Тим Скоренко Эверест
© Тим Скоренко, текст, 2018
© ООО «Издательство АСТ», 2018
* * *
Кем был для меня Джордж Мэллори? Человеком, который предпринял самую смелую попытку подняться на Эверест – и этим открыл невозможный ранее путь для всех остальных.
Райнхольд МесснерЯ с превеликим удовольствием прочитал (и перечитал) текст Тима Скоренко, который автор именует романом и который романом, скорей всего, и является. Но только не таким, как те, что когда-то изучали в школах, и даже не как те, что попадают в шорт-листы нынешних литературных премий, от чинного «Букера» до хулиганского «Нонконформизма». Здесь, слава богу, новое письмо, а не заезженная виниловая пластинка традиционной русской литературы, каким бы словесным экспериментам ни подвергали ее нынешние творцы, чьи имена на слуху. Ибо суть текста Тима Скоренко не в слове, а в деле, и это искусное сплетение фикшн и нон-фикшн – несомненно удавшийся поиск языка новой классики, вновь разворачивающейся к человеку, которому в принципе начхать на войны, революции и другие глобальные явления, которые должны бы спасти заблудшее человечество, да боюсь, скоро его окончательно загубят. Ну и со словом здесь все в полном порядке, книга читается на одном дыхании. Одним словом, «Эверест», господа!
Евгений ПоповЧасть 1. Морис Уилсон
Глава 1. Зона смерти
Цеванг Палжор[1] лежит на северо-восточном склоне в небольшой скальной нише. Головы его снаружи не видно – он уткнулся в стык между полом и стеной, обхватив себя руками. На нем красная куртка (капюшон прикрывает лицо) и синие штаны. Ногами Цеванг Палжор лежит к выходу, и первое, что бросается в глаза, – это его ядовито-салатовые ботинки. По ним ориентируются все экспедиции. Это восемь с половиной тысяч метров. Осталось немного. Мы почти добрались.
Войдя в пещеру Зеленых Ботинок, вы встретите еще одного ее обитателя. Это Дэвид Шарп. Он сидит, опираясь на колени сцепленными руками в голубых перчатках. На нем синяя куртка, капюшон поднят, лицо до носа укутано шарфом, глаза закрыты. Кажется, сейчас Дэвид Шарп откроет глаза, поднимется и выйдет из пещеры, чтобы спуститься в базовый лагерь. Впрочем, стоп. Дэвида в пещере уже нет – его все-таки похоронили по-человечески. Но раньше он действительно здесь сидел.
В документальном фильме канала Discovery группа альпиниста Марка Инглиса находит еще живого Шарпа. Он открывает глаза, мигает, меняет положение головы, смотрит в камеру. Даже называет свое имя. Но его нельзя взять с собой, потому что на самом деле он мертв. Гипоксия и гипотермия превратили его тело в кусок льда. Даже глаза, глядящие в камеру, мертвы. Группа Инглиса уходит, а потом мимо проходит еще одна группа, и еще одна, и все это время Дэвид Шарп умирает. Потом его выносят из пещеры и хоронят в каменном саркофаге.
Их много. Вы пройдете мимо Роба Холла, мимо Скотта Фишера, мимо Ханнелоры Шматц и Рея Дженета, мимо Фрэнсис Арсентьев и других. Мимо болгарина Христо Проданова, который шел соло, без кислорода, и добрался до вершины 20 апреля 1984 года, чтобы на следующий день погибнуть во время спуска. Вы пройдете мимо сотни тел, лежащих в десяти метрах от маршрута, и не будете знать, кто это. Для вас это просто ориентиры. Да, мы идем верно. Да, здесь должен быть вот этот, сорвавшийся. Или этот, с черепом вместо головы. Да, все верно.
Всего их двести восемьдесят один, по крайней мере – пока. Кого-то спустили вниз и похоронили, но большинство осталось там, среди снега и льда. Завтра может стать больше на одного, на два, на десяток. И они навсегда останутся там. Никто не спасет их, никто не принесет горячего чаю или дополнительный баллон с кислородом, пока они еще живы, и не потащит вниз, потому что это невозможно. Они нашли себе лучшую могилу, о какой только может мечтать альпинист. Замерзнуть в позе, которую выбираешь сам. Служить другим – тем, у кого вершина еще впереди.
Историки до сих пор спорят, добрался я до вершины или нет. Погиб я во время восхождения или все-таки на спуске. Достиг ли своей нирваны. Говорят, мое тело нашли на семи с половиной тысячах метров и даже пристойно похоронили, сбросив в одну из трещин. Я горжусь тем, что моим надгробным камнем стала высочайшая вершина мира. Между тем мою палатку видели километром выше – ошиблись? Может, это была не моя палатка? Не все ли равно? Я не претендую ни на реальные лавры Хиллари, ни на условные лавры Мэллори. Пусть они спорят между собой. Хотя, будем честны, я бы мог разрешить этот спор, если бы находился в каком-то другом месте, а не в недоступном ущелье.
Не важно, право слово. Эта история затрагивает меня лишь отчасти. Я играю роль стороннего наблюдателя, который знает гораздо больше, чем вы, и может более или менее объективно изложить свои знания. Конечно, я мертв, а вы живы. Но значит ли это, что я должен молчать? Нет.
Райнхольд Месснер в книге «Хрустальный горизонт» рассказывает о первом – с его точки зрения – бескислородном восхождении на вершину мира. Он шел медленно-медленно: делал десять шагов, затем длительное время отдыхал, рассчитывая время так, чтобы не застояться. Застоишься – придется сесть. Засидишься – придется лечь. Ляжешь – встать уже не придется. Месснер все делал правильно. Он шел на пределе, на упорстве, на безумном желании, преодолевая трудности и преграды. В лагере его ждала Нена, которую он позже никак не мог узнать. Он не понимал, кто это, зачем эта женщина помогает ему, и где все его друзья. Нена была красивая, я помню ее милое личико, ее вздернутый носик, глазищи на пол-лица. Таким женщинам не место в горах. Впрочем, и на кухне им не место. Нену я хорошо представляю, например, ловящей бабочек на каком-нибудь британском лугу. Пасторальная картина. Впрочем, той, юной, Нены уже нет. Я даже не знаю, жива ли она.
К сожалению, я привязан к определенной ограниченной территории и не могу ее покинуть. Меня сдерживает вовсе не какая-то невидимая стена, в которую можно врезаться лбом. Нет, что вы. Скорее, это та самая граница, которая не позволяет идущему по маршруту альпинисту сойти с тропы и напоить чаем из термоса умирающего товарища. Казалось бы, вот он, в пяти метрах, сделай несколько шагов и приложи к его обмороженным губам теплое горлышко. Но это невозможно. Потому что, если ты сделаешь шаг, ты умрешь. Если ты попытаешься спасти кого-либо – ты умрешь. Если ты сойдешь с тропы – ты умрешь.
Я, к слову, не сходил с тропы. Я шел правильно, потому что меня вела моя вера. Но, несмотря на это, я умер.
Теперь я знаю, как это называется. Горная болезнь. В моем сознании собираются термины, придуманные человечеством за годы, прошедшие со дня моей смерти: гипотермия, гипоксия, цианоз. Я ничего не знал обо всем этом, когда шел наверх. Но скажу честно: знание не помогает. Помогают антигипоксанты[2]: гутимин, ранолазин, пергексилин, убихинон, оксибутират натрия – я могу перечислять их долго. Потому что каждый принимает что-то свое, а я впитываю его знания и предпочтения.
Сначала появляется утомление. Казалось бы, ты несешь на себе всего пять чертовых килограммов, но создается ощущение, что их не пять, а сто. Еще одышка – нужно много отдыхать. Еще головокружение. Еще сонливость и бессонница одновременно. Тебе страшно хочется уснуть, когда ты просто садишься на привале, но, как только ты раскладываешь палатку и упаковываешь себя в спальный мешок, сон куда-то пропадает. Это только начало. К такому можно приспособиться, пожив несколько дней в базовом лагере.
Потом начинается вторая стадия. Симптомы значительно усиливаются, вдобавок к ним присоединяются новые. Один из них – эйфория. Тебе кажется, что все легко. Ты начинаешь болтать с попутчиками, если таковые имеются, ты бежишь там, где следует ползти, рюкзак, кажется, весит считанные граммы. Только это ложь, иллюзия, сотворенная для тебя собственным организмом, и эта ложь еще аукнется. Когда из носа начинает идти кровь, ты понимаешь, что есть какой-то предел. А потом возникает рвота. И еще не надо забывать про понос. К пяти тысячам метров ты изможден и хочешь только одного – чтобы прекратилась боль. Страшная, чудовищная, разрывающая головная боль.
Потом появляется сухой, раздирающий горло кашель. Желудок скручивает узлом, живот пучит. Дыхание сбивается. Лицо синеет, начинается кровохарканье.
На этой, третьей, стадии уже нельзя подниматься. Даже на второй нужно срочно идти назад. Я этого не знал и потому полз вперед. Современные альпинисты это знают – и все равно идут, чтобы найти свой последний приют в пещере Зеленых Ботинок.
В мое время не было ацетазоламида. Не было дексаметазона, дибазола и, как ни странно, виагры. Ничего смешного. На уровне моря виагра помогает справиться с женщиной, здесь же виагра улучшает кровоснабжение и позволяет одержать значительно более серьезную победу – над горой. Нет, у вас не будет хронической эрекции, даже если съесть целую упаковку за раз. Во-первых, виагра не афродизиак. Во-вторых, на таких высотах не до секса.
У Дэвида Шарпа, каким его увидела камера канала Discovery, была абсолютно синяя кожа. Он вряд ли мог лечь – из-за удушья приходилось сидеть. Возможно, он просто замерз. Возможно, он умер от отека легких – так погибает четверть всех невозвращенцев. И еще четверть – от отека мозга. У меня были легкие. Страшно, когда ты ложишься от усталости, но тут же поднимаешься, потому что лежа вообще не можешь дышать.
В принципе, ты уже мертв, дружок.
Джордж Мэллори обещал в случае успешного восхождения оставить на вершине портрет жены, Рут Тернер. Но не оставил. Это является основным аргументом тех, кто уверен в первенстве Хиллари, поднявшегося на гору тридцатью годами позже.
Аргументов в пользу Мэллори тоже хватает. Его тело найдено на высоте 8155 метров, а его кислородный баллон и ледоруб Эндрю Ирвина, напарника Мэллори, – значительно выше: на 8480 и 8460 метрах соответственно. Значит, они добрались как минимум до этих высот. Мэллори – опытный альпинист – умер не от гипоксии или ослабления организма. Он умел справляться с такими вещами. Нет, он просто разбился. Переломы и ушибы означали только одно: Мэллори забрался достаточно высоко, а затем начал спускаться и сорвался на спуске. Неужели он развернулся бы, не дойдя четырехсот метров до вершины? Вряд ли.
Нередко бывает так, что до вершины остаются считанные метры – и альпинист впадает в состояние эйфории, я уже упоминал о ней. Он чувствует прилив сил, он может даже побежать, если позволит тропа. А потом он умрет – на обратном пути, когда силы будут растрачены на бессмысленный бег и восторг.
В принципе, я умер именно так. Я не знал ни о горной болезни, ни об ослаблении организма, хотя и чувствовал их в полной мере: меня рвало кровью и несло по двадцать раз на дню. Но когда до вершины осталось чуть-чуть, всю боль как рукой сняло. Я добежал, добрался, дополз и упал лицом в снег, разгребая его руками, отталкивая от себя. Сил поднять глаза и посмотреть на окружавшую меня красоту не было. Да и в любом случае я потерял солнцезащитные очки. Если бы я посмотрел наверх, то ослеп бы. Странно, но блеск снега мои глаза выдержали.
Да, именно так. Я был на вершине, просто вся эта история – не обо мне. Я лишь наблюдатель, способный превратить картинки в слова. Я вижу все. Я смотрю на туристов, которые поднимаются до Кала Паттар и не идут дальше, потому что это все, что им нужно, – поглядеть на гору со стороны. Я смотрю, как альпинисты, уже выйдя из базового лагеря, спускаются обратно, чтобы вернуться ни с чем, потому что жизнь им дороже вершины. И, если честно, все они кажутся мне одинаковыми. В мои времена сюда шли, чтобы стать первыми. Это удалось Хиллари – аплодисменты… Официально, конечно.
Потом шли, чтобы стать первым без кислорода (официально – Райнхольд Месснер и австриец Петер Хабелер), первым в одиночку (снова Месснер), первым без ног (Марк Инглис), первой женщиной (Дзюнко Табэи), первой женщиной без кислорода (Лидия Брэйди), первым слепым (Эрик Вейхенмайер) и так далее. Рекорды, рекорды, рекорды… Все эти рекорды высосаны из пальца. Мне кажется, что главное в этом деле – подняться, зафиксировать свое пребывание на вершине и спуститься. Есть галочка в зачетной книжке. Одна из четырнадцати необходимых. Другое дело, что все предметы в этом университете – факультативны.
Бывают, правда, интересные студенты. Например, Дидье Дельсаль. Его трудно назвать альпинистом, хотя он побывал на самой вершине и окинул взглядом окрестности. Просто он не шел наверх по одному из склонов, а поднялся на вертолете Eurocopter Ecureuil/AStar AS350 B3. Он пробыл на вершине горы две минуты 14 мая 2005 года, а затем еще столько же на следующий день. Теперь эту модель вертолета показывают в рекламе не иначе как на фоне гор, а ее продажи возросли в десятки раз. Никто и никогда не смог повторить двойной трюк Дельсаля. Он был единственным человеком, поднявшимся на гору вообще без альпинистского оборудования. Даже без рюкзака. Признаться, я с интересом наблюдал за ним. Если бы двигатель вертолета заглох, Дельсаль бы погиб. Его бы сразу смело в пропасть, потому что на вершине нет ровной площадки, а посадка засчитывается просто двухминутным касанием поверхности горы при вращающемся винте. Конечно, он мог бы успеть выбраться. Но тогда его смерть растянулась бы на много часов.
Удивительно, но в мое время вертолеты были чем-то диковинным, не способным пролететь более нескольких сотен метров. Обладай я такой машиной вместо приснопамятной развалюшки De Havilland, все было бы значительно проще. Я бы просто приземлился на вершине, и всё. Но в любом случае мой «мотылек» конфисковали еще в Индии.
Человека, о котором я хочу рассказать, звали Джоном Келли, и он родился в Мобберли. Да, в той самой деревушке Мобберли, где почти за сто лет до него появился на свет Джордж Мэллори.
Я странно познаю мир. События, которые давно всем известны, могут достигнуть моей расщелины с полувековым опозданием. Помнится, в 1982 году я был поражен переговорами советских альпинистов – впервые в жизни я сумел углубиться в психологию русских, послушать их разговоры и узнать много нового об их удивительной стране. Когда меня не стало, Союз был в стадии становления, его (да и всю Европу) еще не опалило пламя войны, а теперь он был могущественным государством, занимавшим половину мира и постоянно находившимся в негласном конфликте с Америкой.
Вернемся к Джону Келли. Он появился в базовом лагере на высоте около 5300 метров с четырьмя шерпами. Один из них остался чем-то недоволен и отказался идти дальше. Остальные трое планировали двигаться к вершине. Одного звали Пемба, второго – Дава, а третьего – Ками. Я никогда не отличал шерпов друг от друга. Мне они казались и продолжают казаться одинаковыми, точно близнецы.
Вся эта компания выглядела совершенно обычно. Альпинист хочет взойти на гору, нанимает группу проводников-носильщиков, берет с собой приличный запас еды и кислорода – и вперед, наверх. Естественно, никто не собирается бить безумный рекорд Пембы Дордже, который умудрился подняться на вершину из базового лагеря за восемь часов. Девяносто девять процентов людей не выдержало бы такого темпа чисто физически. Нет, Келли собирался просто идти наверх – аккуратно, без лишнего экстрима, как получится.
Я не приглядывался к нему. Сколько их прошло мимо меня – разных, сильных и слабых, уверенных в себе и трусливых. Сколько их не вернулось обратно. Сколько сошло на середине маршрута, сдалось, сползло вниз, чтобы никогда больше не вернуться. Келли был одним из тысяч, и он не был мне интересен. Когда Пемба Дордже сочетался браком со своей девушкой на самой вершине – это было интересно. И когда Аппа Тенцинг «брал» гору в двадцать первый раз – тоже. А рядовое восхождение Келли первоначально не вызвало у меня азарта. Пусть он даже был моим соотечественником. Таких, как он, было слишком много.
Более того, по внешнему виду и подготовке Келли я сделал вывод, что он сдастся где-то на семи тысячах, вряд ли позже. Даже до штурмового лагеря не дойдет. Его свалит гипоксия. Он испугается того, что зрение внезапно ухудшилось примерно в два с половиной раза. Или того, что десять килограммов за плечами неожиданно превратились в сто. Он сойдет с дистанции.
Но он не сошел.
Вернемся в 1934 год. Четырнадцатого апреля мы с тремя шерпами добрались до монастыря Ронгбук, расположенного на высоте 4980 метров. По меркам тридцатых, его как раз можно было считать базовым лагерем. Настоятель встретил нас приветливо, гостеприимно. Он предлагал подождать хорошей погоды, пожить в монастыре хотя бы пару недель. Шерпы согласились, я – нет. Гора стояла передо мной, и я не мог ждать ни минуты. Я и теперь считаю, что был прав. Я ведь добрался до вершины, а что потом – не так уж и важно.
Моей первой ошибкой был отказ от оборудования Ратледжа. Ратледж был слишком грамотным, аккуратным и рассудительным для настоящего альпиниста. Он рассчитывал время по секундам, жизнь для него значила гораздо больше восхождения, и отказался от вершины в пользу благополучного возвращения. Ну что же, он получил свою золотую медаль от Королевского географического общества. Я получил свою вершину.
Ратледж готовился к экспедициям основательно. В тридцать третьем он не сдался – и оставил большую часть оборудования в монастыре, чтобы вернуться на гору тремя годами позже. Он вернулся – к тому времени я уже лежал в своей трещине и смотрел на него, неудачника, несколько свысока. Даже когда он проходил непосредственно надо мной.
Там были кошки, веревки, ледорубы – все необходимое для успешного восхождения. Я не понимал, зачем это нужно. У меня имелись руки и ноги, этого должно было хватить. Зачем нужна раскладная лестница? Может, я хочу превратить восхождение в загородную прогулку? Ни в коем случае. Так я думал тогда.
Теванг, Ринзинг и Церинг были, с моей точки зрения, ленивыми свиньями. Они, казалось, собирались поселиться в монастыре навсегда, прикарманив выплаченный им аванс. Они пытались отговориться плохой погодой (над нами в тот момент светило яркое солнце), усталостью и необходимостью акклиматизироваться. Мне было противно слушать эти глупости. Шестнадцатого апреля я собрал рюкзак и тронулся в путь. Черт с вами, подумал я, доберусь и без вас.
Я пошел наверх один.
Джон Келли и его шерпы почти не разговаривали. Зато в базовом лагере, помимо Келли, стояла экспедиция французов. Они были смешные, болтливые и смелые как черти. Их двигало наверх не стремление к личному достижению, а гордость за нацию. Они шушукались, переговаривались и обсуждали какие-то сторонние, не имеющие отношения к восхождению вещи. Среди них была девушка, Матильда, прекрасно знающая английский, и Джон Келли разговорился с ней, потому что его палатка оказалась по соседству с ее. Она спросила, нет ли у него сигарет, и он ответил, что есть.
Вообще-то при восхождении курить строго запрещено. Курение в определенной мере равно смерти. И не медленной, предполагаемой смерти от рака легких, а более быстрой, хотя и не менее мучительной кончине. Мембраногенному отеку легких, да. При этом в легких накапливается внесосудистая жидкость, выходящая из капилляров. Из-за давления, температуры и нехватки кислорода проницаемость капилляров изменяется, а дальше все зависит от организма. Есть люди, которые никогда не поднимутся на гору, потому что они предрасположены к подобным заболеваниям. Да, я был именно таким.
Любая легочная патология увеличивает вероятность отека в тысячу раз. Вы курите? Добро пожаловать в ад. Может, у вас хронический бронхит? До свидания. Вы недавно переболели ангиной? Удачной дороги. Если ваши легкие не идеальны, если их нельзя пластинировать и выставлять в музее фон Хагенса[3] в качестве образца для подражания, лучше не ходите наверх. Скорее всего, вы не доберетесь. Я имею в виду не то, что вы погибнете, а то, что вам придется спуститься с половины пути.
Но Матильда попросила у Джона Келли сигарету, и он сказал, да, конечно, у него есть сигареты. Не проблема. Они были нарушителями, психами одного уровня, и это сблизило их. Сидя в базовом лагере, они обсуждали все на свете – от привычек родителей до любимых велосипедных фирм.
И только на шестой день, когда французы готовились к утреннему старту, а Келли думал, присоединяться к ним или идти позже, Матильда спросила: Джон, а зачем ты идешь на гору? Чего хочешь ты?
Мотиваций может быть множество. В последнее время наиболее распространенная – преодоление себя. Безногий Джон Инглис, слепой Эрик Вейхенмейер, старик Юичиро Миура, мальчишка Джордан Ромеро – мы сможем, говорили они, и они могли. Джону Келли было нечего доказывать. Ему было тридцать пять, он был здоров, силен, ловок, имел значительный опыт в скалолазании. Он не собирался ни выполнять программу «Семь вершин» – подъем на высочайшие горы всех частей света, – ни забираться на все четырнадцать восьмитысячников.
Предположим, что я хочу найти фотографию, ответил он. Какую фотографию? Фотографию Рут Тернер Мэллори. Это называется патриотизм, детка. Я хочу доказать всему миру, что Джордж Герберт Ли Мэллори, настоящий англичанин, первым поднялся на вершину, на двадцать девять лет раньше этого чертова новозеландца.
Глава 2. Рут
Швейцарский врач Эдуард Висс-Дюнан известен в первую очередь тем, что в 1952 году возглавил экспедицию на гору. Одним из сопровождавших его шерпов был тот самый Тенцинг Норгей, который годом позже все-таки станет первопроходцем горы. Рекорд той экспедиции составил 8595 метров – такой высоты достигли Норгей и швейцарец Раймон Ламбер. Или, по другим данным, 8611 метров, что в данном случае – одно и то же.
Именно Висс-Дюнан, публикуя статью о восхождении и особенностях акклиматизации на подобных высотах, ввел в обиход термин «зона смерти». Проблема даже не в том, что за пределами восьми тысяч метров крайне трудно передвигаться и что-либо на себе нести. Проблема, скорее, в том, что на подобной высоте человек не может находиться долго чисто физически. Ему будет не хватать кислорода. Даже если погода окажется прекрасной, ни ветерка, и температура, скажем, плюс пятнадцать (такого на вершине, конечно, не бывает).
На шести тысячах жить можно. На семи тысячах – тоже, хотя и плохо. На восьми – нельзя. Это как попытаться жить под водой без акваланга.
Именно поэтому бескислородные восхождения на восьмитысячники начались значительно позже, чем кислородные. Райнхольд Месснер и Петер Хабелер совершили свое знаменитое бескислородное восхождение на вершину мира в 1978 году, четвертью века позже, нежели Хиллари – первое в истории кислородное. То есть не первое. Но я – вне зачета.
В течение двух лет после того восхождения многочисленные критики утверждали, что Месснер и Хабелер использовали компактные бутылочки с кислородом, которые выбрасывали во всевозможные расщелины, чтобы никто их не нашел. Месснер, двумя годами позже поднявшись на вершину без кислорода в одиночку, утер критикам нос по полной программе. Впрочем, Герман Буль без кислорода поднялся на Нангапарбат еще в начале пятидесятых. Но об этом старались не вспоминать, тем более что Нангапарбат – значительно ниже.
Джон Келли не планировал геройствовать. У него был с собой кислород в спаренных баллонах фирмы Allied Healthcare. Причем этого кислорода было значительно больше необходимого. Джон Келли явно планировал провести на вершине много времени. Чего я не мог представить, так это как он поволочет наверх такую тяжесть – и он, и его шерпы были порядком перегружены.
Но он волок.
Вернемся в 1924 год. Джордж Мэллори идет в третью по счету экспедицию. Он пишет, что перед ним – самая высокая в мире гора, вызов человеческой силе и смекалке. Мэллори уже величайший альпинист в мире, но если он поднимется на эту вершину, то станет величайшим альпинистом отныне и навсегда, до самого конца времен.
У него, этого бесстрашного и бесстрастного человека, было две любви. Первая – гора, вторая – прекрасная Рут Тернер. Когда они познакомились незадолго до Первой мировой, то писали друг другу такие письма, что Шодерло де Лакло с его жалкими литературными попытками сымитировать любовь не стоял даже рядом. Поженились они за три дня до войны.
Первая экспедиция двадцать первого года не ставила целью восхождение. Альпинисты обошли гору, сделали подробные карты, составили планы для второго захода. Годом позже Мэллори пришел в Гималаи в составе экспедиции, которая должна была идти наверх. Они – впервые в истории – взяли с собой кислород. За спиной каждого альпиниста была конструкция из четырех баллонов по двести сорок литров кислорода в каждом. Суммарная масса системы достигала четырнадцати килограммов. Для восьми тысяч – нереальная тяжесть.
Их было тринадцать человек – англичан. Семь военных, три врача, чиновник, химик и учитель. Учитель – это Мэллори. И еще более ста тридцати шерпов. Огромная толпа. Британцы не скупились на ресурсы. Базовым лагерем стал район монастыря Ронгбук.
На самый верх, конечно, пошли не все. Только четверо, не считая шерпов. Они поставили лагерь номер один на высоте 5400 метров, лагерь номер два – на шести тысячах и передовой лагерь – на 6400 метрах. Им казалось на тот момент – никаких проблем. Сложно, но возможно. Осталось меньше половины пути – мы дойдем. Оттуда, из передового лагеря, вышли тринадцать человек: четверо англичан (Джордж Мэллори, Говард Сомервелл, Эдвард Нортон, Генри Моршед) и девять шерпов. Они не стали брать кислород – лишь еды на тридцать шесть часов и оборудование для восхождения. Но уже первая ночевка сократила количество шерпов до пяти – четверо так ослабели от разреженного воздуха, что не смогли идти дальше и были отправлены вниз. Потом был второй день, а на третий погода ухудшилась, еды почти не осталось, все страшно ослабели без кислорода – и повернули назад, достигнув максимальной высоты 8225 метров. Мировой рекорд в скалолазании.
Представьте себе: этот результат позволил бы взойти на Чо-Ойю, Дхаулагири, Манаслу, Нангапарбат, Аннапурну, Гашербрум I и II, Броуд-Пик и Шишабангму – на девять из четырнадцати возможных восьмитысячников. Но им, безумцам, нужна была именно эта вершина.
Вторую попытку сделали Джордж Финч, Джеффри Брюс, Джон Ноэль и гуркхский офицер Тейбир Бура. И еще тринадцать шерпов. Они побили рекорд предыдущего захода. Два человека – Финч и Брюс – сумели добраться до высоты 8326 метров (остальные – в том числе все до единого шерпы – сдались и спустились обратно в передовой лагерь). Но на этой высоте у Брюса сломалась система подачи кислорода, и он начал резко слабеть. Финч мог бы идти дальше, но предпочел помочь другу спуститься. Кто знает, не стали бы они первопроходцами, если бы не технические неполадки.
Через несколько дней они совершили третью попытку – из базового лагеря вышли Мэллори, Сомервелл, Финч, Артур Уэйкфилд и Колин Кроуфорд. И четырнадцать шерпов. Возможно, они дошли бы, кто знает. Но сошла лавина, и эта лавина смела семерых шерпов вместе с едой и оборудованием. Подниматься дальше без припасов стало бы самоубийством. Они спустились.
В тот раз гора отказалась их принимать.
Джону Келли повезло. Изначально он планировал одиночную экспедицию. Не в смысле «соло», а в смысле – он и шерпы. Но теперь, когда удалось увязаться за французами, он был доволен. Так было значительно проще. Идущие впереди протаптывали тропу, проверяли путь, помогали там, где было тяжело. Лагерь I, лагерь II, лагерь III – теперь все их заботы были общими.
До первого лагеря они дошли легко. Так легко, что об этом совершенно нечего рассказывать. Восемьсот метров вверх за считанные часы, никаких потерь, никаких сложностей. Яркое-яркое солнце и мороз. Главное – не забыть, что холод не спасает от ожогов. Забыл намазать лицо защитным кремом? Кожа начнет чесаться, затем шелушиться, будто ты все это время пролежал на пляже, а не полз наверх по ледяным кромкам.
Даже лестницу они применили всего один раз. Южный склон – это не то чтобы игрушка для профессионала, но идеальный путь для новичка. Маститые альпинисты сравнивают его с ковровой дорожкой. То ли дело маршрут советской экспедиции, которая умудрилась пройти по контрфорсу юго-западной стены. За тридцать последующих лет никто не смог повторить их путь. Французы и Келли шли по простой дороге, хотя слово «простой» обязательно нужно брать в кавычки. Потому что на горе такой категории никакой простоты быть не может.
В мое время никто о категориях не говорил. Или о них все же говорили, но я об этом не знал. Я знал лишь, что есть гора и есть я. И мы должны встретиться.
Восемьсот метров – это больше, чем «правило шестисот метров». Каждый альпинист смотрит на дневной маршрут по-своему. Одни рекомендуют не подниматься за сутки более чем на пятьсот метров, другие – на шестьсот, иные позволяют добираться до тысячного барьера. Я насмотрелся на поднимавшихся и могу сказать: если вы за день сумели преодолеть более километра, поздравляю: вы мертвы. Хотя, если повезет, вас сволокут вниз, а отек мозга пройдет сам собой. Но если вокруг нет десятка шерпов, вы мертвы. Поэтому правила нельзя нарушать, какое бы из них вы ни избрали в качестве путеводного. Самый правильный вариант – это чередовать подъемы и спуски. Поднялись на новую высоту? Поставили лагерь III? Спуститесь в лагерь II и переночуйте там. А наутро поднимитесь и поставьте лагерь IV. Следующая ночевка – уже в лагере III. И так далее – ступень за ступенью, никаких рывков.
Так или иначе, французы успешно преодолели свои восемьсот метров, затем спустились на двести и осели в лагере I. Палатки расставили без проблем, все были веселы, бурны, и в воздухе немного попахивало высотной эйфорией. Процесс кратковременной акклиматизации по внешним признакам напоминает легкую форму высотной болезни: учащенное сердцебиение, одышка, легкая головная боль. Что-то можно перетерпеть, что-то нельзя. Болит голова – тут же глотайте таблетку, легче не станет. Не спится – сразу пейте снотворное, отсутствие сна значительно страшнее приема медикаментов.
Джон Келли имел неплохую физическую подготовку. Посредственное оборудование он компенсировал тем, что присоединился к группе. Хорошее настроение ему обеспечила Матильда.
Если бы это был обычный поход, она бы в первый же вечер предложила ему спать в одной палатке. Но на высоте шести километров секса быть не может. Спать в одной палатке лучше, чем в разных, потому что так теплее. Но с кем спать – с мужчиной или женщиной – совершенно не важно. Все равно ты глотаешь дифенгидрамин или доксиламин – и спишь как убитый. Тебе не до женской красоты.
Джону Келли не хотелось спать с шерпами. У его людей было две палатки: одна для троицы шерпов, другая – самого Келли. И он не прочь был к кому-нибудь присоединиться. Но Матильда промолчала. Они минут пять поговорили на какие-то отвлеченные темы, а потом она отправилась к своим французам.
Вернемся в 1953 год. Знаменитый британский альпинист Генри Сесил Джон Хант возглавляет очередную экспедицию. Размах ее поистине королевский – четыреста человек, причем из них триста шестьдесят два – носильщики и двадцать – шерпы-проводники. Средств, затраченных на восхождение, хватило бы, чтобы в течение года кормить всех нищих какого-нибудь Ливерпуля или Манчестера. Конечно, наверх пошли не все. Большинство осталось в базовом лагере, кто-то осел в промежуточных. Последний лагерь они разбили на высоте 7890 метров.
Огромный, почти двухметровый Хиллари имел все шансы стать плохим альпинистом. Тяжелый костяк, могучие плечи, нескладное строение – да такому по ровной дороге передвигаться непросто, что уж говорить о горах. Но он не останавливался, потому что не умел. Он всегда двигался, если мог, – а он мог.
Сам Хант не планировал идти наверх. В соответствии с разработанной стратегией к вершине последовательно отправлялись две «двойки». В первую входили Том Бурдиллон и Чарльз Эванс, во вторую – Эдмунд Хиллари и шерп Тенцинг Норгей. Хиллари не хотел идти с шерпом – в этом проявился его снобизм. Нет, говорил он, я не пойду, я хочу идти с Лоу или с кем-либо еще, но не с этим узкоглазым. То, что узкоглазый в сто раз опытнее и выносливее любого европейца, Хиллари тогда не волновало.
Через три дня, кстати, они с шерпом уже были лучшими друзьями – и оставались таковыми всю жизнь. Когда в 1986 году Норгей умер, Хиллари рыдал так, как будто потерял сына, брата и отца в одном лице. Впрочем, никакого «как будто». Когда ты идешь с кем-то на вершину, он действительно тебе – брат, сын и отец. Более того, он – ты сам. Ты знаешь, что, если погибнет он – умрешь и ты. Если он сломает ногу, ты тоже не выберешься. И ты учишься делить с ним все, что возможно разделить.
Первыми, 26 мая 1953 года, шли Бурдиллон и Эванс. Сложись обстоятельства чуть иначе, возможно, именно их имена сейчас открывали бы все альпинистские справочники. Но они прошли всего четыреста метров, когда у Эванса отказала система подачи кислорода. Бурдиллон понял все правильно. Они были единым целым, и один не мог двигаться вверх, оставив другого. Поэтому они спустились – в тот же день. На отдых должно было уйти по меньшей мере три дня, и потому шахматный порядок вывел на тропу вторую двойку. Точнее, пятерку, потому что до штурмового лагеря на высоте 8500 Хиллари с напарником довели трое шерпов.
Но дальше они шли вдвоем.
Утром один из французов почувствовал себя плохо. Пульс – сто восемь ударов в минуту. Так не годится. Утренний пульс не должен быть больше сотни, в противном случае выходит, что человек не смог приспособиться к высоте. Он сумеет дойти до второго лагеря, но оттуда его придется спускать. Это может разрушить всю экспедицию. Французов было десять, плюс пятнадцать шерпов с ними. Двоих шерпов отправили вниз – сопровождать заболевшего. Джону Келли сказали: будешь на его месте? Буду, сказал он. Тем более, место освободилось в палатке с Матильдой. Хотя палатка была трехместной и с ними ночевал еще один француз, Келли такой расклад нравился.
Было решено еще на один день остаться в лагере I. Задержаться – лучше, чем поторопиться. Все-таки восемьсот метров – немалый рывок, и отдых после него не помешает. Но лишать себя акклиматизации тоже глупо. Поэтому они поднялись на 6500, а затем спустились на 6000. Очередная ступенька. Матильда шла в сцепке с Келли, а потом весь вечер просидела в его палатке. Они разговаривали о разном, но больше всего Матильду интересовала цель англичанина. Что за фотография? – спрашивала она. Как она выглядела? Почему ты надеешься найти ее там, когда уже несколько тысяч человек побывали на вершине и ничего не нашли? У тебя в рукаве есть козырь?
Нет, отвечал Келли, у меня нет никакого козыря. Просто я знаю, что Мэллори не мог не дойти. Он ведь из Мобберли.
А фотография… На фотографии была Рут. Милая, молодая, ей было всего тридцать два, когда погиб ее муж, а снимок сделали за несколько лет до этого, в 1920 году.
Ее отцом был Хью Теккерей Тернер, архитектор по профессии и художник по призванию. Самая известная его работа – часовня в Мемориальном парке Филлипса, что в Годалминге, графство Суррей. Парк был разбит и назван в честь Джека Филлипса, того самого героического телеграфиста, который выстукивал SOS и другие сигналы бедствия на разваливающемся после удара об айсберг «Титанике». Помимо часовни Тернер построил ряд жилых коттеджей в Гилфорде.
Рут росла в Годалминге, в Уэстбрук-Хаусе, особняке, спроектированном ее отцом. Тернеры дружили с блестящими людьми своего времени. В их доме постоянно бывал знаменитый Уильям Моррис, поэт, художник и издатель, а Рут училась в школе, принадлежавшей матери Олдоса Хаксли.
В 1913 году, когда Рут исполнился двадцать один год, она присутствовала на ужине у Артура Клаттон-Брока, великолепного эссеиста и критика, регулярно собиравшего у себя интеллектуальную элиту графства. Там она познакомилась с молодым Мэллори, которому, казалось бы, суждено было стать священником, ведь его отец служил Богу и его дед по материнской линии служил Богу, но Джордж хотел приключений. Он изучал историю в Кембридже и каждый год ходил в горы – сначала со своим другом и наставником Грэмом Ирвингом, а затем и во главе самостоятельно организованных групп. Мэллори дружил с художниками и поэтами, цветом своего поколения, и потому до наших дней дошло множество его портретов. Чрезвычайно фотогеничный, красивый, он постоянно попадал в поле зрения живописцев, и те рисовали его, рисовали неистово – красками, карандашами, углем, чернилами.
После Кембриджа он поступил учителем в школу Чартерхаус в Годалминге, одну из престижнейших школ Англии, а тремя годами позже увидел Рут. Он влюбился в нее с первого взгляда – в ее глаза, волосы, улыбку. У нее было такое простое, такое милое лицо, такой светлый и кроткий взгляд, что Мэллори весь вечер у Клаттон-Брока смотрел только на нее.
Годом позже Хью Тернер пригласил блестящего молодого человека, которого прочил в мужья одной из своих дочерей, на совместные каникулы в Венето. Там, в Италии, в городке Азоло, Мэллори понял, что не может жить без Рут, и признался ей в любви. Она ответила взаимностью.
Он пишет ей: «О, как прекрасен был тот день среди цветов в Азоло!» Он пишет ей: «Как удивительно, что ты тоже любишь меня и даришь мне радость, о которой я не смел и мечтать». Он пишет ей: «Мои руки соскучились по тебе, мне так хочется нежно прижать тебя к своей груди».
Они переписывались, посылая друг другу по письму в день, они осыпали друг друга признаниями, они ездили друг к другу, и обе семьи были всецело за столь красивый и гармоничный брак. 29 июля 1914 года Рут Тернер и Джордж Герберт Ли Мэллори стали мужем и женой.
А потом началась война.
Какое отношение имеет роман между Рут и Джорджем к горе, к восхождению, к фотографии? Хорошо, пусть он собирался оставить этот снимок на вершине, но стоит ли так подробно останавливаться на личности Рут? Не достаточно ли краткого описания ее внешности и утверждения, что Мэллори ее безумно любил?
Нет, отвечу я, недостаточно. Точно такой же ответ дал Джон Келли Матильде, когда она спросила его, неужели подобные знания хоть как-то помогут отыскать фотографию Рут. Конечно, помогут, ответил Келли. Без них поиск фотографии теряет всякий смысл.
Идиллическая история любви великого альпиниста к прекрасной девушке характеризует его как несгибаемого человека. Если бы он был одинок, хладнокровен, жесток, он бы скорее имел право рисковать жизнью, пытаясь одолеть невозможные вершины. Но он любил и был любим, и все свои восхождения посвящал жене. Она никогда не просила его остановиться, никогда не заставляла остаться внизу. Она знала, что он любит ее больше жизни. И, что самое страшное, она знала: горы он любит еще сильнее.
В год их свадьбы грянула Великая война. Друзья Джорджа – Роберт Грейвс (да-да, тот самый знаменитый писатель, автор романа «Я, Клавдий») и Руперт Брук добровольцами ушли на фронт. Годом позже Брук заработал заражение крови и умер. Это стало переломным моментом в судьбе Мэллори – он тоже ушел на войну. Рут рыдала и не хотела его отпускать, но Мэллори стремился защищать свою страну, и ничто не могло его остановить. И еще – видимо, именно это послужило основным стимулом – Джорджу опостылела мирная, спокойная семейная жизнь. Он хотел приключений. К тому времени у пары уже родилась дочь. Мэллори отнесся к рождению малышки спокойно. Он хотел сына.
Рут писала ему письма на фронт – нежные, полные любви, спокойствия и ожидания. Он отвечал, что каждое ее письмо – как луч света, развеивающий тьму перед его глазами. В своих письмах он обрисовывал картины артобстрелов, причем в спокойных выражениях, точно прожил под огнем всю сознательную жизнь. «Это было шумновато, – писал Мэллори. – Полевые батареи опять били над самыми нашими головами, и наиболее неприятным был шестидесятифунтовый снаряд, погасивший мою лампу ударной волной…»
Сама Рут некоторое время работала в тылу, готовя медикаменты для раненых, но, когда вокруг появились собственно раненые, спасовала, опасаясь заразиться какой-либо инфекцией и передать ее малышке Клэр.
Джордж приезжал на побывки, и в сентябре 1917-го у них родилась вторая дочь – Берри. Потом Мэллори ранило, он вернулся в Англию, некоторое время лежал в госпитале, затем работал в тылу, затем снова уехал на фронт. Из Франции он вернулся после войны, в 1919-м, снова начал преподавать и готовить свою альпинистскую группу к новым походам. До войны в ней было шестьдесят человек, после войны осталось двадцать шесть. Двадцать три альпиниста погибли, еще одиннадцать получили травмы, исключающие восхождения.
Еще годом позже наконец родился сын, которого назвали Джоном. Они были счастливы. Но Джордж Мэллори не мог находиться внизу. Его беспрерывно манили горы.
Рут была сердцем его приключений. Она знала это – и страдала. Она не могла без него, он не мог без нее, и в ее честь он совершал подвиги, которых она не хотела.
На той самой фотографии она сидит к фотографу левым боком, даже чуть спиной, обернувшись, чтобы посмотреть в камеру. У нее крупные, но нежные черты лица: глаза, нос, щеки. Ее густые вьющиеся волосы собраны в аккуратную прическу. Джордж всегда носил с собой этот снимок. Когда ему становилось плохо, он доставал его и смотрел в глаза своей любимой женщине. То, что он собирался оставить фотографию на вершине, говорит о многом.
Это еще один аргумент в пользу того, что он все-таки дошел. Оставив снимок на вершине, он оставил там и свою удачу. Без фотографии Рут он не мог вернуться с горы живым.
И он не вернулся.
Глава 3. Ирвин
На третий день французы поднялись в лагерь II, сначала взобравшись на высоту 6700 метров, затем вернувшись на 6300. Семеро из них не знали английского языка, поэтому Келли общался только с Матильдой и руководителем экспедиции, Жаном. Жан был достаточно дружелюбен, но все-таки с большим удовольствием проводил время в кругу соотечественников. Шерпы тарахтели на своем языке. Келли чувствовал себя слегка не в своей тарелке, но продолжал идти.
Погода немного ухудшилась, подниматься мешал сильный ветер. На самочувствие никто не жаловался, но уже во втором лагере один из французских шерпов, Анг, почувствовал себя плохо, и его отправили вниз вместе с другим шерпом. Экспедиция сократилась до двадцати четырех человек.
Мне сложно понять, как шерпы воспринимают восхождение. Для европейца это подвиг, а для шерпов – обыденная работа: донести груз, показать дорогу. Белый альпинист платит безумные деньги и поднимается, чтобы побывать на вершине. Шерпу вершина безразлична. Он может донести груз до штурмового лагеря на 7900 и отправиться вниз. Он выполнил свою работу, миссия окончена. Поэтому, когда шерпу плохо, он говорит об этом и спускается. Геройству тут места нет.
То ли дело европеец или американец. Он будет ползти наверх даже со снежной слепотой и отеком легких. Его охватит горная эйфория, и он не сможет побороть ее сам. Помогите ему.
Во время знаменитого трагического похода 1996 года альпинистка Лене Гаммельгард (впрочем, оставшаяся в живых) категорически настаивала на том, чтобы идти без кислорода. Она равнялась на руководителя группы Анатолия Букреева, который не пользовался баллонами из принципа, не понимая, что Букреев имеет больший опыт, он физически выносливее, сильнее. И что он мужчина. Ей обязательно нужно было испытать себя. А руководитель экспедиции Скотт Фишер не мог отказать клиентам. Болен? Ничего, мы тебя дотащим. Слаб? Без проблем, мы тебя поддержим.
Это распространенная ошибка. Многие думают: завтра пройдет. Или: приму таблетку, и все будет хорошо. Или: ничего, другие же смогли.
Другие – смогли. А ты не сможешь, дружок. Ты останешься там. Тебя ждет гипотермия. Тебя ждет гипоксия. Тебя ждет смерть.
Пару лет назад один сумасшедший турок хотел затащить на вершину велосипед. Он добрался на нем до базового лагеря, и это показалось ему достаточно легкой задачей. А что, велосипед легкий, думал он, всего-то пятнадцать килограммов. Только на высоте они превращаются в семьдесят.
Впрочем, для Айдина Ирмака это был всего лишь крошечный островок в море безумия. Много лет назад он эмигрировал в США, занимался мелким бизнесом, разорился, развелся с женой и стал бомжом. В прямом смысле – четыре месяца он жил в картонной коробке под мостом Куинсборо. А потом нашел себе занятие – подбирал на улицах брошенные велосипеды, чинил их и продавал через Craigslist, сайт электронных объявлений. Однажды он нашел этот байк – и уже не смог с ним расстаться.
Потом он работал как вол, сделал несколько хороших дизайнерских проектов, поднялся обратно в нормальную жизнь и накопил двадцать тысяч долларов. А потом повторил мой путь. Прилетел на самолете в Амстердам, сел на велосипед и поехал на нем в Тибет – через Россию и Китай, заодно сделав пару крюков и побывав в Малайзии, Индонезии, Лаосе. Когда он добрался до горы, денег на пермит[4] уже не было – и он одолжил у друга еще тридцать пять тысяч долларов. В пермите ему отказали.
Он ворвался в офис бюрократа, заведующего выдачей пермитов, и сказал, что совершит самосожжение, если ему не разрешат подняться на гору. Черт его знает как, но он одержал победу.
Велосипед он в итоге оставил в лагере. То есть попытался пойти с ним и понял, что не доберется даже до лагеря I. И пошел без велосипеда. А еще без альпинистской подготовки, без шерпов и почти без кислорода, потому что его кислородная маска сломалась. Как ни странно, он добрался до вершины. Ему уже было так плохо, что сил доставать фотоаппарат не оставалось. Он почти сразу начал спуск, но хватило его ненадолго. Ко всему прочему, он умудрился потерять очки.
Собственно, на моей памяти из «зоны смерти» альпинистов спасали всего дважды. Линкольна Холла в 2006-м и этого сумасшедшего турка в 2012-м. Но если за Холлом вышла целая экспедиция, то Айдина Ирмака вниз дотянул парень-одиночка, израильтянин Надав Бен-Йегуда. Он прервал собственное восхождение и тащил на себе полутруп в течение девяти часов, хотя до того перекинулся с турком всего парой слов в базовом лагере. Вероятность того, что выживут оба, равнялась от силы одной тысячной процента. Они попали в эту тысячную.
Поэтому – я повторяюсь, – если вы чувствуете себя плохо, не нужно геройствовать.
Хотя нет. Есть один-единственный случай, когда геройство позволительно и даже более того – необходимо. Это случай, когда вершина для вас значительно дороже жизни.
Как ты собираешься ее искать? – спросила Матильда. Джон Келли сделал странный жест – то ли пожал плечами, мол, не знаю, то ли показал, что до поры до времени не хочет раскрывать карты. Там же наст, сказала Матильда. И если до тебя ее никто не нашел, значит, она где-то далеко под настом. Да и неизвестно, что с ней. Если она бумажная, то, скорее всего, сгнила, несмотря на холод и низкий уровень кислорода.
Келли покачал головой. Она в рамке за стеклом, сказал он. Мэллори нес ее именно так. Он хотел прикрепить к ней палку и воткнуть в снег. Так, скорее всего, он и сделал, но потом ветер завалил снимок, его покрывало снегом – слой за слоем, – и поэтому к тому моменту, когда наверх поднялся Хиллари, фото было уже не найти. Да Хиллари и не искал, скорее всего. Или искал?
А если его просто сдуло? Если он уже сто лет как покоится в какой-нибудь трещине? Что ты тогда будешь делать?
Не покоится, покачал головой Джон Келли. Он там, наверху. Других вариантов нет.
Вернемся в 1953 год. Хиллари, Джордж Лоу, Альфред Грегори и два шерпа – Анг Ниима и Тенцинг Норгей – поднимаются наверх, в штурмовой лагерь. Те, кто не собирается идти дальше, продвигаются во главе цепи, вырубая ступени и подготавливая веревки. Идущие позади экономят силы. Они устанавливают палатку на высоте 8500 метров. Им везет, погода отличная. После установки Лоу, Грегори и Ниима спускаются обратно, остаются Хиллари и Норгей.
Лоу очень хотел стать первым на горе. Но он знал, что это работа для одного. И он отдал эту честь своему другу.
Хиллари и Норгей устраиваются на ночлег. Хиллари снимает ботинки – он представитель цивилизованного мира, он не может спать в обуви. Ботинки он заворачивает в одеяло и кладет под голову в качестве подушки. Норгей спит в обуви. Наутро оказывается, что ботинки надеть невозможно – они превратились в два куска льда. Альпинисты растапливают примус и отогревают их в течение двух последующих часов.
Они идут, меняясь. Впереди то Норгей, то Хиллари. На них три слоя перчаток и десять слоев одежды. За спинами – шестнадцатикилограммовые кислородные приборы. Они идут между Сциллой и Харибдой. Справа – обрыв, слева – скала, или наоборот. Они думают: вот осталось чуть-чуть, это уже последний сугроб, а он оказывается не последним, они перебираются через него и продолжают идти. Тут не о чем думать, тут нужно сжать зубы и идти, карабкаться, ползти, грызть камень, лед и снег.
Альпинисты связаны двухметровой веревкой, точнее, она закреплена таким образом, чтобы сохранять между ними постоянное расстояние. Еще точнее, длина веревки – не два метра, а шесть футов. Просто кому-то привычны стандартные меры, и я стараюсь пользоваться ими, а не традиционными британскими.
Когда перед альпинистами оказывается вершина, впереди идет Хиллари. Именно он, новозеландец, первым вступает на самую неприступную вершину в мире. По крайней мере, если верить официальным источникам. Секундой позже наверху оказывается и шерп. Впоследствии журналисты спрашивали их: кто из вас был первым. Чье имя должно быть в каждом заголовке. Альпинисты написали официальное заявление, в котором указали, что вступили на вершину почти одновременно. Журналисты прицепились к слову «почти». Тогда Норгей официально заявил, что первым был Хиллари – чтобы эта свора поутихла.
Хотя это, конечно, чушь. Если два альпиниста связаны одной веревкой, они становятся сиамскими близнецами. Нет Хиллари и Норгея – есть Хилгей и Норлари, это один человек, это Сакко и Ванцетти, Роллс и Ройс, Орвил и Уилбур Райт.
Они провели на вершине ровно пятнадцать минут. Хиллари снимал гималайские виды, потом сфотографировал Норгея. Сам он отказался отдать аппарат шерпу. Он не хотел, чтобы его сняли на вершине. Ему достаточно было присутствия.
На фотографии Норгей стоит, опираясь на правую ногу, левую поставив на гребень. На нем бежевые штаны и ботинки на высокой шнуровке, синяя куртка, перчатки и кислородная маска. В правой руке он держит древко с четырьмя флагами: британским, индийским, непальским и ООН. Более или менее прилично виден только британский, остальные не разглядеть, потому что ветер дует от фотографа, пряча флаги за древко. Глядя на эту фотографию, понимаешь, что спрятать снимок Рут на вершине негде. Даже если Мэллори воткнул штангу с рамкой на полметра в снег, ее все равно бы смело.
Но я знаю кое-что, чего вы не знаете. Когда Хиллари шел к вершине, он ужасно боялся увидеть там рамку с фотографией Рут, потому что это сделало бы его вторым. Он умел проигрывать – но не хотел этого делать. Когда он оказался на вершине – девственно белой, без единого следа человеческого вмешательства, – то успокоился. Но он понимал, что ветер мог – да и не то что мог, а должен был – снести снимок вниз.
Тем не менее он поискал фотографию глазами. Он даже нагнулся и немного покопался в снегу – на серьезные поиски просто не хватало сил. Он не хотел найти снимок, просто должен был выполнить определенный ритуал, без которого восхождение стало бы фикцией. Он его выполнил. Снимка не было. Джордж Мэллори не добрался до вершины – доказано на практике.
Эдмунд Хиллари, великий альпинист, первым побывавший на вершине высочайшей горы мира, отправился вниз.
Со времен Хиллари на вершине побывали тысячи альпинистов. В последние годы вершину немножко утоптали – на ней можно вполне нормально стоять, явного гребня посередине не видно. Никто и никогда не видел фотографию Рут.
Не хочешь говорить – не говори, – отвернулась Матильда, когда на очередной вопрос Келли рассказал ей отвлеченную историю, ни словом не обмолвившись о том, как будет искать артефакт.
У меня есть металлоискатель, промямлил он. Она рассмеялась – а если рамка деревянная? Если там нет железа? Есть железо, ответил Келли, я уверен, что есть. У тебя будет мало времени, сказала она. Да, ответил он, около получаса. Но я успею.
На деле рекорд пребывания на вершине составляет тридцать два часа – и это полное безумие. Второе по длительности достижение – на десять часов меньше, около двадцати одного часа. Человек, даже находясь в добром здравии, не способен провести столько времени в условиях чудовищного кислородного голодания. Того, кто сумел выжить на вершине более суток, звали Бхакта Кумар Рай, и он был в первую очередь не альпинистом, а буддийским монахом, духовным учителем. И двадцать семь часов он провел в медитации, сведя жизненно важные для организма процессы к минимуму.
И еще одно: его рекорд официально не признан. Не хватает доказательств.
Но это не важно. Суть в том, что у Джона Келли действительно было очень мало времени на вершине. При этом он почему-то совершенно не волновался. Он знал, что успеет.
И еще кое-что. Вполне вероятно, что восхождение вообще не понадобится, сказал он Матильде. Почему? Он улыбнулся и промолчал.
Тело Мэллори нашли в 1999 году. Это не было случайностью. Поиски являлись личным проектом Эрика Симонсона, американского альпиниста, который хотел наконец разрешить загадку исчезновения легендарного англичанина. Он не собирался спускать тело Мэллори вниз, потому что знал: лучшей могилой для великого альпиниста могла быть только гора. Он хотел докопаться до истины. Информационной основой экспедиции послужили исследования немца Йохена Хеммлеба – тот по косвенным данным рассчитал квадрат, в котором следовало искать тело Ирвина – именно Ирвина, а не Мэллори. Это было даже хорошо: хотя фотоаппараты были у обоих, основным фотографом считался Ирвин. Если бы англичане добрались до вершины, он бы наверняка снял напарника на фоне расстилающейся вокруг панорамы.
1 мая 1999 года, всего через несколько часов после начала операции, член поисковой группы Конрад Анкер заметил тело. Они полагали, что это Ирвин, – по всем расчетам именно здесь тот должен был спускаться. Но это оказался Мэллори. Он лежал на высоте 8155 метров, обнимая скалу руками.
Он и сейчас лежит так.
Камеры на теле не было. Зато команда нашла целый ряд других артефактов, способных пролить свет на тайну восхождения 1924 года. Смерть Мэллори наступила, скорее всего, от тяжелой травмы черепа, полученной в результате падения. Также у него была сломана нога. Судя по всему, порвалась или была перерезана веревка, связывающая Мэллори с Ирвином. Первый упал, второй – исчез. Если они действительно спускались, до лагеря им оставалось всего полтора часа ходьбы.
Темные очки нашли у Мэллори в кармане. Это могло означать лишь одно: они шли ночью. Подниматься ночью может только безумец – так что они, видимо, двигались вниз. Впрочем, у Мэллори могла быть вторая пара, слетевшая с него во время падения.
В блокноте Мэллори было записано, что для финального рывка, судя по всему, нужно три, а не два баллона кислорода.
И главное, что нигде – ни во внутреннем кармане у сердца, ни в ботинке, ни в сумке – не нашли самый главный артефакт – фотографию Рут. Мэллори где-то ее оставил.
Впоследствии на поиски тела Ирвина отправлялось еще несколько экспедиций, но все вернулись ни с чем. Напарник Мэллори пропал без следа вместе с фотоаппаратом.
Это же какой-то бред, сказала Матильда. Ну, хорошо, у тебя есть металлоискатель, который найдет снимок, впрочем, я в это не верю, но ладно. Допустим. А если фотографии там нет? Не потому, что Мэллори ее не оставил, а потому, что там температура минус шестьдесят и ветер под двести километров в час. Потому, что там всегда снег, снег, снег и ничего, кроме снега. Эта железка, на которую Мэллори собирался насадить рамку, давно проржавела насквозь и сломалась, снимок унесло. Вероятность этого – девяносто девять процентов. Что ты будешь делать? Будешь подниматься снова и снова в надежде найти иголку в стоге сена?
Нет, Келли покачал головой.
А что? Вот правда. Своей сказкой ты можешь обмануть Жана, потому что он наивный. И остальных, потому что они твой английский почти не понимают. И шерпов, потому что им безразлично. Но нормального умного человека ты не обманешь. Или у тебя другая цель, или у тебя есть козырь в рукаве.
Есть, сказал Келли.
Давай колись, она толкнула его плечом. Чего скрывать-то. Ты же знаешь, мы все тут – одно целое. Хватит строить из себя Бонда.
Келли усмехнулся, но ничего не ответил. По его глазам Матильда понимала, что он знает больше, намного больше, чем говорит. И еще она поняла, что он просто играет с ней. Что сейчас он все скажет, просто потянет время еще чуть-чуть.
Я жду, заметила она.
Я знаю, где лежит Ирвин, сказал Келли.
Глава 4. Кембридж
Первое же утро в лагере III на высоте 6800 омрачилось трагедией. Один из французов, Дидье Симонэ, проснулся в пять утра, растолкал товарищей и поздравил их с новым утром. Потом он оделся и вышел подышать свежим воздухом. Его не было пять минут, десять минут, пятнадцать минут. Потом его друг Матье Берже выбрался следом, чтобы спросить Дидье о чем-то. Дидье сидел на уступе, оперев подбородок на руки, и смотрел вдаль. Дидье, позвал Матье. Тот не откликнулся. Дидье, слышишь меня? Тот продолжал сидеть. Матье выбрался из палатки, подошел к Дидье и положил ему руку на плечо. Симонэ начал заваливаться на сторону. Он был мертв.
Это называется деградация. Истощение, усталость, вялость – и остановка сердца. Тихая, мирная, аккуратная смерть.
Они сделали ошибку, говорю вам с полной уверенностью. Им следовало сделать ступеньки более равномерными. Спускаться после подъема на большие расстояния. Аккуратнее распределять акклиматизацию. Но они стремились вверх и заночевали почти на пике дневного подъема. Чаще всего это не оборачивается трагедией. Но бывает и по-другому.
Вместе с телом Дидье вниз ушли четверо французов и шестеро шерпов. Всего минус одиннадцать. Их осталось тринадцать, и этого вполне хватало.
Руководитель экспедиции, Жан, предлагал остановиться. Он готов был спуститься вниз, потому что винил себя в трагедии, случившейся с его другом. С одним из тех, кто ему доверял. Но его уговорили не сдаваться. Дидье уже ничем не поможешь, а вершина ждет. У остальных со здоровьем полный порядок – насколько с ним может быть порядок на такой высоте. Келли был совершенно спокоен. Он общался с умершим разве что краткими приветственными кивками и не испытывал по поводу его ухода никаких чувств. Матильда плакала, хотя знала Симонэ всего месяц – они познакомились перед самой экспедицией. Слезы замерзали на ее щеках.
Из-за задержки они прошли мало, после чего решили спуститься в лагерь I, чтобы отдохнуть. Это нужно было сделать сразу после прохождения высоты, на которой они разбили лагерь II. Тогда Симонэ бы, возможно, остался жив. Шел шестой день. До штурмового лагеря они планировали добраться на восемнадцатый.
Все ходили мрачными, в лагере почти не разговаривали. Келли тоже молчал. Все равно ему было нечего сказать.
Вернемся в 1934 год. Как уже упоминалось, шестнадцатого апреля я, вооруженный лишь ледорубом, отправился наверх. Я вышел рано утром, когда мои разгильдяи-шерпы еще спали. Со мной был мой верный дневник – изготовленный в Японии блокнот с надписью Present Time Book. Я вел его с двадцать первого марта, с момента въезда в Непал.
Это было трудно, по-настоящему трудно. Я постоянно терял тропу, иногда приходилось обходить трещины, делать огромные крюки, чтобы преодолеть препятствие, на которое я не мог забраться. Все это – в чудовищных условиях, потому что было холодно, ветер пронзал до самых костей, зрение становилось все хуже, я начал кашлять, голова болела, не переставая. Хотя я был еще так низко, до лагеря Ратледжа оставалось порядка двух миль, а в пути я провел целых пять дней! Несколько раз приходилось спускаться, чтобы найти хоть сколько-нибудь приличное место для палатки. В последний день я ставил ее почти полтора часа – пальцы не слушались.
Тогда в первый раз на меня обрушилось отчаяние. Я понял, что не дойду. Умереть – не страшно, что вы. Я боялся не увидеть вершину.
Я спускался обратно четыре дня – двадцать четвертого апреля я снова был на пороге монастыря. Я почти ничего не видел, потому что не догадался взять с собой темные очки: ведь раньше я слыхом не слыхивал о снежной слепоте. Мои военные раны открылись, лодыжки чудовищно ныли, особенно та, из которой много лет назад извлекли две пули. Я ведь был героем войны, не забывайте. Меня прошило пулеметной очередью.
Эти трое лентяев, Теванг, Ринзинг и Церинг, по-прежнему прохлаждались в монастыре. Надо отдать им должное – они правильно сделали, что пытались меня отговорить идти в одиночку. Но я считаю, что они должны были идти со мной. Вчетвером мы бы добрались.
Монахи окружили меня заботой. Я ел, пил и спал в свое удовольствие, и чем лучше становилось мое состояние, тем больше я грезил о горе, тем сильнее рвался отправиться туда снова. Шерпы продолжали меня отговаривать. Монахи отмалчивались.
Так или иначе, двенадцатого мая мы тронулись в путь, на этот раз втроем: я, Теванг и Ринзинг. Церинг, совсем расклеившийся и разболевшийся, пошел в противоположную сторону, к своей деревушке. Шерпы хорошо знали дорогу – до третьего лагеря экспедиции Ратледжа мы добрались за три дня. Там пришлось остаться почти на неделю, потому что поднялся ветер, пошел снег – погода ухудшилась настолько, что даже я при всем своем рвении понимал, что в подобных условиях мы не доберемся.
Сперва я хотел срезать дорогу и двигаться сразу к пятому лагерю Ратледжа, но шерпы меня отговорили. Теванг нашел способ на меня воздействовать. Он сказал: лучше мы будем идти медленно, но точно дойдем. Вам же важно добраться, не так ли? Да, сказал я, важно добраться. И согласился идти длинным путем.
А двадцать первого мая я пошел вперед – один, без шерпов, в надежде найти веревки и лестницы, установленные Ратледжем за год до меня.
Матильде не давали покоя слова Келли. Она не знала, как их понимать. Собирался ли Келли на вершину? Может, он планировал сойти с маршрута в районе 8100 метров и отправиться в неизвестность на поиски тела Ирвина? Может быть. Но она не спрашивала англичанина ни о чем, потому что поняла: когда настанет время, он сам все расскажет.
Но он не рассказывал. Он хитро улыбался и переводил разговор на менее интересные темы. Например, он любил говорить о литературе. Он восхищался Чайной Мьевилем, которого Матильда не читала, и пересказывал ей содержание романа «Вокзал потерянных снов». Матильда путалась в перипетиях сюжета, но повторить не просила, потому что ей было скучно. Тем не менее тайна, окружавшая англичанина, делала его несоизмеримо привлекательнее таких милых, интересных, до самого дна изученных товарищей-французов. Поэтому Матильда слушала разглагольствования Келли и пыталась выловить в них хотя бы намек на то, что ее действительно занимало.
Психология альпиниста такова, что на маршруте он начинает думать только о том, как дойти. Или как решить локальные задачи: установить лестницу, вставить френд, вбить крюк. На другие мысли просто не остается времени. Зазеваешься – прощай. Цеванг Палжор ждет тебя в пещере. Но Матильда не могла не думать о Келли. Откуда он знает, где лежит Ирвин? Да вообще, где он, этот Ирвин, черт подери, лежит? Нет ответа. И Матильда шла дальше, продираясь через снежную вертикаль.
На десятый день они разбили лагерь IV на высоте 7200 метров. Пятый, предпоследний, планировался на Южной седловине, почти на восьми тысячах. А дальше – штурмовой, и все, финал. За четыре дня Келли не сказал ни слова. Матильда пыталась разговорить его разными способами. К сожалению, женские чары тут не годились по двум причинам. Во-первых, выглядела она с красным облупленным лицом и в мешковатой одежде не слишком соблазнительно. Во-вторых, на такой высоте хочется только спать. Даже желание поесть ощущается далеко не всегда. Как уже упоминалось, женщины тут мужчинам не нужны.
Матильда понимала, что так или иначе все узнает, если, конечно, маршрут Келли не ответвится от экспедиционного. Но в глубине души уже не сомневалась: если понадобится, она пойдет с Келли, чего бы это ей не стоило. Она тоже хочет узнать, что же все-таки случилось с Джорджем Гербертом Ли Мэллори.
На одной из прижизненных фотографий Мэллори стоит рядом с двумя другими альпинистами на фоне невысоких гор, почти холмов. На всех троих надеты шляпы от солнца, у всех троих – рюкзаки. Странность лишь в том, что, помимо шляпы и рюкзака, на Джордже Мэллори нет ничего. Он стоит в пол-оборота, весело улыбаясь, и да, мы видим его задницу. Мэллори на снимке справа. Мужчина слева тоже обнажен ниже пояса, на нем еще рубашка, подвернутая узлом на животе. Центральный герой снимка одет.
Что это за фотография? Что за гомосексуальный эротизм? Какие это годы? Почему Мэллори, так безумно любивший свою Рут, бесстрашный и мужественный человек, солдат империи, стоит в таком виде? Может, это всего лишь невинная шутка, хулиганство молодого парня, а может?..
