Екатерина Рысь Религия бешеных
Героям моего романа:
Эдуарду Лимонову
Алексею Голубовичу
Сергею Соловью
Анатолию Тишину
Максиму Громову
Юрию Староверову
Кириллу Ананьеву
Патриотизм — религия бешеных.
Оскар УайльдРоссия — страна самураев,
Путь каждого русского — смерть.
Сергей СоловейЧесть — это не звание, не погоны и не регалии. ЧЕСТЬ, согласно толковому словарю, есть внутреннее достоинство человека.
Максим ГромовПройду как рысь от Альп и до Онеги
Тропою партизанских автострад.
Александр БашлачевВсё — реклама, кроме некролога.
Народное изречениеНам нужна одна большая грязная провокация…
Сид ВишезЧто с тобой случилось? Почему ты стала такой?
Х/ф «Девушка с татуировкой дракона»Я использую людей для своих книг. Пусть мир будет бдительнее.
Х/ф «Основной инстинкт»Писать надо так, чтобы за это посадили либо убили.
Сергей СоловейЧитай и плачь.
Х/ф «Девушка с татуировкой дракона»Вместо предисловия
Поролоновый топор, или от журналистской всеядности — до политической голодовки
На тропе «провокации»
«Все, что вы видите вокруг, совсем не то, чем кажется»… Фильм «Рекрут» с этой фразой Роберта Де Ниро я посмотрела уже под конец своей долгой журналистской аферы, целиком прошедшей именно под таким лозунгом. Совсем не тем, кем казалась, была я для людей, чья жизнь на несколько лет стала и моей жизнью. Не единомышленником…
Вот вы не знаете, а ведь над провинциальной коммунистической прессой можно плакать. Летом 2005 года я окончательно вернулась из Москвы в Саров — кажется, специально для того, чтобы прочитать о себе в местной КП-газете. В июльском номере под рубрикой «У кого нам учиться» вышла статья «Саровская рысь выходит на тропу революции». Ну все, вот она, слава… Спалили. Оказалось, из газеты «Завтра» (№ 22, июнь) автору стало известно, что в голодовке за освобождение политзаключенных, организованной в мае в штабе НБП в Москве, умудрилась поучаствовать… саровская журналистка. Я…
«Кто бы мог подумать, что с виду вполне лояльные… журналистки… способны на протестную политическую голодовку!»
Тихонько всхлипывая и утирая слезу, я чувствовала себя чудовищем, отнявшим у ребенка конфету. Создал же Господь придурка! Как жестоко автор купился на мою страшную «провокацию», коей и было мое долгое погружение в чужую политическую борьбу. А участие в громкой «акции» стало необходимым финальным восклицательным знаком, логично завершающим историю моего внедрения. Мне же надо о чем-то писать… (Заметьте, через сколько лет я наконец-то «что-то написала». Хочется ведь иногда впасть в ностальгию по безвозвратно ушедшему недавнему прошлому. «Срок годности» тех событий давно благополучно истек. Теперь это просто красивая страшная сказка… Ага, исторический роман. «Три мушкетера»…)
А конец аферы вышел достойным.
1 мая 2005 года в штабе Национал-большевистской партии Лимонова началась голодовка в защиту политзаключенных. Были выдвинуты требования прекратить уголовные дела против всех сорока семи нацболов, находящихся в тюрьмах и лагерях РФ, а также признать для НБ-узников статус политических заключенных. Такое количество зэка образовалось в партии после двух громких акций протеста. 2 августа 2004 года был захвачен Минздрав. Протестовали против отмены льгот. Сели семь человек. На 2,5–3 года…
14 декабря 2004 года нацболы вторглись в приемную администрации президента. И озвучили свои претензии к существующему порядку вещей. Сели сорок человек. Суд над ними начался только в июле 2005 года. Судьба их представлялась незавидной…
12 мая к голодовке в защиту «политических» присоединилась я…
Я давно знакома с нацболами. Но вряд ли когда-нибудь до конца их пойму. Вряд ли даже этого захочу. Их культ неистовой революции с глубинным разрушением системы и всех жизненных устоев… Мне такая «матрица» непонятна. Может быть, я просто не знаю чего-то такого, что знают они. Может быть, уже давно пора на баррикады… Они бьются с режимом. Я же цепляюсь к таким мелочам, как… идеологические разногласия. Точно, значит, еще не припекло… И я не представляю себя швыряющей в кого-то майонез или штурмующей здание. Даже просто кричащей на улице лозунги — не представляю. Не мой стиль. Как же тогда я оказалась участником их голодовки?
О причинах войны помнят до первого выстрела. А дальше — только защищают своих близких. В причинах моей войны не было ни грана политики. Просто у меня в Бутырке сидел друг. Какой же черт понес его 14 декабря в приемную администрации президента? И если зимой нацбольская борьба была еще довольно абстрактна: они просто «озвучили свои претензии к существующему порядку вещей», — то уже весной… Весной их борьба конкретизировалась. Теперь они бились за свободу тех своих людей, кого сами же посадили чуть раньше… Кого-то отправляют на смерть. Кого-то сажают… Кстати, очень удобно. Всегда есть повод для нового витка борьбы и новых акций протеста.
Вот и я боролась — за одного этого конкретного человека. А как иначе? Он-то мне помогал…
Секта, рвущаяся к власти
Террор — не средство. Цель — сам террор!..
На революцию приглашения не требуется
Вторая моя любимая фраза: «Кто-нибудь еще хочет спросить, почему я НЕ вступаю в НБП?..»
…Люди идут на войну. А я отправилась на… революцию. Свое появление в Бункере на 2-й Фрунзенской — святая святых скандальной Национал-большевистской партии Лимонова — я приурочила к самому разгару предвыборной кампании в Госдуму. Выборы должны были состояться 7 декабря 2003 года.
Я приехала инкогнито: покрутиться, посмотреть, — в те недели туда стекалось множество персонажей. И в их исполнении кампания сразу превращалась в антивыборную. Их задача была «фарс лжевыборов» сорвать. И вот нацболы вкалывали как проклятые на ниве экстремизма…
Справка
Нацболы давно сеяли ветер. И уже начали пожинать бурю. Их урожай: в 2007 году партию вообще запретили. До этого лихие сюжеты о НБП часто мелькали на телеэкранах. То политиков забрасывают яйцами и майонезом: и Вешнякова, и Касьянова, и Грызлова. Всех уже не упомнишь! То приковываются наручниками в выставочном зале аж самого Кремля, то к воротам на Красной площади, то на балконе германского торгпредства или на крыше российского Министерства юстиции. По-альпинистски свеситься с антиправительственным плакатом из окна гостиницы «Россия» — сам Бог велел… То запираются на смотровых площадках башен — в Севастополе и Риге. Пытаются заступиться за притесняемых русских. И огребают за «терроризм» большие сроки…
Не успевают пенсионеры осознать, что их кинули с льготами, а нацболы уже обрушивают свой гнев на Минздрав и попросту захватывают кабинет Зурабова в августе 2004 года. А потом в декабре вторгаются в приемную администрации президента и «просят» его как-то смягчить, что ли, участь вверенного ему народа…
Их-то собственную участь, похоже, никто не смягчит. Потому что дальше любителям новостей телевизор рассказывает о бесконечных судебных заседаниях и присужденных тюремных сроках.
Вспомнили? Это не те русские экстремисты, которые убивают в подворотнях. Это те, которые пытаются защитить нищих стариков от бесчеловечных экспериментов властей. Чувствуете разницу? Во время всех «ужасных» нацбольских беспорядков не лилась кровь. Разве что их собственная. А их ведь уже убивают…
В логово вот этих радикалов я однажды без зазрения совести и просочилась. На революцию приглашения не требуется. Пришла — и осталась. В те дни перед выборами в бункер съезжался народ со всей страны. Многие из тех, с кем мы варились тогда в одном котле, благополучно сели. НЕ сесть — было сложнее. Но у меня была другая задача: посмотреть — и вернуться…
Посмотрела… Я честно жила в сюрреалистичном бункере-подвале, вскакивала в пять утра — и отправлялась вместе с тремя десятками оборванцев на мороз клеить запрещенные листовки: «Гражданин! Не ходи на выборы!» Муравей революции… Меня арестовывали, закрывали в ментовке. «Бункер-ские бомжи» ржали: Рысь в милицию ходит, как на работу! Ну да, каждый день…
Свидетелем захвата Минюста в начале декабря 2003 года я оказалась случайно. Куда идем, не объяснялось. Подходим — а наши уже на крыше особняка за забором развернули транспаранты и скандируют лозунги. «Мы вас научим конституцию любить!» Далеко слыхать. Класс… Это уже были солдаты революции. С крыши их всех поснимали. Устроив погоню и свалку, кубарем прокатившись по мостовой, похватали и людей, глазеющих внизу. Я смотрела остолбенев. На моих глазах «конкретное винтилово» происходило впервые. Это зрелище отрезвляет. Где-то в свалке растоптали мои розовые очки. Как будто это не их растоптали в 93-м… Почему меня не повязали, я не знаю. Ну да, я не висла на заборе… Девятнадцать арестованных хохотали в камерах: «Гражданин начальник, еще одной не хватает!»
Я честно шла одним с ними «поприщем». Ломало меня при этом страшно. «Мыши плакали, но жрали кактус…» Я честно огребала НЕ ЗА СВОЕ!
Я отказывалась понимать, куда они идут…
Остров свободы
Бункер… Совершенно перевернутый мир… Подвал, провозгласивший себя вершиной мира… Единственное, что облагораживает человека, — стремление к идеалу. Здесь же — территория, свободная от такой «ерунды». Здесь, наоборот, пытаются нивелировать весь остальной мир до своего уровня. Который очень невысок… На мир смотрят с усмешкой: мы его не устраиваем? А мы тогда его разрушим… Здесь живут по принципу: не можешь вписаться в эту жизнь — начерти свою систему координат. А себя сделай точкой отсчета. Тебе велик костюм мирозданья? Перекрои его под себя, смело по-обрезав все лишнее. Тогда автоматически сможешь весь остальной мир заклеймить последними словами, а себя провозгласить пупом земли. Да хоть самим Богом…
Все равно Его нет. Ты отменил Его, сидя в подвале на кухне и хлебая быстрорастворимые макароны из бомжпакета. «Слава партии!» Это выдыхают вместо обязательной молитвы. Хором — и поодиночке. Каждый — в сердце своем… Твой старший товарищ знает только один тост: «За вождя…» У тебя мудрые руководители, это те же люди, что в свое время создавали сверхъестественно успешные секты… Здесь партия — твой бог, а «Слава партии!» — твоя священная молитва. За твоей спиной — кирпичная стена с намалеванной на ней квинтэссенцией нацбольского стиля: «Все заслуги перед партией аннулируются в полночь!» Ты — кирпич в этой стене…
И ты встаешь задолго до рассвета — и в цепочке других таких же черных муравьев опять крадешься во враждебный внешний мир, чтобы попытаться подточить его устои. Где-то под ногтем чудовищного монстра — государства — снова трепыхнется молчаливое и упрямое жалкое «дитя подземелья». Вспыхнет как спичка. Сгорит за секунду. В пожаре революции… Жертвенность здесь катастрофическая. Противоестественная. От тебя давно уже никто не слышит философских рассуждений о революции. Ты просто встаешь — и идешь. На мороз, в темень, в ежесекундную удушающую опасность. На запрограммированный провал. Вообще ничего не требуя взамен. Ах да. Бомжпакет. Ты съедаешь его молча. Те, кто философствует, не встают в пять утра. Ты же — просто кирпич в стене…
Это не моя фраза. Одного старого нацбола…
Зимой 2004 года события приняли трагичный оборот, и Бункер начал осаждать ОМОН. Запершиеся внутри нацболы вдруг поняли, глядя на зарешеченные подвальные окна, в которые щедрыми клубами вплывал с улицы слезоточивый газ: «Весь остальной мир — уже за решеткой. Здесь — последний островок свободы». 5 марта 2004 года Остров свободы на 2-й Фрунзенской неизбежно пал…
Надо ли говорить, что я успела выскользнуть из этой мышеловки буквально накануне начала осады?..
Вечный кайф
Все уже усвоили: национал-большевик — уличный боец, непримиримый борец с режимом, с системой, с репрессивной и антинародной политикой властей. Занятый революционным творчеством. То есть не сидящий дома с книгами про Че Гевару, а творящий революцию на гребне событий по велению момента и души. «Да здравствует НБП творческая, борющаяся, находящаяся в конфликте с властью. Участвующая с народом в его волнениях и страданиях». На этом фоне полсотни нацбольских зэков преподносились руководством партии не как трагедия, что логично для нормальных людей, а как достижение, а это уже одержимость на грани невменяемости: «НБП совершила больше подвигов, чем какая-либо другая партия. Недаром у нас 47 человек сидят в тюрьмах».
«А конфронтация с властью желательна, ибо за пять лет Кремль доказал, что не хочет делиться с народом ни свободами, ни богатствами страны. Нужен последний и решительный бой, его-то мы и добиваемся». Эдуард Лимонов в 2005 году делал ставку на коалицию со всеми оппозиционными партиями против Кремля…
Национал-большевизм изначально — попытка скрестить ужа и ежа. Традицию и революцию. Селекцией еще в Гражданскую войну занялся некто Устрялов — «примиритель, смирившийся с тем, что революция произошла, и занявшийся обоснованием ее легитимности». Он пытался примирить и породнить большевизм с Россией и всей ее предыдущей жизнью, втащить в оголтелую революцию багаж русских традиций. Двубортную «Традицию и революцию» предложил один современный философ Эдуарду Лимонову в качестве оболочки для нового партийного движения. «Левые», социальные, идеи прочно увязали с «правыми», национальными, родословную партии можно было проследить из любой точки в русской истории. Революция произрастала из традиции… Широкая получилась идеология, игрушка-трансформер. Трактуй как хочешь. Как будто и вовсе нет ее… Исповедуй что хочешь. И сам будь кем хочешь, от коммуниста до фашиста. Контингент — слишком яркая творческая молодежь, которой тесно в обыденности и страшно одиноко в холоде реальности. И просто страшно. Это даже не Ноев ковчег, где каждой твари по паре, а Вавилон…
Программа партии… Эдуард Лимонов открытым текстом писал, что сочиняли ее для отмазки. Что программа — это газета «Лимонка» за все десять лет существования. То есть ее просто нет? А под какие тогда знамена к ним приходят люди, если никто и не собирался им рассказывать об истинных устремлениях партии? Уму непостижимо…
В книгах Лимонова про «другую Россию» — торжество юношеского максимализма с полным отрицанием уклада жизни предыдущих поколений. Точнее, это он, сидя в тюрьме, придумал, что понятный подросткам юношеский максимализм должен выглядеть как-то так… И то сказать, «подросток Савенко» на брюхе прополз через самые мрачные задворки жизни, сумел дожить до возраста зрелости — и на досуге развил на бумаге свою давнюю мечту об уничтожении этих самых задворок. Это должно было быть глубинное разрушение Системы, выкорчевывание корней старого косного мира: это и чиновничий беспредел, и протухшая религия, и удушающая семья… А как же традиция? Революционная риторика в устах моих новых приятелей — опять с обязательным сокрушением существующей системы, — мне она оказалась набором звуков, которые отказывались складываться в удобоваримые слова. Их культ неистовой революции с разрушением всех жизненных устоев… Мне в такой «матрице» непонятно. Может быть, я просто не знаю чего-то такого, что знают они. Может быть, уже давно пора на баррикады… Они бьются с режимом. Я же цепляюсь к таким мелочам, как идеологические разногласия. Точно, значит, еще не припекло…
В сознании жителя ядерного центра разрушение — дело одного нажатия на кнопку. «Нулевое чтение», подготовительный этап. Я все надеялась услышать главное: а что взамен? Строить-то что будем? В своих книгах Лимонов рисовал фантастично-абстрактную формацию, где вся власть отдана молодым. Такая же заведомая пропагандистская ложь, как «квартира каждой советской семье». Здесь: «квартира каждому подростку». Превозносился тип человека с ши-лами во всех местах — антисистемного героя. Разрушение. Вот его он и будет созидать. Революция должна была стать перманентной, как в глупом анекдоте про «вечный кайф». «Террор — не средство. Цель — сам террор!» Короче, бред, рассчитанный на привлечение в партию буйных подростков, для которых мир возник из небытия 15 лет назад. В людях сознательно обрубали даже зачатки корней, уводили прочь от традиции. Главное — непрестанно расшатывать Систему.
Самообман. Они повязаны с этой властью. Они никогда не свергнут власть, потому что дальше им свергать станет некого…
Тактика партии приводила меня в ужас. Громкие акции с забрасыванием неугодных политических деятелей майонезом, с захватом госучреждений… Их участники всеми силами напрашивались на то, чтобы их схватили, избили, посадили. В этом — высший героизм. Такие жертвы — ради чего? А, ну да, партии нужна реклама. Партия демонстративно протестует против социальной несправедливости. Партия рвется во власть…
Ересь
Любая власть — от Бога. Кроме той, которая с Богом борется. Разрушение противно нормальной человеческой природе…
Я смотрела на это все и понимала: изобретение в России каких-то новых мертворожденных идеологий и «схем движения» — преступление. Потому что у нас уже все есть. А всякие новые придумки — это попытки сбить людей с пути, увести в сторону от настоящей русской традиции. От Бога… «Русь — подножие Престола Господня…» Ложь запутана и многословна. Правда — проста. Эта партия — прибежище для тех несчастных, кто не знает единственного нужного слова: «Бог».
Рыба точно гниет с головы. Это Лимонов отменил Бога: «А какой смысл совершать революцию, если ее цель — только захватить министерские посты, вульгарные кабинеты. Мы должны будем сменить все. И придумать себе Нового Бога, возможно, какой-нибудь тунгусский метеорит или железную планету в холоде Космоса. Нашим Богом будет тот, кто даровал нам смерть. Может, нашим Богом будет Смерть…» («Другая Россия») Они к православному лезут с этой ересью? И правительства, и Бога свергают единственно с целью занять их место… Эй, а традиция?!
И ведь многие меня, наверное, даже не поймут. «О чем ты? Революция в опасности!»
Идея о «божественном» предназначении России — всего лишь одна из возможных жизненных схем. Не лучше и не хуже других. Но лично меня эта схема наполняет радостью и дает силы. А знали бы вы, сколько отчаяния и тоски наблюдала я у нацболов. Их жизнь — обреченная на провал борьба. Их бог — Смерть. Их участь — пустота еще при жизни. Есть отчего впасть в отчаяние…
Мы съели вместе немалое количество соли. Именно здесь я узнала значение слова «товарищ». Лишения и опасность отшлифовали человеческие отношения в Бункере до кристальной чистоты. Но не вся эта публика так прекрасна. С двумя «старыми» нацболами у меня дошло до поножовщины. Не сошлись во взглядах. У господ большевиков женщина оказалась приравнена к животному. Мне так и сказали. Они не учли, что я-то — не их бункерская нацболка. И напоролись на… Русского Человека. А как общаться с людьми, созданными по образу и подобию, они не знают. Другой опыт. Они слишком долго варились в котле НБП…
— В чем идеология НБП? — спросила я одного «старика», буквально из первой десятки основателей.
— Идеологии никакой. Это секта, рвущаяся к власти любыми путями. Только движется она какими-то дикими, необъяснимыми скачками, которые не ведут никуда…
Но таких посвященных — единицы. Для своих собственных рядовых членов НБП — революционная антисистемная партия, бьющаяся за социальную справедливость. Эти ребята на полном серьезе самоотверженно жертвовали собой ради нашего с вами благополучия. Вы это поймите. В тюрьмах гнили дети, которые — единственные! — попытались заступиться за наших стариков, когда у них отобрали льготы. Ребята — герои. Их жалко…
Топор из поролона
Фикция вместо функции…
Заранее обреченные на полный провал
«Семь сорок». В начале 2005 года эта фраза считалась в Бункере-2 на Вернадского верхом остроумия. Ровно столько нацболов сидело в Москве по тюрьмам. С каждым месяцем их заключения все сложнее было думать, что сидят они не за политику. Само по себе их вторжение в офис не стоило бы брошенного яйца. Если бы не требование отставки президента. А так это расценивалось уже как попытка захвата власти… Вообще же эти акции как будто преследовали единственную цель: как можно бестолковей посадить как можно больше народа. Ни за что. За «политику»…
В апреле 2005 года невероятная сила нацбольского притяжения снова приволокла меня в Москву, в Бункер. Оказалось, «семеро» и кое-кто из «сорока» зачем-то объявили в Бутырке голодовку. И если на бумаге они требовали соблюдения Конституции и прав человека на территории РФ, прекращения репрессий по политическим мотивам, закрытия лагеря смерти «Белый Лебедь» в Соликамске, всеобщей амнистии, присвоения им самим статуса политзаключенных, то на деле могли добиться разве что улучшения условий содержания. Накануне этапирования? Бессмысленно. И голодовка быстро захлебнулась. Ее ловко и технично загасили…
Но на воле ее решили поддержать, потребовать «свободу политзаключенным»… Интересная технология. Те, кто теперь сидел, на своих акциях выдвигали еще весьма абстрактные требования, они просто озвучили свои претензии существующему порядку. Теперь же они бились за свободу тех людей, кого сами же посадили тогда… Кстати, очень удобно. Всегда есть повод для нового витка борьбы и новых акций протеста…
«Будешь участвовать в голодовке?» — чуть не с порога спросили меня. Я на такие провокации реагирую четко: «А вы?» «Нет» звучало с интонацией: «Нет, конечно!» А я тут при чем? У вас в партии 18 тысяч человек. И вы тащите на свое сугубо корпоративное мероприятие какую-то левую тетку? Знаете, что это значит? Весь свой дееспособный контингент вы уже пересажали. Остальные не подходят даже на роль овощей…
Хотя изначальных людей-художников в партии уже давно заменили на людей-винтиков. «У нас не принято отказываться…» — в упор косились на такую несознательную меня. Вышедшие в тираж «старики» злобно развивали по углам теорию про одержимых и невменяемых, наполняющих теперь ряды партии. Человек, которому я верю, как-то обмолвился, что в партию приходят люди и говорят: пошлите меня на дело, за которое меня посадят… Кто-нибудь еще хочет спросить, почему я не вступаю в НБП?.. «Что они здесь ищут? — ужасался он уже руководящему звену. — Мразь — она же хитрая. Для чего им партия? Лимонов — тот, может быть, отхватит себе местечко в комитете «Выборы-2008». А эти-то что себе урвут?..»
Четверых «смертников» все же нашли. Три парня и девочка. Все не москвичи… Первого мая голодающие окопались в Бункере. Мне на это было плевать. Я в тот момент уже ничего не видела вокруг…
Слишком дорогой мне человек, конечно, из партии, с которым так тяжело расстались полгода назад… Его в апреле в Москве сбила машина. Я в ужасе примчалась к нему в больницу — и так там и осталась. Он стал еще неизмеримо дороже… Его мучения выматывали душу. Но в настоящее отчаяние вгоняло то, что я знала: он выходит из больницы — и мы опять расстаемся. И после этой катастрофы я себя уже не соберу. Мне необходимо переломать свои бессмысленные чувства — и успеть уйти первой.
И я, кажется, знаю, как выжечь память о нем. Знаю, куда можно уйти, устроить себе добровольное заключение. Соскочить…
Голодовка, похоже, была изначально обречена. Об этом полушепотом поведал мне один из видных НБ-деятелей, куратор акции, бывший патологоанатом Анатолий. Руководство партии не обеспечило акции необходимый общественный резонанс, не забрасывало высокие инстанции яростными ультиматумами. У руководства вообще был медовый месяц с актрисой из «КГБ в смокинге». КПД от медленного самосожжения ребят равнялся нулю…
Как погреться на пожаре
Но я вдруг поняла, как можно погреться на этом пожаре. Заключенным этим не поможешь. Но можно помочь себе…
Я выдвину свой ультиматум. Одному-единственному человеку. Да, ему… Я упаду на эту чертову голодовку — и только он один сможет меня остановить. Обездвиженному калеке без сиделки плохо. Буду нужна — позовет. А нет…
А если нет, то очень скоро мне станет вообще не до него. И невыносимая память о нем растает в мутном тяжелом мареве полуобморока. Господи, неужели возможно такое счастье? Все, решено…
А уж как здоровье поправлю. Голод — единственное, что дает мне ощущение полета. Первый раз, что ли?
И еще. Господа большевики почему-то решили, что могут так запросто потребовать от меня на блюде мою жизнь. Хорошо, они получат идеально упакованный… кукиш. Мне-то они сделают рекламу. А что мне остается, мне же надо хоть в чем-то поучаствовать, чтобы было о чем написать… Это будет восхитительно грязная самореклама. И я честно заработаю свое право писать про них «гадости»: «Я тут за вас, помнится, жизнью рисковала…»
Формула любви
А еще… Можешь — значит, должен.
…Я не собиралась участвовать в первомайской демонстрации в Москве. Просто подошла посмотреть на построение колонны. Мне было по пути. Я бежала в больницу. Только там и надо проводить Светлое Христово Воскресение — два праздника вот так нехорошо совпали в 2005 году. Даже храм отступает. Здесь ты можешь обратиться к Нему напрямую, дотронуться до руки, подать воды. «Я был болен, и вы посетили Меня… Так как вы сделали это одному из братьев Моих меньших, то сделали Мне». Мой «Бог» очень осязаемо материализовался тогда в безумца с переломанной ногой, первую неделю после аварии проведшего в диком бреду. Мое место было рядом с ним…
Тугая колонна полыхнула десятками флагов, начали раздавать портреты полсотни политзэков, чтобы пронести по городу это буквальное олицетворение своей политической борьбы. И когда самый первый портрет поплыл над головами… мое сердце рухнуло на камни. Мой приятель Юрий Викторович из Нижнего Новгорода спокойно и просто смотрел на меня сверху с портрета, вдребезги ломая своим немыслимым появлением здесь матрицу моего недавнего равнодушия. Откуда он здесь?! Один только раз после декабрьского захвата приемной у меня кольнуло сердце — и я кинулась штудировать списки заключенных. Нет, друзей в нем вроде бы не было. И вдруг — Юра. Боже мой… Столько времени общаться с человеком — и не знать его фамилии! Потом глянула в списки еще раз. Методом исключения получился «Юрий Викторович С…». Вот и познакомились…
Нижегородский гений, исключительно достойный парень, умница-студент, музыкант. Он ведь не состоял в партии. Но партия черным роем вилась вокруг него… Раз в несколько месяцев я почти без предупреждения безапелляционно обрушивалась на практически постороннего человека, появляясь на пороге его квартиры. В гости приезжала. И попадала домой. Где уже обитали дикие орды таких же НБ-проходимцев. Свой последний на тот момент день рождения я отмечала в жутком одиночестве на хате у того же Юры. Жестоко отгрызая куски от здоровенного леща, хамски добытого в хозяйском холодильнике… Юрий Викторович… Как же так? Как беззаботно все начиналось — и как стремительно и жестоко оборвалось…
День летел за днем, а у меня все не шел из головы взгляд моего друга, обращенный на меня сквозь флаги над толпой. И я поняла, что больше так не могу. Неужели я просто развернусь и уйду — и оставлю этот взгляд без ответа? Да не бывать этому. Я могу позволить себе роскошь хоть немного побыть человеком. Плевать, по каким причинам этот парень сел. О причинах войны помнят до первого выстрела. А дальше — просто защищают своих близких… Я заступлюсь за друга. Сделаю, что могу. Можешь — значит, должен… И когда мы встретимся с Юрой снова, мне будет не стыдно посмотреть ему в глаза. И нагло дожрать жирного леща из опустошенного нацболами холодильника. Что-то уж очень золотой оказалась для нас эта рыбка…
Странно, но накануне того, как это все завертелось, я почему-то вспомнила графа Калиостро с его «Формулой любви»: «В любви главное — возможность не раздумывая отдать свою жизнь за другого. Интересно попробовать…»
Перезагрузка
12 мая я объявила сухую голодовку. Чтоб наверняка.
«Наверняка» настало незамедлительно. Полуобморок. И невыносимо холодно. И ни единой мысли о НЕМ! Как отрезало. Получилось. Вот она, пошла перезагрузка…
Я четыре дня не пила ни глотка. «Только он один сможет меня остановить…» Потом ночью стащила у «сокамерников» семь литров «Ессентуков» — и еще три сухих дня. Патанатом Анатолий уже подступал ко мне с лопатой: «Ты что! Еще чуть-чуть — и кома!» Его паника передалась и мне. Дикие эксперименты я соблаговолила прекратить. Тут-то Анатолий Сергеевич и рассказал:
— Руководство сегодня заявило: надо, чтобы на голодовке кто-нибудь обязательно склеил ласты. А я говорю: не следите вы за тем, что происходит в Бункере. Я только вчера кандидата в покойники реанимировал!
Я только сглотнула. Ни хрена себе разнарядочки! «Организуйте мне полсотни зэков, один труп. Для успешной PR-кампании…»
Ту первую неделю я в мучительном забытьи уплывала в какие-то мутные призрачные дали. Меня уже почти не было. Была одна темнота. «Рысь, подай мне признак жизни…» Шевелиться было пыткой. «Отче наш…» Это единственное, чем я спасалась, просыпаясь среди ночи от колотящего озноба. Стоило начать читать молитву — и меня обдавало жаркой волной. И наконец-то отступал могильный холод…
Потом я стала нормально пить воду — и превратилась в чертика из табакерки. Мгновенно последовала вспышка энергии. Обновленный организм ликовал. Кровь стремительно понеслась по жилам, сердце готово было выскочить из груди. Обычно у меня низкое давление. Было. Больше этого нет. Это я себе поправила. На халяву. На момент окончания голодовки я весила 44 килограмма. Чувствовала себя вдвое моложе своих надвигающихся тридцати. Я никогда в жизни не была такой восхитительно молодой. Блеск…
И я вдруг поняла, что начала по-другому смотреть на все. Просто только теперь стала видеть. И замечать то, что раньше было скрыто от глаз. Я вся превратилась в зрение, я чувствовала мир вокруг даже кожей. Я как будто алчно заглянула жизни за подкладку. И обнаружила там массу прорех. И не преминула этим воспользоваться. Мы каждый день гуляли под присмотром «товарищей». Стащить на прогулке с прилавка книжку, а потом по мелочи «обнести» весь рынок у метро — я проделывала это вдохновенно и виртуозно. Лаки для ногтей, кремы, носки, белье, очки, косынки… Я победно притаскивала в Бункер с прогулки ворох трофеев. Заставляя «сокамерников» тихо обалдевать. Обычно на волне голодного прозрения я пишу стихи. А тут вдруг разыгралась чудовищная клептомания. Охотничий инстинкт…
Когда наша бригада «коматозников» выползала на свет Божий, люди от нас шарахались, принимая за сектантов. Вид был уже совершенно потусторонний. Я придумала нам название и лозунг:
«Добровольно-принудительная суицидально-оздоровительная организованная преступная группировка «ГЛАД — ВТОРОЙ ВСАДНИК АПОКАЛИПСИСА». Лечим булимию анорексией…»
Не так уж весело там было. Под конец мне уже казалось, что по углам нашей комнаты сгущается мрак и висят черные лохмотья кошмара…
Фикция
Голодовка тем временем зашла в тупик. Эффекта — ноль. «Надо спасать положение. Нужно провести громкую акцию, например, приковаться к воротам на Красной площади…» — подсунул мне записку один «невменяемый». Вслух такое не обсуждалось. Был вежливо послан: «В посадочных акциях не участвую». Как Вицин в фильме: «Статья 213, «хулиганство», от двух до пяти… Не пойдет!» Я нажаловалась охраннику руководства. Тот — руководству. Оказалось, эта идея была — абсолютная самодеятельность. Наверху ее не одобрили. Но черные тучи раздумий, как же спасать провальную голодовку, сгущались над нашими головами. Я понимала: надо валить отсюда, пока меня не посадили рядом с теми, кого мы пытаемся вызволить из тюрьмы. Только это они и умеют. Сажать…
Кровь разогналась — и сосуды не выдержали. На двенадцатый день голодовки меня шарахнул гипертонический криз. Голова раскалывалась от страшной боли, я выла в беспамятстве, наконец-то вызвали «скорую». Все как заказывали, почти труп. Но совесть моя была кристально чиста, все внутри ликовало от удачно завершенной аферы. С голодовки я технично соскочила. Но в нее снова включилась тюрьма. На этот раз женская, Печатники… Потом был еще митинг возле Музея революции, куда я конечно же нагло вперлась:
— Это не кого-то там закрыли. Это нас с вами закрыли. Это не ребята сидят в тюрьме. Это мы все сидим. Пока у нас вот таким нелепым образом сажают людей, никто из нас не сможет быть свободным. Пока между нами и нашими близкими тюремная решетка, мы все за этой решеткой…
А ведь к воротам на Красной площади мои голодные подельники тогда, в конце мая, все-таки приковались. «Свободу политзаключенным!» Ничего, не сели… Голодовка длилась месяц. Мне до сих пор неловко спросить о ее результатах.
Активисты антифашистского движения «Наши» — наши-сты — к тому времени уже вовсю отлавливали нацболов на улицах и даже нападали на Бункер. Кого-то избили, парня из Арзамаса пырнули ножом… Через сутки после моего выхода из голодовки Анатолий — я уважала его ровно до этого момента — вдруг наконец сообразил, что надо мне «хоть розочку подарить». Я про себя фразу продолжила: раз уж я, отработанный материал, жива осталась… Я сказала: не возьму. Он все равно пошел за цветами — и вернулся с проломленной головой. Я же говорила: не надо…
Один нацбол-оппозиционер, пытавшийся бороться с генеральной линией партии, сказал мне в самом конце этой моей эпопеи:
— Я понял, что такое постмодернизм. Это фикция вместо функции. Топор из поролона. Так вот НБП и все ее акции с захватами, приковываниями — это фикция. Поролоновый топор…
— А как надо?
— Я не знаю…
Ничего. Есть те, кто знает…
В середине июня у НБП опять отобрали помещение. Пока шел штурм, парни, наши парни, залили все внутри своей кровью… Я опять успела исчезнуть из Бункера раньше. Я неизменно ходила в этом их — нашем! — перевернутом мире, как по дну расступившегося океана, и волны с грохотом смыкались за моей спиной…
В конце июня партию запретили. (В 2007 году запретили окончательно. «Всё — реклама, кроме некролога». — Е. Р. 2013 г.) Нацболы обещали ужесточить борьбу. Революция в опасности…
Любую политическую партию допускают до власти. Кроме той, которая с властью борется… Они мечутся как в потемках. Но мой друг, сидя в тюрьме, наверняка говорил себе: «Я сделал что мог». И по-своему он прав.
«Задача действия в миру трагическая, — писал идеолог ев-разийства Петр Савицкий, — ибо «мир во зле лежит»… Никакая цель не оправдывает средства. И грех всегда остается грехом. Но, действуя в миру, нельзя его устрашиться. И бывают случаи, когда нужно брать на себя его бремя, ибо бездейственная «святость» была бы большим грехом…»
Вот этот грех за собой признаю… На самом деле здесь нельзя доверять ни одному моему слову. Потому что я честно говорю: в тот момент я так и не поняла, свидетелем чего оказалась. И почему я любила этих людей… Ясность наступила гораздо позже…
Екатерина Рысь* * *
«Родился, посадили, расстреляли…» О любом из нас скоро напишут примерно так. И даже если родное государство проявит халатность и кто-то останется не охвачен всевидящим оком — конец все равно один. Труба. Так стоит ли в промежутке между ним и появлением на свет создавать обстоятельства, способные круто повлиять на длину и качество этого промежутка? Всю жизнь мы работаем на свой некролог. И так получается, что История гораздо больше любит тех, чей путь отмечен печатями совсем иного свойства, нежели виза в паспорте при поездке на отдых…
Но казенной хронологии я — пока — предпочту обратную сторону медали. То, что не вписывается в те три основных этапа.
Люди для меня важнее событий. Любой мировой катаклизм я всегда буду пытаться преломить через призму судьбы отдельного человека. Внешним проявлениям этой судьбы я предпочту внутреннюю логику поступков… Какие бы исторические события ни послужили фоном, на переднем плане все равно окажется любовный роман. Так больнее — и вернее. Люди не должны жить ради событий и идей. Человек важнее. Людьми нельзя жертвовать во имя идей и событий.
Но История начинается только там, где ей под ноги ложится человек. Идеи — это то, что делает человека Человеком. А еще бывают люди, которые сами впрягаются в оглобли Истории. Теперь я точно знаю, что бывают.
…Почему самых живых находишь в опасной близости от смерти? И почему, если хочешь проследить путь ЖИВОГО, надо отправиться с ним на Голгофу? И что это за крест такой по жизни — идти в тени чужого креста? И кем чувствовать себя, однажды осознав, что пора сворачивать с этого — не твоего — пути? А потом только стоять в одиночестве и смотреть, как удаляются спины тех, кто был рядом с тобой и кого ты любил. И, опуская глаза, знать, что там, впереди, их пожрет Минотавр, имя которому…
Одно из имен — революция. Теперь для меня это очень тяжелое слово…
…И что делать с собой, если однажды ты плюнешь на все — и рванешь за удаляющимися спинами? Только бы успеть! И предпочтешь свою глупую любовь здравому смыслу…
Москва, май 2005 г.
Руководству НБП
Заявление
Я, … Екатерина Александровна, 1975 г. р., присоединяюсь к голодовке в защиту заключенных национал-большевиков. Поддерживаю все выдвигаемые требования.
С 23.00 11.05.2005 года я начинаю сухую голодовку.
11.05.2005 Подпись (неразборчиво).…Знал ли кто-нибудь, что в ту ночь дикое заявление на смерть за столом в полутемном Бункере писала лютая воля к жизни? «…Начинаю сухую голодовку…» Древний инстинкт, первобытный ящер, живущий внутри, принял единственно правильное решение откусить себе мозг. Рептилия отрубала от себя человека, как будто отбрасывала хвост. Дух казнил это тело, чтобы оно не мешало дышать. Тело подписывало себе приговор…
Это был ультиматум. Одному человеку. Ему…
* * *
Москва, декабрь 2003 года
— ТОВАРИЩИ НАЦИОНАЛ-БОЛЬШЕВИКИ!!!
Голос грохочущим товарняком обрушивается в обморочный сон и оглушительно взрывается в мозгу. Комок сердца в ужасе шарахается к горлу, эхо искрящимся рикошетом мечется по черепной коробке.
О не-ет…
— ПЯТЬ ЧАСОВ. ПРОСЫПАЙТЕСЬ. ПОДНИМАЙТЕСЬ КЛЕИТЬ ЛИСТОВКИ.
………….ть!!!
Я знаю, что страшнее второго пришествия. Это День сурка. День сурка по рецепту ортодоксального национал-большевизма. Еженощный предутренний кошмар, сокрушительное де-жавю с появлением в слепящем дверном проеме неистово-черного силуэта Романа Попкова, главного в Москве по левым экстремистам. «Первый Ангел вострубил…» Думаю, в те недели перед выборами в Госдуму в декабре 2003-го поднятые среди ночи товарищи нацболы могли бы дать примерно одинаковые ответы на вопрос, как выглядит национал-большевистская Смерть… Как жуткий высоченный черный силуэт в слепящем дверном проеме…
…Господа проходимцы, займемся проходимством… Я просыпаюсь мгновенно, так же мгновенно вспоминая в темноте, где я. И кто. Ха-ха. Лазутчик, блин… Тонкая игла восторга от опасности сладко поддевает нервы. Адреналин — замена счастью… Кругом черный мрак, я неосязаемой тенью соскальзываю с низкого топчана, в Бункере берцы с незавязанными шнурками автоматически превращаются в домашние тапки. Зацепив в кромешной тьме чей-то брошенный сапог, прохожу строго наугад и осторожно прикрываю за собой разодранную железную дверь. Где-то там, в душной подвальной темноте, люди еще спят. Это больше похоже на обморок. «Але, реанимация? Вася еще жив? — Еще нет…» Первое осознанное, что я сделала в Бункере, — смазала маслом орущие петли в «сто первой» и получила бесценную возможность передвигаться бесшумно. Лазутчик жизни — это тот, кто смог проникнуть в стан врага — и вернуться… Половина лампочек в коридоре непривычно не горит — ночной режим. Коридор каземата с трубами по стенам кажется поэтому особенно длинным. Яркий свет только там, далеко, в приемной. За столом под часами никого нет…
Мутная лампочка в нише над раковиной, за стеной в туалете грохочет вода, мужским движением вверх до локтя — черный рукав. Пригоршня холодной воды — на лицо. Взгляд в обшарпанное зеркало — жестко, в упор. Без становящегося привычным тоскливого утреннего страха «женщины под тридцать». Взгляд проваливается в собственные глаза. Два сквозных отверстия в обглоданном черепе, два пролома в черноту… Я каждый раз вздрагиваю, выхватив взглядом свое отражение в зеркале. Противоестественно длинное и тонкое, затянутое в черный шелк и кожу. Помада. Просто потому, что леди я или не леди? С таким лицом не надо краситься. Возраст скатился уже до отметки «19». Я догнала себя до восхитительно невесомого состояния плети: черную кожаную жилу почти не видно, один свист. Вашу Машу… Спортивно-оздоровительная база отдыха «Освенцим», арбайт махт фрай…
…Сопение за спиной. О нет! Вчерашний «хомячок-тюфячок», глазки на щечках, как я ненавижу эту сытую породу. Он еще, похоже, не ложился, приехал в Бункер потусоваться. Гложет глазками мою спину. А мне сейчас — на мороз. Революция — тяжелая рутинная работа. Я таких хомячков еще в детстве отлюбила.
…Да что ты будешь… И в зеркале вместо моего собственного лица — его рожа. Взгляд такой, что лучше удавиться самой. Твою мать! Может женщина хотя бы минуту побыть одн…
— Рысь, ты что, бреешься?
Сразу убить?..
— Мужчина… — в воздухе раздается отчетливое клацанье зубов. — МОЖНО Я УМОЮСЬ?!
Щечки дергаются вместе с глазками.
— За «мужчину» ответишь…
Пять часов утра. Зима. До выборов — неделя. Листовок — море. Люди уже фактически мертвы. Тишина. Темнота. Мир висит на волоске.
И мой дикий хохот.
В черном зеркале из-за моего плеча озадаченно выплывает размытое мертвенно-белое лицо «НБ-Смерти» — Романа.
— Рысь, я с тебя тащусь… ты «истинный ариец»…
В этот момент Штирлиц как никогда был близок к провалу…
* * *
Весна 2004 года
…Найду — и убью.
Это просто.
Это гораздо проще, чем можно себе представить. Надо только найти. А в остальном… Я уже срослась с его смертью, она пропитала меня насквозь, она почти заменила мне кровь. Она тяжело оттягивает мне руки. Она прольется с моих пальцев, как скопившаяся на листьях дождевая вода. Его смерть шлифует меня, как нож. Его смерть войдет в него, как уже вошла в меня…
Такая мелочь, как честь… Не тебе, гнида, поднимать на нее руку. Я пригвозжу тебя к твоей смерти, я подарю себе это наслаждение. Никогда в жизни я ничего так не желала. Ты даже не поймешь за что. И меня меньше всего заботит, чтобы ты что-то понял. Наказывать тебя, что-то объяснять? Зачем? Просто найду — и убью. Как бешеную собаку.
Ты даже не поймешь. Кто бы сомневался. В этом-то все и дело. Мы не сошлись во взглядах на такую мелочь, как человеческая честь и жизнь. Так вот я утверждаю, что честь — дороже жизни. Особенно твоей. Для тебя норма — то, что пытался сделать со мной ты? Не обессудь. Для меня норма — то, что сделаю с тобой я.
Найду — и убью.
Кто-нибудь еще хочет спросить, почему я не вступаю в НБП?
Часть первая Тропою партизанских автострад
Мы хлынем в бездонную ночь городов свежим ядом, Мы — новая боль раз за разом терзаемых стен, Наш смех раздробит стекла сна обжигающим градом, Любовь продерет до костей тромбы каменных вен…Глава 1 Основной инстинкт мертвеца
Основной инстинкт — это инстинкт убийцы. Самое сильное, самое восхитительное чувство…
Тонко, изящно и жестоко
Что вы сделаете, когда вас убьют?
Я — вступила в РНЕ…
…Я не собиралась ничего писать. Я просто уже не умела. Были блистательные времена, когда я цинично буквально не делала шага, если он не подпадал под статью. Газетную публикацию, которую я могла продать. Души препарировались отточенными движениями скальпеля, вместо шариковой ручки тонко, изящно и жестоко сжатого в пальцах.
Я остро чувствую чужую патологию. Работа такая — ни на что не вестись, с ходу разоблачать любые попытки утащить меня в сторону, навязать свою картину мира.
Это сначала учишься подвергать все сомнению. Следующая стадия — ты перестаешь сомневаться. Все неправильное отметаешь сразу. К чистому — припадаешь и пьешь. И знаешь все помимо слов. Любые слова сыплются мимо. Нет, я могу очень внимательно впитывать всякую ересь. Лучше от этого никому не станет. Я кормлюсь тем, что выискиваю такие болячки — и расковыриваю их. Норма сама по себе — глубоко клинический случай, а отклонения от нормы — да журналисту только о них и приходится писать…
…А потом как выйдешь «в чисто поле», как взвоешь: Господи, дай мне нормальных! Нормальных людей дай! Да потому, что нельзя постоянно метаться в навозе, лавируя по минным грядкам. Нельзя круглосуточно работать Штирлицем и только высматривать, не смея засветиться. Нельзя бродить последним носителем земного разума среди инопланетян. Хочется к своим. Своих людей хочется! И плевать, что, наверное, все равно сомнительная получается картина. Мол, там, где меня перестают раздражать несоответствия и все кажется «ровным», просто заканчивается чужое безумие — и начинается мое. Черта с два. Себе я верю абсолютно. На том стою.
…Я совершенно точно знала, чем я занимаюсь по жизни. Я продавала чужие души. «Я про тебя уже написала…» Это звучало как приговор.
Крайняя степень удивления. Вот какое чувство вызвал у меня фильм «Основной инстинкт». Когда я однажды наконец-то его посмотрела.
Нет сомнений, он тянет на диссертацию по судебной психиатрии. Тем пикантнее, что во всех своих программных заявлениях героиня — писательница-убийца — изъяснялась моими словами! Она обожала монстров в человечьем обличье и писала только об убийцах. Она выманивала из человека зверя, заставляя притаившуюся внутри черноту с треском проламываться наружу. Вот и задумаешься, так ли полезно «свободное течение духа»… У не ограниченных препонами инстинктов хриплое зловонное дыхание и звериный оскал. Своему-то зверю она давно позволила торжествовать в полной свободе.
Основной инстинкт — это инстинкт убийцы. Самое сильное, самое восхитительное чувство. Сколько свободы, сколько власти в том, кто принял себя, принял зверя внутри себя — и полюбил его. Это жизнь уже совершенно иного качества, жизнь избранного. Ради нее кому-то из неизбранных… да, придется умереть.
…Мне уже было знакомо фантастическое чувство, что жизнь непоправимо вторична по отношению к тому, как ты преобразуешь ее на бумаге, что настоящая жизнь — только та, что выходит из-под твоего пера. И если твоя история требует какую-то деталь, ты пойдешь и создашь эту деталь. Чтобы потом ее описать…
Цель
Вся моя жизнь была расчерчена.
Впрочем, эту жизнь мне давно сломали…
Когда летом 2003-го меня слегка убили (да что там, любовник прирезал, надо же хоть раз назвать вещи своими именами), я кое-как выползла, и стало ясно: это действительно рубеж. Внутри — пустота, впереди — пустота. Мир рухнул в одночасье. Все, что я знала о нем, аннулировалось в полночь. В предрассветный час июньской ночи. Прекрасное время для того, чтобы тебя убили…
Мне нужна новая причина жить. Чтобы двигаться дальше, мне надо ходить новыми путями.
Только цель даст смысл — и право на действия. Значит, мне нужна цель, способная заслонить собой все.
Я и прежде не пыталась сделать вид, что…
Я и прежде не пыталась сделать вид, что нарисовалась в этой жизни просто так.
Всегда казалось, мне нужна слишком веская причина, чтобы оправдать свое присутствие здесь. Первое детское ощущение: я не понимала тех, кто пользовался жизнью по праву. За собой я не чувствовала вообще никакого права. «Незаконнорожденная». Я родилась с чувством, что я в этой жизни — вне закона…
Может быть, я просто умудрилась дойти до последней инстанции в элементарных поисках отца?
«Отче наш…» Значение этих слов стало огромно. Просто это был единственный «отче»… И это стала единственная реальность. Мир вокруг отдалился, образовалась прослойка холодного безмолвия между мной и им…
…Странная все-таки получается молитва. Только прошепчешь: «Ничего ведь не прошу. Дай исполнить Твою волю. Но… помоги…» И уже не отведешь взгляд от лика…
А дальше — ощущение, что вцепилась в солнце на небе — и с силой тянешь к себе его луч. И тогда как будто спица вонзается в позвоночник — и понимаешь: все, понеслось.
Дрожь, озноб — по плечам, по спине…
И вот теперь, убитая, обездвиженная, в полубреду, я как заклинание упрямо гоняла в мозгу слова молитвы. Чувство, будто уперлась лбом в кирпичную стену и стараюсь ее сдвинуть. А я просто пыталась ввинтиться обратно внутрь плоской декорации под названием жизнь…
…Это похоже на погружение в черную воду: все глубже, все дальше… И это похоже на холод. Это и есть холод. Холод — и стрела изо льда, устремленная строго вверх.
Состояние охотника. Состояние зверя. Состояние, в котором непостижимым образом знаешь о жизни уже абсолютно все. В этом состоянии лучше всего убивать.
Я не знаю ничего страшнее молитвы. Я не знаю ничего страшнее человека, лишенного сомнений…
«Только цель даст смысл — и право на действия. Значит, мне нужна цель, способная заслонить собой все…»
Никто и не думал искать цель среди людей. Не люди придумывают такие цели… Они только способны увидеть такую цель и пойти путями, неумолимо ведущими в небо. Желание лютой веры — вот что гнало сквозь жизнь.
Мне надо к СВОИМ. Кто-то здесь не мог не увидеть того же, что и я. Мне нужны единоверцы. А целью все равно останется Цель…
…Вот так опасно надолго оставлять человека одного. Наедине с самим собой, со своими мыслями, со своим бредом — и со своей молитвой…
Это мне только казалось, что я пробивалась к живым. Вокруг меня теперь был мир мертвых. И мне был нужен мой индеец Никто, мой проводник по миру мертвых — прямо как в фильме «Мертвец».
Он и увел меня в свой мир.
Надо быть осторожнее в своих желаниях.
Глава 2 На революцию приглашения Не требуется
Кто-то думал, что просто живет, там, где ты искал смерти…
lasciate ogni speransa
…Что-то слишком много вокруг безмятежно простреливаемого пространства…
Морозная сухая осень в Москве — счастье, которое в эти дни всегда с тобой. Терпкий острый воздух — это и вкус, и вдох, и заново обретаемое ощущение режущего, горького счастья. Длинные ряды лип романтичного тихого сквера были бы чудесны в любой другой ситуации.
Только не в нашей.
На левой стороне прозрачного сквера — здоровый банк, камеры наблюдения наверняка нацелены точно на дом с адресом «2-я Фрунзенская, 7». Палево, что я могу сказать. За спиной — Комсомольский проспект, впереди, в конце короткой улицы — уже набережная и река. В середине улицы справа — забор и огромный куб балетной школы, мертвый, как саркофаг. Но если в центре Москвы на здании висит именно такая табличка, значит, содержание соответствует названию, и какая-то захудалая жизнь на этом Марсе все-таки есть. Но наружу она не прорывается ни одной живой душой. Учреждение очень закрытого типа…
Но в нашей ситуации нас интересует только то, что по периметру, — забор. Какие-то дворы на коротком промежутке от проспекта до набережной все-таки есть, но влево-вправо от 2-й Фрунзенской уходить — все равно что прятаться в водопроводной трубе. Что я могу сказать, путей отхода никаких. Всех, кто посыплется из подвала, просто стой и расстреливай под липами, как в чистом поле.
Но это уже лирическое отступление…
А где же обещанный подвал?
Повернув за угол, я недоуменно пошарила глазами по стене, а мой приятель-проводник Женя уже со знанием дела направился к… Нам сюда, что ли? Похоже, здесь меня заставят-таки забыть о подиуме и научат внимательно рассматривать землю у себя под ногами…
Да уж, воистину: «…не суйся в нашу щелочку и странное отверстие…» Непосвященные люди наверняка всегда норовили проскочить мимо, никак не ассоциируя эту неприметную лазейку со входом в обиталище людей. Казалось, она больше всего годится для того, чтобы, нечаянно попав ногой в провал в асфальте у стены, ненароком оступиться, загрохотать вниз — и там застрять…
Узкий лаз к полуподвальной двери длиной в восемь крутых ступенек больше подошел бы для собаки. Взрослому человеку, зажатому между стеной и парапетом, здесь было уже не развернуться… Случись что, какая здесь будет давка… А многим было бы и вовсе западло даже пытаться развернуться. Эта лисья нора никак не котировалась в качестве входа в офис.
Разве что в офис № 4…
Железная дверь открывалась неудобно, погрохотав в нее, надо было опять подняться на пару ступенек, чтобы тебя не прищемили.
В сочетании с маленькими зарешеченными окнами по обе стороны угла дома — в углублениях, обычно обрамляющих полуподвальные окошки, ненавязчиво просматривались странные, намертво спрессованные, компактные нагромождения строительных материалов — все эти неудобства попадания внутрь распознавались как элементы укрепления. Войти в помещение было непросто. Выйти — мелькнуло у меня нехорошее подозрение и мгновенно трансформировалось в уверенность — тоже…
Все по Библии: «Входите тесными вратами; потому что широки врата и пространен путь, ведущие в погибель, и многие идут ими; потому что тесны врата и узок путь, ведущие в жизнь, и немногие находят их»…
Мы таки нашли… Но на мой настороженный взгляд, библейская трактовка, что есть хорошо, что — плохо, в данной ситуации странным образом теряла свою силу. Здесь больше подошли бы радостные излияния одного моего знакомого: «Мы не пойдем широкой дорогой правды, мы будем красться узкой, извилистой тропинкой лжи!»
Ну что же, будем красться…
Стрельнув глазами через левое плечо на липы (по Кастанеде, именно за левым плечом у человека стоит смерть), я только пробормотала про себя: «Оставь надежду, всяк сюда входящий…»
И шагнула на ступеньку…
Прогулки по краю
…ЕГО, своего индейца Никто, я вырвала из гнилого контекста местной околопатриотической тусовки мгновенно. Живописный парень с Че Геварой на футболке сразил меня хитросплетением радикальной логики: «Уборка мусора на пляже не имеет политической окраски и потому бессмысленна!» Вместо этого они приволокли однажды на коммунистический пикет на площади мертвую свиную голову и сожгли американский флаг. Это все, видимо, имело глубокий смысл.
— А вот этот мужик — точно только недавно в город приехал.
У меня, наверное, в этот момент был взгляд охотника. Саров — заповедник. И я всегда отличу дикого, а главное, ЖИВОГО зверя от никакого.
Евгений Александрович Лыгин, неизвестный солдат Партии. Именно национал-большевиком оказался почти единственный во всем городе человек, в которого захотелось нырнуть, как в омут. Он нес в себе отголосок каких-то больших страстей и событий, он оказался причастен к чему-то лютому, происходившему во внешнем мире.
От ЖИВОГО ощутимо разило смертью…
Я-то знаю, я уже натренировалась это различать. Именно на краю жизнь вдруг начинает фонить неимоверно. На краю жизнь пробуждается ото сна — и вспыхивает по-настоящему ярко. По закону схождения крайностей в экстремальной ситуации вдруг оказывается, что они очень прочно переплелись, постоянно перетекая друг в друга. Жизнь и смерть. И потому, когда ты ходишь по самому краю, взглянув в глаза судьбе, ты уже не можешь сказать наверняка, перед чьим лицом стоишь: смерти или жизни…
От него однозначно веяло… прогулками по краю…
Хаос
Оказалось, именно он приволок тогда на пикет свиную башку. Для меня это было очень серьезное предупреждение. Как будто из-за знамен коммунизма выглянуло рыло сатанизма и решило, что его тут никто не заметит. Я заметила.
Абсолютная убежденность новообращенного в его глазах была бы хороша, если бы не распространялась на какие-то странные вещи.
— А тебе никогда не хотелось дать в морду какому-нибудь буржую?! — Женя, всегда исключительно спокойный, с очень большим пафосом произнес это тогда.
— Н-нет… — озадаченно проговорила я. «Дать в морду…» — это не цель. И это говорит боксер. Но меня не интересуют промежуточные полустанки…
Его идеология умещалась в одну фразу: «Разрушение существующей системы».
Я внимательно смотрела и ждала. Но он уже поставил точку. Я поняла, что попала не туда.
Он говорил на каком-то чужом языке. Его мифически-мистическое РАЗРУШЕНИЕ было для него всем. А для меня… Да ничем оно не было. Делом одного нажатия на кнопку. И Хиросиму, и 11 сентября мы уже наблюдали. РАЗРУШЕНИЕ — это не ЦЕЛЬ. Как насчет того, чтобы что-то… СТРОИТЬ?
— Ну-у… Чтобы строить новое, надо сначала разрушить старое! — нашелся он. А строить, видимо, будет кто-то… да никто уже не будет.
«Черт… И с этими дикими раскладами на руках он чувствует себя как рыба в воде. Он произносит: «разрушение как самоцель», и его при этом не коробит, не ломает. А это ведь сущность абсолютно сатанинская…» Меня от этого его РАЗРУШЕНИЯ очень быстро начало ломать…
Левый поворот у моего руля, видимо, заклинило прочно. Я аплодировала одному нашему местному коммунисту, с ходу предавшему меня анафеме: он-то меня, контру, срисовал мгновенно!.. А я не контра. Я хуже. Я православная…
Женя сыпал словами: «большевизм», «революция», а я слышала лишь: «хаос, хаос». Хаоса не хотелось. Более того: на периферии сознания поплыло подозрение, что возникновение хаоса лично я не должна допустить…
Передо мной сидел шикарный мужик. Ненавязчивая офицерская выправка, так же ненавязчиво сногсшибательная улыбка. Этот человек мог привлечь к себе и обогреть десятки людей.
Но то, что он говорил, рушило весь эффект. Вдруг обостренно, с привкусом тоски, захотелось строгости, чистоты и порядка. Этот парень потянул меня в свою сторону — и меня мгновенно качнуло в другую. У меня болезненная страсть к порядку…
И вот теперь я слушала Женю — и все его слова сыпались мимо. Я точно знала: мне не сюда, я не отступлю, я выберусь к своим. Но пока мне — явно с какой-то целью — открывалась совсем другая дверь. Это была очередная «минная грядка», непаханое минное поле. Эх, как там можно развернуться! И я не преминула в эту дверь войти. Где-то за ней будет и нужная мне…
Мы убили в себе государство
Мой музыкальный проект «РЫСЬ» — ровесник 11 сентября 2001 года. Всего неделя прошла, как мы с моим «подельником» засели сочинять первую песню. А Америке уже пришел кирдык… В конце февраля мы вылезли на городское радио в неформатную передачу.
Я сама расписала ведущему, какие вопросы мне задавать. И очень подробно принялась рассказывать, что долгое время просто жила песнями Летова. Что впервые услышала их в октябре 93-го на баррикадах у Моссовета. Вообще не знала, кто автор. Просто парни пели тогда что-то очень яростное и злое. А мне в этом слышалась боль, невероятная боль за свою страну. Что немыслимые слова: «Мы убили в себе государство» — это и есть боль, замешанная на любви к Родине. И на невозможности этой любви…
После этого на пейджер передачи пришел вопрос, который ведущий озвучил с исключительно ехидной интонацией:
— Рысь, уж не патриотка ли ты?!
Я недоуменно пожала плечами: о чем, собственно, базар?
— Я патриотка.
Через ведущего пропустили ток.
— Ой, ну, там, наверное, имелся в виду какой-то иной подтекст…
А вот этого не надо. У меня профессия — работать со словами, я разбираюсь в их значениях и тайных смыслах. И белое вы никогда не заставите меня назвать черным. Я взвилась:
— А почему?! Почему у нас в этом слове вдруг появился «какой-то иной подтекст»?! Почему уважение к себе, к своему народу и к своей стране у нас вдруг стало преступлением?!
После этого пейджер уже не молчал. «Как ты относишься к Баркашову?» А как можно относиться к человеку, о котором знаешь только то, что ничего не знаешь?
— Я с ним не знакома, — ответила я тогда. А про себя подумала: «А ведь в конкурсе на лучший заданный мне сегодня вопрос победил именно этот…»
Я уже измучилась одна. Москва и тот октябрь 93-го напрочь разломали для меня матрицу окружающей действительности. Это просто плоская, дурно намалеванная декорация. А за ней — все очень гнило. Но как заговорить об этом с теми, кто рядом? Как объяснить человеку, что он живет в матрице, пока он сам этого не увидел? Но должны же где-то быть нормальные люди, у которых есть глаза и мозги и которые нутром чуют, какими путями ходить ПРАВИЛЬНО. И если сейчас мои слова оказались созвучны с чьими-то еще, значит… Значит, мне туда.
Я долго добиралась…
Романтики с большой дороги
Ладно, со мной кое-как разобрались. Выяснили, где ноги теряют свое гордое имя…
В родном Иванове Женя закончил технический институт. А до этого его выперли из военного училища. По зрению. Зря. Был бы правильный офицер, «отец солдатам». А так, несправедливо выброшенный на обочину и предоставленный сам себе, достойный, умный и сильный мужик нашел схожую «профессию, сопряженную с риском». Пошел по пути с естественной для него экстремальной военной спецификой. И реализовал подсознательное стремление к служению и, видимо, стремление отомстить за себя. Стал революционером. Не был бы таким правильным и честным — стал бы бандитом. Просто работать по специальности, электриком, его было бы тяжело заставить. Кто там сказал, что все, что делается, — к лучшему?
…«КРАСНЫЕ ЗВЕЗДЫ» выдавали его с головой. «А по твоей прозрачно-злой одежде струится теплая малиновая кровь. Последней умирает не надежда, последней умирает любовь!» Каждая песня этой группы — квинтэссенция трагической революционной романтики, и если именно эти песни он больше всего любил… А между прочим, он уже мог себе позволить тряхнуть молодостью с ее неуспокоенностью и романтизмом — и «развлечься». По-взрослому развлечься, конкретно. С такой же основательностью, с какой он к тому времени успел построить свою жизнь. И теперь оставалось два пути: или жизнь благополучно завершится в 25 лет, или все только теперь начнется…
Холокост наоборот
— Да они делают все, чтобы их не зарегистрировали никогда! — бросив единственный взгляд в сторону НБП, вопил мой подельник, композитор и «продюсер», мой ненаглядный мелкий пакостный негодяй, мой личный Терминатор, волосатая контра, мое проклятие, «НАШЕ ВСЕ», моя единственная надежда и опора, малолетний алкоголик с трясущимися руками, токсикоман и вонючая гнида с напрочь выжженными мозгами… Но прежде всего — мое личное проклятье. Только этого человека, прекрасного яростного музыканта, я смогла запрячь делать мой проект. И все было бы ничего, но…
В ответ на предложение помыться я получала от этого идейного бомжа полномасштабную священную войну. На полсуток он гарантированно впадал в истерику, с исключительным талантом оратора с ног на голову переворачивая все мыслимые понятия. Меня поражала правильность, которую этот гной строил из себя:
— Когда ты говоришь, что я воняю, ты сама воняешь гораздо сильнее меня!
Передо мной, брызжа слюной и оглушая децибелами визжащей циркулярной пилы, стоял гениальнейший оратор! Твою мать… неужели ученым удалось клонировать ЕГО? История уже знала одного такого же чудовищного демагога. Тот очень далеко пошел… Я смотрела на это безобразие и понимала: это судьба. Не знаю, как я это вынесу, как наступлю на горло себе, давя рвотный рефлекс… но я не имею никакого права отпускать этого человека от себя.
Умру — но это стенобитное орудие, этот мелкий пакостный вонючий «гитлер»… БУДЕТ РАБОТАТЬ НА МЕНЯ!!!
…Я знаю, как выглядит «холокост наоборот». Я чувствовала себя тоненьким растерзанным подростком-скином, которого добивают ногами здоровенные бомжары. Он действительно жил в каком-то своем мире, где нечеловеческая грязь была единственным возможным образом жизни. Я в этой системе координат, естественно, оказалась монстром с другой планеты…
Я разговоров-то долгих не выношу, а здесь — его несмолкающий, оглушительный крик. У меня плавились мозги. Не знаю, на что он рассчитывал. Но он упрямо продолжал доводить меня до того блаженного состояния, когда во мне переключается невидимый тумблер. И я превращаюсь в машину, не реагирующую на окрики и боль… Несколько раз я его чуть не убила. Но… мне нужен мой проект.
Я… Я кидала его ежесекундно, я его предавала, я с верхом отмеряла ему унижений за каждый звук поднятого на меня голоса. Не ему меня судить. Или я остервенело держу себя в состоянии сжатого кулака — или я рассыплюсь. А он умышленно планомерно меня разрушал.
Во мне не осталось ничего человеческого?.. Но это же прекрасно. «Человеческое, слишком человеческое» в устах классика для меня всегда звучало как слабое, недостойное… Я наслаждалась каждым мгновением своей правильной, выверенной жизни, чувствуя себя скальпелем. Меня не интересовала та якобы «жизнь», которая не находит в себе места для таких понятий, как безжалостность и безупречность…
Можно я отстрелю себе пальцы?
Так безошибочна белая кость под твою безупречность…
Бархатный терроризм
А в остальном вопил он все верно: «Да они делают все, чтобы их не зарегистрировали никогда!» НБП яростно и безуспешно добивалась регистрации. И при этом всем своим существованием шла строго наперерез «официальной доктрине», партия требовала признать ее, становясь не послушнее, а все неудобоваримее и злее. От такой установки всерьез разило зоной, почти мистическим страхом хоть в чем-то проявить слабину. Уступи один раз, «отдай палец» — и все, ты пропал, ты себя потеряешь, тебя «намотает на ось» целиком. Пойдя по пути официального признания, партия действительно потеряла бы себя. Так что во всех ее алогичных действиях был свой, очень большой, резон. Или все будет так, как хотят они, — или никак…
«Бархатный терроризм» — вот чем были их действия. Много шума, большой резонанс, но боже упаси от жертв. Майонез на пиджак — это не больно, зато какой удар по имиджу! А главное, как легко, оказывается, швырнуть в него этот майонез. Все это показывало и народу, и власти, что власть — такие же смертные и уязвимые люди, а значит, власти надо почтительнее обращаться с простыми смертными. Ведь это только пока вместо бомбы в не угодившего народу политика полетел всего лишь майонез…
Сводки с фронтов
Вот чем жила партия, когда я начала с ней знакомиться.
Это было во всех новостях. Полтора десятка нацболов захватили поезд.
14 сентября 2003 года группой национал-большевиков был осуществлен мирный захват вагона № 2 в поезде Москва — Калининград на белорусско-литовской границе. 16 нацболов забаррикадировались, а затем приковались в вагоне и потребовали от литовских властей отмены визового режима для граждан России при транзитном проезде в Калининград через Литву. «Из России в Россию едем — визы нам не нужны!» Национал-большевики демонстративно порвали литовские визы и распространили обращение к гражданам России: «Акция направлена на то, чтобы привлечь внимание российской и литовской общественности к данной проблеме и добиться для граждан России права безвизового проезда в Калининград и область через Литву. Если не остановить этот беспредел, в будущем россиянам для проезда в Калининград через Литву будут необходимы уже не облегченные, а самые настоящие визы».
Нацболов осудили на 40 суток. Статья «Нарушение общественного порядка» предусматривает наказание от денежного штрафа до двух лет лишения свободы…
В сентябре 2003 года партия жила воспоминаниями о прошлогоднем «Антикапитализме». В середине сентября 2002 года в Москве прошло мощное шествие, завершившееся свалкой… Хотя — именно шествие тогда в последний момент запретили. Толпу демонстрантов попытались удержать на одном месте.
Массу народа на площади Маяковского оцепили металлическими заграждениями. Когда в этом столпотворении взорвалась шумовая граната, площадь пришла в движение, самые активные, не желая оставаться в загоне, пошли на прорыв оцепления. После того как часть демонстрантов прорвалась на Садовое кольцо, на площади воцарился полный ментов-ской беспредел. Винтили всех подряд, не разбираясь… Два участника прорыва, Алексей Голубович и Евгений Николаев, были осуждены на три года — вроде как за драку с милицией. Есть шикарные фотографии с «Антикапитализма-2002», есть видеозапись. Это действительно побоище. Только били не милиционеров, а подростков…
24 сентября 2003-го виднейший деятель партии Владимир Абель-Линдерман исчез в Москве. У себя в Латвии он уже почти год как был объявлен в международный розыск. Формальным поводом послужило якобы обнаружение тайника на окраине Риги, из которого было извлечено около пяти килограммов тротила и упаковка листовок… И вот в сентябре 2003-го в Москве он, как всегда, вышел из Бункера купить свежих газет. Больше его никто не видел. Товарищи искали его по больницам, по моргам. Через неделю стало известно: Абель похищен и тайно содержится в СИЗО ФСБ «Лефортово». Его намеревались выдать Латвии. Выпустили через две недели…
26 сентября 2003 года суд в Белгороде признал секретаря белгородского отделения Национал-большевистской партии Анну Петренко, кандидата социологических наук, преподавателя Белгородского университета потребительской кооперации, виновной в совершении преступления по статье 213 части 3 УК РФ «хулиганство», совершенного с применением предмета, используемого в качестве оружия. Суд приговорил Петренко к трем годам лишения свободы с отбыванием срока в колонии общего режима. Решение о судьбе больного семилетнего сына Анны должен был принять отдел по защите прав несовершеннолетних.
Анну Петренко обвиняли в том, что в ночь с 18 на 19 мая 2003 года она подложила муляж взрывного устройства на ступеньки администрации Белгородской области. Муляж представлял собой коробку из-под торта с будильником и фотографией губернатора внутри. Суд не учел, что статья, по которой обвинили Анну, предполагает действительное использование предмета в качестве оружия. Коробка под это определение не попадает. По мнению суда, муляж взрывного устройства был подложен с целью заявить о НБП. При этом на коробку были приклеены буквы НРА, а на портрете губернатора написано «Жириновский — наш губернатор!» Об НБП — ни слова. Но женщину, что-то имевшую против губернатора, все равно посадили…
На 7 ноября мы съездили в Нижний на демонстрацию. Нижегородский руководитель Дмитрий Елькин на шествие не попал. Какие-то люди просто не выпустили его из подъезда, продержали часа два. И отпустили, только когда им сообщили: «Они уже пошли…» Они — это колонна демонстрантов.
Илья Шамазов говорил мне тогда:
— Мы единственные по-настоящему боремся за улучшение социального положения, за сохранение наших границ и за русских людей, оказавшихся на территории чужих государств. Больше ведь за них не заступается никто. Вообще никто…
Да, это — да. У нас же никто даже голоса не подаст. А они — кричали…
Фронт — там
Во всей новой информации и впечатлениях, посыпавшихся на меня, абсолютно ясно мне было только одно. Эти люди поджигали себя заживо, а значит… БЫЛИ ЖИВЫ. Где-то там, на своих собственных костях они чертили линию фронта, а значит, именно на этой линии юркой маркитанткой крутилась и жизнь. Я не была жива. И мне надо было обязательно пробиться к этой жизни…
Я шла по наитию, мне просто надо было вцепиться жизни в загривок, поймать волну, вдыхать жизнь с воздухом, впитывать кожей. Сдирая кожу, запускать сразу в кровь. Мне надо. Просто быть там. Без задней мысли, без надежд, без сомнений, без задания, без цели. Рядовым, пешкой, муравьем, последним из последних. Никаких вопросов, никаких ответов. Просто кануть в этот котел то ли с живой, то ли с мертвой водой — и в нем вариться… Я могу что-то сделать для себя?
Самоуважение можно вернуть за час. Почувствовать легкое подобие вкуса к жизни — за день.
За неделю можно унестись прочь от земли.
Именно такими темпами я рвалась обратно в жизнь, наугад распахнув новую дверь, из которой на меня хлынули и солнце, и ливень, и ветер… Очень часто себя надо начать по-настоящему убивать, чтобы наконец-то ожить. Убитая всего три месяца назад, я теперь таскала железо как проклятая, я превратилась в очень тренированный скелет. Энергию я черпала уже буквально из воздуха. Ее там много… Нервы оголены, все — сразу в кровь, невероятная новизна и свежесть. Я разгоняла себя до космических скоростей, как серфингист поймав гребень новой волны.
Милый и абсолютно стальной нацбол Женя со своими ясными очами, дикими идеями и «Красными звездами», орущими у него в общаге, которыми — всеми перечисленными! — я упивалась до одури, взахлеб, совершили невозможное. Я снова начала писать песни. Бешеная энергетика смертельной романтики, полет над пропастью, вся жизнь — во имя смерти, жгучая ярость баррикадной любви… Я выплескивала песни про эту открывшуюся мне чистейшую тоску и ярость. Для песен это самая лучшая тема. Не пуская ничего в себя, я упивалась новой эстетикой головокружительной тоски, в голове крутились строчки: «Мы сквозь такие мчались беды, что отрывались от земли».
— Не знаю, по-моему, никакой тоски, все нормально… — недоверчиво блестел на меня очками Женя. И от него отделялась такая плотная волна нового подтверждения того, что мир висит на волоске и все закончится неминуемой скорой трагедией, что хотелось тоненько завыть…
Всего через два месяца после нашего знакомства Женя совершил, как утверждали, единственный в практике города поступок. Молодой специалист, попавший по распределению в Федеральный ядерный центр и обеспечивший себе безбедную жизнь, уволился на фиг из благополучного Сарова и свалил в никуда. Заниматься экстремизмом… «Первый Ангел вострубил» уже тогда. Мороз по коже побежал от таких поступков: «Кто-то думал, что просто живет, там, где ты искал смерти…»
— Евгений… — В этот самый момент я и оседлала тигра. — Я тоже хочу в Москву…
На революцию приглашения не требуется.
Глава 3 Партия «политических»
Все заслуги перед партией аннулируются в полночь!
«Братцы, черви…»
— Оставь надежду, всяк сюда входящий… — стрельнула я взглядом через плечо на чудесную липовую аллею 2-й Фрунзенской.
И шагнула на ступеньку офиса номер 4 дома номер 7…
…Большая, некогда выбеленная, обшарпанная приемная с черным вытертым полом. Любимое пристанище морозных уличных сквозняков. Совершенно нежилой офис в худшем его смысле. Транзит, ничего человеческого, безостановочный конвейер, гонящий через себя десятки людей. Перекачивающий их заклинившим в положении «открыто» шлюзом, стремительно перемалывающий их в боевые отряды. Не обжитый, а как-то прямо-таки разоренный шинелями, винтовками, вещмешками, сапогами военкомат, откуда эшелоны гонят сразу на войну…
Отсюда в недели перед выборами в Госдуму в ноябре 2003 года отправлялись бригады распространителей агитационной литературы и расклейщиков запрещенных листовок «Гражданин, не ходи на выборы!» со стопками «вещдоков» и бутылями с клеем. Расклейщики кавалерийскими наскоками налетали на пустые утренние вагоны, на стены домов, чтобы стремительно налепить листовку и смыться.
А табор распространителей основательно выгружался со всем скарбом на платформе метро, чтобы потом распределиться по району. Горячими степными ветрами мимо проносились завывающие составы, обдавая грохотом и жаром большое стойбище племени диких кочевников. Людей, еды, воды, жилья, дорог, самих себя и солнечного света эти лютые бродяги не видели уже лет сорок. Или четыреста. Они стояли здесь вечно…
На стене в приемной висел здоровый плакат: Фантомас с револьвером. Женя рассеянно остановился под плакатом. Я попросила его больше так не делать. Одно лицо…
Душа Бункера была не там. Узкий коридор расширялся и отвоевывал у «горной породы» подземелья дома, населенного — как привидениями! — пенсионерами КГБ, немного пространства. Как раз хватило для стола и двух длинных лавок за деревянной «барной» стойкой-загородкой. Нелюдимая официозность белой штукатурки сменилась темным, аутентичнейшим, нашептывающим о винных погребах в королевских замках, буро-красным кирпичом. Небольшая стена, но она была «кирпичная» донельзя. Как еще передать это чувство? На стене черной краской было начертано: «ВСЕ ЗАСЛУГИ ПЕРЕД ПАРТИЕЙ АННУЛИРУЮТСЯ В ПОЛНОЧЬ!» Венец творенья… Дальше в углу за дверью приглушенно и упорно грохотала вода.
Повернув за угол, я каждый раз пугалась: из конца коридора на меня шла спрессованная в плеть черная тень. Особенно неприятно было, когда при почти выключенном ночном свете перемещался лишь силуэт. Фу-ты, всего лишь зеркало.
Налево — коридор с трубами под потолком, здоровый белый зал собраний и анфилада из двух захламленных комнат с кучей посадочных мест. Комнаты вроде как лучшие здесь. Но там точечно воняло как-то прямо даже бомжово, и хоть о чем-нибудь здесь, к чему подошло бы определение «лучший», говорить не приходилось.
«Сто первой» большая «людская» для рядовых была названа с каким-то глубоким смыслом и вроде бы с отсылкой к Кафке, но я красоты замысла оценить не смогла. Петли этой раскуроченной железной двери справа от зеркала скрипели чудовищно, правда недолго. Столовая ложка растительного масла — и вот оно, звериное наслаждение передвигаться бесшумно.
Бесшумность — закон приличия, когда все вокруг спят, разве что сняв и разбросав по полу ботинки, и в полной темноте, попахивающей подвалом, светятся лишь раскуроченные дыры в двери. Их даже сложно сосчитать, этих всех. Слева на узком топчане у окна неизменно спит «пожилой» усатый Миша Соков. Справа — Эдуард Сырников, роскошно-патлатая человеческая глыба бесповоротно за тридцать со скульптурно-неотразимым неуловимо азиатским лицом, горящими глазами, непомерным для азиата ростом — и крайне сомнительным прошлым, настоящим и будущим. Дальше — Шмель (Шмуль, Шмаль) в полосатом коричнево-желтом свитере, 18-летний пацан невесть откуда, на зиму съехавший в Бутырку за неудачный поход в разоряемый нацболами магазин «Крокус». «За чекушку коньяка на три месяца зэка!» Манжос, Громов куда-то бесследно испарились (верный признак готовящейся акции), и я могу тихонько скользнуть хоть на одну широкую тахту посреди комнаты, хоть на другую. Скользнуть — и затихнуть. Все, в домике… Сама удивляюсь, что я так легко растворилась в подвале без осадка брезгливости. Надо стереть себя до нуля, чтобы сливаться с такой средой… В «сто первой» еще жил неприхотливый смирный гроб (коммуно-сатанизм в действии?), но потом куда-то свалил. Или я просто перестала его замечать?.. Утром непонятно из каких пятых углов квадратной комнаты материализуются еще люди, еще и еще. Бункер был бездонным, где там на ночь растворяются десятки людей, я так никогда и не пойму…
Только что вышедший из тюрьмы НБ-герой приехал в родной Бункер — и устроил руководителям разнос. За ту милую сердцу, теплую, свалявшуюся, уютную грязь, которой Бункер, живое существо, трогательно, наивно, но очень давно обживал себя. Укутывал, как мышка кусочками бумажки. Уже горой бумажек… Буквально — сплошняком заклеивал себя изнутри «Лимонкой»! Капля за каплей, пылинка за пылинкой добавляя себе хоть какой-то человечности за невозможностью нормального человеческого уюта… Это будет не последний раз, когда я увижу, как только что откинувшийся зэк начинает истово наводить порядок. По сравнению с зоной здесь все неправильно…
На волне всеобщей повальной зачистки я подняла в грохочущем водой туалете монументально утвердившуюся там древнюю мокрую тряпку. Под тряпкой шевелились черви…
Мой фюрер
— Простите… а вас как зовут?..
Это была удачная шутка. Человека, сидящего на столе в приемной Бункера НБП, аж перекосило. Только что, сканируя взглядом, он внимательно допросил на входе новоприбывших регионалов: кто, откуда. И уже было потерял к нам интерес, когда я подала голос. Человека слегка передернуло, не иначе, его имя было слишком известно, чтобы произносить его вслух. Он бросил как-то странно, в сторону, не глядя на меня:
— Анатолий Сергеевич Тишин.
Ну, вы поняли… Для Штирлица это было полным провалом.
С таким же успехом можно было в Коричневом доме уставиться в колючие глазки Мюллера-гестапо: «Тебе чего, дядя?» И услышать приговор: «Следуйте за мной… товарищ Исаев…»
Но мое не замутненное знаниями сознание прочно опиралось на тренированные мышцы каменно-учтивого лица, что лично мне позволяло сохранять хорошую мину при плохой игре. А у окружающих, наверное, рождало впечатление, что то, куда я села, — это и не лужа вовсе… И кое-как этот Большой Человек мой вопрос пережил…
Это был, слава богу, ЖИВОЙ человек. Ничто не делало его похожим на самого международного предводителя профессиональных мертвецов, ставшего мегапопулярным после 11 сентября. Ни длинная черная борода, ни истонченное лицо стоика и горного отшельника, ни потусторонний испепеляющий взгляд. Именно сердитый взгляд был наш, посюсторонний. Его обладатель пока еще нигде отрешенно не витал. Этого человека лет сорока (?) все еще всерьез доставали его земные проблемы.
Нет, было видно, что прорваться наружу своему раздражению он не позволит. Но он также ничем не мог уже скрыть тот факт, что внутри у него от всей этой х…ой жизни царит уже просто полномасштабная изжога. Глубокая вертикальная морщина между сведенными бровями и очень жестко прорезанные носогубные складки — от этого он не избавится уже никогда. Так и хотелось ему сказать: ну зачем ты так, брось, плюнь, забей, пожалей себя, ну не ешь ты больше лимонов…
В крайней степени задумчивости он нехотя отделился от стола и побрел в угол, в маленькую каморку. Именно побрел. Как-то кривовато, согнувшись и желчно морщась всем своим подвижным лицом от этой своей «изжоги». Да что там, морщась всем своим поджарым существом… Побрел нога за ногу, медленно переставляя громоздкие зимние сапоги. Они-то вот точно казались на нем какими-то лишними, веригами цеплялись к ногам и мешали. Ему было бы куда логичнее и легче демоном нестись, не касаясь земли, со свистом рассекая воздух блистательно развернутыми плечами. Нечто, плотным слоем окружавшее его, его искрящаяся энергетика, эта почти материальная в его случае субстанция, почти вслух кричала об этом…
Но, видимо, вся его жизнь сейчас была сродни подвалу, в котором протекала. Не полетаешь. Необходимость сидеть неподвижно в своей конуре за какой-то бумажно-компьютерной работой его явно смертельно тяготила… Точно, он и побрел-то как привязанный волкодав, с отвращением волоча за собой невидимую тяжеленную цепь…
И если черная борода только подчеркивала беспредельный аристократизм бледного, мертвенно-белого лица, то черный свитер навыпуск — это было совсем не то, что надо было носить на этой стремительной, жесткой, но сейчас вдруг почему-то согнувшейся, поддавшейся фигуре…
«На поверхности» он преображался, в своем плотном монументальном пальто он был похож то ли на памятник Дзержинскому, то ли — самому себе. Это был Очень Большой Человек. Пока Лимонов был в «санатории», в лавке оставался именно он…
Я зову Тишина «мой фюрер».
Всадники Апокалипсиса
Прямо мизансцена: один, самый главный, отошел — и на первый план выступили другие…
«У-у-у, как здесь все запущено…» — не подумала, а прямо-таки со всей полнотой ощутила я. Надежд на то, что все в этой жизни еще может измениться в лучшую сторону, открывшийся пейзаж уже не оставлял. Но зрелище было хорошо тем, что сразу же давало полный расклад относительно того, куда же я все-таки попала…
У стола сгрудились несколько черных туч. В глаза бросилась общая дремучесть этой группы мужиков — и какая-то катастрофическая взрослость. Здесь все было как-то уж слишком по-взрослому. Это когда лучше уже не станет. Они были очень похожи. На предыдущего — и друг на друга. Без вариантов. Всадники Апокалипсиса: Брань, Глад, Мор и Смерть. «…и ад следовал за ним…»
Это не была униформа. Это был образ жизни. Джинсы, какие-то одинаковые, военные, кажется, свитера с накладками из ткани на плечах, что-то еще, такое же поношенное… Одежда — прослойка между людьми и этим подвалом, и все три составляющих давно уже пришли к общему знаменателю. К знаменателю подвала.
Высокие, худые мужики. Почему-то общее отсутствие выправки — и сразу какая-то запущенность. Что-то в их жизни одинаково — сильно — на них на всех давит, заставляя спины сгибаться. Вид не просто одичавший. Вид замшелый. Казалось, на поверхность из этого подвала, куда едва проникал тусклый зимний свет, они не выбирались уже много лет. Все они уже давно и прочно обитают здесь вот, в подвале, срослись с этим подвалом и подвальным же образом жизни. «Жизнь наложила отпечаток…» Да жизнь под этим отпечатком их уже полностью погребла!..
«Мой» немного не офицер Евгений Александрович со своей выправкой на этом фоне выглядел просто неприлично блестяще.
О, моя информационная незамутненность… Любой из них, никак не идентифицированных мной, мог произнести: «А вас, Штирлиц, я попрошу остаться…» Теми людьми в приемной Бункера были Роман Попков, Скрипка, Эдуард Сырников и Абель. Уже можно начинать скандировать: «Слава партии!»…
Первый ангел
Нет, дремучесть в той группе у стола исходила явно не от него.
— Н-да… Все вместе мы вообще ни на кого не похожи… — с сомнением блеснет чуть позже очками блистательный Роман, выволокши однажды сразу всех «бункерских бомжей» на божий свет и пытаясь пристроить их к революционной борьбе.
Меловая бледность, черные, регулярно сбриваемые волосы, очень высокий рост, невыносимая худоба. По-скиновски закатанные камуфляжные штаны не доставали до края высоких ботинок, и было страшно смотреть, как зимой он с выглядывающей из-под штанин полоской голых ног выходит на мороз. Острой и колючей была каждая его грань, а он весь состоял из граней. Блестя очками как цейсовской оптикой, он в своем черном бомбере нависал над человеком неумолимым знаком вопроса: «А что ты сделал во имя партии?!» Коброй нависал, уже начавшей чуть расправлять капюшон… И это был отнюдь не риторический вопрос.
Все, что делало его Романом Попковым, было сосредоточено в его голосе и в его взгляде.
Слишком часто начинало казаться, что страшнее этого голоса нет ничего. Когда именно он среди ночи взрывал обморочный сон: «ПОДНИМАЙТЕСЬ…» Поднявшись, я понимала, что опять не запомнила дословно каждый раз произносимый Романом Попковым текст: «ТОВАРИЩИ НАЦИОНАЛБОЛЬШЕВИКИ! Поднимайтесь клеить листовки…» В оглушенной памяти оставался только ГОЛОС. «…и слышал позади себя громкий голос, как бы трубный, который говорил: Я есмь Альфа и Омега, первый и последний; То, что видишь, напиши в книгу…»
Я и не знала, что взгляд смерти иногда может быть даже меланхоличным. Наверное, это была уже пресытившаяся смерть… Недавно пообедавший удав. Или просто прицеливающийся. На что вообще нельзя вестись, так это на его кажущееся спокойствие. Никому ничего хорошего оно еще не принесло. Взгляд преображается мгновенно, и этим взглядом сквозь очки он любого пригвоздит к полу — и пошлет на смерть. Чтобы выдержать мощь Романа, надо было самому быть таким же. А это сложно…
Во всем его жестком, отточенном — и в то же время диссонирующем с этими определениями — облике сквозила неумолимость. Как и в его действиях. Все делалось стремительно и сильно. Своим присутствием он накрывал все вокруг как плащом. И всех, кто попал в поле действия этого плаща, рыболовного невода, сносило следом. Очень редко выдавался момент, чтобы Роман тайфуном прошелся по Бункеру — и никто никуда, ни на какой огневой рубеж не был брошен… «Первый Ангел вострубил, и сделались град и огонь, смешанные с кровью, и пали на землю…»
Большого Человека чуешь сразу. Вокруг него, вместе с ним движется НЕЧТО, что заставляет тебя почтительно отступать в сторону. Метров на пять… Вокруг московского гаулейтера это НЕЧТО клубилось, создавая завихрения, и явственно слышались громовые раскаты. Ему приходилось ежедневно, без просветов, ворочать большой массой людей, проблем и событий. Ладно бы это были дела праведные…
Не-ет. Каждый раз, открывая железную входную дверь, надо было проламываться сквозь глыбу льда реальной опасности, заведомой стопроцентной палёности всех твоих действий. «А ну-ка, парень, подними повыше ворот, подними повыше ворот и держись…» И действительно, сразу именно этот жест: воротник — повыше вверх, голову — поглубже в плечи. Позвоночник сжимался как гармошка. Распрямить его теперь могло только вдруг свалившееся с неба сознание своей полной безоговорочной правоты и легальности… Не в этой жизни.
Из Бункера выходили с желанием проскочить под нависшим дамокловым мечом. Каждый раз выходили как на бой. Тело с живущим в нем воспоминанием, что когда-то оно было ящером, начинало жить своей жизнью, наносные человеческие представления о прямохождении сменялись каким-то звериным инстинктом. Я себя не узнавала. Мозги были заняты опасностью, грозящей со всех сторон. И неподконтрольное тело вдруг начало действовать само. Больше ничто не мешало ему вспомнить, кто оно…
Помните, что делает взгляд волка «волчьим»? Вперед и вниз, параллельно земле, опущенная голова. Прямой взгляд тогда получается исподлобья, в упор. Он просто наставляется на объект, как впечатанный в лоб ствол пистолета. Следуя логике этого взгляда, к земле пригибаются шея, плечи… Так и идешь. С нацеленным вперед взглядом-стволом. Сканирующим взглядом-стволом. К людям так не ходят…
Тело перетекало, тело скользило разлитой ртутью, начинающей вдруг гибкими каплями сжиматься в одно озерцо. Когда идешь так, не обязательно касаться земли на каждом шаге… Я помню, как, идя по Бункеру, я вдруг поняла, что стала ртутью.
Больше ничто не мешало упор перенести на взгляд.
Насторожиться, сгруппироваться, припасть к земле, превратиться в комок нервов и жил и основной упор перенести на взгляд, готовый в любой момент спружинить и отбросить тело в сторону. Мне сразу стал понятен секрет многих попадающихся здесь пылающих глаз. Когда грубая реальность начинает нуждаться в постоянном неусыпном контроле, ты как таковой, как полновесное, вальяжно расхаживающее по улице физическое тело, — ты перестаешь существовать. Ты весь превращаешься во взгляд…
Плечи тянет к земле нестерпимо. Лучшее впечатление, которое ты можешь теперь производить, — это вообще не производить никакого впечатления. Раствориться. Сжаться в точку. Слиться с асфальтом. Упрямо уткнуться лицом куда-то в собственные ботинки, и не дай бог поднять голову, чтобы привлечь беду прямым, горящим, впечатанным в нее взглядом.
Ты просто стираешь себя и весь превращаешься в напряженный, внимательный, скользящий, прожигающий все на метр — и ускользающий взгляд. Как эхолокатором ты ощупываешь им окружающую тебя действительность. Рыщущая плеть. Но зато теперь вот в таком — очень нехорошем — шарящем взгляде, идущем откуда-то снизу, исподлобья, мне сразу слышится такая масса всего, до боли родного! И с его обладателем мне все навсегда становится ясно… Я смогла опять выпрямить спину и взглянуть миру в лицо только через несколько месяцев, когда оттаяла мозгами и подзабыла всю эту романтику… А потом уже — ходила «под пулями», не пригибаясь. Ничто так не выматывает душу, как постоянная опасность, и если именно так ее закалять…
Я теперь имею совершенно особое мнение на предмет того, что такое политическая воля. Я видела тех, кому эту волю приходится исполнять… Как это, наверное, облагораживает: наблюдать приложение этой воли со стороны. А не ощущать на себе.
Гораздо позже перед президентскими выборами тоненький депутат Рыжков говорил по телевизору, что оппозиции пора уже ввязываться в драку и накачивать политические мускулы. Какая прелесть! Я вспоминала нас. Как нас брали среди ночи и выбрасывали на мороз, поднимали и отправляли «на драку». Вчерашние подростки — это и были «политические мускулы оппозиции»…
Не вопрос, любые мускулы можно прокачать. Спроси меня. Я знаю как… А лучше — спроси у Романа. Я сразу же поняла: когда мне приспичит побывать в лагере подготовки экстремистов, я буду искать его где-нибудь в… А чего я там не видела, зачем мне его искать? Потому что здесь я попала сразу же на базу действующих революционеров!
«Мне стало понятно, что России нужна радикальная современная национальная партия. Основывающаяся не на дебильном дремучем отвращении к «жидам» и иностранцам, замешенном на зависти к ним же. Основывающаяся не на этнических эмоциях, визгах дремучих людей. Основывающаяся не на несостоятельном и несовременном мировоззрении православия. Но основывающаяся на понятиях: национальные интересы, а также широко понимающая нацию как добровольное мощное содружество индивидуумов, ощущающих свою безусловную принадлежность к русской цивилизации, русскому языку, русской истории и русской государственности. Готовых пролить свою и чужую кровь ради этих ценностей. Такая партия должна быть молодой и поэтому молодежной, у такой партии должны быть свои святые, свои ритуалы». Эдуард Лимонов. «Моя политическая биография».
Смешное слово
— Нацболы… — бросил однажды Роман в сердцах. — «Фашистов» здесь — одна тысячная часть, остальные — анархисты!
Я только усмехнулась. «Фашисты» — одно из самых смешно звучащих в наше время слов. Настолько оно неактуально.
Читаем, сделав запрос в Интернете:
«Отрицание демократии и прав человека; насаждение режима, основанного на принципах тоталитарно-корпоративной государственности, однопартийности и вождизма; утверждение насилия и террора в целях подавления политического противника и любых форм инакомыслия…»
«Политическое течение, выражающее интересы наиболее реакционных и агрессивных сил империалистической буржуазии. Террористическая диктатура самых реакционных сил монополистического капитала, осуществляемая с целью сохранения капиталистического строя. Важнейшие отличительные черты Ф. — применение крайних форм насилия для подавления рабочего класса и всех трудящихся, воинствующий антикоммунизм, шовинизм, расизм, широкое использование государственно-монополистических методов регулирования экономики, максимальный контроль над всеми проявлениями общественной и личной жизни граждан…»
По всему получается, явление именно под этим названием может быть любимой игрушкой государства, но не его граждан. Как я люблю, когда люди начинают бросаться словами, значения которых не знают. В ответ они получают набор слов, к примеру приведенных выше…
«В противоположность фашизму национал-социализм главной своей задачей ставит построение национального государства на принципах социальной справедливости в интересах всей нации. Национализм не дает никаким классам общества привилегированного положения. И поэтому не устраивает «новых русских». Сегодня главная тактическая задача «новых русских» — оседлать национальный подъем в стране и направить его по пути фашизма. Для этого в умах людей настойчиво смешиваются два несовместимых понятия: национализм (любовь к своей нации, своей Родине) и фашизм, при котором интересы кучки финансовых олигархов ставятся выше интересов нации. Это делается для того, чтобы окончательно запутать людей и под прикрытием псевдонационалистических лозунгов в очередной раз обмануть народ, установив в стране фашистскую диктатуру, закрепить положение России как сырьевого придатка Запада, как это предусмотрено архитекторами «нового мирового порядка»…»
«Националист — это человек (здесь бы я уже поставила точку… — Е. Р.), четко осознающий интересы своей нации, ставящий все свои лучшие качества на службу этим интересам и для которого эти интересы превыше всего. Только национальная идеология ставит во главу угла интересы исторически, естественно сложившейся общности людей — Нации. Националист не стремится унизить другие народы (такой человек называется шовинистом), а лишь желает блага для своего народа, своей нации…»
По всему получалось, что выступления против национализма — выступления против народа.
А всякая там «фашистская» эстетика — романтизм, элитаризм — это просто игрушки, а не фашизм. Фашизм приходит сверху, от денежных мешков.
— Когда услышишь, что начались репрессии по отношению к людям, борющимся за социальные права, — наставляла я прихвостня, — можешь заикнуться о фашизме…
Потом я слышала, как нацболов с их социальной борьбой клеймили «фашистами». У меня начиналось какое-то нервное веселье…
Тебя пока еще не режут…
Мне пришлось долго убеждать своего прихвостня, что мое новое увлечение — нацболы — не являются фашистами. В смысле, не преследуют и не убивают людей по национальному признаку и позиционируют себя как самых что ни на есть прожженных неформалов.
— В Риге в НБП состоит русский африканец, а фамилия еще одного — авторитетнейшего! — товарища оттуда же, перекочевавшего в Москву, — Линдерман. Отцы-основатели партии — два самых главных российских панка: литературный панк Лимонов и музыкальный панк Летов…
— Да?.. — косился он недоверчиво.
Я прекрасно знала, чего он боялся. Он всерьез боялся за себя. Еще лет за десять до того где-то в Старом Осколе он, весь из себя такой правильный гнилой токсикоман-неформал, попал на кулак парней из РНЕ. «Вот, вот твои фашисты!» — верещал он. Я соглашалась, что соратники поступили неверно. Надо было сразу убивать…
Естественно, человек, ведущий подобную жизнь, очень сильно опасался людей, в которых проснулась хоть капля банального самоуважения. Поэтому его прямой задачей в этой жизни было не допустить появления таких людей. С ними ему абсолютно не по пути. Потому что когда эти — нормальные — люди соберутся числом больше одного, он уже не будет «третьим между ними». Кирдык настанет наркоману. Вот и брызжет слюной наркоман. Спасает свою шкуру. Борется против «фашистов»…
Погоди орать. Тебя пока еще не режут.
Вот такая, собственно, у меня получилась иллюстрация того, КТО у нас, КОГО и ЗА ЧТО пытается заклеймить «фашистом»…
Чисто
— Нацболы… «Фашистов» здесь — одна тысячная часть, остальные — анархисты!
…Целый ворох анархистов. Я говорю: там гроздьями отовсюду свисал целый ворох анархистов. Руководство наверняка неоднократно вешалось само где-нибудь рядом, созерцая, до какой степени «революцию приходится делать с теми, кто есть». Точно, вешалось. И не по разу…
А может быть, и зря. Красочные бурные проявления чересчур ярких личностей, выплескивающих себя наружу от переизбытка себя же. Ну и что такого? Важно другое.
Почему они все мгновенно сделались родными? Почему я вдохнула один с ними воздух — и уже не надо было слов? А там просто некогда было разговаривать. Все было подчинено одному — ДЕЛУ.
И они были ЛЮДЬМИ, когда доходило до дела. Жизнь в постоянной опасности, на которую они себя обрекли, сделала отношения между этими людьми хрустальными. Здесь все было чисто́. И очень прочно. Здесь у тебя появлялся самый настоящий тыл. Да, я согласна с рассуждениями о партии-братстве. Им действительно удалось это создать. Ради одного того, чтобы ощутить это, стоило лезть на рожон. Слишком жестко их мир делился на своих и чужих. Но именно это делало своих своими. Я теперь доподлинно знаю, какими на самом деле должны быть отношения между людьми. Наверное, когда я снова захочу ощутить все это, придется отправиться на войну…
Или я чего-то не понимаю, или все друг в друге — каждый в каждом, каждый во всех и все в каждом — были уверены абсолютно.
Здесь все неслось к цели. И в этой гонке с них сорвало все «человеческое, слишком человеческое» — всю эту будничную шелуху. Люди полировались со свистом взрезаемым воздухом, как выпущенные пули. Там был накручен слишком высокий темп, нельзя уже было просто бежать — в этом беге надо было вырваться, проломиться прочь из себя. Именно так нужно бежать, если у тебя есть цель, если тебе надо обязательно ее достичь, потерять по дороге самого себя, но попасть туда, куда надо…
Чистота душ была уже кристальной, как вымороженный на холоде спирт. Мы там все были уже как дети.
Вот те конкретные люди — это для меня святое.
Они надежны абсолютно. Они пойдут куда надо и сделают что угодно. Не просто попытаются, выказав внешнюю решимость. Они сумеют довести дело до конца. Они, вот те самые оборванцы, разгильдяи… Дети, одной ногой уже шагнувшие в святость…
Я только на короткий миг смогла приблизиться к ним. В моем существовании было на порядок меньше смысла. У меня не было именно этой, их цели…
«Матерям было не понять, что в партии и возле меня ребята ищут того, чего у них нет дома, — прикосновения к Большому делу, к Истории, к политике, выхода из замкнутого пространства семьи. Семья изнуряла и принижала их, партия — возвышала».
Эдуард Лимонов. Моя политическая биографияЗапах крови
10 марта 1999 года двое наших в Доме кино забросали яйцами Никиту Михалкова за его публичную поддержку Назарбаева. Никита Михалков не мог не знать, что в назарбаевских лагерях в нечеловеческих условиях содержатся узники совести, боровшиеся за права человека в Казахстане, за права русских… Так началось дело Бахура и Горшкова. Административное нарушение, которое, если бы не касалось злобной звезды российской кинематографии, закончилось бы для ребят штрафом, было расценено как уголовное преступление, а разрешение его затянулось на четыре месяца. Горшков отсидел в Бутырке месяц, а Бахур задержался в самой поганой тюрьме Москвы на четыре месяца и заболел туберкулезом… «Новая газета» раскопала видеозапись сцены задержания ребят в Доме кино, где отчетливо видно, как Михалков бьет Бахура (его держат в это время четверо!) ногой в лицо!»
Эдуард Лимонов. Моя политическая биографияЯ сказала, что выдержать Романа Попкова мог человек, равный ему по силе. Так вот, такой человек был. Попков и Бахур. Бахур и Попков. Они неизменно ходили вместе, явно что-то замышляя на ходу и, не исключено, просто страхуя друг друга. История покажет, что для верности им надо было еще сковаться наручниками…
Хаотично перемещающийся локальный ядерный взрыв — вот что такое Дмитрий Бахур. Каким яростным он может быть, знает Никита Михалков. Когда Бахуру в челюсть летит ботинок, надо бояться за ботинок. Белая кость черной ярости… Элита…
А вот когда совершенно неразличимый за спинами товарищей Дмитрий добродушно философствовал «в перерыве между боями», в нем появлялась мягкость пластита. Расслабленно прислонившись к деревянному столбу загородки кухни, он своим украинским говорком иезуитски лил в уши присутствующих медоточивый яд диковиннейшего сплетения слов. Яд этот вытекал из него рекой, как из змеюки, у змея-искусителя в Раю точно был вот такой же украинский говор.
— В воздухе висит вопрос: что еще нужно, чего не хватает в России сегодня для революции? Россия беременна революцией, Россия на сносях. Этот факт ни у кого из нас не вызывает сомнений, и для воплощения революции в реальность не хватает только одной малости — запаха крови. Русская нация несет в себе стремление к войне, к тотальным переменам, Россия — храм революции. Русские — это нация кшатриев. Мы созданы для битвы, для того, чтобы воевать, таково наше предназначение. Поэтому когда на окраинах Империи появляется запах крови, начинается брожение нации. Нация просыпается…
Нам выпала честь прорубить дорогу для русской нации. На наши плечи легла задача не дать ее погубить, затолкать обратно. Это уже будет не берлога, где можно отлежаться и зализать раны, это будет склеп, могила. Мы — последние. Первые и последние. Если мы сегодня не примем роды и не подымем нацию на своих плечах, русской нации уже никогда не будет. Поэтому победа неизбежна — у нас нет иного выбора. Жадно глотайте воздух, внимательно внюхивайтесь, вслушивайтесь. И вы услышите толчки приближающегося плода молодой нации, почувствуете запах крови. А затем во рту появится привкус крови. И тогда бейте врага! Бейте, и вы разобьете любую преграду, потому что ваш кулак будет кулаком всей нации. Молодой и жадной до жизни. А девизом нации будет: да, смерть! Почувствуйте запах крови!..
Без перехода, усевшись за стол, он с большим знанием дела и почти ностальгией принялся проповедовать, что значит это сладкое слово «баланда». А это просто сбалансированное питание… Я не советую записывать рецепт. Теперь, увидев, как отсидевший человек, заприметив варящиеся макароны, с какой-то прямо зомбической запрограммированностью обреченно запихивает туда капусту, я салютую Бахуру…
За вождя
«25 августа 1999 года 15 национал-большевиков поднялись на башню клуба моряков в Севастополе, сумели заварить за собой дверь и люки и на последней площадке вывесили лозунг «Севастополь — русский город!», флаги НБП, после чего стали выбрасывать с высоты 36 метров листовки. Текст оповещал, что это политическая акция, что Украина незаконно владеет городом русской славы. Севастопольская акция на Украине подняла репутацию НБП на недосягаемую высоту. Мы оказались единственной партией, которая за восемь лет независимости Украины сделала в полный голос заявку на Севастополь, с потерей которого смирились все политические партии России».
Эдуард Лимонов. Моя политическая биографияОхранник вождя Михаил Шилин. Меня всегда пугало такое совершенство. (Надо обязательно сказать, что из всей той армии нацбольского народа, с которой я стала неразлучна на пару лет, в тюрьмах пересидели ВСЕ. Каждый. Одних «сева-стопольцев» тогда набилось в башню, по ощущениям, как гастарбайтеров в однокомнатную халупу.) Много позже в другой обстановке мне удалось краем глаза успеть засечь, как мужчина с идеальной внешностью и интеллигентской закалкой с молниеносной быстротой и зловещим профессионализмом здоровенным ножом разделывал кусок мяса. Не дай бог попасть ему под руку…
Тост Михаил признает только один:
— ЗА ВОЖДЯ…
Когда он так говорил — голос запомнился с каким-то едва уловимым хрипом, может быть, он просто был глубоким и низким, — у меня мороз подирал по коже. Я стараюсь не думать, что он сделает — за вождя…
Так говорил Заратустра
Я пришел к тебе с приветом Рассказать, что Солнце село, Что Земля и все планеты Взяты по тому же делу…Говорит тот, кто знает…
Владимир Линдерман, Абель, вернувшись из двухнедельной экскурсии в следственный изолятор ФСБ, жил в Бункере темным духом сразу двух подземелий, изредка арендуемым ими друг у друга. Такая человеческая глыба везде будет одинаковой. Революционер — родной брат Соловецкого камня… Слишком молод для седовласого мудреца? Для мудреца с иссиня-черными волосами — идеален. Что-то мелковат для него оказался застенок, в котором его ненадолго приютили. Это только добавляло ему печали: измельчал народ, измельчала эпоха… Но с кем ему в этом мире той печалью поделиться?.. А в глубине его глаз — как это часто бывает, — таилась библейская скорбь всего израильского народа…
У него была бесшумная поступь серого кардинала. Он один перевешивал здесь всех. Я, может быть, даже не была способна постичь, насколько «всех». Кто-то же должен был плести паутину всей этой их борьбы. Он рассказывал, что, когда его арестовали по рижскому делу, полицейский сделал ему даже такую предъяву: «А чего это вы называете себя лучшим поэтом в Латвии?!» Я так думаю, когда Абель гастролировал в Москве, «дружественное» государство, как холодильник, можно было вообще переключать в режим «отпуск»… Какой человек… Если бы я внедрялась по-настоящему, я была обязана влюбиться с первого взгляда именно в него. И такой человек жил в подвале?
— «Настоящий чекист — я, а вы — сотрудник ФСБ!» — вырвалось у меня во время допроса в Лефортове, — рассказывал Абель. — Следователь не обиделся и даже подтвердил: «Да-да, вы даже внешне похожи на чекиста 20-х годов. Но в 30-х вас, скорее всего, расстреляли бы». — «Может, расстреляли бы, а может быть, и нет. Может быть, я сам бы расстреливал. Меня устраивает любой из этих вариантов судьбы».
В расплодившихся в последнее время книгах про ЧКНКВД (на одну хорошую приходится тонна макулатуры) я больше всего люблю рассматривать старые фотографии. Лица чекистов. Как бы искусственно затемненные — из-за качества фотографии 20-х годов, оттого кажущиеся небритыми, с въевшейся в лица устойчивой смесью серого, они похожи на лица шахтеров. Чернорабочие революционного подземелья, революционного Ада. Конечно, не технические эффекты, но фанатизм, сжигающий человека изнутри, в соединении с недоеданием и недосыпанием дают такое качество лица.
Я испытываю братскую нежность, глядя на эти лица. Это не лица равнодушных палачей. Хотя им приходилось быть и палачами.
Хороший чекист может родиться только из вчерашнего подпольщика. Аккуратный бюрократ, каковыми являются подавляющее большинство сотрудников современных спецслужб в России и на Западе, просто не в силах понять мотивацию, сам ход мысли революционера, и потому всегда остается в проигрыше. Для чиновника ФСБ национал-большевик — это инопланетянин. Как воевать с инопланетянами?
Гремучая смесь таланта и воли, святой веры с дьявольской изобретательностью — портрет чекиста ленинско-дзержинской школы. Этот портрет имеет мало общего с офицером ФСБ, точнее — ничего общего. Революционный дух давно покинул здание на Лубянке, храм стоит пустой.
Только фанатики, люди одной цели, волнуют меня в Истории. 20 декабря, в День чекиста, я обязательно выпью за чернорабочих Ада…
В декабре НБП объявила об исключении нескольких своих членов (часть — отсидевшие подельники Лимонова) за то, что во время процесса «дали показания против своих товарищей и тем трусливо предали Партию».
Абель выступил с проповедью:
— Чтобы быть эффективными в поствыборную эпоху, нужно закрепить за предательством статус смертного греха. Не нужно жалеть предателей. На войне как на войне. Не нужно поддерживать с ними дружеские и любовные отношения. Жалость, сострадание к негативным личностям — это тоже часть русского адата. Для меня было шоком узнать, что некоторые заслуженные партийцы поддерживают добрые отношения с людьми, по-крупному предавшими партию.
Еще после саратовского и рижского дел с их запредельными обвинениями и сроками начался исход из НБП людей слабохарактерных, видевших в партии главным образом приятную тусовку. На их место пришли люди из более надежного материала. Этот процесс продолжается: людей с твердыми принципами, фанатиков в партии становится все больше. Будем и дальше раздувать огонь фанатизма, чтобы закалить партию до состояния непобедимости…
Так говорил Заратустра…
Королева помойки
Она вылезла как из помойки…
Я приехала в Бункер 28 ноября, в день рождения партии. Как раз поглазеть на праздник. Но не учла, что для нацболов день рождения партии активируется в полночь. К утру весь праздник уже иссяк, а из углов выползали помятые рожи. Она появилась… сначала «появился» мат, потом — лицо с размазанной краской и рыже-пегие волосы. И что я должна была прочитать по этому лицу? Что это — лицо НБ-изма?.. Именно от нее я слышала это насмешливое: «Мы не устраиваем этот мир? А мы тогда его разрушим…»
Розетка на кухне почти не тянула. После распихивания газет по району я подключилась к самому общественно не опасному из возможных революционных действий: попытке сварить гречневую кашу. И попытка сразу же не задалась. Вода отказывалась закипать.
— Розетка — в зале собраний! — заорала она на меня, увидев зависший чайник.
Где здесь она увидела свою маму?
— Тон убавь! — прогремело над плитой. Первые часы внедрения в чужую банду, нормально…
Она тут в запале чувствовала себя королевой, потому что накануне совершила «подвиг».
На пресс-конференции Анатолия Чубайса запустила в любимца всей России майонезом: «Привет от НБП!»…
В милиции ее безрезультатно пытались воспитывать. С человека, живущего в чужом городе в подвале, взяли подписку о невыезде… Дальше храбрая нацболка всю ночь пела в камере песни и читала стихи. Одна надежда, что не свои…
— Как ты пишешь стихи? — спросила она меня в тот же вечер. Ой, а куда тон делся? Когда она на меня не орет, я ее что-то вообще не могу расслышать… Один этот вопрос — уже диагноз. Если человек его задает, значит, ответ ему не поможет. Это все равно, что спросить: «Как ты дышишь?» А сама не знаешь? Значит, тебе не дано ни писать, ни дышать. Мой-то метод ей точно не подходит. Прежде чем у меня в мозгу забрезжат образы и фразы, я слишком долго гоняю там «Отче наш». Свет, царящий наверху, просто изливается через пальцы на бумагу. Я это должна была рассказать? Ей?..
Сидеть — не мешки ворочать!
Это — Нина Силина. Крошечная женщина без возраста выдавала это с вечной своей дерзкой улыбкой на очень жестко и твердо, абсолютно по-взрослому очерченных губах. И ворочала здоровые черные мешки. Дорвалась, вот что значит человека на волю отпустили! В тюрьме ей давали лет семнадцать, губы, голос и характер тянули на тридцать. Черные мешки — это бесконечные упаковки «Лимонки», которые надо было сначала заматывать скотчем, а потом заставлять нацболов отволочь на вокзалы и сдать проводникам. Именно так газета разъезжалась по России…
Без этого зрелища невозможно представить, какая убийственная рутина на самом деле революционная деятельность. Из года в год, изо дня в день — упаковывать, волочь, впари-вать, опять и опять… Одна отдушина: радостно метнуть в кого-нибудь майонезом, приковаться наручниками, а потом — «не мешки ворочать»!..
Взятая по лимоновскому делу и «положенная, где взяли» в том же июле 2003-го, что и главный фигурант, она конечно же поехала в свой Ковров. Нина потом рассказывала о тамошних демонстрациях против мэра и о своей подельнице по ковровскому депутатству. Этот город во всей этой истории стоит особняком. Кажется, это была территория победившего национал-большевизма…
— Эпицентром акции была Ирина Табацкова. За время моего отсутствия она натурально захватила власть в городе. И нынче газета без новостей о «нацболе и депутате Табацковой» газетой в Коврове просто не считается. Она — везде. Она — круче всех…
Ее высочество
Наталье Черновой было 23 года, она была из Оренбурга. Эта величественно-скромная блондинка вся состояла из какой-то идеальной, наследственной интеллигентности, и этого в ней было так много, что стадию бесцветности Наталья миновала, ни разу на нее не ступив. При всей ее благородной неброскости, она, художница и поэтесса, несла с собой мощную ауру личности, наполненной до краев самым качественным содержимым. К такой женщине не подвалишь развязно с пьяной харей… Она-то что здесь делает?
— Она участвовала в ненасильственном захвате поезда Москва — Калининград, — рассказывал потом Алексей Тонких, — получила сорок суток ареста. Так у нее появилось время привести в порядок свои мысли, все понять до конца. Все нацболы, побывавшие в учреждениях пенитенциарной системы, знают, что там человека покидают последние остатки благодушия и иллюзий, и он выходит из стен тюрьмы «святым с пустыми глазами». Становясь пулей, осознающей себя как средство, чья цель будет поражена, как бы долго ни продолжалось ее преследование. И если выстрел пока не прогремел, то это обязательно случится, рано или поздно…
Золото партии
Сергей Манжос… Я всегда думала, что хохлы — лютые мужики. Но теперь я знаю: есть такой человек — Манжос. Когда кто-то рассказал байку, что Сергей жил в одном подъезде с Чикатило, я тихонько заплакала: «Не того повязали!»
В его глазах плескались цепкий ясный ум, убийственная четкость мысли, мгновенная реакция. Хитрый, умный, дотошный мужик. Он умел быть спокойным, вдумчивым, рассудительным, расчетливым.
Это продолжалось мгновение. Столько требовалось ему на осмысление ситуации. А дальше уже вывезти могли только совсем другие качества. Это я говорю не о ситуациях, когда он в шашки играл. Я не видела его играющим в шашки. Ситуации были совсем иного рода. У него все ситуации были иного рода. Когда требовалась нечеловеческая дерзость и отчаянная решимость, навсегда сроднившаяся с самоотречением. Я как воочию вижу его, готового поджечь на себе бензин. Это чтоб понятно было, что он не только разбрасывал лозунги и скандировал листовки… листасывал разбровки и лозировал скандунги… Листовки разбрасывались не иначе как из окон захваченных госучреждений. «Мы — маньяки, мы докажем!»
Ему до всего было дело, все подряд превращалось в главное дело жизни. Он вцеплялся как клещ, при нем невозможно было спокойно даже нарезать капусту для супа: тут же поднимался вопль, что все надо делать совсем не так. Неуловимым для самой себя движением я тогда только плотнее перехватила нож. Манжос исчез быстрее…
Я чуть не ляпнула: «В глазах плескалось безумие». Как можно! Лихое, яростное море начинало плескаться только на расстоянии аж целого миллиметра от зрачков. Что главное было во всех их бархатнотеррористических действиях? Быстрота и натиск. В их акциях, рассчитанных на стремительность и безоглядность действий и максимально возможный шумный эффект, это было незаменимое оружие массового поражения. Дайте мне одного Манжоса, и я переверну Землю. Двух Манжосов не давайте — они порвут шарик пополам… «Золото партии» хранилось под густыми кудрявыми волосами и зеленой панамкой. Разве что это было золото того рода, которое иногда очень хочется закопать…
В мирной ситуации такой человек начинает с упоением уничтожать сам себя. Нет, с ним самим — ничего, он — молодцом, а вот производимые им разрушения, шум и эффект… Это была петарда, которую один раз подожгли, а дальше она шаровой молнией носилась по коридорам, шипя и разбрасывая снопы разноцветных искр. В такие моменты становилось сложновато помнить о том, что безумие и его зрачок разделяет целый миллиметр. А главное — это разглядеть. И вовремя напомнить себе, что вообще-то это — золото партии… Иногда руководству, которому был нужен еще и порядок в Бункере, хотелось накрыть эту петарду ведром, как файер на футбольном матче. А он просто был таким и другим быть не мог. Дал же господь человеку столько энергии. Какой бы шум он ни производил, заслуги и польза должны были перевесить…
Потому что это был кристально честный человек. Что на войне значит абсолютно надежный товарищ? Да такому простишь что угодно, потому что знаешь, что он никогда не сделает то, что простить нельзя…
Покажите мне героя…
…и я покажу трагедию. Макс Громов. В нем жила глубокая печаль. Не, не представляйте бледного юношу. Тридцатилетний мужик. Значит, все серьезно.
Я видела его вдохновенным и светлым. Я не видела вдохновеннее и светлее…
Первое, что я услышала от него: он рассказывал за столом в Бункере про свою дочь…
Однажды вечером они затеяли петь революционные и военные песни, я сразу же подключилась.
Дымит и кружится планета, Над нашей Родиною дым, И значит, нам нужна одна победа, Одна на всех, мы за ценой не постоим…Из всех людей, что были в тот момент на кухне, я помню только его. Потому что по сравнению с ним рядом как будто никого и не было вовсе. Человек светился вдохновением. Вы предполагали увидеть в наше время молодого парня, для которого столько значат антикварные гимны ушедших героических эпох? Почему именно это давало ему настоящие силы? Он в это по-настоящему верил? Откуда в нем такая вера, откуда он с такой верой? Знаю, из Чебоксар…
Печаль стояла на дне глаз, залегала глубокими складками возле губ. Он просто слишком хорошо знал. Что было, что будет, долгая дорога, казенный дом… Горькое знание о жизни шло уже впереди него. Знал, а ведь все равно не верил. Пройдет год, и его начнут изничтожать на зоне. «Его там убивают…» — это слова Абеля. Зная Громова, я в этом не сомневалась…
Может быть, у меня получается какой-то апокрифический портрет революционера. Но я все видела именно так. Может быть, подсмотрела не вовремя…
Казалось, иногда его взгляд просил только об одном: закрыть глаза, остаться в одиночестве…
Казалось, ему невыносимо тяжело поднять глаза и взглянуть в глаза своей жизни. Так мучительно поднимать окровавленный взгляд на своего палача.
Иногда казалось, он живет, прижавшись лбом к холодному черному стеклу. Если свет в этот момент зажигался в его взгляде, это был свет новой боли. Его как будто били хлыстом, каждый удар отражался на лице новой мукой, но он так и не произнес ни слова.
Он видел все наперед, просто потому, что просто все уже видел. Но то, что еще ожидало… Оно было огромным, он стоял перед ним, как муравей перед вечностью, которая его раздавит. Перед будущим он был ребенком, которому только предстояло погрузиться в разливанное море боли. Боль уже плескалась у его ног, до слез разъедала глаза, а у него еще было слишком много времени, чтобы задавать и задавать вопрос: «За что?» «За что?» Так вот о чем он думал, прижавшись лбом к холодному черному стеклу своей жизни?..
Он нес в себе свой эшафот.
Гордые, поверженные и несокрушенные революционеры с горьким взглядом в вечность, апофеоз высокой трагедии, канонический образ, какими их принято изображать за минуту до казни… Это ведь ничего не придумано. Они действительно такие.
Ему было мучительно больно поднять глаза. Он и не поднимал. Просто упрямо поднимался сам на лобное место своей казни. И смотрел оттуда с недосягаемой высоты, наконец-то обретя свой пьедестал. И вот теперь-то каждый, у кого хватало мужества, мог заглянуть ему в глаза. В них была абсолютная спокойная ненависть. Моменты, когда ему заламывали руки, но не могли его заставить опустить головы, были моментами его настоящего триумфа. Борьба, ведущая никуда, была абсолютно осознанная, вымученная и выстраданная, глубоко личная. Это была Его Борьба.
Когда-нибудь мы вспомним это, И не поверится самим, И значит, нам нужна одна победа, Одна на всех, мы за ценой не постоим…Но это был слишком сильный мужик. Он бы не смог дышать, если бы весь состоял только из трагедии, которая лучше всего читается в нем на фотографиях с арестов, где он со скованными руками возвышается в окружении врагов. Человек обычного роста в эти моменты был выше ВСЕХ… Жизнь в нем заново брала верх ежеминутно. Я же говорю: не видела вдохновеннее и светлее. А кроме как над очередным своим арестом в Бункере не над чем было и посмеяться…
— Во-от… И тут я ментам заявляю: все, я объявляю голодовку! И дальше пять суток из своих пятнадцати я ничего не ел!
Он был страшно доволен собой и теперь смотрел на Скрипку с вопросительным любопытством: ну как, ничего? Скрипке, видимо, было мучительно больно оттого, как юнцы опошляют его высокую идею.
— Пять суток… Это не голодовка. Это ты просто не поел…
Говорит тот, кто знает. Ближайший соратник Абеля, тоже приехавший из Риги… В вечно полутемном Бункере очень легко возникало ощущение, что время остановилось. А стоило посмотреть на Скрипку, и сомнений не оставалось: остановилось, точно…
Невероятно худой человек с потусторонним взглядом, остановившим это самое время, перемещавшийся медленно и как-то согбенно. Так бродят по хирургии прооперированные, согнувшись над своим больным животом. Скрипка голодал в камере сорок пять дней.
