Новые заветы: самые известные люди России о своих мечтах, страхах и успехах
© «Русский пионер», 2016
© Оформление. ООО «Издательство «Э», 2016
* * *
Предисловие
Не стыдно!
Надо было это сделать. Просто для того, чтобы не пропало в сиюминутности. Надо было зафиксировать в книжном виде это явление — «Русский пионер». Идея журнала, как я его задумывал, с самого начала состояла в том, что в него будут писать люди, до сих пор никуда не писавшие. Писавшие тоже, конечно, будут писать, но весь интерес будет состоять именно в том, что те, кто состоялся и продемонстрировал свой талант, занимаясь, например, бизнесом или политикой, обязательно скрывают свой талант и к письму и в качестве колумнистов тоже обязательно будут интересны миру.
Действительность, как говорится, превзошла ожидания. С одной стороны, было невыносимо трудно убеждать всех этих людей, что они это могут. С другой, среди них оказались такие, кто на самом деле давно всем этим занимался, то есть писал, но ни в коем случае не печатался. И это были люди, которых знает страна. Сергей Лавров, Аркадий Дворкович… Да не так уж мало их оказалось в конце концов.
А некоторые из тех, кого удалось убедить, что они могут, так ведь до сих пор и не смогли остановиться. И чаще всего это к лучшему. Чаще всего.
В какой-то момент удалось убедить, скажем, и Владимира Путина. И не один раз. С кем-то пришлось спорить и выигрывать спор, потому что проспоривший должен был мне колонку. Не буду скрывать, Михаил Прохоров из таких.
И все-таки журнал состоит далеко не только из таких. В каждом номере — огромное, не побоюсь этого слова, количество людей, которые демонстрируют главное: им есть что сказать. В этом главная ценность их и журнала, который, в свою очередь, состоит из работающих в нем людей. И это уж по крайней мере не менее талантливые люди. И они тоже — в этой книге.
В результате получилась некая картина жизни, которая кажется мне даже захватывающей. Еще более захватывающим кажется мне ее осмысление в этих колонках. Не стыдно — за сделанное и за то, что мы с ними еще сделаем.
Я стараюсь никого не править. Как написали — так и написали. Потому что это журналов авторов. И даже неудача автора, думаю я, говорит о нем гораздо больше, чем отредактированный и машинально выправленный текст. В общем, так гораздо интересней.
Да, это надо было сделать.
Андрей Колесников, главный редактор журнала «Русский пионер»
Петр Авен. О романе Захара Прилепина
Петр Авен, прочитав на досуге роман Захара Прилепина «Санькя», который ему совершенно не понравился, но задел за живое, потому что Петр Авен и правда живет всем тем, что хочет разрушить герой романа «Санькя», ответил ему. И мало никому не показалось.
Написать рецензию на последнюю прочитанную мной книгу меня, по сути, заставил главный редактор журнала «Русский пионер». Он приводил обычные аргументы: Фридман уже написал, Каменской все пишет и пишет, да и вообще, как сказал мне однажды Виктор Степанович Черномырдин: «Это надо, Петя, и это нужно». Я бы, может, и отказался, но при слове «пионер» мое подсознание, видимо по старой привычке, само толкает вверх мою правую руку и сгибает ее в локте: «Всегда готов!» Одним словом, пишу. Курт Воннегут как-то сказал, что все, что надо знать о жизни, написано в книге «Братья Карамазовы» писателя Достоевского. Многое из того, что, на мой взгляд, следует ненавидеть, можно найти в романе «Санькя» писателя Прилепина — именно эту книгу я прочитал последней. Первый тезис романа предельно банален и прост: «Современный российский мир ужасен, и поэтому жить в нем нормальной, человеческой жизнью совершенно невозможно. Более того, преступно». Отсюда и второй не более оригинальный тезис: «Мир этот надо менять. Естественно, силой». Как сказано в издательском предисловии к роману, «Санькя» — это история простого провинциального паренька Саши Тишина, который, родись он в другие времена, вполне мог бы быть инженером или рабочим. Но «свинцовая мерзость» современности не дает ему таких шансов, и Сашка вступает в молодежную революционную партию в надежде изменить мир к лучшему».
С тем, что мир наш сегодняшний не вполне совершенен, я спорить не собираюсь. Но вот эти умозаключения о невозможности нормального в нем существования и революции — тут уже моя рука тянется к пистолету. Почему вместо того, чтобы заняться обустройством собственной жизни — посадить дерево, построить дом, постирать носки, прочитать на ночь сказку ребенку, — надо сначала долго ничего не делать, а потом, бухнув, взять палку и раздолбать все вокруг… я чувствую даже не столько ненависть, столько брезгливое изумление. Обсуждать нравственную порочность и социально-экономическую неэффективность подобных взглядов скучно. На эту тему уже написаны тысячи книг. Но этот вирус (левизны, разрушения, социализма) в большей части мира (отсталого во многом именно благодаря ему), кажется, непобедим. И пишутся все новые и новые статьи — Валерия Ильинична Новодворская выдает по одной в неделю. Не помогает. И я вот думаю, откуда это берется. Ведь вроде все очевидно — результаты, как говорится, налицо. И очевидно вроде, что противопоставить мерзости и хаосу внешнего мира можно только порядок и чистоту мира своего — именно боязнью идущего из «большого» мира хаоса объяснял Александр Блок образцовый порядок на своем столе. Так нет! Все новые адепты глобального «изменения мира к лучшему» пополняют революционные кружки. Я тому вижу несколько причин. Прежде всего действительно есть большая группа людей, которые чувствуют фундаментальную несправедливость мира острее прочих. И видят цель своей жизни в том, чтобы по мере сил эту несправедливость уменьшать, думая не о себе, а непосредственно помогая людям. В нормальных условиях именно из них рекрутируются священники, активисты различных благотворительных организаций и т. п. Однако если к церкви нет большого доверия, а инфраструктура благотворительности почти отсутствует, то «соблазнение» таких молодых людей левыми партиями, тоже вроде бы всеми силами защищающих интересы слабых, вполне естественно. («У нас в партии очень много «святых», — сказал мне недавно Эдуард Лимонов. Я ему верю.) Проблема, однако, в том, что лидерами левых партий, особенно готовых к насилию, становятся отнюдь не святые. И причины, которые ведут в политику этих потенциальных лидеров, тоже совсем не такие, как у «святых» — значительно более личные. Главные, на мой взгляд, три: неудовлетворенные амбиции, лень и страх. По поводу амбиций все просто — есть немало людей, которые, особенно в молодости, не могут смириться с мыслью, что они не лучше других, что нет у них никаких особых талантов. И вместо того чтобы, работая ежедневно, бороться со своими «природными» ограничениями, они винят мир в фундаментальной недооценке себя. И от этого мир ненавидят. Думаю, именно так ненавидели мир все большие диктаторы — Ленин, Гитлер, Сталин. На своем более «бытовом» уровне таков и герой романа Прилепина. Быть обычным, таким же, как все, не совсем «лузером», но и не очень успешным — нет никаких сил. Как учили: «Если быть, то быть первым». Но если не получается первым, тогда буду «никаким». А мир ваш, не давший мне достойного места, порушу. Иными словами — на «Бриони» не хватает, обычный костюм носить западло — надену заштопанный свитер в масляных пятнах. И, конечно, смириться с тем, что те, кто успешен, эту свою успешность заслужили талантом, работой, нет никакой возможности. Или «повезло», как говорил у Булгакова поэт Рюхин о Пушкине, или, что более натурально в наших условиях, украли, награбили, жируют за счет трудового народа. Цитат на тему «украли» в романе «Санькя» немало — не буду и приводить. Ощущение собственной недооцененности так бы и оставалось проблемой отдельных людей, если бы подобно инфекции не передавалось от одного к другому. И не становилось частью национального характера. Инфекция уж больно заразная — слишком успокоительно и приятно чувствовать себя обиженным миром. Особенно в толпе, которая в едином порыве сливается в вере, что недооценили не тебя, а нас — народ и страну. И вот уже не отдельный человек, а вся нация пытается быть «не как все». Действительно, нам-то зачем эти скучные буржуазные ценности — чистые города, хорошие дороги, надежная медицина. У нас свой, «третий путь». Мы — «страна-мессия». Мне, кстати, раньше казалось, что более или менее естественно не любить наследственных богатеев, тех, кто, ничего не свершив, родился «с серебряной ложкой во рту». Мой собственный опыт наглядно подтверждал, что второе поколение богатых разительно и не в лучшую сторону отличается от первого, пусть даже оно — поколение детей — и окончило лучшие школы. Ни трудолюбия, ни талантов — просто повезло. Где здесь справедливость? Но я ошибался. С «повезло» большинству гораздо легче мириться, чем с успешностью соседа, начинавшего с того же, что ты. Так же, как и с успешностью соседней страны, которая еще недавно ела из наших рук, а теперь… Немного о соседстве. Захар Прилепин родился и вырос в городе Дзержинск Горьковской области (это мне опять же сообщил Лимонов). Для тех, кто не знает, это один из главных центров химической промышленности бывшего СССР. И, соответственно, один из самых вредных для проживания городов мира. Хотя рядом, буквально за углом, в нескольких десятках километров находятся два не намного менее вредных поселения — города-соседи Балахна и Правдинск. В них располагаются мощности целлюлозно-бумажного комбината «Волга» — в свое время тоже крупнейшего в СССР и не менее вредного и безжалостного к своим работникам. Один мой школьный товарищ отказался вступать в комсомол (чистая правда!), прочитав в учебнике обществоведения, что в СССР человек — главная производительная сила. Если вдуматься, то такая трактовка человека действительно предполагает возможность экономии на очистных сооружениях. На ЦБХ пятнадцать лет работала инженером-химиком и жила в Правдинске моя бабушка. (Пять лет в ссылке после лагеря и еще десять лет просто «с минусом», то есть без права проживания в более приличных местах.) Бабушка жила в большой коммунальной квартире, где, в отличие от коммунальной же квартиры моих родителей в Москве, было центральное отопление и горячая вода. То есть там было теплее. И меня, малолетнего, на зиму отправляли к бабушке. Несколько лет подряд. Позже выяснилось, что лучше бы я замерзал в Москве. Хотя бы не приобрел всевозможные аллергии (включая астму, сделавшую для меня невозможным курение и посещение целого рода мест, в частности Сочи, но это, может, и ничего). Одним словом, мы с Прилепиным или, точнее, с его родителями — я все же прилично старше — жили когда-то недалеко друг от друга вполне себе похожей жизнью. И вот прошли годы, и я, и мои друзья-буржуины стали для него и многих его друзей первейшими врагами, которых призывает мочить герой романа «Санькя». За то, что мы у них якобы что-то украли. Поломали им жизнь. Не дали стать инженерами или рабочими. А мы — я, во всяком случае — ничего ни у кого не крали. И, извиняюсь за штамп, создаем тысячи рабочих мест. И стипендии платим — в том числе будущим инженерам. И оправдываться нам-то как раз не за что. Я вот если и чувствую какую-то вину за свою лучшую жизнь — так только перед старыми и больными. Теми, кто не может. А те, кто не хочет, на мой взгляд, должны оправдываться передо мной. Вот, например, Саша в романе замечает, что никто из его друзей никогда даже не пробовал те продукты, которые можно купить в современном супермаркете. Дорого. Но ни Тишин, ни друзья его революционеры, судя по книге, и не работают ни дня. Одни только революционные шествия и водка. Откуда возьмутся деньги? Разве что мама поможет (это и в романе «Санькя», и в жизни: тут мама — медсестра, дежурящая каждый Новый год, там — Мария Александровна Ульянова; лучше бы на себя тратили, чем на сыновей-паразитов, честное слово!). Вот вам и вторая причина ухода в политику: лень. Я где-то прочитал недавно верную, по-моему, мысль: лень — следствие неуверенности в себе. Или, что то же самое, неуверенности в том, что следует делать, как следует жить. Не знаю, что делать — не делаю ничего. Занятие политикой дает ощущение знания — ведь не только я, а тысячи моих соратников целые дни проводят на митингах, спорят сутками на партсобраниях, прячут от кого-то партийную макулатуру. Эти тысячи подтверждают мою нужность, хотя непосредственного результата моего труда, в отличие от труда рабочего, инженера, предпринимателя, как правило, и не видно. По Прилепину, политическая борьба и есть единственное достойное занятие. Надо бороться. И обязательно страдать. Страдание даже важнее борьбы, оно вообще оправдывает все. И безделье, и грязный двор, и даже убийство друга своего покойного отца (так в романе!). Главное — мучиться. Неизвестно, правда, чем. Более того, страдание — единственно достойное состояние души, а все радостное, веселое, оптимистичное — пошлое мироощущение толстокожих буржуа. И чистые, красивые города могут быть прибежищем только плохих людей. Не случайно в ухоженной Риге живут, как считает Саша Тишин, «злые люди». То ли дело в наших деревнях. Это, впрочем, не Захар Прилепин придумал. Дедушка в романе «Санькя», слезший с печи в глухой деревушке и рассуждающий о грядущих мировых катаклизмах (что-то я, много лет занимавшийся экономикой села, ни в одной своей экспедиции таких грамотных дедушек не встречал) — прямой родственник российских старцев-отшельников. С которыми, хоть за это ей спасибо, покончила советская власть. А то тысячи ничего не делающих, живущих в грязи малограмотных старичков столетиями морочили голову народу (и отнимали у него массу времени — к ним ведь еще доехать надо было). К началу двадцатого века институт подобных страдальцев-отшельников сохранился в христианском мире, кажется, только у православных. Впрочем, бог с ними — ленью и страданием. Я хочу вернуться к толпе, подтверждающей твою правоту и дающей веру в себя. Главное в толпе даже не это — толпа (своя) спасает от страха. Страха перед жизнью, которая непонятна и враждебна (так как не оценила). Это такой юношеский страх, зарождающийся во дворе и сбивающий в стаи. Чем страшнее в детстве был двор, тем больше эта стая нужна. И это у Прилепина описано очень четко — Саше Тишину очень неуютно в мире. Одиноко и неуютно. Он не знает, как себя вести. Не только в Риге, но и в родной стране — в кафе, в супермаркете, в поезде. Как сейчас говорят, полное отсутствие коммуникативных навыков. Совсем другое дело — своя тусовка, друзья, соратники. Тут Саша расслабляется, появляется способность говорить, рассуждать о жизни (не важен уровень этих рассуждений, главное — явно исчезающая скованность). И пусть бы, если им от этого хорошо, сбивались юноши в стаи. Проблема в том, что это очень агрессивные юноши. А в толпе агрессия одного многократно увеличивает агрессию другого, агрессию всей толпы. Синергия, одним словом. Агрессия становится смыслом объединения. И, естественно, появляется оружие. Которое, как известно, рано или поздно стреляет. (Поиск и захват оружейного арсенала у Прилепина — важный элемент интриги.) Я, кстати, вовсе не склонен отождествлять автора с героем его романа, хотя симпатии Прилепина к Саше Тишину достаточно очевидны. Точно так же, как маленький старикашка Фрейд не был половым гигантом, а лепивший в своих рассказах немногословных мачо Хемингуэй был по жизни словоохотливым, рефлексирующим интеллигентом, Захар Прилепин (которого я в глаза не видал) мне не представляется товарищем Камо или, на худой конец, Дзержинским. Скорее вполне себе мелкобуржуазным литератором, страстно желающим успеха и пристально вглядывающимся в буржуазный мир на другой стороне улицы. Постоянный эпатаж автора и, реже, его героя — простейший способ привлечь к себе внимание этого мира, а вовсе не отказ от него. Скрытая мелкобуржуазность левых (в молодости) политиков, в общем, дело обычное. Вырастают, моются, надевают пиджак и легко вписываются в критикуемый ранее истеблишмент. Достаточно вспомнить хотя бы Кон-Бендита или Йошку Фишера — лидеров движения 1968 года в Париже. Так что вроде бы ничего страшного, все нормально. Нормально, однако, не все. Эти западные левые никогда не говорили того, что вещает в романе Саша Тишин. Цитирую дословно: «Партия говорит нам: русским должны все, русские не должны никому. Также партия говорит нам: русским должны все, русские должны только себе». И еще цитата: «Сейчас насущно одно — передел страны, передел мира — в нашу пользу, потому что мы лучше». Тут уже студенческими волнениями может не кончиться, тем более что оружия много и опыт боевых действий есть. (Прилепин, спасибо ему большое, несмотря на такие цитаты, пытается откреститься от животного национализма. В романе есть положительный герой — еврей Лева. Он ничего, конечно, не понимает, но не гад. Одним словом, даже еврей может быть хорошим человеком. Очень успокоил.) Я вот думаю, может, кто запускает в нашу страну вирусы самоуничтожения и разрушения границ? Мой близкий товарищ академик медицины Чехонин говорит, что есть такие методы влияния на массовое сознание — микроволны, газы без запаха… Самая талантливая история, рассказанная Захаром Прилепиным в романе, — история о гибели мотоциклистов в его (точнее, Тишина) родном селе. В хрущевское время впервые после десятков лет издевательств и нищеты появились в деревне деньги. И родители, желая наконец-то побаловать своих сыновей, стали покупать каждому по мотоциклу. Но дорог нет, опыта тоже, и стали эти мотоциклисты биться. Насмерть. Каждую неделю. Но никто не перестал покупать мотоциклы. И никто не построил дорог. Просто бились и бились. Пока почти никого из молодых не осталось. Ну разве это не болезнь, не вирус? Правда, понимая это, Прилепин, кажется, не понимает, что для России озвучивание лозунга «Русским должны все» не менее гибельно. Уже из-за него, да и вообще из-за своего мессианства потеряли сначала Финляндию и Польшу, позже — весь Советский Союз. Неужели не все ясно? Или, может, это у Саши Тишина такая странная любовь к Родине? Как бывает и в личной жизни — убивают любимую ввиду безответной любви. Не ценишь меня — не доставайся же ты никому. Такая гибельная смесь любви и ненависти. Я, кстати, недавно прочитал в газете «Известия» рассуждения одного литератора средней руки, что на самом деле любить Родину могут только бедные. У них, типа того, кроме этой любви и нет ничего. А богатые чуть что — свои денежки в чемоданы и шасть на другую Родину. По-моему, так все ровно наоборот. Может, у бедных и нет ничего, кроме идеи Родины, но обычный человек (не литератор) любит не идею. А дом, который построил сам и в котором выросли дети. Сад возле дома… ну и так далее. Одним словом, чем красивее мир непосредственно вокруг человека, тем сильнее он любит Родину. В любовь же к помойке я верю не очень. И защищать эту помойку охотников, как правило, не найдешь — это одна из причин сохранения обязательного призыва в армию именно в бедных странах. А «свое», созданное своим трудом очень даже можно и защитить. Именно поэтому я вполне оптимистично смотрю на наше будущее. Даже несмотря на финансовый кризис. Будущее есть кому защитить. Тем более что наши сегодняшние богатеи вышли из тех же трущоб, что и Саша Тишин. И прошли, как правило, через… сами знаете что. Вот детям будет уже сложнее. Закалка будет не та. Я, впрочем, все время не совсем про роман. Хотя меня просили написать рецензию. Я ведь, в отличие от Прилепина, на филфаке не обучался. И про сбитость сюжета, чистоту языка мне судить сложно. Я все больше, как говорил (с сильным армянским акцентом) крупный советский экономист академик Хачатуров, про «народно-хозяйственное значение настоящей работы». А если все-таки о «литературе», то, на мой, дилетанта, взгляд, описания всего «красивого» (природы, женщины, смены времен года) у Прилепина ужасно примитивны и поверхностны. Даже пошлы. Мир черно-белый. Без красок, запахов и звуков. А если они и появляются, то как-то очень искусственно, что, впрочем, типично для революционеров — это еще Набоков в «Даре» отмечал. Те, кто на самом деле видит и чувствует красоту, не торопиться ее уничтожить.
Вот все гадкое и отвратительное получается у Захара Прилепина здорово (крысы, полковники милиции, кандидаты наук). Такое специальное умение. Надо все-таки подводить итог. Холден Колфилд у Сэлинджера говорил, что хороший писатель тот, с кем хочется посидеть и выпить. Мы с Прилепиным — плохие собутыльники. Я для него классовый враг, он для меня — см. выше. Для него подвиг — смерть в захваченном здании областной администрации (это конец романа). Для меня — в ежедневном труде на пределе своих возможностей. В борьбе с собой, а не с миром. Мне кажутся бредом его философские экзерсисы, дурацкими и бессмысленно мутными рассуждения о России. Например: «Россию питают души ее сыновей — ими она живет, не праведниками живет, а проклятыми». Просто не страна, а вампир какой-то. Пьющий к тому же только гнилую кровь.
Да и не люблю я пьяные разговоры. И у взрослых эпатаж. А также — дешевую водку.Юз Алешковский. Замечания о несовершенстве
Автор знаменитой детской повести «Кыш, Два портфеля и целая неделя», а также нескольких талантливых матерных романов Юз Алешковский рассуждает о несовершенстве цензуры текущего политического момента и предупреждает о неизбежности прихода цензуры нового типа.
Пугаться, впрочем, не следует. Юз Алешковский, например, нисколько не испуган. Хотя бы потому, что живет в Америке.
Я, страстно следуя своему призванию, начинал сочинительство милой моей душе прозы с рассказов для детей, то есть почти что так же, как начинается в блаженном детстве школьная жизнь. И во времена омерзительно жесткого цензурирования тупо исполнительными жрецами запретов на то, на се, на пятое и десятое буквально каждого из идущих в печать сочинений это не было выбором, позволявшим хитрованно избегать производственных и прочих тем, любезных партийной литературе гнусновато-утопического соцреализма, собственно, успешно уничтожавшего художественные и нравственные каноны великой отечественной литературы России.
Нет, повторюсь, это было бессознательным желанием заново пережить детство, но пережить не идеализированный его вариант, причем не в образе дворового с ранних лет крайне озорного хулиганишки и матерщинника, воспитывавшегося не в семье (мать с отцом ишачили с утра до ночи), а во дворе, к тому же в обществе не только будущих инженеров, врачей, генералов и ученых, но и урок-рецидивистов.
К примеру, герой моей до сих пор переиздающейся повести «Кыш, Два портфеля и целая неделя» Алеша Сероглазов не был «дворовой чумой и проказой» вроде меня, и его «щенячья» активность находила выражение не черт знает в каких, подобных моим, шкодничествах и играх — от лапты до футбола на асфальте двора, — но в заботах о семейном мире мамы-папы, в следовании заветам добра и справедливости, попранным приблатненным Рудиком, и в разного рода любознательстве да в любви к обретенному другу — к Кышу, мохнатому щенку.
Мне как автору и в башку не приходило намеренно, в угоду цензуре, регламентировать поведение Алеши в школе и в быту, докапываться до «етимологии» пары существительных и одного глагола или щеголять феней, забористыми выражениями, обожавшимися моими погодками только потому, что они являлись запретными.
При этом мои тексты для детей — и веселые, и авантюрные, отчасти детективные — критика считала «педагогичными, исполненными морального итога, однако лишенными бездушной назидательности».
Однажды с помощью героя новеллы, ученого-антрополога, я, сознавая свое дилетантство, попробовал преподнести мужающим умам и развивающейся психике юных читателей необходимое ей, как считаю, и сегодня толкование одного из основополагающих понятий современной психотерапии и психологии — понятия бессознательного.
Ученый — бывший детдомовец — рассказывал «дворовой шпане», отбившейся от рук родителей и ментов, о том, что гомо сапиенс вовсе не простодушный паинька и врожденный добряк, но что он до сего дня зависит от унаследованных им на долгих путях эволюции черт и рыб, и амфибий, и змей, и зверей; именно поэтому исторически преображаемый на путях просвещения человеческий разум обязан постоянно совершенствовать свою нравственность, называемую совестью, превозмогая порою просыпающуюся в нашей психике зверскость, первобытную ярость и тому подобные аффекты, что, в общем-то, является одной из основных частей содержания человеческой истории.
Моя новелла попала на недремлющее око ответственного секретаря журнала «Пионер», пожилой, мертвенной с виду дамы; мне было строго рекомендовано выбросить рукопись на помойку как вредную антимарксистскую чушь и клеветнический пустячок, пахнущий, понимаете, преступным фрейдизмом…
Воспоминание об одном из анекдотичных в те годы случаев пробудили во мне разговоры в СМИ и Интернете о весьма противоречивых, если не абсурдных последствиях принятого депутатами Госдумы Закона об охране детей от всякого рода чертовщины настоящих времен; нет слов, времена наши апокалиптические явно отмечены явлениями, далекими от достоинств высокой нравственности, художественности, а также от традиционной культуры, больше того, далекими и от самого здоровья, с бездумным кайфом подрываемого повсеместной пьянью, куревом, наркоманией, полупорнографичными версиями штампованного секса, рэкетирскими автоматами, культом бесчеловечной силы и огнестрельного оружия, словно бы гипнотизирующего юных граждан, а также доступными им кибериграми с реками кровищи, разможженными бошками и торжеством накачанной мускулатуры — всех видов разврата, невольными зрителями которых становятся юные граждане, не перечислить.
Защита детям необходима, но неужели, думаю как бывший ребенок, потом сочинитель книг для детей, а ныне старикан, все еще тискающий романы для взрослых, и с невольным ужасом вспоминаю оловянно-цензорское око ответсекретаря журнала «Пионер», зарубившей насущное для детей популярное, невинно изложенное знание о далеком прошлом наших зверообразных предков, — неужели, размышляю, не ясно думским законодателям, большинство которых даже не знакомо с основами обществоведения, индивидуальной психологии и психологии масс, что Закон, довольно бездумно что-то запрещающий, что-то ограничивающий, но кое-что допускающий и наоборот, просто не может, уверяю вас, не породить подобный Закон уже готового размножаться с амебной скоростью человекозверя новой, подобной советской, цензуры, лихо отрабатывающей свои бабки рыканьем: «Запретить!.. Охранить!.. Не пущать в печать!» и так далее?
Если свято место пусто не бывает, то место проклято тоже всегда гораздо принять в кресловые свои объятия тупых чинуш цензуры, на корню расправляющихся с детской литературой — литературой страшных сказок, песен о благородных разбойниках, свифтовского и гоголевского смеха, поэмами Пушкина, диккенсовской правдой нелегкой детской жизни, фантазмами Жюля Верна, в романах которого, как и других гениев прошлого, полно жестокостей, предательств, смертей, неуемной алчности — словом, тех грехов и грешков, встреча с которыми будет непременной для юных читателей, а знакомство с которыми по книгам сообщит им полезнейшее, воспитывающее противоядие, спасающее и тело, и душу от всего такого, к сожалению, все чаще и чаще встречающегося в жизни.
Закон обязан предупредить неизбежное возрождение новой цензуры, убивающей сущность литературы для детей, вышедших из младенческого возраста и, увы, уже встречающихся в жизни с различными уродствами, поганящими психику подрастающих поколений.
Ольга Аничкова. «Малоизвестная актриса с годами стала понимать»
Актриса Ольга Аничкова всеми доступными способами доказывает, что чудо есть. Прозой и стихами, сердцем и разумом. И в конце концов выдвигает последний, неопровержимый аргумент: малоизвестную актрису. Всякий, кто прочитает подробный разбор чудесного феномена, в стороне не останется. Поверит. И станет ждать, когда в соответствующей канцелярии и на него, простого читателя «Русского пионера», обратят внимание.
Не верьте человеку, который говорит, что не верит в чудеса. Верит, точно верит, просто ужасно устал ждать, терпеть и надеяться. А потому врет. Что вполне понятно и простительно, ведь верить в чудеса — это, поверьте, нелегкая работа.
Вот, например, тебе уже далеко «за», ты примерная работница библиотеки. Мама распугала всех твоих «недостойных» поклонников еще лет 15 назад и продолжает бдеть, беречь твое честное имя и подыскивать уникальную, достойную тебя партию. У всех подруг мужья и дети, собаки и дом, а у тебя вот мама, Белинский, Достоевский и стремительно надвигающаяся старость. И в чудеса ты уже не веришь. Верила раньше, а теперь поумнела и не веришь. Категорически. Просто каждое утро, стоя у зеркала, наспех красясь и причесываясь, тихонько говоришь себе под нос: «А вдруг сегодня? Может, на улице, может, прямо в библиотеке этой, гори она синим и ярким пламенем, а может, в метро, на обратном пути с работы? Я очень тебя жду, мое чудо, случись уже, пожалуйста. Обещаю, что не расскажу про тебя маме…»
Или вот ты, к примеру, талантливый режиссер. Действительно талантливый. Но ничего, кроме постановки детских елок с зайцами-пенсионерами и климактерическими белочками по утвержденным сверху г… осценариям, тебе не светит. Ты не умеешь пробиваться, нравиться, правильно вести себя на стратегически важных вечеринках и спать «с кем положено». У тебя один выход, старик — верь в чудо. Перечитывай булгаковское «… никогда и ничего не просите! Никогда и ничего, и в особенности у тех, кто сильнее вас. Сами предложат и сами все дадут!», честно работай с белочками и верь. И не забывай бурчать себе изредка под нос: «Ну пусть, пожалуйста, чудо!»
А если ты успешная красавица, удачно вышедшая замуж за действительно хорошего человека? И у вас любовь, и дом, и так все хорошо, что прямо неудобно про это рассказывать. И все анализы сданы многократно, и все хорошо, просто его нет. Маленького, похожего на вас обоих, пушистоголового, самого лучшего на свете. Не получается. И каждый вечер ты плачешь в подушку, повторяя как молитву: «Господи, сделай чудо, и я больше тебя ни о чем никогда не попрошу…»
И вот работает где-то (я действительно так думаю) целая хорошо организованная канцелярия. Офис как офис, те же перегородки, карьерная лестница и обеденные перерывы, только в офисных пиджаках, там, где лопатки, удобные прорези для крыльев сотрудников. И кипит там работа и днем и ночью, и пахнет кофе и сигаретами. Да-да, курить им разрешают, а то совсем с ума сойдут от ненормированного графика и ночных переработок. И летят звонки и факсы снизу, только успевай разбирать и выполнять. Заказы на большие и маленькие чудеса, залитые слезами или наспех нацарапанные неуверенным детским почерком, обдуманные годами или случайно сформулированные в запале… И вылетают усталые сотрудники канцелярии на задания, когда факт необходимости чуда утвержден, заверен печатью и рассмотрен верховным советом. Работа, конечно, не сахар, благодарности никакой, зарплата тоже не ахти… Но они, те, что в пиджаках с прорезями, ее почему-то любят. Может, генетически так у них заложено, может, просто хорошие ребята, я не знаю. Схемы непростые, попробуй ошибись — и все придется начинать заново. Эта худющая библиотекарша всегда ездит с работы через Кольцевую линию, а нужно, чтобы поехала через радиальную. И он тащится с работы всегда в 19:00, а нужно организовать, чтобы именно сегодня его отпустили на 15 минут раньше. И вот все получилось, и эти идиоты уже едут в одном вагоне метро, соприкасаясь рукавами и намертво уткнувшись носами в свои книжки. Что, опять все мимо? Да щас! Вот вам резкое торможение от машиниста-практиканта, вот вам бабка с тележкой, которая отлично справится и выбьет у библиотечной мыши книгу из рук, а ему еще и по ногам колесами проедет, для надежности. Ну слава богу, приятно познакомить вас. Хотя и на свадьбу не позовете, и сына Гавриилом вряд ли назовете. Некогда, извините, ребята, разводить тут с вами сантименты, дело сделано, а на сегодня еще пять стоит в плане, причем второе и шестое будут сильно посложнее вашего «чуда». Все, пока, полетел.
Новичкам поручают дела попроще, чудеса, которые вообще редко кто замечает. «Ой, как удачно пришел троллейбус», «Случайно заболталась с подружкой и не попала в аварию», «Ну надо же, случайно оказался в нужное время в нужном месте»! Ага, случайно, ну конечно. Неблагодарные вы все-таки, обитатели синего шарика. И туповатые слегка, если честно.
Перед Новым годом в канцелярии вообще полный аллес. Обед отменяется. Запросы валятся из факса пачками на пол, обстановка нервная, аврал на аврале сидит и дедлайном погоняет. Нагрузка на каждого летающего увеличивается в 3 раза. Вот именно под Новый год вам всем приспичивает сильно! Чего-то волшебного им подавай, причем всем сразу, причем в одну и ту же ночь, желательно, конечно, прямо под бой курантов уложиться. Ну, тут уж не взыщите, кто первый подсуетился и четче сформулировал, того и чудо. Не досталось? Готовьтесь в следующем году заранее.
Однажды, перед Новым годом, я попробовала сформулировать так:
Глядела желтая луна своим невыносимым глазом. И обещала мне «всегда». Хотя на деле-то «ни разу». Я говорила ей: «Зачем ты обещаешь, если нету?» Она мигала: «Погоди! Все будет точно. Ближе к лету». Я ей беззлобно: «Перестань. Нельзя так врать, ведь люди верят…» Она: «Молчи. Сиди и жди. Открой окно, глаза и двери!» Я: «Да? Скажи мне, он в очках? А рост? А возраст? А привычки?» Она: «В очках. Шрам на руке. Не любит снег и электрички. Про возраст точно не скажу, мне сверху паспорт-то не видно».— «А шутит?» — «Да, и хорошо». — «Тогда очки не так обидно… А что он, курит?» — «Никогда». — «И что же, мне бросать придется? А что он делает сейчас?» — «Читает что-то и смеется».— «Ему смешно? А ты скажи, что ждать, черт побери, так трудно, Одной — куда еще ни шло, но очень туго ждать прилюдно… И адрес! Адрес продиктуй или сунь номер на бумажке! Конечно, это моветон, но я устала, мне не важно… И если тот, то он поймет, простит бумажную банальность, Простит курение, бардак, в веснушках нос, принципиальность. Скажи ему — мне важно знать, над чем он там сейчас хохочет, Что пусть ботинки и носки свои кидает там, где хочет. Что если хочет — пусть молчит, захочет говорить — я рада, А мягких зайцев и конфет я не люблю, мне их не надо. Что я готовлю плохо, но зато варю глинтвейн отличный, Что я целуюсь хорошо, хотя об этом неприлично… И что хочу его спросить про очень многое и сразу, Скажи, что я люблю цветы, но забываю ставить в вазу…» — «Вот так-то лучше. Передам. А то: «какой», «зачем» и «нету»… Устала очень ждать? Поспи. Все будет точно. Ближе к лету»…Не могу сказать, что мой запрос на чудо совсем не прошел, но пробелы в формулировках, видимо, были серьезные. А когда им там разбираться? Некогда!
И когда я про всю эту сложную систему думаю, то мне становится как-то неловко отвлекать этих страшно занятых «не людей». Но иногда я это делаю. И вот немножко заранее, в преддверии Нового года, хочу все-таки попросить. Для близких — здоровья. Для себя — правильной встречи, возвращения в мою Венецию и удачи в профессии. Можно, в принципе, все это объединить, я бы не возражала. Для синего шарика, который доставляет вам, ребята, так много хлопот, — разума и мира, как бы наивно это ни звучало. Оставьте его, пожалуйста, целым, несмотря на то, что мы с ним вытворяем. Ой, да, чуть не забыла: для «малоизвестной актрисы» — удачной новогодней халтуры. А то в прошлом году не очень хорошо получилось:
малоизвестная актриса вела один корпоратив отлично вышло денег дали и бонусом случился секс малоизвестную актрису зовут сниматься в голливуд но елки и корпоративы поэтому сейчас никак малоизвестная актриса с годами стала понимать что чудеса просить-то можноДиана Арбенина. Формула рождения нового
Диана Арбенина пишет о том, чему бешено не доверяет, к чему относится без симпатии.
Пишет о том, что заставляет ее отворачиваться от людей и разочаровываться в самостоятельности их выбора и независимости их суждений.
Диана Арбенина пишет о моде.
Для начала нарисуем процесс.
вы — дерзкий молодой неотесанный и оригинал. друзья — снисходительно-восторженны. родители — настороженно-скептичны. девушка — две опции: либо Йоко, либо Кортни. повезет, если Йоко: японцы здоровее — есть шанс прожить дольше, чем ожидают. критики молчат. денег нет. улицы беспощадны утренней красотой. вас зовут Джордж. вас зовут Винсент. вас зовут Коко, Мэрилин, Энди, Илья, Леннон, Хэм, Версаче, Иосиф, Джеймс. и даже Евгений Гришковец вас зовут. и все так зыбко и непонятно. и соты мозаики заполнены до краев. и, кажется, вам никогда не будет места в этой жизни, а про ТУ сторону рая вообще никто не говорит, ибо молодость бессмертна и сто процентов долговечней нашего бреда на грани обыкновенного безумия, которым мы захлебываемся, как правило, на закате, оборачивающемся жестким рассветом без полутонов.
и так происходит долго. и вы уже вовсе отчаялись, как вдруг по мановению волшебной возникает долгожданный Тео и вас покупают. один-единственный пиджак или сорочку. одну-единственную мелодию или песню. один единственный скетч или картину. один единственный рассказ. «делать ли скидку покупателю?» — «о, нет! Джордж! мы не можем позволить себе идти на компромисс!» — говорит Тео. «но он уйдет и не купит!» — Джордж заламывает руки. «успокойся, мой мальчик! у тебя впереди (зачастую местоимение «тебя» чудесным образом метаморфизируется в опасное «нас», за которое Джордж нередко расплачивается всю жизнь) — невероятное будущее!», и Тео оказывается дьявольски прозорлив. сногсшибательное будущее буквально валится на голову. беда в том, что впоследствии оно нередко оказывается каким-то до странности обреченным.
сначала сорочку, потом — тысячи сорочек, миллиарды пластинок, миллионы книжек, вагоны банок колы, и вы убиваете племянника аптекаря, знающего ноу-хау. потом покорен мир. и так — десятки дней и суббот. и вот вы уже ложитесь спать не позднее десяти, и умерла жена, и ночной колпак. и так — степенно, после каждой стирки — линяет жизнь. и новые коллекции вы наблюдаете отныне не из випа ямы в первом, а только в каталоге — на показ физически не смогли.
и наконец, в марте 2013 года, слоняясь меланхолически и просачивая себя сквозь людское пушечное Манхэттена, вы смотрите поверх голов и, возможно, что-то насвистываете, как вдруг на одной толстой-толстой интернациональной попе видите свое имя. и вас передергивает. и вам отвратительно некрасиво. и вы обмираете от вопроса — этого вы так яростно добивались и спали с этой мечтой? вы хотели, чтобы несметное количество отвратных безразмерных чудовищ носило ваши штаны или трахалось под вашу музыку или лениво созерцало ваши картины или теряло ваши шляпки или кончало от вашего парфюма?? и этого вы хотели 30–40–50 лет назад??!!
финита. и похоронный марш.
но в качестве биса, в качестве запонки на манжете, я пою вам гимн.
вам — пионеру, первооткрывателю, наступившему на грабли собственной мечты. пионеру «неважночего», ибо хороший пиджак, право, не менее важен, чем стихотворение. я пою гимн вам — пионеру нового, за которое вас изначально пинали, не признавали и даже игнорировали. пионеру своей любви, из-за которой вы отрезали себе ухо, стреляли в себя и перерезали горло, и которое обрело силу, увы, только когда вы свою неизбежно утеряли. вечная пустота вечной славы.
вот теперь точно все сказала.
ребята, я в своем уме. я — на заданную тему. я — о моде.
я пишу о том, чему бешено не доверяю, к чему отношусь, мягко говоря, без симпатии. пишу о том, что заставляет меня отворачиваться от людей и разочаровываться в самостоятельности их выбора и независимости их суждений.
о моде о моде о моде.
мода — цепная реакция. это как на красном светофоре: один рванул, за ним толпа покачнулась, срезонировала чему-то и тоже рванула. однако случись встречному трамваю — погибнет первый. все тот же пионер. именно он. остальные — балласт с зашкаливающим чувством животного звериного шкуросохранения. эй, приятель, не обольщайся, однако! после твоего взлета на эмпайр стэйт (не ниже!) именно они провозгласят себя твоими друзьями и как никто понимающими. а ты их и не знал при жизни. и ничего не имел в виду. просто не мог стоять и ждать зеленого.
крутая загадка формулы рождения нового, не так ли?)
и здесь закономерно возникает вопрос — зачем пишу? пишу на тему, казалось бы, сомнительную и не лежащую в плоскости распространения интересов. просто засветить себя? не подумаю даже. лучше покататься на велосипеде по Амстердаму. однако вместо того, чтоб крутить педали и наблюдать герани, цветущие на голландских мостиках, вместо этого сижу и полыхаю ушами от волнения над своим лэптопом — аргентинское ранчо наблюдает за мной, и мясо остыло.
меня как-то дико зацепило. и слова пулеметом.
и, верно, вот ведь в чем дело.
мода касается всего и была всегда. на дверные ручки, на самоубийства, на печатные машинки, на винил, на Жанну Агузарову, на дачи в Комарово и концерты группы oasis. не удивишь. и я никогда не взялась бы писать, если бы не хотела рассказать вот что.
я — музыкант. моей группе — 20 лет. все эти годы она была и остается немодной. у меня не было взлетов и падений, не было неожиданных скачков вперед и затуханий. я пишу песни, и они равны для меня в своей значимости. может, только чуть разные в силу всевозрастающей откровенности.
а два года назад я чуть не стала модной. сиречь популярной. продолжался этот оголтелый ад три месяца лета. сначала я думала, что вакцина за выслугой лет работает и я уже доказала себе и жизни, что есть и буду, и на дешевку (читай: модную персону) меня не купишь. потом я внезапно начала замечать у себя над головой нимб, и следом выросли огромные крылья, на которых было написано «… ля! мне можно все!». потом я перестала писать песни. потом няня взяла на себя детей, меня же просто не было дома. а потом умерла бабушка, я надавала себе по роже и вернулась на землю.
и если б такая проверка не случилась — мне нечего было бы сказать. я уже теряла подлинность и вектор, который был неизменен многие годы. и теперь, только теперь я знаю настоящую цену состоянию «модный». теперь сиюминутная популярность — как лимонад «барбарис» в парке имени горького: потешить папу и друга. и это — на исходе второго сценического десятилетия.
занавес. и айда курить!
и в качестве коды.
воображаю, как удивился бы закомплексованный парень Курт Кобейн, узнав, что его подростковые отчаянные музыки станут новым революционным стилем в мире. скорее всего, услышав такой бред, грустно улыбнулся бы и послал. Винсент Ван Гог еще раз выпил керосину, если бы мы показали ему, как вальяжно и самодовольно мир расхаживает вдоль тел его картин и думает, что знает, и решает, что понимает.
хорошо, что мы живем и не видим, во что превращается наша мечта.
хорошо, что все — после смерти.
это делает нас молодыми и свободными при жизни, а моду на нас — вечной.
д. ар
Диана Арбенина. Заприте меня
Музыкант и поэт Диана Арбенина пишет, конечно, про себя и, как всегда, такую правду, какую читать трудно и не прочитать невозможно. Но на этот раз все оказывается сложнее. И вся сложность — в последней строчке.
Не читайте ее, пожалуйста, раньше времени.
я — капсула. мне необходимо сохранять целостность, иначе стенки растворятся в суете, и участь моя — что финал таблетки в прямой кишке. навылет, блин, в открытый космос.
поэтому я решила больше не покупать джинсы. носить то несметное одинаковое количество, что когда-то зачем-то купила.
также я решила вообще не покупать новую одежду.
много еды мне тоже не надо. все летит в помойное ведро, начиная от каши утром, заканчивая сырами, творожками, рыбами и тушками животных.
нового дома и квартиры мне тоже не надо.
не хочу заводить собаку. боюсь, что выть на луну мы будем дуэтом.
ездить тоже никуда не буду. если буду, то редко. и не денег жалко, а просто влом. все влом.
ходить по Парижу влом. лететь в Аргентину влом. плавать в карибском влом. влом все. включая стену плача. к ней прижиматься тоже влом.
я — капсула. я постоянно чувствую экспансию извне. мне страшно, что меня порвет внешняя сила. растащит на молекулы тряпок, самолетов, дел, городов, стран, непрочитанных книг, недосмотренных фильмов, чужих языков и странных встреч.
я как-то перестала понимать, где я, а главное — зачем.
как та элли из изумрудного города, я сижу на полу своего маленького трейлера, обнимаю руками коленки и трясусь от страха, слушая, как трещат его стены под натиском какого-то дебильного незримого урагана.
меня разрушает все. включая молекулы воздуха. я чувствую их ядом в организме.
и каждый вдох провоцирует мощный поток смертельной дозы разрушения.
пожалуйста, заприте меня дома. обеспечьте меня запасом воды, хлеба, консервов и горького, как твои поцелуи, шоколада. книги у меня есть. чернила тоже. бумаги много. музыки не счесть.
пожалуйста, заприте меня дома.
я лягу на пол и первые 5 лет буду спать. просто спать. у меня получится не сразу. первый год я, безусловно, буду мучиться, вспоминая бессмысленную ахинею, в которой болталась 40 лет. и видения пустопорожнего существования будут выгрызать мне мозг. к 3-му году я наконец пойму, что мучиться глупо: что сделано, то сделано, — и усну.
выспавшись, я подойду к зеркалу и стану разглядывать себя. ладони, грудь, ноги, лицо, шею. внимательно, но без одинаковых ежеутренних к себе претензий. я просто буду смотреть на себя, и кто знает, может, смирюсь с оболочкой, которую подарил мне господь бог. идиотские мысли укоротить нос и похудеть наконец перестанут дятлом долбить мозжечок, и я в лучшем смысле обезличу свой пол, приняв его как он есть. я возьму ножницы и срежу волосы, которые успеют нарасти на моем черепе, и пару месяцев буду гладить свой шершавый освободившийся от прошлого скальп. я включу воду и года два буду плавать и погружаться на дно. не исключено, что я научусь дышать под водой. все к тому предпосылки я имею. я в буквальном смысле растворюсь в воде и навсегда утрачу все свои запахи.
потом я буду пить воду. не торопясь. со вкусом. глоток в глотке. глоток за глотком. не как пила до этого. не на манер американского туриста, попавшего в россию и пластмасса впаяна в боковой карман рюкзака «санфли», не на манер чувихи с татуировкой ЗОЖ на лбу. а честно и от всей души. имея причиной всего лишь одну и единственную в своей изначальности — жажду, товарищи, жажду, а не гнилые трубы санузлов.
напившись, я начну думать. я привалю себя к батарее и буду думать.
я очень люблю думать, но в той, оставленной за дверью, жизни у меня не было времени на это, казалось бы, необходимое хомо сапиенс действие.
я успевала все: петь, рожать, смеяться, плакать, стрелять, прятаться, ходить (редко, правда, ходить — все больше бегать), бросать, влюблять, есть, спать, работать, долбаться, ездить и так далее. я успела спустить в помойку огромное количество бездарно проведенных вечеров в кафе, в ресторанах, в телефонах, в машинах, в метро, в постелях с громадным количеством случайных людей.
думала я редко. соображала — это да!! и принимала решения — это тоже да!! и эти, замечу, фундаментально молниеносные решения вели меня, замечу, к очередному фундаментально бессмысленному реестру занятий.
удивительно: за 40 лет я, пожалуй, больше себя так никого и не полюбила. а себя я не люблю вообще. парадоксально как-то звучит, но я именно так чувствую все это.
думать я буду долго. скорее всего, меня затянет лет на 12.
надумавшись, я поем. немного. наесться я уже успела. и процесс этот меня стал раздражать так, как артема каша, которую я ему варю с упорством барана, а он с упорством барана ее не ест. квиты. 1:1.
поем, чтобы начать читать.
я прочитаю все, что уже прочитала за свою жизнь. но раз в 5 медленней и не пропуская сцены войны у толстого в романе. я из желания, а не потому, что было круто и модно, прочитаю «улисса» и наконец пойму, что к чему, и, разумеется, захочу прочитать «дублинцев». цвейга, драйзера и голсуорси я, разумеется, перечитывать не буду; пожалуй, достоевского тоже. а вот «вселенную стивена хокинга» точно прочитаю. я вспомню все стихотворения, которые знала когда-то наизусть, включая «бородино», «онегина», ходасевича, маяковского, хлебникова, возможно, даже «цепану» гомера и каких-нибудь не слишком эксцентричных французов, хотя они эксцентрики поголовно. «божественную комедию» я выучу наконец наизусть. бродским я закушу. нет, закушу я борхесом: мне всегда хотелось жить в саду расходящихся тропок.
я прочитаю все новое, все нечитанное, все купленное и пыльное, сваленное в углах моих комнат. новые имена я буду запоминать кропотливо и не торопясь: это будут последние новые книги в моей жизни.
журналы откопаю на чердаке и прочитаю тоже.
на все это уйдет лет 9–10.
десять лет пролетят как день. слишком сильно я люблю читать и слишком давно этого не делала.
лет семь после чтения я буду издавать звуки. скорее всего, буду читать вслух нараспев. наверное, свое. и наверняка новое. написанное в момент извлечения звука. песня это будет или декламация, не известно и не важно. все равно никто не услышит, а самому автору не дано понять, что он написал, и уж тем более классифицировать извлеченное из себя. я пока не уверена, что не включу диктофон и не стану записывать себя — слишком сильна привычка фиксации. очень буду рада, если забуду наконец про запись. это будет означать, что мне практически удалось извлечь свое сознание из тюрьмы рефлексии.
потом я замолчу. после пения я очень устану и замолчу. надолго. на 9 лет. 9 долгих прекрасных лет я буду отдыхать от себя. я буду прощаться со своим голосом и энергией, которую он рождает. я буду прощаться со своим именем и своим детством, которое наконец опять начнет доверять мне. буду прощаться со своими обидами и радостями, болью и несовершенством.
с каждым годом немота будет одевать меня в себя, как кора одевает дерево, заполняя соком силы каждую его клетку.
с каждым годом, проведенным в абсолютном глухом молчании, свет, живущий во мне, будет оживать, набирать яркость, разгораться с новой силой и заполнять каждую мою клетку, чтобы уже не погаснуть никогда.
в конце этого процесса я опять поплаваю под водой и уберу все волосы с черепа.
к концу 9 года я начну улыбаться.
последние 5 лет своей жизни я буду печь хлеб.
каждый день в 6 часов утра я буду выставлять его на крыльцо своего дома, и он будет мгновенно исчезать. люди полюбят мой хлеб и будут в нем нуждаться.
чтобы не заставлять их ждать и томиться от голода, я буду много-много работать. мне придется испечь громадное, миллиардное количество хлеба. из прошлой бессмысленной жизни я запомню, что люди насыщаются быстро и практически так же быстро становятся голодными и жестокими. аромат моего хлеба будет невероятен для всего мира. лишенная обоняния, я единственная не смогу его узнать. да мне, слава богу, и не придет в голову.
я уйду в 90. от холода. я случайно замерзну и не успею согреться.
а сказать тебе, что мне холодно, я постесняюсь.
меня зовут одиночество.
Павел Астахов. Полюс нашей мечты
Уполномоченный по правам ребенка в России Павел Астахов рассказывает, как ровно год назад отстаивал эти права вместе с детьми на Северном полюсе. Началось как прогулка. Закончилось драмой характеров. Дошли.
«Зачем детям, да еще сиротам, и еще инвалидам Северный полюс? Отправьте их лучше на море, на Юг, а не к белым медведям…» Вопрос, заданный журналисткой одной популярной московской газеты.
Я не могу сказать, что родился с мечтой побывать на Северном полюсе. Не думал я о нем и будучи адвокатом, и даже став защитником детей при президенте, тоже не мечтал. Некогда было, да и холод не люблю. Намерзся в армии на финской границе. Думал, на всю жизнь. Ан нет. Появился у меня новый товарищ пару лет назад, Матвей Шпаро. Не то чтобы фанат Арктики и не то чтобы убедительный, но есть в нем настоящий дух исследователя, первооткрывателя, пионера. А еще, как оказалось, уникальный он педагог — от Бога. Да и на полюс с легендарным отцом, Дмитрием, регулярно с 14 лет ходил. Как не довериться такому Робинзону?!
Идея не просто пойти на лыжах к макушке планеты, а взять с собой ребят трудной судьбы родилась моментально. Каждый день в своей новой профессии я работаю именно с ними. Вроде и самые несчастные: брошенные, отказные, обездоленные, обиженные, но и самые характерные, дерзкие, выносливые, находчивые, смекалистые, живучие! Когда Матвей поверил, что я не отступлюсь и не откажусь, — взялся за дело. Тут же нарисовали понятный график подготовки, а главное, отбора наиболее достойных и выносливых. Первые претенденты — победители региональных соревнований «Лыжня России». Их набралось более 300. Надо отсеивать, выбирать.
Ставку делаем исключительно на «трудных». Чтобы узнать их получше, в начале года провели тренировочный сбор в лагере «Большое приключение» в Карелии. Честно говоря, тех, кто туда добрался (без дорог, без автобусов, без газа и света), уже смело можно брать в полярники. Ан нет, очередной серьезный отбор — 7-дневный 150-километровый лыжный поход по лесам и замерзшим озерам — обязательное условие. Жизнь — в палатке, еда — в котелке, удобства — за сугробом. Познакомились со всеми ребятами и уже по мере продвижения групп складывали свои предпочтения и симпатии. Ребята собрались из 30 регионов России.
Особо выделялись кемеровчане. Пять человек в одинаковой экипировке, спортивные, активные, сильные. Из детских домов Кемерова, Новокузнецка, Мариинска. Под стать им и уральцы из Нижнего Тагила. Непростая задача стояла перед нами — выбрать из всех 35 самых-самых. Учитывали все: выносливость, знания, сноровку, активность, терпеливость, но главное — готовность прийти на помощь, поделиться едой, хлебом, добрым словом. Идут по разным маршрутам группами, а мы с Матвеем между ними, напрямки лесами да болотами, чтоб у всех побывать, со всеми пообщаться, на всех поглядеть. Слава богу, дошли все. В очередной список попали лишь 35. В начале марта собрали оставшихся 35 претендентов на подмосковной спортбазе и давай их «сбивать» в команду. Разбили на 6 команд, и мы с Матвеем на равных с ними начали тренировки. Полосы препятствий на 9-метровой высоте, переползание по тросам и бревнам, тренировки, спорт. На границе у нас обязательным упражнением была пограничная полоса препятствий 2–3 раза в неделю. А здесь даже у меня душа сжалась, да и голубые глаза Шпаро что-то слишком напряженно и цепко ребят осматривают. Полосы устроены так, что в одиночку невозможно их преодолеть, в иных местах двое должны третьего за руки, за ноги держать, чтоб он дотянулся до следующей ступеньки, по нему, как по живому мостику, все перелезли. Пролезли, проползли, прокарабкались, продрались сквозь две полосы по 160 метров каждая.
Вот и главный отбор — психологические тесты.
Надо сказать, что на первом месте в личном зачете оказались сразу двое: мальчик-инвалид Ахурамазд из Сургута и девочка-сирота из Новокузнецка Алена. Решили взять обоих. А еще Ксению из Нижнего Тагила, Никиту из Кемерова, Сашу из Кирова, Николая из Борисоглебска, Карину — девочку-инвалида из Москвы.
Объявили список экспедиции под грустные вздохи не прошедших и радостные вопли прошедших отбор.
В пылу соревнований за место в экспедиции, в этом состязании на «выше, дальше, сильнее» и предстоящий Вечный Холод, казалось, должен дрогнуть и отступить перед молодыми и напористыми «трудными подростками». Так, по крайней мере, всем и казалось. И лишь Шпаро все больше и больше молчал и все хитрее и хитрее улыбался, видя, как пакуем персональные сани, складываем личный запас и общественный инвентарь. За два дня до выхода заехал ко мне и перетряхнул все мои сани, которые к тому моменту уже тянули на 100 кг.
— Убирай лишнее белье, шарфики, шапочки, салфетки, таблетки! — безапелляционно заявил бородатый полярник — сын полярника.
— С чего это? — возмутился я. — Мои сани, я сам и потащу. Белье менять надо, салфетки всем пригодятся, — пытался защитить я «прайваси».
Но Шпаро был непреклонен и по ходу уничтожения моих запасов рассказал историю, как они с Борисом Смолиным на 1000-километровом переходе через Гренландию на первой же стоянке под ближайшим к лагерю торосом закопали 2 ноутбука, батареи, видео— и фотокамеру и прочий электронный скарб (тысяч на 20 евро) весом под 50 кг. Подействовало. Согласился и я. Сани хоть и полегчали, но тут же на освободившееся место легли две бутыли по 2 литра оливкового масла, 3 кг сахара, 2 кг соли, две лопаты и… карабин «Тигр» (5,5 кг) с 42 патронами. Затоварился под завязку. Сани только вчетвером поднять под силу.
Рано утром 10 апреля вылетаем с аэродрома ФСБ России курсом на Землю Франца-Иосифа через Мурманск. 3 часа до Мурманска, 3 часа до Франца-Иосифа, 3 часа до дрейфующей станции «Барнео». Оттуда через пару часов старт.
Последний остров, последняя твердая почва. Дальше только снег, лед, вода. На «Барнео», которая уже месяц бороздит ледовые широты, жизнь кипит: 12 марафонцев со всего мира третьи сутки бегают «вокруг Земли» — гидроакустики, ученые, военные (только что десант высадился в точке Северного полюса). Все Матвея знают, здороваются, интересуются. На детей смотрят круглыми глазами, пока нас местный повар кормит борщом и тефтелями.
«Барнео» — единственная ледовая дрейфующая станция, российская, которая ставится ежегодно вот уже 20 лет всего на 2 месяца на льду и служит основной базой для всех, кого интересует полюс. Первыми сбрасывают на лед 2 бульдозера, которые расчищают место под палатки и ангары. Передовая группа осваивает льдину и ставит памятный знак: «СЕВЕРНЫЙ ПОЛЮС». За время существования лагеря его уносит от полюса на 200–300 км. В день нашего прибытия, 10 апреля, координаты станции «Барнео» N 89°44’, Е 0°01’. То есть от Северного полюса уже снесло на 16 минут, а это около 20 километров.
Дрейф — самый коварный и непредсказуемый Повелитель Арктики. Точка Северного полюса — на дне Ледовитого океана, на глубине 4 км 700 м, и если вы не батискаф и не подводная лодка, то гоняйтесь за полюсом по дрейфующей ледяной шапке. Повезет — обманете дрейф — попадете. Не повезет — пролетите мимо и никогда не догоните. Это — первое, что втолковал нам Матвей. Вроде все осознали, задумались. У каждого вопрос: как обмануть дрейф? Как использовать его, чтобы не в сторону уносил, а на полюс с попутным ветерком въехать? Матвей улыбается: это, конечно, здорово! Если бы только можно было его предсказывать, дрейф. Никто этого не может. Фритьоф Нансен, пока не изучил его досконально, только с пятого раза на полюс попал. Так что будем высчитывать, изучать, наблюдать.
А еще тут же, на «Барнео», мне объясняют, что все полярники делятся на «зимовщиков» и «лыжников». Семья Шпаро из второй. Им тяжелее, они фанатичнее, отчаяннее, но и уважение к ним — особое. Нам приятно, что и мы теперь «лыжники».
Матвей долго и обстоятельно советуется с «зимовщиками» — выбираем момент для вылета на вертолете к месту старта экспедиции. Это должен быть 89-й градус, то есть в одном градусе от полюса. Это по широте, а по долготе-то их может быть минимум 360! Вот и выбираем, откуда стартовать, чтобы хоть вначале дрейф обмануть. Мнения расходятся.
Матвей принимает решение: высадка на N 89°00’, E 132°00’. Надо пояснить, что 1° — это расстояние в 110 км. Нам надо добраться до 90-го. Повезет — пройдем 110 км, не повезет, попадем в дрейф… лучше не думать! Перед самым вылетом с «Барнео» на аэродром вышли белые медведи. Мы обрадовались, а оказалось, надо срочно прятаться и особенно беречь детей. Мишка — самый большой хищник и самый вредный.
Ближе к полуночи по Москве выгружаемся из оранжевого спасательного вертолета. Сани, лыжи, палки — все мечем на лед. Вертолет сделал круг и ушел на «Барнео». Разбираем инвентарь. И тут первая неожиданность… Ксения забыла в улетевшем вертолете одну лыжу. Инструктор Володя не задумываясь отдает свою, и так, в одном ботинке и одной лыже, он дойдет до Северного полюса, побив какой-то неведомый и курьезный рекорд.