За пять лет до брака с Рут, во время обучения в Кембридже Мэллори дружил с интеллектуальной элитой, цветом общества – Литтоном Стрейчи, Рупертом Бруком, Джоном Мейнардом Кейнсом, Дунканом Грантом. Это были те самые великие и влиятельные – группа Блумсбери, среди них была Вирджиния Вулф, которая попеременно оказывалась в постели то одного, то другого, а то и нескольких вместе; среди них был Бертран Рассел, находивший молодых людей забавными и интересными; и еще юная Дора Каррингтон, и Вита Сэквилл-Уэст, и Роджер Элиот Фрай, и Э. М. Форстер, и Дэвид Гарнетт. Мэллори вращался в таком обществе, что позавидовать ему мог любой современник, да и потомок тоже. Будучи посредственным поэтом – он пробовал брать в руки перо, но из этого ничего толком не вышло, – Мэллори нашел свое призвание в горах.
Свободные связи в той среде были нормой. Гомосексуальные пары нисколько не скрывались, отношения среди кембриджских отпрысков становились все более и более раскованными, воздушными и нежными, независимо от их пола и возраста. Дункан Грант, гомосексуал до мозга костей, последовательно встречался с Литтоном Стрейчи и Дэвидом Гарнеттом, потом с ними жила сестра Вирджинии Вулф – Ванесса Белл, которая родила от Гранта дочь Анжелику, при этом не мешая ему постоянно встречаться с мужчинами. Когда Грант исчезал из дома, она спала с его любовником Гарнеттом. Впоследствии Гарнетт женился на подросшей Анжелике Грант, замкнув кольцом эту странную любовную связь.
Литтон Стрейчи, блестящий писатель, мастер пера, в свою очередь, жил с Дорой Каррингтон и ее мужем Ральфом Партриджем, они занимались любовью парами (мужчина с женщиной или мужчина с мужчиной) или втроем. Параллельно Стрейчи томился страстью к Руперту Бруку, и тот отвечал ему взаимностью.
Находясь в подобном обществе, очень трудно избежать грехопадения, даже если изначально тебя интересует только противоположный пол. Мэллори, чью честь впоследствии многажды пытались защитить и обелить, был влюблен в Джеймса Стрейчи, младшего брата Литтона, – и, судя по всему, недолгие сексуальные отношения у них были. Потом Стрейчи ушел к Бруку. В Мэллори был, в свою очередь, влюблен его куратор Артур Бенсон, поэт и эссеист. Из-за отсутствия взаимности со стороны будущего повелителя вершин Бенсон получил серьезный нервный срыв.
Сейчас все это кажется безумным, но для Кембриджа начала прошлого века подобная сексуальность была совершенно нормальной, открытой и даже намеренно выставляемой напоказ, с гордостью и нарочитым презрением к окружающим. Днем молодые люди обсуждали общественно значимые проблемы, писали картины, создавали блестящие стихи, печатали отличные статьи, а ночью занимались бисексуальным свингерством. По крайней мере, так это выглядит сейчас.
На деле все было несколько иначе, и обвинять этих людей в извращениях – то же самое, что обвинять Льюиса Кэрролла в педофилии. Их отношения не имели никакого касания к звериным совокуплениям. Это были отношения ради красоты, ради изящества, ради игры. Молодые люди плели интриги и крутили романы, для того чтобы получить еще толику вдохновения и привнести в мир нечто новое.
Неужели это тоже важно? – спрашивала Матильда. Да, конечно, отвечал Келли, как это может не быть важным. Местоположение фотографии Рут и тела Ирвина напрямую зависят от того, чем жил, чему радовался и от чего страдал Джордж Мэллори. Расследование должно быть полным, поскольку иначе я ничего не найду.
Так ты знаешь или не знаешь, где лежит Ирвин?
Знаю, но я там, как ты понимаешь, никогда не бывал. Я вычислил это место с помощью логики. Правда, в горах логика не работает. Фактор случайности слишком велик.
Из лагеря IV они пошли наверх – сразу к лагерю V. Они планировали разбить его на 7900, но сначала добрались до 8000, а затем вернулись на 7800 и остановились. Оставалось совсем чуть-чуть. Двое шерпов и еще один француз отправились вниз, потому что у француза начала прогрессировать горная болезнь. В экспедиции осталось всего десять участников.
Келли, пуленепробиваемый, крепкий, спокойный и знающий больше остальных.
Матильда, удивительно стойкая, смелая, еще не решившая, к кому она ближе – к своим или к Келли.
Жан, единственный говорящий по-английски француз, руководитель стремительно сокращающейся экспедиции.
Седрик, полуфранцуз-полунемец, мрачный, упрямый, несгибаемый.
Шестеро шерпов – трое из французской экспедиции и трое из группы Келли.
И всё.
В феврале 1909 года Мейнард Кейнс познакомил Джорджа Мэллори с Джеймсом Стрейчи. Это была очередная встреча группы Блумсбери, и впоследствии Кейнс писал, что Мэллори и Стрейчи сошлись с первой минуты. Уже к концу вечера один что-то доказывал другому, чуть ли не держа его руки в своих. Сложно сказать, как скоро между ними возникли сексуальные отношения. Факт в том, что, когда Мэллори вернулся в Кембридж после очередного горного вояжа, Джеймс познакомил его со своим братом Литтоном, и тот заинтересовался Мэллори, пытаясь «перетянуть» на себя внимание молодого альпиниста.
В своих дневниках Литтон описывает Мэллори как образец совершенства – тело молодого атлета, лицо как с картины Боттичелли, изящество китайских росписей в каждой черточке. Литтон уверен в том, что Мэллори для Джеймса – не более чем игрушка, а вот он, Стрейчи-старший, способен дать этому красавцу много больше.
Но Мэллори отличался от богемы, с которой постоянно общался в Кембридже. Он был спортсменом высокого класса, и горы его манили значительно больше, чем прелести друзей. Он ходил в горные походы по нескольку раз в году, а его кембриджские друзья не могли пойти вместе с ним. В альпинистском клубе отношения были значительно проще и мужественнее, поэтому гомосексуальность не могла затянуть Мэллори в полной мере – у него была прививка. Каждый раз, когда он возвращался из очередного похода, Брук, Стрейчи и другие пытались переключить внимание Мэллори на себя – но когда им это наконец удавалось, приходило время следующего путешествия. И Мэллори снова возвращался не утонченным эстетом-бисексуалом, а суровым мужчиной, прошедшим нечеловеческие испытания.
Тем не менее именно Мэллори стал инициатором первого сексуального контакта с Джеймсом Стрейчи. Мэллори искренне думал, что это взаимность, и что подобные отношения привнесут в его жизнь нечто новое. Но Стрейчи к тому времени уже охладел, и физическая близость не доставила обоим ожидаемого удовольствия. По свидетельству Стрейчи, это была единственная их с Мэллори попытка.
Мэллори можно понять и здесь. Для него всегда было типичным доведение нового опыта до экстремального уровня. Он не умел и не хотел останавливаться на половине дороги, даже если понимал, что в конце его ждет разочарование или – если речь идет о горах – даже смерть. То, что Стрейчи, по сути, отверг его, уйдя к Руперту Бруку, нанесло Мэллори психологическую травму, отразившуюся на нем куда серьезнее, нежели любые физические повреждения, которые могли нанести горы.
Незадолго до Рождества 1910 года Мэллори, гостивший у друзей во Франции, пишет Стрейчи последнее письмо: «Мой дорогой Джеймс, я решил наконец-то тебе написать. Что ты думаешь о произошедшем? Что я горд? Что я уязвлен? Что я зол? Что я обо всем забыл? Минуло шесть недель с того дня, когда мы попрощались в Хэмпстеде, и с тех пор я не написал тебе ни строчки. Я, который любит тебя! Наверное, ты понимаешь причину моего молчания не хуже меня. Мне действительно совершенно нечего сказать с того самого дня, когда я признался тебе в любви. Нужно ли постоянно повторять эти изнурительные слова о том, что я хочу поцеловать тебя снова? К сожалению, они – это все, на что я способен. И этого слишком много для нас обоих…»
Мэллори просит Джеймса Стрейчи писать ему хотя бы иногда, но отношения между ними так и не налаживаются. Литтон к тому времени тоже находит себе другого возлюбленного. В итоге Мэллори остается один, к тому же подходит к концу срок его обучения в колледже – он едет в Годалминг, где получает работу учителя.
Один из его учеников – уже упомянутый Роберт Грейвс.
Перенесемся в 1933 год. Весной я купил – еще не умея держать штурвал в руках – свой прекрасный самолет, трехлетку de Havilland DH.60G, более известный как Gipsy Moth[5]. К тому времени я уже полгода штудировал книги о Гималаях и тренировал ноги, ежедневно пробегая по пятнадцать миль. Начальные навыки альпинизма я получил в горах Уэльса, которые сегодня стыдно и горами называть. Но тогда мне казалось, что Гималаи – это нечто подобное, только чуть больше. О снеге я вообще не думал.
Я вступил в лондонский аэроклуб и начал брать уроки летного мастерства. Буду честен – я был отвратительным учеником. Я никак не мог приноровиться к самолету, все время путался в приборах, которых было кот наплакал, и лицензию мне выдали исключительно за упорство и небольшой подарок инструктору. Незадолго до основного путешествия я решил навестить родных в Йорке, но не сумел нормально приземлиться, перекувыркнулся через крыло и потерял сознание, повиснув на ремнях. Меня вытащил деревенский парень.
Все это я рассказываю для того, чтобы вы понимали, какой может быть тяга к горам. Пусть я не умел ни летать, ни забираться на скалы, но я хотел – и этого желания было достаточно, чтобы осуществить мою мечту.
Мне не дали разрешения на пролет над территорией Персии и, что самое страшное, Непала. В ответ на мой запрос пришла телеграмма с отказом. Я порвал ее – меня не могла остановить бюрократия. 21 мая 1933 года я вылетел из Британии. Уже на взлете я сделал несколько ошибок, в частности неправильно работал с механизацией крыла, двигаясь по ветру.
Анализируя свои действия, я сам поражаюсь тому, что у меня многое получилось. Кажется, не было ни одной манипуляции, которую я совершил бы безошибочно. Я делал неправильно все – но меня двигало вперед безумное, нечеловеческое везение, которого в соответствии с теорией вероятности быть не может. На моем самолете не было радиосвязи, я не имел доступа к прогнозам погоды и анализу летных условий, я абсолютно ничего не понимал в ориентировании, да и карты, взятые с собой, оставляли желать лучшего. Спустя два дня после взлета меня официально объявили пропавшим без вести.
Но я просто слишком долго летел в Рим. Пришлось приземляться у какой-то деревушки на юге Франции, потому что я ошибся с направлением и слишком сильно взял к западу. На второй день я все-таки добрался до Рима и телеграфировал на родину, что со мной все нормально. В том полете я впервые понял, как держать самолет ровно, не пялясь ежесекундно на компас. Это же так просто, боже мой, как я не догадывался раньше?!
Через несколько дней я успешно преодолел Средиземное море и приземлился в Бизерте. Там меня уже ждала полиция, поскольку разрешения на посадку в Тунисе у меня не было. Я просидел в Бизерте несколько дней, пока не сумел получить это дурацкое разрешение, а потом полетел в столицу, Тунис, потому что в Бизерте не было заправочного оборудования для моего самолета. Из Туниса я отправился в Каир, предварительно отправив еще один запрос на разрешение пролететь над Персией. Но разрешение снова не дали – пришлось искать обходные пути. Поэтому из Каира я полетел в Багдад, а оттуда – в облет Персии над Персидским заливом. Я ориентировался по странице из детского учебного атласа – да, именно так. Я не шучу. Как ни странно, Лондон меня поддержал и дал разрешение на остановку на острове Бахрейн.
Другое дело, что у меня не было дозволения на дозаправку. Я был вымотан восьмичасовым перелетом над заливом и к британскому консулу на Бахрейне заявился пыльный, потный и злой. Я потребовал срочно предоставить мне топливо для дальнейшего полета. Консул упирался, опускался даже до лжи, что топлива не хватает самим, что он бы продал мне топливо с удовольствием, будь у него такая возможность. Это был длинный спор, который измучил меня не меньше перелета. Я напирал на свои медали и военные заслуги, он – на мнимое отсутствие возможности. В итоге я выиграл. Мне разрешили дозаправиться, чтобы двигаться дальше.
Сейчас тот перелет кажется полным безумием. Я летел в никуда, частенько вовсе без карт, опираясь на ложные данные и советы местных в духе «лети вон к той горе, не ошибешься». Но я долетел.
Следующей моей остановкой должен был стать Гвадар – индийский порт в паре десятков километров от персидской границы. Сейчас, если я не ошибаюсь, он находится в Пакистане. Но карты у меня не было – вообще никакой. Пока консул ходил разбираться с выдачей топлива, я сидел в его кабинете и рассматривал карту на стене. А потом меня осенило. Я скопировал часть карты – примерные очертания побережья, островки для ориентации. Бумагу консул хранил в столе под замком, поэтому я нарисовал карту чернилами на манжете своей рубашки. Этот корявый рисунок должен был стать моей единственной путеводной звездой на сложнейшем восьмисотмильном отрезке маршрута.
Я вылетел следующим утром. В идеале путь должен был занять около девяти часов, но я летел больше двенадцати. Где-то посередине маршрута сломался топливный датчик, поэтому я не знал, сколько мне еще осталось. Мотор мог заглохнуть в любую секунду.
Я приземлился в Гвадаре за десять минут до того, как солнце окончательно скрылось за горизонтом. Аэропортовый механик измерил уровень топлива в баках Gipsy Moth, посмотрел на меня и сказал: вы сливали топливо? Нет, ответил я, просто летел. У вас бак абсолютно пуст. Двигатель заглох бы секунд через тридцать, если бы вы не сели. Значит, мне повезло, ответил я.
Мне действительно повезло.
Предпоследний перелет – через всю Индию, до Пурнии, тоже прошел успешно. Я преодолел около четырех тысяч миль за две недели, удачно приземлившись на аэродроме Лалбалу. Неплохое достижение для пилота, который до того и двести миль не мог пролететь без аварии. Оставалась последняя часть маршрута – к горе.
И тогда у меня конфисковали самолет.
Вернемся к Джорджу Мэллори. В октябре 1910 года к нему в Годалминг приезжает Литтон Стрейчи, который пытался утешиться в объятиях других членов группы «Блумсбери», но не смог забыть своего альпиниста. Мэллори не понимает, зачем он приехал. Он только разбередил раны Мэллори и заставил того снова вспомнить о любви к Джеймсу. Мэллори груб с Литтоном, он срывается, просит того уехать. Литтон пишет Джеймсу: «После всего этого я уже не уверен в том, что люблю его».
Жизнь в Годалминге, в отрыве от богемных друзей, окончательно сделала из Мэллори мужчину. Он не хочет повторять с Литтоном ошибки, которую сделал с Джеймсом, и не позволяет себе влюбиться в старшего брата своего прежнего возлюбленного. На глазах у Литтона он начинает встречаться с девушкой по имени Котти Сандерс, впоследствии прославившейся на литературном поприще под именем Энн Бридж. Литтон уезжает. Тем не менее Мэллори поддерживает с ним переписку – впоследствии они работают над общими научными темами.
В школе Мэллори преподавал историю, математику, латынь и французский. Был ли он хорошим учителем? Иные современники говорят, что нет. Он пытался подружиться со своим классом, научить школьников думать, философствовать, интересоваться миром. Он не пытался снизойти до их более простого провинциального сознания, оперировал понятиями, выученными в Кембридже, и витал в облаках. Поэтому в его классах всегда царил страшный кавардак.
Другие, наоборот, видели в методе Мэллори положительные стороны. Он не заставлял зубрить, но хотел от учеников понимания; он часто говорил о политике, приводя ее в качестве модели, иллюстрирующей различные процессы. Не раз он водил учеников на экскурсии, ездил с ними на природу, изучал архитектурные памятники. Грейвс говорил, что Мэллори был лучшим из всех его учителей.
Потом Мэллори женился на Рут, а потом началась война, выбившая его из колеи на четыре года.
А потом были горы, горы, горы…
Джон Келли показался мне невероятно упрямым. И не менее выносливым. Он мог идти вперед – и шел. Если бы не мог – шел бы с не меньшим упорством.
На 7800 Матильда уже не была столь разговорчива, как раньше. Она знала: теперь главное – дойти. Что и как планирует делать Келли – это второй вопрос. Она снова примкнула к Жану и Седрику, стала общаться с ними больше, нежели с англичанином. Шерпы разговаривали между собой на птичьем наречии.
У одного из шерпов была с собой книга на деванагари. Келли попытался прочесть хотя бы несколько слов, но не смог. Шерпы рассмеялись. Келли думал, что это – хинди. На самом деле шерпский язык хоть и использует азбуку деванагари, но не имеет к хинди практически никакого отношения. Хинди относится к индоевропейской семье, шерпский же – к сино-тибетской, точнее, к ее тибето-бирманской подсемье, к промежуточной подсемье тибето-киннаури, к ветви бодских языков, к тибетской группе, к шерпско-джирелской подгруппе. Да, я все это помню.
Шерпы посмеялись над Келли, а потом начали в шутку учить его своему языку. Они, шерпы, могут смеяться даже на 7900. Потому что это часть их работы. Келли быстро устал. Он запомнил только дни недели, потому что шерпы часто носили созвучные им имена. Пемба, например, – это суббота. Пасан – пятница. Хотя ладно, перечислим все, это нетрудно. Дава, минма, лхакпа, пхурба, пасан, пемба, ньима. Это то, что выучил Келли.
Он ушел спать, когда остальные еще только доедали свой ужин. Матильда посмотрела в его сторону, но ничего не сказала. Ту ночь она провела в палатке Жана и Седрика.
Утром они должны были идти наверх и организовывать штурмовой лагерь. Шерпам вменялось в обязанность помочь группе добраться и донести оборудование, после чего они должны были спуститься в финальный лагерь. На вершину собирались идти только европейцы.
Но Келли подошел к Жану и сказал: я не пойду с вами. Как, удивился Жан, почему не пойдешь? Мы с тремя шерпами не справимся. Я отдам вам еще одного, ответил Келли, а сам обойдусь двумя. Жан нахмурился: это ставило под угрозу весь подъем. Из-за того, что экспедиция резко сократилась, он уже рассчитывал на англичанина. В случае если англичанин уходил куда-то в сторону, да еще и с двумя шерпами, груз пришлось бы перераспределять.
Но Келли был тверд. Я ухожу, сказал он. Дава пойдет с вами, а Пемба и Ками – со мной. Если бы не я, вы бы и сюда могли не дойти.
В горах незачем ссориться. Когда на счету каждый джоуль, тратить энергию на склоки смерти подобно. Поэтому Жан отступил. Хорошо, Джон, сказал он. Но тогда ты не должен рассчитывать и на нашу помощь. Я никогда и не рассчитывал, ответил Келли. Жан молчал. Келли добавил: если бы ты подвернул ногу, я бы тебя бросил; если бы я подвернул ногу, ты бы бросил меня. Мы оба это знаем. Таков закон.
Жан повернулся к нему спиной и продолжил сборы.
Келли собрался чуть раньше. Он и двое шерпов сложили свои рюкзаки, упаковали вещи и двинулись в путь.
Стойте, услышал Келли. Это была Матильда. Она уже закончила сборы.
Я с тобой, сказала она по-французски, и Джон Келли понял, что она имеет в виду.
Глава 5. Могила
Перенесемся в 1924 год. Немногим ранее Джордж Мэллори произнес свою самую известную сентенцию, свой единственный афоризм. Вращаясь в обществе друзей, которые говорили крылатыми фразами, изрекая их за едой, на прогулках, в поездках, даже в туалетах, Мэллори никогда не был многословен. Но одной своей фразой он заткнул всех этих Стрейчи, Бруков, Кейнсов, всю интеллектуальную элиту. Их красивые слова были и остаются абстракциями, голословием, измышлениями разума, которому больше нечем заняться, кроме как мыслить.
Почему вы хотите забраться на вершину, спросил у Мэллори журналист.
Потому что она существует, ответил великий альпинист.
Эти слова – «Because it’s there» – сегодня называют самыми знаменитыми тремя словами альпинизма. Единственным и важнейшим альпинистским принципом и причиной. Хотя слова там не три, а четыре. Но это не важно.
Журналист, который задал Мэллори этот вопрос, работал в New York Times. Впоследствии его обвиняли в том, что он сам придумал ответ, который приписал англичанину. Журналист отмолчался. Но даже если он и придумал эти слова, они в полной мере отражают характер Мэллори. Скажу даже более. Если фраза «потому что она существует» принадлежит нью-йоркскому щелкоперу, то он гений в своем деле. Такой же, как Мэллори, – в своем.
Но наверх Мэллори шел не один. В его тени остался второй участник экспедиции – юный Эндрю Комин Ирвин по кличке Сэнди. В момент смерти ему было всего двадцать два года. Как вообще этот мальчик оказался в экспедиции, средний возраст участников которой был тридцать пять – тридцать семь лет? Почему именно он пошел с Мэллори наверх, хотя о горе грезили значительно более опытные альпинисты?
Эндрю Комин Ирвин родился в городе Биркенхед, Чешир, и был третьим из шести детей в семье Уильяма Фергюсона Ирвина и Лилиан Дэвис-Колли. Он был очень умен, этот мальчишка. В 1916 году он отправил в штаб армии чертежи собственноручно разработанного пулеметного синхронизатора, отличавшегося от уже существовавших систем Фоккера и Биркигта. Это произвело переполох, потому что мальчик честно написал в сопроводительном письме: мне четырнадцать лет, и я хочу сделать что-нибудь для своей страны. Он любил работать руками. Любая механическая штука, попадавшая к Эндрю, тут же оказывалась разобранной, усовершенствованной и собранной обратно. Он бы стал новым Эдисоном, если бы не гора.
Он был очень силен и ловок, этот молодой человек. В 1919 году он произвел фурор на Хенлейской Королевской регате, вытянув свой экипаж к победе за несколько футов до финиша. И конечно, он поступил в Оксфорд, в Мертон-колледж, чтобы стать инженером. Блестящим инженером, подобным Изамбарду Кингдому Брюнелю, которого считал своим кумиром.
Вернемся в 1829 год. Нет, я не ошибся в столетии. Действительно, я хочу заглянуть в те времена, когда никто и не помышлял о горе.
Чарльз Мэривейл из Кембриджа и Чарльз Уодсворт из Оксфорда поспорили, кто быстрее проплывет по Темзе через городок Хенли-он-Темз. Они собрали команды, и Оксфорд легко выиграл, преодолев заданную дистанцию за четырнадцать минут три секунды. Это была первая из знаменитых регат «Оксфорд – Кембридж», которые ныне устраивают ежегодно при примерно равном счете побед. Кембридж выигрывал восемьдесят один раз, Оксфорд – семьдесят семь. Гонки не проводились во время войн, иногда им мешали иные обстоятельства, но в целом регата стала престижнейшим соревнованием по академической гребле в мире. Ну, по крайней мере, – в Англии.
Когда я покидал страну, было время Кембриджа. Его команда одержала победу в последней предвоенной гонке 1914 года, затем – в первой послевоенной, затем продолжала побеждать вплоть до 1936 года. До этой серии Оксфорд вел на девять побед, после – проигрывал на семь.
Серия прервалась лишь один раз – 24 марта 1923 года, когда Оксфорд вырвал победу у непогрешимых кембриджцев. В составе той команды был Эндрю Комин Ирвин. Они опередили соперников совсем чуть-чуть – на три четверти длины лодки, но победа есть победа.
Все это сухие факты биографии, призванные сформировать образ идеального человека. Ирвин – сильный, умный, красивый – пользовался огромной популярностью у девушек. После того как он пропал без вести, сразу шесть дам заявили о том, что он собирался на них жениться. Возможно, на словах и собирался – Ирвин был горазд на обещания.
Но какое бы блестящее будущее ни ожидало Ирвина, оно так и не наступило. Началом конца стал Оксфордский альпинистский клуб, а человеком, который убил Ирвина, оказался Ноэль Оделл. Оделл, друг и почти ровесник Мэллори, должен был идти в экспедицию двадцать четвертого года в качестве специалиста по дополнительному кислороду. В его обязанности входил контроль емкостей, проверка (и, кстати, разработка) их креплений, инструктаж альпинистов, прежде никогда не работавших с кислородом.
Оделл и Ирвин познакомились в 1919 году. Оделл с супругой поднимались на 977-метровую гору Фоэл Грэч в Уэльсе. Они добрались до вершины – и в этот миг раздался рев мотоцикла. Это наверх – без дороги, прямо по камням – ехал молодой и наглый Ирвин. Он усовершенствовал своего двухколесного коня, сделав его «внедорожным», и хотел испытать машину в боевых условиях.
Впоследствии Оделл работал с Ирвином в оксфордской экспедиции на Шпицберген 1923 года и был поражен силой, ловкостью и выносливостью молодого британца. Кроме того, Оделлу нравился характер Ирвина – спокойный, покладистый, надежный и упрямый. Именно такой, какой нужен в горах. Когда команда уже была сформирована, Мэллори писал своему другу Джеффри Янгу: «Ирвин – это наша попытка заполучить в команду хотя бы одного супермена, даже несмотря на то, что недостаток опыта выступает аргументом против его кандидатуры».
Ирвин был прямой противоположностью остальным альпинистам группы. Они были интеллектуалами, цитировали наизусть Чосера и Шекспира, рассуждали о философии Канта и калокагатии в античном искусстве, Ирвин же прочел в жизни полторы художественные книги и едва ли помнил их названия. Он не умел писать стихи и петь серенады. Зато он мог голыми руками из мотка проволоки, обрывков рубашки и обломков рюкзачной рамы смастерить планер. Он был блестящим практиком, инженером от Бога, и это стало решающим фактором в его пользу. Свой дар Ирвин проявил в самом начале экспедиции, когда придумал новый способ крепления кислородных баллонов, что позволило равномернее распределить нагрузку на мышцы и связки. Ирвин совершенствовал, чинил и видоизменял все, что видел, – экспедиционные примусы, палатки, фотокамеры. Он все делал с прибауткой, весело и легко, чем заслужил любовь и уважение старших коллег.
Но почему Мэллори выбрал именно Ирвина для последнего, самого важного рывка? Ведь у Ирвина вообще не было опыта – раньше он поднимался лишь на две крошечные горы: один раз на Шпицбергене и один раз в Швейцарии! Почему Мэллори не позвал с собой Оделла, значительно более опытного альпиниста? Чаще всего на этот вопрос отвечают так: Мэллори хотел, чтобы рядом с ним был гениальный механик, который способен починить кислородный аппарат, если тот откажет, и придумать решение любой задачи, требующей математического мышления. Например, как вытащить альпиниста из расщелины. Или как перебраться через пропасть. Из своей последней экспедиции Мэллори писал матери: «Ирвин – отличный парень, все схватывает на лету и будет наилучшим из возможных компаньонов при восхождении. Я полагаю, „Биркенхедским новостям“ будет что написать, если мы доберемся до вершины вместе».
Я преодолел нечеловеческую дистанцию. Четыре тысячи триста пятьдесят миль за семнадцать дней – без карт, без официальных разрешений, с минимумом топлива и практически полным отсутствием летных навыков. Меня арестовал не консул, не летный инспектор, а простой констебль – Британия не оставляет своих подданных в покое. Меня ждали на аэродроме и объявили об аресте, как только я выбрался из самолета.
Я не сдался. Я нанял машину и проехал сто восемьдесят шесть миль в сторону непальской границы, откуда попытался связаться непосредственно с Трибхуваном, королем Непала. Я был уверен, что добьюсь этого. Я два с лишним часа уговаривал местных бюрократов выдать мне разрешение на пересечение границы, на полет над территорией Непала, звонил и просил соединить меня с королем – впустую. Я видел непонимающие глаза.
Я вернулся в Лалбалу и там за сущие гроши продал самолет – от него все равно уже не было никакого толку. Я поехал в Дарджилинг, где прожил всю зиму, – это позволило мне немного акклиматизироваться. Там я и познакомился с шерпами – случайно, в местном кабаке, не знаю, как правильно называются такие заведения. Когда я узнал, что за год до меня они поднимались наверх с Ратледжем, я сразу заплатил им аванс как проводникам и носильщикам. Будь я поопытнее, то нашел бы Карма Пола, организатора альпинистских партий и «поставщика» шерпов, незаменимого участника британских экспедиций, – но тогда я ничего о нем не знал.
Границу мы пересекли тайно, переодевшись в буддийских монахов. Весь переход занял десять дней, Теванг хорошо знал дорогу. В пути произошло одно комическое происшествие. Утром после одной из ночевок я выбрался из палатки и увидел местного старика. Он был уверен, что около деревни в палатке тайно ночует путешествующий инкогнито Далай-лама. Я сильно его разочаровал.
А потом мы добрались до Ронгбука.
Попытаемся проанализировать положение мертвого Джорджа Мэллори на горе. Сперва кажется, что, как и Цеванг Палжор, погибший семьюдесятью годами позже, Мэллори обут в зеленые ботинки. Но это заблуждение – зеленоватый оттенок коже придало время и суровые погодные условия. На самом деле ботинки коричневого цвета. На подошвах – самопальные металлические трикони. Никаких множественных слоев, как в современной гималайской обуви, никаких вам Scarpa Phantom 8000 или La Sportiva Olimpus Mons Evo. Просто тяжелые утепленные ботинки со скобами на жесткой подошве. Под ботинками – три слоя шерстяных носков.
Перчатки практически истлели, но можно догадаться, как они выглядели: кожаные, на меховой подкладке. Поверх – шерстяные перчатки без пальцев. Кожа на руках, полупогруженных в гравий, желтая, обтягивающая кости. Рукава куртки сохранились, потому что руки полузасыпаны. Куртка и нижняя одежда сорваны, хорошо видна отбеленная ветрами спина. При этом понятно, что на Мэллори – всего пять слоев одежды, не более. Шерстяное нижнее белье, нижняя шелковая рубашка с этикеткой Junior Army & Navy Stores, фланелевая рубашка в синюю и белую полоску, коричневый шерстяной свитер и хлопковая ветрозащитная куртка зеленой армейской расцветки. Никто из современных альпинистов не дошел бы в подобной амуниции даже до семи тысяч.
Штаны практически целиком истлели и содраны ветром и непогодой. Они охватывают тело только вокруг пояса и под коленями. Кожа ниже ягодиц белая, на голенях она желтеет. На ягодицах и верхней части ног – серьезные повреждения кожного покрова, можно сказать, дыры, хорошо видны кости. Голени немного «проедены», в разрывах кожи также заметны внутренние ткани и кости, и одна из костей правой ноги сломана. Ботинок с левой ноги отсутствует. Судя по всему, перед смертью Мэллори положил правую ногу на левую – в такой позе сломанная кость «сходилась», несколько облегчая боль. Скорее всего, Мэллори сорвался, будучи значительно выше, сломал от удара ногу, а затем съехал по горе, цепляясь руками, сорвав кожу с пальцев.
Голова почти не видна – она уходит в гравий. Мэллори лежит лицом вниз, его руки и лицо вмерзли в смесь льда и камней. Перевернуть его невозможно. Члены экспедиции, нашедшей тело, опознали его по бирке на воротнике куртки. В кармане они обнаружили очки Мэллори.
Потом альпинисты обложили тело камнями и ушли.
Что на самом деле увидели Ричардс, Анкер, Хан и остальные на 8155 метрах? Они увидели мертвого человека в куртке Мэллори. Человека в экипировке двадцатых годов двадцатого века. Очень сильного, стройного человека – его мускулатура сохранилась даже спустя столько лет после смерти. Но был ли это Мэллори? Действительно ли он погиб на спуске? Ответов на эти вопросы не было и нет до сих пор.
В официальном сообщении Симонсон, руководитель поисковой группы 1999 года, безапелляционно заявляет: мы нашли тело Мэллори и осмотрели все окрестности. Других тел не найдено. Мэллори надежно идентифицирован, группа провела погребальную церемонию и похоронила великого альпиниста в камнях.
Но что значит слово «надежно»? Можно ли считать доказательством нашитый на куртке ярлык? Могли ли Мэллори и Ирвин по какой-то причине поменяться куртками? И если тело Мэллори нашли на высоте 8155 метров, то где же Ирвин? Выше? Может, он сорвался в расщелину? Веревка, обвивающая тело Мэллори, перетерта, порвана. Что это значит? Никто не перерезал веревку – ни Ирвин, чтобы отпустить друга, ни Мэллори, чтобы малодушно спасти свою шкуру. Их разделила гора.
Симонсон знал, где искать, по двум причинам. В 1933 году Перси Вин-Харрис, участник четвертой британской экспедиции, нашел на высоте 8460 метров, примерно в 230 метрах от Первой ступени[6], ледоруб Ирвина. Почему именно Ирвина? Дело в том, что все свое оборудование Сэнди помечал тремя параллельными линиями-зарубками, оставляя нечто вроде автографа. Этот вывод исследователи сделали спустя почти сорок лет после трагедии, в 1963 году, изучая личные вещи Ирвина. Оставалась одна загадка – крестообразная зарубка, явно сделанная другим инструментом и в другое время. Но эту загадку разрешил сам Вин-Харрис. Он попросил одного из шерпов, Кусанга Паглу, пометить ледоруб, чтобы не перепутать его с другим оборудованием экспедиции. Пагла вырезал на рукояти крест. Горное снаряжение обычно индивидуализировано, и вряд ли Мэллори поменялся ледорубами со своим напарником. Исходя из местоположения ледоруба, можно было высчитать, как спускались альпинисты (точнее, один из них).
Вторая наводка оказалась более значимой. Член китайской экспедиции 1975 года Ванг Хонг-бао через четыре года участвовал в совместном с японцами восхождении. Он упоминал, что на маршруте китайская группа наткнулась на очень старый труп, причем явно англичанина. Он описал его местоположение так: «Высоко на Северном склоне, в нескольких минутах ходьбы от лагеря». Больше он ничего не сказал – а на следующий день его смело лавиной. В той лавине 12 октября 1979 года погибли трое участников экспедиции – все китайцы.
К слову, их смерть осталась в тени трагедии, случившейся десятью днями ранее, когда погибли американец Рей Дженет и немка Ханнелора Шматц. Она стала первой женщиной, нашедшей свою смерть на горе. Казалось бы – их двое, а китайцев трое. Но китайцев просто смело лавиной – это была мгновенная и относительно безболезненная смерть. Дженет и Шматц умирали долго и страшно – от гипотермии, сидя в палатке и будучи не в силах из нее выбраться. Через некоторое время палатку сдуло ветром, снесло и тело Рея Дженета, останки же Ханнелоры Шматц в течение еще шести лет можно было рассмотреть с маршрута. Она полусидела с открытыми глазами, а ее волосы развевались на ветру. Потом ветер отполировал ее череп, и труп стал бесполым. В 1984-м два альпиниста погибли во время попытки эвакуировать тело, а годом позже англичанин Крис Бонингтон столкнул его вниз, дальше от тропы. Еще позже труп сдуло ветром в ту же расщелину, куда некогда затянуло Рэя Дженета.
Но это было отступление от темы. Главное, что Симонсон и другие участники поисковой группы знали, что тело находится неподалеку от китайского лагеря 1975 года, местоположение которого было известно точно. Это сильно сужало область поисков.
Конрад Анкер, первым нашедший тело Мэллори, ходил зигзагами. Первого мая 1999 года группа покинула лагерь V на высоте 7830 метров, достигла лагеря VI и разделилась, чтобы расширить территорию поисков. Анкер пошел на запад и почти сразу наткнулся на мертвеца в современном снаряжении – тот лежал неподалеку от остатков китайского лагеря. Затем он начал спускаться по пологому склону и на одной из скальных полок увидел другого мертвеца – тоже погибшего недавно. Дойдя до нижней точки западного ребра, Анкер отправился назад – по другой стороне. Он шел зигзагами и, выбравшись на достаточно высокую точку, осмотрелся. На западе что-то белело – и это был не снег. По снаряжению и состоянию мумии было ясно, что тело пролежало тут несколько десятков лет – и Анкер вызвал по рации остальных.
Другие члены экспедиции тоже не дремали. За тот день, обходя зигзагами зону поисков, они нашли несколько десятков мертвецов – почти все погибли относительно недавно, после 1980-го. Остальным участникам экспедиции казалось, что Энди Политц и Конрад Анкер отправились в неверных направлениях, причем Анкер ушел слишком далеко – за него уже начали волноваться.
В том, что найденное Анкером тело лежит с 1924 года, сомнений не было. Одежда и ботинки не могли быть более поздними. Участники экспедиции были уверены: это – Ирвин, и никто иной. Они знали, где нашли ледоруб Ирвина. Если бы тот спускался, то на девяносто пять процентов шел этой самой дорогой. Поэтому, когда кто-то из экспедиции отвернул воротник куртки и увидел метку G. Leigh Mallory, он воскликнул: «Oh my God!» И еще раз, и еще. Потому что трудно было поверить в то, что экспедиция нашла величайшего альпиниста двадцатого столетия. Человека, который три четверти века пролежал здесь, на безумной и безымянной высоте, вмороженный в камень. О Боже, восклицали они, о Боже!
Потом они нашли ряд дополнительных доказательств. Еще несколько нашивок с фамилией Мэллори на свитере и подкладке штанов, разбитый альтиметр, очки, наручные часы (с разбитым стеклом, без стрелок), почти полный коробок спичек Swan Vestas, жестяную коробку с бульонными кубиками, маникюрные ножнички в кожаном чехольчике, карманный нож в ножнах, смятый тюбик с какой-то мазью, карандаш, бумажку со списком необходимого оборудования, шейный платок, один хорошо сохранившийся ботинок и фрагмент второго. Кислородных баллонов не было – видимо, Мэллори использовал весь запас и выбросил тяжелое снаряжение. К слову, один из баллонов – трудно сказать, кому он принадлежал, – обнаружили в мае 1991 года на высоте 8480 метров – выше и ближе к Первой ступени, чем ледоруб.
И еще у Мэллори нашли три письма, которые альпинист хранил у сердца. В этом месте одежда не примерзла к камням, и удалось засунуть руку в нагрудный карман. На всех письмах была фамилия Мэллори в обрамлении почтовых марок.
Первое письмо было от его сестры Виктории. Второе – от его брата Траффорда, будущего главного маршала авиации Великобритании.
И третье письмо – от Рут. Оно не подписано, но почерк – явно женский, и автор письма обращается к Джорджу Мэллори с искренней дружбой и любовью, без сексуального подтекста, но в некотором роде чрезмерно откровенно, нежно. Члены поисковой группы не сомневались, что такое письмо могла написать только Рут Тернер, женщина, чью фотографию Мэллори обещал оставить на вершине в случае успешного восхождения.
Но когда они спустились вниз, и письмо было отправлено на анализ, оказалось, что Рут не имела к этим строкам никакого отношения. У нее был другой почерк.
В последние минуты своей жизни Джордж Мэллори прижимал к сердцу письмо неизвестной женщины.
Эту женщину звали Стелла Габриэлла Кобден-Сандерсон. Она родилась в 1886 году в семье знаменитого барристера, переплетчика и художника Томаса Джеймса Сандерсона, одного из основателей и идеолога «Движения искусств и ремесел», и Анны Кобден, британской социалистки и политической активистки. После замужества родители Стеллы взяли двойные фамилии. Сандерсон был очень эксцентричным человеком. Закрыв в 1916 году свою лондонскую типографию, он выбросил в Темзу все оборудование, в том числе уникальные литеры специально для него разработанного шрифта, восстановить который удалось лишь спустя много лет, уже в компьютерную эпоху. Дед Стеллы по материнской линии, Ричард Кобден, был членом палаты общин и лидером движения фритредеров, боровшихся за невмешательство государства в частное предпринимательство. Анна Кобден сражалась за права женщин, права детей, права, права, права – всю свою жизнь.
Какая девочка могла вырасти в подобной семье? Сильная, волевая, умная и интересная, суфражистка по убеждениям и железная леди по характеру. В Стелле не было ни капли присущей Рут Тернер нежности, Стелла была прямой противоположностью супруги Мэллори и, возможно, той женщиной, которую он искал, но не успел найти.
Они познакомились всего за год до смерти альпиниста, во время его визита в США в 1923 году, как раз когда он произнес свой знаменитый афоризм. В том году брак Джорджа и Рут начал постепенно давать трещину. Их детям было восемь лет, шесть лет и три года соответственно. В семье часто скандалили, но ни один из биографов Мэллори даже не заикается о том, что тот мог уйти из семьи. Скорее всего, они с Рут перевалили бы через этот кризис и продолжали бы жить дальше в мире и согласии. В какой-то мере роковая экспедиция Мэллори стала его реакцией на семейный раскол.
О дружеской переписке между Джорджем Мэллори и Стеллой Кобден-Сандерсон было известно. После смерти альпиниста все письма забрал себе Траффорд Мэллори – и унес их содержание в могилу. Он погиб в авиакатастрофе близ Гренобля 14 ноября 1944-го в возрасте пятидесяти двух лет.
Более загадочно исчезновение всех датированных 1924 годом писем от Рут Тернер к мужу. Письма Джорджа к Рут, которые он писал в начале года из Азии, а затем в каждом лагере на пути к вершине, сохранились, обратные – нет. Их местонахождение до сих пор остается тайной. Тем не менее Рут, несомненно, писала мужу – этому есть устные подтверждения Фрэнсис Клэр, старшей дочери альпиниста. Что такого содержали эти письма, что владелец предпочел их спрятать или уничтожить? Траффорд ли это был или кто-то иной? Еще одна загадка.
До наших дней дошли переплетные и художественные работы Стеллы – она унаследовала способности и интересы отца. Но эти работы никак не связаны с Джорджем Мэллори. Ничего, кроме письма, которое мертвец прижимал к сердцу, не связывает этих двоих.
Вернемся к Джону Келли. Он шел наверх уверенно, точно зная маршрут, иногда сверяясь с пометками, в суть которых он Матильду не посвящал. Идти было непросто, высота чувствовалась сильно, они уже перевалили за 8000 метров. Французы уже, вероятно, разбивали штурмовой лагерь, а Келли все шел в сторону от вершины, не пытаясь подняться выше, чем 8200. Он не собирался брать гору.
Матильда спросила у него: ты точно знаешь, что ищешь? И откуда у тебя информация? Целая поисковая экспедиция пришла сюда, чтобы найти Ирвина, и не нашла. Зато они нашли Мэллори, ответил Келли. И что? Они потратили море времени, тело нашли случайно, а второе вообще может оказаться совершенно в другом месте, может, оно на триста метров выше, ты думал об этом? Нет, ответил Келли, я знаю, где тело.
Погода стояла превосходная. Ветра почти – по меркам высокогорья – не было. Светило яркое солнце. Снег лежал участками, под ногами пересыпались мелкие камни. Кислорода хватало, усталость была, но легкая, естественная. Идеальные условия для поисков.
Они шли медленно, потому что Келли не хотел сбиться с дороги. Потом они разделились. Он что-то нашептал своим шерпам, и один пошел направо, второй – налево. Матильда молчала. Она ждала, что Келли приведет ее куда-то. Между ними был невидимый поводок.
Потом у Келли затрещала рация, и раздался голос шерпа. Келли повернулся к Матильде и сказал: есть. Нашли.
На склоне лежали тяжелые плоские камни, образуя бугор в форме человеческого тела. Могила была свободна от снежного покрова. Никаких надписей рядом не было – просто камни, обозначающие, что здесь лежит человек.
Матильда вспомнила этот вид. Он сильно изменился, но сомнений не было – это было то самое место, которое фигурировало в популярном фильме National Geographic.
Это же могила Мэллори, сказала она. Зачем мы пришли сюда?
Келли обернулся. Нет, покачал он головой. Здесь лежит не Джордж Мэллори. Здесь лежит Сэнди Ирвин.
Но ведь у него были письма Мэллори, и ярлыки на одежде, и личные вещи! – удивилась Матильда.
Да, кивнул Келли. Это я объясню тебе чуть позже.
Часть 2. Эндрю Комин Ирвин
Введение
Десятки исследователей посвятят часы, дни, месяцы изучению моей жизни, такой короткой и такой прекрасной. Я не могу передать вам и десятой части того, что чувствую, что вижу и слышу, потому что у меня не хватает слов и, что значительно серьезнее, катастрофически не хватает времени. У меня есть лишь блокнот и карандаш, но я боюсь не успеть заполнить даже эти считанные странички, потому что вынужден находиться в полной неподвижности, а температура падает, поскольку приближается темнота. Поэтому я буду писать, сколько смогу, а когда карандаш выпадет из моих ослабевших пальцев, стану просто говорить, а потом – думать про себя, покуда, как говорят священники, смерть не разлучит меня с этим миром. И хотя я не был наверху, хотя я так и не увидел самое близкое солнце из всех возможных на этой планете, я счастлив, потому что Джордж жив, он отправился наверх и, возможно, в эту самую минуту уже спускается обратно, чтобы рассказать всем: для человека нет никаких преград.
Никто не найдет моих записей, никто, скорее всего, не наткнется случайно на мое вмерзшее в гору тело, потому что я очень далеко от более или менее проходимых мест. Не знаю, сколько мне пришлось падать; если рассчитать угол, под которым лежат тени, и добавить к этому прошедшее с момента падения время, то, скорее всего, я пролетел порядка тысячи футов и нахожусь сейчас значительно ниже нашего последнего лагеря. С одной стороны, это неплохо, поскольку в этой области можно продержаться без кислорода практически неограниченное время. С другой стороны, Джордж никогда не найдет меня здесь. Стоит ли кричать? Видимо, не стоит. Этим я могу разбудить гору, приблизив свою кончину.
Я думаю, что первый вопрос, который зададут себе биографы Джорджа, прозвучит так: почему он выбрал Ирвина? Почему меня – неопытного, но могучего увальня, добродушного инженера с золотыми руками, никогда не поднимавшегося выше чем на 3000 футов? Независимо от того, вернется Джордж или навсегда останется на вершине, ответа на этот вопрос они не получат, потому что он останется между нами – мной и Джорджем. Есть вопросы, которые не касаются никого, вопросы настолько интимные, что чужое вмешательство в них нарушит хрупкое равновесие их тончайших тканей, и ответы прозвучат как оскорбление, богохульство, удар огромным железным быком по воротам штурмуемой крепости. Джордж не впустил в это пространство никого – даже свою супругу, которую он, я знаю, любил больше жизни. Впрочем, в нашем замкнутом пространстве мы все-таки были не одни – и остаемся не одни. С нами – гора.
Путь
Мой отец, Уильям Фергюсон Ирвин, родился в 1869-м в Биркенхеде, графство Чешир, Англия. Там же спустя тридцать три года родился я, потому что отец вел исключительно оседлый образ жизни и категорически не любил пересекать границу собственного крошечного ареала. В этот ареал входил сам Биркенхед и еще несколько окрестных городов. Впрочем, эта ограниченность не делала нашу семью изгоями или дикарями. Биркенхед находится примерно в десяти минутах неспешной ходьбы от Ливерпуля, будучи его предместьем, расположенным на противоположном берегу реки Мерси. Таким образом, отец, по сути, жил в большом городе, пользовался его благами и принимал его нравы, при этом притворяясь, что он – сельский житель.
На моей матери, Лилиан Дэвис Колли, он женился за пять лет до моего рождения, в 1897 году, причем бракосочетание состоялось – по настоянию родителей матери – в Солфорде, пригороде Манчестера, в тридцати четырех милях от нашего дома. Когда я, будучи ребенком, узнал об этом, мне показалось, что это какое-то гигантское, нечеловеческое расстояние, которое рядовой обыватель покрыть не в силах, и отец совершил подвиг, добравшись до Манчестера из Ливерпуля. По крайней мере так я понял из отцовских рассказов. Гораздо позже, уже объездив множество мест и открыв всю необъятность реального мира, я пытался понять, почему же отец сознательно ограничивал себя в познании нового. Сейчас, только сейчас, сидя на узком уступе между небом и землей, в самом сердце ледяной пустыни, я начал понимать причину такого поведения. Она очень проста: он не хотел. Он просто был другим, нежели я, и он – за что я безумно ему благодарен – никогда не пытался навязать мне своего мировоззрения, смиренно дожидаясь, когда я сформирую собственное. Что ж, я сформировал – сейчас. С другой стороны, если бы он не был столь лоялен, я вряд ли бы познакомился с Ноэлем и тем более с Джорджем. Я не отправился бы на Шпицберген, а затем – сюда. И, возможно, сидел бы сейчас у камина, говоря слова любви какой-нибудь прелестной девушке, которую привела в дом мать. Она всегда хотела меня женить.
У отца была другая сторона – он очень любил говорить. Он мог часами рассказывать о том, что видел, и – чаще – о том, чего не видел. Он мастерски связывал слова в предложения и говорил так споро, так складно и изящно, что все вокруг заслушивались. Он передал эту способность почти всем моим братьям и сестрам, кроме, разве что, Кеннета – но не мне. Я выделялся из семьи, точно белая ворона, я был другим, я был сильнее, ловчее, целенаправленнее, но при этом я никогда не производил впечатления интеллектуала, будучи не в силах связать в нормальное предложение даже десяток слов. Когда я оставался наедине с собой, то мог творить с языком чудеса, составлять сложносочиненные фразы, сравнимые по изяществу с Диккенсом или Байроном, – но стоило мне обрести собеседника, как нечто во мне замыкалось, и я превращался в бессловесного улыбчивого барана, известного своими стальными мускулами и почти полным отсутствием интеллекта. По крайней мере так было до знакомства с Джорджем.
Я был третьим из шести детей. В принципе я не ощущал серьезной пропасти в менталитете между моими старшими братом и сестрой, Хью и Эвелин, и мной. Они были старше на четыре и два года соответственно, совсем немного, что позволяло нам играть вместе, находить общие темы для разговоров, хотя говорил преимущественно Хью, самый эрудированный из нас – в первую очередь ввиду старшинства. После меня у родителей появилось еще трое – Кеннет, Александр и Томас. Меньше всего я общался с Томасом, поскольку в 1916-м, когда он был еще совсем маленьким, уехал учиться в школу в Шрусбери, Шропшир. Почему отец выслал меня из родного Биркенхеда? Почему не оставил учиться там или хотя бы в Ливерпуле? Наверное, он хотел, чтобы я научился быть самостоятельным и общаться с людьми. Будучи неразговорчивым, замкнутым мальчиком, большую часть времени я проводил за своими чертежами и расчетами; в то время как моих братьев и сестру захватывали всевозможные игры и развлечения, я целиком и полностью продал душу механике.
Меня завораживали цепные и ременные передачи, зубчатые колеса, редукторы и трансмиссии, я обожал всевозможное оружие и горел желанием помочь своей стране в борьбе с иноземным агрессором. В школе мне было легко. Литература, язык и прочие гуманитарные науки давались с трудом, зато математические задачки я щелкал как орехи, и это не ускользнуло от взгляда нашего всезнающего завуча мистера Сэмпла. Он поощрял мое увлечение механикой и неоднократно подсказывал мне решения, к которым я сам прийти не мог в силу молодости и недостаточного опыта.
В начале 1916 года Хью призвали в армию. Он хотел быть пилотом, но в авиацию его не взяли, и он пошел в пехоту. Приезжая на побывку домой, он с жаром, со страстью рассказывал о том, как непобедимая английская авиация смешивала мерзких немцев с землей, как доблестные пилоты спасали рядовых, попавших на контролируемую врагом территорию, как… В общем, он говорил только о самолетах, хотя видел немало интересного на земле.
Из слов брата я сделал совсем иные выводы, нежели можно было ожидать. В первую очередь я понял, что проблем у британской армии значительно больше, чем успехов, и я, Сэнди Ирвин, могу некоторую часть этих проблем решить. Одной из них была синхронизация стрельбы. До 1915 года самолеты не имели пулеметов, смотрящих по ходу движения, – стрелок сидел спиной к пилоту и стрелял назад. Затем французский пилот Ролан Гаррос придумал механизм для отбивания пуль – по сути, он разработал бронированный пропеллер, который позволял установить пулемет, стреляющий вперед. Таким образом Гаррос сбил как минимум три немецких самолета, доказав эффективность своей системы. Это было, кстати, не так и просто, поскольку требовалось рассчитать траекторию отскока пуль, не преодолевших преграду, чтобы они рикошетом не попали в самого пилота. Потом Гарроса сбила наземная артиллерия, и немцы, изучая его самолет, пришли в некоторое недоумение: они впервые видели машину с впередсмотрящим пулеметом и без отдельного места для стрелка. Для изучения системы был приглашен блестящий голландский конструктор Антон Фоккер.
Разработка Гарроса натолкнула Фоккера на идею синхронизации вращения пропеллера и стрельбы. В том же году Фоккер реализовал эту идею, запатентовав первый в истории синхронизатор. Но если его конструкция, постоянно совершенствовавшаяся, сразу появилась почти на всех немецких самолетах, то страны Антанты еще долго не могли разобраться с синхронизатором. Разрабатывались разные конструкции – то «слизанные» с патента Фоккера, то созданные самостоятельно, половина самолетов по-прежнему выпускалась со смотрящим назад пулеметом. В общем, никакого порядка не было. Зная все это – конечно, не столь подробно, как теперь, – я сразу понял, что нужно армии. Армии был нужен нормальный, хорошо работающий авиационный синхронизатор, за разработку которого я и взялся в середине 1916 года.
Параллельно я увлекался гироскопическими системами стабилизации. Еще в 1914-м я ужасно обиделся на отца, когда он не повез меня в Лондон смотреть на разрекламированный газетчиками удивительный гирокар русского графа Шиловского. Я жадно читал все, что было связано с гироскопами, следил за разработками Луиса Бреннана и его соратников и мечтал о прекрасном будущем, в котором гироскопические поезда будут бороздить просторы бесконечных, заполненных небоскребами многоуровневых городов. Экспериментируя с гироскопами в своей комнате, я подумал, что их можно использовать не только для стабилизации на железной дороге или на море (подобную систему предлагал упомянутый Шиловский), но и в воздухе!
Результатом моих расчетов и размышлений стало письмо, направленное в Генеральный штаб Британской армии. В пакете были тщательно продуманные чертежи и описания двух независимых конструкций, которые я создал с нуля, пользуясь исключительно своим воображением и техническими познаниями. Первое изобретение представляло собой оригинальную конструкцию синхронизатора, второе – гироскопическую систему стабилизации самолета. Насколько я знаю, до меня последнюю не предлагал ни один инженер в мире. Я не думал о патенте – мною руководило в первую очередь желание помочь своей стране. Раз уж я был слишком мал для армии, приходилось помогать другими способами.
Как ни странно, мое письмо попало в правильные руки и произвело в штабе серьезный переполох. Мне позвонили и вызвали на беседу. Отец был в ужасе, но – я знаю – втайне он гордился сыном. Он лично отвез меня в ставку штаба в Лондоне – для него это был подвиг сродни подъему на Монблан. Мои чертежи, как оказалось, легли на стол самому лорду Эдварду Стэнли, семнадцатому графу Дерби, на тот момент военному секретарю Соединенного Королевства. Стэнли, не очень хорошо разбираясь в технике, пригласил в качестве эксперта не кого-нибудь, а сэра Хайрама Максима, великого мрачного старика, убившего своими изобретениями больше народу, чем кайзер Вильгельм захватническими приказами. Максим скептически отнесся к моим разработкам, но сказал фразу, подхваченную другими инженерами, изучавшими чертежи, и неимоверно мне польстившую. «Это, конечно, игрушки, – сказал изобретатель, – но у мальчика большой потенциал. Проследите, чтобы он не бросал этим заниматься, и Англия получит не менее талантливого инженера, чем некогда был я». В итоге мои чертежи мне были возвращены, несколько высокопоставленных представителей генерального штаба во главе с лордом Стэнли пожали мою юношескую руку и руку моего отца, а затем мы отправились обратно. Хайрам Максим скончался несколькими месяцами позже, но его слова я и сегодня повторяю про себя. Другое дело, что Англия уже не получит талантливого инженера в моем лице. Но об этом – позже.
В июле 1917 года произошла трагедия. Германская армия впервые применила против живой силы противника горчичный газ, ныне также называемый ипритом, и Хью был в одном из подразделений, попавших под ту, первую атаку. Они не сразу поняли, чем их обстреливают, – думали, что обычными минами, но то было гораздо более страшное оружие, и Хью вернулся домой обожженный, изувеченный, с неподвижной левой рукой и испещренной разноцветными шрамами, облезающей лоскутами кожей. Он по-прежнему мечтал стать пилотом, хотя прекрасно знал, что вообще не годен к дальнейшей службе, не говоря уже о том, чтобы подняться в небо на хрупкой деревянной машине.
Я навестил брата, но затем вернулся в Шрусбери, поскольку был одним из ведущих членов школьной команды по академической гребле и не мог пропускать тренировки и соревнования. Гребля стала моим спортивным увлечением на всю жизнь, хотя можно ли применить это выражение к столь короткому существованию, я не знаю. В Шрусбери я стал лидером основного состава «восьмерки».
Первым крупным соревнованием, в котором я принимал участие как спортсмен, стала Королевская регата Хенли 1919 года, ежегодно проводившаяся в городе Хенли-он-Темз, Оксфордшир. Ее организатором выступала старейшая британская гребная ассоциация – Линдер-Клуб, и на его заседании в том году было решено, что реанимировать регату после военного перерыва было бы преждевременно, неуважительно к жертвам боев и многочисленным раненым, заполонявшим госпитали. Тем не менее многие школы и другие учебные заведения выказали желание принять участие в регате, и не проводить ее было бы не меньшей ошибкой. В результате представители Линдер-клуба нашли решение. Полное возрождение традиционной Королевской регаты Хенли было намечено на 1920 год, а регату 1919-го – первую послевоенную – нарекли Регатой Мира. При этом регата была сокращена, и многие традиционные для нее соревнования не проводились. Школа Шрусбери планировала принять участие в традиционном заплыве «восьмерок» Ladies’ Challenge Plate, который в том году вошел в программу под названием «кубок Эльзенхема». К участию допускались команды школ и университетов, что сильно усложняло нашу задачу. Студенты были старше и сильнее школьников, и до того все победы в заплыве доставались представителям высших учебных заведений или профессиональных гребных клубов.
Открывал кубок сэр Уолтер Джилби, баронет. Нашим основным соперником, как ни странно, оказалась команда школы Бедфорд – но мы с честью выдержали испытание, и я – не побоюсь похвастаться, – именно я привел нашу лодку к победе. Потому что я был и остаюсь хорошим гребцом, одним из лучших в Англии, хотя мне вряд ли когда-либо еще понадобится это умение. Победа в кубке Эльзенхема 1919 года стала первой победой для Шрусбери в Королевской регате Хенли, и я надеюсь, что не последней – и регата, и школа существуют и будут существовать еще долгие годы.
Мы принимали участие в регате и в последующие годы, и я, пока учился в школе, был лидером команды. Тем не менее гонки 1920-го и 1921-го мы проиграли – для меня это было, не стану скрывать, серьезным разочарованием. Я до сих пор иногда жалею, что не мог тогда «развосьмериться» и занять все места в лодке, кроме разве что места рулевого. При таком раскладе мы наверняка добились бы как минимум еще одной победы.
Потом я поступил в Оксфорд, сначала попытав счастья в колледже Марии Магдалины. Я решил изучать химию – именно она в последний школьный год захватила меня сильнее прочих наук. Я до сих пор не могу сказать, почему выбрал именно колледж Магдалины. Видимо, из-за его безупречно прекрасной готической башни, возведенной Уильямом Орчардом в конце XV – начале XVI века в качестве первого здания только-только основанного учебного заведения. Меня не приняли из-за неуспеваемости по гуманитарным наукам. У меня была вторая попытка – и ее я использовал успешно, став студентом Мертон-колледжа, еще более старого и заслуженного, – кажется, он был основан в XIII веке архиепископом Рочестерским.
В колледже мне пришлось довольно трудно. Большая часть теоретических наук, преподаваемых там, была мне совершенно неинтересна и, более того, непонятна. Философские рассуждения влетали мне в одно ухо и вылетали из другого. Кроме того, включилась моя детская необщительность, приведшая к тому, что мои однокурсники посмеивались надо мной, называя тугодумом и дуболомом. Действительно, на экзаменах по гуманитарным, а порой и по техническим предметам я что-то мычал, отвечал короткими, безграмотными фразами, терялся. Зато руками я мог сделать все, что угодно, – по наитию, интуитивно. Я мог собрать стрелковое оружие из куска трубы и нескольких проволочек, мог сконструировать прибор для любого химического опыта, да и сам опыт провести блестяще. При этом я далеко не всегда мог написать формулы реагентов. Просто я знал, сколько и какого вещества нужно, чтобы добиться требуемого эффекта.
Зато в Оксфорде снова проявился мой спортивный талант. В 1923 году я наконец стал лидером Оксфордской команды по академической гребле, и мы вырвали у Кембриджа победу – первую за десять лет. Правда, звучит это несколько громче, чем было на самом деле. Во-первых, во время войны соревнования не проводились, а во-вторых, до того мы одержали пять побед подряд (я говорю «мы» несмотря на то, что в то время был еще ребенком и отношения к тем победам не имел).
Местная газета опубликовала письмо некой восторженной зрительницы, в котором были, в частности, следующие слова: «Они были почти как боги! Мы просто встали и смотрели на них с обожанием…» С одной стороны, мне были приятны эти слова – адресованные мне в той же мере, в какой и моим соратникам по Оксфорду. С другой же стороны, я ощущал их преимущество надо мной – как возрастное, так и в смысле жизненного опыта. Большая часть гребцов была старше меня на пять-шесть лет, при этом они учились со мной на одном курсе. Вы, конечно, догадались о причине подобной разницы в возрасте – это была война. Они вернулись с Западного фронта, умытые кровью и пеплом, видевшие смерть и победу, я же в это время отсиживался в тылу. Поэтому я чувствовал, что восхищение болельщицы в первую очередь адресовано им и лишь во вторую – мне, хотя в плане гребли мне не было равных.
Это была моя последняя регата. В гонке текущего года я участия не принимал, потому что был занят подготовкой к экспедиции. Горы стали для меня важнее, чем вода, – мог ли я представить подобное еще два года назад? Нет, не мог. Впрочем, я не мог даже представить себе, что существует такой человек, как Джордж.
Любовь
За время обучения у меня сформировалась странная репутация. С одной стороны, меня любили, с другой – надо мной смеялись, не переступая, впрочем, определенных границ, потому что я очень силен физически. При этом я в жизни не обидел и мухи, предпочитая покинуть поле боя вместо того, чтобы вступать в драку. Теряясь, я не мог связать и двух слов, но зато умел делать такие вещи, которые моим однокурсникам и не снились. Ко мне приходили чинить разбитые бинокли и другие приборы, за это мне давали списывать сочинения по английской литературе, в которой я не понимал ровным счетом ничего. «К твоим золотым рукам – да золотую бы голову!..» – печально сказал один из преподавателей. Что ж, я на него не в обиде, я и сам прекрасно знаю, какое впечатление произвожу на людей.
Что касается девушек, в них у меня недостатка не было. В принципе, я мог соблазнить почти любую студентку буквально за пару дней – я был высок, красив, силен и молчалив, а эти качества в мужчинах никогда не перестанут по-настоящему цениться. Тем не менее судьба не была ко мне благосклонна, и моя первая любовь оказалась крепким орешком. Не потому, что я ей не нравился, просто она была замужем за человеком гораздо старше и обеспеченнее меня. Закон подлости, не иначе.
Во всем был виноват Дик Саммерс – черноволосый, маленький, юркий, лучший мой друг по школе Шрусбери. Это он, и никто иной, дал мне кличку Сэнди – по цвету волос,[7] – и она прижилась настолько, что стала третьим именем. Мы были отъявленными хулиганами. Дик придумывал очередную проказу, я же разрабатывал ее техническую реализацию. Иногда простое изначально действие разрасталось в витиеватую схему, позволявшую опрокинуть, например, ведро воды на голову кого-либо из одноклассников, находясь на другом конце здания и просто дернув за веревочку. Я рассчитывал расстояния, длины шкивов и размеры блоков, конструируя ловушки невиданной сложности. За устройство, подставившее подножку преподавателю физики, я даже удостоился вызова к директору. При этом в общении с другими людьми Дик был очень скромен, даже застенчив; он говорил через силу, мялся, отвечая у доски, и производил впечатление пугливого и наивного мальчика. Иногда мне казалось, что я – его ровесник и друг – в определенной мере заменил ему мать, которая умерла, когда ему не исполнилось и десяти лет.
Но время шло. Я поступил в Оксфорд, Дик – в Кембридж. При этом мы остались друзьями, и каждое лето я обязательно ездил к нему в Корнист-Холл. Мы проводили вместе по несколько недель, строя наполеоновские планы и обсуждая девчонок, как все ребята нашего возраста. Корнист-Холл был особняком его отца, знаменитого сталелитейного магната Генри Холла Саммерса, и имел богатую историю. Здание близ городка Флинт во Флинтшире, на севере Уэльса, спроектировал на базе существующего особняка XVIII века в 1884 году честерский архитектор Джон Дуглас по заказу крупнейшего химического фабриканта Ричарда Маспретта. Но уже через год Маспретт скончался, а еще несколькими годами позже дом купила семья Саммерсов. Генри Саммерс серьезно расширил особняк, добавил несколько дополнительных крыльев и плавательный бассейн, а спустя несколько лет, когда автомобили из тарахтящих колымаг превратились в изящнейшие механические поделки, пристроил еще и гараж.
Летом 1921 года я встретился с мачехой Дика – Марджори Томсон Саммерс, урожденной Марджори Агнес Стэндиш Томсон. Я сначала подумал, что это какая-то подруга семьи или девушка самого Дика – но он рассмеялся, услышав подобное предположение. Он объяснил, что его отец женился на Марджори в 1917-м, когда ей едва исполнилось девятнадцать, а самому Генри Саммерсу было уже пятьдесят два. Дик не любил Марджори, поскольку она не скрывала, что клюнула на Генри исключительно из-за его состояния. Дик был уверен, что в один прекрасный день она отравит отца, чтобы прибрать к рукам его сталелитейные заводы.
Я же придерживался иного мнения. Марджори казалась мне прекраснейшей из женщин. Старик Саммерс нечасто появлялся дома – большую часть года он проводил в разъездах по своим производствам. Марджори томилась в изолированном сельском особняке, и еще больше ее угнетала необходимость общаться со стремительно стареющим мужем и делить с ним постель. Надо ли говорить, что мое общество стало для нее отдушиной, крошечной дверцей в золотой клетке?
Самое смешное, что я ее вспомнил. Мы встречались в семнадцатом году, когда Генри Саммерс с ней, еще невестой, а не женой, приезжал в Шрусбери, чтобы посмотреть, как учится его сын. Она помнила меня – крупного светловолосого мальчика, друга Дика, я же как-то стер ее из своей памяти. Меня, на тот момент пятнадцатилетнего, больше интересовали ровесницы, Марджори же, будучи на четыре года старше, казалась мне старухой.