Ничего человеческого
Российское государство на наших глазах демонстрировало полное неумение отстаивать права русских за рубежом. Мы начали защищать старика партизана Кононова в августе 1998 года, тотчас, как его кинули в тюрьму в Латвии. После освобождения Кононова началась в феврале вторая волна репрессий против стариков ветеранов. Надо было остановить ее.
Национал-большевики попытались прорваться в Латвию для проведения крупной акции протеста.
Был разработан маршрут. Нацболы садятся на поезд Санкт-Петербург — Калининград, но выходят по пути на одной из стоянок поезда: в Резекне или в Даугавпилсе. Выйти там было нелегко, перрон забит полицией и солдатами, но возможно. Этим поездом пробрались в Латвию Соловей, Журкин и Гафаров. Соловью пришлось тяжелее всех: он выпрыгнул из окна поезда на скорости 70 километров в час. Цель в Риге была уже намечена — предлагалось мирно оккупировать башню собора Святого Петра. Еще один отряд нацболов — четверо — вынужден был выпрыгивать из окон поезда, причем один из них, Илья Шамазов, сломал себе ногу, ударившись о бетонную плиту. Безоружных пацанов удалось задержать только через 16 часов. Случилось это 15 ноября 2000 года.
А 17 ноября Соловей, Журкин и Гафаров вошли на смотровую площадку башни собора Святого Петра. Чтобы очистить площадку от туристов, Соловей опрометчиво использовал муляж гранаты. Ребята закрылись и потребовали освободить четырех нацболов, арестованных при десантировании из поезда Петербург — Калининград, 25 даугавпилских нацболов, задержанных в ту ночь, рижских нацболов, в том числе Абеля и Скрипку, выпустить из латвийских тюрем всех стариков — красных партизан и чекистов — и прекратить уголовные дела против них, обеспечить право голосовать на выборах для 900 тысяч русских, а также потребовали невступления Латвии в НАТО.
Огласив свои требования, разбросав листовки, ребята согласились сойти с башни только после того, как узнали, что к ним поднимется посол России в Латвии. Тогда Журкин, Соловей и Гафаров позволили себя арестовать. Несколько суток их успешно прессовали и били. На голову Сергею Соловью надевали целлофановый мешок и завязывали…
«Это российские спецслужбы дали латвийцам совет судить нацболов по статье «терроризм» вместо статьи «хулиганство»… 30 апреля я услышал по радио чудовищный по жестокости приговор: Соловей и Журкин были приговорены к 15 годам лишения свободы, а малолетка Гафаров получил пять лет… Их участь уже ближе к участи Желябова, или Софьи Перовской, или Бакунина. Это уже высокая трагедия».
Эдуард Лимонов. Моя политическая биографияЯ думала, этому прекрасно сохранившемуся мертвецу лет сорок. Выяснилось — тридцать один. В этот момент земля покачнулась у меня под ногами. Слишком безвозвратно он уже давно похоронил себя в этой жизни — внутри себя. И вдруг его вернули…
История освобождения Сергея Соловья уникальна. Статью «терроризм» все-таки сменили на «хулиганство», «тело» вернули на Родину. Но и в России он продолжил сопротивляться. Всему. Да как! Это был поэт, приехавший делать революцию в белом пиджаке. И вдруг… Голодовка за голодовкой, протесты против всего, поднятые на бунт тюрьмы. В итоге он так всех допек, что…
Человека выгнали из тюрьмы за плохое поведение! По стечению обстоятельств сильным мира сего еще и удалось как-то хитро надавить друг на друга, депутат наехал на прокурора, и через три года после ареста, в конце ноября 2003 года, Соловей был на свободе. Это вместо пятнадцати! Исправительная система призналась, что исправить его она не может. Пусть живет так. Чем меньше на него давят, тем меньше он сопротивляется. Тем меньше от него вреда…
Аминазин не пробовали? Не пробовали… А ящер, живущий внутри человека, его дух, — он ведь питается умерщвляемой плотью. Этот «террорист» не мог не молиться в холодном карцере, неделями «отрицая» пищу. Вы сами хулиганам помогаете превращаться в святых. А это страшные, как я погляжу, люди…
И вот теперь Его Криминальное Совершенство черной кошкой просочилось в Бункер. Революция должна была почувствовать прилив крови самой редкой группы?..
Тюрьма довела Соловья до абсолюта. Голодовка за голодовкой… Он был острый как лезвие и блестящий как сталь. Все сильное, что тлело в характере, лишениями, достойными мучеников, оказалось возведено в недосягаемую степень. Но человеческого там не осталось уже ничего…
— Завидую тем, кто не видит этого паноптикума, и не желаю никому обостренного годами тюрьмы зрения. Способный ученик Данте, я заглядывал в ад и знаю, что он мало отличается от нынешнего цивилизованного общества…
Именно в адрес Соловья я единственный раз в жизни слышала определение: «Человек, похоже, пересидел…»
— Говоря, что тюрьмы — оазисы истинной России, я не знал, насколько был прав. Порядочные камеры и нацбольские штаб-квартиры — единственные оазисы человеческого мира, а в окне и телеящике копошится нечисть…
…Улыбка у «ничего человеческого» была такая, что от нее должны были дохнуть змеи. От передоза яда. Сладким ядом, сочащимся с губ, он загипнотизирует любого и разорит его, как мангуст — змеиное гнездо, оставив без денег и души… Я потом видела подобное иезуитское выражение на лице ласкового извращенца, предвкушающего свой дьявольский кайф, уже об-вившегося кольцами вокруг своей новой жертвы…
Кто вспомнит, против чего он протестовал, когда его повязали? А посадив обычного человека за терроризм, тюрьму для него превратили в идеальную базу подготовки террориста. Он выкристаллизовался в олицетворение абсолютной ненависти. Вот что затачивает человека как клинок. Только одна мысль звенела внутри его. В нем звенела его цель. К такой цели можно нестись над жизнью, не касаясь земли…
Вторая Россия
«Национал-большевистская партия была избрана объектом разработки ФСБ с последующим обезглавливанием и уничтожением ее как организации. Контора поняла буквально теорию «Вторая Россия», опубликованную в качестве предполагаемого. Теория представляла собой теоретическое рассуждение о том, что если бы существовала достаточно радикальная политическая партия, то она могла бы заявить о себе, организовав партизанскую борьбу на территории Республики Казахстан, то есть на территории со значительным русским населением. С целью отторжения северной территории от Республики Казахстан и создания сепаратистского русского государства — Второй России…
Они взяли нас в семь утра. Своим я сказал: «Национал-большевистская партия по-настоящему родилась сегодня, ребята. Запомните этот день — 7 апреля 2001 года».
Эдуард Лимонов. Моя политическая биографияВ мае 2003 года Эдуард Лимонов и пять его подельников получили гораздо меньшие сроки по сравнению с маячившими изначально. «Организация приготовления к терроризму» не прокатила за отсутствием события преступления. По прошествии двух лет после ареста суд пришел к выводу об отсутствии в теории «Вторая Россия» призывов к насильственному захвату власти и насильственному изменению конституционного строя РФ. Тоже не прокатило. В июле 2003 года Эдуард Лимонов вышел на свободу.
И теперь, пока «бункерские бомжи» вели свою муравьино-революционную борьбу, вождь был где-то там, а партия состояла именно из этих людей. «Террорист-международник» Соловей однажды скажет:
— Создают, придумывают партию одни люди, а по-настоящему делают ее, наполняют все эти идеи жизнью и несут их в реальную жизнь — совсем другие…
Ему так казалось.
Глава 4 Любовь и война
Когда ты ждешь
$$$$$$первый всполох Войны,
$$$$$$$$$$$$тебя настигнет Любовь.
Когда ты пьешь
$$$$$$тонкий яд с губ Любви,
$$$$$$$$$$$$знай: на пороге — Война.
Арбат
При слове «Арбат» у меня перед глазами возникает решетка.
…Длинные узкие просветы между прутьями уходили бесконечно вверх, в темноту, лампочка светила только где-то там, у входа, и прутья решетки в моей клетке контрастными черными полосами рубили тусклое пространство. Вот это движение вверх, эти направляющие, заставляющие взгляд уноситься вслед за ними все выше и выше, к куполу, к небу, — идеал готических архитекторов. Как изощрялись они, заставляя смертного отлепить взгляд от собственных ботинок и увидеть возможность существования иного мира, иного настроя помыслов, устремленных вверх, к небу, к неземной, божественной высоте…
А здесь — пожалуйста. Тонкие прутья, неумолимо нацеленные в недосягаемо высокую, обволакивающую, успокаивающую темноту. Милицейская готика. Храм. Идеальное место для молитвы…
Я не знаю, откуда это во мне. Но стоит меня где-нибудь закрыть, во мне просыпается нечто.
Это нечто разворачивается древним ящером, с шумом просвистев по углам хвостом. Тяжелая голова плывет медленной змеей, пока не увидит то, что определит как цель. Ледяная ясность во взгляде ящера знает только один ответ на вопрос, для чего у него прямо перед пастью поставили его врага. Все человеческое осталось за решеткой. Невозможно ничего добиться от древнего ящера. Невозможно договориться с абсолютом…
Самый пленительный на свете вкус отрицания я прочувствовала еще за полжизни до того, как услышала это слово. Это была просто ледяная ясность. Никому. Ничего…
Ясность вкупе с ящером можно попробовать выжечь вместе с мозгом. А получится ли? А по мешку с костями — как определишь?
А потом система совершит ошибку, и меня отпустят. Свою свободу я использую только для одного. Я буду затачивать себя как нож, с ледяной ясностью видя теперь прямо перед собой своего врага…
Чугуний
Он меня тогда просто спас.
Нет, не тогда, когда я загибалась среди ночи в камере от раздирающей боли. Днем в Бункере я не удержалась, нажралась чьих-то трофейных конфет, и они меня изнутри чуть не разорвали по местам склейки…
И не тогда, когда все повторилось на суде. А в больницу мне было нельзя: паспорт оставался у ментов. И как бы я была в чужом городе в больнице без документов?..
И даже не тогда, когда уже после суда он меня у ментов реально отбил. Какая-то хитрая получилась ситуация: то, что суд меня не закрыл, еще абсолютно не значило, что я свободна. Он построил их там всех в отделении, клещами вырвал у них мой паспорт, выморозил у них для меня право не оплачивать штраф немедленно, потому что это действительно не обязательно сразу делать.
А тогда, когда мы шли узенькой улочкой из околотка к широкому, оказывается, Арбату. Все, что связано с этим культовым местом, теперь вызывало во мне жесточайшее отторжение. При слове «Арбат» у меня перед глазами возникает решетка… Не было сил смотреть даже на стену Цоя… А этот парень, еще слишком молодой и последний раз тогда казавшийся не абсолютно монолитным, чугунным, профессионально возвращал меня к жизни какими-то суровыми, но левыми разговорами. Уверенно брал на контроль измученное сознание и полностью подчинял его этой своей уверенности. На раз вышибал из потемок души хоть намек на слабость своим твердым голосом. Но при этом упрямо и забавно отводил глаза, стараясь буквально пролистывать взглядом мое лицо.
— Я что, так ужасно выгляжу? — сжалилась я над ним и разрядила ситуацию, которая его мучила.
Кирилл Ананьев с натуральной благодарностью наконец-то поднял на меня глаза и со смешной готовностью закивал.
— Ага… — Ему сразу стало легче общаться…
— Он меня спасал… — жалобно протянула я потом в Бункере Александру Аверину.
— Это я тебя спасал, осуществлял юридическую помощь, руководил по телефону! — взвился он.
А я-то имела в виду именно те разговоры по дороге обратно. Это воспоминание — святое…
Адреналин
— Боже мой, какие милые люди!
Я со смехом прикрыла глаза, погружаясь затылком в такую мягкую, родную и обволакивающую кирпичную кладку. Я вернулась в подвал как домой… В те дни была масса поводов для веселья, одной меня хватило, чтобы поднять настроение во всем Бункере: «Рысь в милицию ходит, как на работу!» Ну да, каждый день…
Роман Попков пересажал всех. Это было констатировано еще за несколько дней до выборов, а каждый день преодолевался как последний. Абсолютно все расклейщики листовок были задержаны милицией. Это ведь не просто расклейка бумажек, а попытка сорвать выборы. И ни одного в штабе не забыли, с каждым возились, бегали по околоткам и судам, отслеживая его путь вплоть до самой свободы…
— Какие милые люди! — Вечером наступала благословенная пора травить байки. — Вчера мент мне втолковывал: зачем тебе это надо, тебе же нет двадцати лет… Сегодня мент, глядя на меня и держа перед собой мой паспорт, написал в протоколе вместо 1975 года рождения 1985-й… Я согласна каждый день проводить в обществе этих потрясающих мужчин, если они и дальше будут отвешивать мне такие мощные комплименты!
По вечерам в Бункере жизнь яростно брала свое, как всегда, начиная особенно фонить в условиях обложившей со всех сторон опасности. По вечерам в стенах Бункера тонким хрустальным переливом расслабленно плескался и играл адреналин, как прозрачное шампанское в бокале. Как будто в душе начинали тихонько оживать колокольчики предчувствия Нового года, праздник ожидания праздника, который всегда с тобой. А люди просто спихнули еще один тяжелый, опасный, бесконечный день, что само по себе было уже счастьем. Можно наслаждаться.
Но это уже чуть позже.
А сначала…
Загробный вой
Горячая вода…
Я сидела на кафельном полу под струями кипятка, уронив голову на колени, — и больше в жизни не существовало уже ничего. С меня со стоном отваливались куски кармы, и со стоном же, еще не опознанная, чуть оттаяв, весенним глухарем-подснежником из-под почерневшего наста проступала душа…
— О-о-о-о-о-о-ой-й… то не вече-э-э-р…
Все, это была уже нирвана. Если мой оцепенелый стон сложился в эти звуки, значит, он первым, едва заметным, касанием толкнулся уже изнутри в позвоночник, и тонкий, окрашенный золотом звон потек по тканям и дрожью побежал по коже… Вот когда на поверхность моего сознания глухим бредом всплывает «Черный ворон» — это уже диагноз, лучше сразу пристрелить. Обществу — реальная польза. А сейчас я была абсолютно не опасна.
Этот мой загробный вой, чувствуется, конкретно вломился в уши нацболам. Нет, это реально не я уже тогда пела. Нет, это реально тогда пела уже не я…
Я кралась мимо Тишина, мимо его компьютерной.
— Ты к Наталье Медведевой как относишься? — уставился он на меня.
Как отношусь… Меня не интересуют наркоманы, кем бы они ни были помимо. Не желаю я себе такой смерти… Но сейчас я только всплеснула руками, дабы не обижать хороших людей:
— Это — вершина! — Мощь голоса и натуры в этой женщине была абсолютно апокалиптична…
— Вот! — Тишин был абсолютно доволен. Какие-то его собственные измышления я в этот момент полностью подтвердила. — У тебя голос, похожий на ее… не так чтоб, конечно, но все же…
Ой, мама… Вот ведь, рта нельзя раскрыть, чтоб не напортачить. Я просто так сказала про загробный вой. А им-то в моем «пении в душе» реально послышался голос умершего человека.
— Ты даже, может быть, ее прижизненная реинкарнация…
Я забыла, как дышать. Я прекрасно знаю, что жена Лимонова, певица Наталья Медведева, для национал-большевиков — это НАШЕ ВСЕ. Он мне буквально под дых вломил такой честью. Его за язык никто не тянул. И чего мне с этим всем теперь делать? Вот он зачем вообще мне это сказал? Забыть… забыть побыстрее…
— У тебя даже взгляд… как у нее…
Да. Здесь — согласна. Я просто физически ощущала, что смотрю на него сейчас так, что другой сдох бы уже от такого взгляда. А ему — все в кайф. Маньяки. Тишину я доверяю абсолютно. Но до сих пор у меня были какие-то другие смутные соображения на свой счет. Он, Тишин, добрый. Тоже мне, догадался. Для него это — что, совершенно нормальная тема для разговора? Так, обмолвился промежду прочим. Как они тут живут, орудуя такими понятиями?
Для меня это все было так странно. Я думала: «Пусть поговорит еще…» — и невзначай подступала к нему еще на полшага. Мне нужно оказаться очень близко к человеку, и тогда становится уже не надо слов, я начинаю потихоньку, незаметно, тем же позвоночником считывать что-то такое, рядом с чем любые, самые-самые, его слова — просто ложь и полная труха. Рядом с Тишиным все было полыхающим и светло-синим от стремительно взрывающихся электрических разрядов. И я только стояла, оцепенело смотрела на это и просила: «Ну давай… не останавливайся… расскажи что-нибудь еще…»
С.С
Друг звал его: «С.С.». Хочешь, производное от имени и отчества, хочешь, от имени и фамилии. Со своей почти двухметровой высоты он в ответ только чуть кривил уголки губ в тонкой саркастичной усмешке. За эту усмешку я отдала душу…
Я смотрела на него и понимала, что пропадаю. Вот оно: «Нервы оголены, все — сразу в кровь, невероятная новизна и свежесть»… Прямо в кровь обрушился и он. Жизнь, пустившаяся вскачь от ощущения опасности. Эта жизнь на полном скаку врезалась в любовь. Жизнь собиралась на войну, и не было ничего несвоевременнее нас с нашей наивной любовью. Этой жизни оставался только час до наступления истории. И не было ничего правильнее нас, в этот короткий час остановивших время.
Храни меня Бог от баррикадной любви. Нет больше сил. Оказывается, это счастье, если любовь первая погибнет здесь от шальной пули…
Любовь и война
Ты научился любить, $$$$$$запомнив холод приклада $$$$$$$$$$$$горячей щекой. Ты научился стрелять, $$$$$$впечатав слезы любви $$$$$$$$$$$$себе прикладом в плечо. Она пьет с губ твоих яд, $$$$$$ты даришь кольца ей, $$$$$$$$$$$$вырвав с чекой. Любовь распробовала $$$$$$вкус войны $$$$$$$$$$$$и прошептала: «Еще». Любовь не знает: $$$$$$чтоб выиграть битву, $$$$$$$$$$$$должна стать Войной. Две страсти выжгут $$$$$$друг друга, $$$$$$$$$$$$твой ад пустит только одну. Любовь согласна $$$$$$быть целью $$$$$$$$$$$$и не постоит за ценой: Любовь погибнет $$$$$$в боях за любовь, $$$$$$$$$$$$Любовь уйдет на войну. Ты позабыл $$$$$$разделить свою жизнь $$$$$$$$$$$$меж двух неистовых слов. Судьба замкнулась кольцом, $$$$$$цель — это просто $$$$$$$$$$$$всего лишь цена. Когда ты ждешь $$$$$$первый всполох Войны, $$$$$$$$$$$$тебя настигнет Любовь. Когда ты пьешь $$$$$$тонкий яд с губ Любви, $$$$$$$$$$$$знай: на пороге — Война.В один из дней, наших дней, я надела на него свой крест. «Ибо Ангелам Своим заповедает о тебе — охранять тебя на всех путях твоих. На руках понесут тебя, да не преткнешься о камень ногою твоею…»
Заповеди маньяка
С каждым днем было все невыносимее опять отправляться на гарантированный провал. Для верующего счастье пострадать за свою веру. Интересно попробовать. Но то, в чем я сейчас участвовала… Это была не моя война!
Не было ничего мистического в каждый раз охватывающей меня «неизъяснимой тоске». В ужас меня вгоняло оглушительное несоответствие происходящего тому, как я сама привыкла перемещаться по жизни. Бесшумно и не оставляя следов. Здесь же масса людей ходила совершенно иными путями. И если именно это были люди, то кто я? Я всерьез боялась, что кто-нибудь меня неминуемо разоблачит, наступив мне на хвост. А, забыла, у рыси нет хвоста…
Почему я корчилась, как вампир, которого потащили на свет? А вот именно потому, что на свет. Засветить себя хоть чем-нибудь хоть перед кем-нибудь? Пойти, подставиться специально, позволить себя схватить, избить, посадить, встать во весь рост и сказать: «Стреляйте!»? Мне легче умереть. На этих занятиях экстремизмом по методу национал-большевиков я вымотала себе всю душу. Зато со мной теперь появился эффективный метод борьбы. Не нужно даже никакого чеснока, никаких серебряных пуль. Достаточно просто подкрасться сзади и громко предложить мне вступить в НБП. Я как вспомню, ЧТО за этим стоит…
Это я к тому, что, видимо, все мои оценки — абсолютно субъективны. Ну, треп и треп. Люди вокруг меня совершали немыслимые поступки. Я так не могу. Не мой характер. Не мои принципы. Не мой стиль работы… Ни в коем случае нельзя допускать, чтобы тебя замели. Проходи, не оставляя следов. И всегда нападай со спины. Наверное, это все-таки я — маньяк.
…Я приехала из Москвы домой, сунула вещи в стирку. Через час мама сказала:
— Белье можно уже вешать.
— Пытать и вешать, вешать и пытать… — ядовитой Рептилией прошипела я себе под нос любимый нацбольский лозунг, въевшийся, как подвальная пыль.
Глава 5 Мы — маньяки, мы докажем!
«А где тут у вас Госдума?»
А где тут у вас Минюст?
«А где тут у вас Госдума?»
Эта фраза еще долго будет претендовать на высшую строчку в рейтинге черного юмора. Совершенно апокалиптичную бездну смысла именно в те дни в эти слова вложила какая-то чеченка. Но не тогда, когда задала этот вопрос прохожим у гостиницы «Националь». А спустя несколько секунд. Когда разлетелась на куски от взрыва.
Так где, говорите, тут у вас эта, как ее?..
Нацболы на этом фоне были ангелами с крыльями, разве что перья регулярно выпадали и вонзались властям под ребро. Бархатный терроризм на почве всеобщей государственной политической активности тоже распушился и завивался кудрями. У нацболов была своя война…
…3 декабря после полудня в отдельно стоящий в глубине двора домик проходной солидного государственного учреждения зашел человек…
Один. Через минуту — еще один.
Еще дюжина переминалась за отстоящим оттуда на полсотни метров углом дома, выглядывая из-за этого самого угла. Каждый заходивший с порога заявлял: «У меня обращение к министру!»
Вся акция была нацелена на сведение охраны с ума и создание коллапса.
«Министру юстиции Российской Федерации
Чайке Ю. Я.
Обращение
Сегодня Минюст, назначение которого — следить за соблюдением Конституции в любой точке страны, превратился в карательный орган. Получив в свои владения Главное Управление Исполнения Наказания, Минюст, вместо того чтобы сделать пребывание граждан в местах лишения свободы более человечным, перенес порядки ГУИНа во внешний мир. Сегодня благодаря стараниям Вашего министерства Россия стала сплошным ГУЛАГом. Гражданских и политических свобод, с таким трудом завоеванных в начале 90-х, с каждым днем становится все меньше. Родник иссяк, а сосуд дал трещину.
А отношение Минюста к Национал-большевистской партии является своеобразной лакмусовой бумажкой, показывающей понимание государством Свободы. 4 раза Ваше министерство отказывало нам в регистрации, регистрируя при этом десятки несуществующих организаций. Своей деятельностью Национал-большевистская партия за 9 лет уже заслужила уважение и признание общества. Но только не Минюста. Отношение Министерства юстиции к Национал-большевистской партии было выражено Вашим представителем на одном из судов в 99-м году, где НБП оспаривала отказ в регистрации: «Их 5 тысяч. Они молоды. И мы не знаем, что они собираются делать». Сообщаю, что мы собираемся делать: наполнить мир счастьем и радостью и бороться с несправедливостью. Этим обращением я выражаю свой протест по поводу антиконституционных действий Минюста по отношению к Национал-большевистской партии. Я против уничтожения свободы. Мне хочется дышать воздухом свободы, а не лагерной пылью.
Уважаемый министр юстиции Чайка Ю. Я. — следите за соблюдением Конституции РФ в любой точке страны, тем более в Вашем ведомстве. Я думаю, Вы получите эти письма гражданского возмущения от всех членов НБП, и Вам придется на них отвечать. А писем будет как минимум 13 000».
Мы столпились в крошечной каморке проходной Минюста со своими бумажками, и тут Роман скомандовал: выходим. Выходим — а там…
— …А-а-а… — необъяснимо неслось нечто где-то там, в небе, над головами, над домами. С каждым шагом — все ближе, ближе, уже становятся различимы слова, и то, что я смогла разобрать, перехватило дыхание неверием и восторгом. Неужели?! Обошли особняк, вышли на улицу — а там уже вовсю гремело: «Ре-ги-стра-ция!» Глянула на крышу — а там наши!
«Свобода или смерть!» Вот что теперь короной венчало Минюст. Десяток черных фигур стоял у края крыши, люди держали красно-белый флаг. Я узнала Женю! Я не испугалась, мало того, это был восторг и восхищение. Я до выступающих слез всматривалась в далекие лица героев. Все внутри ликовало. «Мы есть!», «Мы пришли!», «Регистрация!» — именно это заполняло теперь бесконечное пространство, народ внизу подхватывал. Толик Глоба-Михайленко полез цеплять на острые пики забора красивый плакат: «Мы вас научим Конституцию любить!» А дальше — сам висел рядом с плакатом, с задором размахивая руками…
Полчаса — это много. На крыше началось движение, появились еще люди, направились к нашим парням. Пытались возиться с наручниками, пристегнутыми к ограждению. Парни просто перешагнули хлипкие прутья и перебрались на самый край. Внизу отреагировали вспышкой восторга. «Свободу!» — и перечисление каждой фамилии тех, наверху.
— Цепляемся, цепляемся! — раздалась команда внизу, и мы все крепко сцепились локтями. Милиция, материализовавшаяся на обочине праздника где-то в середине процесса, наконец-то перешла к активным действиям. Пытались выдрать из центра цепи конкретно Романа. Пришлось возиться долго, людскую цепь все-таки разорвали. Да так, что свалка кубарем покатилась по улице, попутно, как снежный ком — горнолыжника, утянув за собой целый дорожный знак…
Я стояла в стороне, почти оцепенев, я не понимала, что теперь делать. Это все было так странно, так неприкрыто, как будто с правды жизни вдруг сорвали розовый флер. Чувства, что надо срочно спасаться, даже не возникало. Потому что не поступало команды. Роман скомандовать уже ничего не мог. Его, Толика с ограды, еще двоих человек заталкивали в машину. Наконец-то начав потихоньку шевелиться, я подхватила под руку какую-то школьницу, и мы поспешили вслед за удаляющимися спинами нацболов по направлению к метро. Как в фильме «Скины»: самые слабые девочки там задыхались далеко позади убегающей толпы. Хорошо, что за нами, в отличие от фильма, не гнались убийцы.
А где тут у вас избирком?
Москвич из спального района заблудился в центре Москвы.
Вечером 7 декабря, когда выборы в стране уже подходили к концу, мы быстро шли по пустым улицам центра, оставляя за спиной квартал за кварталом. Что-то долго мы идем… Исключительно уверенный в себе Кирилл Ананьев, предводительствовавший нашей группой, очень уверенно увел нас сначала в одну сторону, мелькая за спинами остальных клетчатым шарфом и зеленой курткой, потом мы развернулись, и так же уверенно клетчатый шарф двинулся обратно. Наконец подошли к ярко освещенному зданию, в узкой тени фонаря не отсвечивал наш человек — высокий блондин Николай Николаевич.
— Все уже закончилось… — слышала я его тихие фразы. — Наших свинтили. Кажется, сломали руку. Я сейчас в отделение, будем выяснять…
Оказывается, мы шли в Центризбирком…
Это было вечером. А днем…
7 декабря 2003 года Михаил Касьянов, премьер-министр РФ, был забросан яйцами в Москве на избирательном участке № 107. Задержаны: Максим Громов, Виталий Катков — вина не доказана, Анастасия Пустарнакова — штраф. На Наталью Чернову и Алексея Тонких было заведено уголовное дело по статье 213 части 2 УК РФ «хулиганство» (от 2 до 5 лет).
«…Как только Касьянов подошел к урне для голосования и начал картинно опускать в нее свои бюллетени, неожиданно из толпы выскочила женщина и кинула в премьера яйцом, которое живописно растеклось по премьерскому плечу. Наглаженный, с иголочки, костюм был испорчен. «Касьянов, выборы — это фарс!» — крикнула при этом женщина. Ее сразу же окружили сотрудники службы безопасности и вывели из помещения».
МК, 07.12.2003— Электрошокер — …я, только выглядит жутко.
Это было главное знание, под полой, тайком вынесенное нацболами с экскурсии в милицейский участок. Трое оперов на одного пацана, дубинка и пакет на голову — это было охарактеризовано: «Оказывается — выносимо». Пока один из парней пытался специально разбить голову об угол тумбы, чтобы таким образом зафиксировать побои, другой умудрился закатить под милицейский диван неотстрелянное яйцо…
Макс Громов в это время сидел в коридоре. Он потом рассказывал, как это все смотрелось со стороны.
— Из-за дверей кабинетов слышны звуки ударов и ор оперов: «Суки, уроды, почему из-за вас должны страдать невинные добропорядочные люди, то есть мы!» Время от времени запыхавшиеся, потные опера выходят перекурить: «Ну что у тебя?!» — «Да что, б…, 51-я статья!» — «Такая же…». — «Суки, …, а нам все это потом домой нести, в семьи, к женам, к детям. И все из-за этих уродов…»
Наташе Черновой опер влепил две пощечины. Судья потом — реальный срок.
Еще одна группа вошла в здание Центризбиркома вечером 7 декабря. Стали разбрасывать листовки, приковались наручниками к дверям, выражая свой протест по отношению к выборам, которые есть «организованное преступление власти перед народом». Восемь национал-большевиков были задержаны, трое из них осуждены на 10 и 15 суток…
Именно сюда мы не попали, запутавшись в улицах центра. Это я принесла нацболам несчастье. Черное небо уводило меня от всего опасного. Нацболы сами иногда расшифровывают НБП как «Нам Бог Помогает»…
А где тут у вас «Россия»?
24 декабря на открытие «съезда победителей» в ГКЗ «Россия» пришли разъяренные представители нерегистрируемой партии. И испортили всем праздник.
— Открытие. Гимн СССР — РФ, — рассказывал потом Макс Громов. — Речь Гризли. Но тут — «Руки прочь от РОССИИ!» В Гризли влетает яйцо. Рядом пролетает пакет майонеза, посланный мною. Летят листовки «Привет от НБП!» Рядом со мной стали винтить Рому Попкова и Сергея Медведева. Возле слегка заляпанного майонезом и кетчупом президиума началась бешеная суматоха: изо всех щелей повалили охранники и гроздьями повисли на Илье Шамазове. Я, отстрелявшись, спокойно ушел. Итог съезда таков: охрана в очередной раз доказала, что охранять никого не умеет; президиум единороссов получил по заслугам за фальсифицированные выборы, а прилюдно опущенный Грызлов подал в отставку…
Съезд «Единой России» я смотрела в новостях. В воздухе разлетались листовки, а мой С.С. возвышался посреди общей свалки, и к его извечной иронии на лице наконец-то примешивалось еще что-то. Любопытство. Но сам он никого не интересовал. Было ощущение, что он стал невидим. Невидим для врагов! Так бывает. Неужели это действует мой крест?
Потом он всю зиму будет участвовать во всем, но останется невидим для милицейского глаза. Он стал как заговоренный. Даже начало осады Бункера он пропустит, разминувшись в минуты, и будет околачиваться вокруг, хотя и на улице всех винтили… «Ибо Ангелам Своим заповедает о тебе — охранять тебя на всех путях твоих. На руках понесут тебя, да не преткнешься о камень ногою твоею…»
А где тут у вас морг?
При мне погиб Михаил Соков. Очень немолодой на общем бункерском фоне человек, молча тащивший на себе здоровенный воз выматывающей революционной рутины. Человек, по памяти нарисовавший на стене Бункера карту СССР. За достоверность портрета Родины он ручался, потому что знал ее лично… Просто пропал в последних числах декабря, через несколько дней его нашли избитого в морге.
И событие это не пронеслось смерчем по пустым коридорам. Все было уже одно к одному…
Эта смерть вошла медленными шагами. Тишина говорила его голосом без звука, знания о ней в его глазах стало не больше, чем всегда. Специалист по трупам, он быстро отыскал по моргам «свой»…
Сильно поредевший после выборов Бункер был похож на сцену с выключенными огнями. Эта смерть брела в полутьме вдоль стен, сидела, откинувшись головой на кирпичи, смотрела в никуда. Ты — просто кирпич в стене. Один выпал…
Разве что она запнулась возле узкого топчана, тронула пальцем газеты в коробке, не посмела сдвинуть с места старую тапку — и ей стало страшно…
А дальше она пошла разливаться по коридорам еще «одним на всех» общим знанием.
Мы все ходили уже не под Богом. Под кирпичом…
А где тут у вас Бахур?
13 января 2004 года Дмитрий Бахур был похищен от Бункера и избит.
…Когда на голову надевают пакет, его можно прокусить. Его долго били в лесу с этим пакетом на голове, а он все дышал и дышал. Почувствовали, что-то не то, надели другой пакет. Он опять его прокусил. Догадались надеть два пакета. Два — уже сложно. Удушье…
Вбивание человека в снег огнетушителем сопровождалось настойчивыми предложениями о сотрудничестве: «Будешь каждый день ко мне с отчетом ездить, о всех ваших планируемых мероприятиях докладывать будешь. Начиная с пикетов, заканчивая, как вы их называете, акциями прямого действия. А мы будем позволять проводить то, что нам понравится… Как вы меня достали! Состоял бы ты в какой-нибудь КПРФ или ЛДПР, и никто бы тебя пальцем не тронул. Так нет же. Надоело мне из-за вас, олухов, по голове получать. Вы слишком непредсказуемы. Мне плевать на Грызлова, на Касьянова. Мне по шапке получать надоело!»
Государевы люди и люди нации вступают в очередную войну, понял в том лесу Дмитрий. Свобода как смерть…
Я видела потом съемки Дмитрия в больнице. Он даже там улыбался. Чем, вот этим кровавым месивом?..
Но сотрудники охранки утратили осторожность: у похищения были свидетели. Их показания прокуратура проигнорировать не могла. Дело было заведено по статье 127 ч. 1 — «незаконное лишение свободы».
А где тут у вас Бункер?
11 декабря был совершен милицейский налет на штаб НБП. Длился он часа полтора-два. За это время изо всех углов и даже из-за плакатов на стенах все-таки были извлечены все три десятка «бункерских бомжей». Дальше их пытались колоть и вербовать в ОВД «Хамовники». Всего в штаб явились полсотни представителей разных правоохранительных органов. Якобы жильцы дома переполошились, что в помещение 4 вносят какие-то мешки…
…А 17 января в дверь Бункера опять постучали…
— Кто?
— Участковый.
А за окном — серым-серо от омоновских форм. Дверь не открыли.
«Выхлопные газы из ментовского автобуса уже плотно заполнили приемную, — рассказывал потом Илья Шамазов. — В Бункере двадцать один человек, для обороны вполне достаточно. В приемную и к окнам начинаем сносить все, что пригодно для создания баррикад. Куски арматуры, древки от знамен закрепляются за газовые и водопроводные трубы, благо в нашем Бункере их предостаточно. Теперь в случае попытки проникновения помещение будет затоплено. Если что — то вместе с нами». Своеобразный баррикадный скелет обрастает «мясом»: лавки, шкафы, боксерские груши, прочий скарб — в дело идет все. Навязываются растяжки, этакая паутина из проводов и веревок. Даже после того, как первый из ментов окажется в помещении, выдержит душ из краски, клея и бензина, ему придется попотеть, пробираясь через созданный бурелом. Двери надежно заблокированы. Люди, за десятки партийных акций научившиеся проходить на любые, даже самые охраняемые объекты, умеют защитить свое собственное жилище, мышь не проскочит…
Слушая об этом, я уже могла увидеть это воочию: как Сергей Манжос спешно обливает себя бензином, когда среди ночи в дверь начал дубасить кто-то очень пьяный и очень левый…
Соловей тогда скажет:
— Весь остальной мир — уже за решеткой. И только здесь — последний островок свободы!..
Я не попала ни на один визит милиции в Бункер, ноги сами уносили меня накануне. Так из Москвы домой и обратно всю зиму и каталась. Смешно, но у меня были на это деньги. Из человека, прирезавшего меня, я выморозила себе содержание на год вперед. Получилось раз в двадцать больше, чем мне, может быть, отслюнили бы по суду. Это была самая моя классная афера. Так я заработала себе на революцию. После этого я ужасно стесняюсь спрашивать, как люди зарабатывают на революцию…
…Постепенно осада схлынула, так и не разродившись штурмом. Но 5 марта 2004 года Остров свободы на 2-й Фрунзенской пал.
Я успела выметнуться накануне.
А где тут у вас шоссе Энтузиастов?
А у меня ведь получилось то, ради чего я приехала в Москву и таскалась там по улицам с подрывной литературой. На одной стене я увидела-таки листовку РНЕ: место, время встречи. Другими путями я этот адрес не находила. В Бункере жила, потому что больше негде было так надолго остановиться. Технично я кралась извилистой тропинкой лжи?..
Я приехала, написала заявление. Успела…
Я не говорила всего, история с моей «подрезкой» — это был уже бонус, щедрое дополнение к обязательной программе. Еще за два года до этого врачи меня и без того списали.
«Послезавтра вы умрете!» — радостно сообщили мне в 26 лет. Я знаю, что такое: «каждый день как последний»… Что вы сделаете в последний день? С каким-то мстительным наслаждением мне надо было успеть заклеймить себя перед Богом и людьми, ударом ладони припечатать свое место в системе координат. Я могла себе позволить роскошь не сомневаться напоследок, кто я и с кем я. Я живу до сих пор и не сомневаюсь…
Я получила возможность сколько угодно слушать то, что хотела услышать. Я нашла человека, заговорившего со мной моими словами…
Только те, кто верит
— Или мы русские, или — не русские, — звучало в штабе на шоссе Энтузиастов. — А сейчас вопрос стоит уже — не просто православные. Или мы в вере, или не в вере. Есть русский народ богоизбранный, он должен сохранить веру и противостоять Антихристу до самого второго пришествия. Ты в вере или не в вере? Ты против Антихриста — или за? Вот уже вопрос стоит. В том состоянии, которое сейчас: за Христа или за Антихриста, никто ничего себе нигде не выторгует. Христос ничего не пообещает, ему нужны только те, кто в вере. А Антихрист — у него таких… знаешь, сколько бегает, он себе и дешевле купить может.
Мы должны быть воинством Христовым, которое будет всем и вся. И места никому нет больше в России. Если она — подножие престола Божьего, места никому больше нет. Вся Россия — воинство Христово. Каждый — военнообязанный, будет знать свое место и будет в духе делать то, что нужно. Какие казаки, какие политические партии, гражданские организации, общественные организации? Вся Россия станет воинством Христовым. Вот что нужно. Вот к чему мы ведем. И мы к этому приведем. Господь приведет.
Мы ведем вот к этому единству в духе. Все этим сказано. Наш народ — богоизбранный. И только таким он Богу угоден. Если он таким быть не хочет, то, как один святой сказал, когда его спросили, не боишься, старче: «Господь защитит, если ему нужны дни моей жизни на земле. А если не нужны — то такая жизнь мне самому не нужна». Если народ выполняет то, что ему Богом назначено, — значит, он есть русский народ, богоизбранный, защитник веры и противник Антихриста до самого второго пришествия. И не победит его Антихрист. А нет — значит, и народа нет…
Мы знаем, кому мы служим. Вот в чем сила. И другого такого народа, как наш, больше нет. Господь больше никого не избирал. Только нас. И вот по этой причине мы и есть. Вопреки всему тоже. Всем тяжестям, всем нашествиям, всем заговорам, всем предательствам до сих пор мы есть. И для того, чтоб быть, мы должны верить и служить, и то, что нам заповедано Богом, выполнить. Только в этом смысл нашего существования. Больше ни в чем нет. И это самое великое, что может быть. И вот таким мы должны сделать весь народ. Кто в принципе поверит. А кто не поверит, значит, им на Руси места не будет, как святые говорили. Не будет других на Руси, только те, кто верит…
Побег
Бесполезно пытаться назвать это как-то по-другому. Это был побег.
Я чувствовала, как за спиной с каждым шагом все больше натягивалось струной пространство. Позвоночник прожигал озноб, первые метры казалось, Бункер выстрелит мне в спину. Хотелось провалиться сквозь землю, ноги как будто свело, одеревеневшее тело преступно преодолевало еще один невыносимо бесконечный метр. А за спиной все не раздавался ни окрик, ни хлопок. Я видела только снег под ногами, мысли метались. Неужели… ушла?..
На утреннем проспекте не было людей, машины неслись, с шумом отрезая звенящую тишину моего только что совершенного преступленья. Проспект рассек последнюю невидимую нить, и я другими глазами вдруг взглянула на город. Я и не замечала, сколько здесь пространства. Небо заполняло его все. Я взглянула вверх. Вдохнула воздух. Перевела дух. Я не верила себе. Я была свободна…
Черта с два.
Глава 6 Слеза революционера
Слеза революционера… Я почти чувствую себя Достоевским. Я ввожу новый образ, который тому, предыдущему, ничуть не уступит.
«Создание разрушения» — как вы можете жить с этим?
Дети кукурузы
«Ты молод. Тебе противно жить в России попов, денежных мешков и гэбэшников. Ты испытываешь чувство протеста, твои герои Че, или Муссолини, или Ленин — ты уже нацбол. Может быть, моей главной заслугой я считаю, что я нашел нацболов русской реальности, указал им на самих себя. В партию пришли серьезные, молчаливые, странные дети из неблагополучных семей, ищущие в партии воплощение своих лучших порывов».
Эдуард Лимонов. Моя политическая биографияБункер… Совершенно перевернутый мир. Подвал, провозгласивший себя вершиной мира… Единственное, что облагораживает человека, — стремление к идеалу. Здесь же — территория, свободная от такой ерунды. Здесь, наоборот, пытаются нивелировать весь остальной мир до своего уровня. Который очень невысок… Жертвенность здесь катастрофическая. Противоестественная… От тебя давно уже никто не слышит философских рассуждений о революции. Ты просто встаешь — и идешь. На мороз, в темень, в ежесекундную удушающую опасность. На запрограммированный провал… Вообще ничего не требуя взамен. Ах да. Бомжпакет. Ты съедаешь его молча. Те, кто философствуют, не встают в пять утра. Ты же — просто кирпич в стене…
Это — не моя фраза. «Старого» нацбола Романа Коноплева, именно за такие слова выдворенного из партии. Говорит тот, кто знает…
Классик современной литературы создавал свою, неведомую доселе, партию молодых, а в результате воплотил в жизнь кровавый бред Стивена Кинга про детей кукурузы…
В книгах Эдуарда Лимонова про «другую Россию» — торжество юношеского максимализма с полным отрицанием уклада жизни предыдущих поколений. Точнее, это он, сидя в тюрьме, придумал, что понятный юношам юношеский максимализм должен выглядеть как-то так… И то сказать, «Подросток Савенко» на брюхе прополз через самые мрачные задворки жизни, сумел дожить до возраста зрелости — и на досуге развил на бумаге свою давнюю мечту об уничтожении этих самых задворок. Это должно было быть глубинное разрушение Системы, выкорчевывание корней старого косного мира: это и чиновничий беспредел, и протухшая религия, и удушающая семья…
Разрушение — дело одного нажатия на кнопку. Я все надеялась услышать главное: а что взамен? В своих книгах Эдуард Лимонов рисовал фантастично-абстрактную формацию, где вся власть отдана молодым. Такая же заведомая пропагандистская ложь, как «квартира каждой советской семье». Здесь — «квартира каждому подростку»…
«ДЕТИ КУКУРУЗЫ», вот на что это похоже!
У Стивена Кинга обособившаяся «популяция» детей придумала изничтожать отвратительных взрослых и даже убивать тех своих членов, кто достигает совершеннолетия…
Правда, в произведениях классика, созданных в тюрьме, можно попытаться рассмотреть хорошо законспирированную фантастику, по градусу ужаса не уступающую Кингу. Лучшая фантастика — та, которую преподносят как самую реальную реальность. Вон и суд в Саратове сначала повелся, но потом не смог найти состава преступления в абстрактных рассуждениях писателя о том, что неплохо было бы создать альтернативное государство «Вторая Россия» на какой-нибудь сопредельной территории. Суду пришлось прийти к выводу: проект «Второй России» не содержит призывов к насильственному захвату власти и насильственному изменению конституционного строя РФ. Это — просто литературное произведение…
Вот только я видела детей кукурузы живьем.
Вместо кукурузы был подвал.
И от этого уже не отмахнешься…
Я оказалась свидетелем потрясающего явления, я увидела ужастик писателя-фантаста, воплощенный писателем-реалистом. Самый крутой писатель-гиперреалист — тот, кто смог создать реальность, увидев ее в полуфантастических мечтах…
Очаг на холсте оказался шедевром сюрреализма. Интересно, что за дверь скрывает этот холст?
— Назвав меня «политическим растлителем малолетних», они уравняли меня с Сократом. Обратитесь к «Диалогам» Платона, и вы увидите, что это так… — спустя полтора года будет усмехаться Эдуард Лимонов…
Превозносился тип антисистемного героя. Разрушение. Вот его он и будет созидать. Революция должна была стать перманентной, как в глупом анекдоте про «вечный кайф». «Террор — не средство. Цель — сам террор!» — цитируем здесь Соловья. (И вовремя вспоминаем, что литературное произведение со всякими громкими словами в суде не канает!) Короче, бред, как-то слишком глубокомысленно рассчитанный на привлечение в партию буйных подростков, для которых мир возник из небытия пятнадцать лет назад.
Правда, за пятнадцать лет можно успеть стать детьми кукурузы и возненавидеть мир взрослых до такой степени, чтобы пойти его изничтожать — даже ценой собственной жизни. Для верности уничтожая самого себя, как только ты становишься частью ненавистного мира взрослых. Великий Кинг писал именно об этом…
Но я не понимаю, когда в людях сознательно обрубают даже зачатки «корней», уводят прочь от традиции. Еще я однажды читала книжку про манкуртов — рабов, которых лишали памяти…
Но предназначение детей кукурузы из «Другой России» виделось в одном — непрестанно расшатывать систему…
Партия вовсю претендовала на последнее прибежище людей, разуверившихся во всем. Вокруг все было отвратно — и никакого просвета впереди. В партию приходили, чтобы от отчаяния дорушить руины. И где-то под ними похоронить заодно и себя. Если человек бродит по жизни потерянный и видит, что ему нечего в этом мире делать, — ему действительно нечего здесь делать. Свалка — там…
А на самом деле люди просто растерянно упираются в стену, что-то неидентифицированное внутри шепчет, что существование может быть качественно иным, более осмысленным. Более высокий, более сознательный возможен уровень, для того мы и отличаемся от животных.
Душа требует ЧЕГО-ТО. Ду-ша-а… Не их ведь слово. Душа — она ведь требует только одного. Не будем произносить всуе…
Я даже рада, что есть что-то, что я не приму никогда…
«Что же самое главное в жизни? — читаю «Лимонку». — Смерть… Смерть — это, пожалуй, все, что у нас осталось. Единственное, что не смогли высмеять, вышутить и спародировать. Хотя, конечно, очень старались. Но Смерть — «тефлоновый» политик, к которому не пристает грязь и которого нельзя купить… «Надежда», «утешение», «спасение», «справедливость» — с этими понятиями наивные люди обычно связывают некую мифическую субстанцию, именуемую Богом, приклеивают к нему бороду, делают чучела, прибивают к кресту и водят вокруг всего этого хороводы, сопровождаемые просьбами, пожеланиями и раскаяниями в форме молитв. Новогодняя елка какая-то! «Надежда», «утешение», «спасение», «справедливость» — это ведь все и о смерти тоже. Может быть, смерть и есть — Бог? А самая искренняя молитва — автоматная очередь?.. Доктор Борменталь».
Когда я слышу такое, я даже благодарна. Все сразу встает на свои места, четко и ровно пролегает линия фронта. И я не трачу слова на просьбы, пожелания и раскаяния. Шепчу только:
— Я с Тобой… Я Тебя защищу…
Самая искренняя молитва — действительно автоматная очередь. Новогодняя елка, говоришь? Снегурочку заказывали?
Стена плача
Кирпич в стене… Я видела камни, которые плачут…
Бункер доживал последние дни. Я как чувствовала. Земля подо мной горела, я не могла задерживаться здесь больше ни на секунду. Это был мой последний день в Бункере. День казни моей любви. Она была еще жива, как только может быть жива любовь перед своей казнью…
Даже закрытие «Крокуса» не спасало его от нацболов. Я прижалась лбом к черному стеклу. Внутри просматривался тотальный реконстракшн. Не иначе, орудует новый хозяин. Потому что прежнего нацболы точно разорили…
Да, с магазина взять больше было нечего, но прикормленный за столько лет сквер со скамейками перед магазином был обречен. Это была территория «Другой России»…
…Красавец Макс Громов — от него же ничего не осталось. Я и не предполагала, что в данную минуту кому-то может быть хуже, чем мне.
«Детишки» резвились там, в стороне. А мы стояли с ним, как два соляных столпа, не в силах оторвать взгляд от хаоса, в который превращалась наша жизнь…
Я даже плохо понимала, что он говорит. Да и не объяснить уже словами боль, когда слезы застилают глаза и дыхание перебивает вовсе не ветер…
Что-то было не так у него с девушкой. ВСЕ было не так у него с девушкой! И в этом было столько безвыходного отчаяния, об этом был его немой вопрос: «За что?..» Может быть, именно это было тем черным непроницаемым стеклом, в которое он уперся с такой тоской? Бункер перемалывал своих героев. Может быть, от него действительно уже пора была избавляться?
Макс Громов со слезами на глазах — вот лицо партии. Вы кто-нибудь его слушали? Он все это рассказывал мне. Почему?..
Слеза революционера… Я чувствую себя почти Достоевским. Я ввожу новый образ, который тому, предыдущему, ничуть не уступит…
«Создание разрушения» — как вы можете жить с этим? Что вы делаете с собой? Ведь так нельзя. Человеческая душа не может выносить разрушение бесконечно — однажды человек неминуемо сам начнет разрушаться. Это верный путь в никуда.
Они играют с боевой гранатой. Кто догадался притащить любовь на войну? Они все — в этом. Вся их жизнь — попытка совместить несовместимое. И сгореть заживо, пытаясь совместить несовместимое, пропустив все через себя. Замкнуть внутри себя все контакты всех взрывателей…
Кто догадался свести вместе этих богов разных религий, как вообще могло родиться такое: «ЛЮБОВЬ И ВОЙНА»? Их любимый лозунг. Это же неминуемый взрыв! Я поняла: здесь никто никогда и не собирался поддерживать ровное тугое пламя. Здесь все рассчитано только на одно: именно взорваться, вспыхнуть живым факелом — и сгореть за секунды. Ярко. Страшно. Без следа. Здесь все — такое. Здесь все — такие. «Заранее обреченные на полнейший провал…»
Они заигрались со смертью. Какая любовь?! Какая война?! Дымящиеся головешки. Уничтожая себя, как они, надо в результате действительно по-настоящему умирать…
Потому что жить с этим — невозможно.
Жизнь раздиралась надвое, как полотнище в храме. Я рушилась посередине. Я умирала от непоправимой несправедливости чудовищного перевернутого мифа, в который эти люди добровольно превращали свою жизнь. Здесь все было неправильно. Будь проклята эта ваша война, если на ней погибает любовь!
«Мы» были возможны только в этом перевернутом мифе. Но в нем уже была невозможна я… Под черным московским небом я так близко подошла к его глазам, что на мгновение они заслонили все. А потом — все остальное. На мгновение отступил даже этот настигающий хаос.
— Я тоже тебя люблю…
Это было выше моих сил. Это было последнее, что я услышала от своего С.С. Я сбежала…
А весной я вдруг холодно и честно посмотрела себе в глаза — и раз и навсегда от него отказалась. Изводить себя очевидным несбыточным самообманом, разрушать себя дальше отравляющей кровь бессмысленной надеждой уже не было сил. Где-то там ежесекундно вызывал огонь на себя мой мальчик. Как с этим знанием жить?..
И тогда я просто сняла с себя эту память — и ее не стало. Спасаясь из капкана, зверь отгрызает себе лапу. Спасаясь от любви, я опять отсекала себе сердце. Без угрызений совести. Без оставленных лазеек назад. Навсегда. Твердо зная, что делаешь правильный выбор. Когда отдаешь ЕГО за СЕБЯ. А прошлое — за возможность будущего… Я навсегда закрыла эту страницу. Все начиналось с чистого листа. Уметь совершать подобное — такое счастье.
Во второй половине мая с новыми силами я обрушилась на Нижний. Бродя ночью одна по квартире без вести загулявшего где-то приятеля-нацбола, я подцепила с пола газету и прочитала: «…из отделения на «скорой» увозят С… С… — с пробитой головой и сотрясением…»
Перестал действовать мой крест…
А много позже я поняла, что во всей той сводившей меня с ума идеологической головоломке изначально было не так.
Всё. Не надо так глупо вестись и цепляться к словам, мало ли кто когда чего написал, слова ничего не значат. Художественный вымысел в суде не канает…
А как же тогда?
А вот так.
Нет никакой идеологии. Забудьте. Нет ничего. Сотрите все слова, исключите из алфавита буквы «Б», «Н», «П»…
А что же останется тогда? Что объединяет всех этих людей?
Нет никаких «всех». Есть каждый. И у каждого — своя война с Системой…
И это та война, когда с мстительным наслаждением ложатся с гранатой под танки.
Я, может быть, поняла, что именно все это время пыталась и не могла прочитать в глазах Макса Громова.
Он знает своего врага в лицо. Но ему даже не хватает взгляда, чтобы охватить его целиком. Но он все равно будет мстить. За себя. За что конкретно — знает только он сам. Просто за себя. За свою честь и свою гордость. И это — его личная война.
И вот такая война не прекратится. Каждый здесь мстит за себя…
Часть вторая Суд истории
Любой ход Истории будет смертелен. Окажется прав тот, кто первым успел, Когда ты меня будешь ждать на расстреле, Когда я тебя поведу на расстрел…Глава 1 Русский порядок
«…Крупномасштабная операция бригады по окончательному и бесповоротному наведению Русского Порядка»… У меня от подобного зрелища в душе начинали греметь литавры. Когда он с отвращением орал, указуя на хозяйскую грязную тряпку: «Как можно жить в одном доме с ТАКИМ полотенцем?!», впервые за долгое время просто ХОТЕЛОСЬ ЖИТЬ.
На свободе
Соловей в мой адрес однажды уже ревниво процедил: «Кайфуешь, сучоночка?..» Это он еще не видел меня в тот раз в Нижнем. Вот когда я действительно кайфовала. Хотелось сесть в углу, подпереть с блаженной улыбкой щеку рукой. И уже не сводить восхищенного взгляда с разворачивающегося реалити-шоу. Боже мой, в натуральную величину — бригада по наведению Русского Порядка! «Я с тебя тащусь… ты истинный ариец…» С таким счастьем — и в национал-большевизме?!
С таким счастьем — и на свободе!
Однажды в середине мая 2004 года я обрушилась на Нижний Новгород. Примчалась, потому… потому… не знаю, что меня сорвало с места. Я была взвинчена до предела. «Носорогу некуда будет вонзить свой рог, тигру не во что будет запустить свои когти, воину некого будет своим мечом поражать. Почему это так? Потому что он освободился от того, что может умереть». Как я понимала этого обескураженного и разъяренного усато-полосатого тигра Лао-цзы. Мужик бы сказал: «Эх, как бы я сейчас морду набил… А некому!» У меня все несколько сложнее.
Это может стать опасной привычкой: отсекать от сердца очередную любовь. С треском выбрасывать из головы очередного мужчину. Потому что на тебя сразу низвергается слишком много лютой свободы. И я очертя голову слишком яростно бросаюсь в эту свободу. Самое лучшее мое время…
Мой приятель Женя Лыгин окопался в Нижнем и смотрел на меня как на стихийное бедствие, которое нужно просто пережить. Его спасает только то, что я настигаю его редко. Ибо ему досталась трагичная роль быть моей — единственной на всем белом свете — «лучшей подругой». Нет, не так. Другом, на которого можно вывалить все свое нутро. Именно ему принудительно, в обязательном порядке, выбалтываются все самые страшные тайны, безапелляционно изливаются самые жестокие обиды и с блеском в глазах пересказываются самые циничные подробности. На зоне, я слышала, это называется: «найти свободные уши». Но… Получается, что Женя — единственный, кто меня действительно знает.
И поэтому он уже не знает, чего еще от меня ожидать.
И вот теперь, посмотрев на меня недоверчиво сквозь стекла очков, он осторожно спросил:
— А как ты узнала… что приехал Голубович?
Я чуть было не ответила еще более осторожно: «А это… кто?» Но вовремя догадалась: эту фамилию постоянно печатали в «Лимонке» в списке национал-большевистских политических заключенных…
Тридцатилетний полковник
Такое я наблюдала впервые. Человек шел по улице и плечами двигал перед собой плотный, густой, спрессованный воздух. Это тугое вторжение упругой, почти опасной, не различимой глазом волны я почувствовала метров за двадцать. И обернулась. Человек шел по улице и двигал воздух… Я не мистификатор. Если я говорю: «было», значит, было…
Женя — я видела краем глаза — стушевался и сник. Немного не профессиональный военный, он знает суть слова «субординация». При всех своих медалях «За отвагу» он оставался рядовым партийцем. Вновь же прибывшего уже успели сравнить с «тридцатилетним сталинским полковником». Темная история его ареста — битая карта его арестантской судьбы! — упала абсолютно в масть другим арестантским судьбам в криминальном пасьянсе национал-большевизма. Все было как всегда: красиво, трагично и — «ни за что»…
Он среди других был с Лимоновым во время их знаменитого ареста в медвежьем углу на Алтае в апреле 2001 года. И вместе с этими «другими» его отпустили.
Его черед пришел в 2002-м. ПРОРЫВ на сентябрьском «Антикапе» дорого ему обошелся. Из всей несущейся на ментов массы народа на площади Маяковского только их с товарищем наугад выхватили из толпы и обвинили в избиении милиционера. А он разве что ломился впереди всех бешеным тараном… Каждая демонстрация — репетиция революции.
Он освободился 6 мая (сейчас было примерно 20-е) по УДО с зоны под Владимиром, отсидев полтора года из присужденных трех. И теперь катался из Коврова в Нижний и Москву перед отбытием в свой Магнитогорск.
…Позже нацболы выпустят листовки с фотографией с ПРОРЫВА, где Голубович идет с кулаками на ментов. И обклеят ими всю страну. Звезда национал, блин, большевизма…
Ледокол
Мне немного знакомо это состояние. Когда, прокачивая всяким неподъемным железом себя, ты потом начинаешь прокачивать и пространство вокруг себя. И в результате — и не думаешь заканчиваться там, где заканчивается твое бренное тело. Истинный ты распространяешься гораздо дальше…
Голубович своим присутствием пространство занимает сразу все. А потом — все оставшееся. Есть он — и все остальные. Он без труда перевесит. Достаточно ему начать вещать своим абсолютно ровным, почти механическим голосом. Быстро пресекающим любые возражения и спокойно перекрывающим все другие разговоры… По типажу он показался мне похожим на опального полковника Юрия Буданова. Такой же реальный мужик…
Профессиональный качок. Магнитогорск, железа много, пока все перетаскаешь… Слишком официально-серьезное, весомое, тяжелое лицо с недобрыми глазами и таким же тяжелым взглядом и залегающей между бровями морщиной. Впрочем, способное разгладиться — до юношеской чистоты…
У него было слишком правильное и хорошее воспитание, в детстве у него было слишком много правильных и хороших книг. И к чему это привело? Чтобы сесть, совершенно не обязательно подводить под это такую мощную интеллектуальную базу. Что, в Сибири все — потомки ссыльных революционеров? Судьба…
Я пыталась понять природу странного скрипучего звучания его связок. Голос как будто задавлен где-то на подходе к горлу. А идет глубоко из груди. И он просто продавливает свой голос наружу, нимало не напрягаясь. И так же безапелляционно продавливает все, что этим голосом произносит. Наблюдая в Нижнем за нашей большой компанией, я по ходу пьесы отпускала про себя комментарии типа:
— А теперь к разговору подключается внутренний голос Голубовича…
Тоже мне, чревовещатель…
Еще одна черта истинного спортсмена (помимо абсолютной непробиваемости), намертво впаявшаяся в характер. При всей весомости — невероятная легкость. Чувство юмора такое, что лучше умереть сразу — или все равно задохнешься в истерике.
А на десерт — с завидным постоянством дающая знать о себе потребность что-нибудь прошибить кулаком… По зеркальной глади его неистребимой интеллигентности тугой рябью нет-нет да пробегал сквозняк лютой реальности сурового братка…
— Не, Магнитка, не может быть, чтобы это был твой первый срок, — говорили ему в тюрьме. — Это ты где-то очень ловко засухарился…
Спокойствие его было того рода, что из него он, вообще безо всяких переходов, мгновенно срывался в атаку. С той же внешней отстраненной и холодной непробиваемостью, что только нагоняло жути. С чем-то лютым, вскипающим глубоко внутри. С ледяным, намертво вцепившимся взглядом слишком светлых глаз. С железным намерением задавить насмерть. Как будто разом впечатывал педаль газа в пол. По любому поводу. На кого угодно. Будь то оплошавшая продавщица в магазине — или летящий на него ротвейлер. Рядом с Голубовичем — шавка подзаборная… Я наблюдала за ним с затаенным восторгом. Я не раз потом вспомнила его с глухой тоской. Когда Соловей почему-то начинал вешаться от моей невинной манеры взрываться без предупреждения. Я знала человека, который бы меня не осудил.
Выяснилось, что он отлично умеет стрелять. Роскошный вид на Волгу (или Оку? В Нижнем не разберешь) с невероятного двухсотметрового обрыва он рассматривал в прицел игрушечного автомата, изъятого у сынишки Прилепина. Нижегородский гаулейтер Елькин тут же наябедничал:
— А однажды Леша руками убил собаку, чтобы посмотреть, может ли он убить…
Меня передернуло. Позор. Людей, что ли, не хватает? Что это за гнилое интеллигентничанье, изнеженное медитирование на разлагающемся трупе: ах, могу… ах, не могу… Если очень надо, просто пойди и убей…
Я все правильно рассчитала, войдя в фарватер строго за этим ледоколом. Ледокол развернулся — и всех, кто не спрятался, смыло волной. Я же эту волну просто оседлала. Я теперь могу поспорить с кем угодно, что, когда рыси в лесу сваливаются на загривки каких-нибудь огромных зверей типа лося, они их не едят.
Они на них катаются.
А завтра — все, что осталось
Нижний стоически переживал нашествие двух озверевших за зиму волков. Которым реально мало стало своего леса. Запредельно скотские поступки циничных отмороженных сволочей блистательно сопровождались непробиваемой ледяной надменностью двух наглых холеных рож: «Вы таки имеете мне что-то предъявить?» Я весело убеждалась: люди под тридцать — просто подросшие дети. Увеличиваются только масштабы разрушений…
— Бери от жизни все… — как бы случайно обронила я тогда фразу, искоса взглянув на него. А он мгновенно подхватил — так, походя, просто шествуя мимо по коридору Жениной квартиры:
— А завтра — все, что осталось…
И я поняла, в чем разница между нами.
Разница — в степени…
— Ты что, не замечаешь, — прокисала я от беззвучного смеха, осторожно пробежав взглядом по сторонам, — что в своей тарелке себя здесь теперь чувствуем только мы?
Это было уже наутро после очень длинной ночи — длинной для нас и невыносимой для всех, кому пришлось всю ночь нас терпеть…
— Да? — искренне удивился он и, как будто очнувшись, тоже оглянулся. — Нет…
Кто бы сомневался. Такие мелкие нюансы он просто не различает…
Он отобрал у нацболов ключи сразу от нескольких нижегородских квартир, отправив хозяев в небытие. Вдребезги разнес стиль жизни этих хозяев. А то, к чему прикасался сам, потом зачистил строго по технологии проведения контртеррористических операций. Только шум стоял. «Повальный шмон», «мочилово в сортире», «11 сентября», «исправительно-трудовая колония на капитальном ремонте после бунта во время пожара во время наводнения», «добивание полицией Нового Орлеана выживших после урагана «Катрина», «крупномасштабная операция бригады по окончательному и бесповоротному наведению Русского Порядка»… А на самом деле — просто уборка Голубовичем помещения, в котором он в данный момент вынужден находиться…
У меня от подобного зрелища в душе начинали греметь литавры. Впервые за долгое время просто ХОТЕЛОСЬ ЖИТЬ. Я не встречала личности более жизнеутверждающей…
Бедный нацбол Женя, сирота, на время лишенный «захватчиками» последнего, и так уже полуразоренного крова, только недобро поблескивал из угла расколотыми очками. «Заниматься БОРЬБОЙ можно и с таким полотенцем, и без тряпок для посуды — и вообще без посуды!» Глядя на него, я в это все больше верю… Когда мне наконец-то стало немного неловко за беспардонность нашего вторжения в чужой город и в чужие дома и смертельно жалко своего единственного друга, Голубович только холодно отрезал:
— Нормально…
И я поняла.
Это одной мне из-за моей неосведомленности НБ-герои доставались без ореола славы. А кто из национал-большевиков реально посмел бы тогда не поделиться с только что откинувшимся Голубовичем всем, что имел? Он отсидел за них за всех — и конкретно за кого-то другого. Но это я сама потом уже в уме сложила «два и два». Ни в каком виде, ни полунамеком, я не услышала от него высказывания на тему: вы мне все по жизни должны.
Он просто приходил куда угодно — и БРАЛ СВОЕ.
Глава 2 Один на миллион
Из тысячи человек мне, возможно, нужен только один…
Господа нацболы
Народ подобрался реальный.
Блестящие «господа революционеры» Прилепин, Голубович, Елькин сидели у костра и педантично разносили только что вышедший фильм. Карену Шахназарову, наверное, не раз икнулось за его «Всадника по имени Смерть», снятого по мотивам повести Бориса Савинкова «Конь бледный»…
«И когда Он снял четвертую печать, я слышал голос четвертого животного, говорящий: иди и смотри.
И я взглянул, и вот, конь бледный, и на нем всадник, которому имя смерть; и ад следовал за ним, и дана ему власть над четвертою частью земли — умерщвлять мечем и голодом, и мором и зверями земными».
Откровение святого Иоанна БогословаМой любимый Дуче ляпнул недавно:
— Я иногда жалею, что у нас нет царя. Не в кого, понимаешь, бомбу метнуть!..
Современные профессиональные революционеры не могли видеть, как опошляется высокая трагедия русского террора…
— Да что там, наивная агитка, госзаказ на антитеррористическую пропаганду, — брезгливо отмахивались они. — Ну не в наше время так топорно лажать, не во времена изощренного пиара и тонких манипуляций сознанием масс.
— Да ему просто таланта не хватило.
— А еще — ума и вкуса. Не по зубам эта тема господину.
— Но с героями Савинкова он поступил непростительно. Он их опошлил. Революционеров превратил в марионеток.
— Как вообще можно высмеять террор? Террор всегда трагичен. Русский террор — с нашими метафизическими исканиями и метаниями — трагичен вдвойне. В фильме же трагедия становится фарсом. Сделали из великого смешное…
— Ну, на Иване Каляеве даже он споткнулся. Такого героя как ни опошляй…
— Самое непростительное, что сделал Шахназаров, — превратил искренность в откровенную фальшивку. Можно сколько угодно рассуждать о моральном аспекте терроризма, но уж кто-кто, а эсеры шли на смерть и на смертный грех, потому что были честны. Именно честность и честь не позволяли им поступить иначе. А вот Шахназарову эти понятия неведомы. Да и ни к чему они придворному слуге…
А «Лимонка» по поводу фильма разродилась японской эпитафией «На смерть Шахназарова»:
Иду по дороге — в руке бомба. На сакуре — свежий труп. Понтам дешевым — цена могила.— Ох, господа революционеры… — Я слушала их молча, как всегда, среди умных оставаясь самой красивой… — Вам с вашего эшафота виднее…
Маленький прилепинский сын пытался забросить бумажку в костер, но ветер сносил ее обратно. Что-то убийственно знакомое напоминала мне эта упорная и бессмысленная борьба.
— Глеб, посмотри, откуда ветер дует. Если зайти с другой стороны, бумажка — вот так — полетит сама…
Надо же, оказывается, я до сих пор ношу перчатки, в которых грелась тогда у костра в последнюю холодную майскую ночь. Я прожгла одну, неосторожно схватилась за горячую ветку. Так с оплавленной дырой на ладони и хожу. Как с напоминанием, что надо быть особенно осторожной именно тогда, когда все кажется абсолютно невинным. И держаться подальше от огня…
Куда там, без толку напоминать. На этом же самом месте на руке мне уже давно поставил шрам другой мужчина. Дуче, кстати, сволочь, и поставил… А, что? Нет, это я о своем… А оплавленная перчатка — единственное материальное подтверждение того, что все, что было дальше, действительно было…
Пацаны
Пацаны подрались из-за автомата.
Очаровательный прилепинский мальчишка лет пяти носился со своей игрушкой вокруг нашего пикника над обрывом. Взрослые без обиняков тоже были зачислены им в разряд игрушек. И когда один из них, большой незнакомый дядька, вдруг ухватился за его автомат, резвый пацаненок принялся самым отчаянным образом с этим дядькой бороться. Ласковый ребенок, видимо, привык играть со старшими и абсолютно вольно барахтался в руках незнакомца.
Он привык играть со взрослыми друзьями отца — но не со взрослыми дикими зверями. И в какой-то момент тот взрослый дикий зверь вдруг жестко и технично детское сопротивление подавил. Неуловимый жест, классический прием отъема у противника оружия. Хоп — и все. Ребенку наверняка не было больно, он разве что был несказанно удивлен… Смешно: я сама в первую же секунду машинально выхватила у него и обратила против него же нацеленный в меня ствол. Я таких шуток не понимаю. Больше со мной не играли… Но тогда даже я на расстоянии почуяла в Голубовиче мгновенный выброс неконтролируемой, мучительной ярости…
Мальчишка испугался и заревел.
Отец… У ребенка гениальнейший отец, он только небрежно посмеялся, и не подумав двинуться с места.
— Ничего, Глеб, вот вырастешь, — радостно успокоил он сына, — и ка-а-ак стукнешь дядю Лешу… настоящим прикладом!
Ребенок призадумался и затих. Неужели и правда что-то понял? А ему ведь, наверное, в те дни очень не хватало матери. Она только через день вернулась из роддома. С младшим братом. Отец не дернулся его успокаивать — и никто не дернулся. Не шелохнулась и я. Потому что знала: из этих двух пацанов по-настоящему утешать надо не того, который заревел. А того, которого так отчаянно и жестоко колотит сейчас изнутри. Крепко-накрепко прижать его голову к плечу и шептать, пока не услышит: «Ну что ты, парень… Тише… Тише… Успокойся… Успокойся, все уже позади…»
Мне до ломоты в пальцах хотелось обнять обоих этих, взвинченных и несчастных, мальчишек. Разницы между ними не было никакой…
Вот оно
Вечер только разгорался, перетекая в черную как смоль ночь. Нам с Женей пришлось на пару часов уйти. Я забрала сумку, неосмотрительно оставленную на прилепинской квартире, он жил в начале Бекетова, Женя — чуть дальше. А Жене именно сейчас вдруг срочно понадобилось в интернет-кафе. Отправить на сайт НБП «анонимное» сообщение об офисе, кажется, ЕдРа, накануне забросанном банками с кузбаслаком. Почему-то он был абсолютно уверен в достоверности этой информации. Господи, как малые дети…
Я почти с восторгом прокатилась по ночному весеннему городу. Большие расстояния, яркие огни, красивые здания центра, пустые улицы, зелень, чернота неба, пробивающегося сквозь цветущие ветви. Нижний — мягкий город, чуть безалаберный, в нем легко, он не подавляет. А в мае ночь — это целый мир, где каждому есть место…
Женя мог неспешно прогуливаться хоть полночи. Вернувшись, он бы все равно застал покинутую компанию почти в полном сборе. После десяти вечера Нижний становится территорией тьмы, уехать куда-то на городском транспорте уже невозможно, и падать на ночлег приходится там, где сидишь. Поэтому вся толпа, начиная с самих нижегородцев, разнокалиберная, как изъятый у бандитов арсенал, ночевала сегодня у Жени…
Мы лихо подкатили в ярко освещенной пустой маршрутке. Бездомные сироты покорно тосковали, притулившись рядком на остановке. Приезжий выглядел что-то совсем плохо. Он сидел как оцепеневший Будда, глядя в никуда, прислонившись к железному навесу. И зачем-то натянув на голову капюшон. Так, что почти не было видно лица. Как будто вокруг была не майская ночь — а полярная зима. И вид у него был заледеневший.
Я с веселым наездом кивнула Елькину:
— Вы что с ним сделали — с этим полярником?..
По Нижнему невозможно ходить. Колдобины, западни, капканы… А карабкаться, оказывается, можно не только вверх. Вниз — гораздо смешнее… Чем я теперь блистательно и занята… Оказывается, корова на льду — это еще не предел беспредела. Видели кошку, пытающуюся слезть с дерева?
Уже не зная, что еще проклясть, я невыносимо долго сползала на высоких каблуках по чудовищно корявым ступенькам подземного перехода. Предварительно каждую в полутьме внимательно исследуя взглядом, подслеповато свешиваясь откуда-то с высоты своего роста. Хотелось взвыть от собственной беспомощности, я цеплялась за низкие перила, как слепой безногий паралитик. Ни одна НБ-сука мне руки, естественно, не подала. Господа нацболы, глухо прошелестев резиновыми подошвами, ссыпались с лестницы и протопали уже далеко вперед. Я даже рта не успела открыть, как стало бесполезно пытаться их окликнуть. Я осталась одна… Нормально. Я принадлежность людей к этой партии скоро буду определять вообще без каких бы то ни было опознавательных знаков. Дверью в метро по лицу двинул — нацбол…
Этот приезжий парень ждал меня внизу. Терпеливо стоял и ждал, пока я преодолею последние ступеньки. Ну и как зрелище? Разгневанно ступив наконец на плиты пола, я слишком небрежно и самоуверенно прибавила шаг — и сразу провалилась ногой в какую-то яму.
— Почему ты назвала меня полярником?
Ого! Он что, задержался, только чтобы аккуратно спросить за базар? Просто потому, что не может оставить у себя в тылу ни одного недовыясненного вопроса…
— А ты бы видел себя… — Я только усмехнулась, с полярником я попала в точку — и знала это. Вот стерва, да? Тебе базар нужен? А и отвечу… — Сидел там в своем капюшоне, как будто тебя вырубили из айсберга вместе с куском льда…
Он двинулся рядом бесшумной громадой. Надменность профиля и осанки угрожающей тучей выпирали далеко за рамки какой-нибудь пресловутой и заезженной офицерской выправки. Те рядом с ним — люди замученные и подневольные. А этот был свободен. Наконец-то свободен…
Я искоса взглянула на него, мгновенно почувствовав острую зависть к самому факту его существования. Какой мужик… В мутном электрическом мареве пустого перехода он рассекал грудью пространство, как будто сам был айсбергом. Я звонко чеканила шаг рядом. И уж точно больше не снисходила до того, чтобы опасливо заглядывать себе под ноги. В гробу я все вида-ла… Змея на каблуках…
— А очень удобная куртка. — Он одернул на себе болонью. — Я в ней по утрам бегаю…
— А я вечером бегаю, — мгновенно отозвалась я. — Люблю, когда темно, почти ночь…
Он взглянул на меня гораздо осмысленней.
— Надо бегать на пустой желудок. Поэтому приходится как-то выкраивать время, раньше вставать, все это занимает полтора часа, не меньше…
Теперь осмысленность знаком вопроса замаячила и в моем взгляде. Я давно уже рассмотрела в нем нечто, что просвечивало, как темное глубокое второе дно, сквозь светлую поверхность радужной оболочки. Да, я из тех женщин, которые, общаясь с мужчиной, смотрят в его глаза…
И слишком многое застилало ему сейчас взгляд. Он одновременно был здесь — и где-то невыносимо далеко отсюда. Нет, черта с два от него дождешься неадекватности и выпадения из контекста. Но слишком много посторонней, не доступной никому мысли тяжелой топкой трясиной стояло в его глазах…
Я читала этот взгляд однозначно. Парень, тебе плохо. Ты еще вообще не понял, что тебе уже хорошо. Тебе до сих пор — плохо. Ты до сих пор — там, где тебе плохо… И вот теперь он, вынырнув на мгновение из своего полузабытья, опять провалился уже в другую временную яму. Мне казалось, я воочию вижу, какие картины понеслись перед его устремленным в пространство взглядом. Его благополучная жизнь «до»… Ладно, пусть так. Это была уже спасительная яма. Но он как-то странно мгновенно ушел в нее с головой. И заговорил о прошлом в настоящем времени: «…бегаю… занимает полтора часа…» Как будто не было в его жизни провала величиной в полтора года…
— А я просто не ем ничего, — парировала я беззаботно. Его надо было ненавязчиво возвращать в реальность. Женская болтовня для этого отлично подойдет… — Живу на одном адреналине. Вот как сейчас. И отлично себя чувствую! А вечером гораздо легче бегать. За день разойдешься…
За этот день я действительно разогналась — и сейчас уже неслась почти невесомая, забывая о земле, хотелось кружить и смеяться. Ночь вокруг, казалось, уже звенела…
— Нет, с питанием приходится очень серьезно все решать… — Он интересно говорил. И почему, когда разговариваешь с ним, создается ощущение изысканно-небрежной, философски-утонченной, салонной беседы двух избранных? А мне грешным делом нравится этот высокомерный стиль… — И есть приходится очень много. Чтобы правильно выстроить мышцы. Я себе очень долго рацион подбирал. И то мне потом специалисты сказали, что надо было есть гораздо больше. Сложность в том, что все должно быть сбалансировано. Белки…
— …жирки!..
— …углеводы… С «жирками», — он, давя смех, скосил глаз на меня, — я смотрю, вообще напряг… Да. Плюс — всякие добавки. У меня магазин спортивного питания… — вещал он менторским тоном лектора.
— А я осенью, когда вообще голодала, выжимала одной рукой шестнадцатикилограммовую гантель. А потом зимой что-то расслабилась, теперь начала резко нагонять, но пока тяну только двенадцать…
Я вдруг поняла, что он давно уже очнулся, мы идем, не глядя по сторонам, и оживленно треплемся: а я… а я… Даже жаль, что нас тогда никто не слышал. Этот кто-то здорово бы развлекся. Это была забавная иллюстрация к вопросу о том, какой разговор — слово за слово — может завязаться между незнакомыми мужчиной и женщиной… Тот же, что между детьми в песочнице: а у меня в кармане гвоздь, а у меня — собачья кость…
Впрочем, нам оказалось достаточно перекинуться несколькими фразами. И мы были уже знакомы. Хм… Надо научиться хоть немного разбираться в оружии… И с какими мужчинами я тогда смогу проделывать этот трюк мгновенного узнавания…
Мгновенное узнавание. Вот что я читала в наших быстрых, чуть вопросительных взглядах друг на друга. Он — такой же… Она — такая же… Это — не мелочи, это — стиль жизни. Что это за стиль и что это за порода людей? Объясняю.
Им слишком на многое блистательно наплевать.
А не остается сил на рефлексии. Когда после тренировки ты в изнеможении вваливаешься в тренерскую, эмоция в наличии присутствует всего одна. Ты можешь только смеяться. Кто-то себе на ногу гирю уронил? Машину шефу разбили?! В соседнем доме устроили стрельбу?!! Ха-ха-ха… Человек не из наших, забредший с улицы и пропершийся по коридору, оставляя грязные следы, озадаченно замирает на пороге. И вообще не может понять, что здесь происходит. Чему радуетесь? А у нас это просто такая реакция организма. Измордованного вдоль и поперек. Но страшно довольного…
Вот так и смотришь на жизнь — сквозь пот, прижатые к вискам кулаки и железные снаряды. А этот — вообще привык смотреть через прицел. Ну и что от такого человека ожидать?
О, я очень многого ожидала…
Здоровый цинизм. Вкупе с обычно хорошим расположением духа. И неумением дергаться из-за пустяков и размениваться по мелочам. Отсутствие ненужных рефлексий. Все у таких людей в жизни гораздо проще. И другим с ними легко. Жизнь рубится крупными кусками. Если не заглатывается целиком. А это обычно выглядит красиво…
Способность через многое спокойно перешагнуть. И через многих… Ненавязчиво пробивающееся изо всех щелей чувство собственного превосходства. Наработанное годами изнурительных тренировок. И если ты так беспощадно истязаешь себя, как ты будешь обращаться с другими? Ничего личного. Но однажды ты можешь заметить, что стал несколько жесток. А можешь и не заметить…
Плюс любовь к внешним эффектам. М-м-м, если двое таких сойдутся, они могут устроить настоящее шоу…
…Да нет, ничего личного, я только предположила… Я вообще этот портрет с других людей нарисовала.
С таких же…
Уже когда мы чинно и сдержанно-торжественно поднимались по лестнице из этого длинного перехода под площадью у Дворца спорта, я смотрела на нас с нескрываемым сарказмом. Да мы просто какие-то чудовищные аутсайдеры. На общем нацбольском фоне. Еще немного — и нас придется объявлять вне закона. Ну, я-то — ладно. Мне — сам Бог велел… И меня в конце концов однажды, похоже, действительно объявят… Но что здесь делает этот уважаемый человек? Ты где-то что-то напутал, парень. Нельзя быть таким правильным. Ты для этого не в той организации состоишь…
…Может быть, кто-то об этом даже не догадывается. Но покупка йогурта в круглосуточной ободранной «шайбе» на обочине несущегося ночного проспекта — это целое искусство. Автомобиль покупать, наверное, проще. И если ты владеешь этим искусством — ты владеешь миром.
А ты попробуй, раздвинув плечами пространство, войти так, чтобы все мигом все поняли: кто пришел, зачем. И кинулись выполнять. А если кто сослепу не понял, будет пригвожден к прилавку двумя заточенными льдинами глаз и переживет несколько очень неприятных минут. Причем вроде бы ровным счетом ничего не произойдет. Но он будет размазан по этому прилавку. И у него останется полное ощущение, что по нему проехались катком. И когда ты придешь сюда на следующий день, тебя будут ждать уже наготове. А ты ведь придешь…
Я наблюдала за ненавязчиво разыгранным им шоу с затаенным торжеством. Я могла все это по достоинству оценить, я-то различаю нюансы. Рядом с этим большим человеком было чертовски приятно находиться…
Мне оказалось достаточно просто попасть в зону его действия. И она оказалась зоной поражения. Я почувствовала себя кошкой на батарее… заледеневшей на ветру розой, которую вдруг поставили возле раскаленной печки. С каким, оказывается, беззвучным стоном у нее начинают расправляться тонкие, изнеженные — и совершенно окоченевшие — лепестки. Я, казалось, физически ощущала, как рядом с его жаром раскалывается и медленно осыпается с меня на пол удушающий панцирь прочного прозрачного льда…
Я сама вроде бы не слабая. Но сейчас вдруг почувствовала разницу. Оказавшись по-настоящему заслоненной от всего стенобитными плечами. Плечами мужчины, проделавшего это абсолютно автоматически. Меня на мгновение втянуло в его орбиту — и я моментально оказалась под его опекой. И было забавно, что диетический йогурт закупался уже и с расчетом на меня. Он-то лучше меня знает, что нужно спортсмену…
Нацболы затаривались на ночь пельменями. Мы двое мгновенно обособились и синхронно исполнились молчаливого надменного презрения к такому низкому стилю. Только мы двое оказались тут все такие из себя правильные и помешанные на здоровом образе жизни — всяким там не чета…
Да, очень высокомерно. Практически граничит с хамством. Утонченным хамством. Я прекрасно понимаю, за что Женя этого человека невзлюбил.
Уже тогда у меня в первый раз мелькнуло это ощущение. Что мы просто подросшие дети, незаметно ставшие взрослыми. Очень быстро оценившие все преимущества — и включившиеся в игру «во взрослых» с детским азартом и заматеревшим знанием дела…
Он бороздил ночной цветущий город как линкор. А я, держась за его руку, чтобы не сломать себе шею на обезображенном нижегородском асфальте… я себя рядом с ним чувствовала уже гостем капитана линкора. Гостьей… И что-то внутри тихо говорило с осторожным торжеством: «Да… Да… Вот оно…» Это было, черт возьми, красиво…
— Я думал, ты уже не придешь… — негромко проговорил он когда-то тогда.
Ого…
— В тюрьме мы тремя камерами держали кота. Сажали его в мешок и перегоняли из окна в окно по веревкам. Однажды нас засекли, кричат снизу: «Руби «коня»!» — «Не могу, у меня там кот!»
Манера рассказывать убийственно смешные вещи у него такая же, как у артиста Виктора Коклюшкина. Ровным механическим голосом, с абсолютно непробиваемым лицом…
— Последний год в колонии я занимался только аквариумом. Рыбок разводил. Как назло, оказалось, что на всей территории червяки обитают только возле самого забора. Вот там-то мы их постоянно и рыли. А как иначе? Начальство орало до одури: «Чего они у вас там каждый день подкапывают?!» Но мне же надо рыб кормить… Вот сейчас уже две недели прошло. Я думаю, мои рыбы без меня уже загрустили…
…А потом он сидел на полу передо мной, и я все больше цепенела под его волчьим взглядом. И весь этот мрак, который пропитал его насквозь, теперь наполнял пространство вокруг меня. И мой взгляд все больше застывал от всего вот этого невыносимо невыносимого, которое он по капле выдавливал из себя — и перегружал на меня…
— …Мужику в тюрьме на допросе палец прищемили — и все, он начал гнить. В тех условиях полной антисанитарии вылечить рану вообще нереально. Достать антибиотики, как-то передать их с воли — огромная проблема. Мужик уже был готов рубить себе палец…
Женя, патентуй диван
Накануне 1 Мая из Нижнего отправлялся автобус, долженствующий отвезти всех желающих в Москву на первомайскую демонстрацию. Я — желала. Но уже на выезде из города автобус тормознули автоматчики — и больше никто никуда не поехал. Более того, нас доставили прямо в отдел. Спрашивается, за что? Мы ехали на экскурсию. И все, кто не хотел быть задержанным, просто прошли мимо призывно открытых милицейских дверей — и отправились восвояси. Точно так же в тот раз развернули многих — из Смоленска, Минска, Брянска и Питера, избавив Москву от нашествия регионалов… Идти пешком ночью до Жениной квартиры надо было через полгорода. А я-то езжу на революцию на каблуках…
Я чувствовала себя Русалочкой из сказки. Ступни горели невыносимо, каждый шаг причинял нестерпимую боль. На своих каблуках я могла безропотно идти очень долго. Но я не могла идти еще и быстро. По высоченным нижегородским холмам мужики убежали от меня чуть ли не на «полкило» вперед. Вашу мать… Нацболы… Когда вы научитесь себя вести, это будет последний день партии…
Они все-таки остановились меня подождать. И снова ломанулись вперед.
— Не отставай… — Это все, чего я удостоилась, когда, выбившись из сил, была от них всего в одном шаге…
Твою мать… Женя… Вроде бы друг… Так какого… ты со мной так обращаешься?!
— А слабо… дать руку?!
И дальше за несколько часов нашего убийственного марш-броска по колдобинам в темноте Женя, кажется, навсегда смирился со своей скорбной участью покорно таскать в одной руке мою сумку, а в другой — мой настырный стервозный труп…
В его однокомнатную квартиру ближе к четырем часам утра ввалилось доночевывать восемнадцать человек. Я быстро примерилась к дивану.
Да-а… Как мало я, оказывается, знаю об этой жизни. Я озадаченно смотрела на нечто, что когда-то было единым целым. Но теперь состояло из трех совершенно разрозненных частей. «А как?» означало: как этим пользоваться? И обнаружила, что на самом краю могу разместиться очень даже удобно. Ниспадая красивым каскадом вниз по грозно выпирающим уступам…
Я спала всего два часа. Рухнула вообще без ног. Но когда проснулась, мои разбитые ступни были в идеальном состоянии! Единственное, что я ощущала, — это противоестественная легкость в ногах. Фантастика!
— Женя, патентуй диван…
…Теперь у нас с этим диваном была своя страшная тайна. Я знала, как им пользоваться. Вряд ли сам хозяин владел этим секретом. Не выдавая врагам своей тайны, я, выключив свет, скользнула на уже пристрелянное место. Мои ребра ловко распределились по ребрам жесткости дивана и вошли в пазы чуть ли не с характерным щелчком, как конструктор. Я залегла как зверь, прильнув к бархатной обивке. Все, я в домике. Хрен меня теперь отсюда выкуришь… Вот такой вот аншлюс, захват хитростью и коварством Lebensraum — чужого жизненного пространства…
Народ, похоже, прочно засел на кухне. Приезжий, не включая света, вошел неслышно и долго возился в темноте, все никак не мог устроиться, мучительно ворочался где-то там на полу.
— Послушай… — глухо проговорил он вскоре. — Иди сюда…
Что и требовалось доказать…
Я чуть улыбнулась, чуть качнула ресницами тьму. Правильным людям очень легко друг с другом договориться…
— Ты иди сюда…
Ну вот и все. Договорились…
Он прошел в темноте — надвигающийся черный силуэт на фоне окна — и поднял меня на руки с прочно оккупированного мной убитого дивана. На мгновение я повисла совершенно безвольно — как хитрая лиса, притворившаяся мертвой. И тут же быстро обвила его руками, спрятав чуть смущенную улыбку на его плече. Немыслимо шикарном широченном каменном плече… Боже мой, какой мужик… В таких дозах это почти смертельно…
Он по-звериному, чуть нервно, как свою горячую кровавую добычу, складировал мои кости в дальнем углу на полу и прочно загородил мне собой выход. Замечательно. А дальше что? И главное, как он себе это представляет? Доски пола мгновенно впились мне в кости сквозь тонкое покрывало…
— Я не могу спать на полу! — взмолилась я. Ночь на этих чудовищных досках рядом с этим мужиком грозила превратиться в ночь между раем и адом… — Я здесь умру за ночь…
И я жестоко вернулась на отвоеванные себе останки дивана. Просто нестерпимая стерва… Говорят, женщина должна оставлять простор для завоевания. Мой простор для завоевания был уже такого масштаба, что я стала абсолютно самодостаточной…
Я хотела спать, и у меня было уже припасено лично для себя единственное в доме удобное местечко…
Буду кобениться — он меня придушит…
Но я делала только то, что хотела сама. Ему пришлось подчиниться. Этот лютый мужик покорно поплелся за мной…
Его ребрам диван достался во всей его убийственной многогранной красе…
Предложение, от которого она не сможет отказаться…
Если бы он еще мог не мучить меня…
Это был слишком длинный день. Еще полчаса назад я скользила по поверхности за счет собственной невесомости. Но сейчас ноги подломились, и я мучительно рушилась в темный колодец сна.
Но меня не выпускали, требовательно тянули обратно. Причиняя боль безвольно повисшему сознанию. Когда нет ни сил открыть глаза, ни возможности наконец забыться. А с каким наслаждением я растворилась бы сейчас в руках такого мужика. Не терзай меня, позволь мне уснуть рядом с тобой…
Каждое его прикосновение к моей коже невыносимо царапало воспаленный мозг, как наждак, проехавший по открытой ране. Голова разламывалась изнутри, и из самой глубины тяжелой мутью поднималось жесточайшее отторжение. Всего. Он был нестерпимо нежен. Но я только беззвучно стонала про себя: «Спать… спать…» И мечтала забыться хоть на секунду…
— Да мне даже не столько этого всего надо… — с какой-то горечью вдруг бросил он. — Мне человеческого тепла надо…
Он проговорил это глухо. Слишком глухо. Слишком много хриплых искажающих помех забыв вычистить из голоса на этих словах. И весь тот ад, что стоял за этими словами… это все теперь начало медленно рушиться на меня…
И я очнулась. Я в упор взглянула на него сквозь почти слепую, непробиваемую темноту. Вот такие слова я способна услышать. Кажется, этот человек умеет правильно подбирать слова. Кажется, это правильный человек…
Я осторожно приблизилась губами к его уху, краем глаза, сквозь ресницы, продолжая чуть настороженно держать его взглядом. Меня пугает, когда такой огромный человек вдруг говорит таким тоном. Как будто опасная трещина пошла по каменной глыбе… Осторожно коснулась его пальцами: молчи, все знаю сама…
— Знаю, знаю… Я все знаю…
Осторожно спрятала лицо у него на плече, ресницами различая в темноте только настороженный жар чужого тела.
Пацан, прости… Я неподатлива, как черный угорь. Я в слишком тугой жгут скрутила своенравие и гордость. Я никогда не буду просто чьей-то добычей. Ко мне не подойдешь, не напоровшись на холодный взгляд. Минимум на взгляд… Слишком рассудочный, слишком оценивающий. Я мгновенно взовьюсь на дыбы, если почую хотя бы возможность того, что что-то может пойти наперекор моей воле. Нет, я сама буду подбираться к тебе, сужая круги. Медленно сканируя, стоишь ли ты вообще хоть капли тепла. Рядом со мной невозможно мгновенно отогреться. Вряд ли рядом со мной вообще может быть по-настоящему тепло. Что бы ни разгоралось у меня внутри. И, растревоженное, горело потом долго и необъяснимо упорно. И уже без тебя… Я не способна на мимолетные отношения, если я остаюсь с мужчиной, я остаюсь навсегда… К сожалению.
Я не буду принадлежать человеку, пока его самого не сделаю моим. Но чтобы меня так приручали? Какой выдержкой, какой силой надо обладать, чтобы действовать так осторожно? Чтобы не обидеть ни вздохом? Не спугнуть ни единым движением ресниц? Но шаг за шагом смять, стереть с лица земли пространство для завоевания, превратив его в собственное жизненное пространство, властно заполонить своим нашествием и реальность, и подступающий сон. И заслонить собой все. А потом — вытеснить все, что осталось…
На тяжесть усталости тонкой отравой наслаивалась острая легкость скользящих прикосновений, возникающих из ниоткуда, из темноты. Когда уже невозможно отличать, сон это или… Но даже во сне так не бывает… Когда рассыпается связь с реальностью, растапливая настороженность и холод, и ты рушишься все глубже в провал между реальностью и сном. Все глубже — с каждым его прикосновением. Все глубже — растворяясь в нем. Все глубже — безнадежно увязая в перевернутой, растрескавшейся реальности полусна, полусчастья. Теряя последние представления о грани между сном и явью. Все больше доверяя темноте. Видя только его. Во всем мире видя и чувствуя теперь только его…
А на самом деле — просто блистательно плюя на тех, кто имел неосторожность оказаться сейчас рядом, устроившись спать на полу. Было за кем последовать в этой циничной манере…
А потом — я просто подчинилась…
Мужчины, умоляю, никогда не спрашивайте женщину: «Можно?..» Это звучит как оскорбление, вам ответят отказом. Сделайте ей предложение, от которого она не сможет отказаться.
…Какое мучение душить рвущийся наружу крик, когда голова раскалывается в черном угаре, когда мозг не вмещает шквал невыносимо горячей темноты, заполонившей все, перехлестывающей через край. Когда невесомые касания, наслаиваясь, становятся нестерпимей любой боли. Когда все слишком, слишком, слишком… Я боялась исполосовать зубами его плечо, насмерть сцепившись со слишком густой и воспаленной, слишком чутко следящей за мной темнотой, боялась выместить на нем самом боль слишком острого восторга, лишенного голоса, не находящего выход…
Темнота вдруг не выдержала, громко завозилась, угрожая материализоваться в человека в самый неподходящий момент. Он чуть отшатнулся, но я только впилась в спину пальцами, как гвоздями…
Ну уж нет. У меня мое так просто не отнимут… От меня всего этого слишком долго добивались. Меня слишком сильно заставили поверить, что мне это смертельно нужно самой… И мне теперь смертельно нужно еще несколько секунд… Что бы ни вздумало происходить рядом в эти секунды. Я никому и ничему не позволю отнять у меня последние секунды. Перед взрывом… Даже если начнет взрываться и рушиться все вокруг. Иначе Карфаген точно будет разрушен… Меня ничем нельзя привести в бо́льшую ярость, кроме как обломав мне вот этот вот кайф…
Наверное, это было неслыханно. Неслыханное хамство… Но я знала только, что это было неслыханно шикарно…
Я слишком многому уже научилась у мужчин. Я в точности переняла эту невыносимую манеру мгновенно захлопываться, как раковина. Отворачиваться — и засыпать глухо-обособленным, никого не допускающим в себя сном. Ты получил что хотел. И главное, я взяла все, что в данный момент было возможно. Все, до свиданья. Всем спасибо, все свободны. И свободна я. Простор для завоевания снова измерялся десятками световых лет…
Но сам этот мужчина… Это был какой-то неправильный мужчина.
Он медленно провел рукой по моей спине. Я знала, что выгляжу сейчас идеально…
— Я хочу тебя…
Так ведь только что… Но этот мужчина меня еще не отпускал, он действительно просил быть с ним… Я недоверчиво обернулась, взглянув в лицо в темноте чуть вопросительно, чуть восхищенно. Он сумел… именно теперь он сумел разбить последнее отчуждение.
— Это было самое лучшее, что ты мог сказать женщине.
Я робко потянулась к нему — и потерялась в нем. Теперь я действительно принадлежала мужчине, совершенно уже без сил тяжело проваливаясь в сон на его руках. Уже так естественно и совсем безвольно отдав его губам слишком обнаженно-беспомощное горло. Казалось, что сквозь истонченную, как истлевшая бумага, воспаленную, пылающую кожу уже медленно сочится горячая соленая кровь…
Аншлюс
Он был идеален.
Утром я внимательно следила за его суровой повадкой жесткого хозяина и уважаемого человека — и поняла. По скользкой тропинке слишком мимолетных отношений он проведет меня, прочно удерживая мою невесомость на своей руке. Просто не замечая никакого веса. «…да не преткнешься о камень ногою твоею…» Мне оставалось только опереться на предложенную руку…
И все. Все остальное в этой жизни мне было уже просто преподнесено. Все, что было добыто им из ниоткуда. Все, что было сделано им из ничего… Дорога была той ширины, на какую хватило его плеч, чтобы ее проломить. Территорией мы владели, на сколько хватило его взгляда, чтобы им ее охватить. Невероятно… Пара новых веток метро в Нижнем была прорыта им под землей, в общем-то, ради меня…
Это каким надо быть мужиком? Когда для женщины делается все. От — и до. И не важно, сколько времени вы проведете вместе. Несколько лет, часов или дней. Пока я была с ним, он действительно был моим мужчиной…
Может быть, и я того стоила…
…Нацболы плелись нога за ногу, шаркая кедами по асфальту. Что за манера — ходить такими оборванцами? Я жестко, размеренно и небрежно впечатывала каблуки в осыпающийся асфальт. Я чувствовала себя изысканной жестокой плетью. Я давно уже упрямо переплавляла себя, догоняя до состояния тугой стремительной змеи. Но в эту ночь я превратилась просто в королевскую кобру… Заласканная до полусмерти, я сейчас вальяжно свивала ленивые смертоносные кольца, как анаконда, сожравшая антилопу. И торжествующе переливалась на утреннем солнце отшлифованной до порочного блеска чешуей…
А мой мужик… м-м-м… вот так-то!.. темной тучей перемещаясь где-то за спиной, в это время демонстрировал, как выглядит настоящий аншлюс, жестоко перекраивал под нас чужое жизненное пространство. Он незаметно отставал от всех в паре с очередным нижегородцем, неспешно шагал рядом, заговаривал с ним, почти не разжимая губ. Даже не глядя на собеседника, устремив в пространство перед собой холодноватый, тяжелый, как будто отсутствующий взгляд и чуть пригасив его ресницами. Его жертвы шли за ним, как кролики за удавом. Они не смели ему отказать…
Позже я обнаружила, что жестом, каким перед разборкой сметают посуду под стол, он сгреб «обездомленных» нижегородцев в кучу и отправил всю ораву в крошечную комнату Елькина. И они там мученически ютились потом ночью друг у друга на головах. Великий писатель Прилепин был обездвижен одним движением ресниц… Прощения у них попросить, что ли? Он бы — не стал, знаю…
Потом он неслышно приблизился сзади и пошел рядом, оставаясь чуть-чуть за моим плечом.
— У нас есть уже две квартиры…
Он проговорил это сквозь зубы тихим голосом карманника, затесавшегося на светский раут. И в первые двадцать минут успевшего насшибать уже пять портмоне, три золотых портсигара и два бриллиантовых колье…
Ничего
Какое наслаждение… Какое наслаждение быть тонкой, гибкой, смелой женщиной. Заточенной как нож, который так легко и уверенно подхватывает мужская рука. Который создан для того, чтобы его подхватывали и не выпускали эти руки… Иногда, когда удается убедить жизнь, что ты действительно такой вот драгоценный нож, она становится к тебе благосклонна. И тебя подхватывают правильные руки…
Кажется, я стала для него образцом невесомости…
— …удивляюсь, как соседи не вызвали милицию.
Он осторожно кинул взгляд вниз, подойдя к открытому окну, и весело повернулся ко мне. Тебе смешно…
Это действительно была маленькая смерть.
Дыхание, разодранное в клочья взорвавшим горло счастливым и, наверное, отчаянным криком, наконец-то отвоевавшим себе право на безудержную свободу… Дыхание возвращалось ко мне мучительно долго, с короткими болезненными всхлипами. С почти мучительной ломотой в висках. Выбросившийся на берег океан оглушительного блаженства постепенно стекался обратно тонкими ручейками боли, царапаясь волной об острые прибрежные камни…
Чем я расплачусь за эти мгновения непомерного счастья? О какие камни меня швырнет после такого взлета?..
Когда шум в голове немного стих, я неохотно приподняла тяжелые непослушные веки. Он с интересом смотрел на меня своими невозможными смеющимися глазами, подперев голову рукой.
— Надо было тебе тогда закричать…
Ну да, он имел в виду прошлую ночь, когда я в угаре зубами рвала распирающий горло крик… Я стрельнула взглядом из-под низко опущенных ресниц, чуть закусив изнутри губу, чтобы скрыть зазмеившуюся усмешку. Конечно, тебе бы хотелось, чтобы все это душераздирающее великолепие выплеснулось на головы благодарных слушателей, коих вместе с нами в квартиру набилось тогда немало. О тебе бы после этого еще долго слагали легенды…
— Огромный… роскошный… зверь…
Я тихо смеялась, снизу вверх глядя в его слишком близкие фиолетовые глаза. У меня была странная власть и свобода с невероятной легкостью беспечно говорить ему сейчас все. А потом — глухо досказывать все, что осталось…
Это был тот редчайший случай, когда с мужчиной можно было говорить. У меня никогда еще разом не было столько свободы. Мыслимое ли дело: не боясь быть за это оскорбленной, вот так, в самые глаза, сказать мужчине о своем почти детском восхищении им самим? Просто потому, что это было правдой… А потом — жестоко спорить с ним. Потому что в этом — моя правда. А потом — сливать на саму себя чемоданы компромата. Потому что и это — тоже правда…
Говорить с ним было так же легко, как дышать. А дышать… Он, может быть, был единственным человеком, с кем я вздохнула так вольно. Парадокс или закономерность? Самым живым и свободным человеком в моей жизни оказался только что вырвавшийся из «плена мертвецов». Может быть, он теперь просто знал толк в жизни и свободе…
Никаких препонов. Никаких претензий. Невероятные отношения равных без малейшего подавления одного другим. Оба — свободны. Оба — самоценны. Оба — ценны друг другу. Ничего, что могло бы оскорбить мелочными и подлыми человеческими дрязгами данную конкретную секунду. И эта секунда проживалась на полную. Без оглядки на что бы то ни было.
Потому что это было правильно. Мы сами — и все, что с нами происходило. Что мы сами вырвали у жизни для себя…
Все было правильно. В высшей степени правильно. Никаких сомнений. Не люди. Дети. Звери… Существовало только здесь и сейчас. И его было слишком много — этого сейчас. Чтобы где-то могла забрезжить хотя бы мысль о завтра. «Бери от жизни все…» Ну, мы и взяли…
И не было уже никакого завтра…
А вы способны расстаться с женщиной, оставив ей в наследство благодарность?..
…Я видела, как он спал. Тяжело, тревожно, беспокойно. Все более угрожающе надвигаясь неподъемным плечом и прочно, удушающе придавив меня рукой. С каким-то… почти отчаянием. Плотно и нервно сжимая во сне свою законную, но такую эфемерную добычу…
Видеть это было больно. У него столько всего отняли, у него столько всего отнимали, что страх этот прорывался наружу даже во сне… Я не решалась лишний раз вздохнуть, боясь его потревожить. Мысли были горькими…
…Ну что ты, пацан… Спи… Попробуй поспать хоть немного… Я тебя не предам. Я никуда не двинусь от тебя ни на миллиметр… Сегодня у тебя ничего не отнимут…
Это ведь он просил тепла. А в результате рядом с ним стремительно отогревалась я сама. Отслаивалась не просто окоченелость удушающей каждодневной человеческой несвободы. Отслаивались годы. И что я могла сделать для этого человека? Осторожно рассказать ему о его нечаянном совершенстве. Слова действенны…
— Огромный… роскошный… зверь…
Он смотрел с недоверчивой улыбкой, не мог понять, смеюсь я — или говорю серьезно…
— Сколько тебе лет? — вдруг спросил невпопад.
Я вцепилась взглядом:
— А тебе?
— Двадцать девять.
— Вот и мне… скоро будет…
Я смотрела насмешливо: ну? Я почти ровня тебе. Что дальше?
— Нет, я просто пытаюсь составить представление о твоем опыте…
— Ну и как? — простонала я со смехом и тоской. О господи, тоже мне удумал…
— Нормально…
Он меня иногда удивлял. Что за дикость? С кем ты хочешь себя сравнить? Я здесь больше никого не вижу. Я никого больше не знаю. И знать не хочу…
Я вижу только тебя. И меня в высшей степени устраивает. То, что я вижу…
Зря не верил.
…Почему-то вспомнился «Тот самый Мюнхгаузен»:
— Почему ты не женился на Жанне д’Арк? Она ведь была согласна…
— Историки никогда не смогут ответить на вопрос: чья же на самом деле была идея?
Я откровенно забавлялась, чувствуя себя рядом с ним невероятно легко. Солоноватый юмор — это то, чему я научилась у мужчин. И я очень высоко ценю, когда в общении с мужчиной в разговор можно щедро сыпать крупную соль…
— Потому что я начала на тебя охоту, еще когда у меня и мысли такой в голове не было…
Это была абсолютная правда. Та учуянная мною волна, едва достигнув меня, мгновенно повлекла меня за собой. За ним…
— А что было бы, если б я тебя тогда не позвал? — неожиданно спросил он.
Я ответила в легкой лукаво-откровенной манере, уже ставшей визитной карточкой общения с ним. Взглянув на единственного на свете настоящего мужика с цепко-оценивающим и невинным цинизмом:
— Ничего.
…Странное то ли воспоминание, то ли ощущение. Что тогда все-таки прозвучала эта фраза…
Да, он точно это сказал:
— Знаешь… — Темнота, тишина, ночь. И в эту ночь мы переговорили обо всем на свете, намертво переплетясь уже самими мыслями… — Это как Чингисхан однажды сказал: «Из тысячи человек мне, возможно, нужен только один»…
Ночь, тишина, темнота. Моя, скрытая от его глаз, горькая улыбка…
Знаю. Я-то сама поняла это уже давно…
Мне нужен ты — один из миллионов…
Глава 3 Магнитка
«Я не ожидал, что это кончится тюремным сроком. Когда меня арестовывали, я даже по сути как бы и не сопротивлялся, потому что для меня это не связывалось с возможностью какого-то серьезного наказания. Я понимал, что не сделал ничего такого выдающегося там из ряда. Ну, подумаешь, доставили в отдел. Посижу ночь в отделе. Так обычно и бывает. Ну, будут какие-то сутки, ну там трое суток. Все в пределах норм, ничего такого страшного. Когда меня из автобуса, куда нас всех загрузили подряд, без разбора, заказали подъехавшие фээсбэшники по фамилии, здесь уже я понял какое-то особое отношение.
Привезли нас в 10-е отделение, оставили во дворе, уже намекая, запугивая. Первые версии попервоначалу были разные. Вот ты у мента погоны отодрал, ты у него фуражку сбил. То ты кого-то ударил реально. Мы тебя посадим. Но это еще в автобусе начали говорить. «А-а, сопротивление милиции при исполнении!» Если там это воспринималось абсолютно как запугивание, то здесь говорили: ты там палкой кого-то избил. Но я палкой никого не бил. Может, действительно кто-то бил, а поскольку народу было много, кто-то похож на меня. Как Солженицын писал: там разберутся. В «Архипелаге ГУЛАГ» писал. К интеллигенту стучатся: вы арестованы. Он такой добропорядочный. «Не может быть, я же честный человек!» Жена взволновано выбегает: «Ничего, Мусенька, там разберутся». А еще были предложения: а давай мы либо поедем сейчас за город с тобой в лес, либо мы тебя в 10-е отделение. Поехали в отделение. В отделении еще могут разобраться, а за город — там разберутся так, как с Бахуром разобрались. Я не предполагал, что придется сидеть чуть не два года. А что там несколько ребер поломают, сотрясение, сто пудов.
Особое такое отношение сразу было. Всех посадили в обезьянник вместе. Меня в одну камеру — одного, Николаева — в другую, одного. Я понял, что сейчас поведут на типа там допросы скоро. А мне по башке уже настучали хорошо к тому времени, голова болела, и я понял, что сейчас, перед допросами надо сосредоточиться, отдохнуть, может, поспать наконец-то час-полтора. Я просто там свернул пиджак, улегся на настил деревянный и уснул. Потом, пока я там дремал, открывается глазок камеры: поднимись. А я человек не очень опытный, поднялся, мои познания тюремные были через Солженицына, который писал, что по правилам тюремного содержания в какой-нибудь там спецтюрьме вообще нельзя спать, положив руки под одеяло. Я поднялся. Посмотрели в глазок, пошушукались. Потом я понял, что это просто водили ментов, которые выступали свидетелями по моему делу, которые должны были меня опознать.
Потом по телевидению показывали, что я там с обломком палки хожу. Я с обломком ходил уже после не первого даже прорыва, в котором я участвовал, а после второго, в котором я не участвовал. Реально на площади осталось народу мало, а за пределами, тех, кого поймали со второго прорыва, уже лупили, и я, в общем-то, ожидал, что сейчас на нас просто бросятся. Поэтому я взял эту палку, но защищаться мне ни от кого уже не пришлось. К тому же она была уже положена, мы мирно вышли из оцепления.
Есть несколько версий, почему нас назначили главными виновными. Версия о стечении обстоятельств и версия кон-спирологическая. Стечение обстоятельств — это то, что я оказался в первых рядах первого прорыва, выглядел достаточно вызывающе, достаточно колоритно, меня запомнили. Вот это персонаж, типаж реальный, его можно показывать: смотрите, какой он там весь из себя, здоровый, пытался проломиться. А Николаев по этой версии просто рядом оказался, когда мы вышли. Схватили двоих: этот бил, а этот помогал.
Конспирологическая версия другая. Сейчас уже можно говорить, что у Николаева в Молдавии должна была пройти акция против председателя партии молдавских националистов. Он должен был выступать в Кишиневе на каком-то массовом мероприятии, и уже было спланировано, что съедутся люди из разных частей Союза, и такой мультинациональный состав этого председателя закидает помидорами. И уже акция находилась в таком предполетном состоянии, уже вот-вот были готовы люди из разных регионов, от меня был готов человек. Акция уже заранее была такая, громкая и в некоторой степени тоже посадочная, мало того что союзного значения, она еще должна была транслироваться куда-нибудь на «Евроньюс», на Восточную Европу. Вот, может быть, сведения об этом просочились, и уже Николаев был превентивно подписан под этого мента и был арестован, чтобы сорвать проведение этой акции. А у меня тоже с того времени были очень многообещающие контакты с реально высокими обещающими перспективами, на хорошем уровне, такой виток перспектив. Это тоже могло послужить поводом этот виток загасить.
Я вообще, на удивление, это все воспринял спокойно, у меня какого-то там стресса эмоционального, чтобы в зобу дыхание сперло, не было. Вплоть до того, что фээсбэшники, когда меня на внутреннем дворе кошмарили: вот, мы тебя сейчас посадим, тары-бары… А я как бы с Алтая знаю эти правила конвоирования, что стоишь, руки в наручниках за спиной, смотришь в стену чуть ниже горизонтали, не разрешают крутить головой, поднимать взгляд, за это сразу по голове дают. Ну, я как бы стою, слушаю, смотрю в стену, и один из фээсбэшников говорит такую фразу: да ему все по х…, он какой-то шизанутый, он маньяк, его надо в дурдом везти, посмотрите на него, не реагирует, по барабану. А другой: за это и уважают, а выйдет — будет вообще у своих в чести. Ну и в общем, тут я понял, что реально уже какой-то срок замаячил.
Ну, первый допрос — дежурный. Мой дорогой следователь — обыкновенный карьерист, по типажу похож на такого комсомольского лидера предперестроечного. Обыкновенного мудака, которому говорят, что надо делать, он послушно исполняет. И в общем-то, сразу здесь прокурор нарезает круги. Действительно, прокурор Циркун. Я потом об этом на процессе говорил, что я требую отвода прокурора Циркуна из процесса, потому что я с ним встречался еще на момент составления протокола о задержании, мы с ним имели беседу, в ходе которой выяснилось, что он имеет и личную, и политическую неприязнь. Таким образом, он уже заинтересован, не может быть объективен в этом процессе. Он, конечно, отрицал, мол, я в то время даже не дежурил в прокуратуре. Это ерунда. Он мог в тот день не дежурить. Но так как произошло ЧП, всех поднимали, всех вызывали.
Разговор у нас был следующий. Он сказал: прочитайте об ужасах гражданской войны. Вы этого хотите? К сожалению, не помню литературный источник, что-то из отечественного. Что-то такое, связанное с огнем, то ли «Дым», то ли «Гарь», короткое название какого-то такого ассоциативного ряда. Беседа носила кратковременный характер, но уже позволяющий предположить о кардинальных идеологических несоответствиях и различиях.
В итоге к утру нас с Николаевым привезли на Петровку, 38, в изолятор временного содержания. Мы были избиты, серьезно, нас били в автобусе. После этого — не могу пожаловаться, что нас где-то били. Но в автобусе нас исколотили хорошо. Били всем, начиная с дубинок. Пряжками солдатских ремней. В общем, избиты мы были хорошо, и ментам было понятно, что в таком виде, без освидетельствования, что эти побои уже были нанесены, нас просто на Петровку не примут. Потому что зачем им принимать сине-зелено-фиолетовых людей, а потом им же сдавать нас в тюрьму как бы, а им надо уже написать, что это все так и было, это били не они, таких уже доставили. Поэтому мы заехали с ментами в вольную больницу, нам там сделали освидетельствование. Освидетельствования о нанесенных побоях есть в деле. Нас приняли на Петровку.
Петровка на меня произвела вполне хорошее впечатление. Она похожа на какую-то тюремно-военную больницу, госпиталь, сумасшедший дом. Все простенько, но чистенько, благо-пристойненько, казенное, грубое, но чистое белье, шкафчик на стене, туалет с плиточкой опять же чистый. Окно, которое можно открыть-закрыть, чуть ли не жалюзи на окне висят. Камера маленькая, на три-четыре человека. В одной мы сначала были вдвоем, потом — втроем. Со мной вместе был член АКМ, которого потом освободили, потому что у него была справка, что он наблюдается у психиатра. Я был такой спокойно-взвешенный, а того прям колбасило всего, его реально трясло. И в ментальном плане. И в физическом. Человек нарезал круги, его трясло, наш сосед по камере, какой-то там квартирник со стажем, на него так уже посмотрел, что, мол, человек обречен. Тюрьма не любит таких, не сильных психологически. А он был крайне взведен. Можно быть взведенным нервно-агрессивным, а можно — взведенно-слабым. Потом меня от него перевели, он был неприятен, я даже не хотел себя с ним ассоциировать.
Там вообще покрашенные коридорчики, и такое еще обращение: пойдемте, пойдемте… Хорошая кормежка. По сравнению с дальнейшим. Дают гречневую кашу, банку кильки, дают чай. Можно позвать мента, сказать: выключите радио. Я позвал мента, сказал: у меня нет бритвы. Был какой-то обход, открывается кормушка: какие жалобы? Я говорю: мне нужна бритва, мне нужна иголка, потому что у меня там порвалась где-то одежда, мне надо зашить. Он говорит: ну, иголку ты не получишь, потому что здесь тюрьма, а бритву тебе сейчас принесут. Принесли нулевый станок одноразовый. То есть это абсолютная фантастика, нигде в другом месте этого абсолютно нельзя было ожидать. Вообще неземной уровень обслуживания. Причем на халяву. Это просто фантастика, рассказать, чтоб тебе поверили, — это очень трудно.
И самое такое большое ощущение от этой Петровки, 38 — это когда говорят: Голубович, давай, готовься на выход, я выхожу, меня ведут на другой этаж, сажают в комнату для свиданий. Я думал, меня на допрос ведут. Я сажусь в комнату, она разбита на две части, посередине — пустое пространство, огороженное двумя стеклянными перегородками сплошными. Стоят два аппарата, через два стекла можно что-то говорить.
И тут входит мой отец. А он у меня достаточно преклонного возраста, ему шестьдесят восемь лет, он еще с японцами в Великую Отечественную войну воевал. Входит такой прилично одетый, костюм, пиджак, орденские планки. Видно, что он в абсолютно взъерошенном, невменяемом состоянии, дико нервничает. Трясущимися руками разворачивает бумажку, на которой написал тезисы для разговора, в основном бытового характера детали: где ключи от квартиры, где твои вещи забрать, как дела, что передать. Какие-то такие вещи, как урегулировать бытовые вопросы. Чтобы не заволноваться, не забыть, он записал их на бумажку. Открывает эту бумажку, пытается читать. Я говорю: привет, папа, ты как доехал? Он говорит: я на самолете прилетел, увидел по телевизору. И он пытает начать разговор по пунктам своего плана — и он просто не может вообще начать разговор, начинает путаться. Видно, что у него вообще такой хаотичный разбег мысли, что он просто не может сосредоточиться на какой-то из них. В итоге это замешательство было урегулировано, мы что-то обсудили, я сказал, что все хорошо, у меня нет никаких проблем с сокамерниками, что я никого не бил, поэтому навряд ли меня осудят, я не виноват. Это все заняло минут пятнадцать — двадцать де-факто, после этого у него вопросы кончились, он уже говорить ни о чем не мог и спрашивает у мента: а сколько у нас времени? А мент — он такой, еще не до конца циничный и испорченный, с одной стороны, он по этим косвенным фразам понял, что человека посадили ни за что, с другой стороны — ему жалко этого отца, он видит, в какой обстановке это все происходит, понимает, что совершается беспредел. И ему чисто по-человечески, может быть, его жалко, что так получилось. И он говорит: да вы не беспокойтесь, есть еще время. И мы просто сидим, смотрим молча, де-факто какие-то фразы бросаются, мы в таком нервном состоянии. И я говорю: папа, давай прощаться, мы даже этого часа, который положен, просто не договорили. И он такой встает, собирается и уходит. Вот это было, конечно, тяжело психологически.
Но тем не менее я собрался.
Еще, в общем, проявления таких каких-то ментовско-циничных норм поведения — мне это сразу начало резать слух. Во-первых, женщины-сотрудницы такие — грязно и цинично матерятся. Есть мат такой, для передачи сверхэмоций, есть мат для связки слов, а есть — эх, такой молодецки-циничный. У них там третьего рода, который от женщины вообще тяжело слышать.
Потом — обыск сам. Во-первых, у всех вновь прибывших вещи не просто просматривают — пропускают, как в аэропорту, через рентгенаппарат. Ботинки мои вызвали много нареканий. Там куча шурупов, пластин металлических. Они просто запищали. О, говорят, сколько здесь железа. Сейчас мы все это повыковыриваем. Ага, говорю, а в чем я буду ходить? Если ты выкрутишь шурупы, подошва отвалится. Ты мне дашь казенные ботинки вместо этих? И решили ничего не выкручивать, но в камере мне их носить не дали. Я снял их перед камерой, они стояли в коридоре, я ходил по камере вообще в носках.
Личный досмотр — очень тщательный, по энкавэдэшным канонам. Шов одежды прощупывается на предмет зашитых денег, бритв, наркотиков. Просмотровый кабинет — приходишь в маленький обезьянник за решеткой, холодно, потому что открыто окно. Пока там это все ощупывается. А на стене висит в рамке перефразирование классика русской литературы: «В каждом человеке, даже в самом плохом, можно найти что-нибудь хорошее, если его как следует обыскать». У классика было: если как следует поискать. Такой служебный цинизм. И баба такая… Там эти молодые ментовки, — грязно матерящиеся, а здесь такая сушеная, дебелая тетка лет так сороковник с хвостом, вся в морщинах, сухая, знаешь, задубленная такая, заслужбенная, говорит: откуда? С митинга. И она с таким циничным задором, энкавэдэшным еще: эк вас, политических! С такой усмешкой.
На Пресне я был дня четыре. Прошел уже суд по мере пресечения, где мне врубили арест. Значит, повезут на Бутырку. И вот наступил понедельник, меня заказали с вещами. В это время мне уже успели сделать передачу — продуктовую, вещевую. Вещевая — теплый спортивный костюм, тапочки, хозяйственные принадлежности типа: мыло, мочалка, хрень всякая, что-то такое. Я в это время уже донимал сокамерников. Сначала в первой, там этого квартирника: я неопытен в тюремной жизни, будет время и желание, ты мне краткий курс молодого бойца. Что там за правила, как себя надо вести, какие установки. А он как-то отговаривался, не стал мне читать: посмотришь, сам поймешь. А особо из него тянуть ничего не удавалось. Во второй камере сидел тоже квартирник лет тридцать с чем-то, а второй — дядька ближе к шестидесяти, он сидел за какое-то там убийство, видать, не первый раз. Я к нему: у меня первая судимость, может, объясните для начала. А он мне: да ничего страшного, если будешь себя так вести, как сейчас, все у тебя будет нормально. И они в конечном итоге были правы. Я сейчас понимаю, что никакого курса молодого бойца человеку прочитать, насухую научить плавать, невозможно. Все познается на практике, каждая камера — свой мир, и всему не научишь. Это очень тяжелая задача.