Тронулись. Мы в секторе Северной Америки. Условно, пока дрейф не унесет либо в Гренландию, либо на Родину. Солнце светит, ветер дует, мороз около минус 30 °C. Но мы смело рвемся вперед — на полюс! Два с половиной часа ходу, и встаем на ночлег. Прошли 4 км. Уже приятно. Пошел обратный отсчет. Полюс приближается. Все воодушевлены.
11.04.2014, 4:00. Встали лагерем на ночлег. Ставим палатки. Штабная на 10 человек и малая на 3 человек (оператор, корреспондент «России-24» и гид Володя, что в одной лыже остался). И тут новая неожиданность. Та же Ксения сообщает, что забыла на «Барнео» спальный мешок. Без спальника жить в Арктике невозможно. В палатке температура минус 20–25 °C. Матвей и Борис Смолин делят свои двойные спальники и сооружают Ксюше-растеряше новый мешок. Отдыхай, девочка! В Арктике важно рассчитывать силы и считать, беречь, уважать Время. Установка палатки и лагеря, как и сбор, занимают по 2 часа. Еще 2 часа на растапливание снега в котелке (2 раза в день по 26 литров горячей воды надо натопить, чтобы попить-поесть, это по 2 литра на человека), заваривание чая, кашки, еду. Отдых 8 часов. Итого 14 часов. Оставшиеся 10 — ход. 50 минут идем, 10 минут привал. Больше идти практически невозможно, дольше отдыхать — тоже. Распаренные, разогревшиеся, через 5 минут мы уже мечтаем о движении, а не о сидении на мерзлых санях. Первая установка палатки прошла быстро, но, оказалось, на трещине. Неуютно, ведь на льду жить нельзя! А на трещине просто опасно. Но Матвей лишь улыбается — не треснет, переночуем. Сегодня дежурят Матвей и Борис. Показывают пример, как примус разжечь, как воду добыть из снега, как кашу заварить. Жизнь в палатке кипит вокруг примуса. Ради него тащим с собой 120 литров (расфасованных в пластиковые бутылки по 1 литру) бензина. Снег тает, и вода закипает. Разливаем по литру в персональные котелки — заваривай, что душе угодно! Каши — на выбор: гречка, овсянка, манка, рис, кус-кус. Первым варит кашу (гречневую) Николай. Он человек военный, кадет, быстро справляется с кашей, она пыхтит, Николай кряхтит и… выливает весь котелок на себя и на коврики, на которых нам предстоит спать. Наконец все заварили свои рационы, поели и расползлись по спальным мешкам. Засыпаем в 5:30 утра.
11.04.2014, 11:50. Открываю глаза от дружного детского храпа. В палатке мороз, висят сосульки от инея — надышали. К утру снаружи спальные мешки мокрые и покрыты инеем. Быстро встаем. Главное — разжечь примусы! Пять минут, и они гудят. Матвей с блокнотиком и навигатором высчитывает траекторию сегодняшнего перехода. Координаты: N 89°1’63’’, E 149°10’0,7’’. Надо обманывать дрейф, а он нас снес за ночь в сторону на 4,5 км, и весь вчерашний переход — не в счет. Придется начинать снова. Расстраиваемся, но не долго. По очереди выходим «до ветру». Вот уж чего-чего, а этого хватает. Разбежались по торосам. Девочки, а их у нас 3, — налево, мальчики — направо. Никита сообщает, что «нас развернуло». Действительно, пейзаж стал другим, но это обман. Солнце светит с востока, и пейзаж изменился. В это время в Арктике полярный день, и солнце кружит вокруг нас весь поход. Пока топим снег и варим кашу, Матвей принимает сводку. «Барнео» на связи по спутниковому телефону. Прогноз погоды: понижение температуры до минус 40 °C, ветер усилится до 15–18 м/с. База рекомендует не выходить и переждать буран. Совещаемся и выходим.
Алена — штурман сегодня. У нее навигатор, и она задает нам курс и направление. Засекаешь на горизонте торос или льдину и идешь до нее, а потом снова сверяешься с навигатором. Это предстоит каждому из нас. Каждый день — новый гид. Сперва все шло неважно, но к вечеру она четко держала курс. У меня сразу две аварии — сломал палку и перетер крепление. На ходу чиним. Борис Смолин — уникальный универсальный мастер. Переходили очень большую трещину и размыв. Но из-за мороза нет открытой воды. Удивительно, что Арктика — это не шапка сплошных льдов, а сплошные трещины, размывы, каналы. Огромная масса воды, которая подкарауливает каждого, кто ступает на этот скользкий путь.
22:00. Встаем лагерем на ночлег. Буря нас догнала. Ветер ураганный, снег.
Сегодня дежурит Коля (кадет). Он везде бежит вперед. Играли утром перед выходом для согрева в футбол, так он никому не давал мяч. К вечеру заныли ребята с «России-24». Устали. Физически и морально. Коля колдует с примусами. Горят плохо. Пока не можем согреться. Это желание будет преследовать всех нас до самого дома… Тяжелее всех Ахурамазду. Вот вам и первый в рейтинге по отбору. Он днем попросил остановку и написал: «Есть!» Голодный парень. Вечером лег спать, не ужинав. Заставить не можем, да и слов не хватает, ведь парень глухонемой и нам приходится постепенно учить азбуку пальцев и жестов.
Мороз крепчает, и ветер не отстает. Настроение у всех чуть пришибленное. Мозг все четче осознает, что условия экстремальные и главное — всем вернуться без потерь.
12.04.2014, 10:30. Подъем. Все подскакивают от запаха гари. Дежурный Коля сжег пуховик Матвея и спальник Алены. Еще такая потеря, и экспедиция завершится без победы. Проводим воспитательную беседу. Максимальное внимание и аккуратность — Арктика не прощает ошибок.
Ветер, холод. Дрейф снова меняется, и высчитываем путь. «Угол атаки» — удачное и точное выражение. Борис и Матвей говорят: «Впервые за 7 походов такая холодная погода».
Координаты: N 89°9,5’, E 146°131’. Новое ЧП. Ахурамазд за 5 минут похода «за торос» обморозил руки. Хватаем с Матвеем каждый по его руке и растираем кремом, греем под мышкой. Ахурамазд плачет, очень хочет домой. Руки упаковываем в три рукавицы и выбираем добровольца — Никиту, который на ближайшие сутки будет «руками» Ахурамазда, все за него делать.
В 13:00 первая связь с Москвой. Там весна и поют птицы. Здесь мертвая белизна, холод, ветер и… сырость. Страшная, проникающая везде сырость. Заглянул в ботинки и оторопел… Между стельками лед. За ночь ни капли не оттаял. А идти надо. Надеваю. Судорожно пытаюсь разогреть, размять. Переход в том же ритме. 2–2,5 км/ч с остановками. Преодолевали первые торосы. Когда подходишь к полю торосов, осознаешь, что преодолеть их невозможно! Глыбы льда 2х1,5 м навалены хаотично и тянутся полями 10–20 м шириной и до 2 км длиной. Лыжники! Скорее, альпинисты. Карабкаемся, тянем сани и друг друга. Преодолеть их можно только всем вместе. Вырвались. И упираемся в огромную полынью. Точнее, реку или канал. Больше 200 м шириной и длиной в обе стороны до горизонта. Не обойти и не переплыть. То есть переплывать мы готовы, но самая длинная веревка у нас лишь 100 м. А без страховки рисковать нельзя. Глубина под нами 4,5 км. Принимаем решение ночевать. Есть надежда, что за ночь река подмерзнет. 22:00. Стоим лагерем у огромной полыньи.
N 89°13’, E 142°27’. Только поставили палатку, разразилась дикая буря. Ветер до 40 м/с. Чтобы не снесло палатку, стоим внутри, схватившись за руки, и держим ее. Видимость — 0 м! Никого не выпускаем. Наскоро попеременно перекусили. Под вой бури засыпаем. Под него же и просыпаемся. Река за ночь подмерзла ровно до середины. Натягиваем поверх всей экипировки прорезиненные комбинезоны и по очереди переплываем на другую сторону. Именно сторону. Это не берег! Берегов здесь нет. Лед, тоньше и толще. На переправу уходит 3,5 часа, а надо пройти еще хотя бы 15–18 км. Выходим и снова упираемся в размыв, реку, канал, полынью. Попали в зону разреженных льдов. С острова на остров карабкаемся дальше. Без сил ставим лагерь. Без аппетита едим. Без снов валимся спать.
Удивительное наблюдение и ощущение: на третий день пропали вкус, аппетит и обоняние. Потные, немытые, грязные и прокопченные, мы не чувствуем никакого запаха. А на самом деле все уже не ароматнее бомжей. За последние сутки все осознали, что Арктика — это не царство льдов, а царство воды. Вода везде, кругом, сырость во всех наших вещах: в спальнике, ботинках, одежде, палатке, куртках, белье. Высушиться при влажности в 93 % — полная утопия. Учимся терпеть не только холод, но и сырость.
Дальше дни потянулись серой, вернее, белой чередой. Во время переходов (в колонну по одному на расстоянии 3–5 метров друг за другом) думаешь, думаешь, думаешь. Говорить невозможно, ветер и мороз обжигают, остается только думать и… мечтать. Я мечтаю укусить зеленое, кислое яблоко. Дико захотел яблоко. Сочное, зеленое, кислое! Обмороженными руками достаю пакетик с сухофруктами. Зубами выдрал курагу и с огромным удовольствием съел! Почти яблоко.
13.04.2014. N 89°11’, E 133°29’. Идем уже трое суток, а из-за проклятого дрейфа нас снова унесло от полюса на 4 км! Осталось 89,9 км!
14:30. Встали. Настроение «отличное»! «Лучше не бывает»! Отряхиваем иней. Иней везде: на голове, спальнике, куртке, варежках, шапке, кофтах.
Мороз заставляет все делать медленно. Лишнее движение — пот — иней, лед — обморожение. Страшнее всего не замерзнуть, а вспотеть. Высушиться невозможно, обморозиться — легко. Рассчитываем каждое движение.
Кипятим воду из снега. Чиним примусы. Они капризничают. Один сгорел. Другой не хочет гореть. Заварил 2 пакета мюсли, добавил шоколадку. Вскипятил. Съел эту коричнево-овсяную бурду. Ремонтируем упряжки. Коля пришил кольца и ленты. Сегодня будет еще одна переправа. Океан серо-коричневый, бурлит. Увидели нерпу. Вынырнула, поводила глупыми глазами, похлопала длинными ресницами и исчезла. Где нерпа — там и медведи. Опасаемся медведей.
Интересно устроен человек. Нос перестал чувствовать запахи. Грязь не прилипает. Мыть миску после еды — бессмысленно! В туалет можно ходить везде! Очень хочется дойти до полюса! Очень страшная предстоящая переправа! Даже Матвей говорит: ему страшно на каждой переправе. Спальный мешок намокает все больше и больше! Обувь, носки. Очень хочется хлеба. И свежих огурцов. Но еще больше — дойти! Доплыть, доползти! Добраться! Мы здесь, чтобы победить не только полюс, но и самих себя!
Прошли около полутора часов и уткнулись в огромную полынью. Пошли вдоль канала, и через 2,5 км — о, чудо! — огромная льдина уткнулась поперек, и мы быстро по ней перебежали. Выдохнули. «Арктика нас пустила!» — сказал Борис. Это «окно» в Арктику. Настроение поднялось, но через 1,5 часа — снова вода, канал. Нашли тонкий лед, переползли. Вова провалился по пояс. Через 1 час еще один канал. Тут я чуть не нырнул. Оперся на палку, а под ней вода, и она ушла полностью. Перешли по снежному мостику и через 1 час уткнулись в новый канал. Еще шире, чем утром. Встали на ночлег между двумя каналами. Ветер усилился до 20–25 м/с. Снег валил весь день. В лицо. Ложимся спать в 4:15 утра.
14.04.2014. N 89°16’, E 129°38’. 12:00. Подъем.
Ветер не стихает. Мороз усилился. Около 30 °C. Одежда набрала еще больше влаги. Хотя, кажется, больше-то и некуда! С утра аппетита нет. Но необходимо заталкивать в себя невкусные мюсли или кашу. Уже не в первый раз вспоминаю армию. На руки смотреть страшно, хотя, видимо, это лишь начало. Черные ногти, трещины, копоть, ссадины, обморожение. Устроил себе маленький праздник: заменил вкладыши в сапогах на последние — сухие. Выходим. Каждый день боремся с дрейфом. К морозу, ветру, сырости привыкли, а вот с дрейфом воюем. Научно.
Встаем лагерем на N 89°19’, E 25°46’. Мы уже в российском секторе! Впереди еще 76 км, если по прямой и без дрейфа, но непонятно, сколько дней идти. Началась Страстная неделя. Помоги нам, Господи!
С утра обходили огромный канал. Около 3 часов ушло на обход (около 6 км). Перешли по тонкому мокрому льду и тут же уткнулись еще в один канал. За ним 3-й! Оказалось, что мы снова идем по островам. Наконец вырвались из бесконечных каналов. Прошли около 3 часов, и вышло солнце, и ветер начал стихать. Кажется, жизнь налаживается! Но это Арктика! И мы снова уперлись в огромный канал. Ищем проход по льду. Обходить бесполезно. Идем по 4 человека через огромный канал. Прошли около 300 м, последние метры бежим, так как лед начинает движение. Соскакиваю с движущейся льдины. Тянем детей. Выбрались. Вытолкали сани и тут же уперлись в разлом, который только начинает расти. Внизу вода, края обрушаются. Ставим санки и по ним переходим. Перекидываем из рук в руки всю поклажу, потом детей. Вышли.
N 89°23’, E 121°29’. Решаем ставить палатку.
0:15. Спать ложимся в 3:00 утра. Ветер успокоился, но мороз крепчает. С утра у Ахурамазда болит живот, звонили на «Барнео». Врач дал рекомендации, дали энтерофурил. Спасает аптечка, которую собрала мне жена. Таблетки идут на ура! Кому от головы, кому от живота. Во время связи с «Барнео» нам сообщают, что две группы снимают. Болезни, холод. Британцы и китайцы сошли. За нами где-то в сутках пути идут 12 американцев-спортсменов.
15.04.2014. N 89°26’, E 121°50’. 14:30. Солнце. Мороз. Снова дрейф нас наказывает — за ночь отдрейфовали на 7 км! В палатке мороз минус 18–20 °C. Ребятки все большие молодцы. Не ссорятся, общаются, дружат, помогают друг другу. Самые большие переживания — за них. А они, оказывается, за нас переживают. Команда.
Каждый вечер по их просьбе рассказываю правдивые истории из своей адвокатской практики. Слушают, затаив дыхание. Потом заваливают вопросами. Приятно, что такие пытливые и интересующиеся. Каждый рассказывает, кем хочет стать.
16.04.2014. N 89°36’, E 121°28’.
Сегодня весь день шли от канала к каналу. Проходили по тонкому льду широкие разломы 5 раз и перепрыгивали узкие/глубокие 3 раза. Во время последнего перехода переползали через лед. Я упал с тороса около 2 метров. Скользко. Ударился головой. Искры из глаз. Голова гудит, но я улыбаюсь. Нельзя показывать виду. Спать не мог. Голова гудит. Все встали в 13:00. Сегодня нас ведет Ахурамазд. Артем с «России-24» по-прежнему кислый, говорит о вертолете и о доме. Лучше не надо. Прошли полпути. Видели уникальную радугу. Круглую, вокруг солнца! Хороший знак.
Неужели Арктика нас впустила? Воды нет. Ветер стихает. Мороз уже не страшен. Солнце слепит. Первые 2 часа шли хорошо. Шел и молился святому Николаю Угоднику. Своими словами. Примерно так: святой Николай Чудотворец, избави нас от льдов тонких, плавающих, разреженных, ломающихся, крошащихся, от трещин и расколов, полыней, воды и торосов. Помогает! Хорошим темпом прошли около 25 км. На стоянке провел психологические тесты для ребят.
Чего больше всего хотите в эту минуту:
1. Оказаться дома. 2. Помыться в бане. 3. Попасть в Париж. 4. Встретиться с президентом. 5. Вылечить Ахурамазда. 6. Достичь Северного полюса.
Большинство выбрали Северный полюс, вылечить Ахурамазда, помыться в бане. Алена выбрала Париж. Сегодня освоили еще один способ переправы. За веревку подтянули льдину и по ней переползли через полынью.
17.04.2014, 15:15. N 89°47’, E 122°23’.
С «Барнео» передают, что параллельно с нами идут 2 группы: американцы и норвежцы. Началось соревнование, кто скорее дойдет до полюса. Вышли с хорошим настроением. Расстояние 23,3 км. Солнце и мороз минус 30–35 °C.
Идем бодро, за 2 часа — 5 км. Но натыкаемся на полыньи-каналы. 5 каналов — 5 переправ. Перескакиваем трещины. Упираемся в замерзший канал с торчащими льдинами. Пытаюсь перейти на лыжах и падаю. Ударил локоть (левый) и правый бок о льдину. Но самое ужасное — ломаю палку. Уже вторую! Запасных нет! Стыдно. Борис отдает мне свою палку и идет с черенком от щетки. Я отказываюсь, но Борис — руководитель — приказывает. Надо подчиняться. Видели уникальное природное явление — столб от солнца вниз к земле. При переходе трещины неожиданно проваливаюсь в другую трещину. Мокрый. Но надо идти. Замерзнуть не успеваю, а влаги и так полно в вещах. До полюса 9740 м. Поднялась буря. Ветер, снег. Но хуже всего — меняется ветер и меняется дрейф! Встанем лагерем, договорились согреться, поесть, поспать 3–4 часа и идти дальше — до полюса! Надо достичь!
18.04.2014. Привал окончен. Принимаем решение идти. Иначе, если поменяется дрейф, можем проскочить мимо — и полюс уже не догнать. Матвей рассказывает историю про то, как однажды так пролетел. Не хотелось бы. Сегодня я иду с навигатором. Рассчитываю каждый шаг. Остается совсем немного — 2,5 км. Делаю привал и фиксирую, как дрейф меняется на попутный и начинает сокращать расстояние. Первый раз за 9 дней! И тут уже возникает другая опасность — встретить полюс на торосах или, того хуже, посреди полыньи. А полынья размером с Москву-реку уже маячит впереди на горизонте. Объявляю еще один привал и считаю, думаю. Прикидываю. Матвей лишь хитро улыбается. Подсказывать не хочет: «Думай! Ты все сам знаешь!» Остается 1 км. Медленно выходим.
300 метров! Все рвутся вперед. Хочется бежать. Вот он, полюс, рядом, но впереди перед огромным каналом стена высотой метров пять из молодых голубых льдов, и если побежать, то точно попадем на переправе. Останавливаю всех, прошу не горячиться. Скидываем упряжки, лыжи. Отсчет пошел на метры. Последние 20 метров бежим навстречу полюсу. 9, 8, 7, 6, 5, 4, 3, 2, 1, ПОЛЮС!!! Пока он здесь, под нами, хватаемся за руки и бежим «вокруг Земли». Ставим свои флаги, кричим, танцуем, вопим! ДОШЛИ!
12:44. Достигли Северного полюса! Можно возвращаться домой, но снова разразилась буря. С этого момента двое суток сидим на льдине, ждем спасения. Самолет застрял в Мурманске. Погоды нет, «Барнео» не принимает. Нам сообщают, что американцы снялись с маршрута, так как уперлись в канал, а потом еще в один, и полюс проскочил мимо. Не повезло. А мы, как выяснилось, оказались на льдине, которая постепенно колется.
Справляем православную Пасху, и даже мусульманин Ахурамазд с огромным аппетитом ест припасенный кулич. Съедаем два промерзших кулича до последней крошечки. Все очень довольны. Лучшая Пасха в моей жизни. Продукты практически кончились, и мы уже печем блины из экстренных запасов муки. Есть НЗ: две банки тушенки и 2 кг гречки. Но ветер стихает, и за нами приходит вертолет.
21:04. Прибываем на «Барнео». Станция доживает последние дни. Завтра она должна быть закрыта и все эвакуированы. В Арктику приходит весна. Воды станет еще больше. После борща и тефтелей все как по команде засыпают прямо за столом. Смотрю на Матвея и вижу грусть в его глазах: идти больше НЕКУДА. Неугомонная душа «лыжника»! Он похож на Моисея наших дней. Водит трудных подростков по Арктике, чтоб вся дурь вышла, и в том его МИССИЯ. Спасибо, Матвей, за ребят! Они стали настоящей командой, поверили в свои силы, победили полюс и свою трудную судьбу. Я верю, что у них все сложится в жизни отлично. В обычной жизни если на городском пруду провалится под лед человек и его спасет другой, то он герой. Без сомнений. А если это ребенок, то вдвойне. А члены нашей экспедиции каждый день по нескольку раз спасали друг друга.
В обычной жизни спасти от обморожения, обогреть замерзающего — благородно, милосердно. Но мы каждый день спасали друг друга от обморожения. И это не подвиг, а нормальная суровая жизнь. К морю может съездить всякий, а победить Северный полюс дано не каждому.
Алена Бабенко. Когда ушла Майя
Актриса театра «Современник» Алена Бабенко никогда не была знакома с великой балериной Майей Плисецкой.
Но знала ее так, как мало кто знал. Поэтому имеет право рассказать нам про нее. А на самом деле — про себя.
Когда ушла Майя, я готовила чай… Сын сидел «ВКонтакте»… Телевизор мы не смотрели. Когда она ушла, не захотелось ни-че-го… Вернее, захотелось сразу всего! Хотелось побежать за ней, заорать на весь мир: «Вернись!», сочинить про нее поэму немедленно, не писать никогда, встать, сесть, реветь, петь, играть навзрыд, любить, умереть… Все эти фуэте вертелись шекспировской «Бурей» внутри… А тело превратилось в лед.
Я никогда с ней не встретилась! Наши свидания я копила в левой части груди. Моя родственница Наташка летела с ней в самолете… Всего неделю назад! Видела ее совсем близко… Улыбнулась ей, а она ей… Хотела подойти и не подошла… «Ты просто балда! Как ты могла этого не сделать! Ты была обязана!!!»
Майя не покидала меня никогда, это я ее любила с антрактами: с 5 до 15 — в детских глазах она была не из наших — лицо, взгляд, шея, феноменальные руки, — не из людей — с неба! Антракт.
С 16 до 20 я открыла снова в себе к ней любовь — она была другая! Я ее не видела такой раньше и поменяла ей имя, заменив «Май» на «Ина». Так родилась моя Ина-я Майя. И снова антракт, и третье действие. Я уже артистка — я научилась сидеть с прямой спиной, думая именно о ней! Все эти мои не бывшие с ней свидания были во мне всегда — и вдруг! Как осколок в глаз Кая — без предупреждения. Ушла!
Она манила, обволакивала — я немела, как только ее огромные глаза притрагивались к моим! Глаза Снежной королевы — проницательные, умные, обращенные в саму себя… Я уже не чаяла ее увидеть хоть одним глазком и стала просто любить ее, тихо, по-семейному… Как все… Нет! Не как все!
Майя! Это же все было только вчера! Только вчера я, 6-летняя, каждое утро после завтрака вставала на узкий забор моего садика и назначала себе расстояние — пройти на цыпочках, как Майя на пуантах, примерно 20 метров.
Падала, рвала колготки, на зеленых коленках и локтях не было живого места, а однажды мимо шла мама в магазин, и я закричала: «Мама, смотри! У меня получилось!» И шлепнулась со всей дури на асфальт и сломала руку. Я не плакала. Я была счастлива: «Получилось! Это мне помогла моя Майя!»
Только вчера я танцевала перед гостями на Новый год ее и уже моего личного белого умирающего лебедя, сбивая крыльями то торшер, то вазу в маленькой хрущевской комнатке. Мне было волнительно, но не страшно: Майя была всегда со мной, как тогда со всеми Ленин!
Только вчера школьница лет 11 втихаря от родичей сигала по крыше, насмотревшись ее балета «Жар-птица». Ну правильно! Не буду же я — уже далеко не 6-летняя — бегать по двору и окрестностям, где тебя все знают, размахивая руками. А крыша — место идеальное: тайное и высокое! Можно и руками, и на цыпочках, и напрыгаться, зависая в воздухе! Однажды, правда, засек папа, и влетело мне не по-детски. Но это не в счет — Майя была рядом!
В общественном транспорте тренировка по растяжке — святое дело! Например, набитый автобус — а тогда, в советское время, это было обычно только так, — ноги максимально по 1-й или 2-й позиции с развернутыми стопами по одной линии, если на ступеньке — идеально: их можно развернуть за счет ступеньки повыше, попа в себя, спина в струну, шея навытяжку, плечи свободно вниз, и, держась за поручень, чтобы не упасть, а когда мало народу, можно просто так стоять, чтоб все видели и шептались: «О! Смотри, смотри! Она, наверное, балерина!» Я ловлю кайф и вытягиваюсь еще больше, так что чувствую, как из макушки растет антенна, соединяющая меня с небом! Я сейчас Майя! Это было только вчера!
Первый антракт
Еще вчера кровь вскипела от Кармен мгновенно и навсегда! И от музыки, и от Майи — они стали как параллакс знаменитой цитаты Маяковского о партии и Ленине: «Мы говорим — Кармен, подразумеваем — Майя. Мы говорим — Майя, подразумеваем — Кармен», и я подалась в режиссеры! Конкурс «А ну-ка, девушки» в 9-м классе на 8 Марта! Знаменитая партия — выход Кармен и хабанера, 3 пары — девочка-мальчик. Каблуки уж какие нашлись, такие и нашлись. Как я придумала эти ножные па, одному Богу известно! Неистовая я весь танец металась у стены огромного спортзала, крича и перекрывая музыку: «И раз! И два! Руки! Прыжок!» Мне было смертельно важно, чтобы парни максимально высоко и именно в такт взметнули девушек ввысь, но… в 9-м классе уже все — кто такой же, как в пятом, а кто вверх и вширь… Плевать! Мы выиграли! Моя Майя подарила мне первую победу!
Когда появилось слово «фитнес», я это слово возненавидела! И до времени объявила ему бойкот. Балет! Только он, и никаких измен! Футуризм «Болеро» Равеля и моей Майи — тоже на «ф», как слово «фитнес», — хочунимагу! Это в «Болеро» я увидела ее моей Ино-й Майей! Двадцать минут балета выучила за неделю перед зеркалом моими тощими способностями! Пот градом! И потом целый месяц каждый день, когда смогу — не важно, днем или ночью, — но как штык должна тренироваться! Домашний фитнес — это был тогда для меня подвиг. Мы с Майей снова были вместе!
Второй антракт
Еще вчера был ВГИК! Урок танца. Я первая у станка. Нога на палке. Меня увидела Наташка Погоничева, режиссерша с курса Соловьева, именно там, и… первая моя роль в ее ч/б-этюде. Первая моя немая роль в кино — балерина!!! Образ получился изящный, французистый — я себя такой не знала. Спасибо Наташке! И моей любимой, единственной Майе!
Режиссер Александр Митта не мог меня не позвать в свой фильм. Я ж там Одетта — сельская учительница — чистая, непорочная — белая лебедь, которая почти умирает! Но в ТВ-кино так не принято — ГГ (главгерою) умирать раньше времени, поэтому пришлось воскреснуть. Я только услышала название — «Лебединый рай», — что-то екнуло: мое! Ведь лебеди напоминают двойки, а 22-е мое любимое число. Все сошлось! Майя, между нами нет расстояния!
Третий антракт
Уже в театре «Современник». Только вчера мы репетировали спектакль «Время женщин»! И никак не находилось решение предпоследней сцены о мечте моей умирающей Тоньки! И вдруг почти вплотную к премьере Майя пришла ко мне — во сне! Она просто посмотрела на меня! Назавтра я уже на пуантах вытанцовывала сцену перед Егором — режиссером, доказывая, как моя Тонька может мечтать! Мечта! Моя детская мечта сбылась! Я на сцене на пуантах! Майя! Это все ты! Я лечу на этот спектакль из-за тебя!
Когда позвонила Илзе Лиепа и пригласила на открытие детской балетной студии — без раздумий «да»! Я спросила: «Можно взять пуанты?!» Она ответила: «Конечно! Нужно!» Я в пачке и на пуантах среди детей. Профессиональный станок. Закрываю глаза и вижу: я — маленькая балерина, и мне улыбается Майя! Волшебство!
Это было наше последнее не бывшее свидание… Третье действие… Вот так я прошла с ней свои 20 метров жизни на цыпочках… Вот почему Москва плакала 3 дня до… Бог уже все знал… Это ее лебединое озеро проливалось на город… А потом она ушла…
Я на кухне готовила чай. Сын сидел «ВКонтакте» и, не поднимая глаз, сказал: «Умерла Майя Плисецкая»… Я открыла в ютюбе «Линию жизни» с ней — передачу, где встречаются зритель и артист… Она посмотрела на меня и сказала: «Я очень терпеливая, но я кричала от боли. Все это пришлось пережить…» Я не отпускаю тебя, Майя! Не могу! Мне больно! Мне очень больно! Мне придется до конца жизни терпеть, что тебя нет… Нет! Нет! Нет! Все не так!
Мне не страшно, Майя! Я буду в профессии, как ты, твоя Кармен — смелая и не-ис-то-ва-я! Обещаю!!! Занавес! Здравствуй, Майя!
Ника Белоцерковская. A moi. L’histoire d’une de mes folies, или Всего одно лето в…
В жизни каждого нормального человека может случиться это: жил-был нормальный человек и вдруг стал блогером.
Как это происходит, что с этим делать, надо ли этого бояться и можно ли, будучи блогером, оставаться при этом нормальным человеком? Обо все этом, базируясь на собственном опыте, размышляет Ника Белоцерковская, она же блогер Belonika.
8 марта 2010 года Белонике исполнилось ровно полтора года. Мне очень удобно считать, столько же моему младшему сыну.
Однажды, когда я разводилась (чтобы совсем не путаться — в последний раз, а делала я это до последнего устойчивого брака раза четыре). Вряд ли этот процесс можно назвать симпатичным, но сейчас мне иногда удается находить в малоприятном действе даже что-то милое. Например, у меня была очень забавная «шоколадная» эволюция в отношениях с тем человеком. Когда мы познакомились, я обожала покупать огромные немецкие шоколадки с большими орехами и, наверное, достаточно несимпатично вынимать из них только орехи — его это невероятно умиляло, и каждый вечер он возвращался домой с такой шоколадкой. Надо сказать, что по отдельности ни шоколад, ни орехи я, мягко говоря, не люблю, что удивительно. Мы жили. Шоколадок становилось все меньше — потом они просто исчезли, через какое-то время он стал эту мою особенность яростно ненавидеть, вот просто невыносимо, до чудовищных скандалов и неподдельного отвращения. Я поняла, что этот брак закончился, собрала вещи и сняла себе квартиру. И тут произошло чудо — он неожиданно снова стал приносить мне эти шоколадки. Опять каждый вечер… Вдруг выяснилось, что эти шоколадки самое главное в его жизни.
Сейчас я его понимаю. Мой блог для меня — это то, что было для него моей шоколадкой. То, что я сама иногда люто ненавижу за свою зависимость, но что не в состоянии бросить. То, что стало для меня сейчас, наверное, одной из главных моих сущностей. Я ужасно аддиктивна.
А если серьезно, в последние несколько лет мир действительно существенно изменился. И параллельно для меня он изменился необратимо.
Для меня совершенно чудесным откровением явилось то, что сейчас в фокус главного внимания попадает не сам человек, а его виртуальный отпечаток в Интернете, а особенно это чувствуется в блогах; четвертое измерение найдено, оно здесь, и его неразрывная связь с тремя остальными до того очевидна, что и в подтверждениях не нуждается.
Блоги имеют в составе своего успеха у окружающих хорошую ретросоставляющую: здесь и возрожденная страсть к эпистоле, и реинкарнация дневника, хотя, казалось бы, такими глупостями можно увлечь лишь юное существо, находящееся в яростной битве со своими гормонами, но это только казалось бы…
Блоги изменили Интернет и практически уничтожили и историю с анонимностью, и историю с личным пространством, но об этом позже. Блоги, как и остальные человеческие попытки, к непреходящему и искреннему моему удивлению, и сами бывают успешными и безуспешными. О последних либо хорошо, либо ничего; об успешных же могу сказать — в основе, насколько я успела понять, лежит хорошая и страстная человеческая эмоция, тут даже больше, чем в реальности, это необходимо чувствовать.
Так было и с моим блогом. Я завела его, когда в моем глубоко беременном организме кипела нешуточная девичья обида. Журналист Красовский лично очень меня оскорбил.
Жажда борьбы с несправедливостью была слишком велика, а желание ответить обидчику слишком сильно. Подруга Ульяна, наблюдавшая мои трехдневные метания, страшно веселилась. Забавное зрелище — женский организм, которому со дня на день рожать, весом восемьдесят килограммов, был в абсолютной, кристальной ярости. Я почему-то постоянно вспоминала поговорку, привезенную мною с африканского сафари, где нам долго объясняли, что самое опасное животное, которое мы можем встретить, это бегемот. И каждый проводник считал своим долгом повторить: «Никогда не стой между бегемотом и рекой!»
Походив по комнатам нервными шагами, я решила мстить. И — на самом деле, ничего удивительного — искренняя человеческая эмоция (в данном случае — дикая обида) мгновенно завоевала свои первые пять минут славы. После первого же поста у меня появилось пятьсот друзей.
И вдруг, к полному моему смятению, я поняла — за всеми этими небольшими картинками и короткими текстами комментариев скрываются люди, они живые, такие же, как я, они отвечают, сердятся, восхищаются — и они рядом. И я совершенно перестала злиться, до того мне стало любопытно.
Дальнейшие несколько недель я провела, прилипнув к экрану моего «Макинтоша». Собственно, и знаменитая «послеродовая» благодаря этому на сей раз (а у меня есть опыт) обошла меня.
Здесь неожиданно оказалось все сразу, как на понедельничном антикварном рынке в Ницце, который на тот момент был главным моим развлечением. В куче многослойного виртуального хлама, сомнительных откровений, хамства, литдыбра и моргающих розовых котят с отвратительными бантами обнаружились настоящие сокровища — люди, истории, целые жизни, бесстыдно выложенные напоказ.
Я сделалась азартной, как лас-вегасский пенсионер на пятицентовом автомате; и я поняла, что пропала. Первые дни я сидела с лицом ребенка, впервые наблюдающего гала-парад в Диснейленде. У меня просто кружилась голова, так мне было интересно. Это была история про непрерывное открытие других миров; нельзя сказать, чтобы все из моих открытий меня порадовали. Если честно, то чем больше открытий я делала, тем больше не понимала, как же мне реагировать, и путалась в их сомнительной ценности.
В ЖЖ я встретилась с людьми, с которыми никогда раньше не встречалась; вступила в контакт с теми, с кем никогда в силу слишком разных географий и планет не пересеклась бы в реальной жизни. Здесь было и плохое, и хорошее, однако обычные, привинченные годами фильтры были сняты и уничтожены навсегда. Я изменилась.
Меня захватило ощущение схлопнувшегося пространства; любое расстояние, и физическое, и социальное, и личное, потеряло смысл. И меня вдруг стали в этом, как мне казалось, ненастоящем — по-настоящему ненавидеть и любить. В таких промышленно ощутимых масштабах я никогда с этим не сталкивалась.
Мне начали угрожать. Мне стало страшно. Я начала злиться. Где-то далеко, а может быть, и недалеко, кто тут разберет — сидел, к примеру, какой-то человек, готовый жестоко растерзать меня, даже не зная. Это было удивительно и совершенно завораживающе; у меня без дополнительных заявок с моей стороны сами собой откуда-то вдруг появились поклонники и враги. Многие вещи не трогали бы меня, когда бы не происходили с такой регулярностью и в таком количестве; то, что в первый, пятый и десятый раз я воспринимала философски, в сотый и тысячный начинало пугать. Я стала популярной. Справедливости ради надо сказать, что, наверное, я никогда не была обделена вниманием, но тут…
Журналисты, домохозяйки, менеджеры туристических фирм, детские писатели, экзальтированные и очень приземленные, сумасшедшие и пугающе вменяемые, успешные и ничтожные, гомосексуальные и существа, пишущие про себя в среднем роде, с московскими и монгольскими (!) айпи, юные и очевидно несвежие — стали, как говорят в ЖЖ, «слать мне лучи» ненависти или любви. Они даже стали сплачиваться в зависимости от…
Я была совершенно заколдована.
На врагов я неожиданно для себя реагировала острее — острее, чем обычно, острее, чем предполагала сама. Неожиданно вдруг выяснилось, что моя змеиная мудрость и выдержка, приобретением которой я к своему зрелому возрасту так гордилась, здесь совершенно не работают. Мне пришлось заново учиться себя контролировать.
Больше всего меня бесило приклеивание ярлыков, а уже через несколько вылазок в ЖЖ я была облеплена ими, как чемодан в Шереметьево. Здесь начинало играть неприятие всего плоского, однозначного и коллективного; да я даже в студенчестве отказалась морковку собирать, понимая, чем это чревато, не из-за того, что было лень, нет, просто не могла выносить этого надвигающегося коллективного нечто. А тут оно просто зашкаливало.
Я снова начала много курить. Прекрасно, но мой другой мир, в котором я с кучей своего, как мне казалось, никому, кроме меня, не нужного хлама, своими детьми, друзьями, собаками, домами, кастрюлями, — заиграл совершенно по-новому. Он стал интересен. Не мне, не моим дорогим близким, а совершенно чужим людям.
По-прежнему, как в детстве, накрывался огромный стол, под свежепосаженным диким виноградом, ярко светило южное солнце, море шуршало, и все шумели, я терзала гостей «новыми» кроликами, только делала я уже это не одна, как раньше. Со мной рядом появилась Белоника и те, кому очень хотелось знать, почему она «такая».
И я стала делиться — мне не жалко.
Я вдруг почувствовала себя удивительно счастливым человеком и поняла, что просто не замечала этого.
Для счастья, как для греческой драмы, мне, к примеру, нужно единство места, времени и пространства. Не нужно отвлекаться. Нужно жить в тот момент, в котором ты сейчас, и делать это с настоящей любовью. С самоотдачей, увлекаясь, и с достаточным количеством искренности. Отвратительный в своей фонетической конструкции рецептыш. Но, наверное, самый главный.
Так то, что приносило такое счастье и в детстве, стало моим естественным щитом; мне понадобилось время, чтобы спрятать Нику Белоцерковскую, оставив Белонику на кухне; фокус внимания естественным путем, без какой-либо болезненной кастрации, сместился на то, что стало действительно полезно и мне, и моей растущей аудитории. Белоника не так активна, как Ника Белоцерковская, Белонике интересно меньше тем, чем Нике Белоцерковской, зато и самой Нике теперь гораздо спокойнее — Белоника занята делом, в котором разбирается достаточно хорошо, а блог ее, претерпев болезненные трансформации, остался там, куда его естественным образом прибило — на моей кухне.
Но и здесь нам, уже двоим, далеко было до спокойствия. Вырулив по сути в монотему, я обнаружила, что и аудитория у меня изменилась: я, вероятно, случайно оказалась в нужном месте в нужное время, в эпицентре огромного тренда интереса к качественной домашней еде, гурманского, не побоюсь этого слова (с ним в среде ЖЖ-кулинаров надо быть очень аккуратной), свойства. Здесь уже были свои звезды и звездочки, которые также реагировали на мое вторжение по-разному; впрочем, для общения с ними я была уже достаточно закаленным бойцом, шок от встречи со стаями обезумевших «белониконенавистников» уже прошел, хотя кулинарная среда блогосферы, как ни странно, очень недоброжелательна. Почему-то именно кулинарные блогеры дико ревнивы к чужому успеху.
Кем я только не была — кухаркой, жирной уродливой тварью, старой б…, лицемерной богатой сукой, жидовкой и антисемиткой, короче, пожалуй, весь комбинаторный ряд из латинских букв, которые можно было собрать в самые невероятные слова из обсценной и не очень, к тому моменту был полностью исчерпан.
Мой дневник стал кулинарным.
С «главной кухаркой ЖЖ» мой виртуальный аватар, Белоника, был на своей территории, и чувствовать я стала себя гораздо комфортнее и сосредоточеннее, чем раньше. И то, что раньше заставляло ощущать себя такой беспомощной, неожиданно сделало меня очень сильной.
И постепенно, с помощью почти уже восемнадцати тысяч моих френдов — некоторые из них уже прочно перешли в мою реальную жизнь в качестве обыкновенных друзей, — блог опять совершил непредсказуемое для меня движение. (Мне каждый раз очень смешно читать про себя как про «маркетинговый проект».) Я согласилась на предложение издательства выпустить книжку, «кулинарный блокбастер», как сказал один из журналистов, и, наверное, по динамике и драматургии того, как это происходило в моей реальной жизни, это был именно он. Блогбастер, ага. С неожиданным фееричным успехом.
И с полным переворотом моей жизни с ног на голову, бесконечной готовкой и учебой, подстраиванием наших семейных путешествий под мои интересы, переделыванием фотографий (я чудовищная перфекционистка), а также покупкой фотоаппарата Leica, с которым мы стали неразлучны, какой-то тотальной стремительной переориентацией. Мне ужасно забавно смотреть на свою эволюцию за год. Я как-то залезла во фликр, в котором храню все свои жэжэшные фотографии, на первые страницы. Это просто невозможно. И читать мои тексты годичной давности тоже невозможно. Это два разных человека. Я, конечно, знаю, что упорна и обучаема. Но тут, пожалуй, впервые в своей жизни я себе по-настоящему приятно удивилась.
И — да, виртуальная Белоника опять объединилась с Никой Белоцерковской, она вышла в реальную — реальней некуда — жизнь, с книжкой, родившейся из блога, со встречами с читателями в книжных магазинах, с дальнейшими идеями о том, как больше не терять тех друзей и просто симпатичных людей, с которыми удалось встретиться, и — кто знает, может быть, с очевидным ощущением шизофрении окружающего пространства, потому что ни мне самой, ни кулинарному блогеру Белонике до сих пор до конца не ясна одна вещь. Где он — виртуальный мир — заканчивается и где начинается реальный.
Но зато такое павичское «у нее было два голоса» перестало меня пугать совершенно.
P. S. Главному редактору: Не очень пафосно? Чего-то перечитала, х… ня какая-то напыщенная.
Б…, разучилась писать что-то, кроме рецептов
Хнык.
Ошыпки править нету сил.
Андрей Бильжо. Звери, вы люди!
Художник и психиатр Андрей Бильжо виртуозно умеет корчить рожи, играть бровями, ему отвечают взаимностью черепахи, и попугаи влетают в его жизнь через открытое окошко.
В его жизни много цирка. И в колонке тоже.
В детстве я корчил рожи. В школьном дневнике учителя так и писали: «Корчил рожи. Родителям прийти в школу».
Вначале я сидел на последней парте, и весь класс поворачивался в мою сторону. Ждал, когда я начну. Начну корчить рожи. И я не заставлял себя долго ждать.
Учителя меня выгоняли из класса. В дневнике появлялась новая запись: «Корчил рожи. Сорвал урок!» Потом меня пересадили на первую парту, и тогда уже я поворачивался к классу, который ждал этого момента. И меня опять выгоняли за дверь.
Так играть бровями могли только мой папа и я. Не верите? Вот смотрите. Левая бровь вверх — правая вниз. Правая вверх — левая вниз. Две брови вверх…
Я это и сейчас делаю виртуозно. Под музыку. Аккомпанементом может служить все, что угодно. От собачьего вальса до любой симфонии Бетховена.
«Бильжо, ты — клоун!» — ругали меня учителя. А мне было приятно. Я мечтал быть клоуном. А потом в цирке на Цветном бульваре я увидел гениального Леонида Енгибарова и понял, что клоун — это вовсе не тот, кто корчит рожи.
Однажды я пошел в цирк зверей, то бишь в «Уголок дедушки Дурова», со своим внуком Егором, большим защитником зверей. Он так их любил, что как-то перестал есть все мясокурорыбное. Сидя за семейным воскресным столом и показывая пальчиком на невегетарианские блюда, он ставил перед тремя поколениями домочадцев жесткий и прямой вопрос: «Это кого убили?»
Густой запах «дедушкиного уголка» извлек из уголков моей памяти следы, оставленные в ней представителями фауны. То бишь цирк навеял.
Черепаха
Читу я любил непонятно за что. Она была поразительно тупой. Пересекая комнату, Чита упиралась в стену, продолжая упорно загребать лапами до тех пор, пока ее не разворачивали в противоположную сторону. Однажды летом на даче я наблюдал за тем, как она самозабвенно пожирала клевер. В приливе любви я поднес Читу к губам, чтобы ее поцеловать. Острая боль пронзила мою нижнюю губу, и Чита повисла на ней. Она ответила мне взаимностью.
Дальше — калейдоскоп. Впереди бежала бабушка, за ней я, поддерживая черепаху, плотно сомкнувшую свои челюсти на моей губе. А за мной бежали любопытные веселящиеся жестокие дети. Деревенский фельдшер сказал: «У черепах мертвая хватка». Он заткнул моей любимой ноздри, и она разжала свой треугольный пассатижеподобный ротик, в котором мелькнул окровавленный розовый язычок.
Потом мне сделали укол от бешенства. Можете ли вы представить себе бешеную черепаху? А деревенский фельдшер мог.
На моей нижней губе долго еще белел треугольный след.
Спустя несколько месяцев Чита вдруг исчезла из городской квартиры. Тщетно ее искали все и везде. Через год, когда зачем-то отодвинули холодильник «ЗИЛ», обнаружили уткнувшийся в угол панцирь с высохшей в нем Читой. Вот такой получился смертельный уголок.
Попугай
Попугай залетал в мою жизнь через открытую форточку дважды. Первый раз он сменил покончившую с собой Читу. Я купил ему клетку и — по совету одного юнната — подругу. Ворковала пара недолго. Сначала я обнаружил труп одного, а через два дня и другого пернатого. Попугай был голубой, и, возможно, он нуждался в партнере своего пола. Но я об этом тогда ничего не знал.
Второй раз эта птица влетела в мой дом спустя десятилетие. Я тогда заканчивал работу над кандидатской диссертацией. «Благоприятные исходы на уровне практического выздоровления при юношеской одноприступной шизофрении» — так она называлась. Только что напечатанные и готовые к переплету главы диссертации были аккуратно разложены на моем столе. Когда я вошел в квартиру и подошел к своему рабочему месту, то остолбенел. Машинописные страницы были уделаны птичьим пометом. Я поднял глаза вверх и увидел зеленый глазастый комочек на книжной полке. Маленький, а нагадил, как стая чаек. Попугай несколько секунд смотрел на меня, потом сделал круг почета по комнате и вылетел в открытую форточку.
«На кого работаете?» — хотелось его спросить. Но его и след простыл. Впрочем, след остался на моей диссертации.
Рыбки
Рыбки мне всегда нравились. Это подводные бабочки. А бабочек я особенно люблю.
Утром после бурного празднования моего пятидесятилетия я заканчивал просмотр сна с водной тематикой. Это понятно каждому, даже иногда выпивающему, гражданину.
Проснулся я, однако, от странного звука. С тревожным любопытством вылез из постели и, перешагнув через подарочные коробки с бессмысленными предметами, с больной головой и сухостью во рту побрел на звук. Войдя в гостиную, я испытал шок! На полу стоял аквариум, в котором плескались рыбки. Как они оказались в моем доме?! Я, конечно, не все отчетливо помнил, но этот подарок я запомнил бы точно. В полные 50 лет я чувствовал себя полным кретином.
Днем мне позвонил мой сын: «Привет, как дела, пап?» — «Все нормально, но… Представляешь? Какие-то идиоты подарили мне аквариум с рыбками». Пауза. «Пап, это мы тебе подарили». Мой сын со своей женой, когда меня не было дома, привезли аквариум с рыбками. Они искренне хотели мне сделать приятное. А я?! Чувство неловкости и вины перед ними живет во мне до сих пор. Вот такой получился цирк.
Ну, будьте здоровы и держите себя в руках, когда общаетесь с людьми и представителями животного мира.
Константин Богомолов. Это не Я, это Он
Константин Богомолов признается читателю, что он мечтает вернуться туда, где он вернет себя.
Того, который боялся людей. Стеснялся. Стыдился. Робел. Того, кто думал о Вселенной и читал книги.
Надо писать о мечтах.
Начнем сначала.
В детстве не мечтал — планировал.
То есть мечта была целью.
Стать тем-то, достичь того-то, заработать столько-то.
Все казалось «г… — вопрос».
Больше про детские мечты сказать нечего.
Идем дальше. То есть переходим в сейчас.
Сейчас мечтаю много и разнообразно.
Но не одухотворенно.
Без фанатизма. И без всяких надежд на воплощение.
Ибо жизнь учит, что нет ничего хуже, чем воплощение.
Мечтаю поехать, пойти, побывать, побыть. Мечтаю остаться.
Очень мечтаю отдохнуть.
Эта мечта особенна и постоянна.
Еще мечтаю снова играть в теннис.
Тоже никак не получается.
Не получается именно оттого, что мечтаю.
Не мечтал бы — сделал бы. Но нет.
Это моя мечта. Я ее ношу, как носит шарфик Никита Михалков.
В разговорах так и формулирую: играл когда-то, профессионально занимался, потом бросил, но мечтаю снова.
И делаю умильное лицо. Это трогает, немного интригует. И т. д.
Отсюда вывод: некоторые мечты имеют вполне прикладное значение.
Их можно демонстрировать. Ими можно кокетничать.
Они как духи. Прыснулся и пахнешь.
И тебе самоощущение, и людям любопытно.
Что еще?
Мечтаю иногда о вещах. Это очень страстные мечты.
Они как голод. Как пустой желудок.
Вдруг страшно хочется чего-то.
И пока не съешь — нет покоя.
Иногда хочется съесть шмотку, иногда гаджет, иногда машину, иногда человека.
Но это не мечты. Это желания. Оставим их.
Вот вроде бы и все, что я могу поведать по теме.
Не могу сказать, что мечтаю о мире во всем мире.
О победе добра над злом тоже не думаю. Мне как-то все равно.
Не мечтаю и о том, чтобы дети во всем мире были счастливы.
Думаю только о своей, если честно.
Не мечтаю и о вечной жизни себе или кому-то.
В конечности больше смысла.
А уж в недоговоренности — бездна.
Оттого и внезапная смерть лучше ожидаемой.
Но это ведь иная тема, верно?
Серьезная.
А я, начиная писать колонку, не собирался писать ее всерьез.
Но мы всегда делаем ровно обратное тому, что собирались сделать.
Поэтому сейчас — смертельный номер. Сейчас серьезно.
Или почти серьезно.
Попытка исповеди на заданную тему.
Да, у меня есть мечта. Настоящая. Большая. Взрослая мечта.
Я мечтаю быть собой.
То есть — писать тексты.
Просто писать тексты-буквы-слова.
И ничем другим не заниматься.
Иметь много денег и писать.
Или получать много денег за то, что просто пишешь. Не важно.
И хорошо бы — в доме на море. Но и дом, и деньги — это опция.
Главное — писать тексты.
Вот это и значит для меня — быть собой.
Пояснение.
В моей жизни было детство. В этом детстве я писал стихи.
Я не думал о заработках, о карьере, о семье. Я просто жил и писал стихи.
Я ходил в поэтическую студию.
Каждую пятницу я шел во Дворец Пионэров на улице Фадеева.
Там в 17:00 собирались дети.
И читали свои стихи друг другу.
Но главное — руководительнице этой студии Ольге Ивановне Татариновой. Этому человеку я всегда был, есть и буду благодарен.
Она любила того меня — именно того.
Не будущее во мне она любила и ценила, но настоящее.
Настоящее во всех смыслах.
Она ценила того меня так, как не ценил я сам.
Того, кого я, окончив школу и войдя в большой мир, спрятал где-то далеко.
Или нет. Так слишком просто.
Этого мальчика я бросил, как бросают собаку.
Просто вывез куда-то, высадил из машины и уехал.
А он смотрел, как я уезжаю. Почти не сопротивлялся.
А я рос.
Бросил писать.
Получил образование.
Знакомился с людьми.
Становился филологом, потом — театральным режиссером.
Зарабатывал.
Снова знакомился с людьми.
Жизненный капитал копил.
А сейчас я хочу все вернуть взад.
Я мечтаю все вернуть.
Не поймите вульгарно.
Не счастье детства, нет.
Не Пицунду, где отдыхали мы с родителями.
Не подмосковное Болшево.
Себя.
Кстати, о Болшеве. Оно снится. Часто.
Дом творчества кинематографистов, куда возили меня родители на зимние каникулы.
Там сейчас бог знает что… А тогда там было счастье.
Там зимой были финские сани и катались с горы.
И был запах свежих сладких булочек ближе к пяти — на чаепитие.
Да, и Сам Чай — в стаканах с подстаканниками.
Индийский — представлялось.
И представлялась Индия. И кино по вечерам.
И еще были лыжные походы.
И огромные деревянные шахматы и шашки. Хочется вешаться.
Не как пальто. По-другому.
Не будет ни того тела, на которое натягивал чулки, чтобы не мерзнуть.
Ни той темноты ночного леса. Ни той простуды.
Ни жидкой ели, обернутой гирляндой из лампочек, мигающих безмолвно.
Хочется плакать. И не получается.
Я знал, что этим кончится, и нечего лукавить.
По крайней мере, теоретически — жить еще долго.
А то, что сниться будет Болшево до конца, — надо терпеть.
Может быть, в этом и есть главное что-то…
Может. Но я все равно мечтаю.
Я мечтаю вернуться туда, чтобы вернуть себя.
Того, который боялся людей. Стеснялся. Стыдился. Робел.
Того, кто думал о Вселенной и читал книги.
Того, кто не умел общаться и манипулировать.
Того, кто не знал. Чего? Не знаю. Просто. Не знал.
Для кого вся жизнь и весь мир сосредотачивались в листе тетрадном.
В словах, выводимых на нем.
Кто, идя по улицам, в гости, в школу, не думал о проходящих бабах, а складывал слова в строчки…
И в этом чувствовал радость, и смысл, и наслаждение.
Я был я.
И вдруг я взял и оставил себя там, далеко позади, на обочине.
Зачем? Почему?
Ответа нет. Теряется во мраке прошлого. И не важно теперь.
Важно, что теперь это не Я. Это Он.
Я бросил его. Так точнее.
Я бросил его. А сам пошел-поехал-побежал-поспешил вперед.
И не оглядывался.
И вот иду по жизни — уверенный, веселый.
А он смотрит на меня. Оттуда. Глазами.
Смотрит на то, чем я стал.
И не думаю, что радуется.
Или нет. Радуется.
Что я жив. Что любим. Что здоров. Что родители со мной.
Но.
Мне тяжело смотреть ему в глаза.
— Он был моложе?
— Ерунда.
— Он был умнее?
— Нет.
— Честнее?
— Да. Наверняка.
— Талантливее?
— Уверен.
— Порядочнее?
— Он был искренен.
Ну, вот и все.
Я сказал то, что, пожалуй, никому никогда не говорил.
И себе самому не признавался.
Кто-то скажет: это не мечта, это тоска.
Нет, это мечта.
И я верю, что смогу ее искупить. Именно так. Искупить.
Кто-то скажет: это жизнь.
Я знаю. Я знаю, что это жизнь и происходящее неизбежно.
И краткость — она и в жизни сестра таланта.
В смысле продолжительности оной.
А если живешь, и живешь, и живешь, то неизбежно теряешь, теряешь, теряешь… Близких, далеких, время, чувства, но главное — себя.
— Мама, как ты поживаешь?
— Так как-то.
— Хорошо выглядишь.
— Потому что я умерла рано.
— Зачем? Зачем ты ушла так рано? Я так тосковал.
— Потому что я женщина. Потому что я не хочу стареть. Потому я спряталась.
— Спряталась? Ты просто спряталась?
— Конечно. Но спряталась так, чтобы никто и никогда меня не нашел! Ты играл в прятки?
— Да.
— Тогда ты знаешь, что такое смерть.
— Что?
— Смерть — это спрятаться так, чтобы тебя никогда не нашли. Хочешь попробовать?
— Да.
— Раз, два, три, четыре, пять, я иду искать. Кто не спрятался — я не виновата.
— Мне одиноко, мама.
— Ты не счастлив?
— Нет.
— Почему?
— Я не знаю, зачем я живу.
— Как же ты постарел. Ты очень постарел.
— Потому что я живу, мама…
Все.
Нет, не все.
Ведь кто-то мечтает о смерти.
Не кокетливо. А взаправду.
Не «чтобы пожалели».
Кто-то на самом деле искренне мечтает о смерти.
Может, от боли.
Может, от чего-то еще.
Кто-то искренне мечтает о смерти.
Но этот человек, наверное, никогда не напишет ни слова о своей мечте.
Потому что слово — жизнь.
Оно было в начале.
А смерть — это смерть.
Она в конце.
Она даже после точки.
Эту мечту не надо описывать.
Ее воплощают.
Она возвращает тебе себя.
Федор Бондарчук. Юхан
Актер и режиссер Федор Бондарчук в своей колонке, которая по сути уже является сценарием, говорит с читателями о том дорогом, что у него есть: о своем друге Юхане.
Жизнь и приключения этого человека — больше, чем приключения, и даже больше, чем жизнь: это судьба.
Крепко связанная с судьбой самого Федора Бондарчука.
Он же Юхан Гросс, он же Сауль Гросс, он же Юхан Хярм, он же Юхан Сауль. Сценарий, если я его напишу, будет называться «Юся». Двадцать лет тому назад (я жил еще с родителями, хотя нет… уже не жил с родителями) мне позвонил Ванька Охлобыстин — мы все учились во ВГИКе — и сказал:
— Старик, твое время правления во ВГИКе закончилось, у нас появился новый герой.
— Кто такой?
— Сидел по 88-й, потом второй раз — по статье «Несоблюдение контрольно-паспортного режима», потому что у него была жена-финка.
Так я впервые узнал о Юхане из Таллина, который поступил в мастерскую Лисаковича на документалистику. Этот парень опубликовался во всех перестроечных изданиях, рассказывая про известный эстонский праздник (не помню, как называется, когда они в таком круглом амфитеатре пятитысячные хоры собирают). По этим работам его приняли.
Я приезжаю во ВГИК, там такой парнишка — высокий, красавец, в двадцатиградусный мороз босиком, в смысле без носков, ездит на «копейке» с нивской торпедой, с финскими литыми дисками и с табуреткой вместо переднего сиденья. При деньгах, что для студентов было невероятно, и разговаривает на полуломаном русском, деятельный такой — одним словом, как-то он меня и всех заинтересовал.
Склейка
Весь мой курс, половина точно, померли по разным причинам… Был у нас с Ванькой на курсе такой товарищ — Петя Ребене. Снимал он про русичей, постоянно торчал на болотах: все мы ходили в каких-то хламидах, с посохами и с наклеенными бородами, искусанные комарами, исполняли какие-то его православные вирши. И вот мы поехали на эти съемки. Как-то получилось так, что компания сразу же огромная организовалась…
Склейка
Юся пригласил нас всех в Таллин. Так началась моя история с Юханом. Мы, когда туда приехали, все деньги прогуляли, вот я к нему подхожу и говорю:
— Старик, у нас есть два варианта: или мы уезжаем отсюда, так как у нас есть 200 рублей на всю нашу компанию, чтобы купить билеты. Либо мы сейчас идем в ресторан, их пропиваем, а потом на следующее утро я у тебя одолжу на дорогу, а в Москве отдам.
— Что такое, конечно, о чем ты говоришь?
Мы, конечно, успешно все это прокутили. Настал час «икс». Он говорит:
— У меня тут родственники есть хорошие, у них тюльпанный магазин, очень большие предприниматели, о-о-очень!
Идем по улице, навстречу идет человек — это, кстати, был первый случай, который меня насторожил. Юхан узнал этого человека и кричит ему:
— Ирва, Ирва, привет!
— Юхан?
— Да, это я, Юхан.
И тут прохожий показывает Юхану характерный жест рукой от локтя.
Зашел он в этот магазин, и увидели мы его следующий раз через полгода. Вся эта компания, кстати, каким-то образом все-таки добралась до Москвы.
Склейка
Московский международный фестиваль ПРОК 89-го года — профессиональная крутая невероятно свежая тусовка: Гарик Сукачев, Саша Абдулов, «Аукцыон». И кого я там вижу? Юхан в шортах, сланцах как ни в чем не бывало заявляет:
— Федька, куда ты пропал?