В Корнист-Холле наши отношения выглядели совсем иначе. Она была красива удивительной, солнечной красотой. В ее прозрачных голубых глазах я видел надежду, любовь, силу. Она же восхищалась мной – моим могучим телосложением, изящными манерами (с ней мне было легко переломить свою необщительность и превратиться, хотя бы на время, в галантного кавалера), а позже – и моей новообретенной славой победителя знаменитой регаты. Мне нравилось, что она, будучи старше меня, видит во мне равного, и я, конечно, не мог устоять перед ее чарами.
Сейчас я понимаю, что для Марджори я был всего лишь интрижкой, игрой в отношения. Ей хотелось спать с молодым и красивым мужчиной, а не с богатым стариком – что ж, она добилась этого, окрутив меня, наивного, и поставив под удар не только свой брак, но и нашу с Диком давнюю дружбу. Лето следующего, тысяча девятьсот двадцать второго, года мы провели вместе. Она была бесстрашна. Мы ездили в городской театр на «Роллс-Ройсе» Генри, причем за руль садилась сама Марджори. Поскольку это была единственная подобная машина в округе, ее узнавали, и по Флинтширу пошли справедливые слушки о том, что молодая жена Саммерса завела себе любовника. Иногда мы выезжали на спонтанные пикники и занимались любовью прямо там, на огромном заднем диване роскошного автомобиля.
Впоследствии, когда Ноэль Оделл пригласил меня принять участие в оксфордской экспедиции на Шпицберген, Марджори присоединилась к нам на первой части маршрута, до северного города Тромсе. Она была леди, и в отличие от нас, суровых мужчин, путешествовала первым классом, а я каждую ночь пробирался по палубам к ее каюте, чтобы еще раз погрузиться в море экстаза, которое она дарила мне, – море, значительно более бескрайнее и прекрасное, нежели то, что волновалось за толстыми иллюминаторами.
Когда я вернулся из Норвегии, наш роман возобновился, но Генри Саммерс уже значительно реже уезжал из поместья и однажды все-таки узнал о проказах жены. Кто-то донес ему, кто-то видел меня, выходящего из спальни Марджори, и я до сих пор не знаю, кто именно. У меня есть два кандидата на роль доносчика – это дворецкий Смитсон, сухопарый старик, строгий и скупой, как Скрудж, и мой друг Дик. Дик по-настоящему ревновал то ли меня к Марджори, то ли Марджори ко мне. С момента, когда мы начали встречаться с миссис Саммерс, Дик отдалился от меня, я стал понимать его значительно хуже и уже не мог читать выражения его лица и жесты, точно открытую книгу. Я не знал, по какой причине мы стали хуже ладить. Скорее всего, Дику просто не хватало моего внимания – он ведь привык к нашим совместным проказам еще со школьных времен. Но была и другая версия: Дик тоже имел виды на мачеху. Просто она выбрала меня.
Развязка произошла в начале текущего года. Генри Саммерс спокойно, не вызывая меня на беседу и даже не предприняв попытки замять скандал, подал на развод. Наши отношения с Марджори практически сразу прекратились – я готовился к экспедиции, она была занята общением с адвокатами.
И в это самое время Дик Саммерс сделал предложение Эвелин, моей сестре. Для меня это было как гром с ясного неба – в течение первых дней после этого известия я вынашивал единственную мысль: как помешать браку этого негодяя (напряжение между нами на тот момент достигло наивысшей точки) с моей замечательной Эвелин! Мне казалось, что такой слабохарактерный, нерешительный мямля, как Дик, не может быть хорошим мужем. В своем последнем письме к сестре, уже смирившись с их приближающимся браком, я написал, что, если она сумеет сделать из Дика мужчину, я буду очень доволен. Здесь и сейчас, в ледяном ущелье, я понимаю, что стоит радоваться поступку Дика и согласию Эвелин. Возможно, она примирит меня с Диком хотя бы заочно, поскольку сам я вряд ли еще когда-нибудь увижу своего друга.
С какими чувствами я вспоминаю Марджори Саммерс теперь? Сложно сказать. Конечно, я уже не люблю ее. По крайней мере не люблю так ярко и страстно, как в начале наших отношений. Она стала охладевать ко мне еще зимой, незадолго до того, как Генри Саммерс подал на развод. Возможно, если бы мы встретились еще раз, мы бы просто улыбнулись друг другу и вспомнили прошлое. Возможно, снова предались бы страсти – я не знаю. Ирония заключается в том, что этот роман принес несчастье многим – и самой Марджори, и нам с Диком. Даже помолвка Эвелин была омрачена бракоразводным процессом Саммерсов. Но в итоге каждый нашел свой выход из ситуации. Моим выходом стала гора.
Норвегия
Меня всегда тянуло к приключениям. Я казался себе бесстрашным и, в принципе, таковым и был. Первым серьезным испытанием стало для меня путешествие в Сноудонию, которое я совершил в восемнадцатилетнем возрасте. Тогда я еще не знал, с чем свяжу свою судьбу, – с морем, пустынями или горами – и хотел попробовать все. Горы Уэльса казались мне достаточно простыми, чтобы с них начать. Но при этом меня не устраивал традиционный для обычных путешественников путь: по пешеходной тропе, с рюкзачком, безопасно и аккуратно. Мне хотелось чего-то более захватывающего. Поэтому я решил подняться на вершину массива Карнеддау – 3000 футов – не пешком, а на мотоцикле.
Собственно, сама идея проистекала в первую очередь из того, что мотоцикл у меня только-только появился, отец подарил мне его на восемнадцатилетие, и я никак не мог наиграться с этой удивительной машиной. Это был новенький Clyno, и, если честно, отец никогда не потянул бы такой дорогой подарок – но ему помог случай. Clyno, как и многие другие мотоциклетные компании, во время войны в несколько раз увеличила мощности, производя простые и надежные мотоциклы для армейских нужд. Окончание войны ввергло множество производителей в жесточайший кризис – на их складах стояли сотни и тысячи непроданных мотоциклов, армии уже не нужных. Компании были вынуждены продавать железных коней по дешевке, а некоторые даже объявили о банкротстве с распродажей имущества за считанные гроши. Clyno попала в группу разорившихся фирм – и мой отец, улучив момент, очень дешево купил совершенно новый, только-только с заводского склада, мотоцикл.
Первое время я гонял как бешеный – по дорогам и по бездорожью – и днями просиживал в гараже, совершенствуя конструкцию и доводя машину до ума. Идея подняться на мотоцикле на гору показалась мне блестящей. Я стартовал из Лланфэрфэчейна, по дороге добрался до начала пешеходной тропы – а дальше поехал по бездорожью. Мой Clyno был на высоте – в прямом и в переносном смысле, и я оказался наверху менее чем через полчаса.
На вершине плато Карнеддау я познакомился с Ноэлем Оделлом. Они были там вдвоем – он и его жена, и смотрели на меня и мой мотоцикл, точно я был самим Сатаной, поднявшимся из ада на пламенеющем коне. В принципе, что-то в этом было – я действительно был разгорячен, глаза мои горели безумием, а мотоцикл извергал клубы дыма и оглушительно трещал. А потом Оделл внезапно улыбнулся. Он понял – видимо, по выражению моего лица, по моему безумному взгляду, – что я – такой же, как и он. Что я не прошел по тропе, которую до меня исходили тысячи людей, но проложил свою собственную, новую, неизведанную, потому что никто до меня не поднимался на Карнеддау на мотоцикле. И Ноэль Оделл протянул мне руку.
Помимо мотоцикла и гребли я увлекался лыжными гонками. Мне нравился снег, нравился его скрип под ногами, нравилось плавное скольжение деревянной поверхности по затвердевшему насту. Когда гребные каналы закрывались на зиму, я целиком отдавался лыжам и даже выиграл в прошлом году кубок Стрэнга-Уоткинса по слалому. Мой тренер и друг, Арнольд Ланн, говорил, что мне нужно срочно бросать греблю и целиком посвятить себя горным лыжам. Он хотел сделать из меня настоящего профессионального спортсмена, не уступающего легендарным швейцарским лыжникам, доминирующим практически во всех соревнованиях. Но в сочетании «горные лыжи» мне значительно больше импонировало слово «горные».
Мы с Оделлом практически не общались до середины двадцать второго года. Лишь когда я поступил в Мертон и стал более или менее заметным студентом (в основном благодаря достижениям в спорте и в прикладной математике), Оделл стал не просто здороваться со мной при редких встречах, но останавливать меня, расспрашивать об успехах и неудачах, рассказывать какие-то истории. Я уже тогда чувствовал, что он присматривается ко мне, хочет использовать мою физическую силу и техническую подкованность в своих целях.
И чуть более полутора лет назад Оделл все-таки пригласил меня в горный поход – конечно, не этот, не последний, а значительно более скромный, все в ту же Сноудонию, где мы некогда познакомились. На этот раз мы отправились в совсем другую часть Карнеддау, к скальному разлому Грейт-Далли в горе Крейг-И-Исфа. Спуск в Грейт-Далли достаточно сложен. Сначала нужно подняться практически на вершину, благо она находится не более чем в 3000 футов от уровня моря, а затем сползать на веревках вниз – медленно, аккуратно, чтобы не сорваться и не разбиться об острые камни. Оделл был ведущим экспедиции, я отвечал за оборудование – карабины, захваты, крюки, веревки. Я и сейчас понимаю, насколько трудным для меня был тот поход, насколько я был не готов к настоящему альпинизму. Лишь мой организм – сильный, здоровый, способный мгновенно приспосабливаться к любым обстоятельствам – позволил мне с честью добраться до заданной точки и вернуться обратно вместе со всеми. Моя усталость не ускользнула от опытного взгляда Ноэля, но он лишь подбодрил меня. «Отличный результат для первой попытки», – сказал он.
Сейчас, глядя в прошлое, я понимаю, что практически все в моей жизни происходило именно таким образом. Мне не хватало опыта, умения, но я компенсировал эти недостатки упорством, силой и природными талантами, коих у меня всегда было в избытке. И еще я никогда не боялся с головой окунуться во что-то новое, необычное – и это позволило мне за короткую, чудовищно короткую жизнь пережить приключения, которые иным даже не приснились бы и за сто лет спокойного существования. Мне кажется, если моя биография когда-либо появится, она окажется по-настоящему интересной (хотя во многом такие вещи зависят, безусловно, от автора), потому что каждая ее глава будет посвящена какому-либо новому увлечению, новой грани моей натуры. То, что я говорю сейчас, в значительной мере противоречит впечатлению, которое я производил на людей, будучи застенчивым, скромным и спокойным, но сейчас я свободен настолько, что могу не прятать истинного своего «я», открывая его возвышающимся надо мной ледяным торосам.
Проверив мои силы, Оделл предложил мне отправиться во вторую Оксфордскую экспедицию на Шпицберген. Это произошло вскоре после нашей знаменитой победы в гребной гонке – кажется, своими спортивными достижениями я окончательно покорил этого человека, надежного друга, блестящего ученого и великолепного альпиниста. Первая экспедиция была двумя годами ранее и прошла под руководством Джорджа Бинни, тогда еще студента последнего курса и безумного поклонника Арктики. В июле и августе двадцать первого года они провели на Шпицбергене семнадцать дней, вернувшись с большим количеством геологических и биологических материалов для исследования.
В двадцать втором у Бинни были другие дела, и потому новая экспедиция пришлась на двадцать третий. Оделл был заместителем Бинни и занимался в том числе подбором участников. Я оказался подходящим кандидатом на роль технического специалиста. Моей обязанностью в экспедиции был контроль крепежей лыж, состояния карабинов и других механических элементов. Ученые и студенты, особенно биологи, постоянно забывали о том, что холод таит в себе множество опасностей, а плохо закрепленная лыжа может привести к перелому. Я выполнял свои обязанности с максимально возможной самоотдачей, потому что лучше других – благодаря, конечно, гребле, – знал, что такое работа в команде.
Основной задачей экспедиции было исследование Северо-Восточной Земли, второго по размерам острова архипелага. По острову мы передвигались пешком, волоча за собой сани с поклажей, – от использования хаски Бинни отказался еще в первой экспедиции, когда плохо прирученные собаки разбежались, оставив ученых с тяжеленным оборудованием вдалеке от берега. Когда кто-либо из нас жаловался на трудности, Бинни обязательно приводил в пример себя и членов первой экспедиции, проделавших многомильный путь обратно, не оставив вечному льду ни одного ценного прибора.
Не могу сказать, что снаряжение экспедиции было хорошим. Бинни, несмотря на значительный опыт, стремился максимально облегчить сани и самих путешественников, иногда вопреки здравому смыслу поступаясь комфортом и теплом. В частности, мы были обуты в классические шеклтоновские ботинки, которые уже на вторую неделю экспедиции начали постепенно разваливаться – видимо, Бинни сэкономил на закупке. Я своими глазами видел, как Оделл уселся прямо на снегу, снял ботинки и носки – и вытряхнул, наверное, три десятка льдинок всевозможных размеров. Они забивались через плохо защищенную верхнюю часть и многочисленные щели.
У Шеклтона Бинни позаимствовал и принципы распределения рациона. Основой нашей диеты был олений пеммикан[8], еще в ней присутствовали бисквитное печенье, шоколад, чай и сахар. Кроме того, Бинни договорился с компанией «Оксо» о спонсорстве – и нас снабдили неограниченным количеством бульонных кубиков со специями. Из-за постоянных буранов приготовить горячую пищу получалось далеко не всегда – в таких ситуациях мы смешивали растопленный снег с бульонными кубиками и таблетками «Глаксо» и хлебали эту мутную, но питательную жижу, не обращая внимания на вкус. Этот опыт здорово помог мне здесь, во время последней экспедиции.
Помимо меня в команде был еще один участник гребной регаты (правда, в 1923 году он не выступал, закончив колледж годом ранее) – Джордж Миллинг. «Если вы можете, не отдыхая, догрести от Путни до Мортлейка, – сказал нам Бинни, – то легко доберетесь от одного берега Шпицбергена до другого». В определенном смысле он был прав. Также в команду включили еще одного интересного человека – Алекса Фрейзера, блестящего молодого физика и математика, с которым у нас было множество общих интересов. Алекс любил говорить, а я – слушать, и мы сидели вечерами у огня, обсуждая вопросы, которые мало волновали наших коллег-гуманитариев. Чаще всего беседа строилась следующим образом: Алекс начинал рассказывать о каком-либо исследовании, я сперва поддакивал, а затем обнаруживал, что не согласен с ним в некоем определении или расчете, и разгорался спор, ведущим в котором был, конечно, Алекс. Он чаще всего и брал верх. Занимательно, что Алекса в компании дразнили «шпионом», потому что он был не из Оксфорда, а из Кембриджа.
Будучи математиком от природы, Алекс искренне восхищался красотой ландшафтов Свальбарда. Он находил в них распределение закономерностей, числовые ряды, идеальное, исконное совершенство нетронутой человеком природы. Никогда, говорил Алекс, никогда наука не достигнет уровня, который позволил бы ей взять верх над планетой; даже если мы закуем в сталь все реки, построим города на океаническом дне, подчиним себе вулканы и сотрем с лица земли леса, эти северные земли не пустят нас к себе, они проглотят нас, заморозят, изничтожат. Каждый день приносил новое подтверждение его высокопарным словам: непроходимый ландшафт, слякоть, туман делали передвижение невероятно сложным, пытаясь остановить нас практически каждые несколько ярдов.
Но, конечно, экспедиция была задумана вовсе не ради выживания в северной пустыне. Мы ежедневно собирали десятки образцов почвы, растительных видов, фотографировали птиц и животных. Я был поражен тому, насколько богата флора, казалось бы, столь безжизненной земли. Десятки видов трав, цветов, кустарников я увидел там, где ожидал встретить в лучшем случае пару разновидностей мха и лишайника. Самым неприятным был сбор водорослей – я радовался, что я не биолог, что мне не нужно стоять по колено в холодной воде, срезая слизистые стебли неопределенного бурого цвета.
Но эта красота постепенно сходила на нет по пути на север. Северо-Восточная Земля оказалась мрачным, суровым островом, который значительно больше походил на тот Шпицберген, что я создал в своем воображении. Он представлял собой типичную арктическую тундру, где, кроме мхов и лишайников, нет практически ничего живого. Если на главном острове можно было встретить человека (в основном, тут жили рабочие норвежских угольных шахт), то на Северо-Восточной Земле любое движение означало – медведь. Мы были готовы убивать, если бы это стало необходимо, – но, слава богу, ни один белый гигант не попытался подойти к нам даже на расстояние выстрела.
Правда, один раз мы потревожили расположившуюся на берегу колонию моржей. Они почуяли нас издалека, раздался чудовищный рев, и все стадо в считанные секунды соскользнуло в воду. Меня поразило сочетание неимоверной мощи и инстинкта, призывающего не сражаться, а бежать. В естественной среде у моржа есть несколько сильных врагов, например тот же белый медведь, но человек в видении могучего клыкастого зверя должен казаться жалкой блохой. Тем не менее колонию мы спугнули.
На протяжении всей экспедиции Оделл присматривался ко мне. Я чувствовал это и старался работать как можно лучше. Впрочем, это было нетрудно, поскольку мои обязанности целиком и полностью соответствовали интересам. Найди себе работу по душе, и не будешь работать ни дня в жизни, сказал великий, и я полностью согласен с его словами, которым нашел полноценное подтверждение. Но там, на Шпицбергене, Ноэль ни словом, ни жестом не намекнул на то, к чему хотел меня подготовить. Я полагал, что он присматривается ко мне из соображений последующих экспедиций – когда я уезжал в Тибет, как раз готовилась третья мертонская исследовательская миссия. Но тогда, на Свальбарде, я не мог и предположить, что Оделл делает из меня специалиста, способного выжить в условиях абсолютного экстремума. В условиях, в которых человек выжить не может ни теоретически, ни практически.
И я погиб. Хотя, наверное, не стоит говорить об этом сейчас, пока я еще жив. Но, так или иначе, писать я больше не могу: мой блокнот падает из рук, карандаш отказывается выводить нужные буквы, и остальную часть моей истории узнают только ледяные стены моего последнего убежища.
Мэллори
Видимо, последним доказательством того, что я должен стать членом экспедиции 1924 года, стало для Оделла мое поведение, когда одна из пар саней была вместе с людьми отсечена от остальных очередной снежной бурей. В то время как мои коллеги были заняты восстановлением разрушений, ремонтом саней и установкой палаток, я рассчитал примерное направление ветра, длительность бури и положение солнца на момент отрыва заблудших овец от основной группы, после чего в одиночку отправился на поиски. И я их нашел – полузакопанных в снег, замученных, примерно в миле от главного лагеря. Я привел их обратно, и Оделл смотрел на меня как на героя. Впрочем, на меня так смотрели все.
А в то самое время, когда мы были на Шпицбергене, генерал Чарльз Гренвиль Брюс, давний потомок великого шотландского короля Роберта I Брюса и президент Лондонского альпийского клуба, пытался выжать из Королевского географического общества средства на очередную экспедицию. Первые две не достигли цели, но позволили ведущим английским альпинистам набраться достаточно опыта для того, чтобы с надеждой на успех попытаться снова одолеть гору. Об этом я узнал гораздо позже, когда меня внезапно вызвали к этому могучему старику, и я удостоился личного собеседования с одним из крупнейших альпинистов-исследователей. При разговоре присутствовал Ноэль Оделл – он подготовил меня к беседе с Брюсом, подсказал, что следует говорить, а о чем лучше помалкивать – и я выдержал испытание с честью. Ноэль, будучи достаточно известным альпинистом, не имел опыта сверхвысотных подъемов и сам был новичком в группе. Тем не менее он был старше, опытнее (в конце прошлого года ему стукнуло тридцать три) и имел право голоса. Свой голос он отдал мне.
Когда я узнал, что меня выбрали из нескольких десятков претендентов на участие, мой восторг невозможно было описать словами. Я написал полное надежд письмо родителям – и был неприятно удивлен тем, что мама и папа не разделили мою радость. Оба были против моего участия в столь рискованном предприятии, но я был непреклонен и не последовал их довольно вялым советам отказаться от восхождения. Сейчас я понимаю, что двигало ими. С одной стороны, они понимали, что это моя жизнь, моя любовь, мое счастье, и запретить мне подниматься значит навсегда поссориться со мной, поставить свои интересы выше моих. С другой, они безумно боялись меня потерять. Я понимаю, что должен был задуматься над этим вопросом и отказаться от предприятия, но тогда я был глуп, самовлюблен и с радостью подписал бумаги об участии в экспедиции.
Мудрость не приходит с возрастом, как ошибочно полагают некоторые. Мне кажется, что мудрость – это знак приближающейся смерти, потому что, лишь осознавая, что жить осталось считанные часы, ты понимаешь, что времени на ошибку уже нет. Это мудрость, которую вдалбливает в ваше сознание сам Господь, если он, конечно, есть, а в его существовании я серьезно сомневаюсь. Но если он и существует, то – здесь, вокруг меня, в этих огромных ледяных глыбах, бесконечных плато, усеянных битым камнем, в этом твердом, точно дерево, снегу, в этом палящем солнце, столь же холодном, как и изрытая горами земля под ним. Чувствуя единение с этим прекрасным, удивительным миром, я открыл для себя множество граней, которые раньше представлялись мне несуществующими, и, путешествуя по этим граням, пусть не телом, но хотя бы разумом, я обретаю мудрость, которой, как и любой настоящей мудростью, мне уже никогда не придется воспользоваться.
Постепенно я познакомился со всеми участниками предстоящего восхождения. Ни один из них не был статистом, каждый имел свое предназначение и готов был выполнить свою миссию от начала до конца, потому что горы не знают пощады и не умеют прощать того, кто пытается избежать ответственности. Эдвард Нортон – крепкий, сорокалетний, опытный – уже бывал на горе в 1922 году и чуть не взял ее тогда, поставив мировой рекорд по высоте восхождения. Бентли Битэм, ровесник Нортона, блестящий орнитолог и фотограф, шел в экспедицию в первую очередь для съемки – но ему не повезло: еще на подходах к горе он подхватил дизентерию, наслоившуюся чуть позже на воспаление седалищного нерва. Ему пришлось остаться в базовом лагере, чтобы бесславно спуститься вниз, так и не достигнув сколько-нибудь серьезных высот.
Еще был Ричард Хингстон, тридцати семи лет, экспедиционный врач, физик и исследователь, в первую очередь намеревавшийся собрать максимальное количество видов различных насекомых, живущих на значительных высотах. На протяжении всей экспедиции он набивал специальные рамочки какими-то диковинными мухами и комарами. Еще был Джон Ноэль, тридцати четырех лет, знаменитый оператор, снявший хронику восхождения 1922 года и планировавший повторить этот опыт в текущей экспедиции. Его ровесник, Говард Сомервелл, второй экспедиционный врач, также принимал участие в предыдущей экспедиции. Еще были капитан Джеффри Брюс, инженер Джон Хазард и отвечавший за транспорт Эдди Шеббир – все старше меня, серьезные, обросшие бородами профессиональные исследователи.
И, конечно, был Джордж Герберт Ли Мэллори, величайший альпинист в истории человечества, мой кумир, мой брат, мой отец, мой возлюбленный, мой напарник, мой бог. Он взял меня с собой на смерть – и убил, но это благодеяние с его стороны, потому что каждая минута, проведенная рядом с Джорджем, казалась мне вечностью, как сейчас кажутся вечностью эти страшные часы, проведенные без него. И если иной на моем месте в первую очередь боялся бы смерти, опасался бы заснуть, чтобы никогда более не проснуться, я в первую очередь сожалею о том, что никогда больше не увижу Джорджа, он не подаст мне свою сильную руку, не поможет забраться на очередной уступ, не вобьет в скалу крюк, который позволит мне подняться на вершину мира.
Для меня экспедиция началась с поручения Оделла. Зная о моих пристрастиях, Ноэль отправил меня разбираться с оборудованием для восхождения: крюками, карабинами, веревками и, конечно, кислородными баллонами. Он хотел, чтобы именно я, как на Шпицбергене, заведовал технической составляющей экспедиции. И если с большей частью необходимых элементов я умел неплохо обращаться, то с устройством для высотного дыхания имел дело впервые. Поэтому в сентябре прошлого года я отправился в Озерный край, где меня представили Джорджу и Эшли Эбрехем, знаменитым братьям-альпинистам. В первую очередь я консультировался с ними насчет высокогорной съемки – они были известнейшими фотографами и прекрасно разбирались в особенностях работы с пленкой при низких температурах и давлениях. Затем Оделл продемонстрировал мне свой проект кислородного аппарата – именно он как наиболее технически подкованный был назначен официальным «хранителем дыхания» в экспедиции. Изучив его конструкцию, я сделал вывод, что тащить на себе столь тяжелую и неудобную конструкцию альпинист не может никоим образом. И в самом деле – масса аппарата была так велика, что его транспортировка отняла бы у альпиниста больше сил, чем он потерял бы, идя без баллонов, то есть без кислорода вообще.
Два с половиной месяца, с сентября по ноябрь, я потратил на то, чтобы разработать новую конструкцию рамы – более компактную, удобную и легкую. Чертежи я через Оделла переправил инженерам компании Siebe Gorman & Company Ltd, крупнейшего производителя дыхательного оборудования, а затем, когда пробный образец был изготовлен, поехал в Альпы к Арнольду Ланну, известному горнолыжнику и альпинисту, которого Оделл попросил протестировать новые баллоны. Мы с Ланном провели отличную неделю, катаясь на лыжах и при этом используя кислородное устройство, и Ланн одобрил мою идею целиком и полностью. На тот момент я был сосредоточен на решении технических задач, потому что встреча с Джорджем была еще впереди.
Последние полтора месяца перед экспедицией я готовился к восхождению и скрывался от журналистов, которые пытались выведать подробности моих отношений с Марджори Саммерс. Я не дал ни одного интервью – мне было попросту не до этих игр.
Все это время Мэллори был где-то на заднем плане. Нас представили, и я, конечно, знал, что он – великий альпинист, его слава гремела далеко за пределами Великобритании. Однако виделись мы всего несколько раз, в достаточно большой компании, причем обсуждали в основном деловые, рабочие вопросы. Мэллори похвалил мою инициативу по изменению конструкции рамы – ему очень понравилась новая система. Были изготовлены шесть комплектов – для трех пар, планировавших подняться на вершину. Самое смешное, что пары не были сформированы вплоть до четвертого лагеря – внизу мы просто не знали, кто сумеет добраться до такой высоты, а кто – нет. Тот же Бентли Битэм явно не планировал застрять на базовом уровне.
Прощальный вечер перед отплытием прошел в ливерпульском Клубе путешественников 28 февраля 1924 года, не далее как три с небольшим месяца назад. Доживи я даже до ста лет и впади в старческий маразм, мне никогда не забыть этой даты, потому что именно в тот день я по-настоящему познакомился с Джорджем Мэллори, став не просто одним из его многочисленных сопровождающих, но другом и напарником. Несмотря на то что экспедицию возглавлял Брюс, а его заместителем считался Нортон, все общение вращалось вокруг Мэллори – все смотрели ему в рот, рассчитывали на его мудрый совет, на поддержку. Джордж не был многословен, он отвечал скупо, емко, конкретно и не пускался в абстрактные размышления. Еще он очень не любил загадывать вперед и планировать. Он шел наверх, зная, что может умереть, и ставил перед собой цель – не достигнуть вершины и спуститься, а выжить, пройдя по заданному маршруту. В такой формулировке восхождение выглядело достаточно банальной задачей – непростой, но лишенной романтического ореола. Знаменитые слова Мэллори «Потому что она существует», сказанные несколькими месяцами раньше в интервью нью-йоркскому корреспонденту, в полной мере характеризовали его остроумие и манеру разговаривать. Ответы Мэллори были просты, очевидны и потому вызывали доверие у собеседника.
В тот вечер мы с Мэллори в какой-то момент оказались на балконе. Он смотрел на звезды, и мне казалось, что я могу читать его мысли. Где-то там, за облачной пеленой, за округлостью земной поверхности он видел гору, великую и могучую, неподвластную никому и не покорившуюся ему, Джорджу Герберту Ли Мэллори, ни с первого, ни со второго раза. В его взгляде не было безумной решительности или рвения, но глаза его были тверды как сталь, и я понимал, что этот человек не может не дойти. Почему? Потому что он существует.
Он молчал, я – тем более. Мы, два молчаливых человека, могли провести в тишине несколько часов и не чувствовать при этом беззвучного давления, от которого порой страдают говоруны. В нашем молчании было больше скрытых смыслов, чем в восторженных речах знаменитых политиков, чем в искрометных сатирических пьесках, чем в любом философском томе.
Нарушил молчание Мэллори. «Вы молодец, Сэнди», – сказал он. Я уже слышал это из его уст, когда Джордж впервые испытал мою конструкцию кислородной рамы, поэтому просто кивнул. А потом вдруг понял, что могу говорить. Не выдавить из себя что-то вроде «да что вы» или «да ладно», а говорить по-настоящему, будто не стесняясь ни самого себя, ни присутствия другого человека, ни даже звезд над нашими головами. «В значительно меньшей степени, нежели вы, Джордж», – сказал я. Он обернулся ко мне. «О, – заметил он, – кажется, вы впервые на моей памяти произнесли фразу длиннее трех слов». Я улыбнулся, он тоже. «Я не очень люблю много говорить, – сказал я. – Молчание значительно выразительнее любого словоизъявления». Мэллори с улыбкой покачал головой. «Иногда да, а порой – нет, – ответил он. – Молчание имеет смысл, только когда слов недостаточно, либо они, наоборот, избыточны. Если же слова точно попадают в те ниши, которые для них предназначены, они могут разрушить стены Иерихона и воззвать Лазаря из гроба». «Вы верующий?» – спросил я. «До войны я верил, теперь, наверное, нет. Когда смотришь на все это, понимаешь, что Бог на самом-то деле не мог бы подвергнуть своих детей таким испытаниям. Он бы остановил это». «Да, – кивнул я. – Мой брат пострадал от иприта…» «Видите, Сэнди, война коснулась каждого. Меня миновали кошмары химического оружия, но на моей ноге до сих пор остался шрам от вражеской пули. По иронии судьбы я получил его в том самом сражении, где впервые применили иприт, просто мое подразделение находилось на другом фланге». Я кивнул. Почему-то я не сказал ему, что брат отравился в том же самом бою.
«Сэнди, – вдруг спросил Мэллори, – а зачем вы идете наверх?» «Не знаю, – ответил я честно. – Наверное, потому что я еще не пробовал, потому что это нечто новое». Джордж кивнул, чуть улыбаясь. «Новое, да, – сказал он. – Много лет назад я пошел в горы точно с такой же мотивацией. А потом не смог от них отказаться. Горы стали единственной моей любовью». «Возможно, станут и моей», – сказал я.
Еще некоторое время мы постояли, а потом Джордж заметил: «Наверное, нам стоит вернуться к гостям». «Да, – кивнул я, – стоит». И мы пошли в дом.
В тот вечер мы больше не разговаривали. Лишь прощаясь, Мэллори пожал мне руку, и в его пожатии, сильном, точном, я почувствовал нечто выходящее за рамки простого экспедиционного партнерства. Сейчас я понимаю, что в тот момент мое воображение могло мне соврать, но последующие события утвердили нашу духовную связь, не оставляя шансов на отступление. Рука Мэллори, сухая и жилистая, до сих пор в моей руке; я чувствую его пожатие через многослойную перчатку, через сотни или даже тысячи ярдов, хотя не могу точно сказать, где сейчас Джордж – вверху или внизу. Возможно, он ищет меня; возможно, он уже достиг вершины и спускается вниз; возможно, он сорвался и, подобно мне, медленно врастает в лед, становясь частью горы. Любая из этих развязок ему бы понравилась.
На следующий день мы вчетвером – я, Мэллори, Битэм и Хазард – встретились в порту Ливерпуля, чтобы подняться на борт новенького, спущенного на воду менее года назад парохода «Калифорния». Он предназначался для морского пути Глазго – Нью-Йорк, но выход на основной маршрут предполагался только после прохождения полевых испытаний, которыми и послужило плавание Ливерпуль – Бомбей. Остальные члены экспедиции предпочли добираться до Дарджилинга, назначенного местом встречи, сушей.
Битэм казался мне неимоверно скучным человеком. Он говорил исключительно о птицах и проводил много времени за фотографированием разнообразных залетавших на судно пичужек (плавание проходило большей частью вблизи берегов). Хазард был интереснее. С ним, военным инженером, мы вступали в оживленные споры относительно того или иного элемента конструкции корабля, а самое жаркое сражение разгорелось во время прохождения Суэцкого канала. Хазард восхищался творением де Лессепса и считал, что к началу 1920-х годов канал обрел совершенный вид, который не требовал дальнейшей доработки. Я же, будучи сторонником безостановочного технического прогресса, с ходу предложил с полдесятка решений по упрощению перехода через канал. Хазард, холерик по природе, размахивал руками, отвергая мои доводы, и в качестве контрдоказательства нередко показывал на что-то за бортом, сопровождая указание словами: «Но это же гениально!» Мой критический разум отказывался принимать априорную гениальность любого инженерного сооружения, и я ему возражал. Мы бы спорили до скончания века, если бы нас не разнял Мэллори.
Наше плавание продолжалось две недели. Я никогда не был в южных широтах и плохо рассчитал количество необходимой легкой одежды. У меня были свитера, пуховики – но всего три рубашки, рассчитанные на то, чтобы менять их раз в два-три дня. Уже к вечеру рубашка превращалась в пропахшую по́том, насквозь мокрую тряпку, особенно под пиджаком. Меня поражал Мэллори, способный даже в тридцатиградусную жару спокойно ходить в своем белом костюме с туго завязанным галстуком и при этом выглядеть совершенно невозмутимо, будто вокруг него – климат возлюбленной Англии. Галстук я снял на второй же день плавания, а через неделю понял, что черный пиджак – это сущее наказание. Я знал, что с точки зрения физики темная одежда нагревается быстрее, но впервые столкнулся с этим явлением на практике.
На пятый день путешествия я застал Мэллори сидящим на палубе у самого носа корабля. Несмотря на то что вокруг прохаживались другие пассажиры, Мэллори был обнажен (на нем были лишь трусы), он сидел на каком-то элементе палубной надстройки в индийской позе со скрещенными ногами и, закрыв глаза, подставлял свою мускулистую спину солнцу. Когда моя тень упала на него, он очнулся и спросил, который час. Я ответил. «Хорошо, – отозвался Мэллори, – значит, еще минут пять». «Вы не стесняетесь других пассажиров?» – спросил я, отходя чуть в сторону. «Почему я должен стесняться? – спросил он. – Пусть даже они смотрят на меня без одобрения, я не нарушаю никаких законов и даже, как ни странно, норм приличия. Большинство этих людей бывали в Индии. Они полагают, что я родился и живу там, и потому появление на публике в набедренной повязке для меня нормально». Присмотревшись, я понял, что принятый мной за трусы кусок ткани и в самом деле представляет собой набедренную повязку. «Кстати, Сэнди, – добавил Джордж, – я бы рекомендовал вам тоже чуть-чуть подзагореть прямо сейчас». – «Зачем?» – «В горах любые части тела, подставленные солнцу, загорают мгновенно, будь то лицо или руки. Ваша белая британская кожа начнет шелушиться и чесаться, что крайне негативно скажется на ваших способностях к восхождению. Поэтому подготовьтесь. Снимите свой дурацкий пиджак – он предназначен для прессы, а не для вас».
На следующий день я загорал вместе с Мэллори. Он следил за мной и дозировал мое пребывание на солнце. «Не хватало еще, чтобы вы обгорели насмерть еще тут, на корабле», – сказал он. Так что большую часть времени между краткими сеансами загара я сидел, будучи завернутым в халат. Я думал о том, что мы, пассажиры первого класса, могли позволить себе много больше, чем пассажиры второго, но в определенной мере значительно меньше, нежели купившие самые дешевые билеты. В третьем классе не было прекрасной еды и просторных одноместных кают, зато можно было хоть целый день гулять голышом, есть прямо на палубе, не обращая внимания на этикет, и вообще чувствовать себя вольготно.
«Вы представляете, что вас ждет, Сэнди?» – спросил Джордж. «Горы», – пожал я плечами. «Да, – улыбнулся он. – Горы. Только не думайте, что Гималаи хоть отдаленно напоминают Уэльс. Ваш сноудонский опыт там не поможет, потому что в Уэльсе и не горы вовсе, а просто холмы». Некоторое время мы молчали, а потом он добавил: «Я не смогу вам описать, Сэнди. Это можно только увидеть». Выражение лица Мэллори в тот момент меня поразило. Перед нами была палуба, а за ее краем – море, но Мэллори, глядя вперед, на бесконечно-ровный горизонт, видел совершенно иное. Тогда я не знал, что конкретно он видит, просто инстинктивно понимал: он не здесь, не со мной. Теперь я все понимаю. И если бы мне удалось выбраться и спуститься обратно, каждый день, гуляя по Оксфорду или садясь в поезд, слушая лектора или целуя женщину, я бы видел эти величественные вершины, перед которыми мы – жалкие песчинки, блохи на теле изначальной Земли.
«Я и не хочу слушать, Джордж, – сказал я. – Я иду, чтобы видеть». Тогда я впервые увидел его настоящий взгляд. Не сочувственный, не заинтересованный, не скользящий (о, сколько различных взглядов было – и, я надеюсь, есть – у этого человека!), а взгляд-ловушку. Он просто цеплялся своими глазами за мои, и я не мог смотреть в сторону, я должен был погружаться в невообразимую глубину его темных зрачков и тонуть в ней, как тонули в ней десятки женщин и мужчин. Я стал одной из мух в его гигантской паутине, но мое восприятие себя как мухи не было подобострастным или рабским, нет. Оно было пронизано любовью к более сильному, способному провести через любые преграды и при необходимости защитить, прикрыть, подстраховать, стать одновременно отцом, братом и любовником. В этом взгляде тонули все мои прежние пристрастия и интересы, тонула прекрасная Марджори, ее старик муж, его черноволосый сын, тонули гребные суда и тарахтящий мотоцикл. В этом взгляде был весь Мэллори, а теперь, спустя всего лишь три с небольшим месяца, я понимаю, что в этом взгляде были еще две составляющие. Одной из них был я сам, Эндрю Комин Ирвин по прозвищу Сэнди, а второй была гора, принявшая меня в свои объятия.
Мы беседовали каждый день. Общались за обедом, за ужином, в свободное время, коего на протяжении всего путешествия было неограниченное количество. Хазард и Битэм держались особняком. Если Хазард все-таки иногда вступал в какие-то беседы и обсуждал технические аспекты восхождения, то Битэм большую часть плавания просидел на верхней палубе, зарисовывая пролетающих птиц. Особенно хорошо выходили у него альбатросы, хотя за все путешествие мы видели этих крупных летунов всего два или три раза. Впрочем, в отношении орнитологических ценностей Битэм был значительно глазастее нас и вполне мог наблюдать альбатросов там, где мы видели лишь ровную, точно начерченную на доске прямую, линию горизонта.
Мэллори мало говорил о горах. И о себе он почти ничего не рассказывал, предпочитая рассуждать на сторонние темы. В его речах всплывала война, семья, походы, дружба с известными писателями и художниками, но выудить из него какую-либо конкретику было невозможно. При этом, надо отдать ему должное, он не стремился и узнать что-либо интимное обо мне.
С ним было легко разговаривать на любые темы. Как ни странно, будучи альпинистом, он значительно меньше моего знал о человеческой биологии. Он не стремился понять, почему происходит то или иное явление, но зато блестяще, инстинктивно понимал, как на него реагировать. Если бы я увидел падающий с моста автобус, первой моей мыслью бы стало: как это вышло? Мэллори бы не думал вообще – он просто бросился бы в воду, чтобы спасти пассажиров. Такой же отточенной, как действия, была и каждая его мысль, выверенная, афористичная, совершенно очевидная, но при этом никем ранее не произнесенная вслух.
Лишь за два дня до прибытия в Бомбей Джордж рассказал мне историю, которую прежде, по его словам, не рассказывал никому. Мы сидели с ним на палубе, был вечер, свет исходил лишь от сигнальных огней парохода, и потому море казалось сплошной черной массой. Где-то слева виднелись береговые искры Индии, но света от них было не больше, чем от удаленных от нас на миллиарды миль звезд.
Он рассказал мне про Джеймса Стрейчи. Они учились в разных частях Кембриджа. Мэллори – в колледже Марии Магдалины, Стрейчи – в Тринити-колледже, но это не помешало им встретиться в рамках группы «Блумсбери». Мэллори сразу заметил этого молодого человека, своего ровесника, чувственного, нежного; тот неожиданным образом манил Джорджа, хотя до того момента он, Мэллори, казалось бы, интересовался исключительно женским полом. Свободные отношения, царившие в их среде, подталкивали молодых людей к тому, чтобы знакомиться, влюбляться и расставаться, не обращая внимания на социальное положение и пол партнера. Мэллори сказал мне, что у него было в жизни всего две большие любви – Джеймс Стрейчи и Рут Тернер.
Рассказ Мэллори не был захватывающим, он не был обременен сюжетом как таковым, и большая его часть заключалась в описании внешности Джеймса Стрейчи. Я не запомнил ничего – ни какой у Стрейчи был цвет волос, ни какого он был роста, – потому что понимал, что Мэллори не ставит целью описать мне своего прежнего любовника. Если бы он хотел говорить о любви к другому человеку, он бы, скорее, рассказывал о Рут. Но про жену за все время путешествия Джордж не промолвил и слова – об их взаимоотношениях я узнал гораздо позже, по сути, всего несколько дней назад, когда стало понятно, что Мэллори берет меня в качестве напарника. На корабле же он рассказывал о Стрейчи, и мне казалось, что Джордж разыгрывает передо мной спектакль, в котором играет сам себя, а роль своего любовника предлагает мне. Самое странное, что я, покоритель женских сердец и нарушитель спокойствия миллионеров, я, тайком пробиравшийся в спальни прекрасных дам и похищавший их невинность, почувствовал влечение к человеку одного пола со мной, к его внутренней энергии и безудержной силе духа, к его жилистому, крепкому телу и тонким, изящно изогнутым губам.
Тем же вечером я пришел к нему в каюту – тайно, опасаясь и оглядываясь, чтобы никто ни в коем случае не заметил меня, хотя, если бы я кого-либо и встретил, ничего страшного бы не случилось, мало ли куда я мог направляться. Даже если я шел к Мэллори, может, мы хотели просто обсудить подробности предстоящей экспедиции.
Я постучал, и он открыл дверь. Я чувствовал себя неловко, потому что не понимал, что делать. Меня тянуло к нему, но он был не девушкой, и я не мог, как обычно, сыграть роль сильного и нежного зверя, опуская податливую спину на узкую поверхность кровати. Мэллори был чуть-чуть, на пару дюймов, ниже меня, и он провел рукой по моей чисто выбритой щеке, потом по подбородку, а потом втянул мой запах, точно охотничий пес.
Я не буду более останавливаться на подробностях наших интимных отношений. Пусть они останутся за пределами моей истории, как останется там – уже не по моему желанию – восхождение Джорджа к вершине.
Так или иначе, мы причалили в Бомбее, затем еще неделю добирались до Дарджилинга, а там встретили основную группу, достигшую места назначения посуху. С Джорджем мы провели всего две ночи, потому что, когда в нашем распоряжении не стало палубы первого класса и изолированной каюты, продолжать роман скрытно стало невозможно, а афишировать его было ни в коем случае нельзя.
Физическая близость в наших отношениях была лишь малой составляющей взаимного притяжения. Если бы у нас так и не появилось возможности уединиться, мы бы почти не пострадали от этого, поскольку это чувство, такое непривычное для меня, в первую очередь было верхом мужской дружбы, разрешавшейся без особых потерь путем разговоров, взглядов, случайных касаний, не требующих более значимого продолжения. В ситуации, когда бы Джордж был далеко от меня и мы имели бы лишь возможность писать друг другу послания, я был бы не менее счастлив, нежели теперь, когда я знаю Мэллори значительно лучше, значительно ближе, чем десятки людей, знакомых с ним в течение более длительного срока. В письмах есть какая-то добавочная составляющая, которая не проявляется так остро при личных встречах, но нам не представилось шанса почувствовать ее, поскольку мы сразу перешли на другой уровень, после которого мне, Сэнди Ирвину, остается лишь одно – умереть. Видимо, Бог, которого, насколько я понимаю, все-таки нет, появился на одну секунду, чтобы разорвать связь между нами – физическую, сплетенную из плотных волокон, – чтобы не позволить нашим отношениям войти в стадию обыденности.
Основная группа прибыла в Дарджилинг всего на день раньше нас. Мы немного акклиматизировались, отдохнули, и 22 марта 1924 года, чуть менее трех месяцев тому назад, началось шестинедельное путешествие к горе. Проблема заключалась в том, что Непал категорически закрыт для европейцев. Несмотря даже на номинальную дружбу с Великобританией, исключений нет – кроме официальных делегаций, никто не может пересекать границы страны, и потому Южный склон недоступен для восхождений. Как и два года назад, наша экспедиция должна была из Сиккима перейти на территорию более свободного в отношении политики изоляции Тибета, а затем совершить восхождение по Северному склону. Эта ситуация вынуждала нас сделать значительный крюк и продлила путь к основанию горы до шести недель.
Путешествие началось с отправки багажа в ближайший к основанию горы приют. Часть амуниции, в том числе альпинистское оборудование (кроме дорогостоящих кислородных баллонов), должна была путешествовать впереди нас и ожидать экспедицию на месте. Вечерами первого и второго дня пути я перепаковывал оставшиеся вещи и в последний раз тестировал технические устройства, находившиеся в моем ведении. Не все они мне нравились. В частности, наша новая парафиновая горелка, заказанная Оделлом, оказалась очень надежной, но чрезмерно тяжелой. По сути, требовался отдельный шерп, который бы ничего, кроме этой горелки, наверх не нес.
26 марта, в половине третьего, мы прибыли в Калимпонг. Между Дарджилингом и Калимпонгом всего тридцать миль, но не стоит забывать, что мы вышли на день позже запланированного, плюс дороги в Западной Бенгалии отвратительные, несмотря на то что британцы все-таки попытались наладить тут строительство и индустриализацию. Меня предупреждали, что в Тибете с дорогами все будет еще хуже, и я думал: «Куда уж хуже», пока не увидел тибетские дороги своими глазами. Независимость, с моей точки зрения, противопоказана азиатским государствам (как и африканским – но я не могу судить справедливо, поскольку никогда не был в Африке). Как только азиат получает независимость, он сразу же рушит дороги, запускает здания, возвращается в Средневековье и меняет паровые тракторы обратно на волов.
Одной из моих проблем была транспортировка кислородного оборудования в базовый лагерь. Как я уже упоминал, баллоны были достаточно дорогими и весьма хрупкими. Внесенные мной в систему корректировки несколько усилили конструкцию, но все равно обращаться с драгоценным кислородом следовало бережно. Поэтому все утро следующего дня я упаковывал баллоны, рамы, системы подачи, а заодно злосчастную горелку. Вдобавок к мелким неприятностям у меня сломались часы. Я вооружился инструментами и в течение полутора часов пытался привести их в рабочее состояние – но безуспешно. Таким образом, еще не начав подниматься, я остался без хронометра.
Сейчас я понимаю, что отсутствие часов – это благо (на деле у меня есть часы, одолженные у Оделла, но они разбились при падении). Я не знаю, сколько я уже сижу в этом ущелье, и тем более не могу сказать, сколько мне еще осталось. Но говорить мне уже крайне трудно, язык еле ворочается во рту, и я почти не могу шевелить руками и ногами. Поэтому оставшуюся часть своего рассказа я буду вести мысленно, не пытаясь записать леденеющие слова на окружающих меня стенах. Я думаю, что, имей я часы, моим основным занятием здесь было бы наблюдение за стрелками и стенания о том, как медленно ползет время. Лишенный же этого столь незаменимого в цивилизованном мире прибора, я могу расслабиться и просто рассказывать свою историю.
Конечно, не проходило и дня без проблем с кислородными баллонами. Тридцать первого марта вечером я обнаружил, что все баллоны, кроме одного, были так или иначе повреждены при транспортировке. Один помят, у другого отломан язычок подачи, у третьего – еще что-то. В итоге я получил отличное занятие на следующие несколько дней – с помощью медной проволоки и других подручных средств попытаться привести жизненно важное оборудование в порядок.
Я был виноват в порче баллонов в меньшей степени, поскольку упаковал их качественно. Проблема была в носильщиках, которых с нами было более сотни – точное число мог назвать разве что генерал Брюс. Носильщики совершенно не церемонились с багажом, на привалах сбрасывая его с плеч как спортивный снаряд. Я пытался вразумить гуркхов, несших драгоценные баллоны, но их памяти хватало ровно на один день. Уже на следующий они снова бросали поклажу, будто в ней были чугунные болванки и плюшевые игрушки, то есть предметы, которым такое обращение ничем не грозит. Зато через неделю носильщики научились достаточно быстро и качественно, без провисаний и перетяжек, устанавливать большой общий тент – в первые дни он дважды падал, хоть они и работали под моим началом.
В начале апреля мы добрались до Чомо, а пятого числа прибыли в Пагри. Здесь мне в голову пришла отличная идея по маркировке тюков с оборудованием. С помощью веревок я обозначил верх и низ, что значительно облегчило дальнейший путь – носильщик просто не мог взять свою ношу вверх ногами и повредить содержимое тюка. Еще в Пагри мы наняли яков. Яки там были повсюду – лохматые, черные и прирученные, они могли нести на своих костлявых спинах огромную массу, совершенно при этом не уставая. Части носильщиков пришлось переквалифицироваться в уборщики, потому что яки укладывали свои лепешки с удивительной частотой и где ни попадя. Каждое утро, выходя из палатки, я обязательно вляпывался в очередную порцию экскрементов, после чего носильщик, не обративший внимания на «мину», подвергался выговору и вычету из зарплаты.
Следующим остановочным пунктом после Пагри должен был стать дзонг[9] Кампа. Мы разделились на две группы – большая, возглавляемая генералом, отправилась более коротким, но сложным путем через перевал. Меньшая, в которую входил и я, под руководством Мэллори, пошла длинной, но значительно более плоской дорогой. Почти вся поклажа на яках и спинах носильщиков была у нас. По дороге произошел небольшой конфликт с группой тибетцев, которые пришли раньше нас и встали лагерем там, где мы собирались остановиться. Мы признали за ними право первенства и преодолели пять или шесть лишних миль до следующей более или менее удобной точки, из-за чего серьезно устали.
Вообще, ни один день не обходился без какой-нибудь поломки. Особенно мне запомнилось 11 апреля, когда я потратил все утро на ремонт оборудования – в том числе раскладной кровати Мэллори, в которой полетело несколько заклепок, фотоаппарата Битэма со сломанным приводом затвора, треножника для камеры Оделла (он перестал раздвигаться) и многострадального примуса, который опять отказался работать. В процессе я порвал свои ветрозащитные штаны и весь вечер убил на их зашивание. В общем, у меня не было и свободной минуты.
Другое дело, что мне нравилась моя роль. Конечно, Битэму с его фотографированием птиц приходилось значительно проще, но мне было – и останется навсегда – двадцать два года, и мало кому удавалось попасть в такую серьезную экспедицию в столь юном возрасте. Самый младший из прочих участников похода был старше меня на двенадцать лет. К слову, мой день рождения мы отпраздновали там же, в пути, восьмого апреля, и провидение сжалилось надо мной в тот день, поскольку это был, кажется, единственный промежуток времени, когда не пришлось ничего чинить. Правда, спустя несколько дней провидение отыгралось по полной программе.
Утром четырнадцатого апреля я решил провести инструктаж на тему «Как обнаружить утечку в кислородной системе». По итогам инструктажа оказалось, что в баллонах Нортона есть самая настоящая утечка – я пытался починить систему подачи, но ничего не вышло, и таким образом мы лишились как минимум одного кислородного аппарата. Нортон предложил идти наверх попеременно – дышать, не дышать, дышать, не дышать, но Мэллори и слышать об этом не хотел. Он, самый опытный из нас, был твердо уверен, что подняться на вершину без кислорода физически невозможно. В тот же день я потерял где-то свой охотничий нож, притороченный к поясу, а заодно и сам пояс. Тогда я подумал, что забыл их на предыдущей стоянке, поскольку на один день решил сменить ремень на подтяжки.
Накопленная усталость сказывалась. Несколько раз я засыпал прямо на спине у моего пони, а погонщики яков забывали поднять свалившееся из-за неправильной обвязки добро. Тем не менее мой мозг работал очень неплохо, и внезапно меня осенило, каким образом нужно скомпоновать баллоны на раме, чтобы значительно облегчить ношу одного альпиниста. Я приступил к экспериментам, сняв кислородный баллон с заводской рамы и укрепив его на боковине рюкзака – это действительно оказалось довольно удобно. Задача, к слову, была не из легких, поскольку из-за холодного воздуха припой никак не хотел приходить в жидкое состояние, и спаять что-либо представлялось весьма трудоемким делом. Я совершенствовал кислородные аппараты на всех привалах – и к двадцатым числам апреля знал каждый баллон практически по имени, если бы, конечно, у них имелись имена. К тому моменту из восемнадцати баллонов, взятых в путешествие, исправны были лишь двенадцать, то есть как минимум одна попытка подъема на вершину отменялась. Более того, целые баллоны тоже имели ряд повреждений: например, расходомер баллона 3А развалился под моими руками из-за коррозии, – видимо, еще на корабле в его герметичную упаковку попала вода. Я почистил его и собрал как мог, но доверять его показаниям теперь было нельзя, по крайней мере, следовало делать достаточно приличное допущение. Схожие поломки ожидали меня и в других баллонах.
На следующий день я сражался с баллонами из коробки 2022 – все четыре отказались работать. Один полностью выпустил все содержимое, и его оставалось только выбросить. Еще у двух заклинило выпускные клапаны, и лишь четвертый после устранения небольшой течи оказался годным к использованию. В общем, тогда я убедился в правильности решения, принятого Брюсом еще в Ливерпуле: ничего не планировать заранее. Приведя двенадцать баллонов в более или менее подходящее для использования состояние и укрепив их новоизобретенным образом, я предложил Мэллори спланировать восхождения. Было решено, что в первой партии пойдут (с кислородом) Оделл и Джеффри Брюс, во второй (без кислорода) – Нортон и Сомервелл, а в третьей (опять же, с кислородом) – Мэллори и я.
Оделл хотел было возразить относительно моей кандидатуры – ведь я не имел опыта высотных восхождений и мог принести значительно больше пользы внизу. Но он осекся сам, едва произнеся первое слово. Все-таки Мэллори был непререкаемым авторитетом, и его решение имело статус закона внутри нашего маленького кочевого государства.
23 апреля мы соединились с остальной частью экспедиции в дзонге Шелкар – и тут выяснилось, что генерал Брюс подхватил малярию. Он, будучи самым старшим во всей группе и необыкновенно опытным в области путешествий по Индии, еще в Шелкаре решил вспомнить прошлое и отправился пострелять тигров. Тигра он не нашел, зато был серьезно искусан москитами, переносчиками этой отвратительной тропический заразы. За три дня, прошедших до нашего прибытия в дзонг, болезнь серьезно разошлась, и мы нашли генерала в постели. У него был жар, он обильно потел и метался в бреду – речи о продолжении путешествия быть не могло. В момент просветления он передал бразды правления Эдварду Нортону, который решил стартовать, не откладывая, поскольку потеря времени возле постели больного была чревата провалом всей экспедиции. Джеффри Брюс подумывал остаться с братом, но в итоге решил все-таки идти с нами.
Следующие несколько дней я продолжал работать с кислородными аппаратами. Неожиданное применение нашлось и опустевшим, непригодным к использованию баллонам: мы подарили их настоятелю монастыря Ронгбук, где останавливались в последний раз перед базовым лагерем. Монахи сделали из них отличные колокола. Я представляю, как много лет спустя очередной искатель приключений остановится в Ронгбуке и увидит эти колокола – не сомневаюсь в том, что удивлению его не будет предела.
За день до прибытия в монастырь случилось еще одно приключение – во время привала пони наступил на мой посох и сломал его пополам. Времени чинить не было, потому что Мэллори принес мне целую коробку металлических грунтозацепов и поручил закреплять их на подошвах ботинок, причем не только моих, но и его. По ходу дела я задал Мэллори вопрос, который беспокоил меня на протяжении всего похода: почему экспедиция, в состав которой входят опытнейшие альпинисты, уже поднимавшиеся на подобные высоты, так плохо подготовлена? Почему нельзя было взять с собой специальные ботинки, а не тратить день на изготовление их на месте? Почему закупленное оборудование столь ненадежно? Ведь на подготовку у нас были месяцы! Мэллори улыбнулся и ответил: «Все было продумано, Сэнди. У тебя были сомнения в нашей подготовке, когда мы обсуждали путешествие в Англии?» «Нет», – ответил я. «И у меня не было. Но приближается гора – а когда она приближается, это чувствует даже неживая материя». Нельзя сказать, что меня полностью удовлетворил этот ответ, но иного у меня не было.
К моменту выхода из монастыря по направлению к базовому лагерю в идеальном состоянии, готовыми к эксплуатации, были десять комплектов кислородных баллонов – шесть на рамах новой конструкции и четыре на рамах старой. Три дня подряд (сперва в монастыре, затем в лагере) я пытался починить фотокамеру Битэма, которую он уронил, слава богу, не повредив при этом объективы, но нарушив систему фокусировки. У меня все получилось, Битэм был очень благодарен.
29 апреля 1924 года, чуть больше месяца назад, мы достигли базового лагеря и начали готовиться к собственно восхождению. Базовый лагерь располагался на высоте порядка 17 700 футов, всего в часе ходьбы от монастыря. Часть шерпов уже достигла лагеря и разбивала палатки, в то время как мы еще беседовали через переводчика с настоятелем. Экспедиция производила впечатление – суммарно у нас было более ста пятидесяти носильщиков на двенадцать англичан-альпинистов. В базовом лагере все должно быть готово к спуску, если таковой состоится, от медицинского пункта до станции по ремонту оборудования. По крайней мере так говорил Мэллори. Надо сказать, что, несмотря на номинальное командование Нортона, все, конечно, слушали исключительно Джорджа. Точно так же, как в отношении технической составляющей, обращались ко мне, а не к официально назначенному ответственным за нее Оделлу.
Второй лагерь мы разбили на высоте 19 700 футов, третий – на 21 000. Этот, последний, планировался в качестве высотного базового: здесь должна была остаться группа шерпов и несколько англичан из экспедиции. Так вышло, что Битэм, который изначально хотел идти выше, вынужденно стал одним из остающихся в лагере III из-за плохого самочувствия. Внизу он был еще неплох, но на 21 000 футов симптомы дизентерии проявились в полной мере, и Битэм остался отлеживаться под присмотром доктора Хингстона, экспедиционного врача, тоже обязанного ждать альпинистов в третьем лагере. Хингстон был, в принципе, уже доволен путешествием, поскольку, будучи натуралистом, собрал гигантскую коллекцию образцов различных растений, насекомых, птиц, большую часть которых оставил в нижнем базовом лагере. Здесь же, на высоте третьего лагеря, он обнаружил колонию каких-то черных пауков, которые показались ему уникальными из-за высоты обитания. Он фотографировал их, зарисовывал, поймал парочку в банку для образцов и грезил о сенсационном открытии и новом виде, названном в его честь. Вершина его не слишком интересовала.
Практически все носильщики были задействованы в подъеме оборудования из базового лагеря в третий, и к концу первой недели мая все приготовления были завершены. Мы обосновались в третьем лагере на безумной высоте и были готовы к штурму вершины. Все эти дни я продолжал мучиться с кислородными баллонами, перепаивая трубки подачи. Я не буду акцентировать внимание на этом аспекте своей деятельности, замечу лишь, что на ремонт оборудования уходило не менее двух третей светового дня.
Но 8 мая началась снежная буря. Не то чтобы был сильный ветер, но температура упала до 8 градусов по Фаренгейту, а снег шел до того густой, что невозможно было разглядеть даже палатку, стоящую в нескольких футах. В таких условиях подъем был невозможен, и мы решили воспользоваться бурей, чтобы спуститься в монастырь и еще немного отдохнуть в комфортных условиях. К этому моменту я уже сумел оборудовать все комплекты кислородного оборудования вполне рабочими клапанами, поэтому в монастырь вернулся с чистой совестью. За высотными лагерями остались следить непальцы.
Я никогда не забуду 13 мая – в тот день я принял восхитительную горячую ванну, не подозревая, что она станет последней в моей жизни. Когда я сидел в испаряющейся воде, раздался стук в дверь, а затем вошел Джордж. Он сел рядом, и я протянул ему мокрую руку. Он взял ее, провел пальцем по тыльной стороне моей ладони, а затем спросил: «Ты понимаешь, на что идешь, Сэнди?» «Да», – ответил я. Он подумал некоторое время, а затем сказал: «Тогда я попрошу тебя об одной вещи». Он замолчал, а я ничего не ответил, ожидая начала рассказа. «Ты знаешь, что у меня есть фотография жены, которую я обещал оставить на вершине, если доберусь туда». Я кивнул. «Она будет у меня во внутреннем кармане куртки, в стальной рамке, в стекле. Я хочу, чтобы ты взял ее с моего тела, если я не дойду, и добрался до вершины вместо меня, и оставил этот снимок там. Я могу попросить об этом только тебя одного, потому что я верю, что ты – единственный человек, кроме меня, способный добраться до самого верха». «Да, – промямлил я, – да, Джордж, но… почему? У меня нет опыта, я многого не умею, почему не Нортон, не Оделл?» «Потому что, – сказал Мэллори, – ты и я – это один человек». Потом он встал и ушел, и я не стал окликать его.
На следующий день Джон Ноэль попросил меня сконструировать ему держатель для фотокамеры, который позволит снимать одной рукой. Я без проблем сделал это, потратив, правда, море времени. Вечером того же дня настоятель собрал нас в небольшой комнатке и благословил, окурив благовониями и прочитав несколько молитв на своем странном языке. Потом я учил наших наемных поваров обращаться с модернизированным примусом – это было довольно трудно, поскольку тибетцы в жизни не имели никаких дел с техникой.
18 мая Мэллори, Нортон, Оделл и доктор Сомервелл отправились в третий лагерь, чтобы стартовать чуть раньше и разведать дальнейший маршрут, частично подготовив его к прохождению. Они дошли до высоты 22 700 футов и основали там лагерь IV. К этому времени в третий лагерь подтянулись все остальные, в том числе и тибетские носильщики. Джон Хазард почти сразу отправился с двенадцатью тибетцами в четвертый лагерь, но там ему стало плохо, и он спустился обратно. Несколько тибетцев ослабели настолько, что Сомервеллу, Нортону и Мэллори пришлось волочь их вниз на собственных спинах. В результате все вынуждены были спуститься в базовый лагерь.
Сам я впервые поднялся в третий лагерь 20 мая, причем очень быстро, всего за три часа. Уже в половине первого я был там и в очередной раз потратил море времени на ремонт примусов, которые тибетцы умудрялись каким-то образом засорить за одну-две готовки. В принципе, это были спокойные дни. Мы перемещались между первым и четвертым лагерями, постепенно готовили оборудование, акклиматизировались. Сомервелл, которого сперва немного лихорадило на высоте, пришел в приличное состояние и был готов к дальнейшему восхождению. Погода менялась достаточно часто – то снег, то солнце, – и мы никак не могли выбрать подходящий момент для начала восхождения. В итоге во втором, промежуточном, лагере собрались я, Оделл, Мэллори, Ноэль, Битэм (который зачем-то снова пополз в гору из базового лагеря, где мы намеревались оставить его с Хингстоном), Нортон, Сомервелл, Шеббир и Джеффри Брюс. Хингстон и Хазард остались присматривать за базовым лагерем и основной группой носильщиков. С нами пошли пятнадцать шерпов, наиболее выносливых. Мэллори прозвал их «снежными тиграми».
На следующий день мы поднялись в четвертый лагерь. Битэм и Шеббир дошли с нами только до третьего, туда же к ним поднялся и Хазард. Мне сложно сейчас адекватно описать ту странную суету, которая царила в нашей команде. Мы метались из одного лагеря в другой, постоянно что-то забывали, иногда мешала погода, иногда пропадал какой-то носильщик, который, как затем оказывалось, спускался вниз с кем-то из команды, забыв предупредить о своем уходе. Подумать только, это было всего лишь девять дней назад, чуть больше недели. Когда я учился в Оксфорде, неделя казалась мне вечностью, я не мог дождаться ее окончания. За неделю можно было успеть сделать десяток лабораторных работ и уговорить нескольких профессоров на перенос экзаменов. Но теперь, анализируя те, вольготные и пустые, недели, я понимаю, что они были невероятно коротки, а настоящая вечность наступила только здесь, наверху.
А первого июня Джордж Мэллори в паре с Джеффри Брюсом сделали первую попытку подняться на вершину, двигаясь по Северному седлу. Мэллори хорошо знал этот маршрут – он разведал его еще в первой экспедиции 1921 года, не ставя тогда целью восхождение. С ними пошли девять «тигров». Пятый лагерь они установили на высоте 25 200 футов, причем не без неприятностей. Четверо тибетцев отказались работать в условиях пронизывающего ветра и спустились обратно. Лагерь всемером все-таки развернули, но на следующий день еще трое отказались подниматься выше – а Мэллори планировал без спуска в лагерь IV развернуть сразу и шестой лагерь на высоте 26 800 футов. Впятером идти дальше было бессмысленно, и альпинисты стали спускаться.
Второй сцепкой должны были стать Нортон и Сомервелл. Они не стали дожидаться возвращения первой пары и отправились наверх утром второго июня, когда первая четверка отказавшихся от работы «тигров» (можно ли после этого называть их так?) уже вернулась. С Нортоном и Сомервеллом пошло шесть носильщиков. По дороге они встретили спустившихся Мэллори и Брюса. Те описали ситуацию и продолжили спуск, Нортон же и Сомервелл успешно добрались до лагеря V. Правда, уже с четырьмя тибетцами – двое на середине пути повернули обратно. Оставшаяся четверка оказалась достаточно мужественной – они сумели подняться наверх и доставить оборудование и палатки на запланированное Мэллори для шестого лагеря место. После этого их отослали вниз, а англичане заночевали в шестом лагере, чтобы утром четвертого июня отправиться на штурм вершины.