В итоге заказали с вещами. Посадили в конвойную «газель» с цельнометаллическим кузовом, она переделана в так называемые «стаканы». Стакан в тюрьме — метр на метр, полтора на полтора. А здесь реально — запихиваешься, плечи надо сжать, баул поставить некуда. Закрыли, я сижу, голова не помещается. Думаю: поедем по трассе, всякое прикольное может быть, трахнемся в ДТП, машина загорится — отсюда уже зэков хрен кто вытащит. Это стакан надо открывать. Отлично можно запечься, как в духовке, до румяной хрустящей корочки!
Привезли на Бутырку, выгрузили. Сразу мы попали на сборную камеру. Это где вновь прибывших с какого-то этапа, с других централов, где ты пребываешь ограниченное время. Где ты не спишь, где нет нар, ничего. Есть скамейки, сел, сидишь, пока твое дело рассмотрят. Это уже был, конечно, радикально другой вариант по отношению к Петровке. Это было ужасное помещение, неремонтируемое уже множество лет, закопченное, грязное, холодное. Стекло выбито. Но это и благо, потому что все курили. Не всем даже хватало места, чтобы сесть. Этот ужасный прокуренный воздух. Опытные зэки не стали терять время, чифирь начали варить. Кто-то дал чай, кто-то кружку металлическую нашел. А это же надо кипятить. Кто-то достал старую простыню. Зажгли эту простыню, на огне кипятить эту кружку — дым, смог. Происходит еще перманентное общение всех со всеми. Рядом какой-то текущий туалет, грязь, размазанная слякоть, как на улице. Короче, караул. Еще и холодно стало. Сидели там чуть не сутки.
Нас начали вызывать к врачу брать кровь из вены — на гепатит, на СПИД. Потом — оставьте вещи, перейдите в соседнюю камеру. Я уже был без Николаева, потому что дела уже шли отдельно, в деле помечено, что есть подельник, которого надо держать отдельно. Пока мы были в соседней камере, наши вещи перебрали, вернулся, увидел, что у меня украли кулек печенья.
Сборка, сутки просидели, задубели жутко, я уже надел на себя все, что было теплого. И замерзли, и спать хочется, и дышать нечем, и устали просто как собаки. Вот откуда идет все это потребление чифиря. Тебе уже хочется упасть на пол, а ты еще должен находиться в функциональном состоянии, и когда ты сможешь упасть — совершенно непонятно. Пока не нашли возможность варить чифирь, гранулированный чай начали есть сухим. Запивали водой. Ну, это, конечно, все, смерть желудку. Гастроэнтерологи говорят, что это очень опасно, когда частицы чая попадают на слизистую. Еще от этого дыма офонареешь, к окну подойдешь, воздух свежее — дубак сильнее.
Все-таки начали вызывать нас по фамилиям. Мы были с митинга вдвоем или втроем, когда фотографировали, я видел Николаева, он был в нормальном, бодром настроении, слово «приподнятом» здесь неуместно, но вполне хорошем. Дали табличку с номером, спрашивают: чувствуешь себя революционером?! Тоже такой черный юмор. Аналогичная ситуация повторилась, когда приехал в Саратов давать показания. На каждом централе дактилоскопия снимается заново, и эксперт: ну что? Уже знали, что одного лимоновца к ним привезли, постоянно косые взгляды были. А я уже такой был циничный, заматерел: а то, говорю, конечно!
Бутырка — это, конечно, ужас. Ее как бы ремонтировать не надо. Ее надо снести. Если нужна тюрьма, ее надо построить заново. А это все — снести. Она вся в ужасном состоянии. Построена при Екатерине, кирпичи вываливаются с потолков, штукатурки там просто в отдельных местах не существует. Чтобы это все не валилось на голову, зэки обклеивают камеры какими-то газетами, простынями казенными, чтобы это все сохраняло благопристойный вид. Паутина, все закопчено. Тюрьма средневековья, начиная с потолков пологих, кончая абсолютно всем. Все разрушено, все не работает. Текущие краны, сгоревшие резетки (он так и говорит. — Е. Р.). Электрика там вообще в ужасном состоянии. Чтобы включить кипятильник, надо копаться в каком-то клубке искрящих проводов, замыкать, наматывать, все это перегревается, плавится. Кошмар. Поскольку провода в дефиците, зэки умеют это все ремонтировать, изолировать. Отдерут длинный кусок целлофана, обмотают — раз, зажигалочкой подогреют, подожмут, еще обмотают. Горячей воды вообще нет, кипятильников мало. Вода для питья и на бытовые цели кипятится абсолютно варварским методом. Металлические пластины крепятся параллельно друг другу, между ними диэлектрик — спичка, кусок пластмассы. К ним подводятся напрямую пара проводов, кидается в воду и включается в резетку. А приматывают — ниткой, она не плавится. А поскольку идет электролиз, от этих пластин отлетают соли, ржавчина, удар по почкам в перспективе от потребления такой воды. Все эти пластины ржавеют с дикой скоростью…
И вот я иду — там решетки эти, пролеты лестничные, отвалившаяся штукатурка, облупившаяся краска. Все такое картинное, замок Иф. И мне даже прикольно, потому что я мальчик такой вполне домашний, из интеллигентной семьи, интеллигентные родители. И тут я на экскурсии в настоящей тюрьме! Развели всех по корпусам, выдали матрасы казенные, посуду. Кружка алюминиевая, миска — маленький тазик. Уже время одиннадцать часов утра. Подводят меня к камере, открывают: заходи. Я захожу — камера большая, разрушенная. В принципе, она рассчитана человек на тридцать семь. Или 34 места расчетных. На самом деле там на этот момент было 50 с хвостом, но это немного. В дальнейшем я сидел в камерах такого типа, где было 102 человека, 107 человек. У меня первая такая ассоциация — вот эти двухъярусные нары с двух сторон, натянутые веревки, на веревках висит множество одежды, нары завешаны какими-то тряпками, простынями, черт знает чем, из-за этих занавесок головы торчат со второго этажа. У меня первая ассоциация — у Киплинга, знаешь, есть описание города обезьян. Вот эти лианы, пещеры в скалах, дыры, обезьяны…»
— Бандерлоги свисают…
«Бандерлог», кстати, тюремный термин. Поскольку не все зэки читали Киплинга или хотя бы смотрели мультфильм, они, возможно, не знают этимологию слова «бандерлог». А по тюремным понятиям это обозначает зэка, который реально не делает ничего, только ест, спит, не участвует в общественной жизни камеры, его не интересуют общие проблемы, заботы, вопросы. Не участвует в ремонте этой камеры, не заботится о том, чтобы наладить сообщение с окружающими камерами, чтобы решить общие вопросы.
Их еще называют «кишкоблуд». Я этот термин впервые услышал на Алтае от…»
— Бахура!
«Ну, да, Сид, Бахур. Когда они этого Колю Балуева подняли в очередной раз в горы, когда там надо было уже эвакуировать имущество, нас уже отпустили, дали нам 24 часа, чтобы с территории Алтайского края выместись. И Коля говорит: а давайте как бы вскроем консервы, пожрем. «Да погоди ты, какие консервы, надо вещи собирать! Ты, Коля, кишкоблуд!» Во, думаю, какой интересный термин. Заковыристо так, колоритное словечко. Оказывается, тюремное.
Ну, я как бы немного опешил от этого видения «города обезьян». Они: чего встал, проходи. Я прошел: куда вещи поставить? Пока — здесь. А поскольку мне предыдущие сокамерники не объяснили, как все-таки надо себя вести, я в полном незнании. Я говорю: а есть вообще какое-нибудь незанятое место?
Вот здесь, с точки зрения зэка, я поступаю неправильно. Во-первых, слово «место», которое употребляется в негативном значении. Во-вторых, это вопрос, который вообще нельзя задавать в первую очередь. По идее, ты должен познакомиться с людьми, поговорить, на тебя должны посмотреть, составить свое представление, что ты за человек. Есть ли за тобой какие грехи или, наоборот, плюсы. Что у тебя за статья. Это называется: а кто ты по этой жизни, как ты намерен вообще жить. И тебе в итоге говорят: ложись-ка ты сюда, сюда или сюда, в зависимости от того, насколько ты полезный, добропорядочный, заслуженный или, наоборот, уже провинившийся человек. Все очень так, иерархично. «Да погоди ты — место, пройди, вон там с тобой поговорят».
Я прохожу поближе к окну, сидит так называемый смотрящий камеры, кличка у него Близнец. Вокруг него группка бывалых зэков. Камера общего режима. Это те, кто раньше сидел либо на малолетке, во взрослой тюрьме еще не сидел, либо те, кто первый раз судим. Редко кто по второму разу. «Откуда?» Вот там, оттуда. На митинге драка с милицией произошла. «И что ты там, мента избил?» — «Ну, того, которого мне приписывают, я его в глаза не видел. Там были столкновения, беспорядки…» — «А что ты там вообще делал?» — «Политическая акция». — «А на х… тебе это надо?»
Вообще, мир зэков, уголовный мир — он такой, исключительно материалистичный. Представить, что человек пошел и что-то делал из своих убеждений, потому что он считает нужным так поступить или иначе, — им это очень трудно дается осознать. В уголовной жизни подразумевают, что да — можно объявить голодовку из материалистических побуждений, можно вскрыть себе вены — из материалистических побуждений. Можно пойти на преступление: зарезать стукача, например. И это понимается и воспринимается логично. А что можно пойти на митинг и выступать там против чего-то — это значит больной на голову, на х… это надо.
Первая камера — я там просидел месяца два с хвостом. Я сейчас понимаю задним умом, большим опытом, что в принципе хата была непростая. Во-первых, меня бы в простую и не посадили. Во-вторых — там сидел человек, который на Бутырке сидел уже пять лет. Без суда. Какое-то дело там запутанное, процесс не идет. Понятно, что за пять лет пребывания он все ходы провентилировал. А эта тюремная жизнь имеет множество уровней. Она имеет такую подноготную, которую вообще не сразу видно. Туда попадаешь, видишь конечные результаты каких-то процессов. Но откуда все это берется, как это все генерируется, где те причины, которые побудили подобный исход, ты как бы не видишь. Ты видишь конечный результат, но суть вещей не понимаешь. Не понимаешь, как люди в камере взаимодействуют, не понимаешь, как вопросы можно решить, ты не знаешь какие-то связи. Я это все начал понимать только где-то к полугоду отсидки. Реально передо мной открылись какие-то тайные пружины. Как вообще, что это за мир, как все происходит. Потому что декларируется одно, а правда — другая. А делается — третье. А можно — так, а можно — по-другому.
Новичок попадает — он вообще не может сориентироваться. Он не понимает, как на самом деле в камере процессы происходят. Вообще, тюрьма — это такой кладезь, непознанный край для научных изысканий. Во-первых, там можно написать великолепные докторские диссертации по какой-нибудь групповой социальной психологии, по социологии неформальных групп. Садишься в камеру — и, не сходя с места, пишешь докторскую диссертацию. Для социолога — это просто рай, Клондайк. Настолько это наглядное пособие, идеальная модель закрытого, ограниченного общества, которое функционирует как двигатель внутреннего сгорания. Как часы. Все это можно наблюдать и с натуры описывать. А при определенном умении — генерировать определенные процессы.
Зэки — гениальные психологи. Опытный зэк — он настолько высокопсихологичен, что он абсолютно незнакомого человека определяет, понимает сущность человека просто, я не знаю, с минуты разговора. Причем с ничего не значащих вопросов. Стандартные вопросы: за что сидишь, какая статья. Еще что-то. Кто по жизни? По пяти-семи предложениям видит, что это за человек, что от него можно ожидать, насколько он опасен. Причем проколотить понты, как в фильме «Джентльмены удачи», «сколько я порезал, сколько перерезал», уже не выйдет, нет, ни х… не выйдет. Потому что есть так называемая невербальная информация, когда человек все равно нервничает. То есть он может как бы вести себя уверенно, но ногтем будет ковырять кресло. Вот буквально на таких полутонах ты все равно срежешься. И они эти полутона тоже воспринимают бессознательно…
Камера была хитрая. Я вообще не понимал, что там происходит. Де-факто там была ступенчатая, опосредованная, но вполне регулируемая, контролируемая такая лестница для управления общественным мнением. В принципе человеку можно было какие-то условия создать. Тюрьма вообще — это то место, где если хотят тебя сокамерники обвинить в чем-то, то в принципе достаточно из любой мухи сделать слона. С твоей стороны — какая-то сопротивляемость, которая из опыта набирается либо не набирается. И как бы можно регулировать процессы. Вплоть до того, что генерировать отношение к ним окружающих. Это облегчается тем, что общий режим. Молодежи очень много. Де-факто там полно безмозглых подростков.
Подростковая психология — коллективная, а коллективная психология — это стадо. Если из этого стада выбиваешься на два вершка, то стадная психология предполагает по этим двум вершкам начать колотить, чтобы тебя в это стадо, на общий уровень вколотить.
А я, конечно, из них выделялся как бы всем. Начиная с уровня образования. Они там с пятью классами школы, и те на жопе просиживали. И о чем я с ними буду говорить? Первая комичная ситуация: всем захотелось узнать, а чё за партия такая. А вы там за что боретесь? В обыкновенной жизни я бы начал рассказывать, что я вообще такой поклонник каких-то дугинских теорий чисто консервативных. Я бы начал что-то рассказывать про традиционное кастовое общество. А про какое кастовое общество я им буду рассказывать, если у людей нет знаний истории, социологии, вообще — невладение политической терминологией широко распространенной. У них просто нет базиса для того, чтобы понимать, что я им вообще хочу объяснять. Это как дикарь спросит: а как работает утюг? И как ему объяснять, как работает утюг, если он не знает, что такое напряжение, сопротивление, электросеть. Я начал делать попытки объяснять простыми словами сложные вещи. Упростил все до счетных палочек. «А почему он вам не нравится?» — «А потому что он гондон!»
Эта проблема меня преследовала весь мой срок. «А за что вы боретесь?» Все, от этого вопроса у меня уже просто волосы начинали из головы выпадать. Оставалось только сидеть и молиться: Господи Боже ты мой… То есть это ужас. И самое сложное: если человек реально интересуется, его можно посадить, сказать, давай заварим чайку, сейчас я тебе все объясню. Даже если он тупой, но интересуется, — мне времени не жалко. А проблема в том, что он вроде бы интересуется, ему интересно, он задал вопрос в одном предложении, и он ждет ответа тоже в одном предложении. Ему не надо три предложения, ему не надо три минуты, пять. Он слушает тебя полторы минуты, ты за эти полторы минуты еще не успел какую-то там вводную мысль вообще построить, он говорит: ну, ладно, все понятно, вы коммунисты. Он не хочет уже знать твое мнение, потому что уже составил свое. Сам спросил, сам ответил. И вопрос закрыт. Или наоборот: понятно, вы фашисты. Или: вы скины.
Вообще, идеология национал-большевизма для тюрьмы подходяща крайне слабо именно по двум своим составляющим. Такие скиновские мотивы не катят, потому что сидит половина Средней Азии и Кавказа, половина Молдавии и еще там чего-то, расовая сегрегация в тюремном мире не предусмотрена и не предполагается. А коммунистическая идеология — она тоже для уголовного мира тяжела, потому что ассоциируется с внутренними органами, с ментами. Вот был советский строй — были менты, лагеря, это вещи одного порядка. Есть еще такое понятие, как «красный». Мне говорят: «Ты красный?» А я даже не подозреваю, какой смысл заложен в этом слове. «Нет, — говорю, — не красный. Конечно, где-то там сотрудничаем с коммунистами, но это совершенно не наш идеал, они нас не устраивают…»
Есть два пути. Сначала создать к себе негативно-настороженное отношение, потом личными качествами его пересилить и выйти на уровень, который для тебя предполагается. А второй — напротив: сначала показать себя человеком… Человечность — она везде ценится, а потом, поскольку это Леша Голубович, Магнитка, наш парень, мы его знаем, он нормальный, на этом фоне можно ему его национал-большевизм простить. У всех свои тараканы в голове.
Де-факто там сложилась ситуация, когда с молодняком я общаться не смог, потому что их незамысловатые шутки, темы для разговоров мне не понятны и просто мною не поддерживаемы. На какой-то высший иерархический уровень я подняться тоже не могу, там бывалые зэки, и они дистанцию должны соблюдать, и я до их уровня не дорос и не дошел. Они проблемами озабочены, до которых мне пока нет дела. Я, в общем, начал общаться с неким средним звеном.
Камера даже географически поделена на несколько сегментов. Есть братва — люди, которые имеют связи с уголовным миром всю свою жизнь. Они на воле общались в криминальных кругах, имеют представления об уголовном мире, о царящих там правилах, знают, как в идеале должны обстоять дела в зоне, как выстраивается система иерархического управления. Знают весь «воровской ход» — такое общее, собирательное название. По уголовной жизни они здравомыслящие, нормальных человеческих качеств, не запятнали себя какими-то там грехами по жизни уголовной и, следовательно, могут иметь отношение к решению всяческих вопросов. Например, осуществлять связь, стоять на «дороге». Пересылка различных грузов, записок, сообщений между камерами. Это работа очень ответственная, надо все фиксировать, требует пунктуальности, точности. Эти посылки могут содержать секретные сведения, могут содержать деньги, наркотики. Система учета очень сложная и продуманная, система оповещения, превентивные меры, чтобы все эти записки и посылки не попали в руки мусорам. Человек должен быть вменяемый, ответственный, с некоторым административным талантом.
Есть мужики — может, работяги, которые дали соседу по голове. Они занимаются какими-то хозяйственными вещами. Там много вопросов бытовых. Резетка сломалась. Веревку надо расплести, чтобы в соседнюю камеру записку переслать. Ремонт какой-нибудь, что-то обклеить. Это — основная масса заключенных. В принципе, они делятся на более и менее уважаемых в коллективе.
Следующие — люди, которые занимаются уборкой в камере. Это не обязательно какие-то парии, неприкасаемые. Это могут быть те же самые мужики. Человек попал в тюрьму, а ему надо жить. Без дополнительных передач питания у человека через два месяца начинают вскрываться какие-нибудь язвы, авитаминозы. Нечего курить, нет заварки, сахара. Откуда-то это должно браться. У родственников денег на передачу нет. Соответственно, он должен делать что-то полезное для окружающих, чтобы они ему в благодарность что-то дали.
И уже редкая группа каких-то там отверженных. Либо у них какое-то там непочитаемое преступление — обычно изнасилование, что-то такое. Убийство — тоже не в чести, но не до такой степени. Либо — люди, проигравшиеся в карты и не отдавшие долг. Либо — давшие показания на своего подельника. У них — грязная работа вроде уборки на дальняке. А есть такая промежуточная категория — на Бутырке это называется… Там есть такое место в камере, называется «парашют». Ряд нар, между ними предусмотрен столик. Просвет между нарами затягивается тканью, чтобы сверху не сыпались всякие соринки. И там живут уже люди, к братве относящиеся, уважаемые люди. Как правило, они уже постарше возрастом, побольше жизненного опыта, поменьше маргарина в голове. У них какой-то свой жизненный задел. А у меня — свой жизненный задел. И общение уже такое, паритетное. О чем-то уже можно поговорить, что-то обсудить.
В принципе, тяжеловато, конечно. Первый месяц — вообще переломный. Когда человек сначала попал, думает, на экскурсию. После первого месяца — ни х…, придется здесь жить. Долгое время. Придется овладевать каким-то знаниями, умениями, организовывать собственный быт. Уже начинается какая-то бережливость, начинаешь мелочи полезные собирать. Зэк по своей сути — он Плюшкин. Он никогда… Лежит нитка — он ее не выкинет. Возьмет бумажечку, ее туда намотает, положит в коробочку. И вот одежда у него порвалась — а у него уже есть ниточка, она лежит, имеет свое место. Какая-нибудь проволочка. Валяется проволока — и на х… она нужна. Нет. Если порвется обувь, он проволочку заточит, сделает крючочек, сделает шильце, зашьет обувь, еще у него это шильце кто-нибудь попросит, а он скажет: а дай закурить.
На самом деле у меня родилась такая мысль, что тюрьма похожа на компьютерную игру в серии квест. Там два направления деятельности. Ты ходишь, общаешься с разными персонажами и получаешь какую-то информацию, которую в процессе игры потом используешь. Еще ты ходишь набираешь всяких вещей, которые внешне никак не полезны, но потом их полезность обнаруживается, причем полезность вполне пригодная и незаменимая. Для чего, например, нужен обломок вот этой пластмассы в тюрьме? Выбросить его. Его нельзя выбрасывать. Из него можно сделать такую лампадку, опаять этот кусок пластмассы и сделать из него ручку для этого шильца. А можно сделать шарики, из которых потом можно сделать четки, эти четки продать за пачку сигарет. Тюрьма — это квест. Получаешь информацию и вещи, которые потом будут употреблены самым внешне, кажется, неподходящем для этого образом.
Первый месяц — он психологически переломный. У зэков называется «домашние пирожки еще не высохли». Может, это и в армии имеет какие-то свои аналоговые периоды. Этот период кончился для меня с весьма положительной дельтой. Я освоился, научился общаться с сокамерниками. Тюрьма — она трудна тем, что сокамерников ты не выбираешь. Психологическая комфортность в общении — это дело очень редкое. А там заперли тебя с пятьюдесятью человеками — и живешь. А среди этих пятидесяти с вероятностью сто процентов найдутся люди, которые будут тебе настолько психологически неприятны, что тебе не только с ними говорить — просто ощущать их рядом напряжно. Не потому, что они тебя третируют, а потому, что от одного их вида тебя колдобит. И эти люди — они в камере просто не разойдутся. Уйти им друг от друга некуда, они заперты, как крысы в банке. И теперь вопрос, какая крыса какую крысу съест.
Начинаются какие-то психологические дуэли. А поскольку тюрьма — это место, где всегда можно указать человеку на какие-то его ошибки, начинаются регулярно, постоянно подъ…ки, какие-то там указания на косяки мнимые. Это отнимает вагоны нервов. Это тоже очень большое искусство, зэки — они обладают этой способностью… Я понял, что можно так человека довести до самоубийства. Не бить, не угрожать, а регулярным капаньем на мозги, стачиванием нервной системы можно довести человека до нервного срыва. Я видел такое…
Самое главное — это психологический отпор. Порой его бывает достаточно. Если он есть, он ощущается на расстоянии какими-то фибрами. В какие-то физические конфликты можно уже не входить. Просто сказать пару фраз — и отпадает желание в дальнейшем этот конфликт развивать. Я видел, как человек задолжал в карты, и его никто не бьет, ничего, а ему просто изо дня в день капают на мозги, он идет на дальняк и вскрывает себе вены.
Вот так я приобретал какие-то положительные навыки, что хорошо, что плохо, обкатывался. В этой камере проблем каких-то не было. То, что я был белой вороной, это сто пудов. Потому что по телевизору уже показали этот фильм «Охота за призраком», где я давал интервью. Я ходил давать интервью. Потом у меня в этой камере начались проблемы, но они были внешне сгенерированы и по не зависящим абсолютно от меня обстоятельствам. Потом с высоты опыта и времени и получив дополнительные сведения, я понял, как все это было, откуда дул ветер. Дело в том, что Бутырка — она еще является большой такой соковыжималкой по выдаиванию денег из зэков. Это реальная машина для управляемого рэкета. Все просчитано, отлажено, крутится, смазывается. Эта машина, поскольку она выдает деньги в разных направлениях, она выгодна всем. Операм, ментам, определенной части зэков. Невыгодна только тем жертвам, кто в эту машину попадает.
Как это делается. Криминальному авторитету — тут еще зависит, насколько он честен, насколько он обладает желанием держать криминальный порядок или просто доить деньги… Так вот заходит какой-нибудь зеленый новоприбывший человек. Ему можно сказать: иди сюда, давай знакомиться, я тебе покажу несколько фокусов в карты, на, держи, а умеешь в это играть? После двух часов несложных упражнений ты обыгрываешь его в карты. «Все, теперь ты должен, а если денег нет, зачем карты в руки брал?» Первый вариант. Второй вариант: дают телефон позвонить, в этот момент заходят менты, телефон отбирают. «Все, ты спалил наш телефон, его надо восстановить, звони родственникам, чтобы деньги передали…» На самом деле этот телефон — доходит до того, что менты приносят его через какое-то время, продают обратно за какие-то деньги.
Я понял, что существуют специализированные команды гастролеров по хатам, гастролируют они исключительно с согласия оперов. А от кого зависит, чтобы они из одной хаты снялись и переехали в другую? И с пустого листа доказать, что происходит что-то ненормативное, очень тяжело. Слова должны подтверждаться фактурой, а фактуры нет. И приходится уже на этом уровне, по установленным правилам играть.
Заехала целевым образом целая команда грузин, которые были связаны… Очень много грузинских воров. Грузины, как нация, отвратительные твари, я за все время пребывания в тюрьме видел двух всего нормальных грузин, которые нормальные как люди. Таджики — хорошая национальность. Армяне — большей частью хорошие как люди, по психологическим качествам. Азербайджанцы — фифти-фифти. Чечены, кстати, — очень такие, положительные, как правило, персонажи. Они очень взвешенные, очень справедливые, достойные, но без зазнайства, они о себе хорошего, конечно, мнения, но не зазнаются. Они при этом других скотами не считают.
А грузины — они вот такие: я — грузин, а вы — вообще непонятно кто. Они высокомерные. Как нация они очень гнилые. А сопротивляться им трудно, ставить их на место. Потому что грузины — они быстро поняли эту уголовную тему, они наделали себе множество таких фиктивных воров. Когда человек вносит большое количество денег на воровское, обладает какими-то связями в уголовном мире, и через некоторое время его коронуют вором, хотя, в общем-то, он просто г…. И представления об уголовной справедливости имеет очень превратные. А поскольку как бы корпоративность такая, разрушить этот симбиоз очень трудно. На воле мы можем просто морду набить. А там тяжело.
И вот заезжает такая команда. А вообще как бы любое массированное попадание людей в камеру — это уже стресс для всей камеры. Здесь живут люди, которые друг с другом уже укатались, разобрались между собой, определились. Заезжает новый поток — хрясь в устоявшуюся жизнь свежую струю. Начинаются какие-то пертурбации. А там все обострилось еще более серьезно, потому что эта группа прибывших через некоторое время начала конфликты со старым укладкомитетом камеры. В принципе, всех уже все устраивало. Все установили паритетные отношения, нашли какие-то точки соприкосновения.
А здесь начались скандалы, старый блаткомитет понимает, что-то не то происходит, его власть как бы уже под некоторым вопросом, не до жиру, и вопросы эти настолько скользкие, что просто сказать: «А что ты делаешь?» — не получается. Он скажет: а я живу на общие деньги предполагаемых собратьев, есть поддержка этой темы. Так что не то что я, даже они с ходу не могли эту тему обосновать.
Потом уже я сидел с одним грузином, который сказал, что в итоге эта тема на Бутырке была закончена тем, что один из инициаторов этого движняка все-таки имел серьезный конфликт с ворами, где-то там нашла коса на камень, все это было признано недопустимым, и ему было поставлено на вид. Как-то реально наказать — руки не дотянулись, а косяк такой он заработал. Начались уже какие-то мотания нервов, процесс отработанный. В итоге и предыдущая иерархия вся нарушилась, обратиться к кому-то, мол, давайте это как-то по-другому урегулируем, уже возможности не было.
Де-факто закончилось тем, что один зэк, который поднялся с зоны назад на пересуд, подошел ко мне и сказал, что тебе, вообще-то, надо из этой хаты… Подсказал: у тебя свои ребята сидят на спецуре, напиши им, пусть они тебя к себе перетянут. А перетянут — это опять опера, это опять некие услуги, которые потом надо будет оплатить… А сидел на спецуре Николаев. Я пишу с соблюдением конспиративных фишек, это тонкая очень тема, ее так вот объяснять очень долго. Пишу: Женек, давай, короче, что-нибудь делай, тут такие проблемы, такие вопросы ставят, мне отсюда уже надо… То есть даже написать открытым текстом нельзя, потому что, если это теряется, попадает в чужие руки, — это реальный, большой, очень серьезный грех.
Ну и, короче, там Женек делает определенные ходы, которые кажутся ему правильными, потом оказалось, что они были вовсе не правильными, и они имели свои последствия, весьма отрицательные, это потом раскручивалось. В общем, первая хата была с подозрением на оперскую. Вторая, куда Женек меня перетянул, — она была конкретно оперская, человек ходил к оперу, когда захочет, набирал по сотовому номер, говорил: а пришлите мне две бутылки водки. Если та была еще человеческая хата, то эта была такая, в общем-то, беспредельная. Реально творились серьезные, тяжелые вещи. А раскрутить то, что эти вещи реально не предусмотрены воровской этикой, тоже было очень тяжело.
Вообще, весь этот воровской закон — не то чтобы он деградирует. Его исполнение идеальное — оно де-факто утрачено. Потому что сейчас уголовный мир криминализирован, в тюрьму попали деньги, и это — яд, который разлагает, разъедает все вокруг себя. Старый уголовный этический комплекс — он де-факто сейчас находится в состоянии разложения. Не говоря уже о том, что старые зэки говорят, что в 80-х годах сиделось легче, так называемого людского в тюрьме было больше. Люди, сидевшие даже пару лет назад, говорят, что были более плотные представления о…»
Глава 4 Последняя кровь
…И вот тут-то еще более и прежнего крови прольется, но это кровь будет последняя, очистительная кровь.
Шерстистый крокодил
— Такое возможно только в национал-большевизме…
Этой фразой меня Алексей тогда здорово развлек. Он почти закончил зачистку на чьей уж, дай бог памяти, квартире и повернулся ко мне от раковины. Я стервозно восседала за столом.
— Вот так приехать — и встретить абсолютно ф… правую девочку…
Ага… За «девочку» — спасибо. «А пива вот этого я в доме чтобы больше не видела!» (цитата)…
Хотя я ведь и сама его про себя так же обзывала. И, спрашивается, за что? За его страсть к порядку — и за то, что реализует он эту свою страсть весьма жестко.
Да что ж у нас за менталитет такой дурацкий? Человека, хоть однажды стукнувшего ладонью по столу, не спешащего сдавать позиции и не в каждый момент своей жизни болтающегося как гусь в проруби, обзывать то фашистом, то сумасшедшим… Это другой нацбольский деятель Соловей два месяца спустя после описываемых событий начнет орать и обзывать меня сумасшедшей. В благодарность за мое хорошее к нему отношение… Как он ни пытался это отношение испортить… А хорошее отношение было вызвано всего лишь тем, что у меня просто такой стиль общения. Ничего личного… Мне так удобно. И я не собираюсь себя менять по заказу какого-то там… Я давно заметила: продолжай вести себя ровно, не спеши потерять свою колею, и людей вокруг начнет трясти, коробить и выворачивать наизнанку. Тебя просто не поймут.
— «Праворадикальная сволочь»! — глумливо подхватила я. — Сейчас побежишь жаловаться Елькину: чего, мол, за змею ты тут пригрел, почему не провел… м-м-м… сейчас сформулирую… идеологическую фильтрацию?!
— Многие девушки вообще не знают слова: «идеология»… Я не девушка. Я шерстистый крокодил…
Святое не трожь!
— СВЯТОЕ НЕ ТРОЖЬ!!!
Вот где все закончилось, не успев начаться. Мы еще даже не успели толком поговорить, а я уже взвилась, как под током.
— Не смей… Не смей даже думать на ТАКУЮ тему… если реально в ней ничего не понимаешь!
«Господи, ну как так можно? — неслось в моей голове. — Как можно… себя вот так… ни за что губить? Да кто они тут все?!»
— И избавь, не говори ничего ПРИ МНЕ. Ты МЕНЯ этим своим базаром в грех вгоняешь!
Наверное, это все звучало странно. Но для меня то, что он совершенно спокойно походя обронил в разговоре, прозвучало чудовищно. А просто он со всей своей основательностью истинного атеиста вдруг — не помню почему, просто слово за слово — принялся рассуждать о таком явлении, как православный святой Серафим Саровский. Въехал в тему, как на танке, неизбежно обдав это имя грязью… У меня внутри все перевернулось. «Подсудное дело, — потом уже, чуть остыв, спокойнее подумала я. — Оскорбление религиозного чувства…» Я и не знала, что это так больно…
Во мне кипела ярость моего вождя. Можно было промолчать. Может быть, даже нужно… Еще неизвестно, чем мне аукнутся эти все мои выступления, когда дойдет до дела. Обычно я и молчу, не так просто заставить меня раскрыться… Но есть моменты, когда понимаешь: пора. Нельзя за просто так сдавать самого себя, за душой всегда должна оставаться неразменная монета. Иначе что ты за человек? Если ты что-то считаешь СВОИМ, это СВОЕ никому отдавать уже нельзя…
Я точно знаю собственное СВОЕ. Для меня русский святой — абсолютная величина. Этот давно умерший человек мне важнее большинства ныне живущих. И я спокойно обменяю их на него…
Как интересно. Это всегда так было? Не мотайся по жизни, хоть сколько-нибудь прочно стой на чем-то одном — и однажды жизнь заставит тебя настаивать на этом непримиримо.
— А чего ты так за Серафима? — слегка озадаченно спросил он меня потом. — Он ведь кто был? Просто такой добрый дедушка, который там любил всех…
Этот «добрый дедушка»… Ой, беда с ним!
— Этот «добрый дедушка» лично тебе в своих предсказаниях такого напророчил, что лучше сразу мельничный жернов на шею — и утопиться! Ты знаешь, что все его пророчества, относящиеся к более раннему времени, уже сбылись? И теперь на очереди — то, что он называл очищением России?
«Когда Земля Русская разделится и одна сторона явно останется с бунтовщиками, другая явно станет за государя и целость России, вот тогда ваше боголюбие, усердие ваше по Боге и ко времени — и Господь поможет правому делу ставших за Государя, и Отечество, и Святую Церковь.
Но не столько и тут крови прольется, сколько тогда, как когда правая, за государя ставшая сторона получит победу и предаст их (бунтовщиков) в руки правосудия.
Тогда уж никого в Сибирь не пошлют, а всех непременно казнят, и вот тут-то еще более и прежнего крови прольется, но это кровь будет последняя, очистительная кровь».
Крик
— МНЕ. ТУДА. НАДО.
Именно такое исчерпывающее объяснение получил мой прихвостень, когда однажды я поставила его перед фактом: мы едем в Дивеево к отцу Серафиму… Было самое начало весны, как раз после моего побега из Бункера, и к этому моменту я уже устала ужасно. Жизнь устроила мне невыносимые качели, однажды в детстве я с таких уже свалилась. Больше не хочу. Пора начинать пытаться остановиться… Осенью на какой-то лихой волне я взлетела неимоверно, зимой рухнула — головой на самое дно, убитая мной, но не умершая любовь добивала меня теперь. Так продолжаться не могло, из этого надо было выбираться…
Я ехала, потому что не могла уже не ехать, выбраться по-другому не получалось, но я ехала… нет, только не просить. Что угодно, только не это. Просить что-то для себя у меня язык не повернется. Клянчить каких-то мелочей у святого — это абсолютно недостойно. Да это и не поможет. Не этим надо править свою жизнь… Но, может быть, я смогу ему чем-то помочь? Ведь есть же на самом деле силы… Меня не оставляет ощущение, что русский человек вполне в состоянии позволить себе однажды открыто взглянуть в глаза небу: «Я с Тобой. Я смогу Тебя защитить, положись на меня…» И других слов молитвы можно уже и вовсе не знать. На твою жизнь и этих хватит…
— Ты поедешь со мной, — заявила я своему «приспешнику» безапелляционно. Мой прихвостень вообще не в состоянии «слушаться маму», на что бы я его ни подбивала, все равно все будет по-моему, но сначала он хотя бы для проформы обязательно устроит разборку и скандал. Но сейчас он только глянул на меня — и безропотно засобирался в дорогу. У него язык не повернулся перечить… Ехать одна в будущую столицу православного мира я никогда не рискну. Если хочу оттуда вернуться. А вот с «подельником» — совсем другое дело. С ним я больше всего похожа на одинокую женщину с ребенком. Никто даже случайно не посмотрит…
Храм… В него невозможно войти просто так. Мы ходим, не замечая, какой вокруг на самом деле разреженный воздух. А там — там «нечто» в воздухе стоит плотной стеной, я вошла, натолкнувшись на невидимую преграду, упрямо продавила ее — и вот я внутри…
Когда мощи Серафима привозили в Саров, выстраивалась неимоверная толпа. Бесноватые… Двадцать километров до Дивеева… Сегодня на всей территории монастыря не было почти никого. Был официально праздничный день, Восьмое марта, а на самом деле — разгар поста. «С праздником, девушки!» — кинулся какой-то дебил к черным монашкам. «А что, праздник какой-то?» — пробормотала одна другой. Во придурок, они — не женщины…
Все, кто добрались в этот день до храма, жиденькой цепочкой переминались возле раки с мощами. Очень большой, темный резной короб со стеклом медленно приближался, все лучше различимый за спинами людей. Я смотрела на коричневое дерево, на его резьбу, оно было все ближе, ближе… И когда я поравнялась с ракой, издали подступавшее ощущение начало перебивать дыхание. Прикоснулась к дереву — и понеслось…
…Я это видела. Сонм людей, густая-густая толпа, где каждый был стиснут телами соседей. И каждый пытался метаться в безвоздушном пространстве, люди извивались, но могли только пошевелить головами. Их лица искажало что-то нечеловеческое, не бывает таких искаженных лиц, таких мучительно-яростно открытых ртов. Как на картине «Крик»… Эти люди кричали. Беззвучно, страшно, дико, нечеловечески кричали…
Я задыхалась от рыданий, я рухнула на камни пола, вцепившись в резное дерево, мне надо было успеть, больше всего в жизни мне надо было успеть взмолиться — дико, страшно: прости нас, защити нас…
Все эти люди — это было как на той картине… Все это было… Я верю в то, что видела сама…
Синдром Буратино
— У нас в партии тоже есть православные… — глухо сопротивлялся Алексей моим нападкам. — Елькин мог бы и по-громче тебя на меня тогда… заорать.
Да, точно, когда я взвилась из-за Серафима, мы же были не одни. Вокруг были еще нацболы. И я при них так прокололась… Но потому что это уже невозможно!
Я кивнула про себя, оборачивая слова Алексея против него самого: «Мог бы… Но ведь не заорал…»
— Мы собираем вместе людей разных уклонов, — продолжал он сопротивляться.
— И что это получается за Вавилон? Даже если в обществе главенствуют две идеи, оно уже надвое разделено. Чтобы всех объединить, должна быть всего одна точка приложения. Приложения всего: помыслов, действий. Для всех.
— У нас широкая позиция.
— Ваша широкая позиция — ваше узкое место. Получается пирамида со срезанной верхушкой, какая-то размытая промежуточная цель. У вас потому тоска эта во всем, что не может вот это быть главным смыслом в жизни. НАШ-то человек вот уж точно рождается для другого. Какой-то самообман, вы как будто сами себе не позволяете увидеть, что цели-то могут быть гораздо выше, что вершина у пирамиды должна быть — и она есть. А у вас — какой-то «синдром Буратино» наоборот: вы живете и не знаете, что за холстом на стене находится дверь, а за дверью… да все, что угодно.
А знающие люди ведь говорили: не будет других на Руси, только те, кто верит. Святой праведный Иоанн Кронштадтский: «Перестали понимать русские люди, что такое Русь: она есть подножие Престола Господня! Русский человек должен понять это и благодарить Бога за то, что он Русский».
— У меня на руках вот такой расклад. А у вас что? Я классика читала, могу цитировать: «Мы должны будем сменить все. И придумать себе Нового Бога, возможно, какой-нибудь тунгусский метеорит или железную планету в холоде Космоса. Нашим Богом будет тот, кто даровал нам смерть. Может, нашим Богом будет Смерть…» Это какая-то попытка провозгласить новое летосчисление, сделать вид, что до тебя тут ничего не было.
Слушайте, ну не в России этим заниматься. Про метеорит говорят людям, которые сами — соль земли. И наворачивать семь верст до небес — это ведь все тоже признак неправды. Потому что правда — проста…
И эти люди — это ведь не нация. А нация — это не эти люди. Чем вы собираетесь нацию скрепить? Как звучит определение нации и на какой стадии жители территории в эту нацию превращаются, я примерно представляю. Это когда все устремления — в одну точку. Как, например, во время войны, когда всем миром надо в войне победить…
А еще умные люди задолго до нас расписали, где точка приложения конкретно для России. Вера. «Русь — подножие Престола»… И если мы, по сути, просто решаем, какую «сказку про будущее» выбрать, во что верить, то я предпочту пророчества авторитетного человека. А придумывать что-то свое и не обращать внимания на то, что уже есть, — это несерьезно…
— И какая твоя сказка?
— Россия не сможет без православного фундаментализма. В этом корень всего.
— Теократическое государство?!
Ого, как он лихо снимает слова у меня с языка! Он вскинулся, в глазах засветилось узнавание, вдруг какое-то из моих слов оказалось полностью созвучным его мыслям:
— Да это самое лучшее, что может быть! И за такую идею… да, ВОТ ЗА ЭТО я пойду сражаться…
Я взглянула на него: сам понял, что сказал? Я-то все поняла.
Ему абсолютно понятно и созвучно оказалось именно то невероятно сложное философствование о традиционализме, «…изме», «…изме», что изначально составляло основу будущей «партии прямого действия». Но я все больше убеждаюсь: он не мог не среагировать и на знамена, полыхнувшие над колонной. Да так, что очень быстро оказался впереди всей колонны… Он воин, ему нужна война и нужен подвиг и — плещущие впереди на ветру знамена. Нужна самая прекрасная цель борьбы… Нацболы яростнее всех размахивали красным флагом — он и пошел на этот красный цвет. И они очень высоко поднимали знамена — так, что почти заслонили небо. Но разве этим небо по-настоящему заслонишь? Небо — это то, что не заслонить ничем. Значит, оно здесь главное. Он-то это чувствует. И он может себе позволить настоящую цель. «Русский народ — меч Бога…» Хочется ведь принадлежать такой цели…
«Вам хочется песен? Их есть у меня…» Я развернула масштабную подрывную деятельность, я сидела перед адептом одной «религии» и яростно проповедовала ему другую. И та и другая — религия бешеных… И в какой-то момент он уже втянулся, уловил знакомые нотки, принял мою логику как свою.
А ведь это — начало очень хорошего разговора… Но я только вдавила палец в кухонную клеенку.
— Запомни… эти свои слова…
Этакое закамуфлированное: «За базар ответишь…»
За и против
— Геополитику надо изучать… — Алексей проговорил это через несколько часов. Вообще-то, он произнес это вместо: «С добрым утром…» Утро резко стало еще и забавным. У него невероятная способность возвращаться к разговору «с той же цифры» спустя долгое время.
— Россия не может просто отделиться. Нам надо, наоборот, объединяться с мусульманским миром и вместе бороться…
— За что?
— Не за что, а против…
Вот здесь-то… Вот здесь-то меня как будто толкнули. Мгновенное ощущение… но я уже знала, что это такое.
Вот она. Я ее теперь где угодно различу, я на ней уже собаку съела. Липким холодом мне в глаза поползла ТА САМАЯ национал-большевистская тоска. Опять это невыносимое против, это разрушающее тебя самого разрушение…
Я еще слишком хорошо помню, в какой ужас меня это все вгоняло. И теперь этот «единственный на свете настоящий мужик», рядом с которым я вырвала для себя у жизни дни невероятного покоя, оказалось, тоже тащил эту тоску за собой…
Этот человек мгновенно утратил для меня всю свою кажущуюся надежность. От него хотелось бежать со всех ног. Настолько все в нем оказалось неправильно, зыбко, опасно: сделай с ним еще хотя бы шаг — и полетишь в трясину, на самое дно.
Если бы это была хата, я бы сказала, что эта хата вдруг оказалась полностью паленой.
О чем он? Не за, а против? Ну да, собственно, что и требовалось доказать. Все-таки это был настоящий, убежденный нацбол…
Бред какой-то…
— Да как такое возможно — просто бороться против чего-то? Что это, «искусство ради искусства»? Борьба ради борьбы? Что за цель такая? Где здесь вообще цель? Если уж борешься, то, по логике, борешься ЗА. А все остальное — детали… У тебя же получается отрицательная цель, разрушение, просто разрушение, даже уже без цели. Не может быть такого. Все, что делает человек, должно быть со знаком плюс. Иначе он не сможет долго этим заниматься. Элементарно психика человеческая не выдержит. Разрушение в корне противоречит самой человеческой природе. Разрушение — абсолютно демоническая сущность… Да и потом, меня было уже не остановить. Пусть меня потом расстреляют, но я договорю… — Цель за — она глобальнее. Она вмещает в себя очень много против…
Это вон как дверь. Ты предлагаешь просто бороться с этой дверью. Кстати, непонятно зачем. Я же знаю, что мне надо попасть вон в ту дальнюю комнату, путь в которую эта дверь преграждает. Может быть, ради выполнения своей задачи мне даже придется пожертвовать дверью. Выбить ее, взломать, просто открыть. Не важно, главное — войти. И пока ты в щепки крошишь ни в чем не повинную дверь, я быстренько проскочила внутрь — и я уже в пятой, в десятой комнате. А ты все возишься с первой дверью…
Как перехитрить самих себя
«Бог — единственное, что может объединить…»
Я себе голову сломала, пытаясь постичь глубину НБ-идеологии. Не постигла. Но я хотя бы научилась формулировать, в чем я с ней не согласна. Вот такой парадокс… И теперь, схлестнувшись в идеологическом споре с НБ-деятелем, я снова оживляла в мозгу собственные тезисы, перебирала карты, которыми буду отбиваться.
«Нам не нужно придумывать новые религии. У них на каждом шагу это: мы, мол, создаем новую религию. Что за ересь? Где, в России? Да вы что?..
Борьба за социальные блага? Наверное, все понимают, что это — вообще никакая не тема. Кто только может всерьез ею заниматься? Для достижения цели от народа обычно требуется самоотречение…»
А в свете разговора, который состоялся у них буквально накануне…
Я обалдевала весь вечер, слушая разговор Голубовича с Елькиным. Обсуждалось то, что рядовые молодые партийцы даже не догадываются об истинных устремлениях партии и ее левацкую борьбу за социальные какие-то улучшения принимают за чистую монету…
«Все, что вы видите вокруг, совсем не то, чем кажется…»
Ой, какая прелесть. Так, значит, вся ваша кипучая борьба за социальную справедливость — всего лишь ширма? Отвлекающий маневр?! Неплохо. Вы такое наступление развернули по всему этому фронту, столько своих людей пересажали на почве социальной борьбы, что могли уже убедить кого угодно.
Естественно, никто и не думал всерьез, что для политика в России предел мечтаний просто избраться в Думу. Вопрос в том, чего он на самом деле хочет. К чести нацболов, никто никогда об этом не проговорился. Значит, они сами ничего об этом не знают…
Но эта ваша фальшивая священная война — это лихо. Люди, которые гробятся для вас на вашей социальной борьбе, — всего лишь разменные пешки. Ребята, а вы не заигрались? У вас уже армия пешек. А если они поймут, что вся их деятельность, вся их жизнь и все жертвы — отвлекающий маневр? Смотрите, как бы они «обернувшись, не растерзали бы вас…».
— А не боитесь, что сами себя перехитрите? — наобум спросила я потом Алексея. Классический прием из полицейских сериалов: от балды наугад заявить подозреваемому, что знаешь о том, что он замышляет. А он вдруг поверит и начнет говорить с тобой как с человеком, который действительно все знает…
И он действительно ответил мне как человеку, который в курсе их истинных раскладов. Задумчиво протянул:
— Не исключено…
…На полторы сотни, которые Голубович с Лыгиным выдали мне на обратную дорогу (они провожали меня так, будто хотели убедиться, что я действительно из города свалила), я купила в монастырской лавке освященную цепочку взамен подаренной когда-то и, похоже, стала чуть ближе к пониманию термина: «отмывание грязных денег». В продолжение темы по дороге домой я очень быстро, фраза за фразой, вытянула нить стихотворения, адресованного Алексею. Результат меня позабавил…
Суд истории
Мы встретимся снова уже на расстреле, И это опять будет жаркая ночь. Две правды однажды слились в одном теле, Теперь же родителей судит их дочь. Мы оба — верны, значит, каждый — предатель. Свой путь каждый дерзко себе выбрал сам. Судьба нас вела под один знаменатель, История нас размела к полюсам. История честно рассудит обоих. У каждого выжить есть шанс небольшой: Твой разум задушат, лишь сняв с головою, Мое сердце вырвут лишь вместе с душой. Любой ход Истории будет смертелен. Окажется прав тот, кто первым успел, Когда ты меня будешь ждать на расстреле, Когда я тебя поведу на расстрел. Не дрогнет рука, дело каждого — право, В металл приговора не врежется плач. Судьба и История — злая подстава! Из нас каждый — жертва и каждый — палач. Палач с жертвой разом падут на колени, К губам покаянно губами припав. История нам не простит промедленья, И пуля обоим снесет черепа…Часть третья Бразилия ближе, чем ты думаешь
Со мной не сможешь сойтись просто так, Тебе придется узнать мою страсть. В плену мучительно-нежных атак Взлететь на миг, рухнуть в пропасть, пропасть. Со мной не сможешь пройти полпути, Но круг замкнулся, а сердце пусто. Тебе неведомо слово: «Спасти». Твой приговор: «Мы друг другу — никто»…Глава 1 БПЗК
Соловью было достаточно промелькнуть на периферии зрения, чтобы в воздухе, как озоном во время грозы, резко повеяло зоной…
Черный ворон
Летом 2004 года в Москве я нашла себе неожиданное развлечение. Это была возможность мимолетного лукавого флирта с жизнью. Когда она рисует тебе шараду и надо просто присмотреться свежим взглядом — и догадаться.
Я быстро разгадала загадку. Видение не исчезло. Наоборот: заговорщически подбросило шанс регулярно тайком любоваться понравившейся картинкой. Аккуратно щекоча себе нервы. Это была этакая легкая разминка для наблюдательности и интуиции, в которой я не смела себе отказать.
Результат того стоил. Я не сразу принялась совершать свой новый трюк сознательно. С тем большим наслаждением я потом раз за разом подстерегала момент, когда надо было НАЧИНАТЬ СМОТРЕТЬ. С лаконичностью и выверенностью разворачивающегося действа могла соперничать только его апокалиптическая неизбежность. Трюк же, столь блистательный в своей простоте, заключался буквально в следующем.
Каждый раз, выходя из лифта в подъезде Тишина, я просто пропускала вперед Соловья…
Кто знает, тот понял. Уже «во первы́х строках» я ненавязчиво выпалила разом из самых тяжелых орудий. Кто сможет пройти мимо этих имен, тот много пропустил в современной политической жизни. В политике уличной, площадной, псевдополитике-сорняке, обдираясь в кровь рвущейся на поверхность сквозь все новые и новые слои асфальта. Кто сможет пройти мимо этих имен, тот не национал-большевик.
Мимо этих имен не смог пройти и НЕ нацбол. Но, видимо, мне действительно удалось что-то очень запутанно перемкнуть в своей судьбе. И кто знает, что за механизмы в ней включились?
Может быть, я вторглась на чужую территорию, угнала чью-то неуправляемую дрезину, и ее несет к пропасти. Причем обязательно по злачным и живописным в своей злачности местам.
Либо это и есть моя судьба. Но тогда я исполняю ее через пень-колоду, и моя скрипучая телега тащится еле-еле.
А скорее всего: телега с дрезиной могут катиться, откуда взялись. А я своими путями дойду-таки туда… где Россия вливается в небо…
Но пока я просто выходила последней из крошечного лифта. И жестоко отдавалась своему новому порочному кайфу: наблюдать, как к двери Тишина подходит Соловей. Название картины не снилось самым закоренелым «митькам». Название гласило:
«Бывший политический заключенный — БПЗК — Сергей Михайлович Соловей, кайфуя, в принципе, достаточно ровно, под вечер приехал в Новогиреево к своему другу и партийному товарищу Анатолию Сергеевичу Тишину, милейшей души человеку, бывшему патологоанатому, не только себя, своего сына, но и все вокруг неумолимо сжигающему в крематории неистовой революционной борьбы, в данный же момент злостно пихающему на первую полосу верстаемой им политической газеты «Генеральная линия — Лимонка» здоровенную полупорнографическую фотографию «бабы с…», придавая всему исключительный революционный пафос и контекст».
Трагедия заключалась в том, что я при этом с непоправимостью измены каждый раз становилась свидетельницей совсем другого расклада.
«Политический заключенный поэт Сергей Соловей, выпрыгнувший из окна поезда Санкт-Петербург — Калининград на территории Латвии на скорости 70 км в час, 17 ноября 2000 года вместе с нацболами Журкиным и Гафаровым, вооружившись муляжом гранаты, оккупировали башню Святого Петра в Риге и потребовали освободить арестованных в Латвии нацболов, выпустить из латвийских тюрем всех стариков — красных партизан и чекистов — и прекратить уголовные дела против них, обеспечить право голосовать на выборах для 900 тысяч русских, а также потребовали невступления Латвии в НАТО… и получили в Латвии немыслимый срок «за терроризм». Был доставлен к хозяину зоны на крестины, чтобы по доносу быть посаженным в карцер, чего он, нашедший себя в отрицании режима и голодовках, и добивался, а потому даже в карцер он не будет посажен, а уже через месяц его потащат на пересуд, где он будет ох…ать, наблюдая, как хозяин старается доказать суду, что этот заключенный — «хороший», а вся масса взысканий на него была наложена несправедливо (!), и зона ахнет, узнав, что Соловей выходит, отсидев 3 года вместо 15».
«… подкрался незаметно». Вот как называлась эта картина.
От лифта до двери — три шага. За это время Соловей успевал в крошево изломать матрицу этого подъезда.
Его черным, нешироким, жестко очерченным плечам достаточно было раздвинуть коричневатый сумрак лестничной площадки. И за его спиной эхом проносился железный лязг. С автоматическим щелчком жаждали захлопнуться даже прутья на перилах.
Решетки всего подъезда… РЕШЕТКИ ОБРЕТАЛИ СМЫСЛ.
Они вдруг проступали из всех углов и начинали кромсать мягкие размытые полутени, нагло разоблачая собственное предназначенье. Пространство разрубалось на клети, на здесь и там, на черное и белое, на свет и тьму. Белый день в железных распятьях оказывался намертво пригвожденным к прутьям. С той, другой, навсегда другой стороны окна. Клейма четких узких теней от черных вертикальных, приваренных к окну полос железа чертили ступени и стены и подбирались к ногам.
Подъезд превращался в зарешеченный колодец.
Решетки спиралью Бруно опутывали лестницу, намордниками топорщились на окнах. Они под себя перекраивали пространство, наползая со всех сторон. И сжимались, сжимались…
Их магнитом тянуло в одну точку — сквозь перекрытия, сквозь лестничные пролеты. Они все были нацелены в спину. В спину, в затылок, в опустошающе незащищенную шею с выбритым кантом черных стильных волос над черным воротником пиджака. Они тянулись, чтобы сомкнуться на этой шее…
А черные плечи уже независимо и незаметно подплывали к темному провалу двери. Неслышных шагов делалось необъяснимо больше, чем необходимые три. Приподнятые плечи покачивались в такт крадущейся — правое плечо вперед — походке… Меня гипнотизировал этот сплав: обреченная сутулая спина — и гордая посадка головы, небрежно открытое зубам мира горло, дерзко вздернутый подбородок и сверлящий взгляд. Поверженный, но непобежденный…
Черные плечи подплывали к двери…
И сквозь ткань пиджака в глаза шибала роба.
Хомут воротника, уязвимая истонченная шея… Слишком темный для июня загар вопил о лесоповале. Легкий наклон вперед, придавленная к земле осанка. Навсегда оцепеневшая под тяжестью навалившихся сзади на спину решеток. Искривленная, с закругленной спиной, но прочная выправка под мрачным панцирем ткани. Ни тени слабости и неуверенности. Ощутимый сквозняк жесткого недвусмысленного предупреждения. Даже не пытайся подойти. Даже случайно не смотри в эту обманчиво худую спину…
Черный ворон, матово поблескивающий опереньем. Гриф, птица терпеливая…
Жестко очерченными плечами он занимал именно столько пространства, сколько занимал. И ни миллиметром меньше. Он как угодно мог перетекать, уклоняясь и меняя положение, меня поражала его способность в самой густой толпе никогда не сталкиваться со встречными. Но своей территории он не уступал ни на йоту. Мог еще отставить в сторону локоть. Это пространство тоже становилось его… Вся фигура — гремучая смесь обреченности и глухой угрозы…
Соловью было достаточно промелькнуть на периферии зрения, чтобы в воздухе, как озоном во время грозы, резко повеяло зоной.
Палево
Это было палево.
Даже нарисованная на спине мишень вкупе с желтой шестиконечной звездой на груди не так бросались бы в глаза. Как его «обыкновенный черный» костюм. Да какое к черту. Он надел костюм, так и забыв снять робу.
Поэтому я сначала не поверила своим ушам. Когда он, крадучись перемещаясь по платформе метро, вдарился в пространные рассуждения:
— А нормально можно по Москве ходить! Вот так вот, легко: костюмчик надел, прикинулся полнейшим лохом, в метро спустился — и затерялся в толпе…
…Да, я слушала его «беспрекословно». У меня буквально не было слов. Я в полной прострации смотрела на этого, не тем будь помянут, «лоха». Если это был лох, то вокруг я больше ни одного лоха не видела. Он торчал тут такой один, буквально как черное пятно на полу. Гений маскировки!
И чего с ним делать? Человек реально вообще никак со стороны не оценивал ни себя, ни производимый им эффект, ни даже свое положение в пространстве…
А хотя… нормально. После этого я уже как должное принимала то, что мне приходилось, успев уцепить за рукав, еще и переводить его через дорогу…
Штирлиц шел по улицам Берлина. Ничто не выдавало в нем советского разведчика: ни красная звезда на буденовке, ни стропы парашюта, волочащегося за спиной… Я с каменным лицом шагала рядом и только беззвучно цедила сквозь зубы: «б…ля-а-а…» Было полное ощущение, что гуляю со слоном…
Штирлиц вдруг резко дернул подбородок в сторону, впечатав взгляд в толпу:
— Видела, прошел? Это уже инстинктивное: дергаешься на каждую серую форму…
Видела. Я эту серую форму срисовала уже минуты три назад и издали вела ее краем глаза. Готовая совершить быструю рокировку, поменяться местами со слоном и отвлечь излишне внимательный взгляд на себя. Я, по крайней мере, не поддавалась идентификации. Купила себе в «Москве» шикарную юбку. Подол был изрезан узкой лапшой. И этим умопомрачительным подолом, как лиса хвостом, я мела перед носом у ментов, подхватив Соловья под руку и вдохновенно смеясь. Вот теперь Соловей был уже не так заметен…
…Полный провал… Заведомый полный провал любой операции. Вот что такое был Соловей. Вопящая о себе зашифрованность. Мимикрия, доведенная до абсурда. До своей финальной точки. Когда по закону схождения крайностей его незаметность непоправимо проломилась на другой край. На стадию… на совершенно паленую стадию абсолютного разоблачения. Торжество антимимикрии.
Он стер себя до такой степени, что превратился в черную зияющую дыру. В хаотично перемещающийся провал. Он всюду таскал за собой кусок темноты, «чужой» ауры. Он был реально другой, нездешней породы. Такие ни с кем даже не скрещиваются. Если когда-то это, возможно, была безликость, то теперь от него разило безликостью. Весь накопленный потаенный страшный концентрированный жизненный опыт проступил наружу, как мед в сказке, вытопившийся на пузе якобы сожравшего его медведя.
Интуитивное стремление раствориться, исчезнуть выдавало его с головой. Вместо незаметности получилась черная дыра, которая буквально засасывала в себя взгляд. В этот провал можно было рушиться бесконечно…
Воздух вокруг него был наэлектризован. Слишком часто, мне казалось, в этом воздухе веяло чем-то сродни отчаянию…
Он, наверное, так и не понял, что рядом с ним я просто наслаждалась.
Опасный кайф: «Если ты долго смотришь в бездну, бездна тоже смотрит в тебя…»
Суровая реальность
Я отмечала день рожденья именно так, как хотела. «На новоселье в дом обычно первой запускают кошку. А Тишин в Бункер № 2 притащил Рысь…» Мрачных нацболов, до предела замученных апокалиптических масштабов ремонтом в новом нацбольском подвале, в конце июля я усадила в Бункере рядами перед собой. И любовалась ими, продержав в таком положении больше часа. За это время на гитаре Борща я отыграла три десятка своих песен, и, видит Бог, я сделала, что могла. Я не видела эти лица полгода. Мне действительно хотелось петь…
Мы поздно возвращались домой, и на улице у метро я сразу же надежно укрылась от ночной Москвы за спасительной черной спиной. Как-то не осознав, что просто стою последней в очереди за курицей у круглосуточного хачовского ларька. А позади — Москва…
— Ты что, сидела?!
Какой-то изрядно набравшийся мужик, пребывающий в состоянии жесточайшей алкогольной эйфории, видимо, окончательно пошел вразнос. Издалека было слышно: он что-то восторженно декламировал сам себе. И вдруг кинулся ко мне…
Тьфу ты, черт, зараза, срисовал… Но срисовал он не меня. Это он просто учуял звериную ауру скрытого от его глаз Соловья…
…Как я люблю, когда рукав мне оттягивает какой-нибудь козырный туз, которым можно отбиться от чего угодно. Я злобно порадовалась за мужика: ну-ну, давай, подойди поближе…
— Ты одна?! — Мужик был уже совсем близко, когда я, чуть развернувшись, недоуменно кивнула на черную спину впереди меня:
— Конечно нет! Ты что, не видишь?
— Что такое? — Соловей… нет, не обернулся. Он просто сместил в нашу сторону свой острый подбородок градусов на десять.
И мужик заверещал:
— Я оши-ибся! Я был не пра-ав! — Он вприпрыжку принялся удирать от этого подбородка и нешироких монолитных плеч — и, спрятавшись за газетным киоском, продолжал приглушенно визжать оттуда: — Я оши-ибся!..
Соловью, по-моему, стоило усилий сохранить каменное выражение лица.
Уже на остановке он озадаченно произнес:
— Надо отработать это движение, что ли… — Он покрутил головой, запоминая поворот ровно на десять градусов. — Хорошо, силу в ход пускать не пришлось. Потому что силы-то как раз и нет… — и чуть помедлив, договорил-таки: — Одна «реальность»…
Глава 2 Танго со смертью
На что он рассчитывает: сразу на перо — или сначала поговорить?
По беспределу
Я детально изучила эту спину. Он с маниакальной навязчивостью профессиональной жертвы постоянно поворачивался ко мне спиной.
Зря он это делал.
Я медленно скользила взглядом вниз от приподнятого левого плеча и очень хорошо видела: не так уж он и «реален»… Я в этом неплохо разобралась. Реально — он чего-то не догоняет. Более того: так ошибаться по жизни, как он, — значит упорно искать по свету верную гибель. Чему его на «втором высшем образовании» учили?
Я и без трех лет зоны к себе бы спиной не повернулась…
А я была его тенью. У Кастанеды колдун-индеец дон Хуан произносит самые мистические в моей жизни слова: «Твоя Смерть всегда стоит за твоим левым плечом…»
Я оказывалась у него за спиной неизменно. Даже отпустив от себя с миром жуткую цель, которую привезла с собой в Москву, я уже почти машинально останавливалась в шаге позади него. И мне было интересно: неужели до него так никогда и не дойдет? Не дойдет, почему я так неотступно следую за ним и что намерена сделать?
И как он дальше думает выживать при таких раскладах? Со мной — ладно, ему повезло. Со мной он проскочил. Но тут впору хоть переквалифицируйся и ходи его охраняй. От него самого. Жалко ведь человека, пусть живет… «Ибо Ангелам Своим заповедает о тебе — охранять тебя на всех путях твоих. На руках понесут тебя, да не преткнешься о камень ногою твоею»…
Я опять скользила глазами по его спине и уже автоматически отмечала про себя: маловат ростом, так-то ничего, но я постоянно на каблуках…
Палево. Удар придется слишком характерно: сверху вниз…
Найду — и убью…
Это просто.
Это гораздо проще, чем можно себе представить. Надо только найти. А в остальном… Я уже срослась с его смертью, она пропитала меня насквозь, она почти заменила мне кровь. Она тяжело оттягивает мне руки. Она прольется с моих пальцев, как скопившаяся на листьях дождевая вода… Его смерть шлифует меня, как нож. Его смерть войдет в него, как уже вошла в меня…
Такая мелочь, как честь… Не тебе, гнида, поднимать на нее руку. Я пригвозжу тебя к твоей смерти, я подарю себе это наслаждение. Никогда в жизни я ничего так не желала. Ты даже не поймешь за что. И меня меньше всего заботит, чтобы ты что-то понял. Наказывать тебя, что-то объяснять? Зачем? Просто найду — и убью. Как бешеную собаку…
Ты даже не поймешь… Кто бы сомневался. В этом-то все и дело. Мы не сошлись во взглядах на такую мелочь, как человеческая честь и жизнь. Так вот я утверждаю, что честь — дороже жизни. Особенно твоей… Для тебя норма — то, что пытался сделать со мной ты? Не обессудь. Для меня норма — то, что сделаю с тобой я.
Найду — и убью.
…Кто-нибудь еще хочет спросить, почему я не вступаю в НБП?..
Я ведь и не думала забывать, как выглядело наше общение в Бункере зимой…
«Что ж ты делаешь… сука…»
…Невозможно… Защититься невозможно… Спастись невозможно… Закричать — невозможно… Остановить все это невозможно… Спасения не будет, это не прекратится, я ничего не могу, я ничего не могу с этим сделать… ничего… не могу… сделать… я не смогу с этим сделать ничего и никогда!..
Кто придумал, что женщина может защититься от насилия?.. Какого подонка надо кинуть сейчас сюда ВМЕСТО МЕНЯ?!
Я была полностью обездвижена, любое мое усилие проваливалось в пустоту, меня просто не было — было только отчаянье. Чужая ярость распластала меня, сдавила тисками, мне вдруг стало по-настоящему страшно. Я смотрела на белое как мел неистовое лицо, мелькавшее перед глазами. Он ведь не пощадит… Мой распоротый, едва заживший, истощенный живот. Я не могу дернуться, не могу даже пошевелиться… Я — ничто… Он меня сейчас здесь убьет. Рванись я посильнее — его не остановит даже мой крик от боли из-за вновь разорванных внутренностей, даже кровь. Я буду подыхать здесь под ним — его это не остановит. Он просто не услышит… Я не могу сопротивляться… Немыслимо даже закричать… Я не могу себя защитить… У него сила маньяка, он меня разорвет, я не могу сделать НИЧЕГО…
«Как же ты не понимаешь?.. Мужик, когда я захочу тебя снять — избавиться от меня будет непросто… Но прошу — не сейчас… Мальчика моего… МАЛЬЧИКА МОЕГО ОБИДЕТЬ НЕ ПОЗВОЛЮ!»
Вы что тут, суки, о…ли?! Я была в ярости: да это полный беспредел! Пацан, мой пацан, там вваливает как проклятый на вашей «революции», на морозе, а в это время… здесь, в тепле, в Бункере, старший… «товарищ по… партии»… его женщину уже чуть ли на куски не порвал?! Не по понятиям живете, «товарищ»!..
Он терзал не меня. Он убивал мою любовь…
Одно я знала точно — и была странно спокойна. Ничего не будет… Ничего… Потому что потом мне здесь не из чего будет застрелиться. Я реально не успею покончить с собой — до прихода… Сережи… Господи, имя его… Но в глаза-то ему… как я после этого в глаза ему взгляну? Нет, это невозможно… И себе я после этого уже не нужна буду. А на фиг?.. Сергей… СС… Где ты там?.. Нормально все. Мальчик, пока я дышу, — все будет нормально. Пока я в сознании, я этой мрази оскорбить ТЕБЯ не позволю…
Мы увидели их одновременно. Инструменты талантливого технаря Электроника, любовно разложенные в Бункере на полке возле кровати. ОН схватился за нож, я — за отвертку…
Отвертка. Почти что — классический нож для колки льда… «Основной инстинкт» отдыхает…
Нож у горла — это нож у горла, нож у горла — это уже реальная тема, а реальная тема — это, черт возьми, греет! Нож у горла — это свобода: по беспределу — так по беспределу! «Мужик, ты где последние три года был?! Тебе никто не говорил, что с незнакомыми людьми себя надо вести ровнее?!»
Оружие в руке оживало. Твою мать! Куда ты лезешь?! ВСЕ ЭТО, все эти поножовщины в моей жизни уже были… Я так хорошо ТОГДА отмазалась, я потом столько лет шифровалась и заметала следы, я уже почти поверила сама, что оставила ВСЕ ЭТО позади и внедрилась-таки в нормальную жизнь, а теперь из-за этой гниды все вдруг разом рухнет: рецидив!..
«Что ж ты делаешь… — Я глазам своим не верила. — Ты на что меня толкаешь?!» Три года выживать в заключении, чудом избавиться от пятнадцатилетнего срока, выйти — и на выходе напороться на перо какой-то левой бабы?! ГОСПОДИ, ЧТО ЗА ЧУШЬ?! ДА НЕ ХОЧУ Я ЭТОГО ДЕЛАТЬ!..
Даже с ножом у моего беспомощного горла он как-то вдруг ослабил натиск. С отверткой в побелевших пальцах, приставленной к его боку, я тяжело смотрела на него: не доводи до греха, дай мне просто уйти…
Марина вошла в комнату. Ей — по гроб жизни…
— …Помоги… — я еле выговорила.
Отвертку я уронила в сапог…
Кто-нибудь еще хочет спросить, почему я не вступаю в НБП?..
Основной инстинкт
Сутки я с оцепенелым ужасом сразу исчезала, стоило ему появиться в пределах видимости.
Через сутки мы подружились…
Не дай Бог попасть вам в Саратов, Город плахи и топора. Там, на долгие годы упрятав, В лагерях вас сгноят мусора……Вот она, квинтэссенция соловьиного стиля. Он чеканил каждое слово, рассекая воздух руками так, что должны были оставаться всполохи. Он прямо сейчас прилюдно приговаривал и казнил здесь, в приемной Бункера, этот гнилой мир, слова свистели как плеть, а его ненависть зачитывала приговор. Поэт…
Приведет вас в мусарню Саратов, Мусора на Централ приведут, Там поставят к стене враскоряку, Будут бить, пока всех не забьют. Кто там был, никогда не забудет Голод, холод и карцера. На заказ мусорской судьи судят, И свидетели все — мусора. Там битком набиваются хаты, Что ни день — то поверка и шмон. А за решкой — все тот же Саратов, Ночь за ночью снящийся сон. Не дай бог попасть вам в Саратов, Там играет в тюрьму детвора. Весь Саратов — сплошной Мусоратов. Город плахи и топора!Поэт. Он на собственных костях спляшет, но произведет фурор.
…Вечер в Бункере после тяжелого дня, полного ментов и арестов, искрился адреналином и самым искренним весельем. Я вдруг с каким-то внутренним холодком поймала себя на том, что посреди всеобщего карнавала начала потихоньку подбираться к Соловью, незаметно сужая круги. Ага, сжимая кольца. Как удав. Как удавка…
Еще немного — и мы уже оживленно болтали. Я очень весело смеялась и смотрела на него исключительно с блеском в глазах…
Хорошего и доброго во всем этом реально не было ничего. Эта жертва, а это была жертва, — она вдруг разом разоблачила себя — и подставилась. За жертвой наблюдал холодный охотничий инстинкт…
— Рысь… Давай потанцуем…
Соловей налил себе целый стакан валокордина, насыпал туда сухой укроп — и лазил с этим пойлом по Бункеру весь вечер. И ему это пойло помогло, человек лицом посветлел, на какое-то время его действительно отпустило…
Я только хмыкнула: «Нормально. Еще немного — и он предложит мне познакомиться…» Я с большим чувством пропела «романс» Лаэртского: «В кузнечный пресс попала птица, и в морду брызнули мне перья…», Соловей, декадент чертов, не выпускал из пальцев сигарету. Так мы в вальсе по Бункеру и кружили. Отморозки…
Я уже откровенно забавлялась, он начинал мне всерьез нравиться.
А уж как мне нравилась ситуация… У меня есть песня, которая так и называется: «ТАНГО СО СМЕРТЬЮ»…
Двери Бункера запирались в полночь, в полдвенадцатого он вдруг предложил:
— Пойдем в магазин.
Я только улыбнулась:
— Легко…
«На что он рассчитывает: сразу на перо — или сначала поговорить?..»
Мы шли по пустому заснеженному скверу, он извлек украденный в «Крокусе» кефир. «Домушник Василий, большой ценитель прекрасного и немного рецидивист…»
— Ну прямо чета пенсионеров… Знаешь… Я понял, что… не на ту напал… Если человек так легко в ответ хватается за оружие — здесь я пас, все, я отступаю. Я со своим ножом против твоей отвертки не пойду… Да, это очень по-зоновски — не отдавать ни крошки своего… Ладно… Лаской с тобой не получилось — будем пытаться как-нибудь по-другому…
Ага, хорошая шутка, очень смешно…
Я смотрела на него с отстраненным интересом, и это сопровождалось только одним риторическим вопросом: «Ну и что мне с тобой делать… когда у меня на руках — лицензия на отстрел таких хомячков?» Гневаться на него, обижаться? Зачем? Я же понимаю: человек реально не в себе. Но просто по правилам за подобное оскорбление человека плату следует взимать кровью…
В Бункере меня поджидал встревоженный СС. Я спускалась по ступенькам и единственный раз увидела, как выглядит его взгляд снизу вверх. Встревоженно и выглядит…
— Ты куда делась? Я хожу, смотрю: ни тебя, ни Соловья… — Как-то очень нехорошо, очень осмысленно он сделал упор именно на это… Он что, все понял? Я ему особо не жаловалась, но он знал, ничего не сказал, но неужели он понял, что по всему этому поводу думаю я?..
— Что, решил, что вернусь я уже одна?..
Живой
Я вернулась в Москву в начале лета, изящно взяла Тишина за горло — и он сдался. Условились вечером встретиться в метро. Прошедшие полгода после зимних событий не были истекшим сроком давности. Это было время, всего лишь отпущенное на то, чтобы все подзабылось. У меня были свои цели. И среди них спокойно хранилась одна, которая должна была активироваться «в случае обнаружения цели». За ТАКОЕ оскорбление рано или поздно требовалось с человека спросить. Ничего личного, но… ОДНАЖДЫ ЭТО ВСЕ РАВНО НАДО БЫЛО СДЕЛАТЬ. Просто так было правильно. Вот и все…
Я долго гуляла, вживаясь в город, ступни горели. Я сняла туфли и стояла босиком на прохладном полу платформы у колонны. Минута в минуту появился невероятно помолодевший Тишин, издали полыхнув своим новым, сияющим с поволокой взглядом.
Мы вместе продолжили подпирать колонну. Оказалось, здесь же ждали и Соловья. На ловца и зверь…
— Ага, Сергей Михалыч… — Тишин первым заметил его в хлынувшей отовсюду толпе. Я обернулась. «Что, неужели все так просто? Цель обнаружена?..» Мне было интересно.
И я… я почти рассмеялась. Одна проблема, одна цель для меня в этот момент навсегда отпала.
Он был еще далеко, торопился и, забавно вытягивая шею, выглядывал из-за голов, то появляясь, то исчезая в толпе на платформе. Пространство простреливал быстрый беспокойный взгляд близко посаженных глаз. Я смотрела и думала: «Какого черта… Ка-ко-го чер-та… Ведь он живой… ОН ВЕДЬ, ЧЕРТ ВОЗЬМИ, ЖИВОЙ!..» По живым я истосковалась смертельно…
Он кивнул мне рассеянно, слишком поспешно скользнув взглядом по лицу.
— Э! — Я усмехнулась плотоядно. — Разве так здороваются?!
Я обняла за шею человека, который минуту назад представлял для меня совсем другой конкретный интерес. Минуту назад я мечтала его убить. А сейчас…
«Ну, слава богу… — я ткнулась подбородком в плечо. — Живой… Хорошо… Пусть живет».
— Веришь, нет? Я безумно рада тебя видеть…
Глава 3 Легкая невыносимость бытия и… мать ее… эсхатология
…Этот фильм… должен посмотреть каждый, кто ненавидит государство. Каждый, кто никогда об этом не задумывался. Первых фильм приведет на баррикады. Вторых — напугает и заставит, возможно впервые в жизни, осознать, что все не так радужно, как в рекламе и новостях ангажированных телеканалов.
«Бразилия» — это смертельно опасная прививка реальности…
Бразилия
Летом 2004 года Москва была заполонена рекламными щитами, в содержании которых недвусмысленно сквозила прямая и явная угроза. Первое провозвестие грядущего Апокалипсиса — вот чем разило от слогана: «БРАЗИЛИЯ БЛИЖЕ, ЧЕМ ТЫ ДУМАЕШЬ». Очевидно, надо было купить какую-то мелочь вроде сигарет — и выиграть поездку. Черта с два. «Близко, при дверях! — кричала Москва. — Имеющий уши да слышит!» Это мистическое «близко, еще ближе» неотступно следовало по пятам и было хорошо тем, что не оставляло никакой надежды. «Спешите видеть. Апокалипсис начинается прямо сейчас!» И я перебиралась поближе к партеру…
Мир уже заворачивался в простыню, чтобы ползти на кладбище. А я еще умудрялась погреться на чужом пожаре…
Первым попался Тишин. — Анатолий Сергеевич…
Он обернулся на ходу, продолжая что-то говорить идущей рядом камуфлированной блондинке Зигги… И глаза его по свежевыбритому черепу заскользили куда-то на затылок. Мне больше никогда не повторить произведенный эффект. Я почувствовала себя Воландом на Патриарших прудах. Тишин, наверное, подумал примерно то же…
Правда, пруд не был Патриаршим. Я сидела на парапете возле какого-то большого водоема на шоссе Энтузиастов… в общем, через дорогу от штаба. (Для полноты картины: сидела я не на камне, а на пакете с двумя новыми книгами про НСДАП…) Только утром я приехала в Москву — и мое будущее здесь оставалось совершенно неясным.
«Мне просто необходимо сегодня встретить Тишина…»
За последние полтора часа эта мысль была единственной, мерной пульсацией отдававшейся у меня в мозгу. Тишин — отец народов, меня он помнит и пропасть не даст…
Я подняла глаза. В метре от меня проходил… Мой фюрер.
— Я вас давно уже жду… — кривовато усмехаясь, попеняла ему я, пока он обретал дар речи.
— Я не хожу здесь НИКОГДА. Сели не на тот автобус… — еле выдавил он.
А мне просто очень НАДО БЫЛО его увидеть. Ведьма…
А-ля гер
А еще мне НАДО БЫЛО встретиться со своими. Взглянуть на нормальных людей, подышать одним с ними воздухом. Я задыхалась в одиночестве, я рвалась к ним, чтобы прикоснуться к единственному настоящему, что было в моей жизни. Я приехала именно за этим.
Это оказалось не так просто. Мне необходимо было задержаться в Москве на неопределенный срок. Куда? Смешно и печально: до своих мне было еще далеко. А единственными близкими оказались люди, от которых я один раз уже с ужасом сбежала, с которыми мы теперь могли пройти вместе только небольшой отрезок пути. Классика: «Свой среди чужих, чужой среди своих»…
Получалось, чужих я обманывала? Я не чувствовала себя виноватой перед нацболами. Я им ни в чем не клялась. И ничем их не обижала… И пока я веду себя корректно, никого не расстреливаю и не сдаю, почему бы меня и не потерпеть? Человек-то хороший…
На войне как на войне. А я по-прежнему была одна в поле. Но разве кто-нибудь говорил, что это легко — выйти к своим? Хорошо, я буду идти столько, сколько потребуется. Для меня это — не вопрос. А уж где идти и с кем… А-ля гер ком а-ля гер. Люди всегда смогут договориться. Тем более — хорошие люди… Пока они могут себе позволить думать, что хорошие люди важнее идей и событий.
Но, наверное, нам уже не удастся навечно сохранить это статус-кво. «В международном праве — положение, существующее в какой-либо момент». Момент — это слишком быстротечно. Сегодня ты вроде бы просто живешь, не задумываясь об очень многом, люди вокруг — просто хорошие люди. А завтра… Бог весть, какой выбор заставит сделать внезапно наступившее завтра. Но мы уже вряд ли будем что-то выбирать. Мы вместе до первого поворота. А дальше…
А дальше каждый уже слишком четко определил свою роль. Дальше пусть история судит, кто был хороший…
Последнее лето
…Это было жаркое, невесомое, легко и бездумно прожигаемое в Москве — и какое-то… последнее лето. Приехав в Москву с четко сформулированной целью: придушить Соловья, я взглянула на него — и с легким сердцем швырнула на ветер мгновенно обесцененную лицензию на отстрел. Потеряв всякий интерес к такого рода охоте.
Кошка передумала есть птичку. Он оказался слишком хорош, чтобы его убивать. На мягких лапах я осторожно подошла вплотную и озадаченно пошерудила так тщательно намечаемую жертву, пытаясь понять, что же мне теперь с ним делать.
И поняла, что хочу стать его тенью.
Парадокс в том, что я действительно ею стала…
Я проникла в жизнь человека, которого приговорила, — и скоро уже у него была власть приговаривать меня.
Смысл существования был только один. И был только один ритуал, в случае правильного исполнения дающий надежду на награду. На награду в виде спасительного прикосновения к реальности.
Мы все время ехали к Тишину.
Соловей ехал. Он вспархивал на соседнее сиденье в пустой маршрутке. Мы были единственными людьми на два километра в любую сторону в округе. И небоскребы стоят. И никого. Новостройка… Ошалелые водители — одна машина в двадцать минут — ездили по вымершей, вылизанной до стерильности дороге разве что не поперек. Они катались по встречной полосе, потом начинали мотаться от бордюра к бордюру. Я ждала, глядя с балкона десятого этажа нашей съемной квартиры на Маршала Кожедуба, что следующий поедет задом…
Маршрутка выплевывала нас в шумный оазис с восточным базаром у метро. Он подавал мне руку. Москва сократилась для нас до двух второстепенных веток метро, расположенных углом на юго-востоке. Так мы и катались. С окраины на окраину: Новогиреево — Люблино. Здесь Москва была какая-то особенная, она была мягче…
Во всех маршрутках, разъезжающихся от метро, певица по радио зачитывала приговор: «…я за ним упаду в пропасть. Я за ним. Извини, гордость…» Черноволосый мальчик с очень хорошими глазами заглядывал дома с экрана: «…эта любовь была понарошку»… Ближе к августу вылезли разгильдяйские Верка Сердючка с Глюкозой: «Жениха хотела, вот и залетела!» Потом — Глюкоза без ансамбля: «Ой, ой, ой, ой, это между нами любовь…» И вместе с переполненным стадионом бесновался на сцене Рома Зверь: «Районы, кварталы, жилые массивы, я ухожу, ухожу красиво!..»
«Наш доктор»
Мир стремительно рушился в пропасть.
«Эсхатологичненько!» — восклицал вполне довольный этим Тишин. Не помню, потирал ли он при этом руки, сидя на своей кухне, но осталось полное ощущение, что потирал. Наука эсхатология, загоны про то, что мир только ухудшается и необратимо катится под откос. Этой идеей здесь было пронизано все… «Падающее — подтолкни…»
— Чай? Кофе? Потанцуем?! — Сияющий взгляд сочился медом.
Человек передо мной был тот же — и не тот. Он оказался ощутимо моложе, чем я думала. Ему было всего лишь тридцать семь. И он смотрелся стремительным юношей. Просто юношей «пореальнее», постарше. Невероятная легкость и гибкость, начисто выбритая, высушенная голова Рептилии. Череп, обглоданный дочиста, как у Геббельса, «министра пропаганды дьявола»… Живые, подвижные черты худого лица, покореженные хронической нехваткой сна. Замученный — и все равно светящийся взгляд. Именно его сверхчеловеческой МОЛОДОСТЬЮ здесь все и питалось. На нем держалось решительно всё… И все…
А Тишин от всего ловил кайф. Его силы и возможности не были ограничены вообще ничем. Он уже давно и бесповоротно взмыл над этой жизнью — и где-то там несся. Объяснение напрашивалось только одно. Наверное, просто он до неприличия счастлив. Ну а что вы хотите, человек именно в те дни женился!
Это было начало моей первой ночи в Москве, мы сидели на слабоосвещенной кухне Тишина втроем — сам хозяин, Соловей и я. Впрочем, не был Тишин в той квартире на Саянской полноправным хозяином. И мы все почти непрерывно бродили по квартире — так почему-то было легче думать.
Тишин был погружен в свою газету. Он временами появлялся на кухне, сгорбившись и сосредоточенно вперив взгляд в пол. Рукой он в крайней степени задумчивости держался за подбородок. Делал круг почета — и исчезал. И я не была вполне уверена, что он сам замечает собственные перемещения. Я провожала его взглядом, и меня так и подмывало осторожно спросить удаляющуюся спину:
— Владимир Ильич, может, чайку?
Впрочем, отзыв на пароль в устах Тишина был слишком банален и предсказуем:
— Х…у! Революция в опасности!
Сама же я сразу ухватилась за его просьбу, адресованную даже не мне. Когда мы вышли из троллейбуса в быстро сгущающиеся июньские сумерки, Тишин сказал с почти нелепой серьезностью в голосе:
— Сергей Михалыч, напиши мне свадебную клятву…
Соловей чего-то заверещал протестующе, у него, похоже, вообще с клятвами была несовместимость. А я только глянула коротко через голову Соловья:
— Сделаем…
И вечер сразу стал перенасыщен смутными, тревожными образами и напряженными, звенящими словами. Я сверяла этот настрой по лицу Тишина, внимательно сканируя глубокую вертикальную морщину между его бровями. Ничего хорошего и земного он не мог пообещать своей невесте. Только смерть и месть, только любовь и войну…
Соловей праздно пил на кухне свой коктейль, Тишин уходил в ночь, мешая в кружке кофе. А я, обхватив себя руками, снова медленно направилась в темноту коридора, тоже не вполне замечая своих сосредоточенно-рассеянных перемещений.
Я уже почти повернула за угол, когда меня догнал голос Тишина:
— Рысь, может, тебе травы?..
Я, сбитая с мысли, молча оглянулась на него из темноты, и он ойкнул:
— А!.. Чуть не убила…
Я только покачала головой. Зачем же вы меня так обижаете? Вас не устраивает мое трезвое спокойное состояние?.. Они любят пьяных и психов… Есть за что пожалеть их…
— А профессию-то я потерял…
Это Тишин втиснулся между холодильником и столом на своей кухне. И теперь смотрел на меня с ностальгической грустью на очень подвижном, с какой-то почти утрированной мимикой, лице. В глазах стояла безбрежная печаль, он сообщал это прискорбное известие не мне вовсе. А самому себе. Он, видимо, сам еще с этой мыслью до конца не свыкся. Перед его внутренним взором сейчас в последний раз проплывал его морг. «Печаль моя полна тобою…»
— Медик, если три года не практикует, теряет квалификацию… И я свою потерял… — Взгляд его уплыл в сторону. В глазах, мне показалось, скользнуло что-то вроде подозрения, что, кажется, он что-то лишнего махнул со своей молодостью. Как-то слишком круто рванулся обратно в семнадцать…
— Потому что нельзя… ТА-ТА-ТА-ТА-ТА-ТА… Потому что нельзя…
Тишин со своей рыщущей повадкой, непозволительно сгорбившись, сосредоточенно нарезал круги по маленькой кухне и, прожигая взглядом пол, про себя бормотал строчку из известной песни про «красивой такой». И вдруг, полыхнув глазами, заявил восхищенно:
— Невероятно! Единственное, что делает эту песню хитом, — это вот эти совершенно маньяческие барабаны: «ТАТА-ТА-ТА-ТА-ТА»!..
Он по этому поводу был абсолютно счастлив. Это свое «ТА-ТА-ТА» он отстучал пяткой по полу, одновременно отбив по воздуху рукой. Воздух просто обязан был зазвенеть… У него были стремительные, искрящиеся жесты, как удар спичкой в момент высечения огня. У него была пластика кошки на раскаленной крыше. Я знаю это свойство тела подбираться, как для прыжка, вслед за мыслями, скрученными в тугую пружину… Я, пряча усмешку, исподтишка наблюдала за ним: услышал что-то близкое сердцу? Маньяк маньяка видит издалека?..
Соловей рассказывал, как однажды работал на рынке рядом с хачами. И умилялся, как легко и прочно в него въелся их акцент. Так, что вскоре он уже сам начал заявлять им радостно:
— Налэвай, дарагой!
— Вот так они нас изнутри и разрушают… — взглянув исподлобья, негромко заметила я. А что ж ты, ДАРАГОЙ, сам так радостно ведешься на такие гнилые провокации?..
Тишин в своей бело-голубой джинсе развернулся ко мне всем телом:
— Рысь, а ты ведь — абсолютно правая…
А у него, похоже, еще были какие-то иллюзии на мой счет… Я посмотрела на него недоуменно. А разве нормальный русский человек при наших сегодняшних раскладах может позволить себе быть каким-то еще?
— Эсхатологичненько!..
В полночь ноги сами принесли Тишина на кухню, и там он опять наткнулся взглядом на меня. Я времени не замечала: у меня с собой была книжка про НСДАП. На первом месте — на местах с первого по последнее! — во всей той лихой провокации для меня всегда было только одно: А ЭТО ВЕДЬ, ЧЕРТ ВОЗЬМИ, КРАСИВО! Я упивалась этой жесткой, жестокой красотой, этой хлесткой, в высшей степени циничной дерзостью…
— Рысь, а у тебя, наверное, лучше всего получилось бы расстреливать!
Он был несказанно этому рад.
Я с тоской подняла на него глаза над очками «лектор», оторвавшись от коряво переведенной книги: «…Геббельс, «наш доктор», как его называли берлинские нацисты, был гениальным в создании конфронтаций…»
— Откуда цинк?
— Сам догадался!
Штирлиц задумчиво почесал «Звезду» Героя Советского Союза: «Никаких условий для работы…»
Министр пропаганды
«Гиперреальные» революционеры резвились, как детский сад, хором загадывающий желание на единственном неистраченном лепестке волшебного цветика-семицветика: «А ПУСТЬ И МАЛЬЧИКА ТОЖЕ КОЛБАСИТ!» Так появлялся на свет очередной номер газеты «Генеральная линия — Лимонка».
— Никто так и не выдал нам документ, что «Генеральная линия» НЕ является порнографической газетой! — Казалось, что Тишин каждые пятнадцать минут просто провозглашает нам истинную причину своего безграничного счастья. И на первую полосу буквально с ноги загонялась здоровенная фотография «околопорнографического» содержания. Это называлось: «Газета должна сразу притягивать взгляд, чтобы ее хотелось открыть и прочитать». Распространители (мой друг Женя в Нижнем) хватались за головы: «А как ВОТ ЭТО продавать?!»
— Как нам за это вста-а-вят… — мечтательно отводил глаза куда-то в сторону Тишин.
— Как нам за это вста-а-вили-и… — деловито докладывал Тишин, вернувшись с заседания ЦК. Заседания ЦК проходили каждую субботу на базе у Лимонова.
Похоже, все эти злые шалости с газетой — это была «очень маленькая, но очень гордая» месть…
Заместителя председателя разжаловали до «министра пропаганды».
— …Совсем отстранили от работы с людьми, задвинули в сторону. Полностью перевели на работу над газетой…
Не вспомню, кто из них произнес эту полусмятую тихую фразу в одну из тех бесконечных кухонных ночей. Сам Тишин или Соловей.
Господа неврастеники
В лице Соловья обретала шанс на вторую жизнь сразу вся верхушка Третьего рейха.
— А скажи, Рысь, ему идет легкая небритость… — декадент-ствовал Тишин. Что-то находя привлекательное в щетине, вдруг нетипично пробившейся сквозь блестящий, лакированный арийский стиль Соловья. Прямо-таки — нетипичненько…
— Ему идет легкая бритость. Так он на Гитлера похож. Хоть какая-то от него польза…
Соловей был похож сразу на всех: Гитлера, Гиммлера… В одной книжке у меня есть фотография шефа гестапо Генриха Мюллера, которую можно смело показывать хмурым «бункерским бомжам»:
— Когда сделан этот снимок Соловья?
Приговор будет таким же хмурым:
— Наутро…
«Он был небольшого роста, приземистый, с узкими, плотно сжатыми губами и колючими карими глазками, почти всегда полуприкрытыми тяжелыми, постоянно дергающимися веками, — писал Шелленберг. — Он не только не располагал к себе, но вызывал у собеседника беспокойство, нервозность. Особо неприятными казались его огромные руки с короткими толстыми пальцами». Руки эти, по словам историков, были руками «душителя». Историки добавляли: у шефа гестапо был сильно выпуклый лоб, жесткое, сухое, невыразительное лицо. Темные волосы он стриг, оставляя только короткий ежик с прямым пробором…
…Нет, с руками — все неправда. Однажды Соловей привлек мое обостренное внимание, усевшись на кухне и разглагольствуя перед Тишиным. Казалось, он был тогда перманентно на взводе, по-актерски почти нападая на собеседника своим цепким эпатажем, замешенным на небрежном лоске:
— И я начал им что-то такое говорить со всеми этими гитлеровскими жестами… — Тут он резко взмахнул рукой у себя перед лицом, остро вонзив пальцы в пространство. Дергано и стремительно успев рассечь воздух сразу в нескольких направлениях. Не хватало только свиста плети… У меня случился легкий приступ дежавю. Ч-черт… черт бы его побрал… Это было фантастически похоже на оригинал. Я в своем углу только нервно сглотнула…
Потом однажды он еще раз проделал то же самое, кажется специально для меня. Мы искали какую-то лавку возле метро. Он с сердитым, насупленным и упертым видом, яростно зыркая исподлобья, ввинчивался в толпу, прокладывал себе путь меж распаренных на жаре тел. И вдруг почти неуловимым движением резко махнул руками перед собой. Сначала направо, потом — налево. Руки просто выплюнули этот гневный, какой-то изощренно-извращенный жест, брезгливо тыча пальцами по сторонам:
— Куда пойдем — туда или туда?..
Мой взгляд примерз к тому месту в воздухе, где только что были его руки. Видя, что я в коме, он повторил трюк:
— Туда или туда?..
Уже никуда… Я бы не вынесла, если бы он проделал это еще раз.
Я поняла, как он это делал. Обычные кисти мгновенно превращались в какие-то жесткие и одновременно декадент-ски, извращенно, неврастенически изнеженные. Пальцы больше всего напрягались у основания и чуть выгибались наружу. Вот так все это в воздухе — истерически, нервозно — и металось. А плюс к тому его спесивый недовольный вид, увенчанный буравящим взглядом маленьких сверлящих глазок… Это было гениально.
Что добавить? Неприметное телосложение. В отличие от помятого Мюллера на фотографии с лицом все вроде ровно. Блестящий мужчина. И — не ровно… Нервные черты лица. Худоба, бледность, ускользающие, тонкие, в упрямую проволоку сжатые губы, острый нос. Слишком близко — по-волчьи — посаженные глаза. Глубоко ввинченные и пронзительные. И взгляд в упор. Подавшись вперед. Как бы прямо он ни взглянул, все равно кажется, что исподлобья… Почему в его случае мне хочется определить внешность на звук? Данный видеоряд должен всегда сопровождаться визгом дрели… Внешность монстра. Сил моих больше нет на этих господ неврастеников…
«Эсхатологичненько!»
…Весь круглый, с хитрой усмешкой, в черной щетине и очках, юрист Вий-Волынец только что вернулся в редакторское кресло, мощью юридического интеллекта разогнав на каком-то Крайнем Севере (во где Бразилия!) каких-то злющих бандитов. И тут такое понеслось по кочкам… Видимо, близость к реальной опасности зарядила свеженьким порохом целую обойму экстремистских черт. Каждый день проживался как последний: с максимальным, апокалиптическим размахом. В каждый номер спешили успеть впихнуть всю имеющуюся в наличии ярость и веселье. Газету лепили не по правилам. По абсолютному беспределу…
Всему верящим партийцам на полном серьезе предлагалось во избежание прослушивания общаться друг с другом на языке жестов. Июньский юбилейный шестиполосный номер вышел, скромно украшенный статьями на украинском и немецком языках. Чего сразу не на португальском? Это было уже не эстетство, не декадентство. Я видела счастливые рожи людей, которые стряпали всю эту ересь. Маньяки-заговорщики. Это было наглое, беспардонное, радостно ухмыляющееся хамство!
Соловей чуть не умер от таких издевательств над газетой. Он разве что не бился головой о стену и кричал, срывая голос:
— Газета должна быть предельно простой, лаконичной и абсолютно понятной! Газета людям мозги должна прочищать!
Здесь уже начала осыпаться я: «Ой, мамочки, караул, Соловья подменили!.. Сам понял, что сказал, великий отрицатель?!»
«…Я отрицаю черное! Я отрицаю белое! Я отрицаю… зеленое! Я отрицаю… фиолетовое! Я ОТРИЦАЮ ОТРИЦАНИЕ!!! Я ОТРИЦАЮ ОТРИЦАНИЕ ОТРИЦАНИЯ!!!» — эпатажно катилась из глубины квартиры абсолютно зоновская телега Соловья. Он театрально размахивал рукой, почти со свистом рассекая воздух указательным пальцем. В своем черном пиджаке Соловей был похож на ворона, решившего сокрушить крыльями тесную клетку…
Его жесты были ярче и категоричнее, чем любой почерк. Его стандартная подпись не идет ни в какое сравнение с теми феерическими вензелями, которые выписывали в воздухе его руки. Каждый взмах его «пера», вспарывая пространство, в финале обязательно стремительным росчерком гения улетал вверх. Я так и вижу его: вонзившим все пять пальцев в небо…
Позже, в июле, он вдруг скажет:
— Я написал открытое письмо руководству. Сказал, что не согласен с политикой партии, что надо менять тактику, переходить к конкретным действиям. Тишин зачитал его на ЦК — и вдруг заявил: «А я подписываюсь под каждым словом!» А что они мне сделают? Из партии исключат?! Я рядовой партиец, даже не член ЦК, я даже на собрания не хожу. Это оказалось очень удобным: быть просто председателем частного благотворительного фонда. Что они мне сделают?
Я так и не смогла тогда уяснить, какие конкретные действия он имел в виду. А партия в те дни действовала очень конкретно. Акции прямого действия сыпались одна за другой.
Обыкновенный блицкриг
— Рысь, а ты пошла бы смотреть на яйца Фаберже? — Время от времени Тишин предпринимал попытки разобраться в хитросплетениях моей натуры.
— Только если бы он был еще жив… — как на духу ответствовала я…
А национал-большевики сходили…
«Царизм не пройдет! Отрубленные головы тиранов следует выставлять в русских музеях, а не яйца Фаберже!» Именно такой лозунг провозгласили нацболы, не оценив подарка россиянам какого-то русского миллиардера. Месяцем раньше он выкупил у другого, американского, миллиардера знаменитую коллекцию. И в июне привез ее в Москву, в Кремль — похвастаться. Нацболы же беспрепятственно проникли на экспозицию, приковались наручниками к дверям и портрету Николая II, подняли большой шум и разбросали листовки. Это в Кремле-то!
«22 июня 2004 года в 12:00 без объявления войны национал-большевики напали на территорию Германии — торгпредство в Москве». Цепями и людьми, приковавшими себя наручниками, были заблокированы все двери в холле и подходы к зданию. Далее семеро «рабочих-озеленителей» в спецовках и с раскладной лестницей «10-метрового калибра» штурмовали балкон 3-го этажа. Охраннику объявили: «У нас ученья!» Оккупированные немцы радостно помогали штурмующим приковаться наручниками к перилам. Дальше — нацболы заблокировали балконные двери, развернули растяжку: «Не забудем, не простим», достали флаги… Блицкриг. Как обычно…
В ночь на 22 июня боевики напали на Ингушетию.
Это была не террористическая вылазка. Это была хорошо спланированная войсковая операция. Вечером 21 июня боевики захватили блокпосты на въездах в Назрань, блокировали федеральную трассу «Кавказ». Началась осада здания МВД Ингушетии и общежития ФСБ, потом штурмовали местное СИЗО, горотдел УВД, здание прокуратуры, казармы 137-го погранотряда, склады с оружием и боеприпасами. Еще были заняты станицы Слепцовская и Орджоникидзевская. На захваченных КПП боевики, переодетые в милицейскую форму, останавливали автомобили и проверяли документы водителей и пассажиров. Тех, кто предъявлял корочки МВД и ФСБ (а в это время сотрудников спецслужб как раз уже подняли по тревоге), расстреливали на месте. Также «работали» по конкретным адресам, расстреливая высокопоставленных сотрудников республиканских органов власти. Всего в ходе нападения погибло около 100 человек, из них 70 — сотрудники правоохранительных органов, спецслужб и прокуратуры, еще около десятка — высокопоставленные гражданские чиновники. Полномасштабная карательная операция… В это самое время главнокомандующий с министром обороны устроили на Дальнем Востоке показные военные антитеррористические учения под общим названием «Мобильность-2004»…
…Нацболы на нашей квартире в Люблине кидали холодные заинтересованные взгляды на пространно разглагольствующий телевизор. Реакция без вариантов была только одна:
— Как же четко они сработали… Это надо… — едва обозначенными фразами с губ слетали слова почтения чужому профессионализму и мастерству. И опять этот ледяной взгляд, но мысли уже о чем-то своем. Как будто где-то глубоко внутри собственных черепных коробок они непрерывно продолжали просчитывать какие-то очень законспирированные ходы.
Не знаю, за чем было интереснее наблюдать: за событиями в телевизоре или за людьми, которые этот телевизор смотрели. Я теперь знаю, как выглядит полное отсутствие сострадания… Ведь людей же убивали. Но я заглядывала в лица тех, кто был со мной, и понимала: не-а, с их точки зрения — вообще не людей… Абсолютно отрезвляющее зрелище, способное развеять как дым остатки иллюзий и сомнений: здесь все уже очень серьезно. Эти люди перестали играть в игрушки уже очень давно.
Через два дня показали подробный репортаж о больших учениях тюремных карательных отрядов ГУИН и ОМОН. Демонстративно отрабатывавших действия при подавлении бунта заключенных. Наряженных зэками людей, заломав и сложив пополам, головой до земли, пачками лихо таскали по тюремному двору. Репортаж был чуть ли не из Владимирского централа. Здесь однозначно было интереснее наблюдать за Соловьем…
— Н-да… — констатировала я общий настрой тех тревожно-невесомых летних дней. — Легкая невыносимость бытия и… мать ее… эсхатология…
Сдали
Это не Москва. Это… колхоз какой-то!..
Я приехала на стрелу со своими, и за спиной вдруг раздалось:
— Рысь, а что ты здесь делаешь?!
…А что здесь делаешь ТЫ?!
Этот ангельский голосок с тембром и интонациями работающей с перегрузками циркулярной пилы задолбал меня еще в Бункере, зимой. Как же я ненавижу баб… Вот какой черт ее именно сейчас сюда принес?
— Дело есть…
— Знакомая? — спросил один из соратников. Мы стояли на платформе метро «Шоссе Энтузиастов». — Это вы ее к нам сагитировали?
— Встречались… И добралась сюда она сама.
Почему я никому ее не сдала? Не сказала, откуда ее знаю? Пусть разбирается, как знает. По ее разговорам я поняла, что она побывала уже везде. В порядке ознакомления. Почему она слила меня всем и вся? «Таких надо душить в зародыше…»
— Рысь, а мне тебя сдали, — вместо приветствия вскоре заявил Тишин. — А что ты там делала?
— Дела были… — Что, уже на расстрел?.. — Непомнящий просил достать ему значок. Давно просил, еще полгода назад, на концерте…
И как они меня потом столько времени терпели?..
— …Пусть сначала из НБП выйдет! — услышала я, в свою очередь, в штабе на шоссе Энтузиастов.
Пришлось отрезать:
— Находиться я могу где угодно. Состою я здесь. Взглядов своих не скрываю. Я все жду, когда «там» начнут меня расстреливать…
— Ну, расскажи, а как там? — насел на меня Тишин.
— А что ж вы… эту свою… не спросите? — перевела я стрелы на «циркулярную пилу».
— Да ты же знаешь, что она может сказать! «А-а-а! Кошма-а-ар!..» Мне интересно, что расскажешь ты…
— Да уж, что она может наговорить, я знаю… А там все правильно, четко и строго…
Я слегка недоуменно смотрела на него. Ты что, всерьез рассчитываешь, что я кинусь сразу рассказывать, как там? Я что, похожа на бабу? Мужик, ты меня не уважаешь… Нет уж, господа, не дождетесь, чтобы я начала сливать вам информацию. Это просто жизненно необходимый в такой ситуации здравый смысл. Волей судьбы бывая по разные стороны разных баррикад, можно сохранить достоинство и жизнь, только намертво проглотив язык, без вариантов держа в себе все, что видишь и слышишь… Так что, уважаемый, придется тебе и дальше «эту свою» слушать…
— А я однажды с ним по телефону говорил, — принялся вспоминать Тишин. От меня он отстал странно быстро. Когда ж они меня уже расстреляют?.. — Позвонил и спросил, не интересует ли их совместная с нами акция. Оказалось, сам Александр Петрович трубку и взял. И как рявкнул: «Не интересует!..»
Я только усмехнулась про себя. Господи, как малые дети… А ты что, сомневался?!
…Наверное, ситуация, в которой я оказалась, — меж двух огней — не смущала меня одну. Я кому угодно отвечу. На меня давно не оказывает никакого влияния то, где я нахожусь. Я знаю, кто я и с кем я…
Но бдительные соратники через некоторое время на меня все-таки взъелись. Я их прекрасно понимаю и поддерживаю: приходится обороняться от провокаций. Но это было тяжело. Я так добивалась возможности хоть иногда общаться с этими людьми, а мне не поверили. Но обижаться на них нельзя. Не на них. Они по-своему правы. А моя правда в том, что то, что тянуло меня к ним, никуда не уйдет от меня, даже если я останусь одна. Мы на одном языке произносим «Отче наш»… Потом они даже начали расформировывать региональные отделения. Но мое заявление о вступлении лежит в Москве. И я заявления об уходе не писала. Я — продолжаю там состоять. «Твоя честь — в верности…» И даже если организация перестанет существовать, я буду носить в себе символы несуществующей религии. Потому что я в них верю…
…Нацболы же… Нацболы для самих себя были политиками. Для меня они были просто люди. А с людьми, которые для меня — просто люди, никто не запретит мне общаться по-человечески. Только они сами. Когда я увижу разногласия между нами — тогда я этих людей без сожаления оставлю… Но могу сказать честно. Пройдет немало времени, прежде чем будут изжиты мои связи с данными конкретными людьми…
А Соловью на день рожденья я подарила фирменную кружку РНЕ. Шутить умеем…
Герой нашего времени
Тишин приплясывал на своем табурете и мечтал:
— …И однажды я! С полным правом! Огромным шрифтом! Сделаю на первой полосе! Вертикальную отбивку: «БАБЛАТО ХВАТАЕТ!»
Это была коронная фраза Соловья. Он откинулся — и продал квартиру в Самаре, доставшуюся от деда с бабкой. И теперь практически сорил деньгами… «Кайфуй ровно» — это была вторая его фраза. И теперь он, небрежный красавец, мог себе это позволить…
На день рожденья какая-то добрая душа подарила ему зажигалку в виде… гранаты-лимонки! Вот кто-то умеет шутить… Когда я увидела ЭТО у него в руках, мне сделалось дурно. Теперь я знаю, что страшнее обезьяны с гранатой… Дежавю. Это ведь уже было… И он за это уже отсидел. А еще мне очень не понравилось, как однажды он обронил, что, мол, где один срок, там и другой…
Не занятые в этой жизни вообще ничем, мы с Соловьем таскались повсюду за Тишиным. В результате он приволок свой ветвистый «хвост» на стрелу нацбольских комиссаров. Опять что-то замышлялось, московский деспот-руководитель Роман Попков сквозь очки пригвоздил меня взглядом к асфальту:
— Хочешь подвига?
Но я устояла… А могла бы сесть. На пять лет.
Заговорщики сгрудились на одной из аллей сквера. Мы же с Соловьем, праздношатающиеся разгильдяи, были отправлены загорать на лавочку к памятнику Лермонтову. Соловей сразу же принялся упоенно рассказывать, каким мелким пакостным негодяем и ничтожным грязным интриганом на самом деле был великий поэт. И что в «Герое нашего времени», в образе Печорина, он себя еще приукрасил…
А я смотрела на современного поэта и думала: ты этот портрет с себя, что ли, рисуешь? Или просто это — твой идеал? Однажды он с неописуемым восторгом по страшному секрету зачем-то принялся мне рассказывать, как изощренно обижал, оскорблял — и в результате сумел-таки оскорбить и обидеть — одну известную женщину, поэтессу. Которая ему, кроме хорошего, не сделала ничего плохого.
Спасибо, предупредил…
Я не в состоянии понять, как может человек по доброй воле начать вспоминать свое детство. Мужик, тебе сколько лет? А ты все про детский сад… Он рассказывал про отчаянного, страшно уязвимого и яростного ребенка, родившегося с косоглазием. И с первых же дней вынужденного защищать себя от жестокости всего остального мира. Глаза ему исправили только в пять лет. Но он уже научился вгрызаться в мир, он страшно гордился: «Я — Соловей!», окружающих он третировал неимоверно. Все должно было быть именно так, как хочет он…
— Со мной была в состоянии общаться только бабушка. Она так говорила: «Чего прикажете, барин?..» А что, ее это только забавляло…
Я только усмехнулась про себя: «Один в точности такой же деспот-младенец уже три года… живет ради меня…»
— Ты представляешь меня с длинными волосами? — дрейфовал Соловей по своему прошлому. Я не хотела даже пытаться представлять…
(Черт, у меня нехорошее ощущение, что это он за меня хитростью сам эту главу написал. Что он специально рассказывал мне о себе, чтобы я это разболтала… Я же уверяла всех — и верила сама, что ничего ни о ком писать не буду… Нам с ним друг другу не надо объяснять, насколько часто генератором всяких слухов и сплетен о себе становишься ты сам…)
— У меня были длинные черные волосы, — разглагольствовал тем временем Соловей, — длинный черный плащ, и про меня писали, что плюс к этому ко всему я ходил еще и с тростью! Нет, чувство меры у меня всегда было… Ха, однажды про меня умудрились написать, что я кого-то там изнасиловал — и мне за это отстрелили… все. Причем, заметь, отстрелили ДВАЖДЫ! А еще у меня был черный смокинг — а под ним я носил желтую рубашку с большими такими черными кругами! — с упоением продолжал он рисовать красочный портрет обыкновенного понтярщика и дешевого фигляра.
У меня при этих его радостных излияниях скулы ломило от тоски. Я откровенно маялась, мне это было в высшей степени неинтересно. С тем человеком, в желтом с кругами, я бы никогда не стала общаться. Мы бы просто в этой жизни не пересеклись. «Понтам дешевым цена — могила»… Цитата из «Лимонки». Премию автору!
А вот к этому, нынешнему, меня тянуло как магнитом. И я знала почему…
— …А однажды на зоне расформировали наш отряд — и меня с моими близкими рассовали по разным отрядам. Меня вообще засунули в красный…
— ?
— Сотрудничающий с ментами… И ко мне так это подходят: ну и чё, ну и как, типа, ты в натуре собираешься здесь жить? А я ему: «А НИКАК!»
Он представлял этот разговор в лицах. И в мгновение ока его собственное лицо вдруг смертельно побледнело, и черты исказила лютая ярость. Абсолютная, закипающая внутри, едва сдерживаемая ярость. Ненависть зашкалила в невидящих глазах, звон пошел от захлестнувшего его смертельного отчаяния. Он мгновенно весь ощетинился и превратился в комок до предела взвинченных нервов. Этот худой, почти истонченный человек со впалой грудной клеткой без намека на мышцы готов был метнуться и растерзать любого. Было ясно, что за каждую мелочь он будет биться насмерть, до конца. Это был человек, которому вообще уже нечего терять…
Я смотрела на него как завороженная, я не могла отвести глаз. Черт… Вот черт… Я, кажется, удачно заехала. Мне, похоже, довелось прикоснуться к чему-то из ряда вон. В его ярости и отчаянье было что-то от абсолюта. В нынешней его мирной жизни ему просто негде было эти — лучшие свои — черты проявить.
— И я говорю: «У вас здесь чисто, спокойно, я здесь спать буду. Все близкие мои — там, и жить я по-прежнему буду с ними там». Мы потом очень быстро добились, чтобы нас опять всех вместе поселили…
Не сомневалась. Он там вообще чего угодно добивался, саму систему подминая под себя… Шесть голодовок. Невероятный человек, просто нереальный…
Национал-большевистский порядок
Какую телегу Соловей может катить дольше всего? О «добром и вечном». О том, что людям просто необходимо забивать головы самой несусветной ересью, чтобы окончательно сбить все ориентиры. И мир бы тогда победно завершил свое схождение с ума…
За полтора часа вот таких прогонов — это только сейчас, на кухне! — Тишин ни разу вроде бы не взглянул в мою сторону. И за полдня предыдущих прогонов не услышал от меня ни слова. Но сейчас вдруг обернулся и воззрился на меня радостно и в упор:
— Рысь, а ты ведь совершенно не согласна!
Нет, ну вот как вот с ним общаться?..
— Все должно быть… чисто́… — ударение на втором слоге, на «о». Реально, не хотела я в этом участвовать: порожняки друг другу гонять… — Разрушение противно нормальной человеческой природе. А мозги надо прочищать…
Тут-то Соловей и выдал наконец-то что-то реальное. То, что потом обозвали «Эсхатологией для самых маленьких».
— Смотри. — Он на бумажке нарисовал круг. Ровный. Он еще и художник… — В верхней точке рисуем две стрелки: вверх и вниз, наружу и внутрь. Вверх — добро, вниз — зло. Снаружи — созидание, внутри — разрушение. А теперь, если спустимся в нижнюю точку, нацеленная вверх «положительная» стрелка окажется направлена во внутреннюю область «разрушения». И получается, что, когда мир приходит в эту «нижнюю точку», разрушение, добивание этого мира, оказывается добром. Так что, если живешь в эпоху… полного падения всего, чтобы сделать добро этому миру, добей его окончательно. Чтобы он низшую точку быстрее миновал и, очистившись, мог опять по окружности вверх подниматься. Вот мы как раз тем и заняты, что этот мир добиваем.
— Замечательно… — Наконец-то хоть какой-то «реальный базар». — Вот только после всего вот этого, Михалыч… особенно эсхатологичненько выглядит понятие «национал-большевистский порядок». В противоположность «русскому», что ли?..
Единственное, с чем у меня прочно ассоциируется новая предполагаемая расшифровка аббревиатуры НБП, так это с кухней нижегородского гения Паяльника. Вот там в холодильнике дикие орды нацболов регулярно наводят абсолютный «национал-большевистский порядок»! Вычищают до блеска… Также я все еще помню тех червей в Бункере…
— Нет, мой фюрер, вы определитесь, — честно сказала я Тишину. Сам напросился на базар… — Либо «порядок», либо — «национал-большевизм»…
И увольте: давайте не будем здесь дальше развивать тему о вариантах расшифровки буквы «П»…
— А настоящий русский порядок… — всего через полгода тяжело проговорит уже совершенно другой Соловей в какой-то непоправимо следующей жизни, — сохранился теперь только на неподментованных зонах — и на Кавказе…
Апокриф от экстремиста
Однажды в последнюю субботу июля после ЦК Тишин грозно распахнул дверь собственной квартиры. И с порога прокричал Вию в хвост шеренги разномастных личностей, почему-то дружно выстроившихся в коридоре:
— Леша, первую полосу переверстываем. Велено большими буквами прописать, что из партии исключили Коноплева…
«У-у-у…» — подумала я. В смысле: только теперь?..
Национал-большевик Роман Коноплев — автор книги «Евангелие от экстремиста». Я услышала о книге от Алексея Голубовича. Собственно, он, друг автора, там был одним из основных героев. Собственно, книга заканчивается тихим кошмаром суда над Алексеем. Собственно, книга почти вся — о национал-большевиках. Я рада, что мне повезло ее прочитать. Роман, спасибо вам за эту книгу. Забавно: вы своего героя, Голубовича, проводили в тюрьму, а я его встретила…
Это был бунт. Может быть, не бессмысленный. Может быть, не беспощадный. Но это был очень спокойно брошенный взгляд так глубоко, куда обычно заглядывать простым смертным не полагается. Это было выступление против… вождя.
Вождь… В книге он сидел на какой-то чужой кухне растерянным, испуганным, запутавшимся человеком. Какие-то дикие идеи каких-то диких переворотов, «заранее обреченные на полнейший провал»… Какие-то нелепейшие попытки закупки какого-то нелепейшего оружия… Апокалиптичный Тишин:
— Рома, Эдуард Вениаминович просто хочет красиво получить пулю…
А собственное войско его — с его какими-то новыми «телегами», «катящимися» уже из тюрьмы, — уже не принимает. «Вождь давно убит. То, что сейчас перед нами, — дурно состряпанный двойник, Вождя подменили в тюрьме. И он нам теперь лжет… Лимоновец и нацбол — абсолютно не одно и то же…» И скрытый гнев во взгляде бойцов, гробящихся за идею: мы достойны своего вождя. Но надо, чтобы сам вождь оказался теперь нас достоин…
И это странное войско: потерянные люди, сбившиеся в стаю. «Ты — кирпич в стене. Просто еще один кирпич в стене…» И эта странная война, где после первого же выстрела начинают воевать не за идею, а за людей, друзей, близких существ, которые в этой мясорубке оказались с тобой рядом… Нет никакой идеи — есть лишь горстка испуганных детей, чей единственный смысл жизни — чтобы рядом кто-то был… Мало хочешь…
И эта твоя отчаянная борьба со всем миром, которая исчезнет, испарится, растает как дым, как только исчезнешь ты сам… И это дело, и эти люди — уже сейчас, уже при жизни — все уже мертвы… Все по Летову: «Заранее обреченные на полнейший провал, мы убили в себе государство…» Апокалипсис. Господи, какая безысходность…
— Национал-большевики там прописаны как иконы… — обронил мне в Нижнем Илья Шамазов. С такой тоской и любовью пишут, наверное, младенца Иисуса, зная наперед, ЧТО ему предстоит пережить…
Взгляд был брошен вроде бы спокойно, но кому-то, похоже, хотелось свернуться под ним, как улитка под паяльной лампой… Отсюда все эти конвульсии с исключением. Партия не выдерживает критики. Вот что было понятно.
Очень, очень много там было чего-то такого, что оказалось абсолютно созвучно моим собственным ощущениям. Ощущениям от общения с этими людьми. Эта вечная неприкаянность и необъяснимая тоска вечно что-то ищущей — и вечно не находящей ГЛАВНОГО — души…
В первый раз я всего лишь пролистала текст, отыскивая знакомые, почти родные имена: Тишин, Голубович… Отчаяние финальных сцен суда над ним. Его боль… Она чуть не разнесла голову мне беззвучным оглушительным взрывом. Я помню только, что неслась потом ночью по улице и рыдала.
…Слепящий шар боли возник между двумя медленными ударами сердца. Он оторвался и всплыл откуда-то с самого дна. Оттуда, где память надежно уже похоронила саму себя. В груди образовалась черная пустота, сердце рушилось, пока растущий шар неторопливо подбирался к горлу. Я чувствовала, насколько медленно и уже совершенно неостановимо меня заполняет тоска предчувствия тяжелой темноты. Тьма издалека неумолимо наваливалась с каждым следующим глухим ударом. Шар нехотя вполз в мозг — и медленно разорвался в мозгу…
Меня оглушил этот безмолвный взрыв, заполнив пошатнувшееся сознание раздирающим звоном. Глаза залепило растекшейся слепящей чернотой. Пронзающая мозг яростная пульсация изнутри сотрясала тяжелыми ударами горячей, превратившейся в единственную реальность боли…
Сердце металось, оглушая каждым ударом, мгновенным рикошетом отдающимся в висках. Глаза слепящей пеленой заволокла бешеная ярость от невозможности унять эту переполняющую меня — и опустошающую боль… Не знаю, может быть, именно так выглядит какой-нибудь удар или гипертонический криз… Оказывается, для этого достаточно одного слова, одной мысли.
Одного удара под дых личному проклятью под названием память…
Черный разлом ужаса. Я рушилась в него. Слезы отчаяния и невыносимой тоски заливали мрак вокруг, рыдания сковали горло. Слепая ярость плетьми гнала сквозь ночную мглу. Не видя и не слыша ничего, я кроила ночь плечами, раскаленным лбом. Врезалась в темень, готовая с воплем рвать любого и крушить что угодно. Мне уже было все равно… Ярость — она действительно слепая.
«И вот нас винтят одного за другим, но на нашем месте остаются шрамы…»
Ночь сжимала кольцом. Проклятые вопросы… Почему?.. Почему?.. Почему?.. Как мы смогли допустить, что нас срезают влет, сбивают, как ударом хлыста? Почему наша жизнь поставлена вне жизни? Где была та грань, которую мы давно уже перешли? Почему стало так опасно жить, как только мы решили стать живыми? Почему жизнь меняет маски в мгновение ока? Почему жизнь и смерть — одно и то же лицо? Почему ты так быстро попадаешь в смерть? Стоит только ступить на свой путь в жизни… Почему все это так близко, так рядом — только сделай шаг? Почему мы не успеваем жить? Мы ведь так хотели…
Почему они? Почему я? Почему мы? Почему эти люди, ставшие непоправимо родными? Почему они стали мне родными? Почему их боль раскаленной лавой заливает меня? Почему их судьба сжимает тисками мое горло? Почему во мне закипает их кровь? Почему они краеугольным камнем упали в память — и стали в ней во главу угла? Почему они превратились в мою совесть? Почему сразу в кровь падают слова ПРИГОВОРА, который жизнь неумолимо зачитывает им? И раскаленным оловом прожигают мечущийся в поисках выхода и ответа мой воспаленный мозг… Когда наша жизнь превратилась в упрямую игру со смертью? В какой момент вдруг прекратились игры, и нам в лицо блеснул оскал: «Здесь все уже всерьез…»?