А дальше? Дальше наступило новое время, тогда мы и начали снимать клипы, все начали хвалиться друг перед другом достижениями…
Склейка
Группа студентов Всесоюзного государственного института кинематографии в компании азербайджанца Фуада Шабанова, эстонцев Пети Ребене и Юхана Сауля, армянина Тиграна Кеосаяна, русича Вани Охлобыстина, египтянина Ашрафа Самира и полухохла Федора Бондарчука получила стипендию имени Герасимова. Это повышенная стипендия: все учились хорошо. Конечно, решили, что ее лучше пропить. Мест пропивать было три: отель «Интерконтиненталь», он же двухзвездная гостиница «Турист», потом пивняк «Ангар» и, конечно, главное место — это ресторан «Охотник», все на ВДНХ! Вся эта компания заказала песню «Черный ворон», раз двадцать заказала, а внизу цыгане сидели, барон какой-то праздновал день рождения. Когда уставшие музыканты опять затянули «над мое-е-ею головой, ты добы-ычи не добьешься…», подошли цыгане, началась дикая драка. Со словами «На русской земле живете!» Фуад Шабанов, Тигран Кеосаян и Ашраф Самир коммуниздили цыган тарелками и приборами. Подъехала милиция, и вот тут действительно кинематографическая склейка: внизу были телефонные автоматы с синими пластиковыми козырьками — считались верхом дизайнерской моды того времени. Так вот все шестеро стоят у телефонных аппаратов и бурно разговаривают, а из грузовика выпрыгивают менты с собаками и начинают упаковывать цыган. Но нам этого было мало, мы не остановились, и причина нашлась: хахаль какой-то был из МГИМО, который ухаживал за Светкой, как мне тогда показалось. Так вот поехали ему морду бить. А тут я еще вспомнил 37 ошибок в сочинении, которое писал при неудачном поступлении в МГИМО. И вот был повод разобраться: я глазом не моргнул, как Тиграша с ноги парнише в костюме сером зарядил и был тут же бит головой об асфальт. Я его когда сейчас встречаю, на нос его знатный со шрамом от той драки смотрю, то время всегда вспоминаю. Накостыляли нам и мы им: довольные и с разбитыми мордами разошлись. Все бы ничего, если бы назавтра не было показа: мы «Пролетая над гнездом кукушки» ставили — этот показ долго не могли забыть во ВГИКе.
Склейка
Тигран Кеосаян мне звонит:
— Че делаешь?
— Ничего не делаю.
— Пошли выпьем.
— Пошли. У таксистов купим?
— Не, в ресторан.
— Ты с ума сошел, — говорю. — Сейчас два часа ночи.
— Старик, открыли первый ресторан, где можно ночью выпить.
— Ты врешь, — говорю я.
— Я тебе клянусь, — говорит Кеосаян.
Это был 1989 год, наверное.
Склейка
Где-то три года тому назад встречаюсь с Антоном Табаковым, случайно вспомнили про Юхана. А он говорит:
— Ты представляешь, звонит мне один мужик из Мурманска и говорит: «Славик как?» — «Отлично. А кто такой Славик?» — «Ох, Антон Олегович, Антон Олегович, когда открываемся-то?» — «Что открываем?» — «Ну как? Ресторан «Подмосковье»». — «Какой ресторан?» — ничего не понимает Табаков. «Ну как? Славик у папки деньги взял. Миллион долларов». — «Я очень рад за Славика, что он взял деньги у папки. А я-то тут при чем?» — «Ну как? Юхан же с ним и вами, под ваше имя организовал». — «Пошли вы в… с вашим Юханом!»
Склейка
Лет восемь тому назад мне звонит человек и говорит:
— Федор, здрасте. Это из Киева звонят.
— Здрасте.
— Ну, когда посмотрим?
— Я очень рад, что вы из Киева. А что посмотрим?
— Ну как? Рекламную кампанию нашего салона.
— Да, наверное… никогда… Вы кто?
— Сюрприз нам готовите… Говорить не хотите…
— Да, отличный сюрприз. Что вы хотите?
— Ну, когда нам приезжать смотреть серию роликов?
— Каких роликов?
— Ну Юхан же…
— А-а-а…
Полмиллиона долларов перевели куда-то люди.
Склейка
Юхан был и есть сумасшедше талантливый человек. Отдельная история, как он проводил переговоры. Тогда только вошли в моду чемоданы, с которыми летчики международных авиалиний ездили, такие квадратные. Почему-то у московских коммерсантов это была атрибутика того времени. В этом чемодане у Юхана лежали огромная «монблановская» ручка, газеты, тапки и дневник. Он приезжал на переговоры в очках без диоптрий, что придавало ему ума и убедительности. Долго доставал и откручивал «монблан» и каракули свои писал. Все велись страшно. Сыпалось невероятное количество заказов, вот только деньги куда-то уходили.
Женщина, с которой он жил, на полном серьезе думала, что он швед. Он ездил по Москве по international student card, выдавая гаишникам, что это международные права и что он представитель какой-то большой европейской компании. Также у него были какие-то свидетельства, что он сдавал кровь по всему миру и был представителем Красного Креста. На самом деле это все была фуфляндия полная.
Финны реконструировали цирк, так он удачно втюхивал им кроличьи шубы неприметного вида, выдавая их за редкую сибирскую шиншиллу. Так он и существовал. При этом мы умудрялись снимать, он был как бы директор «Арт Пикчерс». Но у Юси были очень сложные отношения с деньгами. Приезжаю я как-то к нему домой, чтобы отвезти на съемочную площадку, а у него там полный двор чеченцев. Одного я знал прекрасно, Вадик его звали. Я говорю:
— В чем проблема?
— Ни в чем, просто Юхан обидел, обманул.
Я поднимаюсь к нему, говорю:
— Слушай, Юся, надо как-то решать этот вопрос. Они там сидят, сейчас ножами будут тебе задницу колоть.
— Пусть приходят, я жду.
И сидит с кухонным тесаком. Я говорю:
— Может, ты все-таки извинишься? Как-то решим эту ситуацию.
— Не пойду, я прав.
Там внизу они правы, тут наверху он прав. Все это происходит во дворе простой московской пятиэтажки. В итоге я спустился вниз, и Вадик мне говорит:
— У него там есть «Опель-Вектра» красный.
— Забирайте, потом сам с тобой вопрос закрою, — облегченно говорю я.
Поднимаюсь наверх к Юхану.
— Отдавай ключи. Резать тебя не будут, а машину надо отдать.
Отдали машину, проходит дней десять, я собираю деньги, приезжаю к Вадику, забираю машину Юхана, приезжаю в тот же двор, счастливый, что все закончилось. И тут с двух сторон подъезжают шесть «восьмерок» «Жигули» — мокрый асфальт, длинное крыло, ну все как положено: теперь солнцевские. И спрашивают:
— Юхана машина?
— Да…
— Отдавай сюда.
— Не-е-е-ет!
Вадик-чеченец в ту зиму погиб: вылетел с моста в Москва-реку и ушел под лед.
Склейка
Был единственный ресторан в Москве с дискотекой, куда сложно было попасть, — «Интурист» на улице Горького по субботам. Туда все пытались прорваться, например грузины, выдавая себя за итальянцев. Но югославские студенты обычно помогали. Тогда только начался Карабах, и приехали мы туда всей компанией: Ваня Охлобыстин, Кеосаян и Юхан в том числе на его машине. А до этого Тигран фломастерами разрисовал всю машину: «Свободу бедным армянам, Карабах наш». Напились, как водится, оставили машину, уехали к нему на Мосфильмовскую, где мы все жили: и я, и Света, и Сережа наш там родился. Приезжаем на следующее утро — машина стоит вся закрытая аккуратненькими картонками. Я вызвался сесть за руль, остальные отошли в сторонку, подошел с ключами, открыл, тут меня и забрали в отделение, в 108-е!
Склейка
Юхан уезжает на фестиваль документального кино с какой-то своей песней. До этого он не поленился заехать во вгиковскую общагу к таджикам: как-то дорогу надо скрасить, купил у них отменной чуйской травы. Сидит на перроне вокзала и приколачивает. Рядом сидит мужчина. Заколотив огромную штакетину, Юхан прикуривает и говорит:
— Не хотите, извините, пожалуйста, господин хороший, покурить?
— Конечно, хочу.
И показывает ксиву майора милиции. Его тут же закрывают. Во ВГИК приходит дикое письмо…
Склейка
Во ВГИКе у меня спрашивают:
— А где ваш товарищ Юхан?
— А что он натворил?
— Нет, ничего. Просто он не появлялся полтора года. Но вы ему передайте: если он захочет дальше учиться, мы его всегда примем.
Склейка
Сашка Баширов, мой однокурсник, ставил этюд «Появление Мефистофеля». Он нам с Юханом говорит:
— Постойте на световой пушке во время показа.
Это такой прибор, который направляешь на человека, и луч света выхватывает его из темноты.
— Когда тебя подсвечивать? — спрашиваю я.
— Как увидишь, что я вышел на авансцену, тогда и врубай!
Мастерские маленькие, это не зал какой-нибудь. Сидят Тамара Федоровна Макарова, Сергей Аполлинариевич Герасимов — и это не перестройка, это 1984 год. Юхан на листах кровельного железа исполняет «гром», бьет железяками по батарее и всячески усугубляет появление Мефистофеля. В какой-то момент зажигается свечка, и мы видим Баширова, косматого, который с бумагами работает, я готовлюсь к своей секунде, когда я должен выстрелить из световой пушки. Я световых дел мастер, Юхан на «громе», Саша Баширов должен был обеспечить появление Мефистофеля. Впереди Тамара Федоровна и Сергей Аполлинариевич, а мастерская маленькая. Баширов выходит, я включаю пушку, а он голый — штука как раз напротив Сергея Аполлинариевича. Все. Скандал. Вопли, крик. В результате, правда, Герасимов назвал нас звездной мастерской, но выговоры получили все.
Склейка
Едем со съемок. Юхан пьяненький за рулем. Москва жила тогда другой жизнью. Никто не спал по ночам, все было в новинку, безумное время, часть из которого я просто слабо помню. Я ему говорю:
— Может, ты не поедешь все-таки? Опасно…
— Что такое? Я шведский подданный.
— Дурак ты. Шведский подданный тоже не может пьяным ездить — это первое. А второе — ты простой советский эстонец, а не шведский подданный.
Он обиделся, развернулся и уехал на Бережковскую. Проходит три секунды, он едет обратно на этой же машине, только не за рулем, а в наручниках на пассажирском сиденье — его менты везут. Я выхожу на улицу, останавливаю.
— Я, конечно, все понимаю, но уволить всех нас, сорвать погоны и сказать, что мы нарушаем права человека?! — возмущается милиционер.
Я кое-как прошу отпустить. И дальше рапидная съемка: в тот момент, когда его все-таки отпускают благодаря моим нечеловеческим усилиям, когда с него снимают наручники, он вытягивает губы, и я с ужасом понимаю, что он собирается сделать, но поздно. Он плюет. И я вижу как в замедленной съемке, как этот огромный плевок летит в майора. И дальше я пытаюсь закрыть его голову руками, потому что град дубинок обрушивается на Юхана.
Через пару дней звонит все-таки живой Юся и говорит:
— Иду жаловаться шведскому послу!
Склейка
Утро. Приезжаю разбираться с Юсей, куда делись все наши деньги.
— В бумажнике посмотри, — отмахивается Юхан.
Я смотрю, там один доллар лежит.
— Украли, тцуки! Проститутки, тцуки, украли, — грустно объясняет Юся.
Склейка
Я понимаю, что в итоге я с ним разорюсь и жить я так больше не могу, и говорю:
— Давай ты своим путем пойдешь, я своим.
Ровно через два дня мы сидим у Ромы Прыгунова, выпиваем, приезжает Юхан на «восьмерке» «БМВ» — то ли краденая, то ли где-то откочерыжил.
— Федька, мы с тобой хоть и расстались, но я тебе сделаю студию, я сейчас занимаюсь нефтянкой.
— Юхан, ты можешь уехать куда-нибудь, пожалуйста?
Склейка
Первые пластиковые окна. Новый бизнес. Естественно, Юхан был представителем крупной европейской компании по установке пластиковых окон. Был у него друг-татарин, который попросил поставить у себя в доме одно большое окно.
— Конечно, — говорит Юхан. — Двадцать пять тысяч долларов.
— Сколько?
— Двадцать пять тысяч — и все сразу будет.
Друг уезжает в Испанию в отпуск, оставляет Юхану ключи.
Склейка
Юхан снимает где-то офис у маленькой старушки. Думает о себе, что он минимум Говард Хьюз, максимум Билл Гейтс!
— Трансконтинентальный перевод, бабка, тебе придет, скоро, обязательно придет. Гонконгская биржа просто еще закрыта, сейчас Доу-Джонс выровняется, и все придет, жди, бабка!
И не платит аренду уже полтора года. В результате бабкин сын, крепкий малый из ВДВ, приходит к нему с помповым ружьем, стреляет в кресло и говорит:
— Юхан, если через день ты не заплатишь моей маме аренду, следующий заряд солью засажу тебе в одно место.
— Ах так!
Склейка
На следующий день Юхан со своими друзьями буцкают сына этой бабки, бабка подает заявление, Юхан в розыске.
Склейка
Приезжает друг-татарин из отпуска. И видит, как на ореховом наборном полу лежит куча сухих листьев и зияет дыра во весь дом, где никаких окон нет, только снежок кружится.
— Юха-а-а-ан!
Со всех сторон на него нападают, и Юхан уезжает за границу. Он не может, слава Богу, въехать в Россию и присылает мне разные письма.
— Все на мази. IT-технологии, водородное топливо, опреснители морской воды — вот будущее, старик.
Одновременно с этим он вспоминает, что семья его очень интеллигентная, сильно репрессированная за стихотворение про чаек: чайки загадили колхозный маяк, и двое влюбленных плыли и разбились о скалы, а комсюки нашли в этом подтекст — маяк-то колхозный был. Семья подверглась репрессиям.
Это одна из версий, почему он всегда был заложником совести.
Юлия Бордовских. За мужем
Журналист Юлия Бордовских рассказывает, какой путь способны преодолеть любящие друг друга люди.
И куда такой путь может привести.
Например, на Олимпийские игры в Сочи. Все возможно!
Вот вы знаете, что такое, когда встречаются два человека в зрелом возрасте, немолодых по биографии? Ему 43, ей 37. Привычки, устои, капризы, хочу — не хочу, люблю — не люблю. У нее вся жизнь — спорт, фитнес, спортивная журналистика, романы со спортсменами, о которых, кстати, никто до сих пор не знает… Ответственность в любой ситуации запредельная, сила воли, преодоление в крови, по-честному поступательное движение вперед, как учили в спортивной школе олимпийского резерва… Дочь… Такая немножко пионерка.
У него — компьютеры, с которыми она на «вы», рейв, который ей кажется взрывом мозга, дайвинг, который она считает самым нелепым занятием и делает все, чтобы эта любовь прошла, насыщая его жизнь другими глубокими событиями… Он ни разу не был на футболе, не интересовался золотыми медалями российской сборной на Олимпиаде и вообще слабо себе представлял, зачем все это… А еще у него сын, и он, сын, — подросток, отравленный учебой в Англии и жаждущий быть в России и быть этой стране полезным, искренне уважающий заведенные здесь порядки, и с портретом Путина на рабочем столе в бывшем РИА Новости.
Из всего этого понятно, что объединяло их немногое, хотя любили они и любят друг друга щедро и подолгу. Ее фанатизм спортсменки со стажем медленно, но верно перекинулся на всю семью, и вот уже они воплощали в жизнь ее заветы из книги «Фитнес для двоих», подстегивая друг друга на общих тренировках. Это была подготовка к главному событию в их жизни, которое, как оказалось, было предначертано им судьбой.
Поженились они ровно в тот год, когда Олимпиаду отдали Сочи. Символичность этого стала очевидной лишь сейчас, когда после четырех лет его президентства в Союзе конькобежцев России вся их жизнь переплелась спортивными ниточками из ее опыта, чувств, знаний и признаний и его уникального настроя на результат, здорового максимализма и тяги к созиданию. Все это она смогла рассмотреть в нем, а потому на семейном совете четыре года назад продвинула поступившее ему предложение применить свои менеджерские способности на благо российского спорта. Наконец-то! Они будут работать, болеть, мечтать, созидать на одном поле! На самом историческом для страны — олимпийском! На пути к Сочи, на пути к победам, на пути к радости и слезам, поту и медалям… Так они оказались в Ванкувере, на первой для него Олимпиаде и восьмой для нее как журналиста, на этот раз в команде Bosco!
И так для них началась новая жизнь, где отныне коньки руководили не только семейным расписанием, но и семейным бюджетом. Цель была государственная, а потому бриллианты она просить перестала…
Так же как строить планы на выходные, которые он теперь стал проводить на сборах и соревнованиях. Но в душе она была счастлива, потому что знала, что конькобежцам повезло: любое дело он привык доводить до конца. Он любил результат так, как она любила процесс. Ему пришлось непросто в походе за этим результатом, пришлось разрушить старое, изжившее себя и построить новое, что вывело бы этот спорт на советский уровень побед! Так в команде появился иностранный тренер Константин Полтавец, украинец, проработавший в Мекке коньков — Голландии — 15 лет! Так в команде появился итальянский тренер Маурицио Маркетто, подготовивший на пьедестал в Ванкувере Ивана Скобрева. Так в команде стали зажигаться новые звездочки — Денис Юсков и Ольга Фаткулина. Так за четыре года подготовки в этом сезоне конькобежцы пришли к тому самому результату, о котором перед Сочи можно только мечтать: пять медалей на чемпионате мира, причем две из них золотые!
Но это еще не все! Потому что он влюбился! Сначала долго присматривался к предмету обожания, изучал, исследовал, потом вкладывал, проталкивал, продюсировал и организовывал. Так в составе Союза конькобежцев появился шорт-трек, невиданный доселе в России спорт, где победы нам даже и не снились, спорт, ранее существовавший и прозябавший как отдельная и никому не понятная единица. Уже через полгода его президентства, в августе 2010-го, шорт-трек приказом Минспорта вошел в состав Союза конькобежцев и получил новую жизнь, как в компьютерной игре. К этой его новой любви она отнеслась прохладно, пока сама впервые вживую не увидела, что это такое. В общем, все было готово к появлению в команде настоящей звезды и настоящего тренера! Так, в марте 11-го он получил письмо от трехкратного олимпийского чемпиона и пятикратного абсолютного чемпиона мира Ан Хен Су, от которого после его тяжелой травмы в корейской команде отказались. Это было трудное решение, но он поверил в этого парня, дал ему имя Виктор (победитель) и за полгода натурализовал, что было очень непросто! Только невероятная интуиция и умение принимать решение, выработанные за долгие годы в бизнесе, помогли ему хоть и шумно, но вовремя расстаться с корейскими тренерами, чьи методы подготовки могли оказаться убийственными для нашей команды. И тогда ему опять повезло! Получить в команду французского тренера, подготовившего канадскую женскую сборную по шорт-треку к победной Олимпиаде в Ванкувере! В середине олимпийского сезона! Везунчик! Просто Себастьян Крос захотел переместиться поближе к Европе, а тут мы!
Так его новая любовь получила заботу и отличные условия подготовки к самому важному событию в спортивной жизни. Так в этом сезоне они выиграли уже 12 медалей, из них две золотые!
Теперь он всегда в центре внимания за любым столом, в любой компании, гордо отвечает на вопросы, потому что спорт теперь — дело его жизни, причем до такой степени, на которую она не рассчитывала… Но ей тоже гордо, она может уйти в тень, а сильной женщине это иногда очень полезно.
Чем ближе Олимпиада, тем больше проклятых разговоров про медальные планы, разносимых далекими от понимания всей ценности ситуации людьми.
Президенты федераций на эти вопросы отвечают неохотно, перемигиваясь и шутя, что при плохом сценарии из Сочи билет надо брать не в Москву. Но у них-то ответственность за один вид спорта, а у моего за целых два! Лететь придется далеко! Вы спросите, как мы жили эти последние два-три месяца перед Олимпиадой? Лучше не спрашивайте! Во имя спорта национального масштаба я прощала ему все: и бесконечные нервы, и неотвеченные вопросы, и невыбранный новогодний подарок, и упреки от усталости. Но что удивительно, в этих жертвах рождались бесконечная нежность и всепоглощающие любовь и уважение к человеку, который смог все изменить, к тому, который не побоялся фактически прыгнуть в болото и очистить его с самого дна…
В Сочи мы поедем вместе. Это будет наша третья Олимпиада вместе. Я вновь с радостью поработаю в команде Bosco, хотя могла бы уже и президентской женой заделаться… Но это не про нас!
Вероника Боровик-Хильчевская. Стреляли
Президент холдинга «Совершенно секретно» Вероника Боровик-Хильчевская написала, как в ее американском доме однажды раздались выстрелы, — и так, как будто они раздались в вашем доме. Вы увидите маленькую девочку, лежащую на полу, а также уверенную в себе девушку, сидящую в кабинете Белого дома перед президентом США Джорджем Бушем-старшим.
И все это — в одной колонке.
Мне было шесть, когда в меня стреляли. Как потом выяснилось, разрывными пулями. Вернее, нас было трое: я, моя сестра Ира и подружка Ленка. Сейчас этим мало кого удивишь, но тогда, в конце 70-го года, в Нью-Йорке это стало довольно значительным событием в жизни советской миссии при ООН. Конечно, как и сейчас, в газетах писали о продолжении «холодной войны» и как это повлияет на «разрядку», о которой тоже много писали и наши, и американские СМИ.
А для меня это, скорее, было опасным приключением со счастливым концом. И дело не в том, что, слава богу, никого не ранили и не убили, а в том количестве игрушек, которые потрясенная американская общественность прислала нам, девчонкам, в подарок.
Хоть история уже пропахла нафталином, коротко опишу: в 70-м папу отправили работать в ООН в составе советской миссии. Это было время «Битлз» и хиппи, в политике — «разрядка международной напряженности», готовились соглашения о сотрудничестве в космосе. И только небольшие, но постоянные демонстрации у входа в советскую миссию на 67-й улице, где проживали почти все дипсотрудники, осложняли нашу жизнь. Впрочем, и к демонстрациям мы быстро привыкли. И плакаты от «Лиги защиты евреев» и других правозащитных организаций не вызывали у нас (детей) никаких эмоций…
Тем вечером проходило сразу два приема, и родители должны были присутствовать на обоих. У мамы даже не было времени проверить в перерыве, как там дети (моей сестре Ирочке было 12, мне — 6, ну и подружке Ленке около семи). Мы спокойно смотрели очередную серию «Лесси» (это про собаку, которая всех спасает), как вдруг что-то грохнуло. Я ничего не поняла. Через дорогу от нас были пожарное депо и колледж, так что грохота и воя хватало и днем и ночью. Но Ира как-то сразу сообразила: «Быстро все на пол!»
Мы с Ленкой плюхнулись на ковер, и тут еще шарахнуло раза два или три. От грохота и звона стекла я слегка одурела, а Ира поползла к телефону звонить дежурному на входе:
— Позовите, пожалуйста, Юрия Хильчевского, это его дочь Ирина.
— Он на приеме, а что у вас случилось?
— В нас стреляют!
— Что?!
В это время влетело еще несколько пуль. Всего их было 5 или 6, но разнесли они в нашей гостиной все, кроме телевизора. Лесси продолжала спасать попавших в беду детей…:-)
Дальше было много, как сейчас говорят, вежливых людей с волевыми подбородками и стальными глазами, потрясенная мама в роскошном вечернем платье, рыдающая Ира и еще куча каких-то теток. Меня отвели в соседнюю квартиру, где я благополучно досмотрела сериал…
Уже на следующий день появилась статья Тома Колесниченко в «Правде», которая начиналась словами: «А пули настоящие?» — спросила маленькая Вероника» (такого я не говорила, но что не придумаешь для хорошего заголовка), статьи в американских изданиях и даже открытое письмо в «Нью-Йорк таймс» с обращением к нам, детям, и подписанное разными известными людьми. И главное для меня на тот момент — много подарков, которыми, к сожалению, пришлось делиться с подружкой.
Как выяснилось, стрелял 17-летний мальчишка с крыши Хантер-колледжа, которого потом выпустили на поруки как несовершеннолетнего. Кто ему дал винтовку с разрывными пулями и почему он выбрал именно наше окно, так и осталось тайной. Может, просто было напротив и призывно светилось в темноте?
Но самое любопытное случилось потом. Поскольку мой отец работал в ООН, американский посол в ООН, которым на тот момент являлся Джордж Буш — старший, был официально приглашен к нам в квартиру, познакомился с нами, девчонками, выразил сочувствие маме, и вообще, это был первый подобного уровня визит представителя США в советскую миссию.
В 1990 году мой папа, уже работая заместителем министра культуры СССР, встречается со своим коллегой из США Джоном Фромайером и приглашает его на ужин домой, а заодно и меня с мужем. Пока Артем еще не пришел, гостя развлекать поручили мне, и я начинаю рассказывать, что вот была у меня встреча с нынешним президентом США Джорджем Бушем-старшим еще 20 лет назад, в 70-м году. Джон необыкновенно возбуждается и выясняет все подробности:
— У президента память как у слона, я ему обязательно напомню эту историю. Будете в Штатах — звоните!
Мы выпили еще водки за дружбу народов и взаимопонимание, и я благополучно выкинула все из головы.
А уже в январе следующего, 91-го года, как раз за две недели до первой войны в Ираке, мы с Артемом отправились в США, где у него только что вышла книга об Афганистане «Спрятанная война», и издатель предложил отправиться в бук-тур по городам и весям. Я притомилась уже на третьем городе и решила пожить у подруги в Нью-Йорке, пока Тема колесил по стране.
Ранним утром раздался звонок. Моя подруга Клео недовольно сняла трубку и вдруг в изумлении подняла на меня глаза:
— Это тебя, из Белого дома!
Я не сразу въехала:
— Кто это? Кто вам нужен?
— Это мисс Хильчевская? Вас беспокоят из Белого дома, президент хочет встретиться с вами.
— Я сегодня не могу, я в Нью-Йорке.
— Мы знаем, прилетайте через два дня. Мы вас встретим у Северо-Западных ворот в 11 утра, не опаздывайте!
— Я с мужем…
— Мужа тоже берите.
Я как-то сразу поверила и поняла, что у президента Буша-старшего действительно отличная память. Осталось отыскать Тему в американских далях и срочно заказать билеты в Вашингтон.
— Тема, привет! Ты почему не звонишь? У меня такая новость! Нас пригласили в Белый дом, срочно меняй билет!
Голос Артема, сидевшего пятый час в аэропорту какого-то захудалого городишки, был печален и полон неразбавленного виски:
— Какой еще Белый дом? Ты там чем занимаешься?
Но уже на следующее утро Артем хотел знать все подробности. Договорились встретиться прямо в Вашингтоне и подарить президенту Темину книгу.
Вот так 11 января 1991 года мы прибыли в Белый дом. Секретарь нас вежливо предупредила, что встреча планируется минут на 10–15 плюс фото, и проводила в Овальный кабинет. Помимо президента Буша-старшего там было еще несколько любопытных личностей, но они все больше молчали. После слов приветствий и вежливых расспросов о родителях возникла легкая пауза, и тут Артем подарил свою книгу о войне в Афганистане. После этого мы только и успевали отвечать на вопросы о ситуации в СССР, о последствиях афганской войны, о гласности и перестройке…
Где-то минут через 40 в дверях возникла укоризненная фигура секретаря, и Буш с легким сожалением сказал:
— Жаль, но мы должны закончить нашу встречу. Меня ждут на Совете, вы же знаете, у нас тут планируется война.
А через четыре дня, 15 января, начался первый американский поход на Ирак…
Но и это еще не все. Именно это знакомство с Джоном Фромайером в августе 91-го помогло нам с Артемом связать два Белых дома — российский и американский, но это уже другая история…
Вспоминая сегодня Нью-Йорк 70-го и все события того времени, я с удивлением осознаю, насколько важны были это место и люди, с которыми познакомились я и моя семья, и как они повлияли на всю мою жизнь. Папа моего первого мужа Михаила был тем самым корреспондентом «Правды», который написал: «А пули настоящие?» Том стал другом моего отца, как, впрочем, и семья Боровиков, с которой мы продолжали дружить в Москве. Именно к Боровикам привела меня мама на ужин, чтобы показать, каким должен быть настоящий журналист-международник, а закончилось это моим браком с Артемом. И выбор профессии, и мужья, и дети — все сплелось в один клубок невероятных событий, которые до сих пор определяют направления моей жизни.
Эдуард Бояков. Театр про завтра
Из колонки режиссера, продюсера и педагога Эдуарда Боякова в «Русском пионере» № 37 читатель узнает, почему именно театр — это единственное «неоцифрованное» искусство. Почему ни телевидение, ни мониторинг прессы не дадут такой картины души нации, как это делает театр. И главное, что же это такое — новый театр.
Вольтеровское «Нация собирается в партере» помнят все… Да, так оно и есть. Вернее, было. Театр был удивительно точной, символической моделью общества. Вот царская, вот великокняжеская ложи, вот правительство, вот знать, вот буржуазия, вот интеллигенция, вот студенческая галерка. На сцене тоже было все предсказуемо, во всяком случае на уровне архитектуры и сценографии: порталы, красная линия, арьер, колосники со спускающимися нарисованными декорациями, оркестровая яма, рампа. Сиди себе в зале, смотри на сцену, учись жизни. В крайнем случае просто получай эмоцию, удовольствие.
Но сегодня, в XXI веке, нация уже не собирается в партере. Да и есть ли она, нация? А если есть, то где ей собираться? Классический театр музеефицируется и превращается в лучшем случае в ностальгический аттракцион. В худшем — в аттракцион светской гламурной пошлости. Актуальный же театр уже в середине прошлого века сломал архитектурный расклад и начал рассаживать зрителей то на сцене, то вокруг подиума, то вообще в каком-нибудь ангаре, где ни ярусов, ни тем более царской ложи нет и в помине. В общем, картина мира и нации не прочитывается… На смену Просвещению и вольтерьянству, рисовавшим и объяснявшим жизнь, пришел сперва модернизм, а потом и постмодернизм…
Театр начал терять себя. Про реальную жизнь убедительнее кино рассказывало, а красивые и яркие картинки уже не декораторы типа Гонзаго сочиняли, а медиахудожники, освоившие и поп-арт, и Интернет, и цифровые технологии, и многое другое…
Разговоры о конце театральной эпохи, никчемности театра и его проигрыше на всех фронтах достигли апогея. Хоронить театр стало делом совсем привычным. Именно здесь театр и «оттолкнулся от дна», как принято в хорошо написанных пьесах. Обнаружился забытый козырь.
Вспомнилось, что театр — это то, когда на сцене человек.
Не акробат-фокусник. Не крепостная балерина. Не обученная (пусть даже по системе Станиславского) обезьянка, владеющая мимезисом и умеющая изображать эмоции. Не актер — рекламная этикетка, натягивающий на себя Шекспира как модные майку, часы или сапоги и вынуждающий зрителя относиться к Шекспиру как к часам или сапогам. Не спивающийся болтун, изображающий то, чего уже давно нет ни в голове, ни в теле…
А человек — наш современник со своим, уникальным и универсальным одновременно, духовным опытом. Человек на Пути. Человек, который готов взять ответственность, который готов делиться с другими своей болью, радостью, смыслом. То есть человек, интересный другим как личность, а не как исполнитель.
Это может быть актер, живущий на несколько стран, постоянно пропускающий через себя их культуру, уклад. Как Ингеборга Дапкунайте, учившаяся у Някрошюса, снимавшаяся у Брайана де Пальма, выходящая в разных спектаклях на сцену с Джоном Малковичем и читающая стихи Веры Павловой в «Политеатре».
Или Паша Артемьев, игравший когда-то голимую попсу в группе «Корни», а при знакомстве поразивший меня консерваторским образованием и открытостью к творческому диалогу. Сейчас Паша играет серьезные драматические роли в «Практике».
Или композитор и философ Владимир Мартынов, который, не актерствуя, рассказывая о своей жизни, создает на сцене такое удивительно ироничное и глубокое поле, что любой профи позавидует…
Или актеры документального спектакля, которые несколько месяцев общались с заключенными в тюрьме. И вынесли оттуда, конечно, не только эстетические впечатления.
Или Вениамин Смехов, в каждом актерском действии которого сегодня можно увидеть и любимовскую Таганку, и режиссерский, педагогический опыт на Западе.
Это интересные, глубокие люди прежде всего. А потом уже профессионалы, обладающие навыком и ремеслом.
И лучшие, продвинутые современные зрители чувствуют этот новый театр. Новую театральную антропологию. Формируется новое поле. Где не только актеры другие, но и драматургия, режиссура, декорации — все пост-постмодернистское, все связано с личным опытом создателей.
Как еще определить этот новый, завтрашний театр? Это сложно, он ведь только рождается. Можно еще несколько моментов отметить. Внимание к слову, например. В век визуального потока, клипового сознания театр может и должен «соригинальничать» — стать оплотом логоцентризма. Театр будущего — это театр двух крайностей. Или — или. Или возвращение к литературной основе (то, от чего отказался, заморочившись на интерпретации, режиссерский театр в XX веке), или театр 4D, объединяющий человеческое присутствие и возможности современных технологий, электронной музыки, кино, других видов и жанров…
Еще, по-моему, театр будущего станет настоящим оплотом консерватизма. Насколько актуальное искусство пыталось обогнать политику и социальные практики (возьмем хоть право женщин голосовать, которое активно обсуждалось в конце XIX века, хоть тему сексуальных меньшинств в конце XX века), настолько театр будущего будет одновременно и «про завтра», и «про вечные ценности». Думаю, он будет де-секулярным, анти-светским. То есть возвращающимся к своим корням — литургическим практикам, сакральному пространству. Я имею в виду не иконы с лампадками в построенных Лужковым храмах, а тотальность новой (и хорошо забытой старой) эстетики. По мне, даже в зале, где проходит рейв-вечеринка, этого сакрального пространства больше, чем в отремонтированном Большом…
Конечно, это не значит, что «Ленком», Малый или «Современник» завтра закроются. Там дорогие билеты, там своя постоянная аудитория. Но сегодня это театры не актуального поиска, они выполняют другую функцию: поддерживают социальный ритуал. Они не «про завтра».
Что касается власти и денег, то актуальному театру до этого не должно быть дела. Это проблема власти. Вот в Финляндии есть ежегодный национальный театральный фестиваль, он известен в Европе, похож на придуманную когда-то нами «Новую драму», это лучшие постановки по современным пьесам. Президент Финляндии каждый год приезжает на этот фестиваль и смотрит все спектакли. Уверен, что делает это не для пиара. Так что если наш президент не понимает, что, посетив Большой, в следующий раз ему надо на «Винзавод» или в «Практику» стремиться, то это проблема президента… Даже если он не догадывается об этом. Он ведь недополучает уникальный опыт. Ведь театр — это единственное «неоцифрованное» искусство. Не манипулирующее. Театр — это про «здесь и сейчас», а значит, про страну, язык и реальность. Ни телевидение, ни мониторинг прессы такой картины, картины души нации, не дадут. Так что спешите. В будущее, как известно, возьмут не всех — поэтому ищите новый театр. Без итальянских порталов. И главное — без вольтеровского партера…
Бени Брискин. Пустынные герои
Об этом событии никто не мог бы рассказать так, как сделал один из его участников — бывший советник премьер-министра Израиля Нетаньяху и исполнительный директор Российского еврейского конгресса (РЕК) Бенни Брискин. Всегда радостно, когда свидетель неординарного события излагает все как было, без утайки.
Слышали ли вы когда-нибудь что-нибудь про РЕК? Бьюсь об заклад — или ничего, или очень мало. Российский еврейский конгресс не является обязательной частью официальных мероприятий, его руководители не красуются на фотографиях возле первых лиц на торжественных церемониях. Они тихо дают деньги на различные кажущиеся им важными проекты абсолютно свободно, без рекомендаций сверху. В этой части своей деятельности они свободные люди.
Когда мы сидели с Юрием Каннером (глава РЕК. — «РП») в его кабинете и думали, как будем праздновать Песах[1] в этом году, единственное, чего нам хотелось, это избежать нудной обязаловки. Ведь каждый год мы каким-то образом отмечаем этот важнейший еврейский праздник. Ведь он все о том же — о свободе. И каждый год мы натыкаемся на те же грабли. Еврейский праздник свободы отмечают Седером[2]. А Седер на иврите — это порядок. Все регламентировано, свобода начинается с порядка.
Все наши люди не религиозны, и необходимость отсидеть за столом, соблюдая этот порядок, для них нелегка, но они по мере сил приходят и слушают историю исхода из Египта и ждут возможности чего-нибудь пожевать и выпить в конце церемонии. Озарение случилось у Юрия. Он решил, что в этом году мы усложним задачу, а не облегчим ее. Он предложил организовать пеший поход в Иерусалим из разных точек Израиля. Я немедленно вспомнил, что в древние времена, когда иерусалимский храм существовал, было принято, чтобы правоверный еврей трижды в году совершал паломничество в Иерусалим. Ну а дальше пошло и поехало. Юра обговорил идею с несколькими нашими людьми. Они согласились поддержать. Еще немного подумав, мы поняли, что идти надо пешком и по пустыне, тогда мы убьем сразу двух зайцев — совершим паломничество и частично переживем то, что пережили наши праотцы под началом Моисея, скитаясь по пустыне в поисках Земли обетованной.
Михаил Фридман (президент «Альфа-Групп». — «РП») подбросил телефон своего знакомого, который ходил в поход по пустыне и знал израильтян, способных организовать это на высоком уровне.
Я позвонил по телефону и понял сразу, что не ошибся адресом. Я почти ничего не расслышал. Шая (так зовут нашего израильского Моисея) действительно находился в пустыне. Позже мне удалось поговорить с ним обстоятельно и договориться о приезде в Москву.
Когда я увидел его в Москве, я вновь подумал, что с ним можно идти по пустыне. Шая выглядел как настоящий библейский еврей. Очень худой и жилистый, длинный и бородатый, с загорелым лицом и кудрявыми спутанными волосами. Прямо персонаж рок-оперы «Иисус Христос — суперзвезда». Он говорил тихо и медленно и производил впечатление человека, живущего в другом измерении. Впрочем, когда мы перешли к практической части проекта, он и его жена Лали проявили себя вполне жесткими переговорщиками, умеющими отстаивать свои денежные интересы.
На предварительную встречу в Москве не все участники проекта сумели приехать, но те, которые пришли, задали все возможные вопросы. Ответы мы разослали всем по электронной почте. План стал ясен. На повторение исхода из Египта в миниатюре было решено отвести три дня. После окончания путешествия в Иерусалиме мы решили провести совместный Седер.
Один из изъявивших желание принять участие в нашем походе всерьез поинтересовался, надо ли брать с собой охрану, на что Шая ответил, что нет в мире более безопасного места, чем пустыня Арава, пролегающая от Мертвого моря до Эйлата, его люди будут вооружены, и этого вполне достаточно. Кстати, впоследствии спросивший не принимал участия в нашем путешествии.
Второго апреля вечером все участники похода собрались в иерусалимской гостинице «Мамила», а часть из них, включая меня, еще выпивала не спрятанное к празднику виски примерно в час ночи в соседнем отеле «Кинг Дэвид». Следует отметить, что в Иерусалиме перед Песах убирают из магазинов все квасное (не кошерное к празднику), а большинство ресторанов и вообще закрываются на все восемь дней праздника, чтобы не заморачиваться со сложными законами пасхальной кошерности, так что найти выпивку было непросто. Похоже, бармен вынул свою бутылку из-под прилавка и отдал ее, даже не открыв и не разлив. Свободные граждане еврейской страны не очень умеют прислуживать. Надо сказать, что наши олигархи выдержали это стоически и, не церемонясь, разливали сами.
А утром в 10.00 все уже были в холле. Мы погрузились в автобус, к нам присоединились двое мужичков с телекамерой и микрофоном и мой друг и замечательный гид Гриша Тышлер, и мы выехали на юг. Спустились вниз к Мертвому морю, с высоты 830 метров над уровнем моря в Иерусалиме до 400 метров ниже уровня моря. Мы проехали вдоль всего Мертвого моря, начиная постепенно погружаться в вечность. Если вы бывали в этих местах, я уверен, вы понимаете, что я имею в виду. К часу дня мы прибыли к точке начала нашего путешествия.
Под деревом с широкой плоской кроной расположился импровизированный лагерь, который раскинул там Шая со своими людьми. Там же мы впервые встретились с верблюдами, замечательными животными, без которых пройти по пустыне приличное расстояние просто невозможно.
Наши проводники вывалили перед нами на выбор различные виды одежды, удобной для передвижения по пустыне. Там были легкие марлевые рубахи и штаны белого цвета, колониальные шляпы с широкими полями, куртки и брюки цвета хаки, белоснежные кафии (головной убор бедуинов, платок, наматываемый на голову).
На костерке уже варили чай из пустынных растений и душистый бедуинский кофе, резали фрукты и овощи, готовили легкий и вкусный ланч перед началом похода. Наши чемоданы, рюкзаки и саквояжи загрузили на верблюдов, мы выбрали себе кое-что из предложенных нарядов и надели на себя, разобрали фляги и бутылки с водой — главный и необходимый атрибут похода по пустыне.
Погода была прекрасной, дул легкий ветерок, и нам не терпелось начать поход. Нас задерживал мой приятель, гендиректор израильского Гостелерадио, просил дождаться его команду, которая должна была отснять начало паломничества для новостей Первого канала.
Народ уже начал недовольно роптать, все рвались начать маршрут. Наконец маленькая корреспондентка догнала уже начавшую двигаться колонну и задала нам сакраментальный вопрос: «Зачем и на хрена вам все это нужно?» Такой перевод мне кажется наиболее точным. Ответы некоторые из путешественников давали уже на развалинах древнего набатейского города, с которого начинался наш маршрут по пустыне. Набатеи — древний и могущественный народ пустыни, который исчез, растворился в ней много сотен лет назад, оставив лишь руины нескольких поселений.
Именно с этой точки мы начали погружаться в другое измерение, в другой мир, начали чувствовать взаимную близость.
Тут я должен отметить, что не все путешественники знали друг друга, но даже те, кто был знаком, не проводили столько времени вместе. К тому же Миша Фридман позвонил перед походом и как дисциплинированный член команды спросил, может ли он пригласить в поход своего друга не еврея. Конечно, ответ был положительным, а когда мы познакомились с Ваге Енгибаряном (бизнесмен. — «РП»), то поняли, что он обогатил нашу команду, внес в наши споры и разговоры очень интересный элемент.
Шая был несколько удивлен тем бодрым темпом движения, который мы взяли с самого начала. Оказалось, что в наших бизнесменах есть упрямство, воля и несгибаемая жизненная сила. За послеобеденное время мы прошли более десяти километров. Основной трудностью было движение по пересеченной каменистой местности, утыканной колючками и острыми камнями. Не привыкшие к таким переходам ноги натирались даже в дорогих и удобных походных ботинках и кроссовках, которые мы взяли с собой в поход.
Кстати, об обуви и носках, простите за прозу. Это важнейший элемент похода, особенно для людей, не привыкших к хождению пешком. Миша Фридман, например, посмотрев на Шаю и его погонщиков верблюдов, решил идти в сандалиях, и это было не очень правильно, так как на третий день он изрядно натер ноги. Ошибки других паломников были либо в том, что они купили новые ботинки и не разносили их заранее или же использовали тонкие носки, которые не защищали ногу от натирания.
К семи часам вечера, даже несколько раньше, чем ожидалось, мы добрались до места нашего первого привала. Организаторы устроили его не слишком далеко от дороги. Бедуинские шатры уже были установлены, и мы с наслаждением разулись и улеглись на коврах и циновках. Большой популярностью по вечерам пользовались два раскладных кресла, сидя на которых можно было вести беседу, откинувшись на спинку.
Огромным наслаждением для усталого путника вечером были походные душевые с горячей водой. Ребята подключали генератор за холмиком, и мы по очереди блаженствовали, принимая душ в пустыне. Чистые полотенца в неограниченном количестве, простыни, наволочки и прочее было всегда под рукой. Ребята начинали готовить ужин. Каждый день пекли хлеб по-бедуински на железном противне, называемом табун. Сначала мы получали чай, кофе, фрукты и сладости, а затем уже и суп, и второе.
В Москве мы договаривались о том, что в пустыне будем есть рыбу, но бунт подняли Фридман и Раппопорт. (Андрей Раппопорт, председатель попечительского совета школы «Сколково». — «РП».) Бизнесмен Борис Белоцерковский, например, промолчал. Они не присутствовали на встрече с Шаей в Москве и сказали, что как истинные украинские евреи не представляют свою жизнь без мяса. Впрочем, это не помешало им в первый вечер с большим аппетитом съесть отлично запеченную морскую рыбу.
Ближе к ночи с верблюдов сняли две гитары. Вокруг гитар образовались группки приверженцев песен у костра и любителей рока. Последних в нашей группе оказалось намного больше. И когда Юра Зельвенский (Юрий Зельвенский, директор Томского отделения РЕК. — «РП») заиграл песни «Битлз», подтягивать, извлекая из памяти забытые слова, стали очень многие. Израильский гид Гриша, больше двадцати лет живущий в Израиле и имеющий квартиру в иерусалимском районе Писгат Зеев, я — израильтянин, родившийся в Москве и на время в нее вернувшийся, несколько фигурантов списков журнала «Форбс» и некоторые другие. Мы спали лучше, чем нам спалось в Москве, и в семь утра все уже проснулись. Нас кормили прекрасным завтраком из местных сыров, фруктов и овощей, наливали пустынный чай из желтых медных чайников, а после завтрака притащили снятый с верблюдов мешок с галабеями. Это длинный белый халат, закрывающий все тело, с длинными рукавами и застегивающийся впереди на пуговицы. Хитрый Шая понял, что клиенты созрели. Мы почти все переоделись в эти одеяния. Не знаю, как остальные, а я ничего не надел под галабею. Решил, что все тело должно проветриваться и именно в этом глубинный смысл пустынного одеяния.
Второй день пути был самым эффективным. Мы прошли больше всего километров. На второй день мы также поняли, что в пустыне торопиться некуда.
Примерно в двенадцать Шая начинал подыскивать удобное тенистое место для дневного привала. Он объяснил нам, что по возможности надо делать его в тени скалы или в пещере, а не под деревьями, так как там намного прохладнее. За время пути мы убедились в том, что это чистая правда. Так, по всей видимости, делали и опытные погонщики караванов во все времена. С двенадцати до трех караваны останавливались для дневного отдыха и пережидали самую лютую жару. Шая рассказал нам, что закон пустыни, скрупулезно соблюдаемый бедуинами до сегодняшнего дня, говорит о том, что одинокого путника в пустыне надо принять как родного, дать ему еду, питье и ночлег на три дня, и лишь после этого обязательства хозяина перед гостем заканчиваются.
Мы уже втянулись в поход, жара еще не была сильной, а ноги еще не натерлись. Единственно, кто получил серьезные повреждения, был Боря Минц. (Борис Минц, совладелец финансовой компании «Открытие». — «РП».) Он держался весь день абсолютно стоически и прошел весь путь, как все. Вечером у него на ногах были кровавые мозоли. Наши проводники наложили ему повязки и мази, а мы начали отговаривать его от идеи продолжать идти с нами на следующий день. В этот вечер Фридман сказал фразу, которая живо дает представление о трудностях нашего похода: «Великое изобретение человечества — унитаз!»
Да, друзья, поверьте на слово, у нас с собой не было не только джипов с охраной, но и туалетов с унитазом, и мы вынуждены были справлять нужду в пустыне точно так же, как наши далекие предки.
На второй вечер кроме наших гитар израильские ребята достали свои инструменты и играли замечательную протяжную музыку, так подходящую к пустыне. Этим вечером я узнал, что одно из дел, которым Фридман по-настоящему гордится, — это то, что он привез в Москву, на Красную площадь, Пола Маккартни. Лично меня это заставило почти прослезиться. В этот вечер мы пели с Зельвенским и другими кусочки из рок-оперы «Иисус Христос». Мы помянули и «Дип Пепл», и «Лед Зеппелин», а украинские евреи радовались куриным шашлыкам и баранине. Если честно, у остальных тоже только за ушами трещало. Конечно, подвезли уже и виски и водку. Разговоры оживились, завесы упали. Компания взрослых и много повидавших мужчин обсуждала вопросы мироздания. И то, что нас занимает всю жизнь в той или иной степени. Что такое евреи, чем они отличны от других народов, за что нас не любят и есть ли в этом что-то рациональное. Мы обсуждали и тему богатых и бедных и спрашивали себя о том, сколько надо давать на благотворительность и кому. Суровый еврейский закон повелевает давать не менее десяти процентов. Выполняем ли мы его? Душ и на второй вечер был великолепен, и мы пошли спать немного другими.
Третий день обещал быть физически самым трудным. С утра чувствовалось, что будет очень жарко, а ноги были натерты, хоть немного, почти у всех, да и мышцы побаливали.
Даже Юра Каннер, наш президент, несмотря на то, что он опытный ходок (проходит почти каждый день в Москве от офиса до дома по нескольку километров), признал, что поход не так уж и легок.
День третий действительно выдался трудным. Было очень жарко, у многих болели ноги. Было и еще одно новое обстоятельство. По крайней мере у двоих путешественников острые колючки пробили насквозь подошву обуви и впились в ногу. Человек, с которым такое случается, сначала не понимает, что стряслось. Ведь не поверишь же, что тонкая колючка способна прошить насквозь толстую подошву крепкого ботинка или сандалии. Только сняв обувь и обнаружив кровь на ноге, Миша Симонов (Михаил Симонов, вице-президент РЕК. — «РП») понял, что произошло.
То, что интересно в нашей пустыне Арава, — постоянная смена пейзажей, и это можно увидеть в нашем фильме. Представление о пустыне как об однообразной бесконечной поверхности абсолютно ошибочно. Мы видели тут и немало пустынных зверюшек и птиц. И часто находили на иссохшей и морщинистой земле гильзы. В Израиле не слишком много места, поэтому в пустыне проводят военные учения.
Один раз над нами на высоте метров ста пролетели военные вертолеты, напомнив нам о реалиях нашего времени.
Последний вечер был вкусным, интересным и грустным, как это всегда бывает. Подъехали опять музыканты, поиграли, исполнили даже с нашим Юрой песенку.
Кроме того, нам устроили индейскую баню, главным элементом которой было то, что мы на корточках забирались в темный вигвам, куда затем забрасывались раскаленные камни. Все чувствовали себя одинаково беспомощными, сидя потными внутри, с измазанными в песке руками, которыми было невозможно утереть обильно текущий с лица пот.
Это не помешало нам после душа вновь заговорить о вечном. Спор о еврействе и христианстве не был бы таким интересным, если бы не Ваге. В нашей компании упрямых и довольно подкованных людей он с честью представлял свою позицию. Я рад, что мы познакомились с этим интеллигентным и тонким человеком.
Утром шестого апреля для нас было приготовлено особое символическое действо. После завтрака Шая принес некий деревянный аппарат, который оказался машиной для изготовления муки из зерна. Он сыпал туда зерно, и машина медленно перемалывала его, превращая в муку. Из этой муки мы должны были своими руками сделать мацу!
По закону весь процесс не должен занимать более восемнадцати минут, магическое каббалистическое число, а кроме того, время, за которое смесь из муки и воды начинает закисать. Напомню — смысл мацы на Песах в том, что она делается без окисления.
Мы успели, каждый изготовил свою пластинку теста и возложил ее на раскаленный табун. Вечером мы, люди не религиозные, а некоторые из нас необрезанные безбожники, будем читать благословение на эту мацу на пасхальном Седере.
Так закончился наш поход. После выпечки мацы мы начали выбираться на шоссе.
По дороге мы еще заехали в Кумран, место, где нашли самый древний сохранившийся текст Торы, а дальше — подъем в Иерусалим.
Наш Седер, завершающий этот проект, мы проводили в замечательном месте у стен Старого города, некоторые олигархи как дети рвали из рук испеченную ими мацу. Желая благословить именно на ту, что испекли сами.
Конечно, не обошлось и без доброй еврейской шутки. Ведущих для Седера я пригласил заранее. Они должны были за это получить определенные деньги. Человек, с которым я договаривался, видимо, решил дать подхалтурить бедному еврею. Этот соведущий, как правильно заметил один из наших людей, имел целых три дефекта речи. Он заикался, шепелявил и картавил одновременно. Кроме того, он хлебнул перед началом вечера дорогого хорошего винца, к которому не очень привык, и поэтому его невозможно было остановить. Я вспомнил анекдот про картавого диктора, который уверяет, что антисемиты в России не взяли его работать на радио.
Хорошо, что есть Израиль, подумал я, ведь где-нибудь в Харькове или Ростове его бы ежедневно мордовали только за внешность, а если бы его слышали, то добавляли бы по первое число, а если бы пытались разобрать, что он несет, то могли бы дойти и до смертоубийства.
Вита Буйвид. Голодные галлюцинации
Рубрика, посвященная употреблению алкоголя, несколько номеров не появлялась в журнале: по правде сказать, все ведущие сошли с дистанции, не справившись с ведением.
За дело взялась фотодиректор «РП» Вита Буйвид.
В итоге вышла, возможно, самая проникновенная колонка номера. Масштаб «от ненависти до любви» — а с алкоголем только так.
Скушно. Невыносимо. И дело не в отсутствии соли. Или шоколадки. Подумаешь, ерунда какая. Дело в другом. В страшном сне любой диеты. В отсутствии алкоголя. Жизнь стремительно теряет вкус. И цвет. И объем. Или это я теряю объем? Совсем запуталась. Поеду лучше на выставку. Художник прекрасный. Возможно, эстетическое чувство вернет меня к жизни. Только бы не съесть там на фуршете запретный плод какой-нибудь. Поеду с опозданием. К тому времени останется только газировка и картины.
Что-то не очень. Поздравить автора нужно, конечно, но что я ему скажу? Или с ним все в порядке? Неужели диета? И вдруг поцелуй с размаха. Господи, кто это? Ну, Вита! У тебя же фотографическая память! Страдает мозг, видать, без углеводов. Не могу вспомнить. Воду пьет. Выглядит прилично. Не какой-нибудь вернисажный алкоголик. По выставкам он точно не ходит. Давно не виделись. Ну, как тебе в Москве живется? Вспомнила! Это же Вадик, журналист, приятель моего бывшего мужа. Непременно встречаться, завтра. В ЦДЛ. Только внизу, в буфете! Ностальгия у него, что ли? Правда, он парень прижимистый. Люди не меняются. Ну и ладно, внизу соблазнов меньше. Хотя раньше там пирожки были волшебные. Зато выпить нечего. Не водку же.
Все, валить с этой выставки. А то встречу еще кого-нибудь и вина выпью. Красного. Ну и что, что чилийское. Красное ведь. Оно мне снится по ночам. Не знаю, о чем мечтают на диете другие люди. А я о нем. Закончится моя диета. Куплю бутылочку самого лучшего красного вина, которое смогу себе позволить. Нет, декантировать точно не буду. Выпью первый стаканчик огромными глотками, как компот в детстве. Поздравляю, отличные работы. Нет, мне правда нравится. И не унылая я, и все у меня в порядке.
Вадик точно опоздает. Он ни разу в жизни вовремя не пришел. Возьму пока минералки. Без газа и с лимоном, пожалуйста. Вадик. Имя какое-то хлыщеватое. Всегда меня раздражало. Мужику уже 50+, а он все еще Вадик. Зачем мне эта встреча? Ну не сидеть же дома одной. Домочадцы мои сбежали. За пределы Москвы. От голодных глаз и плохо контролируемой агрессии. Только собака осталась. Она-то меня понимает как никто. Говорят, им чувство сытости неведомо. Наказание это такое, по версии буддистов. Но тут и без буддистов — на сухом корме какая сытость? Формальная только. Нет, собака, это не ты меня понимаешь. Это я тебя теперь понимаю. Потерпи четыре дня всего, куплю себе вина, а тебе кость. Огромную, сахарную.
Интересно, зачем ему пишмашинка? Хипстерский интерьерчик делает или концептуальные произведения? В стельку. Как же я ему завидую. Вот только не нужно за мой стол плюхаться. Достаточно соседнего. И выпить мне предлагать тоже не нужно. С поэтом-песенником я никогда не мечтала познакомиться. Я даже не знала, что бывает такая разновидность. Эта область мною не охвачена. Тяжело беседовать с пьяным, особенно трезвому. И еще я не знаю, кто такой Анатолий Поперечный и почему его пишущая машинка должна спасти от творческого кризиса. И прогуглить не могу, я телефон забыла. Так вот в чем проблема — Вадик мне дозвониться не может. Ну что же, наша встреча явно отменяется. Пойду. Нет, только не вместе. Мне далеко, в Бутово. И почему это ложь? Как по моим сапогам понятно, что ни в метро, ни в Бутово мы не были ни разу? Наблюдательный какой, ну и писал бы детективы, а не подсказки для караоке. Повезло его девушке в глянце, раз он ей тексты про мастхэв редактирует. Поэтические истории, наверное, нужно будет прочитать при случае. Вот ведь мания величия у поэта. Неужели он искренне считает, что я купила сапоги после чтения его опуса. Следуя этой логике, после знакомства с ним я еще и запою.
Такси брать не буду. Прогуляюсь. Давно я по Вспольному переулку не ходила. У меня что, голодные галлюцинации? Еще одна машинка Анатолия Поперечного? Как она могла сюда попасть? Вот это встреча. Приличный человек, поэт-песенник можно сказать, и так банально, за углом. Штаны-то застегнуть не забудьте. Спасибо, даже по демпинговой цене в сто баксов я эту машинку приобретать не желаю. И тут же их пропивать тоже. Так вот каким образом она должна из творческого кризиса вывести. Ну извините, откуда же мне знать, что Поперечный ваш великий учитель. А неуместная ирония — это мой конек, между прочим. Хорошо, я подержу машинку, чтобы ускорить поиски бумажника. Ладно, я выпью с вами на Патриках. Только не водку, не пиво, не портвейн и не ликеры. Да, минералочку. Без газа!
Ну все, он меня вычислил. Мерзавчик и бутылка красного. Боже мой, ее даже открыли. Самое приличное, которое там было. Первый раз такое вижу. Я и не знала, что такое шато бывает. Левое, наверное. Неужели? Правда друг работал? Садовником? И повесился?! И я должна пить это теперь? За друга? А, все, поздняк уже. Я уже почти собака Павлова, у меня полный рот слюны. За друга, за шато, за поэтов и поэтов-песенников в частности, за великого учителя Анатолия Поперечного. Большими глотками, как компот. Как вкусно, господи!
Домой-то я дойду? На пятьдесят второй день диеты вино явно действует в пропорции 1:4. Четверть бутылочки всего, а как будто целую. На первом слоге ударение. Какой милый мужчина, пробку в магазине оставил. И когда я успела сболтнуть, что в Старопименовском живу? Я и сама знаю, что тут два шага до моего дома. Представляю картину: мой, как всегда повздоривший со своей сестрой спутник, возвращается с кучей малосъедобных продуктов, а у нас с поэтом-песенником лалалайла на кухне. А что, бутылка красного вполне заменит одно зеленое яблоко, двести пятьдесят рыбы на пару и стакан кефира. Формально. А неформально — Нобелевку разработчику диеты с вином! Так, стоп. Что-то я расслабилась. Никаких гостей. Вот на этом углу отлично такси ловится. Давайте я вам денег одолжу. О, я в восторге от такой позиции. Мужчина, который просто физически не может взять денег у женщины, восторг, да и только. Но пешком до ВДНХ… Вы уверены?
Промашечка все же вышла. Не бывает в жизни идеальных ситуаций. Машинка у меня осталась. Тяжелая. Что же ее, домой теперь тащить? И перчатка потерялась. Наверное, вывалилась в машине, когда я водителю втихаря стольник отдавала. Вот теперь у меня классические волк, коза и капуста: полбутылки явно хорошего вина — не выбрасывать же — плюс оранжевая пишущая машинка «Юнис» и всего одна перчатка. Руки мерзнут страшно, они от этой диеты даже в помещении мерзнут. А я еще не в помещении. Если допью вино здесь — от Садового до Старопименовского не дойду точно. Путь в 500 м станет непреодолим, а еще с собакой погулять нужно. Можно припрятать машинку, добежать домой, взять собаку и теплые перчатки и вернуться за машинкой. А вдруг заберет кто-нибудь? Это, видимо, раритет. Ну почему, почему я всегда попадаю в такие глупые истории. А может быть, это банальная жадность… Мне уже явно хватит, и машинка мне точно не нужна. Ну разве что еще один глоточек, вкусно же.