Все это я узнал от Мэллори, когда он спустился в лагерь. Брюсу было откровенно плохо, он держался за сердце, Джордж тоже был крайне измучен после проведенной на высоте ветреной ночи. В это же время из третьего лагеря поднялись Хазард и Оделл, приведшие свежую партию носильщиков взамен уставших и «отказников». Мэллори попросил меня проводить Брюса и носильщиков вниз, к лагерю III, – я согласился. Вернулся я в тот же день, но при этом спуске и подъеме сильно пострадало мое лицо – я не всегда прикрывал его, совершенно не рассчитав воздействия холодного воздуха на кожу. Лицо шелушилось и покрылось мелкими пятнышками обморожений, которые безумно болели от любого прикосновения. Мэллори смазал меня мазью и наказал впредь быть осторожнее.
Проблема обеих первых попыток заключалась в том, что альпинисты надеялись обойтись без кислорода или использовать его только на самом верху. Все знали о необходимости экономить драгоценный запас и отсутствии страховых баллонов. Погода четвертого июня стояла просто прекрасная – солнце, почти никакого ветра, однако технические ошибки не позволили Нортону и Сомервеллу подняться хоть сколько-нибудь высоко. Мало того что они не взяли кислорода, они еще и прихватили всего по литру воды на человека – до смешного мало с учетом чудовищного напряжения и дикого расхода жидкости в условиях постоянной работы мышц.
Они вышли достаточно поздно, без двадцати семь утра, и уже к полудню Сомервелл совершенно выдохся. Он сел на камень, в то время как Нортон пошел дальше в одиночку. Сомервелл сфотографировал его – конечно, я не знаю, насколько удались фотографии, но думаю, что никто еще не снимал альпиниста на такой бешеной высоте. Нортон добрался, если верить расчетам, примерно до 28 100 футов, и вершина была уже так близко – но понял, что не дотянет. Он предпочел жизнь славе – и спустился вниз, где его ждал Сомервелл.
Когда один из носильщиков спустился к нам в лагерь и сообщил, что наши коллеги добрались до шестого лагеря и успешно там заночевали, мы были безумно рады. Для Мэллори не было принципиально важным первым подняться на гору – даже если бы его опередил другой участник нашей экспедиции, Джордж воспринял бы это как личную победу. Мы действительно стали одним гештальт-организмом о девяти головах, и каждая голова чувствовала радость и боль другой.
Они добрались до лагеря IV чудом – уже стемнело, и температура резко упала. Идти по горам в темноте – верная смерть, но этим двоим повезло, потому что Мэллори и Оделл пошли навстречу и нашли их, измученных, неспособных даже говорить, на Северном седле, откуда довели до лагеря, отпоили (оба жестами показывали: пить, пить!), уложили в прогретых палатках, выходили. Сомервелл сказал, что, сидя в ожидании Нортона, он уже был готов к смерти. Его легкие практически не работали, и он, будучи доктором, сам себе прокачивал их руками, выполняя дыхательные упражнения. Если бы Нортон пришел получасом позже, Сомервелл уже не смог бы встать.
В том, что они не добрались, была и остается правильная закономерность, как и в моем нынешнем положении. Первым человеком, достигшим вершины, должен стать Джордж Герберт Ли Мэллори.
Восхождение
Полночи мы обсуждали план третьего восхождения – уже с кислородом, чтобы гарантированно избежать гипоксии. В обсуждении не принимал участие только Сомервелл, который был очень плох. Нортон уже оклемался и рассказывал об условиях, которые ждали альпинистов после прохождения Северного седла. Правда, у Нортона возникла другая проблема – наверху он потерял очки и теперь почти ничего не видел из-за снежной слепоты. Пятого мая мы отправили кое-как передвигавшегося Сомервелла в третий лагерь со свитой из пары носильщиков.
Вечером перед стартом Мэллори забрался ко мне в палатку и в последний раз спросил: «Ты готов?» Я кивнул. Тогда Мэллори наклонился и поцеловал меня – это был наш последний, прощальный поцелуй. Он вышел. Надо сказать, что от его вчерашней мази лучше мне не стало – мое лицо чудовищно горело, как будто с меня сдирали кожу. Но я не мог сказать об этом вслух, потому что в таком случае Джордж взял бы другого напарника, например, того же Оделла. Я отдавал себе отчет, что по возвращении в Англию буду иметь серьезные проблемы с кожей – но на тот момент это не играло никакой роли. И, как оказалось, это уже никогда не будет иметь значения.
Позавчера, шестого июня, мы достаточно быстро, к восьми сорока утра, добрались до пятого лагеря, а вчера утром были уже в шестом. К пятому нас сопровождал Оделл и пятеро носильщиков, дальше пошли лишь четверо тибетцев, которых Мэллори отослал вниз с последней запиской к Оделлу. «Дорогой Ноэль, – говорилось в ней, – вероятно, мы начнем восхождение завтра, восьмого, рано утром, в надежде на хорошую погоду. Полагаю, будет не слишком рано начать поиски нас завтра, около восьми вечера, либо пройдя через перевал под пирамидой, либо поднимаясь к горизонту по Северному седлу». Он ошибся. Конечно, он имел в виду восемь утра, а не вечера, просто перепутал одну букву[10]. Я думаю, что Оделл понял его. Мы собирались выйти в четыре утра и к восьми утра действительно должны были уже спускаться.
И мы действительно вышли в четыре утра. Достаточно быстро мы преодолели Северное седло и стали подниматься выше, двигаясь по хребту. Вплоть до подъема на Первую ступень погода была очень хороша, но по мере приближения ко Второй ступени туман опускался все ниже и ниже, накрывая всё вокруг. Джордж шел первым, я – в нескольких футах позади него, не позволяя связывающей нас веревке натягиваться. Кислорода у нас было примерно на восемь часов для каждого – то есть с неплохим запасом.
Неприятности начались, когда я хотел сфотографировать Джорджа и попросил его на несколько секунд приостановиться в более или менее удобной точке. Наши карманные «Кодаки» были в хладонепроницаемых чехлах, но, когда я попытался снять Мэллори, что-то щелкнуло и затвор заело. Я потряс фотоаппарат, но ничего не изменилось – теперь при нажатии на спуск не раздавалось вообще никакого звука. «Пошли, – глухо сказал Мэллори, – нет времени». Я оставил бесполезную камеру в покое, снова зачехлив ее и засунув под куртку. Я надеялся, что «Кодак» отогреется и заработает.
Так мы добрались до Второй ступени. Погода ухудшалась. Холодало, начинался снег, видимость была очень плохой из-за тумана. Тем не менее Мэллори не собирался останавливаться и поворачивать назад. Он начал забрасывать на камни веревку с лестницей и через некоторое время за что-то зацепился. Тщательно проверив прочность упора, он полез наверх – первым, я – за ним. Через каждые несколько футов он вбивал в скалу крюк, за который можно было уцепиться в случае срыва лестницы.
Наверху погода чуть улучшилась, но наши силы (по крайней мере, мои) были уже на исходе. Туман прошел – или мы поднялись над ним? – и яркое солнце слепило мне глаза даже через затемненные стекла очков. Лицо горело нещадно, но мы видели вершину, пусть до нее было еще так далеко, что, казалось, мы не дойдем. «Нормально?» – спросил Мэллори. «Да», – ответил я. После этого краткого диалога мы двинулись дальше.
Я посмотрел на часы, одолженные у Оделла. Пока мы вписывались в график, причем с небольшим запасом. Я ощутил эйфорию, необыкновенную легкость в членах, счастье от близости вершины и позволил себе догнать Мэллори, идти рядом с ним. Он грубо остановил меня, спросил: «Ты что делаешь? А ну, назад!» Я не понял его слов, я чувствовал себя будто в бреду, и я сделал шаг назад, именно назад, не глядя, – и оступился.
Снег подо мной из жесткого наста превратился в болото, разъехался, и я начал падать на бок. Мне казалось, что все происходит в какой-то замедленной съемке. Я отчетливо видел Джорджа, который хватает руками веревку, силясь удержать меня, но веревка вырывается из его рук, и я, падающий, тяну его за собой, и он становится на колени, его дергает, он срывается и начинает сползать вслед за мной по более или менее пологому склону, следующему за Второй ступенью. Нас стягивает не назад, откуда мы пришли, а куда-то в сторону, на север, если верить положению едва всплывающего над горизонтом солнечного диска, и мы едем по снегу, как по полозьям, и это, я понимаю, уже конец, и страшная мысль пронзает меня напоследок: «Это я, я, Сэнди Ирвин, которому так доверял величайший альпинист всех времен и народов, в итоге подвел его, не позволив добраться до вершины его мечты».
И в этот момент мое движение прекратилось. Джордж уцепился за какой-то уступ. Мы лежали на склоне: я ниже примерно на восемь-девять футов, он – выше, на более пологой части. Я понимал, что сделал ошибку новичка, глупость, но сейчас было не до повинной. Нужно было что-то делать.
Я видел, что Джордж пытается меня вытянуть, – в отличие от него, мне было не за что ухватиться, кроме веревки, снег сползал под моими ладонями, но ему банально не хватало сил. В тот момент я понял, что нужно сделать, причем сделать обязательно, потому что сам Джордж на это никогда не решится, он не отпустит меня, не оставит даже ценой собственной жизни. Одной рукой продолжая держаться за веревку, второй я нашаривал на поясе нож – но его не было! Да, я уже потерял один на подходе к горе, но у меня оставался второй, складной, который всегда был на поясе. Вместо ножа я нашел лишь ледоруб и схватил его.
«Не надо», – Джордж не сказал этого, но красноречиво покачал головой – все было понятно без слов. Надежный, крепкий, с деревянной рукоятью, швейцарской фирмы Willisch, ледоруб не предназначался для того, чтобы обрезать или рубить бечевки, но в данном случае у меня не было другого выхода. Перехватив его ближе к бойку, я начал бить по веревке, стараясь попадать в одно и то же место. Мне повезло (или не повезло?) – я нащупал под настом кусок скалы, на котором веревка перебивалась ледорубом значительно проще, чем на относительно мягком снегу. «Нет, нет», – шипел Мэллори, но я понимал, что в душе он понимает мою правоту, он понимает, что дойти должен только он, величайший из великих.
От веревки оставалось уже пять прядей, три, одна – и она лопнула под моим весом. Ледоруб выскользнул из моей руки, подлетел под каким-то совершенно невиданным углом и поскакал, будто заяц, по склону, рикошетя от камней и льда. Я же сползал все ниже и ниже, пока наконец вместе со мной не поехал и целый слой слежавшегося снега, и последним, что я видел, был Джордж, сидевший в глупой позе, потому что резкое освобождение веревки отбросило его назад. Потом я потерял сознание.
Очнувшись, я увидел вокруг сплошные ледяные скалы. Я вижу их и теперь, ничего более, лишь высоко-высоко надо мной – крошечный участок белого неба. Часы разбились при падении, и еще у меня сильно повреждена нога. Я не знаю, что с ней, потому что не хочу тревожить рану, снимая брюки, да это и невозможно в моем теперешнем положении. У меня есть два желания, всего два и не более того. Первое, заслоняющее собой все остальные, – это желание заснуть. Второе, значительно более важное, но тем не менее постепенно отступающее на второй план, – чтобы Джордж Мэллори добрался до вершины и невредимым вернулся обратно.
Сидя здесь, среди льда и камня, я понимаю, что мое тело никогда и никто не найдет и имя Сэнди Ирвина превратится в легенду, а сам я – в призрак горы. Но Джордж Мэллори стал легендой еще при жизни, и его имя будет окружено еще большим ореолом славы, когда он вернется в Лондон и объявит всем: я достиг вершины.
А я абсолютно, непререкаемо уверен, что он ее достиг.
Интермедия. Краткая историческая справка о камерах серии VPK (Vest Pocket Kodak)
Портативная фотокамера Vest Pocket Kodak в течение многих лет была самой популярной из продаваемых в мире фотокамер подобного форм-фактора. Ее с 1912 по 1926 год производил завод Eastman Kodak в городе Рочестер. Камеры этой линейки использовали неперфорированную пленку 127 шириной 46 мм. Разновидность камеры со складным штативом предусматривала 72-миллиметровую ландшафтную линзу с ахроматическим мениском, фокусным расстоянием f/6.8 и максимальной апертурой f/11. Загрузка пленки производилась сверху. Объектив закрывался традиционной для «Кодака» шаровой заслонкой Ball Bearing Shutter No.0.
Вторым поколением камеры стала модель Vest Pocket Autographic Kodak, версия так называемой «солдатской камеры», применявшейся во время Первой мировой войны. Она производилась с 1915 по 1926 год, за это время продано более 1 750 000 экземпляров. Основное техническое отличие от базовой VPK заключалось в специальном отверстии, через которое можно было делать пометки на бумаге, служившей подложкой к пленке 127, то есть «оставлять автографы». Таким образом, каждый кадр можно было подписать еще в процессе съемки. Модели VPAK использовали объективы с фокусным расстоянием f/6.9 и f/7.7, причем производители линз были самые разные – не только Kodak, но также Bausch & Lomb, Zeiss, Ross, Berthiot и Cooke.
Впоследствии появились и другие модели этой линейки – Vest Pocket Kodak Autographic Special (VPKAS), производившаяся с 1916 по 1923 годы, Vest Pocket Kodak model B (VPKB), выпускавшаяся с 1925 по 1934 и Vest Pocket Kodak Special (VPKS), – с 1926 по 1935 гг.
Краткая инструкция по извлечению и проявлению пленки из портативной камеры Vest Pocket Kodak, принадлежавшей Эндрю Ирвину или Джорджу Мэллори
Вариант А
1. Рекомендуется не пытаться самостоятельно извлекать пленку из камеры Vest Pocket Kodak, а обратиться к технически подкованному специалисту. В таком ответственном деле нет места для торопливого, алчущего славы любителя, знакомого лишь с общими принципами извлечения пленки и не умеющего контролировать сохранность извлекаемого материала. Тщательно подготовленный специалист должен в первую очередь прочесть и полностью понять инструкции компании Kodak, приведенные ниже. Ему следует иметь под рукой все необходимые химические вещества при нужной температуре.
2. В полной темноте (никакого «безопасного» света, максимум – инфракрасное освещение, позволяющее специалисту наблюдать за процессом обработки) дождитесь, пока температура камеры не сравняется с минимально допустимой комнатной температурой (10–15° С), а затем откройте камеру путем удаления задней панели и погрузите ее в раствор Kodak PhotoFlo такой же температуры.
3. Поболтайте камерой в растворе, чтобы максимальное количество жидкости попало в камеру и на пленку. Пленка при этом по-прежнему должна находиться в зажимах камеры.
4. Через 15 минут начинайте медленно и аккуратно извлекать пленку, накручивая ее на приемную катушку таким образом, чтобы пленка оказалась полностью высвобождена из камеры. Извлеките камеру из раствора.
5. В течение 30–60 минут вымачивайте пленку в растворе, затем аккуратно проверьте, можно ли снять пленку с приемной катушки. Пленка будет сворачиваться, сопротивляясь раскрутке, но в итоге она должна быть полностью снята с катушки без разрывов и повреждений. Именно на этой стадии будет наиболее уместен опыт технического специалиста высокого уровня. Важным моментом является то, что раствор обязательно должен попасть на все без исключения участки пленки, в том числе в поры, разрывы и микроповреждения, чтобы размочить их до начала физического воздействия на пленку.
6. Аккуратно отрежьте последний кадр пленки, если он сделан, но не намотан на принимающую катушку (лучше всего при этом использовать хирургический скальпель), и поместите его в отдельную ванночку с раствором.
7. Когда скручивающаяся пленка станет более гибкой и пластичной, разверните ее, насколько это возможно, используя фиксационный зажим с одной стороны и утяжеляющий зажим – с другой. У вас должна получиться пленка длиной 56 сантиметров с восемью кадрами на ней.
8. Если бумага не хочет без постороннего вмешательства отходить от оборотной стороны пленки во время раскручивания последней, аккуратно отделите ее вручную. В ранних моделях бумага не приклеивалась к держателю пленки, но, если она прилипает к оборотной стороне пленки, для ее отделения работайте в фоторастворе. Хорошим решением является кредитная карта, которую следует медленно проталкивать между пленкой и бумагой. Ни при каких обстоятельствах не касайтесь покрытой фотоэмульсионным слоем стороны пленки.
9. Имеется определенный риск, что бумага прилипла к фотоэмульсионной стороне пленки. Это наихудший из возможных случаев. При подобной ситуации вероятность восстановления кадров сильно снижается. Тем не менее не стоит впадать в панику. Следует точно так же, как описано выше, отделить бумагу от пленки с помощью кредитной карты, значительно увеличив время проявления пленки, позволив бумаге пропитаться проявителем насквозь. В данном случае лучше обратиться к опыту профессионала. Опасность заключается в том, что чрезмерная торопливость при работе может привести к серьезным повреждениям кадров, в том числе к затуманиванию и размытию изображения.
Вариант Б
Даже после двадцатиминутного вымачивания в растворе существует вероятность того, что пленка вообще не будет разворачиваться; таким образом, проявить ее будет невозможно. Вариант Б заключается в том, чтобы переместить раствор с пленкой в маленькую затемненную камеру и создать в ней вакуум путем выкачивания воздуха ручной помпой производства Edmund Scientifics. Таким образом количество воздуха в порах пленки значительно уменьшится, а освободившееся место займет раствор. Подобная процедура может способствовать саморазворачиванию пленки.
Вариант В
Также можно использовать иглу для подкожных инъекций, чтобы впрыснуть раствор между слоями пленки. Поместите иглу между держателем и бумагой и впрысните немного раствора. Повторяйте процедуру через каждые 0,5–0,7 мм на протяжении всей катушки.
Вариант Г
Если описанные процедуры не привели к желаемому результату, а общее время вымачивания превысило 60 минут, разрежьте скрученную пленку по линии, параллельной линии катушки, используя хирургический скальпель. Сперва сделайте аккуратный надрез, убедившись, что вы можете отделить полный круг данного слоя пленки целиком. Если он по-прежнему прилипает, сделайте аналогичный разрез с противоположной стороны после дополнительного окунания пленки в раствор. За один раз срезайте только один слой и сразу же помещайте его в раствор. Несмотря на то что при разрезании вы можете разрезать и отснятые кадры, этот способ достаточно удобен, поскольку впоследствии разделенные части кадра можно распечатать или совместить в «Фотошопе». В зависимости от конкретных обстоятельств после снятия указанным образом нескольких слоев от варианта Г можно плавно перейти к варианту Б – здесь следует обратиться к опыту профессионала.
Вариант Д
Бумажный держатель накрепко приклеен к пленке. Подобная ситуация тоже решаема. Главное – не разрушить фотоэмульсионный слой, прилагая слишком большие усилия, отделяя пленку от бумаги.
Если бумажная подложка приклеена к внешней (фотоэмульсионной) поверхности пленки, это плохо. Тем не менее существует две методики, позволяющие получить кадры без значительных повреждений. Во-первых, можно позволить проявителю просочиться через бумажный слой. Это значительно увеличит время проявки и приведет к риску затемнения фотографии. Если примерно через 40 минут после помещения пленки с бумагой в проявитель методика не работает, с помощью хирургического скальпеля сделайте несколько параллельных надрезов в пленке, чтобы максимально упростить проявителю путь ко всей поверхности эмульсионной стороны. Также можно нарезать пленку вместе с бумагой на отдельные участки. Если процесс проявления уже начался, он обязательно должен быть завершен, а изображения – зафиксированы с помощью закрепителя. Желательно, чтобы процедуру проводил (или, по крайней мере, наблюдал за ней) профессионал.
Когда изображения проявлены и зафиксированы, а бумага по-прежнему не отделена от пленки, необходимо отдать пленку в профессиональную лабораторию для дальнейшей обработки и печати. Если пленка с подложкой были разрезаны на отдельные отрезки, их можно впоследствии соединить с помощью «Фотошопа». Старайтесь не разрезать пленку по идеально прямым линиям: индивидуальная форма разрезов упростит последующий процесс склейки фотоснимков.
Проявление пленки
Для проявления пленки следуйте вышеуказанным инструкциям. Если после проявления негатив выглядит пустым или у вас не получилось отделить фотоэмульсионную сторону пленки от бумажной подложки, не расстраивайтесь раньше времени. Существует ряд техник, к примеру авторадиографические процедуры, позволяющих получить изображения даже из чистого при рассмотрении невооруженным глазом негатива.
Часть 3. Джон Келли
Идти было тяжело. Келли дышал через силу, чувствуя, как что-то клокочет в легких, что-то хрипит, и он знал, что подобный симптом может привести к отеку, если это уже не отек, но идти оставалось чуть-чуть, отдых приведет все в порядок, тем более, они немного спустятся, метров на двадцать, пересекут черту смерти, вернутся в мир живых. А может, он заблуждается, может, отек тут ни при чем, может, это просто легкое недомогание, связанное с усталостью, нервным и физическим напряжением, потому что гора – это не игрушки, здесь ты отдаешь себя по частям, но полностью – от первой до последней клетки. Келли любил искусственно вызывать в себе страх смерти, лежа вечером в постели, он думал: «Я умру, представь себе, Джон, ты умрешь, ты не будешь думать, дышать, перед тобой не будет больше ничего: ни утреннего зеркала, ни велосипедной дорожки, ни тихих лондонских пригородов, ничего больше. Ты будешь пустота, ты будешь тишина, ты будешь ничто, тебя не будет, Джон». И когда страх достигал своего апогея, Келли пробирала сладкая дрожь, чем-то напоминающая оргазм, но более емкая, более всеохватывающая, колющая в сердце острой-преострой иглой. Стоило немалых усилий отогнать от себя это неприятное и божественное одновременно чувство, чтобы спокойно заснуть, но результат – как промежуточный, так и окончательный, – безусловно, стоил затраченных усилий. При этом в Келли присутствовала и прагматичная сторона, которая подсказывала ему: когда, дружок, ты окажешься перед реальной опасностью и твой страх станет самым что ни на есть настоящим, вот тогда ты и поймешь всю глубину своей глупости. Келли говорил это себе, но продолжал думать о смерти, которой не было.
Теперь, на бесконечной высоте, вдыхая ненастоящий, закачанный в баллоны кислород, Келли впервые в жизни ощутил близость старухи. Он чувствовал, что Матильда идет за ним, и шерпы тоже, Пемба и Ками, и это успокаивало его – так в детстве он не боялся спать в одной комнате с подкроватными монстрами, если где-то рядом была его бабушка. Бабушка казалась непробиваемым щитом, стальным японским роботом с ядерными пушками в плечах, все бесконечные чудовища, прячущиеся в комнате Джона, при виде ее (и даже при осознании ее существования в соседней комнате), сжимались в инфузории и носа не казали из своих теневых убежищ. Но однажды, будучи уже довольно взрослым мальчиком, лет девяти или десяти, Келли понял, что бабушка – старенькая и слабая и что никакого сопротивления не то что монстрам, но даже элементарному квартирному вору оказать не сможет. Это был переломный момент: Келли сжал зубы, отключил монстров – и стал спать с выключенным светом, один, без чудищ и прочих неприятных визитеров. Отсутствие поддержки мобилизовало его организм, расслабленность пропала, характер стал пружиной, и с тех пор Келли почти ничего не боялся, кроме разве что смерти, – но это был сладостный страх. Теперь, ощущая за спиной поддержку, он поймал себя на мысли, что чувствует себя ровно как шестилетний малыш, верящий в безграничные силы бабушки. Сердце Келли ошибочно подсказывало ему: не волнуйся, даже если ты свалишься без сил, если будешь замерзать в тишине и пустоте, тебя спасут, их же трое, они вытащат тебя, выходят, вернут к подножию, а там и доктора подоспеют. Но все это было ложью, генерируемой для самого себя. Другое дело, что здесь, когда смерть витала в воздухе, он не хотел, сознательно не хотел включать разум и понимать, что никто его не спасет, что двое измученных шерпов и хрупкая девушка не смогут дотащить его обездвиженное тело вниз, что в лучшем случае они оставят его и спустятся вниз за подмогой, а он в это время уснет, чтобы никогда уже не проснуться.
Все эти факторы, все эти обрывки мыслей, проносившиеся в опустошенной холодом и истощением голове Келли, заставляли его идти дальше, не останавливаясь, не обращая внимания на слабость, на шум в ушах, на клокотание в горле, на ухудшающееся с каждым часом зрение. Он шел вперед, потому что оставалось совсем немного, а это «немного» могло привести его к величайшему открытию в истории альпинизма. По крайней мере величайшему для двадцать первого века, когда почти все горы – за редким исключением – уже исследованы.
Келли никого не оставил в Англии. Его отец, суровый полковник, старше матери на двадцать два года, выходец из Ирландии, умер, когда Джону едва ли исполнилось пять. Он казался здоровым и бодрым, он каждое утро делал зарядку и пробегал по шесть миль по кварталу, он подтягивался полсотни раз без остановки и умел ходить на руках – и его, этого крепкого, закаленного, сильного человека, свалил банальный инсульт, результат незамеченной аневризмы. Он стоял у стола, потом ему стало нехорошо, он прилег и сказал Джону: беги, позови маму, но мамы не было дома, потому что она отправилась в маникюрный салон, а это всегда было надолго. Джон обегал весь дом, но мама не появилась, и не было приходящей уборщицы миссис Стокс, и не было садовника мистера Ригби, и не было никого, а Брайан Келли уже потерял сознание, и маленький Джон не знал, что делать, потому что никто и никогда не учил его звонить в «скорую помощь». Впоследствии Джон пытался винить себя в смерти отца – но у него не получалось, потому что и сердце, и разум подтверждали: ты ни при чем, ты ничего не мог сделать, и все эти ложные самонаветы лишь для того, чтобы успокоить мать, которая уже никогда не стала прежней. Она, урожденная Саманта Смит, происходила из простой, бедной семьи, жившей в Мобберли (перед родами она возвращалась туда на время, там Джон и появился на свет – так ей захотелось, и муж не стал перечить), и подтянутый, средних лет военный из столицы показался ей прекрасной партией, а со временем она в него и влюбилась. В середине восьмидесятых, когда американская девочка написала письмо советскому руководителю, а потом погибла в авиакатастрофе, Саманта начала стесняться своего имени, хотя давно уже носила фамилию покойного мужа и была Самантой Келли. Она стала Джиной, потом Кэтрин, потом Сьюзан, и ей безумно понравилась эта игра в имена – так, что в последний год жизни она не помнила вообще, как ее зовут, путая свои бесчисленные смены документов и твердо опираясь лишь на один непоколебимый столп – фамилию Келли. Джон сперва пытался угнаться за именами матери, но потом бросил эти бессмысленные потуги, тем более в девяностые он уже жил отдельно, в университетском кампусе, бесплатно и нелегально, потому что у него не было денег на общежитие, а отношения с матерью окончательно зашли в тупик. Она погибла в автокатастрофе, перепутав газ с тормозом и въехав в грузовик, перевозивший деревянные брусья. Они прошили лобовое стекло, превратив верхнюю половину ее тела в кровавую кашу. Закрытый гроб Саманты (или Джины, или Сьюзан) на пригородное кладбище провожали всего три человека, и среди них не было Джона Келли, потому что он был занят, обговаривая с адвокатом условия наследования.
Последней из семьи Келли умерла бабушка – не та, что спасала мальчика от монстров, а другая, жившая где-то в Северной Ирландии, в глуши, в районе Дандживена, на ферме по Бовьел-роуд. Джон никогда ее не видел, но знал, что на момент смерти ей был сто один год – она, будучи старейшей в семье, пережила всех – и сына, и его значительно более молодую жену, и только внук не успел разбиться где-нибудь в горах, позволив бабке уйти с миром. Хотя было ли ей дело до внука – видимо, нет, потому что о ее существовании Келли узнал, лишь когда ему пришла бумага о том, что он наследует еще и ферму в Северной Ирландии. Келли ни разу не приехал посмотреть на свою новую собственность – он просто поручил адвокатам продать ее, чтобы больше никогда не вспоминать о семье.
Первая женщина в жизни Келли появилась, когда ему было восемнадцать, а последняя ушла незадолго до его путешествия на гору. И это была, как ни странно, одна и та же женщина, между двумя появлениями которой Келли сменил десятки подстилок, к которым не испытывал ничего, кроме сиюминутного вожделения. Ее звали Эллен, и она ненавидела Джона всю жизнь, сумев разбить ему сердце дважды, но в этой диковинной ненависти крылась – она сама о том не подозревала – самая странная и страшная любовь, какая только возможна. Эллен чувствовала себя привязанной к Джону и не могла покинуть его, не могла забыть; он внушал ей отвращение, но при этом заставлял смотреть на себя неотрывно – так человек оборачивается на улице, когда мимо него проходит калека. Первый раз они переспали после какой-то пьянки в студенческой общаге, когда Келли в очередной раз было некуда деться, а у Эллен съехала подруга. Эллен предложила переночевать у нее на втором ярусе, который быстро превратился в первый, а одежда разметалась по комнате так, что утром Келли уходил в одном носке – второй так и остался не найденным. Это был короткий роман, на три недели, он попытался за ней приударить, они сходили на какой-то дрянной фильм, потом на какой-то не менее дрянной современный балет, переспали еще раз, другой, третий и разошлись с миром, вот только она не смогла его забыть: его смешливую рожу, его крепкое тело, его резкие, животные движения над ней. Он забыл ее быстро – в том плане, что ни разу не выказал желания повторить, но она не смогла простить ему этого и появлялась перед ним случайно: в коридорах, потом на лестничных площадках, потом в поездах подземки, потом еще где-то, потом она принесла коврик и провела ночь у дверей квартиры, которую он умудрился снять за какие-то гроши. Он нашел ее утром и впустил, и смилостивился, и это был роман номер два, который длился полтора года, и за это время он влюбился в нее так, что отдал бы за нее жизнь. Она чувствовала это, чувствовала его страсть, понимала – и на самом пике, на самой вершине их отношений собрала вещи и ушла – плача, истекая слезами и болью; она не могла даже назвать водителю адрес, куда ехать, и тот, худосочный араб, утешал ее на ломаном английском, прижимая к ее сочащимся глазам свой не первой свежести платок.
Когда Келли понял, что Эллен ушла, он не пытался найти ее, потому что знал: она ушла навсегда, и даже понимал причину ее ухода. Он просто собрал все, что напоминало ему о ней, и сжег это на какой-то свалке, а потом ударился в четырехмесячный запой, в ходе которого его наконец отчислили из колледжа. А потом умерла Саманта, и Келли досталось наследство в виде приличной суммы денег, нескольких единиц недвижимости, трех автомобилей, и он понял – учиться незачем, совершенно незачем. Можно жить.
Но где-то там, под жизнью, под бесчисленными приключениями, сплавами, горными походами, путешествиями в Америку и Австралию, под внешним лоском бесшабашного и безалаберного Келли жили две любви: одна отравляла ему жизнь, вторая – тянула вперед. Первой была Эллен. Он не забыл ее и поражался тому, что мог ее полюбить, эту очередную подстилку, которая стала страшным, навязчивым видением, не пропускающим в его сердце ни одну другую женщину. Он искал ее глазами на улицах десятков городов, он пытался дозвониться до нее по каким-то старым, давно заблокированным телефонам, он приезжал к ее родственникам и знакомым, но все разводили руками: Эллен исчезла, пропала, никто давным-давно не знал, где она и чем занимается. Келли рисовались страшные картины; он мнил ее распущенной проституткой и наркоманкой и мечтал спасти, вытащить из этого ада, вернуть в обычную жизнь и предложить ей выйти за него замуж на палубе межконтинентального лайнера. Он лелеял эту мечту и предварительно узнал, что капитаны дальнего плавания при подаче предварительного заявления имеют право венчать молодых прямо на корабле, потом заключенный в открытом море контракт нужно лишь закрепить в соответствующих органах на суше. Он придумал для себя и Эллен целую жизнь, которой не было и быть не могло, и потому более всего боялся не того, что она умерла, спилась или больна раком, а того, что она счастлива. Именно счастье представлялось Джону последней стеной, через которую ему уже никогда не перебраться, потому что он понимал, что не сможет сделать ее счастливее, чем уже сделал ее кто-то другой.
Он не забыл ее, как не может мужчина забыть свою первую женщину, – да она и была его первой женщиной, более того, в каком-то высшем, недоступном простому восприятию смысле она всегда оставалась его единственной женщиной, независимо от того, скольких он еще осчастливил своим подтянутым телом и жарким взглядом. Он попытался жить так, как будто ее никогда не было, и у него получилось, потому что невозможно вечно поклоняться одному идолу – со временем его очертания теряют яркость, погружаясь, подобно фигурам острова Пасхи, в дебри памяти. Если бы у него сохранилась хотя бы одна ее фотография, он бы не смог успокоиться, он бы снова и снова брал этот снимок и смотрел на него, и сердце его прожигала бы та же самая игла, которая появлялась внутри при мыслях о смерти, но снимков не было, и постепенно из памяти стирались ее волосы, ее глаза, ее нос и губы, ее тело – все это идеализировалось, превращалось во что-то божественно-недоступное, напоминающее девичьи фигуры из японского хентая, и потому Келли все больше боялся встретить ее живую – такую несовершенную и такую счастливую.
Конечно, он ее встретил, точнее – она внезапно появилась на его пути в очередной раз, спустя семь лет после расставания, зрелая и чуть располневшая, сексуальная до невозможности, требующая срочных объятий и не дающая спуску. Они не встретились на улице или в кафе, не нашли друг друга в социальных сетях, их не свела судьба на одной работе; она нашла его сама – он услышал звонок в дверь своей лондонской квартиры и открыл, и на пороге стояла Эллен, и у нее был чемодан. Я ушла от мужа, сказала она, и вошла в квартиру – так они снова начали жить вместе. Она почти ничего не рассказывала об этих семи годах, но Келли все понимал; он понимал, что она любила его все это время и будет любить отныне и впредь, и только смерть – та самая, с иглой в сердце – разлучит их, если ей очень этого захочется. Келли погрузился в новую Эллен целиком, потому что не хотел иначе, ее возвращение он принял как нечто естественное, должное произойти в любом случае – никаких исключений, будто бы и не было этих лет: просто вчера она поехала в гости к маме в соседний город, а сегодня вернулась оттуда первым же утренним рейсом. Он внушил себе эту идиллическую картинку и совершенно забыл о реальном мире – они снова стали двадцатилетними, они снова катались на чертовом колесе и ели мороженое, они снова неистово занимались сексом, забывая о времени и пространстве, и она шептала ему – я хочу от тебя ребенка, а он отвечал: да, да, и сердце у него колотилось безумно, цитируя Джойса, и да я сказала да я хочу. Да, потому что это была самая настоящая из всех самых настоящих любовей, если это слово вообще может существовать во множественном числе, ибо любовь одна, – и вот она, между ними, между Джоном и Эллен. Через полтора месяца она принесла ему тест с соответствующим количеством полосочек, и он улыбнулся, потому что наконец, спустя многие треволнения, глупости и ошибки, он жил полноценной жизнью с единственной женщиной, которая была ему нужна, и эта женщина несла в себе его ребенка. Это выглядело как хэппи-энд, пахло хэппи-эндом и даже на вкус напоминало хэппи-энд, и все было бы прекрасно, если бы в дверь квартиры Джона Келли не позвонили во второй раз.
Ее мужа звали Гарднер Спид, ему было сорок, и он был зол. Он искал Эллен более полугода – и нашел здесь, у ее старого любовника, у ее единственного любимого, и Гарднер не мог простить ей измену, поскольку сам находился точно в таком же положении, в каком много лет назад оказался Келли, только Гарднер был проще, сильнее и злее. Он сломал Келли несколько ребер, руку и челюсть, уложил того в углу, а сам сел в ожидании Эллен, которая отправилась за покупками. Она шла обратно, счастливая, невообразимо прекрасная, насвистывая про себя веселую мелодию, и несла в правой руке пакет с полезной экологически безопасной едой из магазина The Co-operative, а левой пыталась удержать огромное мороженое из трех шариков, верхний был шоколадный, и Эллен больше всего боялась потерять именно его – и все-таки потеряла, не успев съесть, и это немного ее огорчило, но лишь немного, поскольку врач запретил ей сладкое, и она рассудила, что в каждой неприятности есть некоторая доля пользы. Она вошла в подъезд и поднялась на третий этаж, открыла квартиру своим ключом и аккуратно закрыла за собой дверь, потому что Джон собирался днем поспать, и она не хотела нарушить его сон.
Келли очнулся в больнице на шестой день; тяжелейшее сотрясение мозга не позволяло ему ходить, и он лежал на койке, глядя в белый потолок и думая о том, что палата на пятом этаже, и при некотором усилии он сможет добраться до окна и завершить начатое Гарднером Спидом дело. Эллен к этому моменту уже похоронили на кладбище на окраине города, а ее муж сидел в камере предварительного заключения, ожидая суда. Келли не хотел мести – это было бы слишком глупо, слишком пусто, слишком жестоко по отношению к самому себе. Он хотел просто добраться до окна, чтобы больше никогда не вспоминать Эллен, чтобы забыть ее навсегда – смерть разлучила их, как и должна была по своему черному призванию. Гарднеру Спиду дали пятьдесят лет за предумышленное убийство с отягчающими обстоятельствами плюс покушение на убийство, но он не просидел и полугода, получив заточкой под ребро от какого-то мелкого, но более искушенного в тюремных драках заключенного. Джону Келли об этом сообщил прокурор, позвонив лично в надежде на то, что это порадует потерпевшего, – но тот молча положил трубку, потому что нельзя было придумать ничего хуже, чем дополнительное напоминание о том страшном дне.
От самоубийства Джона Келли спасла его вторая любовь, которая всегда жила в нем и была, пожалуй, не менее яркой и самобытной, чем любовь к Эллен. Эта любовь активизировалась в те семь лет, что он пытался забыть Эллен, и стала единственной путеводной звездой, когда той не стало. Как ни странно, это не была любовь к горам – хотя альпинизм, требуя предельного напряжения сил и полного отречения от всех мирских наслаждений, отвлекал Келли от трагической действительности. В горах Джон не вспоминал Эллен, забывал о прошлом и знал только одно: нужно идти вперед. Тем не менее альпинизм был лишь вспомогательным средством, инструментом для решения проблемы, решить которую иным путем представлялось бы невозможным. К слову, сам Келли, будучи гетеросексуальным от кончиков пальцев до кончиков волос, никогда бы не назвал испытываемое им чувство любовью – он отговаривался сам от себя терминами «интерес», «увлечение», «хобби», «стремление» и прочими обходными словами, не отражающими основной сути.
На второй год жизни без Эллен – после их первого расставания – к Келли в руки попала книга Питера и Лени Джиллман «Дикая мечта: биография Джорджа Мэллори». На обложке ее был изображен обнаженный альпинист, сидящий со скрещенными ногами на письменном столе. Необыкновенная, напоминающая канонические изображения Нарцисса фигура Мэллори, его правильное лицо, огромные глаза и холодный, спокойный взгляд покорили Келли – если бы Мэллори был современником Джона, тот наверняка бы усомнился в собственной ориентации. Но Келли понимал, что он восхищается вовсе не мужчиной на снимке (он не мог представить себя целующим мужчину – подобная мысль вызывала у него нечеловеческое отвращение), а совокупностью факторов, среди которых было и искусство фотографа, и постановочная поза великого альпиниста, и удивительная несочетаемость его обнаженности со строгой кабинетной обстановкой вокруг. Впоследствии он узнал, что эта фотография – часть сессии, сделанной в 1912 году другом Мэллори, художником Дунканом Грантом. Были ли Мэллори и Грант любовниками – неизвестно, но Келли практически в этом не сомневался, поскольку, тщательно изучив странные взаимоотношения внутри группы «Блумсбери», он пришел к выводу, что свобода в том контексте, в каком ее понимали знаменитые английские интеллектуалы, выходила далеко за границы гендерных предрассудков или даже простых человеческих чувств. Но Келли не беспокоила эта сторона вопроса – его вообще мало интересовало, кто с кем спал, тем более почти сто лет назад. Значительно больше его волновали собственные переживания, в отсутствие Эллен завязанные исключительно на Джордже Мэллори и его взгляде с фотографии. Еще больше Келли нравился другой снимок, сделанный в 1924 году, незадолго до смерти великого альпиниста. Раскрашенная вручную фотография запечатлела всех членов той трагической экспедиции: все они смотрят в камеру и выражения лиц у всех разные, в точной мере отражающие настоящие чувства людей, готовых к штурму величайшей вершины мира. Кто-то улыбается, иной напряжен, кто-то смотрит в камеру, кто-то ловит ворон, но среди всех выделяется именно Мэллори – безумным взглядом фанатика, перекошенной усмешкой на небритом лице, взъерошенными волосами, делающими его похожим на Сида Вишеса (до рождения последнего оставалось тогда еще тридцать три года), и правой ногой, которую Мэллори несколько по-хамски поставил на плечо сидящего впереди Эдварда Шеббира. Эта расхлябанная, геройская поза, этот наглый взгляд восхищали Келли – он нашел хайрез фотографии и повесил на стене в своей спальне; сперва он хотел повесить там плакат с обнаженным альпинистом, но подумал, что не все гости правильно поймут подобную иллюстрацию. Келли посвящал исследованию жизни Мэллори все свободное время и, наверное, мог бы сам написать биографию великого англичанина, если бы обладал хоть каплей писательского таланта, но последнего у Келли не было ни на грош, и потому он – уже бывавший в горах и имевший начальную альпинистскую подготовку – придумал другой способ почтить память своего кумира. Будучи уверенным в том, что именно Мэллори первым ступил на вершину величайшей в мире вершины, Келли загорелся идеей доказать это и начал готовиться к экспедиции, поскольку знал, что кому попало лицензию на восхождение не выдают. Подготовку прервала Эллен, появившаяся на пороге его квартиры с чемоданом в руке и любовью во взгляде.
После ее смерти Келли далеко не сразу вернулся ко второй своей любви. В течение длительного времени он был опустошен и прозрачен, как бутылка из-под виски – последние копились под его столом, в спальне, на кухне, около мусоропровода, и он ленился их выбрасывать; они служили ему своеобразным измерителем, индикатором того, не много ли он пьет, но сколько бы он на деле ни пил, ему всё казалось мало, все казалось, что вполне можно принять еще, и еще, и еще. Алкоголь не помогал, но Джон думал, что просто выпито слишком мало, что нужно добавить, и вот-вот, не пройдет и месяца (или двух, или трех), как он сумеет забыть ту, которую никогда уже не увидит, – но время шло, бутыли накапливались, а сволочная память отказывалась стираться, оставаясь все такой же плотной, аккуратной и до мельчайшей детали сохраняющей черты Эллен. Удивительным и неприятным свойством разума было то, что в первый раз, когда Эллен просто ушла, Келли сумел сделать ее образ расплывчатым, как в расфокусированном бинокле, – но теперь, когда никакой надежды не оставалось со стопроцентной гарантией, бинокль работал как часы и давал картинку повышенной четкости, практически 3D и 4K, как в самых современных рекламируемых в Сети смарт-телевизорах.
А потом он лежал на диване, смотрел на книжную полку и вдруг увидел ту самую биографию Мэллори, которая инициировала первый виток его виртуальной влюбленности. Он поднялся, взял книгу и начал ее листать и увлекся, а через три часа непрерывного чтения – боже, ведь когда-то он знал эту книгу почти наизусть! – Келли наконец понял, что он должен делать, и какой путь спасет его от бессилия и отчаяния, пусть этот путь тоже не обещал счастья, лишь крошечная щелочка виднелась в огромном занавесе, закрывающем конец тоннеля. Но Келли надеялся прорваться через эту щелочку и стать первооткрывателем первооткрывателя, если можно так выразиться, разгадав наконец тайну, будоражащую умы лучших альпинистов планеты уже почти сотню лет. Келли поднял все свои архивы, свои расчеты, восстановил записи и размышления и снова пришел к тому же странному выводу, какой появился в его голове до возвращения Эллен: тело, найденное Конрадом Анкером на высоте 8155 метров, принадлежит не Джорджу Мэллори, а Эндрю Ирвину. Исходя из этого постулата, поиски следовало вести совершенно другим методом, нежели их вели экспедиции 2001, 2004 и 2007-го; все они отталкивались от установки, данной в успешном восхождении 1999 года: вот Мэллори, выше него на 300 метров – ледоруб Ирвина, значит, Ирвин где-то там, наверху, а история Мэллори закончена. Он навеки вмерз в лед, и ничего более, кроме уже собранного тринадцать лет назад, собрать с его тела не получится. Джон Келли категорически отверг эту версию, поскольку полагал, что под телом, под грудной клеткой, которую участники той экспедиции не решились вырезать из скалы, хранится фотоаппарат, маленький карманный «Кодак», который нес с собой Ирвин. И второй момент: тот факт, что тела перепутали, может объяснить, почему у мертвеца с собой нет фотографии Рут Тернер – конечно, она должна быть у Мэллори, а не у Ирвина. В общем, Джон Келли погрузился в расследование с головой, и это позволило хотя бы на время отодвинуть трагическую историю Эллен на второй план, хотя и в таком состоянии она иглой сидела в сердце Келли, отождествляясь таким образом в его мрачном видении со смертью.
Он готовился к экспедиции полтора года, собирая сведения, вычисляя наилучшее время для восхождения, договариваясь о лицензии и подбирая команду. В его активе числился ряд серьезных вершин, взятых за те злополучные семь лет – Монблан, Музтагата, пик Победы, Килиманджаро, Мак-Кинли, – и потому он уже имел опыт в выборе оборудования и спутников, хотя никогда до того не был в Гималаях. Его бонусом было то, что он не собирался идти до самой вершины, он не собирался даже подниматься на Первую ступень, не говоря уже о Второй или Третьей, и потому решил в первом восхождении обойтись без лестниц, полагаясь на собственные ноги и веревки. Именно «первом», потому что у Келли был запасной план, точнее, даже два плана – поиски второго тела, кому бы оно ни принадлежало – Ирвину или Мэллори, и поиски фотографии Рут, последней надежды. Каждая из последующих стадий казалась более сложной и безнадежной, нежели предыдущая: в первой достаточно было найти могилу Мэллори и нарушить покой великого мертвеца в поисках фотокамеры, во второй нужно было искать тело, которое не нашли до того несколько специализированных партий, третья же представлялась абсолютной фантастикой, тем более в рамках теории о том, что Мэллори покоится где-то в скальной расселине. Но Келли был сумасшедшим и, что удивительно, отдавал себе в этом отчет: он понимал, что все его действия не просто граничат с безумием, но уже преступили эту границу – и теперь он собирался поддерживать в себе безумие, культивировать его, как взращивают аккуратный японский садик, ухаживая отдельно за каждым деревцем. В подобном поведении был элемент твердого, сознательного расчета – Келли знал, что если он не пойдет на гору, если он не будет искать тело Мэллори (или Ирвина?), если он не будет держать в памяти фотографию Рут Тернер, то больничное окно снова откроется перед ним, и он найдет в себе силы сползти с кровати и перевалиться через аккуратный пластиковый подоконник.
Конечно, он не планировал присоединяться к какой бы то ни было экспедиции, тем более если в ее составе могла оказаться симпатичная девушка, но судьбе не прикажешь, и французы, волей Ноны, Децимы и Морты оказавшиеся на пути англичанина, стали фактором, облегчающим дорогу наверх и тем самым усиливающим его контролируемое сумасшествие. Чем больше испытаний, чем больше сложностей предстояло Келли, тем проще ему было переносить свое собственное внутреннее состояние, тем проще ему было забывать – хотя бы на минуту, на две – о том, что давным-давно, вечность назад, в его жизни существовала женщина по имени Эллен. Матильда оказалась столь не похожа на Эллен, что у Келли не возникло никаких ассоциаций – наоборот, Матильда оставалась сама собой, и как ни пыталось подсознание Келли найти в движениях ее рук или губ черты Эллен, у него ничего не получалось, и Келли оставался более или менее спокоен. Матильда, худенькая, изящная, как балерина, источала тем не менее некую потаенную силу, которой порой не хватает даже сильным мужчинам. Последние могут сдаться на пути наверх, могут спуститься и говорить, мол, я пытался, но не сумел, Матильда же не знала словосочетания «не могу», потому что она могла – так ее воспитали.
Отец Матильды, Рене, маленький, пухленький и смешной чиновник железнодорожного ведомства, был родом из Бордо, но жил и работал в Париже – ему выдали жуткую корпоративную квартиру площадью примерно с лифт, и он умудрился захламить даже ее, превратив некогда пустое пространство суммарной площадью в пятнадцать квадратных метров в рассадник тараканов и клопов. Будучи совершенно не приспособленным к семейной жизни, он даже не надеялся на то, что когда-нибудь ему подвернется женщина, способная полюбить такого увальня, и потому снимал свое сексуальное напряжение путем просмотра порнографических фильмов и – раз в месяц, в специально отведенный день – походом в квартал красных фонарей, к проституткам невысокой стоимости и сомнительной свежести. Но в один день – то ли прекрасный, то ли ужасный – он принял участие в корпоративной попойке по поводу пуска нового типа вагонов и проснулся утром в своей конуре не один – поперек его пухлой волосатой груди лежала тонкая женская рука. Женщину, отдавшуюся отцу Матильды, звали Ребекка, ей было тридцать восемь лет против двадцати восьми ее случайного партнера, и через девять месяцев она родила вполне здоровую девочку. Выходить замуж за Рене она отказалась категорически, да и он не горел желанием связывать свою жизнь с женщиной на десять лет старше, и потому Матильду воспитывала исключительно мать, а отца она видела едва ли раз в две недели, причем Ребекка тщательно контролировала санитарное состояние его одежды, когда он приходил играть с дочерью. Подарки отца Ребекка стерилизовала, а если те не поддавались стерилизации (например, книги), выбрасывала и сама покупала точно такие же, будто их передал Рене. Об этом она рассказала дочери спустя много лет, когда Рене окончательно спился и, уволившись с железной дороги, исчез где-то в парижском вертепе.
Матильда взяла от матери все – манеру речи, стиль одежды, походку, внешность, характер; если бы не разница в тридцать восемь лет, их можно было бы принять за сестер – на фотографиях сорокалетней давности мать выглядела точно так же, как Матильда в настоящее время, и однажды некий старик, обознавшись, на улице назвал Матильду Ребеккой и долго уверял, что она должна его помнить. Она рассказала о странной встрече матери, и та, подумав немного, предположила, что старик мог быть одним из ее «железнодорожных» ухажеров, которых было не счесть, когда она еще молоденькой девушкой пришла работать в SNCF. Ребекка одобряла увлечение альпинизмом и страшно жалела о том, что жизнь не позволила ей заниматься тем же самым – она скопила денег и купила дочери почти все необходимое оборудование, чтобы та могла практиковаться, а когда Матильду приняли в команду, идущую в Гималаи, Ребекка была на седьмом небе от счастья. Сделай то, чего не сделала я, сказала она дочери – и благословила ее. Матильде повезло с матерью настолько, что она даже не подозревала, что бывает иначе, что иная мать устроила бы чудовищный скандал, лишь бы не пустить свое чадо в смертоубийственный поход. По сути, Матильда оставалась девочкой, которая не знала, куда применить свою энергию, она была уверена, что навсегда останется молодой, вечно будет ползать по горам, черпая средства из неистощимого кошелька своей матери. Последней тем временем исполнилось уже пятьдесят девять, и не за горами была пенсия, значительно меньшая, нежели заработная плата – но Ребекка старалась об этом не думать, живя сегодняшним днем и научив свою дочь жить так же.
Восхождение Матильды не несло в себе никакого сакрального смысла – она просто хотела подняться на гору и гордо рассказывать об этом друзьям, возможно, поучаствовать в каком-нибудь ток-шоу, улыбаться камере, демонстрируя ровные белые зубы и давая матери повод для гордости. Она хотела лично воткнуть в снег на вершине французский флаг, и Жан, руководитель экспедиции, был согласен, что, если это сделает именно она, единственная женщина в группе, простым французам это понравится гораздо больше, чем если флаг понесет мужчина. Другое дело, что изначальный состав экспедиции подразумевал как минимум три попытки восхождения разными составами – теперь же, когда французов осталось только трое, у Жана, так или иначе, не было выбора. На вершину нужно было идти всей группой. Решение идти с Келли стало шоком не только для Жана и Седрика, но и для самой Матильды – для нее вершина была основной целью, и весь поход затевался исключительно ради верхней точки горы, а странные, смутные цели англичанина изначально казались девушке каким-то бредом. Тем не менее у этого внезапного решения был достаточно крепкий фундамент, который длительное время находился где-то далеко внизу, на самом дне подсознания, а теперь, когда появился определенный стимул, поднялся на поверхность и направил Матильду туда, куда ей действительно хотелось идти, пусть сама она этого даже не сознавала. Восхождение на вершину стало бы для нее лишь возможностью потешить самолюбие и тщеславие, не вынеся никакого урока, в случае же успеха экспедиции Келли Матильда получала шанс не просто вписать свое имя в историю, но и понять мотивацию других, незнакомых и далеких людей, которые девяносто лет назад шли на гору не для пустого развлечения, не для того, чтобы стать одними из тех, кто там был, а по причинам, совершенно неопределимым в контексте обычной истории, не касающейся скрытого «я» Джорджа Мэллори и такого же эго Эндрю Ирвина. Вся их философия, все их мышление скрывалось в одной-единственной фразе, произнесенной некогда Мэллори в Нью-Йорке, и Матильда, услышав эту фразу от Келли, задумалась, зачем гора нужна ей. Ответ «потому что она существует» не подходил: слишком он был прост и одновременно чересчур гениален; Матильда назубок знала свои цели, а теперь, услышав эту фразу, поняла, насколько они были мелкими и не стоящими внимания. Она дорого бы отдала, чтобы так же ответить какому-нибудь парижскому корреспонденту, при этом нисколько не покривив душой, – но не могла, потому что она была не Джордж Мэллори; вот это последнее и давило на Матильду, не позволяло ей просто подняться наверх, воткнуть в снег французский флаг и помахать рукой фотокамере Жана. Она хотела понять; причина «потому что она существует» была высшей, самой чистой и удивительной из всех возможных, и она пошла за Джоном Келли, потому что понимала: эта и есть та самая причина, по которой он идет на поиски тела Джорджа Мэллори.
Так они сошлись – он и она, такие разные, такие необычные и при этом безумные примерно в равной степени, и Джон чувствовал: то, что ему ни за что не удалось бы в одиночку, пусть даже с группой шерпов, теперь, без всяких сомнений, получится. Он шел впереди и слушал скрип снега за спиной – пусть даже это был скрип от трех пар ботинок, он каким-то невиданным образом выделял из снежной какофонии шаги Матильды. Он думал о том, не может ли его чувство к ней быть любовью, но тут же отметал эту мысль, поскольку вместе с ней возвращалось и тупое ощущение иглы, оставшееся от Эллен. Матильда представлялась Джону кем-то вроде младшего брата, которого нужно тщательно опекать, но который в случае чего обязательно подставит плечо и поможет, поддержит, спасет – даже если сам при этом будет едва держаться на ногах. Размышляя об этом, Келли имел в виду скорее не физическую помощь (тут значительно больше толку будет от шерпов), а невидимую духовную руку, которую Матильда уже протянула ему, а он не побоялся ее принять.
Самым сложным для Джона стал отрезок между лагерями IV и V – практически отвесный, отбирающий силы, высасывающий из организма все соки; участок, на котором более всего хочется развернуться, бросить все и спуститься в базовый лагерь, упаковаться в спальник и заснуть. Но спать было нельзя, нужно было держаться за скалу, вцепляться в веревку, смотреть на спину впереди идущего и поддерживать темп; до вершины оставалось еще очень много, и не годилось сдаваться вот так, не дойдя даже до относительно детской высоты, тем более когда до того было выказано столько надежд, столько гордых и красивых мыслей, и, кроме того, когда была цель, остановиться на пути к которой значило – обмануть и подвести самого себя. Джону было плевать, как ощущали себя остальные участники экспедиции, он сжимал зубы и шел вперед, немного утешаясь тем, что ему будет значительно проще, чем прочим, которым от штурмового лагеря еще ползти на вершину, а ему – просто направо, по боковине, по наклонной, к телу, местоположение которого определено достаточно точно.
Он твердо настроился на победу, на путь с двумя шерпами – с третьим он уже договорился о том, что тот пойдет с французами, – и всю ночь в лагере V провел в предвкушении того, как найдет Мэллори, то есть Ирвина, и они втроем разгребут захоронение, сдвинут тяжелые камни, уложенные экспедицией 1999 года, а потом нарушат наконец этот чертов покой, плевать на моральные принципы и христианские обычаи, он все равно давным-давно уже мертв, и можно ковыряться в его мумии, можно выдрать его из ледяного плена и достать эту чертову фотокамеру. При этом иногда на Келли обрушивались – именно обрушивались каким-то гранитным тысячетонным грузом – сомнения в собственной правоте; он ведь искусственно убедил себя в том, что это Ирвин, он просто предположил, что они поменялись личностями, поменялись экипировкой, и даже письма Ирвин положил там, где должно, а Мэллори забрал только одно, только самое важное – фотографию Рут, которую должен был оставить на вершине, причину же этого обмена Келли мог объяснить, исходя из метафизических, абстрактных доказательств, содержание которых высмеял бы любой разумный человек. Никто и никогда не писал о том, что Мэллори и Ирвин были любовниками, никто не заподозрил бы их в этом – в первую очередь из-за Ирвина, ловеласа и сорвиголовы, но Келли однажды, лежа в пьяном бреду, в те недели после смерти Эллен, когда он уже вышел из больницы, но еще не обрел новую цель, увидел сон, и в этом сне были Ирвин и Мэллори, целующие друг друга в шаткой каюте морского лайнера. Именно тогда Келли задался самым важным вопросом: почему Мэллори выбрал именно Ирвина, самого неопытного, самого молодого из группы, себе в напарники, ведь это был исключительно его выбор – слово Мэллори было законом для любого альпиниста, он мог позволить себе все, что угодно, даже намеренно пойти на смерть, продираясь через боль и усталость, – другое дело, что он бы такого себе, конечно, не позволил.
На последней фотографии Мэллори и Ирвина, сделанной Ноэлем Оделлом 6 июня 1924 года, они очень похожи – не разберешь, кто справа, а кто – слева. Ирвин стоит спиной, он узнаваем по дурацкой панамке – у Мэллори такой не было, а Мэллори – лицом, которого все равно не видно из-за кислородной маски, его можно опознать по характерному узкому пиджаку с торчащими фалдами – но насколько надежно такое опознание, насколько можно доверять шапке и пиджаку в плане идентификации личности? Нельзя – и уверенность Келли базировалась еще на одном доказательстве, которым обладал только он, и которое, сложившись со сном и фактом отсутствия фотографии, стало основополагающим в безумно выглядящей теории англичанина. У Келли, как у любого фанатика, было некоторое количество личных вещей Мэллори – в основном автографов, поскольку писем Джордж писал огромное количество, и они регулярно всплывают на различных аукционах и в частных коллекциях; письмо, о котором идет речь, Джордж Мэллори написал Стелле Кобден-Сандерсон в начале марта 1924 года, а у Келли оно появилось в начале 2009-го – он купил его у пожилой леди, чья мать дружила со Стеллой в начале века. Письмо никогда не выставлялось на аукционы (хотя стоило немало) – и потому Келли, по сути, оказался единственным его владельцем, важность же письма заключалась в том, что, возможно, именно на него ответила Стелла за несколько недель до трагического восхождения, и именно этот ответ Джордж Мэллори хранил у сердца в своем последнем путешествии, и именно его – в соответствии с теорией Келли – передал Ирвину, чтобы обмануть рок. В письме к Стелле Мэллори не говорит о каких-либо чувствах, помимо дружеских, хотя по общему тону хорошо ощущается, что определенные отношения между ними некогда были и, возможно, продолжаются; альпинист кратко рассказывает о своих планах и задает вопросы относительно здоровья и благосостояния семьи Стеллы. Но в конце Мэллори, видимо, почувствовал, что письмо получилось чрезмерно сухим, искусственным, и добавил в постскриптуме несколько слов о том, что его тревожило по-настоящему, без обиняков и иносказаний. Он написал Стелле о своей твердой уверенности, что гора не пустит его, Джорджа Герберта Ли Мэллори, отвергнет его, и любой другой альпинист, даже со значительно более слабой подготовкой, имеет больше шансов добраться до вершины, чем он – ведущий скалолаз мира, человек удивительной воли и энергии; он почувствовал сопротивление горы еще в 1922 году – будто она не хотела, чтобы он стал первым, не хотела, чтобы он притаптывал своими шиповаными ботинками ее девственный снег, и находила всевозможные предлоги для того, чтобы заставить его спуститься, – и если бы он не сдался, то она убила бы его, лишь бы не пустить на вершину. Но все равно, писал Мэллори, я не сдамся, и мы посмотрим, кто из нас сильнее – я, человек, или она, гигантская гора, высочайшая точка планеты, и я попытаюсь обмануть ее, обойти, я притворюсь кем-то другим, лишь бы стать первым, и не важно, удастся ли мне вернуться, или гора все-таки нанесет мне удар в спину. Это странное иносказание о ком-либо другом Келли интерпретировал в буквальном смысле, предположив, что в тот день, 6 июня 1924 года, Мэллори вышел из палатки в полной экипировке Ирвина, а Ирвин – в экипировке Мэллори, и единственный элемент, который остался на своем месте, был – фотография Рут; Ноэль проснулся на несколько минут позже напарников и увидел их уже в полных костюмах, потому опознал Мэллори и Ирвина сугубо по характерным деталям одежды, так и подписав последнюю фотографию; он же мог гарантировать, что два дня спустя, 8 июня, оба были еще живы, хотя выглядели для Оделла крошечными козявками, скрывающимися в тучах.
Висящие на волоске предположения Джона Келли в полной мере отражали его безумие и в столь же полной мере оправдывали оное, поскольку иначе Келли не мог, иначе его ждало приоткрытое больничное окно. Поэтому он ничего толком не объяснял Матильде, напускал на себя таинственный, всезнающий вид, хотя на самом деле его знания ограничивались снами и иносказательным письмом, в котором Джордж Мэллори с некоторой долей иронии высказывал дальней знакомой свои соображения относительно горы. Это абсурд, сказала бы Матильда, и отправилась бы с Жаном на вершину. Келли предвидел такую реакцию и потому сыграл на словах, на жестах и выражениях – причина заключалась в первую очередь в том, что он безумно, безмерно хотел, чтобы француженка отправилась с ним, именно она, живая единомышленница, а не безликие шерпы, работающие за деньги. По сути, если говорить без обиняков, он обманул ее и сам отдавал себе в этом отчет, но утешал себя тем, что это ложь во благо, ложь во спасение и во имя великой цели, достижение которой возможно лишь при одном условии – он будет не один в духовном смысле, шерпы не в счет.
Поэтому, когда он выходил из лагеря V, чтобы двинуться правее основного маршрута, по наклонной боковине хребта, он ждал, что Матильда скажет: я иду с тобой, и она сказала это, и в тот момент Келли мысленно поздравил себя, и впервые за много лет в его мозгу забрезжило нечто, напоминающее надежду. Они вышли одновременно – сократившаяся экспедиция Жана пошла к шестому лагерю и Первой ступени, а четверка Келли – к месту упокоения Джорджа Мэллори. Тем утром Келли понял, что идти не так и трудно – погода стояла прекрасная: никакой облачности, яркое солнце, блестящий наст и голые камни; лишь опасность оползня заставляла беспокоиться, поскольку слева над ними уже нависал могучий склон горы, в любую минуту готовый обрушиться и похоронить их под своей невообразимой тяжестью. Они шли, разделившись, потому что местоположение тела было известно с точностью до полусотни метров, и потому нужно было ухватить взглядом невысокий холм из плоских камней, под которым в течение многих лет скрывалась последняя тайна великого альпиниста, намеревавшегося обмануть гору.
Холм увидел Пемба и сразу же объявил по рации сбор группы, хотя они находились на небольшом расстоянии друг от друга, и можно было даже помахать руками или покричать – просто на такой высоте требуется любая, даже самая незначительная экономия сил. Сказать что-либо в рацию значительно проще, чем тратить энергию на крики и телодвижения, тем более им предстоял разбор могилы и, возможно, ее последующее восстановление, хотя в этом Келли уверен на сто процентов не был. Он стоял над грудой камней, под которой покоился Джордж Мэллори (или Эндрю Ирвин?), и его сердце переполняла радость – он почувствовал ту самую иглу, которая пробиралась внутри него при мысли о смерти, но теперь эта игла была пронзительно прекрасной, приятной, она стала подарком, а не наказанием и возникла сама по себе, не требуя еженощного самоуничижения. А потом он нагнулся, поднял самый большой с виду камень и отбросил его в сторону – на сколько смог. Давайте, что вы, обернулся он к шерпам, и они взялись за дело, и Матильда тоже, хотя Джон говорил ей – мы справимся втроем, мы же мужчины, не расходуй силы, но она знала, что мужчина значительно слабее женщины, особенно если дело касается чего-то жизненно важного, мужчина – истерик по натуре, женщина же может посмотреть на вопрос рационально, и когда мужчина уже растратил все свои внутренние запасы, она найдет резерв, чтобы взвалить его на спину и вытащить из тьмы.
Камень за камнем дело приближалось к финалу, и, хотя все четверо порядком устали, они наконец добились своего, точнее, своего добился Джон Келли, который увидел белую-белую кость, нисколько не изменившуюся за те несколько лет, что тело провело под камнями, а не на холодном ветру и не под палящим солнцем, и он сказал – вот он, это он, ура. Они откладывали камни недалеко, и теперь те мешали ходить вокруг, изучать тело; впрочем, Келли не был исследователем из группы Симонсона, ему достаточно было просто перевернуть труп, пусть даже нарушив его целостность, но главное – докопаться до того, что вмерзло в лед, что – в глубине, это было самым сложным, и он сказал: я сам, я должен сделать это сам, взял ледоруб и начал бить – один удар, второй, третий, он хотел освободить лицо – из каменного моря выступали только щеки и верхняя часть лба, на которой черным пятном выделялась травма, приведшая к смерти альпиниста, – видимо, ледоруб, которым он пытался остановить свое падение с горы, отскочил от камня и раскроил ему череп. Келли не хватило надолго, и он уступил место одному из шерпов, Ками, тот долбил еще несколько минут, а затем передал эстафету Пембе, и так, сменяя друг друга, примерно за час они сумели выбить вокруг черепа мертвеца порядочный ров, позволяющий отделить голову от каменного наста. Потом они работали одновременно, все вчетвером, справа и слева от тела, потому что Келли не хотел повредить скелет слишком сильно; он был готов разобрать его на несколько составных частей, но надеялся не сломать хрупкие, источенные временем кости. Все ценные вещи уже извлекли участники исследовательской экспедиции – и спички, и очки, и компас, и даже одежные этикетки, ничего не оставалось, кроме тела и нескольких несрезанных с него лоскутов ткани. Они работали слишком аккуратно, слишком медленно – но это было необходимо, обусловлено тяжелыми условиями, и когда дело было уже практически завершено, Ками сказал Джону: нужно идти в лагерь и отдыхать, потому что мы сегодня не доделаем, мы слишком устали, а тут нельзя работать на износ, нужно дать организму передышку, плюс-минус один день погоды не сделает. Келли не хотел заканчивать, особенно теперь, когда цель была так близко, но он умел обуздать свои порывы и согласился, и они вернулись в лагерь, потому что завтра предстояла большая работа. Впрочем, теперь они точно знали местоположение тела и могли сэкономить как минимум час на поисках, плюс значительная часть работы была сделана, и потому Келли шел назад с легким сердцем и чистой головой – он знал, что завтра закончит дело своей жизни.