Почему их путь свивается петлей вокруг моих ног? Почему выбивает почву из-под ног у меня? Почему пропастью расходится у меня под ногами? Почему их жизнь стала моим проклятьем? И что делать, когда начинаешь понимать, что уже не можешь не зачитать приговор самой жизни — если она такая? Их — и… своей…
В конце июля на собственный день рожденья меня смыло из Москвы дальше по течению — в Нижний. И там с самого утра я уже «соблазняла малых сих» на базе у нижегородского гения Паяльника:
— «Евангелие от экстремиста» Романа Коноплева — правильная книга. Там вся эта эсхатологическая национал-большевистская тоска прописана просто апокалиптично.
Исключительно правильный, чистый и светлый студент и музыкант Паяльник (потом вдруг начавший стремительно приобретать блистательную стальную заточку) недоуменно смотрел на меня.
— Но у нас ведь тут, например, нет никакой тоски…
«Спроси у Елькина, как он «под реальным колпаком» пережил эту зиму…» — подумала я, а ему сказала:
— А я уже заметила, что вы здесь как-то не совсем буквально следуете генеральной линии партии. Лозунг: «Да, Смерть!» кто придумал? То-то…
А про себя добавила: «А ты ведь и в Бункере даже ни разу не был?..»
Бразилия внутри
Через плечо Соловья я заглянула в июльскую «Лимонку» — и обомлела. На последней полосе красовалось абсолютное подтверждение моей дикой теории об апокалиптическом характере БРАЗИЛИИ, в то лето настырно лезшей изо всех щелей. Это была рецензия на фильм «БРАЗИЛИЯ»! Черт… Эта сволочь была уже повсюду.
Утверждалось, что этот фильм Терри Гильяма («Страх и ненависть в Лас-Вегасе» — его же фильм) «должен посмотреть каждый, кто ненавидит государство. Каждый, кто никогда об этом не задумывался. Первых фильм приведет на баррикады. Вторых — напугает и заставит, возможно впервые в жизни, осознать, что все не так радужно, как в рекламе и новостях ангажированных телеканалов.
«Бразилия» — это смертельно опасная прививка реальности… Весь потаенный абсурд нашего общества вынесен на поверхность. Жестокость и тотальное насилие, на которое в реальности наброшена полупрозрачная паранджа «демократии», «прав человека», здесь ничем не прикрыты. В то же время в «Бразилии» Гильям с поразительной тонкостью отвечает на проклятый вопрос всех теоретиков революции и бунта. Почему человек позволяет издеваться над собой? Почему безропотно принимает навязанные правила игры, где он — заведомо проигравший, пушечное мясо — но никак не человек?..
Самый сильный образ фильма: Система — как вязкая стена. Она тянется за героем, обнимает за ноги и по-бабьи причитает: «Не уходи!» Очень жалобно. Очень душевно и по-домашнему уютно. ТАК, что сразу и чиновники-маньяки, и палачи в резиновых масках уходят на второй план. И хочется поддаться уговорам, расслабиться и позволить делать с собой все, что угодно.
Почему люди не бунтуют? Потому что им — вопреки здравому смыслу и простому инстинкту самосохранения — УЮТНО в Системе. Потому что Система создана под формат маленьких людей.
Изменить ничего нельзя…»
Наталья Ключарева
Я спустилась в метро. Я уже знала, что увижу напротив входа…
БРАЗИЛИЯ БЛИЖЕ, ЧЕМ ТЫ ДУМАЕШЬ…
Да, спасибо, я это уже уяснила…
На пачках сигарет, которые курил Соловей, все было прописано еще конкретнее: «БРАЗИЛИЯ ВНУТРИ?»
Невыносимая легкость бытия… И эта… как ее… мать ее… эсхатология…
Глава 4 Монстрофилия
Кошка сама выбирает себе хозяина. Но надо еще заставить его им стать. Гибкая, тугая, немного опасная, своенравная чужая жизнь, сужая круги, подбирается к нему. И замирает в миллиметре от его пальцев. Он сам должен взять ее рукой хозяина. Это будет момент его поражения — и ее триумфа…
Отвертка
— Веришь, нет? Я безумно рада тебя видеть…
В день моего приезда Тишин забил со мной на вечер стрелу в метро, туда же подтянулся и Соловей. Все вместе отправились к Тишину.
Это было лето, все было стремительно и легко…
— А ты ведь мне тогда сразу понравился…
Сервировка тишинского кухонного стола состояла из стопы газет и бумаг, пепельницы — и красивой разборной отвертки. У меня тяга к оружию. Если на столе есть нож, я обязательно его возьму. Если мне скучно и хочется что-то крутить в руках, я возьму нож. Сейчас я крутила отвертку. Слишком символичную для нас двоих отвертку… И, осторожно забавляясь, как будто включилась в опасную игру с огнем, вкрадчиво рассматривала Соловья.
— Я как глянула: ничего себе! Вот это, я понимаю, мужик! Вот это — по-нашему! Вот это — реальная тема! Все, думаю, однозначно наш человек! Ну да, все правильно: бешеный хохол, хохлы — самые лютые мужики!.. Когда? Когда ты схватился за нож!..
— Да! Конечно! Я именно так сразу и понял. Ты нашла самый убедительный способ показать мне, что я тебе понравился!
Мы откровенно развлекались, вороша прошлое. И в то же время аккуратно выясняли отношения, теперь уже настороженно приглядываясь друг к другу. Вопросительно, с весьма неоднозначным чувством. Нет, все вроде бы было совсем неплохо, вся пена тех событий осела… Но нам действительно надо было поговорить.
— Ну, извини, я же не могла перед таким мужчиной ударить в грязь лицом! Мне же надо было как-то соответствовать, продемонстрировать, что я тоже не просто так в этой жизни нарисовалась!..
Место Соловья было крайне неудачным. С его точки зрения. По причине абсолютно сакраментальной для нас двоих отвертки, прочно обосновавшейся у меня в руках. Он сидел в углу, задвинутый столом. А выход из-за стола своим циничным поджарым узким телом перегораживала я. Дикая женщина, веселящаяся неизвестно отчего, с нехорошим блеском в глазах от нахлынувших опасных воспоминаний — и отпитого алкоголя из его банки. И… с как будто выхваченной из прошлого отверткой. То, что ему неуютно, вдруг резко обозначилось в его глазах.
— А сейчас отвертка тебе зачем?
Я проследила взглядом за совершенно разоблачительными движениями собственных пальцев. Нервно и упорно — так кошка стегает воздух плетью-хвостом — они разглаживали и без того идеально ровную сталь до неприличия символичного предмета. И нехорошо хохотнула.
— Фрейдист сейчас бы умер со смеху от этих моих жестов…
— Да и не фрейдист тоже… — так же нехорошо усмехнулся он в ответ.
Черт… Нельзя быть такой откровенной… Я быстро отложила свою игрушку.
— Ты что, совсем не пьешь? — слегка недоумевал Соловей. Я смотрела на него с сожалением. Я всегда с большим сожалением смотрю на людей, порывающихся меня напоить: «Не знаете, о чем просите… Не будите во мне зверя…» Кажется, мало кто догадывается об истинных причинах моего якобы целомудренного хронического непьянства.
— А ты справишься со мной — пьяной? — с холодной насмешкой бросила я ему в ответ. В его среде именно у него ужасающая репутация самого беспробудного алкаша и чудовищного дебошира. Но сегодня он мог отдохнуть. Сегодня алкоголь уже попал мне в кровь — и ему оставалось только подчиниться. Сегодня был не его день…
Второй тур вальса
…Я не врала, я действительно была рада его видеть. Мы вдруг оказались настолько не чужими, что хотелось броситься к нему, как к родному: ну ты как? Я быстро поняла, в чем фокус.
Мы очень хорошо друг друга знали. Мы знали друг друга лучше, чем иные люди, прожившие вместе несколько лет. Мы столько вместе пережили… Мы вместе прошли через экстремальную ситуацию. И видели, кто из нас на что способен. Меня очень устраивал такой — именно этот — расклад. Мне было легко и… легко общаться с этим человеком. Выигрышным было именно мое положение.
Ну, во-первых, он мне был слегка по жизни должен.
И, помнится, так жаждал со мной общаться.
Смешно, но даже такое грубое внимание способно женщине польстить. Если она сумела ускользнуть и выйти победительницей. Это ей льстит еще больше. Тогда, в другое время и в другой ситуации, появляется шанс на второй тур вальса. И очень может быть, что женщина сама и поведет. Если она — стерва. И любит ходить по краю и щекотать себе нервы.
Что во всей этой ситуации — и в этом человеке — мне нравилось еще? А то, что мы с ним очень давно раз и навсегда уже выяснили все отношения. И лично мне теперь можно было просто расслабиться. И больше — по крайней мере, ему — ничего не доказывать. Мы оба знали, что я сильнее…
Запах крови
Я смотрела на него со все больше разгорающимся интересом. Было такое чувство, что я почуяла дичь…
Я знала, насколько он может быть непредсказуем и опасен. Я помнила, как мало надо, чтобы с этого человека сорвало ничтожный налет цивилизации. И в нем мгновенно вскрылось, что он дик, неистов, абсолютно не цивилизован и патологически жесток. Но я-то к этому уже была готова. Теперь-то именно этим он меня и привлекал…
Я не умею общаться с добропорядочными людьми. Но именно все вот это, что я сейчас о нем наговорила, сказанное в адрес мужчины, звучит для меня как музыка. На меньшее я не согласна.
Впрочем, ничего хорошего из общения с таким человеком получиться не может. Человек с таким внутренним раздраем — идеальный вариант для того, кто соскучился по жизни на пороховой бочке. Кому неймется поиграть с заряженным ружьем.
Но если не просто общаться, а потихоньку наблюдать? Если я вдруг чую в ком-то подобную червоточину, внутренний разлад, для меня это — как для зверя запах крови. Интересен человек, живущий на пределе, с зашкаливающими эмоциями и страстями. Такая картина внимания достойна…
Нет, обжечься я не боялась. Я-то владею собой, меня его шквал эмоций не захлестнет. А вот он — могу поспорить, что вскипит, столкнувшись с моим льдом. Собственно, для того я в жизнь таких людей и вторгаюсь. Интересно…
Я уже видела его в деле, примерно представляла, чего от него можно ожидать еще. Тем ближе хотелось к нему подобраться, пока он относительно спокоен. Особый кайф для охотника — подружиться с диким зверем. Это требует особого мастерства. Себя надо стереть до небытия, превратиться в зеркальную водную гладь. Чтобы суметь приблизиться и не спугнуть. Чтобы он не насторожился, чтобы не почуял, что ты — все равно охотник. А какая, собственно, разница между зверем — и таким человеком?..
Бескровная охота, зато какой результат. Бешеная энергетика отчаяния — вот чем разит от таких людей. И эту энергетику можно черпать бесконечно. Опасный кайф прогулок по краю щекочет нервы. По краю человеческой трагедии… В чужом горе можно купаться, как саламандра в огне. Жизнью сильнее всего разит от… Смерти…
Можно догадаться, на каком пике экзальтированного, опасного нервного возбуждения я была, например, 11 сентября 2001 года. Съемочная группа фильма «Брат-3» приносит извинения жителям Нью-Йорка за причиненные неудобства…
Сезон охоты
И вот теперь этот сгусток бешенства и несчастий сидел передо мной. И я чувствовала себя медленно сходящей с ума кошкой. Кошкой возле уже почти открытого пузырька валерьянки. Хотелось впиться в него когтем, жмурясь, подтянуть его к себе. Осторожно прокусить последнюю тонкую преграду. И с утробным урчанием уже не выпускать любимую игрушку из мягких, но настырных лап. Игрушку тоже мягкую, но настырную…
Мужчины, все так просто. Просто перестаньте грубо нападать. И вы увидите, как женщина начнет ходить кругами. Дайте ей знать, что можно, сделайте первый — и единственный — шаг. И она, не исключено, сама заставит вас дойти до конца. Это будет уже не принуждение. Это будет ее собственный выбор.
Женщина, открывшая сезон охоты, — о, там есть на что посмотреть…
— Ты сильно изменился… — Я беззастенчиво всматривалась в него, говорила с ним — и мне было с ним по-настоящему легко. — Ты теперь хотя бы стал похож на человека…
На непростого человека…
— А что, не был?
— Вообще никак. К тебе было страшно подойти. Ты был абсолютно чудовищен… Да ты и сейчас — чудовище!
Это я проговорила с обожанием, в полнейшем восторге. Я вдруг поймала себя на том, что… Что, чувствуя в себе опасно пробуждающуюся гибкую пластику плети, я аккуратно загнала его в угол, как кошка мышь. И незаметно для себя самой начала медленную, томительную, лукавую игру. Как с мышью, которой уже некуда деться…
Двух глотков алкоголя хватило, чтобы мной овладела легкая эйфория. А пространство начало стремительно сжиматься, ломая все мыслимые преграды. И взгляд бесстрашно и убийственно откровенно стал рушиться в другие глаза… Как я люблю, когда меня начинает поджаривать на медленном огне дразняще-мучительная близость добычи… Нет, этот зверь, который вдруг заставил проснуться кошку внутри меня, был гораздо больше этой кошки. Тем коварнее и опаснее становилась игра…
Кошка сама выбирает себе хозяина. Но надо еще заставить его им стать. Гибкая, тугая, немного опасная, своенравная чужая жизнь, сужая круги, подбирается к нему. И замирает в миллиметре от его пальцев. Он сам должен взять ее рукой хозяина. Это будет момент его поражения — и ее триумфа… Почему-то я вспомнила историю про феномен раба, становящегося господином своего господина. Ну хотя бы на миг… Как сейчас… Когда он протянул руку — и коснулся кошки…
— Я понял. — Он сказал это так, как будто до него действительно вдруг что-то дошло. — У тебя… монстрофилия! Однажды тебя точно прирежут…
Я оскалилась еще блаженнее, по-кошачьи потеревшись о ладонь:
— Уже!
…Потом, позже, Тишин позвонит Соловью. И его, старого сплетника, похоже, будет очень интересовать вопрос:
— Рысь там сильно тобой шокирована?
За девочку меня держат… Я была рядом, все слышала и потянулась к телефону.
— Рысь покорена! — Я чувствовала себя наглой кошкой, сцапавшей канарейку…
Маньяк маньяка схватит наверняка…
Странно, правда? Ведь только что я его ненавидела. И щадить его не намеревалась.
Но настоящая свобода — это свобода от собственных желаний. И от собственной логики.
Вот тогда появляется необходимая гибкость. А ненависть — слишком окостеневшее, слишком твердокаменное и неподъемное, слишком удушающее чувство. Насколько тебе самому становится легче, если удается ее отбросить.
Никто же не просит при этом отпускать от себя еще и жертву. И на самом деле, лаская взглядом свою слегка помилованную «цель», в этот момент просто подбираешься к ней поближе. В живом виде она может принести больше пользы. А исполнить задуманное никогда не поздно. Ненависть и месть срока давности не имеют…
Абсолютная власть
И он обрушился мне сразу в кровь. Я прикипела к нему мгновенно…
Я была еще свободным зверем, когда с коварным блаженством осторожно подбиралась к собственной добыче.
Но когда я резко вскрикнула от боли, когда его зубы вдруг с силой сомкнулись на моей коже… Я задохнулась: это был абсолютно подчиняющий жест. Восхитительно подчиняющий. Бесповоротно. С этой минуты теперь он был здесь зверем. А я повисла безжизненной марионеткой с переломленной шеей.
Но я только выдохнула с восторгом: да ты действительно зверь… Я в тебе не ошиблась. В тебе действительно есть эта дикая власть. И я слишком сильно хочу насладиться зрелищем этой власти…
И это смело последние преграды. Когда другой человек — всего лишь другой человек. Когда ты еще смотришь с прохладцей на всю ситуацию вялого флирта: то ли мне это надо, то ли нет… Все. Теперь мне было НАДО. Теперь он мгновенно стал для меня слишком близким, слишком моим человеком. Я нашла своего зверя…
— Позволь мне рядом с тобой греться…
Это был уже мой мужчина. Я свернулась рядом теплым клубком, осторожно нашла виском его плечо. В темноте вырисовывался его слишком независимый, слишком холодно-отчужденный профиль. Это была самая безумная идея: искать в нем хоть отблески какого-то тепла. Все равно что пытаться греться от спички. Все больше сжиматься, скорчившись возле микроскопического огня. И именно сейчас и начиная чувствовать тиски холода. Мне и так в этой жизни было не холодно. А без него мне было просто теплее…
«Без него» — это был последний раз, когда мне было тепло… Когда я принадлежала себе…
Больше я себе не принадлежала…
Но то, что я чувствовала, почуяла возле него, — это было не тепло. Это была какая-то пульсация боли. И мне была нужна именно эта его боль…
Наверное, со мной и правда что-то не так. Я действительно греюсь на чужом пожаре.
Согласно купленных билетов
Самое сложное рядом с ним — успеть почувствовать, что тебя начало затягивать. Вовлекать в его орбиту. Подчинять его воле. Это происходит слишком мягко, слишком незаметно. И слишком непоправимо. Муха только коснулась паутины — а по телу уже потек парализующий яд паука…
Впрочем, не все так просто. Если вы читаете этот текст, значит, еще большой вопрос, кто из нас двоих оказался пауком…
Но тогда… Тогда я очень сильно дрогнула перед ним. Чтобы проникнуть в его орбиту, надо было полностью поломать свою… Он был человеком совершенно иного порядка. Из слишком далеких, неизвестных мне, недостижимых для меня сфер. Слишком взрослый, слишком отточенный, слишком неприступный, слишком круто завернувший свою жизнь. Слишком глухо задраенный со всех сторон. Но слишком многое бурлило у него внутри. И я чувствовала, что должна увидеть, что там…
Передо мной был блестящий мужчина, взгляд которого по-прежнему был устремлен в ад… Ну вот, собственно, исчерпывающий портрет моего идеала.
Рядом с ним у меня была одна задача: не сломаться. Я знала: нельзя поддаваться такому. Но он был безоговорочно сильнее меня. И с ним я ситуацией не владела. На чужой территории зависимость от хозяина сильно смахивает на рабство…
У него была странная власть — затаенная, и оттого только еще более опасная. Опасная тем, что подчиняла себе незаметно. Но не оставляла выбора, согласна ты ему подчиниться — или нет. Если ты хоть краем ногтя, хоть тенью от каблука попадала в его орбиту, ты должна была подчиниться. В этом было что-то почти пещерное. Когда вот он — да, он — мужик. А ты… ты…
И я его почти боялась. Сильно опасалась, скажем так. Во многом это был страх неизвестности. Было не понятно, чем обернется его грозовое молчание. Когда он на тебя сорвется. Когда он тебя прогонит…
А противопоставить этому ты не властна ничего… Рядом с ним я скользила, как по тонкому льду, я чувствовала постоянную сковывающую опасность. Любое движение грозило обвалом. Я привыкла сама всегда продавливать свою волю. Но только не в мире этого мужчины.
Он опутывал меня пугливой, почти детской неуверенностью, набрасывая петлю за петлей. Казалось, самым верным способом выжить рядом с ним было — перестать существовать. И я сдавала себя ему постепенно — и стремительно. Как пауку с его ядом. Слишком меня тянула его блестящая паутина…
Слишком шикарный был мужчина, чтобы, однажды оказавшись рядом, себя уже можно было помыслить без него. Дорогого стоила сама возможность почувствовать на себе его власть. Он ведь постоянно пытался лишить меня даже этого права. И я уже ловила всплески жестокости, как крупицы тепла…
Это надо уметь. Принуждать, когда тебя и так боготворят. Заставлять задыхаться от боли, когда уже срывается дыхание от счастья… Все во мне глухо восставало. Я не терплю принуждения. Это в любви-то… Он опять хотел отпора? Но для этого меня надо было уже начать топтать. Я не знала мужчины желаннее. Я смотрела на него с болезненным… почти больным… причиняющим иссушающую боль восхищением. Он оставался для меня абсолютно недосягаем. Даже сейчас. Именно сейчас… Этот сгусток необъяснимой ненависти, терзающий меня, утверждая свою власть. Вымещающий на мне свою власть. Я была рядом с ним оробевшим ребенком, я боялась поднять глаза на его побелевшее, нечеловечески яростное лицо. Я подчинялась раз и навсегда. И знала почему. Резко вонзенная боль хлестала плетью — и обдавала волной оглушительного наслаждения… «Ты не со мной занимался любовью. — А с кем же я это делал? — Ты и не занимался любовью…» Цитата из любимого фильма про маньяков…
Все было бы проще, если бы это была просто грубость. Если бы не… мгновения настоящего тепла. Вот что было тем самым ядом. Я собирала эти мгновения по крупицам. И они стремительно спаивались в горячий слиток. На котором уже воспаленно и горько проступало безнадежное слово… любовь…
Любовь — это то, чем занимается твоя женщина, когда ты ее просто…
…Он спал, обхватив меня рукой, впустив чужого — своего! — человека в святая святых. В не подвластное никому непроницаемое пространство своего тяжелого сна. Просто своевольно втянув меня туда, накрыв меня этим пространством. Я знала, что за моменты такой близости можно отдать душу…
Я слишком часто в ужасе просыпалась среди ночи, первые мгновения вообще не понимая, что произошло. И когда наяву опять повторялся этот пропоровший мой сон звук, я по-настоящему пугалась. Потому что звук был потусторонний. Ошеломительно громкий завывающий скрежет — первый раз я очень долго в темноте не могла разобрать, откуда вообще он может исходить. Пока не догадалась, что это всего лишь скрип его зубов. Я отказывалась верить, что такое возможно. Звук был просто нестерпим. О господи, бедный, как же он мучился…
Граната-лимонка на его левом плече неизменно оказывалась у меня перед глазами, я вблизи так и не смогла понять, синим цветом она набита или черным. Конечно же черным…
Шутка многих татуировок: они изгибаются вместе с меняющим положение телом. Когда он так выдвигал в сторону руку, верхняя часть рисунка, там, где чека, забавно отклонялась и вытягивалась влево, оживала, как в рисованном мультфильме… Я осторожно опускала ему на спину свою правую руку. Руку с абсолютно неподвижным, зашифрованным в густой вязи покореженным крестом. Вот так в единственные минуты покоя эти руки — эти безумные символы бешеных религий! — и соприкасались. Самым простым и естественным жестом обнимая спящего рядом теплого, живого человека. Кожа к коже. Просто человек рядом с человеком…
Этот кадр стоит того, чтобы его запечатлеть. Дельфин и русалка — они, если честно…
Мне же он не позволял лишний раз к нему прикоснуться, сбрасывал с себя мои руки с каким-то почти гневом и отвращением. Обрывал меня в тот самый момент, когда, забывшись, разбуженная во мне кошка опять настырно порывалась, зажмурившись и утробно заурчав, блаженно притянуть к себе лапами эту теплую и вредную брыкающуюся птицу. Всю в иглах вместо перьев, как у дикобраза.
Чем больше он кочевряжился, тем сильнее хотелось с улыбкой уткнуться в него лицом и с упрямой нежностью никуда не выпускать. Как ребенок — любимую игрушку. А он там пусть негодует как хочет. Все его возражения сыпались мимо как шелуха. Так он — еще милее. Я уже учуяла его — такого живого, такого теплого. Как дымящаяся кровь. В которую так хочется погрузить руки…
Но он неизменно сопротивлялся, ломая всю игру. Он, мол, не выносит ласки…
Зато я выношу. Как насчет меня? Я не могла этих его замашек понять. Я из тех людей, у кого вся информация передается через прикосновение. Со мной можно и не разговаривать. Для меня норма — не молчание даже, а безмолвие. И я бываю по-настоящему благодарна мужчине, если он умеет содержательно молчать. Но для этого я должна по меньшей мере завладеть его рукой — и, тихо сжав ее, так передать ему эту свою благодарность…
Рядом с ним меня не покидало желание уткнуться по-кошачьи в хозяйскую руку — почти машинально, с уплывающим взглядом, поддаваясь тянущим на дно слишком тяжелым и глухим мыслям. Какие могут быть слова после такого жеста? И когда он отбирал у меня руку — мне казалось, у меня вырвали голос…
Если я лишена возможности коснуться плеча своего мужчины, положить подбородок ему на плечо, я начинаю очень остро и болезненно страдать. Одиночество настоящее, когда я действительно одна, вдохновляет. Но вот это необъяснимое, мучительное, какое-то загнанное, воспаленное одиночество в непреодолимом сантиметре от близкого человека убивает душу. И потом. Я что-то не поняла, что за манера. Я тут что, прокаженная, неприкасаемая, не имеющая права приближаться к белому человеку? Ты это брось…
Он не просто не позволял мне касаться себя. Кто-то любит, кто-то позволяет себя любить. Но он был невыносим. Он ведь даже не позволял. А я по-другому не умею…
…Если что-то не устраивает, почему бы не уйти? Когда я что терпела? Но уйти, просто презрительно перешагнув, небрежно поведя плечом, не было уже никакой возможности. Он засел в мозгу, как неистребимый знак вопроса.
Когда он начинал избавляться от меня, изгоняя из своей жизни, я впадала в отчаяние. Просто до слез. Я была ребенком, которому дали самую восхитительную игрушку. А потом вырвали ее из рук…
Ровно три года разницы в возрасте. Но между нами была пропасть величиной в целую жизнь…
В нем было слишком много холодной, надменной, опасной тайны. Слишком блестящий мужчина, загадочный, как нож какой-то неведомой заточки. Можно положить жизнь на то, чтобы разгадать секрет изготовления такой стали… Это была Брестская крепость, очаг сопротивления, который сидит в общей картине твоего наступления как заноза. На который можно закрыть глаза. Но который нельзя не подавить… Я не могла оставить в прошлом человека, тайну которого так и не смогла разгрызть.
Я даже не знала, с какой стороны подойти к разгадке, глядя на этот слишком гордый отстраненный профиль. Рядом с этим человеком я была всего лишь тенью. Значит, надо действительно стать его тенью. Просто держаться рядом и ждать. Когда случай нечаянно даст мне в руки нить, за которую я размотаю этот клубок…
А еще… Я просто больше не хотела быть одна. Я устала. А он… Он — самый лютый. И я хочу, чтобы он был моим хозяином. А я — я просто замру и затихну под хозяйской рукой.
Самый ложный путь из всех, какие я могла придумать…
Так Соловей попал в мои кошачьи лапы. Я его не обижала. Это он постоянно клевался, ругался и брыкался. Он был совершенно неправильной любимой игрушкой…
На самом деле это я сильно попала, попав к нему. Я была совершенно не властна надо всем, что происходит со мной, когда я рядом с ним. Вся власть была у него. Разве что я была вольна из игры выйти. Но с какой стати? Я только вошла. Вход сюда тоже не бесплатный. Значит, пусть все идет согласно купленных билетов… Я не боялась остаться и досмотреть действо до конца…
Я не помогла…
…Я не говорила ему всего. Я чувствовала себя почти виноватой. Да, перед ним. Как это ни смешно… Но мне было абсолютно ясно, из-за чего человек мог тогда, зимой, после освобождения, сходить с ума, бросаться на людей.
Господи, он же просто кричал о помощи. Но я тогда только в ужасе отшатнулась. Я слишком ясно видела: ему не поможешь. С ним было бесполезно говорить на человеческом языке. Любого, кто приблизится к нему, он бы первого принялся уничтожать, ослепленный своей болью. Я не знала, как попросить прощения у этого человека, от которого все только шарахались и которого все невзлюбили. Я оказалась тогда слишком слаба. Я не помогла…
Теперь-то, конечно, когда он такой путь назад, в человечность, проделал один, сам. Теперь с ним и разговаривать было уже не страшно.
Но что я и теперь могла сделать? Молча сесть рядом и, осторожно положив подбородок на плечо, смотреть на этот упрямый отчаянный профиль. И может быть, так же осторожно взять его руку в свою… И не обижаться, когда он прогонит.
Жалко человека. Я видела по-прежнему: он и теперь начнет уничтожать того, кто рискнет подойти слишком близко. Пока он сам себе не поможет, он никому не позволит ему помочь. И лучше ему не станет. Только зря он с людьми так…
Глава 5 Бабла-то хватает
Ничего… Ничего… Все уже хорошо… Ты упорно отказываешься вести себя правильно. Тебе же хуже. Не хочешь по-хорошему — будем общаться с тобой на том языке, который ты понимаешь…
Греция — Португалия — 1:0
Держать удар… Я смотрела на него, и у меня как-то не оставалось вариантов, чем заниматься в жизни с этим мужчиной.
…А потом я начала коварно по капле запускать ему в душу яд. Рассказывать ему о нем самом. Если делать это осторожно, то вот эти скупо оброненные тобой слова способны постепенно превратиться для человека в мощнейший наркотик… Я могу долго молчать, как будто меня и нет. Но не стоит обольщаться. Однажды все равно проявлюсь. «Право имею»…
— А ты знаешь, что на улице привлекаешь к себе слишком много внимания? Ты очень сильно отличаешься от обычных лохов в толпе. Как будто зверь забрался в город. От тебя разит чем-то чужим, нездешним, и исходит какая-то опасность, как от зверя…
Я бросала слова небрежно, облокотившись на перила и глядя с балкона на Москву. Я была жестоко обижена на него, тогда он меня первый раз выгнал: «Завтра тебя здесь быть не должно». А в результате нашего недолгого общения я к этой фразе потом даже привыкла… Он не допускал меня на большие нацбольские сходки: «Будет много людей, начнутся разговоры, которые тебе не надо слышать. Чем меньше знаешь…» Ладно, здесь я была согласна: меньше знаешь — дольше жизнь…
В тот день была свадьба Тишина, они праздновали где-то на природе. Утром наряженный Соловей сунул мне у метро 500 рублей: «У тебя совсем денег нет? Тебе вообще некуда пойти? — Попробую к родственникам…» И пошел покупать цветы.
А я отправилась восвояси. Перебирая в уме все одиннадцать глаголов-исключений на — ать и — еть, относящихся ко второму спряжению: «Дышать, слышать, смотреть, видеть, ненавидеть, держать, гнать, зависеть, вертеть, обидеть, терпеть…» Первыми на ум пришли: обидеть — ненавидеть. Мне хотелось быть в Москве, и мне надо было быть в Москве. И мне зачем-то очень надо было быть рядом с ним. По крайней мере до тех пор, пока я не пойму, зачем мне это надо… Меня отгоняли, как кошку. И как кошка я все равно снова и снова упрямо возвращалась. С женщиной обращаются не так…
Рассказывали, Соловей вернулся домой довольно рано, в начале ночи, мрачно рухнул в кресло. Потом вдруг подорвался и полчаса — не проронив ни слова — гонялся по квартире за котом нашего «сокамерника» Фомича. С этим лохматым белым пожилым, однажды напавшим на него котом у него были свои давние счеты… Потом он так же молча убрался в свою комнату и завалился спать. Ну и какую из вышеописанных манипуляций я бы помешала ему совершить?..
Я безапелляционно вторглась к нему на следующее утро — счастливая, веселая, дерзкая.
От моего наглого сияющего вида ему стало совсем тошно.
Похмелье у него протекало интересно: хронически не болело ничего. Вот только на душе было невероятно погано. Я ворвалась, полная яростной энергии, бьющей через край. Он с мукой на лице поднял на меня заплывший глаз — и ему стало еще неизмеримо поганей…
Меня пришлось принять как неизбежность. Я не стала объяснять, что просто с утра удачно съездила в свой штаб. Было головокружительное чувство, что наконец-то воздуха глотнула.
Первые дни общения, внимательно приглядываясь к нему, я стерла себя до нуля, проглотила язык, не проявляя себя вообще никак. Я была здесь, чтобы наблюдать за ним. Сейчас же я вернулась стремительная, жесткая, злая — и принялась крушить сложившийся стереотип «пустого места».
На его ослабленный организм посыпались неприятные открытия. Я не только умела говорить. Я еще умела смотреть, видеть, ненавидеть, дышать, гнать, складывать два и два — и в самый неподходящий момент безапелляционно предъявлять результат расчетов. Слышать мои выводы ему было по меньшей мере странно.
— От тебя разит чем-то чужим, нездешним и исходит какая-то опасность, как от зверя…
— Ой, ладно, сказки это все, больная фантазия… — Он страдальчески поплелся за мной на балкон и топтался рядом, не совсем понимая, как со мной теперь общаться. Поглядывал с опаской. — Какие звери, о чем ты вообще?! — Он едва не схватился за «обесточенную» голову.
— Михалыч, ты лучше слушай, что тебе говорят. — Я уже не церемонилась. Я таки доведу свою мысль до его помраченного сознания… — Я тебе говорю, тебя менты срисовывают мгновенно. Тебе опасно по городу ходить. Я своим ощущениям верю. Я всегда права…
А что, я даже в финале футбольного чемпионата «Евро-2004» за Грецию болела. Греция обыграла Португалию со счетом 1:0. Как мы тогда ликовали с нашим «сокамерником» Эвертоном, среди ночи устроив дикие пляски по кухне на съемной нацбольской квартире в Люблине! Впрочем, ликовало полдома на Маршала Кожедуба. Остальные сидели с перекошенными рожами и смотрели на нас с отвращением. Эвертон у них у всех еще и выиграл…
Низкий стиль
И он поверил.
— Катя, мудрая женщина, скажи, почему мне так плохо?
Я ходила с кастрюлями от плиты на балкон, Соловей расслабленно взирал на меня с кресла. Ему надо было еще сделать такой же расслабленный жест рукой: «Скажи мне, кудесник, любимец богов, что сбудется в жизни со мною…» Я мрачно глянула через плечо, переступая неудобный высокий порог, и перехватила за ручку кастрюлю. А и скажу…
— Такое ощущение, что ты сам не позволяешь, чтобы тебе стало хорошо. Не можешь, или не хочешь, или… боишься позволить. Это похоже на затрудненное дыхание (ха, у него действительно был бронхит!). Как будто дышишь не полной грудью, а какими-то урывками. И действуешь, и чувствуешь как-то так же. Там, где можно сделать красиво, шагнуть широко, ты в последний момент одергиваешь себя, спотыкаешься и сбиваешься на какой-то «низкий стиль». И знаешь, — я остановилась с кастрюлей в руках, — это производит какое-то неприятное впечатление, что-то в этом есть мелкое, мелочное, как-то это не слишком достойно. Потому что я знаю, что все может быть широко, на полную, не скупясь. А здесь как будто постоянно пытаются гадость сделать, ущипнуть из-за угла…
Ты хороший, Михалыч…
И он ведь тогда эту тираду целиком схавал. Слова не сказал. Казалось, он услышал именно то, что больше всего хотел. Как будто я подтвердила его собственные мысли. Извращенец. Мазохист. Потом он чуть ли не каждый день устраивался поудобней, устремлял взор в пространство — и то ли требовал, то ли благосклонно позволял:
— Давай, расскажи чего-нибудь…
И, сложив руки на животе, ждал, когда патока, как по команде, опять польется в его изнеженные уши. Меня не надо было уговаривать, у меня всегда в запасе свежая доза тонкого яда. И мне всегда было что рассказать любимому мужчине о любимом мужчине. Наверное, мама так же шептала маленькому и несчастному деспоту, какой он золотой ребенок… Натурально, я отиралась рядом с ним на правах Шахерезады.
Как все-таки забавно он выглядел, когда его взвинченн-онапряженное лицо вдруг вот так, почти нелепо смазывая черты, начинало размягчаться. Как будто оттаивало неравномерными кусками… Я с коварной ухмылкой подбиралась поближе, и кошка опять принималась тянуть лапу к зазевавшейся канарейке.
— Мой красавец…
— Это только в твоем воспаленном воображении… — сразу оскорбленно надувался он. И со спесивой ворчливостью добавлял: — А теперь что-нибудь умное расскажи…
Как будто я пыталась впарить ему какую-то протухщую дезу.
— Михалыч, ты хороший… — Подбородок осторожно опускался на его плечо. Меня так просто не свернешь. Зачем же он так себя не любит? А у него как будто что-то внутри восставало против всего положительного в его адрес.
Хотя, может быть, он был и прав. Ощетинился ко всему миру. И напоминать ему, что можно быть другим, — значит его только ослаблять. Человеческое автоматически становится «слишком человеческим». Ни один игрок не согласится снова вернуться на уровень, который он давно прошел…
Он захлопнулся, как раковина, не пуская в себя яд эмоций и чувств. И не позволяя прорваться чувствам наружу. Знал, не выдержит. Он только-только оседлал слишком нешуточные страсти. Пробовал именно так защититься от жизни, изображал из себя жестокого прожженного негодяя. Но лучше ему от этого, естественно, не становилось…
А он ведь действительно был хороший. Я видела перед собой теплого живого человека, а от его ежесекундной несносной вредности хотелось досадливо отмахнуться, как от назойливых мух. Иначе бы я с ним не связалась. Иначе не смогла бы общаться с ним так долго. Иначе мы бы просто не встретились…
Именно подтверждения этой моей мысли я искала в нем так упорно. На самом деле я с самого начала знала, что же я в нем ищу. Живого человека. Просто раскопать это было очень непросто…
Чувство не убивает
Однажды он сумел сразить меня своей полнейшей житейской слепотой. Оказалось, он абсолютно уверен, что вдребезги разобьет мне сердце! Ему просто очень хотелось это сделать. Он желал этого жестокого кайфа: умышленно причинять кому-то еще большую боль, чем испытывает сам…
А я видела, доподлинно знала: его собственная скрытая, затаенная боль неимоверна. И это — именно боль разбитого сердца… Ищите женщину. Не могло быть двух мнений по поводу того, что является причиной всех его несчастий. В чем и состоит это его несчастье… Да он сам сказал.
Мне в таких случаях в голову всегда приходит одна и та же мысль. Почему у меня сердце всегда оказывается абсолютно свободным? Нестерпимо свободным. Настолько, что любая новая привязанность оборачивается каждый раз заново «от и до» переживаемой катастрофой. Как самая первая влюбленность… Наверное, я просто очень тщательно хороню мертвецов. И не только их…
А еще мне было не совсем понятно, зачем же так самозабвенно убиваться из-за любви и хоронить самого себя. Голод, страх, любовь — это всего лишь чувство. Чувство не может убить тебя…
…Я же говорила: он начнет топтать того, кто близко подойдет. Но со мной… Смешнее он ничего не мог придумать.
Может быть, в какой-то момент я тогда действительно слишком отвлеклась на личное. И поддалась. Меня к нему по-настоящему тянуло. Я питаюсь чужим отчаянием. Но знал бы он… Знал бы он, что на самом деле от меня застрахован. Что я просто не смогу оставаться с ним долго… Его путь — настолько не мой путь… Что однажды по той же причине я уже… убила… настоящую любовь… И что он там после этого собрался разбивать?..
Если кто-то думает, что я возилась с ним из чистого мазохизма, его ждет жестокое разочарование. Нашел Шахерезаду… Очень быстро я поняла, что меня здесь опять обижают, по-другому просто не умеют. Женщине рядом с ним плохо. Хотя уж он-то знает: не надо меня обижать…
Опять чего-то не догоняет товарищ. То, что я не стала выполнять задуманное, — это был просто мой ему подарок. А он со мной опять обращается не так… А за ним так и тянется должок… Придется взять деньгами. Раз только это ему понятно. Не хочешь, чтобы тебя любили, будем тебя использовать. Первый вариант обошелся бы тебе дешевле…
Рысь, белка, суки, соловей и «черный ворон» а капелла
Три рюмки водки — и полномасштабная белка. Умеете так? А я вот по-другому не умею…
В тот день пришли гости. Тонкий, нервный музыкант Сантим, быстро пьянея, показывал фильм об их концерте в Питере. Фильм продолжался недолго — а дальше на той же кассете оказалось записано то, что я бы распознала и без пояснений.
— Вот он, октябрь, 93-й год…
Мой взгляд примерз к экрану, я не знала, что существует такой документальный фильм. В какой-то момент, цепенея, я ткнула пальцем в телевизор:
— А вон там сейчас стою я…
Очень быстро я перестала понимать и распознавать, что и где в данный момент съемок происходит. Это оказалось много выше возможностей моей психики: просто сидеть и смотреть. Изображение на экране превратилось в одно сплошное месиво нереальных побоищ, я не могла уже ни видеть это — ни оторвать взгляд. Взгляд рушился в экран, как в пропасть…
Очень многим эмоциям в этой жизни я уже не позволяю подобраться близко к себе. Но есть вещи, которые я сразу запускаю прямо в кровь. И они вливаются в нее подобно яду. Мазохизм? Кто бы спорил. Такие явления, как честь, совесть, вера, любовь, память, — атрибуты изощренного мазохизма…
Мне было восемнадцать, не представляю, какой голос крови швырнул меня в бега. На самом деле сбежать из этого дома жизненно необходимо было в одиннадцать лет. Но куда? А теперь было уже поздно… Но девочка из кокона ровного бесцветного неблагополучия прорвалась в мир настоящих бед. Москва меня приняла. Я была там с одной целью: сгинуть. Та жизнь, которая до сих пор была у меня, — эта жизнь была не моя… Я не знала, что мне делать с этой жизнью, я принимала для себя только один смысл существования — выживать… Вот там тогда — это действительно была я. Это была правильная я и правильная жизнь: в лютой, обледеневшей жизни бродяги не оставалось места для сомнений. И я жила, не сомневаясь…
Даже странно, что тогда я не попала в самый эпицентр, но, видимо, не пускает меня жизнь совсем внутрь себя… У бродяги источников информации — никаких, самой информации — ноль. В события я просто уткнулась лбом — и, можно догадаться, удивилась. Я ошарашенно пробиралась по баррикадам, чтобы хоть что-нибудь узнать о том, что здесь вообще происходит…
Мне было ясно только одно. Государство, призванное меня защищать, вдруг разделилось внутри себя. И друг на друга двинулись две половинки одной…
Но в этой радостной войне была третья сторона. Я. Мы. Те, кто оказался меж двух огней. Вообще никак не взятые в расчет. Чем-то при тех исторических раскладах можно было пренебречь. И, ни минуты не сомневаясь, пренебрегли как раз нами…
Я могла тогда очень многого не знать и не понимать. Но это знание впитывалось в меня помимо слов. Я вдыхала его с осенним острым воздухом. С горькой, как дым пожара, любовью. Моя страна растоптала мой иллюзорный мир, дав мне одно твердое знание.
Я теперь никогда уже не смогу быть просто жителем этой страны, сидеть и выбирать из двух одинаковых: с этими я — или с теми? С кем, если я не знаю ни тех ни других, и меня пытаются настичь отовсюду? Я всегда буду стоять как кость в горле: вне установленных правил, вне закона. От патрулей, свято соблюдавших тогда комендантский час, я теперь буду скрываться до конца жизни. Мне придется очень сильно маскироваться, но я так и не смогу изменить себя внутри. Я по-прежнему буду мечущейся в воюющем городе бродягой. Как призрак, черными московскими дворами я вечно буду уходить ото всех. Я всегда буду третьей неучтенной стороной…
Но только теперь уже очень заинтересованной стороной. Тогда кто-то что-то проворачивал без меня. Провернул. Все вроде бы уже давно улеглось. Но пока есть я, та разборка еще вовсе не закончилась.
Потому что должен настать и мой черед стрелять…
…Не с моим «счастьем» еще и травить себя алкоголем. Я себе обычно наливаю в пропорциях: глоток водки — и лимонада стакан. Но я смотрела на экран — и меня как будто стегануло хлыстом. И с каким-то лютым отчаянным восторгом я начала стегать и свою закипающую ярость. С невероятной точностью рука человека, потерявшего над собой контроль, расплескала водку по стаканам — и я залпом опрокинула свой. В каких темпах все остальные собутыльники собирались цедить свое пойло, меня совершенно не интересовало. Сейчас по-черному глушить водку вдруг резко захотела я. Одна. Я всегда пью одна — когда мне надо выпить…
Других уже не существовало. Сейчас была только я — и экран. И что-то лютое, поднимающееся из глубины.
Я все глубже стремительно проваливалась куда-то внутрь, на самое дно себя. Все вокруг растаяло, осталось только размытое месиво на экране. И моя тоска с почти беззвучным стоном:
— Суки… Вашу мать…
А тоска все разрасталась.
То, что сорвало меня с места, — это была уже — и еще — даже не мысль. Если бы это оформилось в законченную мысль, у меня в руках из небытия возник бы автомат. Это было пока только состояние, чувство. Хватило и его…
Многие в задумчивости начинают ходить из угла в угол, когда их одолевает какая-то несформулированная мысль. Кто-то говорил: Гитлер в помещении расхаживал исключительно по диагонали. Соловей со своей намертво въевшейся привычкой жить в замкнутом, ограниченном пространстве, расхаживая, начинал медленно вращаться практически на одном месте…
Я же — кухня, коридор, комната, балкон, комната, коридор, кухня — принялась бесчисленное количество раз планомерно простреливать квартиру насквозь. Упрямо, остервенело, упорно я металась от балкона к балкону, ничего уже не видя вокруг. Я зверь свободный, мне нужны безграничные просторы. Надо было просто выключить этот фильм. А иначе… Я теперь разгонялась до того состояния центростремительной ярости, когда уже невозможно остановиться. И с каждым взглядом, брошенным на экран, ярость закладывала новый виток. Мне было уже мало просто метаться, бешенство искало выход. В какой-то момент я обрушилась с градом ударов на кафель кухонной стены… Вашу ма-ать…
Я была опутана тончайшей рвущейся пленкой, в которую превратилось сознание.
Сознание… Какая ничтожная и бессмысленная, надуманная преграда, оправдание собственной никчемности для слабаков! Какое наслаждение — прорваться к истинному сквозь эту пленку! Они все боятся себя, боятся жизни, боятся в других проявления неистовой жизни. Их разорвет на куски, если они вдруг увидят жизнь во всей ее истинной, сокрушительной мощи красок, звуков, действий, страстей. Они просто не знают, что это такое: самому быть настоящим. Это хнычущее, цепляющееся за руки пошлое трусливое сознание мне невыносимо мешает. Я устала шпионить за собой и бить себя по рукам, боясь малейшего мало-мальски свободного жеста. Могу я позволить себе наконец-то взорвать настоящие страсти, впасть в настоящую очистительную ярость? На полную, без оглядки, до конца?..
Безумие с ледяным оскалом хохотало мне в глаза: давай, еще немного — и все, я стану твоей единственной реальностью!..
Понимая, что я себя теряю, я попробовала спастись возле единственного близкого человека — Соловья. Но он только брезгливо сбросил с себя руки, упавшие ему на плечи…
Боже мой… Какая гнида… Он не способен даже на такую малость. Позволить хоть на мгновение схватиться за него отчаявшемуся человеку. Человеку на грани безумия. Схватиться, чтобы не рухнуть в пропасть…
Я отшатнулась: ты за это заплатишь…
Вот тогда-то на поверхность моего сознания бредом всплыл «Черный ворон». От ужаса и тоски оставалось только взвыть…
Впрочем, я довольно быстро с собой совладала. Ничто не заставит меня просто так распылять силы. Но зато потом я тщательно и планомерно вспомню все. Все и всем. Когда придет время…
Х.еврика
Соловью по ящику показывали сплошное MTV, по остальным каналам именно по его заявке круглосуточно транслировали рекламу. В тюрьме пристрастился смотреть телевизор…
«Наступила эпоха подмышек», — удовлетворенно констатировал Соловей. Он как ищейка своим нервным острым носом повсюду вынюхивал подтверждения своей любимой мысли. О том, что этот мир — весь сплошь пошлый и гадкий. У меня было абсолютное ощущение, что такую картину мира он пытается детально срисовать с самого себя… И очень радуется, когда хоть что-то совпадает…
Ему на каждом шагу мерещились коварные, злобные, мерзкие «пидоры» — и прочие грязные геи. Его послушать — так педерастия обрела уже вселенские масштабы. И он тут — чуть ли не последний хранитель настоящего мужского начала. Глядя исподлобья на это все, я ловила себя на мысли, что если бы это было действительно так — я бы всерьез затосковала…
— Я долго не мог понять, — вещал он, кажется, на полном серьезе, — почему школьницы так любят вот эту откровенную грязную… типа Мумий Тролля. А тут Фомич мне просто открыл глаза. Он сказал: «Смотри, как они демонстрируют свои рты…» И я понял. У молоденьких девочек в основном клиторальный оргазм. Они смотрят на эти вывернутые губы, на эти пасти, выставленные напоказ, — и представляют, как их этими ртами ласкают…
И всю вот эту грязь мне приходилось слушать… Если бы он спросил меня, я бы ему рассказала, что при правильном пении просто необходима очень четкая, утрированная артикуляция…
Изучив репертуар группы «Фабрика», он поставил всех на уши выяснением вопроса, что означает припев: «Ой, люли мои, люли…» У каждого опрошенного циника — я была первой — «лю́ли» неизбежно переквалифицировались в «люли́». Вернее, в «получить люле́й». Дальше в расшифровке мы не продвинулись…
Он, как будто пытаясь спасти самого себя, вдруг кинулся изучать дело нацболки Анны Петренко, сидящей по дикому обвинению. Якобы это она подкинула на ступени здания администрации своего города коробку с будильником. Что было принято за бомбу…
— Они там наверняка накосячили! — Соловей с охотничьим азартом рылся в документах, которые перед этим буквально зубами вытаскивал из компьютера Тишина, из Вия, отыскивая слабые места в составленном обвинении.
— Ч-черт… — в задумчивой растерянности бродил он по комнате чуть позже, взявшись за подбородок. — Никаких косяков… — Больше я об этом деле от него ничего не слышала…
…Когда Соловей продрал глаза и врубился в извращенческое шоу Романа Трахтенберга «Деньги не пахнут» с отвратным апокалиптическим глумлением над участниками, он бегал и кричал: «Эврика!»
— Х.еврика… — остудила его пыл я. Получилась как по нотам разыгранная старая митьковская пьеса про расцвет и закат цивилизации.
— Трахтенберг — ортодоксальный человеконенавистник! Я понял, это наш человек. Этими своими тошнотворными конкурсами с пожиранием всякого дерьма он добивает этот мир, колет человечество надвое, чтобы уже никаких иллюзий не оставалось: свиньи — к свиньям, а нормальные, кто не повелся, — к нормальным…
Я смотрела на него, и мне очень не хотелось думать о том, что главное РАЗДЕЛЕНИЕ еще впереди…
Потом он вдруг подрывался по всей Москве вылавливать юриста Вия, чтобы тащить его куда-то в Подмосковье регистрировать свой непризнанный самопровозглашенный благотворительный фонд помощи заключенным «Удача». Который, может быть, однажды не обойдет вниманием подсудимый олигарх Ходорковский. Которому в конце июня на день рожденья (отстоящий всего на пару дней от его собственного) Соловей отправил в тюрьму подарок. Чуть ли не носки или что-то вроде. А, конфеты…
Однажды он полдня дозванивался каким-то нужным людям, бился головой в наглухо закрытые двери каких-то сволочных инстанций. И везде, раз, наверное, уже в сотый, получал полновесный, смачный облом. В какой-то момент я взглянула в приоткрытую дверь его комнаты. Он сидел, в отчаянии обхватив голову руками…
Это было жутковатое зрелище. Ничего не получалось, он завяз и пробуксовывал, он был в тупике. Жизнь отвергала его, издевалась над ним — и ни на йоту не поддавалась… Его благодушие было всего лишь видимостью, тоненькой пленочкой сверху. Он переживал, нервничал, злился, отчаянно злился на себя. От отчаяния пытался обидеть хорошего человека (меня) и напрочь со мной же разругаться, чтобы чувствовать себя окончательным ничтожеством, подлецом и негодяем…
Кайфуй ровно
Я не просто так обрабатывала его все это время, подтачивая его оболочку неприступности. И однажды он вдребезги раскололся:
— Я не знаю, что мне делать…
Я взмолилась:
— Михалыч!
Он почти задыхался, не в силах сдерживать слезы, я прижала его голову к своему плечу. Да, дожила, Соловей рыдал у меня на груди, я едва ли не укачивала его, прочно заслонив от обступающего его кошмара. Моего холодного спокойствия хватит на нас обоих. С этими мужиками никаких детей не надо… Господи, проклятье всей моей жизни — эти рефлексирующие интеллигенты. Бедный, замученный Михалыч… Тише, тише… Как ему объяснить, что он уперся в стену и не видит, что все хорошо? Все уже хорошо. И с ним тоже…
— Я знаю… я знаю, как тебе плохо. Михалыч… Это пройдет… Только оставь себя в покое. Слышишь? Просто не смей! Положи себя куда-нибудь и забудь там еще хотя бы на полгода. Не пытайся даже вспоминать, каким ты был раньше. Ты переехал на другой этаж. Да, поближе к земле. Там и сиди, кайфуй ровно. Ты из себя сейчас все равно ничего не выжмешь. Нечего потому что. Время должно пройти. Сейчас ты не имеешь никакого права ничего себе предъявлять. Чем быстрее ты от себя отстанешь, тем быстрее восстановишься. А чуть позже поймешь: никуда все твои способности не делись. Талант не пропьешь. Михалыч, ты же умница. Ты хороший, Михалыч…
Я знала, что с ним. Мне знаком этот синдром. Я это все прошла за десять лет до него… Потом очень сложно обрести себя на такой бескрайней и мирной свободе. Если в замкнутом пространстве грубой неволи ты яростно ВЫЖИЛ, дерзко ощетинившись против такого конкретного, персонифицированного — и глобального, обложившего со всех сторон, врага. Это — проще. Выживать проще, чем… просто потом жить…
Красиво
Уткнувшись губами в его черные волосы, я все что-то говорила, говорила… Слава богу, человека прорвало, слова, слезы нашли выход наружу. Что, опять «слеза революционера»?! Ему теперь станет легче. Надо же, как несложно оказалось пробить его оборону, эту глупую установку: все держать в себе. Ну, правильно, он слышать не мог это мое заклинание: «Ты хороший…» Жуткое несоответствие этих слов и действительности выплеснулось в отчаянном: «Тогда почему мне так плохо?!» Ничего… Ничего… Все уже хорошо… Я осторожно гладила эту глупую несчастную голову. Медленно сканируя шею взглядом палача. Они, видите ли, все из себя неврастеники и ненавидят прикосновения к себе, не выносят ласки…
…Ничего… Потерпишь… И никуда теперь не денешься. Услуги психоаналитика стоят дорого. И ты за них заплатишь. Ты просто сам еще об этом не знаешь. А я теперь уже не сомневаюсь. Ты упорно отказываешься вести себя правильно. Тебе же хуже. Не хочешь по-хорошему — будем общаться с тобой на том языке, который ты понимаешь…
Я вывела его из равновесия — все, ситуацией теперь владела я. Я аккуратно расколола его защитную оболочку, раскачала его самого. И он не устоял, его с силой швырнуло в сторону.
И сразу же, на полном ходу, не давая опомниться, я рванула его в другую. Чтобы окончательно сбить с ног. Классический прием… Уже через час, когда он успокоился и заметно повеселел, я сама вдруг резко впала в отчаяние.
К тому времени я уже бесповоротно приучила его к тому, что я могу только заглядывать ему в рот и баюкать своими словами… И тут все это вдруг разом прекратилось. Он благодушно собрался прогнать мне какую-то очередную телегу (нашел свободные уши!) — я же сидела мрачнее тучи и оборвала его почти грубо:
— Ой, отстань, что ты опять со своими глупостями, мне сейчас реально не до этого! Я сижу, не знаю, что мне делать, у меня гитара сломалась, я без нее — все, пропала!..
Он не сразу понял, что я по-настоящему, с самыми натуральными слезами, убиваюсь из-за своей умирающей электрогитары. Он был озадачен. Контраст с моим недавним умудренно-безоблачным расположением духа был разительный. Мне теперь оставалось просто додавить. Довести до логического завершения, на выдохе жестко и четко неумолимо доработать начатый болевой прием. Сканируя жертву абсолютно ледяными глазами. Классика, блин…
— Я могу чем-то помочь? — Он был явно озадачен, такой меня он еще не видел.
Слезы мгновенно высохли.
— Можешь…
Михалыч подарил мне гитару, деньги на гитару. Шикарную электрическую гитару. Я свое получила по первому разряду…
Или делай все красиво — или никак. Я люблю, когда получается красиво…
Потом я забавлялась тем, что начинала рассказывать знакомым мужчинам, какой царский подарок сделал мне Соловей. Это звучало так недвусмысленно двусмысленно, что меня понимали совершенно однозначно. Я это видела по грусти, начинающей разливаться в глазах. Мои восторженные рассказы значили только одно. Эта женщина принимает только вот такие нехилые подарки…
Не только. Еще можно попробовать предложить мне свою жизнь…
…В поезд набилось народу под завязку, на последние места в конце вагона за минуту до отправления запрыгнули какие-то парни. Туристы возвращались из похода, эмоции били через край. Они балагурили, один от избытка себя принялся напевать. Проходивший мимо милиционер покосился:
— Какие таланты пропадают…
Ментовский юмор заключался в том, что пропадают на свободе… Теперь уже я недоуменно проводила мента взглядом: «Глазами смотреть будете и не увидите…» Туристы тем временем уверенно втянули в разговор всех вокруг, туманно заговорили о своей работе, никак не называя свою профессию.
— Вы — коллеги этого ценителя талантов, — разоблачила я их мгновенно.
Певец вытаращился на меня.
— Как вы узнали?!
Я отвернулась на своей полке, усмехнувшись про себя. Я не узнала. Я срисовала…
— Пошли покупать, — вместо приветствия брякнула я по телефону своему прихвостню. Придя утром с поезда домой и бросив под зеркалом сумку с деньгами. «Я сделал, что мог, кто может, пусть сделает больше…» И услышала, как на том конце провода упала на пол челюсть… Это он все кричал и убивался, что моя старая гитара уже совсем сдохла и мне срочно нужна новая, иначе мы не сможем выступать. И я была готова добывать эту гитару где угодно. Потому что она была нужна ему…
— Я. Еду. За. Гитарой…
Мы умудрились столкнуться с ним на вокзале. Когда я, верная себе, без предупреждения очередной раз сбегала в Москву. Именно чтобы додавить… А прихвостень провожал отца в отпуск…
— А-а, — в бессильной ярости и отчаянии заныл он, снизу вверх заглядывая в мои холодные глаза. — Сбегаешь, потом скажешь: вот, ничего не получилось. Ты просто придумала отмазку, чтоб сбежать!..
У этого усыновившегося у меня «сироты» был такой вид, как будто его опять кидает родная мать. Ну, кинула она его. Так то когда было. Пора бы успокоиться и не искать заменитель матери в чужих тетках. Я-то его не усыновляла. И давить на мой материнский инстинкт — занятие опасное, реально может задолбать отдача. Чужих детенышей не кормим…
— Верь мне… — бросила я сквозь зубы, уходя к вагону. Этот детеныш дал мне четкую установку, что ему надо. И я пошла эту вещь ему добывать…
Надо было видеть, как он плясал вокруг этой гитары, притащив ее из магазина… Он чуть не умер над новой игрушкой. А я любовалась им самим. Ну, слава богу, мой ребенок, кажется, доволен…
— Я не знаю, как ты это сделала… — до сих пор иногда — как бы между прочим — роняет он негромкую фразу. — Но зато у нас теперь есть гитара…
— Давай, начинай хотеть чего-нибудь еще… — усмехаюсь я ему в ответ. — А я это тебе добуду…
«Говорят, музыканты — самый циничный народ…»
— …У меня просто совесть проснулась… — вдруг постфактум принялся тогда что-то объяснять Соловей. Мы шли от банка к метро по длинной аллее. — Я так подумал: спросят меня после смерти, куда я дел такую кучу денег, а я что скажу? Пропил? На проституток потратил? А так — подарил музыканту гитару. Я знаю, как это важно…
Михалыч, это ужасно важно…
Но тогда я с серьезным видом только кивала: да, да… «Господи, — колотил меня веселый мандраж, — успеть бы теперь исчезнуть с деньгами!» Но сосредоточенным лицом я демонстрировала полное согласие. Помочь хорошему человеку — дело святое. Я давно живу по принципу: «Будь хорошим человеком. Это окупается…»
Что еще меня в этой ситуации здорово развлекло, так это то, что после всей этой циничной разводки он ведь все равно остался с чувством, что нехорошо тогда со мной обошелся. А все правильно, гитара в этой истории стояла совершенно отдельно. Обид она никоим образом не покрывала и не отменяла… «Спасибо — отдельно, овраг — отдельно»…
Если бы он хотя бы специально не обижал людей, это сэкономило бы ему кучу денег. А, да, конечно, «бабла-то хватает»… Не понимаю, как так можно? Я ему поражалась. Это как же надо не уважать себя, чтобы прямым текстом заявлять людям: я не в состоянии общаться с вами хоть сколько-нибудь по-людски. Вот вам бабло. Хватает? Терпите… Но деньги неминуемо закончатся. А люди закончатся еще быстрее…
Я посмотрю, кто с тобой останется, когда у тебя не останется ничего…
Глава 6 Веди себя правильно
Твою мать! И ВОТ ЭТО МНЕ ПОДСУНУЛИ ПОД ВИДОМ МУЖИКА?! Это еще и вот эту истерику мне сейчас, плюс ко всему прочему, придется разгребать?! Это вот такая манера поведения у нас теперь называется — мужская?! Это вот он — революционер? Это вот это — террорист? Это на него лежит досье в Интерполе? Это вот он устраивал бунты на каких-то там зонах?!
Да пропади ты пропадом! КТО ИЗ НАС ДВОИХ — БАБА?!
Теперь ты можешь впадать в отчаяние
Я жестокая. И несправедливая. Безобразные истерики великовозрастных мужиков я отметаю с ходу. Я их никого не усыновляла… Я знала, в чем я сильнее его. Там, где у него начинался нервный срыв, я превращалась в лед. Потом, когда вся эта история уже закончилась, я только жестко обронила своему другу Жене в Нижнем:
— Общение со слабыми людьми оскорбляет…
У Жени глаза на лоб полезли. Под «слабыми» я подразумевала международного террориста…
Собственно, истерика Соловья — это было как раз то, что мне самой в той ситуации позволило успокоиться мгновенно.
А было отчего впасть в отчаяние…
…Признаю, был момент, когда я отстраненно подумала, что уже вполне могу начинать цитировать «Особенности национальной охоты»: «Теперь ты можешь впадать в отчаяние…» Как говорит «мой любимый циник»: у женщины между легким беспокойством и паникой проходит месяц. К началу описываемых событий я этот путь проделала уже до половины. Было отчего загрустить.
Собственно, к тому моменту — к концу июля — Соловей уже вроде бы сумел окончательно выставить меня из своей жизни. И перевел дух… Я вернулась с охоты с роскошной добычей (я опять про свою гитару). Но что-то подсказывало, что это еще не конец. Как-то уж слишком цивилизованно мы расстались. Я нутром чуяла: здесь еще должен быть мощный финальный аккорд. Цивилизованные отношения — не его стиль…
Мы с Тишиным потихоньку замышляли мое выступление в Бункере. Я, уже злобно выдворенная из Москвы Соловьем, звонила «своему фюреру» из дома. Первый раз я его не застала. Трубку у него на квартире взял кто-то другой. Я в принципе никак не идентифицировала в этом ком-то Соловья. Он был обескуражен: «Ты что, меня уже вообще не узнаешь?» Неделя всего прошла… Расставаясь со мной, он картинно поведал мне, что я, мол, теперь — ах! — очень долго не смогу его забыть… Щас…
Потом я все-таки выцепила Тишина.
— Хочу отыграть в конце июля, на свой день рожденья. Вот только где мне упасть в Москве?
— Так Сергей Михалыч… — не понял меня Тишин. То ли он такой наивный, то ли был плохо информирован о степени нашей взаимной приязни…
— Я, вообще-то, девушка гордая…
Тишин, старый сводник, даже повысил голос:
— Ты — девушка гордая. Он — мальчик гордый. И чего?! И сидите теперь поодиночке каждый в своем углу! Он мне только что звонил: сидит дома совершенно один, скучает…
Я набрала скучающего и безапелляционно поставила его перед фактом, что мне надо быть в Москве тогда-то и затем-то. Как он это переживет — его проблемы… Как он будет втискивать прискорбный факт моего возвращения в хиленькую матрицу своего существования, я плевать хотела. Я могла гарантировать, что скучать ему не придется…
Градус ужаса
Таким я его еще не видела…
Сколько бы он ни пил — он всегда умудрялся при этом нормально выглядеть. Но когда в семь утра, коварно просочившись в неприступный подъезд, я позвонила в его дверь, открывший мне человек Соловья напоминал уже слабо. Вместо головы у него был огромный, сильно измятый шар… Блин, ну нельзя же так с собой обращаться…
Впрочем, проблемы чужого здоровья меня уже вообще не волновали. Я была ощутимо на взводе. И градус ужаса с каждым днем только повышался. «Не может быть… Неужели… О не-ет! Черт… на старости лет — и так глупо попасться? Да нет, это какое-то недоразумение, капризы природы, просто подводит здоровье, все обойдется…»
Эти тоскливые тревожные мысли, иногда настигающие женщин, с бешеной скоростью крутились у меня в голове. Я сразу же заперлась в ванной. Тест надо было проводить с утра — и так получилось, что я дотянула именно до этого утра. Трудно было себе представить степень отрицательности положительного результата. Нам обоим все это было вообще не в дугу…
Руки у меня подрагивали. Такие элементарные — и такие ужасные манипуляции… И взглянуть на результат было жутковато…
Через несколько минут я осторожно высунулась из-за бортика ванны… Все это было разложено на полу подальше от брызг…
Нет. Ничего. Пусто…
Я пожала плечами с робкой неуверенной улыбкой. Значит, действительно ничего серьезного, просто нервы плюс вконец расшатанное здоровье…
Но ни в чем нельзя было быть уверенной до конца…
Тебе пока еще хорошо
Он, похоже, подкарауливал меня, не спал. Я осторожно положила руку ему на распухшую голову.
— Очень плохо?
— Очень…
— Что-нибудь болит?
— Ничего… Все… — страдальчески вымолвил «шар» под моей рукой.
Понятно: значит, опять у него болела совесть. Какие-то фантомные боли… «Что ты так убиваешься? Ведь это только начало». То ли еще будет…
А вскоре его измордованный организм начал отторгать самого себя. Кровавая бойня, которую устроил своему хозяину этот вдребезги отравленный взбунтовавшийся кусок плоти… Больше всего это было похоже на полномасштабное военное сражение с несоизмеримо преобладающими силами противника. Нападающего одновременно со всех сторон… Во второй половине дня я сказала:
— Я доеду до метро, в аптеку. Тебе что-нибудь купить?
Он мученически взглянул на меня то ли с робкой надеждой, то ли с испугом. Может быть, он просто боялся сейчас оставаться один.
— А может… я с тобой смогу поехать…
Он кое-как зашебуршился, зашевелился, потом даже более-менее встал, подал первые сомнительные признаки сомнительной жизни. Позже он сказал мне:
— Если бы не ты, я сегодня не смог бы из дома выйти…
— А в таких случаях как раз нужна чужая политическая воля…
Он оперся своим изможденным организмом на мою «политическую волю». Вот так, практически взвалив на плечо, я довезла его тело до метро. Я по телевизионной рекламе примерно представляла, какими таблетками его надо накормить. В нагрузку, взглянув на его зеленое лицо, аптекарша молча сунула нам несколько пачек активированного угля. Мы очень долго стояли на улице. Прислушиваясь к революции у себя в животе, он ждал, когда все уляжется. И не страшно будет куда-то ехать. Попутно он рассказывал, как однажды в поезде встретился с какой-то гадалкой, и та по его имени поставила ему диагноз: поэт, алкоголик, революционер…
В метро у всех троих прихватило сердце. Благо я знаю одну хорошую точку на руке… Через несколько долгих минут он сказал:
— Ты хочешь вогнать меня в транс…
— Нет, просто успокоить сердце.
…А в транс я еще успею тебя вогнать… Кто понял, тот сейчас повеселился. Я с ним возилась не просто так. Именно в эти дни он был нужен мне живым. Я ни на секунду не могла забыть о нарисовавшейся на нашем общем горизонте проблеме. Он не замечал взглядов, которые я иногда искоса бросала на него… Да, мужик, тебе только кажется, что тебе сейчас плохо. Тебе сейчас пока еще хорошо… Ты не представляешь, как хорошо… И как плохо тебе может стать вскоре…
К Тишину он приехал уже повеселевшим. И принялся хвастаться, как ужасно ему сегодня было и как Рысь его откачивала. Я только мрачно зыркнула из своего угла.
Насколько я не впечатлительная, но это… было выше всяких похвал.
Веселая ярость к жизни
…Оказывается, я способна отработать концерт в любом состоянии физического и психического здоровья. И с любым ворохом неразрешимых проблем в голове. Я знаю, я чудовище. Я вообще не боюсь выходить на сцену. А потом всегда полностью собой и своим выступлением бываю довольна. Стерва… Для сравнения: Соловей мне подробно рассказывал, как играл в каком-то театре и после каждого спектакля устраивал режиссеру чудовищные истерики. Я только пожимала плечами, мне этого не понять. А на хрена тогда вообще лезть на сцену, если ее боишься?
…Оказалось, он даже не знал, зачем я вообще опять нарисовалась в Москве. И какое такое мероприятие мы с Тишиным затеваем. А я ему говорила. Один раз. Когда звонила… Я считаю, этого достаточно.
Мы с Тишиным созванивались (я — по мобильнику Соловья), забивали стрелу, чтобы ехать в Бункер. Соловей был уже просто бесплатным приложением ко мне. И средством для покупки недостающей струны на гитаре Борща. Целого комплекта струн… Я смотрела на него с легкой злостью. Ну что? Съел? И как ты теперь поступишь? А на эту «нацбольскую сходку» ты позволишь мне прийти?..
Все то время, что я обитала в Москве, я искренне отказывалась понимать, зачем надо обижать шикарную бабу. А я, черт возьми, себя чувствовала не менее чем шикарной… Я забавлялась, отправляясь гулять по торговому центру. Мне нравилось замедлять шаг возле выстроенных в ряд манекенов. Я была почти в точности такая же. Как они. Противоестественно тощая, длинная, жесткая, жилистая, почти налысо бритая, в идеально сидящей узкой юбке… Чудовище… Совершенство…
На собственном выступлении я была уже в состоянии, максимально приближенном к идеалу. Как я его представляю… Чуть тронь — и взорвется. В Москву я ехала через Нижний. Взглянув на меня на улице со спортивной сумкой, прочно сжатой в руке, Илья Шамазов хмыкнул:
— У тебя из сумки дуло торчит…
Я довольно легко довожу себя до кондиции «русского» из анекдота. Это когда ему дали задание «изнасиловать эскимоску и пожать лапу белой медведице». Через некоторое время русский прибежал, бешено вращая глазами.
— Где здесь та эскимоска, которой нужно лапу пожать?!
Вот и я, подходя к новому Бункеру, уже была готова пожать лапу эскимоске…
О… голубчик… давно не виделись… Только тебя мне и не хватало… «Что-то вы с лица спавши. Вы, случайно, не заболевши?» По лестнице из глубины подвала навстречу мне поднимался Буржуй.
К несчастью, мы уже встречались. В самый первый мой день в Бункере пообщались немного. И на следующий день, когда я притащилась вечером после распихивания по домам предвыборных газет, он нарисовался передо мной с радостной улыбкой.
— А я здесь всем уже рассказал, что Рысь — наркоманка!..
…Я забыла, как дышать. Позади меня раздался выстрел, и пуля уже разорвала мне спину…
Я так никогда и не пойму, зачем, за что, с какой целью ему вдруг понадобилось вот так омерзительно уничтожать совершенно постороннюю еле живую женщину. Я заметила, очень многим невыносимо, что я до сих пор живая…
Я просто стояла оглушенная. Я даже не могла его убить. Еще не время…
И вот теперь он поднимался навстречу по лестнице из глубины подвала. В этом новом подвале была ужасная лестница. Вся оббитая, ступеньки как будто изгрызены. Оступиться на такой на каблуках — как не фиг делать. И, оступившись, самое логичное было — попытаться схватиться за человека перед собой. И нечаянно столкнуть его вниз…
Как бы он красиво летел… Жаль, внизу стояли хорошие люди. Или — невиновных нет?..
…Я окинула взглядом едва отремонтированный зал собраний в новом Бункере и измотанных нацболов перед собой. И осклабилась почти кровожадно: нормально! Работаем! Что, голубчики, попались?! Я из вас душу-то вытрясу…
— На самом деле все очень правильно и логично. На новоселье в дом обычно первой запускают кошку. А Тишин в Бункер притащил Рысь…
Я без труда заполнила голосом зал и весело и зло принялась бросать в людей песню за песней. Веселая ярость к жизни — вот что действительно мое… Люблю я это дело. Как же я это люблю… Стерва… дорвалась…
В глазах — покаянье задравшей кого-то Весны, Крестовая сквадра тройняшек $$$$$$$$$$$$за узким плечом, Тяжелые капли вина $$$$$$с рассеченной десны, И русским по белому — штамп: $$$$$$«…и к злодеям причтен»… Под тридцатикратный оглохший серебряный стук Насажен на штык $$$$$$самым белым из черных знамен, Пропущен «на бис!» $$$$$$через строй человеческих рук, Подвешен картонной звездой — $$$$$$и к злодеям причтен! Дробить камни в бисер, $$$$$$висеть на осине крестом, Скрываться от «Wanted!» $$$$$$малеванных дегтем икон, Пойти по воде $$$$$$на закуску свиням — два в одном! — Сложив с себя руки с клеймом: $$$$$$«…и к злодеям причтен»!Заслужила
Я давно отыграла, мы толклись у двери, собирались уходить, а Соловей все молчал — глухо, как будто проглотил все слова. Я была ему благодарна. Он не обзывал, не оскорблял. Я считала — это большой прорыв… Однажды он рассказал мне, что, даже если ему что-то нравится, он все равно начнет над этим издеваться… Я тогда только кивнула. Все верно, он полностью подтверждал мое мнение на его счет. Дерьмо и ведет себя как дерьмо: «Оденусь во все коричневое, сяду в углу и буду вонять… И испорчу всем праздник…» А здесь — тишина. Такое наслаждение…
Мы очень долго в молчании добирались до дома, у метро он покупал курицу, водку. А я смотрела на него все с большим недоумением. У него был вид мужчины, собравшегося со своей женщиной отметить ее маленькую победу… Не может быть, мой мужик Соловей собрался устроить мне праздник… На это надо посмотреть.
Разлив водку, он повернулся ко мне с каким-то пугающе серьезным видом:
— Катя… Ты меня сегодня… поразила…
Хорошо хоть под руку этого не сказал: захлебнулась бы на фиг…
— Ты действительно… поешь. Не к чему придраться. Когда я давал тебе деньги на гитару, я вообще не знал, что ты делаешь, думал: ну, хочет девочка — пусть… А теперь вижу, что сделал очень правильное вложение. Я это говорю не для того, чтобы польстить… (Ой, да бог с тобой, я бы никогда про тебя не подумала так плохо…) Просто это — действительно так… Я вспоминаю: Тишин однажды поставил запись, сказал: «Это Рысь», но я как сидел, болтал о чем-то, так и продолжал. И все это так на заднем плане и осталось, я ничего не слышал…
Все правильно, так информация и должна распространяться. Я сделала правильную ставку на старшего в этой компании. Но непредсказуемый и неуправляемый Соловей напрочь вывалился из этой простой и хитрой схемы. Смех и грех…
Я только грустно про себя усмехнулась. Вот оно что. Смешно и печально. А я ведь, оказывается, действительно все это время была для него пустым местом.
Я тут уже в лепешку расшиблась со всеми своими литературно-музыкальными проектами — и, кстати, понтами… А до него не долетело ни отголоска. Нормально… Диагноз: «земли не видит»…
А я-то все в толк взять не могла: чем же я заслужила такое отношение? Мягко скажем, никакое… А я, оказывается, ничем не заслужила иного… На самом деле он ни разу не назвал меня Рысь. Я это воспринимала как попытку меня обидеть. Я много сил и времени потратила на то, чтобы заработать себе это имя. Рысь я по гороскопу: Львица в год Кота… Это — моя торговая марка, мой фирменный знак. И, не признавая эту марку, он не признавал и всего, сделанного под ней…
Я все не могла понять, чем вызываю его постоянное презрение. Я что, дала какой-то повод? Может быть, я сама себя не уважаю?
Или я слишком уважаю его? И он принимает это за слабость?
Неужели чье-то человеческое отношение к нему он считает чем-то недостойным, неужели для него это — синоним слабости? А ему не приходило в голову, что в этом нет ничего личного? Что я просто переобщалась с каратистами: там без поклона даже в помещение не входят. Что почтительность отрабатывается точно так же, как удар. Что это не обязательно слабость и безволие: без разбора почтительно обращаться со всеми подряд. Даже с теми, кто сам себя ни в грош не ставит. Даже с теми, кого убиваешь…
Вообще-то, именно такая почтительность — квинтэссенция силы. «Человеческого» в такой почтительности нет уже ничего. Разведчик Виктор Суворов-Резун писал еще конкретнее. Улыбайся человеку, даже если его убиваешь. Особенно если убиваешь… Он что, понимает, только когда над ним начинают измываться? Именно такого отношения он ждет от женщины? Кстати, очень может быть. Я его, конечно, уважаю, но не настолько, чтобы ради него изменять себе…
…А я, может, для того на сцену и выхожу. Чтобы после концерта со мной наконец-то начинали обращаться как с Человеком… И я это получила даже от Соловья. Мы красиво посидели в тот вечер. За меня сдержанно и значительно поднимались тосты, обалдеть, он цитировал прозвучавшие сегодня песни, меня наконец-то слушали — и даже пытались услышать.
— Ты меня один раз уже поразила — хочешь поразить еще раз?
Да нет, зачем, я не говорю ничего нового для себя. Все то же самое ты мог услышать от меня и гораздо раньше… Если бы разговаривал со мной.
Я считаю, у меня с этим человеком был один этот вечер. Одна ночь. Прожигающая душу тем самым ядом мгновений истинного тепла… И одно мгновение утром. Я выпила рюмку, потребовала себе теплое одеяло — и отключилась до полудня. Сол впервые поднялся раньше меня — и шастал из кухни в комнату и обратно. Я, еще в полусне, чуть приоткрыла глаза. Он с улыбкой, проходя мимо, на секунду сжал мои пальцы.
— Привет…
Единственный раз я заслужила, чтобы он приветствовал меня…
Подкрался незаметно
Опять будет выгонять…
Я учуяла это уже задолго до того, как он проговорил:
— Тебе придется уехать…
Я только тяжело взглянула на него и покачала головой:
— Проблема есть…
Нет… Теперь ты от меня уже не сможешь избавиться так просто… Надежда на благополучный исход моих проблем со здоровьем уже не так сокрушительно, как раньше, но все равно потихоньку еще продолжала таять. Своими сомнениями я не могла с ним не поделиться. Это оказалось не так просто произнести. Но я произнесла…
— …задержка… уже две недели… Так и раньше бывало… Тест ничего не показал. Наверное, просто со здоровьем что-то…
Боже мой… Что с ним было…
…А чего вы ржете? Нет, ну вот чего вы ржете? Где здесь я написала магическое слово «лопата», после которого, по легенде, все дружно должны были захохотать? Это вам смешно. А я думала, у меня сейчас еще и свежий «жмур» на руках будет. Плюс ко всем прочим прелестям…
…В какой-то момент его даже могло стать жалко. Он — щуплая фигура в домашних тапках и спортивных штанах — как-то мгновенно сжался в своем кресле, отклонившись вправо. Как будто отшатнулся от просвистевшего в миллиметре от лица кулака. Но удар все равно его настиг. Господи, когда жизнь оставит этого человека в покое? Сколько всего валится на него со всех сторон — только успевай уворачиваться. Если бы я только могла его защитить… Я же не хочу, не хочу причинять боль этому человеку…
Но я не Господь Бог…
И кто защитит меня?
— У меня своих проблем столько, что я не знаю, что с ними делать! А тут еще ты свои проблемы пытаешься навалить на меня! — взвился он через мгновение.
Орал он с отвращением.
— Решила совершить женский подвиг, приобщить меня к семейной жизни?!
Я буквально заледенела. Я вдруг со всей ясностью увидела, как ничтожны мы сейчас со своими «слишком человеческими» разборками и возней. Какая гадость! Я что, когда с ним связывалась, именно это лицезреть хотела? Проблема, в тот момент вдруг замаячившая на общем горизонте, была из разряда серпом по горлу. И просто закрыть на нее глаза никак бы не получилось. Но я поняла, что сейчас просто встану и просто пойду. И холодно разделаюсь со в сто раз худшей проблемой. Лишь бы не уподобляться ему. Лишь бы прекратить это унижение. Унижение наблюдать, как человек теряет человеческое лицо…
…А ведь он какую-то неизвестную мне женщину сильно любит. Точнее — мучительно из-за нее переживает. Скажем так. И тогда зимой крышу у него снесло — из-за нее. Он мне сам сказал. Уже сейчас, летом. Еще не хотел говорить: мол, тебе лучше ничего не знать, лучше тебе от этого не станет, то, се… А зато мне сразу — какая мощная деталь в характере героя моего романа…
Он как сказал это тогда — я за голову схватилась. Какая любовь?! На хрена тебе такая любовь, которая тебя убивает? Да как же ты не сдох-то до сих пор от таких нервных перегрузок?! Себя-то надо тоже любить и щадить хоть чуть-чуть. Всему есть предел! Взрослый человек строит из себя прожженного негодяя, а в жизни до сих пор — как слепой…
Но я не об этом. А о том, почему я подвергла сомнению слово «любит».
А потому что — нет, это я только предположила, — наверное, невозможно с разными людьми общаться кардинально по-разному. То есть… если ты способен уничтожать одну женщину… так ли ты уверен, что… другую действительно вознес на недостижимую высоту? Недостижимую для тебя самого…
На самом деле женщин он необъяснимо и люто ненавидел. Как злейших врагов. Услышав от него сакраментальное: «Бабье!..» — хотелось вынести ему челюсть. Хорошо, он не успел адресовать это лично мне… А что, на твоей планете женщины — каста из-под плинтуса? Как интересно. Люди — так не делятся…
А ЕЩЕ — СО МНОЙ НЕЛЬЗЯ ОБРАЩАТЬСЯ ВОТ ТАК!
Хотелось вмазать кулаком по столу.
Твою мать! И ВОТ ЭТО МНЕ ПОДСУНУЛИ ПОД ВИДОМ МУЖИКА?! Это еще и вот эту истерику мне сейчас, плюс ко всем прочим прелестям, придется разгребать?! Это вот такая манера поведения у нас теперь называется — «мужская»?! Это вот он — революционер? Это вот это — террорист? Это на него лежит досье в Интерполе? Это вот он устраивал бунты на каких-то там зонах?!
И это все теперь досталось мне? Боже мой, как низко я пала…
Да пропади ты пропадом! КТО ИЗ НАС ДВОИХ — БАБА?!
Это было уже за гранью моего понимания.
Мне в жизни не было так противно. Так оглушительно стыдно за другого. Может быть, я просто мало общаюсь с людьми? И именно поэтому они редко вызывают такое чувство? Пришлось с отвращением зубами вцепиться ему в глотку — и ледяными, неподъемными словами громить все его необоснованные претензии лично ко мне.
— НЕ СМЕЙ. НА МЕНЯ. ОРАТЬ… Я перед тобой — чиста. Меня не в чем обвинить. Тебе реально нечего мне предъявить. Никто против тебя ничего не замышляет. Кому ты нужен — против тебя что-то замышлять? Женских подвигов от меня — не дождетесь!
Я выплеснула все, что мгновенно вскипело внутри, и перевела дух уже почти спокойно.
Не в этой жизни
И вдруг поняла, что в какой-то момент даже подзабыла о, собственно, причине разборок. Она отступила на второй план перед необходимостью отразить удар, необходимостью сиюсекундного яростного пресечения безобразного скандала. И это оказалось настоящей передышкой. А сейчас память о ребенке вернулась с удесятеренной силой.
Ребенок…
Наверное, это наваждение длилось не больше секунды. Когда я очень тихо, почти робко, немного настороженно, немного вопросительно вдруг перевела вкрадчивый и внимательный взгляд на мужчину рядом с собой. На своего мужчину… Казалось, я отстраненно изучаю его глубоко изнутри непроницаемого кокона светящегося теплого покоя…
Надо же… Ребенок… Такой маленький, такой хрупкий. Такой живой. Такой родной… Его ребенок… Такой же… Такой же, как его отец… Черноволосый мальчик… Золотой ребенок… Такая теплая жизнь… Пронзительные карие глаза. Слишком дерзкий. Красивый. Гордый. Самый гордый. Нестерпимо гордый. Самый живой. Быстрый подвижный малыш, неспособный усидеть на месте. Самый свободный человек. Человечек… Беги, малыш, беги, играй, смейся, открой свои глазки, смотри, вот эта жизнь — она вся твоя…
Мальчики мои… Мои мальчики… Мои самые любимые, самые единственные мужчины… Две упрямых головы, одинаковые черные волосы под моими губами. В намертво спаянном кольце рук — две пары горячих узких плеч. Только когда мы все трое вот так вместе — только тогда мы имеем смысл… Сережа… Сережа, солнышко… Беги, беги к отцу, скажи, что мы его очень лю…
Как я не зарыдала, не взвыла в голос, рухнув лицом на руки, как не размозжила себе череп об угол стола? Как не пустила ужас за пределы зрачков: «Этого не будет…»? Этого не будет, потому что этого не будет никогда…
Потому что это не для меня — чтобы было… Твою ма-ать… Я же запретила себе об этом думать. Не будет у меня детей… Наверное, таких, как я, легче всего научить танцевать танго со смертью… Человек здесь — чтобы давать жизнь, а если — «не в этой жизни», то не остается ничего, кроме как ее забирать. Ничего уже нигде не дрогнет. После этого — по х… все. Все их ничтожные жизни не стоят той одной настоящей, которой — единственной нужной мне — нет… Солнышко… И за эту несостоявшуюся жизнь я с наслаждением перережу все их поганые глотки. Хоть какое-то реальное дело. Кто сказал, что мертвые не могут убивать? Только это они и могут. Плодить себе подобных…
— Я думаю, нормально все будет… — сказала я устало. — Скорее всего, нет ничего. Просто подводит здоровье… У меня сейчас проблема только одна. У меня нет полиса, и дома я даже не могу сходить к врачу. Мне надо в платную клинику где-то здесь, на Большой земле…
— Денег? Денег я тебе дам. Но разбирайся сама, здесь ты не останешься… Потом приедешь, привезешь справку с диагнозом — и счет. Тогда я его оплачу…
Кто бы сомневался.
А я говорю — будешь!
Меня это все вымотало смертельно. Мыслей в голове было уже мало… Сдохнуть — но сделать это достойно. Сдохнуть — но заставить этого человека… в паре со мной… остаться людьми. Подробно объяснить ему. Что, как бы ни было хреново, вести себя надо… правильно…
— Я тебя обидел… Ты меня теперь будешь ненавидеть… — по каким-то своим странным понятиям выстроив логическую цепочку, проговорил он.
Я осклабилась.
— НЕ ДОЖДЕШЬСЯ!
Ах, вот оно что! Вот чего он хочет. Чтобы меня тоже выбило из колеи. Чтобы меня пробило на эмоции. Чтобы я зеркально отобразила его истерику. Чтобы у нас тут клочья полетели. Чтобы я в какой-то гадкой пошлой низости разругалась с ним, хлебнув без меры унижений. Чтобы я потеряла лицо и полностью уподобилась ему самому. Рядом со мной, такой ничтожной, несправедливо обиженной, униженной и раздавленной, он бы не чувствовал себя так хреново! Он не мог выстроить — и разрушить — отношения с женщиной иначе, кроме как растоптав ее.
А вот хрен тебе. Обломись. Не дождешься. Я, во-первых, не позволю себя оскорбить. А еще я вытрясу из тебя душу — но я тебя заставлю остаться прекрасными друзьями! Прикинь, облом?! Вот такая у меня прихоть. И я тебя под себя обломаю!.. Я понимаю, он себя ни в грош не ставит. Но я, по-моему, ни разу не дала повода подумать обо мне как о ничтожной истеричке. Или он судит обо всех по себе?
— А вот теперь послушай меня… — проговорила я совершенно бесцветно.
И ему действительно придется меня слушать. Потому что он меня достал. Все, я взвилась на дыбы. Пусть даже и говорю с ледяным спокойствием, невидяще глядя куда-то в пол. И слова падают, как ледяные глыбы…
— Я ничего плохого не сделала тебе… Ты ничего плохого не сделал мне… Нам нечего друг другу предъявить… Поэтому мы — друзья. Хорошие друзья. И мы останемся — друзьями. И, встречаясь снова, мы будем радоваться друг другу, как радуются — друзья… И ты будешь радостно кидаться мне навстречу и расспрашивать, как дела. А я говорю — БУДЕШЬ! А я буду очень подробно рассказывать. Потому что мне всегда будет о чем рассказать. И так же подробно я буду расспрашивать тебя. Потому что отношения у нас с тобой — прекрасные. И общаться со мной как-то по-другому — я тебе не позволю!
Я наконец-то взглянула на него.
— Михалыч, я тебе благодарна… Я просила тебя позволить мне греться рядом с тобой. Ты позволил…
— Я понял. — Взгляд его прояснился, и он безнадежно уставился им в пространство перед собой. — Я понял. Ты сумасшедшая…
Я смотрела на него с нескрываемой скукой. Что и требовалось доказать. Вот и все его понимание. Вот и весь его спектр цветов. Он различает только оттенки коричневого. Его уровень понимания — уровень канализации… «…а кто скажет: «безумный», подлежит геенне огненной…»
— Ни хрена ты не понял… — Какая тоска — объясняться с таким человеком… — Я — единственная нормальная.
— Вот-вот. Что я и говорил… Не-е… — как-то сразу обессилев, протянул он. — Все, на фиг, хватит… Ни с одной ЖЕНЩИНОЙ я больше не свяжусь… НЕ ЖЕНЩИНЕ — ей заплатил, и точно знаешь, что в назначенный час она уйдет…
Меня передернуло от отвращения. О господи… Какая гадость!
— Я такая ужасная? — проговорила холодно.
— Хуже… Ты оказалась хорошей… — Для него это было невыносимо. Потом он еще долго ходил какой-то дерганый и нервный. И на мою вздернутую бровь только в сердцах отмахнулся.
— Да я не на тебя злюсь. Я на себя злюсь…
Уровень канализации
…Нет, в рамки его «понятий» меня никто никогда не загонит. Это надо придумать: «…ей заплатил… она уйдет…» Твою ма-ать… Ты что, думаешь, ты какая-то особенная куча добра? И можешь всех вокруг тоже вот этим вот замазать? Извини, друг: ко мне не липнет. Все свое — забирай-ка назад.
Во где действительно прокрустово ложе… Эта изысканная манера интеллигентного, культурного, образованного человека низводить общение с людьми до своего уровня понимания. До уровня канализации. Низводить до себя… Я не могла уйти, напоследок всю эту конструкцию не разломав. Я существую в других рамках…
У меня дурная привычка уважать людей. По крайней мере, никогда не думала, что придется учить человека старше себя вести себя правильно. Общаясь с ним, я не сразу поняла, чё за фигня. Я всю жизнь была человеком. И вдруг оказалась рядом с тем, для кого это — вовсе не аксиома. Мне стало по-настоящему любопытно, как он вообще может так. К людям невыгодно относиться так плохо…
…Это вот он-то, прославившийся своей борьбой за человеческое достоинство! А, ну да, женщина для него — не человек… Любители пугать фашизмом. Вот вам настоящий расизм-шовинизм. И он повсюду. На самом деле все просто. У каждого в этом мире — свой персональный фашизм…
Я видела: мы живем в каких-то разных плоскостях, говорим на разных языках. Я могу, конечно, некоторое время потерпеть «чужие уставы». Но потом реально задолбает отдача. Потому что своего я все равно ни крошки не отдам. Он слишком опрометчиво общался с женщиной так, как ему было удобно и понятно. Не учитывая тот факт, что общается, вообще-то, с человеком, с посторонним человеком. С близким человеком…
Я некоторое время смотрела на это с недоумением. Потом пришлось устроить ему «ускоренные курсы человеческого языка». На халяву со мной ни один его номер не прошел. Я не ждала от него ничего, а оказалось, что требовала слишком много. Просто до конца во всем быть человеком и по-человечески обращаться с людьми — это было выше его сил. Он не знал, что существует уровень, ниже которого человек вполне может себе позволить не опускаться…
Да, господа большевики, что-то мы с вами совсем общего языка не находим…
Я вдруг поняла, что знаю, с каким поганым ощущением на губах выталкивается наружу фраза: «Отойдите от Меня все, делающие беззаконие…»
Потом вскоре я посмотрела русский фильм «24». Или «24 часа»? Там киллер — актер Максим Суханов — печально, почти безнадежно ходил по жизни. И перед тем, как застрелить очередного неправильно поступающего человека, печально, почти безнадежно произносил одну и ту же фразу: «Веди себя… правильно…».
Какой жизненный фильм…
Он позвонил мне через неделю. И просто спросил, как дела. — Михалыч, нормально все. Все ровно, Михалыч… — Я уже очень прочно усвоила этот его лексикон.
И только договорив, поняла, что же сейчас на самом деле произошло.
— МИХАЛЫЧ… — Я вжалась губами в мембрану, схватив трубку двумя руками. Мне было крайне необходимо, чтобы он меня услышал. — МИХАЛЫЧ… СПАСИБО… СПАСИБО, ЧТО ПОЗВОНИЛ, МИХАЛЫЧ…
Он позвонил. Он не бросил меня. Не оставил одну разгребать проблемы…
Весь тот лед, задавивший меня, — он вдруг разом с меня свалился. Слава богу, все опять встало на свои места. Это была невероятная легкость…
Он справился. Человек повел себя правильно. Я не думала, что для меня это так важно…
Глава 7 Реальная тема
Измаявшись в режиме ожидания, он разом взорвался. Взрывной волной его смело с места, в нем мгновенно вскрылось то, из чего — я-то знала! — он на самом деле состоит. Неистовость с побелевшими скулами. Пуле, чтобы жить, нужна живая мишень… Не осталось и следа от рыбы об лед, в его зависшей судьбе наконец-то появилась «реальная тема».
Цинк
Я считаю, мне повезло: я видела его в действии, при совсем других раскладах…
Вернемся на месяц назад.
— Дайте Соловью дом — и он его построит… — вполголоса проговорила я Тишину, расставляя на его кухне вымытую посуду.
— Ага… — отозвался Соловей. — Надо только побольше бабла на мобильник…
Он опять принялся тыкать пальцем в кнопки и, наклонив голову, прижимать к уху телефон. При этом он, весь уйдя в себя, сосредоточенно расхаживал по кухне. То есть он делал шаг вперед, разворачивался, шаг назад, и вот так вот возле холодильника и вращался…
…Еще немного, и этот черный ворон войдет в штопор. Я не знала, какую еще сковородку кинуться драить, чтобы — совершенно неуместно — не захохотать. Все та же его зоновская манера перемещаться — только ускоренная до комичности. И ситуация была — под стать. Обхохочешься…
Бог весть, откуда ему вдруг пришел этот «цинк». 2 июля раздался звонок, Соловей долго шептался с кем-то на балконе по мобильнику, потом молча с диким видом понесся по квартире, вираже на третьем бросил мне:
— Собирайся…
Черта с два заставишь меня первой задавать этим «реальным пацанам» какие-то — хоть какие-нибудь! — вопросы. В гробовом молчании я выметнулась следом за ним из квартиры, воздух и так уже звенел от его напряжения. Только в лифте он раскололся:
— Тольяттинский БУР взбунтовался…
Надо было видеть в этот момент Соловья. В мгновение ока вся жизнь его перевернулась — и вдруг резко обрела смысл.
— БУР — это барак усиленного режима. Официальное название — ЕПКТ (единое помещение камерного типа) УР 65/29. Туда бросают самых неугодных, кого «хозяева» боятся. Формально там должны быть очень суровые порядки. А фактически заключенных обычно особо не прессуют: сидят и сидят. А Уваров, видимо, решил выслужиться, ну и устроил там гестапо. Избиения, шмоны, камеры заливают холодной водой из шланга, травят газом… 28 июня тюрьма объявила общую голодовку. В ответ начальник Самарского областного ГУИН Яковлев ввел карательный отряд. Первого июля заключенный Константин Селиванов вспорол себе живот гвоздем…
Эту тираду, мгновенно превратившуюся в заклинание, я слышала потом бесчисленное количество раз. Отвернувшись в сторону, к окну маршрутки, он очень долго и громко пытался протолкнуть ее в крошечный телефон. Теперь это заклинание впечаталось в мозг и всем пассажирам… Нет. Есть масса вещей, которые он делает не специально…
Сообщение о бунте разослали по Интернету кому только было можно, Соловью названивали какие-то журналисты, и я очень хорошо видела, насколько гнилой получался базар. Официальных подтверждений, естественно, никаких не было. Как такую информацию публиковать?
Приплыли
Жизнь вспомнила, что она — Тигр. Мы вспомнили, что оседлали Тигра. Обоюдное взвинченное состояние металось от нее к нам — и закипало до предела. Мир разлетелся вдребезги и отражался в собственных осколках. И оттуда теперь могло полезть все, что угодно.
Мы спустились в метро и, быстро и жестко врезаясь в толпу, прокладывали себе путь на платформе. В какой-то момент я внимательнее посмотрела вперед и поняла: ВСЕ, КРАНТЫ… Приплыли… Мы уже ничего не успеем сделать. Вот она, Бразилия…
— МИХАЛЫЧ…
Потревоженный Михалыч несколько вернулся в реальность, поднял голову и так и остался с открытым ртом. Потеряв челюсти, по «законам общежития» не позволяя себе таращиться в упор, мы наблюдали, как мимо нас проходили четыре черных как ночь негра в камуфляжной российской военной форме!
— Что это было?! — Соловей, опомнившись, завертел головой. — Я не рассмотрел, что это была за форма?! Спецназ, что ли?!
— Михалыч, это была БРАЗИЛИЯ. Бразилия ближе, чем ты думаешь, Михалыч…
Бразилия подступала уже вплотную…
Ле ГУИН
А с Соловьем произошло то, что должно было произойти. Измаявшись в режиме ожидания, он разом взорвался. Взрывной волной его смело с места, в нем мгновенно вскрылось то, из чего — я-то знала! — он на самом деле состоит. Неистовость с побелевшими скулами. Здесь-то его зубы знали наверняка, в каком месте у жизни находится глотка. Его можно было только поздравить. Это был ему от жизни подарок…
Но и это все опять было не то. Что толку метаться в полном неведении с телефоном по Москве, когда все события, ВООБЩЕ ВСЕ там?! А его туда уже не пускали. Все РЕАЛЬНОЕ уплывало мимо совершенно неподконтрольно ему. ТАМ, среди бунтовщиков, было его настоящее место. ТАМ весь этот бунт он бы просто возглавил…
Полгода прошло после освобождения. Но человек еще и не думал возвращаться…
Соловей построил Государственное управление исполнения наказаний. Его совершенно левый цинк многие подхватили и разнесли. Общественный резонанс. Палево, в общем… А звоночек-то тогда, похоже, поступил ему прямо ОТТУДА. Ни хрена себе круг общения у директора благотворительного фонда. Ни хрена себе клиентура. Ни хрена себе фонд… Еще двое вспороли себе тем временем животы. Потом провели переговоры, требования заключенных — «да просто чтоб не били!» — выполнили, одиннадцатидневную голодовку прекратили.
— Говорят, у них теперь даже днем матрасы не отбирают, — рассказывал Соловей. — Хотя по правилам должны. Пацаны теперь лежат, отдыхают после всего, отъедаются…
Реальный пацан поэт Сергей Соловей, реальный, великий и ужасный… После всей этой истории я придумала ему новый псевдоним: Ле ГУИН.
— Я поняла, — с грустной улыбкой обронила я однажды. — Ты как Воланд. Ты — часть той силы, что вечно хочет зла и вечно совершает благо…
Меня это уже не спасало. Меня уже ничего не спасало. И ничто не могло оставить рядом с ним. Я, может быть, догадалась, почему я так прочно встала ему поперек горла. Я упорно не замечала холодной стены, что он хотел бы выстроить между собой и людьми. Но я очень отчетливо различала человека, я видела его как на ладони. Такого обостренно, болезненно живого. Такого теплого, как кровь… Кровь, в которую хочется погрузить свои руки. Кровь, которая сама просится коснуться твоих губ…
И я любила его. Я его действительно любила. Ради него самого. Потому что правильно было — только так…
Я давно подозревала. Что в этой чертовой жизни, где все ежесекундно рушится в пропасть, мир висит на волоске и нам на все про все остаются те же считаные секунды… Что в этой чертовой жизни так хрупка, эфемерна и уже совершенно не к месту твоя наивная любовь…
И в то же время ее уже совершенно недостаточно — одной твоей любви. Просто любить — непростительно мало. Надо еще УСПЕТЬ ЛЮБИТЬ. С этими отчаянными людьми я это прочувствовала в полной мере…
Глава 8 Апокалипсис от экстремиста
Есть мечты. Есть реальность. Есть грубая реальность. Есть страшные сказки. А есть — национал-большевизм. Национал-большевики живут как в сказке: чем дальше — тем страшнее…
Потанцуем
2 июля на подступах к заветному дому Тишина на Саянской автобус долго пробирался через роскошное месиво из автобуса же, Газели и трех бывших легковушек. «Останкинской колбасы» уже не было, Бразилия, исполнив танго со смертью, тоже вильнула хвостом и исчезла.
Соловей вломился к Тишину со своими ошеломляющими новостями про БУР, но у того с эсхатологией и у самого все было в порядке.
Он коршуном кружил над телефоном, но тот уже больше ничего не сообщал. Тишин «что знал — рассказал»:
— Сегодня в Госдуме начали первое чтение закона об отмене льгот. Наши прорвались на балкон для прессы, достали флаг, разбросали листовки. Говорят, сегодня весь день в новостях передавали…
Ну конечно, стоило нашему «сокамернику» Фомичу на один день утащить телевизор с кухни в свою нору — и на тебе, телевизор тут же начал показывать про нацболов… Гад, в одну харю жрал…
— Жириновский устроил нам чудовищный пиар, кричал в камеру, что нацболы — везде… Одновременно Громов, Манжос и Стреляй напротив Думы на гостинице «Москва» вывесили полотнище пятнадцать на шесть: «Отмена льгот — преступление перед народом!» Прикинулись рабочими, пока шли, Громов перед ментами демонстративно материл митинг коммунистов… Лыгин теперь сидит в моей «счастливой» рубашке…
Опять Лыгин! Женя, единственный друг, давно уже сбежавший из нашего благополучного Сарова на вольные хлеба заниматься экстремизмом, на кого ты меня пытаешься покинуть?! Именно Кирилл Ананьев и Женя сумели проникнуть на «самый охраняемый объект». «Штирлицев не выдавали ни листовки в папках для бумаг, ни флаги НБП под одеждой…» — писала в «Лимонке» Зигги. Возвращался Женя к себе в Нижний, буквально одной рукой ловя штаны: «бункерские бомжи» экспроприировали у него не только деньги и куртку, но даже сняли ремень…
Соловей устроил массовую голодовку. Что было правильно, потому что, когда начинает переть такая бешеная энергетика, гасить ее едой просто грешно. Заодно я уяснила, как в таких мероприятиях достигается массовость. Просто одна сволочь перестает жрать — и других не кормит. Массовость соловьиной голодовки была достигнута за счет меня. Это меня не кормили, пока Соловей носился, забыв о еде. И когда полночь, как боем курантов, обозначилась лукавым тишинским: «Чай? Кофе?», я только лязгнула зубами:
— Потанцуем!
Невыносимая легкость бытия… Лето — это маленькая жизнь. Бери от жизни все. А завтра — все, что осталось. Если наступит завтра… Завтра не умрет никогда. За нас — я взглянула на Тишина, — я не ручаюсь…
Если бы можно было навсегда остановить эту полночь. Потому что скоро наступит завтра — и за нас уже никто не поручится…
Лето — это маленькая смерть. Ничто не танцуется так легко, как ТАНГО СО СМЕРТЬЮ. Пока танцуешь, кажется, что ты живешь. Пока не умер, ты танцуешь… Я смотрела в окно и думала о том, что нацболам нельзя быть такими предсказуемыми. В небе над Москвой неумолимо поднималась огромная полная луна. В черной листве, невидимые глазу, скользили стаи диких обезьян… Бразилия была уже повсюду.
А очень скоро наступило завтра.
Когда шарахнуло новое известие, на небе опять была полная луна. В начале августа по всем каналам передали: оппозиция митинговала против принятия закона об отмене льгот, а нацболы захватили Министерство здравоохранения…
Профессионализм национал-большевиков растет буквально на глазах изумленной публики…
А где тут у вас Минздрав?
2 августа Госдума во втором чтении принимала законопроект по льготам. В это время в здание Министерства здравоохранения и социального развития в Рахмановском переулке зашли два человека, одетые в форму МЧС. Пока они объясняли охранникам, что сейчас в здании состоятся внеплановые учения, химическая тревога, два десятка таких же «униформистов» просочились внутрь. А дальше «эмчеэсовцы» ходили по этажам, открывали двери кабинетов и объявляли об учениях. Служащие спешили на выход…
Для «учений» были выбраны три кабинета. Один, на втором этаже, — кабинет самого министра. Хозяина кабинета в тот день в здании не оказалось… Двери заблокировали с помощью металлических накладок и строительных пневмопистолетов.
Митинг внизу шел уже полным ходом. Массовость создавали работники министерства и случайные прохожие, остановившиеся поглазеть на это необычное зрелище. Сверху из заблокированных кабинетов на головы митингующим полетели листовки:
«Зурабов — в отставку! Так называемая «монетизация льгот» — преступление власти против народа. Министр Зурабов, один из главных инициаторов этого ограбления, — преступник. Призываем всех честных граждан России сплотиться против власти обнаглевшей чиновничьей банды, терроризирующей страну».
В распахнутых окнах захваченных кабинетов появились флаги НБП, зазвучали кричалки: «Даешь бесплатную медицину, министров — на гильотину!» Акустика великолепная, лозунги были четко слышны за сотни метров от здания. Из окна кабинета Зурабова вылетел парадный портрет…
В здание Минздрава хлынул поток омоновцев — числом до сотни. С интервалом в пять минут были выбиты двери двух кабинетов на третьем этаже. В окнах второго этажа нацболы продолжали скандировать лозунги. ОМОН проломил стену кабинета на втором этаже. В окне кабинета Зурабова дольше всех простоял Максим Громов.
Арестованы и отправлены в СИЗО:
Беспалов Олег Александрович (Санкт-Петербург), 26 лет
Глоба-Михайленко Анатолий Игоревич (Москва), 18 лет
Громов Максим Александрович (Чебоксары), 31 год
Ежов Сергей Александрович (Рязань), 19 лет
Кленов Кирилл Игоревич (Брянск), 19 лет
Коршунский Анатолий Анатольевич (Санкт-Петербург), 22 года
Тишин Григорий Анатольевич (Московская обл.), 17 лет
Откровение экстремиста
В конце августа, страшно подавленная всем произошедшим, я не выдержала и помчалась в Нижний — к другу Жене. Естественно, он тоже был ТАМ. В Минздраве… Он не слишком усердно, но все-таки шифровался, снял новую квартиру в каком-то вполне сносном курятнике в самом центре. Работал в тире, который замутил Шамазов и в котором своим давали пострелять бесплатно. Я как с цепи сорвалась, я схватила винтовку и с непередаваемым наслаждением расстреливала корявые железные фигурки каких-то птичек. Вполне официальными опознавательными знаками этого приютившегося чуть в стороне от «магистрали» нацбольского тира были наклеенные повсюду листовки РНЕ…
Женя рассказывал:
«Министр здравоохранения Зурабов — один из инициаторов закона о монетизации льгот. Он сказал: пусть от меня родная мать откажется, но мы все равно закон примем, примем даже в бронежилетах. Поэтому было решено ударить именно по Минздраву, Госдума охранялась чуть ли не тройным кольцом ОМОНа. Там нас наверняка ждали.
Акция что из себя представляла. Было три группы, и мы планировали захватить три кабинета — один на втором этаже и два на третьем. В первой группе — Громов, во второй — Борщ, и я там был, и третья группа — Палеонтолога. Было у нас два строительных пистолета, флаги, файера. С утра пораньше подошли к Минздраву, сидим, курим, кстати, уже бегают телерепортеры, видимо, кто-то предупредил. Мы сидим около здания — а они уже с камерами на нас, вообще палево такое…
Первой заходит группа Громова. Громова и Борща нарядили в форму сотрудников МЧС. Они еще в берцах, как эм-чеэсовцы. Они подходят и начинают грузить охранников, что это мероприятие МЧС, проводятся, там, не знаю, плановые учения, давайте нас пропускайте. Охранник нас пропускать не стал, и поэтому мы все резко ломанули вперед. Там было два человека, которые должны были охранника блокировать. Они в принципе с этим справились, они его схватили и не пускали.
Остальные рванули через вертушку наверх, на второй, третий этажи, вертушку эту снесли всю, выломали. Народу было то ли 25, то ли 26 человек. Там уже все ломанулись, полная неразбериха, с меня там слетели очки. Я, короче, без очков, пробежал на третий этаж, думаю, где Борщ, ищу, уже найти не могу, шатаюсь по коридору. Туда заглянул, туда… Наконец нашел кабинет Борща, туда мы все забились, двери пристреляли строительным пистолетом, сделали баррикаду. В других комнатах сделали то же самое. Ну, мы флаги в окна, запалили файера, стали кидать листовки, скандировать лозунги: «Нет отмене льгот, Зурабов — враг народа», как обычно, универсальные лозунги: «Нация, Родина, социализм!»
Держались мы там долго, наверное час. Параллельно отзванивались по телеканалам, по журналам, давали интервью. Помаленьку стали стягиваться менты. Еще была группа, которая митинговала перед зданием, их повинтили минут через сорок. Ментов становилось все больше и больше, потом, смотрю, подъехал ОМОН, и там случился апофеоз: троллейбус врезался в ментовскую машину, которая стояла рядом со зданием Минздрава. Это было, конечно, очень весело.
Где-то час мы держались, курили, отдыхали, потом снова орали по очереди. И через час ОМОН начал брать нашу дверь штурмом. Дверь они сломать не смогли, они выбили такую аккуратную дыру неровную, через которую один за другим полезли омоновцы».
— В двери? Не в стене?
«В стене — это в кабинете Громова. Там как раз сломали стену. Группа Громова еще отличилась тем, что там они на…ли в сейф. Да, такой интересный, любопытный эпизод. Короче, полезли омоновцы, стали нас всех хватать там… бить немножко, всех вытащили в коридор, «сейчас мы вас будем пытать и немного вешать». Мы стояли в коридоре, сбежались сотрудники Минздрава: вот, террористы, блин. Потом мы узнали, что в ОМОН дали сигнал про захват заложников в здании министерства. Они там настраивались вообще серьезно. В коридоре нас маленько попинали, потом вывели, посадили в омоновский автобус, там нас повалили на пол, стали по нам ходить ногами. Доехали мы до отделения. Нас всех поставили раком в отделении, руки на стену — и тоже где-то часа три, может, два мы так простояли…
Тоже там людей избивали. Очень сильно досталось Геббельсу. На него что повесили: якобы он из строительного пистолета выстрелил в омоновца. Хотя это физически невозможно. Если бы он выстрелил — насквозь бы пробило. Омоновец себе расцарапал палец — и все это свалили на Геббельса. Его там били очень сильно, его избивали этим пистолетом строительным, он тяжеленный, ногами били. Очень сильно били Ефрейтора. Ефрейтор — он парень такой крепкий, крепко сшитый, его увидали — сразу почему-то подумали, что он — хохол. «О, хохол, бей бандеровцев». У него еще чуб такой… Ему досталось, Громову, ну, в принципе, всем хорошо досталось, троим больше всех.
После того как маленько попрессовали, нас всех в камеру засунули. Менты к нам относились хорошо, можно было по камерам ходить, мы там встретились с группой наружной поддержки, их в тот же день через пару часов отвезли на суд, выписали по 500 рублей и отпустили. Тем временем подоспел УБОП. Он стал дергать по одному человеку, отводить куда-то на второй или на третий этаж, тоже там избивали, спрашивали, кто организатор. Одного парня увели — его вообще часов пять не было, парень из Красноярска, по-моему, Женя, но его вроде не били, просто стращали.
Потом еще подоспело ФСБ. Они поступали хитро. Они берут человека как будто снимать отпечатки, а на самом деле уводят и начинают пытать. До меня, слава богу, не добрались. Потом, когда мы поняли, что они помимо ментовского начальства вытаскивают людей и бьют, мы все забились в камеру, там стоим: все, больше никого не отдадим. Заходят два фээсбэшника: Громов, на выход. Мы: «Нет, Громова не отдадим». Они чего-то погундели, потом говорят: сейчас будем закачивать в камеру газ «Черемуха». Всем вам устроим холокост. У Громова был сотовый телефон, его мусора не отобрали, он позвонил сразу на «Эхо Москвы», дал интервью про эту «Черемуху», позвонил Аверину. Аверин сказал: это сейчас в Интернет пойдет, как хорошо. Мы все просили адвоката прислать, Алксниса или кого-нибудь, нам говорили: все, да, едут, Алкснис вами заинтересовался, но никто так и не приехал. После того как мы не отдали Громова, к нам пришел капитан, мент, не фээсбэшник, не убоповец, там работает в отделении, говорит: ребята, мне тоже проблемы не нужны, все, сегодня больше ничего не будет, расслабьтесь. А мы уже готовились к газу, к этой «Черемухе», там уже мочили майки, повязывали на лица, думали, все, сейчас начнется.
Часов в одиннадцать днем повезли людей на суд, привезли обратно, что-то там не готово. И когда их вернули, фээсбэшники опять выцепили одного или двух человек, Чемодана из Питера точно, и снова начали наезжать: давай подписывай, не знаю, били его или нет. Снова все в камеру, сидим, никто не выходит, все вместе, если что. Потом повезли опять на суд. Две партии по двенадцать или пятнадцать человек. Сначала осудили тех, кто был на втором этаже. Громова, Гришу Тишина, Геббельса, Ефрейтора, двух питерцев и Лиру. Дали по тыще рублей и отпустили. Потом уже нас, судья говорит: материалы дела плохо составлены, подпишите обязательство о явке, что вам прийти надо через два дня.
Я сразу уехал в Нижний. Потом узнал, что там людей арестовывают…»
«Оруженосец» потом добавил от себя:
«Фээсбэшники и сотрудники РУБОПа стали по одному уводить в кабинет участников акции. Когда вернулся Ежов, всем стало понятно, что туда лучше не ходить. Вызвали «скорую». Когда она приехала, в помощи нуждались еще четверо. Ефрейтора и Геббельса (Сергей Илюхин и Кирилл Кленов) отвезли в больницу (были отбиты почки), но вскоре вернули и отправили давать объяснения. Многие, кто наверху давал объяснения, давали их с мешком на голове. По мнению убоповцев, объяснения так лучше выходят из человека…
…В ночь на 3 августа на входе в ОВД «Тверское», где продолжались пытки и избиения, появились темно-красные разводы. Нацбол Кирилл Ананьев в одиночку провел акцию прямого действия. Никакой краски среди ночи взять ему было негде. Кирилл проткнул гвоздем вену на правой руке, собрал свою кровь в два пластиковых стакана и выплеснул на стены у входа в ментовку… Скрываться он не собирался. В результате в отношении его возбуждено уголовное дело по ст. 214 УК РФ (вандализм).
При дневном свете было отчетливо видно, что стены здания залиты отнюдь не краской. Крыльцо ОВД «Тверское» выходит непосредственно на оживленную столичную улицу. Прохожие останавливались и подолгу с недоумением осматривали вход в современную камеру пыток…»
В день захвата на экране телевизора Роман Попков на улице говорил перед телекамерами:
— Мы знаем, что в отделении сейчас к людям применяют пытки и заставляют дать показания против руководства партии, старших товарищей. Если у кого-то есть ко мне какие-то вопросы, то вот он я, пусть выходят и со мной разговаривают…
Рядом стоял неожиданно маленький Тишин с очень напряженным, каким-то опрокинутым потемневшим лицом и бросал на высоченного Романа короткие взгляды. Его — Тишина — сын был сейчас там, внутри. Страшные сказки сочиняют нацболы своим детям…
Трое из семи национал-большевиков, арестованных по делу о захвате Минздрава, родились в августе. Преподнесли себе подарочек на день рожденья. Организовали себе «праздник, который всегда с тобой» на несколько следующих лет…
Григорий Тишин — 13 августа
Максим Громов — 19 августа
Олег Беспалов — 21 августа
Кучно пошли…
Семерых закрыли в Матросской Тишине, дела завели на 30 человек. «Мы знаем, что суд будет жестоким», — говорил в телевизоре Лимонов. Процесс по запрещению партии, правда, опять перенесли…
Тех, кого недовинтили сразу, брали потом на квартире Тишина и в Бункере. Я представила — и содрогнулась…
Посмели!
Это был пример того, как за одно преступление судят дважды.
Максима Громова успели осудить 3 августа, приговорили к штрафу. Григория Тишина и Кирилла Кленова поначалу собирались наказать по статье 213 (хулиганство) и Кирилла Ананьева по статье 214 (вандализм). Все остальные должны были быть наказаны в административном порядке.
Однако около 12 часов дня 4 августа бригада сотрудников ФСБ и УБОПа вломилась в квартиру Тишина на Саянской улице, где находились избитый накануне Громов, а также Сергей Ежов, Анатолий Коршунский и Олег Беспалов. Уже 5 августа Замоскворецкий межмуниципальный суд избрал им и Кленову меру пресечения — содержание под стражей. Еще раньше эта же мера была избрана Замоскворецким судом для Григория Тишина.
Около 17 часов 5 августа сотрудники ФСБ нагрянули в Бункер. Перевернули там все, избили тех, кто попался, шестерых увезли, снаружи выставили засаду…
«Что впереди? — комментировал ситуацию Эдуард Лимонов. — Будет суд. Будут широко оглашены в обществе факты поголовного избиения и пыток, которым подвергли национал-большевиков служащие охранки. Поскольку своими действиями национал-большевики защищали интересы граждан, и других интересов у них не было, то за время суда даже самый тупой гражданин услышит: кто эти ребята и какую партию они представляют. Чем дольше нацболов будут мучить за такое преступление, тем больше будет возрастать к ним приязнь народа… Едва ли не впервые 103 миллиона человек стоят за нами, поддерживая нас. Стоят сто миллионов людей, которых власть высокомерно презирает и только что ограбила…»
— Нас отпустили во вторник, — продолжал Женя, — вечером я вышел, в Бункер съездил, а у меня на квартире у Анатолия Сергеевича лежали вещи. Я туда поехал, еще Ефрейтор просил его вещи взять, я сказал, может, заберу, а может, там заночую. Приехал — там Соловей, Громов, два питерца и парень из Рязани. Смотрю, они там бухают, думаю: нет, я с ними не останусь. Вещи взял, в Бункер уехал, а из Бункера мы со Смертью на следующий день в двенадцать часов ушли. Оказалось, что в двенадцать часов дня на квартиру к Тишину вломились и всех, кто там был, арестовали. Причем это явно было сделано противозаконно, потому что не было ни ордера на арест, ни ордера на обыск квартиры… А потом уже был налет на Бункер, часа в три.
— А Тишин дома был?
— Вот этого я не знаю. А в Бункере взяли, кажется, Борща, еще парней из Твери, которых потом отпустили, малолеток. Были слухи, что арестовали Попкова, но потом отпустили. Или он просто потерялся, а потом вышел на связь.
— Мне сказали, он скрывался.
— И до сих пор скрывается.
— Сколько светит мужикам?
— Статья 213, часть 2 — от пяти до семи, по-моему, и 167, причинение материального вреда — там до двух лет. Всего — девять…
Тогда же, в конце августа, я пытала в Нижнем знакомую нацболку из Москвы. На концерт приехали…
— Ах! — в своей вечной утрированной манере всплескивала она руками. — Там у нас в Москве все в ахуе! Никто не ожидал, не мог предположить, что будет ТАК! Как тогда, на «Антикапе-2002», когда был прорыв и двоим впаяли срока. Мы тогда тоже вообще НИКАК ТАКОГО ПОВОРОТА НЕ ОЖИДАЛИ!
«ТВОЮ МА-АТЬ! — чуть не взвыла я на всю Покровку, такую неуместно нарядную, в лампочках-гирляндах, чинно прогуливающуюся, мажорную. — Как малые дети…»
Я чувствовала, что меня непоправимо оставляют сиротой. Я пыталась было из дома набрать Москву. Но не было ничего более бессмысленного и несвоевременного, чем мой голос в трубке тишинского телефона. Милый, милый Тишин с новым сияющим взглядом… Мне было страшно с ним заговорить…
Есть прошлое. Есть настоящее. Есть страшные сказки про светлое будущее, которые каждый себе придумывает сам, а потом жизнь кладет на то, чтобы сделать их былью. Нет, кто-то вообще не придумывает ничего. Кто-то мечется, не зная, чью сказку выбрать. Кто-то все давно для себя решил и живет по принципу: «Делай что до́лжно, и будь что будет». От такого человека можно услышать красивый миф о будущем. Но это все равно будет только миф. А со всех сторон уже подступает реальность…
Я не пытаюсь предугадать, какой приговор всему этому мифотворчеству вынесет история. Я не берусь предсказать, где жизнь и смерть прочертят свою линию фронта. Что мне было нужно, я для себя поняла давно…
Накануне свадьбы Тишин просил сочинить ему текст торжественной клятвы. Я сейчас нашла тот свой листок…
Не в нашей власти предсказать, когда и как настигнет нас судьба, на каком нашем вздохе закончится время и для кого первого в свои права вступит вечность, но я знаю, чем обернется для жизни смерть одного из нас. И я знаю, чем оправдается наша правда перед истиной: я стану этим оправданием для тебя, а ты — для меня. Война — это наша любовь, любовь — это наша война. Наша жизнь — месть смерти, наша смерть — оправдание жизни…
Да… Смерть…
Часть четвертая Погоня за удачей
Шелка. Лязг затворов. $$$$$$Мы пленны. Для смерти $$$$$$мне хватит сноровки. За ним на казнь — $$$$$$ход королевы В бессмысленной $$$$$$злой рокировке. Пути назад нет, $$$$$$кончен раунд, Мой дуче, мой фюрер… $$$$$$Мой мальчик… Я стану твоей $$$$$$Евой Браун, Твоей стану $$$$$$Кларой Петаччи…Глава 1 Надо быть осторожнее в своих желаниях
— Вы переспали с ним только ради своей книги?
— Да. Потом мне понравилось то, что он делал со мной.
— Звучит несколько цинично, леди.
— Я использую людей для своих книг. Пусть мир будет бдительнее…
Возможно, пытали…
…Патологоанатом в заляпанном фартуке расправит в руках накладную, сверяя опись с лежащим перед ним оригиналом.