Да, дорогой сосед, я еду в лифте на второй этаж, потому что у меня тяжелая, практически непосильная ноша. Кстати, знаете ли вы, кто такой Анатолий Поперечный? Да, это его машинка. Да, именно на ней он настучал грохот космодрома. Как, грохот космодрома? Правда? Это он настучал? А что еще? Ну, не важно. Грохота уже более чем достаточно. Вы себе не представляете, как я счастлива. Да нет, не от вина. Хотя и от него тоже. Нет, я счастлива, что дотащила эту машинку домой. А ведь я чуть не оставила ее рядом с подъездом Айдан Салаховой. Если бы у меня был с собой лист А4 — точно бы оставила. И напечатала бы ей записку. Странный вы все же человек. Кто такой Поперечный знаете, а кто такая Айдан — нет. А я вот наоборот. Как думаете, можем ли мы при таком раскладе оба считаться культурными людьми? Вот и подумайте над этим, а мне еще с собакой гулять.
Ну совесть есть? Как можно так храпеть? И весь бок мне отдавил! Отдавил? О, мама миа, кто же это у меня под боком? Это не спутник, у него ключа нет. Стоп, стоп, я же точно поэта посадила в такси. Или нет? Точно, посадила. Тащила домой машинку и вино. Потом гуляла с собакой. Нет, кажется, не гуляла. В лифте я разговаривала с соседом. Предложила ему зайти попробовать вина, чтобы не пить из горла. А он любезно предложил прогулять собаку. А что потом? Неужели сосед?! Только этого мне еще не хватало. Спокойно, глубокий вдох. Сейчас аккуратно открою один глаз и все узнаю. Нет, лучше сначала себя ощупаю. Отлично, одета. Уже легче. Теперь ощупаю пространство. Справа свободно, на стене что-то пришпилено. Значит, в детской сплю. С чего бы это… Ну, теперь осталось ощупать это храпящее слева. Ах ты, сука! Собака моя любимая! Ну разве так можно? Храпишь, как пьяный мужик, чуть до инфаркта не довела честную женщину. Ну решила вчера уснуть под песни великого поэта-песенника, прилегла в детской. Источник музыки один у нас на всю семью. Но это же не повод и тебе нарушать правила. Ну не буду тебя наказывать, ладно уж. Совесть меня не мучает, я ничего страшного не сделала, вела себя, судя по всему, вполне прилично. Давай-ка по такому случаю завершим диету досрочно. Устроим праздник себе. Собирайся, пойдем в магазин за продуктами. И как можно скорее. Ты ведь все знаешь про голод. А про похмельный? Пойду для начала чайник поставлю.
Рано радовалась. Отличилась все-таки. Неудобно как перед соседом теперь. Опять угораздило. А у машинки буква «г» западает…
«Доро ая соседка! Предла аю музыкальные вечера сделать ре улярными. Особенно красавица леса Олеся удалась».
Да, аккуратнее нужно и с мыслями, и с диетой, и со всем остальным. Вот знакомство с поэтом-песенником до пения довело…
Вита Буйвид. Философия красного
Есть такое мнение, расхожее, что алкоголь с умом не дружит. Но одна из миссий «РП» (если кто еще не заметил) — развенчивать расхожие мнения.
Ведущая питейной рубрики «Горнист» Вита Буйвид нашла в вине не только истину, но и повод для философствования.
Связать тему номера («Ум») с темой рубрики («Алкоголь») проще простого. Даже дети знают, что алкоголь действует на сосуды головного мозга, а там и до ума недалеко. Мои многолетние наблюдения за алкоголем свидетельствуют о том, что дуракам алкоголь категорически противопоказан. А вот умному человеку, наоборот, пара стаканчиков пойдет только на пользу. Избытки ума, которые часто оказывают не самое благоприятное действие на характер, смешавшись с некоторым количеством промилле, воспаряют. Давление этих излишков на психику уменьшается, и перед вами уже не просто умнейший, а еще и милейший человек. Даже казусы, которые сопровождают распитие напитков, выглядят милыми и трогательными.
С алкоголем у меня все в порядке. У нас с ним нежные паритетные отношения. А вот с умом сложности. Не те сложности, о которых вы подумали. Специфические у меня сложности с умом. При виде действительно умного мужчины я млею. Учащается пульс, дыхание, появляется слабость в коленках, и я начинаю нести всякую чушь. Налицо все признаки тривиального возбуждения. Возбуждает меня ум. И скрыть это состояние можно только одним способом — срочно выпить. Лучше уж остаться в памяти очень умного мужчины подвыпившей женщиной, чем полной дурой. Если же умнейший мужчина тоже немного выпьет — вот тогда уже ситуация стремится к гармонии.
Дело было в Любляне, на открытии выставки Stereo-tip. На пресс-конференции присутствовал словенский философ с мировым именем. Нет, не Славой Жижек, а тот, другой, он еще очень популярный философский журнал издает. Интересно, почему в такой крошечной Словении так много философов с мировым именем? Ну, это для другой рубрики, я не об этом. Итак, наличие философа в президиуме заблокировало мой мозг. Хорошо еще, что пресс-конференция закончилась очень быстро и плавно перешла в открытие выставки. Первый бокал красного вина меня немного успокоил. Тут бы и остановиться, но вино было слишком хорошим для такого мероприятия. Италия-то близко. Пришлось взять второй, а потом и третий, который мы распивали с известной группой словенских акционистов IRWIN. Но глазом я все равно следила за философом и аккуратненько так перемещалась по залу, подбираясь к нему все ближе. Знаком приблизиться вплотную стал второй бокал в руке философа. С сияющими глазами я сообщила ему, что всю жизнь мечтала с ним поговорить. Да? И о чем же? Философ был мил и снисходителен. Я замялась. О Лиотаре поговорить, что ли. Но глупо как-то — говорить с одним философом о творчестве другого. Тем более я явно пьяна и вряд ли потяну такую беседу. Хотя английский мой от выпитого всегда улучшается. Придется опять о работе.
— О вашей работе? Прекрасно. Пойдемте, покажете мне, где она висит.
— Да нечего там смотреть. Потом посмотрите. У меня есть дело более важное. Я бы очень хотела, чтобы вы в моем новом проекте поучаствовали.
Тогда я как раз снимала проект «Мужчины в ванне». Уже нашелся издатель, который собирался издать фотоальбом, и дело было только в недостатке материала. Предлагая философу попозировать, я на нью-йоркский манер произнесла название проекта — «Мэн ин бастаб». Философ слегка пожал плечами, но согласился. Все-таки он не только умный, но и милый. Мы условились созвониться на следующий день около полудня, я записала номер его телефона, мы выпили за успех нашего предприятия, и я вернулась к группе IRWIN. С ними мы продолжили сначала на выставке, потом в милейшем ресторанчике на набережной у крепостной стены, потом в каком-то клубе.
Проснулась я как раз около полудня. Голова раскалывалась. Фотографировать философа в ванне не хотелось. Ну и что, что умный, подумаешь. Ну, звезда мировой философии. Конечно, такая съемка серьезно капитализировала бы мою книгу. Хотя… Может быть, мне другого философа поискать, покруче? Того же Жижека. Хотя этот симпатичнее. Чисто внешне. Работ я его не читала, конечно. Интересно, о чем он пишет? Жижека я, правда, тоже только про Лакана/Хичкока читала, и то не до конца. А с этим даже поговорить не о чем, пока он будет в ванне лежать. Наверное, лучше не звонить. Нет, позвоню все-таки. Нужно отвечать за базар. Может быть, он передумает, и тогда моя совесть будет абсолютно чиста. Да, не зря меня называют фотографом, который не любит фотографировать…
Трубку философ взял не сразу. Голос был вялый и хриплый. Он явно с трудом припомнил свое обещание. И уже по голосу я понимала, что ему абсолютно не хочется фотографироваться, но он тоже человек совестливый и, кроме того, вежливый. В процессе разговора он явно пытался найти зацепку и отмазаться.
— Такой странный проект. Чего вы хотите добиться?
— Я ничего не хочу добиться. Просто мне интересно наблюдать за поведением мужчин в специфических условиях.
— Вы считаете эти условия специфическими?
— Да в общем, нет. Но не всегда же рядом женщина в такой момент. Тем более с фотоаппаратом.
— Что я должен делать во время съемки?
— Ничего особенного. Просто постарайтесь быть максимально естественным, не позируйте. Чем вы обычно занимаетесь в это время?
— Даже не знаю… Если вокруг мало людей — люблю почитать газету.
— Мало людей????
— Ну да. Впрочем, я очень редко пользуюсь автобусом. Даже никогда не думал, что автобусная остановка может быть кому-то интересна.
Вау! Вот это ситуация! Мечта филолога. Два славянина поговорили по-английски. Он, наверное, в Нью-Йорке не был, ему это нью-йоркское «бастаб» (buthtube) показалось «басстопом» (busstop). Ура, похоже, съемка отменяется!!!
— Вы знаете, произошло недоразумение. Речь идет о ванне.
— Ах, о ванне… как мило. Да, это действительно интересный проект. Но знаете, у меня только душ.
Мы оба с радостью распрощались. Похмелье — вещь серьезная. Думаете, почему у него был такой хриплый и утомленный голос?
Дмитрий Быков. Синдром
Поэт и писатель Дмитрий Быков считает, что только в одиночестве можно кем-то стать и что на одиночество грех жаловаться только в одном случае — если не сидишь в одиночной камере.
Дмитрий Быков, слава богу, в одиночной камере не сидит, но про одиночество думает 32 последних года.
И вот до чего додумался.
Сейчас все будет очень серьезно, я пишу этот текст 32 года — точнее, столько думаю над ним. В 1984 году я был членом Совета «Ровесников» — довольно таинственной организации, откуда выходили непростые люди: Миша Кожухов, Евгения Альбац, Елена Исаева, Владимир Вишневский, Антон Дрель, Андрей Шторх — красота, кто понимает. Это было что-то вроде описанной Сэлинджером передачи «Wise Child» — «Мудрое дитя», — в которой выступала вся семейка Глассов. В детской редакции радио, ныне упраздненной (в нашей комнате сидит теперь бухгалтерия телеканала «Культура», а я до сих пор помню тот вид из окна, и он для меня знак абсолютного счастья), была программа «Ровесники» — для старшеклассников. Она отвечала на вопросы о смысле жизни, делала интервью с замечательными людьми и рассказывала о наших продвинутых сверстниках, чего-то в чем-то добившихся. Там много было советского наива, но передача была не самоцелью — как фильм Ильи Хржановского «Дау» давно уже никому не важен, а важен процесс его создания, строительство гигантского острова советской жизни в Харькове, вовлечение тысяч людей в интересную и с виду совершенно абсурдную деятельность. Вот у нас был Совет «Ровесников», мы собирались по средам, обсуждали интересные книжки, фильмы или проблемы (после чего эти обсуждения ставились в эфир), и все сюжеты тоже делались руками школьников: им давали гигантский магнитофон-«репортер» с микрофоном-удочкой, и вперед. Там я заработал свои первые деньги, на которые купил себе прекрасный гэдээровский выпускной костюм песочного цвета, он налезал на меня до девяносто шестого года. Я очень хотел, чтобы сын в нем сходил на выпускной, но даже мои тогдашние размеры оказались ему широки.
И вот, значит, периодически нам давали пачки писем — отвечать слушателям. Письма в «Ровесники» приходили мешками. И поскольку я проработал в Совете несколько лет, в восемьдесят четвертом году вдруг обнаружилась динамика: раньше спрашивали про любовь, про как признаться мальчику или когда можно целоваться с девочкой, про американские джинсы (почему плохо их иметь, если они хорошие? Зачем нам доказывают, что группа «Лед Зеппелин» — плохо, а ансамбль «Поющие рельсы» — хорошо?), про всякую, короче, восьмидесятническую ерунду. И тут вдруг потоком пошли письма — довольно грамотные, вообще хорошо написанные — про невыносимое одиночество, про то, что единственная подруга — мама, про некоммуникабельность (неужели я навсегда так останусь?! один, одна?! никому не нужное?!), про страх перед коллективом и отъединенность от сверстников какой-то просто каменной стеной. Причем интересно, что я тогда уже прирабатывал и в «Собеседнике» — надо было делать публикации перед поступлением на журфак, — и там в порядке особой молодежной продвинутости опубликовали беседу с психологом (еще не сексологом, вы с ума сошли), и этому психологу понесли мешки писем про то же самое. Не могу с коллективом, нет взаимопонимания с ровесниками, не хочу и не могу выходить из своего мира — и совсем ничтожное количество самых интересных писем: может быть, так и надо? Может быть, мне и не нужно в коллектив, и вообще коллектив не главное на свете?!
Я эти письма подробно изучил, на увлекательные ответил, даже завязалась у меня переписка с девочкой из Марий Эл, которой предстояло ехать из деревни в Йошкар-Олу, поступать в техникум, и она боялась, что в этом техникуме ее будут травить, потому что травят везде, она не умеет постоять за себя; письма девочки были на удивление сильные и грамотные, настоящая литература, я собирался к ней поехать, но в дальние командировки нас по причине младости не посылали. Видно было, что пишет человек книжный, беззащитный и действительно не умеющий, что называется, ставить себя: не из всякого же получается вождь толстокожих. Тогда, кстати, вышло после некоторого маринования на полке быковское «Чучело» про то же самое — про страшные детские травли, ставшие тогда приметой времени; я по наивности полагал, что причина этих травль с их зашкаливающим цинизмом — позднесоветская тройная мораль, привычка детей к насмешкам над всем святым, но потом мне стало ясно, что травят не слабейшего, а наоборот. Травят потенциального лидера, чтобы он им не стал. Тогда же Сергей Яшин выпустил в Центральном детском театре довольно-таки страшненький спектакль «Предсказание Эгля» — по пьесе Новеллы Матвеевой по «Алым парусам», в которой так травили Ассоль в Каперне, что половина зала плакала, а половина скрежетала зубами. Этот спектакль сняли очень быстро, попасть на него было в принципе невозможно, но Матвеева нас проводила на откидные места, поскольку выступала однажды в Совете и к нам благоволила. Раза три ходил я на этот спектакль — и помню, как минут пять тряс в антракте руку Ивану Киуру, мужу Матвеевой, прекрасному поэту: «Иван Семенович, отомстила, отомстила за всех! За меня!»
И вот мне захотелось написать статью про эти письма, классифицировать их, что ли, отсеять обычное отроческое одиночество от этого нового синдрома, поговорить о поколении людей, для которых мнение коллектива не свято, а сам коллектив, страшно сказать, только вреден; они еще чувствуют некоторую неловкость от этого и считают себя такими же больными и неправильными, как, наверное, первая прямоходящая обезьяна или первый летающий ящер (должен же кто-то был начинать, просьба к эволюционистам не набрасываться). Вот Олеша, скажем, очень страдал от неспособности писать романы — и не надо было, потому что время романов кончилось, пришло время фрагментарного, дискретного письма, он открыл новый жанр — и всю жизнь считал, что это распад, а не прорыв! Написал я эту статью и понес ее показывать Лилиане Сигизмундовне Комаровой, создательнице «Ровесников» и постоянному ведущему наших сред; она для нас тогда значила колоссально много, почти как родитель, и значит до сих пор. Ей на будущий год девяносто, а ровесники всех поколений пишут ей со всех концов света и дарят духи, как когда-то. Комаровская голова, наверное, самая ясная до сих пор: все мои радийные проекты придумала и курировала она, и не было случая, чтобы не сбылись ее политические предсказания. Внук ее увлекается рэпом, и она часто подсказывает ему рифмы. Но это к слову.
В статье этой — называлась она как раз «Синдром» — я доказывал, что проблемы нет, что просто народился новый тип людей, а новые всегда чувствуют себя лишними, как Печорин, и что их одиночество совершенно нормально — радоваться надо, а не страдать! Вы лучше, а не хуже, и надо просто привыкнуть, что это трудно. Мышцы болят — значит, растут. И заканчивалось это словами из моего тогда уже любимого писателя Житинского, из повести его «Арсик»: «Пускай их будет больше. Пускай их станет много».
Но Комарова мне отсоветовала это печатать и даже распекла, как она умеет (с нами в «Ровесниках» работали без скидок — Игорь Дубровицкий, вождь редакции, вообще, кажется, не чувствовал особой разницы в возрасте между собой и 15-летним корреспондентом). Она тогда сказала вещь полезную: если человек воспринимает это как проблему — бестактно ему объяснять, что он эволюционирует в правильном направлении. Если одиночество стало массовым или даже всеобщим — это трагедия, а не норма, потому что для человека нормально все-таки оглядываться на других. Общаться. Чувствовать опору, а не страх и зыбкую неуверенность. Никто не призывает равняться на коллектив, но индивидуализм ничем не лучше, и кроме того, он не для всех. И нехорошо тебе, у которого есть Совет, «Собеседник» и куча других сред, объяснять одиноким, что им прекрасно и участь их завидна. Все равно как здоровый пришел в больничную палату и доказывает лежачим больным, что теперь у них больше времени для духовного самосовершенствования.
Печатать я не стал. Но думать на эту тему продолжал. И когда 32 года спустя у меня завелся на «Эхе» новый радийный проект — формат которого придумали мы опять вместе с Комаровой, и каждую пятницу она мне устраивает жесткий разбор четверга, — я заметил то же самое: тридцать лет такого не было, а теперь стало. Потоком пошли письма — теперь уже электронные: я один, я некоммуникабелен, я не вписываюсь ни в один коллектив, так и помру одно, что делать!
Надо сказать, тогда сформировалось необычное и очень талантливое поколение — в Москве и провинции много было одаренных людей, все они друг друга знали; некоторые считали их карьеристами, но это просто была такая форма активности, а к комсомольским успехам никто не стремился. Этому поколению не дали сформироваться, его подсекли, оказались востребованы совершенно другие качества — и большая часть этих людей уехала, а некоторая попросту погибла, как, скажем, люди из нашего Совета: Леня Барон, убитый собственным водителем, или Леша Круглов, блестящий молодой актер, повесившийся в армии. (А Дрель живет в Англии, он адвокат Ходорковского, если кто не помнит.) Тогда этот эволюционный скачок по разным причинам не состоялся, но сейчас шансы есть. Такое же блистательное поколение народилось перед войной и было выбито. У меня есть догадка, что таких людей формируют эстетически цельные эпохи: беспримесный террор 1937-го, беспримесный маразм 1983-го, вот и сейчас что-то новое, странный синтез террора и маразма, но тоже совершенно беспримесное, цельное, почти беспросветное… Тут и происходит эволюционный скачок: появляются новые умные. Посмотрите, какая плеяда была тогда — от Сахарова до Солженицына, от Окуджавы до Трифонова, от Самойлова до Слуцкого! Посмотрите, что могло получиться из поколения 1962–1967: Пелевин, Тодоровский, Щербаков, Владимир Вагнер (главный педагог «Артека», любимый мой старший друг), Денис Новиков… И в восемьдесят пятом на доске стояла сложная комбинация с неочевидными продолжениями, но тут все фигуры смели с доски, и поперла новая простота. Я сам, должно быть, не осознаю уже и четверти собственных возможностей — все больше всяких умений становились ненужными, и я приспосабливался, хотя надо было, наверное, сопротивляться. Я и сопротивлялся посильно, но на полную маргинальность все же не решился и до сих пор не знаю, правильно ли это.
Но теперь-то я умный, и теперь меня уже не пугает перспектива прийти в лежачую палату с лекцией о пользе лежания для духовного роста. Я сам уже не ахти какой здоровый. Когда-то у меня было полно друзей, теперь почти со всеми я порвал, и не сказать, чтобы меня это тяготило. Да и то сказать, хороши друзья! Добро бы просто «Крымнаш», убеждения могут быть какие угодно, — нет: карьеру делают! Доносы пишут, в том числе на меня. Сам, конечно, виноват — плохо выбирал, — но, думается, вина тут не только моя. Мы вообще считаем дружбой любые приятельские отношения, минимизируем требования к себе и людям, и когда эти люди отваливаются, нам почему-то грустно. Да радоваться надо! Не будешь тратить время, которого остается все меньше, не будешь заниматься чужими делами… Истинных друзей, на которых всегда могу опереться я и которые могут рассчитывать на меня, больше пяти и быть не может (а у меня семь, спасибо, Господи!). Время сейчас такое — не надо никого собой обременять. Думать самостоятельно — потому что совпадать с большинством позорно. Писать без оглядки на вкусы — потому что все надоело, а значит, имеет смысл только абсолютная, вызывающая новизна, обреченная никому не понравиться. Вообще, сейчас стыдно быть не одному. В крайнем случае можно вдвоем — но вдвоем хорошо спать, а думать все-таки лучше в одиночестве. Сейчас время другой формы общения — таких перекличек на большие расстояния: словно карта мигает фонариками. Там город, тут город… Когда летишь над Россией в ясную ночь, видны именно мерцающие пятна городов, а между ними огромные темные пустоты. Вот так и надо перемигиваться, находя истинное счастье в редких совпадениях с далекими людьми. Сейчас у нас есть это удовольствие: умные и правильные — совпадают, их мало, им трудно, тем больше они ценят друг друга. Время радостной принадлежности к массе — это у нас позади и, боюсь, навсегда. Большинство скомпрометировало себя навеки. Новое общество будет обществом одиночек, новый прорыв — прорывом единиц. И только это чего-то стоит. Только в одиночестве можно чем-то стать — и тогда все к тебе побегут, не будешь знать, куда деваться.
А вообще, любому, кто не сидит в одиночной камере, грех жаловаться на одиночество. Надо иногда перечитывать что-нибудь такое, знаете, по истории российской юриспруденции — например, книгу Евгения Анисимова «Дыба и кнут». Одинок тот, кто сидит в каменном мешке. Еще более одинок тот, кто сидит на колу. А у вас всегда — пока, слава богу, — есть возможность выйти на улицу, потоптаться в толпе, пойти в кафе и посидеть там одиноким инопланетянином, глядя на посетителей и мысленно докладывая о них невидимому Центру. Он есть, можете мне поверить. Центр всегда есть.
Андрей Васильев. Были когда-то и мы бандюками
Медиаменеджер десятилетия Андрей Васильев продолжает демонстративно прогуливать уроки на страницах «РП», а также в жизни и в кино, о чем с присущей ему развязностью подробно информирует читателей журнала. Кто разглядит за наносным, то есть за тоном этой колонки ранимую душу медиаменеджера — тот молодец.
Короче, меня не убили. Потому что на последнюю разборку с гарантированной перестрелкой я не пошел. На фиг надо: за вшивые сорок тысяч рублей валяться в грязи и крови, когда на мне пальто от VivienneWestwood, смокинг от Comme des Garsons и штаны от нее же. «Комм де Гарсон», к сведению непродвинутой части аудитории журнала и особенно ее корректоров, во-первых, баба, во-вторых, японская. Но от этого ее шмотки дешевле не становятся.
Заработать сто двадцать тысяч рублей чистым бандитизмом мне предложил замдиректора «КАРО» Юра Обухов. В 1978 году он был директором фильма «Когда я стану великаном» — можно сказать, директором моего актерского дебюта. Одной из его почетных обязанностей было пристраивать меня в какую-нибудь негордую ялтинскую гостиницу после изгнания из предыдущей. Когда гостиницы в Ялте кончились, Юра откупился от любимого актера десятью рублями за десять последних ночей и посоветовал ночевать на пляже. Так мы и расстались — друзьями.
И вот спустя тридцать два года звонит мне бодрый Юра Обухов и предлагает тряхнуть стариной — поработать денька три холуем в банде некоего Жеки. Жеку я знал тоже с 78-го. Его в фильме Юры исполняет Миша Ефремов. Который, как выяснилось, и позаботился о моем трудоустройстве. Дело в том, что Миша с Сергеем Гармашом придумали недавно агентство «Паразит», гарантирующее за десятипроцентный откат устройство практически в любую картину любому лоху. Спросите, как? Обухов мне честно объяснил: «Миша сразу сказал: Васю не позовете — сниматься не буду». Ну я и заломил сороковку в качестве прибавки к пенсии.
Из уважения к формату рубрики один из трех дней честно прогулял. То есть пришел вовремя, но за те же деньги завалился спать в стар-вагене, где и провел часов десять с перерывами на обед и перекуры с коллегами по шайке. Аргумент представил неопровержимый: я в массовке сниматься не нанимался. В тот день роль у нашей шайки была действительно незавидная: всю толпу (общий план) как баранов винтил ОМОН. В перекурах омоновцы (реально похожие на настоящих) обсуждали больную проблему: их смотрящего по Центральному округу завалили средь бела дня прямо на улице. Причем менты, падлы, и «Скорая», падлы, зассали подходить к умирающему. Вот сейчас кончится, говорили, тогда и подойдем. Боялись, гады, что их самих замочат. Я, человек, как известно, мирный и сугубо гражданский, такие знакомства в гробу видал. Вот и спал в стар-вагене, иногда сквозь сон наблюдая за переодеваниями Вани Охлобыстина. Он хоть и тоже играл мента-отморозка, но таких стремных ассоциаций (в связи с предыдущим местом работы) давно ни у кого не вызывает.
Тем не менее считаю, что деньги свои отработал. Во-первых, снимался, как обычно, в своем, недешевом (см. выше), а Ефремову, например, на перестрелку три кашемировых пальто купили. Во-вторых, поучаствовал в названии фильма. У них ведь никакого названия не было, поэтому мой вариант — «Армагондон нау» — вначале все приняли с энтузиазмом. А что, молодежненько! И перетяжки, скажем, на Тверской, незамеченными не останутся. И все-таки огромный опыт медиаменеджера десятилетия подсказывает: найдутся-таки ретрограды… Тем более что Ефремов с Охлобыстиным уже выступили штрейкбрехерами. Придумали альтернативное название — «Зловещее проклятье кровавой усадьбы». Идиоты.
Но самый главный мой вклад в киноискусство от Юрия Обухова — соавторство в сценарии двух непрогулянных съемочных дней. Там ведь режиссер есть, Володя такой, так вот он мне сразу предложил:
— Ты приходи на часок пораньше. Мы диалоги попишем.
Невинное такое предложение. Оказалось, в эти дни ничего, кроме диалогов, снимать и не предполагалось, а их в сценарии, в сущности, не было. То есть лучше бы и не было. А сценарист был. Но мне его режиссер Володя не представил. Главное, им альтернативного сценариста тоже Ефремов предложил. Прочитав то, что ему надо было сыграть.
— Чего вы тут дурака валяете? Есть же Вася. Ну вызовете его на часок пораньше…
Понимаю, с каким нетерпением читатель ждет примеров моего творчества. Выберу не самые, может, лучшие, но самые показательные.
Сидит банда на «малине» и играет в «ассоциации» — ну а чего им еще делать? Загадали пахана Жеку. Мой коллега Глобус называет тему: масть. Думал, сявка, скажут: «Козырь» — а пахану и в радость. Но у него произношение специфическое, у моего коллеги Глобуса: масть он произносит с английским акцентом — типа маthь. Ну Ефремов и отвечает:
— Вазелин!
Под дружное «бу-у-а-а-а» холуев.
Или вот уже Жека сам заказывает персонажа — главного своего врага, мента-отморозка Ваню Охлобыстина: с какой тачкой, дескать, он ассоциируется? Ну, все быдло не врубает, о ком речь, и начинают гадать: «Хаммер», «Ягуар», «бэха». Но я-то играю интеллигентское, так сказать, крыло банды:
— «Мерин»!
Пахан смотрит одобрительно.
Или такая логическая цепочка:
— Электроприбор?
— Будильник! (Бу-у-а-а-а!) Морозильник! (Гы-ы-ы-ы!)
Ну быдло и быдло! А интеллигентное крыло с пониманием склоняется к отцу родному:
— Отморозок?
— Во-во! — оценивает мою проницательность Жека.
Особенно горжусь мессиджем, который придумал для Миши, когда, выстроив нас, уродов, по стойке «смирно», он должен возмущаться похищением у него любимой Люсеньки (Анна Терехова):
— У каждого, у отморозка даже, есть свое чистое. У Лужка — Церетели, у Ромы — «Челси», у Меладзе — «ВИАгра»…
Так что даже не знаю, почему меня не пригласили на финальную разборку с гарантированным летальным исходом. Сделал было предположение, памятуя о нашей десятирублевой сделке тридцатидвухлетней давности, что продюсеру Обухову влом было весь мой прикид (см. выше) три раза покупать. Но Ефремов копнул глубже:
— Просто, Вася, ты слишком дорогой актер.
Сам он брал восемь штук баксов за съемочный день. И считал, что продешевил.
P. S. По традиции, моей колонке положена нетривиальная мораль. Так вот она.
Когда в одной изысканной компании я сравнил наши с Мишей гонорары (вполне, впрочем, беззлобно), некий очень компетентный господин спустил меня на землю:
— Напрасно вы, Андрей Витальевич, столь легкомысленно к этому относитесь. У бандитов ведь как? Как себя с самого начала поставишь, так потом и не отмоешься.
Андрей Васильев. Что-то женское
Советник председателя совета директоров ЗАО «Коммерсантъ. Издательский дом» Андрей Васильев пишет о наболевшем, причем не у него, а у другого человека.
Началось все невинно. Поехал в Moscow City получать здоровую такую медаль «Медиаменеджер десятилетия». Сначала хотел, правда, прогулять: боялся нажраться, а в 10.45 рейс на Венецию, выезжать надо, с учетом лужковского эксперимента над Ленинградкой, часов в шесть, вещи не упакованы, с женой-дочкой поссорился, и кошка с позавчерашнего дня сидит в клетке, чтобы ее не забыли. Плюс см. название колонки.
Короче, пошел. Во-первых, очень просили: я после широко объявленного дембеля с топ-поста в ИД «Коммерсантъ» стал на короткое время престижной светской персоной с трагическим налетом. Во-вторых, медаль (здоровая такая) «Медиаменеджер десятилетия» — все-таки символ конца какой-никакой триумфальной журналистской карьеры. Не считать же таковым часовое интервью «Эху Москвы»? Ну вот, сходил — и ничего страшного: стакан двойного бурбона. А время — всего полдевятого. Зато в 21.00 был назначен ужин с президентом АФК «Система» Леней Меламедом. В модном новиковском клубе Tattler. Опять соблазн прогула: тут шансов нажраться было побольше. Причем дело не в приглашающей стороне: просто время чересчур урочное. Плюс стихийный протест от воздержания на «Медиаменеджере». А в Шереметьево выезжать по-прежнему в шесть утра. И вещи не упакованы.
Короче, пошел. Во-первых, западло не повидаться со старым товарищем перед месячным (у меня, разумеется) отпуском. Во-вторых, Леня — большой начальник. В-третьих, очень хотелось услышать от него, какое тонкое, умное, правдивое и бескомпромиссное интервью я дал «Эху Москвы» и как жаль, что такой человечище уходит из мировой журналистики. И — опять ничего страшного: три двойных бурбона. Ну четыре. С женой-дочкой помириться уже не успевалось, зато вещи собрать — сколько угодно. А то и поспать пару часов. Если бы…
Если бы не Митя Борисов. Он как раз отмечал день рождения в свежеоткрытом им же клубе «Март» на Петровке. Тут уж за прогул меня не осудил бы даже изобретатель бурбона. Причин много; назову одну, самую беспощадную: Митя Борисов — один из владельцев «Маяка». Короче, пошел.
После какого двойного бурбона это случилось, не так важно. И не бурбон вообще тому виной. Клуб «Март» ведь Митя Борисов открыл на поляне музея той разновидности современного искусства, что связана с образом его покровителя Юрия Лужкова. То есть с веранды клуба открывался темный вид на груду чего-то исполинского, мертвого, стремного. И вот я сидел на этой веранде в компании прогрессивной клубно-творческой молодежи с такими же темными и стремными видами на будущее. В смысле упаковки чемодана и успевания в Шереметьево.
…Я пишу эти исповедальные строки на веранде нашего palazzo. В двух шагах местный Черкизон, более известный туристам как Rialto. Место, однако, тихое, как может быть тихим дворик на Canal Grande, который мы делим с нашим любимым рестораном Campiello del Remer, где я, почти не отрываясь от этих записок и даже не надевая штанов, могу перехватить стаканчик-другой ледяного сприца. И не искушенный в моем творчестве читатель может наивно подумать, что все кончилось хорошо той страшной ночью.
Я не вспомню всех поименно. Тех, с кем делил стол той страшной ночью. Может, и не знал никого — мне это редко мешает в клубной атмосфере, ведь основняк творческой молодежи знает меня. И думает, что это ей на пользу.
Она, конечно, причисляла себя к основняку. Судя по тексту. Текста, впрочем, я тоже не помню, как и лица и имени. Но обращалась Она со мной по принципу «вась-вась» — наверное, не имея в виду нахамить. Типа так: «Вась, ну как же ты не сдохнешь столько пить?» Обычный интеллигентский треп. А я, надо сказать, не люблю, когда меня называют Васей. Другое дело, есть масса людей из числа т. н. старых друзей (типа жены), которые это прекрасно знают, но которым хоть рот зашей — ушами будут звать меня Васей. Я, когда это осознал, принял трусливое менеджерское решение: хрен с ними. А вообще меня с Васи ломает. Неоднократно заявлял публично. Даже дочку хотел Василисой назвать, чтобы Вася — хоть для нее — не звучало кличкой. Бабки запретили: кошачья, сказали, кличка — только через наш труп.
После десятого «васи» я решил позволить себе намек. Нет, я не назвал Ее мокрощелкой, как могли бы подумать поверхностно знающие меня люди. Я даже не скомандовал: «Встать, когда разговариваешь с медиаменеджером десятилетия!» Даже не напомнил про то, что начинал творческую деятельность, когда Она еще не числилась в творческих планах родителей.
— Дочка, — сказал я. — Я не люблю ходить в васях у незнакомых людей. Я прошу вас извиниться и называть меня Андреем. Вы же умненькая, вы же так поступите, правда? И вот вам моя рука.
Почему я запомнил свою фразу после стольких бурбонов — очевидно. Знающие меня — например, по «Маяку» или по «Коммерсанту» — отдают себе отчет, как редко я поднимаюсь до такого уровня вербального благородства.
Главное, Она подала мне руку. И рассмеялась так светло, так по-девичьи: «Ну, Вася, ты прикольный». И тогда я пожал Ей руку. Крепко пожал. А когда уже не осталось сил смотреть в искаженное болью девичье лицо, я понял, что пальцы не разжимаются. И тогда я помог нам обоим закончить наш диалог. В армии это называется «сделать шмась». Это не больно, но обидно. Зато помогает быстро расцепить рукопожатие. Кто виноват, что, потеряв мою руку, она упала со стула?
В общем, пора было ехать собирать чемодан. У выхода из клуба меня нагнал негр. Поклонники потом спрашивали меня: «Что, правда реальный негр?» Ну как сказать: в принципе да, но какой-то серенький. Так вот, я понял, что он собирается драться. Я поинтересовался, что будет, если он промахнется. Вместо ответа он ударил. И промахнулся. Вместо повторного вопроса я нанес разящий удар в пах. И тоже (о бурбон!) промахнулся.
Чему учат в автобате Таманской дивизии? Тому, что боец — даже если ему не попал прямой в пах — все равно наклоняется вперед, инстинктивно прикрывая причинное место. И тогда рви его, падлу, на себя за плечи и падай вместе с ним. Так я и сделал. В смысле упал. И с ужасом понял, что не помню дальнейших действий.
Потом, уже у «Ауди Лонг» меня нагнал партнер Мити Борисова Дима Ямпольский и страшно кричал, что я больше не клиент их с Митей заведений. То есть ОГИ, АПШУ, «Джона Дона» и, трудно представить, «Маяка». Но дальше было еще страшнее. Из клуба выбежала, стеная, какая-то женщина с искаженным лицом и распущенными косами (по-моему, с вплетенными в них водорослями) и, воздев руки к небесам, стала падать в обморок на чужой капот. Все вопияло о том, что совершенные мной поступки дурны. Но какой более дурен, я так и не понял. Излишне крепкое рукопожатие? Или то, что, беспомощный, лежа на спине под телом хоть и серенького, но увесистого негра, я откусил ему ухо?
Р. S. Обычно в конце моих колонок следует мораль. Здесь их две. Одна дорога мне лично, вторая, думаю, главному редактору «Русского пионера». Итак.
1. Если вы не старый друг Васи (типа жена), не надо больше его называть Васей — хотя бы в качестве подарка на дембель.
2. Будь вы хоть Андрей Васильев, не надо ни при каких обстоятельствах нарушать формат колонки «Прогул уроков».
Виктор Вексельберг. Выносимая тяжесть бытия
Виктор Вексельберг не берется рассуждать о спасении души. Даже его богатая событиями — причем далеко не всегда счастливыми — жизнь не позволяет судить о такой тонкой материи.
Но о том, как душу не потерять, он кое-что знает.
Предложение «Русского пионера» написать авторскую колонку о душе меня удивило: вооружившись душой, можно о чем угодно написать. Редакция убеждала меня, что это и хорошо: поводов для лирических отступлений будет больше. Но задачи отступать у меня не было, как, впрочем, и наоборот. Тогда напишите, как спасти душу, знаете ведь наверняка, настаивали по ту сторону издания. Как спасти, не знаю, а вот как не потерять, догадываюсь. На том и договорились.
Когда живешь стабильной повседневностью, все выглядит гладко. Но приходит кризис, и как на негативе проявляются недостатки, пороки, трещины. Я не сторонник восторженных заявлений о том, что кризис несет оздоровление и очищение. Посмотрите на современный финансовый кризис. Это не только проблема бизнеса. Этот кризис очевидно отражает дефекты отношений разного характера (партнерские, дружеские, личные) и корректирует привычные рамки. Для одних скорректированные кризисом нормы означают моральную катастрофу, для других это лишь новое правило игры, которое нужно принять к сведению.
Я тоже в кризисные времена задаю себе вопросы. Вот ты шел вперед и уперся. Действовать, как раньше, не можешь. Что делать? Остановиться? Пойти на компромисс? А не будет ли это означать, что ты проиграл? Отступился от своих принципов? Получается, что кризис — это хорошее время потерять душу, какое уж тут оздоровление.
Но в подобных ситуациях я всегда вспоминаю слова своего педагога. На последней лекции в институте он дал нам совет, который я повторяю своим детям: если ваши представления не совпадают с действительностью, то меняйте представления. Важно поставить перед собой цель, идти к этой цели, но не менее важно найти в себе силы переосмыслить цель, если того требуют неопровержимо изменившиеся обстоятельства.
В таких рассуждениях всегда наталкиваешься на один вопрос. А где та грань, за которой приятие обстоятельств превращается в предательство себя, своих ценностей? У меня нет ответа на этот вопрос. Просто потому, что каждый сам определяет для себя эту грань. Мир постоянно меняется и порой не оставляет нам шансов следовать принципам прошлого и сохранять при этом адекватность сознания. Еще вчера стрелялись за карточный долг, сегодня долги — норма всеобщей действительности. Почувствовать грань сложно, но всегда следует помнить: еще чуть-чуть — и ты уже переступил черту.
Думаю, каждый из нас начинает формировать и чувствовать свою систему ценностей тогда, когда его действия и поступки имеют прямое влияние на окружающих, а мнение окружающих начинает формировать наши собственные представления о действительности. Это только художники говорят, что их не интересует мнение других, но в этом есть доля лукавства. Всех нас интересует мнение окружающих, не считая Маугли, конечно. Кроме того, нашу систему ценностей определяет и генная основа. Я бы даже сказал, что она доминирует.
Я вырос в советской системе, где каждый проходил систему отбора и на каждом уровне достижений принимал на себя новый багаж обязательств. Эту систему я испытал на себе довольно рано. Тогда я понял, что ответственность — это еще и проблема морального выбора, тест на ту самую грань, которая имеет отношение к душе и всему тому, что остается за ее пределами.
Я был секретарем комсомольской организации школы, когда разгорелся скандал с участием горкома партии. Ребята в нашей школе, включая меня, ходили с длинными волосами. Директор категорически требовал, чтобы мы подстриглись. Мы отказались. Меня предупредили, что разговор будет серьезный. Так и произошло: огромная аудитория, красная дорожка (но не та, что сейчас, другая), серьезные лица из горкома и я в центре группки обвиняемых. Мы выстояли, точнее, отстояли право на волосы. Подстриглись, конечно, но чуть-чуть.
В институте получилось серьезнее. Я отвечал за идеологическую работу в комсомольской организации факультета, когда наши студенты устроили бунт на картошке. Кормили там отвратительно, и не стоило никакого труда рассмотреть в блюде из мяса неудобоваримые включения. Это было время диссидентов, эмиграции, а значит, хорошего идеологического фона, чтобы устроить забастовку, пусть даже и на картошке. Протест длился несколько дней, а когда ребята вернулись в институт, то выяснилось, что приказом ректора отчислены одиннадцать человек. Приказ не обсуждался, поэтому нам стоило невероятных усилий вернуть нескольких человек. Но я поступить по-другому не мог, а времена, на счастье, иногда меняются.
Потерять душу, совесть, принципы легко в непредсказуемых обстоятельствах. Живешь себе по совести, а потом происходит нечто невообразимое, и ты, оглушенный внезапной реальностью, теряешь почву под ногами. Не зря говорят, что нет ничего страшнее неизвестности. Поэтому готовьтесь к неизвестности заранее, какой бы она потом ни оказалась.
Я столкнулся с такой неизвестностью в школе на выпускном вечере. Вручение медали в нашем городе обставлялось широко: центральная площадь, директор на трибуне, вокруг собравшиеся друзья и родственники в праздничной одежде и с цветами. Вечный отличник, я готовился получать свою золотую медаль, может быть, единственную в нашей третьей школе. Объявили медалистов первой школы, потом второй, потом четвертой… Никогда не забуду вопросы друзей: «А ты-то где?», и потом слова директора: «Извини, я сделал все, что мог». В тот вечер я первый раз напился. Я тогда не понимал, что люди с такой фамилией, как у меня, должны с детства готовиться к тому, что они будут на особом счету. Хотя мой отец еврей, в нашей семье всегда преобладали русские традиции (мама украинка). Мы никогда не говорили на идише, в синагогу я попал впервые, когда мне было двадцать пять лет. Но незнание, как известно, не освобождает от последствий.
Этот сюжет повторился в институте. Мне дали красный диплом, я был первым в списке на распределение, имел право выбирать любое место работы. Но представитель Министерства оборонной промышленности не оставила мне ни одного шанса: какое бы место я ни выбрал, она тут же сообщала, что все вакансии уже заняты. Работать в самом безнадежном месте, куда никто не решался подать документы, я отказался, хоть режьте меня, и покинул институт с открытым дипломом.
Описанные мною сюжеты отнюдь не эксклюзивны. Такие истории в советские годы происходили сплошь и рядом с тысячами обычных людей. Для кого-то они вылились в невыносимую тяжесть бытия, кто-то смог извлечь уроки и пойти дальше.
Лично во мне эти истории сформировали готовность к разным ситуациям. Чтобы ни происходило потом в бизнесе, в личной жизни, я был уверен, что психологическая устойчивость, подаренная советским прошлым, меня не подведет. И тем не менее мне не нравится фраза: «Все, что нас не убивает, делает нас сильнее». Я не уверен, что человеку, особенно ребенку, нужны тяжелые жизненные испытания, ведь боль от пережитого и увечья — совершенно разные вещи.
Стремясь сберечь, сохранить свою душу, мы часто ищем внешние источники для восстановления сил и порой находим их в религии. Как и большинство людей, я верю в высшую силу, ценю и чувствую справедливость универсальных религиозных постулатов. При этом меня сложно назвать верующим человеком в традиционном смысле этого слова, просто потому, что я не следую общепринятым ритуалам в рамках отдельного религиозного направления, хотя с искренним уважением отношусь к чувствам и образу жизни верующих людей.
Так сложилось, в том числе в силу внешних обстоятельств, что моя собственная структура ценностей и жизненных правил сформировалась на основе христианства и иудаизма. Я рос в семье, объединяющей разные национальности, на стыке двух культур, и это во многом определило мою систему ценностей. Нельзя не отдать должное и советской системе, в которой выросли многие из нас, те, кто был по разнарядке сверху дистанцирован от религиозных основ. В этой ситуации мы были вынуждены сами отстраивать себя. И до сих пор я следую своим правилам, трансформация которых будет означать потерю моего собственного «я».
По своей природе я диалектик и исхожу из того, что любая мысль, облаченная в слово, это ложь. Я искренне верю в то, что абсолютно откровенный диалог возможен лишь с самим собой. Только внутри себя ты можешь попросить прощения и почувствовать освобождение. Самому себе и соврать гораздо сложнее, чем чужому человеку. И только себе можно ответить на вопрос о своей душе. Так же как и потерять душу можем только мы сами.
Галина Волчек. Театровидение
Художественный руководитель «Современника» Галина Волчек в своей колонке для «Русского пионера» борется с «каботинством» и верит в «Современник» и современников так сильно и искренне, что ей самой поверят, без сомнения, и читатели журнала.
Андрей Колесников предложил мне написать колонку в «Русский пионер», в номер, посвященный театру.
Наверняка Андрей рассчитывал на веселые истории, которых полно в любом театре. В нашем тоже. Случается, и совсем нередко, что мы, сгибаясь от хохота, рассказываем их не только новичкам, но и друг другу.
Я бы и сама хотела находиться в радостном состоянии, когда травить байки — одно удовольствие.
Не получается. Попробую вам объяснить почему.
О театральном кризисе я слышу столько лет, сколько занимаюсь своей профессией — стаж у меня, как вы знаете, немалый. Разные люди и по разным поводам говорили о нем постоянно. Глубокоуважаемые коллеги обсуждали его на высоких собраниях, посвященных осмыслению всего и вся. О нем то и дело твердили кликуши из «околотеатральной общественности». Его с плохо скрываемой радостью возвещали те, кого я называю «модельерами от театра». Последние под «кризисом театра» часто понимали неуправляемость процесса. Вернее, то, что он управляется не ими. Как бы они ни навешивали ярлыки, какие бы рекомендации зрителю ни давали, как бы ни предвещали смерть одному и триумф другому — прогнозы в большинстве своем расходились с результатами.
Иногда я реагировала на эти выступления резко, иногда — равнодушно, даже посмеиваясь. Но никогда не воспринимала все эти высказывания как нечто, способное всерьез повлиять на «Современник».
Сейчас любители прогнозов мечтают похоронить русский репертуарный театр как неактуальное искусство. Их я не боюсь, так как знаю цену их предсказаниям. Равно как и то, что форма организации театра, которую сформулировали основатели МХТ, — лучшее, что есть в мире. Это настоящее достижение русской культуры. Конечно, необходимы реформы, но только не варварские, не комиссарские — с шашкой наголо все разрушить, а потом из кирпичей строить новое здание. Я верю, что обойдется без катастрофы. Хватит мудрости у одних и силы убеждения у других, чтобы сохранить то, что создавалось десятилетиями. Знаю, что каждый из вас будет защищать эту идею до последнего. Со всей страстью, которой у одаренных артистов всегда в избытке.
По-настоящему страшит меня другое.
Я с огромной тревогой наблюдаю, что время делает с театром. И с нашим, и, уверена, с большинством остальных тоже.
Мы сильны — надеюсь, об этом можно говорить в настоящем времени, — своей общностью, единением вокруг одного дела, вокруг общей идеи. Так было в «Современнике» всегда. И когда репетировали по ночам, еще только мечтая о своем театре, и когда в семидесятые всей труппой отказались ехать на гастроли в Швецию, потому что четверых наших товарищей объявили невыездными, и сейчас, когда объединяемся в горе и радости.
Сегодня слово «мы» не модно. Торжествует другое — «я». Эгоизм, служение себе любимому многим заменили религию. Трудно винить в этом кого-то конкретно. Человек слаб, а ему предлагаются легчайшие формы достижения успеха — не важно, что ты собой представляешь, не важно, что ты сделал. Главное, чего бы это ни стоило, — быть знаменитым. Из всех рупоров вопят и из всех щелей шепчут — существуешь только ты, думай о себе. Надо переступить — переступи, обмануть — обмани, предать — предай.
Сопротивляться этому трудно. Тем, кто слаб духом, — невозможно. Модным или «актуальным» хочется быть каждому.
Это уже привело наше общество к страшным результатам. Может привести и к трагедии. К сожалению, изменить окружающий мир не в наших силах, но все вместе мы можем другое — сохранить наше общее дело, не позволив разрушить его изнутри.
Понятие «я» стало все чаще и чаще даже в театре главенствовать над понятием «мы». Это не чьи-то осознанные действия, не чья-то провокация, не чья-то злая воля. Вы все — хорошие артисты, художники. А значит, не можете не слышать того, что происходит вокруг, не реагировать на это.
Только делать это можно по-разному. Плыть по течению или, отдавая себе отчет в происходящем вокруг, сопротивляться, настаивая на своем. Второе, как вы прекрасно знаете, для художника гораздо более выгодная позиция. К ней я вас и призываю. Ведь сохранение театра, этого нашего «мы», важно и для каждого из наших «я».
Вижу, как то, что кому-то кажется мелочью, может вот-вот начать разрушать театр. Как в течение последних лет меняется отношение артиста к общему делу. И уже не под текущий репертуар и репетиционный график назначаются съемки, а наоборот. Вы прекрасно знаете, что я не против съемок и радуюсь, когда узнаю о ваших актерских победах в кино. Вопрос не в факте съемок, а в том, что первично, что вторично. За этими победами чаще всего стоит именно театр, на сцене которого и становятся артистами.
Не говорю уже, насколько разрушительна для общего дела эта попытка диктовать театру, обусловленная сторонней работой артистов. Может ли сложиться подлинный ансамбль, если один диктует свою волю другим? Пока в этом смысле я не могу ни в кого из вас кинуть камень, но если сегодня не остановиться, очень скоро все станет возможно.
Предельно внимательное и трепетное отношение к собственному «я» порождает и другую, крайне опасную тенденцию: неверие и даже нежелание верить в того, кто рядом. Если коллега в чем-то не соответствует нашим представлениям о том, каким ему следует быть и как действовать в той или иной ситуации, с легкостью необыкновенной реализуется право быть свободным от обязательств перед театром. Соглашаться или не соглашаться с назначением на роль, самому себя освобождать от репетиций, снимать с репертуара спектакли, пользующиеся успехом у зрителей.
Сомнения, споры, дискуссии нужны и даже необходимы. Неприемлема абсолютная уверенность в своей правоте и непогрешимости, в том, что ошибается кто угодно, кроме тебя. На взращивание в себе этого «обладателя единственно верного знания» уходят огромные творческие силы. Бывает, что они отрываются от главного. Самое важное для каждого из нас — сделать хорошо свое дело на сцене или вне ее, а не оценивать, насколько тот или иной коллега соответствует великому или выдающемуся «я».
Олег Ефремов — создатель нашего театра — много лет назад называл все это «каботинством». И страстно ненавидел. Мне кажется, каждый из нас, вне зависимости от возраста и срока работы в театре, обладает сильным иммунитетом против него. Другие люди в «Современнике» не задерживаются. Но бывают ситуации, когда сопротивляемость вирусам, идущим извне, ослабевает. Я очень остро ощущаю опасность для каждого поддаться искушениям сегодняшнего дня. Возможно, последуют какие-то короткие личные победы, сиюминутный триумф и фанфары. Увы, ненадолго. Вы знаете не хуже меня, что легкий успех кончается забвением.
Я уверена, что наш театр справится и с этим испытанием. Верю в стойкость «Современника», в наше общее «мы», в каждого из нас.
Иван Вырыпаев. Не улетать
Режиссер Иван Вырыпаев снял в свое время фильм, который называется «Эйфория». Разве мы могли пройти мимо этого факта в номере, посвященном эйфории? И вот есть в его колонке такая фраза: «За сымитированное счастье всегда приходится платить». А вот колонка получилась несымитированная. Но платить придется все равно: по крайней мере гонорар.
Есть эйфория оправданная, ее еще называют подъемом, который мне всегда приносит творческая реализация. Например, ты пишешь новую пьесу, потом ставишь спектакль, зрители приходят, понимают, благодарят, и ты чувствуешь отдачу — ты потратил энергию, и она вернулась к тебе. Но выхолощенной эйфории я бы опасался. Это как раз та самая эйфория, которая была в моем фильме с одноименным названием.
Герои «Эйфории» почувствовали такой импульс любви, который может и созидать, и разрушать. Такой энергией надо уметь управлять, а они не сумели и поплатились за это. Они были просто не готовы: чувство, которое возникло между ними, смело и разрушило их жизни, семьи, их самих. Такая эйфория еще похожа на наркотики. Когда-то давно у меня был опыт с экстази: ты съедаешь таблетку — и вокруг тебя столько любви, блаженства, тебя охватывает счастье, все люди становятся братьями, а утром — опустошенность и холод. Где это счастье? Оно не настоящее, как будто просто «Вау!» и все. Суррогат, одним словом.
За сымитированное счастье всегда приходится платить. Герои фильма обладали счастьем в какие-то мгновения, купались в эйфории, а потом наступило похмелье, то есть расплата. Когда мы себя отождествляем со своими внешними проявлениями или с событиями, то нас всегда ждет трагическая развязка, потому что все события, все явления находятся в динамике, они преходящие. Ничего нельзя удержать. Дай бог нам всем здоровья, но мы умираем, и не в нашей воле это остановить. И если твоя жизнь связана только с близким человеком и тебя самого нет, ты с ним как бы отождествился, то в случае потери тебя ждет сильнейшая трагедия, а в случае непотери — постоянный страх потерять.
Я вспоминаю, почему я стал делать этот фильм: меня как раз занимал вопрос — что будет, если люди столкнутся с такой сильной любовью. Он странный, она странная, и жизнь у них тоже странноватая. Они явно не интеллектуалы, и что им делать с этим? Оказывается, они не знают, что делать, и среда, в которой они живут, тоже не готова…
Любовь — это труд, взаимоотношения — это труд, семья — это труд. Я это знаю. Я женат в третий раз. Когда-то у меня были две совершенно неудачные попытки, потому что я не был готов. Сейчас я давно живу в счастливом браке, потому что мы с женой работаем над этим. Вот почему этот брак такой счастливый и хороший? Потому что люди совершают работу — плодотворную, глубокую и духовно полезную. А герои фильма существовали просто на эмоциональном импульсе, который их в итоге и разрушил. Это была моя попытка прикоснуться к жанру трагедии.
Следует отличать эйфорию от резонанса. У меня внутри есть определенная энергия, которая выражается, например, в форме моих эстетических взглядов, моего восприятия. И эта энергия с чем-то резонирует, а с чем-то нет. Я раньше всегда говорил: «Мне нравится этот фильм или спектакль». Сейчас я перестал так думать. Произведение искусства не может нравиться или нет, оно может срезонировать с тобой в определенной ситуации. Я недавно был в Вене на выставке современного искусства. И вот идешь, идешь, идешь, и как будто ничего, мазня какая-то. А в какой-то момент — раз! — остановился непонятно почему, посмотрел на какую-то работу, и произошел резонанс. Все мы резонируем, и я люблю это состояние. А эйфорию стараюсь отслеживать и не поддаваться ей, то есть не улетать.
Социальный успех, когда хвалят твое эго, — это же тоже немного эйфория, иллюзия. Я сейчас написал новую пьесу, прочитал друзьям, некоторые по старинке начинают хвалить, а я уже на свой счет это не принимаю — тогда надо и родителей моих поблагодарить, и дедушек с бабушками, и всех людей, которых я встретил. Но хвалят личность, которая принимает успех на свой счет и совершает странную ошибку — начинает верить, что это она сама всего добилась. Это неминуемо вызывает эйфорию, потому что успех приятен для человеческого эго и подтверждает, что жизнь прожита не напрасно. И человек думает, какой он серьезный, большой, как много он сделал для мира и других людей. Ты раздуваешься и раздуваешься от собственной важности и не понимаешь, как это опасно — держаться за пустоту.
Леонид Ганкин. Mistaken Identity
Директор по работе со СМИ фонда «Сколково» Леонид Ганкин делится соображениями о том, как важно уметь прибивать задники на лыжи, знать суахили, Кьеркегора и учиться на третьем курсе Института стран Азии и Африки.
Что именно делает литературный текст увлекательным? Почему одну книгу, пусть даже хорошую, читаешь долго, небольшими порциями, а другую проглатываешь, не отрываясь? Иногда еще и перечитываешь по нескольку раз. На эти мысли меня еще в детстве натолкнула повесть «Принц и нищий». Это там, где героев перепутывают и они, каждый со своим бэкграундом, попадают один — в бомжатник, а другой — во дворец. И начинается такое…
Только много лет спустя я узнал, что это архетипический сюжет, который в англоязычном литературоведении называется mistaken identity, то есть ошибочная идентификация. Она составляет основу и движущую силу интриги художественного произведения: человека принимают не за того, кто он есть на самом деле, и из-за этой путаницы происходят самые невероятные события и приключения. По мере развития действия напряжение нарастает: читатель, с замиранием сердца следя за хитросплетениями сюжета, гадает, как разрешится эта все более запутывающаяся ситуация. Наконец наступает кульминация, ошибка раскрыта — и читатель испытывает сильнейший катарсис (чуть было не сказал: оргазм).
Этот сюжет, влияющий на человека едва ли не на уровне подсознания, известен еще по мифологии, откуда он попал в сказочный фольклор, а затем в художественную литературу. Примеров можно привести множество. Это и Одиссей, который благодаря Афине, изменившей его облик, неузнанным является в дом своей жены Пенелопы и истребляет бесчинствующих там женихов. Это и Красная Шапочка, которая долго не может узнать волка, выдающего себя за бабушку, что едва не приводит к трагедии. Можно вспомнить также царя Салтана, приезжающего в гости к таинственному князю Гвидону, не подозревая, что это его сын; Хлестакова, которого уездные чиновники принимают за ревизора…
Вот тут-то и стоит напомнить, что литература есть художественное отражение реальности. Я это к тому, что истории типа mistaken identity случаются и в жизни. Со мной, по крайней мере, такое случалось.
Как-то в зимние каникулы я в веселой компании друзей-третьекурсников поехал отдыхать в арендованный МГУ подмосковный дом отдыха «Вербилки». Не знаю, как сейчас, но тогда, в середине семидесятых, он располагался в обшарпанных домиках довоенной, а может быть, и дореволюционной постройки. Расселение — по нескольку человек в комнате, удобства — на этаже. Но нам было тогда по 20 лет от роду, и мы не были испорчены теми благами цивилизации, без которых не может обойтись нынешняя молодежь.
В день приезда мы, как водится, сильно набрались, но это не помешало нам на следующее утро отправиться в пункт проката спортивного инвентаря — так гордо именовался сарай, где хранились лыжи. Надо было спешить: кто-то сказал нам по секрету, что на всех лыж может не хватить. К счастью, мне удалось отыскать вполне сносную пару с жесткими креплениями, не хватало только резиновых задников, фиксирующих пятку. «Некогда мне с вами возиться. Возьми вон и сам прибей», — сказал угрюмый дядька-завхоз и выдал мне пару задников, молоток и коробок маленьких гвоздей, похожих на сапожные.
Что-что, а гвозди забивать я умел — не зря в студенческом стройотряде, работавшем на строительстве коровника в деревне Поречье Можайского района Московской области, я две недели кряду сколачивал лотки для отвода продуктов жизнедеятельности коров. Лотки делались из толстых трехдюймовых досок, которые сшивали большими гвоздями. Главным орудием труда был огромный молоток, или, скорее, что-то среднее между молотком и кувалдой. Орудовать им было нелегко, зато итогом моих ежедневных упражнений стал полезный для жизни навык.
По три гвоздя на задник, два удара по каждому гвоздю: первый — легкий, наживляющий, второй — посильнее, загоняющий гвоздь внутрь по самую шляпку. В мгновение ока оба задника были накрепко прибиты к лыжам. У завхоза аж челюсть отвисла: «Парень, ты, часом, не сапожник?» — «Я студент Института стран Азии и Африки при МГУ», — отчеканил я в ответ и уже собирался уходить, но завхоз меня остановил: «Слушай, помоги мне задники прибить — вон у тебя как ловко получается. Мне одному тут до вечера му… хаться». Я согласился.
Завхоз обрадовался, достал откуда-то початую чекушку водки, два стакана и два яблока. Выпили, заели, покурили.
Я оборудовал себе в сторонке рабочее место из деревянных ящиков, и работа закипела.