Правда, в размышления об этом вгрызались другие, более страшные, катастрофически неприятные мысли – а что потом? Ведь цель служила ему поддержкой, как инвалидная коляска, как костыль, а лишившись цели, даже путем выполнения поставленной задачи, он снова станет никем, трагическим одиночкой в пустой квартире с призраком Эллен, прячущимся за каждой дверью; и пусть даже он потратит какое-то время на то, чтобы привести пленку в порядок и получить удобоваримые кадры, способные послужить доказательством, и пусть газеты объявят его героем – это все временно, это последыши, которые сотрутся значительно быстрее, чем та вечная, несмываемая трагедия. Келли прилагал все силы, чтобы отбросить подобные мысли, но они все равно закрадывались в его голову, пытались захватить все доступное пространство, будто перегруженный жесткий диск, и тогда Келли начинал петь, петь про себя, тихо, аккуратно, не затрагивая голосовых связок, петь ритмичные, простые песни, которые легко было запомнить, которые он никогда не любил, но не мог не знать, вроде The Show Must Go On или We Will Rock You, и еще что-то из Queen, The Beatles, The Rolling Stones, других всемирно известных монстров, ничего экзотического. Пение помогало ему – он забывал слова и тратил минуты, даже часы на то, чтобы восстановить в памяти какой-нибудь предлог или артикль, и в это время никакие сторонние мысли не могли продраться через музыкальную псевдозащиту. Когда они пришли в лагерь V, он мучительно вспоминал начало второго куплета Eleanor Rigby, он помнил, что там что-то об отце Маккензи, но точно не помнил, что именно, и потому запнулся и никак не мог продолжить, и так забылся, что Пемба вынужден был дернуть за веревку – мол, всё, шеф, пришли. Когда они сбросили рюкзаки, он сразу спросил у Матильды, знает ли она эту песню, и она ответила: да, я знаю, и он спросил ее про второй куплет, и она, слава богу, помнила его наизусть – «отец Маккензи пишет слова проповеди, которую никто не услышит, никто не приходит сюда», и он улыбнулся и кивнул – конечно, конечно, вот оно, я потерял эти слова, а теперь нашел их снова.
В палатке они говорили совсем о другом: не о Мэллори, не об их изнурительной работе по откапыванию тела, а о каких-то фильмах и книгах, о каких-то посторонних вещах, и потом, значительно позже, когда мир уже закончился, а больничное окно снова заскрипело на ветру, Келли неожиданно осознал, что в эти минуты он позволил себе забыть про Эллен и думать только о женщине, сидевшей напротив него в узкой палатке, рассказывая о вещах, которые в другое время были бы для него совершенно неинтересными. Она говорила о Фоере и герое романа «Жутко громко и запредельно близко», потому что тот тоже терял слова, как Келли в своей песне, и сначала он потерял имя «Анна», потом слово «тебя», потом слово «люблю», и осталось только одно «я», которое он употреблял для всех целей, а когда забыл и его, вытатуировал на руках «да» и «нет», чтобы показывать ту или иную руку во время разговора. Она говорила еще про каких-то странных героев, про мир внизу, про вещи, которые были так далеки от обеих любовей (можно ли употреблять это слово во множественном числе?), что почувствовал себя человеком, а не функцией. Он забыл о необходимости что-то делать и кого-то любить, он превратился в одно большое ухо и чуть не уснул так, не подготовившись, не разоблачившись и не запаковав себя в спальник, и Матильда вовремя одернула его, потому что на следующий день предстояла большая работа, и этот факт мгновенно спустил Келли с небес на землю. Уже засыпая, он рассказал ей про Эллен, кратко, в нескольких словах, – о том, что никогда не перестанет любить мертвую женщину, и Матильда ответила: ты любишь мертвую женщину и мертвого мужчину, почему ты сам до сих пор жив? Тогда Келли замолчал и впервые за многие дни подумал о смерти, пропуская в свое сердце болезненную иглу.
Утром они поднялись в половине шестого и уже в девять снова были у тела: со вчерашнего дня ничего не изменилось, снега не намело, погода оставалась прекрасной, нужно было долбить дальше, Келли оценивал оставшиеся работы примерно в два-три часа, не более. Интересно, что тело к этому моменту уже потеряло свой романтический ореол, оно было просто трупом, неважно даже чьим, важна была камера, камера, камера, камера; Келли думал об этом с остервенением и в определенный момент все-таки сказал: хватит, больше не нужно копать, уже можно попытаться его подвинуть, смотрите, мы уже далеко под грудь зашли. Они начали переворачивать тело вместе с кусками льда, которые подкалывали ледорубами, и через слой грязи на Келли уставились мертвые глаза, мумифицированное лицо, и что-то знакомое было в этом лице, узком, со скулами, с изогнутыми бровями, четко очерченными даже теперь, через девяносто лет после смерти, – это был Джордж Мэллори, только он, и никто иной, ошибиться было невозможно, никакой не Ирвин, и необыкновенно толстая игла, даже не игла, а спица уткнулась в сердце Келли, он на секунду потерял дыхание, а потом увидел самое главное. Они переворачивали тело медленно, старые кости казались легкими, точно пух, и под телом, под слоем льда и камня, в небольшом углублении лежала компактная фотокамера «Кодак» – та самая, вожделенная, или не та, потому что Келли знал, что Мэллори тоже взял с собой фотоаппарат, просто воспользоваться им собирался в последнюю очередь, чтобы запечатлеть напарника на вершине – основным фотографом в двойке был все-таки Ирвин. Значит, если они добрались, на камере Мэллори так или иначе будут снимки, или даже пускай он добрался один, без Ирвина, все равно он достал камеру и снял мир вокруг себя: солнце, облака, все, что угодно, фотографию Рут, британский флаг, какое-нибудь доказательство восхождения. Значит, фотография существует, и он – Джон Келли – нашел ее, и он спустится вниз триумфатором; единственным точащим его душу жучком было то, что на камере могло не оказаться никаких снимков – может, снимал только Ирвин, или вообще никто не снимал, или пленка испорчена до такой степени, что уже не подлежит восстановлению. Но Келли гнал эти мысли, они были счастливы – он и Матильда, и даже шерпам передалась их радость, они хлопали Джона по плечам и говорили, молодец, ты молодец, а он смотрел на них, улыбался, улыбался, потом опять улыбался, а потом аккуратно завернул камеру в полиэтилен и положил в крошечный походный холодильник, который был у него с собой, потому что нельзя было допустить мгновенного перепада температуры, пленка могла разрушиться, и сказал шерпам: надо привести тут все в порядок, после чего обратился к телу Мэллори, неуклюже лежащему на боку: прости, прости меня, ты же знаешь, зачем это, ты же понимаешь, что я это делаю, потому что знаю: ты, ты, и никто другой.
Потом они снова укладывали мертвеца и прикрывали его камнями, потом Матильда читала молитву, потому что Келли не знал ни одной, а Пемба поверх христианской прочел какую-то свою, на птичьем языке, и они отправились обратно – Келли уже ощущал себя победителем, понимая, что сделал максимум возможного; теперь он позволил разуму возобладать над сердцем и проанализировать реальную возможность найти, скажем, фотографию Рут или тело Ирвина – вероятность этого неустанно стремилась к нулю, и тут математика ставила естественную границу, поскольку опуститься ниже нуля вероятность не могла, как бы она к этому ни стремилась. Келли предстоял трудный, невероятно трудный путь вниз, потому что он не мог удержаться, ему хотелось распаковать фотокамеру прямо здесь, в палатке, и, каким-то волшебным образом проявив и напечатав снимки, убедиться в собственной правоте и величии Джорджа Мэллори, но он сдерживался, убеждая себя в том, что гораздо приятнее оттянуть процесс, что чем больше надувается пузырь, тем с большим эффектом он лопается, и тут же отстранялся от такой ассоциации, поскольку она тянулась своими щупальцами к неудаче, а неудача Келли не устраивала. Хотя и здесь была лазейка – неудача позволила бы ему и дальше заполнять пустоту, оставшуюся от Эллен, идти в новую, еще более безумную и бесполезную экспедицию, искать тело Ирвина, вмороженное в скалу где-то неподалеку от найденного ледоруба, и верить в то, что фотография Рут была в железной рамке, в стеклянном кофре, а его металлоискатель найдет эту рамку под слоем замерзшей воды – хотя чего там, поправлял он себя: никакого металлоискателя нет, все это сказки, придуманные для того, чтобы напустить туману и обмануть Матильду, и спасибо ей, что она не пытается искать подвохи и несуразности, да и в любом случае все эти обманы остались в прошлом, поскольку вот она, в маленьком переносном холодильнике, портативная фотокамера, которую нес с собой Джордж Герберт Ли Мэллори, несомненный первопокоритель горы.
Они справились раньше, чем основная часть французской экспедиции, и им следовало, конечно, подождать Жана и Седрика, но не в пятом лагере, а в более низком, четвертом, чтобы организм отдохнул, или даже в третьем; но до базового лагеря они решили не идти, поскольку ждать оставалось недолго, максимум два дня: Жан и компания должны были уже спускаться независимо от того, добрались они до вершины или нет. Первым шел Пемба – он тащил самый большой груз: палатки, часть высотного оборудования, за ним – Келли, за ним – Матильда, а замыкал процессию Ками, готовый в любой момент вцепиться в скалу и натянуть веревку, чтобы уберечь товарищей от падения. Они шли вниз по самому трудному участку – от пятого лагеря к четвертому, по тому самому участку, на котором Келли чуть не остановился при подъеме, чуть не сдался, а теперь хотелось бежать вниз, подпрыгивая, отращивая на ходу крылья, это казалось таким легким, каждое движение на спуске было похоже на полет, и более всего способствовала этому камера в рюкзаке у Келли. Джон знал, что чаще всего альпинисты погибают на спуске – причем независимо от высоты, что в зоне смерти, что на небольших высотах, потому что расслабляются, потому что полагают – дело сделано, и дальше будет проще, а дальше не проще, технически это почти одно и то же, требуется чудовищное напряжение воли и сил – разве что все происходит значительно быстрее, поскольку физически спускаться легче, чем подниматься, да и нет ограничений, связанных с давлением и кислородным голоданием. В какой-то момент уже можно отказаться от кислорода и дышать нормальным воздухом, лишь бы погода не испортилась, лишь бы не обрушилась лавина, лишь бы не замела пурга.
В третьем лагере их должны были ждать шерпы и несколько яков, которые не могли идти дальше, их границей был ледник Ронгбук; эти выносливые животные смотрели не слишком умными, не слишком преданными глазами, но готовы были нести любую тяжесть, и потому Джон Келли любил их, предвкушая встречу с ними точно так же, как предвкушал бы встречу со специалистом по фотографии, который поможет в извлечении пленки из «Кодака» Мэллори. Он шел вперед и радовался, и улыбался, и никакой Эллен не было в тот момент внутри него, когда Ками вдруг закричал: лавина, направо, направо, и все четверо бросились прочь с тропы, а сверху уже скатывались камешки и снег – их было немного, простой сход, десятки таких происходят ежедневно, но один такой сход может смести человека, смять его, бросить вниз так, что тот уже не сумеет остановиться. Возможно, именно так и погиб Джордж Мэллори, когда его смело с Первой ступени при спуске – Келли не допускал мысли о том, что великий англичанин погиб на подъеме, – его просто сбросило вниз, повредило ногу, и он пытался вцепиться в склон руками и ледорубом, чтобы хотя бы замедлить свое трагическое падение. В момент схода лавины Пемба и Келли находились на чуть более пологом участке, и им было проще уходить в сторону – времени прощупывать снег в поисках впадин и провалов не было, оставалось только слепо нестись вперед и тащить за собой отстающих Матильду и Ками.
И они неслись, бежали, спотыкаясь, в сторону от тропы, в надежде, что лавина, даже не лавина, а лавинка проскочит мимо, пронесется, и неведомый бог – у Пембы и Ками – свой, у Матильды – свой, а у Келли – неясный, возможно, и вовсе никакой спасет их, вытянет, вытащит из смертельной ловушки на простом месте, на спуске, в прекрасную погоду – потому что горы есть горы, и никто никогда не застрахован, все запланированное может сорваться в одну минуту из-за превратности судьбы, из-за плевка творца. Снег ударил Келли в правое плечо, но несильно, камешки отскочили от его комбинезона, от его капюшона, он понял, что пронесло, и в этот момент веревку рвануло, сбив его с ног, – значит, Матильду или Ками все-таки задело и потянуло вниз, и Келли вгрызся в скалу, вцепился, его тянуло вниз, его тащило, он держался, а потом тоже сорвался и вдруг понял, что уже ничего не тянет его наверх, потому что Пемба по закону гор перерезал веревку, чтобы спасти хотя бы свою шкуру. За считанные мгновения перед Келли пронеслось все, что было в его жизни: рождение, смерть родителей, Эллен, семь лет без нее, несколько самых счастливых месяцев в жизни, смерть Эллен, охота на Джорджа Мэллори, поход в Гималаи – всё-всё-всё, все прочитанные книги и просмотренные фильмы, все разговоры и письма, каждый дом, в котором он жил, и каждый клочок неба, который он когда-либо видел над головой, – и в это время его руки машинально нащупывали карабин, чтобы отстегнуть его; и когда его падение остановилось, а лавина потекла дальше, он внезапно понял, что натворил, и даже страшная боль в руке не смогла заглушить ощущение того, что он, Джон Келли, – убийца.
Матильда лежала внизу, почти в пятидесяти метрах под ними, ее рука торчала из-под снега, а рядом барахтался каким-то чудом выживший Ками, с тяжелым переломом ноги и рассеченной щекой, но Келли и Пемба дошли до них через полчаса, не раньше, измученные, в синяках, особенно Келли, и Ками был уже в таком состоянии, что двигаться сам почти не мог; они вытащили его, потому что он шевелился, и положили на снег, Пемба начал перетягивать ему ногу, а Келли в это время откапывал Матильду, которая лежала лицом вниз, и он не мог сразу ее перевернуть, а когда перевернул, сразу же закрыл глаза, чтобы не видеть ее окровавленного, изувеченного ударами о камни лица. В этот самый миг Джон Келли понял, что он и есть первопричина всего зла, которое встречается на его пути, – что он, а не Гарднер Спид, убил Эллен несколько лет назад, даже не несколько, а несколько плюс семь, то есть еще в тот момент, когда она, упрямо сжимая губы и обливаясь слезами, уехала из его квартиры, чтобы познакомиться со своим страшным мужем. Он понял, что те минуты, когда он бегал по квартире, пытаясь позвать кого-нибудь на помощь отцу, стали основополагающими в его судьбе, и что смерть отца стала только первым из положенных ему по сроку убийств – и теперь он принес смерть Матильде. Самое страшное, что существуют миссии, которые нужно продолжать во имя тех, кто отдал за них жизни, – таких миссий множество: нужно дойти, добраться и посвятить победу мертвецу; миссия же Келли не относилась к таким, он чувствовал, что смерть Матильды – бессмысленна, как бессмысленна любая смерть около него. Он с трудом сдержал страшный порыв – достать из рюкзака холодильник, из холодильника – камеру, – и сломать ее, выбросить, уничтожить, чтобы никогда не узнать, достиг ли Джордж Мэллори вершины; в этот момент вся его любовь показалась пустышкой в сравнении с человеческой жизнью, все его цели показались глупыми и мелкими относительно цены, которой они были достигнуты, и если бы Бог спросил у Келли – что ты отдашь за то, чтобы она жила, он бы ответил – всё; и Эллен – спросил бы Бог; и Эллен – ответил бы Келли, и это была бы самая что ни на есть настоящая правда. Он прижимался щекой к мертвому лицу Матильды и плакал, и слезы капали на ее щеки, смешиваясь с талой водой и становясь частью горы. Это не значило, что его любовь к Матильде каким-то образом стала выше его любви к Эллен или к Мэллори, – это значило лишь, что с этой смертью Келли, такой надежный, такой серьезный, такой внешне смелый, окончательно потерял веру в себя, оставив последние крохи собственной гордости на заснеженном склоне – на пути от четвертого лагеря к третьему.
Ками выжил – Пемба стащил его вниз на собственном горбу, а там подключились и другие шерпы; Матильду нес Келли, поскольку он не мог позволить ее телу оставаться там, среди сотен безымянных трупов, покоящихся на склонах, тем более они в основном – в зоне смерти, а она погибла на сравнительно простом участке, когда до спасительного лагеря оставалось рукой подать. Джон замкнулся внутри себя и два последующих дня ждал возвращения Жана, потому что, движимый подспудным мазохизмом, хотел, чтобы руководитель французской экспедиции обвинил в смерти девушки его, Джона Келли, ударил по лицу, плюнул в глаза, унизил перед всеми – подобный сценарий освободил бы Келли, облегчил бы его жизнь, снял хотя бы малую долю чудовищного груза с заледеневшей совести. Но Жан, вернувшись, посмотрел на тело Матильды, а потом сел рядом с ним и тихо заплакал, как девчонка, пряча лицо в ладонях, после чего прошел мимо стоящего неподалеку Келли, так ничего ему и не сказав; с Келли общался Седрик – он не дал выхода эмоциям, но просто записал координаты англичанина, чтобы при необходимости привлечь того в качестве свидетеля – например, для фиксации обстоятельств смерти при подготовке свидетельства. Они дошли до вершины – об этом рассказал один из шерпов, но теперь это достижение казалось более чем сомнительным, потому что Матильда не достигла ни одной из своих целей, погибнув в пути, не добравшись до самого верха и не узнав, кто же на самом деле был первопроходцем. Ее жизнь и ее восхождение как кульминация оказались пустыми, ничем не обремененными – и Келли понимал это, думая, как это глупо: его столь полную и насыщенную жизнь придется продолжать, принося другим горе и смерть, а ее светлое, легкое существование завершилось, и в голове Келли в который раз появилось страшное, безумное, уродливое слово «никогда».
«Никогда» относилось ко многим последующим его поступкам, ко многим происходившим с Келли вещам: в частности, он никогда больше не видел никого из французов и вообще ничего не слышал о французской экспедиции, не считая одного-единственного телефонного разговора с Жаном; никогда больше он не ходил в горы, никогда не обращал внимания на женщин. Смерть Матильды повергла его в пустоту, которая находится далеко за пределами отчаяния, за пределами всего, что может подвигнуть человека к дальнейшему существованию; он превратился в оболочку, наполненную не воздухом, но вакуумом, сжатую, сморщенную, способную механически решать простые задачи и отвечать на простые вопросы, но не способную совершить ничего действительно имеющего значение. Вернувшись в Лондон, он переложил запакованную камеру в холодильник и не прикасался к ней в течение достаточно длительного времени – хотя, если бы Матильда была жива, он бы тут же отнес аппарат к специалистам, чтобы как можно быстрее получить результат – и ради себя, и ради нее, поскольку в его представлении она тоже стала полноценным участником поисковой экспедиции, пусть и присоединилась к ней в самый последний момент. Собственно, этого Келли даже не замечал – ему казалось, что Матильда помогала ему в книжном расследовании, искала факты и сличала данные, рассчитывала траектории и анализировала письма Мэллори – в общем, была таким же детективом, как и сам Келли, и изначально шла в гору именно с ним, а французы были случайными попутчиками – равно для них обоих. Он отдавал себе отчет, что это не так, но затем снова погружался в лоно безумия, поскольку безумие позволяло избежать реальности – в этом плане Келли вернулся на несколько лет назад, к больничному окну, которое с каждым днем все шире открывало свой привлекательный зев.
Примерно через месяц после возвращения ему позвонила Ребекка, мать Матильды. Она не винила Келли ни в чем, потому что сама благословила дочь на опасное путешествие; она просто хотела знать, чем жила Матильда в свои последние дни и часы – а кто, как не Келли, знал это лучше всех. Они проговорили больше двух часов, а потом Ребекка попросила разрешения приехать – но его квартира была в таком запустении, что он не мог позволить ей даже зайти внутрь и тем более не хотел заниматься уборкой, и потому предложил прилететь в Париж, на что она с радостью согласилась. Он купил билет и отправился к матери Матильды – она жила в пятнадцатом округе, в новом доме неподалеку от станции «Вожирар»; он прилетел в Орли и достаточно быстро добрался, пусть и с двумя пересадками, сначала на электричке RER, а затем на метро. Ребекка встретила его без слез, но говорила мало и тихо, и он почувствовал в ее манере сдавленный внутренний плач – она спрашивала его не об обстоятельствах, при которых дочь отправилась искать тело Мэллори, и даже не о моменте ее смерти, но в первую очередь о том, о чем они разговаривали в палатке в последнюю ночь. Он отвечал скомканно, неровно, путано, и Ребекка все понимала, она будто чувствовала его боль, а не свою собственную, и почти каждый их разговор сводился к рассказу Ребекки о том, какой Матильда была в детстве, как она себя вела, к каким-то комическим случаям, которые в неограниченном запасе есть у каждого родителя, к глупым историям о том, как Матильда зимой попыталась лизнуть железную ручку двери, как подралась со старшей девочкой, как чуть не уехала на мотороллере развозчика пиццы, как поймала голубя и держала его в шкафу тайком от матери, как намазывала пол конфитюром, формируя муравьиные дорожки, как бегала к соседке, у которой было кабельное телевидение, и так далее, и так далее, без остановки – Келли уже казалось, что он прожил с Матильдой всю жизнь, а не считанные дни в Гималаях. Оттого что Ребекка плакала у него на плече, Келли становилось все хуже и хуже, но он уже не мог отказать ей в праве быть выслушанной, тем более он ощущал себя убийцей ее дочери и никак не мог осознать, что другие воспринимают его иначе, что он прощен – даже матерью, безутешно плачущей у него на плече. Да, она расплакалась на второй день его визита, разрыдалась, и вдруг Келли понял, в какую бездну он вверг не только себя, но и других, ни в чем не повинных людей, и в этот момент у него возникло желание обвинить во всем покойного Джорджа Мэллори, свалить вину на чертова альпиниста, который не мог умереть, как нормальный человек, в собственной постели. А на следующее утро Келли уехал, потому что не мог больше терпеть самого себя – скулящего, изображающего внимательного слушателя и не способного подавить в себе отвратительного желания переспать с матерью женщины, которая могла бы занять место Эллен, если бы не разделила ее трагическую участь.
Вернувшись в Лондон, Келли пил – пил много, в частности, дешевого виски, он не хотел заморачиваться на дорогом и заказал несколько ящиков Bell’s, которое терпеть не мог – и потому именно оно казалось ему лучшим средством напиться, не смакуя и не наслаждаясь; он стремился к простому отрубу, к тошноте, к похмелью, к больной голове, а не к удовольствию, которое мог принести какой-либо дорогой односолодовый сорт. Раз в день он обязательно открывал холодильник и смотрел на камеру, обещая себе: завтра, завтра я отнесу ее специалисту, вот только дойду до телефона и позвоню, надо же узнать, кто может выполнить столь тонкую работу, не повредив ни единого снимка. Но до телефона он не дошел ни разу, потому что телефон был отключен – Келли вырубил его по возвращении из Парижа, чтобы никто – ни Ребекка, ни какой-либо друг, ни назойливый коммивояжер – не смогли нарушить его покой, точнее, беспокойство, замешанное на самоуничтожении и постепенно растущем презрении к самому себе. Он перестал читать книги, и большая часть его времени проходила в тупом просмотре телепрограмм – одной за другой, подряд, безостановочно, и каждая новая программа казалась более глупой, чем предыдущая, но он не мог остановиться, он смотрел и смотрел: ток-шоу, телеигры, спортивные передачи, новости, мультфильмы, сериалы – ни одна из программ не оставалась в его памяти ни на секунду, сразу вылетая из головы. Мобильный телефон лежал разряженным много дней, в почтовом ящике копились счета, один за другим, Келли перестал мыться и выходил в магазин раз в две недели, чтобы купить какую-либо быстроразогреваемую дрянь или алкоголь. Несколько раз в его дверь звонили – возможно, коммивояжеры, возможно, из коммунальных служб, но он не открыл – не потому, что хотел сделать вид, будто его нет дома, а потому, что его на самом деле не было дома, – тело, сидящее перед телевизором, нельзя было в полной мере считать Джоном Келли.
Потом ему позвонил Жан – точнее, не ему, а консьержу, и попросил любым способом связать его с Джоном Келли, и консьерж пришел к Келли и дал ему трубку радиотелефона, мол, вызывают, и Келли вяло сказал: да, а когда звонивший представился, мигом протрезвел и повторил «да» еще раз, уже четко, не безразлично – почему-то для Келли прощение Жана значило больше, чем простое, не потребовавшее никаких душевных затрат прощение Ребекки, и потому Келли не мог игнорировать звонок француза. Жан молчал в трубку, хотя знал, что Келли внимательно его слушает, а потом сказал – черт с тобой, ты действительно не виноват, хотя, извини меня, я все равно буду тебя ненавидеть, и знаешь почему? Не потому, что ты забрал ее с собой и не вернул мне, не потому, что она погибла, а потому, что я любил ее, я, Жан, любил ее, а она полюбила тебя, сумасшедшего идиота, конченого придурка, и ты не смог уберечь ее даже для себя, не говоря уже о ком-либо другом, ты обокрал меня, но я не хочу, чтобы ты полагал, что я хочу мести, нет, ты обокрал в первую очередь самого себя, потому что лучше Матильды не было никого, она была самой прекрасной женщиной в мире, а ты, и ты, и ты… и Жан говорил еще долго, но Келли уже не слушал, потому что он – Жан бы не поверил – прекрасно понимал чувства француза, он мог предсказать каждое следующее его слово, каждый следующий жест, и когда Жан наконец иссяк, он сказал: нет, самой прекрасной женщиной на Земле была Эллен, но ты, лягушатник, никогда бы с ней не познакомился, даже если бы она была жива, потому что она близко не подпускала таких мудаков, как ты, и после этого Келли положил трубку. Сложно сказать, легче ему стало или тяжелее – с одной стороны, он был категорически не прав, оскорбив ни в чем не повинного и, более того, несчастного человека, с другой стороны, ему было совершенно плевать на чувства Жана, поскольку он уже давно стер свои собственные.
Иногда в Джоне пробуждалось сознание, точнее, голос разума, и он осознавал, что нужно как-то выбираться из той пропасти, в которую загнал то ли он сам себя, то ли Бог – его, тут он не был уверен, поскольку опровергать существование Бога больше не мог, слишком уж мистически все совпадало, но в любом случае к этому прилагался вывод о том, что Бог – жесток, Иегова Кана, ревнивец и злыдень, который не терпит счастья, достающегося в обход веры. Включаясь на минуту, разум говорил Джону: тебе снова нужно влюбиться, и единственная твоя любовь, которая не обязательно должна быть живой, – это Джордж Мэллори, вот и иди к нему, у тебя ведь есть только фотоаппарат, а тебе еще надо найти фотографию и тело Ирвина – в общем, работы невпроворот, а ты застыл на одном месте и топишь слезы в бутылке, как нехорошо. Но подобных кратких прозрений явно не хватало для того, чтобы встать и идти, тем более Джон не был слепым, хромым или глухим, ему не требовалось исцеления, ему требовалось что-то большее, но что – он уже не знал, потому что как минимум один раз ошибся, предположив, что это – Матильда. В результате, возвращаясь из магазина с авоськой, в которой звенели бутылки и тихо лежала соленая рыба и пицца для микроволновки, Джон зашел в церковь, мимо которой проходил каждый день и до того, но почему-то ни разу не замечал ее, не осознавал как храм, она оставалась для него просто зданием середины XIX века, среднего качества архитектурным творением без дополнительной духовной нагрузки. Теперь же он зашел внутрь и обвел взглядом белые стены, светлые окна, деревянные скамейки, и на каждой – Библию, толстую, в подозрительно кричащем мягком переплете; службы не было, церковь пустовала, что наполняло ее удивительным покоем, значительно более плотным и емким, чем, например, собственная квартира Джона, гостиная, диван перед телевизором. Этот покой был сродни покою вершины, на которой Келли никогда не был, но очень хорошо себе ее представлял: да, пусть на вершине – ветер, холод, шум, но абсолютный покой заключается вовсе не в замирании окружающего мира, а в отсутствии других эмоций, помимо возникающих при восприятии среды; здесь, в церкви, он понял, что мыслей в голове нет, причем никаких вообще, и можно просто безмятежно сидеть и смотреть на аккуратное минималистское распятие, не представляющее художественной ценности и потому вносящее свою лепту в общее упокоение.
Джону было немного стыдно, что он пришел в храм с бутылками, но этот стыд был совершенно новым чувством, первым за длительное время, не связанным с Эллен, горой или Матильдой, и Джон был благодарен белым стенам и высоким окнам за возможность ощутить что-то другое. Он не ждал, что к нему подойдет священник, да и не нуждался в этом, но тот подошел, потому что Джон был единственным посетителем, а отец Уайт слишком хорошо относился к людям, чтобы бросить одного из них в явной беде. Тебе нужна помощь, сын мой, участливо спросил он, выведя Келли из счастливого забвения; тот, встрепенувшись, помотал головой, потом осознал, что перед ним священник, и ответил вежливо – нет, не нужна, отец; если я понадоблюсь, я буду там, сказал отец Уайт и указал на небольшую дверь справа, и Келли кивнул. Священник пошел прочь, и вдруг Келли сказал ему вслед – мне нужно рассказать; в смысле – исповедаться? – уточнил священник; да, видимо так, Келли и сам не был уверен в том, что именно ему нужно, но здесь, в церкви, он почувствовал, что может найти какую-то лазейку, какой-то крошечный, невидимый из других мест выход из сложившейся ситуации. Конечно, сын мой, ответил священник, ты хочешь поговорить здесь или в отдельном кабинете; здесь, Келли не знал другого места и не хотел его, потому что высокие окна его успокаивали и наполняли светом, какой-то, пусть даже жалкой, но все-таки жизнью. Я слушаю тебя, присел рядом отец Уайт.
В этот момент Келли понял, что ему нечего сказать – в чем он мог бы признаться священнику? В том, что кого-то подвел? Но он никого не подводил, просто судьба сгущалась вокруг него и обрушивала свою темную сущность на окружающих людей, в частности и в особенности на любимых им, а он, Келли, тщетно пытался найти хотя бы одну причину, по которой мир оказался так неблагосклонен к нему и, что самое страшное, к другим – ведь ни Эллен, ни Матильда не были виноваты ни в чем, они просто были, и если Бог хотел его наказать – зачем же он наказал заодно и их, причем более страшно, более существенно? Келли понял, что ему нужна не исповедь, а ответ, и попытался неуклюже сформулировать вопрос – вот так и так, умирают те, кем я дорожу, почему они, если виноват я; а когда отец Уайт начал отвечать, Келли уже через несколько слов понял, что священник ничего не знает, что он находится в узких рамках своей веры, заданной то ли в духовном училище, то ли в семье, то ли еще где-то, и все ответы его – такая же пустота, как собственные измышления Джона. Но одну фразу Келли все-таки выхватил из контекста и позже не мог объяснить даже, что имел в виду отец Уайт – в искаженном сознании Келли она приобрела совершенно другое звучание и по-настоящему помогла ему, хотя в несколько ином ключе, нежели, вероятно, предполагал священник; Уайт сказал: Бог внутри тебя, и нужно просто найти его – вот так просто, расплывчато, но этой фразы хватило Келли, чтобы, почти в ночи бредя домой по пустынной улице, попытаться заглянуть внутрь себя и поискать там Бога, и, что самое удивительное, обнаружить его. Бог не был седым старцем с бородой, не был многоруким Кришной, не был даже туземным крокодилом – он был величественен, у его ног медленно двигались караваны яков, а на его вершине лежал вечный снег, подчеркивая возраст Бога, преклонный, как и самой Земли. Утром, проснувшись здоровым, трезвым и свежим, Келли слил в раковину все бутылки с алкоголем, даже несколько дорогих сортов виски, стоявших в баре и выполнявших декоративную функцию, а затем поставил мобильник на зарядку и сразу же позвонил знакомому, который организовывал путешествия в Гималаи, – собственно, этот же человек принимал непосредственное участие в подготовке первого крестового похода Келли.
Келли понял одну очень важную вещь – его цель, его поиск, его доказательство не имело особого смысла, пока он сам не осознает, каково это – быть на вершине, и теперь он чудовищно жалел лишь об одном – о том, что увлек Матильду за собой, а не отправился с ней. Теперь он должен был идти наверх, чтобы увидеть и почувствовать, а поиск фотографии при здравом размышлении оказался таким бредом, что стыдно даже было об этом вспоминать. Покорение Бога – что может быть сильнее и страшнее, что может быть величественнее для маленького человека, который значительно слабее горы, но тем не менее рвется на нее, чтобы доказать то ли самому себе, то ли окружающему миру, что он – сильнее.
Но в некоторые моменты его все-таки донимало отчаяние. Он сидел в кресле и смотрел на пустой бар, и благодарил сам себя, что догадался вылить абсолютно все, даже коллекционные сорта, потому что иначе снова бы начал пить, и все пошло бы прахом. С другой стороны, он чувствовал некоторую искусственность в этой новообразованной бодрости, что-то ненастоящее, пришедшее извне и поселившееся не в нем, а просто витающее где-то рядом; в такие моменты он извлекал из подсознания настоящую цель своего похода наверх – тот должен был стать извращенной формой самоубийства, сложносочиненным суицидом, потому что Джон Келли не собирался возвращаться обратно. Перед отъездом он планировал отослать камеру с комментариями специалисту, пусть тот все расшифрует, чтобы он, Келли, все-таки выполнил свою задачу, но сам никогда не узнал о результатах. Тем не менее Келли готовился к походу очень тщательно, потому что не мог допустить провала – пусть дорога предстояла только в одну сторону, но даже такое, одностороннее, восхождение могло не состояться при отсутствии должного оборудования и тренировок. Организм Келли расслабился за месяцы, прошедшие с предыдущего похода, и он снова отправился в спортзал, где ежедневно возвращал себя в хорошую спортивную форму; при этом он продолжал оставаться отшельником, общаясь с людьми только по мере крайней необходимости отрывочными, короткими фразами – делая заказ в аптеке, покупая билет на автобус или здороваясь с охранником тренажерного зала. Слова были излишними, основное место в его жизни занимало дело – и это дело, как ни странно, стало единственным наполнением его головы; как улитка, ползущая по склону, знает лишь то, что нужно ползти, так и Келли осознавал твердо только то, что впереди его ждет гора, ждет гора, ждет гора, и ничего, кроме горы. Телевизор он не просто выключил, а выбросил, вынес на помойку; возвращаясь домой, он обернулся и увидел, как какой-то нищий уже выволакивал огромный дорогой прибор наружу. Келли сложил в отдельный ящик все сувениры, привезенные из отдельных поездок, – не свалил в кучу, а аккуратно, экономя место, упаковал и поставил в кладовой, чтобы не мозолили глаза, также он убрал долой все книги – их он не пожалел, тоже вынес к мусорным ящикам, как телевизор; он не хотел никакой лишней информации, она сбивала и, что самое неприятное, пробуждала мысли и воспоминания, которые Келли были совершенно не нужны.
Если бы Келли хотел вернуть себе способность критически мыслить и анализировать ситуацию, он, вероятно, сравнил бы себя с каноническим големом – у него на лбу тоже сияли несколько слов, позволяющих двигаться, подчиняться командам, выполнять задания. Келли служил големом самому себе, он сам себя слепил из глины, сам написал волшебные буквы и сам намеревался себя уничтожить, как только задание будет выполнено; более того, Келли-голем служил себе ровно так же, как служил пражский глиняный человек раввину Леву – защищая от самого себя. Келли стал альфой и омегой, творцом и Адамом, и все это ради мелочной в масштабах человечества цели – взойти на гору; другое дело, что эта цель для самого Келли стала единственным спасением и смыслом жизни. Его предыдущие любови были ошибочными именно в том плане, что они упускали главное, обходили основное – и Эллен, и путешествие по следам Мэллори были не более чем сублимационными макетами того, к чему сердце Келли лежало с самого рождения, чему способствовали все жизненные вехи англичанина.
Сперва Келли думал об одиночном восхождении, наиболее точно отвечавшем его стремлениям, но одиночное восхождение тем и опасно, что может завершиться досрочно, и никто уже не спасет, чтобы можно было повторить попытку. Поэтому он заранее договорился, что сопровождать его будут целых двадцать шерпов – экономить средства, пусть их оставалось не так и много, Келли не видел ни малейшего смысла, – и они доведут его до лагеря V, а в штурмовой с ним поднимутся четверо, дальше уже они отпустят его одного, и он доберется до вершины самостоятельно, и упадет в снег, и будет разгребать его руками, и, возможно, нащупает глубоко-глубоко металлическую рамку с фотографией… Но эту глупую и смешную мысль Келли сразу же гнал прочь, как только она имела наглость возникнуть в его сознании, потому что она возвращала его на предыдущий уровень, снова пытаясь нащупать второстепенные цели, не имеющие отношения к основной. Жизнь Келли сама по себе стала напоминать гору – Первая ступень (уход Эллен), Вторая ступень (смерть Эллен), Третья ступень (смерть Матильды) – и теперь оставалась только вершина – главная, последняя, абсолютно чистая, и эту вершину – метафизическую и реальную – Келли должен был соединить воедино, чтобы закончить свою жизнь так, как предписал неизвестный отцу Уайту Бог.
Еще одна мысль иногда мешала ему двигаться к намеченной цели – Келли несколько раз думал о возможности восхождения с оборудованием и в одежде образца 1920-х годов, то есть точно такой, какой вынуждены были пользоваться участники британских экспедиций, в том числе Мэллори и Ирвин. Тяжелые и неемкие баллоны с кислородом, несколько слоев одежды, достигающих едва ли дюйма по общей толщине, жесткие ботинки с прикрученными к подошвам скобами, неудобные штаны и армейские портянки поверх носков – все это создавало определенный шарм и повышало уровень опасности, позволяло почувствовать себя настоящим альпинистом двадцатых, и, если бы Келли захотел принести на вершину фотографию Рут, стоило идти именно в таком виде. Но фотографию Рут (современную, распечатанную из Интернета) в середине двухтысячных уже отнесли на вершину другие альпинисты, а любой косплей – ничем, кроме как косплеем, назвать порыв Келли было невозможно – опять же загрязнял, делал непрозрачной изначальную идею и возвращал Джона на предыдущую ступень; поэтому он отверг и эту мысль. Чем дальше продвигалась подготовка, тем меньше идей возникало у Джона в голове, тем чище становился его разум, и он пару раз поймал себя на том, что может банально забыть злосчастный фотоаппарат в холодильнике, так и не отослав его специалисту. Поэтому примерно за две недели до старта, в мае, он сел за ноутбук и написал огромное письмо с подробными пояснениями и инструкциями, распечатал его и положил в холодильник, внутрь упаковки с камерой. Он планировал передать камеру Джуниору Ноксу, лучшему из всех, кого он знал, профессиональному фотографу, альпинисту-любителю и специалисту по реставрации фотокамер, – тот наверняка знал все тонкости и хитрости извлечения застарелой пленки из карманных «Кодаков», бывших самыми популярными «мыльницами» двадцатых, и сделал бы работу идеально. Заготовив послание, написанное в мирном, аккуратном духе, не оставляющее ни малейшего пространства для подозрения автора в сумасшествии, он пометил в своем ежедневнике дату, предшествующую дню старта: одиннадцать часов – почтовое отделение, посылка Ноксу. Предварительно звонить фотографу и объяснять ситуацию Джон не собирался, он полагал, что Нокс все поймет правильно и после расшифровки – при условии, конечно, что она даст какие-либо результаты, в идеале – положительные, – опубликует сенсационную информацию под своим именем, упомянув Келли кратко и скромно, поскольку совсем без упоминания Келли и объяснения обстоятельств обнаружения камеры обойтись было невозможно – это могло вызвать подозрения в подделке, чего Келли не мог допустить никоим образом. Конечно, ему хотелось соблюсти анонимность, чтобы трагическая история его первого путешествия на гору не всплыла в прессе, но он рассудил, что к тому времени, как Нокс сделает свою работу, ему, Келли, все уже будет безразлично, а вот для наследников Мэллори, как и для истории мирового альпинизма, подобное разоблачение сыграет гигантскую роль.
За полторы недели до запланированного выезда оказалось, что тибетские власти отказали Келли в лицензии на восхождение. В любых других обстоятельствах Джон воспринял бы это как трагедию, дал бы выход эмоциям, носился бы по квартире, звонил во всевозможные инстанции, пытаясь решить вопрос быстро, решительно и совершенно безграмотно, поскольку под влиянием эмоций ничего толком сделать невозможно. Но теперь Келли был другим: он – голем, робот, терминатор – не умел волноваться и психовать, каждое его действие было четким, продуманным и аккуратным, анализ ситуации привел к простейшему предположению о том, что произошла какая-то ошибка, поскольку деньги были уплачены, данные о выдаче лицензии пришли, а сам документ ждал Келли на месте, по прилете в страну. Келли сделал ровно три звонка людям, которые могли прояснить вопрос и при необходимости решить проблему – у опытного альпиниста, тем более уже совершавшего попытку восхождения, не должно было возникнуть каких-либо бюрократических препон к получению лицензии. Ошибка действительно вкралась, но не в работу азиатских чиновников, а в английское делопроизводство – другой альпинист по имени Джейсон Келли подавал заявку примерно в то же время, что и Джон, и ему как раз отказали ввиду недостаточности данных относительно планируемого восхождения. Из-за этой проволочки Келли пришлось посетить почту, чтобы отправить кое-какие документы, подтверждающие, что он – Джон, а не Джейсон, и связать идентификационный номер, по ошибке присвоенный другому человеку, с собой. Это было то же самое почтовое отделение, из которого Джон собирался отправить посылку с фотоаппаратом, и он даже подумывал о том, чтобы объединить эти два дела, минимизируя необходимость общаться с людьми, но затем пришел к выводу, что за десять дней Нокс может справиться с задачей и сообщить результаты Келли; знание же результатов сведет на нет все его усилия, снова превратив его из боевого голема в спивающегося идиота.
Келли взял конверт, положил туда распечатанный и подписанный документ, после чего подошел к девушке, принимающей заказы, – автоматическая система работала только для обычной корреспонденции – у Келли же было срочное послание, не терпящее ни малейших отлагательств. Девушка оформила отправление, приняла у него наличные, а потом внезапно сказала – можно задать вам один вопрос? Келли не мог ей отказать, это было бы просто невежливо, и это стало роковой ошибкой, его первой неделовой связью с другим человеком за очень длительный период времени; сколь же хрупка оказалась его защита, казавшаяся пуленепробиваемой, твердокаменной, если рассыпалась в прах от одного невинного вопроса, направленного на то, чтобы польстить ему, возможно, доставить ему удовольствие, но по незнанию ставшего страшным оружием, ударом по Хиросиме, терактом 9/11 в локальных масштабах разума Джона Келли. Да, сказал он, задавайте, и она спросила: вы ведь тот самый альпинист, который хотел доказать первенство Мэллори, да, это ведь вы? Игла, давно исчезнувшая без следа из сердца Келли, не просто вернулась обратно, не просто превратилась в спицу, она стала пулей, пробившей сердце и повергшей его в дрожь; откуда, откуда случайная девушка, сотрудница Королевской почты, может знать о его странном восхождении, о его диковинной цели – всего несколько человек были в курсе, участники французской экспедиции да шерпы, никто более, никакой прессы, никаких публикаций, и никто не знал, что он позволил себе нарушить целостность могилы Мэллори, найдя там фотокамеру, никто, ни один человек в мире – почему же эта случайная девушка узнала его и задала этот страшный провокационный вопрос? Откуда вы знаете, спросил он глухо, слова с трудом продирались через голосовые связки, шли откуда-то из желудка, звучали так, будто он находился под дозой ЛСД, хотя он никогда не принимал ЛСД и не знал, как говорят те, кто находится под дозой, просто предполагал, что его голос звучал именно так, абстрактная ассоциация, не более того. Она улыбнулась, может быть, не почувствовав неровности в его голосе, не поняв неуместности своего вопроса, и ответила: об этом же писали в «Альпийском журнале», была новость о том, что вы собираетесь туда, и ваша фотография, а я сама немного увлекаюсь, поднималась на Бен-Невис и еще несколько небольших гор и читаю «Альпийский журнал», и мне сразу стало интересно, вдруг ваша экспедиция закончится удачно, столько до вас пыталось, и только одной что-то удалось, и то не до конца, вот. И тогда Келли вспомнил, что да, когда он шел в ту экспедицию, он давал анонс, ему задали несколько вопросов, и он кратко на них ответил, как раз на новостную заметку, а по возвращении он ни с кем не общался и отключил телефоны, и потому, даже если бы журналист попытался связаться с ним, чтобы узнать о результатах, он бы не смог, и, видимо, кто-то сделал вывод, что раз сам Келли молчит, значит, у него ничего не вышло – да и вообще, его одиночная экспедиция должна была показаться маститым альпинистам непрофессиональной и плохо организованной, если уж целым группам ничего не удалось найти, что получится у гордого одиночки. Келли выдавил из себя улыбку – самую, видимо, трудную в жизни, натянутую, как у театральной куклы, и сказал – простите, да, я альпинист, но, наверное, вы ошиблись, там был Джейсон Келли, нас часто путают, вот и сейчас я отправляю документы, потому что нас снова спутали, и мне отказали в лицензии, а должны были – ему, но ничего, мне все равно приятно, что меня узнали, пусть даже приняв за другого. Девушка лучезарно улыбнулась и извинилась, и в этой улыбке Келли увидел Матильду – вообще, сотрудница почты была похожа на француженку: такая же тонкая, с немного резкими чертами лица, с крупноватым ртом, но при этом лицо ее лучилось какой-то гармонией, и пуля, пробившая сердце Келли, вышла с другой стороны, оставив за собой рану, которая не могла зарасти сама и которую было уже не заткнуть. Он попрощался и вышел.
Рюкзак уже стоял у него в гостиной, сложенный почти полностью, кроме мелочей, которые следовало распихать по карманам, и оборудование уже прибыло на место, и шерпы получили предоплату – надо же, до чего дошел прогресс, они брали аванс через банк, платить можно было картой Visa или MasterCard, и посылка с фотоаппаратом ждала отправки, и Келли в течение недели пытался делать вид, привычно обманывая себя, что все нормально, и его план медленно, но верно ползет к осуществлению. Буквально за три дня до намеченного срока ему подтвердили лицензию – все было в порядке, чиновники нашли ошибку, какие-то перепутанные электронные досье, одинаковые инициалы двух альпинистов; если бы такое произошло до второго пришествия Эллен, Келли наверняка нашел бы Джейсона и познакомился с ним, они бы выпили по маленькой и посмеялись над сходством имен, и в дальнейшем, чтобы избежать подобного казуса, подавали бы заявки более аккуратно, не пересекаясь и указывая исключительно полные имена, но теперь было другое время, и Джон даже не полез в Интернет, чтобы посмотреть на фотографию негодяя Джейсона, чуть не сорвавшего его планы. Келли начал приводить в порядок квартиру – тщательно все вымыл, проверил, все ли счета оплачены, все ли долги погашены, он архивировал пространство так, точно собирался все-таки вернуться, пусть через несколько десятков лет, через очень длинный промежуток времени; потом он внезапно подумал о том, что стоит написать завещание, ведь никаких прямых и вообще близких родственников у него нет, а восьмиюродных братьев, эту седьмую воду на киселе, он вообще не знает, никогда не видел и не слышал и лишь может предполагать, что подобная родня у него есть. Проблема завещания состояла в том, что для нотариального заверения требовалось время, а его не было, к тому же он не представлял, кому оставить все, что у него было, остатки его банковских счетов, квартиру в Лондоне, дом в пригороде, который он сдавал за приличную сумму – в его памяти промелькнула даже Ребекка, но она жила в Париже, и никакая английская недвижимость в любом случае не смогла бы заменить ей дочь. Поэтому Джон Келли совершил странный поступок – за два дня до отъезда он снова пошел на почту и посмотрел, как зовут девушку, обслуживавшую его в прошлый раз, просто прочел ее имя на бейджике, потом нашел ее на «фейсбуке», узнал полное имя, там же была – слава богу – дата рождения, и оставил все свое движимое и недвижимое имущество ей. Возможно, этим поступком он пытался оправдаться перед Матильдой и Эллен – девушка на почте могла бы стать его спутницей, если бы не было первых двух, и Келли представил себе параллельную вселенную, в которой они вместе идут в кино или театр, или забираются на какую-либо простую гору, пусть на тот же Бен-Невис, и в этой вселенной он вполне может быть, к примеру, ее мужем, почему бы и нет, и потому она имеет полное право на все его имущество. Бумагу он подписал, поставил число и положил на стол, придавив пресс-папье; он надеялся, что в таком виде завещание сработает, несмотря даже на отсутствие нотариального заверения, хотя полностью уверен, конечно, не был.
В день отъезда он встал в шесть часов утра, почистил зубы, сложил зубную щетку и еще ряд мелочей в карманы рюкзака, упаковал ценные вещи в поясную сумку и выставил все это в коридоре. Потом он пошел к холодильнику и достал камеру, извлек ее вместе с посланием Ноксу, распаковал и положил в широкое металлическое блюдо, долго пылившееся на шкафу, а теперь внезапно нашедшее применение. Он достал небольшую бутыль со спиртом, тщательно полил камеру и бумагу, а затем поджег – и в течение десяти минут смотрел, как погибает последнее и единственно возможное доказательство того, что Джордж Герберт Ли Мэллори первым поднялся на высочайшую вершину мира. Келли проследил, чтобы сгорела вся пленка без остатка, с приклеенной к ней бумагой, чтобы сгорели все неметаллические части фотоаппарата, и когда от прибора оставался лишь обугленный остов, потушил его, тщательно и старательно, поскольку не хотел, чтобы случился пожар и квартира пострадала.
Потом он вышел в коридор, дотронулся до упакованного рюкзака, до стены, до поясной сумки, лежавшей на тумбочке, вернулся в комнату, осмотрел внимательно, не забыл ли он о чем-нибудь, заглянул в кухню и ванную, проверил, отключен ли газ, перекрыта ли вода, после чего подошел к окну, открыл его и посмотрел вниз, с высоты пятого этажа, на утреннюю лондонскую улицу. Люди спешили на работу, неслись куда-то, где-то раздавался вой полицейской сирены, где-то говорили по-арабски, а Джон Келли забрался на подоконник и закрыл глаза, потому что больничное окно, призывно открытое много лет назад, так его и не отпустило.
Интермедия. Шесть вымышленных писем Джорджа Мэллори
1
Моя дорогая Рут!
Вчера мы прибыли в Дарджилинг и всё никак не можем выбраться. Оделл счастлив – он обожает фотографировать местных, их привычки и обычаи, особую любовь он, кажется, питает к якам, заполнив их снимками уже несколько пленок. К сожалению, в здешних условиях у него нет возможности проявить фотографии, иначе я бы обязательно отправил тебе несколько; впрочем, ты уже видела образцы его фотоискусства, привезенные из предыдущей экспедиции.
Генерал, как и два года назад, проводит все время в обнимку с местным пивоваром – кажется, он поселился в его хижине, хотя я не смог бы находиться в такой вони и нескольких минут. Количество пива, которое способен поглотить генерал, превышает возможности человеческого организма; если бы энергию, которую он тратит на алкоголь, направить в русло альпинизма, он стал бы величайшим восходителем всех времен. Впрочем, нельзя не отдать ему должное – он великолепный руководитель и умеет направить на путь истинный даже самую заблудшую овцу нашего огромного стада.
Стадо, прости меня за употребление этого грубого слова как по отношению к якам, так и по отношению к их погонщикам, растет не по дням, а по часам – Шеббир нанял уже значительно больше местных, чем нужно для успешного восхождения. Я спросил, не собирается ли он построить на месте базового лагеря уменьшенную копию Букингемского дворца, и он ответил: почему бы и нет. В этом весь Шеббир.
Я даже немного жалею о том, что мы с Эндрю прибыли значительно позже, чем генерал. Те, кто приехал раньше, уже настолько загорели, обросли и ассимилировались с местным населением, что утром я умудрился перепутать Джеффри Брюса с одним из гуркхов, которые помогают нам с организацией носильщиков. Жаль, что того гуркха, который был с нами в прошлый раз, Тейбира, с нами нет; кажется, его полк стоит где-то на южной границе, ожидая беспорядков. Политическая ситуация в Индии хронически нестабильна, и я уверен, что в течение ближайших лет десяти – пятнадцати она придет к вооруженному восстанию, если, конечно, не произойдет чего-нибудь более значительного, например второй Великой войны.
Впрочем, я довольно быстро приспособился – недаром это мой третий визит сюда; я надеюсь, что он будет более успешным, нежели второй. Генерал носит свою олимпийскую медаль на груди как самую драгоценную награду – воинские его плашки в это время пылятся где-то в сундуках, – и утверждает, что медаль практически равна факту взятия горы, раз уж сам Пьер де Кубертен отметил достижения нашей позапрошлогодней экспедиции. Но ты знаешь, где хранится моя медаль – можешь прямо сейчас достать ее оттуда и подарить любому уличному мальчишке, пусть играет на здоровье, или пожертвовать какому-либо ордену милосердия, недаром же она золотая.
Потому что – ты знаешь – нет ничего, что могло бы стать для меня важнее горы, за исключением одной-единственной вещи – нашей любви, но эта вершина нами уже покорена, и потому сейчас я стремлюсь ко второй наиважнейшей вершине в моей жизни.
Твой навеки,Джордж2
Моя дорогая Рут!
Все настолько хорошо, что мне практически не о чем писать – это удивительный закон подлости или, возможно, закон природы, хотя эти два понятия в большинстве случаев синонимичны. Дорога до горы проверена двумя успешными экспедициями – хотя назвать успешной предыдущую может разве что генерал, пестующий свою медаль. Тем не менее благодаря накопленному опыту мы точно знали необходимое количество носильщиков, яков, оборудования, кислорода и так далее и свели всевозможные ошибки и неточности к минимуму. Три года назад мы полагались исключительно на переводчиков, теперь даже я знаю несколько основных понятий и команд на здешних наречиях и употребляю их более или менее к месту. Хотя нередко случаются ошибки, когда ты обращаешься к тибетцу, а он оказывается уроженцем Дарджилинга и не понимает языка, на котором ты с ним говоришь, потому что его родной – английский.
Больше всего проблем почему-то у Битэма. Кажется, его оборудование ломается через каждые пятнадцать минут. Если бы с нами не было Эндрю, мы бы не дошли даже до монастыря. Сегодня Эндрю чинил седло Битэма (он умудрился сползти с яка и упасть, что добавило работы и Дику Хингстону), потом его фотоаппарат, разбитый при падении, и его часы, которые не разбились, но остановились. Вообще, Ирвин, кажется, может починить все. Нет ни одной вещи, которая бы в его золотых руках за считанные часы не превращалась в рабочую. Он очень много времени тратит на разработку новых крепежей для кислородных баллонов – имеющиеся в наличии и без того сделаны по его чертежам, но он видит еще множество возможностей для усовершенствования и пытается реализовать их в походных условиях.
Погода прекрасная – вот бы такая была и наверху! Самое неприятное – когда ты запланировал сроки восхождения, а погода все сорвала, и ты вынужден возвращаться, потому что потратил слишком много сил на ожидание. Но мы пока еще в предгорьях, а судить их по единым правилам с горами нельзя. Это распространенная ошибка начинающих альпинистов, полагающих, что Гималаи – это то же самое, что Грампианы, только чуть повыше. Когда я впервые встретился с Ирвином, я был поражен тем, насколько адекватно он представляет стоящую перед нами задачу, – это стало одной из причин его зачисления в состав экспедиции.
Прости, но это письмо получается невыносимо пустословным. Описать окружающую нас красоту я просто не могу – для этого нужно быть хотя бы Бруком, земля ему пухом, но я – не он, и единственная поэзия в моей голове – это чувство, которое я испытывал, испытываю и всегда буду испытывать к тебе, моя милая Рут, – любовь.
Твой навеки,Джордж3
Моя дорогая Рут!
Мы прибыли в Чомо. Здесь все говорят исключительно на тибетском, английский почти никто не знает. Переводчики востребованы как никогда. Удивительно, насколько быстро учит чужие языки Нортон – я только сейчас заметил, что он объясняется с тибетцами практически на их наречии, крайне редко прибегая к услугам переводчика.
Долина Чомо – необыкновенной красоты. Покрытые густым зеленым покровом горы прекрасны, хотя мне всегда больше нравились заснеженные вершины. Сложно себе это представить, но высота, на которой мы сейчас находимся, на которой местные жители ведут сельское хозяйство и выпасают скот, ненамного ниже Монблана, высочайшей точки Европы. При этом восхождение на Монблан требовало серьезной альпинистской подготовки, а сюда мы просто приехали огромным караваном почти в четыреста человек. Правда, от Дарджилинга мы добирались двумя независимыми группами, чтобы не пугать местное население.
Генерал по-прежнему весел, хотя большая часть обязанностей лежит на плечах Нортона – Брюс при всем моем уважении иногда манкирует своими обязанностями и отлеживается в палатке вместо планирования дальнейшего путешествия. Впрочем, когда он входит в организационный раж, остановить его совершенно невозможно. Генерал способен поминутно расписать экспедиционный распорядок на неделю вперед и не ошибиться практически ни в чем. Разве что у Битэма в очередной раз что-то сломается, и Ирвин потратит сутки на ремонт.
Время уже приближается к моменту, когда нужно будет думать непосредственно о восхождении. Безусловно, план есть, и он, как мне кажется, очень хорош. У меня нет ни малейших сомнений, что путь из базового лагеря до штурмового пройдет без малейших изъянов – а вот что дальше, предсказать я пока не могу. Мне лишь хочется верить, что на этот раз у нас получится.
Твой навеки,Джордж4
Моя дорогая Рут!
Я обещал писать тебе по письму в день, но тогда ты станешь получать их пачками, читать которые будет не очень интересно и не очень удобно. Королевская почта – за тысячи миль отсюда, а местные гонцы могут не донести письмо даже до Дарджилинга, перебрав по дороге пива.
Мы в Пагри. Пагри при определенной степени приближения можно назвать городом – такие города есть в Америке, куда я так тебя и не свозил, хотя неоднократно обещал. Я даже ожидал увидеть на въезде табличку с названием и количеством душ, но таковой не оказалось. Город удивительно грязный, что, в общем, нехарактерно для высокогорных поселений. Таким же он показался мне и в предыдущее посещение, но тогда мы не останавливались в дзонге, теперь же места на постое для всех не хватило, и нам разрешили занять руины. Впрочем, это не совсем развалины – дзонг исправно белят, и в нем живут, но относительно других крепостей, встреченных нами, Пагри-дзонг находится в самом печальном состоянии.
Нам показали местную достопримечательность – комнату в дзонге, где двенадцать лет назад останавливался Далай-лама, когда бежал из Китая в Лхасу. Комната поддерживается в идеальном порядке (при том, что соседняя разваливается, и в стене у нее огромная дыра), а заходить в нее строжайше запрещено, можно только заглянуть краем глаза.
Генерал Брюс снова внес предложение разделиться, потому что больше крупных поселений по пути не будет, а крошечные деревеньки могут пострадать, если через них будет проходить столь значительная группа. Все единогласно поддержали предложение. Я отправился в Кампа-дзонг более сложной, но при этом более короткой дорогой – видимо, генерала и его группу мы дождемся уже там.
Пока я не получал от тебя ответных писем – наверное, они затерялись на местных дорогах. Как дети? Как маленький Джон? Берри по-прежнему тягает его за уши? Я люблю вас всех и, несмотря на близость горы, жду не дождусь, когда смогу вернуться и обнять тебя и детей.
Твой навеки,Джордж5
Моя дорогая Рут!
Сегодня я наконец-то получил целую стопку твоих писем – местный мальчишка принес мне их около полудня. Какое счастье, что они все-таки успели меня догнать до того, как я начал восхождение!
Я не буду читать все сразу, потому что мне хочется растянуть удовольствие. Каждое твое письмо – это луч света, озаряющий дорогу наверх. Каждое твое слово наполнено такой любовью, что мне стыдно – я не могу, у меня не хватает слов, чтобы выразить свои чувства хотя бы отдаленно в той же мере, в какой их выказываешь ты. Ты моя единственная любовь – и гора, маячащая впереди, отступает на второй план, когда я читаю строки, написанные твоей нежной рукой.
Я очень рад, что Фрэнсис поправилась. Единственная причина, по которой я заглянул вперед и прочел одно из последних писем, это желание узнать, как она себя чувствует – ты напугала меня ее жаром в первом же письме. Береги ее, хотя я знаю, насколько глупо просить тебя об этом – тебя, лучшую в мире мать. Передавай Берри и Джону по поцелую и по подзатыльнику. Первый – потому что я безумно их люблю, а второй – потому что, судя по твоему письму, они того заслуживают.
Тем временем у нас тоже интересные, пусть и крайне неприятные, новости. На пути из Кампа-дзонга в Шехар-дзонг генерал Брюс умудрился подхватить малярию. При всех его недостатках он практически незаменим. Нортон, которому, судя по всему, придется занять место генерала, опасается не справиться и уже предложил мне взять на себя часть организационных вопросов. Я не против – руководство экспедицией после базового лагеря так или иначе должно было лечь на мои плечи. К сожалению, генерал был вынужден нас покинуть – сегодня утром он отправился обратно, поскольку вылечить малярию в здешних условиях невозможно.
Разделив с Нортоном организационные обязанности, я на своей шкуре почувствовал, насколько трудно управлять такой ордой носильщиков, тем более действовать приходится через переводчиков. Генерал, даже выпив несколько кварт пива, все равно был способен трезво оценить ситуацию и правильно работать с тибетцами и индусами. Я не так хорошо их знаю, поскольку генерал прожил в Индии порядка тридцати лет, а я бывал здесь всего несколько раз. В любом случае до монастыря Ронгбук осталось пять-шесть дней пути, потом еще день до базового лагеря – и всё. Управлять носильщиками непосредственно при восхождении я смогу.
Следующее письмо, думаю, напишу уже в монастыре, потому что мы планируем ненадолго там задержаться. Настоятель всегда был нам рад, мы наберемся сил и отдохнем перед восхождением. Каждый день я буду читать по одному твоему письму, представляя себе, что его только что доставили, и каждый день новый луч света будет освещать склоны горы, моя прекрасная, моя возлюбленная Рут.
Твой навсегда,Джордж6
Моя дорогая Рут!
Видимо, мне удастся отправить одно письмо отсюда, из монастыря, и как минимум одно из базового лагеря с возвращающимися носильщиками. В дальнейшем я не могу ничего обещать – времени будет крайне мало даже на то, чтобы писать.
По мере приближения к горе моя любовь к ней растет в геометрической прогрессии. Сегодня настоятель провел молебен, на котором я присутствовал, но поскольку я не испытываю особого пиетета к религии, то выдержал его сугубо из уважения. Настоятель, надо сказать, очень дружелюбен, мы прекрасно устроены, и у нас даже возникала мысль использовать в качестве базы монастырь – но слишком уж далеко от него до ледника.
Нортон чувствует, что мне трудно заниматься хозяйством, потому что я ежеминутно отвлекаюсь, глядя на гору, – меня поражают ее заснеженные склоны, ее величественные очертания, и я понимаю, что она значительно сильнее меня; одолеваемый подобными мыслями, я вспоминаю о тебе, Рут, моей главной любви, моей прекрасной леди, и о детях – и гора отступает, становится более земной. В такие моменты я ощущаю, что на этот раз она, несомненно, над нами смилостивится.
Оделл уже отправил обратно несколько коробок с отснятыми кадрами – некоторые он намеренно делает точь-в-точь с тех же ракурсов, с каких были сделаны снимки двухлетней давности. Подобная практика имеет не только художественный, но и научный смысл. Кроме того, сравнивая современный вид горы со старыми фотографиями, которые Оделл прихватил с собой, мы смогли проанализировать изменения, произошедшие за год, чтобы скорректировать маршрут. Впрочем, я инициировал это сравнение в первую очередь, чтобы польстить Оделлу. Он будет ощущать себя героем, когда его снимки опубликуют в газетах, сейчас же он напряженно работает, и сравнительное исследование хотя бы немного отвлекло его от непрерывного сидения у объектива.
Но наибольшую роль в экспедиции играет, конечно, Ирвин. Его золотые руки не знают покоя: он чинит, чинит, чинит, беспрерывно что-то чинит. Я даже не понимаю, как мы раньше жили без него. Особенно потрясает то, что он сделал с рамами для кислородных баллонов – они стали легче на несколько фунтов! Примерив одну из дыхательных систем, я понял, что с подобным оборудованием просто не имею права не дойти до вершины.
И поверь мне, Рут, я клянусь самым ценным, что у меня есть, своей бесконечной любовью к тебе, что я дойду.
Твой навеки,ДжорджЧасть 4. Джордж Герберт Ли Мэллори
Есть два слоя. Нет, есть три слоя. Если можно назвать это слоями. В противоположность тому, каким меня представляют коллеги, я буду писать кратко. Длинные фразы я берегу для Рут. Она любит это во мне, потому что она любит во мне всё.
Первый слой – это письма, которые написал я. Я писал их Рут, Артуру Хинксу, Стелле, Аллену. Я писал их своей рукой в самых разных условиях. Сидя у растопленного камина. Лежа в гамаке. Замерзая в палатке. Это разные письма, но написаны они единым стилем. Когда я умру, их раздерут на цитаты, их будут выдавать за мое последнее волеизъявление. Их будут продавать на аукционах по 9999 долларов 99 центов. Американцы так любят. Они предположат, что я мыслил точно так, как писал. Они будут верить бумаге.