— Так, женщина, белая… гм… уже — синяя… 29 лет, рост 178 сантиметров, вес — 44 кг…
Он, наморщив лоб, уставится на меня сквозь очки. Я, лежа на ледяном железном столе в прозекторской, кокетливо сострою ему глазки: ах, мужчина, нехорошо так беспардонно раскрывать женские секреты, в какой-то момент я неожиданно стала такой старой!.. Он же продолжит читать:
— Телосложение… ненормальное… — Подумав, он достанет ручку и допишет от себя: «Возможно, пытали…»
Я с яростью вцеплюсь в него взглядом: негодяй, только попробуй нацарапать, что я умерла от старости! За ногу укушу!.. Он же, еще подумав, тем временем впишет в графу «Заключение экспертизы»: «Смерть наступила в результате отделения души от тела и переселения оной в мир иной…»
— Тетя Клава, — обернется он к двери, — можете покойницу обряжать. Она очень хотела носить… быть похороненной в какой-то своей любимой юбке…
В этот момент из-под стола раздастся утробный кошачий мяв. Но Ай-Уже-Не-Болит только брезгливо набросит на бодрую мумию несвежую простыню.
— Сгинь… ты ЭТО есть не будешь…
…Я вдруг очень ярко увидела перед собой эту картину. Хотя в глазах у меня уже давно было темным-темно. Очень неприятно, когда все вокруг вдруг так резко темнеет…
Сырой асфальт становится оглушающе черным, желтые пятна листьев взрезают мозг своим неистовым цветом. С болью, наотмашь начинают бить по глазам, залепляют глаза своей желтизной. И тогда кажется, что в следующий момент асфальт стремительно полетит в лицо… Почему мне так плохо, почему мне так быстро стало так плохо?.. Я хронически не могу даже думать о еде. НО КАК ЖЕ Я ХОЧУ ПИТЬ!
А теперь — все по порядку…
Восстание живых мертвецов
— Как интересно люди живут… — Я листала городскую газету, в которой всю жизнь пытаюсь работать. Какое чувство юмора. Только почему они в середину газеты поставили этот анекдот с последней страницы? Анекдот, где эта очкастая жаба подробно рассказывает, как тратит какие-то противоестественно завышенные суммы на совершенно неудобоваримую дрянь. И называет это все акцией: «Жизнь по минимуму». Мол, эта корова взяла журналистское обязательство не тратить деньги на еду — и это описать. Вдруг похудеет?
«Спроси меня — я знаю как…» — презрительно скривила я губы. Но бесплатно разъяснять ей очевидные вещи я не разбежалась. Реакция на это выдуманное газетой мероприятие у меня была только одна:
— Если я буду так жрать, как она голодает, — я умру от обжорства…
Однажды я вычитала в «Лимонке» прелестную фразу: «Понтам дешевым цена — могила». Я видела людей, которые в свое время действительно сильно экономили на еде. Их зовут Скрипка и Соловей…
Скрипка попал в поле моего зрения в тот момент, когда рассказывал Громову в Бункере о том, как однажды объявил в тюрьме голодовку и потребовал поместить его отдельно ото всех. Чтоб не искушали. Его кинули в холодный карцер…
— И пока-а я обогрел это помещение своим телом… Там потолки вот такие! У меня был кипятильник — я грел себе воду…
Полтора месяца. В ледяном помещении. Он пил только воду…
Его надо было видеть. Тогда, в Бункере… Ему лет сорок, изможденно-просветленное лицо с изношенными чертами изборождено морщинами и искажено так, как будто его мучает если не изжога изнутри, то уж точно некоторое отвращение ко всему, что происходит снаружи. Он высокий, очень худой, какой-то согнутый, передвигается осторожно. Так выглядят люди, страдающие от болезней внутренностей. А еще он был мрачным мизантропом и продвинутым кришнаитом, уже лет десять — пятнадцать отрицающим мясо… В заключении он, кажется, пробыл не очень долго…
Меня удивило и позабавило, что этот апокалиптический мизантроп неожиданно весело и беззаботно пожелал сфотографироваться со мной. Однажды летом в Нижнем, когда ковровская делегация — Табацкова, Скрипка, Голубович и я — немыслимым образом на пару часов пересеклись на базе у Елькина. Где-то должен быть этот снимок, где мы со Скрипкой сидим рядышком, бодрые, как пионеры-переростки.
Правда, у меня есть некоторые сомнения по поводу того, все ли нормально на той фотографии у меня с лицом. Потому что я не знала, что мне с собой сделать, чтобы совершенно диким образом не расхохотаться. Просто, когда на нас нацелили фотоаппарат, я вдруг представила, как мы смотримся рядом.
Господи, да это же «Восстание живых мертвецов»! Это две жизнерадостные мумии, оглушительно гремя костями удравшие из склепа! «Мы лежим с тобой в стареньком гробике, ты костями прижалась ко мне, череп твой, аккуратно обглоданный, улыбается ласково мне…»
А что меня чуть не добило окончательно — это ракурс того снимка. Первое, что на нем должно бросаться в глаза, — четыре мосластые коленки «собачья радость» на переднем плане!..
Нереальные цифры
Не пытайтесь подумать, что все вот это — просто лихой бесшабашный треп. Это я не вам заговариваю зубы. Это я самой себе заговариваю зубы… А еще — тяжелую голову, облепившие позвоночник внутренности, пересохшее нёбо, превратившийся в наждак язык…
У меня из головы не идет этот сюжет из теленовостей. Тогда, вечером 2 сентября 2004 года, в конце второго дня трагедии в Беслане, когда детей в школе взяли в заложники. То выступление доктора Леонида Рошаля — человека с усталым, тяжелым лицом, в белом халате, с совершенно нелепым сейчас стетоскопом на шее, скрестившего руки на груди с видом неумолимого полководца. Когда он говорил со сцены Дворца культуры многим сотням безмолвно смотрящих на него людей с невыносимо одинаковыми мертвыми лицами:
— Вас всех волнует, какова угроза жизни и здоровью заложников. Так вот я вам говорю: угрозы здоровью нет. Сколько времени дети в школе смогут обходиться без воды? Я утверждаю, что в запасе у нас есть еще восемь-девять дней…
Как-то примерно так звучали его слова… Но цифры я запомнила точно. Нереальные цифры. Хорошо, их тогда не довелось проверить…
И я поняла: мне просто стыдно перед этими детьми. Мне надо пройти через то же самое… На это толкала еще и такая мысль: я устала болеть, это похоже на замкнутый круг. А вдруг такая встряска поможет вырваться из этого круга? Вдруг начнутся «необратимые изменения» — и я оживу?
А еще — у меня есть коротенькая стильная юбка 36-го размера, и мне очень хочется ее носить…
Ради красного словца
В эксперимент я вступила подготовленной, избавив организм от ненужных иллюзий, что он вообще когда-нибудь что-нибудь ел. Да он, правда, и без того таких иллюзий никогда и не питал… Моя задача — следующий шаг: ограничить потребление жидкости, забыть про свой неизменный кофе…
Кто-то скажет: вот стерва, чего только не придумает ради красного словца. А я скажу: да, именно так, буквально. Когда в начале 2001 года в Москве нам вручали «Золотые гонги» (Анне Политковской тогда дали такой же), ко мне сунулась старая карга с диктофоном: а как тебе удалось так написать? А я возьми и ляпни честно: мол, постом и молитвой…
Боже мой, как она оскорбилась!
Я еще умудрилась, не отдавая себе отчета, что несу несусветную ересь, наболтать что-то по поводу того, что стараюсь писать так, чтоб на душе у людей хоть чуть-чуть потеплело. На что последовал уже совершенно разъяренный вопрос: а откуда у тебя душа?!
Я уставилась на нее ошарашенно. Тетка, не поверишь. Бог дал…
А ты свою — что, уже давно продала?..
И я ведь действительно в жизни ни строчки не смогла сочинить на хоть сколько-нибудь сытый желудок. Мысли, слова сразу отступали куда-то в темноту, отказываясь хоть как-нибудь сцепляться друг с другом. Полнейший тупой ступор. Зато у меня был свой секрет успеха. Было чувство, что я в принципе не трачу деньги на еду…
Теперь редактор, увидев, что я потащила в рот кусок, вправе негодовать: мол, я, контра, умышленно вывожу из строя пишущую машинку под названием «Рысь»…
Вы — труп!
Никогда не забуду, как впервые в жизни посмотрела фильм ужасов «Восстание живых мертвецов». Меня очень порадовало, как врач там осматривал человека, вдохнувшего какую-то отравляющую гадость.
— Пульса нет… давления нет… температуры нет… Покажите язык?.. ВЫ — ТРУП!!!
…Я вспоминаю это сейчас, когда до дома остается сотня непреодолимых метров. (На третий день сухого голода я для пущего эффекта еще и сходила в баню.) Пульса и давления у меня уже точно нет. Кофе, я сейчас сдохну без кофе… Все так просто… Мне просто нужен кофе…
Я ощущаю это так ясно, что темнеет в глазах. «Бензин закончился… — подумал Штирлиц…» Темнота норовит опуститься как занавес, какой-то тошнотворной тяжестью наваливается на виски, сжимает лоб, вытесняя из глаз остатки дневного света…
Так, нет, в обморок не падать. Хотя я вряд ли уже могу просто приказать себе чувствовать себя как-то иначе. Этот звон в ушах, эти ватные, подгибающиеся ноги… Именно ноги, не колени, как принято говорить. О коленях речи уже не идет. Тоскливая разливающаяся слабость ломит уже щиколотки и даже ступни. Слабость — да, действительно разливается и делает это как-то странно. Это — выматывающее, почти ломающее чувство. Она расползается какими-то внутренними мурашками, ознобом, разбегается не ровным потоком, а как будто мелкими шариками, как у ртути. Голова при этом наливается свинцом. Это уже таким пунктиром во мне циркулирует кровь…
Эта мучительная дрожь — она просто унизительна. Это — слабость. И ты не можешь сделать ничего, до ног сигналы мозга уже вообще не доходят. И сам ты тоже никуда никогда не дойдешь на этих отказывающих ногах.
О господи… как противно. Как отвратительно превратиться в ничто, сердце заходится в груди, когда я наконец взбираюсь на свой четвертый этаж. Все, войти, лечь и забыться. Лучше бы совсем уснуть, а так мысли продолжают конвульсивно биться в мозгу, причиняя боль, будоража и поднимая со дна изматывающую дурноту…
Какие-то сумбурные мысли, слова лезут, сыплются уже непонятно откуда, фразы, которые я не могу разобрать…
…в силе и славе Твоей…
…я уже давно где-то не здесь, меня уносит в темноту, я рушусь, рушусь куда-то, но я никогда еще не ощущала себя так внятно, я сливаюсь в одну точку, и я — наконец-то это действительно я, ничего лишнего, я — точка, и я хочу скользить туда, дальше, я уже… я уже почти различаю, что-то брезжит там, впереди, еще немного — и я пойму, я уже почти слышу, вот… оно… вот…
…Отче… Отче наш… иже…
Патологоанатом приоткроет дверь, шаря глазами по углам. — Кыс, кыс… Где ты? Там еще кого-то везут, пойдем, я тебя покормлю…
Взгляд его упадет на меня. Он скривит губы.
— Понтам дешевым цена — могила…
Накликала
…К чему весь этот треп? А к тому, что именно в тот момент я смогла-таки опять что-то в своей жизни сдвинуть. Когда откуда-то из небытия снова пустила в свою жизнь слова своего любимейшего заклинания… Слова, заставляющие мою жизнь… оживать…
Я смогла снова притянуть на себя сверху свет. Накликала на свою голову новую порцию жизни. И маленький камешек, покатившись, увлек за собой целый горный обвал.
Смешно, но Бразилия действительно оказалась ближе, чем я думала.
…Жесткий, грубый незнакомый мужской голос в телефонной трубке в один из осенних вечеров мрачно осведомился:
— Рысь? Это Аронов. Тебе Шамазов говорил, что ты в октябре участвуешь в концерте в поддержку политзаключенных?
— Ха!.. — только и смогла выдохнуть я. Меня — на концерт?! Недурно, недурно, а технология-то работает. Не зря я все это время нагло ошивалась в Нижнем и Москве, мозолила людям глаза. Меня зачислили в обойму… Да, а при чем тут Шамазов, где вообще они все это замышляют, в Нижнем, что ли? Этот вопрос я и озвучила:
— Где?
— В клубе «Хато»…
— К черту подробности… Город какой?!
Классика, блин, все как в анекдоте. Вот так на концерты и катаемся: подорвался и полетел, «на честном слове и на одном крыле», и к черту подробности. А потому что или так — или вообще никак. «Рок-н-ролльная жизнь исключает оседлость…»
Здесь уже московский музыкант Аронов меня не понял, они там в столице знают только один город.
— Москва…
Ни хрена себе… Это я чего наколдовала? Меня — в Москву? Зовут сами?! Когда Соловей с таким трудом меня оттуда выгнал?!
Кстати о Соловье. Он ведь там будет просто по определению. Как самый главный БПЗК. Вот там я его, голубчика, и огребу опять на свою голову, чувствую, по полной программе. А я ведь с ним уже навсегда рассталась…
Что же, грядет дубль два? Во привалило счастья… Похоже, небеса решили назначить меня своей любимой игрушкой. Вот только под конец игры игрушкам обычно отрывают головы…
Секта имени меня
…А прихвостень, сволочь, влез в чужие документы — и вычитал в предыдущих главах много интересного про самого себя… и про мои романы…
Н-да, учитывая обстоятельства, держался он совсем неплохо…
Несчастный! Да он ведь уже давно превратился в секту имени меня! Естественно, он теперь требует, чтобы идол принадлежал ему целиком. Пусть этот идол от такого счастья даже сдохнет. Сам-то он со всеми потрохами сдался мне уже давно.
Обалдеть… А ведь технология-то несложная. Если даже я с ней справилась совершенно интуитивно. Вовсе того не желая. Главное, чтобы желал он. Прикорми такого волчонка, стань для него единственным светом в окне. Заслони собой для него все. А потом — все остальное…
И все. Он пойдет рвать за тебя глотки. Но, правда, намертво вцепится и в твою. Там, где в самой основе отношений лежит помешательство, нельзя ждать разумного, взвешенного общения здравомыслящих людей. Все — только на надрыве, на подчинении одного другим. И на постоянном стремлении раба стать господином своего господина…
Признаю: я хотела, чтобы у меня было собственное войско. Но со мной-то зачем воевать?! На то, чтобы собственные штурмовые отряды, батальоны СА вдруг подняли бунт, обратились против своего фюрера, диктовали свои условия и грозили захватить власть, я была совершенно не согласна. И ни один фюрер на это не согласится. Иначе он не фюрер…
А теперь у него не будет возможности даже просто поговорить со мной, чтобы высказать свои претензии. Я исчезну из его жизни. Вообще. «Носорогу некуда будет вонзить свой рог, тигру не во что будет запустить свои когти, воину некого будет своим мечом поражать…» Он будет тут с ума сходить, искать меня по всем телефонам в Москве, слать мне проклятия, что, мол, если я сейчас же не появлюсь, то все, он меня больше знать не желает. Я же буду только тихо улыбаться недоумевающим людям, принимающим такие звонки, прикрыв ресницами насмешливый взгляд.
Забейте. Просто не отвечайте на его звонки. И тем более не пытайтесь с ним разговаривать. Сами понимаете, разговаривать с таким человеком бесполезно… Тишин будет смотреть на меня огромными глазами: «Он ведь, похоже, тебя очень любит…», он, может быть, хоть чуть-чуть заподозрит, в чем тут соль и что я за стерва. А я только закачу глаза: я вас умоляю…
И вернусь я только тогда, когда он выпустит на бедного Тишина весь пар и станет абсолютно шелковым и на все согласным. Вообще на все. Лишь бы только иметь возможность хотя бы издали видеть меня… Я, блин, научу его молчать, отвечать односложно даже на заданные вопросы. И слушать, что ему говорят старшие. И со всем соглашаться… Слушать меня… И лучше ему начать это делать прямо сейчас…
Потому что мальчик уже совсем… земли не видел. В его репертуаре появилась новая ария. Он орал:
— И песни ты теперь будешь писать такие, какие скажу я! Как я скажу, так и будет! Я сам буду решать, над какими текстами я буду работать! Я больше не потерплю в нашем творчестве никакого экстремизма! И к твоим экстремистам я больше не поеду!
Я смотрела на него… да нет, уже без интереса. Этот наркоман мне надоел.
Он, похоже, уже полностью уверовал, что он здесь — царь и Бог. И что абсолютно мертвой хваткой под названием «наш совместный музыкальный проект» держит меня за яйца…
Мальчик… Ты, во-первых, как разговариваешь со старшими? И с женщиной…
А во-вторых — спешу тебе сообщить: у женщин нет яиц!
Да, признаю, я очень хотела этот проект, и ради него я очень сильно прогнулась перед этой гнидой. И он решил, что так будет всегда. Но неужели я похожа на рабыню собственных желаний? Мальчик, ты ведь замечал это и раньше. Что у меня есть одна очень неприятная особенность.
Как бы крепко я во что-нибудь ни вцеплялась, я способна отпустить это в самый неподходящий момент. И это что-нибудь с грохотом рушится на землю и разбивается. Оказывается, оно давно уже удобно устроилось у меня в руках и решило, что я буду держать его всегда.
Надо же, какая наивность… Это я даже не намекаю, а говорю прямым текстом: будь осторожен, если мне надоест тебя терпеть, я разожму руку — и ты улетишь. Ради удовольствия это увидеть я откажусь от чего угодно…
Мальчик, ты зря не понял, что фюрер здесь — я. «В этом движении ничего не произойдет, за исключением того, чего хочу я».
Кружок друзей рейхсфюрера СС
Он мог орать что угодно. Глядя в абсолютно стеклянные глаза. Я знала теперь только одно.
Я снова увижу его.
Даже страшно представить…
…И я наконец-то позвонила моему фюреру. Честно, я думала, что не сделаю этого уже никогда. Я заканчивала главу «Апокалипсис от экстремиста» в полной уверенности, что больше уже ничего не произойдет. А оказалось, это было только начало…
Халява с моим «пришествием» в Москву закончилась, не успев начаться. Оказалось, обещанных денег на билет Аронов не вышлет. Разве что кинет 500 рублей на двоих уже после концерта. Нормально. За удовольствие выступить в Первопрестольной мне самой надо было заплатить. И на свои же — отсутствующие у меня — деньги волоком притащить в Москву еще и эту взбеленившуюся суку-прихвостня…
Я нажаловалась Тишину.
— Та-ак… — протянул он. — Я, вообще-то, этим концертом не занимаюсь, но ради тебя, видимо, придется все брать под контроль. Потому что Аронов… ПОТОМУ ЧТО АРОНОВ ВООБЩЕ НЕ МОЖЕТ ОРГАНИЗОВЫВАТЬ КОНЦЕРТЫ!
Тишин взвился мгновенно и теперь орал в трубку так, что мне пришлось отодвинуть ее от уха. «Орет — значит, живой…»
— Потому что я видел уже штук пятнадцать концертов, организованных Ароновым! И ни один он не сделал нормально! А сейчас он вообще в больнице с гайморитом лежит, ему операцию делали. Поэтому я не знаю, как он все устроит… Да, тебе сколько на дорогу надо? Я прослежу, чтобы ты получила деньги…
— А… упасть где? — перешла я к осторожному выяснению единственного по-настоящему интересующего меня вопроса. С огро-омным двойным дном.
— Там же… — По проникновенному тону Тишина было ясно, что он правильно понял двусмысленный подтекст. Нет, Тишин — старый сводник, крестный отец нашего романа…
…А у вас там нормальных мужиков нигде, случаем, не завалялось? Я что, обречена? Неусыпно-трезвую и потому обозленную часть моего сознания терзал именно этот вопрос. Но вместо него я…
— И что? И меня туда… пустят? — Голос у меня предательски дрогнул от такого нереального предположения. Теперь наш разговор напоминал пинг-понг невесомым прозрачным шариком. Мы со своими полунамеками потихоньку подкрадывались к самой животрепещущей теме.
— Да, он знает, что ты приедешь. Сказал, что возьмет тебя к себе… Он на родину собрался, вернется только к самому концерту… Вчера стрелял у меня полтинник, чтобы поесть. Бабло-то кончилось! Он тут съездил на юг и вернулся… человеком! Нормальным живым человеком. Он даже сам это заметил. Я слышал, как он кому-то так и сказал: представляешь, я, кажется, ожил, человеком стал… А потом здесь в Москве — смотрю, все, глаза опять начали стекленеть, затягиваться пленкой…
— И он согласился опять забрать меня к себе? Невероятно. Мы очень плохо расстались. Хотя я не позволила ему со мной разругаться… Как ему ни хотелось…
— Что поделаешь, поэт…
— А я кто, на минуточку?! Но я при этом еще и умею себя вести!
— Ну, у Цветаевой с Мандельштамом тоже, наверное, все непросто было…
— У… кого?..
В голосе Тишина я слышала тихую трогательную печаль — и огромную нежность. И я очень хорошо его понимала.
Мы шептались с ним сейчас, как двое влюбленных. Влюбленных в третьего человека. У нас с ним было на двоих одно вот такое сокровище. У нас тут был уже почти заговор, «Кружок друзей рейхсфюрера СС», «Клуб хранения лишних денег», «Общество любителей игры в шар», «Клуб любителей плавания при высокой волне»…
Мы оба знали его уже вдоль и поперек, со всеми его неудобоваримыми потрохами. И именно поэтому понимали, как никто другой. Что этот вредный блудный попугай — он действительно наше сокровище. И что с ним ничего уже нельзя поделать. Его можно только любить. Почти обреченно… Главное — успеть любить. Хотя — я это слышала по тону Тишина, — и это уже не поможет…
В Москву, в Москву
Неужели продолжение? Невероятно… «Я думала, ты меня к себе не пригласишь. — Ты плохо знаешь своего героя…» Опять «Основной инстинкт». Я на него обречена…
…У меня полностью развязаны руки. Именно это я почувствовала в августе после сокрушительного изгнания из рая, когда мои пальцы впервые осторожно коснулись клавиатуры новенького компьютера. Герой моего романа был настолько любезен, что не оставил мне ни малейшего простора для каких-то рефлексирующих сомнений. А имею ли я моральное право пробавляться здесь на досуге вдохновенной вивисекцией — резьбой по живому? Имею ли право так начистоту писать о нас?
А вот именно моральное право я и имею. Он мне… по жизни должен…
Больше из-за компьютера я уже не поднялась. Я ведь честно не собиралась ничего писать. Но теперь не могла остановиться. Я пестовала каждую поднятую с илистого дна памяти покореженную деталь. Каждую ночь я засыпала рядом с ним…
И мне в конце концов все это смертельно надоело. В какой-то момент воспоминания о нем просто отпали. Отпали со счастливым стоном избавления, как слишком тяжелая ветка, пересохшая на сгибе. О-о-о-х… как же мне без него хорошо!.. Высшее наслаждение, какое он мог мне доставить, — это наслаждение наконец-то избавиться от него!..
Воспоминания изматывающие, гадкие, оскорбительные. Губительные. Любые… Они исчезли как призраки, вдруг покинувшие замок. Вот только что я всей кожей чувствовала рядом с собой его нестерпимое горячее присутствие. А теперь не могу даже вспомнить хронологию событий. Я перемолола этого человека. Я о тебе уже написала…
И теперь все, кажется, могло начаться заново.
У меня от подобной перспективы буквально захватывало дух.
Когда стирается вульгарно-конкретная память, в размытой дымке обманчиво-невесомых необязательных воспоминаний всплывает тоже только что-то такое же неясное и невесомое. Теперь я вспоминала лишь о том, что этот человек — та самая, засевшая у меня в мозгу, заноза.
«Она скучает по мне. — Когда такие девушки с кем-то сходятся, это на всю жизнь»…
И меня до крайности заинтриговал тот факт, что он сам согласился опять пустить меня в свою жизнь. Что за фигня творится с человеком? Хоть стреляйте меня, но мне надо это видеть.
И еще. Это же неслыханное везение. Получить вдруг на руки вторую часть эпопеи, которую я считала безнадежно завершенной. И о продолжении которой втайне мечтала… Да журналист не задумываясь прозакладывает душу за возможность оказаться в первом ряду. Чтобы не пропустить ни мгновения спектакля. Поставленного самой жизнью специально по его заказу.
Пропустите, пропустите меня к нему. Я хочу видеть этого человека…
Все. В Москву, в Москву… Я шла напролом, как гончая, стрелой сорвавшаяся с места. Ну да, летит — земли не видит… И мой взгляд ежеминутно уплывал в такую даль, что лучше было и не догадываться, что я определила себе в качестве цели…
Все-таки он — невероятный мужик… Если рядом с ним со мной начинает твориться черт-те что. Если во мне разом — с оскалом блаженства, с ознобом по коже — просыпаются и хищница, и жертва. И с каждым следующим мгновением я — все больше жертва…
И вот уже эта торжествующая жертва совершенно по-звериному подставляет победителю такое обнаженное, такое беспомощное горло. Терзай меня, делай со мной что хочешь. Только умоляю — делай… И сколько опасного кайфа добавляет эта глухая вражда, эта непонятная ненависть мужчины. Когда я уже умираю от нежности, а он еще продолжает топтать. Но все, о чем я могу его умолять, — это: еще…
Я так ищу рядом с мужчиной покоя, он же рушит и мой собственный призрачный покой. И только жестоко стегает мои чувства. И я ведь однажды могу этот вызов принять, и это — опасный путь. Я могу всерьез пристраститься, усвоить правила игры. И мы сцепимся рычащим клубком, на такие вещи я подсаживаюсь с первого раза. Этот дерзкий кайф — гораздо острее, и к черту тогда покой… Если он действительно разбудит во мне зверя — я пропала, я уже не смогу без него обходиться…
Честно? Я не представляла, как нас вообще хватит на то, чтобы взглянуть друг другу в глаза…
А вот именно поэтому теперь… Хрен ему, а не трепет. Он меня уже никогда не обидит. «Есть три пути. Или подстраиваешься ты. Или не подстраиваешься. Или изменяешь все под себя…» Он сам так говорил. Уговорил…
…Как-то все теперь сложится? Если ты ничего не ждешь от жизни, то любой, самый нелепый, поворот, любая мелочь покажется подарком. И будет воспринята правильно. Именно как подарок.
…Даже если эта мелочь обернется обвалом, грозящим похоронить тебя под собой…
Так, вдруг почему-то подумалось…
Глава 2 Ты плохо знаешь своего героя
…Что происходит с человеком? Эй, чувак, это же та самая женщина, которую ты…
Мой рыцарь
…Две ночи в одиночестве в постели своего мужчины…
Я приехала, когда его еще не было в Москве, он сам позвонил мне, пригласил… И теперь я днем носилась по городу, а ночью дожидалась, когда же наконец закончится эта вопиющая неправильность. Я — здесь, а того, ради кого я здесь, — нет…
— Поэт, может быть, раньше приедет, — несколько раз сообщал мне Тишин. Не приехал…
Тишин, мой благородный рыцарь, подстраховывая меня своим авторитетом, отвел меня в клуб на Малой Никитской, в подвале какого-то театра, где должен был состояться разрекламированный концерт. Подвал с видом на Кремль.
Подвал — он и есть подвал… Узкий и длинный, отсутствие сцены, наличие какой-то минимальной аппаратуры. И какая-то гниловатая, прочно и надолго окопавшаяся здесь тусовка во главе с Ароновым. Глядя на него, хотелось предложить ему удавиться. Если уж тебе так противно жить, может, тебе просто не стоит этого делать?..
Мы с Тишиным медленно шли по изогнутому Калашному переулку, лавируя между посольскими машинами, перегородившими узкий тротуар. Тишин чуть заметно хромал. В глазах, во всем его смертельно бледном, изможденном лице стояло пропитавшее его уже насквозь, законсервированное, намертво въевшееся отчаяние. С которым он сам уже давно смирился и устало перестал обращать на него внимание.
Его сын сидел в тюрьме…
Жизнь странным образом продолжалась. И он продолжал скользить по поверхности этой жизни, не проваливаясь на дно. Просто не успевая проваливаться… Да, наверное, человек действительно способен ходить по самой топкой трясине. Если будет передвигаться достаточно быстро…
От него шел какой-то легкий, разреженный, чуть замедленный звон. Я понимала его состояние. Сейчас он хоть немного отдыхал в тишине и темноте пустой улицы.
— Про нас сняли новый фильм. Алина Полунина целый год над ним работала. Здорово получилось. Все, кто его видел, говорят: неужели мы такие хорошие? Ну, наверное, на съезде, в конце ноября, мы его покажем, увидишь сама.
— Звучит как приглашение.
— А почему бы нет?
— Как там ваши? — осторожно затронула я слишком болезненную тему сидельцев.
— Да ничего… Сейчас звонила жена, бывшая, требовала объяснить, что же там происходит с ее сыном… Громов тут попросил принести ему словарь русского языка Даля, хочет посмотреть точное значение слова «честь». Чувствуется, он ту еще речь задвинет в суде…
Про сына, Гришу, не сказал…
Еще помолчали.
— Сегодня была презентация книги Корчинского «Революция от кутюр». Дмитрий Корчинский — бывший лидер УНА/УНСО, теперь у него движение «Братство». Выставил свою кандидатуру в президенты Украины. Да, интересно… Я так думаю, он со своим движением может выйти и за пределы Украины. У него в идеологии очень сильна религиозная составляющая, и в этом он сильнее нас. Папа со своим «Тунгусским метеоритом» на этом фоне уже не канает. Ну, помнишь, когда он говорит, что мы должны…
— Да, помню: «…должны придумать себе Нового Бога, возможно, какой-нибудь тунгусский метеорит или железную планету в холоде Космоса. Нашим Богом будет тот, кто даровал нам смерть. Может, нашим Богом будет Смерть…»
— Это его отрицание Бога, — продолжал Тишин, — оно же в корне неправильное. Это только ему кажется, что он такой смелый и крутой и ухватил Бога за бороду. А на самом деле за этим стоит страх, ужас перед чем-то неизвестным и необъяснимым. Которое все равно существует, как бы мы ни пытались закрыть на это глаза…
Мы отступили с проезжей части, пропуская медленно ползущую машину, нехотя ослепившую фарами.
— А меня вчера осудили. За латвийское посольство. Соловей говорит, что это была самая красивая акция. Ха… «Есть такая хорошая традиция — по окончании митинга вручать представителям посольства петицию. И на этот раз я ее тоже подготовил. Вот она!» И в посольство бутылки с черной краской — раз! Плохо, что теперь у меня в биографии есть уголовная судимость. Заключение в тюрьме у меня уже было — а судимости не было! Хотя вроде бы и так уже биография вся битая-перебитая… Присудили десять тысяч штрафа… Да я за сто рублей удавлюсь!
Хорошо, что он не видел, как я усмехнулась, слушая, как он сокрушается. Ведь на полном серьезе чуть руками не всплескивал. Да, подумать только, какой кошмар, до сих пор, до самой последней минуты, был весь такой белый и пушистый — а тут вдруг спалился…
Я шла рядом, осторожно взяв его под руку. Осторожно и благодарно. Я — рядом с таким человеком… Как еще я могла выразить ему свою поддержку и признательность? И что еще я могла для него сделать? Только прикоснуться — и попробовать хоть немного оттянуть на себя часть того мрака, который его окружал…
О господи, мой фюрер, почему все стало так непоправимо? И почему все так быстро стало так непоправимо?..
Острейшая жалость прошила меня насквозь, когда я последний раз взглянула на его жуткое, с провалами глаз и серыми печатями теней, мертвецкое белое лицо в ярком свете метрополитена… Анатолий Сергеевич… Миленький… Так нельзя…
Верный знак
Через два дня мой ненаглядный прихвостень вприпрыжку трусил навстречу по платформе метро своей дерганой походочкой бодрого деловитого пса. Из-за спины торчал ствол гитары. Он приехал только в день концерта, с утра заседал у матери. Которую не видел уже два года. И если бы я силком не приволокла этот сучий потрох за шиворот в Москву (за свои деньги!), не увидел бы еще два раза по столько же…
— Ты себе не представляешь! — Я сгребла свое ужасное сокровище в охапку и быстро-быстро зашептала в его отросшую волчью шкуру, бешено-невидящими глазами скользя по несущемуся мимо составу. Больше ничто на свете не было достойно того, чтобы я хоть на мгновение задержала на нем взгляд. Ведь только что я видела…
Какой человек!.. Как это правильно, как это верно, когда у тебя в жизни есть человек, одного взгляда, одного воспоминания о котором достаточно, чтобы в голове мгновенно прояснилось. И целый сонм досаждающих мелочей в ту же секунду рассыпался на истинные и ложные. Нет, то, что оказывается мелочью, — оно просто отпадает… Насколько все сразу становится проще. Именно это называется: «эталон». Я ни на что не променяю это чувство ясности… Я ни на кого не променяю этого человека…
Мне было плевать, как прихвостень реагирует на вещи, заставляющие мои глаза сыпать искры. Я не могла удержаться от своих восторженных откровений, от которых этот позорный трус, ханжа и волосатая контра скоро облысеет и покроется инеем.
— Ты себе не представляешь! Я только что видела… Вождя! Вот как тебя!.. Там, в штабе, на шоссе Энтузиастов… Ха, заявилась туда с гитарой, кто со стороны смотрел, теперь раззвонит: «А-а-а, караул, РНЕ уже с винтовками ходит!» И там встретила ЕГО! Это что-то невероятное. Энергетика просто нестерпимая. Он как… шаровая молния… Как сжатая пружина… Ты не представляешь, какой это человек…
Прихвостень с тоской запихнул меня в вагон и даже не пытался хоть как-то воздействовать на мой прорвавшийся наружу поток подсознания. Это было уже совершенно бесполезно…
— …за этим человеком… — встреча со своим вождем для меня была настоящим благословением и верным знаком, что все идет правильно, — за этим человеком я — куда угодно…
Первый вираж
Уверенно и небрежно прокладывать себе путь в толпе по станции «Арбатская» с гитарами за плечами, пробираясь к выходу на Арбат, совершая последний марш-бросок к месту проведения своего собственного концерта? Что-то есть в этом знаковое, прямо-таки некий рубеж… Я только чуть усмехнулась про себя, взглянула на трусящего рядом вприпрыжку прихвостня. Сволочь, ты мне хоть немного благодарен за такую возможность?
Будет еще вы…ся — закончит жизнь… точно в срок…
Это был главный вывод, сделанный мной в результате нашей настройки перед концертом. Разбираться в темноте в хитростях чужой аппаратуры я за это время все равно не научилась. Тишин, единственный защитник, где вы? Аронов… Ты звукооператор — или… …с горы? Так у нормальных людей одно другому не мешает. Это твои вещи. Почему ты вообще позволяешь посторонним людям… заставляешь посторонних людей что-то крутить в твоей аппаратуре? А ты что, сам не боишься, что я тебе сейчас там такого накручу, что ты потом за год не раскрутишь? Может, и правда крутануть?
Вообще-то, от моих прикосновений к выключателям постоянно перегорают лампочки. Не выдерживают. И я их понимаю… Тебе этого надо?..
…Прожектора слепили, народу набилось — не продохнуть, я разглядела знакомого, Кирилла Ананьева, чугунными литыми плечами рассекающего густую толпу перед импровизированной сценой. В микрофон с улыбкой окликнула его. Опять творилась какая-то хрень со звуком, нам совершенно не в тему было ревуще-жужжащее звучание гитар. Приходилось заполнять паузу, держать публику какими-то левыми разговорами…
И в то же мгновение что-то потянуло мой взгляд дальше, в просвет между головами, длинный и темный, как тоннель. До этого я даже и не пыталась различать и запоминать лица. Всего лишь скользила размытым дальнозорким взглядом под навязчивыми лампами по аудитории, надвинувшейся слишком вплотную. Теперь же чья-то чужая воля настойчиво требовала себе мои глаза. И уже там, далеко, в неясном полумраке, у противоположной стены, на возвышении звукооператора я увидела…
Это был он!
Мгновение на узнавание…
И мне почти перебило дыхание совершенно не ожидаемым мной самой, каким-то совсем детским, ошарашенно-восхищенным восторгом. И это был всего лишь мой ответ ему. На его чуть ироничную, уже слегка безнадежную улыбку. С которой он, наконец, дождался, когда же я его все-таки замечу. Я не представляла, что в нем может быть столько тепла… Ты плохо знаешь своего героя…
— Сергей Михалыч! — Я почти рассмеялась в микрофон. Самый сложный, первый, вираж был пройден с блеском. Я очень опасалась, что между нами с первого взгляда мгновенно вспыхнет прежняя лютая вражда. Я и помыслить не могла, что при встрече мы сможем хотя бы вымученно изобразить такую безбрежную радость. Как я была ему за это благодарна…
Все, я счастлива, жизнь состоялась, и пусть все катится к черту. Ведь там сейчас стоит он! Плотная стена изматывающих обид и непонимания, казалось навсегда вставшая между нами… Она же теперь рухнула!
— Сергей Михалыч! Я рада тебя видеть!
«Веришь, нет? Я безумно рада тебя видеть…»
Он помахал мне рукой.
Затягивать дальше было уже невозможно, прихвостень все добивался одному ему известного звука, мне же было уже все равно, я только бросила ему:
— Да ладно, поехали, потом заведешь!..
Какая-то тень возникла на периферии зрения, я отшатнулась, оборачиваясь. Вдруг очутившийся рядом со мной Соловей бережно поцеловал меня — и его черная спина снова затерялась в толпе. Я проводила его ошарашенным взглядом. Ну надо же… Какой мужик… Так идеально приветствовать свою женщину…
Нормально мы отыграли. Я всегда отыгрываю нормально. После нашего выступления объявили как раз Соловья. Я задержалась на сцене, шепнула ему: Михалыч, позволь пару слов. Микрофон в руках Соловья мгновенно отрубился, его еле настроили. И я наконец получила возможность сказать:
— Я благодарю Сергея Михайловича Соловья вот за эту гитару. Аплодисменты Соловью!
Все как обещала. Он еще тогда сказал мне: «Ну, упомянешь меня где-нибудь как спонсора…»
Неслыханно… Блестяще… Твою мать…
Только это и можно было с трудом проворачивать в оцепеневшем мозгу, когда Соловей был на сцене. Тебе оставалось быть только бесплотной тенью в темноте, немым свидетелем его сокрушительного триумфа. Простите мое хамство — триумфа воли. Весь блеск, на который он способен, вся ярость — все это выплескивалось, вершилось здесь и сейчас… Черный ворон, исполосовавший воздух крыльями…
Тюрьмы продолы Пусты и голы Откроет хату Мне мент поддатый Братва, здорово Угрелся снова…Трагичная горечь его слов в его исполнении слаще любого, самого изысканного яда. У него отличная актерская закалка, лучшего чтеца среди актеров не сыскать. Потому что он-то — поэт. Уж он-то каждым нервом своим знает, о чем здесь речь. И взрывает воздух руками безумного дирижера, каждое слово пригвождая к самому Небу. И самому Небу швыряет в лицо свой насмешливый приговор самого чистого, самого светлого, самого живого человека:
Отсидка, кстати, Не привыкать мне Пусть время стерто Да сердце гордо!…Какая-то девушка робко преподнесла ему белую розу. Ну, Михалыч… Я вспомнила, что татуировка розы с колючей поволокой — это символ как раз политзэков. Соловей шел через обступившую толпу, сияющий, как именинник. Я устремилась к нему.
— Сергей Михалыч!.. — И зашептала на ухо жарко и горячо: — Боже мой… Как шикарно…
Он снова был для меня нестерпимо близким и родным человеком, которому я могла вот так шептать… Опять же — эйфория после собственного выступления, когда из меня разве что искры не сыплются… Сбивайте меня палками, я приземлиться не могу…
Он протянул мне розу:
— Катя, это тебе…
Он куда-то увеялся, я осталась одна с этой умопомрачительной розой Соловья. В полном смятении чувств. Где уже преобладали восторг и надежда…
Я думала, второй волны у этого настигшего меня цунами не будет. Однако при правильном подборе кадров…
Если бы я могла выбирать
…У обоих был слегка загадочный, рассеянно-задумчивый вид. Они шли по залу, но мысли их, казалось, были где-то очень далеко отсюда… Ну почему они так поздно пришли?! Я для кого вообще работаю?!
Они — это Тишин и Голубович.
Нет, я не взвизгнула. Это было безмолвное «Ах!», с которым я шагнула им навстречу. В этот момент я видела уже только его. Тишин окинул взглядом эту недвусмысленно двусмысленную сцену оглушительного немого восторга и вскоре почел за лучшее исчезнуть. Голубович остался пожинать лавры…
— Это ты… А у меня еще мелькнула шальная мысль, что, может быть, ты приедешь…
Я говорила очень тихо, с каким-то едва ли понятным мне самой вопросом вглядываясь в его глаза. Все те же невозможные, смеющиеся фиолетовые глаза… И не думая скрывать своего счастья видеть его. С ним его скрывать не надо…
— Я приехал на суд по Минздраву. Просто чтобы сидеть в зале и смотреть в глаза обвинителю и судье — Циркуну и Ста-шиной. Меня они же засудили…
Я усмехнулась. Голубович в своем репертуаре. «С ледяным, намертво вцепившимся взглядом слишком светлых глаз… А если кто сослепу не понял, он будет пригвожден двумя заточенными льдинами и переживет несколько очень неприятных минут…» Да, пожалуй, он сможет подпортить настроение слугам беззакония. Но и только…
Он вскоре пошел догонять Тишина, чего-то они, чувствуется, всерьез замышляли. И еще не дозамыслили… Я… я не оглянулась вслед, боясь превратиться в соляной столп…
Вот о ком я буду сожалеть, когда это все закончится. Если бы я могла выбирать…
Женщина с ребенком
Выбирать не приходилось. Моей единственной грубой реальностью оставался мой прихвостень. Тишин до глубины души проникся гордым звучанием его статуса: «Грязный Фашистский Прихвостень». Я же только усмехнулась своему фюреру с плохо скрываемым отвращением, когда прихвостень опять начал отчаянно волочь меня на какие-то свои вечные разборки.
— Чувствую себя одинокой женщиной с ребенком…
От ребенка надо было избавляться. От этого ребенка надо было избавляться гораздо раньше — и не мне… Потому что мне и так уже было не смешно. От противоестественного пересечения абсолютно параллельных линий. Этот гной — рядом с Тишиным, с Голубовичем, с Соловьем? Он не достоин дышать с ними одним воздухом. Этот позорный атрибут моей домашней жизни, вдруг вклинившийся в мою лихо закрученную и намертво закрытую от него московскую жизнь. Нет, все, давай, исчезай…
Где-то в узком коридоре я напоролась на Буржуя.
Видеть человека, который просто так меня оскорблял, хотя больше это было похоже на попытку уничтожить, я не могу.
А из него вдруг попер словарный запас…
— Я тогда очень много понял. Ты мне на многое глаза открыла… Ты сильная, мы нуждаемся в тебе. Тут как-то разговор зашел о тебе, кто-то сказал: а чего, мол, Рысь, она даже в партии не состоит. А я ответил: она работала, как все, и ее арестовывали и судили, как всех… Ты хоть ругай нас, но только будь с нами. И сама не сдавайся…
Что он несет? Я слушала его с удовлетворением. Ласточка, пой… Шахерезада живет, пока рассказывает сказки…
Я слушала молча, плотно сжав челюсти, не удостоив его и взглядом. Когда осточертело, проговорила, не поворачивая головы, оборвав на полуслове:
— У тебя деньги есть?
Таким вопросом можно заставить человека надолго замолчать. Он подавился моим «программным заявлением» и усваивал его с очевидным трудом. Мне действительно были нужны деньги. Мне надо было срочно отправить прихвостня домой. И прямо сейчас насшибать где-то необходимую сумму. Буквально из воздуха. Вытряхивать по рублю изо всех буратин, подвернувшихся под руку. Вот так на концерты, блин, и ездим… Расшибусь в лепешку — и других расшибу, но из своих денег я этой сволочи дорогу принципиально оплачивать не буду…
Этот же буратино имел неосторожность подставиться сам. И ему было однозначно дано понять: хочешь индульгенцию — покупай…
— Мне уехать не на что… — обрисовала я масштабы бедствия. А на самом деле — назвала цену за пергамент с печатью: «Пока прощаю»…
Он наскреб какие-то червонцы. Я только скривилась. Он куда-то исчез — и приволок еще. Смотри-ка, а схема-то работает!
Я слегка смилостивилась:
— Спасибо…
— Ты простишь меня?
— Да нормально…
— Надеюсь, это не из-за того, что я денег дал…
Можешь не сомневаться. Спасибо — отдельно, овраг — отдельно… Да, если у тебя больше ничего нет, можешь… Хотя нет, стоп. Всегда нужны «свои» люди. И ты напросился. Теперь будешь «своим» человеком…
Я сунула прихвостню деньги, и он высокомерно отчалил: «Карету мне, карету…» Предварительно успев вдоволь побиться в обязательной истерике по поводу блистательной организации мероприятия: «Сюда я больше не ездец!..» И опалив взглядом Соловья. Я чувствовала себя мамашей, пинками выгоняющей ребенка на улицу, чтобы не мешал общаться с мужчиной…
На самом деле гнать из своей жизни надо обоих. Именно это я потом и сделаю. Когда надоест возиться.
Н-да, я чувствовала себя… Да нормально я себя чувствовала. Как всякий раз, когда выдается случай походить по костям…
Ты со мной?
Заговорщики — Тишин с Голубовичем — сидели в дальней, чуть отделенной от зала, большой комнате. Они даже не разговаривали, но их напряженнейшее звенящее молчание ультразвуком отмело от них весь остальной народ. Я влетела — я по-другому уже не перемещалась — из большого зала и с размаху напоролась на их взгляды и на окружающее их нечто, как на прозрачный лед. Ну, господа, нагнали вы жути, аж мороз по коже…
Меня притянуло к ним как магнитом.
— Не помешаю?
— Нет-нет…
Тишин… Я никогда не видела у Тишина именно таких проникновенных и загадочных глаз, так предельно внимательно и детально изучающих что-то глубоко-глубоко внутри себя. Ой, что-то замышляют…
Я забилась в угол дивана между Тишиным и Голубовичем, сидела там под прикрытием их сгустившихся туч тоже сама с собой, уже вообще не интересуясь происходящим вокруг. И обернулась, просто почувствовав смеющийся взгляд Алексея.
— Чего? — спросила чуть нервно.
Он хитро улыбался.
— Да я смотрю, ты эту розочку до вазочки не довезешь. Сейчас поотрываешь у нее все колючки…
Да, вот он, этот мой жест, когда я взвинчена. У меня нет хвоста, чтобы по-кошачьи хлестать им воздух. Вместо этого я начинаю что-нибудь упрямо терзать в жестких пальцах… Теперь я терзала розу Соловья…
Я снова слетела с места, было желание хоть на пару минут вырваться из этого грохота и толпы. Но для этого надо было прорваться сквозь непроницаемую массу народа.
Я не справилась. Стоило только сунуться к дико скачущей перед сценой орде, как меня смело, и я отлетела в сторону. Я непоправимо падала, теряя равновесие. Хорошо, что падала на Зигги. Она меня удержала. И откуда-то из-за спин, буравя толпу глазами, через мгновение прорвался Соловей. Он крепко ухватил меня за руку, узким, иссиня-черным свирепым тараном пропорол месиво человеческих тел, вывел меня. Как маленькую девочку из-под копыт табуна…
Усадил меня рядом с собой… и больше уже не отпустил.
— Как ты?
«…И встречаясь снова, мы будем радоваться друг другу, как радуются — друзья… И ты будешь радостно кидаться мне навстречу и расспрашивать, как дела… А я говорю — БУДЕШЬ!»
Но не так же!
Чтобы теперь он не отпускал меня от себя? Чтобы прочно сжимал в своих ладонях мои руки? А я все только настороженно пыталась отстраниться, вообще уже не успевая за новой логикой его ладоней, завладевших моими руками?
Что происходит с человеком? Эй, чувак, это же та самая женщина, которую ты…
— Да, похоже, неплохо у меня дела… — Я все более недоуменно скользила взглядом по его лицу.
— Ты у меня остановилась?
— У тебя…
«Я тебя давно уже жду…» Он был теперь… повсюду, заслонив собой все, почти вплотную приблизив странно мягкое, необъяснимо изменившееся лицо. Я же — как оцепенела…
— Ты со мной?
Неслыханно… Такими словами можно убивать… Ну а с кем же, разве тут кто-то еще есть? Я вижу только тебя… И разве смогу я куда-то деться от тебя?..
И я ответила… Наверное, очень тихо, одним дыханием прочертив в воздухе предательски дрогнувшие слова:
— Я с тобой…
Паутина
…И мне показалось, почти наяву почувствовала этот сладковатый запах тлена. Запах уютного, расслабленного, неслышного разрушения. Запах тонкого, небрежно-утомленного необязательного порока. Затягивающе-мягкого, невесомого скольжения вниз, вниз, вниз…
Запах чужой, медленно вовлекающей меня в свои сети воли…
Запах яда. Который, просачиваясь в кровь, делает все вокруг таким же необязательным, расслабленным и невесомым. Который размывает взгляд и застилает глаза, стирая жесткие очертания и четкие цели, и все плывет в светящемся тумане. И когда ты вот так, с тонкой улыбкой, прикрываешь веки, — именно тогда становятся заметны полупрозрачные, только чуть отсвечивающие под лампами, тончайшие нити.
Нити паутины. Еще чуть-чуть — и ты, кажется, уже различаешь ее неуловимое прикосновение. И так хочется ей отдаться, смежив веки, медленно рушиться вниз вместе с оторвавшейся сетью из мягкого хрусталя, парящей в воздухе. Поддаться этому увлекающему за собой, убаюкивающему кружению, поверхностному скольжению, чуть покачиваясь на облепивших нитях.
Опустить ресницы и сквозь них различать теперь только тускло поблескивающий черный панцирь паука. С улыбкой тонкого лукавого коварства пригубившего первые звуки Танго со смертью. Какое значение может иметь такая третьестепенная, грубо сколоченная, дурно сфабрикованная ложь, как реальность? Когда она уже вся насквозь прошита сверкающими нитями…
Конечно же, я с тобой. Чего бы мне это ни стоило…
Падаль
Да когда же он успел так нажраться?..
Таким я его еще не видела. Он никогда не терял своей лакированной оболочки. Раньше. А теперь потерял. И шел мне навстречу по коридору, опасно заваливаясь вперед. И это — Соловей? Нет, это уже не тот Соловей… Похоже, в нем раскрошился последний, до сих пор удерживавший его стержень. И теперь он семимильными шагами несся… к своей, видимо, цели. Что-то ты еще какой-то подозрительно живой с такой страстью к саморазрушению. У-у… Да мне подсунули просроченный товар! Вот чего мне еще никогда не приходилось делать, так это питаться падалью.
Он, мотаясь так, как будто был лишен половины костей, повернул к лестнице, с трудом уцепившись за перила. Тишин попытался всучить ему мою гитару, глядя на него скорбными глазами. Я только хохотнула: да, щас! И, подхватив в одну руку драгоценную гитару и сумки, в другую — свое сокровище Соловья, технично оттранспортировала свой скарб вверх по ступенькам. Все, я — в дамках… Я даже слегка обижусь, если обнаружится, что Тишин над этой картиной тогда не ржал. Картина маслом называлась: «О, Рысь, а ты, смотрю, с охоты! С добычей тебя!» Я пропихивала его в дверь, как добытого кабана.
— О, Рысь! А ты…
Мы надолго застряли на выходе. Соловья тянули в разные стороны, сразу несколько человек наперебой пытались что-то говорить. Что-то восторженное… Николай Николаевич пробрался ко мне.
— Рысь! А ты приезжай почаще. Бункер почти отремонтировали, там уже почти можно жить…
Я внутренне содрогнулась. «Почти можно… почти жить…» Это что, все, чего я достойна? Ну уж нет. Нашли Еву Браун. Свою бункерскую романтику можете смело забирать себе. Рысь — не подвальная кошка.
Когда мы вошли под арку, я крепко ухватила за руку свою добычу, «свое сокровище» с жильем в Москве, и негромко и зло процедила сквозь зубы:
— Наивный…
Соловей заржал просто неприлично. Он меня понял…
Я вырулила на улицу, увешанная охотничьими трофеями.
Раненая птица в руки не давалась, раненая птица гордой оставалась… Соловьиная тушка быстро поняла, что гордиться ей особо нечем. Он ныряющими галсами сразу в нескольких направлениях рассек большую компанию, плотным строем надвинувшуюся навстречу, запутался, закружился в ней. И опять прибился ко мне. Я подхватила его под локоть. И он с готовностью повис, со странным довольным видом прочно угнездился на руке, скорее просто по инерции продолжая перебирать по асфальту ногами. И уже чуть ли не начал лосниться перьями. Как блудный попугай, вдруг резко снова ставший любимым и домашним… У, черт, тяжелый… Я со всем своим скарбом с трудом вперлась в Калашный переулок и остановилась передохнуть…
Это мне чего — через всю Москву теперь так и гулять? Я еле волокла свои пожитки. А я не офигею? И что же, все, что я заслуживаю в этой жизни, — это вдребезги пьяный, почти обездвиженный гений? Осчастлививший меня тем, что подпустил к своему бездыханному телу… Так я, знаете ли, и сама себе тоже вполне…
…Но откуда у меня этот до блеска отшлифованный жест? Наверное, рука именно вот так должна подхватывать автомат. Когда он входит в нее, как влитой. И ты мгновенно понимаешь, как твои руки тосковали без автомата. И безусловно соглашаешься принять манеру поведения и правила игры, которые он диктует. Соглашаешься с волнующим ощущением приятной тяжести, заставляющей удовлетворенно загудеть тугие мышцы. С легким торжеством осознания ценности своего в высшей степени непростого груза…
Как автомат я подхватила Соловья. Оружие культмассового поражения…
Черт возьми… Оказывается, из нашего предыдущего общения он сделал правильный вывод. Что мне на руки, как шубу с барского плеча, можно… ЕМУ можно… небрежным жестом сбросить свой вольготно разложившийся труп. И я подхвачу. «…Да не преткнешься о камень ногою твоею…»
Я сказала: подхвачу. Дорогой, на плечо тебя взвалить я не смогу при всем желании. Да и не было его вовсе… Соловей, ты, похоже, гениальный манипулятор. Вот только не канает уже.
Ты сам по себе не канаешь. Халява закончилась. Ты ее сам зарубил. И если ты хочешь, чтобы я была по-настоящему заинтересована в тебе нынешнем, тебе придется меня действительно заинтересовать. И, веришь, я не знаю, как ты это сделаешь. Ставки возросли…
— А, не могу, нога болит!..
Он остановился у стены, согнувшись от необъяснимой боли в левой ноге, и чуть не подвывал. Какие-то фантомные боли… Наш обоз прочно встал. Я долго искала по карманам сумки анальгин, Соловей с перекошенным лицом его долго глотал. Я наконец-то приноровилась к своему разнокалиберному багажу. Рассортировав мелкие вещи по более крупным. Так что на выходе получились три утрамбованные увесистые единицы ручной клади. Они уже не будут безнадежно путаться в ногах при каждом шаге, и их ручки компактно поместятся в одной руке. В другой уже свил гнездо Соловей… Розу я засунула под молнию в чехол гитары. Ну просто guns and roses, оружие и розы… К перемещению по пересеченной местности с полной боевой выкладкой готова…
Твою мать, картина касторовым маслом: исполнительница, груженная, как вьючный осел, инструментами, цветами, реквизитом и поклонниками, с триумфом возвращается в свою жалкую лачугу…
Мы осторожно двинулись дальше. Соловей страдал, казалось, одновременно от всего.
— Меня предал самый дорогой мне человек…
Откровения Соловья? Это что-то новенькое. «Мне казалось, ты не делаешь признаний…» Прочно зафиксировав, я подтянула его плотнее к себе. Теперь передвигаться стало куда как ловчее. Появилась хорошо отлаженная система… И пока ты, дорогой, тихо сцеживаешь эти путаные слова, тебе обеспечена безукоризненная транспортировка. А откуда ты знаешь, что мне так важна любая информация о тебе?..
Надо же… Тебя до сих пор кто-то предает? А я давно вышла на следующий уровень.
Я давно уже предаю сама…
Ой, ой, ой, ой…
А дальше… Боже мой…
Я была заласкана своим, бесконечно своим мужиком, как редко при нашей жизни уже ласкают женщин. Всю дорогу в метро теперь он сам не выпускал меня из рук. Я вечность уже не целовалась на эскалаторе, утопая в тихой нежности своего мужчины. Я не помню, я не знаю уже, что он мне говорил… Твоими бы устами — да показания давать… Это было неслыханно. С его губ, из его рук… а на самом деле — бог знает из какой бреши, пробитой жизнью в его душе, на меня рушился поток пугающе-беззащитной нежности и ранимо-бесхитростного восхищения на грани отчаяния. Или уже далеко за гранью…
А я… Что я теряю? Я умело скользила в волнах его жесточайшей эйфории. Обжигающая стихия нежданной, заполоняющей все любви — это же моя стихия. Я купаюсь в ней, как саламандра в огне. Я не упущу ни секунды, ни вздоха. Из того чуть опасного, блистательно непредсказуемого эфемерного блаженства, которое вдруг может стать моим…
Мне было все равно, что с ним. Почему бы мне действительно не принять всю эту его разом вскрывшуюся любовь на свой счет? И снова дерзко и доверчиво не погреться на чужом пожаре. Понятно, что у него что-то произошло, и он теперь пытается возле меня спастись…
Было нереальное чувство, что он вдруг решил мне сдаться. Что донельзя затянутые оковы собственной каменной неприступности его просто раздавили. И он, надломленный, успел ухватиться за руку женщины, которая его еще так недавно любила. А значит, сможет еще. А теперь ему это наконец-то понадобилось. И он сказал: на, бери, бери что хочешь, именно то, что хочешь, только сейчас — удержи…
И я брала все, что хотела. Именно то, что хотела…
Сейчас он в полной мере расплачивался за весь раздирающий холод моей жизни с ним, оцепеневший холод жизни без него. А я ведь уже почти научилась без него жить… Казалось, он сам понимал, как ему надо постараться, чтобы растопить мое недоверие до самого дна. До прощения…
И я брала уже все, что вообще было возможно. Улыбка-змея, потемневшие глаза. И откуда-то с самого дна — густой, как яд, тугим змеиным кольцом обвивающий голос:
— Мой фюрер у меня уже есть… А тебя я буду звать — мой генерал…
— Меня ты будешь звать… мой пахан…
В ту секунду, с тем мужчиной, я могла позволить себе любую, самую неслыханную дерзость. Хоть потребовать звезд с неба. За спрос денег не берут… Но надо иметь абсолютную власть, власть хотя бы над этим мгновением, даже чтобы просто рискнуть покуситься на то, чтобы об этих звездах спросить…
— Позовешь меня, когда станешь генералом?
— Я позову тебя, уже когда стану лейтенантом…
Боже мой, как это прозвучало. «Я позову тебя…» Просто звезда с неба…
…Вот видишь, не так это и сложно. Час позора — и у тебя снова есть твоя собственная женщина. Та, которой ты нужен…
Я выгрузила вещи из маршрутки на конечной остановке. Одну единицу ручной клади с сильным креном повлекло в сторону размытой дождями черной тропинки. Из отъезжающей машины мне в спину вдруг полетел пластмассовый царапающий голос. Как удар…
— Ой, ой, ой, ой, это между нами любовь…
…Не смешно…
На любовь рассчитывать не приходится…
— А что… не было ничего? — с испугом спросит он меня на следующее утро.
Я только рассмеюсь, касаясь лицом его лица, и примусь счастливо устраиваться на его плече. Наконец-то получив возможность забраться под крыло к своей проснувшейся птице.
— Сволочь… — с наглой улыбкой шепну я ему на ухо. — Ты на мне места живого не оставил…
…Блин, Соловей, ну как так можно? Тебя самого изнасилуют — ты помнить не будешь…
Кошмарный стокилограммовый Кирилл Бегун, московский мальчик-мажор с Севастополем за плечами, очаровательное чудовище двадцати трех лет с богатым арсеналом скабрезных шуточек, изрыгаемых громоподобно… Несчастный футбольный фанат Бегун, живущий теперь в этой же комнате на смятом замусоленном матрасе в окружении разбросанного барахла, ввалившийся ночью и сейчас окончательно проснувшийся… Невинная жертва нашего перемирия, Бегун со стоном и проклятьями ломанется прочь. Не в силах выносить оскорбительного вида нашего обостренно-безмятежного счастья…
Да, суки, разбегайтесь, мафия опять в сборе…
Глава 3 Всего лишь чувства
Человек в любой момент может отказаться от чего угодно. Только не знает об этом…
Возвращение Соловья
…Мне нравится, как Соловей появляется на кухне во второй половине дня.
Негромко щелкает дверь в его комнате — и через затянувшееся мгновение он крадучись входит из коридора своим неслышным заторможенным шагом. В некоторой прострации останавливается на пороге с вопросом в близко посаженных, всегда настороженных глазах. Во всей его тщедушной… чуть не сказала «тушке»… есть что-то от небольшого оголодавшего зверя с худым телом и тонкими лапами, аккуратно выбравшегося из норы… Кто сказал: сурикат?..
Черные блестящие бусины его глаз внимательно изучают обстановку. Наконец взгляд его падает на предмет, который распознается им как знакомый. Он ковыляет к столу, нетвердой рукой берет сигареты, нетвердо опускается в кресло, закуривает. И, выдыхая первую струю дыма, медленно и уже расслабленно откидывается на спинку.
Жест, которым он держит в этот момент сигарету, достоин изысканного салона. Пусть и сидит он худой, измученный, полуголый, в синих спортивных штанах, со страдающим, но уже слегка просветленным лицом…
Все, возвращение в жизнь состоялось…
Непоправимость
Почему он вдруг торжественно притащил и начал показывать мне эту кассету? Раньше ведь даже не пытался. Теперь же он заталкивал неподписанную кассету в видеомагнитофон с таким выражением глаз, с каким достают козырь из рукава. Способный побить какие угодно расклады.
На самом деле именно так оно и было.
Потому что это были съемки его освобождения.
Это был запрещенный прием…
…Человек — бесплотный призрак, человек-тень, белое истонченное лицо на фоне белого снега. Он как-то осторожно и неуверенно, как-то не очень и касаясь ногами снега, медленно вышел из тюремных ворот. Из неприметной железной двери…
Медленно обвел взглядом окружающее пространство. Тело его уже переступило последнюю черту, отделявшую его от свободы. Но он этого даже не заметил…
Казалось, он не вполне понимает, что от него могут хотеть эти люди и вся эта жизнь. И что он делает здесь. Потому что сам он уже навсегда оставил этот мир, он уже никогда не будет здесь и с ними. Его остекленевшие глаза спокойно и жестко смотрели в ад. Только там он теперь был способен различать предметы и цвета. Только тот мир он теперь знал…
Это был репортаж самарского телевидения, там он — национальный герой. Показали, как он какими-то отрешенными движениями разломал и втоптал в снег табличку со своим номером. Точно он стал настолько невесомым, что даже топчет свое прошлое так же невесомо. Так только, чуть скользнул поверху узким ботинком. И прошлое этого просто не почувствовало и растоптанным и похороненным себя совершенно не сочло. И сломанная деревяшка осталась зиять на снегу своим наглым оскалом. Он ее не уничтожил. Она уничтожала его…
— У меня есть невеста, — с болезненно-мечтательным, просто болезненным просветленным лицом говорил он на экране невидимому собеседнику. Его череп, не меняя потустороннего выражения глаз, обнажал зубы в изможденной страдальческой улыбке. Справа как-то действительно очень по-зоновски зияла дыра отсутствующего зуба… — Делать ей предложение из тюрьмы я не стал. Теперь приеду — и скажу сам…
В свете дальнейших, прослеженных мной пунктиром событий слушать его было страшно больно. И просто страшно. Когда догадываешься, что этого изможденного человека, держащегося на одной своей наивной вере, ждало мгновенное крушение вообще всех его надежд…
Господи… За что?..
Следующий сюжет был снят почти через полгода. Это было интервью самарскому телевидению председателя частного благотворительного фонда помощи заключенным «Удача» Сергея Михайловича Соловья. Он в этом качестве был идеален. Предельно корректный и весомый, сдержанный и собранный, четкий, точный, монолитный, насквозь пропитанный своей абсолютной целью. И просто безупречно аккуратный и стильный, по-зоновски отшлифованный лишениями мужик. Весь без остатка давно и бесповоротно устремленный в свою конечную цель. «Слава России без тюрем!» И он пугающе спокойно и просто, спокойно, просто и неумолимо говорил о беспределе, творящемся на зонах, и о том, что пришел это все остановить. И в каждом взгляде, в каждом слове внятно и лаконично звучало: «Я объявляю вам войну…»
Я смотрела на экран, навсегда срастаясь с отрешенной ясностью, с которой понимала одно. Там сейчас запечатлена и моя судьба. Чужая судьба, ставшая моей.
Его освобождение навсегда стало моим приговором. Смотрела, как в капкан, уже незаметно прокусивший стальными клыками кожу и теперь осторожно ласкающий кости…
Я сама выбрала себе этот капкан. Вот оно. Вот то, что не отпускало меня от него, не позволяло пройти мимо. Его Цель. Вот он — тот человек, на которого я так непоправимо попала… «Любовь — это только лицо на стене, любовь — это взгляд с экрана…»
Я знала, почему меня так люто цепляет его отточенное совершенство. Я не просто хочу быть рядом с таким человеком. Мне даже этого недостаточно. На самом деле я сама хочу быть таким человеком…
Но Боже мой, это горнило, так страшно оплавившее его, эта мясорубка, изорвавшая жилы — и не факт, что не перебившая хребет… Эта боль, уже состоявшаяся, состоявшаяся в прошлом, — но так до сих пор и не ставшая прошлым. Это прошлое, с которым не справиться бессмысленным состраданием и безвольной скорбью. От которого не защитить… Он со своим прошлым — один на один… Самое страшное чувство — эта полная беспомощность и бессилие перед тем, что уже произошло. Эта раздирающая душу непоправимость свершившегося…
Я, кажется, беззвучно рыдала с абсолютно сухими глазами, дыхание сбилось, легкие и все тело сотрясала крупная прерывистая дрожь. Я сидела в полном отчаянии, неподвижно глядя на экран, закусив костяшки пальцев. Тяжело согнувшись под его рукой, обхватившей мои плечи…
…Как же я его люблю…
Это ваше «туда-сюда» — бесит
Катя… ты не сможешь здесь надолго остаться…
Как же ты меня достал…
Все этапы минувшего лета мы теперь прошли за один день. Я взвилась мгновенно, ощетинилась, словно еж. Как же я сыта этими его отставками. Опять все повторяется с начала… Любая следующая капля — для меня уже перебор. Я захлопнулась с треском, как окно на сквозняке.
Да пошел ты. Мог и не говорить… «Это ваше «туда-сюда» — бесит…»
И он свое решение вдруг начал понемногу переигрывать. — Останься здесь еще на два дня, а в среду мы с тобой поговорим…
Я только зло дернула плечом. Ну уж нет, хватит. Избавь меня, пожалуйста, от твоих разговоров. Наговорились… Я не желаю больше ничего с тобой обсуждать. Сыта по горло, ничего нового я не услышу. В еще одной выматывающей душу и ни к чему не ведущей разборке.
…А вот еще два дня поторчать в Москве и пошпионить за героем своего романа — это пожалуйста.
Как же удачно здесь вдруг вступил «сокамерник» Фомич. Настолько в тему, я чуть не прослезилась…
— Катя, ты когда уезжаешь?
Это что, грубый намек? Я обернулась к нему. Очень правильный, сосредоточенный до ощутимой запаренности. Слишком какой-то бесформенный в своем черном свитере, ни намека на стиль. До безумия интеллигентный. И, чувствуется, мужик с таким умом и характером, что ему просто не нужно еще и внешностью подтверждать свой уровень. Не до того. Делами занят… Апокалиптически внимательный и вежливый Фомич обращался ко мне прямо-таки с легкой тревогой на круглом, исполосованном шрамами лице.
…А Бог его знает, когда я теперь уезжаю… Их не поймешь…
А Тишина я, похоже, всерьез озадачила сбором средств на мой отъезд. Так, что он эту озадаченность распространил, чувствуется, на многих. И вот теперь подключился Фомич. Я только пожала плечами. Да ладно, забей, не суетись. Не горит. Я не вот прямо сейчас еду. Как выдадите, так и нормально будет… Но Фомич, видимо, был построен крепко.
— Деньги будут только завтра. Ничего?
И я вдруг просекла, в чем соль всего этого разговора про «завтра». И отмела все мутные договоренности с Соловьем о каких-то призрачных двух днях. И начала увлеченно договариваться с Фомичом о сроках своего отъезда:
— Да, хорошо, завтра нормально будет. Сергей, спасибо…
Озадаченно вертя головой, Соловей в подробностях наблюдал злой спектакль: «Карету мне, карету! Сюда я больше не ездец!»
Фомич кивнул (чуть не написала: «учтиво склонил голову») и медленно растаял в воздухе. А тот, для кого спектакль предназначался, остановил на мне ошалелый взгляд.
— Катя, не уезжай… Останься в Москве…
Надо же, как у него язык не оторвался выговорить такое? Что творится с человеком? Но я уже не в силах угадывать, что там еще пришло ему в голову. При этом я готова всерьез слушаться этого мужчину…
— Хорошо, — проговорила я сдержанным официальным тоном. — Где остаться и на сколько?
Я тебя заставлю изъясняться точнее. Ты мне все подробно сформулируешь, на каких условиях ты вдруг решил со мной общаться. В воздухе ты меня не подвесишь…
Здесь уже он не совсем понял.
— Здесь останься, со мной. А на сколько? Ты же меня знаешь…
Да, скорбно-утвердительно кивнула я. Знаю. Ни ты сам, ни те, кто рядом с тобой, вообще ничего не знают о своем завтрашнем дне. Но мне, видимо, предлагалось пробыть с ним больше двух дней. Как интересно…
Мой холодный вид не сделался ни на градус теплее. Я изобразила жестко-небрежную стервозность, с оскорбленно-отстраненным видом откинувшись в кресле перед телевизором. Меня не слишком-то и касалось все, происходящее со мной и вокруг меня. Я не собиралась быть отходчивой. Не мое амплуа…
Рабство
А Соловей начал совершать совсем уже необъяснимые поступки.
Он ушел в комнату — и вернулся с ворохом фотографий в руках. Разного формата, разной степени потертости, черно-белые и цветные. И везде — одно и то же лицо… Он мельком, издали показал мне их. Я мельком взглянула…
И это — все?
Я недоуменно смотрела в его затылок.
Так это вот из-за этого ты тут развел весь тот сыр-бор со своими бесконечными страданиями?!
Да ну-у…
Мне сразу стало нестерпимо скучно.
Сережа-а… ты меня разочаровал… Не думала, что все окажется настолько банально… Я, если честно, ожидала от тебя каких-то более извилистых ходов. «Ходите узкими путями…» Ты же уперся в первые попавшиеся на пути ворота. И примерз ты к ним, что ли? В жизни не встречала ничего более неоригинального: тупо выбрать в качестве своего родового проклятья единственную эффектную бабу во всей округе, чья эффектность просто бросается в глаза и делает ее здесь главной звездой. Это так тривиально…
Так это ты про нее, что ли, там, в фильме?.. О господи…
А ведь там, в тюрьме, ты ее себе уже просто придумал, насочинял себе невесть что. Она давно стала просто мечтой, навязчивой идеей, плодом воспаленного воображения. Соломинкой, за которую ты цеплялся…
Фотографии еще эти… Да, на них интересно взглянуть один раз. Да, дьявольски красивая. Ну и что? У меня все дьявольское вызывает мгновенное отторжение.
Самая красивая девочка в классе канает только в четырнадцать лет. И то — на расстоянии. Повестись на это всерьез — это самое недалекое, что только можно было придумать. Даже сравнить не с чем.
Это слишком предсказуемо.
И это — сплошная катастрофа…
Нельзя влюбляться во внешность, если это — внешность… профессионального вампира.
Только самоубийца может выбрать себе в качестве идеала палача. У тебя патологическая страсть к самоуничтожению плюс отсутствие способности останавливаться. Ты меры не знаешь. Ни в чем. Никогда. И у тебя тот дефект зрения, который заставляет человека вляпываться в самое большое… В западню. А если поблизости, не дай бог, готовой не оказалось? Другая особенность организма позволит тебе в кратчайшие сроки из любой конфетки сотворить свою собственную. И, только окружив этой «западней» себя со всех сторон, ты будешь по-настоящему счастлив. То есть абсолютно несчастен. И примешься этим несчастьем упиваться. И черта с два кто-нибудь сможет оторвать тебя от наслаждения этим… Западней. У этой страсти тоже есть совершенно научное определение…
Вот у кого монстрофилия. Где логика, где разум?..
Кто знает, у того сейчас забрезжило подозрение… Ну да, все верно, этот мир не меняется. Наталья Медведева тоже невзлюбила предыдущую любовь Эдуарда Лимонова фантастическую красотку Елену Щапову. За то, что поэт достался ей после той с разбитым сердцем. С таким мужчиной очень тяжело…
Вот только я — не она. Мне плевать.
…«Освободись от привязанностей и страстей — и вся Поднебесная утихнет сама собой». Это писал Лао-цзы, Мудрый Старец, две с половиной тысячи лет назад в «Книге о Пути и Силе», сидя на пограничном пункте по пути на Запад, перед тем как покинуть свою Поднебесную. Его посадили писать трактат — вместо заполнения декларации. Чтобы не вывез всю свою мудрость за рубеж. «Воистину, лишь тот не имеет преград, кто не строит их сам»…
«Человек в любой момент может отказаться от чего угодно. Только не знает об этом…» Это ему вторил индейский маг дон Хуан у Кастанеды.
«Голод, страх, любовь — это всего лишь чувства. Чувство не может убить тебя…» Не вспомню уже чье…
В одной статье про тюрьму Соловей написал: «Дух дышит где хочет». Там он сумел отвоевать себе свободу. Вышел — и попал в рабство…
Вот так я сидела и равнодушно смотрела, как он все эти фотографии жжет в пепельнице. Одна выпала — и опалила стол. Осталось черное пятно.
Все, что осталось…
Вечером Бегун ворвался в дом, пронесся на кухню и прогрохотал, уставившись на изуродованный стол:
— Вы чего тут уже сотворили?!
— Да это Сергей Михалыч… карму дурную сжигал…
Бегун вытаращился в ужасе. Я обомлела: э, да ты ведешь-ся, как пацан… Шуток не понимает…
Он разве что за голову не схватился. Здоровенную кудрявую башку…
— Допили-ись… Соловей, — он осторожно заглянул тому в лицо, — ты смотри… подвязывай с этим делом…
И вперил бешеный взгляд в меня. Потому что я уже прокисала от беззвучного смеха.
— Да не… ты это… не боись… здесь все пока под контролем…
Он умчался с кухни, дико вращая глазами.
— Совсем уже все с ума посходили…
Глава 4 Полнолуние
Остаться с ним? Я всегда говорила: надо быть осторожнее в своих желаниях. Они имеют опасную тенденцию исполняться…
У него просто… луна
…Здесь даже полнолуние ущербно, и оскал луны криво щерится на небе, как пока не по самую рукоять вонзенный нож. Как будто лицемерно незакрашенный узкий край оставляет какое-то подобие выбора, легкий намек на свободу. Мол, и не полнолуние еще вовсе, чего вы тут совсем уже все с ума по-сходили?
И потому не надо головой вперед бросаться в эту ночь, как в омут. Понятно, что вы живете от полнолуния до полнолуния. И все, что вы представляете собой в этой жизни, вы совершаете именно сейчас. А потом опять переключаетесь в режим ожидания. Понятно, что вам достаточно одного взгляда на небо — и вы уже готовы сорваться в это небо прямо с балкона. И ваши невесомые мозги мгновенно засосет в поток слепящего белого света, как в воронку. Луна подхватит вас, как спасательный круг для всех умалишенных…
А вдруг попадете как раз в незакрашенный край — и с треском рухнете мимо? И не надо потом все списывать на луну. На полнолуние. Все эти свои разбои, грабежи, романы века, полтора десятка вылетевших из-под пера стихов и три с половиной убийства. Не была она полной, не была…
Но нам и этого хватит…
Луна полыхала на черном небе неимоверно, луна шпарила в окно, комната была залита ярко-белым мертвенным светом. Понятно. Вся луна достанется нам.
И теперь уже совсем понятно, что происходит с ним. Никакого криминала. У него просто полнолуние. Он уже оседлал эту неуправляемую фурию, ежеминутно швыряющую седока на землю. И сам же закусил удила…
Белый лунный свет действует на него, как красная тряпка на быка. На него белый лунный свет ложится идеально, он весь открыт неслышным плетям отраженных рассеянных лучей. Что поделаешь. Гений.
Степень этого качества полностью идентична степени незащищенности от потоков энергий, очередями простреливающих пространство. Я это человеческое свойство знаю — и эту волну просто ловлю. Собираю в ладони, как дождь. Сгребаю к себе все, до чего могу дотянуться. Терзаю себя всю жизнь невероятно, чтобы добиться от себя способности хоть как-то улавливать эти потоки. Он же такой — на самом деле не отдает себе в этом отчета — и от этой своей способности страшно страдает… «Хо-хо! Приятного вам вечера, ребятки!..» Мы созданы для такой ночи. В такую ночь с нами может произойти все, что угодно…
Нашим мозгам предстоит веселенькая разминка. Но у нас тренированные мозги. Нам ли привыкать? Первый раз, что ли? Мы здесь в своей стихии. И если мы оседлаем эту бешеную луну и удержимся на ней вместе, к утру вокруг нас не останется ничего, что можно было бы опознать без анализа ДНК…
Путь самурая
Мы проснулись одновременно. Было три часа ночи.
— Мне кажется, меня скоро убьют…
Занавес. Аплодисменты. Театр кабуки представил вам оперу «Путь самурая»…
— Мне кажется, меня скоро убьют…
Он проговорил это тихо, почти обыденно. Просто наконец-то подобрав пустому ошейнику ощущения, давно тыкавшегося мокрым носом ему в ладони, подходящие по размеру слова. Слова и так прочертили тишину, как медленное железо — неподатливое стекло…
Я молчала, мое присутствие было не более чем присутствием прозрачной темноты, высветленной рассеянным свечением из окна. Он заговорил, как будто наконец-то осмелился взять в руки пристегнутую к ошейнику тонкую цепь. Она-то и заскользила по тишине, поцарапав стекло лунного света…
Не было вопроса, которым можно было бы дочертить порез. Он скажет только то, что скажет. Надо ждать. Если он заговорил, ощущение своим мокрым носом безошибочно найдет теперь дорогу в словах по однажды проложенному следу. Действительно, что может быть проще: «Мне кажется, меня скоро убьют…»
«Мне кажется, меня скоро убьют…» Носорог вонзит свой рог, тигр запустит когти, воин поразит мечом… Потому что он не освободился от того, что может умереть…
«Мне кажется, меня скоро убьют…» Ночная улица, стук шагов за спиной, глухой удар в спину. И темнота…
«Мне кажется, меня скоро убьют…» Огни далеких фонарей, слепящий взрыв в голове, провал во мрак. И яркий свет…
«Мне кажется, меня скоро убьют…»
Самурай мечом выколет себе глаза, чтобы не видеть своего позора. Не он написал на мертвенно-белых лепестках луны эти совершенные слова…
Пока смерть не разлучит нас
Когда он заговорил, его слова были настояны на сотне смертельных ядов, уже давно и бесповоротно заменивших ему кровь. Но на поверхности была разлита только тихая обреченность…
— Катя… Останься со мной… Останься до смерти… Теперь уже недолго… Месяца два… Как раз до Нового года… Ты останешься?
Это я, кажется, удачно заехала…
Нет, я не забыла, как дышать. Хотя могла бы. Но я почти спала рядом со своим мужчиной — и все, что он говорил, было просто продолжением сна. А во сне все и должно быть как во сне…
И этот его немыслимый вопрос медленным эхом покатился по моим разреженным мыслям, путаясь в осколках образов, в отголосках снов. Покатился — и слишком долго не мог остановиться, слишком долго мысли обкатывали его — и почти отторгали, не в силах принять. И слишком долго вопрос искал ответа…
Остаться с ним? С мужчиной, который был со мной так неоправданно жесток?
Остаться с ним? С мужчиной, который был мне так непоправимо дорог?
Остаться с ним? С мужчиной, который теперь, как во искупление, одним движением бросил к моим ногам свою жизнь?
Остаться с ним? Наверное, это то, что я так хотела. Не знаю, не уверена. Хотела ли? Я знала только, что такая возможность для меня совершенно несбыточна. Но что мне с ней делать, когда она у меня вдруг появилась? Не знаю…
Остаться с ним? Вот только зачем?
Остаться с ним? Но что я буду здесь делать?
Остаться с ним? Я не смела об этом даже мечтать. Но на меньшее я и не согласна…
Остаться с ним? …Если бы я сочиняла художественный роман и придумала там такой поворот, мне бы никто не поверил…
Остаться с ним? Эти немыслимые слова, насквозь пропитанные луной… Их невозможно представить произнесенными при дневном свете. Не испарятся ли они при первых проблесках рассвета?..
Остаться с ним? Посвятить себя другому человеку и жить только этой любовью — самый ложный из всех возможных путей. Но мне так хочется хоть немного этой убаюкивающей лжи. Я — просто женщина. И я смертельно одинока…
Остаться с ним? С самым невероятным мужчиной…
Остаться с ним? С самым опасным, самым непредсказуемым человеком. С человеком, уже совершенно неизлечимо больным смертью. Уже обеими ногами шагнувшим в пропасть. Все, что он может мне предложить, — это стремительно несущуюся в лицо гибель. Гибель рядом с собой…
Остаться с ним? Все равно — с самым необыкновенным… Остаться с ним? Это — предложение, от которого я не в силах отказаться.
Разве я могу пройти мимо такой потайной дверцы?
Остаться с ним? Я всегда говорила: надо быть осторожнее в своих желаниях. Они имеют опасную тенденцию сбываться…
Я молчала дольше, чем требуется для любого ответа на любой вопрос. Тихо плыла по течению, отстраненно наблюдая, как подтачивает последнее сопротивление здравого смысла эта безумная ночь и эта безумная луна. Замедленно, почти отрешенно перелистывала в голове слегка неповоротливые образы. Изучала их как глянцевые листы большого альбома по искусству, внимательно скользя глазами по каждой странице.
Молчала, пока по лабиринту разреженных мыслей до губ медленно не докатились осторожные тихие слова:
— …Я подумаю…
Он только выдохнул с недоуменной восклицательной интонацией, со странной усмешкой без смеха.
…Ха… Во дает…
Ведь это она — та самая девочка, стоявшая перед его наглухо закрытой дверью. Сейчас он дал ей все. Вообще все — плюс ко всему тому, чего она так хотела. Целый мир, больше чем мир. Свою жизнь. А для нее вдруг этот алмаз оказался чем-то вроде камешка, застрявшего в рифленой подошве. И для нее теперь речь идет всего лишь о том, чтобы подумать. Медленно прикинуть, сковырнуть ей этот камень — или оставить, раз уж он все-таки прилип… Во дает…
Нет, ну я ведь тоже уже немного разобралась, каких женщин он любит…
…Оказывается, этот мужчина умеет ждать.
Я тихо дрейфовала между сном и явью, убаюканная прикосновениями его губ. Самые невероятные вещи творятся со мной именно в такие ночи. Когда сквозь подступающий сон уже не различаешь вопиющей нереальности происходящего. В опрокинутую реальность сна эта нереальность вписывается идеально…
Он повторил вопрос еще очень нескоро. Повторил… Надо же, не приснилось…
— Ты останешься со мной?
Остаться с ним? Так странно… Конечно, я останусь с тобой. Чего бы мне это ни стоило. Конечно, останусь… Ты… ты мой мужчина. Как я могу вдруг не быть с тобой, когда ты сам меня теперь об этом просишь? И наконец-то позволяешь мне тебя любить. Я ведь так этого хотела…
Истинная свобода — это свобода от собственных желаний. Я не хочу сейчас этой свободы. Мне так хочется укрыться в светящемся коконе невинного самообмана. И просто подольше, всего-то еще несколько мгновений, не открывать глаза. Продолжая баюкать под ресницами медленно растворяющийся сон.
Сон, в котором ты просишь меня остаться с тобой. И я — я соглашаюсь. Мы можем себе позволить хотя бы несколько мгновений хотя бы такого придуманного счастья…
Завтра еще не наступило. И пока мы можем отодвинуть от себя это завтра — почему бы не позволить этой ночи длиться, сколько она захочет? Мы пока спим. И в этом сне — конечно, я…
— Я останусь с тобой…
Формула любви
— О любви не говорю, извини…
Ну конечно. Соловей не был бы Соловьем, если бы этого не сказал. Иначе бы я ему точно не поверила.
— Сережа… — Я проговорила тихо и очень внятно, так, чтобы это прозвучало раз — и навсегда. В упор, до рези в глазах, глядя перед собой в обесцвеченную лунную темноту. Взглянула так, как будто у меня вдруг появилась козырная карта, с которой не стыдно заглянуть в глаза и самой луне. Я знаю толк в вещах и покруче, чем просто какая-то любовь… — Сережа… Я порву за тебя любого…
Я знала, что говорю. Я говорила именно то, что он ждал от меня. Ждал втайне. И по его кивку поняла: я не ошиблась. И он теперь увидел, что во мне не ошибся. Именно для этого я и была ему нужна, поэтому он и попросил именно меня…
Знал меня, очень хорошо, очень точно меня чувствовал. Меня — и мое отношение к нему. Наверное, приятно жить, зная, что есть человек, которому ты до такой степени небезразличен. Который будет стоять за тебя. И иметь возможность, когда понадобится, его призвать. Собственная маленькая армия…
Что может значить на этом фоне какая-то эфемерная любовь? В этой жизни любовь не канает. В этой жизни канает жизнь… И смерть…
Формула любви так и звучит: «В любви главное — это возможность не раздумывая отдать свою жизнь за другого. Интересно попробовать…»
Самое удивительное, что чуть позже он вернул мне мою фразу, то же самое я однажды услышала и от него.
Нет, любовь — уже не канает…
Вкус яда
Именно тогда я впервые назвала его Сережа. Какое-то… детское имя, до сих пор у меня мысли не было называть так слишком взрослого мужика. И хуже нет, если теперь с языка слетело именно это имя…
Хуже нет — начать относиться к своему мужчине со щемящей ранимой нежностью. С тем совершенно незащищенным, полностью обнаженным, болезненным чувством, с каким относятся к ребенку. Когда так нестерпимо хочется прижать его к груди и защитить от всего, роняя в его волосы необъяснимо горькие слезы…
Такая любовь не имеет ничего общего с рациональным безграничным уважением и безбрежным восхищением, которые вместе тоже есть не что иное, как любовь. Заполняющая душу и всю твою жизнь ровным согревающим светом. Любовь, не разбивающая тебе сердце. А только воскрешающая его. И я-то знаю, что так бывает…
Нет. Абсолютно иррациональное отчаяние — вот чем была моя любовь к этому странному человеку. К человеку, в котором ярче всего проявилась самая гибельная человеческая черта. То, что он так неприкрыто, так убийственно смертен. Любить такого — значит пытаться успеть любить. Успеть любить — успеть пролить над ним море слез, пока он еще жив…
Это любовь, не имеющая ничего общего с тихим безмятежным счастьем. Любовь парализующая, лишающая воли осознанием полной безысходности, навсегда разъедающая сердце тоской и убивающая любые надежды. Любовь, одним своим дыханием перебивающая хребет здравому смыслу. Любовь, пересоленная от слез. Любовь, несовместимая с жизнью…
Хуже нет… Но я уже произнесла это имя, я уже распробовала его вкус. Это был вкус яда…
Я стану твоей Евой Браун
Тихий, присмиревший Соловей, обостренно одинокий сейчас в темном кольце каких-то своих темных мыслей, осторожно обнял меня, проговорил как-то слишком странно:
— Катя… Прости меня… За то, что будет…
Я чуть коснулась щекой его волос.
— Сережа, мы ни в чем не виноваты… Не мы такие, жизнь такая…
Я знала, за что он просит прощения. Он — человек, способный лететь, но это всего лишь головокружительный полет вниз. И он абсолютно не властен над своим полетом. А теперь он сорвавшимся с вершины камнем грозил увлечь за собой и нашу жизнь.
Надо же, нашу… Конечно, я тебя прощаю… Сколько попросишь, я буду рядом… Теперь это надо тебе. Я хочу на это посмотреть. Я останусь с тобой.
Но только чтобы наблюдать твое падение. И я не смогу тебя остановить…
Я тихо улыбнулась, чуть-чуть освободившись от сна и наконец-то всмотревшись в его странно напряженное лицо, почти пугающе измененное лунным светом. Его взгляд, казалось, навсегда примерз к моим расслабленно прикрытым векам. Разреженное мертвенное свечение беспощадно старило лицо, делало и его тоже почти мертвым…
— Знаешь, ты сейчас похож на кого? Все на того же. Я в этой ситуации себя чувствую уже Евой Браун… И я не согласна на два месяца. Я останусь только до конца. Вот только… Знаешь, какое было последнее желание Евы Браун? Ну, пусть тебе кто-нибудь расскажет…
Я не могла помыслить, что такое когда-нибудь будет возможно с ним. Я не знала, что такое вообще возможно. В течение долгих-долгих ночных часов эфемерными касаниями просто медленно считывать с других губ тихую, прозрачную, доверчивую нежность… Еще в начале этой ночи я была готова поклясться, что он на такое вообще не способен…
Я ведь ничего не произнесла вслух. Но он как будто все услышал. И проговорил по-настоящему ошарашенно, с недоумением вглядываясь в мое лицо:
— Я сам фигею… Ни одну женщину я так не целовал… Черт-те что…
Я потянулась к нему и опять невесомо коснулась его губ. Он делал все именно так, как хотела я… Действительно черт-те что…
Сережа… Я тебя доконала. В минуту слабости ты сдался женщине, которой, помнится, ты был нужен. Попросил у нее защиты. Она оказалась последней, кому ты еще нужен. Ты мне поверил…
И зря.
Что я от тебя видела? Извини, при всей моей привязанности я отношусь к тебе уже слишком спокойно. При нашей жизни это равносильно предательству. Меня не утянет за собой твой обвал. Я научилась отсекать тебя от себя. Я тебя давно уже отсекла. Я не стану твоей Евой Браун.
Никого у тебя, Сережа, нет. Никого…
— Хочешь посмеяться? — проговорил он с мрачноватым глухим сарказмом. Однозначное предупреждение: дальше слушателя точно не ждет ничего смешного… — Знаешь, кто была моя последняя женщина до тебя? Ты же и была! — бросил он с каким-то слегка недоуменным, слегка безнадежным отчаянием. Если уж добивать в эту ночь самого себя немыслимыми признаниями, сдаваясь этой женщине с потрохами, то делать это до конца. — Женщины не дают, а на «неженщин» — денег нет… Сколько прошло? Три месяца?..
Я только усмехнулась. Да, действительно ничего смешного. «Ни с одной женщиной я больше не свяжусь…» Кто бы мог подумать, что это окажется обещанием? На самом деле на меньшее — я уже не согласна…
Ночь не обманула нас, она длилась бесконечно. Ровно столько, чтобы мы успели выпить ее до самого дна мелкими, медленными глотками. И когда вместо мертвенного свечения луны комнату все-таки заполнил дневной свет, оказалось, что мы действительно смогли удержаться в седле этой ночи вместе. И к утру от нашей предыдущей жизни не осталось камня на камне. И самое удивительное было в том, что ночь ушла, а сон — этот сон стал явью… Бывает же такое…
Какое-то несоответствие царапнуло взгляд. Я присмотрелась: на постели тонкой змейкой серебрилась цепочка. Моя цепочка с крестом… Порвалась, что ли? Нет, никаких разрывов… Невероятно. Тугой замок этой цепочки непросто открыть даже руками. Но в эту ночь она почему-то с меня упала. Упала вместе с крестом… Я похолодела. Я не встречала более странного знака. Без вариантов — дурного знака? Абсолютное антиблагословение… Вот так так… Во что я ввязалась?..
«…Доколе не порвалась серебряная цепочка, и не разорвалась золотая повязка, и не разбился кувшин у источника, и не обрушилось колесо над колодезем.
И возвратится прах в землю, чем он и был; а дух возвратился к Богу, Который дал его». Нет, не порвалась, Екклесиаст пока отдыхает…
Соловей поднялся и прошествовал на середину комнаты с гордым видом завоевателя. По пути цитируя самого себя. В своей блистательной, хлещущей как плеть манере он принялся дерзко бросать обжигающие, изящно-жестокие строки:
Казановы легок шаг, Перед ним слетают платья, И обманутый простак За его забавы $$$$$$платит…Невероятно. Спесивый Соловей сдержанно, но недвусмысленно торжествовал, празднуя свою победу. Выглядело это именно так. Я с трудом верила своим глазам. Торжествуй, дорогой… Сегодня — действительно можешь…
…Отчего дрожит рука? Что за странная походка? И рассказам старика Вторит звонкий женский хохот…Глава 5 Первый день казни
Честь — это не звание, не погоны и не регалии. ЧЕСТЬ, согласно толковому словарю, есть внутреннее достоинство человека. Я не могу произносить это слово, обращаясь к человеку, не имеющему никакого внутреннего достоинства!
Мимо тещиного дома
— Силина обязательно позвонит Лимонову и настучит. Она всегда непременно кидается к телефону: «А-а, Соловей опять напи-ился…»
Полупьяный Соловей довольно ухмылялся. Он подходил к Бункеру с видом Штирлица, напевающего на подступах к другим великим казематам: «Мимо тещиного дома я без шуток не хожу…» Он уже старательно сложил в кармане кукиш — и теперь предвкушал момент, когда резко просунет его в щель в заборе…
Мы выбрались из дома только под вечер. Это было 25 октября, начало суда по Минздраву. Но мы на суд не доехали. Он начинался в 11 утра — мы в это время только ложились спать. Теперь уже — действительно спать… Вот так. Кому-то — гибель, кому-то — неожиданное счастье…
Впрочем, что Соловей на суде не видел?..
— А я, когда сейчас в Москву ехал, познакомился в поезде с мужиком. Он оказался полковником КГБ в отставке. Ну, мы выпили, посидели. Он мне телефон свой дал…
Соловей — он весь в этом. Он общается с людьми профессионально, он способен договориться с кем угодно. И с ним очень многие не гнушаются договариваться… Потом он довольно долго всерьез ломал голову, звонить ему этому мужику или нет. И обломился…
— Поедешь со мной в Самару? — спросил он меня. Пойдешь со мной на край света? Я только чуть улыбнулась: ты хозяин, как скажешь, так и будет. Я — с тобой… Я с тобой — куда угодно…
Соловей ехал в Бункер с единственной целью: устроить скандал.
Бункер приобрел вид уже почти офиса. Чем дальше к кабинетам руководства — тем больше. Войдя, ты по-прежнему попадал в совершенно подвальный темный коридор со стенами из полуразломанного красно-коричневого кирпича, с рассованными по углам ополовиненными мешками с цементом и со слишком низкими, нависающими массивными притолоками.
Соловей действительно нарывался. Он в какой-то запальчивости, с чересчур показным апломбом пронесся по Бункеру, нарисовался во всей красе перед всеми. Чтобы ни у кого не осталось ни малейшего сомнения: Соловей радостно напился и теперь бузит. Я, пряча усмешку, следовала за ним. Мне было все равно, кто там что подумает. Я не нацбол, на меня их мысли не распространялись…
Он завершил свой круг почета и демонстративно принялся костерить новый номер газеты. С утрированными полупьяными жестами, на чрезмерно повышенных тонах, граничащих с негодованием. Трудно было уловить суть его претензий. Его категорически не устраивало абсолютно все…
Тень отца Гамлета
Я обернулась на сверлящий затылок взгляд, на какое-то звенящее безмолвное потустороннее присутствие. Обернулась — и с ужасом напоролась глазами на серо-зеленую куртку. Безвольной тряпкой просто повисшую в воздухе у входа. Ни на чем. И на абсолютно белое лицо. Противоестественно белое. Привидение. Восставший после вскрытия мертвец. Я никогда не видела, чтобы люди выглядели так. Люди никогда не выглядят так…
Донельзя ввалившиеся щеки. Донельзя ввалившиеся глаза. И остановившийся горящий взгляд. И этот душераздирающий взгляд стремительно погребал теперь под собой Соловья. Наверное, так смотрят на чужую свадьбу люди, вернувшиеся с похорон. А если еще учесть, что примерно так оно и было…
КАК ТЫ СМЕЕШЬ?! Как смеешь ты быть живым?..
Этот вопрос звенел, гремел, орал в воздухе нестерпимо. Мне казалось, еще немного — и воздух сейчас с оглушительным треском просто разорвется…
Соловью не казалось. Он обернулся к Тишину — пьяный, веселый. Ледяной ад Тишина всколыхнулся. И тот уже как-то более осмысленно пригляделся к Соловью.
— У-у-у-у… — Он, чуть помедлив, даже сдвинулся с места, чтобы подойти посмотреть поближе. Взгляд его в подробностях с ног до головы обшарил тушку Соловья, слегка полоснув и по мне.
— Да ты что-то совсем уже какой-то счастливый… — Это прозвучало как еще очень предварительный, но уже не слишком утешительный диагноз. К тому же — в устах патологоанатома…
Соловей расплылся в совсем уже какой-то счастливой улыбке и притянул меня к себе. Я осторожно коснулась губами его волос — и отстранилась, с замиранием сердца подняв глаза на Тишина. Мне было страшно неудобно перед ним за наш такой нестерпимо неуместный здесь и сейчас нечаянный праздник жизни…
Потому что Тишин пришел с первого дня казни. С суда по Минздраву. С суда над сыном…
Живой
В Бункере «двухэтажный» пол, вдоль стены тянется широкий парапет. Тишин сиротливо постелил на него газетку — и иссохшей тенью примостился на ней. Смотреть на эти человеческие останки было просто невозможно. Пока он еще числится в живых, с ним надо срочно что-то делать…
Я осторожно приблизилась и присела рядом, предусмотрительно упершись подошвой в бетонный край парапета. Тишин не заметил моего маневра и как-то болезненно, слишком утрированно переполошился:
— Ты что, не садись сюда!..
Он сорвался с места, шаря глазами в поисках стула. Сорвался опять куда-то бежать, что-то искать, уже едва ли различая хоть что-нибудь вокруг. Как заведенный. Разогнавшийся — и несущийся теперь просто по инерции. Меня эта его обреченная, бессильная, невидящая, взвывающая на холостых оборотах стремительность полоснула так, что сорвалось дыхание. Он уже просто не может остановиться. Он, совершенно раздавленный, сбитый с ног, летит, потому что летит вниз…
Я еле успела перехватить его за бесплотное плечо, почти силой принудив сесть на место: я вас умоляю, я сама с собой разберусь… А вот ты с собой уже можешь не разобраться… И я мягко и упрямо удерживала его на месте, чтобы сбить с этого взвинченного ритма центростремительного отчаяния. Чтобы он остановился, затормозил хоть на минуту — и просто выдохнул. Просто медленно выдохнул уже в спокойном обездвиженном состоянии. Пусть он даже после этого упадет. Сегодня уже можно. А иначе он чуть позже упадет в полете…
— Анатолий Сергеевич…
Я говорила предельно тихо, склонившись к его уху, аккуратно удерживая за плечо. Ему приходилось прислушиваться — и хоть таким образом незаметно для самого себя переключаться. Хоть немного переключаться…
— Пожалуйста… Я вас очень прошу. Постарайтесь. Я знаю, это уже невозможно… Но вы только держитесь! Мы же не можем без вас… Мы здесь все без вас пропадем. Анатолий Сергеевич… Я люблю вас… Я вас никогда не оставлю…
Когда я отошла и взглянула потом со стороны, он сидел уже просто резкий, мрачный, адекватный и злой. Живой уже был Тишин…
…Измотанный Тишин оцепенел на своем месте, невидяще глядя перед собой. Не исключено, действительно прикидывал, падать ему — или даже эту роскошь он себе пока не может позволить. Потом слегка зашевелился, провез подошвой по полу, впрочем, еще не поднимаясь с места. Произнес… Как-то выдавил из себя:
— Вот только что положил Громову денег на мобильник. И опять надо идти положить остальным…
Оказалось, у сидельцев в камерах были мобильные телефоны. Только с Гришкой не было связи. А что, отправить больше некого? Что у вас Тишин как шавка бегает?
— А вот бы Громов позвонил на съезд… — медленно нащупывая какую-то мысль, проговорил Соловей. — Можно ведь все подстроить. И включить громкую связь…
— Позвонил… — Тишин тоже мгновенно принялся что-то просчитывать в уме. — Нет, не так… Надо просто записать его звонок — и включить запись! Сказать ему, чтобы подготовил обращение.
Вокруг Тишина в этот момент уже щелкали электрические разряды. Все, он снова загорелся… Слишком много жути было в этом полумистическом звонке с того света. У меня дух захватило от этой их в высшей степени символичной идеи.
Почему я не вступаю…
А они ведь действительно уже привыкли так жить. Так — это когда их винтят одного за другим, когда самые близкие люди прямо сейчас где-то непоправимо гибнут. Это как на фронте, когда уже невозможно биться в истерике по каждому погибшему. Жизнь-то продолжается, каждый миг подкидывается ворох новых проблем — и новых боев.
А ты становишься только злее. И веселее…
Чем дальше, тем легче получается это делать. Даже когда все рушится вокруг, можно продолжать смеяться. Не можно — нужно. Выживет именно тот, кто смеялся. Я неплохо разбираюсь в цинизме. Так вот это — в последнюю очередь цинизм…
И вот теперь сгрудившиеся вокруг стола дежурного нацболы затеяли какой-то совсем отвязный треп. Они просто откровенно развлекались в своей грубой манере. Обалдеть, даже Тишин с готовностью принимал участие в этом трепе. Может быть, это просто была защитная реакция.
— …в партии меня пьяным никто никогда не видел. Я бросил пить — и вступил в НБП. А хотя… нет. Видел. Точно. Сын видел… — Тишин в полушутливой манере состроил покаянно-скорбное лицо. — Гришка меня пьяного — видел. Причем тако-ого-о… — Он закатил глаза.
— Я понял, — авторитетно вклинился Кирилл Ананьев. Теперь его единственной чертой стала весомость. Куда деваться, «Чугуний»…
— Я понял, за что его на самом деле упекли. Странно, что только в тюрьму…
Тишин только мельком взглянул на него… Твою мать. С повешенным — и о веревке… Меру-то тоже надо знать.
— Рысь, а что там в Сарове? — вклинилась в разговор землячка Марина.
— В Сарове? — Я только со смехом отмахнулась. — А бог его знает. Я там не бываю! Сто лет бы никого не видеть. Я выхожу из дома, только чтобы ехать на вокзал, чтобы ехать в Москву! И вообще я все это время занята была. Про них, про господ нацболов, пасквили сочиняла…
— Такое поведение, недостойное национал-большевика, — заклеймил меня Кирилл несмываемым позором уже сверхавторитетно. Диагноз: зарапортовался…
За год он изменился невероятно, превратился в мощного лютого мужика, стал старше сразу на несколько очень тяжелых лет. Я больше никогда не видела, чтобы люди так стремительно взрослели. И я никогда не забуду, что именно этот — еще слишком молодой тогда — парень возился со мной, как с ребенком, когда меня судили за листовки…
А сейчас я расхохоталась:
— А я и не национал-большевик!
Тишин поднял рассерженный взгляд:
— Что, трудно вступить? Опять, что ли, вот это интеллигентское стояние в сторонке? Тут тоже есть писатели — по сорок статей уже в «Лимонке» опубликовали, а все никак не вступят…
У-у, как мне хотелось ему ответить… «Трудно, что ли?!» хорошо звучит в контексте: «Трудно, что ли, чашку вымыть?!» «Трудно вступить» — это хорошая формулировка по отношению к вообще-то несколько нелегитимной организации…
Да нет, не трудно. Настолько не трудно, что куда мне было надо, я уже давно вступила. И поэтому, когда меня обвиняют в полнейшей беспринципности и нежелании служить идее… Господа, я не вступаю, потому что мне самой хочется обвинить вас в том же!..
Красоту всей этой ситуации, к сожалению, могла в тот момент оценить лишь я сама. Получается, Голубович действительно никому не пересказал наших разговоров, не поставил в известность, что я — абсолютная контра? Во дает. Я была стопроцентно уверена, что все мои высказывания будут переданы слово в слово. То-то я все в толк взять не могла, почему они меня терпят… С их тюремной манерой распространять цинк впереди человека достаточно сказать одно слово одному слушателю — и все всё будут знать мгновенно. А здесь что-то застопорилось. На Алексее застопорилось абсолютно все. И все послушно продолжают сильно заблуждаться на мой счет…
Ладно, сейчас не буду ничего говорить, отделаюсь общими фразами… И потом… Кому-кому, но я надеюсь, Бог будет ко мне милостив, и я никогда так и не отвечу лично Тишину, почему я не вступаю в НБП… Обижать Тишина — язык не повернется…
— Я — человек! Вам этого мало? Мне — достаточно. Или вы можете общаться уже только с нацболами?
Тишин сразу пошел на попятную:
— Достаточно, достаточно…
Может быть, просто не ожидал, что я отвечу…
Позже я еще раз разъяснила все Соловью:
— Сережа, я не вступлю. В вашей табели о рангах Бог не занимает положенное ему место. А еще — вы не умеете себя вести. И не уважаете людей. Я не представляю, что мне делать в одном окопе с людьми, которые оскорбляют меня, «стреляют мне в спину» и, пардон, кидаются на меня с ножом…
— На самом деле, — проговорил он, — я тебя тогда очень сильно зауважал. И потом всегда уважал…
— Тебе только так кажется… — скривилась я. О да, теперь я ему действительно предъявляла. Могла себе это сейчас позволить…
— Прости, я не мог тогда, летом, по-другому. У меня были тогда проблемы. Мне было очень тяжело… Я тебя уважал… — что-то углубился он в тему. — Потому что за внешность тебя никто и не ценит. Только один оценил. Тогда, летом, на концерте. Он мне даже потом по секрету признался, что хотел набить мне морду. Чтобы отбить тебя у меня. Теперь уже не отобьет…
Это хорошо сказано, но… Твою мать! Так чего ж не набил-то?! Что помешало?! А я бы еще от себя добавила… Ну, мужики… Пока вы тут вату катаете, женщина там пропадает в одиночестве! И вообще ее все обижают… Какая жалость… Какая жалость, что он не набил ему морду.
Мне осталась одна забава
Один знакомый циник однажды заявил: «Даже когда меня потащат в гробу, я буду говорить оттуда гадости!» Теперь он может не утруждаться. Все уже сказано до него…
Тишин вышел с нами в черный неосвещенный двор.
— А Гришка, похоже, попал на двести долларов. Сегодня Глоба вот так два пальца приставил к горлу…
Соловей встрепенулся.
— Он там в карты не играет? Нельзя ни в коем случае!
— Да нет. Там, видимо, и без того…
Он шел впереди, я почти не видела его лица. Только край истонченной скулы. Человек-пуля, отполированный до блеска раздираемым им воздушным потоком. Теперь ему навстречу неслись ветра такой силы, что он почти остановился, едва справляясь с ними, двигался практически на месте. Собьют они пулю в сторону, не собьют?..
— Толь… — Соловей осторожно взглянул на Тишина. — Толь… Надо заплатить.
Тишин только неопределенно качнул головой. Соловей продолжал:
— Я ему еще весной сказал: «Гришка, ты, главное, только до августа не садись, дождись совершеннолетия…» Он сел в августе. Но до дня рождения так и не дотянул! И пожалуйста: изолятор для несовершеннолетних!
— Теперь-то они его там противозаконно держат. Ему давно восемнадцать, а его на взрослую все не переводят.
— И чем дольше держат, тем хуже. Потому что после восемнадцати там оставляют только ментовских ставленников, чтобы за порядком следили. Вот придет он на взрослую, и его спросят: а что ты на малолетке так долго делал? Я не знаю, сможет он отбазариться, нет…
— Ну да, подставляют…
Тишин помолчал. И вдруг неожиданно хохотнул:
— Эх, сегодня Громов задвинул! Он к прокурору с судьей обращался не иначе: «гражданин прокурор», «гражданка судья». Сташина ему сказала, что к ней надо обращаться «ваша честь». Тут-то он ей и выдал. «Честь, — говорит, — это не звание, не погоны и не регалии. ЧЕСТЬ, согласно толковому словарю, есть внутреннее достоинство человека. Я не могу произносить это слово, обращаясь к человеку, не имеющему никакого внутреннего достоинства!»
Тишин хохотал, Соловей хохотал, два маньяка шли по ночному проспекту — и хохотали. У меня по спине бежал озноб, мне было жутко. Я проговорила осторожно:
— Что-то они там уже совсем лихо пляшут на собственных гробах…
Соловей только усмехнулся:
— А ничего другого не остается. Навредить себе еще больше они уже не смогут. Срока им уже заказаны. Поэтому они теперь на суде могут глумиться как угодно. Хоть какое-то внутреннее удовлетворение…
На коне
— Сереж, ты бы подвязал уже…
Остановившись у метро, Тишин проговорил это, даже не глядя на него. Проговорил негромко, в своей отрешенно-проникновенной манере. Со сквозящим в запавших глазах едва различимым раздражением. Сильно затертым массой других, куда более реальных проблем.
— А то мне люди уже говорят: вот, мол, Соловей деградирует…
Было видно, что Тишин совершенно не согласен. Ни на то, чтобы у кого-то возникало такое мнение о его друге. Ни на то, чтобы ему приходилось выслушивать такое о своем друге. Ни тем более на то, чтобы это действительно происходило с его другом. Ни просто на то, чтобы у него на пустом месте возникали какие-то нелепые проблемы еще и с другом. Только этого не хватало…
Что он может? Только сдержанно сообщить другу, что тот не прав. И некоторое время он еще будет это делать. Пытаться достучаться. Прежде, чем перестанет. И у него не станет этого друга. Все-таки этот человек уже слишком много знает о чужих смертях и уходах — и о собственных потерях…
Но у Соловья было другое мнение на свой счет.
— Пусть говорят, — почти зло улыбнулся он. Все, кто говорил что-то против него, автоматически зачислялись им во враги. Он мельком бросил на меня почти торжествующий взгляд. Как будто подмигнул припрятанному в рукаве тузу. Пусть болтают что хотят. Они же ничего о нем не знают. И даже не догадываются, что он теперь на коне. Черта с два они дождутся, чтобы эта мнимая деградация оказалась правдой. Когда именно сейчас его так любят…
Глава 6 Бродяга. Какое странное призванье…
Как будто графит так и не смогли спрессовать до состояния алмаза… Но ведь он уже был алмазом!
А алмаз способен превращаться в графит?..
Ежик с окраины
— Не кочегары мы, не плотники…
Мы поднимались в лифте на свой десятый этаж, я с сомнением рассматривала Соловья. Вот никогда не думала, что однажды его вид начнет вызывать сомнения. Соловей, блестящий поэт, эталон стиля… Теперь он полностью перекочевал в совершенно иную ипостась. Мне ужасно не нравился его новый имидж.
Блестящий поэт вдруг предстал в законченном образе подгулявшего комбайнера. Стопроцентное попадание… Н-да, еще летом я выговаривала ему за то, что он слишком бросается в глаза милиции своей звериной аурой…
Причем еще в метро я внимательнее посмотрела вокруг — и через сиденье от нас обнаружила сразу пятерых мужиков, вырядившихся в точности такую же черную униформу. Плоские кепки, прямые кожаные куртки… Но это была бандитская униформа. И вид у мужиков был абсолютно бандитский. Особенно — их полыхающие, невыносимо жесткие глаза и почти неестественно заостренные лица. Вид этих людей был разящим. Каким был вид самого Соловья год назад. Смотреть на них было жутко. А из Соловья с его неожиданно простецкой, чуть оплывшей пьяненькой физиономией при абсолютно идентичных ингредиентах получился только дояр-зоотехник. Ежик с окраины. Как будто графит так и не смогли спрессовать до состояния алмаза… Но ведь он уже был алмазом!
А алмаз способен превращаться в графит?
Мы выходили из лифта, я негромко пробормотала ему в спину:
— Не машинисты, не электрики мы, но сожалений горьких нет как нет. А все мы — террористы-смертники, и с высоты вам шлем привет…
Корчи Корчинского
Мужики на кухне изощрялись в остроумии, придумывая названия для панк-группы:
— Доставка Достоевского! Некроз Некрасова, frei Фрадкова…
— Явки Явлинского, Корчи Корчинского… — невзначай подбросила я из рукава козырнейшего, напрочь крапленого туза. «Корчи» произвели фурор. Было заявлено, что «Корчи Корчинского» — это должно стать нарицательной братской могильной плитой, под которой можно легко «погрести» все без исключения украинские рок-группы. «Вопли Видоплясова» рядом не сплавлялись… Крыть туза-Корчинского им было уже нечем…
Включили фильм «Мертвец». Я обновляла в мозгу любимые цитаты. Бегун завис, вообще не поняв всей прелести фильма.
— Бред какой-то… «А ты ничего не сделал с тем, кто тебя убил?» Бред…
Я отреагировала исключительно живо. Ну как же, мой конек…
— Все как раз правильно. Абсолютно в тему! Весь фильм снимался ради именно этой фразы! А тебя никогда не убивали? Ощущение остается именно такое. Что надо что-то сделать с тем, кто тебя убил…
— Нет, меня не убивали…
По его съежившемуся взгляду можно было подумать, что ему сразу стало страшно находиться со мной в одном помещении.
А ведь именно после той фразы и раскрывается истинный смысл фильма. Главного героя, Джонни Депа, — его ведь давно убили. Расстреляли в самом начале фильма. И то, что происходит с ним теперь, — это он просто околачивается по миру мертвых. Только до поры об этом не догадывается. Во где начинается разрыв мозгов!..
…А может, меня тогда летом тоже наглухо замочили? То-то мне все хочется что-нибудь сделать с тем, кто меня убил…
И все, что происходит со мной теперь, — это просто путешествие по миру мертвых? Судя по бреду, который творится вокруг, — не исключено…
…То-то я смотрю: вот этот длиннющий шрам на животе, рассекающий меня пополам, — подозрительно смахивает на шов от вскрытия… Тогда понятно, почему возле меня постоянно оказывается патологоанатом. Он в этой истории — самый настоящий.
А вот за себя — я уже не поручусь…
…Так вот почему тут некоторые всю дорогу меня в упор не замечали. Меня просто нет…
Lebensraum
Наше жизненное пространство стремительно сокращалось. …А ведь летом люди всего лишь маячили размытыми тенями где-то в тумане у границ его непрошибаемого Lebensraum. Ночь расслабленно крутила на кухне клипы, мы засыпали только к четырем-пяти утра. И спала я тоже только по четыре-пять часов. Сумела взвинтить себя до того безупречного состояния, когда мне уже даже сна не особенно надо. Тишин на второй день после моего приезда недоуменно протянул:
— Вот это девушка: не курит, не пьет…
Ощущение, будто описывает сапожника. Неужели похожа?..
— …не ест, не спит… — в тон ему процедила я. — И до сих пор еще так никого и не убила…
Да я — почти совершенство. Он что, принял меня за этакий тепличный цветочек? Неужели похожа?.. Жизнеутверждающего в этой «правильности» не было ничего. Я всего лишь яростно сохраняю в идеальной чистоте собственное драгоценное безу… Ящера, живущего внутри… А у меня ничего больше нет.
Утром я просыпалась просто от холода. Соловей был настолько закоренелым бродягой, что тогда, летом, даже не удосужился разжиться одеялом. А под какой-то тоненькой попонкой я мерзла. И почти не спала. Правда, прекрасно высыпалась…
Держать удар
…Держать удар…
Летом у меня как-то не оставалось вариантов, чем мне придется заниматься в жизни с этим мужчиной. Ладно… Проснувшись, я соскальзывала на пол — и не поднималась без двух сотен отжиманий а-ля солдат Джейн. Если уж держать удар — так действительно держать…
Однажды Соловей меня застукал. Постоял надо мной бледным, чуть помятым знаком вопроса…
— Ты что, каждое утро так?
У него был озадаченный взгляд полковника ФСБ, у которого в малиннике на даче обнаружили базу подготовки террористов.
Как бы ни обижал меня Соловей, мы на самом деле жили тогда в Москве красиво…
И сейчас я вдруг резко затосковала по тем временам…
Просторная квартира превратилась в замызганный угол. Изматывающая неустроенность полностью соответствовала дерганым, уже слишком прилипчивым отношениям.
Слово-то какое: «Lebensraum». Что означает? Я приехала — и обнаружила, что Соловей уже почти готов сжаться в комок внутри собственного тела. Безденежный Соловей здесь обитал уже практически на птичьих правах…
Ни крыть, ни закрыться нам было нечем. Нам в этом мире уже не принадлежало ничего. Приживалы, лица, пораженные в правах…
Если бы Бегун хотя бы не вонял… Счастье не казалось бы утерянным так безвозвратно. Я не поняла, нам теперь и на любовь рассчитывать не приходится? Хотя…
Впрочем, он быстро от нас сбежал. В ужасе. Убрался вместе со своим храпом в комнату к Фомичам. Дома ему не живется… «Москва без москвичей!» А во второй комнате и без того ютилась масса народа. Правда, посменно. Охрана Лимонова подвизалась также охранниками в клубе. Фомич сутками пропадал в Бункере, работал над газетой, над грядущим съездом. Приезжал утром и вырывал себе несколько неспокойных обморочных часов сна. Какая-нибудь сволочь обязательно пыталась ему в это время дозвониться…
Я с кухни слышала эти звонки и переполошенно-заспанные ответы Фомича. С кухни, где мы с Соловьем не занимались ничем. И это было бы счастьем, если бы и дальше ничего не происходило. Потому что мы доживали последние дни нашего эфемерного благополучия…
Когда я это поняла, мне стало жутко. Вот так страшно смотреть на человека, который идет к обрыву, и ему остается сделать еще только шаг. Вся толща земли под ногами уже отделилась и поползла вниз, и, если вовремя не зажмуриться, можно увидеть, как она его поглотит… Меня позвали наблюдать именно за этим?.. Мой любимый человек рушился вниз. Я ничего не могла для него сделать…
Глава 7 Мужчине, не разбившему мне сердце
Ты не знал, как чувствовала себя рядом с тобой женщина, бывшая рядом с тобой королевой? Ты не знал, что рядом с тобой я ожила? Ты не знал, что только рядом с тобой я и жила?..
Наложение жгута на шею
Я его не помню…
Это казалось настолько неправдоподобным, что я несколько раз с опаской бросила издали осторожный взгляд.
Ничего… Вообще ничего. Человек, еще совсем недавно в моей табели о рангах властно занявший совершенно особую строку… Скажем так, высшую… Теперь он был просто человеком, стоящим у зарешеченного бункерского окна… Статист. Почти декорация…
Н-да… С моим ледяным сердцем, с моей способностью забывать можно было бы жить и получше…
Но и он сам изменился. Этот человек-ледокол. Уменьшился в масштабах. Ледокол растаял во льдах. Остался человек. Он уже не заполонял собой все существующее пространство. Он стал очень лаконичен.
Голос… Даже голос как-то стерся. Не веря собственным глазам, я однажды наблюдала дикую картину. Когда Голубович долго не мог вставить слова. Потому что его совершенно по-хамски перебил какой-то сопливый пацан. Парень еще никогда в жизни не подвергал себя такой страшной опасности. Невероятная ситуация. Я за такое этих детей просто давлю…
— А вы чего на суде не были?
— Мы… — я замолчала, — не доехали…
— Рысь, посмотри мой текст, я написал про суд. Говорят, что слишком сухо…
Голубович заманил меня в маленькую комнату с компьютерами. «Единственный настоящий мужик на свете» требовательным черным утесом неумолимо нависал строго над моей душой. А я просто читала его текст…
«…Как бы ни усердствовал прокурор, всем присутствующим было ясно, что акция совершенно не предусматривала насилия и была воплощена в жизнь благодаря виртуозному психологическому расчету. Однако то, что для нормального человека является доказательством невиновности, для прокурора Циркуна и судьи Сташиной всего лишь еще одна веха обвинения. «Вы отравлены газом! У вас сломана рука! Мы наложим вам шину и отправим в опорный пункт гражданской обороны, где вы сможете прослушать лекцию о боевых отравляющих веществах», — так кричали в милитаристском угаре 30-х годов комсомолки, напяливающие противогаз на голову Остапа Бендера. Вот и в зале суда атмосфера была отравлена чиновничьим безразличием и продажностью. Медицинская шина здесь не поможет, это для сломанных рук. Для сломанных голов оправданно наложение жгута на шею…»
— Шикарно…
«…уже был создан прецедент в данном же составе суда при рассмотрении дела Голубовича-Николаева, где в качестве доказательства со стороны защиты не была принята официальная копия видеопленки программы «Намедни» телекомпании НТВ, и не были допрошены оператор и монтажер, готовые дать покадровую расцифровку, свидетельствующую о невозможности монтажа. Тогда в исследовании подобного доказательства было отказано, а оно кардинально влияло на решение суда относительно виновности подсудимых, обвиненных в избиении милиционера в ходе проведения акции «Антикапитализм-2002». Тогда нацболы получили по три года…»
…Я дрейфовала автономно, не смешиваясь с бункерским населением. Молодежь казалась вся на одно лицо. Я с грустью вспомнила старый Бункер и царившего там в приемной сверхъестественного Борща. Вот был человек…
Взрослые люди, Голубович и я, покрутившись без дела, в результате нашли занятие по себе. Сначала, откопав в углу длиннющую дюралевую палку, чуть не посшибали с потолка светильники. Я, кстати, в отличие от некоторых, ни разу не задела… Потом принялись увлеченно выяснять вопрос: пройду ли я под низкими бункерскими притолоками, не пригибаясь, — и не стесывая себе череп? Под одной я прошла… Господи, как малые дети…
— Рысь, а у тебя на работе что, отпуск? — попытался Алексей как-то обосновать мое торчание в Москве. Он, кстати, и в тот раз почему-то очень придирчиво выяснял подробности моей работы. Что, думал, я туда очень спешу? А я ведь не спешила…
— У меня на работе… все очень непросто… И потом…
Я понизила голос. Смешно: теперь уже он был самым близким другом, которому хотелось доверить свою страшную тайну…
— Меня очень попросили остаться…
Он наморщил лоб, не схватывая сути.