Вскоре в сарай ввалилась шумная компания молодых людей и девушек — первокурсники с физфака, как выяснилось позже. Пришли за лыжами. И тут я услышал прямо над собой требовательный голос: «Эй, прибей-ка». Я пожевал потухшую папиросу и медленно поднял глаза. Передо мной стоял розовощекий юноша со светлым пушком на верхней губе. В руке он держал лыжи — конечно, без задников. Я хотел было дать достойный ответ юному хаму, но тут до меня начало доходить, что он принял меня за деревенского работягу. Ситуация к этому располагала. Да и моя одежда тоже. Я приехал в зимний дом отдыха в овчинном полушубке, кроличьей шапке-ушанке, грубом свитере и валенках с галошами — так, чтобы можно было больше времени проводить на свежем воздухе.
Мое предположение меня позабавило, и я решил включиться в игру: «Не сомневайтесь, сделаем в лучшем виде». Юноша царственным жестом положил лыжи передо мной. Чувствовалось, что ему хочется пообщаться с местным населением. «А что, у вас в деревне есть магазин?» — «Конечно, есть, как не быть! Да вон тут, рядом — как выйдешь, так сразу налево». — Я неопределенно махнул рукой. «А что там продают?» — «Да все продают. Сейчас водка есть, «Солнцедар», «Рубин», много чего». Хорошо, что кто-то из нашей компании не поленился накануне сбегать в сельпо и изучить тамошний ассортимент.
За юношей тем временем выстроились в очередь его друзья — всем нужно было прибить задники. Я быстро справился со своей задачей и был за это вознагражден: «Парень, заходи вечером к нам — выпьем. Третий корпус, пятая комната». — «Хорошо, — с достоинством кивнул я. — Приду».
Если первый акт пьесы был с моей стороны чистым экспромтом, то ко второму я тщательно подготовился. Продумал драматургию образа, линию поведения. Позаботился о реквизите — одолжил у кого-то из друзей цветастую рубашку с длинным отложным воротничком, в каких деревенские парни любили в то время ходить в сельский клуб на танцы. Причесал волосы на пробор и старательно их прилизал. Критически оглядел себя в зеркале и остался доволен.
Юные физики встретили меня радушно. «Да ты не робей, проходи!» — Розовощекий юноша — похоже, он был у них лидером — покровительственно похлопал меня по плечу. Я смущенно потоптался на пороге, бросил у двери полушубок и присел у краешка стола. Мне тут же налили водки, придвинули тарелку с закуской. «Да брось ты свой «Беломор» — покури наши». Я с удовольствием затянулся предложенной мне сигаретой. «Что это?» — «Это Camel. Конечно, никогда не пробовал?» — «Не-е, не пробовал». «А они не из простых», — подумал я.
Вечеринка тем временем была уже в самом разгаре. Юные физики на меня особого внимания не обращали — говорили о своих факультетских делах, обсуждали недавно вышедший фильм «Андрей Рублев», спорили об экзистенциализме. В общем-то, ребята-то они явно были неплохие, только зеленые и очень наивные. Тут кто-то из них достал гитару, и вся компания искренне и с воодушевлением, но нестройно и фальшиво стала петь бардовские песни. Потом гитарист попытался исполнить что-то из «Битлз». Гитара была расстроена, исполнитель не попадал в ноты. Это меня окончательно добило, и я решил приступить к сеансу разоблачений.
«Можно мне?» — спросил я, протянув руку за гитарой. «А ты умеешь?» — «Я попробую». Все, кто был в комнате, с интересом уставились на меня, а я начал настраивать гитару. «Кстати, основоположником экзистенциализма считается датский философ Серен Кьеркегор, а вовсе не Сартр или Камю, как кто-то из вас заметил, — говорил я, подтягивая струны. — И как литературное течение экзистенциализм вовсе не умер, а живет и развивается. Почитайте, к примеру, нашу современницу Айрис Мердок. Конечно, если вы в достаточной мере владеете английским. Мне больше всего нравится ее роман «The Flight from the Enchanter». А пару лет назад вышел новый — «The Black Prince», тоже сильная вещь». В комнате на мгновение повисла гробовая тишина, но к тому моменту гитара была уже настроена, и я, продолжая тему «Битлз», запел «Girl».
Потом без паузы перешел к африканской музыке, спев песню на языке суахили, который изучал в институте. Именно с этой песней год назад я стал лауреатом конкурса университетской самодеятельности. Закончил я свою короткую программу песней про любовь из репертуара Татьяны и Сергея Никитиных.
Глаза присутствовавших в комнате девушек потеплели, ко всем начал потихоньку возвращаться дар речи. «Вы кто?» — спросил меня розовощекий. «Я студент третьего курса Института стран Азии и Африки, — второй раз за этот день представился я и направился к двери. — До свиданья, салаги! Спасибо за угощение».
Это и была mistaken identity.
Марк Гарбер. Кровь на снегу
Инвестиционный банкир Марк Гарбер находит в себе мужество вспомнить и в деталях передать читателю эпизод, когда он на деле узнал, чем же отличаются горные лыжи от беговых. Если спускаться с горы на базе подготовки олимпийцев.
Мои отношения со спортом складывались как-то нейтрально: я вместе со всеми бегал, прыгал, сдавал какие-то нормы, но это были весьма формальные физкультурные успехи в рамках школьной программы. Один раз в школу пришел тренер по волейболу и сказал, что первые пять человек в шеренге могут прийти на пробные занятия. В тот день я был дежурным и стоял первым, и, не будучи исполином, тем не менее решил воспользоваться уловкой и пошел на волейбол. Глянув на меня, тренер сразу осознал свою ошибку, и мне даже не дали подержать мяч.
Мой папа любил популярный тогда конькобежный спорт и купил мне настоящие беговые коньки. Мы ходили на стадион «Торпедо», который теперь назван в честь великого футболиста Эдуарда Стрельцова, а тогда был просто «Торпедо», и зимними вечерами мы катались по залитой льдом беговой дорожке, обрамлявшей футбольное поле.
Не все получалось, и проходить виражи, забрасывая одну ногу за другую и держа при этом руки за спиной, я так и не научился, но ощущение морозного воздуха и залитого светом прожекторов стадиона осталось на всю жизнь.
Мы, как и все, играли в футбол, где могли, в хоккей (преимущественно без коньков) и постоянно дрались, поскольку это был главный спорт мест моего рождения и обитания — Пролетарского района города Москвы.
Уже в институте стало страшно модно заниматься карате. Это была настоящая эпидемия. Шились кимоно, в школьных спортзалах арендовалось время, и самоназначенные сэнсэи проводили занятия, порой сами не очень понимая, что преподают. Ходили невероятные рассказы про знаменитого Алексея Штурмина и его учеников, про необыкновенные случаи в темных переулках, и было важно продемонстрировать набитые в сплошную мозоль костяшки кулака, который назывался «кентос». Это увлечение быстро прошло, как только карате запретили. Ходили слухи, что многих посадили в тюрьму, что частично имело место, но в условиях советского контроля заниматься было уже небезопасно, хотя отдельные фанаты и продолжали нелегальные тренировки, вызывая трепетный восторг окружающих.
И вот начинавшийся олимпийский, 1980 год не только подарил мне знакомство со спортом, который я полюбил, но и дал прикоснуться к спорту высоких достижений.
Мы с моим институтским товарищем собрались поехать в Армению, в легендарный Цахкадзор, где находилась база подготовки олимпийцев. Ехали мы в дом отдыха на студенческие каникулы и собирались попробовать себя в горных лыжах.
Поскольку нас предупредили заранее, что обувь напрокат мы вряд ли сможем взять — только лыжи, я поехал в спортивную комиссионку покупать ботинки. Выяснилось, что уже появившиеся импортные пластиковые ботинки стоят почти как машина, и единственное, что мог позволить мне мой бюджет, были кожаные отечественные ботинки «Терскол» на шнурках. Следующей труднопреодолимой задачей было найти подходящий костюм, поскольку не было ничего близко похожего на горнолыжную экипировку. Помог случай: мой приятель-хирург подрабатывал врачом в спортивном диспансере и, узнав за рюмкой о моей проблеме, вызвался помочь, сказав, что точно возьмет форму у парня-бобслеиста, поскольку, по сути, они ничем не различаются. Он был так убедителен, что мне не оставалось ничего, как поверить ему.
Дата нашего отлета стремительно приближалась, а формы все не было. Я нервничал и названивал приятелю-хирургу, который меня убеждал, что все в порядке, просто кого-то нет, кто-то заболел и так далее. Я понял, что буду кататься в имевшейся у меня шубе из искусственного меха. Но, к моему удивлению, утром в день отлета раздался звонок, и через час я распаковывал сумку, в которой были синие эластичные брюки и потрясающая красная куртка. Они мне были почти в самый раз, но ужас состоял в том, что на спине куртки гордо красовались четыре буквы «СССР», а на груди и на брюках, дабы не оставалось сомнений, был пришит герб ныне не существующего государства.
Я тут же поинтересовался, могу ли я все это спороть, а потом пришить на место.
Ответ был однозначным — ни за что: всех расстреляют, все равно точно не пришьешь.
Цахкадзор встретил нас армянским коньяком, бастурмой и невероятно теплой атмосферой. Мы поселились в новой фантастической гостинице «Наири» (путевки достали родители моего приятеля по большому блату).
Наутро мы взяли в прокате лыжи. Вариантов тогда не было: либо польские «Польспорт», либо болгарские «Младость». О югославских «Эланах» можно было только мечтать. Тогда еще не придумали стопперов (это такие скобки на современных креплениях, которые не дают лыже уехать, если она отцепилась), и лыжи крепились к ботинкам кожаными ремешками.
Я с детства ездил на обычных лыжах, это было привычное занятие, и полагал, что горные лыжи — лишь некая разновидность привычных гоночных лыж, и уж поскольку я отлично катаюсь с горок, проблем не будет. Именно поэтому, надев чужую форму и почувствовав на себе восхищенные взгляды девушек, я еще не знал, на что иду.
Надо сказать, что в Цахкадзоре был очень длинный подъем с двумя остановками одноместного кресельного подъемника. Доехав до первой остановки, где все сходили, я решил, что большинство идет в ресторан, расположенный тут же, а не кататься.
В глубине души у меня были сомнения насчет моей квалификации, но я их гнал от себя прочь. К тому же я справедливо решил, что надо уехать подальше от любопытных глаз, чтобы там отточить мастерство и предстать во всей красе, уже освоив этот несложный спорт.
По мере продвижения кресла подъемника наверх вместе с нараставшим ветром, снегом и внезапным пониманием, что еду я один, начали расти сомнения.
Кресло раскачивалось, было уже страшно, я вцеплялся в лыжи, мои тоненькие перчатки (они в олимпийский комплект не входили) не грели, а кожаные ботинки стали превращаться в ледяной камень.
Когда я доехал до верхней точки, мой лексикон ограничивался парой известных слов непечатного характера. Обледеневшими пальцами я приспособил ремешки и застегнул-таки крепления. Первые же движения выявили несостоятельность моего предположения о родственности беговых и горных лыж.
Из деревянной будки подъемника на меня смотрело удивленное лицо спасателя, пытавшегося совместить несовместимое: полный «чайник» в костюме сборной.
Это сейчас, спасибо «Боско», каждый может одеться как член сборной, а тогда такое было попросту невозможно.
Мимо меня проносились настоящие спортсмены с таким же выражением на лицах, как и у застывшего в шоке спасателя.
Я не понимал, как они поворачивают, но знал, что надо вниз, чтобы выжить.
Я немного ехал вниз, набирая скорость, потом присаживался и падал, если не удавалось остановиться. Периодически эмпирически получался плуг, я как-то двигался вниз, но не быстро. Думал снять лыжи, но понял, что не смогу их нести.
Время растянулось в вечность, во рту пересохло, несмотря на лютый холод и ветер.
И вот я приблизился к точке, с которой был виден из ресторана, где сидели все мои новые приятели и, о ужас, приятельницы. Как назло, туман рассеялся, вышло солнце — я был как на ладони.
Я понял: это момент истины! И я поехал! Поехал как умел — то есть вниз прямо, как с горки на санках…
Ресторан стоял на пригорке. Развив первую космическую скорость, я, приближаясь к ресторану и соображая, как буду тормозить, зацепился за кочку и полетел вперед.
При этом лыжи мои отцепились, но полетели рядом на ремешках. Я врезался в ресторанный холм, как истребитель, сбитый вражеским огнем.
По голове ударили долетевшие лыжи, я лежал ничком на снегу, наблюдая, как на нем расплывается красное пятно. Пошевелив конечностями, я не без радости обнаружил, что в общем цел. Кровь лилась из пореза на лице — еще одним не предоставленным мне реквизитом были очки. Их я позаимствовал у приятеля; очки были фирменными, но вместо давно разбившегося стекла в них была вставлена самодельная целлулоидная пластинка, которая, треснув, ранила щеку.
Потери были минимальные: порез на щеке. Пока ко мне бежали люди, план был готов: я получил травму и кататься уже не смогу. Это спасало мою репутацию и позволяло носить заветный костюм.
Я хромал, точнее прихрамывал, порою забывая, на какую ногу.
Остаток отдыха я восседал в том самом ресторане на солнце в компании восхитительных поклонниц горных лыж.
С тех пор прошло немало времени, я в меру возможностей научился ездить на горных лыжах и побывал на разных горнолыжных курортах, но мой по-настоящему олимпийский старт восьмидесятого года остался самой яркой страницей в моей спортивной биографии.
2014, январь, Куршевель
Сергей Гармаш. Благодарный
Так получилось, что ведущий актер московского театра «Современник» Сергей Гармаш оказался коллекционером подлинных историй о Великой Отечественной войне. В своей колонке он делится с нами жемчужинами своей коллекции.
Двухлетняя Берта почти все время плакала. По мере приближения к линии фронта это становилось все более опасным. А ее надо было перейти во что бы то ни стало — иначе 270 евреям, в числе которых было 35 детей в возрасте от 2 до 15 лет, было не выжить. Они были единственными из пяти тысяч человек, уцелевшими после зачистки фашистами еврейского местечка Долгиново, расположенного неподалеку от Минска. Отряду партизан, к которому прибились беженцы в 1942-м, евреи были смертельной обузой: в силу объективных обстоятельств военные были не в состоянии их защитить и прокормить. Дорога жизни в этой ситуации была одна — полторы тысячи километров по лесам и болотам, ночью, короткими марш-бросками, через линию фронта, к своим. Но девочка Берта все время очень громко плакала от страха. И это ставило под угрозу жизнь всего отряда, совершавшего беспрецедентный поход.
Понимая смертельность риска, сойдя с ума от укоризненных взглядов и возгласов окружающих, совершенно отчаявшись, родители приняли решение утопить свою дочь. У реки отец с матерью несколько раз передавали девочку друг другу. Никто из них никак не мог решиться на убийство. Тем более после того, как все осознавшая Берта тихо пробормотала на идише: «Я хочу жить». Тогда ребенка выхватил красноармеец Николай Киселев, успокоил его и нес на своих руках до самого конца похода, продолжавшегося несколько месяцев. Политрук Николай Киселев — член партизанского отряда «Месть», которому командование поручило сопроводить группу еврейских беженцев. От этого смертельного поручения до него отказались двое других партизан. А он пошел. И Берта Кремер выжила. Воспитывает сейчас в Нью-Йорке внуков. Живы и еще 13 человек из так называемого «списка Киселева». В Израиле членов их семей называют «детьми Киселева», их сейчас уже более двух тысяч человек.
Сам Николай Яковлевич обо всем этом никогда никому не рассказывал. До самой своей смерти в 1974-м. Возможно, из скромности. А может, просто помнил, как после завершения операции его сразу арестовали свои по подозрению в дезертирстве. И лишь ходатайства спасенных им евреев уберегли его от расстрела.
О подвиге политрука, выведшего осенью 1942-го с оккупированной территории 218 еврейских беженцев, стало известно совсем недавно. И, по сути, случайно. Директор Музея истории и культуры евреев Беларуси Инна Герасимова, работая в Национальном архиве, обнаружила письмо времен войны, адресованное Первому секретарю ЦК КП Белоруссии. В нем, так и не дошедшем до адресата, и была изложена история переправки через линию фронта евреев, бежавших из гетто. Через какое-то время Герасимова нашла живых свидетелей благородного подвига русского Моисея. И тогда в Израиле Николаю Киселеву посмертно присвоили звание «Праведник народов мира» и поставили памятник. А 9 мая 2014 года именем Киселева назван сквер на Новом Арбате.
Из подвига Киселева, массы других весьма конкретных человеческих историй и состоит для меня Победа. Образ без налета излишней помпезности, но пронизанный неимоверной болью и страданием. Не перестаю удивляться тому, какую пищу Вторая мировая дала для искусства. Сколько создано по-настоящему великих произведений литературы и кино на эту тему. Начнешь перечислять самое-самое, но и двух рук не хватит, чтобы пальцы загибать. Как обойтись без «Баллады о солдате» Чухрая? Без «Они сражались за Родину»? Не вспомнить «Два бойца», «Женю, Женечку и «катюшу» Мотыля? А «Подранки» Губенко? «Иваново детство» Тарковского, «Судьба человека» Бондарчука, «Помни имя свое» Колосова. Нет, тут бессмысленно даже вспоминать, все равно обязательно что-то забудешь, и станет обидно. Огромное количество хороших фильмов. В том числе зарубежных. Один «Список Шиндлера» чего стоит! Всему молодому поколению надо в обязательном порядке смотреть, чтобы навсегда вызубрить: Холокост — это не клей для обоев!
Вот так подумаешь: а если взять да и вынуть из нашей культуры весь этот пласт? Что останется? Неужели война и впрямь в каком-то смысле двигатель не только прогресса, экономики, но и искусства? Так или иначе, но тема войны, победы всегда вызывает у меня священный трепет в груди. Есть только два праздника, во время которых я каждый раз чувствую в воздухе совершенно особую атмосферу: это Новый год и 9 Мая. Может, я как-то на генетическом уровне с войной связан? Все-таки фамилия у меня вполне армейская: пушкарь, канонир, артиллерист в переводе с украинского. У писателя Олеся Гончара в сочинении «Знаменосцы» даже есть фраза: «Стройными рядами шли гармаши».
А еще я как-то раскопал миниатюру, на которой изображен казак в жупане с фитилем у пушки, а внизу подпись: «Гармаш». Правда, сам я от стрельбы был все время ой как далек. Даже в армии, где моим оружием была лопата. Служил я в стройбате под Тверью. Строили так называемые точки. Места для дислокации ядерных ракет. Домой мамам писали, что строим дороги и детские сады, поскольку точки были секретными. Наверное, сейчас уже можно сказать, что проходили они в документации под названием «ГСМ» и каждой был присвоен свой номер. ГСМ-1, ГСМ-2 — из них состоял известный всем пояс вокруг Москвы.
Несмотря на то что в армии мне не довелось даже пострелять, я очень благодарен ей. Именно она сделала из меня мужчину: там я узнал, что такое мужское общежитие (особенно когда полроты украинцев, а половина — узбеков), что такое жесткий распорядок дня, что такое по морде ни за что, что такое тяжелый физический труд. Когда пришел, я даже один раз не мог сделать подъем-переворот. Но через полгода делал это упражнение уже шесть раз. Все это потом мне очень помогло в актерской работе. Ведь она физически совсем непростая. В Англии, например, по шкале профессий наша работа стоит сразу после шахтера по энергозатратам.
В моей личной фильмографии — прорва военных ролей. Начиная с самой первой, когда я в фильме «Отряд» в 1984-м сыграл бойца Урина. Как дебютная работа, она мне, конечно, особенно дорога. Как и роль в фильме «Свои» Дмитрия Месхиева. Она — настоящая и одна из немногих, за которые до сих пор не стыдно. Разумеется, каждый раз, вживаясь в новый характер, ты неминуемо пропускаешь роль через себя. В этом смысле я, как бы глупо это ни звучало, ветеран Великой Отечественной. Прекрасно помню, как Никита Михалков, подготавливая меня к съемкам в «Утомленных солнцем — 2», дал посмотреть огромное количество документальных видеоматериалов времен начала войны. Я вглядывался в лица пленных. Пытался понять, что они чувствовали. Смотрел на эти поднятые на уровне плеч руки. Крохотный штрих, который многое значит. В этом и боль, и стыд…
Тем не менее, несмотря на все системы Станиславского, мы, современные люди, не способны, мне кажется, до конца понять, как это — постоянно ходить под страхом смерти, собираться убить собственную дочь ради спасения отряда… Я прекрасно понимаю, почему большинство ветеранов, прошедших войну не боком, а переживших реальные ужасы, рассказывают о ней неохотно. Срабатывает средство психологической самозащиты. Все это было так страшно, что для них крайне мучительно раз за разом снова пропускать катаклизм через себя. У нас вот был в театре бутафор, имя которого можно встретить в добром десятке фильмов, — Федя Валиков, мастер комедийного эпизода. Его все звали так легковесно, хотя он прошел всю войну минометчиком. И вот никогда Федор Михайлович, награжденный медалью «За отвагу», кавалер ордена Славы II и III степеней, не рассказывал о военном прошлом. Ведь у каждого такого человека есть внутри жуть непролазная.
Если вдруг таких людей удается по-настоящему разговорить, то ты обязательно получишь такую порцию нелакированных подробностей, что твои ощущения по поводу войны изменятся раз и навсегда. Вот, например, артист Весник, с которым я снимался в фильме «Мастер и Маргарита», рассказывал мне как-то о войне. Известно, что он прошел ее всю, закончив в Праге. И мне очень запомнился такой момент. У него был комбат. По происхождению дворянин, служивший еще в царской армии. За всю войну никто ни разу не слышал от него ни одного бранного слова. Ни одного! Но когда прошло объявление о победе, он лег на землю и стал орать страшным, отборнейшим матом. Вот какой был выброс адреналина. Это была такая странная радость. Кто-то плакал, кто-то смеялся, а у него это вот так выразилось.
Я очень хорошо себе это представляю. Наверное, это можно вставить в какое-то кино. Может, когда-то и вставят.
Когда отменят этот закон, пытающийся нас обучить разговаривать на родном языке.
Помню еще банкет после премьеры в кинотеатре «Октябрь» фильма Юрия Озерова «Сталинград». Сидели мы тогда молодые с Федей Бондарчуком напротив настоящих ветеранов. Сам Кожедуб с нами сидел. А рядом с ним бабка в гимнастерке. На гимнастерке — килограмма два железа. Так вот подвыпила она и говорит: «Вы думаете, я всегда такая пухлая была? Нет, тростинкой в медсанбате служила. Мне раненого было самой не вытащить. Только если он мне помогал. А как его помощь обеспечить — он же без сознания? Так я гимнастерку-то расстегивала, руку его на грудь себе клала — мужики сразу в себя приходили». Вот вам школа фронтового выживания!
Я не устаю поражаться тому, сколько мы еще не знаем о той войне и той победе. Чего только стоит тот самый подвиг политрука Киселева, с которого я начал. А есть ведь еще уникальная история комбата Раппопорта — непридуманная, подлинная версия нашей войны и нашей победы. Она порой так отличается от обкатанных годами в нашем сознании мотивов. Но это наша правда о нашей победе, и мы должны отстаивать ее так же, как наши деды отстояли нашу Родину.
В связи с этим вспоминается еще один случай. В середине 80-х Люся Черновская, руководитель молодежной секции Дома актера, устраивала для нас встречи с интересными людьми. И вот однажды пришли мы пообщаться с совершенно потрясающим писателем Вячеславом Кондратьевым, который на заре перестройки сам трагически оборвал свою жизнь. Это он автор «Сашки», пьесы «Отпуск по ранению». Мощный, серьезный, из гранита человек, фронтовик, дважды раненный.
— Какие критерии у вас при выборе сюжета для военной прозы? — задал кто-то из зала невинный вопрос.
— Борис Васильев — мой коллега и друг, мы оба воевали, — ответил Вячеслав Леонидович. — Я его очень высоко ценю. Но на самом деле, чтобы взять десант, который описан в повести «А зори здесь тихие…», были брошены два больших спецподразделения, а не горстка невинных девушек. Но даже они не решились атаковать десант, они его просто окружили и взяли измором. Я знаю это точно, потому что там погиб мой товарищ. Вот что я могу рассказать к вопросу о критериях.
А дальше, немного подумав, он добавил:
— В декабре 1942 года на Калининском фронте с 30-го числа никто не стрелял. Тишина. Отдыхали. Готовились к встрече Нового года. Ночью в блиндаж, в котором находились сержант и пятеро солдат, ввалился пьяный немец лет пятидесяти. Наши схватились за оружие. Он на плохом русском сказал: «Не надо, подождите, я специально пришел по-доброму». Поведал, что участвовал в Первой мировой и был в России. И спросил: «А можно мы к вам придем? Пусть Сталин с Гитлером воюют, а мы будем праздник отмечать». На что его один из солдат спросил: «А у вас шнапс есть?» — «Много», — ответил немец. Вопрос был решен.
И в итоге они пришли. Пятеро немцев. Сели в этом блиндаже и стали пить. Напились. Какой-то немец достал губную гармошку. Стал играть. Проходивший по окопу политрук это услышал. Сержанта расстреляли через два часа. Всех остальных наших отправили в штрафбат. Всех немцев — в плен.
— Ну и куда я сейчас могу написать пьесу про это? — задал встречный вопрос Кондратьев.
Шел 1985 год. Прошло 30 лет. И таких пьес, на мой вкус, до сих пор не хватает. Иногда гадаю: «А что бы я сам хотел рассказать о войне? О чем бы собрался при возможности снимать кино?» Под впечатлением от голливудского «Интерстеллара» я, совершенно поверхностно разбирающийся в этих всех гравитациях и тяготениях, снял бы фильм о Курской дуге. О людях, которые остались там навсегда. О том, что они думают сейчас о всех нас.
Валентин Гафт. Черный квадрат
Актер Валентин Гафт пишет это стихотворение много лет. Он дописывает и дописывает его. Мы благодарны, что все написанное в стихотворении к этому времени Валентин Гафт разрешил опубликовать в нашем журнале.
Начала не было и не было конца, Непостижимо это семя, Меняет на ходу гонца Эйнштейном тронутое Время. Конь Времени неудержим, Но гениальные маразмы Еще заигрывают с ним, Катаясь в саночках из плазмы. Но наберут ли Высоту Качели нобелевской славы? Жизнь оборвется на лету… И кто-то подведет черту Ее бессмысленным забавам. Как остывающая лава, Застынет чернота в квадрате. Мир погружая в вечный траур, Умрет душа, талант утратив. Очнувшись в темноте в неволе, Крича от боли, в стельку смята, Откроет двери чернота Непостижимого квадрата. Исчезло Время — там дыра… Как давит глубина сетчатку. Какая темная игра. Как ослепительна разгадка.Майк Гелприн. Однажды в Беэр-Шеве
Рассказ Майка Гелприна
Рыжий Фишел, внук старого шойхета Ицхака, прибежал, едва я открыл лавку.
— Шолом, дядя Эфраим, — поздоровался Фишел, не успев даже отдышаться. — Ой, дядя Эфраим, к тебе там из самого Йерушалайма приехали.
Сначала я подумал, что приехала Гита, и обрадовался, и хотел немедленно бежать ей навстречу, моей младшенькой, ягодке моей. Но потом сообразил, что Гита приедет только на рош-ходеш, первый день месяца адар. И огорчился, и едва не расплакался, потому что до рош-ходеша оставалось еще три дня, мне ли о том не знать, когда каждое утро я дни эти считал. Так я рыжему внуку старого Ицхака и сказал.
— Не расстраивайся, дядя Эфраим, — утешил меня Фишел, — Гита обязательно приедет, уже скоро. А пока ребе Нахум велел передать, чтобы ты надел талит-катан с цицесами и сменил ермолку на штраймл. Те, которые приехали, будут брать у тебя интервью.
Возможно, я когда-то знал, что такое интервью, но потом забыл, как и множество других слов, за ненадобностью. Поэтому я не стал ни огорчаться, ни радоваться, а прошел из лавки в дом и сменил будничную капоту на нарядный талит-катан с цицесами, как велел ребе Нахум. Надел вместо ермолки штраймл из соболиных хвостов, оставшийся мне от отца, с тем и вышел из дома.
Оказалось, что интервью — это когда бородатый ашкенази мелет про тебя всякий халомот, а безбородый сефард смотрит в такую штуковину, похожую на лошадиную подкову, только квадратную и со стеклом там, где у подковы дырка. Возможно, я когда-то знал, как эта штуковина называется, но за ненадобностью забыл.
— А сейчас перед вами, — затараторил бородатый, — почтенный Эфраим Гаон, человек, который считает себя самым счастливым евреем во всей Беэр-Шеве.
Хотел я сказать, что он глупец и счастье считать невозможно, но не успел: только рот разинул, как бородатый этот меня спрашивает:
— Любите ли вы свою семью, господин Гаон?
Видит Б-г, среди евреев тоже встречаются глупцы, что бы ни говорил на этот счет ребе Нахум. Какой же еврей не любит свою семью больше всего на свете после Б-га? Так я ему, этому бородачу из Йерушалайма, и сказал.
— У вас ведь жена, двое сыновей и дочь, господин Гаон? Вы их всех одинаково любите?
Б-г свидетель, не помню, когда слыхал настолько глупый вопрос. Измерять любовь — это все равно что считать счастье. Как я могу любить Голду больше или меньше, чем детей, которых она мне родила? Или Гершэлэ больше, чем Якова? Или Якова больше, чем Гиту? Так я ему, глупцу, и сказал.
Потом он еще много всего спрашивал: и про торговлю, и не скучно ли мне в лавке, и что Голда готовит на Рош-Хашану, и исправно ли мы постимся на Йом-Киппур. Я уже и отвечать устал. А второй, безбородый, все со своей подковой цацкался: то так в нее заглянет, то эдак, то присядет с ней, то отбежит…
Б-г не даст соврать, ничего в нем хорошего нет, в интервью, разве что хорошо, когда оно кончается. Это интервью, однако, и закончить хорошо не сумели.
— А правда ли, господин Гаон, — бородатый ашкенази спросил напоследок, — что вы ненавидите шаббат и не ходите по субботам в синагогу?
Я его сразу ударил, не думая. По лицу, так, что он свалился прямиком в пыль и заблеял, словно овца, которую шойхет режет на Песах. Это наверняка лысый Барух, сойфер при синагоге, подговорил спросить про шаббат. Барух сватался к Голде еще до меня, но старый Танхум, Голдин отец, ему отказал. В Беэр-Шеве всякий знает, что чужим нельзя меня про шаббат спрашивать и напоминать даже нельзя. И если кто чужой спросит, то я теряю разум, и память теряю, и становлюсь настоящим мешуга, и тогда один Б-г ведает, что могу натворить.
Дальше ничего не помню, кроме того, что прибежали соседи и доктор Леви все кричал, чтобы меня держали. Пришел в себя я лишь за столом, в доме, и Голда сидела напротив и подавала мне блюдо с кнейделах. И тогда я устыдился, и разломал халу, и оделил жену мою и каждого из сыновей, а потом разлил вино и прочитал брахот, молитву, положенную перед едой. Мы поели, и я отправил Гершэлэ запирать лавку, а Якова отослал в детскую и наказал спать.
Мы остались с Голдой вдвоем, и, пока она хлопотала на кухне, я смотрел на нее. Я смотрел, и прошлое плясало у меня перед глазами праздничной Хава-Нагилой. Той, что мы отплясывали с Голдой в день свадьбы, и пятьсот человек родни и соседей завидовали мне, потому что ночью мне предстояло лечь с самой красивой девушкой квартала Вав-Хадаш, а может быть, и всей Беэр-Шевы.
Она ничуть не изменилась, моя Голда, даже родив мне троих детей. Осталась такой же стройной и ясноглазой. С тонкими бровями вразлет и шелковыми каштановыми локонами до плеч.
Я долго смотрел на нее и молчал. И потом, когда вернулся Гершэлэ и затих в детской, сказал:
— Пойдем в постель, Голда.
Год назад ребе Нахум спросил меня, делю ли я ложе с женою своей. Выслушал ответ и долго молча глядел на восток, туда, где исходила зноем пустыня Негев. Потом сказал:
— Б-г простит нам прегрешения наши. Ступай.
Наутро я, как обычно, пересчитал дни, оставшиеся до месяца адар. Порадовался, что их стало всего два, и отправился открывать лавку.
До полудня я продал три золотых кольца и нашейную цепочку с могендовидом, а потом принял заказ на брошь и ожерелье для Эстер, племянницы доктора Леви, которая на шестой день месяца зив будет справлять бат-мицву.
Весь квартал Вав-Хадаш покупает драгоценности только у меня — так велел прихожанам ребе Нахум, а кто посмеет ослушаться ребе…
— Не благодари, Эфраим, — сказал он в ответ на слова признательности. — Б-г заповедовал нам, цадикам, заботиться о таких, как ты.
— О каких «таких»? — не понял я. — О ювелирах?
Мой дед был ювелиром, и мой отец, и мой старший сын Гершэлэ тоже станет ювелиром и займет мое место, когда я состарюсь настолько, что не смогу больше мастерить украшения. Так я ребе Нахуму и сказал.
За час до заката я запер лавку и поспешил домой готовиться к шаббату. Голда уже завершила уборку, сготовила хамин и доро-ват и испекла хремзлах. Едва стемнело, она зажгла праздничные свечи, и мы всей семьей сели за стол.
Я разлил по бокалам вино и прочитал минху и маарив, молитвы, положенные накануне субботы. И мы сидели за столом допоздна, я, Голда и двое наших сыновей. Старший, Гершэлэ, который схож со мной лицом и нравом, и младший, Яков, уродившийся подобным моей жене.
В субботу утром я, как положено, надел молитвенный талес и до вечера читал жене и мальчикам Тору. Предписывающие заповеди и запрещающие, выдержки из книги Шмота и книги Йехезкеля, строки из главы Бо и главы Ха-Ходеш.
Я читал строки, завещанные Всевышним, смотрел на Голду и на рожденных от нее сыновей, и радовался, что они у меня есть, и думал, что счастлив тот, кто любит свою семью так, как я, — больше всего на свете после Б-га.
И еще думал, что завтра приедет Гита и мы все будем в сборе.
И почти совсем не думал о том, что Б-г проклял меня.
И что моей жене и детям запрещено ходить в синагогу по субботам, потому что они — не евреи.
Гита приехала на следующее утро, как мне и обещали. Ее привезли в таком же фургоне, что полгода назад доставил Якова, а до него — Гершэлэ и Голду. Фургон был желтым, в синюю полосу, с надписью «Jerusalem electronics, Inc» на борту.
Высокий, плечистый сефард выбрался из кабины, отворил дверцу кузова, и оттуда на землю ступила моя Гита. Я бросился к ней, упал перед ней на колени, прижал к себе. Потом отстранил, вгляделся, и сердце мое едва не вылетело из груди от радости. Я так боялся, что она будет… не похожа. Но то была она, моя дочь, кровиночка моя, ягодка. Такая же, как обычно, такая же, как всегда.
— Фирма решила сделать вам подарок, господин Гаон, — пробасил между тем сефард. — Как постоянному клиенту, бесплатно. Спросите ее что-нибудь.
— Что спросить? — оторопел я.
— Что хотите.
— Ты здорова, маленькая? — машинально спросил я.
— Здорова, папа.
Я почувствовал себя так, словно меня ухватили ювелирным бокорезом за сердце. Это был не ее… Не ее голос. Неживой. Механический, бесцветный, ничего общего не имеющий со звонким и чистым голоском моей малышки. Я вскочил, оттолкнул Гиту и метнулся к сефарду.
— Это не она! — заорал я ему в лицо. — Ты кого мне привез? Кого привез мне, грязная свинья?!
— Что с вами, господин Гаон? — изумился сефард. — Которую заказывали, ту и привез. Точно по фотографии. Ей поставили голосовой блок за счет фирмы, мы думали, вы обрадуетесь, в предыдущих моделях такого блока нет. Робототехника, знаете ли, не стоит на месте, мы…
Я бросился на него, заехал головой в подбородок и сжатыми кулаками в живот. Он согнулся от боли, я добавил ногой, и в следующий миг он сокрушил меня ударом в челюсть. Мне показалось, что у меня взорвалась в голове такая штука… я раньше помнил, как она называется, но за ненадобностью забыл. Я перестал видеть и перестал чувствовать. Из дальнейшего помню лишь, что вокруг были люди и прорывался откуда-то издалека голос доктора Леви. Говорящий несвязные слова, часть из которых я знал когда-то, но забыл за ненадобностью.
— Ракета «Град»… Сектор Газа… Всю семью в один миг… Роботов… Заставил себя забыть… Ментальный кокон… Каждодневный нравственный конфликт между религиозностью и преданностью погибшим… На грани сумасшествия… Кризис… Предварительный диагноз — инсульт…
Весь месяц адар и половину нисана я пролежал в больнице Сорока в беспамятстве. А когда наконец пришел в себя, у моей постели сидел доктор Леви.
— Шолом, — поздоровался он. — Молчи, тебе не нужно сейчас говорить. Твои родные здоровы и ждут тебя. Они…
— Правда? — перебил я, несмотря на запрещение говорить.
— Б-г свидетель, — подтвердил доктор Леви. — У меня хорошая новость для тебя, Эфраим. Ребе Нахум ездил с ходатайством в Йерушалайм, к самому ребе Ионе Мецгеру. Главный раввинат постановил разрешить твоей семье принять гиюр. Они прошли обряд обращения и уже две недели как евреи, все четверо.
Я долго не мог поверить. Я подумал, что доктор обманывает меня. Ведь они не могли быть евреями, потому что они… они… я тщился вспомнить, кто они, и не мог, поскольку забыл это слово за ненадобностью. Потому что они не люди, понял я наконец.
— Настоящие евреи? — спросил я.
— Ну конечно, настоящие, — улыбнулся доктор Леви. — Богобоязненные и благочестивые ашкенази.
И тогда Б-г дал мне силы, и я — поверил. Я заставил себя поверить. Как когда-то заставил забыть.
Аркадий Дворкович. У нас в Таганроге
Наш колумнист, помощник президента России Аркадий Дворкович, продолжает серию публикаций в «РП» пронзительной статьей про свою вторую родину, город Таганрог, и историей о том, как город не стал столицей России. Читатель откроет для себя не только дорогу к Центральному пляжу с семечками по 10 копеек, но и самого Аркадия Дворковича.
Когда мои друзья и знакомые слышат, что Таганрог — мой второй родной город, чаще всего их реакция предсказуема: «А где это?»
Это — на юге. Намного ближе к Сочи, чем к Москве. Но не на Черном, а на его младшем брате — Азовском море. А еще точнее — на Таганрогском заливе, некогда приведшем город к процветанию за счет торговли зерном, а потом обмелевшем.
В Таганроге под занавес трагического 37-го родился мой отец. Учился в одно время с артистом Зиновием Высоковским в той самой гимназии, которую когда-то окончил Антоша Чехонте (этот псевдоним предложил ему преподаватель литературы). И ходил он в процветающий и поныне театр, вбирая в себя дух настоящего искусства. А азы математики в маленького, позднее великого писателя зачем-то вбивал Эдмунд Дзержинский. И одноименная улица в городе — именно в его честь, а не в память о сыне-революционере.
А ведь однажды Таганрог мог стать столицей Российской империи. Таков был замысел Петра, когда в 1698 году он приказал построить крепость на Таганьем Роге. Но неудачная война против Турции не оставила шансов на счастливое для Таганрога развитие событий, предоставив право быть «окном в Европу» родине уже двух президентов Российской Федерации.
Но, находясь на пути с севера на юг, Таганрог был обречен оказаться местом самых разных — радостных и печальных — событий.
«Всю жизнь свою провел в дороге, простыл и умер в Таганроге» — слова А. С. Пушкина про императора-реформатора Александра Первого, за смертью которого последовало восстание декабристов. Есть, правда, легенда, что император лишь инсценировал свою кончину и под видом монаха жил еще почти сорок лет…
Таганрог — родина не только Чехова, но и великой русской актрисы, ушедшей из театра только в тот момент, когда ей «надоело симулировать здоровье», Фаины Раневской.
Сегодня в городе четыре главных памятника (если оставить за скобками вождей революции) — Петру Первому (созданный Антокольским оригинал архангельского монумента, незаслуженно оказавшегося на новой банкноте), Александру Первому, Антону Чехову и Фаине Раневской. Таким заслуженным сочетанием могла бы гордиться любая мировая столица!
Когда-то, в 80-е годы прошлого столетия, Таганрог был выбран как модельный средний российский город для проведения социологических исследований по самым разным вопросам советской жизни. Меня, например, в то время волновал вопрос, как можно жить без отстающих. Но плакат давал безоговорочный наказ о том, что мы должны-таки исхитриться и жить без этих самых отстающих. Выбора не было, хотя отстающие никуда не девались.
С одной стороны, оказаться средним городом было обидно, но с другой — это было и почетно. И потом еще многие годы решения партии и правительства проверялись на «средних» таганрожцах с их сочетанием русского, донского и украинского говорка. А среднестатистичность города, видимо, объяснялась тем, что кроме богатой истории и культуры он был и остается крупным промышленным центром, сочетающим производство комбайнов «Колос», превратившихся сегодня в автомобили с корейским лицом (на комбайновом работал двоюродный брат моего деда), труб, котлов, сложнейших самолетов и приборов для защиты нашей Родины.
На авиазаводе работал когда-то после окончания авиатехникума имени знаменитого Петлякова мой дед. Кто-то его, тяжело заболевшего, сдал, когда фашистская армия вошла в город. И его убили на глазах у семьи. А потом было уничтожено еще более двадцати Дворковичей, за несколько десятилетий до этого переселившихся из Прибалтики. Погибла и подпольщица Лихолетова — родная сестра моей бабушки, перешедшей после гибели мужа через линию фронта и отвоевавшей в танковой разведке сотни дней и километров до освобождения Таганрога. Она оставила сестре маленького Вову Дворковича на попечение. Мальчик носил патроны в бидонах из-под молока через весь город. А потом, потеряв всех родственников, прятался в подвалах — до той самой минуты, когда мама нашла его голодным на улице. Кстати, именно таганрогское подполье было первоначальным прототипом знаменитой «Молодой гвардии»…
Недавно на родине Чехова проходил конкурс «Мир глазами молодых» — соревнование талантливых школьников за право быть «Юношеской восьмеркой» и участвовать в программе саммита лидеров «Большой восьмерки». Они по-настоящему почувствовали, что такое Таганрог с его «неповторимым колоритом во всем: в людях, в необыкновенной природе, в атмосфере города» (Софья Дзюба, таганроженка, участница «Юношеской восьмерки» три года назад в Санкт-Петербурге). И родились стихи!
Диана Костина, Ставрополь, 10 лет:
Чехов везде, в автобусе нашем, В азовской воде и в утренней каше. В лавке отца, в усталости общей, В экскурсиях без конца. Больше Чехова, больше! Чехов в группах, он в делегациях, В баржевых рубках и в бурных овациях. Чехов в дворцах, на театра пороге. В наших сердцах. Ибо мы — в Таганроге!Очень точно! А для меня Таганрог — это маленький дом по Исполкомовскому, а теперь Итальянскому переулку с номером 38. Вот только сада с пятьюдесятью кустами роз, жерделовым деревом, яблонями и вишнями уже нет. Порубили сад новые хозяева, как и чеховский вишневый… Жаль, что пропало то, что так любили бабушка с дедушкой. А их самих знало полгорода! Потому что они дарили людям праздник, устраивая на Банковской (ныне Александровской) площади новогодние елки. И только у меня было счастье летом копаться на складе с многочисленными яркими игрушками и огромными Дедом Морозом и Снегурочкой из папье-маше.
Мой Таганрог — это дорога вниз к Центральному пляжу с бесконечными семечками в кулечках по десять и двадцать копеек до и после купания в невероятно теплом (потому что мелком) море. Это ловля бычков у яхт-клуба на леску с крючком и грузилом. И можно потом жарить и есть их целиком, не боясь за здоровье. Это каменные лестницы, ведущие к набережной и порту — старая и новая, прямая и извивающаяся, — заставляющие заниматься арифметикой, то есть считать ступеньки.
Мой Таганрог — это домик Чеховых. Такой маленький, что даже с моим невысоким ростом приходится нагибаться, проходя внутрь, и удивляться, как на почти детских кроватках умещалась совсем немалочисленная семья будущего писателя. Это базар по утрам в выходные дни со сладкими арбузами, громадными почти бордовыми помидорами и контрабандной черной икрой. Это шахматы в парке и звенящие трамваи. Это футбол на «Торпедо» с плюющимися в прямом и переносном смысле поклонниками местной команды. Я даже как-то сыграл за нее в товарищеском матче с украинским соседом-побратимом Мариуполем. Сыграл «как-то», но команда выиграла, а значит — мне удалось внести «неоценимый» вклад в историю таганрогского спорта. И мы привезли в Таганрог в прошлом году — спасибо всем моим друзьям — команду артистов и политиков, чтобы, сыграв еще раз в футбол, подарить шанс на жизнь нескольким десяткам детей. И мы поедем туда вновь, потому что нигде больше не было такого душевного и теплого приема со стороны обычных людей, готовых радоваться маленьким добрым делам и событиям. И терпеливо ждать лучших дней.
Мой Таганрог — это и тысячи домиков на разномощеных улицах, покрытые виноградными лозами, с традиционным «Осторожно, злая собака!» на калитках и подтверждающим эту угрозу многоголосым лаем. Это вокзал, где когда-то отдохнувшие северные жители теряли у касс набранные силы с целью купить заветный билет домой…
Мой Таганрог — это могилы предков, бабушек и дедушек, напоминающие о корнях и о том, что во мне есть частичка и этого удивительного места.
Катя Добрякова. Футбольный манифест
Дизайнер Катя Добрякова рассказывает о том, как она, посомневавшись, стала делать самые модные в Москве футболки. Надписи на этих футболках становятся слоганами целого поколения. А она еще сомневается!
Вам встречались люди, которых может загнать в тупик вопрос: «Вам нужен пакет?» Когда я слышу эту фразу от продавщицы, у меня в голове проворачиваются десятки вариантов: смогу ли я донести покупки до машины без пакета, нужен ли мне этот пакет потом, как я могу его использовать — вплоть до того, сколько времени займет процесс его биологического разложения. К слову, он займет четыреста лет при среднем сроке службы пакета двадцать минут. Когда мои мечущиеся мысли упираются в этот аргумент, мне кажется, что решение лежит на поверхности, и я уже собираюсь ответить: «Нет, мне не нужен пакет!» Но вдруг вспоминаю, что в этот час вряд ли удастся припарковаться ближе, чем в пятидесяти метрах от дома, а значит, нести покупки в руках придется не только до машины, но и потом, через горы грязного талого снега, до квартиры… И все начинается сначала. На лице продавщицы появляются отражения мыслей — не самых приятных. Очередь меня ненавидит. Я себя ненавижу. Я ненавижу пакет. Пакет ненавидит меня. От растущего напряжения сводит шею, и я делаю непроизвольное движение головой, которое продавщица принимает за «да» или «нет» по ее усмотрению.
Все объяснимо, если знать, что я родилась под созвездием Весов. Две колеблющиеся чаши — лейтмотив моей жизни. Ежедневно я борюсь и договариваюсь сама с собой по сто раз на дню.
Началось это, когда я не могла выбрать — художественная школа или музыкальная. Потом долго думала, на какой дизайн поступить, графический или интерьерный. В итоге я довольна всеми своими принятыми решениями.
Окончив графический дизайн в институте, я очень успешно работала по специальности — делала культовым музыкантам обложки для альбомов, пока змей-искуситель не дал мне возможность попробовать себя в дизайне интерьера. И тут у меня все неплохо получалось — проекты частных домов, ресторанов, SPA. Я даже организовала выпуск дизайнерских подушек для интерьера с принтами. Но однажды в ресторане подружка сказала мне, что надо завязывать мне с подушками и сделать майку с Путиным. Я посмотрела на нее с искренним недоумением. Мой главный аргумент был, что я неконъюнктурный человек и мне это не надо. Она сказала — как хочешь… Придя домой, я сделала принт Путина в виде царя-батюшки из пушкинской сказки с виньеткой и слоганом «Кабы я была царица, я б для батюшки царя родила богатыря»… Таких маек мы с моим печатником Ашотом напечатали ровно три, одну я напялила на себя и пошла на светский раут.
Там я еще не дошла до гардероба, как меня в буквальном смысле порвали двое мужчин. Они орали в голос: «Девушка, где вы взяли это?» Я долго сомневалась, сказать ли им, что у меня в сумке лежат еще две тепленькие майки, обдумывающие прайс. Решившись, я гордо сказала: «Сама сделала, и у меня еще две есть». Молодые люди, ни секунды не сомневаясь, раскошелились и, вырвав у меня трофеи, потащили их за свои столики. Через неделю у меня уже были первые гастроли. Моя подруга пришла с Путиным в «Сохо», там ее достали вопросами, и она позвонила мне. «Приезжай, тут все хотят такую майку», — кричала она, пытаясь переорать Бейонсе. Через полчаса в «Сохо» очевидцы могли наблюдать картину: я в валенках с резиновыми калошами с синим икеевским пакетом веду своих курочек в туалет со словами: «Пойдемте, сделаем это цивилизованно».
В кабинке горит плавающая свечка, не видно, какого цвета майки, не говоря уже о размере. Девочки орут, перебивая друг друга, складывают по три тысячи рублей в раковину и довольные вываливаются из очереди.
Я, багрово-красного цвета, кладу свой пакет в урну и не знаю, как выйти из туалета, потому что мне неудобно.
Первые свои майки я покупала в H&M. Когда я приходила, то парализовала работу магазина. И тогда я нашла своих портных.
Потом я долго сомневалась, нужен ли мне свой собственный магазин, даже на Патриках я долго не могла выбрать место.
C умилением сейчас вспоминаю, как мы купили две тонны тканей в Италии, потому что я не могла выбрать, какая лучше, и как я в магазине не могла решить, из чего сделать стену, до последнего момента. И как двери перекрашивали из черного в белый и обратно так долго, что, когда магазин открылся, я была душистой, как банка с ацетоном, а на дверях был пятисантиметровый слой краски, в который кто-то вляпался.
Часто вопрос нерешительности для меня — это вопрос этики и воспитания.
Не так давно я из-за своей нерешительности не могла сделать майку с Никитой Михалковым, где он должен был предстать в бесовато-ироническом образе с нимбом. Иконописцы отказывались это писать.
Не окажись на моем пути Ксении Анатольевны Собчак, девушки в разы решительнее меня, майки совсем могло не быть. «Детка, тебе нужно срочно на перевоспитание», — сказала она после интервью на радио. Тогда я сама села и написала стилизацию под икону Никиты-Бесогона. И было совсем не страшно. Как однажды удачно заметил Шекспир, наши сомнения — предатели, они заставляют нас лишаться многого, чего мы могли бы достичь, из-за страха попытаться это сделать.
В тот же день в честь знакомства я подарила Ксении майку с Михаилом Прохоровым, зацелованным с ног до головы разноцветными жирными губами.
Майка оказалась как яичко к святому дню, она как раз собиралась брать у него интервью. Уже через месяц я листала фотки Ксении с Михаилом в GQ, на которых она была в моей майке. Очень быстро мы слились в едином творческом порыве, сделали футболку для благотворительной акции «Барахолка Барабаки» на «Серебряном дожде», но на этом дело не остановилось.
На первый эфир своего нового проекта «Госдеп» Ксения надела мою майку, которую ей подарили друзья. «Владик, выпей лимонадик», — было написано на майке, на которой двое наших правителей в нежном возрасте сидят с графином лимонада за столом в пионерлагере. Майка вызвала общественный резонанс.
Утром меня разбудила Ксения и сказала: «Давай делать майку для следующего эфира. Тема «Работаю в госдепе за еду», например». Мне очень понравился слоган: я в эту же минуту представила ведущую политического шоу с картонкой бомжа-попрошайки, висящей на шее с этим слоганом. В контексте обвинений в связях с Макфолом — архитектором оранжевых революций и названия шоу — это было вдвойне остро. Публика с восторгом приняла наш сатирический креатив.
На прошлой неделе нужно было поднять тему принятого в Питере закона о запрете пропаганды гомосексуализма. И тут без сомнений не обошлось. Мне вообще эта тема очень близка. У меня много друзей нетрадиционной ориентации, и я их очень люблю. Через полчаса у меня был слоган «Хорошие парни встречаются». На груди я решила разместить пару «горячо встречающихся» мужчин. Майка была уже у меня. Немного посмотрев гей-порно, я, лежа в ванной, писала в Твиттере пост Gay overdose. Остановилась на Gayover и поняла, что лучше слогана, демонстрирующего этот закон о запрете пропаганды, невозможно было придумать. Выскочив из ванной, я перебудила полгорода, и печатник успел напечатать ее к утренней съемке. В итоге, вы, наверное, поняли, я сделала оба варианта майки, потому что не смогла расстаться ни с одним из них.
На следующий день после выборов самой актуальной цифрой был процент, который насчитал ЦИК, и я решила, что майка должна быть двойной. Нижний слой непрозрачный с надписью «Прозрачность 63,6 %» и сверху полупрозрачный. Очень интересный эффект получился и очень многогранный.
Забавной получилась майка «Оппозиция у нас, конечно, не фонтан» с писающим мальчиком, забрызгивающим струйкой грудь носящего майку.
Я хочу сказать, что самая моя большая уверенность — профессиональная, и заключается в она в том, что я уверена, что делаю самые актуальные остроумные футболки, которые для меня являются манифестами, проводниками моих волнений и эмоций. И я точно уверена, что лучше меня никто этого не делает. Я нашла новый формат средства массовой информации и коммуникации, возможности задуматься, поставить вопрос. И при этом свою слабость в принятии решений я сделала своим творческим почерком: ни в одном моем слогане нет категоричности, однозначности. Я не предлагаю людям надевать на себя мои политические убеждения или пристрастия в искусстве, мои суждения о светских персонажах или мои философские воззрения: я лишь ставлю вопрос, предлагаю задуматься. Ответить на него я предоставляю тем, кто носит мои вещи.
Натан Дубовицкий. Без неба
Писатель Натан Дубовицкий, известный своими романами «Околоноля», «Машинка и Велик» и недавно вышедшей повестью «Дядя Ваня», написал рассказ «Без неба».
Рассказ о пятой мировой войне — первой нелинейной войне, где все воевали против всех. Интерпретаций может быть много — особенно сегодня, когда настроения в обществе уж точно нельзя назвать простыми и двухмерными.
Над нашим поселком неба не было. Поэтому мы ходили смотреть на луну и птиц в город. На другой берег реки. Горожане недолюбливали нас. Но препятствий не чинили. Даже оборудовали на одном из холмов, там, где кирпичная церковь, смотровую площадку. Поскольку они почему-то считали нас пьяницами, на площадке, кроме скамеек и платного телескопа, разместили небольшую пивную. И полицейский пост.
Горожан можно понять. Они много страдали от злобы и зависти приезжих. И хоть нам было обидно, что в нас, их ближайших соседях, почти горожанах, они видели чужаков, но понять их было можно. Ведь и они все-таки нас понимали. Не гнали. Что бы ни писали их сайты, не гнали.
Всем ведь понятно, если честно, что мы остались без неба не по своей вине. Напротив, нам в каком-то смысле выпала большая честь. Ведь маршалы четырех коалиций выбрали именно наше небо для генерального сражения. Потому что небо над нашим поселком было лучшим в мире. Ровное, безоблачное. Солнце текло по нему широкой спокойной рекой. Я его хорошо помню. Солнце. И небо.
Маршалы нашли это место идеальным для последней битвы. Неудивительно.
Тогда все армии были воздушные. А тут — нулевая облачность, нулевая турбулентность. И вообще.
Это была первая нелинейная война. В примитивных войнах девятнадцатого, двадцатого и других средних веков дрались обычно две стороны. Две нации или два временных союза. Теперь столкнулись четыре коалиции. И не то что двое на двое. Или трое против одного. Нет. Все против всех.
И что это были за коалиции! Не такие, как раньше. Редкие государства входили в них целиком. Случалось, несколько провинций выступали на одной стороне, несколько на другой, а какой-нибудь город или поколение, или пол, или профессиональное сообщество того же государства — на третьей. Потом они могли переменить положение. Перейти в какой угодно лагерь. Иногда прямо в бою.
Задачи конфликтующих были очень разные. У кого что, как говорится. Захват спорных участков шельфа. Насильственная презентация свежей религии. Повышение рейтингов и котировок. Испытание новых боевых лучей и самолетов. Окончательный запрет деления людей на мужчин и женщин, так как половая разобщенность подрывает единство нации. И так далее.
Простодушные полководцы прошлого стремились к победе. Теперь поступали не так глупо. То есть некоторые, конечно, держались старых обычаев. И пытались вытащить из архивов туманные заклинания. Типа победа будет за нами. Местами срабатывало. Но в основном понимали войну как процесс. Точнее, часть процесса, острую его фазу. Не самую, может быть, важную.
Некоторые народы присоединились к войне специально, чтобы потерпеть поражение. Их вдохновлял расцвет Германии и Франции после разгрома во Второй мировой. Оказалось, добиться такого поражения ничуть не проще, чем победы. Для этого нужны и решимость, и жертвенность, и чрезвычайное напряжение всех сил. А вместе с тем изворотливость, хладнокровие, умение выгодно распорядиться собственными трусостью и тупостью.
Но все это было осознано и проанализировано потом. Историками и экономистами. А тогда просто шла война. Пятая мировая. Довольно страшная. Мне было шесть лет. Нам всем было по шесть лет. Всем, кто сегодня входит в Общество. Кому сегодня тридцать шесть. Мы помним, как с четырех сторон на наше небо слетелись четыре великие армады. Это не были ревущие, свистящие и воющие летательные аппараты старого образца, какие мы привыкли видеть в видеохронике. Впервые применялась новейшая, абсолютно бесшумная техника. С какими-то невиданными системами полного звукопоглощения. Сотни тысяч самолетов, вертолетов, ракет уничтожали друг друга весь день. В гробовой тишине. Даже падая, они молчали. Иногда вскрикивали гибнущие пилоты. Но редко. Потому что почти все машины были беспилотные. Тогда вообще вошло стремительно в моду все беспилотное. И не только средства транспорта. Возникли отели без управляющих, магазины без продавцов, дома без хозяев. Финансовые и промышленные фирмы без директоров. Образовалась в результате демократических революций даже пара беспилотных государств. Что уж говорить о самолетах. То есть некому было кричать, разбиваясь о крыши, мостовые и памятники. Хрустели и трещали только наши дома под градом обломков. Разрушаясь. И то не громко. Системы звукопоглощения действовали почти на всю глубину боя.
Наши родители пытались укрыть нас в городе. Над городом небо было чистым. Но город закрыли. Родители звали с нашего берега на помощь. Умоляли принять хотя бы детей. Хотя бы только тех, кто младше десяти лет. Или семи. Или трех. Или одного года. И только девочек. И так далее. Горожане не открыли. Их можно было понять. Горожан. И родителей, конечно, тоже. В том числе моих.
Отец сказал: не откроют, надо закопаться. Мы уползли в прибрежный песок, кажется, за минуту. Все. Даже самые толстые и старые из нас. Люди плохо знают себя. Они, как это ни странно, на самом деле гораздо проворнее и умнее червей. Деталь — была зима. Мороз. Песок был твердым.
Мама и папа зарылись вместе со мной. Они были теплые. И мягкие. Папа, человек смешливый и хитрый, прихватил из дома мои любимые конфеты. Полный карман. А мама игровой наладонник. От него в норе было нескучно и светло. Так что я отлично провел время. На нас упал хвост самолета. Ближе к вечеру.
Истребители Северной коалиции были сверхлегкими. Из почти невесомых материалов. Если бы такой истребитель упал на нас даже весь, целиком, он не причинил бы нам серьезного вреда. Тем более, что папа зарыл нас довольно глубоко.
В место, где мы спрятались, угодила задняя часть другого самолета. К сожалению. Штурмовика Юго-восточной Лиги. Устаревшей машины. Относительно тихоходной. И тяжелой. Нора была глубока. Но не настолько, насколько хвост штурмовика тяжел. И песок над нами прочно смерзся. Прочно. И все же — это был песок. Не бетон, не сталь, не покров Богородицы. Песок. Песок ведь не сталь. Я тогда это хорошо усвоил. Раз и навсегда. И до сих пор — разбудите меня ночью, спросите: песок это сталь или нет? Я отвечу: нет. С ходу. Ни на миг не задумавшись, не усомнившись. Нет.