Второй слой – это письма, которые от моего имени напишут другие. Потом, уже после моей смерти. Писатели, журналисты, историки будут додумывать за меня мои же мысли. Они напишут десятки поддельных писем, идеально схожих с оригиналами. В этих письмах будут те слова, которых я никогда не говорил. Которых я даже никогда не слышал. Но мне будет не важно.
Сейчас мы находимся в третьем слое. Я не морщу лоб, чтобы написать очередное вычурное предложение. Их так любила Вирджиния. Она говорила: нужно писать сложнее. Нужно писать красиво. Ты среди нас, Джордж. Пиши, как мы. Ты же учитель. Чему ты научишь, если сам пишешь так. И я научился быть ими – изысканными, изящными, витиеватыми. Ненастоящими. Я научился думать так же, и мне казалось, что это правильно. Я настолько изменился, что не знаю, насколько уместно говорить «я». Я – здесь, наверху, среди ледяного ада. Они – там, у каминов, на постелях, по-прежнему спят друг с другом и обсуждают философские вопросы. Они никому не интересны.
И да, чуть не забыл. Я спал с Вирджинией Вулф. Но не читал ни одного из ее романов, хотя она издала целых три. Она была хороша. Как женщина, конечно. Тогда она была не Вулф, а Стивен. Она и сейчас хороша. Но сейчас она – писатель. Это несовместимо.
Когда ты умираешь, перед тобой проносится вся жизнь. Звучит заезженно. Все воспринимают это как фигуру речи. Ты прыгаешь из окна и за три секунды вспоминаешь всё. Любовь, работу, детей, переезды. Так? Видимо, у кого-то – так. У меня получается иначе. Я застыл во времени. Ледоруб, которым я пытаюсь зацепиться за скалу, отскочил в сторону вечность назад. Он медленно движется к моей голове. У меня еще полно времени до того момента, когда он раскроит мне череп. Сломанную ногу я положил на здоровую: не больно. Пока я сползаю вниз, я возвращаюсь в каждый отдельный момент своей жизни. Мне не тридцать семь. Мне семьдесят пять. Это сладостное удвоение. Я не просто вижу каждое мгновение, я переживаю его заново. Вот я сижу на том самом ужине у Клаттон-Брока, и я вижу ее, и я понимаю, что не могу оторвать от нее взгляда. Я должен поговорить с ней после. Потом я должен увидеть ее снова. Потом я должен написать ей письмо. Не настоящее. Такое, какое она хочет видеть. Потом она должна стать моей женой. Потом у нас рождаются дети – раз, два, три. Потом я в очередной раз иду наверх.
Тот человек, который влюбился в Рут, – это не я. Того человека, писавшего любовные письма, романтика и остроумца, больше нет. Его звали не Джордж Мэллори. Я не знаю, как его звали. Он просыпается во мне в палатке по вечерам. Горит свеча, я пишу очередное письмо. Точнее, он пишет. Меня в этот момент нет. Настоящий я скрывается значительно глубже. Он открывает глаза в горах. Он выходит из комы после 18 000 футов.
Проще всего привести сравнение двух Джорджей в виде таблицы.
И так далее. Сейчас я – второй. Но жизнь течет внутри меня, и потому первый тоже имеет вес. Значит, нас все-таки двое. Поэтому я буду говорить: мы. Мы, Джордж Мэллори. Оба они сражаются за мое тело, и никто не может одержать победу. Иногда я буду говорить: я, Джордж Мэллори. В таком случае речь идет о втором. Иногда я буду говорить: он, Джордж Мэллори. В таком случае речь идет о первом.
Я вспоминаю некоторые письма первого. Они звучат глупо. Все в них – неправда. По крайней мере для меня. Они слишком вычурны. Слишком литературны, чтобы быть объективными. Судите сами.
Но вообще-то я не хочу говорить о горе́. Вы всё знаете о ней и без меня. Вон она, перед вами. Вы видели ее на картинках – чего вам нужно еще?
Я буду говорить о Стелле. Сам себе. Эти последние секунды, оставшиеся до падения, я буду говорить о Стелле. Хотя, конечно, собьюсь. Конечно, вспомню об Эндрю. Конечно, вернусь к горе. Я ни разу не вспомню только одного человека. Мою дорогую Рут. Мою любовь. Иллюзию, предназначенную для других. Смотрите, у меня есть жена. Смотрите, вот мои дети. Смотрите, я нормальный. Ты слышишь, Стелла, я – нормальный. Мы смеемся. Оба смеемся.
№ 8
Нью-Йорк, 1923 год. Я на пресс-конференции, посвященной грядущему восхождению. Позади две экспедиции, приходится говорить и о них. Типовые вопросы журналистов, не понимающих ровным счетом ничего. Поднимается рука, еще рука, еще. Скажите, Джордж, было трудно? Джордж, а сколько времени там можно дышать без баллона? Джордж, а вы не боитесь погибнуть? Тьфу, пустота.
Поднимается очередная рука. Я делаю хорошую мину. Нельзя быть альпинистом здесь. Здесь нужно быть дипломатом. Выпускником университета. Встает красивая женщина, на вид – моя ровесница. Изящная, элегантная. Около губ – тонкие складки. Высокий лоб. Пронзительные глаза. Сейчас спросит какую-либо глупость. Сколько яков потребуется для экспедиции? Что помешало подняться в первый раз. Неужели там совсем нет воздуха?
В каких отношениях вы состояли с Дунканом Грантом, спрашивает она. Мое сердце сжимается. В дружеских, уверенно отвечаю я. Она улыбается – вежливо, делает вид, что записывает ответ. А с Джеймсом Стрейчи? На нее оборачиваются. Кто вы такая, читается во взглядах. Суфражистка, наглая тварь, изысканная кобра. В дружеских, повторяю я. Я бы хотела взять у вас эксклюзивное интервью. Подойдите ко мне после пресс-конференции.
Она выходит. Ей неинтересна экспедиция, количество баллонов с кислородом, выбор участников и маршрут. Я работаю на инстинктах. Отвечаю невпопад. С трудом дожидаюсь окончания.
Иду по коридору где-то в недрах здания. Деревянные потолки, деревянные полы, деревянные стены. Из-за угла выныривает репортер. Почему вы хотите забраться на гору? Надо что-то ему ответить. Мне не до него. Что-то брякнуть. Потому что она существует. Репортер записывает, отстает.
Она находит меня в кабинете, где я отдыхаю. Пропустить, говорю я. Она заходит. Высокая, можно сказать, выше меня. Или нет. Не знаю, какие там у нее каблуки под платьем. Садится напротив. Нет, спасибо, не надо чаю, у вас есть виски? Какой? Лучше бурбон. Простите, я не пью вашу американскую дрянь. Есть прекрасный «Гленкинчи». Сойдет. Налейте себе сами, бутылка в шкафу. Я знала, что вы именно такой, говорит она, встает и наливает.
Чего вы от меня хотите? Вам же не важно, в каких отношениях я состоял с Грантом или Стрейчи. Почему не важно? Очень важно. Вы же потрясающей красоты мужчина. Я бы переспала с вами без сомнений. Мне кажется, мужчины тоже могут думать о вас так. Поэтому я и задала вопрос. Какое отношение это имеет к экспедиции? Никакого, наверное. Хотя нет. Это глубина моего погружения в вас. Если я сумею вас понять, я сумею понять вашу мотивацию. Я слышала, что вы сказали тому писаке: потому что она существует. Это правда?
Да, отвечаю я, это правда. Я не могу не пойти наверх. Это как вы не можете не есть и не пить. Это моя обязанность. Долг перед горой.
Гора – мужчина? Она ехидно улыбается. Я понимаю ее вопрос. Да, отвечаю я, она, точнее, он – мужчина. Вы хотите покорить его. Вы хотите, чтобы он встал перед вами по-собачьи, правда? Да, я этого хочу. Вы не боитесь, что я напишу все, что вы здесь мне говорите? Нет. Почему? Потому что вы не напишете. Вы не знаете меня. Я вижу вас насквозь, только имени вашего не знаю. Стелла. Красивое имя. Глупая фраза из ваших уст. Да.
Она встает, я тоже. Она делает шаг вперед и целует меня, и я целую ее. Это даже не поцелуй. Мы рвемся друг в друга, как звери. Я сразу становлюсь одинок. У меня нет жены. Нет детей. Нет семьи. Я – Джордж Мэллори II. До того он приходил только наверху, но Стелла «вытащила» его из меня здесь. Как у нее это получилось – не знаю.
У меня отрывается пуговица, еще одна. Кажется, ее прическу уже не восстановить. Нам плевать. Мы бессмертны.
Стук в дверь. Мистер Мэллори, мистер Мэллори. К вам посетитель. Мы замираем. У меня уже есть посетитель, не мог бы второй подождать. Да, конечно, но недолго. Это господин Джон Хилэн, он не может ждать. Да, конечно, мэр Нью-Йорка. Лично удостоил. Стелла, нужно его принять. От него ничего не зависит, но я не могу его оскорбить. Ты смеешься, говорит она, ты можешь оскорбить кого угодно. Они всего лишь люди, а ты – бог. Она права, но я спускаюсь с небес на землю. Я снова превращаюсь в Джорджа Мэллори I. Мы должны встретиться сегодня. Где? Это ты мне скажи. Ты американка. Тогда у меня. У меня квартира на Двадцать Пятой. Хорошо. Во сколько ты сможешь? Не раньше восьми. Я жду тебя в восемь. Вот моя визитка, тут есть адрес.
Она не целует меня на прощание – это лишнее проявление нежности. Нежность тут ни при чем. Это страсть, которая ближе к ненависти. Она выскальзывает из комнаты. Я привожу себя в порядок. Зовите Хилэна. Жирный усач в тонких очках. Не хочу с тобой разговаривать, но что делать. Noblesse oblige.[11]
Предъикт[12]
«Я не утверждаю, что эстетическое восприятие восходов, закатов, облаков, грома является в высшей степени важной деталью альпинизма, но в то же время они не могут быть восприняты и описаны в отрыве от прочих впечатлений восхождения. Они являются не случайными элементами альпинизма, но важной и неотъемлемой его частью; это не декоративные, но структурообразующие детали; они являются не какими-то элементами, вызывающими отдельные всплески эмоций, но частью общего эмоционального фона; они – выкристаллизовавшиеся из общей структуры бассейны, дающие жизнь непрерывному потоку. Именно это единство делает бесполезными попытки описать отдельные эстетические элементы в отрыве от всего остального. В таких описаниях теряется самое главное, и потому они не трогают, не волнуют – поскольку уделяют внимание лишь фрагментам. Если мы возьмем какой-либо момент и представим его эмоциональные качества отдельно от целого, он потеряет ту самую суть, которая придает ему значимость. Иначе говоря, если мы описываем экспедицию в любой конкретной ее точке с определенной эмоциональной позиции, мы обязаны точно так же писать обо всей экспедиции в целом – с начала и до конца».
Джордж МэллориИз статьи «Альпинист как художник»№ 9
Он был таким милым мальчиком, право слово. Он молчал и улыбался, и что-то в этом покоряло сразу. У него были огромные руки с грубыми пальцами, но работу он мог делать самую тонкую. Он брал часы и ремонтировал их с помощью инструментов, которые трудно разглядеть невооруженным глазом. Ему так шло его прозвище – Сэнди. Все время хотелось потрепать его по макушке. Иногда я не сдерживался.
Он стал моей любовью номер девять, если считать с начала, и номер два, если считать с конца. Но он был не Стелла. Это был не порыв страсти. Мужчина вообще нежнее женщины, невозможно броситься в его объятия. Невозможно кусать его или врываться в него. Мужчина – это равный тебе. Ты не должен забывать о том, что среди вас нет ведущего и ведомого. Вас двое, но при этом вы – одно целое.
Мне показали его, ткнули пальцем: это молодой Ирвин, гениальный техник. Починит все на свете. Я бы взял его в экспедицию, сказал Оделл. Я не имел причин не верить Оделлу. Тот ни разу меня не подвел.
Нет, между нами не проскочила искра. С мужчинами так не бывает. Ты понимаешь, что это твой человек, только наедине с ним, после длинного разговора. И ни в коем случае никакого алкоголя. Женщине – да, нужно вино. Или шампанское. Или не нужно, но ритуал обязывает. Ты выпиваешь, расслабляешься, и тебе ничего не мешает. Ты постельный герой, буди ее каждый час, прижимайся к ней и люби ее.
Какая глупость, боже мой. Мужчины понимают друг друга проще, с полуслова, с полувзгляда. Не нужны ритуалы, не нужно ничего подобного. Просто ты знаешь, что можно, и всё, и знаешь даже, что – нужно.
Сэнди сидел рядом со мной на палубе и смотрел вдаль. Он очень строго одевался, на нем всегда был костюм, тесноватый для его огромной фигуры, и галстук. Я с трудом убедил его, что на корабле нечего стесняться. Матросы ползали вокруг полуголые – поджарые, худые, с редкими растекшимися наколками. Я показал на них Сэнди – смотри, им можно, а тебе – нельзя? И я порекомендовал ему загореть. Иначе его сожрет даже не гора, а солнце над ней.
Он был белым как мел. И плохо загорал. Я мгновенно покрывался коричневой краской, он же оставался белым, лишь в некоторых точках кожа чуть-чуть золотилась. Потом он облезал дурацкими лоскутами, чесался и мазался страшно вонючим кремом. Но это была необходимость.
Я мог бы смеяться над Сэнди, но у меня не выходило. Это один из признаков более глубокого отношения, чем просто дружеское похлопывание по плечу. Лучшего друга ты можешь с улыбкой назвать сволочью, и это будет комплимент. Врага – тоже, но это будет оскорбление. Сэнди я такого сказать не мог. С ним я был подчеркнуто, дружески вежлив. Со стороны я казался, наверное, отвратительно мудрым. Или нет. Не знаю.
Мне нравилось, как он чинит приборы. Как он берет одну деталь и прилаживает ее к другой, подпиливает, шлифует, полирует. Как он корпит над чертежами, что-то меняет, что-то измеряет. Но я знал, что в такие моменты нельзя ему мешать.
Единовременно внутри меня не могут сливаться две любви. Чувства умеют лишь замещать друг друга, но не накладываться. Когда я на горе, есть только гора. Я помню, как почувствовала это Рут, когда я вернулся из второй экспедиции, – она знала, что вернулся кто-то другой, и пыталась вытянуть меня обратно, и вытянула, но ненадолго, потому что я поехал в Нью-Йорк и встретил там Стеллу, чтобы уже не вернуться к Рут, по крайней мере, в душе.
Стеллу сменил Сэнди. Я с трудом вспоминал, какой она была. Я помнил внешность, но не помнил вкуса и запаха. Сэнди занял верхнюю ступеньку, которую до него занимало еще восемь человек. Номер девять, так я думал о нем, или номер два, если считать с конца, потому что я знал, что за номером один уже ничего не будет.
Я знал, что он придет ко мне в каюту. Знал, что он не удержится. Это было видно по каждому его взгляду, по каждому его движению. Если хотите, я соблазнил его. Когда мы познакомились, он был грозой женщин, идолом мужской сексуальности. Скажи ему полгода назад, что он будет целовать себе подобного, его бы вырвало. Это искусство – извлечь из другого человека тщательно скрываемое. Меня этому научил Дункан Грант. Он сделал самые странные и прекрасные фотопортреты, о которых только может мечтать человек. Я влюбился в них.
Сэнди не сделал ничего – ведущим был я. Я говорил правильные слова и делал правильные движения. Я знал, что впереди гора, и хотел, чтобы она стала юбилейной, десятой. Между Стеллой и горой должен был появиться еще кто-то.
Когда Оделл подвел ко мне Сэнди, вопрос «кто» отпал сам собой. Привет, Сэнди, ты будешь номером девять. Я не подумал прямо вот так – это сформировалось постепенно. Да, здесь попахивает цинизмом, даже больше – это он и есть. Кульминацией стал момент, когда он постучал и спросил: можно? Да, ответил я. В ту ночь мы ничего не говорили. Это с женщиной надо разговаривать, надо поддерживать видимость. С мужчиной не нужно. Все понятно. Все четко. Все несомненно.
Но самое удивительное, что он понял меня потом. Когда я перестал его любить. Когда он остался позади, а его сменил номер десять. Мы шли в одной связке, и для него номер десять стал тем же, чем был для меня. Мы шли в гору и были равными в сражении с горой. Между нами ничего не было, мы просто стали единым целым без сексуального подтекста.
Никто другой бы меня не понял. Никто другой бы не принял отказа от себя в пользу горы.
Поэтому я взял с собой Сэнди.
№ 8
Нью-Йорк, 1923 год. Я звоню в дверь. Открывает консьерж. Вам кого? Я к Стелле. Третий этаж, направо. Спасибо. Я писал длинные, вымученные изяществом письма даже человеку, который шил мне чемодан. Как это мерзко. Как мне хотелось просто сказать: делай. Но нельзя. Мы в обществе. Я актер. Меня не поймут, будь я собой.
Я иду на третий этаж, минуя лифт. Мне стыдно им пользоваться. Я собираюсь подняться на двадцать девять тысяч футов и при этом готов спасовать перед парой лестничных пролетов? Смешно.
Я хорошо понимаю, зачем мне идти наверх. В смысле, сейчас, к Стелле. Это единственное место в мире, кроме горы, где я могу стать собой. Где я могу сбросить маску. Превратиться в циничную сволочь. Через год я почувствую то же самое перед фотокамерой – уже в экспедиции. Я почувствую себя главным. Я поставлю ногу на плечо Шеббира, потому что я – Мэллори. Потому что мне можно.
Стелла открывает. Кажется, я должен войти, захлопнуть дверь ногой и сразу задрать ее платье. Нет, так нельзя. Дверь нужно закрыть спокойно. Она защелкивает замок, затем – другой. Поворачивается ко мне. Ну что, говорит она. Только тогда я срываюсь. Мы срываемся. Сложная одежда, тяжелое платье, заколки в волосах. Здесь не очень чистый ковер, шепчет она.
Переползаем в другую комнату. Гостиная, кажется. Пушистый персидский палас. Шерсть щекочет бедра. Меня зовут Джордж Мэллори. Я на вершине горы. Я смотрю в бесконечность. Нет ничего, кроме снега и неба.
Стелла вьется подо мной. Она кричит. Это мой крик, она ворует его. Я должен кричать от восторга. Я покорил гору. Я стал первым человеком, который покорил гору. Я одержал главную победу в своей жизни. Я одержал главную победу в истории человечества. Стелла, Стелла, Стелла.
Потом она лежит рядом и смотрит в потолок. Какая я у тебя. В смысле. По счету. Я спал с десятками женщин. Скольких ты любил. Секс не в счет. Я о любви. Не только женщины. Я знаю, потому и спросила тебя на пресс-конференции. Ты восьмая. Сколько тебе лет. Тридцать семь. Мне тоже. За тридцать семь лет ты любил восемь раз? За четырнадцать. В первый раз я влюбился в двадцать три года. Как ее звали. Его. Первой твоей любовью был мужчина. Вроде того. Это он первым влюбился в меня. У меня были девочки до того, не одна. Долго они не задерживались. А он дотронулся до моей руки, и я все понял. Как его звали? Артур Бенсон. Он был старше меня на двадцать четыре года. У нас ничего не было. Я просто все понимал. Он был мой учитель.
Она молчит. Кто мы для тебя, Джордж? Кто мы все. Я, твоя Рут, этот Бенсон. Брук, Стрейчи, Грант. Мы что-нибудь значим для тебя?
Нет, отвечаю я. Вы сами по себе – символы. Горы? Да. Вы – символы горы. Я ищу в вас гору. И нахожу. Во мне есть гора? Да. В тебе – больше, чем в других.
Я буду писать тебе письма. Не нужно. Почему? Написать в смерть нельзя. Ты не хочешь вернуться. Хочу, но не вернусь. Почему ты так уверен. Потому что так должно. Иначе нельзя. Иначе гора меня не пустит наверх. Она должна знать, что я готов на жертву. А если она не примет? Она примет в любом случае. Но есть вариант, что отпустит.
Тогда я напишу тебе письмо прямо сейчас. Ты будешь сидеть и ждать, а я буду писать письмо. Когда ты его отправишь? Я не буду его отправлять. Я его запечатаю и отдам тебе. Ты вскроешь его, когда захочешь. Или не вскрою никогда. Твое право. Тогда ты никогда не узнаешь, что я тебе написала. Я уже сейчас знаю. Наверное. Но я попытаюсь обмануть твою интуицию. Это не интуиция. Мы одно целое – ты не забыла?
Нет, она ничего не забывает. Она пишет письмо, которое я открою гораздо позже, уже на горе. Я открою его, чтобы удостовериться в своей правоте. Я выброшу конверт, и его унесет ветер. Потом я сверну письмо и положу его за пазуху – к уже лежащим там письмам. Я буду знать, кто написал мне это письмо. Стелла тут ни при чем. Ее рукой двигала гора. Вечные снега и льды пытались передать мне послание, и у них получилось.
Я встаю и одеваюсь. Она дописывает письмо. Ты не будешь завтракать? Нет, к чему. Ты еще вернешься? Не знаю. Я сделал все, что мог. И что хотел. Ты тоже этого хотела. Да. Тогда я имею право уйти. Ты не предохранялся. У нас не будет детей. Откуда ты знаешь? Потому что со мной ты не человек. Моего семени нет в тебе. Оно там, на самой вершине, замерзает под ветром. Кто может родиться у человека и горы? Великан.
Ты и сам великан, говорит она и подает мне запечатанный конверт. Я беру его и ухожу, и больше никогда не вижу Стеллу, хотя и пишу ей одно-единственное письмо перед самым восхождением. Я ищу номер девять.
Предъикт
«Скорее всего, мужчины только притворяются, что им скучно, поскольку они думают, что это как-то не по-мужски – показывать детскую восторженность; втайне они восхищаются увиденным. Так или иначе, я не испытываю ничего, кроме благодарности, за все, что мне довелось встретить на своем пути, за подаренные мне судьбой альпийские воспоминания. Я могу очень долго смотреть на мои горы, ни разу не заскучав, хотя простое наблюдение, конечно, не может в полной мере удовлетворить меня. Более всего я люблю горные пейзажи и сцены, в которых наличествует некая неопределенность, неразрешенность, требующая исследования. Когда я осознаю это, я думаю: почему бы не разрешить эту незаконченность, не почувствовать ее настоящую перспективу, погрузившись в нее на полную глубину? Я попытаюсь описать – для себя самого – один великолепный день, все события и мысли, захватившие меня тогда, – такие, какими я их запомнил, во всей их полноте. Да – события и мысли! Казалось бы, очень простой набор, если банально оглянуться назад. Но существуют ли эти события отдельно, независимо от контекста? Если посмотреть на них со стороны, отстраненно, как смотрят обычно на исторических личностей, если посмотреть на Грэма, Гарри и меня пятилетней давности, то события теряют свою значимость, не имеют никакого интереса для меня, никакого смысла. Приложив определенные усилия, я могу заставить себя смотреть на них именно так; но это же вовсе не так, как я на самом деле их помню! Они впечатались в мой разум не как вещи, которые я видел со стороны, а как нечто прошедшее сквозь меня. Чем еще в конце концов являются события, происходящие в нашей жизни, как не моментами в потоке мысли, который в свою очередь формирует наш опыт? В моем случае это опыт той самой альпийской экспедиции, которую я сейчас вспоминаю. Но могу ли я воссоздать ее? Когда я вспоминаю какой-либо день, он принимает в моей голове определенную форму; но при этом я вспоминаю не только конкретные мысли, которые можно легко выразить в словах, но и детали значительно менее осязаемые, менее точные, которые скорее можно назвать чувствами. Да, я вспоминаю этот поток чувств. Но, вспоминая, чувствую ли я сейчас ровно то, что чувствовал тогда? Я не могу быть в этом уверен. Возможно, из-за странного контраста между теми сценами и современным миром вокруг мое обыденное сознание находится дальше от холодного света разума, чем могло бы быть; иногда меня беспокоит внезапное чудесное появление той потерянной красоты, любимых всем сердцем очертаний. При этом, будучи человеком, я постоянно меняюсь; каждый день новый опыт добавляется к сумме всего предыдущего. Сумма сегодняшнего дня не может быть такой, какой она была пять лет назад; вероятно, эмоции не могут быть в точности повторены: те же аккорды звучат чуть по-другому, музыка меняет тона. Но все же в извлекаемом из памяти опыте хранится доля абсолютной истины. Ведь любая сегодняшняя моя эмоция основана именно на том, что я чувствовал тогда, изначально. Прошлое оживает, пусть и несколько в ином виде; а что живет – то является правдой. И пусть я обречен вспоминать те дни, покрытые вуалью нового опыта; для меня они могут обрести реальность только глазами того меня – человека, который стоял на солнце и смотрел вперед со страхом и надеждой, который сидел в тени скал, и половина мира была под его ногами. Я должен стоять там, где стоял он, и сидеть в той же тени, быть в тех местах, где бывал он, где его чувства и мысли обретали особую остроту, и там, только там смотреть на мир его глазами».
Джордж МэллориИз статьи «Никого, кроме нас»№ 1
Артур Кристофер Бенсон. Номер первый. Нет, что вы, ничего не было. Я – студент, он – преподаватель. Но он смотрел на меня, и я знал, что на самом деле все происходит прямо сейчас. Между нами, в наэлектризованном пространстве.
Он был поэтом, причем известным. Его отец – архиепископом Кентерберийским. Последнее наложило на Бенсона свой отпечаток. Он обожал церковную музыку. Постоянно ввинчивал ее в разговор. Сам немного играл на органе. Отец его был деспотом – Бенсон рассказывал, как он требовал от сына невозможного, чтобы тот мыслил как взрослый, будучи от силы десятилетним. Не хочешь идти по пути Церкви – стань лучшим учителем. И он стал, он преподавал в Итоне, хотя и ненавидел свою работу, своих студентов, свой кабинет. Он смотрел на нас, мальчишек, с похотью. И он мастурбировал у себя в комнате, – несомненно, шлейф этого греха следовал за ним.
Он хотел стать великим. Сперва – огромная двухтомная биография отца, затем – литературные исследования Габриэля Россетти, Эдварда Фицджеральда, Уолтера Патера, потом – сборники стихов с глупыми, графоманскими названиями «Дом тишины», «Из окна колледжа», «У тихой воды» – и внезапный успех, внимание Эдуарда VII, личная аудиенция, редакторская работа над тремя томами писем королевы Виктории.
Высокий, полный, с густыми седеющими волосами, вечно румяный, с огромными усами, пронзительными голубыми глазами, он одевался в серый фланелевый костюм с двубортным пиджаком. Ходил быстро, широкими шагами, слышен был за милю.
По-настоящему он любил только свой колледж – любовью, которая была так близка к ненависти! Он любил каждую стенку, каждую фигуру на фасаде. Когда ты становился частью колледжа, он любил и тебя. Он испытывал физиологическую тягу к ученикам, но не мог показывать ее. Самые умные догадывались.
Он никогда не останавливал меня в коридорах, это было выше него. Просто во время занятий он прохаживался по ряду, где сидел я. От него пахло мужским одеколоном. Его мощная рука проплывала в считанных дюймах от моей, и я чувствовал его энергию. Он сказал, что я талантлив, и пригласил меня на дополнительные занятия. Я согласился. Видимо, зря.
Одно занятие, второе, третье. Он был корректен и действительно учил меня литературе. Хотя наедине слишком много времени уделял не классике, а собственным стихам. Потом он оказался ближе, потом еще ближе. Потом его излюбленной позой стало сидеть рядом со мной, касаясь плечом, и показывать на доску, где уже что-то написано. Потом он ненавязчиво дотронулся до руки. Потом опять. По касанию за одно занятие.
А потом я сказал: мистер Бенсон, давайте откровенно. Вы придумали эти занятия не для того, чтобы меня чему-то научить. Вы их придумали для удовлетворения своей похоти. От вас за милю несет мастурбацией.
Он возмутился – деланно, наигранно, и вышел. Самое смешное, что, если бы он был откровенен со мной, он бы мог меня соблазнить. Возможно. Или нет. Я не знаю. Между нами было что-то такое, что позже появилось между мной и Бруком, Стрейчи, Ирвином. То же самое. Просто он был старше, и он был учителем. Он не мог себе позволить.
В 1907 году он впал в депрессию. Был госпитализирован. Ему поставили диагноз: неврастения. Переработка, перенапряжение. Но я знал, что дело не в нем. Я знал, что дело во мне. Добрый деспот, мудрый идиот, я даже не знаю, как его характеризовать. Он влюбился в меня, как влюбляется безумец в луговой цветок, не способный ответить взаимностью.
Но я считаю его номером один. Именно его, а вовсе не Гранта и не Брука. Именно эта искра, это взаимное понимание того, что происходит, впоследствии позволяло мне оценивать людей. Мужчин или женщин – не важно. Я просто смотрел – и видел. Я не позволял себе оставаться слепым, и за это я благодарен Артуру Кристоферу Бенсону.
После того как я уехал из колледжа, Бенсон нашел себе нового мальчика – Джорджа Райлендса, впоследствии хорошо известного в шекспироведении под прозвищем Дэди. Не знаю, как у них сложилось, но в 1917 году, насколько я слышал, Бенсона снова госпитализировали с сильнейшим невротическим расстройством, и это время как раз совпало с переходом Райлендса в другой колледж.
Видимо, старику опять не подфартило.
Предъикт
«О достоинство и спокойствие гор – от самой вершины до основания, от солнечного света до тени подножий! Есть ли где-нибудь еще такое величие – лишенное всяких масок, прекрасное? Бесконечное терпение и мудрость столетий, кажется, впечатаны в эти склоны, все человеческое мужество и выносливость, все возможные трудности и преграды. Эти скалы слышали музыку нежных бесед и чудовищные склоки, видели нечеловеческую жестокость и искренние жесты сострадания. Они могут быть напряжены и беспокойны так же, как умиротворены и безмятежны, они могут грозно хмуриться, но могут и радостно улыбаться. В их каменных лицах скрываются невероятные глубины сомнения и веры, ненависти и любви. Они познали энергию творения и вечный покой, штормовое море стремлений и штиль достижения, все оттенки беспокойства и умиротворенный смех, смутную тревогу и плавное течение мысли, медленную боль и мгновенное наслаждение. Они, постоянно меняясь под воздействием снега, ветра и солнца, научились мгновенно реагировать на тысячи различных настроений, и при всей этой сложнейшей структуре они сохранили неизменную силу, непоколебимый дух, незамутненный, чистый, правдивый и – дружелюбный. Здесь закаляется гордость, здесь сталкиваются бесконечная злоба и бесконечное отчаяние – но здесь же, среди гор, можно встретить трепещущую надежду, подобную едва слышным шагам детских ног».
Джордж МэллориИз статьи «Никого, кроме нас»№ 2
Я сижу перед ним на столе, обнаженный, моя поза кажется похожей на позу лягушки. Что, так и сидеть? Нет, накрой ладонями стопы. Вот так? Да. Сейчас. Фотографирую. Замри. Ты прекрасен, Джордж. Еще раз. У тебя неправильное выражение лица. А какое должно быть? Никакого. Тебя нет. Просто смотри на меня. Нет, сквозь меня. Я – пустое место. Наклони голову чуть влево. Нет, прости, вправо, для меня стороны по-другому расположены. Да, вот так. Щелк. Снято.
Встань теперь. Повернись спиной. Нет, не так. Вот туда, к ковру. Да. Встань вполоборота. Через левое плечо. Смотри на меня. Да, смотри. Да, черт побери, у меня стоит, хватит смеяться. Ты нужен мне серьезным. Хорошо, я прикроюсь камерой. Так не смешно? Еще смешнее? Еще раз. Нет, еще раз.
Дункан Фотографирующий – вымирающий вид. На смену ему приходит Дункан Рисующий. Это еще сложнее. Слава богу, он не просил позировать обнаженным. Я бы не смог просидеть перед ним несколько часов. Он рисует такими цветными пятнами – ни одного из цветов на самом деле во мне нет, но в сумме выходит картина. Я поражаюсь этому.
Но это позже. Пока что он снимает. Он говорит мне, как встать, как повернуться. Сам он не может вести себя спокойно. Он возбужден. Это его фишка – снимать других и себя в интерьере, в полутьме, обнаженными.
Разденься, если хочешь, говорю я. Так тебе будет проще. Ты уверен? Да, уверен. Тебе будет проще, я же знаю.
Он раздевается. Я смотрю на него. Худой. Не подтянутый и крепкий, как я, а именно худой. Поджарый, можно сказать. Мышцы узкие, едва заметные, хотя и не живой скелет. Он снимает меня, и его член топорщится колом. Я спокоен. Он открытый гомосексуалист, он не стесняется себя. Я же просто не делю людей на женщин и мужчин. Есть человек – и этого достаточно для.
Дункан, я хочу, чтобы ты прекратил снимать. Он тут же кладет камеру. Там уже достаточно снимков. Дункан, я хочу, чтобы ты подошел ко мне.
Это происходит прямо здесь, в его полутемной фотостудии. Все начинается с моего фотопортрета в костюме – традиционного, красивого, хоть сейчас в учительское досье. Все заканчивается нами двумя, на полу, на ковре, между странных предметов. Это называется «интерьер». Я впервые делаю это не с женщиной. Я впервые реализую электричество, накопленное внутри. Бенсон не в счет. Хотя нет – он в счет, просто в другой счет.
Дункан снимает меня еще не раз. Снимает не только меня. К нему приходят другие. К нему приходят Дэвид Гарнетт и Литтон Стрейчи, Ванесса Белл и Вирджиния Стивен. Литтон и Вирджиния считаются парой. Это не мешает им иметь бесчисленные связи на стороне. Вирджиния станет моим номером три.
Грант снимает меня и Вирджинию. Она обнажена. Я стою сзади. Я напряжен. Я кладу руки на ее талию, на ее грудь. Я вдыхаю ее волосы. Я упираюсь в ее ягодицы.
Дункан ненавидит нас сейчас. Вирджиния знает, что Дункан спит с ее сестрой. Она не хочет спать с мужчиной, который спит с ее сестрой. Она не знает, что Дункан спит и со мной.
Боже, как все запутано.
Потом мы с Дунканом лежим в его мастерской, и он говорит: ты хочешь ее? Да. Сильнее, чем меня? Да. Ты так спокойно это говоришь. Я не хочу ничего скрывать. Почему ты хочешь ее? Потому что она женщина? Нет. А почему? Ты как ребенок. Почему да почему. Потому что так бывает. Ты же хочешь меня не потому, что я мужчина. Мужчин на свете миллионы. Ты один. Но я один, потому что я – Джордж Мэллори. Если бы я был женщиной, я был бы Джорджией Мэллори. И ты любил бы меня точно так же.
На этом заканчивается наша связь. Он еще не раз снимает меня, не раз рисует меня. Канонический образ. Запомните меня таким, как на снимках и картинах Дункана Гранта. Смотрите, это я. Тот, кто поднялся на гору. Я еще не поднялся, но я же поднимусь. Не смейте сомневаться во мне. Дункан ни разу во мне не усомнился. Он знал, что я смогу сделать все, что захочу. Он знал.
Вот мой портрет. «Джордж Мэллори, альпинист». Он так и назвал его. Просто. Ничего лишнего. Я, сидящий на его столе. Я, накрывающий ладонями стопы. Я, развернувшийся к нему спиной в ожидании его бурной эрекции. Это я, Джордж Мэллори, альпинист.
Предъикт
«Холодный, бодрящий ветер, казалось, набирал силу, в то время как они продвигались вверх по длинным склонам, более пологим теперь, когда они приближались к последнему этапу восхождения. Он чувствовал вьющийся вокруг ветер и его странную старинную музыку. Мысли расплывались, становились прерывистыми, как пунктирная линия. Вместо того чтобы думать или чувствовать, он просто слушал отдаленные, почти неразборчивые голоса. Священный купол, покоящийся на могучих колоннах, совершенный, возвышающийся над ледяными пропастями, его башни и скалы – то самое место, где желания достигают своей высшей точки, стремления – своего идеала; как же он высок и прекрасен, спокоен и мудр. Человеческий опыт проходит через его фильтр и очищается от примесей; в самом конце остается лишь выкристаллизовавшийся остаток… Но что это? Что представляет собой это великое знание, стоит ли оно того, чтобы к нему стремиться? Как достигнуть этого величия? Нужно сражаться, добираться, достигать вершины; нужно знать, что будет в финале, для того, чтобы стремиться к нему, знать, что нет такой мечты, которая не стоила бы риска. Это ли вершина, венчающая день? Как здесь прохладно и тихо! Мы не ликуем, но в тихом восторге, радостны, поражены. Одержали ли мы победу? Да, мы победили – но никого, кроме нас самих. Достигли ли мы успеха? Здесь это слово ничего не значит. Завоевали ли мы королевство? Нет – и да. Мы достигли невероятного удовлетворения и создали собственную судьбу. Это последнее ощущение невозможно постичь без постижения всех предыдущих – таков закон. Мы подчиняемся этому закону – и с каждым разом понимаем его немного лучше. Он так стар, так мудр, так ужасен – но при этом мы начинаем ощущать его силу с первых детских шагов…»
Джордж МэллориИз статьи «Никого, кроме нас»№ 3
Ну да, я спал с Вирджинией Вулф. А что вас смущает? Тогда она была Вирджинией Стивен. Ее привел Литтон, он же привел Дору Каррингтон, а Вирджиния привела Виту Сэквилл-Уэст. Нам хватало женщин. Мы могли их не делить, но так было интереснее.
Она была совсем тонкая, совсем воздушная, Вирджиния. Я мог дунуть, и ее бы унесло. Обнимаешь и понимаешь, что это – стиральная доска. Безумно красивая в профиль. Комически вытянутая анфас. Вита была мужчиной в их паре. У них было четкое деление. Вита ведет, Вирджиния подыгрывает. Это была такая игра.
Ко мне Вирджиния приходила одна, без Виты. Хотя иногда – с Витой. Иногда – с Дорой и Литтоном. Но это никогда не превращалось в оргию. Мы разбредались по комнатам и там были наедине. Сегодня я люблю ее. Завтра – ее. Послезавтра – ее. Только она всегда разная.
Но Вирджиния была главной. Между нами возникало то самое электричество. Вот она, Вирджиния, лежит на спине, худая, ребра торчат, волосы разметались по подушке, нос великоват, губы крупные, лицо вытянутое, и мне нельзя не лечь рядом. Воздух притягивает меня к ней.
Если взять магнит из редкоземельного металла и бросить в вертикальную металлическую трубу, он не упадет вниз. Он будет медленно, мерно спускаться, будто к нему привязан сдувающийся аэростат. Это невероятно. Сэнди показал мне этот опыт. Он пытался разъяснить его суть, что-то про магнитные поля, но я сказал: не нужно. Это потрясает, и я не хочу разочароваться. Пусть это будет волшебство, а не физика.
Я двигаюсь к Вирджинии точно так же. Ускоренная съемка, замедленное проигрывание. Я падаю сквозь длинную металлическую трубу, кувыркаюсь, ударяюсь о стенки, и мое падение продолжается немного дольше, чем вечность.
Вирджиния нисколько не чувственна. Она смотрит вверх, в пустоту, и никто не может заставить ее смотреть на партнера. Она не любит целовать и спокойно относится к тому, когда целуют ее. В процессе она исчезает, уходит в какой-то другой мир и остается там, пока все не закончится. Она ничего не дает партнеру. Любое движение – его обязанность. Объясните мне, почему она мой номер три. Я не понимаю.
Я посвятил ей стихотворение. Я написал их в жизни от силы десяток, и одно – ей. Она прочла, улыбнулась и механически бросила его в корзину для бумаг. Если бы я достал свое сердце и отдал ей, она сделала бы то же самое.
Я никогда не понимал – и не понимаю теперь, – что она делала среди нас. Почему она тоже была в группе. Она поддерживала только внешнее присутствие, рассуждая о литературе и немного о политике. Но была лишена той чувственности, которая связывала нас вне курительных салонов.
Дора – адское пламя, чудовищное пекло, женщина-трактор. Она придавливает мужчин к стене, просто входя в помещение. Вита – сама нежность: она распространяет вокруг себя цветочный аромат и улыбается так, что со стариками случаются сердечные приступы. Вирджиния – не от мира сего, тихая мямля, непрозрачная пустота.
Дункан тоже не понимает, почему я вдруг увлекся ею. Не может понять. Он пытается найти сходство между Вирджинией и собой, а этого сходства нет. Он – гора, она – даже не подступы, просто равнина, поросшая травой. Як, мерно жующий сухостой.
Я без сожаления передал ее следующему по очереди, потом был кто-то еще, потом появился мистер Вулф, чужой человек, который полюбил ее обыденно, как мужчина должен любить женщину. Картинки в книжке. Герой на коленях. Рапунцель в башне.
Тут-то и кроется парадокс. С одной стороны, Вирджиния вынуждала вести себя по отношению к ней цинично. С другой стороны, ты не можешь ее забыть, потому что это Вирджиния. Ты просто не можешь выкинуть ее из головы и оставить там, среди простыней, в задней комнате мастерской Дункана Гранта. Дункан, Дункан, иди к нам. Не отзывается.
Имела ли Вирджиния хоть какое-то отношение к горе? Нет, никакого. Она не похожа на склон, не похожа на ступень, не похожа на спуск. Она просто существует в другой реальности. Однако она со мной. Просто мне кажется, что когда-нибудь это будет звучать гордо: да, я спал с Вирджинией Вулф, вы что-то имеете против? Это будет звучать расхлябанно жестоко и одновременно стильно. Вы говорите одну фразу среди огромного монолога, а люди запоминают только ее.
Точно так же, как эту фразу, все запоминали Вирджинию Стивен.
Предъикт
«Очертания гор сквозь туман часто выглядят фантастическими; это самое невероятное порождение человеческой мечты. Нелепый треугольный выступ произрастал из глубины; его кромка вздымалась вверх под углом в семьдесят градусов и исчезала в великом нигде. Слева небо невероятным образом перечеркивал черный рифленый гребень. Постепенно, очень медленно нашему взгляду открывались могучие склоны гор, ледники и гребни, сперва один фрагмент, затем – другой, сквозь проплывающие облака, пока так высоко в небе, что воображение отказывалось это воспринимать, не появлялась снежно-белая вершина. В этой череде проблесков мы умели видеть целое; мы умели собирать фрагменты воедино, воплощая мечту в реальность».
Джордж МэллориИз статьи «Северные подступы»№ 4
О, смерть меня найдет задолго до Того, как на тебя смотреть устану, И заберет меня в свой мрачный дом, В приют последний. Там затихнут раны. Но я услышу ветер у причала – Ударит он холодною волной, И мертвецы завоют одичало, И я пойму: теперь ты здесь, со мной. И ты сверкаешь, светлая мечта, Своей улыбкой сладостно и дико, И ты молчишь, святая немота, Мой призрак, мой возлюбленный безликий – Так обернись и брось последний взгляд На тех, кого обрек на вечный ад.[13]Брук говорил в рифму, писал в рифму, танцевал в рифму и даже пил в рифму, хотя звучит подобное странно. Когда его спрашивали, о чем тот или иной сонет, он отвечал: о любви. Ну как же, говорили ему, тут же совсем о другом! Все стихи о любви, говорил он. В этом был весь Брук.
Я не помню, кто меня с ним познакомил. Все сливаются в единую массу. Кто с кем спал, кто с кем пил – важно ли это? Просто появился Брук. Он был поэт в самом плохом смысле слова. Он появлялся в полдень, под глазами – синяки, зато пиджак выглажен, и говорил: ночью я создал поэму. И ты обязан ее слушать.
Но мне нравилось. Мне нравилось, правда. Брук, ты слышишь, мне нравилось. Бру-у-ук, слышишь? Он был самым прекрасным. Непосредственным, веселым, безупречным. Он чувствовал напряжение между нами, протягивал руку, и она искрила в воздухе. Он был как магнит, который притягивал всех, но дотронуться позволял лишь мне.
Брук, где ты, Брук. Я хочу снова услышать твой голос, Брук. Балбес, смешной мальчик, жонглер. Слова в твоих устах превращались в ножи и факелы. Ты должен был выступать с ними в цирке.
Но он больше не отзывается.
3 августа 1914 года ему исполнилось двадцать семь. Он был младшим лейтенантом. Добровольцем, попавшим в Королевский военно-морской флот Великобритании. Его прикомандировали к 63-й дивизии, и в начале 1915 года он вместе со Средиземноморскими экспедиционными силами отправился на Галлиполийский полуостров. 28 февраля его корабль вышел из порта.
Его не ранили. Его укусил какой-то местный москит. Началось заражение крови. Он умер в 4 часа 46 минут 23 апреля 1915 года на французском медицинском корабле около берега острова Скирос в Эгейском море. Глупейшая смерть для солдата. Я в это время был с Рут. Ее живот начал округляться – внутри росла Фрэнсис Клэр. Я надеялся на мальчика.
В 11 часов он уже был похоронен в оливковой роще на Скиросе. Место выбрал его друг, Уильям Браун. Я почти не был знаком с Брауном, но он написал мне о смерти Брука. Брук много говорил обо мне. К слову, сам Браун пережил Брука всего на полтора месяца, получив смертельное ранение во время одного из боев Дарданелльской операции.
«Я сидел с Рупертом, – писал Браун. – К четырем часам он совсем ослабел, а в 4.46 умер, и солнце освещало всю его каюту, и прохладный морской бриз дул через приоткрытую дверь и окно. Нельзя и мечтать о более спокойном и мирном конце – у этого прекрасного берега, окруженного горами и заросшего шалфеем и тимьяном».
Я не помню, о чем думал в тот момент. Я не помню ни одной ночи, проведенной с Бруком. Я помню только его улыбку и какие-то отдельные жесты, точно он был не человек, а набор бессвязных движений, танцующая марионетка на крестовине. Когда он умер, свет погас, и мир стал серым.
Тогда я встал и сказал Рут: я ухожу на войну. Слышишь, Рут, я ухожу на войну.
Пусть красота сольется с красотой, Прекрасной, обнаженной, нежной, пряной, Земля замрет, и сладостный покой Раскатится по воздуху упрямо. И кружится от счастья голова, И легок смех, как все легки ремесла, И вещи превращаются в слова, А остальное – слышишь? – после, после. Пусть красота сольется с красотой, И вздрогнет мир, и затанцует ветер, И память возвратится на постой, Свернув свои трагические сети. Свернется и растает темнота – Убога, колченога, малоросла, – Пусть с красотой сольется красота, А остальное – веришь? – после, после.[14]Предъикт
«Еще до первого рассветного луча белые горы удивительным образом просыпались благодаря слабому синему проблеску, который с приходом дня переходил в насыщенный желтый, а затем в яркий серо-голубой вплоть до тех пор, пока склон горы не взрывался золотом, когда солнечные блики падали на него, а Макалу, еще более прекрасная, бросала красноватые блики, дикую смесь розовых и пурпурных теней».
Джордж Мэллори, августовские воспоминания о восходе на восточном склоне№ 5
Джеймс, ты был единственным, кому я писал. Ты был единственным, кого я не просто чувствовал сквозь наэлектризованный воздух. Я тебя любил, Джеймс. Во всем виноват Мэйнард. Он подвел тебя ко мне и представил. И сказал: это Джеймс, младший брат Литтона. Привет, сказал я. Привет, сказал ты. И все остальные исчезли.
Джеймс, ты был единственным, к кому меня сразу потянуло в физиологическом плане. Я предложил соитие прямыми словами, потому что видел: ты не хочешь. Ты не чувствуешь напряжения. Тебе это не нужно. Поэтому я сказал: ну, пожалуйста, ну давай. Я прошу тебя. Джеймс, ты был единственным, кого я просил.
Но ты уже смотрел на Руперта, который, как всегда, декламировал возвышенную чушь. На прекрасного Руперта, который глупо погибнет от укуса комара. Мы с тобой так болтали в первый вечер после знакомства, что я был уверен: все, я нашел, дальше некуда. Но это был первый и последний раз. Краем глаза ты заметил его, и я исчез.
Джеймс, я писал тебе много раз. Я писал тебе письмо за письмом. Ты не отвечал. Иногда мне приходила грубая отписка. Я отыгрывался за это на твоем брате, который писал такие же письма мне. Я мог брать его письма, менять адресата и пересылать тебе. Точно так же я мог передавать ему твои отписки. Я превратился в посредника между вами.
Когда мы виделись с Литтоном в последний раз, он умолял меня о близости, но я отказал ему. Иди к черту, сказал я, у меня есть женщина. У меня была женщина, я не соврал. Он ушел, оскорбленный, но на то были причины. Почему ты отверг меня? У тебя не было никого, ты сошелся с Рупертом позже. Я приехал к тебе в Хэмпстед, и это был единственный раз, когда ты согласился. Ты сказал: хорошо. Я тебя ненавидел. И я тебя ненавижу. И любил. И люблю. Или нет.
Самое смешное, что мне нечего тебе сказать. Я тебе уже все сказал. Я даже не хочу тебя видеть. Все, что должно, я уже увидел. Ты мой бог, ты моя отрава, ты моя тьма. Та единственная ночь с тобой казалась мне главной в моей жизни, хотя с тех пор минуло много главных ночей. Кейнс думал, что передает тебя мне – с рук на руки, – а на самом деле он бросил тебя в океан страстей. Какое пошлое выражение.
Как дела, Джеймс? Как там Аликс? У нее все нормально? Вы еще не завели малыша? Ты познакомился с Фрейдом, как мечтал? Он еще в здравом уме или окончательно из него выжил? Сколько вопросов, и все бессмысленны. Если сердце – это цельная структура, то люди, проходящие сквозь нее, выдирают крошечные его кусочки, унося их с собой. Иные возвращают. Но ты забрал половину моего сердца, вырвал огромный кусок, и эта рана не кровоточит, но застыла свернувшейся темной коркой.
Мне больше нечего тебе сказать, Джеймс. Живи, наслаждайся, ублюдок.
Предъикт
«Мы погрузились в острый, режущий воздух; это была ночь ранних лун. Ощущая легкое покалывание камней под ногами, слыша едва заметный хруст гранул свежевыпавшего снега, мы были готовы к удивительному очарованию этого момента. Нам не нужно было ждать каких-то высших эффектов – занавес уже поднялся. Вздымаясь из освещенного тумана, гора над нами была неизбежна, подавляюще неисчислима – вовсе не мимолетное видение из неуловимого сна, но нечто настоящее, постоянное, устойчивое, как звезда Китса, «…но не сиять в величье одиноком, над бездной ночи бодрствуя всегда…», вечный ночной смотритель, она казалась абсолютным, самым высоким из возможных сиянием».
Джордж МэллориИз статьи «Восточные подступы»№ 6
У-у-у-у-у-ух! Ветер проносится мимо. Свист, восторг! Восклицательные знаки! Под ногами – белое-белое. Спасибо, мастер, ты научил меня этому. Видны домишки Церматта. Кажется – ты стремишься к ним, но между вами еще сто склонов, сто подъемов и спусков. Лыжи трещат. Дерево не выдерживает. Надо придумать такой спорт. Чтобы не просто на лыжах, а бешено, с горы, с поворотами.
Как хорошо, когда никого. Солнце и ты. Солнце и я. Мы с солнцем. Где-то какие-то одинокие фигурки, нам не до них. Мы учимся летать, и мы практически уже летим, что говорить. Я хочу кричать, но нельзя. Крики – это детское. Я должен быть собран.
Склон заканчивается, потом – вверх. О боже, как скучно. Я начинаю тормозить. Внизу – несколько фигурок. Им тоже лень подниматься. Торможу боком. Черт, камень. Как неудачно – лечу в одну из фигурок. Вот она уже становится объемной. Шлем, синий костюм.
Я не успеваю ни повернуть, ни притормозить и сшибаю ее – аккуратно. Она не возмущается. Она смеется тонким васильковым смехом. Это женщина. Я помогаю ей встать. Отряхиваюсь. Котти, представляется она. Как? Котти, имя такое. Звонкое. Да. А вы? Я – Джордж. Привет, Джордж. Привет, Котти.
У нее темные волосы, вьющиеся локоны и вздернутый носик. Смешливая красавица. Пошли, говорит она. Наверх? Ты мало катался? Несколько часов. Вот и я устала. Пошли, купишь мне глинтвейна. Надо же тебе искупить свою вину. Я смеюсь. Я все время смеюсь рядом с ней.
Она тут не одна. Вся семья – тоже. Папа очень любит Швейцарию, рассказывает она. Он уже старый, ему шестьдесят пять. Я была поздним ребенком. Хотя я не последняя, у меня еще младшая сестра. А сколько вас всего? Восемь. И вы все тут? Да, почти. Папа богатый, ему нетрудно.
Она выкладывает о себе все. Через час кажется, что я знаю ее всю жизнь. Мы находим море общих знакомых. Она – тоже член Альпийского клуба. Я тебя там не помню. Я там не бываю. Они все скучные. Сколько тебе лет? Двадцать. Во сколько же ты стала членом клуба? В девятнадцать. У меня шестнадцать восхождений тогда было. Сейчас – двадцать одно.
Я не понимаю, как мы не были знакомы раньше. Почему так вышло? Вот же она – та, кто меня поддержит. Я же вижу тебя, Котти. Ты реальная. Может, ты только что созданный фантом? Нет.
Ее выгнали из Оксфорда за разгильдяйство и неуспеваемость. Она не может сидеть на месте больше одной минуты. Она все время в движении. Познакомь меня со своим отцом, говорю я. Не хочу, он скучный. Так и не знакомит. Она хватает меня за руку и тащит куда-то. Лепим снеговика! – объявляет она и достает из кармана огромную морковку. Бог знает где взяла.
Потом обнаруживается трагедия – их в семье было восемь, стало семь. Ее брат умер несколько месяцев назад. Пневмония. Я говорю механические слова соболезнования. Она смеется. Дурак, говорит она, это было давно. Надо жить дальше. Не вечно же скорбеть.
В этом вся Котти. Она тянет меня вверх. Она не дает мне упасть. Все эти возвышенные герои из «Блумсбери» мрачны, как кладбищенский мрамор. Она не хочет называть своего настоящего имени. Я выясняю у администрации отеля. Привет, говорю, Мэри Энн. Она обижается. Тебе не нравилось имя Котти? Почему, очень нравилось. Зачем же ты нашел другое? Просто так. Просто так не бывает. А почему Котти? Это курорт здесь, в Швейцарии. Мы ездили сюда, когда я была маленькая. Мне нравилось название. Я сама себя назвала Котти. И папа сказал – ну ладно. Прекрасная история. Да. Я – Котти, договорились? Хорошо.
Сто разных картинок. На каждой – я и Котти. Вот мы в одной связке поднимаемся по заснеженному склону. Мы были напарниками. Она держала не хуже любого мужчины. Я верил ей больше, чем любому мужчине. Вот мы катаемся на лыжах. Вот мы гуляем по Лондону. Вот мы. Вот еще мы. Вот опять мы. Нет только одной картинки. Нет нас, целующих друг друга, разве только по-дружески, в щечку. Нет нас в одной постели, обнаженных. Нет нас в смысле «мы», а не «она» и «я». Нет, между нами ничего не было. И поэтому мы ближе друг к другу, чем тысячи пар, у которых все было.
Котти, милая Котти. Я тащу тебя на постимпрессионистскую выставку 1910 года. Тогда она называлась выставкой современного французского искусства. Потом Фрай придумал этот дикий термин. Котти не хочет. Она говорит – это какая-то гадость. Все ваше искусство – гадость. Особенно этот современный бред. Но я тащу ее, и заставляю останавливаться у каждой картины, и показываю, и объясняю. И она верит. Потом она выходит, поворачивается и говорит: а они еще где-нибудь выставляются?
У нее отличный брат, Джек. Он ходит с нами в горы. Сильный, смелый, смешливый. Настоящий человек. Как и она.
Позже она знакомится с Рут. Они сидят, пьют чай, хохочут. У Котти нет врагов, завистников, противников. Разве что старые зануды из Оксфорда. Все любят Котти. Я люблю Котти. Она выходит замуж за Оуэна О’Мэлли, серьезного и аккуратного дипломата, зануду и прагматика. Она не любит его. Он страшно ревнует ее ко мне. Справедливо.
Котти, если ты меня слышишь. Я не знаю, где ты сейчас. Я вообще ничего не знаю. Напиши обо мне книгу. Слышишь, Котти? И соври, пожалуйста, соври в этой книге. Ни слова правды, я прошу тебя. Ни слова правды.
№ 7
Он увидел ее за ужином. Он вошел, его представили тем, с кем он не был знаком, они пообщались, а потом он сел на свое место за длинным столом. Она сидела наискосок от него, чуть левее. Она смотрела на него, а он – на нее. У них не было возможности поговорить. После ужина они познакомились и говорили долго.
Возвращаясь домой, он сочинял плохие сонеты, потому что других не умел. Не было никакой горы, была только Рут, милая Рут. Ему было двадцать семь, самое время для того, чтобы жениться. Он подумал об этом, глядя на Рут. Потом он приезжал в ее дом. Он познакомился с ее родителями. Он сделал ей предложение во время романтического путешествия в Италию. О господи, как он был скучен. Как он был банален. Он и сейчас такой – где-то внутри меня.
Здесь не о чем говорить, поэтому поговорим о том, чего он не знает. И не узнает уже никогда. О фотографиях и письмах.
Он был романтиком. Он взял с собой эту фотографию, где она сидит боком и, повернув голову, смотрит на зрителя. Он очень аккуратно упаковал снимок. Металлическая рамка, стекло, герметичная резиновая прослойка. Снимок должен был стать не только символом его любви к Рут, но и доказательством того, что он достиг вершины. Он понимал, что может не вернуться. А даже если бы и вернулся, вряд ли пошел бы туда снова. Поэтому нужно было доказательство, которое увидят другие. Фотография, которая сможет продержаться наверху много лет – до следующей экспедиции. Тогда он просто не знал, что такое «верх».
Любил ли он этот снимок больше других? Нет. Ему больше нравился девичий портрет Рут, где она – с распущенными волосами. Смешная в большей мере, нежели красивая. Он бы взял его, но так нельзя, это нечто интимное, скромное, он же родился еще в Викторианскую эпоху и не может заставить себя перешагнуть границу XIX века. Поэтому он берет милую Рут, сидящую вполоборота, запаковывает в непроницаемый каркас и растворяется в белой мгле.
Он пишет Рут письма – нежные, полные любви, искусственные, как рождественский щелкунчик. Она отвечает ему точно такими же. Они приходят к нему, и он пакует их в кожаный футляр, который всегда носит у сердца. Содержание этих писем однообразно – бесконечные признания в любви и отчеты о здоровье детей. Каждое письмо греет его душу. В ответ он описывает ей романтику восхождения вкупе с ужасами ледяных ночей. Она боится за него. Он намеренно бередит ее сердце, чтобы она не прекращала писать.
Но там, наверху, просыпаюсь я. Я открываю глаза и понимаю, что Джордж Мэллори I уже не вернется. Здесь – не его территория. Я перебираю письма Рут. Какая скука, какая чушь, я все это знаю. Кожаный футлярчик, как мило. На следующий день по пути к лагерю III я выбрасываю письма вниз, в холодную бесконечность. Там им самое место. Это лишняя масса, лишние граммы. Нужно экономить.
Я сохраняю письма от Виктории и от Траффорда. Пусть будут. Два листочка, ничего страшного. И еще со мной нераспечатанное письмо от Стеллы. Которое она написала в ту самую ночь. Конверт сперва, похоже, использовался для какого-то другого письма – на нем написан адрес, зачеркнут другой, наклеены марки, стоят печати. Я могу надорвать его прямо сейчас и прочесть. Но я потяну еще немного. Письмо от Стеллы должно быть иным, чем письма от Рут. Дело в том, что адресаты – разные. Письма Рут предназначены для него, письмо Стеллы – для меня.
Потом я смотрю на фотографию. Снимок тоже – для него. Он должен всматриваться в ее прозрачные глаза и улыбаться, вспоминая детей. Я – не должен. Но снимок нельзя выбросить. Уходя, он пообещал оставить его наверху в качестве доказательства. Это его обещание, но мне тоже нужно что-то оставить наверху. Придется – это.
Я сажусь на уступ и смотрю в бездну. Где-то там – письма Рут. Где-то там – сама Рут. Где-то там – все они. Толстый старый Артур, изысканный Дункан, кукольная Вирджиния, красавчик Руперт, вдохновенный Джеймс, смешливая Котти, прелестная Рут, страстная Стелла. Со мной лишь Сэнди, но и он в итоге должен остаться внизу.
Потому что впереди – моя единственная, моя десятая любовь.
№ 10. Взгляд со стороны
Нога болит. Не ноет, а именно адски болит. Точно тысячи раскаленных игл пронзают все тело. А эпицентр – в ноге. Я сползаю вниз, пытаясь вцепиться в гору – пальцами, ледорубом, чем угодно. Может, меня найдут. Может, придут за мной. Сам я уже не спущусь, потому что нога сломана. По-моему, перелом открытый. Теплая кровь пропитывает ткань.
Это финал моей истории. Здесь и сейчас я заканчиваю свое существование. Даже если меня найдут, я буду уже мертв, потому что на этой высоте обездвиженный альпинист не переживет ночь. А меня начнут искать только утром.
Я думаю, что весь мир узнает финал этой истории. Весь чертов мир. Все газеты напишут: погиб знаменитый альпинист. Рут расплачется. Стелла улыбнется, потому что знает, что это – лучшая из возможных смертей. Котти, с ее-то литературными способностями, наверняка напишет какие-либо глупые и смешные мемуары. Как мы катались по склонам швейцарских гор. Потом меня найдут. Опознают по биркам на одежде. Вниз уносить не будут – обложат камнями прямо здесь. Напишут имя, фамилию, годы жизни. Я уверен – так и будет.
Но важнее то, что было. Одни говорят: нельзя жить прошлым. Согласен. Но у меня нет ничего, кроме прошлого, значит, придется жить им.
Они менялись в связке. Иногда первым шел Мэллори, иногда – Ирвин. У каждого были свои преимущества. Мэллори был несоизмеримо опытнее – он чувствовал маршрут, он знал, куда можно ставить ногу, а куда – не стоит. Сэнди понимал, что ступать нужно след в след, если здесь прошел Джордж, значит, пройдет любой. Мэллори не торопился. Он знал, что у них достаточно времени, да и Сэнди не мог так же быстро находить точки опоры и вбивать крюки.
На простых участках – хотя простота эта весьма относительна – Мэллори уступал напарнику первенство. Ирвин – могучий, как медведь, – легко пробивал дорогу через снежные заносы и расчищал путь на ровных участках. Там, где Мэллори требовалось два удара молотком, Ирвин справлялся одним. Сэнди было тяжело, нечеловечески тяжело – Джордж это видел. Лицо Сэнди приобрело оттенок, напоминающий вареного рака. Когда они спустятся с горы, кожа будет облезать еще долго, вполне вероятно, что останутся следы. Балбес, думал Мэллори, я же его предупреждал.
Они стартовали ранним утром восьмого июня. Мэллори оставил Оделлу записку – тот собирался подняться в лагерь VI днем, чтобы взять ряд геологических образцов. Сборы заняли совсем немного времени, и в шесть утра они вышли, чтобы достигнуть вершины по северо-восточному склону. Менее чем через час они уже были у подножья Первой ступени и еще за час ее без проблем преодолели. Ирвин несколько раз останавливался, чтобы сфотографировать Мэллори, идущего перед ним. Когда они выбрались на более или менее плоскую поверхность, Ирвин попросил напарника сделать вид, что тот только-только выбирается из пропасти – он хотел сделать постановочный кадр для прессы. Мэллори сперва не хотел, но Ирвин его уговорил.
Все было в тумане. Погода оказалась не столь хорошей, как казалось изначально. Редкие просветления открывали вид вниз, но лагеря VI было уже не разглядеть. Мэллори не исключал, что снизу их видно лучше – пусть в форме едва заметных черных точек, но лучше, чем ничего. Он полагал, что к этому времени Оделл уже поднялся в лагерь и прочел его записку.
Отрезок между ступенями вел Ирвин. Он приминал снег, притаптывал его, даже, казалось Мэллори, пританцовывал. Спокойнее, сказал Джордж, у тебя эйфория. Что? Эйфория. Тебе кажется, что все легко, а на самом деле ты страшно устанешь через час-два, как раз когда нужны будут все силы. И погибнешь. Так что иди спокойно, заставляй себя делать равномерные шаги. Не нужно трамбовать снег, я не ребенок, я пройду.
Он шел слишком быстро. Ему не хватало опыта, не хватало рефлексов, не хватало понимания, где можно торопиться, а где – нельзя ни в коем случае. Где нужно проверить снег на прочность, а где можно не проверять. Хотя нет – везде, везде нужно проверять. Если бы напарником Мэллори был более опытный альпинист, Джордж бы не беспокоился. Он был бы уверен в том, что его поддержат, когда нужно, и что ему не придется думать за двоих. Но в случае с Сэнди работали два негативных фактора. Во-первых, Джордж вынужден был отвлекаться от собственного маршрута, корректируя движения Ирвина. Во-вторых, он действительно боялся за Сэнди – не как за напарника, даже не как за человека. Как за свой номер девять. Если бы с Сэнди что-то случилось, он бы себе не простил.
Они вышли ко Второй ступени. Никто и никогда не добирался сюда. Спустившись теперь вниз, они бы уже перехватили у Сомервелла мировой рекорд по высоте подъема. Но они не думали о таком жалком достижении, как рекорд. Они должны были преодолеть Вторую ступень. Было 12 часов 50 минут. Облака расступились, небо неожиданно прояснилось, солнце стало бить в глаза. Джордж посмотрел вниз – видны были черные точки палаток штурмового лагеря. Возможно, Оделл смотрел на них именно сейчас.
У них не было лестниц – не волочь же их на себе. А отдельного рейса с лестницами они себе позволить не могли. Поэтому Вторую ступень они преодолевали обыденно, как любое другое каменное препятствие. Ледоруб, молоток, крюки, ступени, веревки. Первым шел Мэллори. Он вбивал крюки, делал шаг, снова вбивал. Он почти не уставал, потому что он был – Мэллори, и этой причины хватало, чтобы идти наверх. Ирвину было значительно тяжелее. Он не смог бы идти первым, даже имея опыт, равный опыту напарника.
Они прошли очень быстро. Для Мэллори это была легкая прогулка – так он себя чувствовал. Ирвин выполз на Вторую ступень, тяжело дыша. У него болела голова. Ты в порядке? Да, я в порядке. Мэллори видел, что Ирвин врет. Он видел, что тот плох и может не дойти – но сейчас он не смог бы отступить. Он готов был пожертвовать другом ради вершины.