— В смысле, ЗДЕСЬ… — с усмешкой заговорщика прошептала я.
Он улыбнулся в высшей степени понимающе, проговорил одними губами:
— Поздравляю…
Я ответила быстрым торжествующим движением глаз: вот так-то!..
Помоги мне
Мне уже было хорошо знакомо это парализующее действие Соловья. Рядом с ним надо не упустить момент, чтобы успеть почувствовать себя мухой в паутине, в которую паук уже выпустил усыпляющий яд. Что-то было, кажется, очень зоновское в этой мутной манере неуловимо и тотально подавлять волю другого человека…
На то, как мы жили, смотреть было невозможно. Значит, надо было закрыть глаза здравому смыслу. Закрыть собственные глаза. И вот так дожить-таки до того момента, когда сквозь ресницы можно будет подсмотреть, чем же закончится вся эта эпопея. «Книга пишется сама собой…» В засаде я, короче, сидела…
Я не умею существовать в полувыключенном состоянии. Я начинаю действительно выключаться.
И я просто заболела.
…Я оцепенело брела по Бункеру, кутаясь в пальто, меня колотил мучительный озноб. Голубович внимательно взглянул на меня.
— Ты что?
— Холодно…
Он коснулся моего лба.
— У тебя температура… — непререкаемо констатировал он. — Я только сегодня Лире отдал таблетки. Спроси у нее.
— Это твои таблетки. Спроси ты…
Не было сил шевелиться. Помоги мне… Мой мужик возиться со мной не будет. А этот — может. Я интуитивно прибилась к Алексею, предпочтя умирать в поле его зрения. Он взялся за приготовление ужина. Всех с кухни как ветром сдуло. И он в одиночестве и клубах пара что-то резал, жарил, варил и тушил. Я в полуотключке приютилась в отдалении…
Буржуй появился на пороге, пошарил взглядом по столу и подошел ко мне.
— Огонька нет?
Из всколыхнувшейся мути у меня в голове вынырнула единственная мысль. Так, все, хватит. Хватит оскорблений… Я взвилась мгновенно. С бешеным спокойствием — снизу вверх — отчеканила ему в лицо:
— Я не употребляю наркотики, не пью водку и не курю. Что непонятного?
У меня в глазах стоял туман. Дискутировать со мной было бесполезно. Он помолчал, потоптался и пошел. Голубович на заднем плане присутствовал в качестве рефери, которого не перепрыгнешь. Он взглянул на меня.
— Что такое?
— С человеком тяжело общаться. Начал он с того, что прилюдно объявил меня наркоманкой. Просто так, ни за что. Сегодня вместо: «здравствуйте» мне было заявлено: «Водку будешь?» Это он с женщиной так разговаривает…
Алексей чуть улыбнулся.
— Он по-своему попытался оказать тебе знаки внимания…
Я только кивнула: нормально… блестящая манера…
— Вот на таком фоне — знаешь, какой кайф было общаться с тобой?..
Алексей с недоверчивой улыбкой воззрился на меня сквозь клубы пара.
— ЧЕГО?!
Я повторила. И сама теперь смотрела на него недоуменно. А ты не знал?..
Ты не знал, как чувствовала себя рядом с тобой женщина, бывшая рядом с тобой королевой? Ты не знал, что рядом с тобой я ожила? Ты не знал, что только рядом с тобой я и жила?..
«М-м-м…»
По-го-во-рить…
Это разбуженное желание мгновенно переросло в настоящий голод. А поговорить опять стало не с кем… Судьба подарила мне человека, рядом с которым я смогла сделать абсолютно свободный вдох. И все во мне теперь яростно требовало одного: дышать! Неужели не в этой жизни?..
…Поговорить на своем языке. Когда говорить можно абсолютно все. Когда другой человек говорит твоими словами. Когда он своим существованием подтверждает твое право быть именно таким. Какой ты есть. Когда из другого ты черпаешь именно то, что так любишь сам. Любишь, почти скрывая, не находя ни в ком. Презирая того, кто начинает обвинять. В чем? Да, холодность, гордость до надменности, требовательность до ярости, принципиальность и правильность до тошноты… Я-то знаю, сколько в этом чистоты и правды. Его проблемы, если кто не догадывается, что это все — всего лишь симптомы такой простой вещи, как чувство собственного достоинства…
Слишком недолго были рядом? Как сказать. Я-то свое все равно взяла. Сколько мне было отпущено — все мое… Я отогрелась рядом с ним, может быть, за несколько предыдущих лет. И наперед навсегда сохранила благодарность. Мужчине, не разбившему мне сердце…
…Бедный Женя сполна ощутил, что значит быть подружкой, человеком, вынужденно посвященным в чьи-то дела. Слишком долго я не говорила с ним ни о чем другом. А поговорить хотелось смертельно. Ничего личного. Но все лето — несколько коротких летних встреч с моим нижегородским приятелем — ушло на одно мое заламывание рук: «М-м-м… Какой мужик…» Не так уж я и болтлива… Еще даже в конце августа я неизбежно возвращалась в разговоре с Женей все к той же теме…
Забудь
Женя, не особенно усердствуя, скрывался на новой съемной квартире. В каком-то курятнике, угнездившемся в самом центре города. Один мой безумный соотечественник-нацбол, глянув на это великолепие в плотном кольце помоек, сараев, заборов, головокружительных оврагов, дырявых тазов, трусливых собак и непроходимой чащобы терновника, кустов и крапивы, изрек:
— Как ты умудряешься так селиться?.. Шаг в сторону от центра — и все, Кремешки…
Это у нас замшелые огороды.
Вполне приличная, на поверку, оказалась квартирка. С отдельным входом и узкой длинной лестницей на второй этаж, с раковиной у входа и носком в качестве тряпки для мытья посуды…
Секунда — и я принялась истерично хохотать. Я просто представила…
— Я просто представила… — сквозь хохот попыталась я объяснить Жене, — лицо Голубовича… если бы он… это увидел!.. — Еще слишком свеж был в памяти его рык: «Как можно жить в одном доме с ТАКИМ полотенцем!» А тут… Этот носок бил все рекорды…
Женя оставался невозмутим.
— Это Леркин носок. Свой я бы туда не положил…
Ответом ему был новый взрыв хохота. Я умирала, согнувшись пополам, задыхаясь и размазывая слезы.
Евгений Александрович, искоса устремив на меня тяжелый взгляд, похоже, совершенно моей радости не разделял.
— Он не вызывает у тебя особого восторга? — мгновенно оборвав истерику, быстро заглянула я ему в лицо.
— Ну… — Его взгляд повело куда-то в сторону. — Мне тяжело с ним общаться. Он какой-то… слишком заносчивый, надменный…
Для меня это перечисление звучало как райская музыка. Да, да, заносчивый, надменный… Я, дразня его, промурлыкала хамски-мечтательным глубоким сопрано:
— А по мне — так в самый раз… — А потом опять впилась в него взглядом. — Ты что, так и не понял, почему он так цепляется? Да человек после тюрьмы не может понять, как можно лишать себя элементарных человеческих условий существования добровольно. Он мне рассказывал, как они там гнили заживо. Он выходит на свободу — и его встречают тем же самым. Тут, пожалуй, озвереешь. Ты, наверное, не понимаешь: когда закрывают, начинаешь просто выживать. И зубами выгрызаешь возможность устроиться с максимально возможным комфортом. В звериных условиях ты просто яростно сохраняешь в себе… человека… Не поверишь… — Я смотрела уже куда-то сквозь него, продавив его взглядом. — Мне ведь много лет поговорить вообще не с кем было… Люди слов-то таких не знали… И я тогда рядом с ним душу отвела — наверное, за все эти годы… Не поверишь, мы все это время — разговаривали! Что-то было в нем — настолько мое…
— Кстати… — Женя сник, слушая меня, потом оживился, что-то припомнил. — Я когда в Коврове был, его друг о тебе спрашивал, он много о тебе наслышан. От кого мог? Только от него…
Он вдруг быстро взглянул на меня: эти двое что-то много друг о друге вспоминают…
Я только чуть качнула ресницами: забудь. И я забуду…
…А ты не знал, что я помнила о тебе долго?
Все эти вопросы заскользили где-то в моем одеревеневшем мозгу — и так и рассыпались. Мысли уплыли, никак не сцепляясь друг с другом и не связываясь в слова. Я снова откатывалась куда-то в мутное забытье. И так ничего ему и не сказала…
Глава 8 Не та женщина
Тебе нужна… девушка партии. Валькирия революции. Звезда национал, блин, большевизма. Гусыня. Медуза. Колода…
Не мое амплуа
Я — с опрокинутым внутрь, растекшимся и оцепеневшим взглядом? Я — потерявшаяся где-то в почти предавшем меня, чужом, онемевшем теле? Чудовищно. Это — не я…
Я заболела слишком сильно, проваливалась в кому безволия, теряя сцепление с грунтом. Кому, из которой так тяжело потом найти путь назад. Я теряла способность к сопротивлению. Я себя теряла…
Что было непозволительно при нашей жизни.
Соловей пил.
Я не знаю, как жить с пьющим человеком.
Единственный раз я вспылила:
— Мне хватило вчера марш-броска через всю Москву с твоим трупом на руках!
Он только скользнул взглядом где-то около меня и продолжил раскручивать на пиво каких-то пацанов.
И больше я не сказала ему ни слова. Никогда. Я стала его тенью. Через любого другого человека в таком состоянии я бы просто перешагнула. Но это был тот самый, идеальный человек с экрана. «Любовь — это только лицо на стене, любовь — это взгляд с экрана…» Никто в целом мире не смел предъявлять ему за то, что сейчас он слегка расслабился. А мне — за то, что видят меня в такой компании. Это — самый совершенный человек… И я соскребала его полужидкий труп с сиденья в вагоне и с какой-то веселой циничной небрежностью волокла к выходу из метро. Больше мне это неудобств не доставляло.
Мне было плевать.
Ты сам себе хозяин. Я уважаю твой выбор. Ты движешься куда хочешь. Но когда ты дойдешь до края и полетишь вниз, я все так же не буду тебе мешать… Я еще и себя уважаю…
Я с тобой и тех двух месяцев не проживу.
Жалкая, забитая… баба? Не мое амплуа.
А ты не знал?
Я социально опасен
Ты понял обо мне многое. Но не увидел главного. А я ведь тогда, летом, сказала чистую правду. «Женских подвигов от меня не дождетесь!» А ты абсолютно уверен, что женщины существуют лишь для того, чтобы сложить к твоим ногам свою жизнь…
А я, может, и рада была бы. Только не умею. Просто я не имела возможности вникнуть в сакральную суть этих манипуляций. А с листа я такую пьесу не слабаю… Мне не у кого было узнать, что существует рабская покорность мужчине. Я с детства чувствовала, что какое-то тайное знание об этой жизни от меня непоправимо ускользает… Вот она, жертва безотцовщины. Потерянный человек…
Наверное, я действительно для общества потеряна. Более того. Уже давным-давно меня припечатали недвусмысленным: «Она? С ней-то все ясно. Она социально опасна…»
Женщина, не впитавшая знание о своем «животном происхождении» («Баба — животное!») с молоком матери, — для общества опасна. Потому что умом, уже во взрослом состоянии, мистический смысл законов мира мужчин постичь невозможно. Свое социально опасное клеймо я заработала, стоило однажды кому-то, видимо, перепутать меня со своей мамой… «Честь — дороже жизни. Особенно твоей…»
…Аминазин — достаточное ли противоядие от человеческого достоинства? Вот карцера на зоне — точно недостаточно. Пройдет совсем немного времени, и Громов станет в этом экспертом…
И я теперь смеюсь, когда вспоминаю, что то клеймо с меня давным-давно сняли. («Юридически» это, наверное, должно означать, что Рептилия в тот же миг стала белой и пушистой. А я как по волшебству вдруг резко навсегда перестала себя уважать…) Сняли просто по причине конкретного предмета, недвусмысленно забитого на все их попытки держать меня под контролем… А Систему-то, оказывается, можно посылать! Человек выбился из-под контроля — и его сняли с контроля… Додумались. Молодцы. Грош вам цена. Это я вам говорю. Ни хрена вы не понимаете в карательной медицине…
Безупречность табуретки
И вот теперь ты нанял меня на роль «бабы». Глупее ты ничего не мог придумать…
У меня были шикарные учителя. Я таскалась повсюду, действительно как за учителем, за нормальным русским буддистом. «Россия — страна самураев…» Хозяин школы карате, самых больших высот у него достигали девчонки. Он целью своей жизни поставил вытравить из бабы бабу. И преуспел. Я на многое у них там насмотрелась. Кое-что уяснила. И теперь, когда ты начнешь тонуть, максимум, что я смогу для тебя сделать, — это протянуть тебе палку. Но отнюдь не руку. И если ты потянешь меня за собой, я эту палку просто отпущу…
Я не баба. Я… редиска. Этот нехороший человек предаст нас при первой опасности…
А тебе действительно нужна баба. Кондовая баба с бесхитростностью питбуля и безупречностью табуретки. Которую так удобно задвигать под стол ногой… Тебе нужна девушка партии. Валькирия революции. Звезда национал, блин, большевизма. Гусыня. Медуза. Колода… Питбулю-табуретке скажешь: «Там!» — и он помчится с вытаращенными глазами, вывалив язык на плечо, с серпом и молотом вместо остановившихся зрачков. Б… архетип: «Звезда национал, блин, большевизма»… И они еще спрашивают, почему я к ним не вступаю… Да застрелюсь…
Похоже, этот тип людей существует всегда. И представлен очень широко. А организации… Организации просто создаются специально под таких людей. Патологические личности, эти оголтелые бабы-комиссарши, осаждавшие Остапа Бендера в перманентном угаре: «Вы отравлены газом! У вас сломана рука!..» Голубович цитирует Ильфа и Петрова. А я теперь буду цитировать своего любимого автора Голубовича: «Медицинская шина здесь не поможет, это для сломанных рук. Для сломанных голов оправданно наложение жгута на шею…»
«Вам нужна Кэтрин, а не я…» А у меня дома… чуть было не сказала: «Замоченное белье киснет»… Томится полунаписанная книжка, в которой я, исполосовав на лоскуты, продаю твою душу. Здесь я только затем, чтобы подсмотреть продолжение. Сам роман для меня важнее его героев. Из всех видов деятельности я признаю только один. Мой собственный. От меня немного странно ждать собачьей преданности. Я могу быть разве что влюблена как кошка. Но даже это поправимо…
— И о чем книга?
— О детективе. Он влюбляется не в ту женщину.
— И что дальше?
— Она убивает его…
Одна попытка угадать, откуда цитата…
Сережа, ты выбрал себе не ту женщину. Тебе нужна не женщина.
Тебе действительно нужна нацболка…
Но…
Ты обречен на меня… пока я сама тебя не брошу…
Глава 9 Энциклопедия инопланетной жизни
О, черт! Вот она, клиника… Ей же НЕ ХВАТАЕТ тычков, пинков, понуканий, унижения и чьей-то чужой власти! Раб задыхается без ошейника!..
Я вспоминаю, как однажды в позапрошлой жизни мы с первым мужем отправились на свадьбу его родственника. Муж пил за троих (буквально, просто за столом больше не пил никто) и вскоре словил мощнейшую белку. Он вылез в чистом поле и вдохновенно указал куда-то на горизонт:
— Пойдем… туда!..
Я развернулась и свалила на… Мысли не возникло его держать. И очень удивилась, когда ночью его все-таки за ноги приволокли домой. Почему он не подох где-нибудь там, «в чистом поле», со своим незамутненным безумием, я не знаю… А я на это рассчитывала…
Однажды я рассказала Тишину эту историю. И если он не передал ее Соловью, значит, он слегка подставил своего друга. Не просветив того, какую змею тот пригрел…
Картинки, на которые я насмотрелась в первом браке, — это такая энциклопедия русской жизни. Вот тогда-то я и поняла, что живу среди инопланетян…
Жертва
— А-а!.. Ой, Катюша, подожди, на, на, надень тапки!..
Хозяйка меня прямо-таки озадачивает, когда вдруг напролом кидается из кухни сбрасывать с себя старые, покореженные, изглоданные жизнью тяжелые опорки. Мы с мужем что-то долго добирались до его родителей. Я наконец-то избавилась от туфель и теперь с наслаждением встаю ступнями на прохладный пол.
— Спасибо, не…
— Надень, надень! — Она мчится раболепствующим тайфуном, и уже мне под ноги с грохотом валятся эти жуткие шлепки. Я с отвращением смотрю на их измочаленные черные внутренности, а заодно и на ее в высшей степени сомнительные ноги. Мне — вот это надеть? Да меня здесь оскорбляют…
— Нет, спаси…
— Да ты что, пол такой грязный, холодный! Ребята, — умоляюще заглядывает она в глаза, — простите меня, ради бога! Я еще не убиралась! Я сегодня весь день стираю, и отец еще…
Я смотрю на нее с растущим раздражением и недоумением. Да что же это такое? Какой-то бульдог со стальными челюстями и подобострастно заискивающими глазами. Ее чертово гостеприимство… Именно так выглядят приветствия дурных собак, всей тушей бросающихся тебе на шею: затопчут в прихожей на хрен! Подсказываю рецепт. У собак нет пресса, и удар ногой в живот будет очень эффективен…
Поток раболепных извинений, который она со всей мощью обрушивает на меня, загоняет меня в очень неловкое положение. Я не знаю, как с ней общаться. То, что я пытаюсь сказать ей в своей нормальной ровной манере и нормальным человеческим голосом, она не воспринимает. Чтобы разговаривать с ней на понятном ей языке, мне в ответ придется забиться в таких же визгливых конвульсиях: «Ах-ах-ах! Спасибо! Извините! У-тю-тю… Уси-пуси…» И далее по тексту. Хотя я всерьез убеждена, что при встрече надо говорить: «Здрасте». И этого достаточно. Но здесь это расшибающееся в лепешку «извините» входит в обязательную программу…
Такой сложный трюк — и без подготовки? И, собственно, за что мне извиняться и зачем лебезить? Я ей ничего не должна. Она мне ничего не должна. Вполне можем позволить себе общаться, как цивилизованные люди. Без гипертрофированных и отдающих клиникой ничем не обоснованных ужимок. Да в конце-то концов, она ведь здесь хозяйка, она меня унижает, когда начинает так унижаться передо мной! И самое главное: почему?! Господи, она меня просто третирует…
Картина маслом: она бьется в подобострастном припадке, а я смотрю на нее заледеневшим взглядом. Как на идиотку…
— Мамка, я тут шмотку принес.
Ее великовозрастный сынок начинает вытягивать из мешка штаны в стирку — и меня оставляют в покое. Битва в прихожей меня сильно настораживает, и на кухню я захожу с опаской…
— Ой, ребята, мне ведь и угостить вас нечем, вот, сами разогревайте, я совсем замучилась со стиркой, вот суп…
Она причитает без умолку, всплескивая руками. Я замечаю на свету: у нее странное, устало-светящееся, какое-то прозрачное лицо.
— Катюша, ты будешь рыбу или, может, котлеты, есть рис, овощи, вот еще картошка, ребята, вы берите, вот шпроты еще откройте, Катюша, давай я тебе положу…
Я отвечаю односложно, ощущения — как будто пришлось съесть лимон. Я не выношу, когда начинают коверкать мое имя. Хочется выломать человеку палец и ласково заглянуть в глаза: «А так я тоже Катюша?» Мне стыдно и неудобно, что хозяйка вымученно старается изо всех сил угодить гостям. Кому, мне, что ли?!
— Ах, Катюша, извини, я закружилась, сразу не сказала: как тебе идет черный цвет!
Да? А красный мне идет гораздо больше… Похоже, она готова по любому поводу всплескивать руками и изможденно-восторженно заглядывать в глаза. Угождать. Всеми силами. У нее повадки профессиональной жертвы… Меня это выбивает из колеи. Ведь она старше меня на целую жизнь, у нее высшее образование, она работает экономистом на крутом оборонном предприятии. И вдруг — такой дремучий домострой…
— Мне черный цвет тоже всегда нравился, — продолжает она. — Но мне не разрешали его носить…
Я кошусь недоуменно: как это? Когда она выходит, сынок ее поясняет:
— Бабки были у немцев. Они после Освенцима черный цвет видеть не могли…
Гром-баба
— Они были из Ржева, — с аппетитом черпает он ложкой суп. — Отец — рабочий, мать — домохозяйка. Старшая бабка — с четвертого года, другая, моя родная по отцу, — младше ее на одиннадцать лет. Они вдвоем остались от всей семьи. В войну во время авианалета всех накрыло в доме. Из Ржева некуда было бежать, население немцы сгоняли в концлагерь и увозили в Германию. Сначала были в Равенсбрюке, потом попали в Освенцим. Там их освободили, сжечь не успели. Они вернулись в Ржев в сорок пятом. Но возможно, что они еще где-то по Неметчине шугались. Причем, судя по столовым приборам, которые у нас дома иногда попадались, ножи там с фирменными нашлепками немецкими, фарфор, они там зря время не теряли. Тетки были те еще. Вплоть до того, что вот эта швейная машинка «Зингер», — тыкает он ложкой в угол, — она была не одна. Была еще ножная, тоже бог знает каких годов. Это все с ними приехало. В Ржеве попался младшей бабке интендант, военный. Это после войны-то! Старшая бабка — она девственницей померла в восемьдесят девять лет — всю дорогу той поперек ставила: «Ах ты, развратница!» Но тем не менее заделал этот хмырь младшей бабке папу моего и говорит: «Приезжай в Саров». И они, самое смешное, умудрились завербоваться сюда из Ржева, приехали. И тут выяснилось, что у того еще четверо детей к тому моменту. И жена. Тот говорит: давай я с женой разведусь. А бабка: да иди ты. Ну и в результате за все это время от него единственное вспоможение было: мешок картошки. Старшая бабка была здоровая, сил нет. Она приземистая, пришлепистая, но как танк. Гром-баба. Она в восемьдесят лет как-то пацанов расшугала, они в пинг-понг играли, ей надоело, и она одной рукой им стол перевернула! Эта бабка практически сразу устроилась домработницей к ученому Харитону Юлию Борисовичу. У нее масса была знакомых, я иногда обалдевал, с какими людьми она здоровается. Но потом туда взяли кого-то другого, а она ушла в интернат для слаборазвитых. Интересная бабка была. У меня такое ощущение, что она рукопашкой владела. Как-то пьяный товарищ за тем же столом попытался ей заехать в физиономию. В результате с криком убежал. Я видел движение, которое было сделано. Рука на излом пошла. Этот прием я именно у нее подсмотрел…
Он понижает голос, склоняясь низко к тарелке:
— Она не терпела самостоятельности вообще ни в каком виде, она все время была старшая. Сестру свою затюкала, а мамку мою так вовсе поедом ела. Мы отселились от них в этот бомжатник, в котором теперь мы с тобой живем. Хотя через год светила квартира получше. Мамка от бабок просто сбежала. Там была масса очень неприятных вещей. Она даже учиться ездила с боями! Зато в восемьдесят шесть лет, — хохочет он, — к старшенькой бабке присватался дедушка года на два постарше! Это караул. Мамка моя наблюдала картину: стоит бабка перед зеркалом, голая. «А красы-то, — говорит, — уже и нету!» Восемьдесят шесть лет! В результате она и деда послала. Ну что, говорит, за всю жизнь не согрешила, неужели теперь, на старости лет?.. Младшая умерла в восемьдесят девятом, почки отказали. Старшая — от рака пищевода. В девяносто втором. Страшно: жратвы в доме полно — а она от голода угасала… Самая запущенная могила на кладбище. Отец у меня пьющий, мать сердобольная, но, честно, ничего хорошего она от них не видела…
Он замолкает: мать возвращается из ванной с тазом выстиранного белья.
— Ладно, — грузно поднимается он из-за стола, — картошки надо набрать…
Потомок
— Папа, блин, второй год не может сколотить ящики… — рычит сынок, выбираясь из погреба с наполненным рюкзаком. — Копали мы с ним эту яму тоже характерно, — закрывая люк в полу, объясняет он мне. — Он заявился, когда мы с друзьями, по уши в земле, уже все сделали. И начал выступать, командовать…
— Ой, он вчера еле пришел…
Руки матери с тяжелым мокрым пододеяльником обреченно опускаются.
— Ведь и на огород надо было съездить, а он на целый день пропал, такой, прям… И сегодня с утра смотрю: вот только здесь, под окном, был, покурить, сказал, пойду. И все, исчез. Опять до ночи с этими мужиками будет, придет пьянющий, ой, ну что за человек… — тоненьким голоском сокрушается мать, и я отчетливо вижу теплую искорку в ее измученных глазах, когда она вдруг нежно-нежно так добавляет: — Поросенок!
У меня кусок застревает в горле. Похоже, эта женщина боится, как бы муж, слизняк, потерявший все свои неквалифицированные работы и прихотливым ожерельем повисший на шее жены (а ведь в семье еще ждет ребенка младшая дочь), не дай бог, не воспринял ее ругань на него всерьез! Но тогда я уже ничего не понимаю…
Наследие
— Катюша, а ты чего не ешь?! Чем еще тебя угостить? Ты извини, у меня тут…
Я сижу, уже не зная, как воспринимать все это. И неожиданно формулирую мысль, которая давно свербит в моей голове, но я никак не могу ее ухватить. Все очень просто. Главный пунктик в характере наседающей на меня хозяйки: стремление извиниться за самый факт своего существования! Невероятно… Вот оно, наследие «фашиствующих» узниц концлагеря, устроивших невестке холокост! Меня окатывает волна жалости к этой несчастной женщине, но…
Черт, знала бы она, как эта ее лебезящая манера калечит окружающих. Потому что общаться ровно с ней не получается. А что остается? Вторить ей, тоже завертеться ужом, начать причитать в ответ: «Ах, ах, у-тю-тю!..» А мне это зачем? Если у кого есть предрасположенность, пусть, если хочет, прикидывается дурачком. У меня такой потребности нет. Я на все ее конвульсии смотрю совершенно замороженным взглядом. И все яснее вижу, что есть еще один вариант развития событий.
Там, где есть такая гиперактивная жертва, просто обязан, просто вынужден будет однажды появиться и деспот. Но не могу же я…
Я вдруг представляю, как с металлом в голосе с порога распоряжаюсь, «чем меня еще угостить», — и хозяйка со всех ног, теряя тапки, кидается исполнять, благодарно бросив на меня преданный взгляд побитой собаки. Все, свершилось, она наконец-то в своей тарелке. Наконец-то понятный ей разговор. Наконец-то ей приказывают… Да, но тогда в следующий раз этот ее взгляд заставит меня с лютой яростью схватиться за кнут!..
Так, стоп, немного назад… Да, здесь. Как-как?! «Благодарно»?! Она посмотрит на меня… БЛАГОДАРНО?!
О, черт! Вот она, клиника… Ей же НЕ ХВАТАЕТ тычков, пинков, понуканий, унижения и чьей-то чужой власти! Раб задыхается без ошейника. Ей не хватает тех ее фашиствующих старух!!!
Я ошарашенно поднимаю глаза на мужа. Тот же как ни в чем не бывало доедает суп, с глупой довольной физиономией пятилетнего дебиловатого ребенка облизывает ложку. Рядом с матерью у него мгновенно проявляется именно это выражение лица. И вдруг заявляет в продолжение каких-то своих (или моих?) мыслей:
— А мамка… На нее сначала наори, потом приласкай — так счастлива будет!..
…Я уже не особенно реагирую, когда меня начинают пытать, чай или кофе я буду, из какой чашки и сколько чашек. Для меня здесь все уже ясно. Ясно, что мне в этой семье, в череде сменяющих друг друга узурпаторов, трусливых него-дяйчиков, великовозрастных младенцев и их общих жертв уготована роль последней…
Я чуть не поперхнулась, когда она еще до свадьбы пролепетала, жалобно заглядывая мне в лицо:
— Ой, Лешка, тоже ведь… поросенок. Ничего, воспитаем… У меня глаза на лоб полезли. Чего?! Она кого воспитывать собралась?! Она что, решила, что тут кто-то кого-то рожать намерен?! Охренела… Они за кого меня держат? И еще. Они что, воспринимают себя настолько всерьез?..
Я использовала этого псевдохудожника и антикультурного деятеля, чтобы «в лучах его славы» начать восхождение самой. Получилось. Я через него познакомилась с хорошими людьми. Его душа была первой, которую я продала в газете… А как все святое семейство — там были еще гроздья теток и бабок, разновидность уже описанных, — негодовало, когда оказалось, что меня никогда и не было на их крючке. И я соскользнула с него сразу, как только…
А я про них уже написала…
Все красное
Чем дольше я общалась с собственным мужем, тем больше отслаивалась от его мира, глубже уходила в себя, пока, наконец, не выкристаллизовалась моя собственная вселенная. С миром этих инопланетных чудовищ меня больше не заставят иметь ничего общего…
— А может… сюда красного добавить?
Эти слова невольно слетают с моих губ, и в следующее мгновение я понимаю, что сделала одну из глупейших вещей. Посоветовала художнику, как ему рисовать. Взгляд, который муж кидает на меня со своего табурета, подтверждает мои догадки. Глупость действительно большая. Он сидит, установив на ободранной доске каркас со старой простыней вместо холста, обложившись скипидаром и развороченными литровыми банками с краской. Пишет картину. Я бесцельно маячу у него за спиной, изредка заглядывая через плечо. И чем дольше я смотрю на изображение, тем сильнее становится какое-то неприятное тянущее ощущение. Как будто меня сковывает этот неопределенно-мрачный цвет. Я начинаю томиться, я ощущаю острую потребность взорвать эту монотонную мутную абстракцию всполохом живого цвета.
— Не могу… Давит… — почти про себя произношу я.
Он откладывает кисть, не отрывая взгляд от холста, на ощупь закуривает «Беломор» и, зажав папиросу в углу рта, тянется за «полторашкой» пива.
— Хм… А знаешь… В Казахстане, когда я там служил, там ведь все было такое. Мрачное. Казалось бы, юг, Азия, солнце шпарит. А все вокруг настолько серое, непреодолимо серое… И главное, из этой серости никуда не деться. Такая тоска…
Он с сожалением смотрит на холст. Теперь придется ждать, когда высохнет этот слой краски. От нечего делать он начинает говорить…
— Казахстан чем характерен. Летом доходит до плюс пятидесяти четырех, зимой — до минус пятидесяти шести. В сорок градусов мороза у нас строевая проходила, в сорок градусов жары все в обморок падали… Я служил в РВСН — Ракетных войсках стратегического назначения. Ракетный узел связи — это яма метров двадцать. Первый раз туда спускаешься — чуть сознание не теряешь от перепада давления. И ходишь там — постоянно нагибаешься. Машинально. Я из армии скрюченный приехал… Городок тот — сплошь офицеры, прапорщики и их жены. В городке три тысячи человек. Все развлечения — показывают киношку в офицерском клубе. Неделю одну и ту же. И то если удается пробиться в пургу двести километров от Семипалатинска. А то один фильм идет месяца два. И в жизни не происходит больше ничего! Там люди с ума сходят, там весь город уже сто раз друг с другом переспал. Только чтобы не видеть всего этого, чтобы хоть чем-то себя занять! В нашей «яме» баб работало больше, чем мужиков. И в результате время от времени приходишь на какой-нибудь пост, там сидят две тетки. Реально закрывается дверь — и ты оттуда хрен выползешь!..
Я слушаю с легким недоумением, я упорно отказываюсь привыкать к этой его манере говорить, с кайфом мазохиста выдавливая наружу гной. И еще. Я уже давно заметила, что женщина для него — неприятная до легкой брезгливости, непонятная и не представляющая ценности животинка. Теперь начинаю понимать почему…
— Как-то на Новый год мы с Геной-капитаном прикончили две грелки спирта, поднимаемся из ямы, а там женщины наши смену сдали, домой собираются. Этот идиот вставляет в дверь стул и говорит: пока две не выйдут, одна — мне, другая — рядовому, вы никуда не пойдете. Тут же две нашлись… Гена выгоняет прапорщиков из их комнаты отдыха, вешает простыню между койками. Мне выдал Светку, а сам — с Тонькой. Они там ахают. Я лежу. «Ты чего, так ничего и не сделаешь?» А я ничего не могу, потому что ситуация дурацкая! Я потом как пойду за изнасилование!.. И тут она на меня обиделась. Всю оставшуюся службу мне отравила. Напрочь!..
…Он так искренне возмущается и восхищается ситуацией, что становится понятно. Что именно это для него — образец «бабы», напрочь лишенной такого естественного для него, мужчины, здравого смысла. Живущей, как животное… И в какой-то момент мне вдруг начинает казаться, что не жизнь в том покалеченном обществе сформировала это его свойство видеть все вывернутым наизнанку. Когда именно эта изнанка — единственная реальность, а не просто внешняя сторона. Похоже, события, которые с ним происходили, были для него просто очередным подтверждением его прочно укоренившихся, прямоугольных, как почтовый ящик, взглядов. «Дура, баба, деревяшка…» Родился он таким, что ли? Похоже на то…
— Мы с Лешкой пошли на станцию Джангистобе на предмет косорыловки. — Меня настораживает концентрация правильности в его глазах… — Смотрим, девку бьют. Лешка — здоровый, а я — очень злой. Мы ввязались, он бил ее братьев, я — папашу. В результате выяснилось: девочка вышла замуж, оказалось, что она не девственница. И ее обратно к родителям отослали. Я просто знаю, как это все будет дальше выглядеть. Она будет жить как максимум в конуре с собаками. В нашей округе было много таких случаев, когда бензином девки обливались, сжигали себя. Мы отобрали у родителей ее паспорт и описали ей дорогу в Дивеево…
…Странноватое продолжение, которое получает эта тема, лично для меня вдруг оказывается абсолютно закономерным. Видимо, в моей голове тоже уже сложился стереотип, согласно которому, если одной рукой он гладит, другой должен бить. С делано наивным выражением одутловатого лица: «А чё?..»
— Была такая Галя Абдурахманова, пришла на наш пост работать. Дело по лету было, мы смотались на антенну, через люк поднялись. И тут выясняю, что она девственница… «Е-мое, что ж ты раньше не сказала?» — «А что, не стал бы?..» А перед этим она работала с передатчиком. И я подумал, что она его выключила. Для меня это само собой разумеется: отключить после работы. Я не рассчитал, что она молодая, могла действительно забыть хлопнуть по этой клавише… В результате канально-технический контроль перехватывает запись нашего передатчика. Там охи, вздохи, потом: «Леш, ну скажи, что ты меня любишь…» — «А на фига?..» А Леша я там был один… И увольнялся я соответственно. «Тебя полковник Абдурахманов ищет…» А я стою уже на плацу, с мешками. И по степи широкой бегом до ближайшей станции. Ничего, ушел… Вот такая вот пирожня!
Глаза его блестят, меня страшно коробит от этих его гаденьких словечек. Верный признак, что алкоголь его зацепил: он вдруг без перехода начинает злиться.
— Был там капитан Терентьев, сильно чмошный человек, так вот это существо разводилось с женой, было злое, срывало злость на всех. Меня, деда, заслал чистить туалет. Естественно, я туда пошел только на предмет покурить. Заперто. Открывается дверь — там Люба Терентьева. Тоже служащая армии, на аппаратуре сидит. Причем, когда он разводился, он такую идею выдвинул, что она ему изменяет. А она — ни сном ни духом. И она мне вдруг говорит: «Иди сюда». Я недопонял, думаю, может, поломалось чего. Она закрывает дверь — и поднимает юбку… Я ей ПОЛЧАСА объяснял, что этого делать не надо! «ОНО ТЕБЕ ВООБЩЕ НУЖНО?»…
И он с какой-то тупой правильностью сверлит меня глазами, абсолютно войдя в роль. Я успеваю подумать, что мне — нет…
— …Ну и в результате возвращаюсь на пост, там сидит злющий Терентьев. Я ему чуть козу не сделал: «У-у, рогастик…» А чё делать? Он свою жену низвел… до состояния риз…
Он закуривает опять — и поднимается с места. В этой маленькой комнате он подвесил полати из досок вторым этажом, чуть освободив пространство и загнав под доски шкафы и стол.
— Э, не впишись головой…
— Все продумано. Снизу доски покрашены серым, под ними сгибаешься машинально — и входишь в аккурат…
Вот оно. Я отдергиваю руку, я отступаю назад от мрачных досок. Для меня непозволительная роскошь — идти туда, где меня будет пригибать к земле серый цвет. Вот они — эти давящие потолки «ямы», вот он — этот его любимый Казахстан. Он опутал его, вошел в кровь, стер с его палитры яркие краски — и теперь давит, давит, давит…
Его рассказы меня теперь так же опутывают и душат, как вначале — его мазня. В которой ему никогда не удавалось передать движение. Солнце шпарит за окном, но я понимаю, какое все вокруг на самом деле серое. Непреодолимо серое. Эта серость, этот мрак по капле вытекает из его слов и расползается, как зараза, заполняя все вокруг.
Я вдруг вижу эту Любу Терентьеву, ее изможденное бледное лицо с огромными глазами, в которых застыло отчаяние, мольба и неизбывный вопрос: «За что?» А он — он опять находит подтверждение бабской никчемности вот в этом страдающем лице. Он вдавливает в него свой скотский бесцветный взгляд, как будто тупое орудие — в иссохшую землю. Здоровенный мужик в сознании своей правоты. Самое страшное, что он действительно себе верит. Женщину же не видит и не слышит. Он душит ее своей ложной правильностью, распинает своими прямыми углами. И низводит, низводит… «Нельзя отказывать женщине…» Надо же суметь так извратить этот принцип, ни на мгновение его не понимая. А с чего бы понимать? Все эти нерациональные женские метания в поисках любви для него — тот самый отсутствующий в его палитре красный цвет…
«Все бабы — шлюхи!» Был человек, который так последовательно пытался затолкать женщину в эти рамки, что в какой-то момент я с удивлением обнаружила: да он ведь не шутит! Он действительно так живет. Вот только где здесь он увидел свою маму?.. Ему только так и было понятно, одна эта фраза мгновенно снимала с него множество слоев ответственности за женщину, которая рядом с ним. Уж слишком она на поверку оказывалась хрупка и необъяснима. Он же одним этим заклинанием превращал ее в кусок бездушного мяса. А нет души — нет чувств, и уже не боишься оскорбить эти чувства. Значит, делай что хочешь, тебя ничто не держит. И главное, никто не даст тебе отпор. Если удастся загипнотизировать и обездвижить своим заклинанием эту отбивную…
Когда я проследила эту незамысловатую логическую цепь, мне стало дико смешно. А заодно понятно, что очень многих людей в этой жизни можно без сожаления… даже не бросать. Выбрасывать. Как протухший кусок того самого мяса. Не пытаясь приблизиться к прокрустову ложу их уродливой психики. Это инопланетяне…
Видимо, что-то такое отражается на моем лице, что он вдруг говорит:
— Ну ладно, на тебе, балуйся…
Он достает из-за шкафа старую измазанную палитру, банку красной краски, кисть — и я с каким-то остервенением начинаю черкать поверх застывших черных клякс. Потом вдруг все бросаю, встаю — и ухожу. Ухожу с нуля рисовать свою собственную картину, где все будет красным…
Глава 10 Выход там, где вход
И я вдруг почувствовала, что опять одна. Как проснулась. Я все вижу ярче, все вокруг наконец-то обретает смысл, когда я остаюсь в одиночестве… Наконец-то обретает смысл…
Заговор
А вокруг меж тем что-то происходило. Мы ездили в Бункер, как на работу.
— У нас скоро вежливо так поинтересуются: ребята, а вы не задолбали?
Я пыталась осторожно прощупать Соловья на предмет хоть каких-нибудь объяснений. Но Штирлиц молчал… Он приезжал на базу — и сразу опять исчезал, брал Тишина, и они шли на улицу. Разговаривать.
Заговор. Это был заговор.
Он вызревал на моих глазах — и совершенно скрыто от глаз.
Они катили бочку на руководство.
От меня ускользала суть истинных претензий. Я слышала придирки. Широкая коалиция (НБП + КПРФ + либералы, они же демократы), о которой мечтал теперь Лимонов, — кто-то в партии воспринимал это в штыки…
— Нацболы, — взывал в те дни Лимонов, — те, кто еще не вполне принял курс партии на создание широкой коалиции, думайте военными категориями. Это выпрямляет сознание, дисциплинирует мысль, не дает ей расплываться. Не борьба идеологий сейчас идет, а борьба против безыдейного монстра, готового эксплуатировать ЛЮБУЮ ИДЕОЛОГИЮ, лишь бы сохранить власть. Идет борьба за то, чтобы идеологии могли нормально конкурировать, чтобы не на кухне собравшись мы могли пропагандировать друг другу свои идеи, а, допустим, по Первому каналу ТВ…
— Для сторонников политического одиночества и маргинального статуса нашей партии, — продолжал Эдуард Лимонов, — напоминаю, что политика — это искусство заключать союзы. Не бойтесь союзов. От нас не убудет, а только прибудет. Заключая союз с парламентскими партиями, с такой, к примеру, партией, как КПРФ, мы тем самым заразимся от них некоторой легитимностью. Чтобы вырасти быстрее, подростку НБП нужно тусоваться среди взрослых (пусть он, подросток, и видит недостатки взрослых), а не бродить одиноко и угрюмо в стороне. Прошу вас, товарищи партийцы, доверять партии и ее центральной организации, ее руководителям. Мы знаем, куда мы ведем вас и как добиться победы. Однако в условиях полицейского государства мы не можем выложить все карты и выболтать все секреты. Вы должны это понимать. Верьте руководству партии — это люди честные и неподкупные. Мы вывели вас уже на национальную сцену политики. Мало ли создавалось политических партий в 90-х годах, где они все? НБП выжила и возвысилась. Партия бессмертна! Слава партии!
«9 ноября 2004 года. Председатель Национал-большевистской партии Эдуард Лимонов разослал лидерам оппозиционных партий телеграммы:
Геннадию Зюганову
Ирине Хакамаде
Григорию Явлинскому
Виктору Тюлькину
Предлагаю на любых условиях сесть за стол совместной пресс-конференции в составе: Зюганов, Явлинский, Хакамада, Тюлькин, Лимонов. Для того чтобы заявить испуганному, обеспокоенному, негодующему народу: в России есть единая оппозиция… Прошу Вас и заклинаю: решитесь.
Ваш Э. Лимонов».
Абсолютная власть вождя («У вас в партии только один член партии. Все остальные просто так нарисовались!») категорически не устраивала тех, кто до сих пор не мог поверить, что нарисовался просто так…
Может быть, только одним еще человеком, не просто так нарисовавшимся, был Абель…
Однажды я наблюдала совсем красивую картину. Однажды они вдруг потянулись на улицу все. Было полное ощущение, что на какую-то разборку… Толпа нацболов, топоча ботинками и водоворотом закручиваясь в слишком узком коридоре, повалила из Бункера наверх. Откуда их столько набралось? Я даже не отследила, сколько всего народу было. И главное, кто на чьей стороне.
Но большинство было с Абелем. Тот подошел к Голубовичу, невозмутимо сидящему на кухне спиной ко входу. И что-то тихо проговорил из-за спины, склонившись к уху. Куда-то позвал. Я сразу поняла, что именно позвал. Но тогда еще не знала, куда именно. Алексей ответил ему восхитительно отсутствующим взглядом. «Не повернув головы кочан…» Настолько отсутствующим, что Абель отступил и ушел. Выход был там же, где вход… Мы остались на кухне одни. Голубович не повелся. Может быть, единственным сохранив в тот момент нейтралитет. Это надо уметь…
Еще у меня было подобие нейтралитета. Я не была членом партии. Я вообще была в коме. Но я была женщиной одного из заговорщиков. И похоже, у него больше не было никого. «Кружок друзей рейхсфюрера СС» состоял из двух человек. Тишина — и меня. И он попытался увеличить число своих сторонников в партии вдвое…
— Какая же все это мерзость…
Мы шли к метро, он проговорил это сквозь зубы. Я умею не задавать вопросов. Но сложно понять, о чем говорят, если говорят как будто на чужом языке…
Соловей хотел, чтобы я его поддержала. Господи, в чем? Как будто ему был важен каждый голос, отданный за него на неведомом мне голосовании. Или на буквальном голосовании. И если он это голосование не перетянет на свою сторону, ему как будто придется собственноручно подписать себе приговор…
— Сережа, конечно, я, чем могу, тебя поддержу…
Но без участия во внутрипартийных разборках на правах партийца это были просто слова…
В тот день Тишин подкинул мне проблем. Уйдя с Соловьем на улицу — и вернув его в чудовищном состоянии. Нет, не физическом…
— Меня мой самый дорогой человек сдал с потрохами…
Этот их вызревавший заговор… Кто-то, кому он продолжал верить, мог с потрохами сдать его врагам. А врагами там теперь был кто? Его партийные товарищи. И здесь пощады не жди…
Ты не успеешь
Мы ехали, мы опять ехали в метро, и это было уже выматывающе-невыносимо. Я не могла видеть людей так близко перед собой.
Я закрыла глаза. «Отче наш…» Пространство сразу раздвинулось. Я чувствовала и контролировала каждого человека в полупустом вагоне, подойти ко мне незамеченным было невозможно. Я закрыла глаза и остро ощутила, что есть я, обособленная ото всех я, и что остальной мир не пробьется ко мне сквозь мягкое облако света…
— Катя, прекрати…
Дорогой, а ты не задолбал? Сейчас-то что тебе опять не так? Я медленно перевела на него взгляд:
— В чем дело?
— Прекрати вести себя неадекватно.
Тебе показать, что такое: «неадекватно»?..
— Сережа… Я не веду себя никак. Не надо цепляться ко мне без причины.
— Почему ты закрыла глаза?
— Это мои глаза. Ты мне ничего не запретишь, потому что я ничего не совершаю… Я веду себя нормально. Я никого не трогаю…
Как-то странно он задергался. Как будто почувствовал, что теряет контроль надо мной, отсеченный заслоном век…
Не суетись. Когда меня действительно надо будет начинать контролировать, будет уже поздно, и среагировать ты не успеешь…
Сколько воздуха
В тот год 7 Ноября последний раз отмечалось как официальный праздник. Мы прошли через весь центр мощной колонной, в последний солнечный день так шикарно погуляли по Москве. Вот ведь, в моей жизни уже не было другой реальности, кроме флагов, шествий, оппозиций, коалиций, заговоров, осад, арестов, судов, тюрем… И пройти колонной через центр — это было просто «погулять»… Бункера на Фрунзенской давно не существовало, но нацболы по-прежнему не знали другого места для продолжения банкета, кроме как дворы в округе своего логова…
…Соловей… летел, земли не видел…
Соловей, выпивая в песочнице, радостно рассказывал, как однажды писал стихи на животе проститутки.
…Я прошла в одну сторону детской площадки, в другую. Буквально свистнула какого-то молодого парня, и с ним, озадаченным, растворившись в подворотне, долго гуляла по улице…
Я снова увидела, сколько воздуха, неба и простора на Комсомольском проспекте. Как в тот день, в день моего побега из Бункера. Все, я снова хочу в побег…
— Ты куда делась? — спросил встревоженный Соловей, когда я все-таки вернулась. «А счастье было так близко…» Я могла исчезнуть, он мог меня больше никогда не увидеть…
Только сейчас понимаю, какая же слабая я была тогда. Если что-нибудь подобное ляпнуть при мне сейчас, Рептилия начнет тупо топтать…
Это мы еще «недостаточно сразу» свалили, как обстановочка стала паленой. Вот зачем это делать? Это кем надо быть, чтобы это делать? Орать лозунги во дворе, натренировавшись днем на шествии по проспектам. Конечно, если напрашиваться несколько часов, до милиции цинк дойдет, и тебя все-таки примут. Вернувшись потом в Бункер, эти придурки рассказывали:
— Нас в ментовке ломали два дня…
Соловей взглянул на них ласково:
— Меня ломали три года…
Фарс
«Станица» Шереметьевская — бесконечное море деревенских домов, люди, похоже, как-то пытаются здесь жить зимой, хотя это больше похоже на дачи. Когда мы выбирались из этой ссылки обратно в Москву, глаз резала черная масса народа в метро, валившая впереди. Спины, спины, спины, ни одного человеческого лица. Казалось, мы сами сразу же стали здесь такими же ободранными и замызганными…
— Вот она, смычка города и деревни… — Соловей, видимо, чувствовал то же, что и я…
У Аронова там был хорошенький новенький желтенький домик, светлое дерево струило нежное тепло. Весь люблинский табор вместе с котом и собакой съехал туда. Повезло. Пока живем… Где бы мы с Соловьем приткнулись после того, как вся орда — «хватай мешки, вокзал отходит!» — выметнулась со съемной квартиры? Что я! Я бы счастливо вернулась домой. А в случае с Соловьем в ушах уже самолетным гулом стоял шум осыпающегося песка. Того самого оползня…
Хорошенький был домик. Оставалось только потерпеть, пока свалит хозяин, — и можно жить. Там вдруг оказалось так хорошо, глоток настоящей природы и живого воздуха был абсолютно живым и настоящим. «Морозная сухая осень в Москве — это счастье…» Самолеты гудели над головой каждые пятнадцать минут. Непривычные, мы кидались из-за стола их рассматривать, серое брюхо проплывало над головой, добавляя очередной градус веселья.
Соловей наконец сформулировал, что было такого уморительного в засевших в домике нацболах — и бороздящих небо над их головами самолетах.
— Я знаю! Я знаю, как заработать на революцию! Надо повесить объявление: «Собью самолет. Десять тысяч долларов!»
Пока он радовался своей гениальности, я только кивнула: ага…
— НЕ СОБЬЮ САМОЛЕТ… — подхватила мрачно. — Сто тысяч долларов…
— …Может быть, ты мне объяснишь, в чем идеология НБП? — не преминула я тогда воспользоваться возможностью невзначай подкатить к Аронову. Его этим вопросом обойти было нельзя. Он — «старик», буквально из первой десятки основателей.
— Идеологии никакой, — полыхнул он бешеным взглядом. — Это секта, рвущаяся к власти любыми путями. Только движется она какими-то дикими необъяснимыми скачками, которые не ведут никуда…
Это был пример минутного помутнения, когда Аронов вдруг заговорил со мной адекватно. Потому что потом…
Сначала мы сидели на кухне, потом поднялись наверх, в здоровенную пустую комнату под треугольной крышей. Соловей с Ароновым разговаривали, а я подкралась к телевизору. Во время переезда куда-то дели пульт. Чтобы переключиться кнопками, телевизор требовал набрать очень хитрую комбинацию, но я его секрет уже давно разгадала. Я увлеченно пыталась выщелкать на просторах эфира «Ундину». Или «Исцеление любовью»?..
— Ты чего делаешь, животное?!
Аронов заорал, как будто я уже поджигала дом, и сорвался с лежбища. Он сел на пол слева от меня, таращась на телевизор так, словно от него прямо сейчас должны были разом отлететь все детали…
Где здесь он увидел свою маму?..
…Изображение в телевизоре остановилось. Кто-то замер на экране с открытым ртом…
Я медленно и уже совсем обреченно перевела взгляд вниз. На полу справа от меня лежал развернутый пенал со множеством разноцветных отверток, который Аронов спер с работы. Я с тоской рассматривала эти отвертки…
Это было уже не смешно. Опять?..
Отвертка — какой-то крест моей жизни. Ну почему это все должно происходить снова и снова? Это уже отвратительно… Вот не поверишь, это все у меня уже было. Почему жизнь заставляет меня все повторять? Господи, за что? Второй раз — это уже мерзкий фарс, какая-то пошлая шутка. Но почему-то мне совершенно не смешно. Слушайте, а ведь придется… Господи, как не хочется опять связываться со всей этой гнусностью…
Изображение на экране не двигалось. Кто-то как открыл рот, так и не мог вымолвить ни слова…
Я медленно выбрала отвертку. Нет, нет… О, мой любимый размер…
Грустно обхватила левой рукой Аронова за шею, зафиксировала, вдавив кисть в подбородок снизу вверх.
И грустно приставила отвертку к горлу. Хотела бы ударить, движение изначально пошло бы не так… Но мне вообще ничего не хотелось делать. Я сидела, сжав его шею рукой. Какая тоска…
Не было никакого настроения его убивать. На него смотреть было противно. Ситуация выкручивала руки, силком заставляя сейчас поступать именно так. Других вариантов не было…
Аронов забрыкался…
Я так же лениво и обреченно, как все делала до сих пор, его отпустила. Уйди уже куда-нибудь…
Соловей налетел на Аронова с роскошным градом ударов. …Кадр на экране наконец-то сменился. Гады, мой фильм уже начался. Не мешайте женщине смотреть ее сериал…
— В банде была баба, звали ее Мурка…
Утром я мыла посуду на веранде, напевая себе под нос. Настроение почему-то было подозрительно прекрасным, какое-то тайное наслаждение иголочками покалывало под кожей.
Через открытую дверь я слушала доносящийся сверху радиоспектакль.
Соловей — с напором:
— Я эту женщину знаю давно — и я ее уважаю! Если она поступает так, значит, на это действительно есть причины!..
— Даже злые урки — те боялись Мурки…
Аронов — истерично:
— …Она накинулась мгновенно! …я ее боюсь! …а она опять вцепится со своей отверткой!..
— Скольких я порезал, скольких перерезал, сколько душ невинных загубил…
Я повыше подтянула рукав, мазнула губкой по мылу и взяла со стола нож.
Или господа большевики станут людьми. Или меня низведут до животного. Или я вырежу весь цвет НБП…
Вот и оно
…Измученный Соловей плотно завернулся в одеяло, мрачной тучей задвинувшись в свой угол. Я подошла к нему, осторожно коснулась губами волос.
— Катя, — глухо прорычал он. — Я хочу спать!
Никто тебя не трогает, успокойся. Я бесшумно закрыла дверь.
…Но я ведь страшно по тебе скучаю. Я как высшее счастье ловлю моменты, когда могу просто прикоснуться. Осторожно обнять, уткнувшись лицом в плечо… Это невыносимо: целые дни проводить с тобой — и опять без тебя. Это так больно…
Не надо держать меня в черном теле. Я этого не выдерживаю.
Без тебя мне гораздо лучше…
…Ну, вот и оно. Я уже научилась бояться, когда он начинал разговаривать со мной. Полное ощущение, что со мной он разговаривал только об одном. Но в тот самый момент я этих его разговоров бояться перестала…
…Он уговаривал меня уехать… Уговаривал меня от него отказаться…
Он мог просто сказать, что у него большие проблемы. Что проблемы даже больше, чем их способна охватить взглядом я. И что теперь я добавляю ему проблем.
Нет, он не умеет, не догадывается, что можно так просто.
Хоть не скандалил…
— …Я мальчик на ночь… — говорил он, пока мы ехали сквозь ночь в электричке. Какой у него бесцветный, стертый голос…
Смешной какой. Теперь он пытается обесценить обещание, данное мной ему. Взятое им у меня. Да, может быть, оно не стоит ничего. Может быть, ты ничего не стоишь. Но ты не понял. Я это обещала себе. Я себе обещала остаться с тобой до конца. «Твоя честь — в верности»…
— Я не хочу сгубить твою жизнь…
Господи, если бы все было так просто и речь была обо мне. Да мне за счастье свалить. Я могу сойти с этого поезда в любой момент. Мне вообще не понадобится прыгать…
Но ты? Я живу, уже распятая на этом соляном столпе тоски. Я вижу, во что превращается твоя жизнь. Я не могу отвести глаза. Я ничего не могу для тебя сделать. Парализующее бессилие — это паук, который выпивает мозг…
— …Я буду срываться на тебя, начну бить… — продолжал он уже дома. А вот здесь — насмешил…
Слова наконец нашли из него выход. Если бы ты пользовался словами почаще, можно было бы не доводить до того момента, когда горькие слова перебродят внутри и превратятся в уксус. Человека понесло на холостых оборотах отчаяния. Просто глухой стон измученного существа. Даже я не знала, что у него в жизни происходило на самом деле…
…Господи, если бы я только могла хоть что-то для тебя сделать. Но что? От страшного бессилия я теряю рассудок…
Знал бы ты, как мне уже надоело за тобой шпионить…
Но вот так взять и бросить тебя здесь — я не могу, не могу, не могу…
Я здесь не для того, чтобы причинять тебе боль. Не поверишь…
Не поверишь. Я здесь не для того, чтобы создавать тебе проблемы…
…А вот повышать на меня голос вообще не надо. Лучше пусть он и дальше остается бесцветным и стертым.
Глядя в темноту, на узкие доски потолка, я вспомнила, какой разгром учинила ему в прошлый раз. Даже как-то странно, но сейчас совсем не было ни тех слов, ни того запала. Тогда-то я била напоследок…
Что бы он там сейчас ни шипел, его слова до меня просто не долетали. Дождался: я его не боюсь…
Соловей мучительно швырялся на своем неудобном матрасе. Черный силуэт, завернутый в одеяло, бился о доски, как разбуженный медведь. Его, бедолагу, по-хорошему надо было просто обнять, с коротким вздохом уткнувшись лбом в спину. И он бы присмирел и затих. Невероятно: неужели я его к этому хоть чуть-чуть приучила? Да, щас, мгновенно бы взбеленился… Чтобы терпеть эту брыкающуюся сволочь, нужна была бездна безразличия. У меня все это было. Уже было…
Искусство не мешать, если уж не можешь помочь. Азы этой науки я себе примерно представляю.
И потому е… в гробу я к нему сейчас приближаться. Зашибет на хрен. Я, может быть, и глупая баба. Но — не дождется. Пусть мается в одиночестве. Лишенный малейшей возможности меня додавить. А я представляю, с каким кайфом он бы мне сейчас вмазал. Если бы я по-бабьи полезла ему под руку, как побитая собака…
Я вольготно вытянулась на своей стороне кровати, как всегда, отобрав себе лучшее место. Да иди ты на фиг. Не больно-то и хотелось. Хочешь злиться, брызгать слюной? Я отойду на такое расстояние, чтобы до меня не долетали клочья ядовитой пены…
Он измаялся вконец, слез с кровати и побрел к лестнице. Я проследила за его тщедушной спиной хилого подростка. И удивилась сама себе. Ни тени приязни во взгляде. Всему есть предел…
И я вдруг почувствовала, что опять одна. Как проснулась. Я совсем другая, когда я одна. Я очень высоко ценю эту обостренную осмысленность одиночества, его гибкость, чуткость и настороженность. Я люблю ходить своими собственными путями. Я все вижу ярче, все вокруг наконец-то обретает смысл, когда я остаюсь в одиночестве.
Наконец-то обретает смысл…
Зазеркалье
Мы разбежались, как только Фомич перевел деньги. Соловей уезжал в Самару давать интервью на телевидении, я — домой, проталкивать в газету статью о его фонде. Из всего того иррационального, во что рушилась наша жизнь, теряя опору, я, устав притворяться, что рушусь туда вместе с ним, безошибочным движением выхватила единственное здравое зерно.
Я посадила его перед собой и заставила все рассказать о себе, о тюрьме и о его борьбе за права заключенных. Опять слепила из него для себя того идеального человека с экрана телевизора, которого — одного — я и хотела знать. В этом человеке мне была нужна его цель. Ведь по сути пока у него не было особых причин переставать быть таким человеком. Я вдруг резко стала лично заинтересована в этом его фонде. Я хотела видеть того самого, абсолютного Соловья. Любовь — это только лицо на стене, любовь — это взгляд с экрана…
Прощаясь у метро, Соловей как-то странно, вскользь, чуть сжал мне руку выше локтя сквозь рукав пальто.
— Пока…
Какой-то виноватый жест…
На вокзале меня должен был ждать Тишин. Поднявшись из метро к поездам, я прямиком наткнулась на табло: поезд на Самару отправлялся всего на сорок минут раньше моего…
Значит, он здесь…
Я влетела в здание вокзала. Тишин стоял посреди зала в своем сером пальто, как памятник новогодней елке.
— Я твое появление почувствовал секунд за тридцать… Такая волна прокатила…Что, все так плохо? — Почему-то он радостно улыбался. Вот сволочь…
— Не дождетесь. Даже толком не поругались… Он сейчас должен быть здесь…
— Бесполезно, — проследил он за моим взглядом, — он проскользнет — ты его не заметишь…
Мы продирались сквозь бурлящий затор в дверях.
— Я ему еще весной сказал: тебе нужна женщина. Я не смогу быть тебе любовницей, женой…
— …сиделкой, санитаром… — О чем это я?..
— …и при этом оставаться другом!
— Он — единственный мужик, с которым я согласна возиться. Но… я могу пробить только половину тоннеля…
Я спускалась по ступенькам из билетных касс, когда из-за поворота прямо на меня вдруг вывернул Соловей. Надо же, попался…
— Сережа…
Я недоуменно проследила, как он быстро прошел мимо, упорно глядя куда-то вниз. Пожала плечами: как хочешь. Я уже ничего не понимаю… Пошла искать кефир.
— Иди за мной на расстоянии…
Я выходила из магазина, когда в воздухе вдруг прошелестел голос. Что за глюк? Я даже не сразу обернулась. И увидела его удаляющуюся спину. Во дает… Я послушно шла за ним, он долго обходил здание вокзала, завернул в какой-то игровой зал. Я подтянулась следом.
— Ты совсем охренела меня окликать?! — накинулся он на меня. — За мной тут слежки полно. Тебе тоже засветиться хочется? Ты что, думаешь, я иду — ничего не вижу, у меня глаза… обшиты?! — Он покрутил ладонью с растопыренными пальцами у себя перед лицом. В сочетании с его сверлящими глазами-бусинами — забавно получилось…
Здесь уже, видимо, по мне абсолютно ясно читалось, что я настолько не понимаю, в чем меня обвиняют, что вообще уже никак не реагирую на ругань. Просто стою. Просто смотрю. Он мне никогда не давал инструкций, как я должна поступать в таких случаях, что я могу делать, чего — не могу. И вообще: в чем проблема?.. И он сдался.
— Ладно, не обижайся. — Его лицо исказилось извиняющейся, какой-то вымученной улыбкой. И опять этот странный жест: то ли по-братски слегка хлопнул по плечу, то ли пожал мне локоть. Но, кстати, уже с большей интенсивностью… Девятнадцатый знак внимания…
— Стой здесь пять минут, — опять жестко приказал он мне — и вышел вон. Охранник выпер меня гораздо раньше. Я огляделась по сторонам. Площадь-то пустая. Но Соловей исчез…
Я шла к поезду, понимая, что ничего, просто ничегошеньки не знаю ни об этом человеке, ни о его жизни. «Ты плохо знаешь своего героя…» И что сейчас я напоследок вдруг на одно мгновение каким-то непостижимым образом вклинилась в его настоящую жизнь…
Какое-то зазеркалье…
Параллельные линии ведь не пересекаются…
И я так никогда и не попаду в его мир…
Глава 11 Я объявляю вам войну!
В этой жизни мой взгляд останавливается теперь лишь на тех глазах, в которых навстречу мчится дорога в ад…
Дорога в ад
Однажды в далекой молодости мы с одной знакомой отправились стопом в Москву. Рано утром мы вылезли из придорожной канавы на выезде из Нижнего. Очень быстро остановилась красная «девятка» с люком в крыше. Господин за рулем пустил нас в салон, не проронив ни слова. Только взглянул так, как будто прожег насквозь наши никчемные душонки…
Атмосфера в салоне была не такая леденящая, как хозяин машины. Из магнитофона громко и разухабисто наигрывал прожженный блатняк. Мне сразу показалось, что водитель просто спасался веселой заковыристой музычкой. Почти через силу пристегнув себя этой цепью к реальности. Во всяком случае, лицо его именно через силу хоть каким-то подобием мимики реагировало на особо удачные и смачные пассажи. Иначе бы он просто заледенел. Позволив своим мыслям утянуть себя куда-то очень далеко…
Я коротко глянула на крепкие руки на руле. Пальцы были все в перстнях-наколках. Я чуть улыбнулась про себя. Что, ностальгия гложет?..
Много времени прошло, прежде чем наконец-то наступила тишина. И господин все-таки остался наедине со своими мыслями. Ольга уснула у меня на коленях. Я, хоть и младшая, осталась охранять ее сон.
Мне было уже совсем не до сна. Потому что в какой-то момент начало происходить черт-те что…
Мои глаза, блуждая, почти нечаянно наткнулись на лицо водителя в зеркале заднего вида. Взгляд пробежал по нему сначала вскользь. На обратном пути задержался немного. Чуть позже был брошен как бы невзначай, но уже специально. Потом впился в открытую, в упор. И очень скоро все остальное перестало для меня существовать. Теперь я видела только это лицо. Его лицо…
Наверное, он был совершенен.
Ему было не меньше сорока пяти. Полуседые густые жесткие волосы были красиво подняты надо лбом кверху и зачесаны назад. Предельно аккуратная, гордая, благородная, свободная грива. Прическа, с которой он, кажется, не делал ровным счетом ничего. Но которая в этой жизни была уже не способна хоть в чем-то изменить свой внешний вид. И изменить своему обладателю… Через все житейские бури он так и шел — с идеальной, царственно-небрежной головой. Не могло существовать двух мнений по поводу бурь. В его волосах и теперь, казалось, свистел ветер. Я разгадала секрет его укладки…
Только самым неистовым ветрам было под силу так безупречно обтесать монументальную скалу. Так гладко отшлифовать крутейшие отвесы. Так филигранно обработать мелкие трещины. Спрессовать синий лед в глубоких ущельях до прочности и ясности алмаза… И стихнуть, любуясь созданным монолитом…
Не было ни единой черты, ни малейшего жеста, шедшего бы вразрез с его немыслимым аристократизмом. Во всем его облике была какая-то почти изысканность, утонченность. Насколько это вообще может быть сказано в отношении очень прочного, сурового, крепкого мужика. Это была внешность, которую невозможно просто на себя примерить, на нее работают всю жизнь, она идет настолько изнутри, что находиться рядом с таким человеком по-настоящему жутко. Как новобранцу рядом с генералом. Это было лицо, по которому можно было читать многотомные романы, черты, которые хотелось пить взглядом бесконечно… И это было молчание, которому можно было только с трепетом внимать, вслушиваться в него до разрыва барабанных перепонок. Ловя взглядом каждый оттенок его безмолвной неподвижности. Как ловят ученики каждое слово и каждый жест Учителя…
И он вдруг мой взгляд перехватил. Резко поднял в зеркало жесткие темные глаза, как будто его толкнули. Он наконец-то почувствовал, что стекло над его головой уже слегка дымится от моего взгляда. Почувствовал сквозь толщу непроницаемой темноты своих холодных мыслей, на дно которой уже успел уйти…
И вернулся в реальность мгновенно. С каким-то несформулированным вопросом вдавил свой полыхнувший ярко-синий взгляд в мои глаза. Вдавил, как будто выжал педаль газа. Мои зрачки уже успели срастись с его отражением, я уже не могла — и не хотела — переместить их куда-то еще. Здесь больше не было ничего, достойного внимания. И у меня было какое-то странное чувство, что я могу себе позволить смотреть на это лицо…
И в следующее мгновение он действительно вдавил педаль газа в пол.
И трасса Нижний — Москва стала дорогой в ад…
Его взгляд еще затягивал до упора удавку на моем взгляде. А машина уже отчаянно рванула вперед. Строго лоб в лоб навстречу колонне грузовиков. Он на бреющем полете по траектории пули прошел в сантиметре от тяжелого борта. Оставив далеко позади кое-как плетущуюся бесцветную беспородную машинку, давно маячившую перед нами. Он лишь на секунду отвлекся на дорогу. И снова впился глазами в меня. Теперь вопрос читался абсолютно ясно. Он яростно искал хоть тень изменений, тень испуга в моем навсегда примерзшем к его лицу остановившемся взгляде…
И дальше всю дорогу до Москвы мы ехали именно так. На сплошном двойном обгоне, практически по встречной полосе… Это была изощренная, смертельно опасная пытка. Времени у него было предостаточно, чтобы стереть меня в пыль…
Но оказалось, что я была, черт возьми, достойна своего палача. Я так и не проронила ни слова…
Даже не шелохнулась. Я едва ли пару раз холодно взглянула на стремительно летящую в лицо дорогу. А когда в очередной раз его взгляд опалил меня из зеркала — и вовсе отвела глаза с неуловимо-горьким, почти презрительным движением губ.
Не канает… Но все, что ты смог, — лишь убить меня? Это смешно… Моя эфемерная жизнь несется сейчас за его безумным автомобилем, как очумевший розовый шарик, бьющийся в воздушном потоке за головной машиной свадебного кортежа. Но даже этим он не сможет заинтересовать меня надолго…
…С тех пор для меня все, что ниже отметки «160» на спидометре, — не скорость. А эти 160 я распознаю и без взгляда на приборы. Просто, когда скорость опять чуть падает, я постфактум обнаруживаю, что только что… замолчала. Я сама не замечаю, что начинаю петь при таких скоростях. От звенящего в крови восторга…
Я равнодушно и холодно смотрела теперь чуть мимо узкого зеркала с его впечатанными в лобовое стекло жестко пылающими глазами. И знала, что хочу только одного.
Остаться рядом с ним навсегда…
Сегодня я нашла бы слова, чтобы ему об этом сказать. И голос, рушась вниз одновременно с сердцем, утянул бы за собой и мое самое низкое ми малой октавы… Обжигающей острой льдиной полоснул бы грудь на головокружительно разверзшемся, почти недостижимом ре. И канул бы на самое до…
Но вряд ли бы и тогда он меня услышал. Такой, как он, меня услышит, когда я уже перестану вспоминать о том, что когда-то хотела с кем-то о чем-то заговорить…
А тогда он так и не заговорил. А он должен был заговорить первым…
Он остался у меня перед глазами навсегда. Блестящий мужчина со взглядом, устремленным в ад. Мой идеал. Летчик Гастелло… Мой изящный бандит, мой влюбленный палач…
Не проронив ни слова, он рассказал мне все про свой нестерпимо опасный мир. Про дорогу в ад. На которой, чтобы выжить, надо блистательно наплевать на жизнь. Над которой надо лететь — чтобы не уйти под землю. И в которой надо молчать, если хочешь, чтобы тебя слушались беспрекословно…
Я всегда вспоминаю его совершенное лицо в узком зеркале заднего вида, когда самой надо сохранить лицо… Когда сама выхожу на дорогу.
Нельзя оступиться. Нельзя дрогнуть. Иначе ноги сами понесут под откос…
И в этой жизни мой взгляд останавливается теперь лишь на тех глазах, в которых мне навстречу мчится дорога в ад…
Истина мясорубки
Ну что же, теперь в моей жизни есть такой человек, блестящий мужчина со взглядом, устремленным в ад. Можно меня поздравить?..
«…ничего, просто ничегошеньки не знаю ни об этом человеке, ни о его жизни…» Приняв это как данность, оставалось только потихоньку собирать сведения. Я, кстати, не чувствовала дискомфорта, что узнаю о своем мужике уже буквально из учебников. Другие люди меня давно уже не окружали — только вот эти, из легенд.
Да мне некогда даже было заметить легкое несоответствие: обычно люди живут как-то не так… Я занималась сочинением собственной легенды. О них же…
Соловей теперь не дождется, чтобы я от него отцепилась. Моя цель — видеть у него в глазах его цель. Как я хочу, чтобы он не менялся…
…Ноябрь 2004-го… Саров… Я пила и работала, работала — и пила…
Я места себе не находила. Где-то глубоко внутри необъяснимо закипала бессильная ярость пополам с отчаянием. Что-то происходит. Что-то уже произошло.
Что-то произошло с ним…
Чем явственнее я это чувствовала, тем меньше мне хотелось где-нибудь нечаянно услышать новости…
Я позвонила в Бункер, потребовала записать несколько экзальтированное, с наездом, сообщение для Соловья: мол, перезвони, касается фонда. Дежурный странно хмыкнул — и это развеяло последние сомнения.
Что-то случилось…
Пред очами редактора я предстала уже вдребезги пьяной — по случаю дня рождения коллеги.
— Ну, как там концерт?
Уезжая в Москву, я пиарила себя по-черному.
— Да концерт — ерунда. Я там такого реального пацана нашла… — Теперь мне надо было пиарить фонд.
Что я дальше городила, не помню. Кажется, живописала всю нашу подноготную. Но все личное было технично отметено, и от меня с ходу потребовали статью по существу. Чего я и добивалась. Вместо одной стандартной полосы я — неслыханная наглость — накатала две (в глазах у меня точно уже двоилось). Так, чтобы они легко сокращались до полутора. А дальше — никак. И впервые в жизни я наблюдала, как редактор упрашивал заместителя выкинуть что-то из номера. Чтобы туда влез Соловей.
Редактор сориентировался мгновенно. Стоило мне, начав рассказывать про загадочного «пацана», сделать страшные глаза:
— Ему давали пятнадцать лет, а он отсидел всего три…
— Может, за дело давали?
— Ни за что. За терроризм…
— Это, что ли, те нацболы в Риге? Пиши… — и, уже с сомнением, оценивая мое состояние: — Прямо сейчас…
Я с наслаждением включилась в работу, я измучилась в своем состоянии «выключенности» и выжидания, в котором мне приходилось выслеживать «героя моего романа». Я понимала простую истину мясорубки.
Что-то слишком много времени я трачу на одного человека. Сережа, таких, как ты, мне нужно штук пять. В месяц…
Бывший политзэк, председатель фонда помощи заключенным «Удача» Сергей СОЛОВЕЙ: «Я ОБЪЯВЛЯЮ ВАМ ВОЙНУ!»
Человек выстоял сам — и теперь полон решимости бороться за других. Его внутреннего огня хватит, чтобы пустить настоящий встречный пал. Против жестокости и несправедливости. И если ты не боишься сгореть в этом огне, может быть, почтешь за честь этим огнем загореться?
«По прибытии на Новокуйбышевскую зону, на третий день, меня в течение двух часов избивали, заставляя подписать непонятную бумагу о том, что я не отказываюсь от работы. Я не собирался отказываться от работы. Но и подписывать я ничего не собирался. За это мне отбили почки, печень, внутренности. После этого я, естественно, ждал любого повода, чтобы протестовать против беспредела в Новокуйбышевском лагере…»
Просто я, наверное, действительно очень сильно этого хотела. Я говорю о погружении в «Параллельную жизнь» — столь уважаемую нашей газетой тему. Это бывает необходимо: напоминать людям о страстях, кипящих за стенами их уютных квартир. А еще — журналисту иногда нужно самому хоть какие-то из этих страстей испытать на собственной шкуре. Я навсегда останусь наблюдателем. Но в какой-то момент я сумела смешаться с толпой новых героев своего романа…
Наша рубрика «Параллельная жизнь» очень часто касается судьбы заключенных. В России невесело шутят, что у нас полстраны сидит, вторая половина — собирается. Мне же для разнообразия выдалось пообщаться с непростым человеком, который только что освободился…
Серега-террорист
— Сергей Михалыч… — Поначалу у меня язык не поворачивался по-другому обратиться к этому мужчине чуть-чуть за тридцать. Он старше меня на три года. Но эти три года он провел «в плену у мертвецов»…
— Не зови меня Михалычем, я навсегда останусь Серегой-террористом…
Многие эту историю еще помнят. 17 ноября 2000 года трое национал-большевиков (НБП — партия Лимонова), «вооруженные» муляжом гранаты, захватили башню Святого Петра в Риге с требованием прекратить попирать права русских в Латвии. Случился международный скандал, двое из троих — Журкин и Соловей — отхватили по пятнадцать немыслимых лет «за терроризм». Но ровно через три года, 25 ноября 2003 года, последний из политзэков — Сергей Соловей — уже вышел на свободу. А еще через неделю пересеклись пути этого лихого человека и «какой-то журналистки из Сарова», выбравшейся на Большую землю «посмотреть людей». На ловца и зверь…
Про моего нового знакомого мне велели писать в следующем ключе. Мол, надо же, с каким диковинным зверем мне довелось встретиться в Москве «за рюмкой пива»… Черта с два. Я пиво не пью. А с этим диковинным, вконец одичавшим зверем мы в результате нашли общий язык…
Раз за разом жизнь сводила нас весь следующий год. И я, затаив дыхание, наблюдала за несломленным человеком с покореженной судьбой, сумевшим переломить ход собственной истории в свою пользу. Отвоевавшим себе право на независимость, а потом — и на свободу. А на воле — по наработанному — выбравшим себе лихую стезю борьбы за судьбы людей, оставшихся в заключении. Как перед этим защищал соплеменников в чужой стране… Он создал фонд помощи заключенным. А я все думала: но кто поможет ему самому?..
«Родился в 1972 году в городе Кузнецке Пензенской области, закончил там среднюю школу в рабочем городке, потом переехал в Самару, где закончил Самарский государственный университет по специальности «биолог». После этого служил в армии, сменил массу профессий — от учителя до продавца. В 98-м году, в августе, вступил в Национал-большевистскую партию, организовал практически с нуля в Самаре отделение партии, руководил им до апреля 2000 года, после чего перебрался в Москву, продолжил участвовать в делах партии. За два года до вступления, в 96-м году, я прочитал книгу Лимонова «Дисциплинарный санаторий», которая оказалась созвучна моим мыслям. Хотя в 96-м году я был абсолютно аполитичным, именно эта книга меня со временем привела в НБП.
В ноябре 2000 года нелегально перешел границу Латвии. Там была просто огромная дыра в границе, которой я воспользовался. Транзитный поезд Санкт-Петербург — Калининград, который проходил по территории Латвии, там останавливался на двух станциях. Но чтобы не рисковать и не выходить на станции, спрыгнул на ходу с этого поезда после первой станции. Спрыгнул достаточно неудачно, ударился головой, в отключке пролежал какое-то время. Сильно ушиб плечо. Наутро решил проблему, меня встретили, отвезли в Ригу, и там уже был последний этап подготовки политической акции в защиту ветеранов ВОВ, в защиту прав русскоязычного населения и против вступления Латвии в НАТО.
Сама акция состоялась 17 ноября 2000-го. Я и два моих товарища — Максим Журкин из Самары и Дмитрий Гафаров из Смоленска — поднялись на башню Святого Петра, это один из памятников архитектуры, самых заметных в Латвии. Происходило все это в канун Дня независимости Латвии, 18-го числа праздник. Мы поднялись на эту башню совершенно официально, купив билеты для осмотра Риги с высоты птичьего полета. После этого я продемонстрировал муляж гранаты, чтобы некоторое время никто туда не вошел. Мы вывесили два национал-большевистских флага. Раскидали листовки, как гласит официальная версия. На самом деле — не раскидали, потому что полиция шла у нас по пятам, листовки все были изъяты на обыске, который у нас буквально за спиной происходил. Дело в том, что российская ФСБ предупредила латвийскую полицию безопасности, что национал-большевики готовят какую-то акцию, причем, как они сказали, даже террористическую акцию, хотя акция была самая мирная, ненасильственная. С антифашистскими политическими лозунгами. Таким образом мы удерживали эту башню в течение двух с небольшим часов, вели переговоры с подразделением «Омега» антитеррористическим. «Омега» пошла на договор с нами в том плане, что мы сообщим о целях своей акции российскому посольству, это требование было выполнено, после этого мы совершенно мирно, как бы без всякого сопротивления позволили надеть на себя наручники, спустить нас с этой башни на лифте. Мы никак не закрывались, лифт ходил свободно, единственное — мы сидели на люках в полу, чтобы снизу не ворвались. Командир «Омеги» подъезжал к нам на лифте один, якобы безоружный, для ведения всех переговоров. Оставил нам свой мобильный телефон, которого у нас по стечению обстоятельств не оказалось. Для связи с посольством».
От звонка до… звонка
— Сергей Михал… каким образом тебе удалось скостить себе пятнадцатилетний срок?
— Под этим чудовищным приговором я провел полгода в Рижском централе, после суда в апреле 2001 года. Единственное, мне там удалось с помощью голодовки и связи с русскоязычной прессой добиться человеческих условий содержания. 11 октября 2001 года Верховный суд Латвии переквалифицировал приговор со статьи «терроризм» на «хулиганство». Мне был оставлен срок шесть лет, Журкину — пять, второму моему подельнику Гафарову — один год. После чего я был эта-пирован в Гривскую крытую тюрьму в городе Даугавпилс. Там я провел несколько месяцев, ожидая экстрадирования в Россию. В Россию я выехал 21 июня 2002 года. Мои надежды на скорое освобождение совершенно не сбылись в России. Там я проехал пять тюрем этапом. Этап был долгий и очень тяжелый. Затем я около двух месяцев находился в Самарском централе. На конечной пересылке. Самарский областной суд оставил приговор Верховного суда Латвии без изменения. Просто поменяв номера статей на наш Уголовный кодекс. Единственное, срок сократился до пяти лет, это — максимум по нашей статье, и больше мне оставлять не имели никакого права. После этого 9 декабря 2002 года я был этапирован на Новокуйбышевскую зону под Самарой, УР 65/3, где я провел еще год.
Освободился я 25 ноября 2003 года, своим освобождением я полностью обязан депутату Госдумы Виктору Алкснису, который достаточно жестко поставил перед Генпрокуратурой вопрос о моем освобождении. Формулировка освобождения была «условно-досрочное». После всех моих карцеров, дисциплинарных взысканий я на него совершенно не рассчитывал. Но эти нарушения режима из моего дела неожиданно исчезли. По звонку из Генеральной прокуратуры. И я был освобожден условно-досрочно, не досидев два года в Новокуйбышевском лагере…
Чего я ни разу не услышала от него, так это сожаления о том своем поступке, перевернувшем всю его жизнь. Не отказался он и от партии, отстаивая идеи которой так пострадал. Вот только выдержит ли теперь сама партия слишком независимого умницу-бунтаря? Большой вопрос. Даже собственным соратникам и вождю непримиримый Соловей теперь рискует встать поперек горла. Уже не удивлюсь, если услышу, что из НБП исключили одного из ее легендарнейших героев. Бывает и такое…
Протестуя против своего незаконного…
Никогда не забуду, каким он вышел на волю. Элегантный мертвец в возрасте тридцати одного года, высохший старик со взглядом, устремленным в ад. Я с ужасом смотрела на него. Кто это? В прошлой жизни он был этаким декадентству-ющим поэтом. Этот жесткий, отчаянно непримиримый зэк, у которого в жизни осталась только гордость… Недавно ему попытались было поведать, как кого-то двое суток «ломали в ментовке». В ответ Соловей только ласково улыбнулся:
— Меня три года ломали…
А собирались — пятнадцать…
— Сергей, сколько у тебя было голодовок?
— Шесть. Длились они от пяти дней до двух недель. Обычно мне хватало несколько дней, чтобы администрация пошла на какое-то соглашение со мной. Мой подельник в Риге, Скрипка, Владимир Московцев, голодал сорок пять дней. В общем-то ничего не добился, но его подвиг в Латвии известен.
Первая голодовка была объявлена в феврале 2000 года с требованием прихода российского консула. Российское посольство забыло о своих гражданах, попавших в иностранную тюрьму. После этого начали посещать регулярно.
Вторая голодовка началась в мае 2001 года в Рижской центральной тюрьме, непосредственно после того, как меня осудили на пятнадцать лет по статье «терроризм». Я вторым из заключенных узнал, что в Латвии отменяют продуктовые передачки с воли. Я написал заявление хозяину тюрьмы, в Генеральную прокуратуру Латвии, в Верховный суд Латвии, требовал предоставить мне статус политзаключенного и отменить антиконституционный запрет на передачи. Но Конституционный суд разрешил проблему только через полгода…
Уже на следующий день я был в камере для голодающих, ко мне присоединился Журкин. По какому-то нелепому совпадению или благодаря симпатии кого-то из администрации меня непосредственно с голодовки вызвали для интервью журналисту русскоязычной газеты. Где я ему рассказал обо всем происходящем, хотя общая голодовка была еще не объявлена и не вступил в силу запрет на передачи продуктов. Через несколько дней голодать стала вся тюрьма, требуя возврата того, что положено по закону. Самую большую роль в этой голодовке сыграл латвийский криминальный авторитет Волохо Кипеш, который давал интервью по мобильному телефону различным СМИ. Естественно, принял весь удар на себя. В какой-то мере он организовал, что голодало если не 100, то 99 процентов заключенных. Через пару дней заключенные начали массово вскрывать вены, на воле был создан комитет поддержки заключенных, состоящий в основном из их родственников. К сожалению, в этом случае латвийским заключенным ничего добиться не удалось. Запрет отменили только через полгода. Я и Журкин свои личные права отстояли. После голодовки мы были помещены в двухместную камеру с евроремонтом. Обычно подельников вместе не сажают. Фактически нас признали «политическими», потому что ни для кого таких уступок никогда не делалось.
Третья голодовка была в знак протеста против того, что Генеральная прокуратура опротестовала кассационный приговор, когда нас признали хулиганами, а не террористами. С помощью этой голодовки был вызван консул в срочном порядке.
Четвертую голодовку я объявил в крытой тюрьме, протестуя против затягивания экстрадиции в Россию. Ждал несколько месяцев. А тут меня вывезли в течение десяти дней. В Новокуйбышевске я первый раз голодал, протестуя против своего незаконного помещения в штрафной изолятор. Все это происходило на фоне общих волнений, которые мне тоже хотелось таким образом поддержать. И шестую, последнюю, голодовку я объявил, протестуя против незаконного помещения в штрафной изолятор. Помещали за курение якобы в неположенном месте с неположенное время. То есть придирки были совершенно абсурдные. Все эти рапорты писались просто из-за моего нормального, независимого поведения, нежелания прогибаться перед каким-нибудь начальником отряда или еще кем-то. После шестой голодовки рапорты перестали рассматриваться начальником тюрьмы. После пятой голодовки я дал интервью местному телевидению, где рассказал, за что помещают в штрафной изолятор, какой беспредел творится на Новокуйбышевской зоне. Телевидение от себя добавило очень смешную вещь, что хозяин зоны куплен латышскими нацистами, поэтому издевается надо мной, борцом за права русскоязычного населения Латвии.
По прибытии на Новокуйбышевскую зону, на третий день, меня в течение двух часов избивали, заставляя подписать непонятную бумагу о том, что я не отказываюсь от работы. Я не собирался отказываться от работы. Но и подписывать я ничего не собирался. За это мне отбили почки, печень, внутренности. После этого я, естественно, ждал любого повода, чтобы протестовать против беспредела в Новокуйбышевском лагере.
Сильнее омоновских дубин
— Насколько чревато расправой организовывать бунт на зоне?
— Это… чревато. Заключенные обычно стараются замаскировать свой бунт под какие-то непонятные действия именно для того, чтобы предотвратить введение карательных отрядов. Мы в Новокуйбышевске, например, отказывались от еды, потому что она… неправильно сготовлена, потому что ее мало. Потому что в один день неожиданно все бараки начали стопроцентно выходить в столовую, хотя обычно многие люди туда не ходили, питались сами. Но тут неожиданно вышли все. Сначала еды оказалось недостаточно для всех. Естественно, есть отказались все — из солидарности с теми, кому не хватило. Хлеб взяли все — чтобы это не выглядело как голодовка. А после этого еда оказывалась остывшей, слишком жидкой, чего-то в ней не хватало. То есть мы просто придирались к качеству питания. Причиной было то, что в лагере перед этим пытались ввести слишком жесткий режим, и наше поведение в столовой привело к тому, что последний ужин во время этих волнений происходил в пять часов утра. После чего хозяин зоны пошел на соглашение с заключенными, обещал не вводить никакого зверского режима. Мы со своей стороны обещали ему закрывать глаза на качество питания в столовой, на текущие крыши бараков, на то, что никакого производства нет, невозможно заработать себе на чай и сигареты. Если бы голодовка была объявлена более жестко, был бы введен отряд ОМОН, который бы всех вымолачивал. Каждый день.
Неизвестно, у кого бы первого лопнуло терпение, но я считаю, что сила духа — она гораздо сильнее, чем омоновские дубины. Потому что в других тюрьмах и не такое выносили люди. И вскрывали себе животы, как в Тольятти. Очень много крови льется в местах лишения свободы. Когда не помогает голодовка, люди вскрывают себе вены, заливают камеры кровью, вскрывают себе горло, вскрывают животы…
Существуют совершенно ужасные тюрьмы, такие как «Белый лебедь», «Черный дельфин», где содержатся пожизненные заключенные. Куда специально привозятся, как бы проездом, этапом, те заключенные, которых надо сломать. Которых надо превратить в животных. Там избиения, издевательства на порядок более жестокие, все направлено на то, чтобы довести сознательного, порядочного, живого человека до состояния животного. Есть люди, которые проходили и эти тюрьмы — и оставались людьми, сохраняли человеческое достоинство, все нормальные человеческие качества.
Погоня за удачей
Собственно, вот оно: «Сохранить человеческое достоинство». Именно без этого он не мыслит свою жизнь. Точнее: ни свою, ни чужую. Он доказал это в Латвии своей дерзкой акцией, «заранее обреченной на полнейший провал». Когда защищал права русскоязычного населения. Он доказал это в тюрьме под практически смертным приговором. Когда ни под кого не прогибался ни на миллиметр и не отдавал «ни крошки своего». А на воле жизнь свою посвятил защите чести других людей. Чести, которая дороже жизни…
— У твоего фонда сильные лозунги: «Слава России без тюрем!»
— А еще: «Свободу Ходорковскому, Иванькову и Громову!» Сейчас это — самые известные з/к: «экономический», «уголовный» и «политический». А по сути — они все «политические».
— Как возник фонд помощи заключенным?
— Идея эта мне в голову пришла еще в лагере. Мой фонд отличается от всяких правозащитных организаций тем, что я знаю жизнь за решеткой на своей шкуре, сохранил свои связи ТАМ, понимаю, что ТАМ происходит. 5 августа я зарегистрировал в Министерстве по налогам и сборам некоммерческую организацию благотворительный фонд «Удача». Реальные дела я делал и до официальной регистрации, помогал своим личным знакомым на свои личные деньги. Участвовал в урегулировании беспорядков… Нередко на зону не пропускают передачи. У юрлица больше возможностей передать посылки заключенным. И очень многим нужна юридическая помощь…
Но если бы нужды заключенных ограничивались только продуктовыми посылками. Автору повезло воочию наблюдать, что на самом деле представляет собой нынешняя работа Соловья и его фонда…
Дубль два
— Этим летом передышка между бунтами оказалась небольшой…
— 28 августа этого года — к сожалению, я не сразу подключился к этим событиям — был бунт на Новокуйбышев-ской зоне, откуда я освободился. Администрация зоны создала карательный отряд из числа так называемых активистов, еще их называют «секция дисциплины и порядка». Это такие же заключенные, но которые работают на администрацию. Эти заключенные были вооружены дубинами, и 27 августа они ворвались на карантин, где находились вновь прибывшие на зону этапом, и забили одного человека до полусмерти. Человек уехал в реанимацию. Реакция всего лагеря была незамедлительной. Двое эсдэпэшников были убиты, затоптаны толпой, весь лагерь собрался, потребовал прессу, прокурора, правозащитников…
Сейчас проблема в том, что восемь человек, самые заметные заключенные в лагере, находятся в Самарском централе и ждут добавки к сроку. Их сделали крайними, обвиняют в убийстве. Хотя истинные виновники события — именно эти эсдэпэшники. Прокуратура, я надеюсь, разберется. Я же теперь стараюсь напомнить всем о судьбе невинных людей, воззвать к какой-то справедливости. Если потребуются адвокаты, я воспользуюсь своими связями с известными адвокатами. Под это нужны деньги, нужны деньги для создания определенного информационного ресурса, я имею в виду сайт в Интернете.
Я объявляю вам войну
— Получается, главная задача твоего фонда — открыть доступ к информации из застенков?
— Причина всех этих зверств в системе ГУИН — неподконтрольность общественному мнению. Ну а нелюди, которые чувствуют собственную безнаказанность, позволяют себе любые зверства по отношению к заключенным. Они будут получать свою зарплату от ГУИН, будут отнимать у заключенных последнее — сигареты, продукты, будут питаться за счет средств, выделяемых на заключенных, будут красть из столовых. Они будут вымогать у заключенных деньги за все, что угодно. За то же положенное по закону свидание. И все это будет продолжаться. Если люди на воле узнают о том, что реально творится в местах лишения свободы, я думаю, ситуация там будет значительно лучше. Очень многие письма заключенных не проходят через цензуру. Но з/к — хитроумные люди, у них есть масса нелегальных способов передать информацию на волю. Я их все знаю, многими пользовался. Невозможно построить совершенно непроницаемый забор.
— То есть ты изначально рассчитываешь на то, что в своей работе будешь действовать нелегальными способами?
— А других способов передачи информации нет.
— По сути, ты сейчас сидишь под забором ГУИН и заявляешь: «Я под вас копаю».
— Да, я копаю под ГУИН, я считаю, что это ведомство не имеет права на существование в цивилизованном обществе. Это ведомство, которое позорит человеческий род. Которое воспитывает вертухаев, лишившихся человеческого облика. Я считаю, что ГУИН должен быть разрушен.
…А ведь у него получится. Он абсолютно лютый. Я знаю. Лицезрела. Когда в начале знакомства мы сцепились насмерть. Мне стоило большого труда не поддаться его нечеловеческой воле. Смешно, но именно в тот момент я в него уверовала. Мужик, с твоей яростью и упрямством ты проломишь любую стену. Будущее — за тобой, за Россией без тюрем…
«Господи, когда ж я сдохну?..» — эта фраза опять слетает с его губ, и отчаяние комом подступает к моему горлу. Действительно, за что столько всего свалилось на него? А может быть, не ЗА ЧТО, а ДЛЯ ЧЕГО? А вдруг его жизнь имела смысл? И извлеченный урок должен послужить конкретной цели? Человек выстоял сам — и теперь полон решимости бороться за других. Быть может, он — чей-то шанс. Надо только хоть немного побороться за него самого, суметь не отдать его тоске и одиночеству. Его внутреннего огня хватит, чтобы пустить настоящий встречный пал. Против жестокости и несправедливости. И если ты не боишься сгореть в этом огне, может быть, почтешь за честь этим огнем загореться?..
Часть пятая Партия мертвых
Там, где Жизнь — безнадежная ложь, И во лжи все пути тебе чертит, Не надейся, что просто живешь, Ты, идущий со Смертью…Глава 1 Сережа, кто?
Я смотрела на своего — и не своего — изуродованного мужчину, провалившись в небытие, превратившись в один остановившийся горящий взгляд. И во мне медленно каменела и наливалась чернотой единственная мысль: СЕРЕЖА, КТО?.. КТО? Назови мне имя. Если ты сам назовешь мне имя, я восприму это как приказ к действию…
— …Я так и подумала, что тебя все это время не было в Москве. Ты там живой? Я страшно волнуюсь… Михалыч… Я хочу приехать на съезд…
— Да тебя и так пригласили на концерт после съезда. И лучше приезжай к самому концерту… У меня тут… дела будут…
— А жить?..
— Да ладно, впишешься…
Так, понятно. Из этого короткого телефонного разговора, когда Соловей наконец-то мне перезвонил, я сделала следующие выводы. Он либо скрывался, либо отлеживался где-то. Отлежался… Вот только после чего?.. Со своим расколом они все замышляют уже очень серьезно. Настолько, что это стало опасно и для него самого, и для тех, кто, не дай бог, окажется рядом. И поэтому на съезде меня рядом с ним быть не должно… Но зато у нас грядет еще один виток романа?..
И неужели он думает, что я его послушаюсь и не приеду посмотреть, что же они там учудят? Они сами меня на этот съезд сначала так старательно зазывали…
Пятый учредительный съезд НБП проходил 29–30 ноября 2004 года. В понедельник и вторник. Упомянутый концерт — в среду, 1 декабря. Я приехала в Москву в субботу 27 ноября. Накануне 10-летия партии…
Я в танке
— Я наконец-то узнаю Бункер!
Я с ликованием носилась по Бункеру, расчищая себе путь в толпе перманентной взрывной волной. Почувствуйте разницу! Вот она, нацбольская вольница, настоящая Запорожская сеча! Не осталось и следа от утомительной безликой рафинированности Бункера номер два. Накануне съезда штаб наконец-то начал наполняться той самой неистовой, взвинченной, хлещущей наотмашь энергетикой, которой так славился первый Бункер на Фрунзенской. Штаб начал наполняться людьми…
Теперь и здесь во всей обстановке наяву слышалось завывание диких степных ветров, принесенных с собой ордами кочевников. Кочевников со всей страны действительно собрались орды, они со своими тюками повсюду разбивали бивуаки. Казалось, еще немного — и на костре начнут жарить ягненка…
Впрочем, в том состоянии, в каком я туда влетела, можно уже днем разглядывать на небе звезды. Это был поступок, достойный женщины Соловья. Хамски-торжествующе нажраться прямо перед входом в Бункер. А задолбало уже все потому что! В магазинчике на подступах к заветной двери я купила и тут же вылакала тот самый коктейль, который однажды летом стоил Соловью свободы. Рысь, налакавшаяся «Ягуара». Зеленый ящер, нажравшийся зеленки!.. И опять это было мое секретное оружие, направленное против него. Даже он не сможет ничего противопоставить моему сметающему с ног, ослепленному градусом напору…
Рептилия-рецидивистка
Я подстерегла-таки момент появления Тишина.
Тот запер за собой железную входную дверь, обернулся — и напоролся взглядом на руки, безмолвно воздетые к нему снизу от подножия лестницы. И на ликующую меня. Он с каким-то сомнением даже чуть притормозил на ступеньке. От меня этот жест не укрылся. «Земеля, ты что, не рад меня видеть?!» Но он быстро понял, что другим путем ему в Бункер не попасть. Только через необходимость пройти через весь ритуал безумных полупьяных приветствий… Да ладно… Я пропустила его в коридор.
— Мой фюрер…
Он зыркнул вправо — на толпу в зале собраний. От нее сразу же отделился невысокий, очень плотный парень со слегка помятым лицом. Я, кажется, его знала, хотя лично никогда не встречались. Тишин двинулся к нему.
— Ну что?..
Я сделала два корректных шага назад от их неразборчивого разговора в стандартной нацбольско-тюремной манере: ронять обрывки тихих спутанных фраз, соскальзывающих с посторонних ушей ввиду своей полной бессвязности и алогичности, имеющих какой-то смысл только для самих говорящих. Смысл там уже только подразумевается. И никогда не выкладывается напрямую…
До меня едва долетал стертый почти до шепота голос незнакомца. Я вертела головой, озираясь на казематный кирпич коридора, меня чужой разговор вообще не касался.
— …Серега их не стал опознавать — по каким-то своим соображениям…
Самарец Максим Журкин, подельник Соловья, — вот кто это был, я вспомнила… Тишин пошептался еще с ним — и повернулся ко мне…
И он так необъяснимо странно заглянул мне в лицо, вопросительно пошарив взглядом на самом дне моих глаз, уже где-то внутри черепной коробки. Как будто пытался определить: я тут веселюсь на полном серьезе — или в этом есть какой-то опасный подвох. В его собственных глазах читалось нехорошее сочувствие на грани соболезнования: «Э-э… да ты, смотрю, до сих пор ничего не знаешь… Тебя же давно убили…»
— Ты же в Интернет не заглядываешь… — скорбно изучал он мое настороженно-непонимающее лицо со сползающими остатками одеревеневшей улыбки. И дальше — это фирменное тишинское движение подбородка вперед, когда ему нужно что-то акцентировать, и взгляд… взгляд… Невозможные глаза его при этом становятся уже как плошки…
— Избили Сережу… В Самаре… После эфира…
Секунда — и я взвыла от невыносимого бессилия, когда уже равно бесполезны и бешенство, и отчаянье.
— КОГО ПОРВУ?! СУ-У-КИ-И!!.
Все то, что изводило меня последние недели, это иррациональное свербящее чувство, что что-то случилось… Все это материализовалось вдруг по почти самому худшему сценарию. Да как же это?.. КТО ПОСМЕЛ?! Меня раздирали надвое беспомощность и гнев. И тут в памяти шевельнулось эхо: «Мне кажется, меня скоро убьют…» Я взвилась как ужаленная: О ГОСПОДИ!..
— Тише, тише… — Взгляд Тишина метался по моему лицу, пытаясь завладеть моим расколовшимся взглядом. — Теперь-то чего, все уже хорошо… ему уже даже швы сняли… это два наших бывших партийца… одного я помню… ты на меня-то так не смо…
И я поняла, что переключаюсь…
…что шар тяжелой темноты вспухает в голове, застилая глаза… Что вмерзший в одну точку взгляд невидяще отслаивается от реальности, растворяясь в наплывающем отовсюду мареве мутного стекла…
И что откуда-то изнутри вдруг выглянуло нечто. С горящим, алчным интересом, привыкая к свету, обшарило дикими глазами незнакомую обстановку. Пытливо приценилось, кого бы здесь порвать. И, не найдя того, что искало, упрямо, нервными галсами, двинулось дальше. Медленно, с оттягом взрезая воздух извилистым телом ящера из пружинящих гудящих мышц. Острожными касаниями сжатого кулака пробуя на готовность вступить в контакт бетонную стену. Ласково повторяя со стремительно закипающим ядовитым восторгом:
— Кого порву… суки?!
Тишин смотрел на это дико и в народ меня не пустил…
…Это ведь уже было. Мозг отключился. И тело пошло убивать… Я — не помню. Спросите Рептилию…
…Можно ли верить хоть одному моему слову про ящера? Сид Вишез говорил: «Нам нужна одна большая грязная провокация…» Ящер — достаточно большой и грязный? Глядя в зеркало на свою высушенную голову Рептилии, я бы не поверила из моих уст и слову «зеленка»…
Настоящему индейцу
Этого худенького беловолосого самарца со странной фамилией менты приняли мгновенно, стоило нам приблизиться к вокзалу. У него вообще не было документов, он серенькой обреченной тенью шарился по Москве. Это был только вопрос времени, когда его заметут. Он шел и так все время и говорил:
— Главное — не попасться…
Его, наверное, по этой обреченности и засекли… Я вот рыскаю тропою партизанских автострад в роскошном меховом воротнике — и с максимально возможным апломбом. А парень, от которого разило тревогой, естественно, нездоровое внимание сразу привлек…
Он выскользнул от милиции как уж, его догнали на выходе из перехода. Макс только узнал, в каком отделении его собрались закрыть. Мы, несколько человек, я и самарцы, сиротски сбились плотнее. И с заметно возросшим упорством стали пробираться обходными путями к электричкам. Под бесприютным черным небом по бесприютному белому снегу. Чувствуя сквозняк от бреши в наших рядах…
Электричка тронулась — и через минуту мы чуть не попадали с мест. Когда в двери появилась уже знакомая серенькая тень. Это было равносильно второму пришествию. А мы его уже похоронили…
Он только чуть заметно дергался, не разделяя нашего восторга, сидел, нахохлившись в своей тонкой курточке и поводя глазами по сторонам. А так был почти спокоен — в силу привычки. Удирать от ментов…
— Жить без прописки, пить без закуски — это по-свински, это по-русски… — как-то глухо, стерто пытался — даже не пытался — шутить он потом на даче. Его до сих пор едва заметно поколачивало. Вокруг него витало слишком много чего-то, ежедневно выматывающего его душу. Казалось, он притащил за собой плотные призраки всех тех напастей, что обступили его уже со всех сторон. Чувствовалось, что вся его жизнь состоит из неслучайных избиений на улицах, навязчиво ненавязчивой слежки, ментовского винтилова и стужи полубродяжьей жизни.
— Бункерфюрер этот новый, Кирилл… Вот точно его обозвали: Чугуний… Чугуний и есть… Я приехал в Бункер, только присел, он такой заходит: чего расселся, иди чистить картошку. Я ему чуть в морду не дал. Я после двух суток автостопа на трассе… — говорил он негромко, опустив голову, как всегда глядя куда-то мимо, чуть вниз, а попросту — в себя. Не часто поднимая к собеседникам полупрозрачное полудетское лицо…
Я, кажется, потом нечаянно подсмотрела крошечный эпизод его маленькой личной драмы со слишком красивой и идеальной, слишком холодно-безразличной, отстраненно-недоступной девочкой. Настоящей Снежной королевой. Кажется, известной, слишком идейной нацболкой…
Через несколько дней их обоих закроют. Надолго… Их почти всех скоро закроют…
Вот вам портрет настоящего нацбола…
Самурай
Соловей открыл нам дверь деревянного дома, вырисовываясь лишь силуэтом на фоне полутемного коридора. Оранжевый отраженный свет из кухни за его спиной только фрагментами вырывал из черноты его лицо. Я из-за голов неясно различала лишь то, что оно как-то непоправимо изменилось. Опухоль, шрамы…
В темноте он только взглянул на меня — и медленно побрел обратно на кухню. Теперь у него были абсолютно старческие движения, замедленные донельзя. Он передвигался, чуть склонившись вперед, касаясь правой рукой стены. Как будто его ударили под дых, и он больше не разогнулся. Полусогнутая левая выдавала неосознанное желание прижать руку к животу. «Отчего дрожит рука, что за странная походка?..» Он влачился, теперь уже совсем по-стариковски осторожно переставляя ноги.
Не быть бабой… Что угодно, только не быть бабой…
Это была единственная мысль, оледенело стоявшая у меня в голове всю дорогу сюда. Почти спасительная, потому что не позволяла потерять над собой контроль ни на секунду. Теперь я смотрела на него оцепенев. Он не выносит проявления эмоций. Вообще никак. Никаких. Любое слово, любой жест будут нестерпимо лишними. Он не позволяет над собой даже плакать… И потому — ни звука, ни вздоха. Ни движения головы… Окоченеть… Я, черт возьми, с достоинством выдержу марку… свою собственную марку…
Я вошла на кухню последней, когда все уже расселись. Просто оттягивала момент. Я не знала, как он поведет себя со мной. Я боялась… Опустилась на выдвинутую из угла тумбочку, единственное свободное место, за спинами людей, облепивших стол.
И оказалась прямо напротив него. И примерзла взглядом к его лицу…
Он не говорил, что я не имею права еще и смотреть на него. Последнее, чего он меня еще не лишил, — это зрение…
И мои глаза медленно считывали со страшного лица человека, сидящего напротив меня в мутно-темном углу уютной кухни, то, что попытались сделать с моей любовью…
Та опухоль, что была сейчас, — я понимала, что это уже просто остатки. Но шрам — шрам перекроил все лицо. Изрытый шрам слева от переносицы на лбу — и сама переносица, грубо свезенная вправо…
Он сидел, опустив лицо, и тяжело, физически тяжело и страшно медленно поднимал глаза откуда-то из черного провала подо лбом с бугристым бордовым шрамом. Мутное освещение слишком резко рубило лицо на свет и тени. Загоняя глаза с кругами синяков уже действительно куда-то в черноту…
«Чудовище-красавец» Соловей, сверлящий взгляд, идеальный прямой нос… Я смотрела на своего — и не своего — изуродованного мужчину, провалившись в небытие, превратившись в один остановившийся горящий взгляд. И во мне медленно каменела и наливалась чернотой единственная мысль: СЕРЕЖА, КТО?.. КТО? Назови мне имя. Если ты сам назовешь мне имя, я восприму это как приказ к действию…
Достали водку, кто-то нарыл на дне рюкзака пачку подтаявшего масла. Двигаясь, как под толщей воды, я механически встала к столу делать бутерброды… И не смогла эту пачку открыть. Это оказалось выше моих сил: подцепить ножом мягкую бумагу и отогнуть. Несколько раз я в глухом отчаянии роняла нож на стол. Рук у меня просто не было…
Потом я исправно и ненавязчиво через стол подсовывала ему под руку все-таки изготовленные бутерброды. Так же ненавязчиво и неуловимо выудила из его пальцев сигарету, когда он оглянулся в тщетных поисках спичек. И потом неизменно поджигала его сигареты от огня плиты.
Я поймала его на еще одном новом жесте: медленно складывать вместе ладони с чуть выгнутыми наружу пальцами, как будто чуть сжимаешь попавший между ними воздух, при этом настолько уйдя в себя, что не замечаешь, что вообще делаешь какое-то движение руками. У него теперь очень замедленные движения…
Только войдя, я молча достала из сумки газету с моей статьей о нем и молча подала ему. Как трофей, как убитого в его честь зверя… Чуть ли не по-самурайски, двумя руками: как меч для моей собственной казни… Как санкцию на право находиться сейчас здесь…
Он молча взял — и углубился в чтение. И я незаметно для себя самой начала постепенно оттаивать. Наблюдая, как он прочел, встал, убрал газету на шкаф, сел, выпил, встал, достал газету, сел, развернул, прочитал… И так раз шесть.
— Спасибо… — поднял он на меня свой жуткий медленный взгляд из-под опухшего уродливого шрама. Первое слово за весь вечер. Высшая оценка. Я не шелохнулась с отрешенностью самурая, неотрывно испепеляющего глазами своего господина…
— Катя, пойдем…
Я и не знала, что самурай может быть вознагражден так баснословно щедро. До тех пор пока мой хозяин, проходя мимо, вдруг не взял меня за руку…
Если кто-то в тот вечер наблюдал за нами — и что-нибудь понимал, он наверняка тихо фигел от стиля общения этих двух непоправимо близких людей. Внешне ледяного — и неистово клокочущего внутри…
Капкан
Мы на окраине ночи, в маленькой жаркой темной комнате — робкое свечение от снега, щедрого моря снега за окном. Разреженный мрак деревянного дома — цвета темного янтаря…
Ночь — это тишина, ночь — это неподвижный снег. Ночь — это вдруг легшее в ладони тело зверя. Такое ранимо-теплое в моих руках… Такое мое… Его покалеченное лицо, почти неразличимое в темноте. Он так доверчиво касался лбом моего лица. Как будто знал, что я даже в этой тьме не наврежу ему нечаянным жестом…
…Как мало надо, чтобы меня накрыло с головой, чтобы меня захлестнула волна счастья. Того счастья, что зовется отчаянием… Вот эта острая боль, эта опустошающая нежность, это гибельное желание спасти, защитить, заслонить, обжигая слезами… Это все и есть — эта безнадежная, гиблая, убийственная Любовь. Капкан.
Из него уже не рванешься. Не стряхнешь наваждение, как дурной секундный сон. Капкан такой любви от себя можно отсечь только вместе с сердцем…
Такого еще не было, вообще не было. Я поразилась произошедшей в нем перемене. Казалось, я была принята им, допущена в его жизнь, я входила туда по непререкаемому праву. Было очень похоже на то…
— Любимый зверь…
Я скользнула к нему гибкой настороженной тенью, обожглась о его кожу, прикипела к ней. Спрятала лицо на плече «самого прекрасного, самого чудовищного» мужчины. Где-то там, в темноте, терялся его все равно самый красивый, самый гордый, «самый нежный, самый чудовищный» профиль. Скрытая от глаз улыбка блуждала по губам. Мой любимый человек, мой любимый зверь, сейчас, в эту минуту — совсем, совсем мой… Хватило одного прикосновения, невероятной возможности просто еще раз коснуться, обжечься ладонями о его кожу… Вот она, Любовь…
…Зверь упрямо отвернулся в свой угол, ушел в свой обособленный сон, как в берлогу, положенную каждому порядочному зверю. Предоставленная своему счастью, я кожей впитывала обжигающе жаркую темноту роскошной ночи. И, лаская ресницами сон, я единственно верным неосознанным движением обхватила его рукой, прочно завладела своим зверем, как темнота, как вторая кожа. Жар его тела безраздельно принадлежал уже царству другого, торжествующе-расслабленного зверя…
И быстро отдернула руку. Нет, мы это все уже проходили…
Он перехватил мою кисть и упрямо притянул ее к груди. Теперь побитый, недоласканный зверь требовал, чтобы его любили. Я спрятала улыбку за его спиной, в густой горячей темноте. В самом сердце счастья, на пороге сна. Крепко обхватив своего любимого зверя. Какой он все-таки смешной…
Красивый мужчина
— Я же говорила: красивый мужчина…
Я произношу это чуть насмешливо — и понимаю, что мой голос снова камнем проваливается в самый нижний регистр, а губы пробуют на вкус коварный яд змеящейся улыбки. У меня уже все хорошо. Я снова рядом со своим мужчиной. Самым красивым мужчиной…
Соловей собирался в Бункер как на бал. Весь следующий день он чистил перья… Птица за это время уже облезла бы! Я измучилась наблюдать, как этот дурно заштопанный Франкенштейн бережно и тщательно закрашивал в противоестественный мертвенный цвет и без того почти мертвецкие синяки под глазами…
Зачем? Какая разница? Разве это может иметь хоть какое-то значение — то, как выглядит красивый мужчина? Красивый мужчина может выглядеть уже как угодно…
— А я ведь ничего не знала…
Я осторожно тронула эту перетянутую струну, только когда убедилась, что тема не является запретной. Я вообще уже не представляла, как он будет в этот мой приезд общаться со мной. Его сакраментальное «Ты не можешь здесь остаться» я ожидала услышать уже вместо: «Здрасте»… Во блин, запугал бабу… Но утром он со мной заговорил с безупречной теплотой. А больше не с кем…
— Мне Тишин только вчера сказал… Вся моя истерика ему досталась… Но, представляешь, я все это время дома места себе не находила…
— Предчувствие?
— Я почти знала… Сережа, кто? — тихо, как бы невзначай, проговорила я. В поднятом на меня взгляде было слишком много тяжелой темноты, глухих, закрытых, в тугой клубок закрученных мыслей. И как-то слишком внимательно взгляд прочертил мое лицо…
— Да там, — на секунду увел он глаза куда-то в сторону, — пара каких-то скинов…
Имен он мне не назвал…
Потом однажды я слышала, как он говорил кому-то: «…с ними все ясно… Они в Самаре спровоцировали драку между скинами и нацболами, приехали в Нижний — там была такая же драка, приехали в Москву — там то же самое…»
— Я сначала не стал ничего предпринимать, — как-то противоестественно безалаберно поведал мне Соловей, — а потом начал их сажать за вооруженное нападение. Пришел в милицию с заявлением, что у них было оружие. И мне говорят: мы сейчас на тебя дело заведем за дачу заведомо ложных показаний. Я думаю: опа, пора сваливать. Сначала спрятался на квартире, а потом уехал на автобусе вместе с челноками…
— Я тут с Папой встречался… — загадочно обмолвился Сол.
— Ну и как? — мгновенно подобралась я. Папа там, наверное, уже ножи точит. Еще бы. Заговорщики в строю…
— Ну, все обсудили, до всего договорились. Хотят они союз оппозиции — ладно, пусть будет…
Ну, слава богу, а то ведь без твоего благословения Папе — труба…
Так, я не поняла, а что там с обещанным расколом?!
…И поставил аквариум на огонь
— Я поеду в гостиницу. Катя останется здесь… — Это он убегающему на концерт Rammstein мальчику-мажору Бегуну объяснял расстановку сил.
— А поподробнее? — не поняла я.
— Не надо тебе в гостиницу. Завтра прямо на съезд приезжай… А вот уже после съезда вместе поедем сюда… А пока — посидишь здесь в тишине, в одиночестве на природе, подумаешь. Попишешь… — как-то прямо-таки уж слишком дешево соблазнял он меня.
Кому попишешь, оперу, что ли?! Я относилась к этому «соблазнению» с изрядной долей сарказма. А ты не боишься, что я буду действительно просто сидеть? И не кинусь разгребать тот чудовищный… Чудовищную грязь, которую вы тут умудрились развести. За две недели так засрать дом! Уму непостижимо…
На кухне — классическое «время пить чай», чистой посуды — пара завалявшихся где-то в хозяйских запасниках тарелок. На горы остальной посуды — страшно взглянуть. Окаменевшее дерьмо мамонта… Еще страшнее смотреть на плиту. Сплошной слой черной, намертво пригоревшей грязи минимум в мой мизинец толщиной — этого достаточно, чтобы не отмыть плиту уже никогда. Ну как они так умудрились?!
Утром добавилось море собачьей мочи в коридоре. Как раз там, где под лестницей громоздится обувь. Кто-то выпустил эту нечисть из комнаты, но не открыл ей дверь на улицу… Дерьмо с лестницы Соловей еще утром убрал сам. Мы, все остальные, встали гораздо раньше Соловья и уже успели привыкнуть к тому, что оно там лежит. Хозяйка пусть приезжает — и убирает… «Футбольное поле» на втором этаже, казалось, превратилось в одну сплошную пепельницу. Никогда не знала, что окурков, смятых газет, пивных банок, вонючих очистков и объедков по всему полу могут быть горы. Так, чтобы через это уже нельзя было пройти… Охренеть. Диагноз: «Здесь живут нацболы»…
А теперь предлагалось жить мне…
Очень выгодно: запереть в хлеву женщину с патологической страстью к чистоте. Вот только она не настолько патологическая. И женщина, и страсть… И может быть, ты этого не знаешь. Но понятия «женщина» и «бесплатная прислуга» не обязательно должны быть тождественны…
Максимум, что я тогда сделала, — изобрела посудомоечную машину. Он посолил, поперчил — и поставил аквариум на огонь… Гору посуды с намертво присохшим жиром я сгрузила в ведро с водой, добавила «Фэйри» — и поставила кипятиться. То есть сделала только то, с чем можно было брезгливо справиться двумя пальцами. Теперь, когда им понадобится какая-нибудь ложка, им придется — ха-ха — нырять за ней в ведро и домывать…
Нина Силина из всех ведер для невымытой посуды признавала, помнится, только помойные…
Не, Сережа, я без тебя здесь ни на секунду не останусь. Нашел девочку. Я нутром чую подставу. Малейший намек на малейшую подставу. А уж после того, как кто-то обмолвился, что вечером собирался приехать Аронов…
И что он здесь увидит? Тонны окаменевшего дерьма — и я посередине всего этого великолепия. Как цветок в пыли. До кучи. Чтобы добить его окончательно. Или чтобы мы добили друг друга… Не, Сережа, не дождешься. Чтобы я, как глупая овца, покорно стала по полной программе огребать за чужое…
Глава 2 «В этом движении ничего не произойдет, за исключением того, чего хочу я»
Если Тишин сейчас выйдет из партии, получится, что захват Минюста и жертва, принесенная севшими ребятами, — все было напрасно. Громов — «тишинец», есть теперь такой термин. Он сел, чтобы поднять значение Тишина в партии…
Театр мимики и жеста
…Толпы панков-призывников в чудовищных красных футболках с огромной белой мишенью на животе и — масонской символикой посередине…
Я взглянула и второй, и третий раз, еле выбравшись из сутолоки у столов регистрации. Картинка не поменялась. Что и требовалось доказать. Это не съезд политической партии. В лучшем случае неформальский фестиваль…
Театр мимики и жеста с глухонемыми гардеробщицами… Наверное, не было человека, кто не хмыкнул бы по поводу помещения, выделенного партии властями под съезд. Я вспомнила фильм про Шерлока Холмса: «Разговаривать в клубе молчунов — это все равно, что кричать, когда можно говорить тихо…» У меня же была не основанная ни на чем надежда, что жесты будут разнообразнее, чем кукиш в кармане. У каждого — свой. А мимика окажется широко представлена не только до оскомины кислыми рожами вкупе с попытками изобразить хорошую мину при плохой игре…
И было в высшей степени интересно, кто же в этом театре глухонемых решится заговорить…
В нервозной обстановке я, похоже, начинаю хуже видеть. Или воспринимать. И теперь в фойе я только лихорадочно шарила глазами по толпе, не успевая выхватывать из людского водоворота хоть сколько-нибудь фиксированные детали. Зато выхватили и зафиксировали меня. Да что ты будешь делать… Тьфу, черт, заразы, запалили… Я подумала это уже слишком запоздало. Когда телекамера и микрофон впились мне в лицо. Молодцы, ребята, нашли звезду… национал, блин, большевизма…
— Вы что-нибудь ждете от съезда?
— О-о… — Я загадочно закатила глаза. О, это сладкое слово «интриги»… — Вы даже не можете себе представить, насколько тут все будет интересно! Все может измениться в один момент…
Я с большим чувством, сложив в кармане кукиш, долго исполняла вариации на тему «Ты зашухарила всю нашу малину…», пока не созналась:
— Правда, я не являюсь национал-большевиком…
По телевизору меня все равно показали. Спалили по полной… Мы с Голубовичем молча созерцали потом это палево в новостях. На экране я тоже сидела молча. Я так лучше выгляжу…
Никто
Чем пристальнее я вглядывалась в лица, тем яснее понимала, что все это напрасно. Никого я здесь не найду… Вот странно. У меня же именно в этой среде была масса друзей. Или просто близких людей. Близкими их делал съеденный вместе неполный пуд соли. А это здорово сплачивает. Сейчас здесь они были, кажется, все. Многие. Но я оглянулась — и… никого…
Перед началом я с большим трудом вытащила из середины зала себе пред ясны очи своего приятеля Женю. Он взглянул на меня, машущую ему рукой, с нескрываемым испугом — и не сразу понял, чего мне от него вообще надо. Руки у меня сразу безжизненно повисли. Да ничего не надо. Поболтать хотела, спросить, как жизнь. Хотя при всей массе произошедших с нами с последней встречи событий нам уже не о чем было говорить. Сейчас я вдруг увидела это абсолютно ясно… Теперь он для меня — действительно Никто…
Может быть, в этом была своя логика. Кем он был для меня? Проводником. Проводником по миру, по бездорожью которого я давно уже с сомнительным, но оттого еще большим успехом рулила сама. И унеслась бог знает куда. И в мире в этом я уже почти разобралась. Да, его, проводника, надобность для меня фактически отпала.
А я-то ему и вовсе никогда не была нужна. И сейчас опять в полной мере подтвердилось то, что я уже давным-давно разглядела в нем. Я долго не могла понять, как он может жить таким перекати-полем. Пока не увидела, как легко и бесследно он забывает недавних близких людей. И едва кивает им — мне — после долгой разлуки. Половину того времени, что мы с ним в этой жизни общались, я заставляла его общаться со мной по-человечески. То есть не ограничиваться коротким кивком… Этот человек — действительно без привязанностей. Без корней. Наверное, для воина это хорошо…
Но существуют еще приличия…
Театр одного актера
Это было красиво.
Вход в зал открыли на втором этаже. И глубокий провал с рядами красных кресел и далекой сценой где-то там внизу буквально разверзался у твоих ног, стоило тебе войти на галерку. Венчало все огромное знамя, вертикальным алым полотнищем пылающее на заднике сцены. Ух…
В зале я села с краю слева, в последнем ряду партера. И долго наблюдала, как буквально в метре от меня в проходе Голубович о чем-то напряженно шепчется со своим подельником Николаевым. Выглядел он ужасно: белое, изможденное и в то же время отекшее, изрытое складками, донельзя мрачное лицо. Похоже, был вдребезги болен, с высокой температурой.
Тема их разговора мне была предельно ясна. Значит, и они — в теме. А вот на успешный ход предполагаемых «раскольных» событий я с каждой минутой их разговора ставила бы все меньше и меньше. Особенно мне не понравилось, как они устремились навстречу пробегающему мимо Тишину.