Я лежал между мамой и папой. Удара не слышал. Возможно, отец как-нибудь забавно крякнул, когда неимоверная тяжесть расплющила его. Или грубо выругался. Однажды у него что-то такое вырвалось при мне. Напугало. Возможно, какой-то звук издала и мама. Но не обязательно. Не уверен, что она успела хотя бы виновато улыбнуться, как делала всегда, если происходило что-нибудь неприятное с папой или со мной. Надеюсь, им было не больно.
Их убило. Меня нет. Смерть увязла в их телах. И не дотянулась до моего. Мой мозг лишь обдало ее черной духотой. Кое-что выкипело из моего мозга. Испарилось. Третье измерение. Высота.
Меня утром откопали. Простуженного. Потому что родители быстро остыли. И стали как песок. Я увидел двухмерный мир. Бесконечный в длину и ширину. Но без высоты. Без неба. Где оно, спросил я. Да вот же, ответили мне. Не вижу, не вижу. Мне стало страшно.
Меня лечили. Не вылечили. Такая контузия. Тяжелая. Не лечится. Хвост штурмовика раздавил сознание в лепешку. Оно стало плоским. Простым. Что я вижу вместо неба над поселком? Ничего. Как это выглядит? На что похоже? Никак. Ни на что. То есть это не то чтобы непередаваемо, невыразимо. Этого именно нет, ничего нет.
Таких, как я, калек насчиталось после войны около ста. Все мы, двухмерные, оказались почему-то одногодками. Почему, никто не понял. Городские ученые какое-то время копались в наших сознаниях. Написали несколько трактатов. Таскали нас по симпозиумам и ток-шоу. Образовалось несколько фондов в нашу поддержку. Смеяться над нами запретили специальным законом. Построили для нас смотровую площадку и благотворительную пивную. Потом мы вышли из моды. Надоели. О нас забыли.
Если бы мы только не видели неба над поселком, то это бы еще ничего. Но самые наши мысли потеряли высоту. Стали двухмерными. Мы понимали только «да» и «нет». Только «черное» и «белое». Никаких неясностей. Никаких полутонов. Никакой спасительной уклончивости. Мы не умели врать. Все понимали буквально. А значит, были абсолютно нежизнеспособны. Беспомощны. За нами требовался постоянный уход. А нас бросили. Не брали на работу. Не платили пенсию по инвалидности. Многие из нас деградировали. Пропали, сгинули. Оставшиеся на плаву самоорганизовались. Чтобы вместе спастись. Или погибнуть вместе.
Мы основали Общество. Подготовили восстание простых двухмерных людей против сложных и лукавых. Против тех, кто не отвечает ни «да», ни «нет». Кто не говорит: «черное», «белое». Кто знает третье слово. Много, очень много третьих слов. Пустых, лживых. Запутывающих пути, затемняющих правду. В этих темнотах и паутинах, в этих мнимых сложностях прячется и размножается вся мерзость мира. Они дом Сатаны. Там делают деньги и бомбы. Говоря: «вот деньги для блага честных, вот бомбы для защиты любви».
Выступаем завтра. Победим. Или погибнем. Третьего не дано.
Натан Дубовицкий. Книга рыбака
Писатель Натан Дубовицкий появляется в «РП» с новым рассказом. Найдите для него время и сделайте с этим рассказом все что угодно, только не убивайте его спешкой, когда откроете. Когда прочитаете, поймете: вам некуда больше спешить.
Миша из Москвы выезжал редко. Бывал с родителями во Франции, Англии, Таиланде. С классом в Швейцарии.
А вот в России, так уж получилось, не был ни разу. Эту страну он представлял смутно. По рассказам отца, родившегося в Рязанской области. И унылым урокам. То ли истории, то ли географии. По тревожному гулу, который слышался из-за кольцевой автодороги. По каким-то недосмотренным артхаусным фильмам.
Поэтому ожидал, что на первой же загородной станции в электричку ворвутся пьяные дегенераты. Нанесут вина и грязи. Начнут петь и драться.
Но в вагоне было тихо и опрятно. Исчезла из виду Москва. Приближалось уже Ожерелье. Ада не было.
За окном то проглядывало спокойное нежаркое солнце. То моросил нехолодный и даже немокрый как будто дождик.
Смирные речки, сонные поселки. Уютные кладбища. Никакой бесшабашной шири. Ни дремучих лесов, ни бескрайних полей. Так, поляны, огороды… Настоящая Россия. Невелика оказалась.
Обволакивающая, расслабляющая бедность кругом. Хорошо.
В Ожерелье пересадка. Поезд на Павелец. Вагонов поменьше. Народ пониже.
Здесь пели. Но не для разгула — для пропитания. Негромко и недолго. Два пожилых человека в пехотной форме. Солдатские погоны не шли к их возрасту, вполне полковничьему.
Голоса у них были тоже солдатские. Какими кричат на войне. Когда бегут. Не в атаку, а наоборот. Песни явно самодельные — кривые, неладные. Пассажиры поспешно совали им мелкие деньги. Чтобы скорее спровадить в другой вагон.
Когда певцы ушли, три женщины, неподвижно сидевшие напротив Миши, зашевелились. Достали из сумок еду. Каждая что-то доставала и давала двум другим. Хлеб, яйца вкрутую, сыр. Котлеты, шоколад.
Соли ни у одной не нашлось. Старшая, почти старуха, сделала за это выговор младшей. Совсем юной. Видимо, в их таинственной иерархии ответственной за соль.
Женщина средних лет заметила, что без соли лучше. Здоровее. Младшая посмотрела на нее с благодарностью. Старшая с осуждением.
Они были похожи друг на друга. Как будто одна в трехмерном времени. Подумал Миша. И захотел есть. Вспомнил, что в сумке несколько пачек галет. Но достать постеснялся.
Ведь пришлось бы из вежливости предложить им. А они могли бы решить, что он к ним привязался. И намекает, что надо в ответ чем-то поделиться с ним. Им могло бы показаться, что он понуждает их к обмену. Нежелательному, неравноценному. Невежливо получилось бы.
Они поели, убрали остатки в пакет из-под хлеба. Замерли. Вышли на платформе Милославское.
Младшая посмотрела на него с перрона. Просто посмотрела. Ему стало ясно, что это лицо он запомнит навсегда. И немного страшно. Как обычно бывает от всего, что навсегда.
Отныне, что бы он в жизни ни делал, он будет чувствовать на сердце прощальный взгляд женщины. Непрерывно. Почему-то. Ну что ж… Значит, буду чувствовать. Сказал себе и успокоился.
Вагон тронулся. Удочки и сачок покосились. Он поправил их. Плотнее прижал ногой к стене. Придвинулся ближе к окну.
Проверил обеззвученный смартфон. Двенадцать пропущенных. В основном маминых. Папин один. Но очень строгий. Кстати, Миша удивительным образом по тону различал звонки отца и матери.
Повернулся к лежавшей на скамье сумке, чтоб достать галеты и книгу.
На сумке лежал бутерброд с сыром. И шоколадка. Миша попытался открыть окно. Чтобы сказать спасибо. Молодой женщине. Или всем троим. Но молодой особенно. И предложить галеты. Окно не открылось.
Миша был растроган. С умилением съел бутерброд. С уважением шоколадку. Какие добрые люди живут в этой стране. Не то что у нас в Москве. Сделал он вывод. Стал читать.
Это была «Книга рыбака». Сочинение Тихонина. Заслуженного тренера по спортивной рыбной ловле. Бестселлер.
Напротив улегся мужик в резиновых сапогах. Поворочался, покряхтел. Побормотал. Похрапел. Недолго, поднялся, сел.
— Не спится, — сказал он Мише.
Миша попытался посочувствовать. Мимически. Нахмурил брови. Надул губы.
— Хорошая снасть, — кивнул мужик на сачок. — А удочки чего такие короткие? Зимние, что ль? О! Так и есть. Для подледной… Ну правильно. Готовь сани с лета…
Помолчали. Мужик пристальнее посмотрел на Мишу. Миша стал сильнее читать.
— Веришь, ночь не спал. Все про Америку думал. Не то чтобы сразу про нее. Сначала жена пилила. Хуже Америки. Ну, с ней-то зато понятно. Она если доставать начинает, надо переждать. Сорок пять минут. Ровно один тайм. И часов не надо. Ровно! Не спорь, жди. Попилит, побухтит. Время свое выберет. И все. Опять спокойно. Как будто ничего не было. Заснет. Или, если днем, пойдет у плиты шуровать, — говорил мужик.
Обращаясь, впрочем, уже не к Мише. Поверх него. К кому-то за его спиной.
Миша ведь вряд ли мог оценить тонкости международных и супружеских отношений. Ему было всего тринадцать лет.
— Вот уснула. И я на бок. Спать хочу, не могу. После ночной смены. Днем надо было поспать. Да чего-то, не знаю, проколготился. Проколобродил. Вот, думаю, притоплю щас. И бац! Вся эта Америка! Откуда ни возьмись! Прямо в голову. Ну! Хуже жены. Потому что не сорок пять минут. А до утра. Только глаза закрою, сразу ее вижу. Открою — тоже она. Мерещится. Как живая. Что так, что так.
Миша повернул голову. Посмотреть, с кем бессонный мужик разговаривал. В проходе стоял другой мужик. Довольно интеллигентный. Вроде даже и не мужик. Хотя и не господин. Преподаватель техникума, может быть.
Преподаватель тоже сделал лицо с сочувствием. Тем же примерно способом, что и Миша. Хмурился, дулся. Но, кажется, ему редко приходилось притворяться. Так что растренированные лицевые мышцы подвели. Ослабли. Лицо разгладилось. Стало безразличным.
Он отвернулся и ушел в другой вагон. Чтоб скрыть безразличие.
Тогда мужик опять кивнул на сачок:
— Куда едешь? На Пру? На Проню?
Миша поколебался. Не лучше ли соврать? Не соврал:
— В Скопин.
— О! Живешь там?
— Нет. В Москве.
— Родственники?
— Нет.
— А что ж там делать?
— Рыбу ловить.
— В Скопине? О! Где ж там рыба? В Верде лягушки одни. На Козьем болоте и лягушек нет. Комары только. Разве пруды какие? Чего-то не слыхал. На Пру тебе надо. Там щука идет. На блесну. На живца.
Миша смутился. Спорить и объяснять не хотелось.
— А Скопин что? Там нет ничего, — не унимался мужик. — У меня там брат живет. Шаром, говорит, кати. Нет ничего. Он рыбачить на Пру ездит. Охотиться в Мещеру… Работать на Октябрь. Поселок такой. Пьянствовать в Вослебово. Отдыхать то есть. А в Скопине-т чего делает? Ночует разве… Да и то… когда как… А рыбачит на Пре, на Пре… Хочешь познакомлю? Места покажет.
— Спасибо. Я сам.
— Ладно.
Он опять лег. Не уснул, сел. Встал. Спросил:
— Что читаешь?
Миша показал обложку.
— О! Знаю. Про рыбалку. У брата такая есть. Брал раз почитать. Про мормышку там хорошо. И про жереха. С душой так. Брат по ней все ловит. Лесная улица. Дом двадцать. Николай Петрович Анашкин. Запомни.
— А кто это?
— Брат мой. В Скопине. Старший. Мало ли! Коснись чего… Он поможет. Скажи, от Мити. От меня, значит. Если он вдруг на работе или в Вослебове, тогда жена его дома. Тогда скажи, что не от меня. А от теть Тони. А сам я с Узловой. Да и Колька с Узловой. Ясное дело. Потому что брат. Чего он в Скопин уехал?
Мужик как-то сбился. Посмотрел на Мишин сачок. На зимние удочки. С сомнением. Потом с жалостью. На Мишу. На «Книгу рыбака». Продолжил:
— Вот и Павелец. Тебе тут налево. Мне направо.
Он удалился лихорадочной походкой возбужденного бессонницей человека.
Впрочем, расстались они не сразу. Протоптались вместе на перроне еще минут двадцать. В ожидании своих электричек.
Поезда прибыли одновременно. И разъехались в противоположных направлениях. Мужик больше не заговорил с Мишей. Даже не попрощался. Разъехались.
Скопинский поезд был трамваем. Можно сказать. Два вагона. Людей тоже два. Миша и бабушка какая-то.
На миг у Миши посветлело в глазах. Все происходящее показалось нереальным. Вся эта безмятежная Русь. Нежная, трезвая, будто сама не своя. Несеверная, невоинственная. Все эти ненастоящие мужички, речки, бабушки…
Запнулось сердце. Миг прошел. Сердце выровнялось.
Все было. Было в действительности. Может, и ненастоящее, но было.
В Скопине бабушку встретили целых два дедушки. Мишу никто. Город угадывался по антеннам и трубам. Скрытый за ветлами, припорошенными угольной пылью. За угольными кучами, ссыпанными вдоль путей.
Слева от вокзала виднелись посадки, луга, капустные плантации. Посадки осиновые.
Напротив вокзала, по ту сторону железной дороги, желтел одноэтажный дом. От него уходила обсаженная осинами грунтовая дорога. Как многие русские дороги, куда-то в никуда.
Начинало темнеть. А дел было еще много. Миша подошел к желтому дому. От него сделал триста шестьдесят пять шагов в сторону заходящего солнца.
Открыл книгу. На ходу несколько раз сверялся с ней, как с картой.
«…свидетельствую, что подземная река Иордан ближе всего подходит к поверхности земли именно в этом месте…»
Одинокая береза струилась над полем. Она не выглядела достаточно древней. Но остальные деревья были еще моложе.
«Еретики внушают невеждам, что Он крестился в мутном ручье в стране фарисеев и магометан…»
Миша двинулся через поле к березе. Как и любые предметы, по мере приближения она становилась больше. Но увеличивалась как-то слишком быстро. Словно росла, разрасталась на глазах. Со скрипом и оглушительным шелестом. До ненормальных размеров.
Мише стало не по себе. Он остановился. До березы было еще сто шагов, а она уже закрывала полнеба. Устал. Решил он. Почитал, пришел в себя.
«От золотой стены триста шестьдесят пять шагов на запад, в сторону тьмы. Ибо сказано: «свет во тьме светит». Там увидишь большое дерево, первое из деревьев».
Подошел к березе. Огляделся. Достал из сумки складную походную лопату. Встал на колени. Начал копать.
«Между его корнями просверли в земле лунку. Или выкопай колодец. Под землей, в кромешной тьме, найдешь истинный Иордан. Ибо повторено для маловеров: «свет во тьме».
Быстро выбился из сил. Городской неспортивный мальчик. Из филологической семьи. Родители, наверное, уже беспокоятся. Передают фото в полицию.
«В истинном Иордане течет свет, а не вода. Крещение светом принял Он. Примем и мы…»
Наступила ночь. Луна развевалась на ветру. Шумно плясали тени. Он копал, охваченный ужасом.
«В подземной реке Иордан обитает рыба, состоящая из двух рыб. Из рыбы истекает и впадает в нее свет реки, в которой она обитает».
Мише стало очень жалко родителей. Мать, говорившую с ним всегда с наигранной грубостью. Из опасения, что из сына выйдет нечто похожее на отца. И отца, безвольного, нежного, отстраненного человека.
Они очень любили Мишу. Оберегали. Даже ссорились не повышая голоса. Чтобы не испугать его.
Теперь наверняка испугались сами.
«Самое удивительное в этой рыбе даже не то, что она единственное, что на самом деле существует, а то, что любой из нас, несуществующих, может ее уловить».
Миша хотел бы позвонить им. Успокоить. Но понимал, что они никогда не отпустили бы его сюда. И испугаются еще больше, узнав, что он здесь.
«Лови ее без лукавства и ухищрений. Без усердия и усилия. Обычной снастью бедных рыбаков».
Он уже выкопал яму в половину своего роста. Земля была тяжелая. Но, по счастью, не каменистая и не вязкая.
«Свидетельствую: ложный может уловить истину. Несуществующий овладеть сущим».
Под ногами и лопатой захлюпала вдруг вода. Он потрогал рукой. Холодная грязная вода. Не свет.
Ботинки промокли. Руки и ноги дрожали. Он выбрался из колодца.
Перед ним стояли три или четыре парня. Сквозь темноту Миша не мог толком разглядеть лиц. Но враждебность почувствовал отчетливо. Шпана. Скины. Дегенераты. Вот и они.
Но они — развернулись. И ушли. Молча. Один из них закурил. Миша смотрел им вслед, пока огонек сигареты не пропал из виду.
Тут неодолимая слабость разлилась по телу. Словно все ночи мира разом легли на него. Всеми своими снами, страхами и тьмами.
Он потерял сознание. Когда очнулся, небо чернело тепло и тихо. Без луны. Без ветра.
Из выкопанного им колодца поднимался к небу клубящийся радостный свет.
Миша бросился к рыболовным снастям. Удочки и сачок были поломаны. Наверное, теми, ушедшими… Пока копал…
Он приблизился к колодцу. Заглянул в него. Сердце закачалось на волнах света. Как поплавок…
— …не только змея, но и рыба. Повторю только то, что широко известно. Да простят мне присутствующие банальность примеров. Итак. Ману — в индийской мифологии рыба, спасшая Вишну от чудовищ. Далее, древнеегипетская рыба-усач. Проглотившая, да простят меня дамы, пенис Осириса. Ихтис, рыба по-гречески, анаграмматическое сокращение имени Иисуса Христа. Ангел Рафаил из истории Товита, помогающий ловить «исцеляющую» рыбу. Светящаяся рыба из средневековой «Тайны философов»…
Она рассеянно слушала диссертанта. Слишком рассеянно. Практически не слушала.
Она и так недолюбливала Банкина. За его презрение к предмету собственных научных работ. За его вечное «да простят меня…». А уж сегодня…
— …да простят меня коллеги за нежелание далеко ходить за примерами, — продолжал Банкин. — Возьмем ту же пресловутую золотую рыбку Пушкина. Или альбом «Ихтиология» Бориса Гребенщикова…
Она могла думать только о том, где ее Миша. Хрупкий, беззащитный. Странный мальчик. Который слишком много читал. Слишком мало говорил. И никак не хотел в жизнь. Как она его ни подталкивала к ней. Как в нее ни заманивала.
Телефон завибрировал. Вибрация передалась телу. Она вышла из аудитории. Ее била частая мелкая дрожь.
Полицейский голос сообщил, что Миша нашелся. Далеко. Его везут в Москву. Конечно, жив…
Миша сидит в своей комнате, закрыв лицо руками. Если его очень попросить, он убирает руки. Но закрывает глаза. Врач сказал, что диагноз «шизофрения» ставить пока рано.
— Спокойной ночи, — говорит мама и осторожно выходит. Идет на кухню. Садится за стол. Осторожно плачет.
Открывает «Книгу рыбака». Которая была у сына, когда его нашли. Откуда она взялась? Муж когда-то собирался увлечься рыбалкой. Не увлекся. Но успел накупить всякого рыболовного вздора. И эту книгу, наверное, успел. Хотя точно не помнит.
Миша говорит, что прочитал сноску в девятнадцатой главе. О подземной рыбе. Состоящей из двух рыб.
В книге десять глав.
Мать перечитывает ее, чтобы понять, что могло стать причиной. О какое слово сын споткнулся?
«По форме мормышки бывают круглые, полукруглые, ромбовидные, в форме опарыша, в форме мухи…»
Она не понимает.
«При ловле жереха применяют «вертушку». Однако забросить ее далеко невозможно. И тут нам на помощь приходит «бомбарда»…»
Она не понимает. Плачет…
Когда мама уходит, Миша выжидает несколько минут. Потом открывает лицо. Выключает свет. Подходит к зеркалу.
Смотрит на свое отражение. Вернее, не на свое.
Его глаза светлы и прозрачны. Сквозь них он видит, как в глубине его головы мерцает невесомая рыба.
Виктор Ерофеев. Жуть без названия
Может, это эффект такой: говоришь слово магнетическое «Довлатов» — и слова, как железная стружка, организуются вокруг этого магнита; и для читателя магнетизируются, и у писателя. Писатель Виктор Ерофеев будто и не противится этому эффекту, подыгрывает, воссоздавая образ Довлатова. А получается в итоге все равно по-своему — чем и ценно.
В конце 1980-х годов я безоглядно влюбился в Соединенные Штаты Америки. Я летал туда-сюда, внимательно вглядываясь из окошка самолета в Атлантический океан, без конца. Я летал, летал в Америку, обрастая университетскими связями, журнальными публикациями, чуть было не женился на моей чикагской аспирантке Анджеле, которая любила покусывать травинки, чуть было сам не стал американцем. Но не женился, не стал, а только набрался впечатлений, познакомился с Сюзан Зонтаг, Артуром Миллером, а из наших — с Сергеем Довлатовым.
Я тогда вел в «Огоньке» колонку с заимствованным из радио «Свобода» названием «Поверх барьеров», где возвращал читателям наших писателей-эмигрантов. В Нью-Йорке я сделал довольно длинное интервью с Довлатовым и вместе с его рассказом напечатал в журнале. Позднее это интервью оказалось в четвертом томе сочинений Довлатова, и, перечитывая его сегодня, я чувствую, что «дар органического беззлобия» (как было названо интервью) действительно отражает тон ответов Сергея, прямых и деликатных, решительных и мягких, самоуверенных и самокритичных одновременно. Это была коллекция разнообразного самопознания, переплетенная с познанием времени, своего поколения, писательства, Америки — всего понемногу. Как всякая красочная беседа, это не фотография, а вольная живопись, и в красках слов, в их особом, сдержанном размахе было что-то от талантливого художника той поры Анатолия Зверева, тоже очень самобытного парня. Марсель Пруст, видно, прав, когда говорит, что все портреты современников схожи.
Сам Довлатов, как и его слова, был сложен из разноплановых элементов. Он был похож и на медведя средних размеров, и на армянина, и на застенчивого юношу, и на пьющего массовика-затейника, и на запойного курильщика, который ест и пьет только для того, чтобы вкуснее покурить.
Мы с Довлатовым в какой-то момент сошлись — очевидно, по причине разницы характеров, — и из этих встреч вышли две истории: одна — комическая, другая — не очень.
После публикации в «Огоньке» мы с ним сели в Нью-Йорке как-то поужинать в спальном районе китайскими пельменями. Довлатов, не лишенный крепкого чувства водки, обрек в тот вечер себя на муки. На столе стояло несколько больших бутылок водки, но не русской, потому что он отказывался поддерживать российского производителя, а он завязал и пить не стал. Мы ели в хорошей компании китайские пельмени, выпивали, а он пил что-то пресное.
Когда все пельмени были съедены, как полагается, в несколько приемов, с добавками и со счастливым исчадием мяса и теста, счастливые женщины довлатовской семьи помчались на кухню заваривать чай и резать торт.
Они не верили самим себе: ни капли водки не выпил Сережа! Под пельмени — ни грамма! Попробуйте сами не выпить ни рюмки, когда стоит пельменный дух, и вы поймете: Довлатов был в тот вечер святым Себастьяном, пронизанным стрелами великомученичества.
Пока женщины возились на кухне, мы продолжали литературные разговоры и строили бесполезные догадки, куда катится Россия. И вот тогда, когда эмигрантский скептицизм казался несколько излишним (такая была странная, весенняя пора русской истории), никого не спросясь, Довлатов протянул руку (я и сейчас вижу этот решительный, хищный жест) и схватил полноценный граненый стакан. Он налил в него до краев польской водки и, не глядя ни на кого, не чокаясь, опрокинул в горло. Большими глотками, как воду, он выпил в один мах и замер со стаканом в руке. Через полминуты в горло вылился (кадык ходил как поршень) и второй полный стакан…
Гости почтительно замолчали, свидетели страшной жажды.
Когда счастливые женщины вкатились в столовую с чаем, Сережа сидел сильно пьяный, кособоко и растерянно улыбался.
— Что с ним? — спросили женщины с вытянувшимися лицами.
— Ничего, — заверили мы их, пожав плечами.
— Но он, кажется… того…
— Бог с вами!
Мы все бросились курить, увлекая медведеобразного, похожего на армянина Сергея на лестничную клетку, и тот вечер исчез в табачном дыму афроамериканской многоэтажки.
Что до второй истории, то к ней надо подойти с чувством мистической сдержанности. Она не про водку, а про судьбу.
В Нью-Йорке эмигрантская община решила провести мой литературный вечер. В таком случае снимается конференц-зал какой-нибудь гостиницы. Вечер должен был состоять из моего чтения моих рассказов и ответов на вопросы — такой обычный литературный формат.
Активная устроительница вечера сообщала мне, что билеты проданы с помощью газеты «Новое Русское Слово», что она будет снимать зал побольше, что это — уже успех, но если я хочу действительно большого успеха, то мне в качестве ведущего надо пригласить Довлатова. А пригласить Довлатова должен я, иначе он не согласится. А если он согласится, тогда придет весь русский Нью-Йорк!
Трубка гудела от восторженного напряжения устроительницы, а я молчал на своем конце провода.
— Что вы молчите?
— Может, лучше пригласить кого-нибудь другого, как-то мне неудобно…
— Что неудобно! Все здесь читали вашу беседу в «Огоньке»! Довлатов не откажется!
Да, думал я, но есть одно «но»… одно непреодолимое «но»… Дело в том, что Довлатов тогда, на безалкогольно-водочном вечере, сказал мне прямо, что он любит мои статьи, мои эссе, мои филологические работы, а мои рассказы — ну, в общем, он их не любит.
Ну и что, думал я, если я попрошу его вести вечер, он согласится и тогда, услышав рассказы, может, изменит свое мнение… Да, но все равно это выглядит как принуждение…
Я колебался, не давал ответа устроительнице. Она раздражалась. Речь шла о долларах. Я понимаю, но…
Она позвонила второй раз. Билеты раскуплены и на большой зал. Будет заказывать зал еще больше! Зовите Довлатова!
— Знаете что, — мямлил я, — давайте пригласим молодую преподавательницу Колумбийского университета, которая пишет обо мне, она неплохо говорит по-русски!
— Да кому она нужна! — обозлилась устроительница. — Ее никто не знает! Ну пожалуйста, позовите Довлатова.
Я сидел в гостинице и держал в руке трубку. Это верно… Кому она нужна? Что сказала мне Сюзан Зонтаг? Виктор, не слишком втягивайтесь в академические круги… Звонить — не звонить Довлатову? Но ведь он сказал… В окне пролетел большой самолет… Да. Это знак! Решено. ПОЗВОНЮ! А еще Сюзан Зонтаг сказала в баре, что она никогда не ждала мужчину так долго, как меня, — целых двадцать минут! Но это не имеет отношения к Сергею… Нет, не буду, глупо как-то — дашь на дашь: я его в Москве напечатал, а он меня тут должен представлять… Нет.
Устроительница, как в сказке, позвонила через день в третий раз.
— Ну что? — с глубокой надеждой на успех, на деньги и с верой в русскую литературу. — Вы позвонили? Да? Да? Вы позвонили, мой дорогой?
Мне было ужасно перед ней неудобно. Мне ужасно трудно было сказать ей «нет». Я сказал:
— Нет.
Если бы я прямо ей сказал, что Довлатов не любит моих рассказов, может быть, она бы переубедила меня, но я мычал что-то невнятное и был полным дураком в ее глазах.
— Не позвоните? — с последней надеждой.
— Нет.
Вечер без Довлатова прошел вполне прилично. Правда, преподавательница Колумбийского университета не блеснула, хотя была мила и даже сексуальна, но ее слушали с напряженным терпением: когда же кончит! А так было неплохо. Народу — полно. Вовсе не плохо. Народ проникся.
Рванули после в ресторан. В Нью-Йорке это, как водится, китайский ресторан. Там демократично, столы вертятся, как у спиритов, и подешевле. Мне накладывали много еды как победителю-троглодиту. Я много ел, отвечал на вопросы, раскраснелся, пил красное вино без остановки.
Поздно ночью устроительница довезла меня до гостиницы, дала прямо в руки заработанные доллары. Я держался, трезво целовался, но, когда пришел в номер, рухнул на кровать и тут же принялся пьяно спать.
В семь часов утра раздался телефонный звонок. Прямо мне в ухо, рядом с кроватью. Я механически схватился за трубку. Ничего не мог понять, кто и что. С трудом понял, что звонит корреспондент «Голоса Америки». Симпатичный парень.
— Сегодня ночью умер Довлатов, — сказал он.
Он сообщил какие-то подробности…
Я сидел взлохмаченный, в трусах.
Из всего этого для меня вытекало, что если бы Довлатов пришел на вечер, и выступил, и поехал в китайский ресторан, то, может быть, он бы и не… по крайней мере, в не ту ночь… и я как человек, который отказался от его выступления, потому что он не любил… ну да, не любил… Да, но какая разница, если он умер?
Михаил Ефремов. Многоуважаемый буфет
Сегодня колумнист и буфетчик «Русского пионера» Михаил Ефремов обратится к истокам буфетного дела, проведет читателя по своим любимым точкам, со знанием дела посвятив в тонкости меню, и в итоге поднимет русский буфет до уровня культурного явления, а может, и национального достояния. Спорить в этом с Михаилом бессмысленно. Лучше по прочтении сразу отправиться по указанным адресам.
Как и говорил, ресторанный критик должен критиковать рестораны. Но, критикуя рестораны, он, ресторанный критик, то есть я — ресторанный критик «Русского пионера», должен находить что-то хорошее. Почему? Вот почему.
На днях я Верочку свою, четвертую по счету, шестилетнюю дочку, повел в художественную школу. Ввожу ее в класс, там почти никого нет, она начинает ставить себе мольберт. И там девочка тоже. Ну как девочка — преподаватель, лет двадцати. Так вот, эта большая девочка говорит мне: «Здравствуйте, я вас знаю». Ну понятно, узнала, это часто со мной бывает. Но она продолжает: «А я вот читала ваши статьи в «Русском пионере». Я прям возгордился. Но девочка не успокаивается: «Очень хорошие статьи. Только вы все время про пьянку пишете, лучше бы про что-нибудь хорошее». У меня же рубрика называется «Буфетчик», объясняю. Она: «А, ну понятно», — и на Веру показывает: «А это ваша внучка?» Тут я и понял, что надо про хорошее написать, не о пьянке. Про русский буфет. Потому что рубрика «Буфетчик» и потому что меня дедушкой назвали.
У меня дома есть буфет, рядом с которым мы встречаем Новый год, рядом с которым многие побывали. Этот буфет видел рождение театра «Современник». Он еще стоял у моего деда и бабушки в комнате коммуналки на пересечении Староконюшенного и Гагаринского. Потом этот буфет стоял у Олега Николаевича Ефремова на кухне. Теперь у меня в гостиной. То есть такой буфет, много видавший. Переживший многих. Может, и революцию. Хотя не знаю, когда его дедушка купил. Теперь и спросить не у кого. Хотя у сестры могу спросить. Но она на Бали. Как назвала меня преподавательница дедушкой — я сразу про буфет вспомнил.
Тем более тут у меня был буфет с большой буквы на телеканале «Дождь». Но про это не буду, это про пьянку. Про это лучше в рубрике «Прогул уроков» «Георгий Иваныч» расскажет (он себя Васей не разрешает называть). Так что же такое русский буфет? Буфет — это, в принципе, шкаф такой, дома стоит, и оттуда ты вынимаешь графинчик водки… Буфет не массовая вещь, эксклюзивная — дома-то разные. Для него нужен большой дом, где есть гостиная и, значит, буфетная с буфетом. Гость сначала заходил в буфетную, рюмашку из буфета опрокинул, сальцем закусил — прошел в гостиную. Там встретился с кем надо, раскланялся. Дальше столовая — поели. Потом обратно в гостиную, затем в буфетную — на посошок еще водочки и поехал домой.
Буфет — это старинное, это спокойное, это традиция. Как «Боже, царя храни». Мне очень понравилось, как сказал Александр Градский (я видел это в программе телевизионной, когда все еще о гимне России спорили). Он сказал: «Какой гимн страны? Конечно, «Боже, царя храни». Потому что ведь его не пускают с самого утра каждый день, но все его знают». И буфет — это такая же вещь, которая как бы изжита из обихода, но она все равно существует.
Но вот парадокс — в России буфетов нужно много, а их нет совсем. Я вот тут думал, почему. Вот почему.
Человек русский, вернее российский, в прошлом советский, в абсолютной своей величине нищ. И, конечно, большинство сейчас жрет дома. Просто не по карману в других местах. Или деньги на другое уходят, более важное. Как бы мы ни говорили, что мы средний класс, нет, мы Москва — а это совершенно другое государство. В каких-то городах есть свои рестораны, но у нас к хорошему нет тяги, у нас тяга к быстрому. Нет тяги к закуске, есть тяга просто выпить да на улицу выйти, так дешевле.
У Чехова есть фраза, ее любит моя сестра повторять. Могу неточно процитировать, надо будет у нее потом проверить: «Необходимым условием личного счастья человека является праздность». Буфеты — это где-то там же, где праздность.
В советской нашей жизни были закусочные да рюмочные. Как бы общественные буфеты. Таких осталось совсем мало. Но появились новые, буржуазные.
Я знаю, есть хорошее место, «Русская рюмочная комната» (не знаю, работает ли она сейчас, но, по-моему, работает) в том переулке, где Театр юного зрителя. Вверху этого переулка есть тоже похожий на буфетную бар Noor, Зельмана и Демичева, где раньше было что-то типа бистро. Можно, конечно, приплести к буфетам «Кофе Хауз», но это не совсем то.
Одна великая актриса рассказывала мне про Олега Даля. Он, когда работал в Ленинграде, провел ее и еще одну великую актрису по своему маршруту от Дворца культуры Первой пятилетки до гостиницы «Октябрьская». Короче говоря, по дороге они зашли в одиннадцать рюмочных. Утром Олег Даль, нависнув над великими артистками (они спали, разумеется, отсыпались в своем номере), длинными указательными пальцами тыкал им в лбы и приговаривал: «Теперь поняли, как плохо пить?»
Тогда можно было проследить маршрут жизни по рюмочным. В советское время буфеты были: школьный, театральный (актерский и зрительский), закрытый, служебный. Теперь буфет-автомат. Верочка ходит и в музыкальную школу, которая в том же доме, где и художественная. И вот в музыкальной школе, а по-моему, и в художественной тоже, стоит такой автомат. Вере очень нравится покупать в таких автоматах. Она пряник любит покупать. Модернизация буфета. А ведь буфет — слово уютное. Маленький уютный кабачок любой будет уже буфетом. Как бы, кстати, мы ни относились к «Маяку», но «Маяк» в данной ситуации именно буфет, не клуб. Хотя зачем нам «Маяк»? Ведь есть гениальная шашлычная у Никитских ворот.
Я раньше часто сюда ходил, жил рядом. Так что район мой. Эта шашлычная функционирует довольно давно, с начала девяностых. Но расцвела она, когда окончательно захирел Кинотеатр повторного фильма. Кино перестали показывать, тем более повторять — и «Шашлыки и пиво» заработали. Уверен, есть взаимосвязь. Сюда переметнулся дух Кинотеатра повторного фильма: «Гений дзюдо», «Зеркало», «Разиня». Кто знает, тот поймет.
По ценам «Шашлыки и пиво» жестко отличаются от «Маяка». Тут кухня хорошая. Харчо хороший. Шашлык бараний рекомендую. Хотя не скажешь, что специально для тебя приготовлено, но все качественно. Кавказская кухня, одно слово. Хотя непонятно, грузины тут работают или абхазы. А вот как правильно: абхазцы или абхазы? Чеченцы или чечены? Главное, что меню и технология отработаны годами. Или веками. Я почему-то думал, что шашлык — это кавказское изобретение. Нет! Удивился, когда первый раз в Израиле был. В шаббат в Тель-Авиве на набережной этого шашлыка… На каждом углу стоит человек и картонкой над мангалом помахивает. Такой же шашлык, только, наверное, кошерный.
По поводу кошерных ресторанов. Когда мы были в Израиле, кузен жены, который учится в Йешире на раввина, пригласил нас в ресторан. Он, по-моему, назывался «Рива». Кошерный ресторан, рыбный. Конечно, я лопухнулся сразу. Шепотом (слава богу) у Сони, жены своей, спросил, нельзя ли креветок заказать. «Вообще забудь об этом, — прошипела она. — Не кошерно». Но там подавали такие рыбные закуски! Типа, французская кухня. В общем, очень мне понравился этот кошерный ресторан.
Еще была закусочная, похожая на буфет, на Малой Бронной. Там сейчас гастроном «Алые паруса». У них у первых появились горячие бутерброды с сыром и колбасой. Я там опохмелялся раза три. Хорошее было место. Но оно не такое было, как «Шашлыки и пиво» у Никитских ворот. Здесь можно посидеть, поговорить неспешно.
В Малом Ржевском, раньше улица Палиашвили, была гениальная чебуречная для таксистов. Там прошло мое детство. Там брали портвейн и чебуреки, 31 копейка — два. Меня всегда поражало: два чебурека — 31 копейка, а один чебурек — 16. Это были зачатки маркетинга. Все брали, конечно, по два чебурека. Там был харчо. Там были столики, там были таксисты.
В буфете хорошо обсуждать творческие планы. В буфете Дома кино я присутствовал при зарождении замысла клипа группы «Стрелки». Были лучшие операторы страны: Осадчий, Козлов, Опельянц, Мачильский и др. И один из продюсеров группы «Стрелки». Операторы ему рассказывали, как сделать клип дешево. Надо, мол, снимать на белом фоне, и там девчонки будут голые. В принципе голые, но ничего не показано. Руками-ногами прикрыто, чего нельзя показывать. Продюсер ушел, а операторы долго спорили, кому снимать. Кричали даже. В буфете, конечно, можно обсуждать творческий план типа «Аватара». Многобюджетный, грандиозный, с колоссальными инвестициями. Но только начать, а потом — милости просим на «Красный Октябрь». А лучше сразу в Нью-Йорк. Вот там я посещал буфеты. Не buffets, подчеркну, а буфеты. Формально это рестораны, но по сути… «Русский самовар» и «Дядя Ваня». Они мне понравились. В легендарном «Русском самоваре» я был лидером дринков: шестнадцать дринков у меня было. Не исключено, что двойных.
Вообще буфеты должны быть везде открыты, по всей России. Если страна примет мой вариант национальной идеи, то так и будет. Вариант прост: традиции, истоки, основы. Один из великих князей говаривал: веселье Руси есть пити (пити — не бараний суп, который имеется в «Шашлыках и пиве», а бухло). Если принять это как действительно национальную идею, то надо прекратить зарабатывать деньги на выпивке. Основной лозунг: час похмелья — позор обществу! На международной арене займем лидирующие позиции. Подпишем любые международные договоры. Но не выполним. Отмазка такая: бухие были! Это будет честно, без лицемерия. Гораздо свободнее станет на улицах, многие сопьются и умрут. Все-таки 140 миллионов — это слишком много для охраны углеводородов. Вполне хватит половины. Все деньги от газа пойдут на водку, все деньги от нефти — на водку. И она уже не продается, а насильственно навязывается, пропагандируется. Вот тут и пригодятся буфеты — выжившие заинтересуются закуской. Недорогой, душевной. Приблизительно такой план.
Эх, преподавательница просила про хорошее, а меня все равно на пьянку вывело. Но это ведь и есть хорошее. Так или не так? Вот в чем буфет.
Елена Жихарева. Жизнь на четверку
В журнале, само название которого утверждает, что всего его авторы — отличники, победители, колонка Елены Жихаревой, пиар-менеджера ГУМа, — событие. Потому что это исповедь хорошистки. Которая первой, на страницах «РП», не стыдится в этом признаться.
Самым страшным и волнующим местом в моей музыкальной школе среди учеников считался актовый зал. Настоящий большой зал, как в кинотеатре. Только над сценой — портрет Чайковского. И стоял на этой сцене рояль-убийца. Как бы хорошо ты ни знал этюд или сонату, стоило сесть за этого монстра, и пальцы холодели, ноты путались, во рту пересыхало. Яркие прожекторы над роялем светили каким-то мертвенным светом, отчего на руках были видны малейшие прожилки, да и сами пальцы были странного зеленоватого цвета. В актовый зал пускали только с преподавателем, чтобы репетировать перед экзаменом уже выученную наизусть программу. Как и любым музыкантам, пусть и начинающим, нам надо было привыкнуть к инструменту. А звучал этот рояль ужасно — до того звонко и громко, что сыграть тихо на нем было невозможно. Все ошибки, помарки были как на ладони, разносились эхом по всему залу. Вот на этой сцене в выпускном классе я пережила довольно обидный, а если говорить прямо, позорный момент. (Даже более позорный, чем петь одному перед классом на сольфеджио и в этот момент дирижировать себе.) Но почему так произошло, я поняла лишь сейчас, спустя 17 лет.
В моем аттестате о неполном музыкальном образовании все четверки. Мой главный преподаватель по основному предмету, фортепиано, меня всегда хвалила. Вроде бы учеба давалась несложно, на экзаменах выпускали в сильной группе. Но пятерок почти не было. Была четверка: иногда твердая, иногда с минусом, чаще с плюсом. В шесть лет на первом прослушивании я пела «В траве сидел кузнечик», не попадая в ноты. Взяли только из-за рук, из-за длинных пальцев: большим и указательным беру октаву. Как оказалось, слух можно развить. На четверку, конечно. Если бы я тогда понимала, что фальшивлю, я бы сгорела от стыда. Но я не понимала, и в этом было мое преимущество перед другими учениками. В первом классе, заходя в малый зал на экзамен (в большой нас тогда еще не пускали, он только для старшеклассников), не замечая экзаменационную комиссию, я во весь голос басом спрашивала своего учителя:
— Марина Георгиевна, а ноты брать?
— Конечно, нет, Леночка. Это же экзамен. Нужно играть наизусть.
Я с нетерпением ждала своего выхода, даже не понимая, что это экзамен и кто-то меня сейчас будет оценивать. Я подходила к роялю, подкладывала на стул деревянные подставки, ставила подходящую скамеечку для ног — и тут главный момент: я откидывала подол платья с утенком, как полы фрака. Наверно, видела когда-то по телевизору, что пианисты так делают. И играла только для себя, проживая каждую ноту. Учителя улыбались и ставили пятерку.
Шли годы. Мы, ученики, толпились в классе, ожидая, когда нас поведут в большой зал. Все такие взрослые: черный низ, белый верх. Мы нервно смеялись и искали в учительской сирени пятилепестковые цветки: считалось, если съешь такой цветок, то обязательно получишь на экзамене пятерку. Я искала, ела, потом выходила на сцену, снимала перчатки, опускала пюпитр (почему-то мне казалось, что в этом жесте есть что-то свойское, как будто я хорошо знаю этот инструмент, как будто я его приручила), старалась не смотреть на пальцы и начинала играть. В это время я успевала подумать, правильно ли я начала с этюда, а закончу пьесой, нужно ли наклоняться к инструменту и не слишком ли драматично я качаю головой, когда играю сложный пассаж. Столько мыслей — и так мало о музыке. И в тот момент, когда тебе объявляют законную четверку, ты думаешь, что не в цветках, конечно, дело. Экзамен за экзаменом, и ты привыкаешь в своей четверке. Она кажется уже такой родной и предсказуемой.
Музыкальная школа гораздо больше, чем обычная, дает тебе понять, что такое посредственность, способности и талант. Не помню, в какой момент, но я смирилась с тем, что я вечный «четверочник». Это ощущение идет где-то рядом со мной по жизни. Это как стоять в хоре не в первом, а во втором ряду. Играть не основную партию, а аккомпанировать. Это как играть не в актовом зале перед зрителями, а одному, тихонечко, в проходной 29-й аудитории, которая даже никогда не закрывалась на ключ, потому что там стояло старое измученное пианино, кое-где с деревянными клавишами. Это как две разные жизни — на «4» и на «5».
Была у нас одна девочка, которая сдавала экзамены на пятерки. Я всегда ей втайне завидовала. И не тому, что она получала пятерку, а я нет. А тому, что она не допускала мысли, что у нее может не быть этой пятерки. Она выходила на ненавистную мне сцену, из темноты зала на нее так же смотрели завуч и учителя, но она играла для себя.
«Четверочников», наверно, больше всего в жизни. Если долго играть для других, в один день ты увидишь себя настоящим, беспомощным, и ты не понравишься себе. А призрак той девчонки, что играла на пятерки, будет преследовать по жизни, и ты сам себе — не кто-нибудь, а ты сам — скажешь, что твоя оценка — «4». Внутри все задрожит, глаза забегают по сторонам, и ты забудешь ноты в самый ответственный момент своей жизни.
На итоговом концерте в выпускном классе я играла вальс Хачатуряна к драме Лермонтова «Маскарад». Я знала его, теперь уже можно сказать не стесняясь, блестяще. Я чувствовала его, играла с закрытыми глазами, и единственное, чего боялась, — это заболтать, то есть заиграть. В день концерта старалась вообще не подходить дома к пианино. И вот меня почетно поставили почти в самом конце программы — после меня только хор и духовой оркестр. Играю первую часть, вторую, и вот на третьей пальцы останавливаются. Я начинаю еще раз, еще, наверно, еще раз. Останавливаюсь совсем, тишина в зале, и пытаюсь найти где-то там, среди зрителей, маму. Обычно в такие моменты зал начинает аплодировать, чтобы поддержать, но все молчат, черт побери. Почему они молчат? И я пропускаю эту часть и иду дальше. Спотыкаюсь в каждом такте, сердце упало, ненавижу себя, ненавижу. Да просто не может «четверочник» получить удовольствие ни от игры, ни от жизни. Даже если будет готов, обязательно в последний момент усомнится в себе, сравнит себя, допустит мысль, что не доиграет до конца. Сколько раз мне хотелось вернуться в тот день, выйти на сцену и сыграть так, чтобы зал взорвался, как это говорится, аплодисментами. Одним словом, доказать… А потом еще выйти на «бис» и кланяться, кланяться, а не убегать со сцены, чтобы никто тебя больше не увидел.
Но я уже никогда не сыграю этого Хачатуряна и никогда не буду знать этот вальс так хорошо, как знала его тогда.
Александр Жуков. «Болельщик я нервный»
Президент Олимпийского комитета России Александр Жуков в детстве не только играл в шахматы. В детстве он занимался и более серьезным делом: фигурным катанием. И до сих пор в хоккей он играет в фигурных коньках. А в шахматы — в ботинках.
Спорт в моей жизни, мне кажется, был всегда, с детства. Всерьез, то есть с тренером, в секции, я занимался шахматами и фигурным катанием. В 1965 году в Москве впервые в СССР прошел чемпионат Европы по фигурному катанию. У счастливчиков, у которых был телевизор, собирался весь дом, чтобы поболеть за Белоусову и Протопопова. Фигурное катание было тогда, пожалуй, самым модным видом спорта. Бабушка решила, что я обязательно должен стать фигуристом, именно она и привела меня на каток. Это сейчас везде много катков, есть лед и можно тренироваться круглый год. Тогда искусственного льда в Москве почти нигде не было — только «Кристалл» в Лужниках и Сокольники. И вот два раза в неделю в шесть утра, когда на улице еще совсем темно, мы с бабушкой на трамвае ехали из Измайлова в Сокольники, чтобы успеть на тренировку. На этих же площадках тренировались профессиональные спортсмены с высокими разрядами, участвовавшие в соревнованиях, так что у нас, детских групп, как правило, лед был ранним утром, часов в шесть. Группы были немаленькие, но большинство были девочки. Как же фанатично они занимались! А мальчиков почти не было — один-два. И я всегда ждал, когда наконец закончится занятие, чтобы поиграть в хоккей: сразу после нас тренировались ребята из ЦСКА. Я выдержал целых четыре года, серьезно занимался лет до двенадцати, даже получил первый юношеский разряд. На соревнованиях прыгал аксель в полтора оборота, до двойных тулупа, риттбергера и флипа не дошел. Вращения мне плохо давались. Ласточку делал. Ее, конечно, все делают, но выполнить этот элемент красиво на самом деле непросто: то ногу не получается выпрямить, то достаточно высоко ее поднять не удается. У меня ласточка получалась. Занимался в основном потому, что бабушке очень нравилось, как я катаюсь. Почему-то ее очень радовал в моем исполнении совсем простой элемент — дорожка, после которой я ехал на одной ноге, а вторую клал на колено. Она возила меня на тренировки, всегда смотрела на меня и про этот элемент говорила: «Ох, как красиво!»
У меня были свои программы, специальные костюмы. Музыку я теперь не вспомню, но пластинки, подписанные «Жуков», еще долго пылились в квартире — это была музыка для моих выступлений на соревнованиях. Но в какой-то момент стало ясно, что надо выбирать: или серьезно заниматься на профессиональном уровне, или уходить.
Старшим тренером общества «Спартак», где я занимался, был Виктор Кудрявцев. Он и сейчас работает, консультирует сборную, я недавно встретил его в Сочи. Он меня, конечно, не помнит: был мальчик и быстро закончил. На одной из тренировок он разговаривал с бабушкой по поводу моего спортивного будущего. Тогда решали, кто из группы будет всерьез заниматься фигурным катанием и идти к олимпийским вершинам. И тренер сказал бабушке: «Он хорошо катается, все замечательно, но он не хочет этим делом заниматься, он фигурное катание не любит так, как необходимо». Это правда: чтобы добиться серьезного результата в спорте, недостаточно иметь хорошие данные, хорошего тренера, условия для тренировок. Этот спорт надо очень любить. Со мной в одной группе был Сергей Волков — он стал чемпионом мира в свое время. Так вот он фанатично любил фигурное катание, мог целый день провести на льду. А я только и ждал, когда закончится занятие, чтобы поиграть в хоккей. Не любил я фигурное катание: спортивную часть на льду я еще мог потерпеть, но вот хореография меня убивала. Я и батман — не очень меня это радовало… Десять девочек у станка, и я один, иногда двое, если на занятие приходил еще один мальчик, но это не спасало ситуацию. Бабушка была вынуждена смириться, что фигуриста из меня не получится. Была, правда, предпринята еще одна попытка — они решили поставить меня в пару с какой-то девочкой. Она была на голову выше меня: девочки же в этом возрасте быстрее растут. Я пытался с ней кататься, но это продолжалось совсем недолго — я завязал.
А вот хоккей остался в моей жизни, играю, хотя и не часто, до сих пор. Правда, должен признаться, что играю в фигурных коньках — на хоккейных я кататься не умею. Я же оставался играть в хоккей сразу после занятий, коньков, разумеется, не менял. Когда вырос, ситуация не изменилась: играли за сборную университета — я выходил на лед в фигурных.
Был один случай: в честь 60-летия Вячеслава Старшинова мы играли в юбилейном матче. Тройка — Старшинов, Шадрин и я. Я вышел не просто в фигурных коньках, но к тому же еще и белых. На той игре был Виктор Степанович Черномырдин, премьер в то время. Матч закончился, все собрались, чтобы поздравить Старшинова. И Виктор Степанович мне говорит: «Саша, что это у тебя за коньки такие? Что это ты на фигурных коньках в хоккей играешь?» Долго он мне потом эти фигурные коньки вспоминал. А я не умею на хоккейных, ну никак… Они другие. У фигурных каблук довольно высокий, они шире, и зубчики опять же.
Одновременно с фигурным катанием в детстве я начал заниматься шахматами. Меня научил играть дедушка, когда мне было года четыре, и это увлечение со мной всю жизнь. И если в Сокольники меня отвела бабушка, то в Центральный шахматный клуб на Гоголевском бульваре, где мы занимались два раза в неделю, я попросился сам. Было мне семь лет.
И еще одна страсть с самого детства — футбол. Я каждый день приходил из школы, бросал портфель и бежал во двор. Я и сейчас играю раз в неделю, по воскресеньям, теперь-то уж точно понятно, что это любовь на всю жизнь.
Шахматы и футбол — абсолютно разные виды спорта. В шахматах ты один на один с соперником, футбол — игра командная, где без партнеров выиграть невозможно. Конечно, шахматы сильно отличаются от других видов спорта. Многие спорят о том, что это такое: шахматы — они на грани науки, искусства и спорта. Хотя со временем спортивная составляющая проявляется все больше. Раньше чемпионами мира становились обычно лет в сорок или сорок пять, при этом шахматисты еще курили и выпивали, как Алехин, например. Сейчас, конечно, это невозможно. Для того чтобы стать гроссмейстером, нужно поддерживать спортивную форму — шесть часов сидеть за доской очень тяжело, знаете ли. В шахматы играешь головой, а не ногами, но хорошая физическая форма нужна обязательно. Да и в футболе, как показывает жизнь, выигрывают те, кто не только быстро бегает и отлично бьет, но и хорошо работает головой.
В работе, вообще в жизни мне помогают и шахматы, и футбол. Любой шахматист умеет считать вперед — для человека очень важное качество. Стратегическое мышление, тактический расчет и усидчивость. Шахматы развивают способность самостоятельно мыслить, принимать решения, а футбол — командный дух, умение взаимодействовать с людьми. Хотя это приходит со временем: если посмотреть на мальчишек во дворе, то каждый из них хочет самостоятельно обвести всю команду и забить гол.
Шахматы достаточно популярны в Государственной Думе, мы проводим и внутренние турниры, играем и с журналистами, с парламентами других стран. Среди коллег много достойных соперников: Анатолий Евгеньевич Карпов, например, более чем достойный соперник. Он не часто сам участвует в турнирах, но мы изредка играем. Чем хороши шахматы — они позволяют играть с гандикапом с любым соперником. Например, по времени. Мы играем блиц. Карпов ставит две минуты против пяти — это более-менее уравнивает наши силы, хотя все равно, конечно, сложно играть с одним из сильнейших шахматистов мира. С депутатом Андреем Макаровым мы когда-то вместе защищали честь университета на шахматных турнирах. Говорухин неплохо играет, еще депутатов пять-шесть. Во всяком случае, все командные соревнования мы обычно выигрываем.
У меня были запоминающиеся матчи. Один из таких — с Крамником в ГУМе. Мне всегда хотелось сыграть с великим шахматистом. Понятно, что в равных условиях это сделать невозможно, вернее, можно, но ты точно проиграешь. Поэтому мы договорились, что я могу пользоваться подсказкой компьютера. На сегодняшний день компьютер может обыграть любого шахматиста, даже самого высокого уровня. Я мог смотреть только каждый третий ход. И оказалось, что силы практически равны: было две партии — первую я выиграл, вторую сыграли вничью. Володя, конечно, такого результата не ожидал, но я и компьютер были довольны.
Люблю осваивать новые виды спорта: до керлинга еще не добрался, но у меня появилось новое увлечение — гольф. С возрастом совсем уж подвижные игры нелегко практиковать, а гольф — то, что надо, хотя это, конечно, довольно сложный вид спорта. Больше всего в гольфе меня привлекает то, что очень трудно сделать хороший удар. Это в сто раз сложнее, чем в теннисе, например, но и доставляет в сто раз больше удовольствия. Второй важный момент: это хорошая физическая нагрузка — пройти 18 лунок по пересеченной местности (это 10 километров). И в-третьих, это возможность провести пять часов на природе.
Болельщик я очень нервный: больше переживаю на трибунах, чем когда сам играю. В Лондоне, на финале по волейболу, на мне нитки сухой не было. Ведь когда сам играешь, нет возможности переживать, потому что полностью переключаешься на игру. Как только ты отвлекаешься — проигрываешь. Все профессионалы завоевывают медали и выигрывают турниры не потому, что они думают, как они должны сыграть, — они это делают подсознательно, каждое движение отточено до автоматизма. Были проведены специальные исследования, я видел фильм об этом: футболист, когда бьет по мячу, не думает, как ему поставить ногу, как замахнуться. Никакой реакции человека не хватит, если все время думать, что надо делать. Профессионалы все делают инстинктивно — этим отличаются выдающиеся спортсмены от любителей. Хотя Анатолий Тарасов, как мне когда-то рассказывал Слава Фетисов, говорил, что хороший хоккеист должен в момент броска видеть ворота, всех защитников, своих партнеров и еще блондинку в третьем ряду. Вот тогда это великий хоккеист. Кстати, Слава смог увидеть блондинку и даже женился на ней.
Жду Олимпиаду и понимаю, что болельщик должен быть готов к любому результату. Жду хороших результатов в бобслее, лыжах, биатлоне, фигурном катании, коньках и, конечно, в хоккее — ведь это самая эмоциональная и национальная игра в России. Я был на четвертьфинале с канадцами в Ванкувере и, конечно, помню тот обидный счет на табло — 7:3, но я не отношусь к той категории болельщиков, которые бросают свою команду после поражения. Спорт не может состоять из одних побед. Я точно знаю, что на соревнованиях, особенно на таких, как Олимпиада, каждый спортсмен выкладывается до конца. И я понимаю, какой путь прошел каждый спортсмен, чтобы на эту Олимпиаду попасть. Буду болеть, поддерживать наших и верить в победу.
Эдгард Запашный. Неподдельное
Колонка в «Русский пионер» народного артиста России Эдгарда Запашного будет в первую очередь интересна тем, кто привык очеловечивать зверей: у прославленного дрессировщика на этот счет есть свое, испытанное на собственной — и на звериной — шкуре мнение.
Не помню своего первого знакомства с цирком, своих первых впечатлений: такое ощущение, что родители, цирк, моя собака все время были и нет этой грани. Получается, у меня не было первого похода в цирк. Мои ранние фотографии: я годовалый сижу в шпагате на лошади, потому что у нее очень широкая спина; папа держит в одной руке медвежонка, в другой руке меня, такого же, как медвежонок, маленького. Я был в цирке с такого возраста, когда воспоминаний еще нет. Цирк — это просто моя жизнь. Такая настоящая. Неподдельная.
Зато дебют свой на сцене помню. Это было в Риге в 1988 году. Папа каким-то удивительным способом готовился ко всем премьерам. Я никогда не забуду, как он пришел к нам с братом за две недели до премьеры и сказал:
— Будет новогодняя сказка. Будете играть главных героев.
Развернулся и ушел.
Мне двенадцать лет, брату одиннадцать, и мы в шоке. Мы, правда, не понимали, как на это реагировать. До этого мы репетировали, конечно, но выхода на манеж, на зрителя — никогда не было. Мы не знали, что такое грим, мы не знали, как правильно сделать комплимент, у нас не было опыта сценической речи. И тут раз — все это должно появиться в течение двух недель. Можно себе представить, какой это был стресс, но премьера удалась, слава Богу.
Хотя это, пожалуй, редкий случай, когда я не согласен с моим отцом: нельзя так делать. Реакцию зрителей вообще не помню: я как в тумане, пушки светят, зала не видно, пытаюсь вспомнить стихи, которые надо прочитать по сценарию, провести диалог с клоунами, которые играют великолепно, отыгрывают свои сцены мастерски.
На репетиции все это проводится вполноги, а тут с мимикой, со всеми делами, в полном гриме. Теряешься… Жаль, не было камер тогда в таком количестве, как сейчас: я бы с удовольствием посмотрел, как же я там все испортил. Наверняка же все испортил…
С хищниками уже тогда я был знаком: знал не только всех по кличкам, но и технику безопасности. Первое правило дрессировщика: сделать все для того, чтобы никто не пострадал — ни посторонние люди, ни ты сам. Второе: не причинить вреда животному.
А дальше уже идет свод более конкретных правил: не браться руками за прутья клетки, даже если клетка пуста, не недооценивать хищника, не доверять ему на сто процентов, следить за собственной спиной, использовать только проверенное оборудование, стараться не экспериментировать, приучать хищников заранее к своему образу, костюму, поведению, больше времени проводить с животными.
И все это неписаные правила, то есть из жизни, которые передаются из уст в уста.
Конечно, папа научил меня всему этому. Наш отец, великий Вальтер Запашный, один из лучших дрессировщиков всех времен и народов. Я не говорю: лучший. Но то, что он один из лучших, это неоспоримый факт, и многие его трюки до сих пор неповторимы. У меня есть фотография, где у папы тигр прыгает сальто-мортале. Я недавно показал ее международному жюри, которое было в гостях у нас в цирке, а это директора цирков всех стран мира, устроители международных фестивалей. Когда они посмотрели фотографии, для всех было очевидно, что это трюк раз и на всю жизнь. Мы даже примерно не представляем, кто возьмется научить тигра делать сальто-мортале. И самое главное — никто же не знает, как вообще это делать. Чувствуя авторитет отца и сравнивая его с другими дрессировщиками, я понимал, что он — ходячая книга, энциклопедия в шаговой доступности. Я был хорошим учеником и все запоминал. Я мог поспорить с папой, как любой ребенок. Но что касается работы с хищниками, я ему ни разу не перечил ни в чем. Я понимал, что он великий.