Я пойду первым, сказал он. Хорошо. Ирвин поднялся – тяжело, с трудом. И они пошли к Третьей ступени.
Погода ухудшилась. Ветер резал глаза, поднимал снег. Это была не снежная буря, а так, игрушки, но на такой высоте – хватало. Они не знали о существовании Третьей ступени – Мэллори надеялся, что все, больше не будет, остается просто идти и идти, проверяя ногами снег, аккуратно, медленно.
Ирвин сказал: стой. Я хочу тебя сфотографировать. Мэллори встал в героическую позу. Принял облик греческого бога. Ирвин щелкнул затвором. Тогда давай – и я тебя. Иначе получится глупо. Ты же тоже здесь. Мэллори снял напарника. Тот не смог разогнуться – слишком тяжело. А снимать баллоны – никак, никак. Дышать без кислорода тут невозможно.
К этому времени они уже выбросили по баллону каждый. У Ирвина подходил к концу второй – он чувствовал это, потому что чувствовал любую технику в радиусе метра от себя. Нам хватит кислорода? – спросил Мэллори. Да, сказал Ирвин, хватит. Он не был уверен в этом, но не мог не соврать. Он знал, что Мэллори пойдет наверх, даже если все баллоны закончатся.
Солнце снова ударило лучами в просвет между тучами. Нормально? – Мэллори обернулся к Ирвину, который полз как черепаха. Да, ответил Эндрю.
Третья ступень была более пологой и явно более простой, чем Вторая. Сэнди пошел чуть быстрее и обогнал Джорджа, чтобы первым оказаться у ее подножия.
– Ты что делаешь? А ну, назад! – воскликнул Мэллори.
Он с первого взгляда понял, что происходит с Ирвином. Высотная эйфория, психологическая дрянь, убившая больше альпинистов, чем любые лавины.
Этот окрик – и ничто иное – стал причиной смерти Эндрю Ирвина по прозвищу Сэнди. Он обернулся, посмотрел на Мэллори и непроизвольно сделал шаг назад. Снег под его ногами поехал. Мэллори тут же бросился на землю, чтобы вгрызться в камни и не дать Сэнди упасть. Ирвин повис на веревке. Мэллори вцепился в уступ. Он выглянул из-за обрыва и увидел Сэнди, болтающегося внизу. Тот был тяжелым, нечеловечески тяжелым. Мэллори увидел взгляд Ирвина – и сразу понял, что тот собирается сделать.
Он не мог кричать, хотя должен был. У него перехватило дыхание. Он качал головой – нет, нет, Сэнди, нет, не надо, я же не смогу без тебя, я прошу тебя, я тебя вытащу, Сэнди, пожалуйста, не оставляй меня. Но его немой крик замирал, замерзал в воздухе и осыпался вниз острыми ледяными иголками. Нет, нет, я прошу тебя. Не надо, пожалуйста, я вытащу.
Но Ирвин рубил и рубил неподатливую бечеву, исступленно, безумно пытаясь дать своему великому напарнику свободу.
А потом он исчез.
Мэллори отбросило назад. Он распластался на снегу, глядя в небо. На его руке болталась перетертая веревка. Когда Ирвин сорвался, его ледоруб описал какую-то немыслимую траекторию и, ударившись сперва об одну скальную стенку, а затем о другую, приземлился неподалеку от Мэллори. Джордж подполз к нему и взял его в руку.
Потом он встал и посмотрел вокруг. Светило солнце. Красота была невероятная. И тогда он закричал во все горло, просто закричал – потому что только что похоронил еще одного своего друга.
Он размахнулся и бросил ледоруб в никуда.
№ 10. Никого, кроме
Из меня всегда был хреновый писатель. Я им завидовал, этим прекрасным Брукам и Кейнсам. Они умели складывать слова так, что ты тонул. Из слов можно сделать океан. Проблема даже не в способности выражать свои мысли так, что они интересны другим. Я тоже так могу. Проблема в том, что я никогда не умел делать это легко. Мне было трудно. Я держал в руках перьевую ручку, а думал о горах. Ледоруб приятнее лежит в ладони.
Если кто из нас и писал, то он, другой. Он строчил сонеты к Рут – неуклюжие, наивные, хотя Брук их хвалил. Брук говорил: ты не альпинист, ты поэт. Но я чувствовал – Брук врет. Моя первая ипостась этого не чувствовала.
В 1912 году в Лондоне вышла книга «Босуэлл, биограф». 337 страниц размышлений Джорджа Мэллори о творчестве знаменитого шотландского писателя Джеймса Босуэлла. Босуэлл прославился книгой «Жизнь Сэмьюэла Джонсона». Какая ирония судьбы – написать биографию биографа. Это как кофе второй заварки. Восхищаться Босуэллом меня заставил Бенсон – в прямом смысле слова. Бенсон говорил: «Босуэлл», и в этом слове крылась вся английская литература. Весной моего выпускного года был объявлен конкурс эссе, и одной из предложенных тем был Босуэлл. Благодаря Бенсону это был мой конек. Глупо было отказываться. И я написал книгу. Ее даже напечатали.
Как это смешно теперь, спустя двенадцать лет и десятки тысяч футов. Биография биографа, пустая трата букв. Как это глупо – корпеть над страницами, когда можно научиться летать. Как это смешно. Но на одной из книжных полок в моей библиотеке стоит один экземпляр. Рут обещала его прочесть сто раз, но так и не прочла. Ей это неинтересно. Кому, скажите, кому это интересно. Это даже на меня навевает скуку.
Хотя меня хвалили преподаватели. Мне написал Бенсон. Мой отец, всегда хотевший видеть меня на учительском месте, сказал: это успех, сын, это грандиозный успех! Я удовлетворил всех этой книгой. Кроме, конечно, себя.
Все прочее, что я писал, было мне ближе и естественнее. Я писал о горах. Как это сложно, как это – пусть так – невозможно: передать свои чувства людям, которые если и видели горы, то только на далеком горизонте. И у меня не получалось передать всё, как надо. Я расплывался в словах, строил витиеватые предложения – и все равно буквы оставались жалкой тенью того, что пытались передать.
Внезапное воспоминание. Мы с Траффордом поднимаемся на церковную крышу. Я всегда забирался на все, на что физически можно забраться. Мы лезем. Траффорду тяжелее, чем мне. Наконец мы наверху – и тут Траффорд начинает ныть: спусти меня отсюда, я хочу слезть. А идти вниз порой значительно тяжелее, чем наверх. Ноги не находят опоры, водосточная труба из лестницы превращается в гладкую поверхность.
Некоторое время я ищу выход – но что-то его не видно. Потом понимаю: можно уцепиться за декоративный элемент и оттуда перебраться на карниз, по нему пройти к дальней трубе, возле которой лестница. Показываю Траффорду. Он хнычет. Я десять минут пытаюсь уговорить его спуститься – но он не может. Странно, что он не описался. Я делаю, как и задумал, через несколько минут оказываюсь на земле и мчусь за помощью. Траффорда снимали пожарные. Это было очень смешно.
Я всегда был сильнее его. В Винчестере я прекрасно играл в футбол, занимался греблей, отлично стрелял, был членом школьной (позже – университетской) сборной и лучшим гимнастом. Я не хотел, но меня зачем-то выбрали главой лодочного клуба. Кто бы мог подумать, что маленький Траффорд после Великой войны останется в армейских рядах. Я вернулся к своему учительству – я, Джордж Мэллори, – а он внезапно поступил в летное училище в Эндовере, чтобы затем попасть в ряды Королевских военно-воздушных сил. Интересно, как у него дела.
Я помню, как впервые узнал о существовании альпинизма. Это все Грэм Ирвинг, учитель из Винчестера. Он отобрал двоих – меня и Гарри Гибсона – как наиболее способных в гимнастическом деле. Летом мы поехали в Альпы. Первой горой, на которую мы поднялись, был Монвелан, всего-то 12 200 футов, сегодня он кажется равниной. Но тогда нам обоим стало плохо, и до вершины мы так и не добрались. Потом мы возвращались в Альпы еще не раз. Я даже не помню, сколько раз поднимался на Монблан.
Потом, уже после университета, я поднимался в горы с Джеффри Янгом. В одном из походов я сорвался и пролетел сорок футов – Джеффри удержал меня. Когда он вытащил меня наверх, мы увидели, что веревка практически полностью перетерлась. Еще несколько секунд – и она бы порвалась. И я бы погиб тогда, так и не увидев настоящих гор.
Позже, через несколько лет, когда я уже жил в Биркенхеде, я сорвался во второй раз и сломал лодыжку. Она плохо срослась и реагировала на погоду – болела, ныла. Сейчас, когда я сползаю по бесконечному склону, я осознаю, что сломал снова именно ее, в том же самом месте. Если бы не тот перелом пятнадцатилетней давности, возможно, мои ноги были бы сейчас целы.
Когда 23 января 1921 года Перси Фаррар прислал мне письмо с предложением идти в Гималаи, я готов был отказаться. Точнее, не я. Не я настоящий, а тот я, которому Рут была дороже гор. Он страдал от шестнадцатимесячной разлуки с семьей во время войны и не хотел повторять ее снова – пусть всего лишь на шесть месяцев. Янг долго меня (его) уговаривал. Рут была там же, в нашей гостиной, она слушала разговор и сказала позже, уже вечером: езжай, Джордж. Ты же никогда не простишь себе, что не поехал.
И тогда мы оба – он и я – сошлись в одной точке. Мы знали, что нужно ехать. Потом мы сходились и расходились снова. Последний раз это было во время путешествия в Америку. Рут хотела, чтобы я (он) нашел нормальную работу и больше не ходил в горы. Он был с ней согласен, я – нет. В Америке я встретил Стеллу, и она стала последним камнем на чаше весов, означающей – «идти».
Перед восхождением я встречался с Кэтлин Хилтон Янг, вдовой капитана Скотта. Она повторно вышла замуж и незадолго до нашей встречи родила сына, Уэйланда – ей было уже сорок пять лет. Я хотел узнать, что она чувствовала, когда погиб Скотт. Хотел понять, что будет чувствовать Рут, – уже тогда я знал, что шанс на возвращение невелик. Кэтлин оказалась сильнее, чем я ожидал. Она гордилась первым мужем и этой нечеловеческой гордостью сумела заглушить в себе страдание. Она выплеснула боль в творчество, создав десятки скульптур, изображающих капитана Скотта, Эдварда Смита, Чарльза Роллса. Ее модели были мертвы. Ей было скучно изображать живых. Она лепила величие, доступное только ушедшим.
Я (он) понял одно: Рут так не сможет. Рут будет просто рыдать. Потом сдерживаться. Потом снова рыдать. И я (он) опять пытался отказаться от восхождения.
Но я победил. Безо всякого «он».
Сэнди погиб. Вполне вероятно, он еще жив где-то там, внизу, но здесь, на такой высоте, нельзя даже кричать. Любой звук может разозлить гору. Я аккуратно заглядываю в пропасть, куда сорвался Сэнди. Ничего не видно. Независимо от того, бьется его сердце или нет, он погиб. Прощай, Сэнди.
Я поднимаю голову. Впереди – Третья ступень. Может, их четыре. Может, пять. С этого ракурса оценить невозможно. Нужно просто идти вперед и надеяться, что не ошибся с направлением. Смотрю на часы – почти два. Времени прошло слишком много. Если я не потороплюсь, спускаться придется в темноте.
Без напарника – сложнее. Нет лестниц, нет веревок, если сорвешься – никто не удержит. Ты просто ползешь вверх. Солнце – нестерпимо яркое. Но технически это нетрудно.
Неприятная мысль: жаль, что Сэнди забрал с собой свой запас кислорода. Мне бы он пригодился. Так или иначе, здесь мыслишь сугубо прагматически.
Надо выбросить банку с бульонными кубиками. Но она далеко запрятана. Взял на всякий случай – если ночь застанет нас до возвращения в лагерь. Потом сам думал – какой же дурак, зачем взял. Если я засну здесь, то в любом случае не проснусь. Нужно выбросить. Потом, уже после вершины.
Фотография Рут – ближе – за пазухой, металлическая рамка немного давит.
Я преодолеваю Третью ступень. Передо мной – равнина. По меркам подножий это всего лишь узкая полоса снега, но в категории гор это почти плато. Слежавшийся, плотный, ровный снег. Здесь никогда и никто не бывал. Я – первый.
Я – первый! Я хочу кричать, но – рано, я еще не на самом верху, туда нужно ползти, отталкиваясь от камней, от снега, от воздуха. И я ползу, иду, рывками, неровно, уже нечего экономить, осталось чуть-чуть. 8 июня 1924 года – главный день в истории человечества. Впервые нога исследователя ступает на гору такой высоты. На самую высокую вершину мира. Никто и никогда не сможет побить мое достижение – только повторить. Я – Джордж Мэллори, и нет никого, кроме меня.
Вершина манит. Кажется, идти еще вечность. Я ползу, ползу, ползу. Она не приближается. Самое неприятное, что остался последний баллон. Вниз, похоже, придется идти без кислорода. Не знаю, как получится. Да и не важно.
Времени больше нет. Не нужно смотреть на часы, на солнце. Достаточно просто идти. Я уже не проверяю снег на прочность – не до того. Нужно дойти, добраться, доползти. Я пытался идти равномерно, не ускоряясь и не замедляясь, но получалось плохо. Ноги деревенели. Каждый новый подъем, каждый новый сугроб внушал надежду. Может, все? Может, за этим холмиком – уже вершина? Может, дальше не надо?
И я знал, что, взойдя наверх, просто упаду от изнеможения. Но когда за очередным сугробом было лишь продолжение пути, я изыскивал силы, чтобы двигаться. Нельзя останавливаться. Никогда нельзя останавливаться. Если ты сдашься, ты ничего не выиграешь. Ты просто сдашься.
И я шел.
Сэнди, милый Сэнди. Почему я взял тебя? Зачем? Что я хотел себе доказать? Я – твой палач, прости меня, прости. Ты моя отрава, как ранее был Руперт, как был Джеймс. Сэнди, ты слышишь меня? Ты жив там, внизу?
Боже, как хочется закричать. Я сейчас упаду. Я ничего уже не вижу и не знаю.
И внезапно за очередным сугробом – финал. Площадка диаметром с десяток футов или чуть побольше – сейчас я не могу считать. Я выхожу на нее. Ветер страшный, но небо ясное. Я оглядываюсь. И понимаю, что я дошел. Что я, Джордж Мэллори, поднялся на гору. Она поддалась мне. Она встала передо мной на колени.
Тогда на колени падаю я. Я плачу, плачу, плачу. Пустота в моей голове. Я хотел насладиться этим видом – но теперь он для меня ничто, всего лишь картинка из журнала. Я расстегиваюсь и шарю за пазухой, и вот он – портрет Рут, мое доказательство. Металлическая рамка, стеклянная сердцевина. Я ставлю его, прислонив к небольшому сугробу, достаю фотоаппарат. Пальцы совсем не слушаются. Получается медленно, неуклюже. Здесь нет Сэнди, чтобы сфотографировать меня, – значит, я сделаю все сам. Я снимаю с одного ракурса, потом с другого. Чтобы не было оснований сомневаться. Да, портрет Рут – здесь, на самой вершине.
Пакую фотоаппарат. Здесь очень тяжело находиться. Я чудовищно устал. Сколько прошло времени? Пять минут? Десять? Пятнадцать? Невозможно посчитать.
Я достаю пакет, заворачиваю в него фотографию в рамке. Затем – в ткань. Затем в бумагу. Получается плотный сверток, из которого торчит металлический штырь-подставка – недлинный, легкий, просто чтобы воткнуть в снег. Рою небольшое углубление, втыкаю штырь, забрасываю сверток снегом – он неглубоко, но как получается. Кто придет вторым – может вернуть его обратно, вниз. Это его право.
Надо идти вниз. Не хочется. Тут хорошо. Можно лежать и смотреть в небо – ни в одной точке Земли оно не может быть ближе. Нет, нет, Джордж, спать нельзя. Нужно встать и идти. Встань и иди, Джордж. Не можешь идти – ползи. Не можешь ползти – ты мертв.
Я иду назад. Спускаться проще, но нужно себя сдерживать. Не ускоряться. Ни в коем случае не ускоряться. Аккуратно, Джордж, еще аккуратнее. Ты должен вернуться.
Кислород закончился. Ничего, вниз я смогу и так. Я выбрасываю баллон. Ничего, Джордж, бывало и хуже. Ползи, ползи.
Когда ты понимаешь, что земля под тобой двигается, первый инстинкт – уцепиться. Не важно, за что. Что подвернется. Камень – прекрасно, лучше не придумаешь. Слежавшийся наст? Не очень, но может замедлить падение. Идеальный способ – успеть размахнуться и воткнуть ледоруб в какую-либо расселину. Если, конечно, эта расселина не движется вниз вместе с тобой.
Я не сорвался, нет. Я не мог сорваться, потому что я знал, куда поставить ногу, чтобы не упасть. Я чувствовал это. Гора уже почти отпустила меня. Я спустился с Третьей ступени, затем – со Второй. Теперь я знаю, что их всего три. Боюсь, что это знание до тех, кто внизу, донесет кто-нибудь другой.
Камни поехали подо мной, точно целый участок горы решил соскользнуть, и я сорвался. Я пытался уцепиться за что-нибудь, но двигалось все, не было ничего неподвижного. И я приземлился на ноги – неудачно, тело пронзило болью, и я упал лицом вниз. Но не просто упал – я понял, что земля подо мной продолжает ехать вниз – куда-то в неизвестность. Я не мог обернуться. Каждую секунду стекающий вниз поток мог лишиться твердой опоры и камнепадом обрушиться с невозможной высоты.
Я должен остановиться, думаю я, должен. Ледоруб у меня в руке. Замахиваюсь, бью – рывок, кажется, остановился. Нет, срывает, несет дальше. Сколько там еще внизу, в запасе. Удар номер два. Рывок! Нет, снова неудача.
Бить, бить, исступленно бить по скале, чтобы остановиться. Сломанная нога болит неимоверно, я положил ее на здоровую, чтобы хоть чуть-чуть облегчить боль.
Я был на вершине. Гора сама спускает меня вниз. Живым? Не знаю.
Удар, еще удар.
Я пытаюсь уцепиться за сползающие вниз камни в безумной надежде на то, что гора простит мне мою дерзость.
Седьмое вымышленное письмо Джорджа Мэллори
Милая Рут!
Любовь всей моей жизни, мое сердце, мои вены и артерии, вся моя душа принадлежит только тебе, и я не имею ни малейшего права забрать их у тебя, лишить тебя твоего, ибо кесарю причитается кесарево, и негоже отдавать ему божье. Впрочем, Бог – это такая же абстракция, как время, жизнь и смерть, и потому я более не напишу о нем ни слова. Ты – мой бог, ты мой единственный свет, к тебе я стремлюсь, к тебе возвращаюсь и буду возвращаться всегда, насколько далеко ни увела бы меня моя извилистая дорога.
Ты знаешь, Рут, порой я сержусь на твой семейный прагматизм, на твои попытки задержать меня, остановить – но я знаю, что ты всегда отпустишь меня, если я попрошу, потому что понимаешь меня много лучше других и знаешь, что если я соглашаюсь остаться дома, я, скорее всего, лгу и тебе, и самому себе. Выходя за меня замуж, ты знала, что я – таков, что когда передо мной не стоит вызов, я ощущаю себя пустым; таким вызовом была ты на том самом памятном обеде, когда такая милая, светлая, смотрела на меня с другой половины стола и улыбалась. Завоевав тебя, я принял новый вызов.
Здесь холодно, потому что здесь всегда холодно. Здесь не бывает лета, разве что календарное, но и оно практически ничем не может порадовать. Солнцем? Возможно, но это ледяное солнце, оно совсем не греет, и потому здесь нет ни одной секунды, которую я мог бы потратить на отдых, на эфемерное, никому не нужное умиротворение. Но – ты знаешь – я люблю этот холод. Я понимаю, что лишь холод придает горам такое необыкновенное, возвышенное спокойствие, такую нечеловеческую красоту и величие. Здесь нельзя снимать темные очки, потому что иначе ослепнешь от снежного сияния, но я нарушаю это правило, потому что хочу полностью погрузиться в окружающую меня безбрежную красоту.
Ты хочешь, чтобы я вернулся, – ради тебя, ради детей, да – но ты не можешь понять (хотя пытаешься, я знаю, конечно, пытаешься) одного: возвращаться мне значительно труднее, больнее, страшнее, чем идти вперед. Дело в цели. Когда я двигаюсь к горе, когда меня окружают мои соратники, альпинисты, проводники-шерпы, носильщики, я понимаю, что всё еще впереди, что дорога еще не закончена, и это не какая-то локальная, сиюминутная дорога, но центральный путь всей моей жизни, моя единственная предначертанная судьба, неотъемлемой частью которой являешься и ты, любовь моя. Когда же я достигну цели, я потеряю направление, я вернусь и задам себе глупый вопрос: что дальше? – и не найду на него правильного ответа. Буду ли я ездить по миру с лекциями об альпинизме? Буду ли по-прежнему преподавать в школе литературу? Буду ли водить экспедиции в Альпы? Не знаю. Все это уже пройденный этап, к которому, так или иначе, придется возвратиться в случае успешного восхождения на вершину.
Мне кажется, что своего пика человек должен достигать не в середине жизни, а в ее конце. Когда ты понимаешь, что выше уже не подняться: ты либо почиваешь на лаврах, не создавая более ничего значимого, либо, что несоизмеримо страшнее, скатываешься вниз. Какой из этих двух вариантов могу выбрать я? Потом, через много лет, моей тропой пройдут другие альпинисты, и они будут говорить: здесь прошел Джордж Мэллори, человек, который первым поднялся на гору. Но будут ли они помнить хоть что-нибудь из моей последующей жизни? Будут ли они думать о Босуэлле, которого я раскладывал на детали, чтобы преподать своим непутевым студентам? Нет, конечно, нет.
В минуты таких размышлений ко мне приходит призрак капитана Роберта Фолкона Скотта. Он сидит в палатке, снаружи – трагический март 1912 года, последний, неунимающийся буран, и капитан Скотт, единственный оставшийся до поры в живых, дрожащей рукой пишет главное письмо в своей жизни. Он начинает его словами «Моей вдове», зная, что умрет, и не надеясь ни на какой другой исход. Это путаное, не очень удобное для чтения письмо. Скотт многократно уверяет жену, что они уходят мирно, без боли, просто засыпая, что это светлая и спокойная смерть. Он уверяет ее в вечной любви и дает инструкции по поводу воспитания их сына, Питера. Это письмо, которое вызвало у нее слезы, – я знаю, она показывала мне его, и в тот момент ее глаза чуть покраснели, даже спустя столько лет, – но при этом не принесло ничего поистине ценного. Скотт не хотел, чтобы Кэтлин воспринимала его любовь к Антарктике как должное. Он пытался быть прагматиком, хотя из каждого слова того письма жаром дышала страсть, которой не суждено было замерзнуть.
Если бы у меня была хотя бы малейшая надежда все-таки написать тебе письмо, пусть даже оставив его в собственном кармане, я бы обязательно это сделал. И я бы написал в нем то, что пишу сейчас, в неизвестном времени и непонятном пространстве. Я бы написал, потому что не смог бы не написать, и лишь окружающие физические условия не позволяют мне это сделать. Если, конечно, их можно назвать условиями.
Передай Фрэнсис, что я люблю ее. Пусть она выйдет замуж за кого угодно, только не за альпиниста. Обязательно подчеркни это в разговоре с ней. В мире столько прекрасных профессий, столько мужественных мужчин – я не хочу, чтобы она повторила твою ошибку, моя прекрасная Рут, и так же страдала, как страдаешь ты. Мне кажется, даже военный был бы лучше, поскольку Великая война уже отгремела, новой на горизонте не намечается, и безопасность военных гарантирована, с моей точки зрения, на много лет вперед.
Передай Берри, что ее я тоже очень люблю. Я хочу, чтобы она жила долго-долго, чтобы ее миновали все грядущие войны, если таковые будут, и чтобы она увидела XXI столетие, которое мне увидеть не суждено (как, полагаю, в силу человеческой физиологии, и тебе). Я хочу, чтобы она поднималась в воздух на ракетопланах, чтобы ее современники освоили Луну и другие планеты, подобно удивительным путешественникам из романов Герберта Уэллса, и чтобы она пронесла память о своем отце сквозь все предстоящие ей прекрасные годы.
Передай Джону, что я люблю и его – крепко, по-настоящему, как будущего мужчину. Он еще совсем маленький, и я останусь в его памяти не более чем тенью, большим человеком, который появлялся дома раз в полгода, щекотал и дарил дурацкие игрушки. Расскажи ему обо мне. Расскажи все, что посчитаешь нужным, но, прошу тебя, не возводи альпинизм в ранг подвига – я не желаю сыну своей судьбы. Пусть он будет знать, что я был прекрасным преподавателем, что я написал книгу, что я иногда ходил в горы, но о том, что вершина была центром моей Вселенной, он должен узнать сам, через много лет, обретя сознание взрослого.
Я прошу тебя не допустить, чтобы мои дети вступили в Альпийский клуб. Пусть они общаются с нашими друзьями, но всегда предупреждай их о том, что горы – это опасно, и глупо, и пусто. Лги им, прошу тебя, лги им в глаза, чтобы они жили и были счастливее нас.
Моя милая Рут, когда-нибудь, возможно, через много лет, когда ты будешь безумно прекрасной старухой и будешь сидеть у камина с вязаньем (я не могу представить тебя такой – но позволь мне немного пофантазировать), кто-то найдет твою фотографию на вершине горы. Кто-то вступит наверх и наткнется на нее, и поймет, что он – не первый, что он – второй, а первым был я, и тогда я молю Бога, которого нет, – но я позволяю себе поверить в Него в эту единственную минуту, – чтобы это был честный человек, чтобы он вернул меня тебе, чтобы он вошел в твой дом и отдал тебе этот полуистлевший сверток, доказывающий, что в моем сознании была не одна вершина, а две, и первую из них я покорил еще в 1914 году.
Веришь ли, Рут, но горы неимоверно добры к человеку. Они знают, когда нужно успокоиться, и никогда не зайдут слишком далеко в своем стремлении остановить его на половине дороги. Они никогда не ставят невыполнимых задач, никогда не прокладывают непроходимых путей, они являются испытанием, а не запретом на дальнейшее движение. Тот, кто проходит это испытание, становится более закаленным, более сильным и допускается к следующему – так рыцарь, побеждающий одного дракона на пути к принцессе, сталкивается со следующим, уже не о трех головах, а о шести, а затем – с восьмиглавым, двадцатиглавым, стоглавым чудовищем. Я же предпочел сразу сразиться с последним зверем, самым грозным и страшным с виду, но обреченным иметь самое мирное, самое спокойное сердце из всех возможных.
И я не сломал свое копье. Я одержал победу и поскользнулся при возвращении – на его золотых монетах. Принцесса спасена, но рыцарь не сможет привезти ее обратно во дворец.
Я облекаю свои последние слова в расплывчатую форму, в состязание между реальностью и сказкой, потому что не могу наговориться, не могу закончить здесь и сейчас, понимая, что ты не услышишь ни слова из произнесенного, но надеясь, что ты все-таки почувствуешь меня в этот самый момент. Что ты делаешь сейчас? Стоишь ли в гостиной, разглядывая наши фотографии, играешь ли с маленьким Джоном, споришь ли с мясником о цене отбивной, – пошатнись, приложи руку ко лбу и попрощайся со мной вслух, пусть тебя сочтут сумасшедшей, но я, я услышу это прощание и упокоюсь с миром.
И тогда я смогу наконец прекратить это бесконечное падение в неизвестность, сползание в ад, которого нет, смогу закрыть глаза и успокоиться.
Меня зовут Джордж Герберт Ли Мэллори. Я – первый человек, взошедший на вершину мира. Я – одиннадцатая жертва горы после семерки шерпов, сметенных лавиной два года назад, двух погибших на подступах в этом году и Сэнди.
И я счастлив быть ее жертвой.
Интермедия. Краткая историческая справка о бипланах de Havilland DH.60G Gipsy Moth
Британская авиастроительная компания de Havilland Aircraft, образованная в 1920 году путем продажи компании Airco оружейному концерну Birmingham Small Arms Company, специализировалась на одно- и двухместных бипланах. Основная серия самолетов de Havilland (DH) продолжала линейку, разработанную в Airco. В июле 1924 года свой первый полет совершил биплан DH.51 с девяностосильным двигателем RAF 1A, а полугодом позже – и его увеличенная версия DH.60 с опытным агрегатом ADC Cirrus мощностью 60 л. с. Двумя годами позже в серии появилась окончательная версия биплана с более мощным (105 л. с.) двигателем Cirrus Hermes. Оба самолета носили название Cirrus Moth – I и II. Первый полет на самолете DH.60 совершил лично разработчик машины – Джеффри де Хэвилэнд.
Самолет серии Moth представлял собой двухместный биплан с деревянной рамой и фюзеляжем, обшитым клееной фанерой. Благодаря легкости и маневренности самолет имел грандиозный успех в авиационном спорте – он впервые был заявлен на гонку за Королевский кубок в 1925 году, а затем одержал в ней три победы подряд (1926, 1927, 1928).
Но у двигателей Cirrus имелся серьезный недостаток. Часть используемых при его производстве деталей была разработана еще во время I Мировой войны для восьмицилиндрового двигателя Renault. Компания Renault к середине двадцатых уже прекратила производство этих деталей, и, соответственно, их число было ограничено. Стало понятно, что в скором времени поставки Cirrus прекратятся. Тогда Джеффри де Хэвилэнд принял решение устанавливать на биплан двигатель собственного производства. В 1928 году был представлен первый двигатель de Havilland Gipsy I, а самолет с ним получил индекс DH.60G Gipsy Moth.
Модель оказалась очень удачной. Скромная стоимость (650 фунтов стерлингов) и отличные летные показатели сделали Gipsy Moth самым востребованным британским легким самолетом. Большую их часть приобрели в собственность аэроклубы, некоторое ограниченное количество ушло в частные руки. Именно такой самолет-трехлетку купил для путешествия в Гималаи Морис Уилсон.
Часть 5. Морис Уилсон
Глава 1. Идеальный финал
Я чувствую, вы соскучились по мне. Вот так всегда: когда ты жив, ты никого не интересуешь, все смеются над тобой. Но, умерев, ты сразу становишься кому-то нужен. Тебя включают в какие-то списки, тебя начинают спрашивать о вещах, в которых ты ни черта не смыслишь. Например, о смерти. Впрочем, мы с Цевангом Палжором знаем о смерти значительно больше, чем все прочие.
Я стал номером двенадцать. Это была честь – последовать напрямую за Джорджем Мэллори. Да, между нами был большой перерыв, но все же я – следующий. Каждый год на горе погибает как минимум один альпинист. Чаще всего – не один. Вы полагаете, что со временем, с совершенствованием оборудования и техники восхождения альпинизм стал безопаснее? Как бы не так. В 2013 году на горе погибло одиннадцать альпинистов: четыре непальца, двое русских, двое южнокорейцев и по одному представителю Бангладеш, Японии и Малайзии. Четверо из них – при спуске, как обидно.
Самым урожайным стал 2014 год – он сумел превзойти рекорд 1996-го, когда вниз так и не спустилось пятнадцать человек. Второго апреля в базовом лагере умер проводник-шерп, а спустя две недели, восемнадцатого апреля, группу из двадцати пяти альпинистов накрыло лавиной; спастись сумели лишь девять из них. Итого семнадцать мертвецов, все шерпы. А гора стремится к новым рекордам – только первая половина 2015-го унесла двадцать два человека, то ли будет дальше. Если считать от момента официального первовосхождения Эдмунда Хиллари в 1953-м, без жертв обошлись всего лишь десять лет: 1954–1959, 1961, 1964–1965 и 1977. Как видите, все – в начальный период. Сейчас, когда каждый год на гору поднимаются сотни людей, количество жертв возрастает. Правда, в процентном отношении оно очень и очень низкое. Не сравнить с Аннапурной.
Если говорить о национальностях, рекорд по количеству погибших держит Непал – больше сотни жителей этой страны остались на склонах горы навсегда (или скончались позже в госпитале). Это связано в первую очередь с огромным количеством непальцев-шерпов, поднимающихся наверх в качестве проводников и прислуги. На втором месте – индусы, их погибло двадцать три человека. Третье место у японцев – восемнадцать павших в бою.
Если говорить о причинах гибели, то для примерно сорока пяти человек она неизвестна – они просто пропали без вести. Пятьдесят восемь человек сорвались и упали в расселины или просто со склонов – это второе место. Девяносто четыре человека погребли под собой лавины – это первое. Иных сумели вытащить из-под снега, и они умерли позже от травм – они включены в это число.
В последний раз я видел своих шерпов, Теванга и Ринзинга, 29 мая 1934 года. Моя первая и вторая попытки штурма горы без их помощи не увенчались успехом, но они, ленивые свиньи, продолжали жаловаться на плохую погоду и совершенно не собирались отрабатывать заплаченные им деньги. Поэтому 29 мая я снова отправился наверх, уже не тайком, а сознательно оставив их в лагере. Я наказал им ждать меня в лагере III в течение двух недель, а если не вернусь, спускаться вниз.
Исследователи считают днем моей смерти 31 мая 1934 года, поскольку именно тогда я оставил последнюю запись в дневнике: «Снова в путь, замечательный день!» Вы полагаете, что, написав так, я упал и умер от переохлаждения в районе третьего лагеря? Глупости, сущие глупости. Просто, когда идешь выше, внезапно понимаешь, что писать больше в сущности не о чем. Ты все уже написал. Слова, буквы, эти жалкие козявки, не заслуживают того, чтобы воплощать в себе эту невероятную красоту. Я готов был выбросить дневник вообще, но потом подумал: если я не смогу спуститься, и меня найдут, пусть лучше записи будут со мной. По ним хоть как-то можно понять мою историю, хотя, признаться, писал я крайне неразборчиво и довольно бессвязно, вовсе не для чужого глаза.
Мне катастрофически не хватало интеллектуального багажа и творческих способностей Джорджа Мэллори. У меня не получалось составить фразу длиннее десятка слов. В какой-то мере именно поэтому я забросил дневник. Он был не более чем сублимацией.
Когда я вновь оказался в лагере III – всего-то через несколько дней, – никаких шерпов там уже не было. Если бы они, как я приказал, ждали две недели, я бы остался жив. Но они, похоже, ушли на следующий же день после начала моего восхождения. Сволочи! У меня практически не было еды, палатку снесло в пропасть, и я надеялся, что меня отогреют и подкормят, но нашел лишь остатки от стоянки, какие-то обрывки, обломки оборудования и обертку от бульонных кубиков. В тот момент я понял, что борьба окончена, хватит.
Значительно позже, уже из своего нынешнего положения, я понял, что Ринзинг (как ранее Церинг) серьезно заболел и начал бредить – судя по всему, горная болезнь, – и потому шерпы снялись с места. Но мне что – легче от этого? Теванг не мог спустить Ринзинга, а потом вернуться? Им просто было плевать.
Постфактум я узнал еще одну неприятную вещь. В полуметре от места, где я закрыл глаза и заснул навсегда, была еда. Шерпы все-таки оставили мне целый рюкзак, прикопав его от ветра и привязав к вбитому в скалу крюку. Но потом снег запорошил запасы, и я просто их не увидел. Я был в чудовищном духовном раздрае. Мне было не до поисков еды, которой могло не оказаться как таковой. Я просто злился. Я умер, пытаясь совместить внутри два несовместимых чувства: ненависть и любовь. Любовь, конечно, к горе.
Впрочем, еда вряд ли помогла бы мне. Я же потерял палатку и спальный мешок. Даже поев, я бы замерз. Палатку они мне оставили – тоже прикопав близ еды. Кстати, тут не могу не похвалить – это была их единственная палатка. Они пошли вниз на свой страх и риск и, насколько я знаю, дошли довольно легко. Но вот спальника они не оставили – кто мог подумать, что я умудрюсь потерять спальник. В принципе, когда я шел вниз, то был уже мертв. Но не хотел догадываться об этом – и не догадался.
У всех исследователей моего путешествия, у всех, кто писал обо мне книги и пытался проследить мой маршрут, есть еще один вопрос. Первым его задал шерп Гомбу, участник китайской экспедиции 1960 года. Он же своими глазами видел на 8500 метрах старую палатку – и это не могла быть палатка Мэллори и Ирвина, потому что они не останавливались на этой высоте. Самый высокий лагерь экспедиции 1924 года находился на 8305 метрах! Томас Ной, один из главных исследователей моей жизни, утверждал, что это моя палатка. Так ли это? Добрался ли я до этой высоты? Сумел ли поставить палатку и переночевать в ней?
Да, черт вас всех дери, это моя палатка. Да, свой последний, штурмовой, лагерь я разбил на этой дикой высоте. И у меня не было кислорода. И я пережил в ней ночь. Просто утром у меня не было сил ее складывать, и я оставил ее там, а потом ее снесло ветром вместе со спальником. Снесло недалеко, метров на тридцать, где четверть века спустя ее и увидел шерп-проводник. Но у меня не было возможности до нее добраться.
Впрочем, какая разница. Да, это была моя палатка – вот что важно.
Есть один человек, о котором я вам еще не рассказывал, хотя он нравится мне более всех прочих, пытавшихся добраться до вершины. Его звали Эрл Денман. Он был канадцем и в 1947 году попытался повторить мое достижение – не отправиться в Гималаи с огромной экспедицией, тоннами оборудования и тремя фургонами денег, а совершить одиночное восхождение с несколькими шерпами. До своего путешествия он тренировался в горах Вирунга, в Африке. Их высшая точка – 4519 метров, сложность – низкая. Здесь замечу, что я не имел и такого опыта, поскольку до восхождения вообще никогда не пытался подниматься в горы. У Денмана было такое преимущество, хоть и довольно плохонькое по меркам профессионалов.
У Денмана практически не было средств, как и у меня. Всего полторы сотни фунтов. Поэтому он тоже не стал получать никаких виз и лицензий, а решил нелегально пересечь границу и тайно подняться на гору. Он добрался до Дарджилинга и сперва даже пытался получить разрешение – но его ждал отказ; он подписал обязательство не пересекать индийскую границу в направлении севера. Как и я, с шерпами он познакомился случайно. Но ему снова повезло – ему достались лучшие. Одного шерпа звали Анг Дава. А вот вторым был Тенцинг Норгей. На тот момент ему было тридцать три года; первый раз он пытался подняться на гору еще с британской экспедицией 1935-го, за двенадцать лет до попытки Денмана. Но ни в 1935-м, ни в 1947-м у Норгея не было ни славы, ни имени – зато был опыт и хорошие рекомендации от предыдущих экспедиций. Он все еще копил опыт, чтобы в 1953-м создать себе славу и имя. Я до сих пор не понимаю, как Денман уговорил Норгея и Даву. Они просили по полсотни фунтов (это очень скромно), но он мог заплатить максимум по двадцать пять. У него не было толкового оборудования, не было плана – но каким-то чудесным образом получилось их уболтать. Насколько я понимаю, здесь сыграла роль любовь Норгея к горам. Из-за недавней войны в ближайшее время экспедиций не предвиделось, и Тенцинг был готов идти наверх с кем угодно.
Они вышли тайно. Если бы не Норгей, канадец не добрался бы даже до границы. Но Тенцинг был незаменим. Он говорил на десятке языков, лично знал огромное количество людей во всех поселениях, что встретились им на пути, назубок помнил все тайные тропы. К 7 апреля 1947 года они без особых проблем добрались до монастыря Ронгбук, где жила сестра Норгея, вышедшая замуж то ли за монаха (они не дают обета безбрачия), то ли за какого-то местного работника.
Что меня поражало – так это то, что Денман шел босиком. Я понимал причину: на легкие африканские вулканы удобнее всего забираться именно так. Дело привычки. Денману даже в голову не пришло, насколько холодно может быть наверху. Он черпал свой опыт на склонах Вирунга, где можно в любой момент раздеться и лечь позагорать. Он полагал, что тут будет так же. Я и то был одет теплее, и ботинки у меня были лучше – я купил все самое крепкое и приличное, что смог. У меня, правда, не было никакого оборудования (я не знал о его необходимости), а у Денмана было. Но какое, боже мой! Мне, ныне обремененному всевозможными познаниями относительно восхождений, просто смешно!
Он всем – и даже шерпам – говорил, что от кислорода отказывается принципиально. Неспортивно, не по-мужски. Норгей посмеивался, хотя не без доли грусти. И он, и Дава прекрасно понимали: у Денмана просто нет денег на кислород. Палаток он купил две, большую для сопровождающих и маленькую для себя, заплатив два десятка фунтов. Кошки и ледорубы у него были самодельные. Еще у него был примус и небольшой запас пищи – значительно, кстати, более солидный, нежели у меня. Так что в целом мы были практически равны. Мне не терли непривычные ботинки, и у меня были какие-то деньги. А он хотя бы примерно представлял себе, что такое горы.
Так или иначе, второго мая они добрались до Северного седла, и к этому времени Денман был практически полумертв от холода. Он мерз все время. Шерпы одолжили ему пуховик, но это не спасало. У Денмана были единственные однослойные штаны – он думал, что чем легче одежда, тем проще будет взбираться. Не могу быть уверенным, но, по-моему, он отморозил себе яйца на всю оставшуюся жизнь. А еще он практически не мог есть – желудок не переваривал местную пищу, накладывалась усталость и первые признаки горной болезни.
Но дело вовсе не в оборудовании, не в одежде и даже не в физическом состоянии. Дело в вере. Денман не верил так, как я. Он ставил спортивный рекорд, то есть гора была для него целью, влекущей за собой славу, успех и прочие вторичные радости. Для меня же важным было дойти, а остальное – черт с ним.
Переночевав под Северным седлом, Денман понял, что, если не развернуться сейчас, он погибнет в течение суток. Шерпы, никогда не страдавшие излишним героизмом (сволочи!), тоже отговаривали его от дальнейшего восхождения. И он позволил себя обмануть. Он пошел вниз. Как выяснилось, правильно, потому что за следующие двадцать четыре часа его одолженные канадские ботинки окончательно развалились – сперва от одного оторвалась и улетела куда-то в расщелину подошва, затем второй порвался пополам. Денман обмотал ноги обрывками палатки, а потом вернулся к привычной ходьбе босиком. Представьте это прямо сейчас: человек спускается босиком по заснеженным каменистым склонам с высоты более шести тысяч метров. Да, я тоже не верил, когда смотрел на это. Но так может быть. Они прошли пятьсот километров за две недели. Пешком.
Вот тут-то и проявилась самая значительная разница между мной и Денманом. Меня манила исключительно вершина. Денман же пересмотрел свои цели и пришел к выводу, что подъем до Северного седла – это уже большое дело. Он был доволен. Он сделал самую большую глупость, на которую способен альпинист. Которую не совершили ни Мэллори, ни я. Эрл Денман не стал переоценивать свои силы. А взять гору можно только на надрыве, на превышении собственных возможностей, за гранью. Эрл Денман остался жив, потому что не перешел грань. И он проиграл.
Завершая историю Денмана, хочу отметить еще один крошечный момент. Посмотрите на фотографию 1953 года. На ту самую, где Тенцинг Норгей стоит на вершине горы с четырьмя флагами. Под курткой его горло обмотано темным шарфом – его почти не видно, лишь крошечный уголочек под кислородной маской. Это шарф Эрла Денмана. Норгей сохранил его и, присоединившись к экспедиции Хиллари, взял с собой. Он поднял на самый верх частичку человека, который ему очень понравился. Который – в отличие от меня – не стал рисковать и послушался здравого смысла, хотя изначально был настроен на борьбу и победу.
Перенесемся на четыре года вперед, в 1951-й. У подножия скалы появляется третий безумец – после меня и Эрла Денмана. Третий одиночка практически без оборудования и всего с двумя сопровождающими шерпами. Его зовут Клаус Беккер-Ларсен, он датчанин, ему двадцать три года. Он полный псих. Как и у меня, у него нет ничего, кроме одного ледоруба. Даже веревок, не говоря уже о кошках. Слава богу, кое-что есть у шерпов. И да, у него, как и у меня, нет вообще никакого альпинистского опыта. Он видит гору впервые в своей жизни.
Идея подняться на гору возникла у датчанина в связи с политическими событиями. В 1950 году Непал открыл свои границы для иностранцев – это и повлекло за собой обилие европейских экспедиций, в ходе одной из которых Хиллари и Норгей все-таки взяли вершину. (Денман в своих воспоминаниях писал с едкой иронией: «В итоге гору покорила армия».) Шерпы повели Беккера-Ларсена через перевал Нангпа-Ла – он стал первым европейцем, чья нога ступила на его девственную поверхность. Это вышло случайно. Сперва они планировали пройти по более скоростному маршруту, но он был сложнее с точки зрения скалолазания, и датчанин, не умевший обращаться с веревками и кошками, просто не справился. Как раз тогда шерпов осталось двое – изначально он нанял четырех, но пара отказалась идти с альпинистом, который не способен одолеть простейший перевал. Я всегда говорил, что они трусы. Оговорюсь: исключая Даву и Норгея.
От монастыря Ронгбук (ох уж это место!) они собирались идти именно так, как до них прошел Денман, к Северному седлу и наверх. Обладающий железным здоровьем Беккер-Ларсен имел больше шансов, чем Денман, но Денман все-таки был каким-никаким альпинистом. А датчанин не добрался даже до седла. Впереди обрушился ледник, и шерпы сказали: все, стоп, дальше не пойдем. Обрушился один – значит, будут и другие. Беккер-Ларсен уговаривал их целый день. Но они стояли на своем.
Вот здесь датчанину как раз не хватило моей веры. Мои разгильдяи сделали то же самое, причем дважды. Я тоже уговаривал их – а они отказывались, ссылаясь на погоду и усталость. И я плюнул на них, отправившись наверх в одиночку. Беккер-Ларсен струсил. Шерпы развернулись, и он пошел за ними. В монастыре его чуть не сцапали китайцы, следовавшие за нелегальными альпинистами от самой границы. Ему помогли монахи. Некоторое время он прятался, затем вернулся в Индию и уплыл в Европу.
В них обоих – и в Денмане, и в Беккере-Ларсене – было что-то от меня. Не от Мэллори, нет. Мэллори был гением, профессионалом высочайшего класса. А мы трое были сумасшедшими, верящими в безграничность собственных сил. И знаете, что я думаю? Мы, чем бы ни закончились наши истории, духовно находимся значительно выше, чем сотни поднявшихся в составе больших экспедиций, с качественным оборудованием, в отличной дорогостоящей экипировке. Мы – сила этой горы, а не они. Мы поняли ее душу.
Хотя я не могу не гордиться тем, что в полной мере она приняла только меня.
Давайте познакомимся еще с одним человеком, без которого никакие британские экспедиции, никакие одиночные «заплывы», кроме, конечно, моего, были бы невозможны. Проходимец, ловкач, то ли шерп, то ли кто-то еще, великий сердар[15], самый честный из всех мошенников – Карма Пол.
В 1922 году он, двадцативосьмилетний и знающий три языка, был случайно нанят британцами в качестве переводчика. Но оказалось, что это – самый меньший из его талантов. Карма Пол знал всех шерпов в округе, умел с ними говорить и работать и потому стал генеральным прорабом, если можно так выразиться, шести британских экспедиций, со второй по седьмую: 1922, 1924, 1933, 1935, 1936, 1938-го.
Худой, загорелый до черноты, с презрительным выражением лица и хитрецой в глазах, Карма Пол не внушал ни малейшего доверия. Но, как ни странно, на самом деле он его заслуживал. Шерпы его слушались. Он действительно подбирал лучших. Именно он в 1947 году познакомил Эрла Денмана с Ангом Давой и Тенцингом Норгеем, самыми сильными «тиграми» из всех, что жили в Дарджилинге в ожидании экспедиций. Он же подбирал шерпов и для Клауса Беккера-Ларсена в 1951-м.
Позже он разбогател на скачках и завел собственную автомастерскую. Какая скука!
Казалось бы, зачем вам знать о существовании Кармы Пола? Какое отношение он имеет ко мне? В том-то и проблема, что никакого. Я – единственный покоритель горы за тридцать лет, который вообще не знал о его существовании. Денман столкнулся с ним случайно, но все-таки столкнулся. Я же, миновав Дарджилинг, стал единственным безумцем, добравшимся до монастыря Ронгбук самостоятельно, без помощи местного населения. И кто знает, думаю я, когда бы я познакомился с Кармой Полом, когда бы он подобрал мне подходящих шерпов вместо случайно встреченных раздолбаев из экспедиции Ратледжа, вполне возможно, они бы не ушли из третьего лагеря и не оставили меня, истощенного и измученного, наедине со снегом и ветром.
Я вспоминаю, как умирал. Я лежал на земле, глядя в небо, и мое тело неожиданным образом погружалось в тепло. Спины я не чувствовал вообще, рук – тоже, а внутри разливался жар, как будто я только что глотнул доброго виски. Мне хотелось улыбаться, но застывший рот не хотел слушаться, я закрыл глаза, чтобы избавиться от легкой морозной рези. Когда я открыл их снова, то увидел синюю бабочку, пляшущую над моей головой, потянулся и поймал ее. Держа ее в руке, я внезапно осознал, что моя обмороженная рука по-прежнему лежит неподвижно, присыпанная снегом, а бабочку я держу без участия материального тела. Тогда я встал и пошел наверх, сбросив наконец оковы, которые так противились осуществлению моей мечты.
Глава 2. Амбициозность
Вернемся в 1939 год. Новая Зеландия. Здесь пока не чувствуется война – впрочем, еще чуть-чуть, и она дотянется сюда, и здесь матери будут оплакивать своих павших в далеких землях сыновей. Но это позже. Сейчас огромный, под два метра, нескладный молодой человек стоит на высоте 1933 метров над уровнем моря, на самой вершине горы Олливьер. Он смотрит на небо и думает, что покорил главный пик своей жизни. Уже через несколько часов он поймет, что ему мало, что нужно еще и еще, но сейчас он счастлив. Шестьдесят восемь лет спустя власти Новой Зеландии предложат назвать гору его именем, но этому воспротивятся потомки альпиниста Артура Олливьера, умершего за сто лет до этого и давшего горе свое имя. Правнук Артура, Ким Олливьер, скажет в интервью: «Я не думаю, что сэр Эд поддержал бы это решение. Он гордился нашей историей и, конечно, знал всех пионеров новозеландского альпинизма, включая моего прадеда». В это же время деятели альпинистского движения Денис Каллесен и Брайан Картер в один голос скажут: мы изучили историю наименования горы и однозначно считаем, что ее можно переименовать. Чарли Хоббс, близкий друг великого первопроходца, возразит им: «Сэр Эд всегда говорил, что его первая гора – пик Олливьер. Идея назвать в его честь какую-нибудь вершину – отличная, но не менять же название той, которую он запомнил на всю жизнь!»
Они будут спорить еще долго. Победит здравый смысл: горе оставят прежнее название. Но это будет более чем через полвека. А пока нескладный, кажущийся неуклюжим дылда стоит и смотрит на солнце. И улыбается. Это самый счастливый день его жизни. Он не думает о других днях – есть только этот. В этом его суть: он сделал то, что хотел, и больше ему ничего не нужно. Если бы ему сказали, что эту гору попытаются однажды назвать его именем, он бы удивленно улыбнулся и сказал: вы что, с ума все посходили?
Теперь заглянем в 1953 год. Первая пресс-конференция после восхождения на гору. Журналисты уже два десятка раз задали злополучный вопрос: кто был первым. Перерыв: Хиллари и Норгей в большой палатке, через минуту нужно снова выходить к писакам.
Все знают, какой ответ хочет услышать публика. Конечно, новозеландец. Конечно, не рядовой шерп-проводник, наемный рабочий. Я скажу, что это был ты, говорит Тенцинг Эдмунду, они хотят этого. Нет, возражает Эдмунд, что за глупости! Мы ступили туда вместе – я и ты. Да, мы это уже говорили, мы сто раз это говорили, и что? Они хотят одного имени – твоего! Значит, скажем в сто первый! Им нужно имя!
Хиллари качает головой. Ему противен этот человеческий снобизм соотечественников. Да, конечно, разве мог первым на вершину горы взойти дикий шерп, у которого и имени-то толком нет: то так себя называет, то так. Нет, Тенцинг, говорит он, пусть это будешь ты. У меня и так есть всё, и моя слава, а ты войдешь в историю. Шерп отступает. Так нельзя, говорит он. Можно. Нельзя. Можно.
Они спорят еще долго. Хиллари хочет, чтобы первым был непалец. Норгей – чтобы первым был новозеландец.
Потом они выходят к публике, и журналисты снова задают вопросы, и снова, и снова, а альпинисты ждут самого коварного. И вот наконец кто-то его задает, причем именно Норгею, и Хиллари проигрывает свой спор. «Я был вторым», – говорит шерп, и все решено.
Хиллари качает головой. Это неправильно, знает он, это неправильно.
Быть первым – это очень круто. Мне так кажется. Я могу себе позволить так считать. Другое дело, что случаев, когда первый попытавшийся оказывался первым успешным, было всего два из четырнадцати возможных. Это практически нереально.
Перенесемся в 1895 год. Альберт Фредерик Маммери, тридцати девяти лет, Джон Норман Колли, тридцати шести лет, и Джеффри Гастингс (не знаю, сколько ему было) пытаются штурмовать Нангапарбат. Это первая в истории попытка подняться на гору высотой свыше восьми тысяч метров. Гастингс и Колли чувствуют себя не очень хорошо – они могут сопровождать Маммери до базового лагеря, помочь ему подняться повыше, но штурмовать гору он явно будет в сцепке с гуркхами Рагобиром и Гомаром Сингхом. Троица уходит вперед. У них хорошее оборудование, неплохая подготовка, они бодры и готовы к подвигам. Колли и Гастингс ждут больше двух недель, а затем предпринимают трехдневную вылазку по маршруту своих товарищей. Они ничего не находят. Маммери и гуркхи где-то там, под снежными лавинами. Нангапарбат поддастся человеку лишь пятьдесят восемь лет спустя, причем первый же подъем будет сольным и бескислородным. Конечно, это же будет Герман Буль, одержимый из одержимых. Впрочем, это уже другая история.
Перенесемся в 1902 год. Британско-швейцарская экспедиция идет на штурм Чогори. Среди альпинистов – молодой Алистер Кроули, будущий чернокнижник, великий зверь, мистик и безумец. Он худой, белый, безволосый, дохлый. Непонятно, как он добрался даже до предгорий. Конечно, он подхватывает малярию, как же иначе. Но не важно. В экспедиции есть люди и поопытнее – Оскар Экенштейн, изобретатель боулдеринга и создатель ряда скалолазных техник, профессионал высокого класса, разработчик нового типа ледоруба и других устройств. Или Жюль Жако-Гиллармо, швейцарский врач, специалист по горной болезни. Они пытаются подняться шесть раз – попытки срываются из-за погоды, высотной слабости, головокружений, непроходимых трасс. Они добираются до высоты 6525 метров – очень неплохо. У них нет современных курток, да у них нет даже того, что было у меня спустя тридцать лет. Никто, кроме Экенштейна, не может физически выдержать здешних условий. Они проводят на горе шестьдесят восемь дней (из которых солнечными были восемь), так и не добравшись до ее вершины. Они сдаются. К2 пустит человека на свою макушку лишь спустя пятьдесят два года.
Перенесемся в 1905 год. Перед нами снова Алистер Кроули – окрепший, обросший, опытный. Теперь он возглавляет экспедицию на Канченджангу. К 31 августа экспедиция успешно достигает высоты 6400 метров, но из-за риска обрушения снеговых масс возвращается в лагерь V. Половина альпинистов страдает от горной болезни и спускается еще ниже. Кроули негодует. Он пришел сюда не для того, чтобы сдаться. Он сидит в своей палатке и строчит абсурдные стихи с мистическим уклоном. Потом альпинисты снова поднимаются, снова ползут вверх – и добираются до 7600 метров, ну почти, осталось так мало. Тут одному из команды, Алексису Пэйчу, снова становится плохо, он спускается из лагеря V в лагерь IV с тремя шерпами, и по пути их сносит лавиной. Кроули уверен: демон Канченджанги удовлетворится этой жертвой. Но остальные не верят в мистические откровения лидера. Они разворачиваются обратно. Гора смилостивится над человеком пятьдесят лет спустя.
Перенесемся в 1934 год. Немец Гюнтер Оскар Диренфюрт возглавляет большую интернациональную экспедицию на Гашербрум. Ее участники еще не знают, на какую из вершин будут восходить. На какую получится – то ли I, то ли II. Они подходят к подножию, топчутся вокруг первой и второй вершин, не зная, как к ним подступиться. Они здесь впервые, они ни в чем не уверены. Для восхождения выбирают Гашербрум II. Два альпиниста из группы Диренфюрта поднимаются до высоты 6250 метров – но маршрут оказывается тупиковым, дальнейшее восхождение не имеет смысла. Экспедиция исследует все возможные предгорья и разворачивается. Гашербрум II сдался людям через двадцать два года, а Гашербрум I – через двадцать четыре.
Перенесемся в 1950 год. Морис Эрцог и Луи Лашеналь, два безбашенных француза, решают идти на Дхаулагири. Маленькая экспедиция, всего девять европейцев, жалкая кучка носильщиков. Французы в своем репертуаре. С ними – обязательный дипломат, Франсис де Нойель, специалист по связям с общественностью. С ними – обязательный кинорежиссер, знаменитый документалист Марсель Ишак. Они шутят, смеются и постоянно теряют различные элементы оборудования. У них с собой нет кислорода – боже ж мой, зачем он нужен. Тем не менее они профессионалы высочайшего класса. За масками шутов прячутся железные люди. Они базируются под Дхаулагири, начинается разведка. Один день, второй, третий – европейцы еще никогда не подходили к этой горе, они не знают ни предгорий, ни маршрутов восхождения. Французы не находят ни одного нормального пути – гора неприступна. Эрцог смотрит на Аннапурну – она видна из лагеря, всего тридцать четыре километра. Давайте туда, говорит он. А давайте, говорят остальные. Они идут и с первой попытки, без разведки, с лета берут самый страшный восьмитысячник, самый опасный – смертность 30 %, поднимаются без кислорода, быстро, спускаются, улыбаясь, возвращаются триумфаторами. Первые люди, поднявшиеся на восьмитысячник. Из-за обморожений оба теряют пальцы на ногах, а Эрцог – и на руках. Это страшно – и в этом есть некое чудовищное величие. Второе восхождение на Аннапурну удастся лишь двадцать лет спустя. А Дхаулагири остается невзятой еще десять лет, целых десять лет.
Перенесемся в 1952 год. На Чо-Ойю поднимается британская экспедиция, возглавляемая знаменитым Эриком Шиптоном, одним из тех, чье имя неразрывно связано с исследованиями самой великой горы. В составе группы – Эдмунд Хиллари и Том Бурдиллон, сильнейшие альпинисты того времени. Подъем рассматривается как легкий, как простая репетиция перед самой важной экспедицией в жизни Хиллари. Все кажется нетрудным, вплоть до высоты 6650 метров, когда на альпинистов сваливается сразу две напасти. Сперва возникает серьезная опасность ледопада – они идут по лезвию ножа. Но это ничего, им не привыкать. Однако на перевале приходит весть с границы – китайские власти расценивают восхождение как нелегальное и могут отправить к альпинистам взвод солдат. А там – мало ли что, не лед, так пули. Политика – не дело Шиптона. Он разворачивает экспедицию. Чо-Ойю будет взята австрийцами два года спустя.
Перенесемся в 1953 год. Японская экспедиция под началом Юкио Миты идет к Манаслу с твердым намерением подняться наверх. За год до того Мита уже обследовал предгорья, разведал маршруты, и теперь все кажется осуществимым в кратчайшие сроки. В команде пятнадцать человек плюс шерпы. Они работают четко, как роботы. Так могут только японцы. Базовый лагерь на 3850 метрах. Аккуратное, грамотное восхождение по северо-восточному склону. Три альпиниста – Киичиро Като, Дзиро Ямада и Шодзиро Ишизака – достигают высоты 7750 метров. Потом они поворачивают – истощение, плохая погода, холод берут верх. Манаслу остается девственной еще в течение трех лет.
Перенесемся в 1954 год. Немецкая экспедиция во главе с доктором Карлом Херрлигкоффером штурмует Броуд-Пик с юго-восточной стороны. Это вышло случайно – изначально Херрлигкоффер планировал подняться на Гашербрум I, но, подобно французу Эрцогу, спонтанно решил изменить цель путешествия. Как не по-немецки! Опыт Херрлигкоффера огромен, это не первая его экспедиция – но он вынужден сдаться из-за погоды на Броуд-Пике. Три года спустя гору одолеет австрийская экспедиция – они воспользуются веревками и лестницами, которые оставили немцы.
Останемся в 1954 году. Американская команда под руководством Уильяма Сири штурмует Макалу. Первая организованная группа американцев в Гималаях. Они поднимаются по юго-западному хребту, доходят до высоты 7100 метров и поворачивают обратно из-за стойких, непрекращающихся ветров. Спускаются мирно, без эксцессов. Гора пропустит человека годом позже. Ее возьмут разгильдяистые, веселые и непоколебимые французы.
Останемся в 1955 году. Поздняя, очень поздняя первая попытка подняться на Лхоцзе. Многие другие восьмитысячники уже взяты. Международная гималайская экспедиция во главе со швейцарцем Норманом Дайрефертом. Помимо него в состав входят два австрийца Эрвин Шнайдер и Эрнст Зенн, три американца Фред Бекки, Джордж Белл и Ричард МакГоуэн, а также два швейцарца Бруно Спириг и Артур Спехель. Непальский офицер связи Гайа Нанда Вайдйя возглавляет целую армию из двухсот носильщиков и шерпов-проводников. Они пытаются подняться по северно-западному склону Лхоцзе и достигают высоты около 8100 метров. До верха всего 400 метров, почти ничего. Но уже октябрь – они шли слишком долго. Сильнейшие ветра, чудовищные морозы. Экспедиция возвращается вниз. В компенсацию она поднимается на ряд небольших пиков в округе. Годом позже, 18 мая 1956 года, на Лхоцзе взбираются другие швейцарцы – Фриц Лухзингер и Эрнст Райс.
Перенесемся в 1922 год. Впрочем, эту историю вы уже знаете. Официально гора сдалась через тридцать один год. На самом деле – через два. Но это невозможно доказать. В это можно только верить.
Только две вершины поддались человеку с первой попытки. Аннапурна, страшная и опасная, безумная и прекрасная, сдалась французам, потому что она – женщина, а женщина не может не сдаться французу. И Шишабангма, номер четырнадцать, поддалась сразу – но это было связано с техническими особенностями. До начала шестидесятых подъем на нее был запрещен властями Тибета, а когда экспедиции наконец допустили, профессионализм и оборудование альпинистов не могли не довести их до вершины.
На самом деле прийти и победить – это не более чем амбиции. А горы такое не любят.
Представьте себе, что они снова на горе, эти двое. Эдмунд Хиллари и Тенцинг Норгей. Кто-то первый, кто-то – второй, а на самом деле они совершенно равны. Хиллари не хочет фотографироваться, он снимает Норгея. Он знает, что где-то здесь Джордж Мэллори должен был оставить фотографию Рут. Он наклоняется, ворошит снег рукой. Немного здесь, чуть-чуть там. Он вдыхает холодный воздух. Фотографии нет – я первый.
Тенцинг стоит спиной и смотрит вниз с вершины мира. Хиллари становится на колени, опирается руками.
И что-то находит. Что-то там все-таки есть. Что-то не то. Лишенное природных очертаний – не камень, не скала, не снег. Что-то слишком правильное. Сколько прошло лет? Почти тридцать? Ничего страшного. Могло и сохраниться, почему бы и нет.
В Хиллари борются два человека. Один – это он сам. Честный, открытый, веселый. Второго он встречает впервые. Смолчи, шепчет второй, ничего не говори. Ты первый. Все, что найдут здесь другие, оставил ты. Не было никакого Мэллори.
Потом он говорит Тенцингу: помоги. Тот склоняется рядом. Они очищают предмет. Он на глубине примерно тридцати сантиметров. Это наконечник металлического прута, точно древко от флага. Что это? – спрашивает шерп. Ничего, говорит новозеландец, это ничего. Нужно это убрать.
Оно не убирается. Не выламывается, оно вросло и вмерзло где-то дальше. Тогда они заваливают ямку снегом и притаптывают. Черт с ним. Не важно, что это. Никто ничего не видел.
По дороге домой будущий рыцарь, будущий сэр, будущий кавалер Ордена Подвязки и Ордена Британской Империи себя ненавидит. Я не знаю, что это, говорит он себе, не важно. Этого нет. Я ничего не видел, этого нет.
Самое смешное: Эдмунд Хиллари понимает, что он обнаружил. Я тоже понимаю. Более того, я знаю точно. Это крепление, на котором раньше держалась рамка с фотографией Рут Тернер. Джордж Мэллори всадил его в снег, а гора прихватила металлическую планку холодом. Она и сейчас где-то там. Попытайтесь ее найти – это квест, задача для любознательных. Джон Келли мог найти ее, если бы добрался до вершины. Но ему вполне хватило фотоаппарата.
Самое прекрасное – это быть первым. Пусть даже на вершине среднего порядка. Пусть не на главной горе мира. Но – первым. Это понимает каждый. Когда ты одолеваешь гору, это нечеловеческие ощущения. Но когда ты знаешь, что до тебя этого сделать не смог никто, ты получаешь вдвое больший заряд безумия. Вдвое больший заряд страсти. Ты – первый. Это не имеет цены.
Всего два альпиниста в истории были первыми сразу на двух восьмитысячниках. Оба – австрийцы, Курт Димбергер и Герман Буль. Димбергер был первым на Броуд-Пике и на Дхаулагири, Буль – на том же Броуд-Пике и на Нангапарбате.
На фотоснимках для иллюстрированного журнала Димбергер, уже пожилой человек, улыбается и машет правой рукой. Четыре пальца на ней лишены последних фаланг. Он потерял их в восемьдесят шестом на К2.
Но Герман Буль интересен мне в значительно большей степени. На снимках он смотрит в камеру – молодой, комичный, взъерошенный, обросший кустистой бородой. Ему тридцать два. До смерти осталось меньше трех недель. Год 1957. Его сметет ледопадом при подъеме на Чоголизу, даже не восьмитысячник. Просто гору, обычную гору. Он мог стать первым и на ней.
Буль же был сумасшедшим. Как и я. Хотя он готовился. Он начал активные тренировки за год до восхождения на Нангапарбат. Однако большинство тренировок он провел в Германии, поднимаясь, в частности, на Вацманн – относительно небольшую гору, всего 2713 метров. Другое дело, что поднимался он соло и зимой, то есть в максимально сложных условиях.