Тишин, гигант мысли, отец русской демократии… Какой-то совсем худой и скрюченный, именно пробегающий быстрой неприметной тенью по проходу, глядя строго в пол. Он подвизался здесь в сомнительной для человека его ранга должности звукооператора. И большую часть съезда его даже не было на своем месте на сцене. Тишина на съезде просто не было…
Начало затягивалось, Лимонов бросал в микрофон на трибуне в небрежно-благодушной манере:
— Анатолий, поставьте что-нибудь… эдакое…
Он сделал легкий взмах расслабленной кистью. Это было этакое покровительственно-отвязное обращение подобревшего барина к лакею: «Голубчик, а давай-ка нам еще водочки…» О, а вот и жесты…
Меня эта его почти неуловимая для непосвященного человека вальяжная интонация резанула страшно. Что произошло? Что между ними произошло? Что теперь председатель обращается к раскольнику-заместителю тоном кошки, уже намертво держащей мышь за горло. И теперь только так, играючи, чуть двигающую челюстями: чуешь, как крепко я тебя держу? То-то же…
Черт возьми, что произошло? Чувство такое, что все «раскольное», что намечалось на этот съезд, уже где-то подковерно совершилось. И закончилось полной победой одного над всеми другими. По крайней мере, над главным среди всех этих «других». Уже ничего не значащих «других»… И теперь этот один, усмехаясь про себя, в одиночку празднует свою личную победу. Повод для торжества у него есть…
То, что я наблюдала в этот момент, — это был театр одного актера… И одного зрителя?..
В своей не слишком отглаженной белой рубашке с неряшливо расстегнутым воротом и в подтяжках над синими джинсами невероятно худой Тишин выглядел в точности как юный пионер. Как загнанный, издерганный мальчик на побегушках… Мой фюрер…
Ну, так все-таки как? Что решаем? — без слов читался вопрос в жестах Голубовича с Николаевым. А Тишин только замахал на них руками, открещиваясь вообще от всего. Вы сами делайте что хотите, я уже ничего не знаю и ни в чем не участвую. Ага, жесты продолжались…
Голубович остался стоять, чуть растерянно глядя ему вслед. Потом заметил меня. Я потянулась к его уху.
— Что там?.. Все нормально?..
— Да тут… разборки всякие подковерные… Да нормально все будет…
Нормально в этом контексте звучало как: никак. Э, господа, вы чего, решили все слить по-тихому? Я не согласна! Мне обещали шоу!..
Умирая, не прекращает быть
Черт возьми, это было красиво.
— Они сделали это…
Я только и смогла выдохнуть это с восторгом. Когда почти в самом начале включили обращение Макса Громова по телефону из тюрьмы! Слова звучали слишком неразборчиво и глухо. Слова звучали, как с того света, как из преисподней…
Включили — и мгновенно взвинтили нестерпимую, звенящую, раздирающую трагичность момента на недосягаемую высоту. Взвинтили, как могут они одни… Они знают толк в трагизме…
И все игрушки сразу кончились. Сразу и навсегда. Все мгновенно стало слишком всерьез. Слишком явственно от голоса с того света веяло смертью…
А как жутко звучит их гимн. Оказывается… И как страшно смотреть в этот момент на их лица.
Когда разом приливает всколыхнувшееся, вскинувшееся людское море. Безвестное море людей, вскочивших в едином порыве. Море, мгновенно заглотившее меня, похоронившее меня под собой так, что я поспешила тоже… не встать даже, а вынырнуть, вырваться со дна на поверхность…
А навстречу залу под слепящими прожекторами ощетинились со сцены вскинутыми кулаками те, кого это море уже вынесло на гребень своей волны.
И ничего не остается от когда-то знакомых лиц. В этот момент уже нет людей. Есть только их цель.
Она вдруг в каждом вскидывает голову, ломает неподвижную гладь поднявшимся со дна океана рифом. Яркий свет пропарывают насквозь жестко выброшенные вверх кулаки. И свет рушится на них сверху своим обнаженным горлом, как на колья. И дальше обваливается вниз мертвыми разорванными кусками. И когда достигает лиц…
Лица в мертвом, изорванном в клочья свете уже все мертвы. Это уже не лица. Это обломки лиц. Когда-то таких знакомых. И вдруг сорвавших с себя маски, предназначенные для обывательской серенькой жизни. Просто — для жизни…
Обломки лиц. Обломки света. Обломки теней. Это обломки судеб, спрессованных стотонной толщей Жизни до алмазного состояния Судьбы. И только два отражения в гранях. Только черное и белое, черное и белое. Только жизнь и смерть. А там, где поселилась смерть, можно забыть о жизни… И музыка железными ударами крушит последние надежды, что хоть кто-нибудь из них сможет выйти отсюда живым. Из этой жизни — только одна дорога…
Они жестко стегали прямиком по нервам. Эти рваные, резкие, слишком короткие, какие-то клавесинные аккорды. Я тихо упивалась этой жутью… И с каждым звуком все больше обнажалась суть. Простая. Убийственно простая. Понятная, как прогремевший выстрел.
Для них же это все — всерьез…
Они ведь действительно на смерть идут — «в борьбе за это»… Это — их странная вера и их странная борьба. Во что? За что? Одному Богу известно. Я этого никогда не уясню…
Я способна понять только веру в Бога. И та — явление весьма эфемерное. А во что все-таки верят они? У нас, наверное, совершенно по-разному заточены пальцы. Если я своими так никогда и не смогла ухватить ниточку их противоестественной веры…
И ведь так отчаянно бьются… Уму непостижимо. И у них ведь все строится и держится исключительно на вере. Они же по определению ничего не создают. Это вера в разрушение…
Именно в те мгновения я окончательно сформулировала для себя, с каким феноменом пришлось столкнуться. Что это было? Пламенная вера атеистов, крестовый поход безбожников… Никогда ни секунды не пожалею, что наблюдала такое явление собственными глазами…
…Грандиозная афера по успешному созданию секты. Вот как я для себя это все характеризую. Не говорите мне, что НБП — за идею. Я знаю только одну Идею. Ее в их репертуаре нет. Вместо Идеи мне подсовывают суррогат, понадерганную из разнообразнейших описаний мира компиляцию шитого белыми нитками несвежего Франкенштейна. Знают эту человеческую слабость: «Мне надо на кого-нибудь молиться». И очень удивляются и недоумевают, почему я не кидаюсь поклоняться их нелепому пантеону богов в первом поколении. Может быть, просто давно живу? И успела заметить, что существуют вещи и покруче, чем грязные инсинуации бог весть что возомнившего о себе человеческого ума. Все по «Формуле любви»: «Несчастный человеческий разум, который возомнил, что он один во Вселенной…» Все, чему мне здесь предлагают поклоняться, — человеческое, слишком человеческое…
Не канает.
Мякина. Не проведешь. Кто это хавает — мне их жаль.
Да они сами говорят, что все это рассчитано на подростков, у которых в жизни вообще никаких ориентиров. А ко мне чего прицепились? Я что, до сих пор как-то слишком молодо выгляжу?..
Я, может быть, неправильная христианка. Как Бог на душу положит. И видимо, где-то во мне он все-таки есть, и этого оказалось достаточно, чтобы ни для чего другого места уже не оставалось. Какие бы идеи ни пытались теперь залить мне в уши — они все текут мимо. И я могу еще очень нескоро находить логическое обоснование внутреннего отторжения, которое вызывает у меня то или иное явление. Но если чую, что не нравится мне что-то, — этого достаточно.
А в данной ситуации я чую, что мне навязчиво пытаются заслонить глаза красной тряпкой на стене — и все внимание перетянуть на нее. Так, чтобы и мысли не возникло сунуть свой нос в нарисованный очаг. Чтобы никогда не всплыл вопрос: а что там, за холстом?
Но ведь все эти защиты всех попранных прав всех униженных и оскорбленных, все захваты всех Минздравов, все эти метафизические игры в «Да, Смерть!»… Это же просто нарисованный очаг на холсте. На самом-то деле это все — для непосвященных. Для безымянной человеческой волны, которая закипит от этой термоядерной смеси. И, вскинувшись в едином порыве, на своем гребне вынесет… кого надо куда надо. К заветной потайной дверце за холстом. А за дверцей — совсем другая жизнь… По ходу пьесы, не исключено, может быть, действительно удастся защитить чьи-то права. Честь тогда всем и хвала. Разве кто против? Я — только за…
Это же все элементарно. И когда я говорю, что не знаю, что такое НБП, — речь идет всего лишь о том, что я не ведаю, что замышляет сам с собой ее лидер. «Он крут, а мы перед ним — сынки…» Куда уж мне. Не дано. Я и не пытаюсь. Спасибо, знающие люди объяснили: к власти — любыми путями. Идеологии — никакой. Сама по себе я никогда бы не стала бросаться такими словами… И будет очень не прав тот, кто решит, что я тут кого-то осуждаю. Я как раз лучше всего понимаю именно такой способ действий. Просто…
Так вы в эту организацию от меня требуете вступить? При всем уважении к великому писателю, я не вижу насущной необходимости жертвовать своей жизнью ради воплощения его честолюбивых замыслов. Ничего личного. Но у меня хватает своих.
Например, установление царства Божьего на земле…
…Гимн стегал нервы, и у меня было чувство, что я провожаю этих странных людей в последний путь. И сами они — ох, как давно уже идут по этому пути…
И эта музыка — она кричала уже не о живых. И не для живых. Она рубила пролом во всю стену сквозь полупрозрачный алый шелк, терзала последнюю тонкую преграду. Она просто обязана была дойти до конечной точки, прорваться до своего истинного адресата. Доставка по назначенью… Куда рвалась эта музыка? Музыка рвалась прочь из этой жизни… И единственными настоящими, единственными посвященными, единственными «право имею» сейчас были те, кто уже погиб на этом пути…
Кто-то прошел уже первый этап инициации. И теперь томился в чистилище. В шаге от цели…
А живые, целый зал живых, — это были всего лишь бледные тени. Полуфабрикат, ком необработанной глины, карандашный набросок. Человеческий материал… Они обретут свой смысл, плоть и кровь, обретут полновесность жизни, только когда прорвутся прочь из этой жизни. Туда. В смерть…
…Человечество не может придумать ничего нового. Да и зачем ему, когда отлично работают старые схемы. Любая новая религия строится по принципу старых. Точкой приложения устремлений и сил должна быть какая-то цель, идея. И это нечто должно дислоцироваться уже где-то за пределами обыденной жизни. Да и Жизни вообще.
Бог в качестве идола этим господам почему-то ужасно не проканал. Они пошарили во тьме внешней еще — и выудили то, что тоже обитает по ту сторону добра и зла. Выудили смерть. Встряхнули, расправили на коленке…
Нормально, проканает. Другим-то канала. И не раз. Но именно здесь из нее почему-то состряпали самоцель. А не промежуточный этап. Как до сих пор у людей это было. Именно отсюда эта леденящая нацбольская тоска. Без Бога даже смерть не канает. Сравните два воззвания к этим божествам на предмет прови́дения дальнейших перспектив. «Да, Смерть!» — и все, и точка, конечная цель. Тупик. «Да приидет царствие Твое» — бесконечность…
Кто-нибудь еще хочет у меня спросить, почему я не вступаю в НБП? А просто мне там предлагают стенку… Что я отвечу этим господам? Правильно. Не канает… А ведь еще Мудрый Старец две с половиной тысячи лет назад все сказал: «Тот, кто, умирая, не прекращает быть, обретает вечность…»
Так, стоп. Я тут, кажется, уже велосипед изобретаю. «Классик» сам прямым текстом уже все за меня написал. Я ведь это даже цитировала:
«А какой смысл совершать революцию, если ее цель — только захватить министерские посты, вульгарные кабинеты. Мы должны сменить все. И придумать себе Нового Бога, возможно, какой-нибудь тунгусский метеорит или железную планету в холоде Космоса. Нашим Богом будет тот, кто даровал нам смерть. Может, нашим Богом будет Смерть».
Секта самоубийц. Вот кто они тут все…
Эти люди здесь лишь для того, чтобы кинуться вперед и прорубаться сквозь кордоны, используя свою жизнь как таран. Опыт есть. Единственное, за что они бьются в этой жизни, находится там, уже за ее чертой. Там, за чертой, лежит их настоящая Свобода. И кто-то из них, я видела, уже смотрел в глаза своей цели…
Я воочию наблюдала это готовое хлынуть в пролом людское море.
Вот она, ПАРТИЯ МЕРТВЫХ…
Театр и вешалка
Первый день закончился.
Из запруды перед гардеробом прямо на меня странной кривоватой походкой выплыл Соловей. В своей черной кепке, надвинутой на глаза, в своей уркаганской униформе — прямой кожаной куртке и чуть длинноватых штанах, смявшихся гармошкой над ботинками. Со своим страшным, исковерканным темным лицом. Мастерски подчеркнутым этой внушающей легкий ужас и трепет тяжелой, черной, чуть засаленной оправой…
Блестящий поэт выглядел как лютый урка, с какой-то антиобщественной целью рассекающий по школьной раздевалке после пятого урока. «Я должен выглядеть так, как будто у меня уже все хорошо»… Режиссеры и актеры в этом месте должны вешаться. Это архисложно: стопроцентно попасть в образ и при этом сохранить полную достоверность, нигде не переиграв. Секрет — и беда — заключались в том, что он в этом образе уже давно жил и со стороны себя просто не видел. И вдруг перестать так выглядеть — не мог… А в его движениях было что-то от механически-замедленного, подпрыгивающего, прерывистого движения марионеток.
Чтобы по-настоящему рассмотреть человека, мне надо взглянуть на него с большого расстояния.
Надо же, он действительно шел именно ко мне. Я смотрела на него с грустью. Почувствуйте разницу. Только что, в конце первого дня съезда, показали новый фильм про НБП: «Да, Смерть!» Соловей, заснятый вскоре после освобождения, там был на пике своей апокалиптичной утонченной безупречности.
Это был идеальный мертвец. Память меня не обманывала. Он действительно тогда был как лезвие. И его острота и разящая сила были почти нестерпимы. Невероятно… И вот этого блестящего мужчину я тогда с гневом отвергла? И вот это немыслимое совершенство я была готова убить?! Ай да я…
— Какой ты в этом фильме! — простонала я, когда «мой изящный бандит» поравнялся со мной.
— Да я видел его уже… — Он почти отмахнулся, для него этот его триумф был давно просроченной новостью.
— Как ты? — тревожно и горячо зашептала я ему на ухо. Этот их раскол, казалось, наотмашь полосовал уже даже сам воздух вокруг него. И из расщелин ежесекундно грозила полезть неприкрытая опасность. Он сам меня так настроил. — Все нормально?
Он кивнул.
— Сережа… — осмелилась я спросить. — Можно мне в гостиницу?
— Нет… не надо… — Мгновение подумав, он отрицательно качнул головой. Осторожно поцеловал, прощаясь. Так, чтобы начисто смести с потемневшей, предгрозовой, неспокойной глади моей глухо-болезненной страсти к своему — и не своему — мужчине тонкую корочку льда потерянности и сомнений. Я безраздельно принадлежу ему. А он — он действительно со мной. Такая мелочь, как несколько дней врозь, — не срок… А на этом его поцелуе я могла прожить очень долго.
Я была ему за это благодарна. Может же он обращаться со своей женщиной — со мной — по-человечески…
Но мной в этой жизни уже безраздельно правила высшая сила под апокалиптическим названием «мой роман века». И ее алтарь алчно требовал горячей крови. Моря дымящейся крови…
Мне позарез был нужен Голубович…
Он возник незамедлительно. Соловей исчез за кулисами плотно спрессованных в очереди тел — а Алексей из-за них появился. Я развлеклась, наблюдая, что он тоже кутается в этот писк нацбольской моды: палестинский серый клетчатый платок с мелкими кистями. В точности как у наконец-то признанного почившим в бозе палестинского лидера Ясира Арафата.
Стоило нацболам получить в гардеробе одежду — и в фойе театра можно было начинать разворачивать пункт выдачи верблюдов и автоматов… Эти платки в сочетании с нацбольским красно-бело-черным флагом на футболках, честно с…ым сразу у двух других зазевавшихся великих мертвецов, кричали о грядущем апокалипсисе. Господи, да они просто мародеры. Замутившие маскарад. Это все могло бы стать униформой Вавилона, символом смешения языков…
Алексей, в свою очередь, очень пристально проинспектировал мой вид. Приятно общаться с человеком, понимающим толк во внешних эффектах.
— Хороший костюм…
Скажи уж, почти идеальный. Я в своем нестерпимо официозном пиджачно-галстучном черно-белом облачении здесь была настоящей белой вороной.
— Н-да… Обыкновенный фашизм… — еще в Бункере задумчиво прокомментировал мое появление Абель. Штирлиц никогда еще не был так близок к провалу…
— Люблю, когда женщинам идет форма. И, сам понимаешь, это форма не вашей организации… — цинично улыбнулась я Голубовичу.
Алексей очень неосмотрительно согласился наговорить мне на диктофон свои «колымские рассказы». Не знал, что подписывается на рабство. Если мне что-то нужно для романа, я ведь не щажу…
Ничего личного
Мы покидали холл театра со сдержанной торжественностью. Как будто это был Дворец съездов имени Мимики и Жеста. Так ведь и мы сами в этой жизни… тоже не просто так нарисовались…
Прошествовали пред ясными очами Жени. Я отвела взгляд, чтоб не захохотать. Представила, как это дефиле выглядит в глазах моего давнего наперсника… «Эта стерва все-таки снова заполучила себе свою самую любимую добычу…»
Прикинь, облом? И в мыслях не было. Просто моя нынешняя любимая добыча упрямо играет в блудного попугая…
Но все равно неплохо получилось… Это невыносимо. Я уже не могу без того, чтобы не оставить за собой шлейф легкого скандала… Ладно. Все по плану. Людям нужны нездоровые сенсации…
…О… А нас здесь уважают…
В матовых электрических сумерках на обочине узкой дороги стояли пять красивых белых автобусов. Весь съезд дико ржал, когда в конце дня вдруг объявили, что милиция предоставляет делегатам съезда автобусы…
Дальше фразу дослушать не смог уже никто. Полномасштабная истерика в исполнении восьми сотен глоток — ради этого стоит собирать съезды. Куда именно милиция может увезти восемь сотен нацболов, каждый в зале знал на собственной шкуре. Это называлось: «Приняли на выходе». Был, был шанс ликвидировать партию по-настоящему… Это не автобусы. Это автозаки. Я подходила к этим белым мышеловкам с опаской…
— А самое интересное, — сказала я в автобусе Алексею, — что какой-то милицейский чин именно сейчас заработал себе очередную звезду. За предотвращение несанкционированных шествий на улицах Москвы. Ход-то гениальный…
Хозяин, сколько ты платишь за это бунгало?..
Гигантский Измайловский комплекс издалека сиял длинными вертикальными рядами огней, вереница наших автобусов долго объезжала эту громаду. Менты действительно привезли нас в гостиницу… Не обманул фашист…
Мы выгрузились у входа в корпус, я оглянулась почти с опаской. От автобуса по снегу ко мне шел Соловей.
Н-да… Нехорошо получилось… Нормальное женское вероломство. Стоило ему сказать, что не надо мне сюда ездить… Как я — тут как тут. Еще небось в одном автобусе ехали. А мы туда так картинно с Голубовичем грузились… Сережа. Ничего личного. Я здесь только ради корысти…
— Я пообщаюсь немного с людьми, можно?..
Он взглянул на меня, молча кивнул и ушел вперед, мгновенно растворившись в толпе. Голубовичу пришлось возиться с чужой покинутой женщиной…
— Чтобы зэк приехал без кипятильника?!
Он стоял посреди номера с кипятильником в руке — и выглядело это забавно. Он теперь мог сделать хоть литр кипятка. Но это было, собственно, и все. Жрать ему больше было нечего. «Тигру в клетке недокладывают мяса!..»
— …И я только потом заметил, что мне не дали талоны на еду… — говорил он, набирая номер внутренней связи. Да, это ты, Бывалый, лоханулся. Теряешь квалификацию… — Але, у тебя от завтрака что-нибудь осталось?
И вереница каких-то мальчиков покорно потянулась к нему с какими-то ништяками. Взамен они получали свою дозу кипятка…
Сказали, что попозже вечером в гостиницу будут заселять оставшихся бездомными сирот. Я намеревалась в ряды этих сирот затесаться.
— А если тебя не поселят, будем сами здесь что-то решать…
И он впечатал в «сокамерника» такой взгляд, что стало понятно, кем именно здесь первым пожертвуют ради меня. Даже сквозь непроходящую давящую усталость в моем мозгу пронеслась живая мысль: «Черт возьми… Я снова узнаю того самого Голубовича…» И я не позавидовала судьбе всех этих людей. Если он вдруг решит что-то решать и начнет их утрамбовывать. Если он опять вздумает тут развернуться, их же снова всех подчистую смоет…
И я вновь тихо спасалась рядом с ним. Хоть посмотреть на нормального человека…
…Какой шикарный отель… Загляденье… Именины сердца… Я опять устроилась лучше всех. Вселилась одна в двухместный номер. И даже не побрезговала жестоко отобрать у забывчивой администраторши положенные мне талоны. Два. Оголодавший качок Голубович воззрился на меня с надеждой.
— Рысь, а можно мы завтра…
— …вместе пойдем на завтрак, и я дам тебе талон.
Все. Я его купила.
Пропитание себе он зарабатывал тяжело.
— Ты выглядишь на тридцать восемь или даже на тридцать девять. Градусов температуры… — Я коснулась его лба, вернула ему его жест. Это была всего лишь констатация факта. Я просто прикидывала, сколько еще смогу из него выжать. Разговоров…
— Вот кто действительно ужасно теперь выглядит, так это Тишин. Как Киса Воробьянинов, когда Остап нанимается художником на пароход и говорит: «Со мной еще мальчик…» И Воробьянинов выходит — такой дряхлый, трясущийся…
Я смотрела на него. Господи, что с нами стало? Что от нас самих осталось через полгода? «…Все, что осталось…» Он сейчас похож почти на старика…
Но это пройдет.
Но вот куда делась я? Когда-то я чувствовала себя туго закрученным, хлестким жгутом? Кажется почти невероятным…
Я расплелась, как капроновая веревка. «…Какое наслаждение быть тонкой, гибкой, смелой женщиной. Заточенной, как нож, который так легко и уверенно подхватывает мужская рука. Который создан для того, чтобы его не выпускали эти руки…» Какие ножи? О них можно было уже забыть. Я потеряла всякую заточку. Как нож, с которым слишком долго неправильно обращались.
Я не выношу тупые лезвия…
Я, кажется, становлюсь похожей на… бабу…
Но это будет истреблено. Нещадно. Когда я снова буду предоставлена сама себе. Теперь уже скоро…
Ну что за манера?.. Взять женщину — и просто задавить ее. А кайф-то в чем?..
Он ушел, измученный вконец, честно наговорив кассету до конца. Что-то я вовсе уже не щажу людей…
Я почти со стоном медленно погрузилась в ванну, до краев наполненную кипятком. Какой кайф… Большего для меня жизнь сегодня уже не сможет сделать… И не сразу услышала звонок.
— Рысь, Голубович. Мы не договорились, что с талоном на завтрак?
— Я же сказала: позвони мне утром, разбуди, вместе пойдем…
— А, ну да…
Я усмехнулась. Господи, когда ж я перестану эпатировать людей? В высшей степени двусмысленно: спуститься утром на завтрак вместе. А мы ведь органически не сможем пройти так, чтобы хоть кто-нибудь нас не заметил… Сережа, ради бога, прости…
Ничего личного…
Я снова растворилась в своем кипятке. Какой-то странный звонок… Что-то это смутно напоминало. Слишком какая-то классическая получилась ситуация. Ушел, якобы что-то забыл, вернулся… Нет, ерунда, совпадение. И этому мужчине не надо было уходить, чтобы вернуться — и остаться…
Но уже не в этой жизни. Для меня все это теперь было настолько не актуально.
Я совершенно перестала быть женщиной. Я — чужая женщина. Почувствуйте разницу. Я-то ее чувствовала. И мне был к лицу мой статус. Хуже: это был мой выбор. Я могла общаться с кем угодно и сколько угодно. Я была за стеклом. Даже мужчина с титулом «самый идеальный» терял всякий смысл рядом с самым единственным… «Твоя честь — в верности…» Жена Цезаря вне подозрений…
Партсовет
На следующий день Соловей сказал, что не надо увлекаться сотрудничеством с другими партиями, иначе собственная «прекратит свое существование. Поэтому нам надо рассчитывать на свои силы.
И еще один вопрос. Вчера выбрали председателя партии. Но вчера забыли выбрать партсовет — реально действующий орган. Анатолий Тишин достоин быть в партсовете. Тишин зарекомендовал себя работой в партии, давайте выразим ему доверие…
Давайте выберем партсовет из тех людей, которым доверяют все участники съезда, и это должны быть люди, которые реально могут собираться каждый месяц в Москве. Я предлагаю выдать всем участникам бумаги, на которых каждый участник напишет три фамилии тех людей, которых он считает достойными. И двенадцать человек, которые займут первые двенадцать мест, станут партсоветом…».
И зал ведь проголосовал. Что было ключевым моментом…
Он спустился со сцены, стараясь не привлекать к себе внимание во время чужого выступления, проходя мимо, сжал мое плечо. Выждав несколько секунд, я пошла следом, размытым взглядом держа сразу всех людей, мимо которых он проходил. Вот ведь, нельзя отпускать одного… «Ибо Ангелам Своим заповедает о тебе — охранять тебя на всех путях твоих. На руках понесут тебя, да не преткнешься о камень ногою твоею»…
Тайная вечеря
«Сокамерник» Голубовича слил мне его с потрохами. Сдав номер комнаты его подельника Николаева, к которому Алексей отправился после съезда. Я подняла трубку.
— Господина Голубовича я могу у вас найти?
— Господа в Париже остались…
Алексей не сразу подошел к телефону, я успела подумать: «Господа нацболы. Если вы не в состоянии выносить вежливое обращение, то почему вы думаете, что я буду терпеть вашу грубость?»
— Алексей, меня все покинули. Можно к вам?
— Ладно, заходи. Господин Соловей будет рад тебя видеть… Опа… Я прикусила губу. Я, кажется, попала… Попала в цель… Нет, Алексей Владимирович, господин Соловей не обрадуется. Ты ему сейчас большую свинью подложил…
Вот так, используя Голубовича как самый лучший на свете таран, я совершила свой «прорыв»: за его спиной пробралась-таки на их тайную вечерю. Сколько Соловей от меня их разборки ни скрывал…
Могу, когда хочу. Проходимец повышенной проходимости…
…Тишин и Соловей сидели в креслах у левой стены, вокруг стола расположились Голубович, Николаев, не идентифицированная мной шушера помельче. Если упомянут Соловей, значит, здесь пили…
Я пристроилась в сторонке. Итак, я своего все-таки добилась. Я наконец-то из первых рук узнаю, что же у них тут происходит. Очень уж мне этого хотелось…
Ну и змею ты, Сережа, пригрел. А я вползла сюда как змея. Просочилась. А кто бы мне стал препятствовать? Женщина главного зачинщика, центральной фигуры… Жена Цезаря вне подозрений…
…Правда, если цитировать библейский сюжет про Тайную вечерю, было не так просто определить, кто, кого и как предал.
С позиций официальной доктрины самым верным было запустить сюда отравляющий газ. И Соловей был абсолютно прав, что не брал меня с собой в эту гостиницу. Именно на случай отравляющего газа. Но журналист свою судьбу все равно найдет…
А вот внутри фракции отношения выстраивались запутаннее и сложнее. И мне все больше казалось, что здесь в любого можно ткнуть пальцем и процитировать: «…и Иуда, что и предал Его…»
Его — это значило: Соловья.
— Тишин, почему ты молчал? Почему вы все промолчали?!
Соловей был единственным, кто вообще теперь имел право голоса. Потому что он единственный в ответственный момент свой голос подал. Все же остальные уже так натренировались за сегодня молчать в тряпочку, что лучше бы они и дальше вовсе не раскрывали рта… Соловей мог предъявлять им теперь все, что считал нужным. И он действительно предъявлял.
Ответил Голубович:
— Меня Анатолий перед самым началом выловил в фойе — и сказал, что все отменяется. Я готовил большую речь…
— Тишин, что за х…я?!
Тишин… Если бы кто-нибудь другой выглядел так же, сероватой тенью неясно выделяясь на фоне обоев, я бы сказала, что он спекся…
— Меня держат за горло моими показаниями… А мне нельзя сейчас выходить из партии. У меня сын сидит, друг сидит…
— Да какие показания?! — взвился Соловей. — Нечего им тебе предъявить, нет у них на тебя ничего! Ты не говорил ничего, что и без того все знали — и о чем все болтали!
— Однако считается (голоса у тени было — пятая часть от голоса Тишина), что Лимонова арестовали именно после моего допроса…
Здесь Голубович перетянул на себя весь разговор, вскочив и начав расхаживать у окна, едва помещаясь в крошечном пространстве.
— Я был в Москве, когда все это началось. И я видел, каким Анатолий возвращался с этих допросов. Он приходил после шести часов там, падал мертвый, утром поднимался и шел опять. Как на работу… Я знаю, как прессовали Тишина. И он никого не сдал. Я хочу, чтобы все меня слышали…
Я тяжело посмотрела на него. Ты услышан…
— И сейчас, перед съездом… — я единственный раз в жизни видела, чтобы Тишин вдруг отвел свои разящие наповал глаза, — мне прямым текстом сказали, чтобы я не вздумал выступать. Иначе меня объявят врагом партии…
И спустят восемь сотен «волкодавов»… Надо было понимать именно так.
— Тишин! — Соловей уже почти шел вразнос. — Тебя же теперь нет нигде. Тебя убрали отовсюду. Тебя нет в правлении. Кем ты будешь к следующему съезду? И будет ли он теперь когда-нибудь вообще — этот следующий съезд? И молодежь вся эта… голосующая — она уже не будет знать, кто он такой вообще, этот Тишин!
— Да замолчи ты, пьянь!..
Это был почти истеричный крик.
Соловей поднялся и, дав угрожающий крен и норовя завалиться на бок, стал выбираться из-за стола. Тяжело оперся на мое плечо. Девятнадцатый знак внимания… Вот зараза. В любом состоянии знает, что всегда может на меня опереться… Он не позвал меня, не попросил его проводить, поэтому я не шелохнулась. Меня вообще здесь как будто бы не было…
С порога вдребезги пьяный Соловей помахал рукой:
— Тишин, ты про… съезд…
Действие следующее. Мы переместились в номер к ковровской мэтрессе, депутату гордумы Ирине Табацковой. Там оказалось в точности такое же заседание. Громов-старший, Ель-кин, Прилепин, Скрипка… Эта сходка была клоном предыдущей. Все — такое же гнилое…
— Я всегда говорила, что не признаю это ЦК, — это Табацкова. — Теперь же у меня будут вообще все основания…
— Надо подготовить открытое письмо, — это Елькин. — И чтобы его подписали человек пятнадцать. Региональных руководителей. И с ним уже выходить на руководство…
И они в какой-то заторможенной прострации еще долго медленно катили по кругу эту идею. Подобие идеи. Пародию на идею. Это было даже не «после боя кулаками». Это было какое-то интеллигентское задумчивое подпирание щеки рукой: а может, нам сложить кукиш в кармане? Так это нужно по электронной почте договариваться с каждой из фаланг пальцев…
Про… господа. Все на свете. И сами прекрасно об этом знали…
Смотреть на это было противно. Гнилее базара я не слыхала. Они просто теперь сидели с невыносимо кислыми рожами и по инерции что-то мямлили, как будто с трудом ворочали во рту распухшими языками. Зная, что слили все подчистую. Что больше уже и такого приблизительного шанса у них не будет. Что «революция наполовину» оборачивается торжествующей контрреволюцией. И они обреченно продолжали мусолить то, что так и не смогли разгрызть. Не по зубам им оказалось…
Лимонов сделал их всех как щенков. Ух, как красиво он их сделал… А чего еще делать с такими? Я аплодировала Лимонову.
Скрипач не нужен
Я свалила от них довольно рано. Сил моих больше нет на это смотреть… Ох, как я отдохнула в одиночестве! Общением с людьми я была сыта по горло.
Но вечер только начинался. Через час об этом недвусмысленно сообщил вдруг зазвонивший телефон.
— Это Скрипка. Вы просили разбудить вас завтра утром на шествие. А мы тут все решили, что не пойдем. Все равно ничего интересного…
— Может, и мне не ходить?
— Да конечно…
Идея устроить «послесъездовое» победное шествие рано утром была рассчитана действительно на фанатиков. Подъем объявили на полшестого. Но, кажется, мне сегодня и без того будет где проявить фанатизм…
— Я тут подумал… Вы не хотите поговорить, обсудить все это, я мог бы вам объяснить…
Хочу! Хочу! Хочу! Родной, ты не представляешь, какую глупость сейчас сделал! Ты нашел самого неподходящего человека для подобных разговоров. Чтобы добыча так простодушно сама напрашивалась в руки ловца?! Это уже просто неприлично…
…Это я сейчас как-то бодро обо всем вспоминаю. Тогда же у всех и состояние, и вид говорили только об одном. По нас проехались катком. Я уже по рожам в коридоре определяла, кто понял, что произошло, а кому — и объяснять бесполезно…
У вечного, казалось, голодовщика Скрипки конечно же был кофе, были пирожные. Он был просто «богом из машины», посланным свыше, чтобы вернуть меня к жизни. Только глоток бензина может меня спасти…
Спасти самого Скрипку было уже не так просто. Он изможденным знаком вопроса бесшумно перемещался по номеру. Коричневый вытянутый свитер тонкой кольчужкой болтался на его нестерпимо худых плечах. В его глазах стоял такой же неизбывный вопрос. Что могло бы быть чем-то сродни недопониманию — и даже надежде. Но, к сожалению, уж он-то слишком хорошо знал ответ… Слишком умный, слишком тонко чувствующий человек… Он знал всю подноготную — и не имел ни одной счастливой иллюзии. Я смотрела в его лицо — и мне все больше казалось, что я становлюсь свидетелем личной трагедии. Но тогда почему он не пытался на ситуацию повлиять?..
— Вы вообще имеете представление, что происходит? — осторожно начал он.
— Я знаю только, что Соловей с Тишиным с лета катят бочку на руководство. Особо придирались к Абелю. Осенью все это начало разрастаться, они очень сильно рассчитывали на съезд, всерьез говорили о расколе. Все происходило на моих глазах, но детали мне неизвестны…
Н-да… «Все произведения школьной программы в кратком изложении»…
Скрипка печально повел глазами.
— У Лимонова к Тишину — очень сильная личная неприязнь. Она началась, когда он сидел, а Тишин вместо него был поставлен управлять партией. И у Лимонова это вызвало настоящую ревность. К тому же пошли разговоры… Елькин тогда заявил, что, может, председателем партии сделать Тишина, а Лимонов стал бы тогда духовным лидером… Елькин потому теперь почти ничего не делает в отделении, что его самого в любой момент могут из партии попросить… А я ведь еще тогда, когда Лимонов сидел в тюрьме, сказал, что так оно и будет. Что он выйдет — и подомнет партию под себя. И поэтому я от партийных дел уже давно в общем-то отошел… Сегодня утром в машине, когда ехали на съезд, Лимонов сказал: не надейтесь, никакого ЦК вам не будет. Да это ЦК и создавалось характерно. Кто приходил постоянно, те и прижились. Вон, Аверин тот же. Ходил, ходил — да так и остался. Мне самому говорили: «Хочешь тоже быть в ЦК? Приходи». Я ответил, что такого членства в ЦК мне совершенно не надо. И в результате там подобрались люди… шелковые, полностью преданные председателю. Те, кто заглядывает ему в рот и ловит каждое слово. Вон. — Он назвал имя главной «звезды». — На нее уже невозможно смотреть. Превратилась в вампира. Что-то совершенно вампирское… В общем, все получилось именно так, как я предсказывал. Партию свою Лимонов никому не отдаст…
— Зачем она ему?
— Ну, как же! Кем бы он был, если бы не создал партию? Писателем вроде Ерофеева. Да, вроде бы всеми любимым. Но все равно потерявшимся. А политическая партия — это возможность подняться над литературой, над какой-то обыденностью. И войти в историю. Человек сам для себя решает, что в этой жизни он просто обязан сделать, чтобы считать жизнь состоявшейся… А Тишин… Его ведь не только показаниями держат. Если Тишин сейчас выйдет из партии, получится, что захват Минюста и жертва, принесенная севшими ребятами, — все было напрасно. Громов — тишинец, есть теперь такой термин. Он сел, чтобы поднять значение Тишина в партии… Я знаю, как создаются такие партии. Это ведь отличительная черта всех тоталитарных сект: заполнять собой жизнь человека целиком. Когда связи с внешним миром становятся все тоньше, их остается все меньше, а потом — не остается вообще. И у него уже нет и не может быть жизни вне этой секты, он себя без нее не мыслит. И потому естественно, что против этой секты он уже не пойдет, все порядки в ней он будет принимать безропотно… Я очень хорошо разбираюсь в парт-строительстве. В свое время я стоял у истоков кришнаитского движения в Латвии, знаю все эти механизмы. Я ушел оттуда, когда там начали крутиться просто сверхъестественные деньги…
— Так вы считаете, что НБП…
— НБП — секта. А насчет Абеля… Еще когда меня позвали участвовать в рижской акции, чтобы я перевел людей через границу, я сказал: «Звать меня будете Скрипачом». Это из фильма «Кин-дза-дза»: «Скрипач не нужен». Я тогда уже сразу знал, что тоже стану не нужен… Я отдал Абелю три свои рижские квартиры… Чтобы он мог теперь как-то существовать в Москве. У меня же не осталось ничего. Я себе теперь даже зубы не могу сделать. Чтобы сейчас сюда приехать, я у людей денег просил. А Абель не собирается ничего мне возвращать… И с Ниной Силиной я расстался. Потому что она вышла — и начала делать карьеру возле Лимонова. А я сказал: нет, я так не могу…
Я слушала его пять часов. Эк тебя торкнуло… Черт возьми, хоть какая-то от меня польза. Я старалась не думать, что было бы с человеком, не найди он в эту ночь свободные уши…
— …После того как я поработал с Абелем над этой его порнографической газетой «ЕЩЕ!»… Для меня теперь понятие «порнография» выходит далеко за рамки непосредственно буквального значения. Так посмотришь вокруг — и понимаешь: вот она, родная… Когда Лимонов пишет о «сексуальной комфортности», я в этом вижу только один чудовищный дискомфорт. Это все… неправильно, так нельзя, это все только выжигает душу — и ничего больше. Где они там в этих звериных каких-то отношениях нашли комфортность? У них у многих отношение к женщинам ужасное. Мне противно смотреть, как адвокат Беляк рассказывает в интервью, как он проводит время с проститутками. У меня в голове не укладывается, как можно относиться к женщине, как к какому-то животному…
— А что Соловей теперь говорит? — снова возвращался он к теме съезда. Ага, значит, не всей картиной происходящего он владеет. И может быть, позвал меня, именно чтобы расспросить…
— Ругается на всех. Почему, мол, не поддержали…
— Мне говорили: давай выйди после Соловья, выступи. Но я ответил, что я не знаю, как после Соловья выступать и что говорить. Потому что Соловей… Что бы он ни делал, он это сделает таким странным, вывернутым образом… Это идет совершенно вразрез с моим мышлением, с тем, как я себе все представляю. Он все делает слишком горячо. А я — отстраненно, что ли… Чего стоила рижская акция. Он же сделал ее вопреки любой логике… вообще всему. Ему говорили: невозможно уже, все, отбой. Но он что-то такое себе придумал — и понесся. Причем он ведь способен и других за собой утянуть. Пытались достучаться до его группы. Но те уже отказались сами соображать, сказали: ничего не знаем, Соловей — наш командир, сделаем, как он скажет. И сделали ведь. Когда вокруг них уже все горело… А когда их взяли, он сам на себя все показания дал. И что границу перешел, и что организованная группа была. И даже про гранату сам сказал. Хотя вначале ее и в протоколе не было…
…Я теперь все думаю: может, на съезде все-таки надо было встать, сказать?..
— А вас с Соловьем что связывает? Вы говорили, что много с ним общались. Это какой-то… совместный проект?
Я взглянула на него уже почти со смехом.
— Вас интересуют… подробности нашего романа?
— Романа?!
У тебя где глаза? Но согласна: теперь в грехе нас можно было заподозрить меньше всего. Человек так изумился, что мне стало его даже жаль. «Высота» наших странно выстроенных отношений на первый взгляд казалась недоступной. Какого тогда черта эта женщина сейчас проводит ночь в совершенно гнилых разговорах с ним?
Я попыталась объяснить:
— У него здесь слишком много своих дел, и он слишком сильно ими занят. Ему нужна полная мобильность. И он дал мне знать, что мешать ему здесь не нужно. Поэтому я ему не мешаю. Когда я буду ему нужна, он меня позовет. Но у меня здесь тоже много своих собственных дел и друзей. Поэтому я все-таки сюда вселилась. И существую здесь совершенно автономно.
— Да, это сильно… Такое понимание со стороны женщины… — загрустил Скрипка. — Потому что постоянно приходится наблюдать, как бизнесмены до последнего засиживаются на работе, лишь бы не возвращаться домой. Потому что там жены начинают доставать их такой ерундой…
Я послушала еще, как Скрипка скорбно рассуждает на тему «высоких отношений». Когда сочла, что уже достаточно морочить человеку голову, наконец-то сформулировала все открытым текстом:
— Да это же элементарно. Соловей просто вывел меня из-под удара. Он прекрасно представляет, насколько сейчас рядом с ним может быть опасно… Подтверждения — на лице.
— Вы — экстремалка. Как можно с Соловьем жить?
— А я не собираюсь с ним… жить…
Меня сюда позвали, чтобы хоть как-то отвести душу. Но просветов на этом почти пергаментном челе по-прежнему не наблюдалось. Что ж, придется человека действительно развлекать. И я во всех возможных красках принялась рассказывать ему и про нож с отверткой, и про то, как приехала потом негодяя убивать… Как будто заговаривала зубы напуганному ребенку. Хоть кто-то в ту ночь повеселился…
— Вы — роковая женщина…
Надо же, этот взгляд еще способен быть по-настоящему оживленным. Ну, совсем другое дело, совсем другой человек. Неужели все-таки удалось его заболтать?.. И в ту же секунду Владимир вдруг вновь безнадежно поник. Поняв, что заманил к себе маньяка…
…Роковая… Ох, если бы…
Глава 3 Инопланетяне с тунгусского метеорита
— Тогда почему они все такие? Никакие… Почему никто не поднялся? Это ведь были лучшие, ты пойми: это были лучшие представители партии! Почему они такие?!
Жив и мертв
— Соловей…
Я издали услышала ключевое слово и открыла глаза. Только такое экстраординарное событие, как счастливое возвращение в жизнь моего камикадзе-хроника, могло заставить меня их открыть. На весь этот клуб с его антуражем и тусовкой я досыта насмотрелась еще на предыдущем концерте. А мы ведь тогда не задержались здесь ни одной лишней минуты…
Сегодняшний концерт, ликеро-водочный, мать его, карнавал, такой роскоши нам уже не позволит. Этот марафон — на всю ночь. Участвует несметное количество групп. Неизвестно, когда нас вызовут на сцену. Полсуток, до самого утра, мы будем вынуждены промучиться в ожидании. Именно промучиться. Потому что в гробу я уже видала такой рок-н-ролл. Я никогда и не была рок-н-ролльщиком. В том, что касается гнилого, угарного зажигания всю ночь напролет. Это уже не «зажигание». Тут вымрут все к утру. На хрен надо такие концерты. Свалить бы отсюда, чем быстрей — тем дальше. Рабство какое-то. Как заложники. На хрена мне действительно это все надо?..
Но я дождусь своих 5 утра, когда меня позовут на сцену. И меня будут слушать…
И я удобно обосновалась на том же самом диване, на котором все так неплохо начиналось в прошлый раз. Все, время надо мной уже не властно. Своего выступления я дождусь в лучшем виде и отработаю, как надо. Меня измором не возьмешь, я могу бесконечно сидеть в засаде. «Когда воин ничем не занят, он сидит и думает о смерти»…
Соловей вошел, внимательно ведя взглядом по лицам. Неожиданно обрадовался, увидев меня, принялся пробираться в мой угол. Ну слава богу, на меня он реагирует адекватно… Или именно это — неадекватно?..
— Как ты? — в последние дни в этом моем вопросе было что-то слишком много смысла. И я все опасалась, что в ответ мне прозвучит нечто, куда более оригинальное, чем среднестатистическое «нормально»…
— Сегодня я уже жив. Вчера я был жив и… мертв.
Вскоре он опять умер.
Он напился стремительно, апокалиптически, непоправимо.
Твою мать…
Когда мне плевать на мужчину, я могу выдержать и не такое. Если я такое выдерживаю, значит…
Ничего, Сережа, вот скоро я тебя брошу.
Слишком человеческое
Ничто не выдавало в нем национал-большевика. Ни женщина в длинном меховом воротнике из чернобурьих (есть такой зверь: чернобур), песцовых и енотового хвостов — а-ля Верка Сердючка, Эллочка-людоедка и Кларетта Петаччи, запалившаяся именно своими мехами, вместе взятые. Плетущаяся у него за спиной, увязая в грязном снегу. Груженная увесистой спортивной сумкой, пакетом, еще пакетом — и гитарой. Ни тяжеленная стеклянная дверь, со скоростью пушечного ядра полетевшая мне в лицо на входе в метро…
— Сережа…
Он обернулся сквозь стекло.
— Сережа… дверь…
Он непонимающе просунул голову в щель и вернулся обратно.
— Сережа… дверь открой…
Он открыл. Потянул дверь на себя сантиметров на пятнадцать, отпустил, и она снова отлетела на меня.
— Сережа… открой мне, пожалуйста, дверь… — негромко проговорила я противоестественно ровным голосом. Так пытаются донести свою мысль до невменяемых…
Я стояла в тамбуре между дверями, руки мне оттягивали гроздья вещей… Ну да, забирать у меня из рук тяжелые сумки — это практически пытаться меня обидеть. Можно еще попробовать отнять гантели… Я смотрела сквозь стекло на него. Он смотрел сквозь стекло на меня. Мне пришлось очень долго стоять и ждать, чтобы он открыл дверь полностью и держал ее, пока я протиснусь в нее со всем багажом… Часом позже я точно таким же образом безнадежно застряла между двумя наглухо закрытыми дверями в магазине на станции…
Кто-нибудь еще хочет меня спросить, почему я не вступила в НБП?
Мы бездомными замызганными бродягами тащились по слякоти вдоль наглухо закрытых торговых палаток где-то за пределами вокзала. Крошечное пустое — предрассветное — кафе мелькнуло в поле зрения ярким желтым светом почти как оазис. И мы просто забились туда, зависли там, спрятались ото всех. Нам было от кого прятаться…
— Как мне плохо…
Его глаза из-под этого его страшного шрама, когда все лицо стало пугающим, покореженным, исковерканным, сверкнули как-то прямо-таки… живо. Было в них какое-то, не соврать, почти торжество. Так, отголосок. С интонацией: «Ты себе не представляешь…»
Отчего же?..
Я сидела, рассматривала его, медленно привыкая к его жуткому виду, и невзначай подумала: что я могу сказать? Поздравляю. Ты опять добился своего. Ты же любишь, чтобы тебе было плохо. И когда тебе удается опять заполучить себе это «плохо» — все, ты в своей стихии. Здесь ты своего уже не упустишь. Ты умеешь наслаждаться этим «плохо», как никто другой…
— Откуда они понабежали, откуда взялась вся эта мразота? Что с нами случилось? Я уже год не могу понять, что происходит с партией. Откуда они все набрались? Что они в этой партии ищут? Почему она их так притягивает? Мразь — она же хитрая, она же просто так делать ничего не будет. Так что они надеются здесь для себя урвать? Мне это вообще непонятно. Власти хотят? Ну, это же смешно. Лимонов с Абелем еще, может, найдут себе тепленькие местечки где-нибудь в «Комитете-2008». А что себе найдет Попков?..
…Так, может быть, это все-таки такая партия? Раз ты такой там в абсолютном меньшинстве? Может, ты где-то ошибся, чего-то недоглядел? Придумал что-то, чего на самом деле нет? И если тебя все так не устраивает — на них же клином свет не сошелся…
Я сама совершенно не представляю ответа на эти вопросы. Все, на что меня хватило, — это сформулировать их.
— Я ненавижу русских. Они безропотно соглашаются на то, чтобы ими правила всякая мразь. И даже если НБП придет к власти — разве хоть что-нибудь от этого изменится?
Мы тяжело подняли глаза друг на друга. У обоих в глазах стоял радостно голосующий съезд. Исчерпывающе…
— Я хочу просто жить среди нормальных людей. Уеду жить в Абхазию… Настоящий русский порядок сохранился только на неподментованных зонах — и на Кавказе… Там люди — это действительно люди и относятся друг к другу по-человечески. Мы дважды покупали что-то вот в таком же кафе. На третий день мы были уже дорогими гостями. Хозяин вышел к нам, поставил на стол бутылку водки и вместе с нами сидел пил… Мне нужно всего две штуки баксов — и я свалю из этой гребаной страны…
…На третий день — гость, на четвертый — заложник… Эта фраза принадлежит Михаилу Шилину… Понятно, зазвучала «фантазия на темы»: «Карету мне, карету!», «Шура, сколько вам нужно для счастья?» и «Обетованная земля».
— Там жить легко. Там ты либо живешь правильно — либо тебя просто не будет… Мне ведь даже поговорить здесь не с кем. Вообще не с кем. Нет людей вокруг вообще… Даже с тобой не могу. Потому что ты — баба…
Он замолкал, курил, пил пиво, глядя в стол. И начинал все заново…
— Почему я смог встать и сказать — а они не смогли? Да я же никакой не особенный. Я вырос в рабочем городке. Я закончил университет. Ни в моем происхождении нет ничего особенного. Ни в характере тоже нет ровным счетом ничего особенного. Но почему я поступаю… по совести, по чести? ЭТО ЖЕ ТАК ЕСТЕСТВЕННО!
Я только усмехнулась про себя. «Из тысячи человек мне, возможно, нужен только один…»
Нет, я уже совершенно этому не удивляюсь. Тому, что единственный человек… Хуже. Тот самый человек, в которого я так прочно вцепилась, еще сама не понимая причины своего интереса… Так вот этот человек в результате оказался единственным живым человеком в партии… И — смешно — единственным, в результате поднявшим хоть какое-то подобие бунта… И тогда — что совсем смешно — невольно напрашивается вопрос: против кого? Против мертвецов? Но это уже из области мистификаций… А их в моей истории много.
…И после этого ты так искренне недоумеваешь, что я в тебе нашла? А здесь больше нет никого…
— …Тогда почему они все такие? Никакие… Почему никто не поднялся? Это ведь были лучшие, ты пойми: это были лучшие представители партии! Почему они такие?! — потрясал руками Соловей.
— О господи… Да по жизни!
Слушай, а ты не достал? Тоже мне, нашел трагедию. Просто смешно слушать. Что за чушь он мне тут городит? Ради бога, избавьте меня от этих пережеванных соплей. Я с кем разговариваю? С пятилетним ребенком? Он что, только вчера на этом свете нарисовался?..
Нельзя быть таким живым. Это неприлично… Никто не просит воспринимать вонзенный в спину нож так близко к сердцу. Не канает человеческое, слишком человеческое…
— Сережа… Ты меня удивляешь. Как так можно? Ты до сих пор ничего не понял? Ты что, до сих пор на полном серьезе чего-то ждешь от людей? Подумаешь, люди повели себя как люди… Хватит уже убиваться из-за такой ерунды. Ты на кого свои силы тратишь? Мне с этой породой уже давно все ясно. Я от людей не жду уже вообще ничего. И жить стало намного легче. Я теперь живу, с ними никак не смешиваясь, я только холодно наблюдаю, препарирую их, и в этом — моя месть, моя власть, мой кайф… Меня мой город ненавидел. Я захотела — и он стал меня же читать. Тоже весь…
— Да нет у меня никаких амбиций! Я уеду — и буду работать… вон в таком же кафе, наливать людям водку — и пить вместе с ними…
Покалеченный бродяга, забрызганный московской грязью… Ох, Сережа… Ничего не хочешь — ничего не получишь. Это путь в никуда.
Ничего человек не боится… На даче я настороженно наблюдала, как он открытым текстом, всем и каждому, разъяснял:
— Руководство партии — и политсовет, и сам председатель — теперь абсолютно нелегитимны. Потому что они проигнорировали решение съезда.
— Ну-у, Серега, я все понимаю, личная неприязнь, все дела… — соглашательски-примирительно начинал гнусавить Фомич. Но Соловей отрезал мгновенно:
— Какая личная неприязнь?! Какая может быть в делах партии личная неприязнь?! Но зато там совершенно точно существует такая вещь, как политическая НЕОБХОДИМОСТЬ! И поступки совершаются исходя из этой необходимости…
— Фомич совсем рехнулся, — с жестокой усмешкой вдруг сказал он мне однажды, догнав меня на ближних подступах к Савеловскому вокзалу. Крошечная будка, возле которой он задержался… Я потом когда-нибудь продам ее за деньги в качестве фетиша, донельзя о…ого поэтом Соловьем… — Фомич мне тут заявил, что всерьез рассчитывает, что партия придет к власти — и он тогда хочет участвовать в разделе пирога!
Даже самая глупая собака…
Наверное, я донельзя нелюбознательная. Если к основной массе гужующихся на даче нацболов у меня был только один вопрос: «А ты как разговариваешь со старшими?» Ведь насколько идеальны были те, кто сам был старше: Миша Ши-лин, Фомич, Эвертон… Блестящие мужики. Каждый — один на миллион… С остальными же я просто каким-то чудом оставила свой сакраментальный вопрос без выяснения. Ограничившись промежуточным: «А чё за базар?» Эти нехитрые чудеса дрессировки выдавались пачками уже автоматически. Я даже как-то во вкус вошла. Уяснив, что любое общение, чтобы быть успешным, должно неминуемо пройти одну короткую, но запоминающуюся стадию. Человека, прошу прощения, национал-большевика в начале разговора нужно очень жестко и недвусмысленно одернуть. Чтобы он вздрогнул, как лунатик, шарахнулся в сторону, очнулся — и после этого некоторое время разговаривал с тобой адекватно. Но этот рефлекс не прививается. (Правда, я еще не пробовала электрошок.) И в следующий раз приходится все начинать заново…
…Поздний июньский вечер, нацбольская квартира в Люблине. Здоровый глупый ротвейлер крутится между креслами, как заведенная колбаса, топает «копытами» с дробным стуком, лезет ко всем, но упрямо отворачивает морду от меня, прячет глаза и изворачивается так, чтобы не подходить ближе чем на метр. Я на собаку и вовсе не смотрю. Ее для меня нет. Сижу с безразличным презрением в своем кресле. И в конце концов даже Соловей замечает вопиющую неправильность происходящего. Остальным-то от этой фурии нет никакого отбоя.
— А почему собака на тебя не реагирует?
Я только неуловимо усмехаюсь уголком губ. Даже самая глупая собака умнее людей. И соловьев. Она не рискнет соваться к Рептилии…
Постой, паровоз
Вот…
А хозяйка собакина тогда сумела-таки меня заинтриговать. Когда однажды летом все в очередной раз перепились на общей кухне, она вдруг потащила меня на балкон — покурить. На другой балкон… Это некурящего-то человека! Чего надо? Общих тем у нас катастрофически нет. И то ведь мы с первого дня прекрасно вдвоем и без мужиков тусовались. Специально съездили к метро, купили краску, и я красила ей волосы. Меня в этой роли представьте…
Когда мы вошли первый раз тогда на хату к Соловью, я думала, этой тетке на кухне лет тридцать пять. Я с собой сравнила, мне было двадцать восемь. Я с ней на «вы» начала. Оказалось, ей девятнадцать. У нее «в деле» уже был подвиг. Назывался он: девушка ударила какого-то «мэна» цветами по лицу. И прилагались фотографии. Сцена, трибуна, «мэн». А где девушка? Половину сцены занимал собой шкаф. Ой, не шкаф. Девушка…
И вот теперь на пьянке она зачем-то принялась рассказывать, что дома у нее есть тощая подружка и она регулярно раньше била ей морду. Я слушала со все возрастающим интересом. Интерес грозил перерасти в хохот. Зачем она мне это говорит? Что это, прямая и явная угроза? Мол, вот такой расклад сил. Я ее на жизнь старше. Она меня вдвое тяжелее. Двое? Втрое? Локомотив. А я, методом исключения, Анна Каренина. Вопрос: кто кого? Вопрос «зачем» уже можно было не рассматривать… Для меня ответ «кого» не был столь однозначен, как ей хотелось бы. На кухне я найду подручные средства ее остановить. Даже голоса при этом не повышу…
Правила приготовления бульона
…Вечером в желтом доме на Шереметьевской мужики с нехорошим блеском в глазах потребовали жрать…
Я полезла в морозильник. Он почти целиком был заполнен кем-то в пакете. Я осторожно вытащила этого кого-то за… часть тела и показала мужикам.
— Это у вас кто?
Соловей задумчиво посмотрел на это обмороженное великолепие, обильно припорошенное снегом.
— Мы теперь уже и не вспомним…
Ладно. Родственники всех пропавших без вести за последние полгода найденное тело не опознали… Понятно, что по сегодняшнему ужину плачет ростовская лаборатория с анализами ДНК. Или по крайней мере Тишин. Такую квалификацию так просто не потеряешь… Я не глядя положила свою страшную находку в самую большую кастрюлю и поставила на самый маленький огонь. Кто бы это ни был, правила приготовления бульона — одни на всех…
Шоу маст гоу… вон!
Оказалось, в холодильнике у них прятался Франкенштейн. У него было куриное тело, свиные ребра и говяжья печень. Мы в тот вечер очень неплохо повеселились… Но главное шоу, оказывается, было впереди.
Потому что приехала «девушка с цветами». А дальше я не поняла…
Меня так пленяет эта их деревенская манера начинать вопить с порога. Войти, выпучить глаза, еще даже толком ничего не рассмотрев, — и как вмочить. Так, чтобы в разинутую пасть кишки просматривались. Главное, чтобы вообще никак не просматривалась, собственно, причина гнева. Тогда гнев приобретает масштабы и характеристики абсолютного и ужас навевает просто мистический. И у слушателей не может не возникнуть ощущение, что гневаются на них уже хотя бы за то, что они тут просто по гроб жизни кругом должны… «Ты виноват уж тем…» Нет, что и говорить, очень тонкая работа. Наверное, все сразу должны страшно перепугаться, кинуться врассыпную, попрятаться по щелям — и там навсегда умереть от стыда и несмываемого позора. А кто недопомер — будет бит нещадно…
…Ой, баюс, баюс…
Не, занимательно бывает посмотреть. А самая веселуха начинается, когда сквозь децибелы вдруг получается разобрать, что предъявляют-то тебе!
— Сказала ничего не трогать! — голосила она. Я только недоуменно пожала плечами. О чем базар? Мы и не трогали. Ничего. Из того, о чем она сказала. А Франкенштейн — он там еще в прошлом веке поселился…
Ответом мне был гиппопотамий рев.
Я рассматривала ее уже с безмерным любопытством. Ты пытаешься мне что-то сказать?..
…Как там Соловей говорит? «Летит — земли не видит»? Она кого решила перекричать? Я зря, что ли, столько бабла потратила на педагога по вокалу?.. Когда однажды, как раз после занятия, я окликнула знакомого на улице, от этого «звука» у меня в руках раскололась трубка телефона-автомата…
Девочка наконец-то решила напороться на то, чтобы ей наконец-то ответили? Я, похоже, действительно что-то слишком долго молчала. Это, видимо, приняли за единственную реальность. Ладно, придется устроить показательные выступления. Если публика просит… Нельзя отказывать Кузьмичу… Спешите видеть, единственный концерт в нашем городе! Великий Немой заговорил! Только раз — и только для вас!..
Пошла баба на базар — и нарвалась на… базар…
…Она что-то прошипела и скрылась в своем углу. Когда звон в ушах немного ослаб, Соловей, болезненно сощурившись, проговорил:
— Зачем же так орать?.. Можно ведь спокойно все уладить…
Да нет, Сережа. Именно это и было — спокойно…
Соловей ушел наверх, вернулся минут через двадцать. Я как раз в одиночестве домыла посуду.
— Что здесь произошло?
— ?..
— Пока меня не было.
— Вот, посуду помыла…
Он осторожно глянул в сторону закрытой комнаты. И я поняла, что он опасается обнаружить там свежий труп. Нового Франкенштейна… А очень может быть — втайне на это надеется. Иначе зачем он оставлял нас один на один? А я его ожиданий не оправдала…
Сириус-мэн
— У меня вчера мент украл телефон. В метро…
Соловей тихо сообщил мне это после концерта с каким-то печальным отсутствием эмоций. Ну да, снявши голову, по волосам не плачут. Чего уж теперь. Если жизнь решила добить, она будет добивать по всем фронтам, изредка досылая еще чего-нибудь и вдогонку… Этот телефон просуществовал у него ровно сутки. Две с половиной тысячи. Для Соловья — бешеные бабки…
А это ты, Сережа, уже сам виноват. Пить надо меньше… Ты реально пошел вразнос, ты уже неприкрыто подставляешься, прочно оседлал волну несчастий. И теперь будешь черпать их просто из воздуха. Действительно, что ли, смерти ищешь?
— Позвони из Москвы ментам, спроси, чё за фигня. Скажи, ты моя жена…
Это сильно прозвучало…
Собираясь в Москву, я, как кошка по слякоти, пробиралась по завалам барахла на втором этаже, балансируя между разбросанными вещами и волоча за собой громадные тапки.
— У тебя хорошая походка… — встрял какой-то НБ-инопланетянин.
Я просчитывала в уме разговор с ментами, скользнула взглядом поверх его головы. …А снег — белый…
— Нет, правда!.. — Он, вытянув шею из своего угла, воспылал желанием мне это во что бы то ни было доказать.
…А ты сомневался?..
Он отчаянно и безрезультатно выискивал на моем лице озарение восхищением от его невероятного открытия и печать неземной благодарности. И не мог понять, почему его откровение не канает. Мне было его жаль. Человек ведь никогда так и не узнает, что существуют комплименты, которые звучат как оскорбление. Точно так же пожилому художнику можно сказать: ух ты, как похоже вы рисуете собаку… Облом, пацан. Женщина, всю жизнь шлифующая себя, как нож, к тридцати годам о себе знает все…
— Сережа… — добралась я к Соловью. — Давай еще раз: как точно выглядел телефон?
Соловей лежал на краю кровати, рядом на полу десяток нацболов старательно ломали голову, как же им теперь вызволить свою водку. Придурки скинулись, сходили за двумя бутылками, радостно вперлись на кухню, победно держа добычу в некрепких ручонках. Десяток яиц в пакете у них сразу выскользнул и шмякнулся об порог. А бутылки отобрала «девушка с цветами»: вы пить не будете! Ладно бы действительно спрятала. Просто поставила в холодильник. Не нашли. Ходили, вздыхали, закатывали глаза. Шушукались там в своем логове. Мол — ах! — что же нам теперь делать? Как будто понарошку играли в школьном спектакле. Меня поразило, с какой готовностью они приняли на себя роль сопливых младенцев. Против мамки — ни-ни… Как будто из этой роли никогда и не выходили… У меня возникла мысль действительно водку спрятать. А с другой стороны: зачем? Быстрее передохнут…
— Как выглядел телефон?
— Серо-синий, — приподнял голову Соловей, — в черном кожаном чехле…
— Так вот же он! — Этот придурок с Сириуса выудил из-под кровати старый соловьиный черный телефон и теперь торжествующе совал его мне, заслоняя Соловья. Один в один: двухлетний ребенок, выучивший уже какие-то слова. И теперь с ликованием отзывающийся оглушительной нечленораздельной тирадой на каждое смутно знакомое услышанное слово… Интересно, а когда его посадят, он точно так же будет с разбегу радостно влезать своим рылом во все разговоры старших? И долго он так надеется протянуть?..
— А можно… я поговорю со своим мужчиной о наших делах?!
Пора прекращать договариваться
…А на шоссе Энтузиастов мне дорога, видимо, заказана… Спалили…
Вот это — жаль…
Неужели снова одна? Навсегда одна… Самурай без хозяина…
Неужели я настолько одинокий охотник?
Но почему-то у меня получается совсем другой расклад. Когда у тебя в зубах навязла молитва, ты один уже не будешь. И в таком состоянии люди уже не слишком и важны. Потому что они Его — не заменят…
…Да-а, представляю, что мне могут теперь предъявить, после того как меня на всю страну спалили на нацбольском съезде. Да, господа. Я, безусловно, уважаю ваше право верить глазам — и после этого не доверять уже человеку. Но мне реально не в чем оправдываться.
Наверное, я во многом была не права. Я слишком заигралась. Может быть, в чем-то — увлеклась недопустимо. Сдается, неверной оказалась та моя теория про хороших людей: мол, всегда могут договориться. Кажется, именно это и есть беспринципность, и я ее с успехом продемонстрировала. Как это ни прискорбно… Похоже, на первом месте должен уже стоять не человек, а идея. Пора уже прекращать договариваться…
Впрочем, я всегда была спокойна на свой счет. То, что мне чуждо, отторгает меня само. Вот и здесь я протяну уже не больше суток. При всем желании…
Да, можно вообще даже близко не подходить к тому явлению, которое тебя не устраивает. Но это не мой путь. Наоборот, я вторгаюсь как можно глубже — и возвращаюсь с добычей. С информацией. Такое существование куда как более осмысленно. Я не могу себе позволить просто брезгливо обходить мокрую холодную воду. В этом слишком много изнеженного чистоплюйства. Я считаю это дурной манерой. Если уж я разглядываю живописный речной пейзаж, я в результате полезу на самое дно. Потому что знаю, что всегда выплыву, по дну выйду обратно. Я не боюсь запачкаться. Ко мне давно уже не липнет. И кстати, восхитительная же оказалась вода…
Я знаю, в чем была не права. Я слишком отвлеклась на личное. Я поступила совершенно по-бабьи. Я попыталась стать просто женщиной своего мужчины. Даже не стать. А побыть ею. Хоть немного. Потешить душу хоть чуть-чуть. Потому что одинокая женщина под тридцать — это ведь тоже уже патология… А так — устроила себе каникулы. Изначально зная, что это тупиковый путь. Для меня. Почему-то у меня не получается эта роль. Да я на нее уже и не соглашусь. Нет, я ведь согласилась, но не принимает она меня. Вот черт: у меня уже хронически не получается свернуть на узкую, извилистую тропинку. И она меня не принимает…
Сириус атакует
Я единственная сошла на станции, свернула на узкую тропинку. Разве что она не была извилистой, тянулась в снегу бесконечной тонкой, прямой линией по окраине всего поселка…
Мне открыл Фомич, вернулся на кухню, незнакомые голоса спросили его, кто пришел.
— Рысь, …Соловья…
Я не услышала, как он меня назвал. «Женщина», «баба», «подруга»? Я так никогда и не узнала, кем же я была.
Я вошла следом за Фомичом. Действительно, масса незнакомых лиц, какие-то девочки из Смоленска. Неожиданно чинные, негромкие, благопристойные посиделки.
— Где хозяин? — тихо бросила Фомичу.
— Спит… — Он-то знает, кто у самурая хозяин…
Я поднялась наверх. Соловьиный трупик мирно спал, я бесшумно приблизилась, выключила вхолостую работающий телевизор. Хороший способ застолбить место на кровати — подложить туда своего мужика…
Народ только начинал рассеянно примеряться к спальным местам — а я уже со знанием дела рылась в одеялах на лежбище, подгребая под себя матрас. Что-то Соловей пошел на понижение, отдельной комнаты нам уже не досталось. Наше жизненное пространство сокращалось стремительно — и бесповоротно… Я аккуратно забралась под край одеяла. Все, я в домике. Да… Вот и весь наш «домик».
Вот и вся возможность близости: бесшумной тенью притаиться рядом, осторожно приблизить лицо к его плечу. И замереть, впитывая, как самый сладкий яд, звенящую прозрачную тоску. Тоску по любви. И знать, что ни на что уже не променяю эту боль. О, если бы эта любовь состояла из чего-нибудь еще помимо боли… Считаные сантиметры между нашими головами — это все наше пространство. Но оно — действительно наше. Мое… И оно непроницаемым светящимся коконом будет окружать нас всюду, где бы мы ни оказались вдвоем, как сейчас. И согревать нас, лаская кожу теплым дыханием. И здесь, внутри, ты всегда будешь спать так же спокойно. А я — я буду счастлива. Счастлива до слез… Эти слезы — они от счастья. Потому что я люблю тебя. Я люблю тебя — любого. Потому что это — ты…
Сверху на Соловья что-то грохнулось. Я резко вскинулась от неожиданности.
…А ты не о…л?
Этот инопланетный урод с размаху шваркнул на моего спящего мужика толстый глянцевый «Плейбой».
— На! Посмотри!
Совать что-либо мне под нос — бесполезно. Вблизи — не вижу. Я, глядя в упор, даже не сразу идентифицировала, что за дрянь свалилась. Сначала отодвинула это нечто от глаз, присмотрелась, — а потом попыталась этот журнал осторожно убрать. Гнида, разбудишь его — размозжу башку.
— Спасибо, меня это не…
Но он начал пихать мне его обратно. Жизнерадостность лоботомированного бультерьера требовала выхода. И он уже совершенно по-хамски совал мне в лицо эту дрянь. Его счастье — Соловей не проснулся. Но мое хрупкое, иллюзорное, горькое счастье наедине со своей тоской было порушено так жестоко, что я была готова разрыдаться. Даже этой малости у меня теперь нет, даже эту микроскопическую иллюзию у меня бесповоротно отняли. Ничего у меня нет, ничего…
Он переключился с журнала на какой-то старый фильм по телевизору. И начал требовательно заставлять меня его смотреть. А все, что меня сейчас интересовало, — это возможность спрятаться за закрытыми веками, замереть на границе сна своего непоправимо любимого человека — и тихо раствориться в его сне. Неужели я хочу слишком много? И мне только оставалось надеяться, что однажды эту гниду все-таки кто-нибудь раздавит. Мне, наверное, не судьба. Но найдется другой хороший человек. Которого он вынудит. Потому что оставлять все это в таком виде — невозможно…
— Может, помочь чем-нибудь?
Хороший ведь человек-то… Добрый… Не человек, инопланетянин…
— Хочешь помыть посуду?
Да, я жестокая, согласна. Его глаза перекосило куда-то аж к переносице…
— Посуду я мыть… не умею…
— Тропинку перед крыльцом нужно почистить. Там ходить уже невозможно…
Это я пока преувеличила. Можно, если осторожно. Пока она не обледенела или снега не намело горы. А уж что будет весной… Во где из-под снега полезут «подснежники». Сейчас-то дорожка просто изгибается пологими буграми. И от глаз скрыт тот факт, что здоровенные мешки с мусором господа нацболы неоднократно сваливали прямо перед порогом. И все это ушло под снег. И, к сожалению, придется ждать следующего снегопада, чтобы под снег ушел тот факт, что они… за…ли уже с крыльца все подступы к дому. Это, кстати, была соловьиная манера…
…А тот хороший человек? Он почистил. Тропинку. Перед крыльцом. Вырыл в ней углубление. Размером 50 на 50. Сантиметров…
Я в ужасе попятилась от него. Больной… Точно, больной…
…Обложили… Не продохнуть… Кругом — одни нацболы…
«Я преклоняюсь перед его политическим гением…»
Соловей каким-то чудом воскрес. Какой день-то был, неужели третий? Мы наконец-то выскреблись из своей норы. В Бункер мы ехали, уже просто чтобы помыться…
Отмытый Соловей медленно сох. Руководство у Лимонова отмечало съезд. Не было и Тишина. Неужели он тоже там? Оборжусь… Я присела на кухне на единственный свободный стул. Но сидела совершенно отдельно. Я не слышала, о чем говорят. И едва ли дважды взглянула на незнакомый молодняк, расположившийся за столом.
Я была поглощена изучением консервной банки…
Плоская серая банка из-под шпротного паштета. Открытая неровно, с рваными краями. Вылизанная достаточно тщательно. Мною… Ничего хорошего в этот момент в моей голове не крутилось. Состояние тяжелой подавленности, оставшееся после съезда, сохранялось до сих пор. Я ведь все это время общалась с Соловьем…
…Кукольный театр… Я наконец-то поняла, что все это больше всего напоминает. Сказку про Буратино. Карабас-Барабас в ней был такой, что рядом с ним сказочный прощелыга должен вешаться на бороде. Лучший друг Дуремар… Какая разница, на чем делать деньги, на пиявках — или порнографии? И оба ищут свой Золотой ключик… Пьеро? Нет повести печальнее на свете, чем повесть о Пьеро, моем поэте… Мальвина? В самую точку. Ее цепной пудель Артемон… Папа Карло, отец народов, — это вообще трагедия. И дальше по тексту. Плюс восемьсот статистов. И все — на нитках.
А я, похоже, по цинизму приближаюсь к Буратино. Не согласившемуся на нарисованный очаг — и так и не ставшему актером кукольного театра…
А по степени «проходимости» — к лисе Алисе…
— Девушка, а вы откуда?..
Меня грубо оторвали от глубокого погружения в недра банки. Я медленно переместила немигающий взгляд и остановила его на говорившем.
…Как ты меня назвал? Это я, что ли, девушка? Это я, что ли, девушка… для тебя? Молодой человек… Я старше тебя лет на дюжину. И если ты настолько глуп и неопытен, что рискнул первым лезть с левыми расспросами к старшему, занятому своими делами и еще ни разу в этой жизни не выказавшему желания контактировать с тобой… То для того, чтобы привлечь к себе внимание, существуют установленные формы. Например: «Разрешите обратиться». И разговаривать мы с тобой будем, только когда я тебе задам вопрос, а ты кинешься на него отвечать. И никак иначе…
Тьфу ты, черт. Бесполезно. Он же нацбол…
— Девушка? Вы откуда приехали? Вы москвичка? Вы московская активистка? Я вас на съезде видел…
…Откуда я? Откуда все берутся. С улицы зашла… Мне было уже интересно, сколько еще он сможет сыпать вопросами, прежде чем поймет, что не следовало этого начинать. Мне было все равно, куда положить окоченевший взгляд Рептилии. Не на банку, так на него. Разницы никакой…
…Исторически, по воле случая, так получилось, что я оказалась именно по эту сторону баррикад. Просто забрела сюда — и уже не было времени и возможности все переигрывать. Весь спектакль я просмотрела со своего места в последнем ряду партера — согласно купленных билетов. Хотя, будь во мне чуть больше драйва, не дрейфуй я совсем уж бесцельно и расслабленно… Я бы свивала сейчас кольца вокруг совсем другого героя пьесы, прищелкивая погремушкой на хвосте. В этой жизни я выбираю Жизнь. Лозунг: «Да, Смерть!» — для дураков, которые повелись. Роль добровольной образцово-показательной жертвы выбирают себе, похоже, не самые сильные люди. Зачем мне Пьеро, когда есть живой Карабас-Барабас?
Это просто из области человеческих предпочтений. Я люблю, когда поступают дерзко и жестоко. Именно это я называю: красиво. Когда правило: никаких правил. Когда главное — выиграть, и плевать уже как. Можешь? Делай. И — честь тебе и хвала. Чего оглядываться-то? И главное — на кого?!
В истории про «ночь длинных ножей» я всегда была на стороне Гитлера. Хоть мне и было смертельно жалко Рема. Он ведь был за идею. За «вторую революцию»… За настоящий национал, блин, социализм… Говорят, Гитлер столько сил угробил, доказывая денежным мешкам, что «социализм» в его программе — не более чем очаг, нарисованный на холсте. И видимо, сумел убедить, если бабла хватало на… А потом — вообще на все стало хватать. Партийная политика состояла лишь в том, чтобы беспрекословно следовать слову Вождя. Ни больше ни меньше…
А у Рема самого было в руках слишком много власти. А он хотел — еще больше. Он отказывался быть марионеткой. Свое собственное войско бунтовало против отца-основателя-главнокомандующего. И для Гитлера это стало непозволительно опасно…
Я к тому: как бы теперь самой не угодить под раздачу вместе со всеми этими ремами…
Ни разу я не Ева Браун. Я, может быть, в чем-то Лени Рифеншталь. Хотя она, личный режиссер Гитлера, воспевала победителя. А был ли личный биограф у Рема?
Вот у гауляйтера Северной Германии Грегора Штрассера, когда он еще в 1925 году начал свой тихий бунт, был верный соратник — блестящий журналист и оратор Йозеф Геббельс. Со своим даром пропагандиста он составил в партии конкуренцию самому Гитлеру… К ужасу Гитлера, Штрассер принял слово «социализм» в национал-социализме всерьез. Он хотел отождествить партию с немецким пролетариатом, отвергая при этом международный коммунизм. На пару с Геббельсом они предполагали, что нацизм и коммунизм могут каким-то образом объединиться в германский национализм. Публично заверяли немецких коммунистов, что эти понятия «не настоящие враги». Хотели расширить идеологическое содержание в партийной программе, выделить социалистические цели. Они считали, что партийная доктрина важнее, нежели ее лидер.
Этого одного было достаточно, чтобы встать на путь конфронтации с Гитлером.
Назревающий бунт начался тихо в конце лета 1925 года на собраниях северных гауляйтеров. Они создали комитет для выработки новой программы. Пересмотренная программа отличалась от «Двадцати пяти пунктов» скорее выразительностью, чем общим направлением. Она повторяла антисемитские требования и вместе с тем расширила и уточнила экономические разделы.
В то время левые партии выступили с требованием лишить собственности свергнутую монаршую семью. Штрассер и Геббельс поддержали. Для Гитлера же такой шаг был проклятием. Он искал поддержки консерваторов, изображая себя твердым антикоммунистом и надежным защитником частной собственности. Открытый раскол казался теперь неизбежным. 22 ноября 1925 года Штрассер собрал гауляйтеров Северной Германии на открытое собрание в Ганновере.
Геббельс тогда договорился до того, что даже заявил: «Я требую, чтобы мелкобуржуазный Адольф Гитлер был исключен из национал-социалистской партии!»
Гитлер шутя отмел все их претензии. Оставался невозмутимым в связи с зашедшим так далеко отступничеством. Для него вопросом был, как всегда, он сам. «Государство — это я!» Игнорирование любой части его программы по любой причине приравнивалось к измене как нацизму, так и ему самому как олицетворению нацизма. Он решил это продемонстрировать. В феврале 1926 года собрал съезд партийных лидеров, заполнил зал преданными гауляйтерами, на собрание прибыл подобно главе государства. В своей речи он не стал нападать непосредственно на бунтовщиков. Просто пункт за пунктом отверг все претензии. Штрассеру пришлось просить своих товарищей по мятежу вернуть проект программы, который он ранее им разослал.
Штрассера Гитлер полностью подчинил, никогда больше не позволяя ему продвинуться. С Геббельсом было иначе. В течение нескольких недель тот прошел удивительную трансформацию и стал самым ревностным помощником Гитлера. Геббельс был сокрушен поражением. Но фюрер быстро очаровал своего противника. Он лично звонил ему, просил выступить на собраниях, предлагал свой автомобиль. «Я люблю его, — признался Геббельс в своем дневнике в апреле. — Я преклоняюсь перед его политическим гением». Он был достаточно умен, чтобы зацепиться за единственную звезду на нацистском небосклоне. «С ним вы можете завоевать мир. Я с ним — до конца»…
…А я, может, еще хитрее, чем Лени. Как вам амплуа: «Воспевающая поверженных, но непобежденных»? Каково звучит? Надо где-нибудь записать…
Какая мне, собственно, разница, из какого окопа описывать чужую войну? Я оказалась в том, куда в результате стали сваливать трупы. Тоже неплохо.
Даже не так. Это в сто раз лучше, чем, не приведи господь, окоп вообще без трупов. А зачем тогда вообще окоп?
Но только в этой ноге пульс уже не прощупывается. Да и какой пульс может быть у театрального реквизита? И спектакль закончился…
А с моего места в последнем ряду партера смотреть уже не на что. И то еще мой билет выиграл роскошный поощрительный приз. Я получила возможность заглянуть под крышку сундука. Куда ссыпали кукол, попадавших безвольно, как тряпье. И теперь они только перешептываются под своей крышкой, за ненадобностью снова запрятанные в чулан…
Кукол снимут с нитки длинной и, засыпав нафталином, в виде тряпок сложат в сундуках…
А точнее…
«В ЭТОМ ДВИЖЕНИИ НИЧЕГО НЕ ПРОИЗОЙДЕТ, ЗА ИСКЛЮЧЕНИЕМ ТОГО, ЧЕГО ХОЧУ Я».
Эта надпись красовалась на портрете Гитлера в его кабинете в Коричневом доме в Мюнхене.
— Испепеляющий взгляд… — радостно сообщила мне рожа напротив.
…Мальчик, это ты опять со мной, что ли, разговариваешь? С такой склизкой улыбочкой? Кипятком, что ли, плеснуть?
Я еще помолчала.
— Да я все думаю… Почему Я ТЕБЯ ни о чем не спрашиваю?.. Пацан осекся.
— Извините… — пролепетал он.
Хоть один что-то понял…
Глава 4 Приговор
Чего мне стоило, уходя, не вывернуть на полную конфорки на газовой плите. Это — то, что я НЕ СДЕЛАЛА в своей жизни…
Мертвец
Зверь пришел ко мне вечером, прошелестел мимо сгустком темноты, стукнулся костями о сиденье деревянного стула на кухне. Я искоса подняла на него взгляд от бака с грязной посудой. Поговорить-то ему больше и не с кем…
— Я проиграл…
Секунда — и рыдания изуродовали его лицо. И без того изуродованное…
— Катя, я проиграл…
И дальше я отрешенно наблюдала, как уже к самым моим ногам подбирается темный водоворот его отчаяния, вслушиваясь в его страшно-тихие, перебиваемые рыданиями, слова:
— Что я, ничего не понимаю?.. Это конец… Меня теперь загасят… Мне, наверное, придется скрываться…
Что я могла сделать, что? Мой любимый человек хоронил себя. А я, присев рядом, только по-бабьи скорбно сжимала губы, безвольно сгибаясь под темной неприподъемной тяжестью, вползающей на раздавленные плечи. Уставив в пустоту потухший взгляд… Чудовищный жест. Он появился у меня только с ним. Выжигать железом эту порочную тоскливую покорность. Я себя теряю. Это — не я…
— Две тысячи… Мне нужно всего две тысячи баксов… И я уеду из этой проклятой страны… Я не могу здесь больше жить… Я всегда смогу себе заработать, прокормить… жену и п…в… — Он горько усмехнулся. — Пора уже подумать… «о вечности»… И там, куда я уеду… не должно быть никого… из прошлой жизни. Ты меня понимаешь?..
Понимаю… Это означает конец моей истории. Да ведь и я сама… про тебя уже почти написала… Он обернулся ко мне с отчаянием, сгреб рукой за плечи и с силой притянул к себе. Я, почти одеревенев, медленно цепенея от густого яда его обступающей тоски, все больше сгибаясь под ее тяжестью, ткнулась лбом в плечо. У Соловья — и такие жесты?..
— Ты — самая лучшая моя женщина. Но я тебя не люблю… Я с какого-то момента вообще женщин не люблю… Ты знаешь…
Я отстраненно молчала, неестественно сгорбившись под рукой так болезненно любимого мужчины. Неестественно для себя… Убийственно чужая и его жизни — и его мучительному сползанию в ад.
Меня все это уже давно никак не касалось. Водоворот его жизни петлей сворачивался у ног, обдавая меня лишь своим тяжелым гулом. На меня не попадали даже брызги… «Книга пишется сама собой… Мой герой уже почти мертв…»
…Нет, все, хватит, прочь отсюда…
А тем, кто сам добровольно падает в ад, добрые ангелы не причинят никакого вреда…
Весь в белом
— Знаешь… А по здравом размышлении…
Дня три прошло, Соловей однажды протрезвел — и вдруг оказалось, что он совершенно, подозрительно спокоен. Он бодро шагал по заснеженному поселку — и выглядел странно довольным…
— А я доволен тем, как все произошло. Я сделал то, что был должен. А больше-то я уже ничего сделать не мог.
— Ты так считаешь? — У меня на этот счет были большие сомнения… — На мой взгляд, во всем этом была какая-то совершенно непонятная мне половинчатость. Как-то странно все это выглядело. По крайней мере, для меня. Еще Адольф Ало-изович нам завещал: «Сказав А, скажи и Б». А ты — ты ведь не додавил. А в такие моменты нужно именно додавливать. Ты же озвучил вопрос — и все, и ушел в сторону, как будто больше тебе ничего и не надо. Если ты чего-то попросил и видишь, что тебя игнорируют, надо начинать требовать, добиваться своего, доводить до конца, не позволять все это замять.
— Я меньше всего хотел скандала на съезде. Не нужен мне раскол. Я разве чего-то сверхъестественного попросил? Требовать после меня должны были уже другие. Ни фига себе: президиум игнорирует решение съезда! А устрой я скандал, я расколол бы съезд надвое, а Лимонов все равно бы вывернулся, объявил меня сумасшедшим. А так… я сделал все, что мог. Журкин сказал: я все правильно сделал. Исторически правильно. Все всё поняли, сформулировал я все совершенно четко. И все поняли, что к чему. Но сам я при этом остался совершенно чистым, весь в белом, я защищен со всех сторон, ко мне никто не может прикопаться. Но зато теперь, чуть только где-то чего-то, чуть где какой вопрос возникнет, все сразу будут вспоминать меня. И может быть, постепенно ситуация и раскачается…
— Да. — Здесь я согласно кивнула. — Судя по тоскливым рожам, которые я в избытке наблюдала после съезда, этого всего они уже не забудут…
— А почему из них никто не поднялся?! — мгновенно опять вскипел Соловей. — Почему они-то все промолчали?!
— Потому что всех попросил об этом Тишин.
— А Тишин — он что, за них за всех отвечает?
…Справедливый вопрос. Они что же, все оказались ведомыми?..
— А ты слышала, как Миша Шилин рассказывал, что на съезде собирались гасить Самару, Ульяновск и Оренбург? Потому что думали, что они поднимутся за мной?.. А как Попков попал. Объявил Манжоса врагом партии! Это додуматься надо. А когда надо что-нибудь опять захватить, Манжоса подписывают ведь первого… Я теперь буду приезжать в Бункер, тусоваться там — и по ходу запоминать, за кем какие косяки. А потом гасить одних руками других. Попкова загасит Манжос. А не загасит один — я ему помогу…
…Как я люблю вот такие торжествующе-недобрые взгляды. Наконец-то какая-то реальная тема. Это сладкое слово «интриги»…
…А я ведь абсолютно спокойно чувствовала себя там в роли стороннего наблюдателя. Меня все происходящее касалось… опосредованно. Поскольку напрямую касалось Соловья. Но участвовать в этом? Нет, увольте. Это сугубо ваши личные национальные разборки…
И только потом я поняла. Он ведь предвидел, что все будет именно так гнило. Когда за ним не поднимется никто. И просил меня о помощи именно на такой случай. Когда, кроме меня, за него некому будет вступиться. Если бы я действительно по-бабьи болела душой за этого человека, я вступила бы в эту его чертову партию. И делала бы его дело наравне с ним. Это было бы уже мое дело, а за свое — я бы вцепилась…
Смешно. Он знал, что во всей партии сможет рассчитывать только на одного человека. На бабу с темным… настоящим, которая должна была бы вступить в партию с конкретной целью ее развалить. И та подвела…
Зря ты обзывал меня бабой. Ну какая из меня баба?
Я всегда за собой это знала: я не Ева Браун…
В шаге от низшей точки
Мы возвращались в свою ссылку поздно ночью на последней электричке. Долго в одиночестве бродили под снегом, дожидаясь на платформе. Мы уже давно и бесповоротно превратились в чету пенсионеров… Это была, может быть, последняя возможность побыть вдвоем.
О своей, о нашей с ним жизни я знала уже только одно. Я страшно устала. От его жизни. От самой себя. От тех тяжелых слоев какой-то мути, которым я позволила наслоиться на меня. И из-под которых меня уже не было видно. Когда ж все это, наконец, закончится? Она читала жизнь, как роман, а он оказался повестью… Для завершения моей собственной повести не хватало только последнего слова… героя моего романа…
— За что ты борешься?.. И что ты вообще делаешь в этой партии, если уверен, что она никогда не придет к власти?
— А я не уверен, что она не придет, — вдруг неожиданно промолвил Соловей. — Это ведь не только от нас зависит. Еще могут совершенно непредсказуемо выстроиться звезды… А борюсь я с Антихристом.
— Очень интересно… Партия безбожников — и вдруг на тебе…
— Почему безбожников?
— Ваш главный — безбожник.
— Он — да. Но я-то — нет… И в партии я занимаюсь сотворением еще большего хаоса.
— Хаос — это и есть Антихрист.
— Во все времена порядок, консерватизм — это было хорошо и правильно. Но во времена перед концом света любой порядок — это порядок Антихриста. Помнишь, я рисовал тебе круг? Так вот, Антихрист хочет как можно дольше задержаться в шаге от самой низшей точки. И построить там свой порядок. Поэтому сотворение еще большего хаоса — это заставит мир дойти до самой низшей точки. Где будет разрушено уже вообще все, вообще любой порядок. В том числе порядок Антихриста. И дальше уже, только после этого, сможет начаться подъем вверх.
И наверное, многие объединятся… Не под этим чудовищным флагом. Додумались, скрестили самое худшее, что было в двадцатом веке… Под зелеными знаменами ислама. Потому что христианство… оно до нас дошло в искаженном виде, в Евангелиях много неистинного, а потом еще и иудеи переделали что-то под себя…
…Ну вот, собственно, и все. Я смотрела в черноту за окном, начиная замерзать и считая в уме остановки. Соловей выбрал какой-то странный вагон. В нем единственном не закрывалась дверь — и не работал репродуктор… Герой сказал свое заключительное слово. Это конец, теперь это — действительно конец. Книга дописана. С ее героем мы расстаемся…
Смертный приговор
Развязка уже поджидала меня, тихо притаившись в неподвижном снегу возле дома, тенью скользя в красном свете лампы в окне второго этажа, затерявшись в груде сапог в темном коридоре, бесшумно паря в потоке теплого воздуха над газовой плитой…
Соловей долго говорил с Фомичом, закрывшись у него в комнате.
— Завтра утром приедет Аронов. По-видимому, выгонять тебя. Это Фомич сказал… Я не могу никак ни на что повлиять и тебя здесь оставить. Меня самого отсюда скоро могут выгнать… Я тебе еще до съезда все сказал. Решай все эти вопросы сама…
Я подняла на него глаза, плашмя впечатав взгляд в лицо.
Я решу… Я все решу… Я решу все идеально…
Я ВООБЩЕ НЕ БУДУ НИЧЕГО РЕШАТЬ.
Мне здесь больше ничего не надо.
Я смотрела на него со странным чувством. И только пыталась понять…
…Сережа… А что ты сам? А ты сам — что, больше уже вообще никак не контролируешь свою жизнь?
Как же так? А что ты за мужик? Если превратился в тряпичную куклу, у которой не осталось ни крошки своего? А что ты за мужик, если у тебя на твоих глазах за просто так отнимают все, что осталось? Твою, любящую тебя женщину… А ты уже не можешь шелохнуться, чтобы защитить… даже самого себя… А что с тобой сделают дальше? А потом — сделают опять и опять? Сколько еще и по каким частям ты будешь продолжать безропотно сдавать свою жизнь и самого себя?..
Потерять меня — это надо было умудриться…
Куда ты идешь?.. Сережа… До какого предела ты сможешь рушиться вниз, прежде чем начнешь хоть как-то цепляться? Ты хоть сам-то задержись в шаге от самой низшей точки. Ты ведь вообще ни в чем не знаешь предела…
— Слушайте… А чья там наверху повязка?
Этот недоумок с Сириуса вперся на кухню и уставился на нас с видом озадаченного дебилизма. Я вздрогнула, как будто меня ударили. А, кто здесь?! Все вокруг нас заволокло уже многометровым стеклом отчуждения — и он врезался в него, как с разбегу…
— Ну, мы там повязку нашли… — неуверенно пробормотал он, сделав неуловимое движение, как будто приготовился сбежать.
Я сделала над собой мучительное усилие — и вспомнила наконец, где я и кто он такой. Счастья мне это не прибавило… Зато он продолжил уже бодрее:
— У нее на одной стороне серп и молот НБП, а на другой — эмблема РНЕ…
И замолчал, опять озадаченно разглядывая нас. Я…
Я хохотала так, что это чуть не переросло в полномасштабную истерику. Рыдания уже подступали к горлу, слезы готовы были брызнуть из глаз. Суки… Какие же суки… За просто так у меня… отняли любимого мужика…
Но воображение опять невзначай подсовывало мне этот чудовищный гибрид, эту двуличную повязку, — и я сгибалась пополам в новом приступе хохота от этого нестерпимого, убийственного комизма. Как похоже на мою жизнь… О господи!.. Умоляю!.. Упаси вождя однажды воочию увидеть такой шедевр конструкторской мысли! Это же чей-то готовый смертный приговор!..
Всех не перевешаете
Нам досталось спать в мансарде на полу. Естественно, Соловей ушел в глухую оборону… Он отвернулся от меня, я и не пыталась к нему приближаться. Сна не было, я тревожно скользила глазами по янтарно-черной темноте. Маленький круглый белый обогреватель напряженно гудел рядом, гоня струю горячего воздуха, и светил красным огоньком. Красиво: красное с белым и черным…
Но временами я, видимо, все-таки проваливалась в сон. И последнее, что я различала, — так это то, что ночь неизбежно расставляет все по своим, единственно правильным местам. И я засыпала в тот момент, когда касалась лбом его спины…
Я была в странном, странно легком состоянии. Сон не шел из-за центростремительно разгоняющегося нервного… почти восторга. И в то же время я была странно спокойна.
Я просчитывала свой отход…
Все, прочь, прочь отсюда, я наконец-то сорвалась с крючка. И мысленно я уже нетерпеливо мчалась дальше. Как можно дальше. От этого лепрозория. Только потерпеть еще пару часов, только дождаться нового утра. Я выскользну отсюда, когда начнут ходить первые электрички. Только меня и видели…
Но Соловей тоже не спал. Он ворочался, вставал, возвращался, бродил по дому в темноте. Я ждала, когда же он уймется, чтобы уйти незамеченной. Ни им, ни Ароновым. Если тот не хочет меня здесь видеть — ради бога, он меня не увидит… Мне базар не нужен…
Была еще одна причина поскорей убраться. Пятьсот рублей Соловья, так и оставшиеся у меня. Он что, всерьез о них забыл? Изымать из Аронова якобы обещанные им деньги за концерт не было никакого настроения. И мне было без разницы, где разжиться деньгами. Умыкнуть соловьиный пяти-хатник — путь наименьшего сопротивления…
Чувствуя, что земля подо мной уже горит, я спустилась вниз. И через пять минут в дверь загрохотал Аронов. Гипер, б… активность…
— Рысь, ты, что ли? А что ты здесь делаешь?
С такой противной интонацией он это проговорил…
— УЕЗЖАЮ…
Надо же, этого оказалось достаточно… Вопрос был исчерпан, хозяин протопал на кухню. А изо всех щелей потянулся по-утреннему бледный народ. Черт, я даже толком не знала, кто обитает в доме…
— Вы тут что, все трезвые, что ли?!
Аронов с ужасом посмотрел, как помятые тени покорно закивали, выложил на стол курицу — и бутылку какого-то вина. Я следом за другими осторожно подсунула ему свою рюмку.
— А тебе вообще пить нельзя!
Нет, Аронов — он просто прелесть…
— Налей — и я исчезну…
Видимо, это обещание так глубоко запало ему в душу, что он мне безропотно налил. И аккуратно убрал от меня нож…
…А вилку?..
Соловей вошел в кухню, когда все опять расползлись по своим углам. Сел на стул. И как-то очень странно его взгляд метнулся по сторонам, лишь на мгновение задев меня. Как будто старался не встречаться со мной глазами…
— Ты уходишь?
Я чуть не бросила ему, хлестнув словами наотмашь: «А ТЫ как хочешь?» Но пожалела…
— Ухожу.
— Ты у Аронова деньги спросила?
— Спроси ты. Потом. И оставь себе…
— Когда мне будут нужны деньги, я добуду их себе сам! — вспылил Соловей. — Он тебе обещал — ты у него и спрашивай! — Он развернулся и ушел наверх.
«Ну, — в последний раз проводила я его взглядом, — очень скоро, пошарив по карманам, ты поймешь, что это нужно именно тебе…»
С обостренным чутьем затаившегося охотника я выждала немного, убедилась, что все действительно опять затихли. И с наслаждением совершила последний теракт, после которого можно было улизнуть, вовсе не хлопая дверью. Давясь беззвучным хохотом, я победно украла из холодильника припасенный «девушкой» торт. Мне смертельно этого хотелось. В смысле, украсть…
Последний жест невыносимого отчаяния…
…Чего мне стоило, уходя, не вывернуть на полную конфорки на газовой плите… Это — то, что я НЕ СДЕЛАЛА в своей жизни…
…Вырезать их всех во сне и поджечь дом было не проще. Слишком много их там было. Вот ведь, черт, всех не перевешаете…
Я уходила быстро, я уходила легко, я стегала свою сорвавшуюся с цепи свободу. Мне жутко нравилось, что земля чуть-чуть горела у меня под ногами. И горели мосты… Четыре рюмки ароновского вина уняли лютое желание немедленно насмерть напиться…
В метро я странно голодным взглядом — снизу вверх — впитывала полумрак длинного «продола» пустого эскалатора перед собой. Что-то было в этом очень забытое. Когда есть только я — и свобода ни с кем не делить свободу. И не дробить пространство. А завладевать им, сколько хватает взгляда, целиком. И взгляд, как судьбу, устремлять строго вперед и вверх…
Лестница увозила меня наверх сквозь воздушный купол под белым полукруглым сводом. Сквозь пространство, присвоенное мной себе. И мне хватило этого медленного подъема на поверхность. Чтобы отсечь от себя Соловья. От меня стремительно отслаивалось все, связанное с ним. «Жажда жизни сильней…» Я возвращалась к себе…
Мир этих людей выдавил меня из себя, как инородное тело. Наконец-то… И я теперь, прокладывая себе путь локтями, спешила выбраться из зрительного зала. Мой спектакль благополучно закончился…
Мертвые могут убивать
Что за чертова жизнь… Я месила грязный снег в бесприютной Москве. Какого черта? Ограбила нищего Соловья, кинула любимого мужика на деньги… Потому что у меня тоже ничего нет. Через несколько часов я наткнулась у себя в вещах на коробку с тортом. Стоп. А это у меня откуда? О не-ет!.. Твари… Довели до клептомании…
Дома я обнаружила, что забыла на даче выданную мне на съезде футболку. Это уже не смешно. Не вполне представляю обстоятельства, при которых я могла бы добровольно вернуться в ту жизнь…
Через несколько дней, в середине декабря 2004 года, нацболы захватили все новостные передачи, все экраны всех телевизоров. Почти родных мне людей было в новостях слишком много. Я смотрела на все это, уже укрывшись от той жизни у себя дома, но та жизнь доставала меня и там…
Показали Тишина. Он что-то говорил. Соловей стоял за его плечом…
…А потом у меня стало возникать странное, страшное желание включить запись этих сюжетов — и просто смотреть на его лицо. …взгляд с экрана… Он ведь позвал меня именно наблюдать его гибель…
Страшно то, что «просто смотреть». Просто медленно пить неподвижными глазами Рептилии его черное отчаяние, опять питаться чужой трагедией. И не чувствовать при этом ничего.
Что-то со мной не так… Моя кошка больна смертью…
…Зачем он позвонил мне?
Он позвонил 31 декабря. Мгновенно севшим голосом я в панике только смогла выдохнуть:
— Сережа?! Что случилось?!
— Ничего… — удивленно протянул он. Поздравил с Новым годом, сказал, что он «на родине», что у него все «отлично», наехал на меня за то, что не занимаюсь фондом…
Я застыла с трубкой в руках, слова оцепеневшей немотой раздавило глубоко в горле. Он несколько раз окликал меня: алло, ты слышишь? Я только замороженно кивала. Спохватившись, что он не видит, выдавливала какой-то звук, а в голове паровым молотом грохотал только один вопрос. ЗАЧЕМ?.. ЗАЧЕМ? ТЫ? МНЕ? ЗВОНИШЬ?!
Я не могла найти хоть подобия объяснения этому его поступку. А потом, как от искры, меня захлестнуло мгновенно закипевшим бессильным бешенством. Сережа, а что, ты мне теперь на каждый Новый год будешь вот так звонить?! В жизни не встречала ничего более бессмысленного, чем этот прорвавшийся откуда-то из прошлой жизни, почти с того света, звонок. Непоправимо, убийственно бессмысленного…
Зачем все это? Теперь он не отпускает меня?.. Одним движением он сбил меня с ног. Сорвал грубую пересохшую корку с только что затянувшейся раны… Господи, как же мне было больно… Зачем он позвонил? Мертвые могут убивать даже по телефону…
Рецепт выживания
Что остается, когда не остается ничего?
Остается то, через что не перешагнешь. То, что гвоздями с размаху вогнано в ладонь.
Это прикосновения, еще горящие на этих ладонях…
Жар его пылающего плеча под рукой… Какое счастье! Какое счастье, что я уже воспринимала это все странно отстраненно. Еще так недавно жар его кожи был бы смешан с горючим отчаянием моих слез. То невыносимое счастье, которое все-таки полоснуло меня наотмашь… Обычно оно слишком быстро обращается в лютое, выжигающее душу горе. Горе счастья, горе любви… Слезы прожигали бы эту, и без того воспаленно-пылающую кожу. И жизнь — это было бы самое меньшее, чем за эту опустошающую минуту я жаждала бы платить…
Убийственные воспоминания… Я знаю рецепт выживания в этом мире. Забудешь ЭТО — забудешь все…
…И снова Алексей меня спас. Мне все-таки пришлось раскачать окаменевшую память и дописать рассказ о нем до точки. И вспомнить — до последнего штриха… И я прорвалась назад в тот лютый и роскошный май, где я вдыхала жизнь, как никогда. «Бери от жизни все. А завтра — все, что осталось…» И он опять вытеснил собой все остальное…
Кажется, я то ли предсказала, то ли накликала ту чудовищную волну — цунами, которая 26 декабря 2004 года в Индонезии смыла в океан 280 тысяч народу. Дней за десять до землетрясения я, подбирая эпитеты, вдруг на одном дыхании выдала несвойственный для меня образ: «Выбросившийся на берег океан…» Пальцы буквально сами набили эти странные слова. Я никогда не видела океанов. И я тогда еще совершенно не представляла, как океаны выбрасываются на берег…
Вот так и живу, то ли предсказывая, то ли притягивая беду…
В какой-то момент я резко выдернула себя из воспоминаний о событиях мая обратно в декабрь. И остановилась, не совсем понимая, куда я попала.
Господи, чем я следующие полгода занималась? Ведь могу же я жить нормально. Ведь могу же я жить…
Но я упорно, шаг за шагом, погружалась в какой-то узкий, извилистый разлом. Где все было настолько призрачно и непрочно. Где нельзя было выпрямиться в рост. Где под ногами стремительно исчезали последние опоры и носились сквозняки смертельного отчаянья. Где меня опутывала тугая паутина. Где уже начинало попахивать чем-то пещерным. И где так легко было заразиться смертью…
И так же, шаг за шагом, я, похоже, незаметно сдавала саму себя. Я сумела снова очень остро прочувствовать, какой живой я была совсем недавно, еще в этой, не в прошлой даже жизни. Тем яснее я увидела, что теперь осталось от меня самой. Что-то мало… Так этот кусок жизни был ошибкой?
Но никакой ошибки не было. Я сделала именно то, что намеревалась. Я окунулась в омут жизни другого человека. Но оказалось, что даже не вполне намокла. И только почему-то стеснялась сразу отряхнуться…
Тонкий ломающийся лед, на котором я балансировала рядом с ним, — превратился в подмерзшую воду на асфальте. В крошево предутреннего льда под каблуком сапога…
Твоя тень под моим сапогом
Вчера еще была зимняя оттепель и слякоть. Но неподвижная ночь взглянула на землю холодно и спокойно. И в предутренней тишине я ступила на твердый неровный лед. Вот это — мое. Нога прочно держала дорогу…
Твоя тень под моим сапогом — $$$$$$твоя боль по камням… Твоя тень под моим сапогом — $$$$$$кто удержит меня?..Наверное, я давно об этом догадывалась. Наверное, я наконец-то все поняла.
Я ведь не умею любить.
Умирать от любви — это еще не любовь. А вот не оставить погибать любимого…
Я ведь ни секунды не боролась за свою любовь. Я сдала все, что у меня было. Что у нас было. С легкостью сдала. Ни за что. Отшвырнула от себя. Убила. Любовь убила.
Убила любовь просто потому, что ЕМУ она была нужна ЖИВОЙ… НЕДОСТАТОЧНО СИЛЬНО… Так роженица убивает младенца, потому что его отец не пришел под окна роддома…
Самое мучительное: зависнуть где-то между жаждой любви и неспособностью к любви. В душе — пустыня. И все, что остается, — расчистить эту пустыню до конца.
Я ведь не выдерживаю, я сбегаю. Я рвусь из любви как из плена. Все, что могу, — спастись сама. Теперь уже научилась… Любовь — это то, что не утянет меня за собой… И я все меньше могу сделать для… Я не могу сделать ничего.
Единственное оставшееся мне наслаждение — полосовать свое несправляющееся, атрофированное сердце. Проворачивать в нем нож. Чтобы кайфом фантомной боли где-то на периферии нервных окончаний разлился смутный и щемящий отголосок. А потом — жаждать уже эту боль. И желать все больше боли. Такой боли… Все глубже вгоняя нож в Любовь в своем сердце. Я теперь знаю, откуда у меня идет эта патологическая страсть к ножам…
Может быть, однажды стану честнее. Может быть, однажды перейду на гвозди… На гвозди в ладонях. Может быть, это так и останется уделом Соловья… Соловей… Последний человек с еще живым сердцем…
А я? Я — хохочущий маньяк, вдавливающий в кожу горящую сигарету. И орущий в ужасе и восторге: «А я ничего не чувствую!»
Когда мне казалось, что я сбегаю от его медленной гибели, я сбегала от жизни. Я пряталась в своем одиночестве, свободе и спокойствии, как в склепе.
Когда я почувствовала, что постепенно опять оживаю, я умерла.
Я мертвец.
Видимо, это все. «Мой герой уже почти мертв… Кто-то должен умереть… Кто-то всегда умирает…» Я вряд ли когда-нибудь специально поинтересуюсь его судьбой. Я про него уже написала. Очень удивлюсь, если мы снова где-нибудь пересечемся… Этот отрезок моей жизни теперь, кажется, действительно прожит. Я плотно закрыла еще одну страницу.
Я? Со мной все будет хорошо. Со мной уже все хорошо. Мертвые не потеют…
Но я ведь живая!..
Вроде бы все…
Но только иногда из небытия всплывает странное чувство, и я понимаю: не все так просто. Я что-то оставила там. Я ведь обещала… Я обещала ему остаться с ним до конца. В этом мире, где обесценено все, моя честь — это единственное, что я никогда не поставлю под сомнение. «Твоя честь — в верности»… Старый германский прикол… Сережа… Теперь, чтобы освободить себя от данного тебе обещания остаться с тобой до твоей смерти… мне придется тебя… убить?..
…В любимом фильме книга про убийства была алиби героини…
Глава 5 Декабристы
Всем сорока задержанным было предъявлено обвинение по статье 278 УК РФ «Насильственный захват власти», за что полагается от 12 до 20 лет лишения свободы.
Сорок
«14 декабря 2004 года сорок юношей и девушек, не вооруженные ничем, кроме трехцветных брошюр с текстом Конституции РФ, явились в приемную администрации президента.
Они хотели встретиться с кем-либо из администрации, чтобы вручить список претензий. А это: фальсификация выборов, ограбление народа через «монетизацию» льгот, передача Китаю российских территорий, закрытие независимых телеканалов, бездарное вмешательство в выборы на Украине и др.
Никто из администрации выйти не пожелал. Тогда национал-большевики мирно заняли один из пустых кабинетов.
Приехавший через полчаса ОМОН взял кабинет «штурмом», избив всех участников акции, включая девушек и несовершеннолетних. Штурм в кавычках, потому что молодые люди не оказывали сопротивления.
Всем сорока задержанным было предъявлено обвинение по статье 278 УК РФ «Насильственный захват власти», за что полагается от 12 до 20 лет лишения свободы.
Обвинение было до такой степени абсурдным, что по всей стране начались протесты. Власть была вынуждена отступить. Обвинение было переквалифицировано на статью 212, ч. 2 УК РФ «Участие в массовых беспорядках», по которой грозит от 3 до 8 лет…»
Захват власти вручную
ПОСТАНОВЛЕНИЕ
о привлечении в качестве обвиняемого
г. Москва «…» декабря 2004 г.
Следователь по особо важным делам прокуратуры ЦАО г. Москвы …, рассмотрев материалы уголовного дела № 300188,
Установил:
1. … (ф. и. о.)… совершил действия, направленные на насильственный захват власти в нарушение Конституции Российской Федерации, а именно:
29–30.11.2004 на 5-м учредительном съезде неформального объединения «Национал-большевистской партии» (НБП) была принята программа, предусматривающая насильственный захват власти и государственных учреждений в Российской Федерации.
Действуя в соответствии с вышеназванной программой, «лидеры» московского отделения НБП Попков Р. А., Боров-ская Е. В. и другие не установленные следствием «лидеры» НБП вопреки положениям статей 3 и 11 Конституции Российской Федерации, которые предусматривают основополагающие принципы, порядок формирования и функционирования государственной власти в России, приняли решение о насильственном захвате власти в Российской Федерации.
Для достижения вышеназванных целей «лидерами» московского отделения НБП Попковым Р. А., Боровской Е. В. и другими не установленными следствием «лидерами» НБП был разработан преступный план по насильственному захвату власти в Российской Федерации.
Согласно разработанному плану организованная группа членов НБП в количестве 40 человек должна была незаконно проникнуть внутрь здания Общественной приемной администрации президента Российской Федерации, расположенного по адресу: г. Москва, Б. Черкасский переулок, д. 13/14, захватить в нем служебные помещения, препятствовать сотрудникам вышеуказанного центрального органа президентской власти в Российской Федерации, в том числе руководителям Российского государства, осуществлять возложенные на них Конституцией Российской Федерации и другими федеральными законами полномочия по непосредственному и оперативному приему населения и рассмотрению обращений граждан Российской Федерации, дестабилизировать нормальное функционирование вышеуказанного центрального органа администрации президента Российской Федерации и путем выдвижения незаконных ультиматумов с требованиями отстранения от власти президента Российской Федерации, демонстрацией транспарантов, разбрасыванием листовок с текстами антипрезидентского и антиконституционного содержания насильно захватить власть в Российской Федерации.
С этой целью «лидерами» московского отделения НБП Попковым Р. А., Боровской Е. В. и другими не установленными следствием «лидерами» НБП в период с 11 по 12 декабря 2004 года были отобраны и приглашены из разных регионов Российской Федерации в г. Москву наиболее активные члены региональных отделений НБП.
13 декабря 2004 года на общем собрании членов московского отделения и других региональных отделений НБП, прошедшем в штабе НБП, расположенном в подвальном помещении № 2 по адресу: г. Москва, ул. М. Ульяновой, д. 17, корп. 1, «лидеры» московского отделения НБП… отобрав из числа присутствующих наиболее активных членов НБП… объявили им о принятом ими и другими не установленными следствием «лидерами» НБП решении о насильственном захвате власти в Российской Федерации и распределили между ними роли согласно вышеуказанному разработанному плану по насильственному захвату власти в Российской Федерации.
Согласно плану 14 декабря 2004 года примерно в 12 часов 30 минут вышеуказанные члены НБП, всего в количестве 40 человек, имея в своем распоряжении заранее приготовленные транспарант и листовки с текстами антипрезидентского и антиконституционного содержания, встретились в ранее обусловленном месте сбора около здания Политехнического музея по адресу: г. Москва, Новая площадь, д. 3/4, владение 1.
После чего вышеназванные члены НБП, всего в количестве 40 человек, разделившись на три группы, действуя согласованно и в соответствии с отведенными им ролями, проследовали к зданию Общественной приемной администрации президента Российской Федерации, расположенному по адресу: г. Москва, Б. Черкасский переулок, д. 13/14, где часть из них в продолжение своих преступных действий, направленных на насильственный захват власти в Российской Федерации, сломав находившиеся при входе в помещение подъезда № 11 данного здания два металлодетектора арочного типа и применив физическое насилие в отношении сотрудников ФСО РФ Гаманкова С. И. и Подпригорчука А. В., охранявших вход в помещение вышеназванного здания и пытавшихся пресечь их противоправные действия, оттолкнув их в сторону, незаконно прорвалась внутрь здания центрального органа президентской власти в Российской Федерации.
Здесь вышеуказанные члены НБП незаконно захватили помещение служебного кабинета № 14, расположенного на 1-м этаже здания, дали возможность через окно кабинета со стороны улицы проникнуть внутрь захваченного ими помещения оставшейся части членов НБП, участвующих в насильственном захвате власти в Российской Федерации, после чего, забаррикадировав изнутри двери кабинета металлическим сейфом, препятствуя таким образом входу в служебный кабинет сотрудников Общественной приемной администрации президента Российской Федерации, в том числе руководителей Российского государства, и осуществлению ими возложенных на них Конституцией Российской Федерации и другими федеральными законами полномочий по непосредственному и оперативному приему населения и рассмотрению обращений граждан Российской Федерации, тем самым дестабилизировали нормальное функционирование вышеуказанного центрального органа администрации президента Российской Федерации.
После этого вышеуказанные члены НБП, в течение длительного периода времени, несмотря на попытки прибывших на место происшествия сотрудников милиции пресечь их противоправные действия по незаконному насильственному захвату власти в Российской Федерации, через окно кабинета стали демонстрировать транспарант, разбрасывать листовки с текстами антипрезидентского и антиконституционного содержания, выкрикивая при этом аналогичные лозунги и выдвигая незаконные требования об отставке президента Российской Федерации.
Для пресечения вышеуказанных антиконституционных действий членов НБП, направленных на насильственный захват власти в Российской Федерации, сотрудники милиции приняли решение о проведении операции по освобождению здания Общественной приемной администрации президента Российской Федерации от вышеназванных лиц.
В процессе проведения операции в здании Общественной приемной администрации президента Российской Федерации вышеуказанные члены НБП были задержаны и доставлены в ОВД «Китай-город» УВД ЦАО г. Москвы, то есть своими действиями … (ф. и. о.)… совершил преступление, предусмотренное ст. 278 УК РФ.
2. Он же, … (ф. и. о.)… совершил умышленные уничтожение и повреждение чужого имущества, повлекшие причинение значительного ущерба и иные тяжкие последствия, из хулиганских побуждений, а именно:
14 декабря 2004 года в ходе насильственного захвата власти в Российской Федерации, в период времени примерно с 12 часов 40 минут до 14 часов 00 минут из хулиганских побуждений умышленно повредил находившиеся при входе в помещение подъезда № 11 здания Общественной приемной администрации президента Российской Федерации по адресу: г. Москва. Б. Черкасский переулок, д. 13/14 два металлодетектора арочного типа общей стоимостью 320 000 рублей 00 копеек, чем причинил Федеральной службе охраны Российской Федерации значительный ущерб, а также совершил акты вандализма в помещении служебного кабинета № 14, расположенного по вышеуказанному адресу, причинив существенный вред его внешнему эстетическому виду, уничтожив и повредив в нем дверной блок стоимостью 16 000 рублей 00 копеек, стол письменный с угловой тумбой стоимостью 10 000 рублей 00 копеек, стол приставной стоимостью 2000 рублей 00 копеек, стол для графинов стоимостью 2500 рублей 00 копеек, семь стульев на сумму 10 500 рублей 00 копеек, шкаф книжный стоимостью 10 000 рублей 00 копеек, шкаф металлический стоимостью 3000 рублей 00 копеек, дорожку ковровую стоимостью 600 рублей 00 копеек, и привел в негодное состояние поверхности стен, потолка, паркетного пола и оконного блока служебного кабинета, а также выключатели, розетки и бактерицидную лампу, повлекшие за собой ремонт с электромонтажными работами на сумму 98 100 рублей 00 копеек, а всего на общую сумму 152 700 рублей 00 копеек, чем причинил значительный ущерб Производственно-техническому объединению Федерального государственного учреждения Управления делами президента Российской Федерации. Всего же, в результате совместных преступных действий вышеперечисленных членов НБП Федеральной службе охраны Российской Федерации и Производственно-техническому объединению Федерального государственного учреждения Управления делами президента Российской Федерации был причинен значительный ущерб на общую сумму 472 700 рублей 00 копеек и иные тяжкие последствия, выразившиеся в незаконном отстранении сотрудников Общественной приемной администрации президента Российской Федерации, в том числе руководителей Российского государства, от осуществления ими возложенных на них Конституцией Российской Федерации и другими федеральными законами полномочий по непосредственному и оперативному приему населения и рассмотрению обращений граждан Российской Федерации и дестабилизации в течение длительного времени нормального функционирования центрального органа администрации президента Российской Федерации.
То есть своими действиями … (ф. и. о.)… совершил преступление, предусмотренное ч. 2 ст. 167 УК РФ.
…Таким образом, … (ф. и. о.)… совершил преступления, предусмотренные ст. 278, ч. 2 ст. 167, ст. 214 УК РФ.
На основании изложенного и руководствуясь ст. 171 и 172 УПК РФ, ПОСТАНОВИЛ:
Привлечь … (ф. и. о.)… 19… года рождения, уроженца … области в качестве обвиняемого по данному уголовному делу, предъявив ему (ей) обвинение в совершении преступлений, предусмотренных ст. 278, ч. 2 ст. 167 и 214 УК РФ, о чем ему (ей) объявить.
Эдуард Лимонов:
— Осуждение сорока студентов и школьников (представьте себе зал судебных заседаний, сорок обвиняемых в клетке, сорок адвокатов, сотня конвоя, все это гигантское, широкомасштабное средневековое действо!) вызовет политический кризис. Да еще какой, мало не покажется! Если суровый приговор семи нашим товарищам в Тверском суде вызвал осуждение юридического сообщества России и критику даже со стороны сторонников президента (так, например, осудил приговор председатель комитета Госдумы по конституционному законодательству Владимир Плигин), то суд и приговор по статье 278-й студентов и школьников взбунтует наше общество…
Глава 6 «Они научатся люто ненавидеть…»
«…Но мы — не рабы, мы другие. Мы живем, мы думаем и любим по-другому! Даже понятие о Чести у нас разное. Это для власти страшнее всего…»
Стреляйте в меня!
— Вы, большевики, у власти были, вы моего прадеда к стенке поставили как буржуя!..
Гособвинитель Циркун, так широко разрекламированный Голубовичем, — он прогремел в те дни на всю страну по каждому электроприбору. Даже по электрошокеру…
В декабре был суд по Минздраву. После суда к обвинителю на улице подошла мама студента из провинции Сергея Ежова. Сергей уехал в Москву на два дня, а остался там на пять лет. «Палач! За что?» — кричала женщина гособвинителю. Вначале тот еще пытался что-то сказать насчет законности и Уголовного кодекса, а потом заверещал:
— Вы, большевики, у власти были, вы моего прадеда к стенке поставили как буржуя! И глазом никто не моргнул! Ненавижу я вашу власть большевистскую! Поняли?! Ненавижу! Коммунисты проклятые! А что вы со страной делали?! А когда вы беременным женщинам саблями пузы рубили?! Вам было жалко?! Вы борцы за классовую идею! Царскую семью расстреляли! Вам не жалко было. Да?! Ну! Стреляйте в меня! Повесьте! Ненавижу вас, коммуняки проклятые! Поняли?! Всегда буду вас ногами топтать! Ну, давайте! Я один, вас много!..
Безобразное зрелище прокурора со страшно перекошенным лицом, визгом бесноватого перекрывающего шум стеной стоящей толпы… Оно просто обязано было плавно и стремительно перетечь в зрелище толпы, топчущей прокурора. Но ОМОН сумел сдержать толпу родственников, среди которых мелькал и Тишин, а милиционеры увели гособвинителя в здание суда…
18.12.04. МОСКВА, СУД ПО МИНЗДРАВУ. ПОСЛЕДНЕЕ СЛОВО
Сергей Ежов: Что такое Закон? Закон — это есть осознанное право. В том числе и право отвечать на несправедливость справедливостью. конечно, справедливость можно воспринимать по-разному: давным-давно и рабовладельческий строй считался вполне справедливым… Но речь не об этом. За пять месяцев, проведенных мною в заточении, я ни разу не усомнился в том, что не совершил преступления. Причем — как с точки зрения Уголовного кодекса, так и сообразуясь с понятиями общественного блага и целесообразности. Мне могут возразить: дескать, метод был выбран не тот. Но что поделать, если наша уродливая политическая система не воспринимает спокойных форм политического протеста. Посредством нашей акции, посредством общественного мнения мы заявили власти свою позицию. На тот момент иного выхода у нас не было. Я не буду призывать суд к объективности и о чем-либо просить. Если вы меня посадите, то я заранее вам это прощаю. Я не изменил своим идеям и убеждениям. Совесть моя чиста.
Олег Беспалов: У меня нет слов и выражений для того, чтобы описать творившееся на этом процессе. Ни на какое проявление объективности и справедливости со стороны суда я конечно же не рассчитываю. И каким бы ни был жестоким приговор — он только лишний раз убедит меня в необходимости проведенной нами акции по мирному, ненасильственному захвату Минздрава. Акции протеста, которую сторона обвинения пыталась здесь представить банальным хулиганством. Я пошел на эту акцию, руководствуясь своими убеждениями. Я не считаю себя виновным, я не совершил никакого уголовного преступления. А о том, какие последствия для общества и государства наступают после таких судилищ, известно на многих исторических фактах. Об этом исчерпывающе сказали здесь адвокаты. Призываю товарищей по партии продолжать нашу борьбу. Да, смерть!