Меня часто спрашивают про давление этого величия, фамилии. Давление есть до сих пор: и зрители, и профессионалы смотрят на нас с братом и хотят видеть большие результаты, хотят, чтобы мы повторяли в какой-то степени трюки отца. Что сказать на это? Скажу, что сегодня мы доказали свое право на место под куполом. Конечно, мы дети великого укротителя и дрессировщика и работать надо продолжать. Мне очень трудно сказать, на какой мы сейчас ступеньке по отношению к нашему папе: пусть об этом говорят профессионалы. Но то, что я стремлюсь и буду стремиться карабкаться наверх, пытаться достичь еще большего, чем сейчас, это абсолютно точно.
Впереди еще столько времени… Хотя время для меня понятие не то растяжимое, не то относительное. У меня каждый день может быть последним. Я работаю с хищниками, опасность все время рядом, в метре…
Недавно нашей коллеге Наталье Широкаловой тигр прокусил руку, и она еще легко отделалась. Я понимаю, что это может произойти со мной каждый день.
Кто-то может подумать, что я люблю опасность. Вовсе нет. Если бы я искал опасности, я бы, наверно, постоянно получал штрафы за езду 300 километров в час по МКАДу, прыгал бы с чего только можно. Но я знаю, что такое риск, где он нужен, а где нет. Я до сих пор не прыгнул с парашютом, потому что понимаю, что надо готовиться — и в какой-то степени морально готовиться — к тому, что можешь прилететь гораздо быстрее, чем планировал. При работе на манеже у меня нет такого адреналина. Это работа. Я разговаривал с моим другом Костей Цзю об этом. Я его спросил:
— Костя, что ты чувствуешь на ринге?
Я в это время сам выходил на ринг в проекте на Первом канале «Короли ринга», нервничал, переживал, не знал, куда деть эмоции.
— Меня врачи несколько лет назад изучали, — говорит Цзю, — и у меня адреналин перестал выделяться уже много лет назад. Выходя на ринг, я все знаю, все понимаю, я выхожу как на работу, думаю о каждом ударе, о возможностях своего соперника. И эмоций тут вообще никаких нет.
Тут я полностью согласен: то, что Костя озвучил, абсолютно применимо и ко мне. Я выхожу на манеж, и я не чувствую страха: я все знаю, все вижу, понимаю, всему отдаю отчет, ко всему этому отношусь с пониманием, уважением, с нужной степенью осторожности.
Конечно, больше всего я доверяю своему брату. Это же человек, который будет спасать мою жизнь, если что-то произойдет. И точно так же он рассчитывает и на меня. Я ему уже один раз спас жизнь, когда на него прыгнул тигр Амур. Аскольд упал, и следующий прыжок Амура мог быть сверху брата, а там дальше все могло закончиться очень быстро. И я влетел прямо между ними — между Амуром и лежащим братом — и в буквальном смысле слова спас Аскольду жизнь.
Я чувствую настроение хищников, чувствую опасность, если она исходит, когда что-то не так. Поэтому я и пишу в журнал «Русский пионер», поэтому у меня две руки и две ноги. Это не интуиция и не инстинкт, это профессионализм. Конечно, я не исключаю тот факт, что от природы не бездарен, есть некая чувствительность к хищникам, к животным, какая-то врожденная, какая-то приобретенная. Работа с животными требует от тебя человечности, животное надо любить, животное надо уважать.
Моего папу Вальтера на премьере порвала тигрица, нанесла ему более семидесяти рваных ран. И он с ней пятнадцать лет еще проработал и плакал, когда она умирала. Потому что она была талантливая, настоящая. Отец говорил:
— Она еще не однажды нападала на меня, но каждый раз я был готов. Я ее искренне любил.
К животному надо относиться как к животному. Не надо его очеловечивать, не надо пропагандировать всякую чушь: ласкай хищника целыми днями, корми его булочками, и он тебе ответит взаимностью. Либо он вырастет больным от неправильного питания, либо он вырастет и воспользуется твоим идиотизмом и убьет тебя. И не будет чувствовать угрызений совести, потому что он хищник, а ты человек, который возомнил себя другом хищника и решил проявить какую-то непонятную гуманность. Надо изучать животное, с которым ты работаешь. Если бойцовская собака, которую ты решил завести, хоть раз в жизни попытается на тебя напасть, то ты должен быть готовым к этому, потому что это бойцовская собака. И именно в этот момент вашей совместной жизни либо собака окажется права, что ты плохой хозяин, либо ты должен доказать собаке, что ты именно тот хозяин, которого она должна слушаться. А когда люди начинают очеловечивать животных, разговаривать с ними на равных, пытаться жить с ними как с людьми, это, как правило, приводит к какой-то трагедии.
Я не понимаю людей, которые покупают хомячка или крысу, а через два года бьются в истерике, что они умерли. Надо заранее знать, что крыса больше двух лет не живет, и спокойно отпускать животное. И это не цинизм, это самые правильные отношения человека с природой.
У нас в цирке сейчас шестнадцать голов. Пять из них — молодняк, одна пожилая девушка, остальные все в работе. Имена им даем в честь известных исполнителей. Есть Томас в честь Томаса Андерса, Стинг, Элтон, Линда, Филипп. Наверно, это из-за любви к Майклу Джексону.
Я с детства видел, что он первый. Любое новаторство, которое появлялось, появлялось у Майкла Джексона. Новые подходы к съемкам клипа, новые эффекты: как Кэмерон через «Терминатор», «Титаник», «Аватар» что-то привносил в кино, так и Майкл это делал через «Billie Jean», «Thriller», «Remember the time». У нас был лев Майкл, умер этой зимой.
Я люблю новаторство, и самый главный эксперимент, который мы с братом провели, оказался удачным. Мы доказали, что в наше время артисты цирка могут быть популярнее, чем многие артисты эстрады, которые не сходят с телевизионных экранов. Артисты цирка могут стабильно попадать в первую десятку Forbes. Артисты цирка — это не искусство второго сорта, а действительно мощное великое искусство. С уходом Никулина, с исчезновением Олега Попова в Германию все посчитали, что цирк — это пережиток Советского Союза, и все. Мы с братом доказали обратное. Теперь за нами тянутся, нам подражают, на нашем примере учатся, пытаются себе сделать имена, и это здорово. Мы с братом вышли за пределы арены и стали делать спектакли в «Лужниках» и во дворце спорта «Юбилейный» в Санкт-Петербурге — полномасштабные спектакли мирового уровня. Люди идут сначала в Cirque du Soleil, потом в цирк братьев Запашных. Если нас и сравнивают, то сразу с одним из лучших цирков мира.
Два дрессировщика на манеже — это никогда не было для нас проблемой. В отношениях с братом есть только здоровая конкуренция. В детстве и юношестве, конечно, друг друга и подкалывали, и порой обидно: ты лентяй, а я больше тебя стараюсь, я чему-то научился, а ты еще нет. Это было ребячество, а сейчас у нас работа на результат.
Например, когда нам сказали, что в шоу «Короли ринга» сможет участвовать только один из нас или нам придется драться друг против друга, брат очень спокойно уступил мне и сказал:
— Я вижу, что ты больше хочешь, пожалуйста, иди!
Сегодня он снимается в ледовом проекте с Марией Петровой у Ильи Авербуха, и я пришел болеть за него в первый же день. Какая уж тут зависть? Я реально нервничал: получится у него — не получится, уронит, упадет.
Я пережил такие эмоции, что мне легче сказать:
— Брат, все, хорош, не надо, не ходи. Давай я лучше подерусь еще раз с кем-нибудь за тебя же на ринге, голову свою подставлю.
Брат — лучший друг. Брат про меня знает все.
Говорят же, чем больше узнаешь людей, тем больше любишь животных. Я людей люблю. Я человечный. Другое дело, что в отношениях с людьми больше расстраиваешься, ощущая предательство, ложь, измену, заговоры. И думаешь: «Человек, ты же не для этого создан!»
Зачем врать, ну скажи правду, лучше вообще промолчи… Вранье простительно, когда ты понимаешь, что человек запутался, не знал, как выкрутиться. А другое дело, когда человек намеренно это делает. Животные хоть и примитивные, но более честные.
Мне повезло, что вокруг меня серьезная команда. Моя мама, мой первый заместитель — главный продюсер, она стоит за всеми финансами цирка братьев Запашных. Мой брат — великолепный режиссер, с ним легко работать. Я даже могу и не лезть, хотя все равно лезу, конечно, во все дела.
Если дети не будут продолжать мое дело, сделаю выводы, что я неправильно их воспитал или ситуация в стране не позволяла. Цирк напрямую зависит от ситуации в стране. Если в 1991 году все начало рушиться, то и люди перестали ходить в цирк. С того времени многие династии понесли серьезные потери: у Кио нет продолжателей, которые прямо сейчас бы что-то делали. Нет молодых Дуровых, кто продолжает дело своих отцов, дедов и даже прадедов.
У меня нет в голове, в планах главного трюка всей моей жизни. У меня есть главная задача — сделать так, чтобы по всему миру появились цирковые шоу, на которых бы развевался российский флаг. Не вижу причин, почему мы не можем этого сделать.
Владимир Зельдин. Во-первых, это тайна
Актер Владимир Зельдин называет режиссера Карена Шахназарова «молодым человеком» и рассказывает нашему корреспонденту Елене Жихаревой о своих встречах с Владимиром Маяковским. И можно было бы сказать, что к этому нечего добавить. Но это не так: можно добавить еще целую колонку.
Меня часто спрашивают, как прожить долгую и счастливую жизнь. Совет — это ответственная штука, но я все-таки его дам: не растрачивайте молодость по пустякам. Молодость очень быстро проходит, уж поверьте мне на слово. И у человека есть всего пара десятков молодых лет, чтобы что-то узнать, осуществить, найти свой путь. Что бы вы ни выбрали, относитесь к этому серьезно и с большой любовью. Без любви ничего невозможно, потому что есть две вещи, определяющие нашу жизнь, — это любовь и ошибка. Они могут изменить ход всей вашей жизни. Одна ошибка изменит вашу судьбу, а уж как любовь меняет и людей, и ход истории, знают целые народы и поколения.
Каждый раз я выхожу на сцену в спектакле «Человек из Ламанчи» как на молитву. Я человек верующий. Поскольку я родился до революции, мама всегда водила нас в церковь. В моем родном городе Козлове Тамбовской области, ныне переименованном в Мичуринск, на нашей улице стоял огромный собор, в котором я бывал каждую субботу и воскресенье. Я верю в Бога. У меня были такие жизненные ситуации, в которых я чудом остался жив. И не только во времена Великой Отечественной войны. Я верю, что со мной незримо всегда присутствует ангел-хранитель. У меня есть фраза в спектакле: «Если Бог хранит меня, значит, я еще не все сделал». Я бы мог не работать, получать приличную пенсию, выступать иногда перед зрителями за гонорары, но моя индивидуальность, моя совесть и работоспособность дают мне силы до сих пор выходить на сцену. Спасибо моей памяти, которая меня не подводит. Я играю в четырех спектаклях: «Танцы с учителем», «Человек из Ламанчи», «Давным-давно» и «Дядюшкин сон» — и помню не только свои театральные роли, но и слова своего героя в «Свинарке и пастухе».
Я верю, что многое в жизни зависит от семьи. Моя мама была учительницей, папа — музыкантом. Нас не воспитывали, мы сами наблюдали за поведением наших родителей и таким образом воспитывались. Мы никогда не слышали, чтобы родители говорили на повышенных тонах. Я никогда не видел отца с бутылкой вина или водки или с пачкой «Беломора». Наверно, поэтому и я никогда не пил и не курил, да и не тянуло никогда, надо признаться.
А после семьи — школа. Я малообразованный человек, я окончил семилетку, но у меня были хорошие учителя и товарищи. Школа была скромной, но зато были кружки: столярный, переплетный, драматический. Я не знаю никаких языков, кроме русского. В общем, я советский человек, воспитанный советской властью. Я через многое прошел, и появилась, наверно, какая-то мудрость.
Я безумно люблю Россию. Такой второй страны нет, и есть простой способ сделать так, чтобы все у нас было хорошо. Приведу пример.
Было девяностолетие «Мосфильма». Директором «Мосфильма» является Шахназаров — очаровательный молодой человек, талантливейший режиссер. Я как-то снимался у него в одной роли. И на юбилее ему говорят:
— Карен, как ты мог в такой короткий срок восстановить все павильоны, все монтажные, звукозапись? Как ты мог это так быстро сделать и привести «Мосфильм» в рабочее состояние?
И он сказал одну фразу:
— Я не ворую.
Вот и весь ответ.
Культура, как сказал Лихачев, по-моему, — душа нации, которая победит все негативные веяния нашей жизни: коррупцию, преступность. Потому что культура объединяет и примиряет людей. А что происходит сейчас вокруг нас? На Украине? Как можно убивать женщин, детей?
Я говорю со сцены: «Человек не может убивать человека. Человек не может угнетать человека». Пьеса, которую я играл уже более ста пятидесяти раз. Почему наполняется зал? Две тысячи двести мест. Потому что мой герой говорит о болезни сегодняшнего дня. Какой жестокий мир! Ну как же так можно?! Жизнь — это самое дорогое. Дети — самое дорогое. Старики, которые прошли дорогами войны, — самое дорогое, они отвоевали мир у фашизма.
Человек не умирает. Умирает его плоть. Плоть! А душа — она жива. Они смотрят все. На нас. Как мы тут живем и что у нас за жизнь.
Куда идем семьею многоликой, Готовы ль так же родине служить, Достойны ли истории великой.Мне иногда задают вопрос: «Владимир Михайлович, ну в чем тайна вашего долголетия?» Ну, во-первых, это тайна. А вообще, могу ответить словами великого революционного поэта Владимира Маяковского, которого я вот так видел, как вас. Можете себе представить, как мне повезло? Он встречался с нами, со студентами. Красивый, почему-то стриженый. Острил очень, отвечая на вопросы. А про секрет долголетия скажу его словами:
Мне и рубля не накопили строчки, краснодеревщики не слали мебель на дом. И кроме свежевымытой сорочки, скажу по совести, мне ничего но надо.Екатерина Истомина. Колоннада «9»
Читателю предстоит прочитать текст обозревателя «Ъ» Екатерины Истоминой, который, как никогда точно, подходит под название рубрики «Сбор металлолома».
Действительно, металла много, чего стоит одна только чугунная колоннада «9». Но и людям место в колонке нашлось.
И не только живым.
В Мариенбад я хотела попасть всегда. В 1984-м, когда девочкой отправилась с бабушкой в Чехословакию, где жил мой двоюродный дедушка Сережа (ленинградец, а потом житель Карлсбада — Карловых Вар). Потом в 1997-м: работая в журнале «Искусство кино», я исследовала фильм «Прошлым летом в Мариенбаде» (1961). Безмолвная модернистская фуга Алена Рене, снятая по «новому роману» Роб-Грийе: там, на пленке, на черно-белых шахматах регулярного французского парка мужчина и женщина пытались уточнить детали их никогда не существовавшей любовной встречи. Мариенбад, миниатюрный и бессмысленный курорт Австро-Венгрии, я интуитивно понимала как место истинного путешествия. Путешествия не вдоль, а вглубь, поскольку истинной целью любого путешествия я полагаю лишь путешествие во времени. В поисках утраченного времени, в том самом, наиболее известном прустовском смысле — alarecherche dutempsperdu.
Мариенбад был описан Роб-Грийе и снят Рене как зыбкое, но структурированное пространство личной памяти, как точка, где открываются и закрываются двери времени, а также как место, где время, предлагая чарующие иллюзии перемен, само было постоянно и неизменно. Когда я наконец оказалась в Мариенбаде, я поняла, что попала и в новый роман, и в мировую историю.
Городок устроен как собрание колоннад, как коллекция питьевых павильонов, расставленных по холмистому парку. Расстановка колоннад и вилл здесь, в Мариенбаде, настолько минуэтна, что в шахматных ходах читается рука французской королевы Марии-Антуанетты, в печальном замужестве де Бурбон, а в девичестве — пухлой, яблочной, фарфорово-мясной австрийской принцессы. По подстриженной, в каштановых листьях траве, по бокам барочных вилл с их жемчужными амурами, по черным столикам кофеен неслись строки и ноты местных великих пациентов — Гёте и Шопена. Колоннада «9» выделялась среди курортных капищ: чугунная громада, маленький «Титаник» с совиным взглядом. Любимые в двухголовой Австро-Венгерской империи злые ирисы пленяли — на талиях колонн, ласточек с девичьими лицами. Железный плющ взбегал под крышу, отступая перед своеволием лилий. Женские маски мужчин из балаганчика — Арлекина и Пьеро — поддерживали чугунные пролеты. Колоннада «9» предписывала желающим питие минеральной воды, которая исцеляла многие гинекологические заболевания.
В конце длинного павильона находилась эстрада. На ней готовились к концерту музыканты. Он и случился: семь человек неожиданно и громко заиграли невероятный огромный «Венгерский танец» Брамса. Рядом со мной стояла женщина — в огромной курортной шляпе, украшенной букетом из фальшивых фруктов, и ее маленький сын, хорошенький мальчик в костюме с матросским воротником. Ноты, звуки, партитуры, эти жирные, надрывные пласты мадьярского танца вдруг захлопнули, замкнули колоннаду, сложили ее как карточный домик. Сложилось время: это произошло легко, мгновенно. Такова была волшебная сила музыки.
Мне стало ясно, что сейчас не 2007 год, а 1907 год, и я в Австро-Венгрии, в настоящем Мариенбаде. Через курортную шляпу пробивались лучи, а матросский воротничок, легкий, перебирающий акварели воздуха, казался пальцами фокусника.
Серые усы Франца-Иосифа, последнего императора старой школы, целовали бритые щеки молодого британского монарха Эдуарда VII: в 1907 году в Мариенбаде состоялась их встреча. Еще мне виделся Столыпин в несчастной России: 1907 год был привычно трудным для уже приговоренного к революционной казни в киевском театре премьер-министра. Сквозь роспуск слишком либеральной Государственной думы щурился рыжей ленинской щетиной разгон Учредиловки.
Я видела перед собой — пока музыканты играли под солнцем Брамса — крушение монархий. Эти монархии, словно тени в платоновских пещерах, двигались медленно, поворачивая ко мне высокие головы. Цари, короли, императоры, кронпринцы и принцы закрывали глаза и терли руками шеи, будто кто-то душил их.
Это была галерея коронованных мертвых лиц, парад героев пресловутого царизма. Сербские король Александр и королева Драга Обреновичи, заколотые, зарезанные собственными офицерами в Белграде (1903). И португальский монарх Карлуш I Мученик, застреленный республиканцами в ходе Майского переворота вместе с наследником престола (1908). И «кровавая» императрица Цыси, бежавшая из Пекина от верноподданных (1900). И персидский шах Мохаммед Али-шах из династии Каджаров, скрывшийся от своей революции в русской Одессе (1909). Это было словно карточная игра, зловещий пасьянс: умершие царственные лица будто говорили мне, что без них жизнь никак не будет лучше, вы увидите, не будет!
Колоннада «9» конструкцией и протяженностью напоминала железнодорожный перрон, но ведь и правда, отсюда на моих глазах уходили вперед, в историю, настоящие призрачные поезда.
«AllesVerganglicheistnureinGleichniss» (гётевское, из Мариенбада, «Все преходящее — лишь символ») обретало картинку: мировые события, мелькавшие под чугунной крышей, события, о которых я знала уже, но которым суждено было состояться в дальнейшем, были символичны. Под австрийским чугуном, нагреваемым солнцем, через женскую шляпу я смотрела вперед, на сцену с Брамсом, понимая, что еще здесь пока не было ни одной войны, но зная: таковые, эти две мировые, будут.
Милитаристский штраусовский «Марш Радецкого», образцового фельдмаршала Австро-Венгрии, сменялся русскими либеральными мундирами образца 1909 года, Брусиловским прорывом, Могилевской ставкой и русскими крестьянскими выстрелами 1916-го. На смену им приходили трубы Тегерана-43 и романтический марш советской элегии «Давай закурим, товарищ, по одной! Давай закурим, товарищ мой…», а затем — сквозь субтропическую песенку о Берия («Цветок душистых прерий…») — проступали звуки июньского расстрела советских рабочих в Новочеркасске.
Время вернулось, как только закончилась музыка. Музыканты уже давно ушли, исчезла магическая женщина в шляпе, а я еще долго стояла внутри. Я думала о смысле увиденных мной революций.
Александра Блока спрашивали — почему в революционной поэме «Двенадцать» (1918) в самом конце он написал «В белом венчике из роз, впереди — Иисус Христос». Блок отвечал приблизительно так: я, мол, пытался много раз поставить там иное имя, но все равно выходит только одно имя — это Иисус Христос. Блок только разводил руками: вы уж меня извините, но все-таки Христос.
В том чугунном туннеле колоннады «9» помолиться мне было некому. В этом приключении я зафиксировала суть истинного путешествия. Суть его — в абсолютном одиночестве, и не только в пространстве, но и (что гораздо важнее) в одиночестве во времени.
Александр Кабаков. Надежда без веры и любови
Писатель Александр Кабаков недолго, а вернее, долго думал над сюжетом рассказа, в котором фигурировала бы надежда.
Надежда Крупская полностью оправдала его и наши ожидания. Детективный сюжет, старческое слабоумие, неверие в жизнь, ампула с ядом для вождя — что еще нужно, чтобы сложилось произведение, достойное Александра Кабакова и «РП»?
А главное — рассказ продолжается!
Тогда, в парижской прокуренной кофейне, все началось.
Вернее, все кончилось.
Француженка умела слушать и, следует отдать должное, в эти часы была необыкновенно привлекательна той привлекательностью, которая присуща чувственным женщинам, легко и с радостью отдающимся страсти. В этом и был ее секрет: она умела слушать, просто слушать, не отводя глаз, в которых всегда горел понятный мужчинам огонек. Наследственное актерство. Совершенно мне недоступное.
А он, тоже настоящий артист в своем роде, загорался от собственных слов. И уже никто не замечал его клоунских рыжих волос, не покрывавших огромного черепа, тугих простонародных скул, маленьких, постоянно прищуренных, желтых, как у кошки, глаз… Он и любил кошек, к прочим живым существам был равнодушен и даже жесток, как всякий охотник. Под самый конец, в имении, не спускал с колен приблудную мурку, а в соловья, мешавшего заснуть, кидал камнями из последних сил.
Да, в Париже все кончилось. И кончиться иначе не могло.
«Будьте моей женой», — написал он мне когда-то, полвека назад. У наших отношений уже была история, начавшаяся с его вялых ухаживаний за Аполлинарией: получил отказ и будто не заметил его, а рядом оказалась я… Слова «любовь» не существовало в его русском лексиконе, не случайно ведь своей актриске он писал по-английски.
Впрочем, и я была не лучше, ответила ему достойно: «Ну, женой так женой»… И поехала в тот ледяной край, где прошли лучшие месяцы нашей жизни. Он даже прислугу мне нанял, местную крестьянскую девчонку, был любезен с маменькой, приехавшей со мною вместе, сто рублей дал на врача, когда я начала болеть, хотя вообще, по привычке к постоянному безденежью, бывал прижимист… Охотился, объедался сметаной — кот, кот! — и растолстел… Медовый месяц.
Но — Болезнь. Тогда и начались мигрени, сердце колотилось так, что мне казалось — все слышат его удары… И женские недомогания стали приходить болезненно и беспорядочно. И шея стала оседать, расплываться, как догорающая свеча. И главное, самое заметное — глаза.
Зачем же я обманываю себя?! Не в ней, не в дамочке была причина и не в нем, а во мне. Болезнь.
Вчера мне исполнилось семьдесят лет.
И я снова подхожу к зеркалу и вижу эту печать. Это проклятие, сказала бы я, если б верила в проклятия. Глаза… Глаза! Это не мои глаза, это глаза «Миноги» — он придумал мне такое прозвище. Жалости в нем никогда не было.
Во многих своих вкусах и представлениях, едва ли не во всем, кроме единственно важного дела, он был, я это почти сразу поняла, совершенно зауряден, если не сказать пошл. Выглядел вполне своим на европейской улице, в венской кофейне, берлинской пивной, недорогой цюрихской столовой — обычный мелкий буржуа в поношенном, но вполне приличном костюме, при хорошем галстуке, туго повязанном вокруг крахмального воротничка. Приходил раньше всех, брал со стойки Le Figaro, защемленную в палке-держалке, листал, не замечая оседающей пивной пены. Понемногу сходилась компания, буфетчик привычно сдвигал столы, а он сразу становился главным, хотя никто его не выбирал. И тут же переводил разговор в спор…
Его бюргерский вид вполне соответствовал его мещанским вкусам и представлениям. Когда-то, еще лет за двадцать до того, как я ушла с головой в методику создания новых людей, в домашнем разговоре мельком посвятила его в один из своих — да, признаю, резких, но ведь целесообразных! — замыслов: все, что не идет на пользу делу, должно быть исключено из учебных занятий, удалено из библиотек. Сказки, выдумки, всяческие фантазии, илиады и коньки-горбунки не нужны и, следовательно, вредны нашему воспитанию народа… Он посмотрел на меня с ужасом, как посмотрел бы его отец, если бы ему предложили в подчиненных гимназиях отменить Закон Божий. «Это уж слишком, — робко возразил он, в его возражениях всегда была некоторая робость передо мною, он знал, что я легко нахожу слабые места в его вечной полемике обо всем и со всеми. — Сказки бывают весьма… э-э… поучительны. Вот даже у Пушкина… о попе… как раз нам на руку в уничтожении поповщины… Как там… От третьего щелчка прыгнул поп до потолка… Именно до потолка! Или даже так: от допроса в вэчека прыгал поп до потолка. А? Недурно?..» И расхохотался так, как умел только он, — по-детски.
Да, он был привержен традиции, и не только в быту, но и в искусстве, плакал от шопеновских пассажей и считал Репина гением, новое же искусство, как и новую жизнь, не понимал. Язвительная Александра над ним подшучивала, он же от ее разговоров о стакане воды брезгливо морщился… И как простой мужик хочет наследника и работника в семью, так и он, не задумываясь о природе этого желания, жаждал детей.
Но уберегли бы дети нас от его отдаления и, в конце концов, от этой постыдной, известной всем в нашем кругу, связи? Вряд ли. Ведь не помешали же им ее шестеро…
Но Болезнь, моя Болезнь! Вот все же главная причина всему. В конце концов, если бы детей не было по нашему обоюдному согласию, он не чувствовал бы себя бессильным перед обстоятельствами, обстоятельством же была Болезнь, а сдаваться обстоятельствам он не умел — и отверг сам источник этих обстоятельств — меня. Мои глаза.
Минога. Товарищ. Помощница. Партнер в дискуссии.
И — не больше.
А вокруг кипели страсти. Passion, черт бы их взял! Его друзья искали и находили приключения. Нижегородский босяк жил со снохой по деревенскому обычаю. Теоретик всеобщего счастья женился по третьему разу. Неудачливый драматург и начальник искусств собирал гарем секретарш… Мы же все дискутировали, и понемногу из жены я превратилась в одного из участников вечной дискуссии, и прочие участники принялись на меня покрикивать.
Меня трудно упрекнуть в симпатиях к церковному мракобесию. А он… Сколько он прошений и жалоб написал, добиваясь разрешения на брак, как покорно стоял под венцом… Потом, в избе, гости — все наши, просвещенная и серьезная молодежь — пели, как заведено у русских людей, хоть уши затыкай, и вся деревня заснуть не могла… Мне стыдно в этом признаваться даже себе, но иногда мне кажется — потому и выродился наш союз, что он, суеверно боясь церкви, восстал против нее и разрушил то, чего боялся. Так дикарь делает идола, а если охота не удается, колотит своего бога палкой… И вот нет церкви — и венчания словно не было — и семьи не стало. Осталась просто стареющая бездетная пара. И распутная дамочка была встречена вовремя. И моя Болезнь случилась как нельзя кстати.
Но вот еще то, о чем я и думать всегда боялась: только ли мое слабое здоровье и его одержимость делом лишили нас детей? И что я не могла от него зачать — только ли в моем устройстве была тому причина? А не в его ли болезни, куда более страшной, чем моя? Бродяжническая жизнь во всех европейских столицах могла иметь любые последствия. И будь у нас дети, не унаследовали бы они от него то, что назвать не решусь?..
Когда я узнала об их отношениях, сразу предложила ему свободу. Но он твердо отказался, настоял, чтобы мы приняли образ поведения современных, разумных людей, остались товарищами. Зачем я согласилась? Вернее всего — мне показалось, что я ему нужна для дела, для соратничества. Эта причина остудила — так мне тогда казалось — мою обыкновенную женскую ревность, важнее дела не было ничего. Долгое время, годами я старалась не думать о нашем отвратительном, в сущности, положении.
В чем я понаторела — в умении не думать.
Например, я никогда не думаю о ее смерти.
Она собиралась на родину, отдохнуть в парижском голубом воздухе, посидеть в кофейнях на Бульварах, побродить в лавках Bon Marche… Но он уговорил ее поехать на юг, к кавказским товарищам, которые должны были принять ее как королеву. Доехала благополучно, а через месяц телеграмма: «… от холеры… кончилась 24 сентября. Назаров». Какой Назаров?! Почему? Там и холера в это время не ходила.
А вскоре за нею слег и он.
Могла бы я ее убить? Могла бы. В нашем кругу не было благоговения перед жизнью, почтительного страха своей и тем более чужой смерти. Среди товарищей, особенно с.-р. и выходцев из южных горных краев, встречались настоящие разбойники, которым зарезать человека не стоило ничего, и причины для этого особенной не требовалось. А уж если речь шла об интересах дела… Разве же не в интересах дела разрубить узел в частной жизни вождя? Разве у вождя может быть частная жизнь? Подруга, товарищ — да, даже обязательно, но эта… Да намекни только я!.. И всегда нашлось бы кому поручить. Немного порошка в кислое местное вино — вот и все. Странная какая-то холера. Назаров… Нет уж, вряд ли Назаров был исполнителем, скорей какой-нибудь «швили», как их там…
А мог ли он ее убить? Мог и он. Сколько ж можно терпеть двусмысленность! Разве не в интересах дела разрубить узел в частной жизни вождя? Разве у вождя может быть частная жизнь? Ну и так далее, все те же соображения… Ему даже и приказывать не пришлось бы, только бровью шевельнуть… А уж там Сергей все устроил бы… Ах, странная холера!
И сам Сергей мог бы. И Николай. И Григорий. И любой из них — только телеграфировал бы этому же Назарову шифром…
Или не Назарову.
Многим не нравилась наша жизнь.
Кроме нас.
Мы привыкли, и в наших вечерах втроем были совершенно не свойственные существованию в прочее время и уют, и покой, и счастье, как ни странно это казалось бы посторонним.
Все же не во всем он был филистер. Оказался способным к чувству и пренебрег ради него всеми своими обывательскими правилами.
Все чаще мне хочется обратиться в Кому-то, Кого даже не знаю, как называть, гимназические уроки забылись, а на Бестужевских… Я, например, со времен курсов более всего запомнила унижение, которое испытывала от того, что учусь на казенный счет. Да так и не смогла простить этому ненавистному государству его благодеяний. И вот теперь сама хочу попросить о снисхождении, но Кого?!
А ведь когда он умирал в имении и я заставляла себя верить, что этот ссохшийся паралитик с выражением исключительно одного страдания в глазах есть мой неутомимый и никому никогда не уступавший муж, я однажды все же вспомнила это обращение.
Господь Вседержитель.
Но произнести не смогла.
Будто и меня парализовало, будто губы мои замкнул тяжелый замок, будто глотка высохла и не может издать ни единого звука.
Господь Вседержитель.
Вот писать могу, а произнести — нет.
Не верила тогда, не верю сейчас и никогда не поверю тифлисскому грабителю, будто он сам велел дать ему яду. Одно из двух: либо он еще был непреклонен и тверд, как всегда, и, следовательно, не мог сделать такого распоряжения; либо он уже был не в себе и не мог сделать вообще никакого распоряжения из-за бессилия. А сколько разговоров было вокруг этого яду! Все шептались, кончая последней поломойкой. Чтобы привыкли к мысли — больной просит смерти, не может выносить свое отчаянное положение… И наконец яду действительно дали. То ли сестра милосердия по указанию изверга, то ли сам убийца — ему не привыкать, у себя в горах десятками убивал.
Но вот что мучает меня, чем дальше, тем сильнее: а уж не я ли дала…
Не помню.
Совершенно не помню.
Как говорили с мерзавцем об этом — помню. Как он непозволительный тон со мной взял. Как я побежала к мужу и пожаловалась на распоясавшегося хама. И тут же последовавший апоплексический удар, который почти добил умиравшего, — помню.
Все помню.
А вот отравила ли его я или тот, в толстых усах, с низким лбом выродка, — не помню.
Ведь могла же отравить? Могла. За все эти лживо мирные годы, за письма ее, которые он не трудился прятать, за «Миногу».
Могла — значит, и отравила.
И осталась бесправной и беспомощной перед горским душегубом и хитрецом. Подлец для того и устроил все так безобразно, не по-человечески, чтобы в любое время мочь увидеть его мертвым, бессильным, неопасным, не способным защитить не только своих старых товарищей, которых башибузук принялся истреблять и вот всех уж, почитай, истребил, но и жену…
Однако же… Не потому ли негодяй этот со мною всегда был груб, что не считал меня — небезосновательно, вот ведь в чем дело! — настоящей женой. И, говоря «мы ему можем и другую вдову подобрать», знал, что и многие товарищи не возразят, не вступятся. Сергей — тот всегда поддерживает, когда меня шельмуют. И Лазарь бросается по любому поводу, как цепной пес.
Да они и есть псы, готовые вцепиться, натравленные хозяином. А он быстро осмелел. Как перекашивается, когда я обращаюсь к нему его старой звериной кличкой! Тот единственный, кого он боялся, теперь не страшен, лежит под толстым стеклом. Вот и меня с радостью прикончил бы, чтобы не напоминала прежние времена.
Но на этот случай я все предусмотрела, не зря годами делала нелегальную работу. Эти записки еженедельно отсылаю через старых иностранных товарищей — еще не все лижут проклятые сапоги! — в С.А.С.Ш., в Нью-Йорк. Там они попадают на хранение тоже к старым друзьям, еще со ссыльных времен, — к Гурскому и Кацу. Как все американские евреи, они одержимы идеями Льва, но личной дружбе преданы и этот мой дневник сохранят или уничтожат в случае опасности несвоевременного оглашения. Себе же я не оставляю ни копий, ни черновиков. А когда-нибудь придет время — когда никого из нас не останется…
К слову: второй день крутит, тянет низ живота. Поскольку я уже старуха, следует предположить, что это не прежние мои женские хвори, а нечто экстраординарное. Зачем я вчера съела конфету из той коробки! Иудин подарок. Ведь и Алексею он конфеты прислал… Ну, да теперь уж поздно. И пусть.
Я слишком долго живу без него.
Иногда он называл меня Наденькой.
Хватит. Надежда умирает. Последней из нас троих.
Вчера вышло неловко — приехали гости, а я, того гляди, без сознания грянусь. Будто специально демонстрацию устроила накануне съезда. Могли истолковать… И точно: все спешно и, словно стыдясь, разъехались.
Прислуга вызвала врачей. Скорая карета ехала три часа. Конечно, к нам, в юсуповскую усадьбу, неблизкий путь, но могли бы поспешить.
Я умираю.
Аппендицит, гнойник, а операцию не назначили.
Я умираю.
Отче наш, иже еси на небесех, да святится имя Твое, да приидет царствие Твое, да будет воля Твоя, яко на небеси и на земли…
Нет, не помню.
Все.
Игорь Каменской. Перезаблуждение
Этот реестр человеческих заблуждений, собранный сенатором от Красноярского края Игорем Каменским, надо изучить хотя бы для того, чтобы понять, сколь опрометчивы любые попытки овладеть смыслом жизни: кажется, что вот он пойман, ан нет — опять увильнул.
Каждому человеку свойственно заблуждаться. Люди пришли к этому выводу в тот же самый момент, когда эволюция подарила им эту возможность. Да и сама эволюция была чередой сплошных заблуждений.
«Ба! Да я с легкостью переживу это похолодание», — думали динозавры, чувствуя приближение ледникового периода. «Ха! Какие у них в руках смешные маленькие палочки», — думал мамонт, окруженный воинственными первобытными. «Подумаешь! Всего-то большая лужа!» — думали все не прошедшие фейсконтроль на ковчег к Ною особи… Как мы теперь знаем, все они заблуждались.
Шли годы. Века. Тысячелетия… А история видов, народов, государств продолжала оставаться историей заблуждений.
Поколения исчезли с лица земли, так и не узнав, насколько они заблуждались во всем, во что истово верили.
Парни, тащившие Галилея на костер, были совершенно искренни в своих заблуждениях об устройстве Вселенной и впоследствии померли, так и не разобравшись. Галилей был значительно умнее их, но и он явно был во власти заблуждения, если предполагал, что после «и все-таки она вертится» его, возможно, не сожгут…
Заблуждались: Цезарь относительно Брута, Наполеон относительно многого, Гитлер практически во всем… Заблуждались и продолжают заблуждаться практически все. Просто кому-то везет по жизни чуть больше, кому-то чуть меньше. А как часто мы становимся жертвами чужих заблуждений. Взять хотя бы Гидрометцентр… Сколько раз каждому из нас доводилось на цыпочках пробираться по лужам, пытаясь подтянуть к ушам белые льняные брюки, хлюпая в замшевых туфлях по щиколотку в воде и мечтая добраться до человека, сообщившего нам с утра, что день будет солнечным и без осадков. Это тоже заблуждение. Добраться там ни до кого невозможно. Более того, совершенно очевидно, что эти люди выбрали своим главарем человека по фамилии Вильфанд и периодически суют его в телевизор, потому что уверены, что на него ни у кого рука не поднимется.
Возможно, подчеркиваю — возможно, и это очередное заблуждение. Итак, пришло время составить хит-парад заблуждений. Вне конкурса хочу отметить мое собственное заблуждение относительно того, дорогой читатель, что ты примешь более активное участие в выборе тем наших хит-парадов. Более того! Я продолжаю в своем заблуждении упорствовать и все-таки выражаю надежду, что редакция «РП» начнет получать предложения о выборе тем нашего хит-парадовского обслуживания. Но ближе к делу.
Во власть своего первого же заблуждения человек попадает, едва успев появиться на свет. «Вот я сейчас покричу немного, и они поймут, что я не заболел, не описался… Мне просто скучно и хочется внимания», — думает он и с удивлением обнаруживает, что никем не понят. К нему подбегают, сюсюкают с ним по-быстрому, перепеленывают и опять оставляют одного.
«Люди, блин! Как вы меня запеленали?! Мне туго, неудобно… Сделайте что-нибудь!» — продолжает надрываться он, но его опять не понимают и начинают укачивать. Он продолжает орать, и у него есть на это все основания. То есть не то чтобы вот это вверх-вниз, вправо-влево, «а-а-а» его вообще никогда не прикалывало. Просто в данный конкретный момент он хочет не этого. И обида на больших, сильных людей, которые, похоже, его любят и хотят ему добра, но так часто оказываются не в состоянии его понять, заставляет его вопить сильнее и сильнее, и он в итоге замолкает непонятым. Просто устает, обламывается и замолкает…
Он еще не знает, что всю оставшуюся жизнь он, как и миллиарды сопланетников, будет свято верить в то, что есть люди, которые всегда поймут его и дадут именно то, чего он от них ждет, и каждый раз сознание того, что он в очередной раз заблуждался, будет отзываться в нем приступами боли и разочарования.
При этом те, на кого он так уповал, будут столь же искренни в своем заблуждении, что уж они-то сделали все, что могли, и в свою очередь будут ждать чего-то особенного от кого-то другого и так же часто, как он, будут бессонно глядеть в потолок и смаковать свое столь же горькое заблуждение в ком-то…
Такая печальная хрень. Даже те, кто нас искренне любит, понимают нас значительно реже, чем нам бы этого хотелось.
Итак, пятое место нашего хит-парада я отвожу заблуждению в том, что всегда рядом с нами есть кто-то, кто уж точно нас понимает. Возможно, я несправедлив в своих суждениях, но тем и удобна тема моего хит-парада. И раз уж мы заговорили о справедливости, ее и обсудим в качестве номинанта на четвертое место.
Смысл, который принято вкладывать в это слово, интуитивно становится понятен каждому с самого раннего возраста. Еще то того, как каждый из нас уверовал или нет в то, что «воздастся каждому по делам его», мы все прошли через горькую последовательность обманутых ожиданий, каждое из которых мы считали полностью справедливым.
Мы верили в то, что сделанные уроки, убранная комната, покормленная кошка, выгулянная собака или съеденная рыба гарантируют нам право на воплощение в жизнь наших самых сокровенных надежд. На пойти с папой в кино, на поиграть в футбол дотемна, на лишний кусок бабушкиного торта из холодильника…
Давайте дружно положим наши руки на наши же сердца и честно признаем, как часто мы оказывались перед лицом горькой действительности и как часто в нас возникало чувство острой несправедливости еще до того, как мы научились произносить это слово.
А ведь на глубокой внутренней потребности человека в справедливости строится в жизни практически все: отношения с родными, друзьями, женщинами, деловыми партнерами, Богом, наконец. И заметьте, каждая очередная пережитая нами несправедливость множит наши ожидания на справедливость еще большую. Мы пытаемся в своем сознании конвертировать предательство друга, измену женщины, вероломство партнера, смерть близких в надежду на то, что это плата за нечто. Нечто настолько хорошее, что послужит справедливым вознаграждением за ту цену, которую мы заплатили за право в это верить. Ну?! Не заблуждение ли это? Уверенное четвертое место.
На третье место в хит-параде наиболее значимых заблуждений я бы хотел поместить самое значимость. Ибо. Как только мы обретаем способность оценивать, мы в первую очередь начинаем оценивать себя самих. По мере возрастания ценности наших мыслей, суждений и поступков в наших собственных глазах неизбежно начинает расти желание увидеть в глазах окружающих нас людей подтверждение значимости нашего внутреннего мира для мира в целом.
Мои дети находят меня в любой точке земного шара, чтобы рассказать о набитой шишке или полученной за контрольную пятерке не потому, что хотят моего сочувствия или похвалы. И поэтому тоже, но не в первую очередь. А главным образом потому, что зреющее в них ощущение значимости их собственных маленьких вселенных подсознательно требует интерфейса в окружающий мир.
Каждый влюбленный, пытающийся на бумаге впервые срифмовать свои признания, делает это не потому, что полагает таким образом быстрее заполучить объект своего вожделения. В этот момент его возлюбленная на втором плане. Он делает это потому, что уверен в огромной значимости своих чувств и считает своим долгом поделиться ими с человечеством.
Миллионы людей пишут в «дорогую редакцию» истории своих бесконечно далеких жизней, ибо где-то там, где ни я, ни кто-либо из читающих этих строки ни разу не был, вращаются миллионы маленьких солнц, и, быть может, лишь тем из них, кто ухитряется не потерять веру в значимость своей маленькой солнечной системы, удается не спиться и не залезть в петлю.
Заблуждаются ли они? Наверное, по какому-то очень большому счету — да. Как и я, с точки зрения любого из вас, заблуждаюсь в своем праве на веру в значимость мыслей, которыми с вами делюсь. Как и каждый из вас заблуждается в значимости своих, а значит, и в праве судить других с высоты собственной значимости.
Но сколь бы ни были сильны наши заблуждения, именно то, что каждый из нас считает наиболее значимым в себе, делает нас такими, какие мы есть. И лишь те из нас, кому дано доказать остальным эту значимость, попадают в энциклопедию Брокгауза и Эфрона. Их стихами зачитываются девушки, им вручают Нобелевские премии, а их музыка звучит изо всех динамиков. Им респект. Остальным — третье место.
Я не помню, получал ли на каких-нибудь фестивалях призы, и какие, фильм Валерии Гай Германики, но в нашем рейтинге ему уготовано второе место. Вернее, не фильму, а его названию.
«Все умрут, а я останусь». Вот оно! Самое сладкое и самое несбыточное заблуждение. И чем сильнее в человеке вышеупомянутые заблуждения относительно его значимости в пищевой цепочке, тем выше искушение поддаться заблуждению, что, возможно, ему каким-то особенным способом будет даровано право на вечную жизнь.
По моим, пусть непроверенным данным, этого пока никому толком не удавалось. Но покажите мне хоть одного человека, который где-то очень-очень глубоко не поддерживал бы в себе слабый огонек надежды. При этом я сильно сомневаюсь в том, что хоть кто-то из даже самых истово в это верующих пробовал всерьез задуматься о технической стороне вопроса.
Лично я, например, не хотел бы войти в фазу вечной жизни с одной почкой, болезнью Альцгеймера, склерозом и артритом бесполезных уже суставов. Заметьте, я даже не говорю о личной жизни…
А если не так, то как? После школы, после института, в качестве подарка к тридцати— или, черт с ним, к сорокалетию? И что дальше? Спрятаться, пока не помрут все, кто меня знал? Или собрать всех, накрыть стол и выступить с официальным коммюнике: «Дорогие мои! Порадуйтесь за меня. Я теперь Горец»?
Либо не поверят, либо не поймут. А еще, того и гляди, решат проверить. В принципе, меня окружают в основном приличные люди, но я легко представляю кое-кого из них с вилкой в руке и с выражением лица типа «нукапосмотримкакойтыблингорец…».
Одним словом, все это крайне маловероятно и это заблуждение даже не стоит пространного анализа, но ввиду его очевидной массовости оно на втором месте.
Не знаю, удалось ли мне создать интригу вокруг претендента на первое место, но с интригой или без мы вплотную к нему приблизились. И в духе лучших музыкальных каналов мы кратко вспомним, кто же занял у нас предыдущие места.
Итак! Мы все, кто реже, кто чаще, оказываемся во власти всевозможных заблуждений.
Нас понимают далеко не всегда, когда нам это особенно нужно. И любят нас не всегда те, от кого мы этого особенно ждем. Жизнь бывает к нам порой чертовски несправедлива, и ощущение значимости всего, что нам в себе дорого, порой может разделить только наше отражение в зеркале. Более того, мы все обязательно рано или поздно умрем.
И вот! Если во все это поверить и на этом всерьез заморочиться, то легко можно прийти к выводу, что жизнь наша пуста и никчемна, мы все — неразличимые взглядом песчинки в океане истории и ни жизнь наша не подарила никому радости, ни смерть никого особо не удручит. А раз так, зачем просиживать ночи в лабораториях в серых от сигаретного пепла халатах и с пальцами, безнадежно сожженными реактивами? Зачем терзать клавиши рояля, струны скрипки или связки собственного голоса и уши слушателей?
Зачем умирать от усталости на тренировках или мучиться ночами от неразделенной любви?
А затем, наверное, что без каждого из нас не было бы всего остального. И пусть жизнь и смерть миллиардов людей прошла совершенно не замеченной для миллиардов других людей, каждый из них оставил пусть крошечный, но след. А человек продолжал жить в посаженном или срубленном им дереве, построенной или исписанной граффити стене. В детях, которые любимая им женщина родила, возможно, даже не от него. В его книгах или музыке, которые прочитали или слушали всего несколько человек.
Его победы и ошибки, которые для него становились трагедиями или триумфами, окружающие могли почти не замечать, но и они продолжили жить в них, а значит, были не напрасны.
И в это очень хочется верить. Я верю! И пусть я заблуждаюсь, но именно это заблуждение я хочу возвести на пьедестал. Именно с верой, что все, что мы делаем, кому-нибудь нужно, я и пишу эти строки. И если это заблуждение разделит со мной хоть кто-то, значит, я не зря потратил время.
Хотя, конечно же, я могу и заблуждаться…
Сергей Капков. Александр Матросов поскользнулся!
Мы давно хотели получить колонку руководителя департамента культуры московской мэрии Сергея Капкова, человека непростой судьбы. И вот теперь ее получили не только мы, а главное, вы — читатели.
О чем она? Можно было бы вам подсказать, да не хочется.
Вы уж сами как-нибудь.
Предложение написать про подвиг застало меня врасплох. Спросил редакцию, про чей подвиг должен рассказать. Про себя, говорят, напиши. У меня нет большого журналистского опыта, и я стал думать, что имела в виду редакция: наверное, ожидали прочесть какую-нибудь историю из книги про настоящих мужчин или, того хуже, душещипательные подробности личной жизни.
А я вообще считаю, что про себя такие вещи написать нельзя, потому что подвиг ты совершил или нет, могут понять только другие люди. Мне кажется, подвиг — это всегда поступок, который ты не можешь оценить сам, который могут оценить только другие. Человек, совершающий подвиг, об этом никогда не думает. Людмила Михайловна Алексеева как-то рассказывала в одном из своих интервью, что, если все твои друзья привыкли завтракать в дорогих ресторанах, ты не видишь в этом ничего особенного. Точно так же ты не видишь ничего героического в том, чтобы засунуть в нижнее белье самиздат и принести его друзьям, которые все сидят за антисоветскую деятельность. Человек просто делает, что должен. Не потому, что геройствует, — просто не может поступить иначе.
Кто-то может заявить, что, например, вся советская мифология подвига — не истинные поступки в реальных обстоятельствах, а профессиональная выдумка в масштабах государства. Тогда возникает справедливый вопрос, можно ли считать подвигом случайность, которая обернулась спасением людей. Рано или поздно такой спор неизбежно обернется софистической хитростью и смысловым подлогом. Так можно договориться до того, что Александр Матросов всего-навсего поскользнулся. И хотя в действительности могло быть именно так, хорошо, что мы этого не знаем, а знаем именно то, что Александр Матросов совершил подвиг — закрыл собой амбразуру немецкого дзота.
Главная, более сложная суть подвига в том, что человек своим примером ради других людей показывает, что они, эти люди, гораздо важнее, чем кажутся на первый взгляд. А он, этот человек, совершивший подвиг, ставит себя таким образом на второе, третье… десятое место. Он отодвигает своим поступком личное и ставит на первый план общественное. Подвиг — это всегда жертва и непредсказуемый риск. И как бы нам ни хотелось перенести понятие «подвиг» в современную жизнь и показать подвиг тех, кто пришел на митинг или виртуозно злословил в Интернете, нам не удастся это сделать, потому что в подвиге есть готический дух, физическая боль и безусловная жертва.
Подвиг — это не профессия. Я не считаю, что полицейские, или врачи, или профессиональные спасатели совершают подвиг. Нет, они делают свою работу, которая не является их подвигом, она является их предназначением. И если они хорошо делают свою работу, то это люди, которые заслуживают уважения.
Мы живем в пространстве поступков и личных побед, мы уже давно не живем в эпоху подвигов, где жила, например, Ирена Сендлер. Мы обмельчали в своих обстоятельствах гуманности и застенках комфорта. Но невозможность совершать подвиги вовсе не означает, что не нужно совершать поступки. Обычные поступки, безобидные и, может быть, совсем личные и незаметные даже друзьям в Фейсбуке. Вообще сейчас и Фейсбук-то отключить — это уже подвиг. В наше время дорого стоит умение не договариваться с собой, способность слышать свой голос и действовать в соответствии, не отмахиваться от морального императива — вот что делает человека героем нашего времени.
Я не совершал подвигов ни далеко, когда было шестнадцать, ни позже, в двадцать с небольшим, ни сейчас. Но совершал поступки ради близких людей, когда делал то, что не очень хотел, и в других обстоятельствах договорился бы с собой без проблем. Но я понимал, что другому человеку это важно, и делал.
За поступками следуют личные победы, преодоления. Среди моих — пятидневное голодание, например. Не подвиг, конечно, и не поступок, но чувствуешь себя как герой, причем настоящий. Или восхождение на Килиманджаро. Воспоминания отвратительные: воздуха не хватает, во рту пена, в голове пыль, в легких остатки жизни. Но идешь все равно. Ты же там не один, с друзьями. Они идут, и ты идешь. И приходишь наверх. И это твоя победа. Тоже настоящая. Но подвига здесь нет.
Я точно знаю, что по законам кинематографа главное — финал: драматический, грандиозный, беспощадный для сознания и, главное, правдивый. У меня есть такой финал. Это сообщение разошлось по всему Фейсбуку. Я тоже опубликовал на своей «стене» этот текст под фотографией очень пожилой женщины:
«Посмотрите на эту женщину — и запомните ее навсегда! Мир не стал безнравственным только сейчас — он всегда был таким… Награду не всегда получает тот, кто достоин ее более других. Недавно, в возрасте 98 лет умерла женщина по имени Ирена Сендлер. Во время Второй мировой войны она получила разрешение на работу в варшавском гетто в качестве сантехника-сварщика. У нее были на то скрытые мотивы. Будучи немкой, она знала о планах нацистов по поводу евреев. На дне сумки для инструментов она стала выносить детей из гетто, а в задней части грузовичка у нее был мешок для детей постарше. Там же она возила собаку, которую натаскала лаять, когда немецкая охрана впускала и выпускала машину через ворота гетто. Солдаты, естественно, не хотели связываться с собакой, а ее лай прикрывал звуки, которые могли издавать дети. За время этой деятельности Ирене удалось вынести из гетто и тем самым спасти 2500 детей. Ее поймали; нацисты сломали ей ноги и руки, жестоко избили. Ирена вела запись имен всех вынесенных ею детей, списки она хранила в стеклянной банке, зарытой под деревом в ее заднем дворе. После войны она попыталась отыскать всех возможно выживших родителей и воссоединить семьи. Но большинство из них окончило жизнь в газовых камерах. Дети, которым она помогла, были устроены в детские дома или усыновлены. В прошлом году Ирена Сендлер была номинирована на Нобелевскую премию мира. Она не была избрана. Ее премию получил Эл Гор — за слайд-шоу по всемирному потеплению… А в этом году премию получил Барак Обама за свои предвыборные обещания. Я вношу свой маленький вклад, пересылая Вам это письмо. Надеюсь, Вы поступите так же. Прошло 65 лет со дня окончания Второй мировой войны в Европе.
Это электронное письмо как цепочка памяти — памяти о шести миллионах евреев, 20 миллионах русских, 10 миллионах христиан и 1900 католических священниках, которые были убиты, расстреляны, изнасилованы, сожжены, заморены голодом и унижены. Это послание предназначено сорока миллионам людей. Помогите нам распространить его по всему миру.
Нажмите «Мне нравится» и поставьте галочку «Рассказать друзьям».
Тигран Кеосаян. Что тебе снится, брат
Тиграну Кеосаяну и не снилось, что он станет актером, режиссером и еще много кем. А все из-за досадной особенности его нервной системы — тотального невидения снов.
В детстве я не видел снов. То есть совсем не видел, тотально. Средняя школа сменяла начальную, совсем скоро я должен был стать старшеклассником, появлялись друзья, влюбленности, и только мой сон не менял своих характеристик: сомкнутые веки запирали меня в девятичасовом бесследном мраке, где не было места для фантазий и кошмаров. Я просто спал.
И все бы ничего, если бы не одна вещь. Вернее, человек. У меня был и есть брат. Он у меня есть все мои сорок пять лет. Скажу больше: он уже был, когда еще не было меня. Родившись на пять лет раньше, он получил от отца древнееврейское имя Давид, так как папе это имя нравилось и он ошибочно считал его древнеармянским. Впрочем, если вспомнить историю Ноя с его ковчегом и причалом на горе Арарат, может, папа и не сильно ошибался.
Все младшие братья становятся жертвами ветеранства со стороны старших, и я не был исключением. Это было не криминально, не больно и чаще всего происходило по причине моей недетской хитрости. Так что претензий к Давиду у меня по этому вопросу нет. Скорее у него могут быть претензии ко мне.
Но то, что мой брат явился причиной первого в моей в жизни комплекса неполноценности, — это точно! Научное обозначение того гнетущего, ежеутренне убивавшего мою самооценку чувства я узнал много позже. А тогда я просто понимал: со мной что-то не так. Дело в том, что в отличие от меня Давид сны видел.
Часто он будил меня криком:
— Слышь, что расскажу!
И начинал рассказывать. Это был не обрывочный набор картинок. Нет! Это были законченные истории с завязкой, кульминацией и развязкой. В них были нездешние пейзажи, горные серпантины дорог, и по ним неслись спортивные автомобили. Лазоревое море плескалось о борта роскошных яхт, на которых томились в заточении сплошные красавицы. Их спасал герой, немного пьяный и очень уверенный в себе. Чаще всего в образе героя, по понятным причинам, выступал Давид. Он умел управлять всеми видами транспорта, от самоката до самолета. Чаще, конечно, герой, то есть Давид, спасал любимую, доведя до крайности топливный ресурс своего аэроплана и прыгая с парашютом на яхту. Злодеи в его снах были кристально злодейскими, женщины — безусловными, приключения — смертельными. Я раскрыв рот слушал брата, и незнакомые слова музыкой звучали в моих ушах: «хайбол», «феррари», «блади мэри». Все-таки не забывайте, на дворе стояли дремучие семидесятые: развитой социализм и абсолютно невыездной папа.
Эти сны были из жизни, которую мы никогда не увидим, из жизни такой далекой, что туда не долетел бы ни один из известных нам самолетов. Слушая брата, я с ужасом понимал, что моя мечта стать режиссером не осуществится. Это если быть честным. Ведь режиссер без фантазии — не режиссер. Я не вижу даже завалящих снов, а тут такой полет! Надо что-то делать, говорил я себе.
И я делал. Теперь, перед тем как заснуть в постели, я тихо повторял про себя запомнившиеся слова: «кабриолет», «дайкири», «дайкири», «кабриолет»… Я абсолютно не представлял себе, что такое кабриолет, и совершенно не знал, какой вкус у этого дайкири, но был уверен — магия этих красивых слов поработает над моим воображением. Безрезультатно! Мои заклинания сменялись мыслями о Зое из соседнего подъезда, дочери звукорежиссера Цфасмана, и мысли эти были чрезвычайно земными. Ну а после Зои наступал сон, глубокий и без выкрутасов.
Утро снова будило меня братом. И снова неслась завораживающая история. И гадкое членистоногое, очень похожее на зависть, снова начинало ползать в моем маленьком детском сердце.
Надо сказать, что Давид делал все возможное, чтобы превратить сон в явь. А какие для этого были возможности? В городе, где высшим шиком для страждущей молодежи была вечерняя поездка в Шереметьево-2 попить отвратного кофе в ресторане на пятом этаже, из широких окон которого открывался вид на взлетающие и садящиеся «Боинги» с надписями «Pan Am» и «Air France», таких возможностей практически не было.
Но брата не пугали сложности. Помню, Давид, учившийся тогда в десятом классе, готовился к какой-то контрольной на даче у друга. Не знаю, как у сегодняшних школьников, но в наше время лучшей отмазкой для родителей была легенда о подготовке к ответственной контрольной или диктанту. Обычно готовиться предстояло всю ночь. Тебя отпускали или нет в зависимости от актерских данных. У Давида обычно получалось убедительно. Далее все шло по накатанной: конспекты и учебники превращались в баллоны с дешевым пивом, водкой и портвейном, а наглядными пособиями становились одноклассницы и добрые подруги.
В процессе подготовки к контрольной Давида посетила светлая мысль, что жизнь пройдет зря, если он и его товарищи не выпьют пива на берегу моря. Прямо завтра, с утра. Меня, конечно, там не было, но мне кажется, я знаю, что он говорил своим друзьям. Он говорил о теплом морском бризе, который будет ласково трепать их волосы, о тревожных криках чаек, о тихом шелесте волн и о чуде первого глотка холодного пива на рассвете.
Собрали денег, поехали на вокзал. Кто-то уже не мог двигаться, кто-то отсеялся по дороге, одним словом, в вагон, отправляющийся к морю, зашли только Давид и его друг.
Утро принесло трезвость и разочарование. Дело в том, что на дворе была зима, и в погоне за своими снами мой брат поехал не к Черному, а к Балтийскому морю. На юге море хотя бы не замерзает, а Рижский залив встретил романтиков ледяной коркой. С пивом тоже вышла неувязка — оно закончилось еще в дороге. Может, и к лучшему. Ведь пить холодное пиво на пронизывающем балтийском ветру так же глупо, как пить теплое в сорокаградусную жару.
Брат отбил обезумевшим родителям покаянную телеграмму из Риги и скоро был дома. Где-то в спальне мама успокаивала отца, а мы сидели в детской, и Давид шепотом рассказывал мне перипетии своего приключения. Он понимал комичность происшедшего, но все его существо бродило обидой на несправедливость окружающего мира.