Штурмовой лагерь на Нангапарбате располагался на высоте 6900 метров – очень, очень низко. Они должны были идти вдвоем – Буль и его напарник Отто Кемптер. Утром третьего июля 1953 года Буль проснулся первым и разбудил Отто. Но тот чувствовал себя плоховато. Он сказал, что не может идти. Что восхождение придется отложить. И тогда Буль сказал: отдыхай. Он оделся и пошел наверх один – без кислорода, потому что так было легче. Позже Кемптер оклемался и пошел за Булем – но добрался только до высоты 7450 метров. Дальше не дотянул. Следы продолжались, а Кемптер развернулся и направился вниз.
Буль поднимался наверх – один, без кислорода – в течение семнадцати часов и добрался к самому закату. Он привязал тирольский и пакистанский флаги к ледорубу, воткнул его в снег и сфотографировал. А потом пошел вниз.
Только он не успел, потому что наступила ночь, а он все еще был на высоте около 8000 метров. Ночевка на такой высоте без палатки – смерть. Собственно, даже с палаткой – смерть. А у Буля не было ничего – даже еды, даже спальника. И тогда он остановился на узеньком перешейке, на скальном карнизе – и простоял там всю ночь. С девяти вечера до четырех утра. Он знал: сесть – заснуть – умереть. Чтобы не спать, он принял лошадиную дозу первитина. А потом еще одну. И еще одну. Сколько было.
Он вернулся в лагерь V спустя сорок один час после того, как отправился на штурм Нангапарбата. К этому времени Кемптер, уверенный в смерти напарника, уже спустился к лагерю IV. На смену ему в штурмовой лагерь переместились два других австрийца – Вальтер Фрауэнбергер и оператор Ганс Эртль. Но и они никого не ждали. Нужно было просто забрать вещи.
А Буль шел вниз. Он оставил часть своего оборудования на середине пути к вершине – и нашел его при спуске. Но у него не было сил открыть рюкзак и достать еду. Он знал, что нужно идти. Остановишься – умрешь. И он шел.
Фрауэнбергер и Эртль увидели движущуюся вниз темную точку – и встретили Буля. Это был второй звездный час Эртля. Он снял самую знаменитую хронику в истории альпинизма. Он поймал в кадр идущего вниз мертвеца. Буль не мог говорить и думать, он механически переставлял ноги. Его единственной задачей было – не упасть. И он не упал.
Почему второй звездный час? Потому что первый был в 1936 году. Тогда Эртль работал оператором на съемках одного из знаменитейших фильмов Третьего рейха – «Олимпии» Лени Рифеншталь.
Фрауэнбергер подхватил Буля. Организм почувствовал, что напряжение можно снять. Что он спасен.
Как Буль шел – непонятно. У него было серьезное обморожение правой ноги, вылившееся в ампутацию двух пальцев. Он потерял кошку с левого ботинка. Его мучили страшные галлюцинации, вызванные первитином. Он провел ночь в условиях, в которых невозможно выжить. Но он выжил. Он стал первым человеком, который поднялся на Нангапарбат. Он стал первым человеком, который поднялся на восьмитысячник соло. И первым – без кислорода. Его восхождение до сих пор является одним из величайших в истории альпинизма. Горы приняли его в тот раз, чтобы четыре года спустя похоронить под ледяным обвалом.
Спустя сорок два года после смерти Германа Буля японский альпинист Такехидо Икеда поднялся на Нангапарбат и нашел вмороженный в скалу ледоруб с двумя полуистлевшими флагами. Точнее, не нашел – ледоруб видели многие, но знали, что он символизирует первовосхождение, и не трогали его. Икеда случайно наткнулся на ледоруб и выломал его изо льда. Вандал, разрушитель памятников. Ничего не оставалось, кроме как взять артефакт с собой – вниз.
Для чего я рассказываю вам все это? Чтобы вы понимали, на какие вещи способен человек ради того, чтобы стать первым. Он готов стоять на узком карнизе и жрать стимуляторы, готов идти в одиночку и без кислорода, готов терять части тела. Он готов умереть – почему бы и нет, если перед смертью ты успеешь быть первым? Почему бы и нет, дружок?
Был ли сэр Эдмунд Хиллари прав, когда промолчал? Он же хотел остаться честным, он же попытался найти снимок – и не нашел его. Он бы обязательно сказал: да, я нашел снимок, первым был Джордж Мэллори. А эта палка, этот чертов железный штырь – кому он принадлежит? Может, не Мэллори? Кто был на горе до сэра Эда? Это звучало бы глупо: великая гора, а первовосхождение официально принадлежит неизвестному. Поэтому для истории поступок Хиллари был совершенно справедлив. Не было никого раньше них с Норгеем. Они стали первыми.
В 1885 году английский хирург и альпинист Клинтон Томас Дент издал в Лондоне книгу «Над снежным горизонтом» (издательство Longmans, Green and Co.). В книге он описывал свой опыт, накопленный в ходе многочисленных восхождений, в том числе на пик Гранд-Дрю во Французских Альпах (2754 метра) и на Ленцшпитце в Пеннинских Альпах (4294 метра). Это хорошая книга – триста двадцать семь страниц иллюстрированного самим Перси МакКуойдом текста: подробные описания сложностей, которые приходилось преодолевать при подъеме, введение в альпинистскую психологию. Дент знал, каково это – быть первым.
Но если бы не одна-единственная фраза, не имеющая непосредственно к опыту Дента практически никакого отношения, книга затерялась бы в анналах истории, оставшись всего лишь еще одним наивным, стремительно устаревающим трудом по альпинизму. Эта фраза о горе, на которой Дент никогда не был. Которая была взята лишь спустя сорок лет после его смерти. Он написал: я верю, что на нее можно подняться. Он был первым, кто поверил. Это тоже разновидность «быть первым».
Сэр Эдмунд Хиллари, притаптывая ногами снег на том месте, где торчал непонятный металлический штырь, пытался не думать ни о чем. Он пытался задавить в себе благородство, честность, веру. У него получилось – но каково было ему прожить с этим знанием еще более полувека? Мы не знаем. Так или иначе, то, что он сделал, – это тоже такая разновидность «быть первым».
Вы тоже можете стать первыми. Причем на очень, очень серьезных вершинах. На сегодняшний день существует целых четыре непокоренных семитысячника – они ваши, придите и возьмите.
Например, Гангкхар Пуенсум в Бутане, 7570 метров, высочайшая из так никем и не взятых вершин мира. Причина ее недоступности в первую очередь политическая. До 1983 года альпинизм в Бутане был запрещен законодательно, да и в целом въезд иностранцев на территорию страны строго регламентировался. Как только восхождения разрешили, на Гангкхар Пуенсум отправились практически в одно время, в течение двух лет, сразу четыре экспедиции. Все они оказались неудачными – принесли плоды исследовательско-географического характера, но не позволили одолеть саму гору. Казалось бы – всё впереди. Но в 1994 году власти Бутана запретили подниматься на горы свыше 6000 метров, а спустя еще девять лет вновь – и теперь уже окончательно – запретили альпинизм. Небольшого одиннадцатилетнего окна не хватило, чтобы поднять флаг на вершину бутанского рекордсмена. Дело за вами. Попытайтесь получить индивидуальное разрешение. Или нарушьте государственную границу. Вы же не думали, что первовосхождение – это легко?
А вот второй по счету непобежденный семятысячник, Лабуче Канг III (7250 метров), труднодоступная гора в малоисследованной части Тибета. Единственный покоренный пик из системы – это Лабуче Канг I, и то восхождение на него было лишь одно, в 1987 году. Пожалуйста, гора ждет вас. Никто не запрещает идти вверх. Только вниз гора отпускать не любит.
Еще есть Карджианг I в Тибете, 7221 метр. Этой горе просто не везет – или не везет альпинистам, пытающимся ее одолеть. Всего было две экспедиции – японская и датская, и обе осилили только «младшие» вершины системы. Главная не поддалась – из-за плохой погоды, из-за ветра, из-за непроходимости путей. Так что милости просим, если вам удастся получить соответствующее разрешение. Карджианг ждет вас, именно вас.
Или, например, Тонгшанджиабу (7207 метров) на границе Бутана и Китая. Это мигающая территория – предмет вечного граничного спора между двумя государствами. Если территория в итоге достанется Китаю, то гору откроют для альпинизма. Если Бутану – то закроют раз и навсегда. Альпинисты сидят, скрестив пальцы. Это одна из редких гор, на которую ни разу не пытались подняться люди. По крайней мере официально. Если вы не боитесь стреляющих на поражение китайских пограничников, можете попробовать.
Вот видите, какой выбор одних только семитысячников? Причем если два из них недоступны по бюрократическим причинам, то два остальных самостоятельно избавляются от назойливых альпинистов. Потому что это не мы выбираем горы, на которые поднимаемся. Горы, горы – выбирают нас. Гора принимает того, кто идет наверх, или не принимает, и наши способности, наше оборудование, наш профессионализм тут совершенно ни при чем. Тот, кто становится первым, особенный. Он умеет разговаривать с горами. Это врожденный талант. Проблема в том, что, пока вы не попытаетесь, вы не узнаете, есть этот талант у вас или нет. Вы навсегда останетесь внизу.
Все перечисленные – Гангкхар Пуенсум, Лабуче Канг III, Карджианг I, Тонгшанджиабу – еще не дождались своего человека. Они ждут. Еще вас ждет Кайлас. Вас ждет Мачапучаре. Вас ждет Гашербрум VI. Вас ждет Сайпл. Прошу вас, станьте их первенцами, станьте их любовниками, станьте их братьями. Альпинист и гора – это одно целое.
Самое интересное, что Джордж Мэллори, стоя на вершине мира, находился значительно ближе к центру земли, чем иные альпинисты, поднимавшиеся на более низкие горы. Земля же сплющена с полюсов, не так ли? Из-за эллиптической формы нашей планеты самой удаленной от ее центра точкой является вершина эквадорского вулкана Чимборасо, высота которого над уровнем моря – всего лишь 6310 метров. Поэтому первым человеком, который сумел отойти от центра Земли на самое большое расстояние, стал в 1880 году английский художник и альпинист Эдвард Уимпер (пятнадцатью годами ранее он же первым поднялся на швейцарский Маттерхорн).
Когда я думаю о первовосходителях XIX века, я не могу поверить в способности, силы и упорство этих людей. Я уже говорил, что даже убогое оборудование 1930-х было бы научной фантастикой для альпинистов золотой эры. Своим восхождением на Маттерхорн Эдвард Уимпер закрыл золотую эру, начатую в 1854 году великим сэром Альфредом Уиллсом, первопокорителем Веттерхорна. Последующие десять лет принесли более шестидесяти других первовосхождений – преимущественно в Альпах, но, конечно, и в других географических областях.
Гораздо позже стало известно, что событие, давшее начало эре великих восхождений, было вторым. Еще 31 августа 1844 года швейцарцы Мельхиор Банхольцер и Иоганн Яун поднялись на вершину Веттерхорна. До самой смерти Уиллс так и не признал, что был вторым. Впрочем, прославился он вовсе не своими горными достижениями. В мире он более всего известен как судья, вынесший Оскару Уайльду обвинительный приговор за гомосексуальные отношения с Альфредом Дугласом. Интересно, вынес бы он подобный приговор Джорджу Мэллори, если бы знал все особенности отношений внутри группы «Блумсбери»? Думаю, да. Старик Уиллс был очень принципиальным человеком.
Но что XIX век?! А каково было альпинистам еще на сто лет раньше?! Каково было, например, Жаку Бальма, первому на Монблане? Представьте себе: 8 августа 1786 года, два человека – Жак Бальма и Мишель-Габриэль Паккард – ползут на заснеженную вершину высочайшей в Западной Европе горы. У каждого по легкому топорику и по тяжелому, обитому железом посоху. Никаких веревок. Они не знали об их необходимости. Они поднимаются наверх – им везет, погода стоит ясная, и им известно, что выше них подняться невозможно, что они и только они сейчас на крыше мира.
Это потом Бальма получит премию, учрежденную за четверть века до этого знаменитым геологом Орасом Бенедиктом де Соссюром, премию за восхождение на высочайшую точку Европы, на Монблан. Это потом Бальма проведет на вершину самого де Соссюра и еще семнадцать человек – для измерения высоты гор, забора образцов и других научных экспериментов. Это потом Бальма напишет книгу о том, как он первым поднялся на Монблан, и не упомянет в этой книге Паккарда, точно того не существовало в природе. Это потом провидение накажет его за ложь, за стремление быть первым и единственным, сбросив с невинной, невысокой скалы во время поисков золота в долине Сикст-Фер-а-Шеваль. А теперь они стоят вдвоем, и они видят мир, и им ничего не нужно, кроме этого бесконечного мира.
День, в который они поднялись на Монблан, считается днем основания альпинизма. По сути, Жак Бальма и Мишель-Габриэль Паккард косвенно виновны в смерти Джорджа Мэллори. Но, помимо того, они косвенно виновны в его счастье.
Вы можете сказать мне: твой рассказ окончательно превратился в историческую лекцию. Ты забыл о сюжете и пересказываешь нам содержание справочников и энциклопедий – разве так можно? Разве ради этого мы пытались не потеряться в море сторонних сведений, затмевающих собой основную линию?
Да, отвечу я, пора подводить итог. Я рассказал вам все, что мог, обо всех участниках этой истории. Я проник в их разум, я разложил их мотивацию по полочкам, я попытался склеить из разрозненного человеческого пазла цельную картину. Я не уверен, что у меня получилось хорошо, потому что у меня нет читателя – я рассказываю историю пустоте, которая запомнит ее и будет понемногу вкладывать в вас, штурмующих бесконечность. И вы будете спускаться вниз, обремененные частью моего знания.
Я хочу, чтобы вы понимали Джорджа Герберта Ли Мэллори.
Чтобы вы понимали Эндрю Комина Ирвина по прозвищу Сэнди.
Сэра Эдмунда Персиваля Хиллари и его верного товарища Тенцинга Норгея.
Наконец, чтобы вы понимали Джона Келли, имя которого услышали впервые и вряд ли услышите еще когда-нибудь, если, конечно, не поленитесь найти в национальных архивах список людей, получавших пермит на штурм высочайшей вершины мира.
В этой истории осталась всего одна дыра. Одна недосказанность, одна неясность. Джордж Мэллори оставил фотографию в металлической рамке на вершине горы, а Эдмунд Хиллари нашел основание рамки и втоптал его в снег. Но куда делась фотография? Где она, где Рут Тернер?
Я отвечу вам. Рут Тернер здесь, со мной, в великой пустоте на заснеженных склонах горы. Я знаю, где лежит фотография, и, будь я материален, я мог бы пойти туда и вернуть ее наверх. Доказать миру, что Джордж Мэллори был первым.
А он был первым, сволочь. Он был здесь, на вершине, раньше меня, Мориса Уилсона.
Глава 3. Первый
У Германа Буля был хотя бы первитин. Сейчас такое нельзя. Сейчас дибазол, фосфен, пантотенат кальция, метионин, панангин, оротат калия, рибоксин, диакарб, глицин, милдронат. И виагра. Хотя можно и без этого. В любом случае у меня не было ничего.
Стоп. У меня был адреналин. Мой собственный, выработанный организмом. Никакой химии. И его – хватало. Я шел наверх на каком-то нечеловеческом заряде, на невозможной порции энергии, выдираемой из организма. Я, подобно уроборосу, пожирал сам себя, и мне достаточно было собственного тела, чтобы существовать.
Но все-таки у тела есть границы. Сугубо технические. Никакой адреналин не способен сдвинуть с места, к примеру, мертвеца. Я не был мертв, но степень моей усталости можно было приравнять к смерти. Особенно много сил отняла одна расщелина. Современные альпинисты проходят такие в считанные минуты, перебросив лестницу, – но у меня лестницы не было, и я сумел каким-то чудом перебраться на другую сторону по узкой кромке на перекрывающем расщелину утесе, вбив примерно посередине пути крюк и повиснув на нем всем телом, перебрасывая себя на другую сторону. Я знал, что останавливаться нельзя, и шел дальше – докуда хватило сил.
Сейчас я знаю, что хватило их до чудовищной высоты. Ни один эксперт не допустил бы даже возможности того, что я поднимусь хотя бы до 7500. Но я поднялся на тысячу метров выше. Это была одна из многочисленных моих ошибок, связанных с полным непониманием гор. Мне нужно было остановиться до восьми тысяч, инстинктивно почувствовав высоту, после которой самостоятельное дыхание представляется практически невозможным. Тогда бы последний километр я преодолел значительно быстрее и даже, вполне вероятно, остался бы жив. Но я не знал об отсутствии кислорода наверху. Я чувствовал усталость, я чувствовал, что мне катастрофически не хватает дыхания, я шел минуту и отдыхал десять – но я шел.
За 350 метров до вершины – теперь я знаю эти расстояния – я разбил палатку. Довольно криво, но на удивление крепко. Как оказалось, после моей смерти, даже сдвинутая в сторону порывами ветра, она простояла как минимум сорок лет. Обессиленный, я заставил себя чуть-чуть поесть и уснул.
У меня не было будильника, но он был не особенно нужен – мой сон был болезненным, чутким, скорее набором полудрем, чем полноценным царством Морфея. Я видел странные, страшные, давящие картины, какие потом невозможно никоим образом описать, невозможно запомнить – но при этом остается ощущение мерзости, страха, тебя передергивает от отвращения и ужаса, хотя ты не можешь вспомнить источника этого раздражения. Просыпаясь, я смотрел на часы и мучительно ждал рассвета. Мне было по-настоящему плохо – я не был уверен, что физически смогу подняться и пойти наверх. Уже тогда я знал, что до вершины недалеко, что палатку сворачивать не придется. Я полагал, что доберусь, а потом быстро, за считанные часы, спущусь вниз и доберусь до базового лагеря уже к обеду. О, как я заблуждался.
Я хорошо запомнил один из своих кошмаров – только один из тысячи, но его было достаточно для того, чтобы сломать кого угодно. В этом кошмаре гора представлялась мне живым существом – не вялым каменным гигантом, а именно что подвижным теплокровным созданием, которое стояло передо мной, и его многочисленные глаза буравили меня, точно сверла. Гора говорила со мной, но я не понимал ни слова, хотя был уверен в том, что язык – мой родной, английский. С каждым непонятым мною предложением гора все больше раздражалась, и вот она уже по-настоящему зла и нависает надо мной, крошечным, грозя, кажется, раздавить меня в лепешку. Но мне не было страшно. Я – со своей стороны – находился в том самом окопе у Пашендейла, повсюду вокруг меня лежали тела моих товарищей, а я с трудом удерживал вырывающийся из рук пулемет, напропалую строча по наступающим фигурам немцев. Немцы были частью горы, ее воинами, они вырастали из ее невероятных корней и наступали, наступали, а пулеметная лента все не кончалась, и я кричал от страсти, от желания убивать, и косил их подобно нарисованной смерти из дешевого бульварного романа.
При этом гора каким-то образом одновременно была огромной и равной мне, то есть она воспринималась как нечто нависающее над войсками противника и в то же время как командир, прячущийся за спинами солдат. Потом мой пулемет заело, и я бросился вперед, на штурм, размахивая пистолетом. Но когда я стал нажимать на курок – раз за разом, – пистолет внезапно обратился в ледоруб, и я понял, что вишу над пропастью, держась за его шероховатую рукоять.
Потом я услышал голоса – они звали меня. Я с трудом обернулся и понял, что подо мной, на узкой кромке, под ледяным ветром стоят люди, которых я когда-то знал и любил. Марк Уилсон, мой отец, моя мать Сара, мои братья – они стояли, и каждый новый порыв ветра на сантиметр, на долю сантиметра приближал их к краю. Я должен был им помочь и не мог, потому что я сражался не за, а против, я умел убивать, а не спасать. Потом их стало больше: появилась моя первая жена Беатрис, которую я не видел уже много лет – мы развелись в 1926-м в Новой Зеландии, – а за ней в скалу вцепилась моя вторая жена, Руби, и ей я тоже никак не мог помочь, не отпустив ледоруб, который снова обрел пулеметное обличие, только ствол его был вморожен в лед.
Во мне боролись два Мориса Уилсона – один должен был жать на гашетку и продираться наверх, другой должен был сдаться, спуститься и помочь родным выбраться из ледяного ада. И я уже чувствовал, что сон вот-вот прервется, как это всегда бывает с сюжетными снами, и я никогда не узнаю, какой выбор был правильным. И он прервался, но в последний момент перед болезненным пробуждением я разжал пальцы, отпуская рукоять-гашетку, срываясь вниз – и когда посмотрел на тех, к кому стремился, увидел лишь раззявленные рты и вывернутые пулями челюсти убитых мной немецких солдат.
Около четырех часов утра я внезапно поймал себя на том, что никуда идти не хочу. Мне было хорошо. Тело перестало чувствовать усталость и холод. Я лежал в палатке, снаружи дул ветер, и его вой неожиданным образом умиротворял мой воспаленный ум. Перед моими глазами проносилась моя жизнь – учеба, война, полет. Сны постепенно переросли в реальность, слились с ней. Мне показалось, что я не на горе, а внизу, в собственной постели, и Руби со мной, хотя уже два года я жил один, и с Руби разошелся по собственной инициативе. Мне показалось, что все уже закончилось, что я спустился и нахожусь в безопасности, что гора приняла меня и отпустила живым. Подо мной была мягкая, слишком мягкая перина – я никогда не любил такие, потому что из-за них у меня начинала болеть спина. Только что-то немного мешало, что-то давило в бок, и мне казалось, что вот – убрать эту мелкую неприятность, и мир обретет целостность и совершенство.
Я протянул руку, приподнялся и нащупал мешающий предмет. Это было небольшое походное зеркальце, круглое, довольно легкое. Некоторое время я тупо смотрел на него, не понимая, для чего мне эта женская, казалось бы, штучка. А потом – вспомнил. Да, конечно. Я должен подняться наверх и оттуда, поймав солнечный луч, отправить пятно света вниз, в монастырь Ронгбук, в качестве доказательства того, что я достиг вершины. Конечно, у меня же не было фотоаппарата, я о нем не подумал. Решение с зеркалом стало спонтанным, пришедшим неожиданно, уже в монастыре. Будучи в лагере III, я аккуратно извлек зеркало из металлической рамки, чтобы облегчить поклажу. Рамку я выбросил там же, а хрупкий кружок взял с собой – чудо, что он не раскололся под моей тяжестью.
И теперь, лежа в палатке на высоте 8500 метров, я понимал, что рано расслабляться. Что зеркало еще не сослужило свою службу. Что нужно собрать все силы в один узел и сделать последний рывок.
Я понимал, что вершина близко, и не собирался брать с собой ничего, кроме, собственно, зеркала и ледоруба. Внизу, на земле, такое расстояние можно пройти за десять минут. Но когда я выбрался из палатки, то понял, что не могу встать. Меня просто не держали ноги. Несколько раз я попытался принять вертикальное положение, но голова кружилась, колени подгибались, и я падал. Разойдется, разработается, подумал я – и пополз. А что оставалось делать?
Конечно, я полагал остаться в живых. Знал ли я, что к этому моменту мои негодяи-шерпы уже спустились из третьего лагеря и отдыхали в монастыре? Знал ли я, что не найду внизу ничего, кроме снега? Не знал – но я и не думал об этом. Само собой разумелось, что я спущусь, и мне помогут добраться до Ронгбука.
Я полз в течение примерно часа. Механические движения – ничего сознательного. Я намеренно отключил разум. Иногда я поднимал голову, чтобы не сбиться с пути. Снег тут был глубоким, но слежавшимся, порой он даже не проваливался подо мной, и удавалось проползти какое-то расстояние по ровному насту. Потом я нашел в себе силы встать – снова вскипела кровь, заиграл адреналин, если вообще можно так сказать о моем холодном и медленном существовании. Я не знал, сколько оставалось до вершины.
Из вещей со мной были лишь ледоруб, зеркало и дневник, более ничего. Я и сам не знаю, зачем взял дневник с собой. Я давно сделал в нем последнюю запись и не думал, что воспользуюсь им еще раз – в этом просто не было смысла. Где-то в глубине души я уже радовался тому, что дошел – хотя и преждевременно.
На пути мне встретились несколько сложных участков. Будь я сильнее, я бы преодолел их быстрее, но в моем состоянии каждый занял не меньше полутора часов. Значительно позже я понял, что это были Ступени – и, если честно, я и сейчас не понимаю, как у меня получилось через них пройти. Я просто не помню.
До исполнения моей мечты оставалось совсем чуть-чуть, и сдаваться теперь было просто нельзя. Это было невозможно физически. Организм вырывал из себя последние силы, держался на жалких остатках энергии – и когда я перебрался через очередной снежный занос, я понял, что дальше идти некуда – я был на вершине. Моя мечта претворилась в реальность. Я добрался. Я – одиночка, безумец – стал первым человеком на горе, первым, достигшим вершины мира без кислорода, без армии носильщиков, без напарника. Я, Морис Уилсон.
Я сел на снег, потому что стоять больше не мог. Зрелище было нечеловечески прекрасным – такого я не видел никогда в жизни. Я с трудом, негнущимися пальцами извлек из кармана зеркальце – и понял, что не представляю, где находится монастырь Ронгбук. Более того, я не понял, что подавать сигнал нужно в течение определенного времени, чтобы его точно заметили, и все это время желательно посылать луч более или менее в одну точку. В какую, я даже представить себе не мог. За время подъема я столько раз поворачивал, терял ориентацию, возвращался и шел назад, что не мог понять, откуда начался мой путь. Я щурился, пытаясь разглядеть хоть какие-нибудь ориентиры, но вокруг были лишь горы, горы и горы, и ничего такого, что подсказало бы мне, куда светить. Лишенная снега долина на западе более всего напоминала знакомые места, и я направил луч туда, не будучи уверенным, что его вообще можно заметить с такого расстояния.
Меня начало страшно клонить ко сну. Миссия завершилась, и организм сдался. Мне было тяжело держать даже зеркало, и я решил закопать его в снег в знак того, что Морис Уилсон был здесь и видел всю эту необъятную красоту. Я осмотрелся в поисках более удобного места – и вдруг увидел странной формы темный камень, торчащий из-под снега. Длинный, узкий, он больше напоминал творение человеческих рук, чем природное образование.
Я подполз к нему и расчистил снег. Это была верхняя кромка металлической фоторамки в обрамлении истлевшей обертки, от которой сохранились бечевки, а там, под стеклом, выцветшая и поблекшая, но вполне различимая фотография незнакомой женщины. Но я догадался, кто это. В многочисленных статьях, вышедших в середине двадцатых годов по итогам Третьей британской экспедиции, не раз упоминалось, что пропавший без вести Джордж Мэллори обещал оставить на вершине фотографию своей жены. Моя находка означала, что я не первый, что Мэллори все-таки достиг своей цели и погиб на спуске.
Я попытался выдернуть рамку изо льда – но у меня не вышло. Я был слишком слаб. Но зато оказалось, что фотография крепится на опоре с помощью обыкновенной резьбы. Поднатужившись, я сумел сорвать ржавчину и свернуть ее. В моих руках было доказательство первенства Мэллори. Я держал снимок и смотрел в глаза Рут Тернер – она и в самом деле была необыкновенно красива. Мое зеркальце лежало рядом – жалкая вещица по сравнению с портретом прекрасной женщины.
Но я не сомневался. Я знал, как поступлю, и совесть нисколько меня не мучила. Я аккуратно положил зеркальце в образовавшуюся выемку, вдавил его поглубже и аккуратно закопал, притрамбовав сверху. Сохранится оно или нет – на все воля горы. Держа в руках фотографию, я подполз к краю. Вниз уходил бесконечный снежный покров. Я размахнулся, насколько хватило сил, и выбросил фотографию. Сперва я видел, как она летит, вращаясь, и сверкает на солнце, потом она ударилась о склон, закувыркалась и пропала. Возможно, она просто легла под таким углом, что лучи не отражались от нее в мою сторону. А может, провалилась в какую-нибудь скальную щель.
С огромным трудом я поднялся на ноги. Я вдохнул ледяной, разреженный воздух. Я закрыл глаза. Меня зовут Морис Уилсон, и я – первый человек, которому поддалась величайшая в мире вершина.
Путь вниз оказался значительно тяжелее, чем я полагал. Это была не легкая прогулка, а чудовищное испытание. Часть пути я сумел пройти, часть – полз. Впрочем, своего последнего лагеря я достиг достаточно быстро. Крошечные проблески разума, еще теплившиеся во мне, подсказали: нужно взять спальник. Но другая половина меня уже не могла воспринимать рациональное мышление как указание к действию. Я протащился мимо лагеря вниз – вся надежда теперь была только на шерпов, ожидавших в лагере III.
Но лагерь был пуст. Шерпы ушли. Возможно, если бы меня подхватили, донесли, согрели, я бы выжил. Но я – обмороженный, измученный, не способный уже подняться на ноги – пополз дальше и сумел спуститься еще на несколько десятков метров.
Я лежал на спине и смотрел в небо. Кажется, я пытался позвать кого-нибудь на помощь и даже прохрипел что-то подобное. Но, конечно, никого не было в радиусе нескольких километров. И на меня снизошло окончательное спокойствие, уже не требующее рывков, напряжения силы воли, борьбы с самим собой. Я просто стал частью горы. Это было лучшее ощущение из испытанных мной за целую жизнь. Даже лучшее, чем взгляд с вершины мира.
Глава 4. Тринити
Кто же все-таки был первым? Точнее, кого считать первым – ведь каждый из нас троих – или, точнее, четверых – имеет право на это звание, и каждый при взгляде с определенной стороны заслуживает его более прочих!
Да, Джордж Герберт Ли Мэллори первым достиг вершины – в одиночку, с кислородом – и оставил тому ряд доказательств: фотографию Рут и снимки на «кодаковской» камере.
Да, я номинально был лишь вторым, но в то же время я первым совершил абсолютное соло и первым сделал это без кислорода.
Да, Эдмунд Хиллари и Тенцинг Норгей были лишь третьими, но в то же время они – единственные, чье восхождение документально подтверждено.
Если исследователи все-таки найдут мою палатку на высоте 8500 метров (ее смяло, занесло снегом, но она по-прежнему находится в пешей доступности от тропы), это даст новый виток расследованию этого удивительного высокогорного детектива. Если кто-нибудь вдруг обнаружит вкопанное в снег зеркальце, приоритеты поменяются, и Хиллари из величайшего альпиниста всех времен превратится в одного из последователей, повторивших уже установленный рекорд. А я стану героем. Памятники мне появятся по всему миру, в Британии – в моем родном Брэдфорде и, конечно, в Лондоне – и наверняка в Непале. Вряд ли они демонтируют памятник Хиллари и Норгею, все-таки последний стал первым непальцем, одолевшим гору, но я займу заслуженное место рядом с ними.
Но если исследователи копнут еще глубже, они могут найти косвенные – прямых не осталось – доказательства первовосхождения Мэллори: железное основание от фотографической рамки, закопанное мной и притоптанное Хиллари, а также труп Ирвина с фотографиями, доказывающими, что Мэллори зашел достаточно далеко, чтобы финальный рывок не казался невозможным.
Ответ на вопрос, кто был первым, одновременно сложен и прост. Зависит от точки зрения. Мне кажется, что мы – великая троица, и каждый из нас стал в определенной мере первым. Мэллори шел наверх, зная, что никто до него не поднимался так высоко. Я шел наверх, будучи уверенным в том, что Мэллори не добрался. Сэр Эд думал так же и о Мэллори, и обо мне.
Многие великие физические открытия одновременно совершаются незнакомыми друг с другом учеными. Так, в 1830-х Уильям Генри Фокс Тальбот в Великобритании и Луи Жак Манде Дагер во Франции независимо друг от друга исследовали фотографические процессы и получили с их помощью ряд достаточно четких фотоснимков. Так, в 1841–1842 годах Джеймс Прескотт Джоуль и Эмилий Христианович Ленц независимо друг от друга сформулировали закон о тепловом воздействии электрического тока. Так, Александр Грэм Белл и Элайша Грэй одновременно разработали принцип телефонной связи и в один день подали заявку на патент – но Белл оказался предприимчивее.
Так и мы втроем являемся одновременными – пусть и с суммарной разницей почти в тридцать лет – покорителями великой горы. Я не хочу умалять чьи-либо заслуги, и мне теперь стыдно даже думать о моем поступке, о том, что я выбросил фотоснимок, – точно так же, думаю, стыдно и сэру Эду. Мы стоим на вершине втроем (или вчетвером, если не забывать о Тенцинге Норгее) и смотрим на бесконечный закат. Мы останемся здесь навсегда – и те, кто лежит в расщелинах горы, и те, кто сумел с нее спуститься.
Более того, первые даже не мы. Каждый из нескольких тысяч альпинистов, поднявшихся на вершину, – первый. Каждый из тех, кто нашел путь наверх – независимо от того, нашел ли он затем путь вниз. Мы – бесконечный поток первых, среди нас нет опережающих и отстающих, мы – тело горы и ее душа. Без нас горы не существует, потому что красота – в глазах смотрящего, и никак иначе.
И в наших глазах, в наших сердцах, в наших душах всегда будет отражаться этот невероятный массив, это невозможное чудо, торжество поразительных сил, сформировавших нашу разноликую планету, у меня не хватает слов, я не умею говорить так, как следовало бы, да и возможно ли описать словами то, что невозможно даже объять взглядом, то, что можно лишь почувствовать, – и потому я просто назову это словом, которое кажется столь искусственным и жалким, но при этом не оставляет сомнений относительно того, о чем идет речь, – в наших глазах всегда, всегда, всегда будет отражаться великая и неповторимая, чудовищная и безупречная вершина – Эверест.
Москва – Париж – Москва2012–2014 гг.Приложение. Справочник реальных исторических лиц, действующих или упоминающихся в романе
Анкер, Конрад (род. 1962) – американский альпинист, участник экспедиции по поиску тел Мэллори и Ирвина 1999 года. Именно Анкер, отклонившись от первоначального квадрата поисков, нашел тело Джорджа Мэллори.
Арсентьев (Ярбро), Фрэнсис (1958–1998) – американская альпинистка, первая американка, взошедшая на Эверест без кислорода. Погибла на спуске.
Бальма, Жак (1762–1834) – французский альпинист и альпийский гид, пионер альпинизма, основатель профессии, первый человек, поднявшийся на Монблан.
Беккер-Ларсен, Клаус (род. 1927) – датский альпинист-любитель, в 1951 году совершил попытку подняться на Эверест в одиночку, не имея ни опыта, ни оборудования. Вынужден был развернуться на полпути.
Белл (Стивен), Ванесса (1879–1961) – английская художница и дизайнер интерьеров, известна своими любовными похождениями в группе «Блумсбери».
Бен-Йегуда, Надав (род. 1988) – израильский альпинист. В 2012 году героически спас умирающего в «зоне смерти» турка Айдина Ирмака, отказавшись от собственного восхождения.
Бенсон, Артур Кристофер (1862–1925) – английский эссеист и поэт, преподаватель колледжа Марии Магдалины, куратор Джорджа Мэллори.
Бинни, Джордж (1900–1972) – британский исследователь Арктики и офицер военно-морского флота. В 1921 году возглавил первую оксфордскую экспедицию на Шпицберген.
Битэм, Бентли (1886–1963) – британский альпинист, орнитолог, фотограф, участник экспедиции на Эверест 1924 года.
Босуэлл, Джеймс (1740–1795) – шотландский писатель и мемуарист, автор двухтомной «Жизни Сэмюэла Джонсона» (1791).
Браун, Уильям Чарльз Денис (1888–1915) – английский композитор, пианист и музыкальный критик. Близкий друг поэта Руперта Брука. Погиб на войне во время Дарданелльской операции.
Бреннан, Луис (1852–1932) – ирландско-австралийский инженер и изобретатель, один из пионеров гироскопического транспорта, известен своими монорельсовыми поездами.
Бридж, Энн (1889–1974), она же Котти Сандерс, она же Мэри Энн Доллинг О’Мэлли – английская писательница, автор четырнадцати романов, сборника рассказов и ряда автобиографических книг. Начала писать и прославилась после сорока лет. Близкая подруга Джорджа Мэллори.
Брук, Руперт Чоунер (1887–1915) – английский поэт, известный своими сонетами, написанными во время Первой мировой войны.
Брэйди, Лидия – новозеландская альпинистка. Первая женщина, поднявшаяся на Эверест без кислорода (14 октября 1988 года).
Брюнель, Изамбард Кингдом (1806–1859) – английский инженер, крупнейшая фигура промышленной революции, спроектировал ряд крупнейших на то время мостов, доков, промышленных сооружений, а также несколько кораблей-гигантов, в том числе Great Eastern.
Брюс, Джон Джеффри (1896–1972) – английский альпинист, капитан армии. Двоюродный брат Чарльза Брюса, участник Британских экспедиций на Эверест 1922 и 1924 годов.
Брюс, Чарльз Гренвиль (1866–1939) – английский альпинист, ветеран скалолазания, руководитель второй и третьей Британских экспедиций на Эверест 1922 и 1924 годов.
Буль, Герман (1924–1957) – знаменитый австрийский альпинист, первопокоритель Нангапарбата (1953) и Броуд-Пика (1957). Первый человек, взошедший на восьмитысячник соло и без кислорода.
Букреев, Анатолий Николаевич (1958–1997) – знаменитый советский и казахстанский альпинист и гид, «снежный барс», побывавший на вершинах 11 восьмитысячников. Погиб на Аннапурне.
Бура, Тейбир – гуркхский офицер, альпинист, участник Британской экспедиции на Эверест 1922 года. Олимпийский чемпион по скалолазанию 1924 года – единственный непалец в истории, получивший золото на Олимпийских играх.
Бурдиллон, Томас Данкан (1924–1956) – английский альпинист, участник знаменитой Британской экспедиции на Эверест 1953 года. Погиб тремя годами позже в швейцарских горах.
Ванцетти, Бартоломео (1888–1927) – американский рабочий итальянского происхождения, анархист, участник движения за права рабочих. Казнен за убийство по недоказанному делу, что вызвало широкий резонанс в мире.
Вейхенмайер, Эрик (род. 1968) – американский альпинист. Первый абсолютно слепой человек, поднявшийся на Эверест (25 мая 2001 года), а также выполнивший программу «Семь вершин».
Висс-Дюнан, Эдуард (1897–1983) – швейцарский врач и альпинист, руководитель Швейцарской экспедиции на Эверест 1952 года. Внес огромный вклад в развитие высокогорной медицины, ввел в обиход ряд терминов (в том числе «зона смерти»), разработал методы лечения горной болезни.
Вулф (Стивен), Вирджиния Аделина (1882–1941) – знаменитая английская писательница, одна из ведущих представителей модернизма в англоязычной литературе.
Гаммельгард, Лене (род. 1961) – датская альпинистка, первая скандинавка, поднявшаяся на Эверест. Ее восхождение было омрачено гибелью ее товарищей в знаменитой трагедии 1996 года.
Гарнетт (Белл), Анжелика Ванесса (1918–2012) – английская художница и писатель, дочь художников Дункана Гранта и Ванессы Белл, признанная законным мужем Ванессы Клайвом Беллом и вышедшая замуж за другого любовника матери – Дэвида Гарнетта.
Гарнетт, Дэвид (1892–1981) – английский писатель и издатель, мастер иронической прозы.
Гаррос, Ролан (1888–1918) – французский летчик-ас; изобрел прообраз синхронизатора, позволяющий стрелять из пулемета по курсу самолета, через винт.
Гомбу, Наванг (1935–2011) – непальский шерп, первый человек, дважды поднимавшийся на Эверест (1963, 1965). Будучи проводником китайской экспедиции 1960 года, видел на высоте 8500 метров старую палатку, по легенде принадлежавшую Морису Уилсону. Племянник Тенцинга Норгея.
Грант, Дункан Джеймс Корроур (1885–1978) – шотландский художник и дизайнер, член группы «Блумсбери».
Грегори, Альфред (1913–2010) – английский альпинист, участник успешной экспедиции 1953 года, фотограф.
Грейвс, Роберт фон Ранке (1895–1985) – английский писатель, поэт и историк. Наиболее известное его произведение – цикл о римском императоре Клавдии.
Дайренферт, Норман (род.1918) – швейцарско-американский альпинист. Участвовал в неудачных экспедициях на Эверест в 1952-м и на Лхоцзе в 1955-м. Эверест все-таки одолел в 1963-м.
Дельсаль, Дидье (род. 1957) – французский вертолетчик, пилот-ас. 14 и 15 мая 2005 года дважды подряд приземлился на вершине Эвереста на вертолете Eurocopter Ecureuil/AStar AS350 B3.
Денман, Эрл – канадский альпинист-любитель, в 1947 году совершил безумную попытку подняться на Эверест в одиночку, но вынужден был повернуть обратно в районе Северного Седла.
Дент, Клинтон Томас (1850–1912) – британский врач и альпинист, автор ряда альпийских первовосхождений.
Дженет, Рей (1931–1979) – американский альпинист, первый альпийский гид на горе Мак-Кинли. Погиб от переохлаждения на спуске после успешного подъема на Эверест.
Джилби, Уолтер Генри, 2-й баронет (1859–1945) – английский дворянин, известный покровитель спортивных школ и мероприятий, в особенности конного спорта.
Джиллман, Питер (род. 1942) и Лени (род. 1943) – супружеская пара, британские писатели и журналисты, соавторы знаменитой книги «Дикая мечта: биография Джорджа Мэллори».
Джойс, Джеймс Августин Алоизиус (1882–1941) – ирландский писатель, классик и величайший представитель модернизма в литературе.
Джонсон, Сэмьюэль (1709–1784) – знаменитый английский литературный критик, лексикограф и поэт эпохи Просвещения.
Димбергер, Курт (род. 1932) – австрийский альпинист, первопокоритель Броуд-Пика (1957) и Дхаулагири (1960), один из двух (наряду с Германом Булем) альпинистов, на чьем счету – два первовосхождения на восьмитысячники.
Диренфюрт, Гюнтер Оскар (1886–1975) – немецкий и швейцарский альпинист и геолог, руководитель экспедиций на Канченджангу (1930) и Гашербрум (1934), первым поднялся на гору Сиа Кангри (7442 м) в Тибете.
Дордже, Пемба (род. 1982) – непальский шерп, альпинист. В 2004 году установил мировой рекорд по скоростному подъему и спуску с Эвереста (8 часов). Позже стал единственным в мире человеком, отпраздновавшим свою свадьбу на вершине Эвереста.
Дуглас, Джон (1830–1911) – плодовитый английский архитектор, построил более пятисот зданий в Чешире (Уэльс) и Северной Англии – в том числе особняки, церкви, школы, банки и так далее.
Дэвис-Колли, Лилиан (1870–1950) – мать Эндрю Ирвина.
Жако-Гиллармо, Жюль (1868–1925) – швейцарский врач и альпинист, участник первых экспедиций на Чогори (1902) и на Канченджангу (1905).
Инглис, Марк Джозеф (род. 1959) – новозеландский альпинист. 15 мая 2006 года стал первым человеком с обеими ампутированными ногами, поднявшимся на Эверест.
Ирвин, Уильям Фергюсон (1869–1962) – отец Эндрю Ирвина.
Ирвин, Эндрю Комин (1902–1924) – английский альпинист, в паре с Джорджем Мэллори совершивший одну из первых в истории попыток взойти на Эверест. До сих пор точно неизвестно, погиб он на подъеме или на спуске, что вызывает множество кривотолков и теорий.
Ирвинг, Роберт Лок Грэм (1877–1969) – английский писатель, преподаватель и альпинист. Один из учителей Джорджа Мэллори. Взял юного Мэллори в первый горный поход.
Ирмак, Айдин (род. 1966) – турецкий альпинист, эксцентрик. Совершенно неподготовленным попытался подняться на Эверест в 2012 году, чудом был спасен израильским альпинистом Надавом Бен-Йегудой.
Ишак, Марсель (1906–1994) – французский фотограф, кинооператор, альпинист, классик научно-популярной документалистики. Создатель фильмов об альпинизме, спелеологии, подводном мире.
Каррингтон, Дора де Хоутон (1893–1932) – английская художница и общественный деятель, защитница прав женщин.
Кейнс, Джон Мейнард (1883–1946) – знаменитый английский экономист, основатель кейнсианского направления в экономической теории, один из основателей макроэкономики.
Клаттон-Брок, Артур (1868–1924) – английский критик и эссеист, исследователь творческого наследия художника Уильяма Морриса и поэта Перси Биши Шелли.
Кобден-Сандерсон, Стелла Габриэлла (1886–1979) – англо-американская журналистка и писательница, борец за права женщин.
Колли, Джон Норман (1859–1942) – британский ученый и альпинист; среди прочих заслуг принимал участие в первой в истории экспедиции на восьмитысячник (Нангапарбат, 1895).
Кроули, Алистер (Эдвард Александр) (1875–1947) – английский мистик, оккультист и идеолог сатанизма, писатель. В юности увлекался альпинизмом, принимал участие в экспедициях на Чогори и Канченджангу.
Кроуфорд, Колин Грант (1890–1959) – английский альпинист, участник Британских экспедиций на Эверест 1922 и 1933 годов.
Кумар Рай, Бхакта (род. 1981) – буддийский монах, лидер секты «Небесный путь». В 2011 году провел на вершине Эвересте 32 часа, из которых 27 – в медитации. Рекорд не подтвержден документальными источниками.
Кэрролл, Льюис (Чарльз Лютвидж Доджсон) (1832–1898) – английский математик и детский писатель, прославившийся произведениями о приключениях Алисы в Стране чудес.
Де Лакло, Пьер Амбруаз Франсуа Шодерло (1741–1803) – французский генерал и писатель, автор знаменитого любовного романа в письмах «Опасные связи».
Ламбер, Раймон (1914–1997) – швейцарский альпинист, участник Швейцарской экспедиции на Эверест 1952 года. В течение года (до восхождения Хиллари) был обладателем рекорда по самому высокому восхождению, 8611 метров.
Ланн, Арнольд Генри Мур (1888–1974) – британский профессиональный лыжник, альпинист и писатель. Изобретатель и пропагандист лыжного слалома (1922), добился его включения в Олимпийскую программу. Тренер и друг Эндрю Ирвина.
Лашеналь, Луи (1921–1955) – великий французский альпинист, первый человек в мире (в паре с Морисом Эрцогом), поднявшийся на восьмитысячник (Аннапурна, 1950). Погиб, катаясь на лыжах в Шамони.
Де Лессепс, Фердинанд Мари (1805–1894) – французский дипломат и инженер, руководитель строительства Суэцкого канала.
Ли Мэллори, Траффорд (1892–1944) – английский военный летчик, главный маршал авиации, один из командующих Нормандской операцией, брат Джорджа Мэллори.
Лоу, Уоллас Джордж (1924–2013) – новозеландский альпинист и путешественник, последний остававшийся в живых участник легендарной экспедиции 1953 года.
Максим, Хайрем Стивенс (1840–1916) – англо-американский бизнесмен, изобретатель и оружейник, создатель одного из самых массовых пулеметов в истории человечества.
Маммери, Альберт Фредерик (1855–1895) – английский альпинист; известен тем, что первым в истории предпринял попытку подняться на восьмитысячник (Нангапарбат, 1895), где и погиб.
Маспретт, Ричард (1822–1885) – английский химический магнат, основатель и владелец крупнейшего завода по производству щелочей во Флинте (Флинтшир), трижды мэр Флинта.
Меривейл, Чарльз (1808–1893) – английский священник, в течение многих лет настоятель собора Или (Кембриджшир), известен тем, что в 1829 году стал одним из инициаторов ежегодной лодочной гонки между Оксфордом и Кембриджем.
Месснер (Холджин), Нена (род. 1950) – канадская альпинистка, первая жена Райнхольда Месснера.
Месснер, Райнхольд (род. 1944) – великий итальянский альпинист, первый человек, поднимавшийся на все 14 восьмитысячников мира, автор более сотни первовосхождений. В числе прочего Месснер первым поднялся на Эверест в одиночку и без кислорода (1980 год).
Мита, Юкио (1900–1991) – известный японский альпинист, председатель японского альпийского клуба, руководитель японской экспедиции на Манаслу в 1953 году.
Мьевиль, Чайна Том (род. 1972) – известный английский писатель-фантаст, один из ведущих англоязычных авторов начала XXI века.
Мэллори, Беридж Рут Берри (1917–1953) – вторая дочь Джорджа Мэллори и Рут Тернер.
Мэллори, Джон (род. 1920) – сын Джорджа Мэллори и Рут Тернер, их третий и последний ребенок.
Мэллори, Джордж Герберт Ли (1886–1924) – великий английский альпинист, в паре с Эндрю Ирвином совершивший одну из первых в истории попыток подняться на Эверест. До сих пор точно неизвестно, погиб он на подъеме или на спуске, что вызывает множество кривотолков и теорий. Тело Мэллори найдено в 1999 году специальной экспедицией, отправившейся на его поиски.
Мэллори (Тернер), Рут (1892–1942) – жена Джорджа Мэллори, чью фотографию он обещал оставить на вершине Эвереста в случае успешного восхождения.
Мэллори, Фрэнсис Клэр (1915–2001) – старшая дочь Джорджа Мэллори и Рут Тернер.
Моршед, Генри Трейс (1882–1931) – английский альпинист, участник Британской экспедиции на Эверест 1922 года.
Ниима, Анг (1931–1986) – непальский шерп, один из проводников успешной экспедиции на Эверест 1953 года.
Де Нойель, Франсис Делош (род.1919) – французский дипломат и альпинист, участник французской экспедиции на Аннапурну в 1950 году.
Норгей, Тенцинг (1914–1986) – непальский шерп, первопокоритель Эвереста. Один из опытнейших альпинистов своего времени. Знаменитое восхождение совершил 29 мая 1953 года в паре с новозеландцем Эдмундом Хиллари.
Нортон, Феликс Эдвард (1884–1954) – английский альпинист, участник двух Британских экспедиций на Эверест 1922 и 1924 годов. Обладатель рекорда по самому высокому восхождению, 8570 метров, державшегося с 1924 по 1952 год.
Ноэль, Джон Баптист Люциус (1890–1989) – английский кинорежиссер, фотограф и альпинист. Вел фото- и кинохронику Британских экспедиций на Эверест 1922 и 1924 годов.
Оделл, Ноэль Юарт (1890–1987) – английский геолог и альпинист, один из пионеров использования кислорода при восхождении, участник Британской экспедиции на Эверест 1924 года.
Олливьер, Артур (1856–1897) – новозеландский бизнесмен, игрок в крикет и альпинист, один из пионеров альпинизма в стране.
Паккард, Мишель-Габриэль (1757–1827) – французский врач и альпинист, первопокоритель Монблана, один из пионеров альпинизма.
Палжор, Цеванг (1968–1996) – индийский альпинист, старший констебль Индо-Тибетской пограничной службы. Погиб на спуске после подъема на Эверест со стороны Северного склона в составе группы из трех человек. Известен в альпинистском мире как «Зеленые ботинки», поскольку его тело лежит ботинками наружу в небольшой пещере на высоте 8500 метров.
Партридж, Ральф (1894–1960) – английский писатель и журналист, муж Доры Каррингтон.
Патер, Уолтер Хорейшо (1839–1894) – английский эссеист и искусствовед, главный идеолог эстетизма – художественного движения, исповедовавшего девиз «искусство ради искусства».
Пол (Палден), Карма (1894–1984) – непальский шерп, работал переводчиком и специалистом по подбору шерпов для шести Британских экспедиций с 1922 по 1938 год, а также для ряда альпинистов-одиночек.
Политц, Энди (род. 1960) – американский альпинист, альпийский гид, один из участников экспедиции 1999 года, нашедшей тело Джорджа Мэллори.
Проданов, Христо (1943–1984) – болгарский альпинист, первый болгарин, взошедший на Эверест, причем в одиночку, без кислорода и с наиболее сложного Западного склона. Погиб на следующий день во время спуска.
Райт, Орвил (1871–1948) – американский изобретатель, пионер авиации. Вместе со своим братом Уилбуром построил первый самолет, совершивший контролируемый полет с пилотом (17 декабря 1903 года).
Райт, Уилбур (1867–1912) – американский изобретатель, пионер авиации. Вместе со своим братом Орвилом построил первый самолет, совершивший контролируемый полет с пилотом (17 декабря 1903 года).
Рассел, Бертран Артур Уильям (1872–1970) – знаменитый английский философ, математик, историк, лауреат Нобелевской премии по литературе (1950).
Ратледж, Хью (1884–1961) – английский альпинист, руководитель двух экспедиций на Эверест в 1933 и 1936 годах.
Ройс, Фредерик Генри (1863–1933) – английский инженер, автомобилестроитель, один из основателей компании «Роллс-Ройс».
Роллс, Чарльз Стюарт (1877–1910) – английский авиатор и автомобилестроитель, один из основателей компании «Роллс-Ройс». Первый британец, погибший в авиакатастрофе.
Россетти, Данте Габриэль (1828–1882) – английский поэт, переводчик, иллюстратор и художник.
Сакко, Фердинандо Николо (1891–1927) – американский рабочий итальянского происхождения, анархист, участник движения за права рабочих. Казнен за убийство по недоказанному делу, что вызвало широкий резонанс в мире.
Саммерс, Генри Холл (1865–1945) – английский сталелитейный магнат, с 1896 года глава компании John Summers & Sons.
Саммерс, Марджори Агнес Стэндиш Томсон (1897–1958) – супруга Генри Холла Саммерса, любовница Эндрю Ирвина. Свадьба состоялась в 1917 году, в 1925 году произошел скандальный, громкий развод.
Симонсон, Эрик (род. 1955) – американский альпинист, альпийский гид. Инициатор и руководитель экспедиции 1999 года по поиску тел Мэллори и Ирвина.
Сири, Уильям (1919–2004) – американский альпинист и биофизик, участник и руководитель ряда горных и полярных экспедиций.
Скотт (Брюс), Кэтлин Эдит Агнес, баронесса Кеннет (1878–1947) – английский скульптор, ученица Родена. Супруга Роберта Фолкона Скотта.
Скотт, Роберт Фолкон (1868–1912) – капитан королевского флота Великобритании, полярный исследователь, один из первооткрывателей Южного полюса, возглавивший две экспедиции в Антарктику.
Смит, Саманта Рид (1972–1985) – американская школьница, написавшая письмо Юрию Андропову и приглашенная в СССР в качестве посла дружбы. Погибла в локальной авиакатастрофе через два года после визита.
Смит, Эдвард Джон (1850–1912) – английский морской офицер, капитан печально известного лайнера «Титаник».
Сомервелл, Теодор Говард (1890–1975) – английский художник и альпинист, олимпийский чемпион по скалолазанию 1924 года, штатный врач Британской экспедиции на Эверест 1924 года.
Стрейчи (Серджент-Флоренс), Аликс (1892–1973) – британский психоаналитик, переводчица работ Фрейда на английский язык, супруга Джеймса Стрейчи.
Стрейчи, Джайлс Литтон (1880–1932) – английский писатель и литературный критик, прославился биографиями политических деятелей Викторианской эпохи.
Стрейчи, Джеймс Бомон (1887–1967) – английский психолог, переводчик работ Зигмунда Фрейда на английский язык, младший брат Литтона Стрейчи.
Стэнли, Эдвард Джордж Вильерс, 17-й граф Дерби (1865–1948) – английский военный и политический деятель, военный секретарь (министр) Великобритании в 1916–1918 и 1922–1924 годах.
Сэквилл-Уэст, Вита (Виктория Мэри, леди Николсон) (1892–1962) – английская писательница и поэтесса, известная в большей мере своей бурной личной жизнью, в частности романом с Вирджинией Вулф.
Табэи, Дзюнко (род. 1939) – японская альпинистка, первая женщина, поднявшаяся на Эверест (16 мая 1975 года). Также – первая женщина, выполнившая программу «Семь вершин».
Тенцинг, Аппа (род. 1960) – непальский шерп, альпинист. Обладатель мирового рекорда по количеству восхождений на Эверест – 21.
Тернер, Хью Теккерей (1853–1937) – английский архитектор, отец Рут Тернер, супруги Джорджа Мэллори. Известен рядом коттеджей и парковых сооружений в викторианском стиле, в том числе часовни в Мемориальном парке Филлипса, графство Суррей.
Уиллс, Альфред (1828–1912) – английский судья и альпинист, президент Альпийского клуба в 1863–1865 годах. Помимо альпинизма известен тем, что вел процесс Оскара Уайльда по обвинению в гомосексуализме.
Уилсон, Морис (1898–1934) – английский солдат и искатель приключений. В 1933–1934 годах, не имея летного опыта, купил самолет, самостоятельно (нелегально) добрался до Эвереста и совершил попытку одиночного бескислородного восхождения, в ходе которого погиб.
Уимпер, Эдвард (1840–1911) – английский художник, исследователь, альпинист, известен первовосхождением на Маттерхорн в 1865 году.
Уордсворт, Чарльз (1806–1892) – английский священник, епископ Файфский и Данблейнский; известен тем, что в 1829 году стал одним из инициаторов ежегодной лодочной гонки между Оксфордом и Кембриджем.
Уэйкфилд, Артур Уильям (1876–1949) – английский альпинист, штатный врач Британской экспедиции на Эверест 1922 года.
Фаррар, Джон Перси (1857–1929) – английский альпинист, президент Альпийского клуба с 1917 по 1919 годы. Герой англо-бурской войны.
Филлипс, Джон Джордж Джек (1887–1912) – старший радист лайнера «Титаник», одним из первых использовал во время крушения сигнал SOS, чередуя его с другими сигналами.
Финч, Джордж Ингл (1888–1970) – австралийско-английский химик и альпинист, участник Британской экспедиции на Эверест 1922 года. Обладатель рекорда по высоте восхождения (8321 м), державшегося с 1922 по 1924 год. Провел огромную работу по созданию и совершенствованию кислородных аппаратов для сверхвысоких восхождений.
Фицджеральд, Эдвард (1809–1883) – английский поэт, литературовед и переводчик; известен прежде всего своими переводами четверостиший Омара Хайяма.
Фишер, Скотт (1955–1996) – американский альпинист, первый американец, поднявшийся на Лхоцзе. Стал жертвой знаменитой трагедии на Джомолунгме в мае 1996 года.
Фоер, Джонатан Сафран (род. 1977) – американский писатель, автор нашумевших романов-бестселлеров «Полная иллюминация» и «Жутко громко и запредельно близко».
Фоккер, Антон Герман Герард (1890–1939) – голландский бизнесмен и авиаконструктор, создатель самых известных самолетов, использовавшихся Германией в I Мировую войну.
Форстер, Эдвард Морган (1879–1970) – английский писатель. В основном его занимала тема неспособности людей различных социальных групп понять и принять друг друга.
Фрай, Роджер Элиот (1866–1934) – английский художник и художественный критик. Ввел в обиход понятие «постимпрессионизм».
Фрауэнбергер, Вальтер (1908–1958) – австрийский альпинист, участник экспедиции на Нангапарбат 1953 года. Что интересно, погиб, выпав из окна гостиницы при таинственных обстоятельствах.
Хабелер, Петер (род. 1942) – австрийский альпинист. В 1978 году в паре с Райнхольдом Месснером совершил первое бескислородное восхождение на Эверест.
Хазард, Джон де Вир (1885–1968) – британский альпинист, бывший военный сапер. За некорректные действия по отношению к тибетцам после экспедиции 1924 года получил девятилетний запрет на посещение страны и восхождения.
Хаксли, Олдос Леонард (1894–1963) – английский писатель, прославившийся антиутопическим романом «О дивный новый мир» (1932).
Хант, Генри Сесил Джон (1910–1998) – английский военный и альпинист, барон. Руководитель знаменитой британской экспедиции на Эверест 1953 года, результатом которой стало взятие вершины.
Хеммлеб, Йохен (род. 1971) – немецкий альпинист и исследователь. Участник экспедиции по поиску тел Мэллори и Ирвина 1999 года, сделал предварительные расчеты участка поисков.
Херлигкоффер, Карл Мария (1916–1991) – немецкий врач и альпинист, руководитель ряда экспедиций в Гималаи. Экспедиция на Нангапарбат 1953 года завершилась успешным восхождением на вершину Германа Буля.
Хиллари, сэр Эдмунд Персиваль (1919–2008) – новозеландский альпинист, первопокоритель Эвереста. Свое знаменитое восхождение он совершил 29 мая 1953 года в паре с шерпом Тенцингом Норгеем.
Хилтон-Янг, Уэйланд, 2-й барон Кеннет (1923–2009) – британский писатель и политический деятель, сын Кэтлин Скотт от второго брака.
Хилэн, Джон Фрэнсис (1868–1936) – мэр Нью-Йорка с 1918 по 1925 год.
Хингстон, Ричард Уильям Джордж (1887–1966) – британский альпинист, врач и натуралист. Автор множества исследований о жизни насекомых. Во время экспедиции на Эверест 1924 года собрал более 10 000 энтомологических образцов.
Хинкс, Артур Роберт (1873–1945) – английский географ и астроном, первым точно рассчитал расстояние от Земли до Солнца, ввел понятие астрономической единицы. Был ответственным секретарем Британского комитета по покорению Эвереста.
Холл, Линкольн Росс (1955–2012) – австралийский альпинист, поднявшийся на Эверест в 2006 году в одиночку и практически замерзший на спуске. Был чудом спасен командой под руководством Дэниэла Мэзара.
Холл, Роб Эдвин (1961–1996) – новозеландский альпинист, альпийский гид, совладелец компании Adventure Consultants. Стал жертвой знаменитой трагедии на Джомолунгме в мае 1996 года.
Хонг-бао, Ванг (ум. 1979) – китайский альпинист, считается первым человеком, видевшим тело Мэллори – около своего лагеря во время экспедиции 1975 года.
Де Хэвилэнд, Джеффри (1882–1965) – английский авиатор – летчик и инженер, основатель компании de Havilland.
Шарп, Дэвид (1972–2006) – английский альпинист. Погиб при попытке одиночного восхождения на Эверест на высоте 8500 метров в пещере «Зеленых ботинок». Известен тем, что экспедиция Марка Инглиса нашла его еще живым, но не смогла ничем помочь.
Шеббир, Эдвард Освальд (1884–1964) – британский альпинист и натуралист. Принимал участие в экспедициях на Эверест 1924 и 1933 годов, оба раза заведовал транспортировкой.
Шеклтон, Эрнест Генри (1874–1922) – англо-ирландский исследователь Антарктики, участник четырех антарктических экспедиций.
Шиловский, Петр Петрович (1871–1957) – российский дворянин, граф, государственный деятель и изобретатель-самоучка. В 1914 году в Лондоне продемонстрировал первый в мире гирокар.
Шиптон, Эрик Эрл (1907–1977) – британский альпинист, первопокоритель ряда семитысячников, руководитель нескольких экспедиций на Эверест.
Шматц, Ханнелора (1940–1979) – немецкая альпинистка. Погибла во время спуска с Эвереста, став, таким образом, первой женщиной, погибшей на высочайшей вершине мира. Ее тело застыло в сидячем положении неподалеку от тропы и находилось там, пока в конце 1980-х годов его не сдул ветер.
Эбрехем, Джордж Диксон (1871–1965) и Эшли Перри (1876–1951) – британские альпинисты и фотографы, наиболее известны фотосъемками других альпинистов во время восхождений.
Эванс, Роберт Чарльз (1918–1995) – английский альпинист и врач, участник знаменитой Британской экспедиции на Эверест 1953 года, впоследствии – руководитель экспедиции, результатом которой стало первое восхождение на Канченджангу.
Экенштейн, Оскар Йоханнес Людвиг (1859–1921) – британский альпинист-новатор, предтеча боулдеринга, изобретатель ряда альпинистских приемов и техник, создатель различных разновидностей современного оборудования.
Эртль, Ганс (1908–2000) – немецкий кинооператор и альпинист, первопокоритель ряда пиков. Известен работой с Лени Риффеншталь. Во время войны был «придворным» оператором генерала Роммеля, после войны снимал фильмы про альпинизм.
Эрцог, Морис (1919–2012) – великий французский альпинист, первый человек в мире (в паре с Луи Лашеналем), поднявшийся на восьмитысячник (Аннапурна, 1950). Впоследствии – политический деятель, мэр Шамони.
Янг, Джеффри Уинтроп (1876–1958) – английский поэт, преподаватель и альпинист, автор ряда известных книг по альпинизму.
Сноски
1
Список реальных исторических личностей, фигурирующих в романе, приведен в конце книги.
(обратно)2
Лекарства, улучшающие циркуляцию кислорода в организме и повышающие устойчивость к гипоксии.
(обратно)3
Немецкий анатом Гюнтер фон Хагенс изобрел оригинальную технику сохранения мертвых тел – пластинацию, в ходе которой все телесные жидкости и жиры замещаются полимерами. Сегодня анатомическая выставка фон Хагенса The Body World пользуется успехом во всем мире.
(обратно)4
Пермит – официальное разрешение китайских властей на посещение Тибетского автономного района и других охраняемых природных и культурных территорий. В более широком смысле – разрешение на посещение любого закрытого для свободного туризма района, в том числе на восхождение.
(обратно)5
Непарный шелкопряд.
(обратно)6
Три ступени – три скальных ступенчатых уступа на Северо-Восточном гребне, расположенные на высотах 8564 метра (Первая ступень), 8610 метров (Вторая ступень) и 8710 метров (Третья ступень). Наиболее сложной считается Вторая ступень. Все альпинисты, поднимающиеся на гору с Северной стороны, должны преодолеть Три ступени.
(обратно)7
Sandy (англ.) – песчаный, песочный.
(обратно)8
Пеммикан – разновидность мясного пищевого концентрата.
(обратно)9
Дзонг – укрепленная цитадель, в которой обычно размещается также администрация и буддийский монастырь. Дзонги строились в Тибете, Бутане и на прилегающих территориях.
(обратно)10
Мэллори действительно перепутал букву в своей последней записке, написав «p. m.» (после полудня) вместо «a. m.» (до полудня).
(обратно)11
Положение обязывает (фр.).
(обратно)12
Выдержки из статей и заметок Джорджа Мэллори даны в переводе автора.
(обратно)13
Rupert Brooke. Oh! Death will find me, long before I tire… Sonnet (1908–1911). Вольный перевод с английского – Тим Скоренко.
(обратно)14
Rupert Brooke. Beauty and Beauty (1915). Вольный перевод с английского – Тим Скоренко.
(обратно)15
В Средней Азии – правитель, вождь, руководитель.
(обратно)
Комментарии к книге «Эверест», Тим Юрьевич Скоренко
Всего 0 комментариев