Анатолий Глоба-Михайленко: Что ж, я рад, что мы наконец-то подошли к концу балагана такого… достаточно обширного. Ну что можно сказать? Я не считаю, что совершил хулиганство. Я также не считаю, что чье-то имущество повреждал. Я проводил политическую акцию. Я принимал в ней участие. Мнение прокурора я считаю необъективным и более того — предвзятым. Ну и, как следствие того, что не считаю, будто бы совершал какие-то преступления, — не вижу, в чем я должен раскаиваться. Ни о чем просить суд не буду. Я думаю, что процесс заказан, заказан также и срок. Если вы меня посадите — что ж, ничего страшного. Всем нацболам — привет!
Анатолий Коршунский: Я не готовился к последнему слову. Виновным себя не считаю. Преступлений не совершал. Отсидеть срок морально готов. Единственно, о ком буду жалеть, так это о своем единственном родном человеке — моей бабушке.
Кирилл Кленов: Я также не готовился специально к последнему слову и просто скажу то, что думаю. Как тут уже говорили мои товарищи — не остается сомнений в том, что суд выполняет чей-то заказ. Я не прошу ни о каком снисхождении. Да, я уже посидел в тюрьме, увидел, что это такое, и скажу: не особенно-то оно отличается от нынешней России. Как бы такая маленькая локальная тюрьма внутри большой тюрьмы. Ну, что еще можно сказать по существу? Хочу обратиться к нацболам, здесь присутствующим, которые пришли нас поддержать. Парни! Борьба продолжится, конечно. Хочу пожелать удачи всем тем, кто сейчас находится на Петровке. Я не сомневаюсь, что их, возможно, в данный момент пытают сотрудники УБОП или ФСБ. Или МУРа… Я не понаслышке знаю, что это такое, когда, например, пропускают через тебя электрический ток или надевают противогаз. Надеюсь, что задержанным не дадут уголовных статей. Ну, все… Слов нет — одни эмоции.
Максим Громов: Ребята! Пожалуйста, не аплодируйте. Я вашу поддержку чувствую, чувствуют ее все по эту сторону решетки. В первую очередь я хотел бы пояснить… меня прервали, не дали сказать перед перерывом… Господин прокурор! В позавчерашней акции по захвату администрации президента основной лозунг был «Свободу политзаключенным!». Ее, эту акцию, сделали вы, господин прокурор. Если прошлую акцию сделал министр Зурабов, то эта акция произошла благодаря вам. Теперь перейду непосредственно к последнему слову. История неизбежно повторяется. Не просто так, не случайно, в речи прокурора был упомянут Иван Каляев. Тогда, сто лет назад, появлению Ивана Каляева тоже предшествовал ряд кровавых политических процессов. То, что происходило тогда в государстве, не могло не породить боевую организацию Бориса Савинкова. Нас судят за политическую акцию по статье 213, части 2, тогда как по этой статье нужно судить лакейскую Госдуму. Поскольку ее члены на протяжении долгих лет группой лиц по предварительному сговору выражают явное неуважение к обществу. В нашем случае они проявили неуважение к ста миллионам инвалидов, пенсионеров и ветеранов. Только себя и чиновников федерального значения гражданин Зурабов и Госдума почему-то не лишили ни льгот, ни проездов — от трамвая до спецсамолетов. Не лишили они себя таких льгот, как спецавтомобили со спецномерами, жирофарами и водителями. Не лишили себя ни бесплатного специального медицинского обслуживания, ни спецсанаториев, ни льготных квартир. Верх цинизма! Я так считаю, и я это выражал второго августа этого года. Это просто позор для современной России и вообще для современной страны. И для современного гражданского общества, которому не нашлось ничего ответить. Но мы за них хоть постояли. Короче говоря — себе чиновники ни в чем не отказывают. И поэтому — что позволено им, не дозволено простым смертным. Сегодня только чиновники и их обслуга могут себя чувствовать в этой стране более или менее спокойно. Святое население РФ прощает им обычно все. И кабальный КЗоТ — в свое время, и ввоз ядерных отходов… Простит и этот грабительский закон. Но, боюсь, впоследствии оно не простит им нас. Как Каляев не простил то, что творил с Родиной великий князь Сергей Александрович, как народ не простил того, что с ним творил Николай Второй Кровавый. Эти особы тоже боролись с инакомыслием в свое время. Тогда — как и сегодня… Сегодня власть борется с нами. Нет смысла рассказывать, к чему это привело тогда. Историю изучали, хоть и не сделали нужных выводов. К чему это приведет сейчас — остается только с опасением догадываться. Вот уже еще сорок человек стоит на пороге российской Бастилии и ожидает очередного политического судилища. Скоро все население РФ будет подтянуто к тюрьмам. И уже зрительный зал придется огородить решеткой. Если бы мы были генералами Олейниками (это тот, который украл полмиллиарда долларов), то нам бы дали года три и выпустили через пару месяцев. Если бы мы были чеченским бандитами, тогда нам придумали бы очередную амнистию и, одев в милицейскую форму, отправили бы домой. Но — нет! Мы честны вслух. И потому опасны. Мы очень опасны! И путем сложения интересов правительства и чиновников прокуратура, забыв про насильников и убийц, кинулась склеивать чужую ложь своей ложью. Результат сшили белыми нитками и запросили пять лет, открыв глаза тем, кто еще сомневался в том, что мы живем в полицейском государстве, которое воюет с собственным народом — и только! Но мы — не рабы, мы другие. Мы живем, мы думаем и любим по-другому! Даже понятие о Чести у нас разное. Это для власти страшнее всего. Не зря по нашему «делу» работала следственная бригада из двенадцати человек. Одно обвинительное заключение — более двухсот страниц, что раз в десять больше любого «мокрого» дела! Сегодня, в условиях полицейского государства бороться с несправедливостью и не попасть в тюрьму — равносильно пальбе из пушки по комарам. И поэтому я горжусь, что в это жестокое время я нахожусь за решеткой. И еще более горжусь, что я сегодня не один — со мной мои товарищи по борьбе. Я горжусь ими. Они бок о бок со мной платят за счастье других людей. Платят своей свободой. Спасибо вам, ребята! Надеюсь, Бог простит меня за неуважение к некоторым участникам судебного процесса. Но уважение не достается вместе с погонами или должностями. Уважение можно заслужить только безупречной нравственностью. Прощайте, друзья! Надеюсь, что рано или поздно мы расколем этот лед, сковавший нашу страну. Сегодня, сейчас мы должны уйти от вас в мертвый дом. За свободу Родины нужно идти в тюрьму. Без этих испытаний не бывает Победы. Победить мы обязаны. А сейчас — прощайте на годы.
Григорий Тишин: Мне досталось последнему говорить последнее слово. На самом деле все уже сказано во время процесса и сейчас — моими товарищами. Я не хочу говорить ни для суда, ни для прокурора. Мне хотелось бы говорить для тех, кто остался на воле. И еще для тех, кто сидит сейчас там, на Петровке. Их там сейчас допрашивают и наверняка пытают. Кто делает это — понятно. Имена и фамилии известны. Фээсбэшные опера. Рубоповцы… Муровцы… Эти персонажи никогда не понесут наказания, благодаря таким людям, как прокурор — гражданин Циркун. Мне не хочется обращаться к вам, но придется. Понимаете, отношение порождает отношение. И эти вот пять лет я вам прощу. Живите, растите своих детей, спокойно спите. Нормально! Нормально заключать договоры с уголовниками. И сажать невиновных людей — тоже нормально. Тюрьма, она хоть и большая, но она в то же время и маленькая. Но для прокуроров и для судей в ней все же есть место. Лично я вам прощу, но вот рядом со мной — молодые, здоровые парни. Вы думаете, через пять лет они выйдут убитыми? Нет. Они выйдут более злыми и более убежденными в своей правоте. И эти — семеро, и те — сорок человек, они научатся люто ненавидеть. Они еще раз — так вот, да, жестоко, — они еще раз убедятся в том, что в нашем государстве, с нашим правосудием, с нашими стражами порядка по-другому нельзя. И это еще очень мягко… То есть я хочу сказать, что наша акция была очень мирной. Ну, я не знаю… Это под стать тому, как если бы мы помогли бабушке через дорогу перейти. Приблизительно — то же самое. Когда государство у народа ворует миллионы, то это в порядке вещей. Так сказать, вариант нормы. Выражать этому грабежу свой протест — аномалия. Пять лет — тоже в порядке вещей. Так что, я думаю, все мы еще увидимся. У нацболов Алексея Голубовича и Евгения Николаева была подобная история. Господин прокурор и председательствующая судья! Вы ведь прекрасно знаете, что Алексея и Евгения вы посадили ни за что. Просто за то, что вас об этом попросили «сверху». Вот и все. Рука руку моет… Это тоже в нашем государстве, — вариант нормы. Всем нашим, кто на ближайшие несколько лет остается по ту сторону забора, я желаю здоровья и удачи. Боритесь и побеждайте! Я думаю, что к нашей Победе мы успеем вернуться. До свидания.
Часть шестая Эпитафия
Ведь никогда, никогда наше небо нас не предаст. Ведь никогда, никогда наши звезды не выдадут нас. Там, где к ногам припадет Млечный Путь, нас изберет наша вера, Там, где к ногам припадет Млечный Путь, нам присягнет наша вера!Глава 1 Рем уже мертвец
Я методично крушила его череп об лед, жуткий звук треска кости наполнял жизнь давно утерянным смыслом. Я наконец-то была предоставлена сама себе…
Жена Лота
…Вот и все. Обо мне можно забыть. Я все-таки позволила ему меня доконать… Меня размозжило об этот апрель, и ошметки рассудка выплеснулись на асфальт, разлились предвечерними пятнами солнца, разлетелись брызгами по Ленинскому проспекту. Их разрывает в несущемся за машинами воздушном потоке, впечатывает в лобовое стекло, наматывает на резину колес и втирает в асфальт. Где-то там и я на этом асфальте…
Меня больше нет. Есть только он. Есть только мое отчаяние — и его лицо в глубине комнаты. Мой мир сжался до размеров комнаты…
Попадание было идеальным. Я сделала именно то, чего нельзя делать никогда.
Я обернулась назад.
Обернулась, как жена Лота — на оставленный горящий город. Обернулась — и от ужаса отнялись ноги и помутился рассудок, она — я — вросла в землю, не в силах ни сдвинуться с места, ни отвести глаза. Вместить в себя увиденное было невозможно. Теперь я понимаю, что с ней произошло. Она действительно превратилась в соляной столп…
А я… Мне жизнь указала однозначно, чья я жена…
Умрешь — начнешь опять сначала…
Умрешь — начнешь опять сначала, И повторится все опять. Ночь, ледяная рябь канала, И снова… НЕКОГО …ТЬ!!!Я была уже блистательно пьяна. Достойным Соловья — скопированным с Соловья! — отвязно-свистящим жестом отрубив в воздухе последние слова этой гнусной эпитафии, я развернулась и победно отправилась к выходу из «редакционной». В тот момент, когда четверостишие слетело с моего языка в первых числах весны 2005 года, я поняла, что оно неизбежно посвящено Соловью. И это действительно эпитафия…
Соловей в углу сглотнул, проводив острожным взглядом мой блистательно заплетающийся шаг. Волынец у компьютера сглотнул и, потупив взгляд, уважительно протянул что-то про глубокую личную драму лирического героя…
Что, опять?!!
Все было плохо.
Но я ведь живая! В феврале я это взвыла уже в голос. Но это было восхитительно голословное утверждение. Фактами оно никак не было подтверждено. Я слишком умело вырубила себя из жизни вместе с куском стола и монитором. Моя комната превратилась в склеп, где я самозабвенно чахла над сомнительными сокровищами недавних воспоминаний. И в результате жизнь отплатила мне и впрямь наглухо задраенной дверью. Снаружи меня уже не ждали…
Впервые в истории прихвостень вдруг поверил, что ко мне действительно не надо соваться. Я либо спала, либо была в бешенстве. Месяц зимой я не видела дневного света. Я вставала из-за компьютера уже ближе к шести часам утра. Как будто возвращалась с охоты. И ровно в пять вечера просыпалась, перед глазами возникала темнота комнаты, подсвеченная снаружи фонарями. Опять ночь… С каждым таким покореженным «днем» наслаивались только новые пласты тяжелой непроглядной мути. Мне пришлось долго себя ломать, чтобы с мучительным скрипом развернуть почти намотавшее меня на ось колесо в правильную сторону. И больше не путать день с ночью. Хоть белый свет увидела…
Счастья это не принесло. Солнце первых февральских дней резало глаза. Я же различала только жуткую бессмысленность этого восторга природы лично для меня. Надо же, когда-то в феврале для меня начиналась весна. Теперь могла наступить разве что глухая тоска весеннего обострения. Слишком некстати я выпала из спячки. Образовавшийся измученный медведь-шатун был для общества по-прежнему бесполезен. Еще более бесполезен он был для самого себя…
Слишком многое мне пришлось задушить в себе, было чувство, что сама себя придавила неприподъемной плитой. Зато надежно. Но в своем склепе я вернее всего различала лишь то, что о моих тайных связях с жизнью теперь вряд ли свидетельствует еще что-то, кроме отсутствия свидетельства о смерти…
Но месяцы моего ночного непроглядного затворничества теперь истошно требовали незамедлительного и полномасштабного отмщения. Я ведь живая! Однако дневная реальность не несла в себе ничего, кроме огромной, пропитавшей меня насквозь усталости. Пополам с закипающей в крови жаждой немедленного наступления тотальной и безоговорочной весны. В реальности у меня не было ничего…
…Куда угодно, только прочь из склепа. Шансы на удовлетворение этого запроса стремились к нулю. Я знала только один город, куда могла сбежать. И в этом городе у меня не осталось уже никого. «В Москву я больше не ездец!» А мне опять так захотелось…
…Я закрыла глаза, уткнулась в темноту и постепенно нашарила, выискала, вычислила в ней и притянула к себе еще не использованных мною в этой жизни людей. Потом — выискала, вызвонила их в реальности. Н-да, надо было еще поискать…
Хомячки
…Один был Хомячок, другой — Кролик. Кролик Хомячка называл при этом Хрюша, а Кроликом он себя именовал сам… Одному было под сорок, другому — за сорок. Эти люди оказались настолько больны, что это было уже даже неинтересно… Вот вам ваши НБ-ветераны.
Мне достался Хомячок…
— Но… Слабоват человек. Хомячков — не люблю…
Тишин вытаращился на меня во все глаза.
— А ты что, всегда людей вот так с ходу определяешь?
— Всегда, — отрезала я. Как я люблю в себе эту проспиртованную абсолютную категоричность, когда одним невидяще-упорным взглядом вгоняется гвоздь в крышку очередного гроба. — И я всегда права…
Я уже так слабо соприкасалась с грунтом, что казалось, левитировала даже над скамейкой в зале собраний. В состоянии нелевитации я уже не бывала…
— Кстати… Через неделю поэт должен приехать.
Что и требовалось доказать. Мы опять заявляемся в Москву почти синхронно…
…Я его не узнала…
…А потом мы шли по снежному проспекту до метро, и так идеально моя рука легла на его руку. Как будто так было всегда. Так и было всегда.
Боже мой, этот мужик заточен под меня…
…Я врывалась «домой» — и натыкалась взглядом на Хомячка. Да-а… Почувствуйте разницу. Из него каши не сваришь…
— Что Соловей? — следовал внимательный вопрос.
— Рем уже мертвец!
В эту весну это было у меня паролем. Эту глупость умудрился сморозить кто-то из палачей Рема еще накануне той нацистской расправы — «ночи длинных ножей»…
Я неслась на кухню и принималась среди ночи со стоном наслаждения жрать борщ. Кого на измену, а кого — на хавчик пробивает… Об меня сейчас можно было уже спички поджигать. На короткий миг я выпадала из летаргии.
…Что за жизнь, Соловей ведь даже не знает, что я умею готовить… И сейчас, пока во мне кипит алкоголь, я буду с набитым ртом с жаром пересказывать новости. На Бункер опять напали… А потом весь базар убью на корню. И ни полсловом не упомяну о нем. Ни один дохлый хомяк не должен догадаться, что Соловей здесь — единственный живой человек…
Не перебивай ее
— Говори…
Я сначала даже не поняла.
— В смысле? Что говорить?
— Что-нибудь…
А это как?
Пытаясь постичь глубину поставленного Хомяком вопроса, я зависала как компьютер. Я не знала ничего, что подходило бы под определение «что-нибудь».
Он пришел в ярость…
У меня в голове не укладывалась сакраментальная суть его претензий. «Если женщина молчит — не перебивайте ее…» Но это был мужчина, которого приводила в бешенство правильно ведущая себя женщина. Женщина, которая умеет не болтать…
Ему же была нужна женщина-радио без регулятора звука. В память о той, что у него уже была… Более гнусную породу баб надо еще поискать. И если мужчина способен воспринимать только пустопорожнюю болтовню хабалки, то мне его даже не жаль…
Я всю жизнь избегаю всяческих посиделкок, потому что там разговаривают. Я не знаю более бессмысленного занятия…
У пишущего человека, говорят, нередко вырабатывается принцип: ни слова вслух. Вот и я, уйдя в какую-то другую реальность, превращаюсь в настолько хронического интроверта, что на полном серьезе могу не слышать обращенный ко мне вопрос. Какое на хрен, когда я уже безнадежно потерялась среди нагромождения слишком смутных образов, которые надо облечь в слова, отшлифовать и силой мысли выстроить в логическую цепь. В эти моменты про меня лучше всего просто забыть. А я такая — месяцами… Полное отсутствие всякого присутствия, взгляд обращен внутрь себя, а в голове уже зреют целые миры, и все только упирается в рифму к слову «согласен». «Ужасен… опасен… ясен…» «Прекрасен» — слово уже не из этой жизни. «Ужасен» ужасно, но…
Минимальное сцепление с грунтом. Невозможно одновременно думать о своем — и развлекать кого-то пустым трепом…
Но он настолько не шутил, когда орал на меня «говори!», что я леденела. И стискивала челюсти. Все по Башлачеву. «Отныне любой обращенный ко мне вопрос я буду расценивать как объявленье войны…» Радио себе купи…
Ты меня, конечно, извини. Но я привыкла общаться с другим мужчиной. С правильным мужчиной. С ним я никогда не заговаривала первой…
…Сол достаточно болтлив. Но параллельно бездна его молчания способна раздавить того, кто не знает, что для мыслящего человека именно это — норма…
…Осень снаружи была ярко-желтой, солнце заливало город за окном маршрутки. Мне никогда не надоедало рассматривать эти проспекты. Соловей моего интереса совсем не разделял. Просто ничего не замечал вокруг… Мне было достаточно только мельком взглянуть в его лицо, чтобы дальше не тревожить его даже взглядом. Я слишком безошибочно определяю значение вот такого рассредоточенного, обращенного в никуда выражения глаз. Оно мне просто знакомо. Мы добирались до Бункера — и Сол хватал листок, чтобы записать очередной текст. Что и требовалось доказать. Пока мы шли от метро, мне казалось, я даже сквозь грохот проспекта различала недвусмысленный скрежет что-то напряженно перемалывающих мозгов. Получилось. Перемолол. Я тем временем без происшествий доставила в пункт назначения его тело…
Вы послушайте только, что он писал…
Возвращенье монголов Европейцам — капут Ватикан богомолит Небеса не спасут Тьма нахлынет за тьмою Из восставших степей Морем мора накроет Стадо жирных свиней И телами украсит Все столбы фонарей Кровью немцев окрасит Их отравленный Рейн Вопреки Откровенью Вряд ли выживет треть Языкам их — забвенье Их религии — смерть На потеху монголам Их прогресса плоды Нет того что могло бы Спорить с мощью орды…А теперь, похоже, я сама превратилась в тело. Катастрофически потерявшись где-то внутри извилин собственных мозгов.
— Говори…
Я отказывалась его понимать. Это же так очевидно. Ты — мужик, тебе-то это должно быть ясно. Слова — дурной тон.
Слова — труха. Словами нельзя… убивать…
Тогда какой в них смысл?
— Говори…
Ага… Вот тут-то я и замолкала. На самом деле я часто молчу умышленно. И дожидаюсь-таки момента, когда у человека, находящегося рядом со мной, всплывают на поверхность очень глубоко запрятанные мысли — и он начинает произносить их вслух. Я просто не сбиваю его с этих мыслей…
Здесь же из человека полезло такое, что я быстро поняла: нельзя было все это наружу выпускать. Его надо было, как рыбу, глушить на корню. А теперь все это обратилось против меня…
Сиди спокойно — и тебе такое расскажут про тебя…
— В тебе не осталось ничего человеческого! — орал он.
Рептилия недоуменно поднимала глаза.
— Не смотри ТАК на мужчин! — это звучало так, как будто он чего-то очень боялся.
Рептилия принимала к сведению: «Ага-а…»
— Невозможно жить с женщиной, любящей другого!
«Ого… Нехило…» Рептилия… исчезала…
— Говори…
Естественно, меня — как отрезало. Я рухнула куда-то на самое дно себя и отгородилась могильной плитой непробиваемого молчания. Теперь все, что предстоит, — это только непоправимо затягивающийся опасный кризис. Как шелковая, ласковая такая, веревочка. Теперь — успеть бы выскользнуть без потерь. Но у меня другие планы. Он тут теперь будет только медленно сатанеть, постепенно подбираясь к точке кипения. И я уже вижу, как безобразно все это неизбежно прорвется наружу… На что мне абсолютно плевать. Его душевное состояние меня не волнует, мне пора начинать беспокоиться о своем физическом… Но побег придется откладывать до последнего. Так легко не соскочу. Он не соскочит… Я только приехала.
Мне человека одного повидать надо…
— Говори… — заявлял он на морозе посреди грохочущего проспекта, где можно только кричать, мгновенно простужая горло.
И я понимала, что нам с этим человеком не о чем разговаривать…
Сделка с совестью
Странно… До сих пор это ни разу не приходило мне в голову, но, похоже, он всерьез считал, что я над ним грязно измываюсь. Иначе зачем ему со мной так яростно воевать?..
Силе мужика я не в состоянии противопоставить ничего. Он сворачивал меня в бараний рог. Я мгновенно превращалась в мертвую тряпичную куклу. Попробуйте сломать веревку… Когда он принимался зубами раздирать мою кожу, я начинала понимать, что до сих пор никогда не видела сумасшедших. И где-то на периферии сознания тенью проносился настоящий страх…
Но мне было все равно, что происходит со мной снаружи. «И не бойтесь убивающих тело, души же не могущих убить…» Мне было сложно понять, чего он добивается. Что я его от себя наконец избавлю? Или, может быть, даже выйду из комы и… заговорю? Минимум, на что может рассчитывать человек при таких раскладах, — это на то, что его убьют…
Вот на что я вообще не стану тратить силы… Мне все это было безразлично. Пусть трепыхается как хочет. Я останусь здесь на столько, на сколько мне будет нужно. Хоть он вывернись через ноздрю. Я сама решу, когда я его отпущу…
Можно было бы даже пожалеть человека. Я сама вторглась в его жизнь. Он от этого по каким-то своим соображениям пришел в ужас и чуть не вымер. Зачем же его сильно наказывать? За что?..
Максимум — сотрясение мозга…
…Спешащие мимо редкие прохожие непонимающе роняли рассеянный взгляд на странное действо, разворачивающееся в глубине темного двора. И только один парень полоснул по мне слишком осмысленным взглядом. Я быстро отвела глаза — и продолжила свое занятие…
…Человек в перепачканной куртке мучительно скребся на снегу. Путем неимоверных усилий ему все-таки удалось подняться. Он еле утвердился на ногах, голова его не поднималась выше колен. Мыча, он сделал несколько шагов, я едва попыталась подхватить его под руку — и в то же мгновенье, головой вперед, он вдруг просто выпорхнул из моих рук, пролетел несколько метров и грохнулся лицом об лед… Ай-айай… Опять не удержала…
…Ничего не понимаю. Мы же вместе пили. Но у меня — ни в одном глазу. А он… А, ну да, он потом еще добавил. Всего-то ничего. Но дальше я с ужасом наблюдала, как человеческие мозги на глазах превращались в воду. Обычный пьяный бред — в абсолютный, не омраченный сознанием дикий бред. А тело человека — в полутруп раздавленного паука… А потом он просто забыл человеческий язык… Как мало я знаю об этой жизни…
На нижние ступеньки лестницы в переходе он зашел вертикально — а на верхних уже едва не лег. Я среагировала машинально, просто краем глаза вдруг уловив его дикий крен вперед. Он повис. Передвигаться дальше стало невозможно.
Вдруг шальная мысль сладко кольнула в мозгу — и я отпустила руку…
Мне понравился эффект. Мешок с костями глухо грохнулся об лед — ничком, как подкошенный. Теперь в моих глазах забрезжил интерес. Что-то в этом определенно было…
…Матушка, смеясь, когда-то давно рассказывала, что где-то слышала о странном опросе, проведенном среди женщин. Вопрос был: что вы будете делать, если вдруг посреди улицы с вас упадет белье?! Я тогда, поперхнувшись, нервно сглотнула, боясь даже представить такую дикую ситуацию. А одна женщина, по легенде, в ответ небрежно процедила сквозь зубы:
— Перешагну…
Я навсегда запомнила это блистательное: «Перешагну…»
А вот сейчас это нечто, лежащее передо мной, я бы для начала… раздавила. Гибкая тугая Рептилия, полосуя снег длинной гроздью меховых хвостов, склонилась и напружинилась, алчно предвкушая, как на лед медленно начнет вытекать кровь…
…Я методично крушила его череп об лед, жуткий звук треска кости наполнял жизнь давно утерянным смыслом. Я наконец-то была предоставлена сама себе. Меня наконец-то оставили в покое. От меня больше не требовали ни слов, ни эмоций. И можно было работать спокойно. Ты ведь хотел до меня достучаться? Надо быть осторожнее в своих желаниях…
Едва коснувшись, я просто стряхивала эту падаль с рук: «Отойдите от меня все…» Это — искусство, это надо уметь, восточная боевая философия, что-то насчет «открытой ладони», — это такая вещь… К сожалению, к этому искусству мне повезло прикоснуться лишь слегка. Максимум, чему я там научилась, — это отсутствие ненужных эмоций. Плюс — автоматически пошатнувшееся уважение к чужой жизни…
Это такая вещь, где простой физухой мало что решают. Во все надо вкладывать силу духа… Прикладывать тонкую лапку ящера…
…И я отправляла его в полет, как будто он не весил ничего. А потом только терпеливо дожидалась, когда падаль соскребет себя со льда. Чтобы снова «едва коснуться». И помочь ему упасть туда, куда он «хочет». Видите, не придумываю, действительно знаю главный принцип…
Слушай, на сколько тебя хватит? Я ведь могу продолжать этот балет бесконечно… Ты не тот мужчина, которого я стану подбирать с пола. Я знаю только одного человека, через которого я не перешагну… «Невозможно жить с женщиной, любящей другого…»
Животное… Он зарылся окровавленным лицом в сугроб под фонарем и глухо заорал, как будто его уже режут. Я откровенно маялась от скуки. За последний час мы не продвинулись к дому ни на шаг. Ну и что мне с тобой теперь делать? При условии, что я могу делать уже все, что угодно… «Не смотри ТАК на мужчин…»
И хрен кто что докажет. Ну да, он напился, я разозлилась, бросила его на улице, ушла, потом одумалась, вернулась. А он уже не дышит. Кто сказал, что я ходила за ножом?..
И знаешь, что самое поганое? Я ведь при этом… ни слова не произнесу. «В тебе не осталось ничего человеческого…»
«У нас за бутылку водки убивают!» Как они задолбали этой фразой. Уже много лет это — исчерпывающее описание нашей действительности…
А что бы они сказали, если бы узнали, что всего лишь из-за нескольких смятых червонцев человека оставили жить?!
А я просто не нашла у него в карманах эти запрятанные червонцы! А у самой у меня не было и «неразменных» тринадцати рублей на метро. Я здесь давно уже сидела заложницей. Придется дома его шмонать… Вот она, истинная глубина нашего порока, нашей нищеты и отчаяния…
Вот она, сделка с совестью… Всего за несколько червонцев я… Боже мой, как низко я пала…
Наверное, я вымотала ему всю душу. Похоже, он меня действительно нечеловечески ненавидел… Странно. За что? Мне нравился этот человек… пока он казался человеком. Но даже это мое невинное «нравился» начало его стремительно разрушать. Он уже давным-давно был непоправимо мертв. На него взгляни — рассыплется… «Не смотри так на мужчин…»
Когда выжать из него еще хоть один день в Москве стало невозможно, я его отпустила. Где бы приткнуться теперь? О! Если с мужчины больше нечего взять, напоследок отбери у него друга…
Когда назойливо зудящая подъездная дверь, чуть помедлив, защелкнулась за моей спиной, я поняла, что не помню его лица…
Рем уже мертвец…
Глава 2 «…Не преткнешься о камень ногою твоею…»
…И здесь ты всегда будешь спать так же спокойно. А я — я буду счастлива. Счастлива до слез… Эти слезы — они от счастья… Потому что я люблю тебя. Я люблю тебя — любого. Потому что это — ты…
Люто
…Мне просто необходимо вернуться назад…
Это была не мысль. Это было невыносимое неотступное ощущение — до ломоты в суставах. Я места себе не находила. Сам воздух вокруг меня звенел: назад, назад!
В начале апреля мне пришлось вернуться домой — и там я выдержала только две недели… В Москве я недоделала что-то очень важное… Я обязана быть там. Мне необходимо вернуться. Необходимо встретиться с… Соловьем. Да, точно, все дело в нем. Мне необходимо именно к нему. У меня больше нет никого…
Я постепенно разматывала клубок преследовавшего меня ощущения — и наконец-то выискала первопричину, обнаружила свербящую занозу. Нашла, откуда идет сигнал… Ни на секунду ведь не возникло сомнений, а так ли уж надо ехать. Надо было не ему. Надо было мне самой…
Я уперлась как рогом. Что-то непостижимое стегало меня как хлыстом. Необъяснимо люто я выгрызала возможность опять попасть в Москву. Не было никаких объективных причин вот так ломиться туда, как будто там сейчас что-то решается и не может решиться без меня. Не было, не было у меня причин так лютовать…
Но я лютовала.
Предъява
Я заорала с отвращением:
— Убери от меня эту дрянь!
Про Кролика Хомячок однажды рассказывал, что вот эту квартирку Кролик себе заработал, расстреляв в упор двух человек… Сейчас он взял что-то с полки и сунул мне в руки череп! Как достали эти сатанисты…
— Убери от меня эту дрянь! Я что, собака — с костями играть?! Не я этого человека убила, чтобы настолько не уважать его смерть!..
Когда он «эту дрянь» все-таки убрал, я чуть выждала, пока уляжется отвращение, потом рассказала со смехом:
— Представляешь, я тут с удивлением обнаружила, что мне становится плохо от вида крови. Я никак не могла этого предположить, пока не оказалась перед фактом. Голова просто норовит отключиться, это так странно, это идет откуда-то мимо мозгов. Вот вообще от себя не ожидала!..
Боже мой, как он был взбешен. Казалось, своим легкомысленным признанием я оскорбила его до глубины души и разбила его последнюю веру в людей. Вытаращив глаза, он орал:
— Вы все! Вы только! Пишете! Красивые слова! Во всех стихах — кровь и ножи, а на деле вы все ничего не можете!..
Ну да, мой любимый стишок под названием «Кредо»…
У меня девять жизней, $$$$$$зачем столько мне? Я отдавалась убийце $$$$$$по сходной цене, Но кайф вонзить в меня $$$$$$что-то не то — $$$$$$$$$$$$весьма сомнительный кайф. Кости в горле распались $$$$$$на чет и нечет, Надежда веры сполна $$$$$$мне будет вписана в счет, И запрещенное слово «Любовь» $$$$$$звучит почти как $$$$$$$$$$$$«Майн кампф». Мгновенья счастья с тобой $$$$$$добавляют мне лет, Мне слишком дорого стоил $$$$$$«счастливый билет», Я слепо верю глазам, $$$$$$когда в толпе $$$$$$$$$$$$вдруг различаю людей. Но только каждый второй $$$$$$пришел вбить гвозди в ладонь. Я знаю, что будет после $$$$$$подобного до: Рукопожатье мое $$$$$$хранит отчетливый $$$$$$$$$$$$оттиск гвоздей. Я не ищу чужих истин $$$$$$в паленом вине, Мой покореженный крест $$$$$$навечно будет при мне. Без тех, кто $$$$$$непозволительно трезв, $$$$$$$$$$$$мир непростительно лжив. Кто без надежды, но с верой, — $$$$$$опасен вдвойне. Я знаю точно одно: $$$$$$любовь — мой повод к войне, И с каждой ночью $$$$$$еще на чуть-чуть $$$$$$$$$$$$здесь подрастают ножи.…Я отказываюсь разговаривать в таком тоне и терпеть подобный бред.
— Ты сейчас разговариваешь «с нами со всеми» или конкретно со мной? Тебе лично мне есть что предъявить, кроме того, что я сама тебе о себе насочиняла?
Он слегка увял. Я вообще не понимала предмета разговора. — А какое тебе дело до моих реакций? Немного странно предъявлять человеку за реакции организма, которые он не контролирует головой. Но я что, с такой мелочью не справлюсь? И какое это вообще может иметь значение, как я реагирую на кровь? Мало ли где там у меня какое ощущение промелькнуло? И что с того? Эта минутная дурнота — она что, сможет как-то повлиять на мои поступки? Когда будет надо, эта моя слабость никого не подведет… И если моего друга собьет машина, ничто не помешает мне пойти и делать все, что нужно, сколько бы крови там ни натекло…
Почему, почему я тогда это сказала?!
День рожденья его смерти
В день рожденья Гитлера — 20 апреля — я сидела на московской кухне и звонила в Бункер. Дежурный радостно отрапортовал:
— Тишина нет, Соловей — в больнице…
Чего?
Как это — в больнице?..
Я недоуменно рассматривала телефонную трубку. А что он там делает? Я была абсолютно уверена, что элементарно выцеплю Соловья и на раз обстряпаю все дела. Там делов-то. В конце марта он ездил в Самару на суд по бунтовщикам на зоне — и я так с тех пор его и не видела. Что там происходит? Пусть рассказывает. Это очень важно ему — значит, автоматически становится важно и мне. Мне главное — просто увидеть его, говорить с ним, снова хоть одним глазком заглянуть в его мир. Потому что только в его системе координат мне теперь понятно. Потому что на жизнь я теперь смотрю — его глазами. Я себя сверяю — по нему…
Но непредсказуемый Соловей опять смешал все карты. И чего теперь? А что это он там разлегся, когда именно сейчас он нужен мне здесь? Что за саботаж? И как мне его теперь выцеплять?
И кстати, что с ним?.. Забыла спросить.
— Да машина его сбила…
У Буржуя мягкий, очень вкрадчивый голос. Что бы он ни говорил, он произносит это негромко и полустерто. Как бы невзначай. И до невнимательного слушателя смысл может дойти не сразу. Я же всегда очень пристально слежу за всем, что он говорит. Потому что слишком часто его слова хлещут наотмашь, за скупой интонацией скрывается хохот жесточайшего сарказма. Слишком многих он при мне вот так «невзначай» препарировал, как дохлых лягушек. Я не скрывала восторга. Я высоко ценю чувство юмора. Особенно такое изощренное. Признак иезуитского ума…
Я еще из дома стала ему звонить, узнавать новости, мне были нужны в Москве свои глаза и уши, свой человек. И я сделала его «своим человеком». Мы подружились этой зимой, как только я включила мозги. Моя обида на него наконец-то стала совершенно неактуальна. Теперь только с ним я и могла общаться. Кто-то из нас изменился… Хоть на периферии зрения мне был нужен хоть один нормальный человек — и этот человек у меня теперь был…
И вот он опять поделился информацией.
Что?..
Машина?.. Сбила?.. Соловья?..
Не знаю, сколько я простояла посреди кухни с трубкой в руках, оцепенело глядя куда-то в никуда. Я отказывалась понимать услышанное.
Соловья?.. Не-ет… Не может быть… Как же так?.. Соловья… Вот только недавно мы заговорщически петляли по дворам вокруг Бункера, а потом ветер свистел по проспекту, а мы, задыхаясь, сквозь него пробивались к метро, и так идеально моя рука легла на его руку. Как будто так было всегда. И хоть на этот миг в моей жизни все опять стало правильно…
И он? Теперь? Лежит? Где-то там?
Сбитый машиной?!
Утром я выбралась из дома. Дождь, ветер, последний позднеапрельский снег, холод невыносимый. Все во мне гудело, как перетянутая струна. Стиснув зубы, я врезалась в ветер, врезалась в толпу, невидяще глядя поверх голов. Хотелось с глухим треском проломиться сквозь что-то или сквозь кого-то. Это принесло бы некоторое облегчение…
Тишина я заметила издалека, в своем сером пальто он скромным памятником шел из Бункера мне навстречу. А я как раз по твою душу… Я впечатала в него взгляд, было чувство, что уже иду на таран…
Он идентифицировал меня не сразу, и по мере приближения все большее удивление расползалось по его лицу. Хотя именно сейчас-то все было логично. Я оказалась в нужное время в нужном месте. «Стреляли…» Сейчас ты мне скажешь, что с ним, и я сразу…
Я едва не налетела на него, нетерпеливо затормозила, глянула в упор: говори…
Он недоверчиво рассматривал мое лицо.
— Ты всегда так неожиданно появляешься… Такой летящей походкой… Подожди… — почему-то вдруг сразу спохватился он. — Ты до сих пор живешь у…? — Он назвал Хомяка.
— Это кто?
Грохот вымокшего проспекта заглушал слова, ветер рвал их с губ, приходилось повышать голос. Пытаясь заслониться от порывов ветра, я недобро, как будто целясь, следила за машиной, мчавшейся мимо в облаке брызг. Да хватит уже левых базаров, давай колись…
— Не знаю такого…
Будь я сейчас хоть вся облеплена датчиками, детектор показал бы, что я говорю чистую правду.
— Даже так!.. — изумился много пропустивший Тишин, но я очень жестко его перебила. Как он вообще может говорить о чем-то, кроме… Проговорила глухо:
— Вы мне за Михалыча расскажите…
— Какого… Михалыча? — Он меня вообще не понял. А я не поняла его. У нас с ним в этой жизни есть только одна тема для разговоров…
Я взглянула на него зло и тяжело впечатала в его сознание каждое слово:
— За. Моего. Сергея. Михалыча… — и следом прилепила упрямый взгляд. Теперь понятно?
— Как ты его… По отчеству… — Тишин как будто бы даже заюлил, он как будто бы даже был удивлен. — Уважаешь…
А потом…
Чуть надрывая в шуме улицы голос, он долго перечислял мне такое количество переломов и травм, что с каждым его словом…
Еще цепляясь взглядом за последнее светлое пятно, его выбеленный ветром череп, я с каждым словом как будто все глубже проваливалась в черноту. С меня словно кожу снимали под этим хлещущим ветром и дождем, я понимала только одно.
Он рассказывал уже не диагноз. То, что он сейчас произносил, — это был уже приговор…
Соловью размозжило всю левую сторону: нога, таз, ребра, голова… Перемолотый коленный сустав, трещины в ребрах и бедре, сотрясение мозга и — амнезия… Что с ним произошло — ничего не помнит… Вместо сустава надо ставить железный имплантат, это стоит денег, денег нет вообще, деньги будут собирать, разослав запросы во все регионы… 18 апреля они хоронили совсем уже древнюю бабушку Тишина, Соловей вышел после поминок — и вот…
…Зря он меня от себя отпустил. Раньше я за руку переводила его через дорогу… «Ибо Ангелам Своим заповедает о тебе — охранять тебя на всех путях твоих. На руках понесут тебя, да не преткнешься о камень ногою твоею»…
…Мимо в туче водяной пыли на бешеной скорости проносились машины. Я онемела, от меня остался один только изорванный ветром взгляд. На меня сейчас уже рушились потоки такого непроглядного отчаянья, что я только оцепеневшим ребенком беспомощно смотрела, как это все мчится в лицо, не в силах уже ни от чего закрыться. В мире вокруг стремительно исчезали последние знакомые, различимые глазом краски. Все залило чернотой. Только ужас — и полное бессилие. Ужас полного бессилия…
Он был уже слишком чужим человеком, чтобы я вдруг пришла к нему в больницу одна. Не звали… Я сухо спросила Тишина, когда он собирается туда. Но он просто описал мне дорогу до Первой градской. Я еще упиралась, честно — я боялась появляться там одна, Тишин практически навязал мне этот адрес…
И вот, когда я сделала только шаг, когда мы расстались под этим дождем… Все, больше я себе уже не принадлежала. Все «узкие, извилистые тропинки лжи», на которых я пыталась затеряться последние месяцы, мгновенно вытянулись в идеально прямые нити. И вели только к одному человеку. Опять…
Я шла, почти летела, еще не замечая, что земля уже уходит из-под ног. Что мне только кажется, что я всего лишь иду. А на самом деле толща стометрового отвесного морского берега уже начала оседать подо мной. И скоро вся эта масса понесется вниз, увлекая меня за собой, и перед глазами будут только стремительно мелькать кусты, корни, камни…
Опять самурай
Я шла заведомо рано. Но я не могла не сорваться с места и почти бежать сквозь дождь, дрожа уже даже не от холода.
А потом униженно полтора часа дожидаться начала посещений на входе, у гардероба, в каком-то подвале. Хорошо, не на улице, не на ветру. Коченея от отчаяния… Это было бы слишком идеальное попадание в образ. Потому что я бы стояла. Часами, в холоде и тоске. Только здесь и было теперь мое место. Меня не пускали на порог — но для меня больше не существовало ничего, кроме этой закрытой двери…
Я обивала сейчас этот неприступный порог, как будто униженно вымаливала милостыню. Как будто я дико чем-то провинилась. Как будто быть сейчас здесь больше всего надо было мне самой… Кто я ему? Я, как пария, не смею к нему приблизиться, не смею прикоснуться. Я не имею права здесь находиться. Он ведь меня прогонит. Предварительно оскорбив…
Я как будто воочию увидела побитую собаку. Заскулив и зажмурив глаза, она все равно продолжает покорно подставлять голову под руку, которая ее бьет. И необъяснимым образом никуда не уходит. А когда ее выставляют за дверь, она ложится умирать под этой дверью. Умирать от тоски…
И я поняла. А ей больше некуда идти. Потому что хозяин… единственный смысл ее жизни — умирает…
Погнал по тяжелой
Это был он…
Я глянула в дверь палаты — и острый профиль Соловья сразу вырисовался на подушке, напротив входа в левом углу. Левая нога была высоко поднята на какой-то подставке. Рядом, на соседней пустой кровати, сидела тетка в белом халате, он сделал движение глазами в ее сторону — потом заметил меня. Я на мгновение застыла в дверном проеме, входя внутрь осторожно, как в холодную воду…
…За что ему это все? Зачем ему это все? Как можно столько тяжести грузить на одного? Он человек, он всего лишь человек…
Я почти бегом пересекла палату, едва поздоровавшись в пространство, во всем мире видя теперь только его лицо, — и одним движением быстро опустилась возле кровати. Немного не на колени. Я могла смотреть на него только снизу вверх, судорожно вцепившись в край матраса, почти умоляюще заглядывая в глаза…
Тетка сразу влезла: «Вот, стул возьмите…» — ломая звенящую тишину момента. Да отстань ты, я сама разберусь, как мне общаться со своим мужчиной. И если я хочу рухнуть рядом с ним — это только мое дело…
Человек в любой момент может отказаться от чего угодно. И даже знает об этом.
Но не хочет…
Почему меня нисколько не удивило, что Соловей привязан? Слишком знакомым мне способом кисти его рук были прикручены бинтами по бокам кровати, такой же узел красовался и на щиколотке правой ноги. Своими вдруг ставшими совершенно по-животному гибкими и цепкими пальцами Сол сразу быстро сжал мою руку, крепко, надо же, узнал…
Он смотрел на меня каким-то светлым, неожиданно живым для полумертвого взглядом, проговорил почти с улыбкой, констатируя с легким недоумением:
— Вот, а я здесь… Видишь, как получилось…
Я улыбнулась, разглядывая его: вижу. Все идет по плану. Ты опять вляпался по самые уши. Ты опять в своем репертуаре…
А я — в своем. Я завладела твоей рукой — и мне в этой жизни больше ничего не надо. Даже разговаривать. Только смотреть, смотреть на тебя. До бесконечности…
— Не отвязывайте его, — опять встряла тетка.
Я только рассеянно качнула головой, не сводя глаз с его высокого мертвенно-белого лба. Не-е, и не подумаю. Я его слишком хорошо знаю. Я не самоубийца. Добровольно я его не отвяжу. Раз уж кому-то удалось его стреножить…
Давайте я потуже затяну, что ли. А то у вас веревочки что-то хлипковаты. Ему их — на полчаса…
…Подождите, а простыни где? Халтурите, недооцениваете, таких, как он, надо приматывать к кровати простынями…
Но все равно. Это вам, ребята, сто очков в плюс, что вы так быстро догадались его привязать. Так он — неизмеримо милее…
Я бы еще засунула в рот кляп… Я знаю его гораздо дольше вас…
…Но что он тут уже успел натворить, что его так быстро раскусили?..
— Снимите с меня эти браслеты!
Так, понятно, начинается. Ребята-а, вы попали…
Э, да у них тут просто бенефис Соловья. Весь вечер на арене…
Он вдруг отчаянно заелозил, руки потянули узлы. Ну, в принципе все ясно. Почему меня это нисколько не удивляет? Сейчас он закричит: «Я ничего не…»
— Я ничего не буду подписывать! Вы не имеете права меня задерживать! Где мои вещи?! Отдайте мне вещи — и я отсюда сразу же уйду!.. Дайте курить!.. Куда мы едем? Поехали на Вернадского, в Бункер!..
«Прокурора в камеру! Прокурора!» Ох, как же крепко ему досталось по голове… Особенно удачно он придумал насчет «уйти». Он ведь даже боли не чувствует. И вообще не понимает, что происходит. Он не знает, где он и что с ним!..
Он, еще минуту назад спокойный, вдруг как будто вспомнил, что с ним творится какой-то произвол, — и мгновенно взбеленился. Он выкрикивал какие-то дикие ультиматумы и угрозы, безбожно «путался в показаниях», он все время куда-то ехал, нестерпимо яростное его лицо, казалось, каждой донельзя натянутой чертой звенело от напряжения.
Да-а, я знала, что он такой, но воочию увидеть это торжество испепеляющей ненависти?.. Вот она — чистейшая ярость, квинтэссенция Соловья, когда рассудок вышибло из него на скорости 100 километров в час. И с такой же скоростью ринулись наружу все раздирающие его бесы.
Да он порвет все ваши жалкие веревки, убежит на одной ноге — а потом порвет вас…
Если бы он видел себя сейчас, он бы мог себе только позавидовать. Плевать, что привязано его тело. Его измученная душа наконец-то освободилась от удушающих цепей рассудка. И понеслась вскачь. Он был сейчас абсолютен. Абсолютно свободен…
— Отвяжи меня! — Гневный взгляд на меня. — И ты меня отвяжи! — Поворот головы влево. Туда, где вообще никого нет у окна… Приплыли… Все. Минутное просветление, когда он узнал меня, — и, видимо, новой волной нахлынувший бред. Похоже, могильной плитой похоронивший под собой его сознание… Черт. Тишин не сказал, что все так плохо…
Тетка… Вот сука. Скучно ей было, что ли? Он же заводился с полоборота. Зачем она еще и подначивала его, начиная пререкаться с ним по поводу его галлюцинаций?
— Что, уйдешь? — допытывалась она с интересом.
— Да, уйду! — вскипал Соловей. — Ни минуты здесь не задержусь!
Он был не в силах вырваться из веревок — и петли бреда. Он был измучен вконец, ничего не осознавал, кроме творящейся с ним жуткой, необъяснимой несправедливости. Он был в полном отчаянье. Собственное бессилие окончательно сводило его с ума. Разговаривать с ним было бессмысленно. И даже опасно. Одной неосторожной фразы достаточно, чтобы вскипевшая ярость разнесла его сознание в клочья…
Я ощутила мстительный кайф, при нем начав понемногу говорить с теткой о нем же. Ему было с кем поговорить и без собеседников…
— Что это?
— Алкогольный делирий…
— Это как?
— Вот так… — Легкое движение подбородком в его сторону. Исчерпывающее объяснение…
— А он что, пытался…
— Пытался уйти…
Ох, беда… Самый его лютый враг — это он сам… Они ведь даже всем своим кагалом не смогут до конца защитить Соловья от… Соловья. Он все равно вывернется и найдет способ навредить себе еще больше…
Он обязательно попытается уйти. Да, на такой ноге. А он не знает, что она сломана…
— Ему кололи что-нибудь?
— Реланиум.
— Хорошо…
Но мало… Ваш первый прокол… Как специалист говорю: дело пахнет аминазином… Как можно до такой степени не разбираться в карательной медицине? Ему этот ваш реланиум — просто допинг для прилива невиданного ранее вдохновения. Еще добавки начнет просить… И на этой волне вдохновения он вам тут… нет, не стихи читать будет. От пожаров, разрушений больница застрахована? Ждите, скоро будут…
— А вы… постоянно с ним?.. Спасибо… — почти прошептала я. — Он сидел… — тихо, жалобно, но с трепетом преклонения рассказывала я тетке. Привязывайте как хотите, а уважать его вам придется… — И мне больше не с кем было о нем поговорить — и пожаловаться на судьбу… — И он из тюрьмы вот так же сумел прорваться на свободу… Совершенно лютый мужик… Я его всегда боялась…
Тетка взглянула на окончательно завравшегося Соловья — и вдруг негромко задала ему вопрос из реальности. Что было правильно. Надо же прощупать глубину задницы, заменившей ему голову…
— Сережа, это кто?
Соловей чуть повернул голову, сбился с «темы», отреагировал, скользнул по тетке осмысленным взглядом. Условно осмысленным…
— А, девка одна… — бросил небрежно. И вдруг уставился на меня в ярости и почти закричал: — Тебе что — мало?! Ты за столько месяцев так ничего и не поняла?!.
…Что и требовалось доказать…
Я замерла на своем стуле с перебитым дыханием, как оглушенная, хотелось сжаться, как от удара. Боже мой, какой позор… Сережа… Умоляю… Где кляп?.. Еще слово — и мне придется тебя придушить… Чтобы ты заткнулся… «Девка»… Ну а кто я?.. Для него — да. Раз терплю его… Какая беспомощность и бессилие… Все я поняла… Сейчас он размажет меня здесь, и я буду сидеть, мечтая провалиться сквозь землю, как избитая, как униженная, как голая…
Не понимаю… За что? За что он меня так ненавидит?..
Боясь от стыда поднять глаза, как будто меня застукали в момент омерзительного грехопадения, я неловко засобиралась, нагнулась за сумкой, пряча лицо. Желая только одного: испариться на месте.
— Уже уходите? — удивилась тетка. Чему удивляться? Я не глядя кивнула.
— Я его только нервирую…
Не-е, я здесь больше не останусь… Извини, дорогой, при всем уважении…
Это я додумывала уже на ходу. Я успела исчезнуть из этой больницы прежде, чем он смешал меня с грязью…
Сережа. Я не «девка»…
Однажды я тебе закажу памятник с такой надписью — и сама придумаю дату смерти…
Я оглянулась на него с горечью. Он провожал меня пронзительным, намертво вцепившимся в спину взглядом, и в нем уже не было злости. Только какая-то тревога и несформулированный вопрос. Как будто он понял или просто почуял, что его бросают…
Диагноз
…Полный сбой всех программ. Неумолкающий, мучительный звон в голове заменил собой прозрачный поток сознания и стер последнее подобие мыслей. Меньше всего сквозь него могло пробиться слабое эхо рассудка. На глаза упал заслон, надолго лишивший меня света…
Стекший вниз, остановившийся взгляд застыл в размытой точке где-то в двадцати сантиметрах от лица. Голову сдавило обручами, и было бесполезно неверным движением глаз пытаться сдвинуть эту тяжесть. Умерший, невидящий взгляд перемещался только вместе с онемевшим бесчувственным телом. Я не знала, как выглядит улица, по которой я иду. Она только все тянулась и тянулась, я нетвердо уходила куда-то вперед, с каждым шагом все непоправимей прирастая к месту. Единственно возможному месту для меня. Возле него… Я ничего не видела вокруг. Я потеряла способность видеть… Человек в любой момент может отказаться от чего угодно. Но уже не было… самого человека…
Я чую его боль за тысячу километров. Мне можно было и не прикасаться к нему, чтобы разящим от него кошмаром мне начисто вышибло мозги.
Это не образ. Это диагноз. Сознание — это так хрупко и эфемерно… Я себя потеряла… Я не знаю, что происходило со мной следующие дни. Я не помню. Со мной можно было делать все, что угодно…
Проблеск. Помню. Тишина. Помню, что почувствовала самой кожей: именно сейчас он одновременно теряет и сына, и друга…
Я здесь
…Теперь опять помню.
Теперь я действительно почти бежала — и быстро опустилась перед кроватью. Жестом, заложенным у меня, наверное, в подкорке, я схватила его руку и умоляюще прижалась к ней губами. Все, родной, я здесь. Я пришла, чтобы остаться… Мой любимый, мой единственный любимый человек…
Я догадываюсь, что втащила за собой целое цунами отчаяния, которое в один миг вскипело до температуры противоестественной радости, стоило мне увидеть его. Кирилл Ананьев жестким черным силуэтом на фоне окна стоял в ногах кровати. Его этой волной обдало с ног до головы — и смыло в ту же секунду. Теперь, когда ворвалась влюбленная женщина, места не осталось больше никому…
Соловья это его бегство изрядно позабавило. Он лежал абсолютно вменяемый и что-то уже, очевидно, замышлял сам с собой, разглядывая окружающую действительность с несокрушимым спокойствием.
Это казалось совершенно неправдоподобным, но весь тот раздиравший его ад исчез…
И меня разом отпустило. С меня слетела вся эта неподъемная чернота, словно ее сдернула невидимая рука. Железнодорожный костыль, тупой болью распирающий лоб… Это ощущение не утихло, не отдалилось. Его просто не стало. Я только сейчас поняла, что все это время от давящей тяжести не могла поднять глаз. Теперь же с меня сорвало эту железную маску…
Мне никогда не было так легко. Я тихо смеялась, осторожно касаясь губами его руки. Это было так просто, так верно, так естественно — лукаво шептать ему какие-то невесомые слова. Ласкать словами с беспечной смеющейся укоризной, как нашалившего любимого ребенка… Безмятежность. Вот что это было. Все сразу стало так понятно, так просто. Так безусловно правильно.
Я здесь — и разлетевшаяся мозаика моментально идеально складывается в единственно возможную картину.
Я здесь — и в крошечном мирке нашего полупрозрачного заговора двоих — голова к голове — даже его боль не имеет силы… «Считаные сантиметры между нашими головами — это все пространство нашей любви. Но оно — действительно наше. Мое… И оно непроницаемым светящимся коконом будет окружать нас всюду, где бы мы ни оказались вдвоем, как сейчас. И согревать нас, лаская кожу теплым дыханием. И здесь ты всегда будешь спать так же спокойно. А я — я буду счастлива. Счастлива до слез… Эти слезы — они от счастья… Потому что я люблю тебя. Я люблю тебя — любого. Потому что это — ты…»
Я была счастлива. Все, я на месте. Наконец-то на месте… Теперь я только вот здесь, рядом с ним, за его рукой, могла укрыться от обступающего со всех сторон кошмара. Это прозвучит чудовищно, но даже в этом раздробленном состоянии он был самым умным, самым сильным человеком, к которому я кинулась, чтобы спастись рядом с ним…
«Сокамерники» Соловья мне наперебой рассказывали, что за те пару дней (или больше? неделя? я потерялась на неделю?!), что меня не было, он так задрал всех своими стихами, что его выкатили подальше в коридор. Птица Говорун там выговорился, «что знал, рассказал», потом птичку вернули на место…
Соловей придирчиво проинспектировал свое новое (для него новое, предыдущую неделю он не помнил, не помнил даже, что я уже приходила) обиталище — и с существующим порядком вещей в корне не согласился. И принялся перекраивать действительность под себя. Чуть приподнявшись, он повертел головой — и резюмировал:
— Катя, тумбочку вытащи в проход…
Кровать по правую руку от него была теперь занята моложавым мужиком с очень живыми глазами — и совершенно синхронно с Соловьем задранной кверху левой ногой. «Кто там шагает правой? Левой, левой…» Кровати разделяли две тумбочки, я потянула одну — и осеклась. Доверия к Соловью у меня теперь не было никакого.
— Сережа, зачем? — спросила как можно осторожнее. Не хватало еще поддаться на провокацию его бреда.
— Кровать придвинь сюда ближе.
Соловья слишком плотно задвинули в угол к окну, он болтался там на отшибе, лишний метр расстояния равнялся теперь полной изоляции. Я подкатила его ближе к соседу — и он сразу же радостно протянул ему руку, как будто, перегнувшись с утлой лодчонки, ухватился за причал:
— Серега…
— Женя, — живо отреагировал сосед. Дальше вот так, втроем с Евгением Николаичем, мы там и обитали…
К вечеру вокруг Соловья опять начали сгущаться тучи полубредовой черноты. Ему самому становилось страшно, на остатках сознания он почти взмолился:
— Не уходи…
Но кто бы мне позволил остаться?..
— Здорово, пацаны!..
Черт, забыла… А, нет, все правильно, именно так я научилась у Соловья «правильно заходить в хату».
На следующий день я только шагнула на порог. А Николаич, как будто замучился уже подстерегать с ушатом ледяной воды, сразу же выплеснул на меня «ошеломительную» новость. Спеша раньше всех сдать Соловья со всеми потрохами:
— А он сегодня ночью устроил пожар!
У меня привычно подкосились ноги. Я ступила в палату, как будто она вся сплошь была заминирована. Господи, а теперь-то что? По этим ухмыляющимся рожам яснее ясного читалось, что веселуха тут уже просто бьет через край. А сам Соловей бьет все мыслимые, даже свои собственные, рекорды по безумию…
Виновник торжества жмурился, лоснился перьями и с ложной скромностью стрелял глазами. Ночью он устроил маленький конец света: пытался пережечь веревочки, которыми его нога была привязана к подставке. Чуть сам не сгорел… И поэтому весь следующий день с полным правом чувствовал себя именинником. Все бессильные проклятия персонала в свой адрес он принимал как роскошные букеты цветов…
Да, ребята. Вы тут круто попали.
Все зажигалки у Соловья изъяли и поручили Николаичу отбирать их и впредь.
— Ну вот. — Николаич с чувством юмора вообще не расставался. Он закурил, положил зажигалку на тумбочку справа от себя — и с новыми силами принялся хохмить. — Буду теперь хранителем огня. Я тут как Прометей. — Он приподнял голову и проинспектировал взглядом свою предательницу-ногу. — Лежу прикованный…
— Ага, — хмыкнула я.
— Один — Прометей, другой… — я, откровенно развлекаясь, разглядывала довольного провинившегося Соловья, — Герострат.
Я поняла, у них тут заговор. Бригадный подряд. Организованная преступная группировка…
— Сволочь… — Я снова под шумок осторожно и полушутливо ласкалась к нему, незаметно завладевая его рукой и гладя его по волосам. — Пытался оставить меня вдовой…
Я просто опять баюкала его словами, разговаривала, как с непослушным любимым ребенком. В этом разгуле апокалипсиса степень трагичности происходящего настолько не помещалась в сознании, что уже просто выпадала из него. И мы на полном серьезе могли теперь устроить себе милый пикничок на обочине всего этого кошмара…
Ведь все обошлось, ничего страшнее того, что уже было, не произошло. И можно перевести дух и обратить все в шутку. Ну, подумаешь, нога всмятку. Зато все живы — и продолжаем жить. Ну и что, что удавка заложила еще один виток вокруг шеи…
Он покосился на меня, на мою хитрую ухмылку, забавно буркнул в тон мне:
— На тебе никто еще не женился…
Я осклабилась:
— Вот и я о том…
Их там было четверо в палате, прикованных, и я сновала между кроватями, перекладывая с тумбочки на тумбочку сигареты и зажигалки.
— Соловей! Давно бы наладил связь, протянул дороги и гонял коней! Ты чем, вообще, тут занят?! Разлегся…
Сол долго созерцал свою ногу, потом изрек:
— Не, все, больше я не буду переходить дорогу на красный свет…
…Я его грохну…
Буржуй… Дмитрий Алексеевич без разговоров притащил меня в Бункер и своим авторитетом помог мне, как привидению, вселиться в самую дальнюю комнату. Тишину я сказала: подкиньте денег хоть на транспорт. И все, теперь я была безраздельно закреплена за нашим нетопырем…
…В один из страшных, страстных дней я купила в монастырской лавке, привезла и надела ему на шею крест. Хоть что-то теперь было правильно… Он лежал в красной футболке с бело-черной нацбольской мишенью на животе, но по коже на груди, скрытый от глаз, скользил мой серебряный крестик. Бешеные символы бешеных религий. Двух религий двух бешеных людей. Теперь они сошлись вот так…
Сол долго возился со шнурком, примерял его, заставляя меня пережигать лишнее. Как будто ловчее пристраивал на шее петлю… Эта освященная вещь насквозь отравлена адом моего отчаяния и его собственной боли. Как носить на себе такой крест?..
Христос воскрес!
Мне очень надо было знать. Мне было необходимо, чтобы мне это сообщили…
…Нет, в Бункере нужных мне слов не дождешься…
Утром Первого мая глухим ропотом по Бункеру проносились совсем другие новости. Ночью сожгли гараж, где хранились флаги. От таких сенсаций по спине бежал холодок…
…но совсем другой холод разливался в душе оттого, что этот мир затягивал с известием. Я оглядывалась на людей вокруг. Нет, это не те люди, которые могли это известие принести…
Я вышла на пустой проспект в пронзительно свежее майское утро. Вокруг никого не было. В мире людей не было…
Мне было необходимо, чтобы кто-то мне это сообщил:
— Христос Воскрес!
…А где-то ведь должна быть эта фотография, мне Сергей Манжос показал ее на экране фотоаппарата. Я стою там спиной к зрителю на фоне моря красно-белых флагов. Черная, как смерть…
Первая градская от площади Революции — в двух автобусных остановках. Вот так я попала подряд на оба праздника. Пасха пришлась в 2005 году на Первое мая…
Нет, праздник был один. Светлое Христово Воскресенье было омыто солнцем. И под этим солнцем я спешила в свой храм, где — в единственном — и было сейчас мое место. Не в скиту надо спасаться, а в миру. Не в храме искать Бога, а в людях… Мое беззаветное сидение с ним — пришла на час, осталась на сколько нужно — в этот день приобрело совершенно мистический смысл. А я потому с ним и возилась, что чувствовала это все именно так: «Я был болен, и вы посетили Меня… Так как вы сделали это одному из братьев Моих меньших, то сделали Мне». У меня в принципе не было вариантов, возиться с ним или не возиться. Не возиться — не вариант… Как бы мы ни разругались и вообще ни расстались. Доругаемся, когда он выздоровеет. А пока он болеет — это вообще параллельная жизнь. С ним больше некому возиться. Значит, буду я. А вообще-то он меня однажды уже арендовал на жизнь вперед как раз вот для таких случаев. Я обещала. И я это помню…
Так вот, я засобиралась к Соловью. Знали бы вы, как мне за это… предъявили! Нашелся человек (хорошо, не в Бункере, но тоже из этих), который, поняв, что я иду в больницу, выпучил глаза и начал на меня орать. Смысл претензий я вообще не понимала. Потому что предъявлялось именно за «иду в больницу». Как будто я его страшно этим оскорбила… Говорят же, что бесы в человеке при столкновении с верой впадают в истерику. Ну да, выпучивают глаза и начинают орать. Как же достали меня эти сатанисты… А для меня Соловей в бинтах был символом… веры…
«Меньший брат» — какое постоянство! — валялся с задранной ногой там же, где я оставила его вчера. Но сегодня, в свете вновь открывшихся обстоятельств, он уже с самого утра начал претендовать на роль исполнителя роли Бога. А куда деваться? Больной? Больной. Посетили? Посетили. Все, получите заключение. Сергей Михайлович Бог…
Слушайте. Может, ему опять что-нибудь сломать? Мне понравилось… Но рискую увлечься самим процессом.
…Колонна полыхала морем флагов, парни спешили, быстро раздавая по рядам какие-то небольшие плакаты. Это были портреты. Портреты нацбольских заключенных. Десятки… Полсотни… Полсотни живых людей в плену у мертвецов, людей, вычеркнутых из жизни. Людей, одним своим взглядом с портретов зачитывающих приговор своим палачам. Трагизм был возведен нацболами уже в ранг искусства…
И когда первый портрет поплыл над головой…
…сердце мое рухнуло на камни…
Этого просто не могло быть. Оттуда, сверху, чуть покачиваясь над головами, на меня смотрел невероятно близкий мне человек. Которого, правда, не видела давно… Юра. Нижегородский приятель Юра. Совсем молодой парень с недюжинным интеллектом. Самый светлый человек из той, из нормальной жизни. Когда мы приезжали в Нижний, и все приезжие, все нижегородцы — вся толпа тусовалась именно там. На хате у Паяльника. Спали, пили, жрали, пели, приезжали в любое время, оставались… Это был умница, которого я считала идеальным. Мы мгновенно нашли с ним общий язык на почве горячей любви к ледяной проруби. Любимая забава православного мира… Там был рой людей — а он был особенный, это был такой стиль, это был такой внутренний стержень, это была такая правильная жизнь… От которой сейчас осталась только вот эта фотография… Я поняла только теперь. Столько времени общались с человеком, и я даже не знала его фамилии…
Зимой я схватила газету со списком нацбольских заключенных, с ужасом читала каждую следующую фамилию и страшно боялась найти знакомые. Но знакомых имен было немного. Живые люди оставались только перечнем фамилий.
Потом однажды мы гуляли по городу, и человек сказал: а вот это: «Бутырка»…
И я уже не могла оттуда уйти. Не в силах сдерживать рыдания, я стояла во дворе обычных белых кирпичных человеческих домов, подходящих почти вплотную к забору, и, оцепенев, смотрела на эту страшную глыбу. Оказывается, от того, что вызывает ужас, невозможно оторвать взгляд… Это был саркофаг, под которым были погребены живые люди… И идти мне отсюда больше было некуда. Потому что там. Сейчас. Были. Погребены. Мои. Друзья…
Соль запекалась на моих губах. Что-то очень много соли… Господи, сколько раз я с этими людьми испытывала парализующее горе…
И теперь оказывалось, что я не обо всех знала. Теперь оказывалось, что я не знала ни-че-го…
…Может быть, кто-нибудь сможет найти ту мою первомайскую фотографию на фоне флагов? Потому что то, что там запечатлено, — это соляной столп…
…Как они гордились своими новоизобретенными кричал-ками. Интересно, долго думали? Нет, такое у них выскакивает само собой. Они взяли фразы «Христос воскрес» и «Аллах акбар», и вся колонна хором принялась тасовать слова, как колоду. Верх остроумия… Верх безумия… Был момент, когда я была готова выйти навстречу этой толпе бесов с автоматом…
1 мая в Бункере началась политическая голодовка в защиту НБ-заключенных…
Наши и свой
Ну что же, именно это я и предсказывала еще в самом начале этой эпопеи.
— Когда услышишь, что начались репрессии по отношению к людям, борющимся за социальные права, можешь заикнуться о фашизме…
2005-й — год образования криминальной государственной молодежной группировки «НАШИ». По-нашему — «наши-стов».
Сами-то они называли себя «антифашистами». И были созданы для борьбы с НБП… Это был образчик рассчитанной на дураков подмены понятий, которую я и не надеялась однажды увидеть воочию.
«…В умах людей настойчиво смешиваются два несовместимых понятия: национализм (любовь к своей нации, своей Родине) и фашизм, при котором интересы кучки финансовых олигархов ставятся выше интересов нации…»
Приятно, когда люди так лажают. Говорила же: не надо употреблять слова, значение которых не знаешь… Когорты «антифашистов», как две капли воды смахивающих на креатуру государственного фашизма, не оставляли попыток развязать против НБП криминальную войну. На Бункер напали 29 января, 12 февраля в метро напрыгнули на членов НБП и КПРФ, 5 марта, в годовщину «кончины» первого Бункера, снова был атакован новый Бункер…
Прелесть какая. Кому-то не терпелось устроить в Москве Берлин 20-х и 30-х годов, с уличными побоищами, все очень аутентичненько…
— Подождите, еще один наш бежит! — громко крикнула я апрельским вечером не столько внутрь Бункера, сколько во двор, чтобы именно бегущий оценил шутку. Внутри-то от слова «наш» все синхронно должны были начать прочнее запирать вторую дверь. Эту дверь внизу лестницы открывали, только когда была заперта входная. Шлюз… Наш добежал последние метры, протиснулся в закрывающуюся дверь — и, улыбаясь, попенял мне с большой укоризной:
— Не «наш», а свой!
Женя Логовский из Арзамаса — кажется, это был обаятельнейший красавец, но я людей вокруг уже вообще никак не различала и не воспринимала. Он так и остался в памяти темным силуэтом в светящемся дверном проеме…
А это были люди, которых надо было успевать воспринимать. Когда Женя снова покинул Бункер, ему на голову натянули мешок и несколько раз порезали горло ножом. Впрочем, без энтузиазма… А я призраком слонялась там посреди этих свистящих пуль, и ведь мысли не возникло, что можно уже начинать куда-то отсюда сваливать. Привыкла?.. «Падут подле тебя тысяча и десять тысяч одесную тебя, но к тебе не приблизятся…»
Поролон
У Соловья было радио, 4 мая мы слушали в новостях рассказы о подвигах нацболов, постепенно обраставшие все новыми подробностями.
— Сегодня в 15 часов двое национал-большевиков вывесили на фасаде здания гостиницы «Россия» десятиметровый черный транспарант. Участники акции, закрепившись с помощью специального альпинистского снаряжения, находились снаружи здания на уровне 11-го этажа и больше двух часов по мобильным телефонам общались с журналистами. Национал-большевики, — не унималось радио, — разбросали листовки следующего содержания:
МЫ ТРЕБУЕМ
1. Роспуск Государственной думы и проведение свободных выборов, с участием всех политических сил, без исключения.
2. Честное расследование громких преступлений и трагических событий последних лет: фальсификация выборов, избиения и убийства активистов оппозиционных партий, взрывы домов в Москве и Волгодонске и попытка взрыва в Рязани, трагедии «Норд-оста» и Беслана, похищения людей в Ингушетии, массовые избиения в Башкирии и т. д.
3. Освобождение политических заключенных, широкая амнистия для всех заключенных.
4. Отмена антинародного закона 122 «О монетизации льгот».
5. Снятие политической цензуры с телеканалов.
— Через час после начала акции, — следовала новая сводка, — к гостинице прибыла большая группа сотрудников спецслужб. Они предложили участникам акции добровольно спуститься вниз, национал-большевики ответили отказом и еще раз изложили свои требования, в первую очередь настаивая на освобождении нацболов-политзаключенных. Подъехавшие вслед за силовиками альпинисты МЧС сумели снять нацболов со стены гостиницы «Россия». Участники акции — Евгений Логовский из Арзамаса и москвичка Ольга Кудрина — были доставлены в отделение милиции при гостинице, туда же переместились сотрудники спецслужб. Поздно вечером прокуратура возбудила против Кудриной и Логовского уголовное дело по статье 330 УК РФ «Самоуправство». Максимальное наказание — до пяти лет лишения свободы…
Соловей внимал молча и только гораздо позже изрек:
— Я понял, что такое постмодернизм… Это фикция вместо функции. Топор из поролона… Так вот, НБП и все ее акции с захватами, приковываниями — это фикция. Поролоновый топор…
Про захваты — это хорошо. Говорит тот, кто знает…
— А как надо?
— Я не знаю…
Ну и что от тебя толку?..
— …В партию приходят люди и говорят: пошлите меня на дело, за которое меня посадят… — продолжал Сол дрейфовать по собственным мыслям, наверное не слишком замечая, что произносит их вслух. Единственный раз я слышала у него интонацию такого оцепеневшего шока…
Аппарат Тишина
Вот этого я вообще не поняла.
Соловью был нужен имплант, аппарат Елизарова. И уже даже были деньги. То его летнее бабло все-таки не все еще кончилось. И эту дрянь теперь надо было просто купить. А у нас, сами понимаете кто был «наш доктор» и вообще человек грамотный, мобильный и вменяемый. В отличие от некоторой, кто, как конь Холстомер из книжки, умела перемещаться теперь только взад-вперед по Ленинскому проспекту. От больницы до Марии Ульяновой… Вот Тишин и взялся за покупку этой железячки.
И забил.
Не забыл.
Забил…
Время поджимало. На Соловья уже наезжали врачи: где эта твоя дрянь? А что он скажет? Что он звонит другу, а друг его вообще не слышит?! И дрянь не везет?! Это была уже паника. Ему сказали: еще пара дней, и операции не будет, загипсуем тебе ногу, как есть, и ходи потом на ней как хочешь. Раньше, он мне сказал, с такими переломами вообще ампутировали…
Тишин железку купил.
Но не привез.
Он делал газету…
Было седьмое число. Последний срок операции — 8 мая.
…Я ждала утра, проспать было нельзя, я неизбежно отключилась, но проснулась вовремя, чтобы успеть к открытию метро. Будильника не было, я просила Кирилла меня разбудить, но он тоже не мог так рано встать…
— О, Рысь, а ты еще ни разу не дежурила! — обнаружил он накануне. — Давай садись завтра…
— Завтра Соловью делают операцию.
— Ну и что, не тебе же…
Знаешь что. Я желаю тебе, чтобы тебя сбила машина. А твоя баба в день операции дежурила в Бункере…
…Вот не проснись я тогда… Рано утром я была на Юго-Западной, там в каком-то «белом гетто» теперь гужевался весь бомонд. Понять, кто только что встал, а кто еще не ложился, можно было, только зная род деятельности каждого. Высушенный Тишин делал газету — предыдущий день для него еще и не думал заканчиваться. Эвертон, выспавшийся и красивый как бог, вывалился из ванной — и увидел привидение.
— Рысь, а ты откуда, с антресолей?!
Это был бы еще не худший вариант…
…Автобус, метро, автобус, сквер, подъезд, лифт… Я влетела в коридор, распахнула дверь. Кабинет забит врачами…
— Могу я увидеть… — Я назвала фамилию. Чуть ли не Калашников… Я там жила безвылазно — а врача не знала…
— У нас планерка… У вас что-то срочное? Голову кому-то пришить?..
— Соловью сегодня делают операцию, мне сказали, вы ждете вот это…
Когда я выкладывала на стол этот «аппарат Калашникова» с винтиками в тоненьком пакетике, это был уже артефакт…
— Нацболы! — взвыл врач. — Сколько можно ждать! Вы ничего не можете сделать нормально!!!
…Откуда цинк?..
Петух вообще еще не крякнул, когда я ледяным тоном отрубила:
— Я не имею к партии никакого отношения… Мне сказали, вам нужна эта вещь, я ее привезла…
Без пятнадцати девять врач пробормотал «извините…», в девять за Соловьем пришли…
…Его приволокли обратно — он вращал огромными, как плошки, глазами.
— Лежал, слушал, как они там что-то сверлили, пилили! — в каком-то обалдении и эйфории говорил он.
Скоро начался отходняк…
Обезболивающее — все за свои деньги. Хорошо, они были… Как такое возможно, чтобы аптека вообще не работала? Через Нескучный сад, через мост, к сакральной для нацболов «Фрунзенской», в дежурную аптеку — только там купила… В палате была пустая кровать — в противоположном углу от Соловья, ночью я отлично поспала, под утро они меня хором еле дозвались, когда ему понадобился укол. Не исключено, терпел до последнего… Связи с сестрой в палатах нет, двойные двери, ходячих — никого. Когда он там горел, они… я не знаю, как они справились. Они там все курили, я постоянно проветривала, однажды ушла — не закрыла окно, и все, хана, всю ночь никого не дозовешься. Как не вымерзли? Меня можно было привлекать за покушение… Счастье, что наступили праздники, врачей не было, анархия, все эти выходные я прожила в палате. Рядом с ним. 9 мая целый день слушали по радио военные песни…
Я шла к Бункеру, передвигаясь как под толщей воды. Тишин разговаривал во дворе с девушкой очень маленького роста с толстыми косами. У меня в глазах стояла оцепеневшая прострация, устремленный в никуда взгляд выхватывал перед собой кусок размытого пространства размером с амбразуру, и собеседник в этот просвет попадал лишь эпизодически. Двоих одновременно я точно охватить уже не могла…
Буржуй — тот подход к Бункеру «просчитывал», его слово. Для него это превращалось в целую разведоперацию с тщательной проверкой и отсечением хвостов.
— Если я тебя увижу еще раз, я тебя убью… — проникновенно пообещал он случайному человеку, вдруг встреченному им в жизни второй раз подряд. Мы-то с ним знали, где здесь зарыто слово «лопата». Самая удачная шутка — это когда ты вообще не шутишь…
А я ходила «как под толщей воды»…
— О, познакомься, это Анна Петренко, — прервал сам себя Тишин, и я медленно перевела-таки взгляд в ее глаза с изрядной долей испуга — ей ли чего-то пугаться?! — устремленные на меня снизу вверх. Это был максимум того, как я могла приветствовать после освобождения знаменитую нацболку…
— Там Соловью операцию будут делать… — объяснил Тишин. Такое ощущение, что объяснил именно мое состояние…
— Ему уже сделали… До праздников… — снова увел взгляд в пустоту отключающийся робот…
Он что, даже не знал?..
Глава 3 Затвор
…Знал ли кто-нибудь, что в ту ночь дикое заявление на смерть за столом в полутемном Бункере писала лютая воля к жизни? «…Начинаю сухую голодовку…» Древний инстинкт, первобытный ящер, живущий внутри, принял единственно правильное решение откусить себе мозг…
Можешь — значит, должен[1]
«Родился, посадили, расстреляли…» О любом из нас скоро напишут примерно так. И даже если родное государство проявит халатность, и кто-то останется не охвачен всевидящим оком — конец все равно один и тот же. Труба. Так стоит ли в промежутке между нею и рождением создавать обстоятельства, способные круто повлиять на длину и качество этого промежутка? Казалось бы, живешь — и живи. Во всяком случае, люди не должны жить ради событий и идей. Человек важнее. Людьми нельзя жертвовать во имя идей и событий…
Но история начинается только там, где ей под ноги ложится человек. Идеи — это то, что делает человека Человеком. А еще бывают люди, которые сами впрягаются в оглобли истории. Теперь я точно знаю, что бывают…
…Почему самых живых находишь в опасной близости от смерти? И почему, если хочешь проследить путь живого, надо отправиться с ним на Голгофу? И что это за крест такой по жизни — идти в тени чужого креста? И кем чувствовать себя, однажды осознав, что пора сворачивать с этого — не твоего — пути? А потом только стоять в одиночестве и смотреть, как удаляются спины всех тех, кто был рядом с тобой — и кого ты любил, и, опуская глаза, знать, что там, впереди, их пожрет Минотавр, имя которому…
Одно из имен — Революция. Теперь для меня это — очень тяжелое слово… И хорошо это или плохо, если однажды ты плюнешь на все — и рванешь следом за удаляющимися спинами. Только бы успеть… И предпочтешь свою глупую любовь здравому смыслу…
2 августа грянуло как гром среди ясного неба. Я взвыла от беспомощности, где-то там сейчас пропадали люди, стремительно и бесповоротно однажды ставшие непоправимо родными. Макс Громов, Толик Глоба, Гриша Тишин… Вместе мы съели немалое количество соли, рядом с ними для меня началась совершенно новая эпоха. Эпоха абсолютных людей, когда в моей жизни появились… не то чтобы закадычные приятели. Нет. Но я узнала, в чем соль слова «товарищ». Настоящий безупречный товарищ. И теперь я не могла сделать ничего, чтобы эти люди не уходили из моей жизни, как вода сквозь пальцы. Это было отчаяние…
Известие о захвате президентской Общественной приемной 14 декабря прозвучало в новостях сумбурно и глухо, я была от всех этих событий уже очень далеко, информации почти не поступало. Когда опубликовали имена новых 40 политзэков, я спохватилась и, холодея, набросилась на список. Нет, друзей в нем вроде бы не было. Долгое время эта глава нацбольской драмы маячила где-то на периферии моего зрения, никак не касаясь напрямую.
Все изменилось разом и навсегда. Теперь уже 39 абстрактных новых нацбольских политзэков персонифицировались в одно мгновение, заслонив собой все остальное…
Я не нацбол, и я не собиралась участвовать в первомайской демонстрации. Я подошла посмотреть на построение колонны, мне было по пути. Я направлялась в больницу к близкому человеку. Только там и надо проводить Светлое Христово Воскресение. Даже храм отступает. Здесь ты можешь обратиться к Нему напрямую, дотронуться до руки, подать воды. «Если ты сделал это для одного из детей Моих, ты сделал это для Меня»… Тугая колонна полыхнула десятками флагов, начали раздавать портреты заключенных. И когда самый первый поплыл над головами, мое сердце рухнуло на камни. Мой приятель Юра из Нижнего Новгорода спокойно и просто смотрел на меня сверху, вдребезги ломая своим немыслимым появлением здесь матрицу моего недавнего равнодушного относительного благополучия. Боже мой… Столько времени общаться с человеком — и не знать его фамилии. Потом глянула в списки еще раз. Методом исключения получился «Юрий Викторович Староверов». Вот и познакомились…
Нижегородский гений Паяльник, светлый, достойный парень. Умница-студент, музыкант. Раз в несколько месяцев я почти без предупреждения обрушивалась на практически постороннего человека, появляясь на пороге его квартиры. И попадала домой. Где уже обитали дикие орды таких же проходимцев. Свой последний день рождения я отмечала, сидя в жутком одиночестве на хате у Паяльника, жестоко отгрызая куски от здоровенного леща, хамски добытого в хозяйском холодильнике… Юра, Юра… Как же так? Как беззаботно все начиналось — и как стремительно и жестоко оборвалось…
Всю первую половину мая глаза мне застили проблемы с другом, прикованным к больничной койке. Я появлялась в Бункере только ночью — и принималась шастать мимо четверых ребят, объявивших 1 мая голодовку.
Требования, я слышала, были: признание заключенных нацболов «политическими», открытый суд над ними — и широкая амнистия. Здороваясь вскользь, я отмечала, как быстро и сильно меняются побелевшие лица голодающих. Далеко не сразу я удосужилась взглянуть на них в упор — и поговорить…
Александр Чепалыга, 1978 года рождения, город Мытищи, в партии с 1998 года:
О чем я думал, когда пошел на голодовку? Ко мне подошли и сказали: вот, мол, планируется такая акция. Можешь в ней участвовать? Могу. Будешь? Буду. Могу — значит, должен. Чего не могу — так это бросить в тюрьме товарищей…
Лев Дмитриев, 1982 года рождения, Костромское отделение, в партии с 2002 года:
Бросать своих товарищей в беде — преступление. То, что ребята сейчас брошены за решетку, — это еще не значит, что их этим смогли отделить от партии. Поэтому, если я могу как-то облегчить их участь, я буду это делать столько, сколько от меня потребуется. Если все это поймут, то никакими решетками не получится остановить революцию.
Анна Богунская, 1983 года рождения, месяц, как приехала из Ташкента, здесь, в Москве, вступила в партию. Тоже месяц назад:
Когда задумываешься над судьбами наших товарищей (о которых я знала лишь из Интернета, но переживала и сочувствовала им), находящихся в камерах, ждущих решения «больших дядечек», тебя невольно бросает в дрожь и в голову лезут мысли: «За что?», «А где же справедливость?». Ведь они, так же как и все мы, могли бы в этот момент быть свободными, радоваться наступившей весне… Но за их подвиги наградой стала решетка с оборванным кусочком неба.
Их права и свободы ущемляются только за то, что они национал-большевики, за то, что именно они решились сказать свое «НЕТ!» власти. А власть в ответ хочет их изолировать, осудить втихую и продолжать жить по-прежнему. Так быть не должно!
Именно поэтому я решила не молчать, а сказать об этом всем, кто услышит. Разве можно наших ребят-героев ставить в один ряд с уголовниками? Разве справедливо судить наших ребят в местах заключения, где они будут одни: без поддержки, без защиты? Как мы, их товарищи, можем смириться с этим? Правильно, никак.
Наша акция — это крик. Но не крик отчаянья, а крик безумной ярости, который рано или поздно будет услышан. Если каждый из нас выразит свое негодование и попытается встать на защиту политзэков, это будет ускорено. Все мы — неразрывная цепь. А если из нее забирают несколько звеньев, она становится непрочной.
Евгений Барановский, 1978 года рождения, руководитель Костромского отделения НБП, в партии четвертый год:
Цель нашей акции — добиться признания наших товарищей политзэками. Это будет серьезный шаг, если государство признает ребят политическими узниками. Это будет означать, что они не уголовники, не бандиты-отморозки, а честные люди, осужденные за свои убеждения. А поскольку известно, что цель акции была объяснить, что пора перестать тиранить людей, то нацболы — народные защитники, патриоты Родины. Мы знаем, что намечается закрытый суд над ними. Это отличный шанс для властей впаять нацболам максимально большие сроки. Мы требуем открытого суда, чтобы не допустить этого. Открытый суд даст возможность их оправдать или по меньшей мере не допустить убийственных приговоров. Убийственных прежде всего для их родителей.
Ребята очень просто и неприметно продолжали свою страшную по своей сути акцию протеста, а у меня все не шел из головы взгляд Юры сквозь флаги над толпой. И я поняла, что больше так не могу. Неужели я просто развернусь и уйду — и равнодушно оставлю этот взгляд без ответа? Да не бывать этому. Я могу позволить роскошь сделать себе на тридцатилетие подарок: хоть немного, хоть напоследок побыть человеком…
Сейчас, на четвертый день сухой голодовки, я чувствую себя прекрасно. Мне кажется, я воочию вижу, всеми нервами чувствую там, в тюрьме, своего друга. Взгляд его спокоен. И мне необыкновенно легко. Именно сейчас все идет правильно. Мы пробьем эту стену, отделяющую его от свободы. И когда мы встретимся, мне будет не стыдно посмотреть ему в глаза и нагло дожрать жирного леща из опустошенного нацболами холодильника. Что-то уж очень золотой оказалась для нас эта рыбка…
Странно, но прямо перед тем, как это все завертелось, я почему-то вспомнила графа Калиостро с его «Формулой любви»: «Любовь — это возможность не раздумывая отдать свою жизнь за другого. Интересно попробовать…»
Ловушка
Неожиданно все стало хорошо. После того как операция была сделана, проблемы вдруг резко иссякли. Теперь Соловью предстояло просто потихоньку «заживать», валяться ровно и как на льдине дрейфовать на кровати по направлению к выписке. Он на полном серьезе весь этот год очень боялся не дожить до следующего дня рождения. Продержаться осталось полтора месяца. Теперь — есть все шансы…
Я знала, что большего во всей этой истории сделать просто не могла. Я успела. Я справилась. То, что я обещала ему когда-то, я сделала… Я сработала идеально.
И теперь жесточайший отходняк начался уже у меня. Внутри закипал лютый гнев.
Сережа… Ты же меня ненавидишь… Машина, приземлившаяся тебе на голову, — лучшая сыворотка правды. И тогда, в беспамятстве, ты очень подробно расписал, кто я, что я и чего заслуживаю. Ненависти. Ты сейчас только готовишь новую речь, чтобы приурочить ее к выписке, и не помнишь, что тогда, в отключке, ее уже произнес. Я дословно знаю все, что ты мне скажешь… как только перестанешь нуждаться в сиделке.
Бедненький, как же мне тебя жалко. Сколько страданий — на одного. Ты вынужден терпеть меня столько бесконечных дней. Ты не можешь выдать себя ни взглядом. Надо сказать, все эти чудовищные дни адской боли ты вел себя идеально, больше не обидев меня ни словом, ни движением глаз. Это какой нужен самоконтроль?.. Страшно подумать, каких усилий тебе стоит выносить меня рядом с собой. А ты ведь терпел меня, даже когда меня прорвало, и я заливала тебя слезами, уронив голову на плечо. А ты лежал в насквозь промокшей футболке и смотрел на все это с безнадежной улыбкой…
Но никакого гнева не хватило, чтобы укрыться за ним от правды. Чтобы заглушить отчаянье…
Мой личный ад был прост, как казнь: он выздоравливает — и мы расстаемся. Этот ад я себе сотворила сама…
В бо́льшую ловушку загнать себя было невозможно. Ведь сама пришла, меня вообще никто не звал… И теперь весь мой мир состоял из метра пространства у кровати. Во всем мире я теперь видела только его лицо.
И этого мира у меня не было…
Человек в любую минуту может отказаться от чего угодно. Но он уже вообще ничего не может…
Разрывающее мозг горе — вот что это было. Я себя без него уже не представляла… Остатками рассудка я понимала одну-единственную правду. Если меня сейчас не остановить, не удалить из этого «метра у кровати», дальше меня просто не станет…
Мне надо было спасать себя…
Приговор
…Знал ли кто-нибудь, что в ту ночь дикое заявление на смерть за столом в полутемном Бункере писала лютая воля к жизни? «…начинаю сухую голодовку…» Древний инстинкт, первобытный ящер, живущий внутри, принял единственно правильное решение откусить себе мозг. Рептилия отрубала от себя человека, как будто отбрасывала хвост. Дух казнил тело, чтобы оно не мешало дышать. Тело подписывало себе приговор…
Это был ультиматум. Одному человеку. Ему. Я уже научилась. Я шантажировала короля шантажа. Я знала, что сейчас ни в чем ему не уступлю — и не отступлюсь. Со слепой яростью я смотрела на белые оштукатуренные стены каземата в неясном электрическом свете, точно зная, что вцепляюсь в смерть, как в единственную возможность спасения. Я оставляла только три пути. Или он выдернет меня с этой голодовки и просто позовет. Или не позовет — и позволит мне сдохнуть здесь. Или я переплавлюсь в этом сухом котле медленной смерти и убью саму память о нем внутри себя… Вот тогда и наступит счастье…
Официально это было замаскировано под политическую голодовку.
Но я уходила в затвор…
Я закрывала за собой все двери, погружалась все дальше в темноту, чернота, мрак, пустота была моим единственным спасением. Я отсекала от себя целый мир…
Я возвращала себе молитву.
Это можно делать где угодно. Но мне надо было, чтобы меня держали. Взаперти…
«Стоит меня где-нибудь закрыть, во мне просыпается нечто… Это нечто разворачивается древним ящером, с шумом просвистев по углам хвостом. Тяжелая голова плывет медленной змеей, пока не увидит то, что определит как цель. Ледяная ясность во взгляде ящера знает только один ответ на вопрос, для чего ему прямо перед пастью поставили его врага… Все человеческое осталось за решеткой. Невозможно ничего добиться от древнего ящера. Невозможно договориться с абсолютом…»
Теперь у меня был один путь: медленно угасать физически и пытаться достучаться до себя внутри. Пытаться растворить хаос в темноте. Просто лежать и просто молиться.
Вот вам картина современного затвора: в подвале, полном чертей… Не худший вариант. Самое правильное место для молитвы. Должен же кто-то если не раскрутить этот маховик в обратную сторону, то хотя бы попытаться лечь под колесо. Кто еще помолится за эти души?..
Не то. Я сражалась за себя. Человек загнал себя в угол — и оттуда появилась Рептилия…
Всю жизнь я сражаюсь только за себя. Это была моя самая грандиозная афера — когда я в себе себя убила. Я никогда не была такой живой, как после собственной смерти. Человек может отказаться от чего угодно. Даже от себя. Даже от своей любви. Даже от собственного надвигающегося безумия…
Потому что теперь ожил ящер…
Рептилия
Рептилия проснулась не сразу.
Я уже знала, по опыту тяжелых болезней знала, куда надо сбегать из предавшего тебя тела, когда физическое существование приносит лишь мучение. Глубоко-глубоко внутри себя надо разглядеть залитый светом «оазис» — и мысленно уйти туда, все, что от тебя осталось, спрятать там. Создать светящийся кокон — и укрыться в нем, отгородиться от всего, между ладоней увидеть сгусток света — и много-много дней согревать себя в собственных светящихся ладонях…
Сквозь мучительно пульсирующее сознание, сквозь удушающую плоть я пыталась добраться до чего-то светящегося, единственного истинного, живущего глубоко внутри.
Но внутри была только Рептилия…
Рептилия проснулась не сразу.
В ее глазах была ясность.
Ее единственной кровью была алчность. Ее единственным смыслом был охотничий инстинкт. Улыбка змеилась на губах, глаза ласкали нежностью удавки. Тело звенело от восторга, новая тугая жизнь свивала кольца, нежась под майским солнцем.
На волне убийственной клептомании Рептилия победно сперла где-то янтарный крест и, ухмыляясь, подарила его своей подельнице, девочке, вместе с ней сидевшей на голодовке.
— Крест, подаренный Рысью, дорогого стоит…
Это был уже даже не фарс. А этот крест — он каким отравлен ядом? Или наоборот — могуществом?..
Рептилия могла теперь все. Она только не умела любить… Помнится, я обещала остаться с ним до конца. Пока смерть не разлучит нас… Так вот, свершилось. Теперь он никогда не сможет потянуть меня за цепь моего обещания. Потому что я себя убила…
Сгущенка
Та, что жила в этом теле еще несколько дней назад… Память о хаосе, сводившем ее с ума, исчезла бесследно. Просто некому стало вспоминать. Теперь в этом теле жила Рептилия. Рептилия с той, другой, никогда не встречалась. И о мыслях, разрывавших чей-то чужой мозг, не знала и знать не могла…
Рептилия мечтала о сгущенке…
Рептилия очнулась среди ночи, жадно повела голодными глазами, спрятала под одеяло холодный нос. Обострившееся зрение оказалось бесполезным, вокруг была кромешная тьма. Но Рептилии было уже все равно. Она прекрасно видела и сквозь стены. Достаточно было просто закрыть глаза. И ее пылающий взгляд глубоко изнутри черепной коробки принялся алчно сканировать подступы к приютившему ее каземату, дворы, улицы, сквер…
Сгущенка — да. Сгущенка царила в ее голове. Рептилия родилась специально для того, чтобы мечтать о сгущенке…
В сгущенку надо было макать зефир… Рептилия бесчисленное количество раз с наслаждением прокручивала перед мысленным взором, как макает белый зефир в белую сгущенку… Такой белый зефир она видела на лотке на Марии Ульяновой, всякое печенье и зефир там продавали прямо на улице, разложив товар на складном столе. Вот на этот стол теперь и нацелилась Рептилия. И чем больше отдалялась от нее перспектива заполучить вожделенную добычу, тем детальнее Рептилия могла продумать, как она все это будет добывать…
Сознание все жестче и плотнее упиралось в прилипающий к спине живот, как будто вдавливало приклад в плечо. Ясность мысли возрастала по мере прилипания живота к спине. От светящегося кокона, в котором она постоянно грелась, у Рептилии стала светиться кожа, и этой кожей она теперь идеально считывала мир вокруг…
Все равно заняться больше было нечем. И Рептилия, слившись с темнотой, как полководец просчитывала, раз за разом заново проживала свое будущее наступление. Нашествие на продуктовый лоток… Она облизывала горящим взглядом каждое свое будущее действие, каждое движение цепких пальцев, прожигала взглядом бреши в защитной оболочке действительности. Она сливалась в одно целое с обнаруженными брешами — чтобы потом стремительно запустить пальцы в идеально исследованную брешь. Потом запустить, чуть попозже, когда Рептилия найдет способ красиво выскользнуть из своего лицемерного псевдозаточения и пойдет жадно орудовать на свободе…
А со стороны-то, наверное, казалось, что изможденная женщина угасает на раскладушке в подвале. Но внутри уже вовсю кипела новая, лихо закрученная жизнь. Иногда, чтобы ожить, надо начать по-настоящему себя убивать…
Организму чуть-чуть помогли — и он сам раскидал, что ему в этой жизни нужно, что — не нужно…
«Голод, страх, любовь — это всего лишь чувство. Чувство не может убить тебя…» Нет, голод убить, наверное, все-таки может. А вот пока не убил, он один способен разделить вещи на истинные и неистинные. «Да — да, нет — нет, все остальное — от лукавого…» Голод единственно верным образом расставил все по своим местам, четко обозначив, что во всей этой истории от лукавого. Так вот, от лукавого была любовь. Прозревшему — просто оголодавшему и наконец-то начавшему бороться за себя — организму она была не нужна. А единственной правдой в этой жизни оказалась сгущенка…
Цель
…Но первую неделю сухой голодовки я безвозвратно уходила в тяжелую темноту. Она была моим спасением. Где-то там, я ждала, я должна была различить и свет…
И на смену всему пришел свет…
…Отче наш, иже еси на небесех… Да святится имя Твое, да приидет Царствие Твое…
…Из болезненного мрака, из лохмотьев кошмаров… Из темноты, из полусна, из вязкой мути обрывков мыслей, — я дождалась-таки опять, когда откуда-то извне придет этот белый луч. Золотой… Забрезжит впереди, появится перед глазами, надвинется так, что кажется, что его уже можно попробовать достать руками, — и найдет наконец меня. И я притяну его своей волей.
И потечет сверху. И обрушится сверху. И прошьет насквозь. Ворвется в голову, вонзится в позвоночник. Ласкающими языками пламени пробежит по коже. Сиянием останется в ладонях. Луч света — узкий и точный, как сталь… И заполнит меня целиком.
И все сразу подчинилось этой стали, и все сразу заполонило этим светом.
Вот этот луч — моя молитва. Вот эта сталь — моя религия. Вот этот свет — моя вера. Этот свет — моя правда и этот свет — моя Цель.
Я не хочу ничего знать, кроме этого света. Если надо, я пойду и распорю темноту этой сталью.
Я вижу тех, в ком живет вера…
Живущий под кровом Всевышнего под сенью Всемогущего покоится.
Говорит Господу: «прибежище мое и защита моя, Бог мой, на Которого я уповаю!»
Он избавит тебя от сети ловца, от гибельной язвы.
Перьями Своими осенит тебя, и под крыльями Его будешь безопасен; щит и ограждение — истина Его.
Не убоишься ужаса в ночи, стрелы, летящей днем, Язвы, ходящей во мраке, заразы, опустошающей в полдень.
Падут подле тебя тысяча и десять тысяч одесную тебя, но к тебе не приблизятся.
Только смотреть будешь очами твоими и видеть возмездие нечестивым.
Ибо ты сказал: «Господь — упование мое»; Всевышнего избрал ты прибежищем твоим.
Не приключится тебе зло, и язва не приблизится к жилищу твоему.
Ибо Ангелам Своим заповедает о тебе — охранять тебя на всех путях твоих.
На руках понесут тебя, да не преткнешься о камень ногою твоею.
На аспида и василиска наступишь; попирать будешь льва и дракона.
«За то, что он возлюбил Меня, избавлю его; защищу его, потому что он познал имя Мое.
Воззовет ко Мне, и услышу его; с ним Я в скорби; избавлю и прославлю его;
Долготою дней насыщу его, и явлю ему спасение Мое»…
«…И явлю ему…»
А как еще спасаться от могильного холода?..
Беда не приходит одна. Стоило мне подключиться к голодовке, как на Вернадского отключили горячую воду. И чудесный теплый подвал превратился в ледяной каземат…
Ох, какой же это лютый холод. Лед заполняет тебя изнутри, и изнутри же колотит мучительная дрожь. Реально можно войти в резонанс… Что там нацбольские гуру про это говорили? Одеваться потеплее? Не, организм, раздираемый холодом изнутри, снаружи не согреешь…
Я уже могу примерно представить, как оскорбительно было для Скрипки, голодавшего сорок пять дней, слушать Макса Громова, голодавшего пять дней. Как можно так опошлять высокую трагедию? С таким же отвращением я слушала потом однажды какого-то восьмидесятипятилетнего дешевого понтярщика. Он мне — мне! — рассказывал, как голодал. В общем, он вечером в пятницу не ужинал и потом в выходные ничего не ел. (Да? А я всю жизнь не могу ужинать. И обедать… И вылечить это не могут.) Он лежал, его колотило от холода, а жена стаскивала на него все одеяла в доме… Не пробовал тупо начать отжиматься?.. Я так поняла, человек всю жизнь с успехом придумывал способы ничего дома не делать. Например, пропадал на жесточайших тренировках по игре в городки… Я все ждала — но так и не дождалась, когда же он начнет рассказывать собственно про голодовку…
Потому что мне на голодовке было невероятно жарко…
Я теперь проделываю это за секунду. Включаю внутри себя свет. Это надо просто увидеть.
Проще — представить маленькую фигурку, себя, и эта фигурка вдруг становится светящейся. А чтобы ей не приходилось обогревать собой пространство, надо нарисовать свет и вокруг нее. Да, сначала луч сверху, потом он разрастается, превращается в поток, а потом во всем мире не остается ничего, кроме этого света. И эта бесплотная сияющая фигурка плавает и летает в потоке света, как ей заблагорассудится. И если в этот момент произнести: «Отче наш…», ты увидишь, что такое настоящий, рушащийся на тебя свет. А тело бросит в такой жар, что ты начнешь яростно выпутываться из наслоений одеял. Потому что в подвале, может, и царит дубак, а тебе — жарко, жарко, жарко…
Голодовка — это возможность купаться в море невероятного, не ограниченного ничем, кроме силы твоего воображения, кайфа. Как саламандра в огне… Дух дышит где хочет.
И вот здесь атеисты — в очень большом проигрыше. От Тунгусского метеорита им ничего не прилетит. Честно — я не представляю, как там, рядом со мной, выживали мои подельники…
Самое удивительное, я ни слова не слышала на эту тему от специалистов — Скрипки и Соловья. И здесь — только одно из двух. Либо они просто умалчивают, как на самом деле выжили в холодных карцерах на голодовках. А значит, они очень круто засухарились и о своем реальном опыте не рассказали ни-че-го. Подель… однопартийцы не поймут их лютую веру… Либо они там не выжили…
Мертвая и довольная
В общем, понятно. Если бы я просто упала на такую банальную и стандартную голодовку на одной воде, это ничем бы не отличалось от моего обычного рациона, рациона человека с отсутствующим здоровьем и закалкой манекенщицы-боксера, и от моей обычной жизни. А эту жизнь я продолжать уже не могла. У меня мозг уже закипел и начинал взрываться от моей обычной жизни. Мне срочно надо было, как собственного злейшего врага, отправить себя в нокаут. Это когда отключаются мозги… Отсюда — сухая голодовка.
Получилось. Мозг я реально перезагрузила. А вот когда начала роскошествовать, пить воду — и кровь, и энергия понеслись по организму с удесятеренной силой.
Что неизбежно привело опять к закипанию мозгов…
Я реально из своих голодных подельников чуть не сколотила банду. Рептилия оказалась настолько катастрофически сильнее всего своего окружения, что не подчиниться ей было невозможно. Это было состояние, когда управляешь всем вокруг просто фактом своего существования. Сокамерникам понадобились носки? Хорошо. Я пошагово им расписала, как они должны прикрывать меня на рынке, пока я ворую им ворох этих носков. Мужики исполняли беспрекословно… Вот ведь, организм так нещадно истязали, а он только от этого и очнулся и начал действовать. Значит, истязали недостаточно…
Потому что во мне закипало уже слишком много сил. Силы были беспредельны. Слишком стремительно неслась по жилам кровь, и с таким же центростремительным ускорением начинала носиться и биться в мозгу любая мысль.
А мысли уже кричали. Я взвилась, как только мне в конце апреля вообще предложили поучаствовать в голодовке. Да еще с наездом: «У нас не принято отказываться…» Вот и не отказывайтесь. Кто я, чтобы вы чувствовали себя вправе требовать от меня мою жизнь?! Я — не ваш партиец, я — матерая контра. И если у вас получилось-таки втащить меня в эту голодовку, для вас в этом нет ровным счетом ничего хорошего. Потому что вы притащили сюда за хвост Рептилию. А Рептилия извернется и все равно сделает все по-своему, и сделает только то, что нужно ей самой. А ей сейчас нужно заработать себе право писать про вас «гадости»: «Я тут за вас, помнится, жизнью рисковала…»
Потому что у вас самих что-то ничего из задуманного не получается. Голодовка на полном ходу двигалась в тупик. Ее одной, самой по себе, оказалось совершенно недостаточно. Эффект — резонанс — был от нее нулевым. Недоработали организаторы. Требовалось усилить давление…
Нормально. Кирилл Ананьев подсунул мне записку: «Надо совершить громкую акцию, например, приковаться к воротам на Красной площади…» — «В посадочных акциях не участвую». Нашли звезду национал, блин, большевизма…
Вот здесь-то и вскипел гнев. Все, что мне было нужно на этой голодовке, я заполучила. Теперь отсюда надо было срочно начинать спасаться. Вот оно — безошибочное ощущение, что земля подо мной уже потихоньку горит. «Прочь отсюда!» Теперь уже эта мысль гремела и вскипала в мозгу.
Слишком быстро неслась теперь по жилам кровь. И я просто не успела придумать изящный выход. Получилось неизящно…
Сквозь сон, сквозь тяжелое забытье — я очень долго не могла осознать, что эта боль, разрывающая мне голову, реальна. А когда все-таки очнулась, голова разламывалась уже так, что сил мне хватило только на то, чтобы дойти до стола дежурного. На последнем издыхании я выползла к людям…
— Я не могу больше… Голова…
Тишина не было, сказали, он уехал на встречу с Абелем. Мне были уже параллельны их разборки. Я набрала его и еле выговорила что-то в трубку на волне стремительно вскипающего отчаяния. Боль была такая, что через минуту я могла уже только кричать, схватившись за голову. Краем сознания и краем уха я еще разобрала, что Тишин в трубке говорит Нине Силиной: пока скорую не вызывать, подождать еще. Спасибо тебе, родной…
Кирилл Ананьев соскреб меня со стула, отнес обратно в самую дальнюю комнату глубоко в казематах. Мне стало страшно, я могла оттуда уже никогда не выйти…
Он сгрузил меня на раскладушку, и я услышала его потрясенный голос:
— Она не весит ничего…
Я уже давно приняла это как единственную данность, что просто так здесь не решаются даже вопросы жизни и смерти. Я не могла позвонить в скорую сама. Мысли такой не возникло. Я не могла требовать особой инициативы от тех, кто был сейчас рядом со мной. Опасно звать в Бункер любых представителей любых властей. Вообще звать посторонних. Вместе со скорой сюда могла зайти и милиция, хуже — анти-фа… Я могла только умолять старших как-то решить этот вопрос. Еще только через полтора часа я сказала своей «сокамернице» Ане: «Все, пусть зовут скорую…» Все это время у меня выгорал мозг…
Нормально, укол боль снял. Вечером приехал Тишин, посмотрел на мой разлегшийся труп и решил-таки:
— Все, ладно, я снимаю тебя с голодовки…
А вот хрен тебе. Не ты меня сюда сажал. И я днем уже успела смотаться в магазин на Марии Ульяновой. За зефиром и сгущенкой. Рептилия уже валялась мертвая и довольная…
Костыль
Это была ясность.
Я шла, звеня как струна и сканируя взглядом все вокруг на метр в глубину, и мне все было абсолютно ясно. Проспект огромным шатром нес надо мной майское небо. Небо — вечный символ моего побега…
Я даже не побрезговала напоследок еще раз пройти по совершенно смертельному для меня краю. Я рискнула еще раз оглянуться назад…
…Рептилия сидела у окна и лакала кефир…
Я ведь в больницу поехала, едва научившись заново самостоятельно ходить после гипертонического криза, чуть не убившего меня. Как бы я ни пыталась разом об колено переломить свою жизнь, я по-прежнему умела ходить только одними путями…
Какое завидное постоянство: я нашла его в том же положении ровно там же, где я оставила его две недели назад… Я сделала именно то, что обещала с самого начала. Я таки сумела бросить его в очень неподходящий момент…
Тишин привез костыли. Он пришел тогда в больницу после какого-то крутого собрания, в те дни оппозиция в расширенном составе смогла наконец сесть за стол переговоров и начать друг с другом хотя бы разговаривать. И какой-то очередной «хомячок» на той сходке ляпнул НБ-лидерам:
— А вы не боитесь, что польется кровь?
А Тишин ему радостно заявил:
— Да я вообще-то патологоанатом, я в своей жизни сто-олько крови видел, вы меня этим вряд ли уже сможете удивить!
И пока господа нацболы недобро веселились, как будто почуяв эту самую, дымящуюся, кровь, Рептилия незаметной тенью сидела у окна больничной палаты и под шумок лакала чужой просроченный кефир. Заработала… Она ринулась в эту больницу не так чтоб прям сразу. Два предыдущих дня были посвящены гораздо более увлекательному занятию. За два предыдущих дня она уже успела очень качественно и планомерно обнести какие-то рынки в разных концах города и в больницу заявилась с пакетами, полными вещей.
И до того немногословная, Рептилия теперь вообще не тратила время на произнесение слов. Хватало короткого взгляда. При условии, что этот взгляд теперь был ее главным оружием. И этого взгляда было достаточно, чтобы считать с окружающей действительности вообще всю информацию — плюс к той, что иногда смеха ради передают словами. Она видела, как изменился этот человек на кровати. Оставленный в одиночестве, он за это время успел уже уйти бесконечно глубоко внутрь себя. Что — Рептилия знала — было только к лучшему…
И теперь она — коротко взглянув на него от входа и, кажется, забыв промолвить даже «здрасте», — просто выгружала на одеяло свои трофеи. Все нужное и ненужное, не понимая неуверенных возражений: «А это зачем?!» Ставший уже совсем бесплотным Соловей наблюдал апокалиптическое зрелище: как его погребают под ворохом неиссякаемых трофеев. Ему нужно было все. Он там валялся — у него ничего ведь не было. Но теперь к грядущему выходу он был экипирован. Ему банально стало что надеть…
Затолкав-таки все в тумбочку, она снова взглянула на него: пожелания, предложения, может, что-то конкретное? Потому что зажигалка у него теперь была исключительно сувенирная, понтовая, с гербовым орлом и турбонаддувом, прямиком со смотровой площадки на Воробьевых горах. К тонким пальцам Рептилии в этом мире теперь безвозвратно прилипало все, что было недостаточно хорошо прибито гвоздями…
Бывает же такое. Я сидела рядом с ним — и мне ничего не надо было делать со своими чувствами. Я просто ничего не чувствовала. Все эмоции были выжжены уже дотла. Я не сочиняю: то, для чего я падала на эту чертову голодовку, у меня получилось. Я смогла выжечь его из себя…
И только проведя рядом с ним несколько часов, я наконец уловила, что на меня опять начинает наползать все тот же тяжелый мрак. Дождалась…
Я ехала из больницы в автобусе, а эта черная, чуть подзабытая уже тяжесть нехотя разливалась глухой тоской и давила вниз тяжелеющую голову. Проспект медленно полз за окном, одна бесконечная остановка, вторая. Я уже ничего не видела вокруг. Все, началось. Откуда-то из небытия ко мне вновь начало подбираться… человеческое…
Но, проехав штук пять вот таких томительных, мучительных перегонов, я вдруг почувствовала, что мрак и тяжесть стали постепенно ослабевать. Мрак и тяжесть лежали как облако, и я сейчас на своем автобусе из этого облака просто выезжала. Облако к краю становилось все более разреженным, в нем уже образовывались просветы. Оно уже висело клочками, невесомо скользило по коже и все быстрее уходило назад, назад, назад…
Я просто выезжала из зоны его действия. Бывает же такое… Для меня зона его действия всегда была зоной поражения. Еще недавно я чувствовала его боль за тысячу километров. Теперь зона поражения вряд ли составляла тысячу метров. И я была уже очень далеко от нее. Абсолютно физическое ощущение. Только что мне лоб тяжелой болью распирал железнодорожный костыль. И вдруг он начал таять, таять — и просто исчез. Вообще. Навсегда…
Конец света
В Москве бушевал май, я наслаждалась своим апокалиптическим алчным охотничьим инстинктом, я каждый день выходила на новую восхитительную роскошную охоту. Я упивалась своей совершенно умопомрачительной новой жизнью, жизнь была баснословно богата на ликующие краски, я царила в этом мире — одна — под непостижимым куполом майского неба. Я, человек, который две недели назад умирал от тоски. И нигде, никак, ни полунамеком, ни отголоском, ни слабой тенью в моей жизни больше вообще не было его. Теперь у меня была… я сама. Вот так выглядит счастье бешеной Рептилии. И это счастье я смогла-таки себе организовать…
Именно в те дни в пылающей зноем Москве наконец-то случился так долго ожидаемый «конец света». Замаскирован он был под отключение электричества в половине города. Всеобщая апокалиптическая веселуха. Особенно радовались те, кто еще не успел к тому моменту попасть в остановившееся метро… С горящими голодными глазами я шарилась на поверхности по толпе и забавлялась, наблюдая, как лохотронщики ретируются с моего пути, едва заметив меня. Плохо, наметанный глаз меня срисовывает…
Я вдруг со всей ясностью ощутила, насколько всякому криминальному элементу до фонаря борьба каких-то там идей. Политика, идеология — совершенно бесполезные вещи. Их нельзя украсть. Тогда зачем они вообще?.. Смешно. Меня уже не получится притянуть за участие в политической борьбе. Потому что в этот момент я совершала совсем другое преступление…
Это было состояние, в котором лучше всего убивать. Это было состояние, в котором идешь и спокойно залезаешь в ледяную воду, и эта обжигающая плеть стегает тебя по нервам. Хуже, когда и он перестает действовать — этот только поначалу острый кайф. И ты начинаешь любить боль и жаждать боли, ты пьешь боль, как смысл.
И однажды вдруг вскидываешься: в кого еще вонзить это свое наслаждение боли? И жадно, с голодным восторгом смотреть жертве в глаза: «Больно? Тебе больно? Расскажи, как тебе больно…»
Назначив себе цель, Рептилия с ледяным восторгом уже привычно просчитывала ходы, царя в ореоле собственной всесильности. Рептилии только казалось, что она купается в огне. Рептилия упивалась адским льдом…
Рептилия. Дракон. Девушка с татуировкой дракона… Шариковая ручка в пальцах Рептилии превратилась уже даже не в скальпель. Не в отвертку. Не в нож для колки льда. А в строительный пистолет, которым «девушка с татуировкой дракона» пристрелила своего последнего врага…
Я — Рептилия, и вместо крови у меня — антифриз. Даже сейчас что-то мне подсказывает, что я ведь своих героев — любимых героев своего романа — легким движением руки невзначай ободрала до костей. И не заметила…
Рептилия разрослась внутри и поглотила меня целиком. Она уже гораздо больше меня. Я выхожу на улицу, и у меня яростно гудят все жилы, я готова в захлестнувшей ярости напасть на первых встречных и топтать их, вымещая свою ярость и власть…
Я питаюсь чужой болью, чужими страстями, во рту стоит металлический привкус. У всего вдруг обнаружились истинные мотивы, это оказалось так не похоже на то, что обычно видно на первый взгляд…
«На первый взгляд» — кто-то пытался меня убить. А я смотрела на него и видела, что мертвец из нас двоих — не я… У человека, прирезавшего меня, вскоре сгорели обе руки. Рептилия забыла о хладнокровии и, топоча присосками, неделю бегала по потолку и ликовала: «Бог есть!»…
Рептилия теперь готова поспорить с самим Ницше. По ту сторону добра и зла лежит территория смерти…
А человек просто сидел взаперти, отрицал еду и молился. И не стало человека…
Хата не паленая?
Я доживала в Бункере последние дни. Последние дни доживал и сам Бункер. В Бункере № 1 каждый раз после моего ухода случался «потоп»…
Через две недели, 17 июня, толпа спецслужб придет выселять нацболов из Бункера. За самую последнюю железную дверь, в нашу комнатку со «свисающими по углам лохмотьями кошмара», сумеет пробиться только карательный отряд ГУИН. Предыдущие двери и баррикады два часа будут последовательно преодолевать сварщик из ДЕЗа, милиция, ОМОН, МЧС, приставы, контора и пожарные. Когда 5 марта на Бункер напали нашисты, они не смогли пробиться именно в последний отсек. Теперь же, пока финальное железное препятствие будут выносить прямо с коробкой, Кирилл с тремя парнями вскроют себе вены и зальют там все кровью…
Постановление о выселении Бункера было выписано еще в середине апреля. И все это могло произойти в любую минуту моего пребывания там. Н-да, какую возможность маленького триумфа от Рептилии Бог отвел. Ей было бы небезынтересно понаблюдать, как ОМОН будет воевать с манекенщицей. В том своем состоянии нечеловеческого цинизма Рептилия даже не дернулась бы прятаться. «Она вообще не будет прятаться…» Опять «Основной инстинкт»… И свои бы не заставили. Свои в первую очередь бы не заставили. Смешно, но это — не моя война…
Рептилия никуда не двинулась бы из кресла на кухне возле входа. Она посмотрела бы в глаза вломившегося во вторую шлюзовую дверь ОМОНа, когда…
— Господа… А я вас давно уже жду…
Розочка
Рептилия не спешила отпускать от себя Бункер. Она продолжала снова под вечер просачиваться внутрь настолько «паленой хаты», что не оставалось двух мнений: саламандра уже не может не купаться в огне. В паленую хату войдет… Есть русские женщины, к которым не липнет даже то, что вокруг людей начинают уже убивать…
— Рысь… — окликнул меня Тишин из комнаты с компьютерами, когда я еще даже не появилась из-за угла коридора.
— А как вы узнали, что это я? — вошла я в дверь.
— А кто еще ходит по Бункеру на каблуках?
Надо мои туфли надеть на руки Кириллу и подговорить его маршировать на четвереньках мимо редакционной…
— Надо тебе хоть розочку подарить… — вдруг с некстати прорезавшейся осмысленностью воззрился на меня Тишин. «Раз уж я жива осталась?.. Ты очень сильно ошибся, я — женщина, которой не дарят цветы. Не стоит и начинать… Ты эту розочку мне на могилку положишь. Но только не в этой жизни…» Я была оскорблена. Мужик, ты меня уважаешь? Человек, переплавившийся в горниле голодовки, — по-твоему, розочка — это то, с чем к нему вообще можно подойти? Не пробовал пожрать ему предложить?! Или нажраться? А женщина, зверски оголодавшая… во всех смыслах, — ей по нутру теперь будет только… букет х… Я уже вообще не могла выключить в себе Рептилию…
— Не возьму… — От холодности этих слов Тишин должен был растерять энтузиазм и уж точно никуда не тащиться на ночь глядя. Но он пошел — и вернулся с несколько сломанной рукой и почти пробитой головой…
Надо особенно внимательно прислушиваться к словам, которые слетают с моих губ как бы случайно…
Ясность
Кто я? Рептилия с навязшей в зубах молитвой. Заповедь у меня теперь только одна. Война не закончилась, пока не отстрелялась я. Однажды должна прийти моя очередь. И я так решила: теперь — моя очередь стрелять…
Я долго крутилась на чужой войне. Я ушла оттуда, когда мне все стало абсолютно ясно.
У меня не осталось вопросов. Когда-то сводивших меня с ума вопросов… Вот теперь я окончательно все про этих людей поняла.
Я знаю, что искала и нашла в этих людях. Я знаю, что не могла разгадать и разгадала в них. Я знаю, почему я с ними…
Вы меня притягиваете люто. Почему? В вас веры в сто раз больше, чем во мне.
А откуда столько сил и нечеловеческого упрямства? Только от веры.
Во что?
В свою родную землю, подножие Престола. И в свою борьбу за счастье своей Родины… Патриотизм — это действительно возвышающая душу религия. Пусть даже, по Оскару Уайльду, ПАТРИОТИЗМ — это РЕЛИГИЯ БЕШЕНЫХ.
И для меня такая вера в людях — свята. Бешеная…
«Не будет других на Руси, только те, кто верит…»
Они — верят…
Но когда вся эта орда поднимется «в духе» и вдруг покусится на мою Веру — я все равно начну искать рукой автомат.
Потому что вот это Свое — не отдам.
Так и будем биться — каждый за свое… Бешеные…
Я вдруг поняла, что мне напоминало соловьиное: «Отрицаю…» «Отрицаюся!» Это говорят при крещении. «Отрицаю-ся дьявола и слуг его…» И у такого отрицания — самый пленительный вкус.
Я ОТРИЦАЮ ОТРИЦАНИЕ ОТРИЦАНИЯ. На том стою…
Может быть, и я ошибаюсь. Мне ведь никто тогда так толком и не сказал, что Христос воскрес. А вдруг я не знаю, и что-то случилось, и мир изменил движение? А меня это волнует? Пока жива я, жив во мне и Он. И пока мы с Рептилией тут усмехаемся синхронно, Он всегда будет третьим между нами…
Я чувствую жизнь каждым нервом. Я вся превратилась в зрение. Я притянула к себе свет — и я его не отпущу…
Я чувствую жизнь каждым нервом. Как чешуей… То, что жило во мне где-то глубоко, заполнило меня целиком. Рептилия? Или Дух? Да как угодно…
Только сейчас дошло… Я только теперь поняла, свидетелем чему оказалась…
Эта история — о современных подвижниках, мучениках. А как еще это назвать? Не верите — взгляните еще раз на портреты полсотни политзэков над первомайской колонной… Люди терпят страшные лишения, но становятся лишь сильнее. Их вера дает им силы. Вера во что? Да во что угодно. Главное — возгонка духа. Вера у каждого своя. А Дух — он у всех одинаков…
Я столько ломала голову над всей этой историей, пытаясь уложить все увиденное в голове. Я чуть не сломала себе шею. И вдруг все оказалось так просто.
Ничто не должно занимать в душе место Бога. Ни одержимость сектой, ни одержимость человеком. Абсолютно ложный, убивающий душу путь.
Но когда есть Бог в душе, места больше ни для чего не остается. Нет никого страшнее человека с Богом в душе. Нет ничего страшнее молитвы…
Список использованной литературы
Лимонов Э. Моя политическая биография. СПб.: Амфора, 2002.
Лимонов Э. Другая Россия. М.: Центрполиграф, 2015.
Газета «Генеральная линия/Лимонка».
Ширер У. Взлет и падение Третьего рейха. М.: Эксмо, 2003.
Пленков О. Ю. Третий Рейх. Социализм Гитлера. СПб.: Нева, 2004.
Гейден К. Путь НСДАП. Фюрер и его партия. М.: Яуза, Эксмо, 2004.
Коноплев Р. Евангелие от экстремиста.
Оказали автору неоценимую помощь:
Ольга Александровна Заблудаева
Софья Андреевна Панина
Примечания
1
Генеральная линия № 70, Лимонка № 273, май 2005 г.
(обратно)
Комментарии к книге «Религия бешеных», Екатерина Рысь
Всего 0 комментариев