Думаю, что побеги брата к несуществующей реальности в немалой степени поспособствовали решению родителей женить Давида. Что и было сделано в его восемнадцать лет. Я переехал за стенку, в кабинет папы, а наша детская превратилась в спальню новобрачных.
Изменившийся статус брата не внес ровным счетом никаких изменений в график его сновидений. Просто теперь, чтобы рассказать мне новый сон, ему надо было перейти из одной комнаты в другую.
— Слышь, что расскажу!
Всклокоченный со сна, большой и волосатый, он, не церемонясь, расталкивал меня и рассказывал. А я слушал и завидовал.
Много позже я понял, откуда, кроме всего прочего, черпала сюжеты ночная фантазия брата. Давид прекрасно владел и владеет английским и зачитывался тогда романами Гарольда Роббинса и Яна Флеминга с его Джеймсом Бондом. Понятное дело, в оригинале. Плюс ко всему тогда в широком кинопрокате по экранам нашей страны прокатился фильм «Великолепный» с великолепным Жан-Полем Бельмондо.
Вот откуда всепобеждающий герой на разнообразных летательных аппаратах! Вот откуда сказочные напитки и итальянские названия автомобилей! Вот откуда длинноногие модели и карикатурные злодеи!
Но даже тогда, в минуту своего лилипутского триумфа, я понимал, что не все так просто. Хорошо, он читает Флеминга, но я-то взахлеб читал исторические труды о Бонапарте и обожал Шолохова. Тогда почему никогда, вы слышите, никогда мой сон не тревожила безумным полетом конная лава маршала Мюрата, не грохотали пушки Аустерлица и Йены? Почему ни разу император не просил во сне моей помощи, чтобы уладить сердечные дела с красавицей Валевской? Нет, понял тогда я, дело здесь не только в Бельмондо… Пока я служил в армии, Давид отправился продавать наше кино и покупать чужое в Индию. После дембеля в 1988 году я полетел к нему. Дело было зимой, и я справился о температуре в стране магараджей. Там было двадцать семь градусов. В шереметьевском туалете переодевшись в майку и шорты, пьяный от пива и радости, я улетел в Индию. Я спускался на эскалаторе в зал прилета. Мне было жарко и весело. Информатор говорил на совершенно непонятном языке. У меня кружилась голова от предвкушения своей первой настоящей заграницы.
Давид встречал меня в теплом пиджаке, поверх которого был надет плащ. Я приветственно замахал рукой.
Он обнял меня и строго посмотрел.
— Ты чего так оделся? Замерзнешь.
Давид был в Индии уже полтора года и успел пересмотреть свои взгляды на температурный баланс.
— У нас тут уже четыре случая обморожения у бродяг было.
— Какое на фиг обморожение?! У вас двадцать семь градусов тепла!
Он посмотрел на меня.
— Самая холодная за сорок лет зима, брат.
Мы вышли из здания аэропорта. Асфальт пыхнул жаром. Давид застегнул плащ на верхнюю пуговицу. Вокруг сновали смуглые туземцы, царил отчетливый дух антисанитарии, и меня никак не покидало ощущение, что еще мгновенье — и мне навстречу шагнет Радж Капур и запоет песню бродяги.
По дороге к себе домой Давид припарковал машину у «Шератона».
— Давай посидим, выпьем чего-нибудь…
Капсула лифта подняла нас на последний этаж. В баре было прохладно и чисто. Радж Капур здесь был явно неуместен.
Давид заказал что-то официанту, посмотрел на меня.
— Ты что будешь?
— Дайкири, — сказал я.
Принесли персиковый дайкири. Субстанцию коричневатого оттенка. Я пригубил, готовясь окунуться с головой в мир удовольствий. Помню чувство острого разочарования. И еще ощущение неудобства за это мое разочарование. Перед братом.
— Не нравится?
Я покачал головой.
Давид посмотрел в стекло-витрину. Под нами лежал замерзающий от жары Дели.
— Знаешь, я в первый день, как приехал, пошел в бар и заказал водку-мартини. Смешать, но не взбалтывать…
— И чего?
— Чуть не блеванул…
Он посмотрел на меня. И повторил слова классика:
— Вот я и стал еще на одну мечту старше…
В 1998 году Давид пошел учиться на летчика. И теперь он сертифицированный пилот с правом управления реактивными воздушными судами типа Як-40.
Года два назад мы сидели в квартире на балконе и смотрели на потрясающую панораму залива Вильфранш. Перед нами были горы, серпантины дорог, рыбацкие лодки и шикарные яхты. Нас было двое. Мы только что позавтракали и пили кофе.
Из-за горной гряды вынырнул одномоторный самолетик, и воздух наполнился характерным звуком.
— Знаешь, брат, вот надоест мне все, и уеду от всех вас на какие-нибудь острова туристов возить на такой херне, — он внимательно следил за маневрами пилота. — А чего? Куплю лицензию и буду катать народ. Или почту перевозить.
Давид повернулся ко мне.
— И как-то ко мне придет человек, страшный, весь в шрамах, и скажет: ты должен доставить этот пакет в Порт-о-Пренс к полуночи…
Он рассказывал, а я слушал и улыбался. Я знал, о чем эта история, и знал, чем она кончится. Мне было хорошо и уютно. В какой-то момент я загрустил.
Ну а чего вы хотите от человека, который никогда не видел снов?..
Король Катя и Волга. Одна на троих
В своем белорусском детстве они, Волга и Катя Король, мечтали так же, как писали эту колонку в «РП»: по очереди, одна продолжает мысль другой.
И вот теперь читатель узнает, что в этих мечтаниях, оказывается, всегда присутствовал кто-то еще.
Кто-то третий.
В своем белорусском детстве мы всегда мечтали вслух. Мы мечтали так же, как пишем эту колонку: по очереди, одна продолжает мысль другой. Детские кроватки стояли друг напротив друга, и в комнате больше никого не было. Но в наших фантазиях всегда присутствовал кто-то еще. В ваших мечтах он тоже есть. Это всегда один и тот же человек, в глазах которого мы являемся недооцененными. Какая глупость. Конкретного образа у нашей детской мечты не было, только лишь блики и обертона, связанные с творчеством, артистичностью и непременно славой. Однако среда, в которой эта мечта появилась, была неблагоприятной для ее жизни и развития. Она была обречена на гибель. Считалось, что все это не столько пустое, сколько нереальное. Ну не было у нас в роду ни клоунов, ни циркачей, ни даже билетерши в театре. Все зачем-то становились либо докторами, либо учителями, а мы с сестрой стали… инженерами. Потому что физика с математикой удавались. Мы, конечно, гордимся полученным образованием, но очевидно, что мы тогда просто исполняли мечты своих родителей — ничего более. Если вы являетесь чьей-то мечтой, то надо не сбываться как можно дольше. Статус неосуществленной фантазии гораздо выше статуса осуществленной. Подумайте об этом…
При этом никто не собирался спасать наши жизни от легковесных иллюзий.
Никто почему-то не набирался мужества сказать нам: «Девочки, забудьте об актерской славе, перестаньте витать в облаках, займитесь наконец-то делом!» Умерщвлять чужую мечту — неблагодарное дело. Теперь мы знаем это на собственном опыте. Волею судеб мы сейчас посещаем открытый микрофон начинающих комиков, так называемый standup. Каждый вторник собираемся с ребятами, чтобы проверить материал на наличие юмора.
И вот выходит на сцену барышня, неталантливо читает свой несмешной монолог. На душе мерзко, противно, и почему-то стыдно за нее, неловко как минимум. В зале ни одной улыбки, но в конце — ободряющие аплодисменты. Зачем?! Оказалось, что она приходит уже пять лет, но ничего не получается. «Остановись! Не приходи! Тебе не дано! Это не твое!» — вот что должно звучать вместо молчаливого согласия. Но никто не хочет брать на себя ответственность, нельзя же, в конце концов, исключать вероятность того, что уже через каких-то двадцать лет хотя бы один человек в этом зале засмеется от шуток этой дамы.
Смешно, ей-богу. И грустно. И страшно. Потому что наша собственная детская мечта о сцене в результате умирала медленно. А следовательно, мучительно. Задыхалась внутри нас троих — в двух начинающих инженерах-механиках химической промышленности и том самом человеке, в глазах которого мы по-прежнему выглядели недооцененными. От этой мечты было невозможно, невыносимо отказаться! Что было делать? Ведь нереализованная мечта способна испепелить тебя изнутри, разрушить всю жизнь… Возможно, лучше задушить ее собственноручно, отказаться, как отказываются от уродливого ребенка бессердечные родители?
После получения диплома мы собрали чемоданы и переехали в Москву. Устроились младшими инженерами в строительную компанию, которая занималась модернизацией аэропорта на Камчатке. Для души (и для мечты!) начали работать моделями за три копейки.
Но вдруг нам откровенно повезло — так бывает. Несбыточная, полумертвая мечта неожиданно сбылась как-то абсолютно буднично. Наши бесчисленные потуги хоть как-то прорваться к зрителю однажды в самый обычный день конвертировались в звонок с «Первого канала».
— Але, меня зовут Анна, я продюсер шоу «Вечерний Ургант». Нам нужны близняшки. Хотите ассистировать Ивану в его передаче?
Надо ли говорить, что на следующий день в 14:00 мы уже стояли у дверей «Останкино»? Мы всегда симпатизировали Урганту-младшему. Единственное, мы немного комплексовали перед его харизмой. Оказалось, не мы одни. Многие гости отказываются от участия в передаче, чтобы просто не «просадить» репутацию на фоне мгновенно соображающего Ивана. Однако наши сомнения разрешились в пользу «Первого канала».
Сказать, что нам понравилось работать в телешоу, значит ничего не сказать. Мы одновременно были восхищены, удивлены и шокированы. Мечты сбываются! И, как выяснилось, тут же умирают, точнее, перерождаются. Со стороны кажется невероятным: как с такой легкостью получается столь высококачественный телевизионный продукт? Секрет в том, что за плечами Ивана трудятся триста маленьких гениев, каждый в своей сфере. Кто-то сочиняет монолог, кто-то гримирует, кто-то придумывает и рисует картинки, кто-то ассистирует с подносом и открывает занавес. Да, в итоге мы стали этим трехсотым элементом. И скоро к нам пришло чудовищное понимание: мы опять исполняли не свою мечту. Мы помогали осуществить мечту Ивана Урганта. Это само по себе неплохо, но в нашем случае не могло продолжаться долго. И мы продолжили гонку за своей мечтой.
«Ведь хочется большой, бурной жизни! Хочется писать стихи, чтобы вся страна знала их наизусть. Или сочинить героическую симфонию и выйти потом к оркестру — бледному, во фраке, с волосами, падающими на лоб… И чтобы в ложе непременно сидела Лиля!» — так писал Юрий Казаков в своем рассказе «Голубое и зеленое».
Демьян Кудрявцев. Сироты
Публикуя отрывок из неоконченного романа генерального директора «Коммерсанта» Демьяна Кудрявцева, мы достигаем как минимум двух целей: во-первых, представляем читателю свежайший качественный текст, а во-вторых, дисциплинируем автора. Теперь-то, после публикации, Демьяну ничего не остается, как завершить роман в ударные сроки.
Здесь у пыли был запах, и сами запахи были пыль. Они покрывали одежду почти видимой глазу пленкой, оседали в пазухах, стыли в швах. Они забивались под веки, скрипели на коренных и будто перхотью прятались в волосах, не смываемы едкой слюной обмылка, который и сам нестерпимо пах: ржавчиной, известью, пеплом, пылью — коммунальным кафелем душевых.
Зимой, когда хруст недозрелых яблок в свежевыбеленных садах сменялся хрустом слабосоленых, в колючей кожице, огурцов — тяжелая пыль заменяла снег, а резкие запахи с кухонь — ветер. Через желтую марлю тройных затычек недолеченным горлом пах самогон-первак. Опилками, липкой древесной стружкой несло со свежих еще заборов, потянувшихся снизу от медленных вод реки на пыльную плешь городского схода — кособокую площадь в дырявой кайме дубов, с лиловой шишкой атаманского дома в центре.
Дубы были старые, в масляных пятнах на спилах ампутированных ветвей, и уже не роняли свой желудевый груз, не надеясь на продолженье, и листья, которыми по весне от тоски еще покрывались кроны, уже не давали тот ранний апрельский цвет, легкий и лакомый, будто бы он фруктовый, а разворачивались сразу, обглоданные с краев, темной вышивкой по полотнищу неба.
Над крайним, раздвоенным от корней, особо ленилось трудиться время, не только прошлое — майским гуртом суббот, школьными тряпками, детской расческой грабель, но и новое — кнопками объявлений, бечевой натянутого белья уличной распродажи; он стоял нетронутым, заскорузлым «V», проламывая асфальт, и таил особую память, след, не затертый шпаклевкой.
На высоте чуть менее двух метров от грунта (уже тогда прозываемый каланчой Павел Сирота — с ударением на «и» тяжелой ударной в рот, — с шикарным, как у речного краба, апперкотом быстрой большой клешни, теперь перерос и за два), если помнить где поскрести ногтем, уже сорок лет остывала пуля, его помилование и боль. До сих пор к темени от виска у него прощупывалась полоска, и он, приезжая нечасто в город, всегда один, приходил к дубам, как встречаются раненые живые, молча курят, словно сверяют счет.
Он помнил эти дубы и город не только подошвами и ладонью, но даже сутулая тень его, стелившаяся в пыли, серым по серому, отставая, не задевала штакетника и обочин, подсыхающих возле колонок луж, топких с плесенью, темных траншей канав, недоспрятаных в трубы. Он мог пересечь его весь вслепую, что так и делалось иногда, когда солнце, выкупавшись в реке, разливало себя, не щадя, по крышам, и отраженный от жести свет становился для Павла внезапно резким, как фальцет заводского гудка на слух.
Он готов был бы с радостью — нет, покорно — отказаться от органов внешних чувств, если б только не страх навсегда остаться наедине с памятью, чей арсенал видений не досаждал ему ночью в снах, не преследовал мороком наяву, но глухой обороной застыл внутри, расчехлив тяжелые из орудий — площадь, вымытая дотла, дочиста, каким не бывать больницам, вкус аниса, горечь его семян и медный мажор комсомольских сонгов, не смолкающий в голове.
Вопреки дальнозоркой трубе взросления город рос параллельно с ним. Для Паши он весь был одно подворье, рассекаемое насквозь, так что разбег, взятый в отцовской кузне, не заканчивался водой, только на трети реки, перебив дыхание, он делал стойку пятками в небеса и начинал размеренно возвращаться, поднимая брызги во всю длину навсегда загорелых упрямых рук, а потом, когда проявился Павел, как при литье проступает вдруг нешлифованный контур накаляющейся оснастки, когда мышцы, кованые как напоказ, были спрятаны под белизну рубахи с крахмальным треском воротника, — город раздался в степную ширь, прирастая ангарами и складами, сыпучим карьером и строем сухих цехов из непривычного новым белесым цветом силикатного кирпича. Они стоят и сейчас, хорошо видны из окон главного инженера, которого Павел недавно взял вместо прошлого, купленного с заводом, лоснящегося хорька, говорившего: «Вам же видней, хозяин», воровавшего на сырье.
Вот и все. Обогнув атаманский дом, миновав бесчисленные конторы, собес, налоговую, ментов, кивнув ребятам на проходной (они, не здороваясь, подтянулись), он поднялся к себе в кабинет — дрянной, сохранивший запах чужих инфарктов, с выцветшим пролежнем от портрета над рабочим столом — и сел, но не к столу, а в его торце, будто к себе заглянул на встречу, как бухгалтер, записанный на прием. Потом он не сможет вспомнить, на каком конкретно листе бумаги его замучила трель звонка — привычка не дергаться к трубке сразу, не читать по утрам простыней газет и вообще не гоняться за новостями была ему дорога всегда — но хуже того: не запомнилось, кто звонил, откуда у них его частный номер, только смысл, густые шумы помех и испарина, смазавшая щетину, недовыбритую губу.
Вошел секретарь, бессловесный Петр, в чем-то сером, казалось, с чужих плечей, среднерусский, средневековый, со злой подковою бороды и с чернильными пятнами на фалангах; на заводе он мог заменить хоть всех, точнее любого, выросший у печей, на глаз ловил толщину проката, износ и резерв ходовых машин — и нехотя, если бывало надо, раскрывавший коричневый рот зубов на трех языках, крепко взятых домашним штурмом. Он встал у двери, опустив вопрос, и кого другого Павел послал бы лесом, но этот, во-первых, не сдастся так, глух на брань, человек без нервов, а во-вторых, он и сам был часть, доля этой тяжелой вести, они вместе выросли как-никак, это ведь и его теперь — работа, доля, забота, участь.
— Ночью в Сибири на вертолете разбился Сашка. Собирайся, сейчас летим.
…И хотя на задах, возле подгнивших срубов, еще топорщились колья былых плетней, а вокруг обветрившихся, но светлых, будто засахарившихся, церквей чугунные копья росли из чугунной флоры, основной защитою невысоким, как бы стесняющимся домам, отступающим в пыльную осень не-пре-кра-ща-ю-ще-го-ся сада, был зеленый не выше груди забор, с одинаковым шагом дыры и рейки. От неровно вымощенной центральной и до окраинной уличной размазни такой штакетник удерживал только куриц, дети — в грязных до колен рубахах на голое тело — прошмыгивали в незапертые калитки, а старшие, вовсе одну ладонь на перекладину положив, перебрасывались ножницами кто враз, кто цепляя штопаными портками косо спиленный острый дощатый верх.
Сколько Павел помнил себя — то есть практически от рожденья: кислая грудь кормилицы, при мытье жестяная подложка таза, голос, рвущийся со стены заводской побудкой, дурной речевкой, свежесть, веявшая с реки, — каждый сентябрь отец поправлял штакетник, дергал за лето расшатавшиеся штыри, надевая газетную треуголку, мазал слегка потемневший стык, четырехпалой кистью прижимая мелкую крынку зеленой краски с разведенной масленицей белил. Высыхая, краска выравнивала доску, но не съедала выцарапанных ножом хроник закончившегося лета: зарубок роста, где Пашина — выше всех, уроков грамматики русской брани и коряво вырезанных имен — четырех, везде повторенных трижды, как подписанный договор.
Позже, в армии, сжимая сухие веки, или низким черным вечерним небом укрывая словно потрескавшиеся глаза, Павел ни разу не вспомнил дома — ни просторной комнаты изнутри с накрахмаленным белым кремлем подушек, ни брусчатого выровненного фасада с желтой каймою окон извне, — только тьму, густоту перекрестья веток, трескотню декабрьского дождя и забор, бросающий через сад будто веером взмах полосатой тени от решившего срезать грузовика. К Новому году в забор натыкали ельник, и дрожь зеленого на зеленом — горьковатый запах растревоженных хвойных лап перетягивал улицу, от школы и до завода, а осыпался только к Восьмому марта, как и прочее все, обращаясь на Пасху в пыль.
Летом жизнь по новой заполняла дворы. Сашкина мать разводила глухой костер, лишь языками видимый по-над ямой, и к нему подвешивала ведро райских яблок в густеющем вареве янтаря, а сама погружала мучные руки в теплое тесто, в упругий ком, зарумяненый к вечеру в кулебяку, это память всегда предлагает Павлу лучшие куски: на деле голод еще гудел военным ветром в печных провалах, дважды просеянная мука оставалась серая с черной точкой, мяса в город не подвозили, бывало что и до трех недель, этого Павел совсем не помнил, на заводе отец получал паек, по субботам ходили ловили рыбу. Летом одна тысяча девятьсот пятьдесят шестого река переполнилась карасем.
Собственно, этим летом все по-настоящему началось. Пашина с Сашкой двадцать вторая школа имени Люксембург — бумагою из Москвы более не мужская, и вот их гонят рыхлить газон, едкой известью крыть деревья, и старшеклассники причесываются в июле, под колонкой смачивая пробор. Это первое. Прихрамывая, отец, одной рукою держась за помочь, отвел Павла в бывший теплый гараж ДОСААФ, где посреди промасленных навсегда, вокруг наскоро засыпанной ямы, боксов, теперь создавали спортивный клуб, сладко пахло плакатным клеем, потом, коричневой кожей груш, зависших над прелым ковром опилок, по которому свастикой распласталась перекрестная тень стропил. Это два. А на площади, где к будущему расстрелу по периметру крепли подтянувшиеся дубы, при свете дня распахали клумбу и куда-то вывезли бюст вождя. Паша думал, его вернут перекрашенным или поставят новый, и несколько раз приходил смотреть, пока коричневая земля не затянулась сначала травкой, а поверх нее не легла покоем, как и везде, городская пыль. Но памятник больше не появился, а лето кончилось.
Это три.
Пашиного отца редко кто называл Антоном. Его знали в городе по фамилии, и так же звали по ремеслу. В двадцать четыре года, угодившие между войн, ему на ногу рухнула дедова наковальня, раздробив высокий подъем ступни, и этим спасла его от призыва и немецкой барщины лагерей, при всех властях он, набычившись, жил в углу, на обочине строившегося и разрушавшегося мира, с семи утра уходя во двор, где последняя в городе кряхтела, закашливалась, дымя, частная кузница с угольным царским горном. Даже после войны, когда он пошел работать на тогда еще ордена Ленина, а в девяностые ставший Пашиным, но так и оставшийся зваться с заглавной буквы Большой завод, где в цеху устрашающе нависал паровой полуторатонный молот, все субботы он проводил «у ней», трудным шагом утаптывая земляной, как замешанный на металле, в мелкой гайке, в подковах и скобках пол. Разноударная дробь зубил, стук гладилок, уханье от кувалд уже через час наполняли дом, и Пашка подпрыгивал на кровати, больно стукаясь стриженою башкой о латунное изголовье, шел на двор покормить курей, сдернуть яблоко с низкой ветки и застывал в кузнице у дверей, вдыхая запах железа, жар, угольную пыльцу.
— Выдь со света! — кричал отец, не прекращая долбить ручник о раскаленную заготовку. Пашка, смеясь, отступал во тьму и уже там дожидался последней точки: шипения розового на черном, пузырящегося в воде.
После обеда обычно являлся Саня, он нравился отцу, и к его приходу оставалась работа, требующая троих. Иногда они с Пашей держали деталь щипцами, а отец легонько по ней стучал, и куски окалины разлетались, покрывая фартуки черной сыпью, а в другой раз он только крепил брусок и учил раскатывать, бить ритмично, задавая скорость запачкавшейся рукой — то сжимал, а то разжимал кулак, словно вену накачивая к уколу.
— Давай-ка, сына, ровней клади!
И они выравнивали удары, чередуя детский азартный мах с иногда удачным, мастеровитым, точным, сдержанным, как в бою. Саня зрел, отставая в росте, наливался в плечи, в грудную клеть. Под бесформенным пухлым лицом теленка уже тогда надувался бык.
После обеда отец оставался дома — раздавать заказчикам починенное добро: выправленный замок соседке, полукруглую, как ятаган, косу, подковы, ухваты, другую утварь — а подмастерья неслись к реке. В руках еще долго тряслось и билось, вечернее солнце расчесывало ожог, и только медленная вода лоснилась жирным илом по глянцевой глине берега, согревая бедро.
Потом они долго лежали рядом, длинный и покороче, молча жевали подсыхающую траву, чтоб без команды пустить по косой параболе теплый сгусток, зеленоватую муть плевка — у Сани подальше. Иногда заготовками надфилей, такими тонкими, светло-серыми, как от них же на север указывавшая тень, играли в ножички на щелбан, и здесь удача ложилась поровну: Паша плохо кидал с локтя, а зато дружок не умел с колена. Время неторопливо перемешивалось с рекой и затягивало под воду солнечные желтки: настоящий и отраженье. Над обрывом высовывались — при взгляде снизу, один над другим, грохочущие шары — это пьяного Сашкиного батька бритая лысина и живот, докрасна надутые былой офицерской спесью. Значит, пора идти.
Дом при кузнице они проходили первым и, накоротко кивнув, Паша прятался за калиткой, пока похожие со спины, бывший и будущий артиллеристы — Александр Иванович и старший наоборот (потому что сына назвал, как деда) не сливались с теменью поворота, и только тогда заходил домой. Для полковника прозапаса, члена партии с РКП(б) еще, в упрямом ведомстве кузнеца, в его настойчивой отдельности, в частной кузнице, в оккупированных годах — все было чуждо и недостойно, подозрительно, наконец! Но и сама эта подозрительность, неуместная ныне, и ее неуместность, спущенная Москвой, тоже мучали артиллериста, как артрит — кололи ему в плечо. К тому же дети у них дружили, и Павел быстро вытягивался в бойца, в то время как его Александр был еще туговат и мягок и слишком часто ходил на кузню, подмахивал там кузнецу-хапуге, не врагу, так недругу, практически — кулаку. Пашка невесть откуда знал об этой «классовой» нелюбви, и ничего сыновнего в нем не злилось, обидного не плелось. Когда бы не ярый сивушный выдох, от которого шли дурнота и муть, он бы с полковником согласился, что-что, а деньги кузнец любил.
Отец никогда не работал даром или за водку и молоко. Он брал купюрами, медяками, рейхсмарками, в трудные дни — едой. И так же расплачивался — деньгами, всегда наличными, редко — в долг. Деньги он оставлял в пузатой, с отколотой ручкой, сахарнице с цветком, а вынимал их назад из-под пола в спальне, и маленький Паша, ворочаясь перед сном, чертил поверх простыней ногтем тайные русла, пути-маршруты, недоверчиво прислушивался к мышам.
В воскресенье с утра, собирая на стол, Павел просматривал утренние газеты и, отобранные по заголовкам, зачитывал вслух некоторые статьи. В остальные дни, когда, возвращаясь поздно — отец из цеха, сын с бокса, они практически не встречались, в доме ровно бубнило радио, о чем бы ни говоря, казалось, — вспоминая войну. Под ним, рядком, иногда качаясь от звуков кузни, а иногда замирая, прислушиваясь к новостям, висели четыре карточки: дед в парадной черкеске прадеда наградным клинком упирался в пол, Сталин грузно осел под лампой, Павлов в докторском колпаке утешает невидимую собаку, и мама, заснятая на бегу, машет руками на чей-то «ФЭД», но не сердится, стриженая, смеется, а больше маминых фоток нет, потому что «память — она не здесь, память должна у нас жить внутри, ты запомнил?».
Память, запомнил, должна внутри, а снаружи — только ее ограда. Дважды в год, по ему одному выпадавшим числам, отец водружал себе на спину, нес и ставил ее на кладбище вокруг материнского бугорка. Чаще железную, в редкие времена относительного довольства — латунную, мягкую, льющуюся на солнце регулярными, выравненными лучами, с медной лентой, запутывавшейся в них. Ограды всегда были разными: плотными, словно решетка клети, гнутыми, будто резной узор, полными птиц-невеличек, фруктов. Гроздья нот, стремена дробей. Он вешал секции на крюки у надежно вкопанных оснований и присаживался курить на отложенную поодаль предыдущую, снятую с тех крюков, как проверив число, подкладывают в чемодан желтеющую газету, как другие пускают на самокрутки дважды читанное письмо.
Сама могила была простая, без памятника и плиты. Зеленая свежим куском травы в середине набухающего апреля, в октябре она уплотнялась серой, подобравшейся к заморозкам землей, и от нее так же приторно пахло пылью, как от футбольного поля, от оголяющихся дубов. Надпись, воткнутая в изголовье, Пашиным почерком по желтизне доски, никогда не вмещала полностью отчества или дат. Только фамилия-пропуск-имя — сначала с ошибкой, нестройной шеренгой букв, потом ровнее, увереннее, круглей. Отец был неграмотен, нет, конечно, он бы вывел, наверное, и вслепую, короткое имя своей жены, но уже газету не мог прочесть, подать прошение, ведомости проверить. Кроме того, в этих Пашкиных буквах содержался краткий отчет земле: сын твой учится, помнит, мы оба здесь. Поменяли ограду.
Сейчас, приезжая, Павел меняет доску — выцарапывает ножом и обводит чернильной ручкой оба имени и кроме своей одной, материнской, точней говоря — сиротской, добавляет эхом фамилию отца. Ограду теперь заменяют редко, да и, в общем, незачем, оба здесь. И хотя ни пепла, ни перегноя не было и не стало от Антона Кузнецова и его жены, а только память о них покрыта неровным дерном, Павел следит за дважды пустой могилой, и никто, считается, что не вправе, да и не осмелится тут никто.
Что же, собственно, началось летом одна тысяча девятьсот пятьдесят шестого? Бокс. Хрущевская оттепель. Анька. Вернулись, мешая ногами с местной бурую лагерную, все та же пыль, тихие призраки примирившегося былого — атаманские дети, истинные большевики, окруженцы, баптисты, власовцы, недобитки. Запустили электромонтажный и стали подумывать о литье, так что завод, одним лишь своим центральным переживший атаки танковых корпусов, снова раскинулся вширь к лесам, до зазеленевших железнодорожных веток, и во времени — заново третья смена из вернувшихся выше, набранная в цеха, теплым светом времянок отстаивалась в ночи, превращая усталые звуки будней в дивные сказочные шумы: филином ухает новый молот, циркулярка визжит — голубою дугой разлетаются искры, и рычат, вырываясь из темноты, предпоследние «эмки».
Что началось и какой свободой обдирается кожа в одиннадцать полных лет, в искалеченном, пьяном городе на границе степной тоски — там, где родина дуется и любовь, а сегодня — генерал разбился в своей Сибири, сигарета не тянется и горчит, там зима, будет холодно, обязательно надо ехать.
Михаил Куснирович. «От обратного»
Глава «Боско ди Чильеджи» Михаил Куснирович вводит читателя в сложносочиненный внутренний мир — но не только в свой, а еще и в мир своего сына.
И к концу колонки читатель может выяснить страшную для себя вещь — что надо было жить от обратного.
И задумается, что делать. И не найдет ответа.
А придется ждать следующей колонки Куснировича.
Я про это не писал вот уже почти пять лет.
Прямо скажем, я за эти пять лет вообще о многом не писал, а уж об «этом» тем более.
Итак, с той единственной заметки в «Коммерсантъ Weekend» про взаимоотношения поколений на примере собственного сына, собственно меня и греческого школьного лагеря прошли годы.
Я все молчал. Ни строчки. Ни полстрочки.
И все не потому, что только работа-работа-работа, но и потому, что потребовалась целая пятилетка, чтобы количественные изменения стали переходить в качественные: то есть возраст, рост, вес и пионербол телепортировались в бас, рыжую бородку, еще более серьезный вес и sms-ки — у него; и в ГУМ, седую бородку, стабильно серьезный вес и заметки в «Русский пионер» (и BoscoMagazine тоже) — у меня. А это, я вам скажу, немалые перемены.
Но все по порядку.
В девятом классе надо учиться. Это аксиома! (наверное). Это теперь я уяснил (во всяком случае, так говорю сыну Илье постоянно). Аксиома становится особенно яркой, когда наша мама Катя, видимо, зная и применяя ее с детства, уж больно уверенно и настоятельно про такой подход напоминает нам с Ильей зычным, возбужденным и красивым голосом перед ежедневным выходом в школу ранним московским утром.
Такой небольшой ритуал. 8.15 утра. Мы собираемся. Уже в коридоре. Я забываю телефон и возвращаюсь; Илья надевает не те кроссовки; Катя долго громко дает советы и пророчества, что из нас выйдет с таким отношением к жизни, не упуская и рекомендации по образовательному процессу. Все эти годы я несмело сдерживаюсь от вопроса — просьбы — «а можно ли не с утра?». Слишком хорошо я помню, что именно так регулярно спрашивал мой папа у моей мамы в аналогичной ситуации и ответа, мягко скажем, не находил. Тем более что Катя права всегда (но это уже другая аксиома, ведь мама-то, оказалось, тоже права, раз так запомнилось).
В общем, мы уже в лифте, и впереди нерушимо традиционные девять минут в машине до школы. Вдвоем. И ежедневно мы выбираем тактику. На стратегию нет времени и знаний. «Мы» — потому что уверен, что процесс идет в двух направлениях, и я совсем не всегда ведущий.
Так вот: если где-то еще в шестом классе аксиомы срабатывают, то к девятому душа требует теоремы и подоказательнее. А уж «от обратного» побаловаться — за милости просим. Так мы и едем эти девять минут — «от обратного» — хорошо еще не на задней передаче.
«Зачем мне эта физика, химия, алгебра (далее по списку) по жизни, если у меня сегодня репетиция?» — частенько ставит вопрос ребром Илья.
Конечно, не теорема Ферма, но тоже с наскоку не докажешь.
И вот повезло: в конце третьей четверти каждый год у Ильи защита проекта на общешкольном пленарном уровне. Он уже три раза побеждал, поэтому ему нравится, поэтому и подход ответственный — на уровне, одним словом. Тема свободная.
По жизни у него как раз гитарно-лучезарный период. Творчество прет. Формулировки хромают. Но проект — про то, что волнует, и про то, что заинтересует (соучеников, соучителей). В центре композиции — школьная группа The Paisley (ВИА — по-нашему) — ясен перец. Аккорды. Маечки в огурцах. Улыбочки.
Тут еще Волчек Галина Борисовна: «Кем будешь, что надумал?» Янковский Олег Иванович с пред-пред-просмотром «Митрополита Филиппа»: «Ну как? Что скажешь?»
Короче говоря — кино, видео, The Paisley. Аксиома, понимаешь.
Короче, я в машине контратакую: «Ну а тему? Тему давай! Доказательную базу! Про что, собственно, кино (проект то есть)?»
Долго мы так ездили. Всю третью четверть.
Уже и кино сняли. И песню записали. И получилось очень неплохо. Смешно даже. Илюха «Мотор!» кричал. Соученики, да и соучителя все смущались, руками махали, даже я в эпизоде по лужам ходил. А темы, внятно артикулированной, как не было, так и нет. Рабочее название есть, а выходного нет.
Я не унимаюсь, все тереблю: «Что это ты людям сказать хочешь? «Щелчок, или Как радовать людей» — тоже мне название, узковато…»
И вдруг блеснуло. Вот оно: «От обратного»!
Физика зачем, говоришь? The Paisley захотелось? Да раскусил я тебя, мечешься ты, парень. Думку серьезную начинаешь думать. Кем быть? Что делать? Ответ пытаешься дать, вопрос не задав. Постеснявшись. А зря.
Ну и в поездку одну начинаю я рассказ.
«Помнишь, — спрашиваю, — спор такой?» — «Какой?» — «Ну, физиков и лириков?» «Не помню, — отвечает. — Это про что?»
Я, по правде говоря, и сам неточно помню: ведь в этом году пятьдесят лет прошло с начала обсуждения этой животрепещущей темы. Не было меня тогда. Не родился еще. Но что-то помню. Например, парней красивых в свитерах, с бородой; девушки с восхищенным взглядом; юноши эти все спорят, формулы пишут, стихи читают, испытания проводят, в тайге песни под гитару поют, ищут полезные ископаемые. Девушки то сюда посмотрят, то туда посмотрят, то стихи начнут сами сочинять, то в космос летать.
Жизнь бурлит. Истина рождается. Споры идут.
Решил я уточнить, о чем собственно споры шли, чтоб инициативу не потерять. Пошли звонки.
Мама прямо не ответила. Стушевалась. Сама, наверное, тогда на папу ясным взором смотрела, пока он Куйбышевскую ГЭС строил, а она химические пробирки под стихи Мандельштама перемывала.
Звоню заказчику — главному редактору «Русского пионера». «Помните, — спрашиваю, — тему физиков и лириков, уважаемый Андрей Иванович?» — «Еще как!» — отвечает. «Ну и о чем?» — не успокаиваюсь я.
Замялся тут наш главный уважаемый редактор — не ответил с апломбом.
Галине Борисовне уже сам Илья звонил. На диктофон ответ записывал. Но среди глубокого доброжелательного покашливания четкой проблематики не узрел (то есть не расслышал).
Быков Дмитрий Львович, Илюхин любимый школьный учитель литературы и по совместительству надежда русской словесности (по оценкам учеников 9 «В» класса школы «Золотое сечение») — тот молодец: сразу начал Бориса Слуцкого декламировать. Как раз 1959 год:
Что-то физики в почете, Что-то лирики в загоне…Но дальше захохотал, как обычно, и перешел к теме урока.
Оставались Парфенов Леонид Геннадьевич и Маяковский Владимир Владимирович (не путать с Михалковым Сергеем Владимировичем).
С первым долго и хорошо поговорили, попричитали, что детки выросли, а мы остались. Повспоминали «Иду на грозу» 67-го и НЛО над Новочеркасском в 77-м и быстро сошлись, что физики и лирики спорили об одном: о том, кто же больше и лучше может всего самого доброго сделать для своей замечательной Родины, о том, что шахта, ветка сирени, Марс и Москва — Петушки — это все должно быть вместе и очень гармонично. И как-то не акцентировано было, что обсуждаемая тема значительно прогрессивнее и либеральнее, чем вопрос, кто больше матери истории ценен — партия или Ленин?
Сошлись мы с Леней на том, что не спор это был вовсе, а так — ухаживание. И результатом становилось, кого конкретно из бородатых парней в свитерах в конце концов выберет девушка с упругой кожей и свежим дыханием. И о чем они уже вместе продолжат мечтать.
Ну а Маяковский помог не только «Лениным и партией», но и всплывшими строчками: «Я б в строители пошел, пусть меня научат…»
Давнее такое наивно-пропагандистское стихотворение, но слова ложились на ситуацию:
У меня растут года, Будет и семнадцать, Кем работать мне тогда, Чем заниматься…Я звучно продекламировал стих, где автор мечется между своими желаниями быть шофером, летчиком, моряком, вагоновожатым, строителем и т. д. Только требовал его подучить.
В конце выступления мой кроха-сын спросил: «А кем же, в конце концов, работал Маяковский?»
Я не нашел ничего лучше, чем ответить: «Советским творческим деятелем, то есть гармонично развитой личностью». (И это про Маяковского! Дилетант, а не отец.)
«Теперь все ясно!» — усмехнулся Илья.
Неужели «от обратного» сработало?
Неужели Илья теперь будет учить физику, химию, алгебру и далее по списку, спокойно совмещая это с ВИА The Paisley и не нервируя маму Катю и действительно классного руководителя Дину Григорьевну?
Неужели он воспользуется настоящей свободой выбора, гармонично развивая оба полушария в волшебной пропорции золотого сечения?
Неужели пройдет еще пять лет, Илья сдаст свой проект, прочтет мою заметку в «Русском пионере», принесет зачетку, мы снова поедем в лифте и станем доказывать следующую теорему?
P. S. Неужели мне и через годы придется успевать сдавать редакционное задание на свободно выбранную тему за час до закрытия очередного номера.
Сергей Лавров. Водка, пешка, конка
Сергей Лавров давно обещал написать для «Русского пионера» колонку. Но в итоге на страницах «РП» появились его стихи.
Двадцатилетней давности, но оттого еще более актуальные.
С настоящей поэзией всегда так
ГЛАВНОМУ РЕДАКТОРУ
ЖУРНАЛА «РУССКИЙ ПИОНЕР»
А. КОЛЕСНИКОВУ
Уважаемый Андрей Иванович,
продолжая наш разговор об авторской песне, готов вынести на суд прогрессивной общественности пару текстов из того, что я написал в прошлом веке и показывал друзьям под три аккорда на семиструнке.
Первый текст посвящен празднованию наступившего в тот момент 1990 года — Года Белой Лошади.
Второй — застолью с друзьями в том же году.
Третий — сочинен под впечатлением от сказочного похода по Алтаю, сочетавшего сплав по бурным водам Катуни, пешие и конные прогулки. Именно в этом смысле прошу воспринимать словосочетание «водка, пешка, конка».
Искренне, Сергей Лавров
С одной стороны, трудно представить себе номер «Русского пионера», посвященный теме «Заграница», без колонки министра иностранных дел России Сергея Лаврова. С другой стороны, Сергей Лавров, может быть, и не догадывался, почему он пишет стихи. А все оказалось просто: для того, чтобы из них в конце концов сложилась колонка для «Русского пионера».
Карьерный дипломат про заграницу может рассказывать долго, даже не вторгаясь в секреты дипломатическоой кухни. Но это будет проза дипломатических будней. А «Русский пионер» настраивает на нестандартный взгляд на вещи. Поэтому хочется обратиться к жанру поэзии, чтобы показать, как тема заграницы воспринималась моим поколением на разных этапах формирования его гражданской позиции.
Предлагаю три стихотворения: одно — из 1995 года, когда казалось, что вся страна уплывет за границу. Два других посвящены моему товарищу. Первое, датированное 1989 годом, сложилось по случаю его проводов из Советского Союза в Нью-Йорк на работу в нашем Постпредстве при ООН, а второе — в связи с его же отъездом из Нью-Йорка уже в Россию в 1996 году, по завершении той самой загранкомандировки.
Правда, перечитал стихи и понял, что все это не совсем про заграницу… Ну а что делать? Перефразируя великого Виктора Степановича Черномырдина: у нас о чем ни пиши…
Эмигранты последней волны
Нет, ничто в этом мире не ново, Лишь все слаще Отечества дым. Эмигранты — не русское слово, Но каким оно стало родным. Две могучих волны в полстолетья Уходили к чужим берегам. Подгоняла их Родина плетью, Чтоб чужим не молились богам. Сколько судеб в своей круговерти Две волны погубили, спасли. Но уже поднимается третья С неуемной российской земли. Пересохли святые колодцы, И обходят волхвы стороной, А Россия — опять ей неймется — Поднимает волну за волной. И судьба улыбается ведьмой, И утраты не чует страна. Ну а что, если станет последней Эта страшная третья волна? Брызги гущи кофейной на блюдце. Угадай, где мосты сожжены? Угадай, где мосты, чтоб вернуться Эмигрантам последней волны?Январь 1995 года
Посошок
Ну вот и подана карета, И похмелились кучера. И в дымке нового рассвета — Огни вчерашнего костра. Гнедых коней впрягли надежных, И столбовой свободен тракт, И шпага вынута из ножен, Как будто нет пути назад. Пришиты новые погоны, И вылит на душу бальзам. Святые отданы поклоны Родным могилам и крестам. Уж бьют копытами гнедые, И пыль стряхнули с вензелей, Долги погашены былые Ценою новых векселей. Со скрипом тронулась карета, Просевши низко на осях. И кучер правит на Манхэттен, Кнут над гнедыми занося. Вот, набирая обороты, Колеса замесили грязь, Но словно сзади держит кто-то, Не отпускает, навалясь. Все тяжелей ступая в глину, На шаг гнедые перешли. Не пересилить пуповину, Что протянулась из земли. Так и себя не пересилить, Хоть кажется — почти сумел. За нашу слабость. За Россию. За наш удел и наш предел.Март 1989 года
Как будто вчера
(Посошок-2)
Как будто вчера, это было как будто вчера: Такси во дворе и крутой посошок вспоминаю… А шесть этих лет мимолетною искрой костра Уже промелькнули — быстрее, чем та стременная. Как будто вчера без рубля начиналась игра, Взялись покорять город шумный, столичный, надменный. Как будто вчера — за душой ни кола ни двора, Как будто вчера — и любовь в первый раз, и измена. Как будто вчера не чехлили гитар до утра, Стараясь подняться на вечно высокие ноты. Как будто вчера козырная поперла игра, Втянула в другие дела и другие заботы. Как будто вчера это было на первых плотах, Когда обрели наконец понимание сути. Как будто вчера отыскали дорогу впотьмах, Как будто вчера очутились опять на распутье. Как будто вчера от добра не искали добра, Гордились страной, что всегда за спиною стояла. Как будто вчера всю страну разметали ветра. Уж нету страны, но вот гордость зачем-то осталась. Как будто вчера, это было как будто вчера: Такси у ворот, чемоданы в ремнях сыромятных… Измерила срок мимолетная искра костра, И вновь посошок — но уже на дорогу обратно. Как будто вчера — то веселье, то горечь подряд, То голод — не тетка, то пьяная сытость по горло. Дорога вперед — лишь начало дороги назад, А сколько уже посошков в тех дорогах истерлось. Как будто вчера жизнь летела сплошной кутерьмой, А вспомнишь сейчас — и ничто не покажется зряшным. И нынешний миг — посошок на дорогу домой — Назавтра останется в памяти нашей вчерашней.Февраль 1996 года
Берл Лазар. Кошерная Россия
Главный раввин России Берл Лазар, пожив в Италии, где родился, и в США, где учился, приехал в 1987 году в СССР под предлогом полюбоваться на исторические памятники, а сам стал учить советских евреев Торе. И учит до сих пор.
Сейчас ему попроще, чем раньше. Но, судя по всему, еще интересней.
Часто люди меня спрашивают: «Вот вы родились в Италии, учились в Америке — почему вдруг вы решили стать раввином в России?» Кто-то ставит вопрос еще более резко: «Вы чувствуете себя местным или все-таки иностранцем, живущим в России?» Чтобы ответить на такие вопросы, мне приходится начинать рассказ издалека. На самом деле еще в детстве я, как многие образованные евреи в Европе, очень интересовался Россией — точнее, тогда Советским Союзом. Мы знали, что в сталинские времена власти пытались уничтожить российское еврейство: было запрещено учить язык, запрещено учить нашу Тору, исповедовать нашу религию. Все еврейские школы и почти все синагоги были закрыты. Но время от времени до нас доходили слухи, что русские евреи создают подпольные кружки, сохраняют традицию, стараются соблюдать законы веры. Это было сопряжено с большой опасностью: активистов арестовывали, ссылали, отправляли в лагеря. Люди знали, что они рискуют не только карьерой, но и свободой, а зачастую и жизнью. И все-таки они продолжали свое дело, несмотря на риск. Для меня, как для многих моих сверстников, они были настоящими героями. Хотелось им подражать — а еще больше хотелось как-нибудь помочь российским евреям.
В начале 80-х я учился в ешиве — и, разумеется, продолжал интересоваться тем, что происходит за «железным занавесом». Информация, которая до нас доходила, вселяла надежды: еврейская жизнь возрождалась словно ниоткуда. Да, в подполье, да, несмотря на продолжающиеся репрессии — но возрождалась! Нам рассказывали, что евреи-хасиды — в России, на Украине, в других регионах СССР — опять идут на риск ради сохранения нашей веры, нашей традиции, нашей культуры и духовности. В середине того десятилетия кого-то начали выпускать — я встречался с людьми, слушал их рассказы… Казалось невозможным поверить, что в таких страшных условиях им удавалось сохранить свое еврейство — но я видел живые свидетельства. И еще больше хотелось помочь тем, кто оставался в Советском Союзе!
И вот в 1987 году такая возможность мне представилась. Любавичский Ребе, наш духовный лидер, отправил меня в СССР учить местных евреев Торе и традиции. Конечно, я поехал по туристической визе — как бы посмотреть исторические памятники. А реально с утра до вечера я проводил уроки для евреев! Они все были очень стойкими в вере, соблюдали заповеди, но им очень не хватало знаний по нашей истории и традиции, они нуждались в преподавателях, которые получили еврейское образование.
Эти люди поразили меня даже больше, чем те эмигранты, с которыми я прежде встречался в Америке. Прежде всего тем, что они гораздо больше думали о других, чем о себе. Например, сами они все прошли обрезание, еще когда это не было запрещено, — но они организовывали возможности для обрезания детей своих родных и знакомых, хотя за это их могли отправить в тюрьму. У них были еврейские книги, чтобы учиться, — но они тайно размножали их для других, хотя размножение «нелегальной» литературы в СССР считалось преступлением против государственной безопасности и подлежало суровому наказанию. В СССР не было возможностей для кошерного питания — они буквально переворачивали весь свет, договаривались с мясниками, с поварами, с водителями машин, перевозивших продукты питания, — все только для того, чтобы другие евреи могли соблюдать заповедь кашрута…
В общем, я увидел здесь, в России, образец человека, который ради веры и помощи ближнему готов на все. Обычно люди становятся верующими, чтобы им было легче в жизни; здесь люди приходили в религию, заранее зная, что им будет намного труднее. Но вера была такая искренняя и сильная, что о себе они вообще не думали…
Когда моя первая туристическая виза подошла к концу, я сказал своим ученикам, что они подали мне пример того, как должен себя вести настоящий человек. Я обещаю отныне делать все, чтобы вам здесь, в России, стало лучше, сказал я. Но тут поднялся один молодой парень и сказал: «Все так говорят — но потом возвращаются на Запад и забывают о нас…»
Его слова стали для меня тяжелым укором. Я понял, что, если я действительно хочу помочь русским евреям, мне нужно стать одним из них. И я сам себе пообещал, что, если вдруг представится такая возможность, я ее ни за что не упущу.
Еще несколько раз я приезжал в Россию как «турист», а на самом деле преподаватель — и наконец меня пригласили раввином в синагогу в Марьиной Роще. Тогда это было еще очень старое и ветхое здание. Но я согласился не раздумывая. Я чувствовал, что реально больше получаю от русских евреев, чем могу им дать: я учу их заповедям и традиции, а они меня — стойкости, мужеству, готовности идти на жертвы ради других, искренней бескорыстной дружбе — короче, всем тем замечательным человеческим качествам, которые здесь, в России, найти куда легче, чем в потребительском обществе.
Сердце мое уже тогда было здесь. Я верил, что наша община в России имеет все шансы стать не просто одной из самых сильных и динамичных общин в мире, но и примером для подражания для очень многих. И в приглашении работать и жить в России я видел для себя великий шанс — стать не просто свидетелем этого чуда, но его частью!
Конечно, работать пришлось много — и с людьми, и над собой. Вписаться в новую для себя культуру всегда нелегко. Но это был мой сознательный выбор с самого начала — стать одним из этих людей, которые дали мне так много. И я благодарен всем, кто помог мне и продолжает помогать быть «местным, а не иностранцем в России».
Владимир Легойда. Плакать с плачущими
Председатель Синодального информационного отдела Московского Патриархата Владимир Легойда рассказывает о том, зачем нужна исповедь: мы сами себя простить не можем — только обмануть. А также вы узнаете, как вас может окрикнуть бабушка на территории Даниловского монастыря, если вы идете с руками за спину, и как это может повлиять на вашу жизнь.
Владимир Легойда — о том, зачем.
История первая. Злые бабушки
Много лет назад мои первые робкие шаги по территории Даниловского монастыря были сразу прерваны резким окриком проходившей мимо бабули: «Почему руки за спиной держите? Нельзя. Ходите тут, оскверняете…» Конечно, гораздо лучше было бы, если б она тихонько и с кроткой улыбкой сказала мне: «Сынок, в храме не принято стоять или ходить вот так…» Тогда во мне закипело «благородное негодование». Повод, конечно, понятен. Вот я, такой весь измучившийся и исстрадавшийся (а главное, весь такой умный, хороший и вообще молодец), решил наконец пойти в Церковь… И что в ответ?
Вместо хлеба-соли и условных красных дорожек под ноги — холод непонимания, грубость и вообще полное игнорирование моего благородного порыва!
Кажется, я ничего не ответил тогда «злой бабушке», но весь кипел, быстро выходя из монастыря… «Нет, и в Церкви все не так!»
Прошло некоторое время, и, когда душе стало совсем невмоготу, я буквально приполз в храм и пошел на исповедь. Тогда мне уже было все равно, кто что говорит и как на меня смотрит. Так хотелось глотнуть свежего воздуха, что даже какие-то окрики либо не воспринимались вообще, либо как «так тебе и надо!».
Говорят, Церковь — это больница, место для страдающих душой. Недаром перед исповедью священник говорит кающимся: «Понеже бо пришел еси во врачебницу, да не неисцелен отыдеши» («Ты пришел в больницу, да не уйдешь отсюда неисцеленным»). А что главное для больного? Получить действенное лекарство. Конечно, хорошо бы, чтобы весь обслуживающий персонал сочувствовал тебе и мило улыбался, раскрывая перед тобой двери. Наверное, это тоже помогает выздоровлению. Но в жизни так бывает не всегда.
И у гениального врача может быть скверное настроение, и уборщица может позволить себе поворчать в ваш адрес, когда вы не вытерли ноги и идете в грязных башмаках по полу, и даже улыбчивая красавица на ресепшене в дорогой клинике может сказать что-то такое, что вам не понравится. Но ведь от этого мы не откажемся от лекарства! Не к красавице же пришли, а к врачу. И не за вежливостью персонала, а за лекарством.
Я не считаю, что «злые старушки» — это хорошо. Это плохо, и в идеале этого быть не должно. Но идущему в Церковь следует понимать, к кому и зачем он туда идет. К Христу.
За спасением. А иначе незачем в Церковь идти.
История вторая. Исповедь
Самая первая исповедь не стала для меня чем-то значимым. Так, к сожалению, бывает нередко. Я стоял в большом храме, вокруг было очень много народа, длинная очередь на исповедь… Естественно, я волновался. Но мало-помалу собрался, что-то рассказал священнику, не сообщив при этом, что исповедуюсь впервые. Он мне что-то ответил.
Я отошел. Не очень понимая, что же со мной произошло и зачем все это было надо.
Где-то через год я оказался на стажировке в США. И там познакомился с общиной, основанной потомками русских эмигрантов. Община хранила традиции, искоренявшиеся в России после революции. Эти традиции восходили к последним духовникам Оптиной пустыни, к людям, их окружавшим и любившим.
Некоторое время я просто общался с членами общины, разговаривал с их священником.
Я видел, что мои новые знакомые молятся, исповедуются, причащаются. Но при этом никто из них — ни прихожане, ни священник — не подталкивал меня, не советовал подойти к исповеди.
Однажды я сам решил это сделать. При этом, как порой полагают неофиты, я считал, что рассказывать священнику можно далеко не обо всем, потому что есть вещи, о которых и говорить-то стыдно. Переполненный комплексами и сомнениями, готовый только к такой вот «полуисповеди», я пошел к священнику. Рассказал ему о чем-то — и замолчал. Священник тоже молчал какое-то время, а потом стал называть те мои грехи, говорить о которых я не собирался. Он называл их совершенно точно, хотя говорил очень деликатно, как бы вместо меня… Я заплакал.
Заплакал, быть может впервые ощутив всю тяжесть греха, которая человека может раздавить… И вдруг услышал, что рядом кто-то всхлипывает. Священник плакал вместе со мной.
Здесь, наверное, правильно было бы поставить точку, потому что невозможно передать словами то, что я тогда чувствовал. Скажу только, что после этого значение новозаветных слов «плачьте с плачущими» (Рим 12:15) перестало быть для меня фигурой речи и метафорой.
История третья. Разбойник
В таинстве покаяния человек исповедует перед Богом, что осознает греховность своих поступков (а также слов и мыслей), что он ненавидит эти поступки и просит Бога, с учетом, так сказать, обстоятельств, не ставить знак равенства между ним, человеком, и его поступками. При условии такого обращения Господь всегда говорит человеку «да». Ведь почему православные христиане уверены, что они получают прощение? Именно потому, что Бог никогда не отождествляет человека с его поступком. Знак равенства между собой и своим грехом может поставить только сам человек — точнее, тот, кто на самом деле не желает от греха отказаться.
Это очевидное для многих неочевидно.
Часто можно услышать: «Как ты можешь общаться с человеком, который то-то и то-то совершил?!» Мы сплошь и рядом не проводим этого растождествления и ставим на человеке крест, смешиваем человека и его поступок, увеличивая всеобщую взаимную неприязнь. Но Бог, в отличие от нас, так осуждающих ближних, всегда — при условии упомянутого искреннего обращения — человека и поступок разводит.
Вспомним первого человека, которому в евангельской истории были сказаны слова: «ныне же будешь со Мною в раю» (Лк 23:43).
Евангельского разбойника, одного из распятых рядом с Христом. К этому эпизоду обращаются очень часто, но, вероятно, из-за этой частоты нередко перестают задумываться: а в чем, собственно, его смысл? Ведь речь идет о разбойнике, преступнике — человеке, совершившем за свою жизнь огромное количество плохих, ужасных поступков, грехов. И, может быть, кроме вопля: «Помяни меня, Господи, когда приидешь в Царствие Твое!» (Лк 23:42), ничего хорошего в жизни он не совершил. Почему же разбойник получает прощение? Наверное, потому, что он действительно покаялся — отказался от своей греховной жизни, совершил «перемену ума», пытаясь хотя бы перед самой смертью порвать со своими поступками. Он не притворяется и не играет — потому что на кресте нельзя ни притворяться, ни играть. Он искренне ненавидит свои грехи, он не хочет быть таким, каким был раньше, — иначе он не посмел бы обращаться к Христу с просьбой вспомнить его. Таким и должно быть покаяние, приносимое нами Богу в таинстве.
Конечно, то, что более-менее понятно на бумаге, не так легко воплотить в жизни. Тем более что очень просто попасться в ловушку: человек легко растождествляет себя и свой поступок, не испытывая при этом никакой ненависти к совершенному греху. То есть мы попросту вроде бы прощаем себя. Но сами.
Без покаяния. А исповедь нужна, потому что на самом деле мы сами себя простить не можем — только обмануть.
Павел Лунгин. Я снова ничего не понимаю
Режиссер Павел Лунгин написал о том, как он однажды увидел Тарковского, не сразу понял, что тот — сновидец от Бога, а через много лет выяснилось, что он, Лунгин, снова оказался перед закрытой дверью.
Открыть ее Павел Лунгин пытается читателям «РП».
Я видел Тарковского один раз в жизни.
1960 год. В нашей московской квартире жил тогда Виктор Некрасов. Он останавливался у нас, когда приезжал из Киева. Я помню чувство какого-то ветра, шороха. Мама бросилась убирать ту комнату, которая называлась «синей», хотя давно уже была обклеена обычными светлыми обоями. Комната должна была выполнять функцию кабинета, но в ней всегда кто-то жил. В этот момент — Вика, так его звали друзья. Я понял, что кого-то ждут, и ждут кого-то необыкновенного. Наконец звонок в дверь, и они вошли. Высокие, загорелые, красивые. Я мгновенно влюбился в них безответной, неразделенной любовью. Что-то в них было от инопланетян. Это были Тарковский и Михалков-Кончаловский. Из приветственных улыбок, рукопожатий, разговоров я понял, что они заканчивают ВГИК и принесли Некрасову сценарий.
Я превратился в индейца и подползал к ним все ближе. Сценарий назывался «Андрей Рублев», и был он про Россию. Дверь «синей» комнаты раскрылась, они вошли, я попытался превратиться в собственную тень и проскользнуть за ними, но дверь захлопнулась. Даже тень тени не могла проникнуть туда, где мне больше всего хотелось находиться. Мне было тогда 11 лет.
Не знаю, прочитал ли Некрасов сценарий, но больше они у нас никогда не появлялись. Надо было немного знать Вику, чтобы понять, что мучительное философское размышление о России и о предназначении художника было бесконечно далеко от него. Просто это был самый теплый период «оттепели», и некрасовское органическое неприятие власти, которую он называл не иначе как Софья Власьевна, его отказ от всех привилегий, чинов и постов были тогда магнитом, который притягивал к нему все свободные человеческие частицы того времени.
Я понимаю, почему они пришли к нему, и понимаю, почему они больше не вернулись.
Я прошел в своем отношении к фильмам Тарковского три этапа, которые, наверное, прошли все люди, занимающиеся кино.
Сначала ты потрясен, ты раздавлен, ты понимаешь, что ты такого никогда еще не видел, и даже плохо представляешь, как такое можно сделать.
Потом раздражение: да, конечно, он гений, но почему его так много, почему опять эти бесконечно медленные планы, почему опять яблоки под дождем и черная собака в луже и почему даже люди, которые ни черта не понимают ни в кино, ни в искусстве, говорят только о нем и клянутся его именем?
И наконец — полное приятие, без восхищения и без раздражения. Так воспринимаешь явление природы или факт существования смерти.
Тарковский был сновидец в библейском понимании этого слова, и он никогда не забывал своих снов. Этим он отличался от всех остальных людей. Это был его дар, его сила и его проклятье. Каждый его фильм — это попытка воплотить не забывающийся, преследующий его сон.
Вот что говорит герой «Зеркала»: «Мне часто снится этот сон. Он повторяется почти буквально, разве что с самыми несущественными вариациями. Просто лишь дом, где я родился, я вижу по-разному: и в солнце, и в пасмурную погоду, и зимой, и летом… Я привык к этому. И теперь, когда мне снятся бревенчатые стены, потемневшие от времени, и белые наличники, и полуоткрытая дверь с крыльца в темноту сеней, я уже во сне знаю, что это мне только снится, и непосильная радость возвращения на родину омрачается ожиданием пробуждения. Но когда я подхожу к крыльцу по шуршащей под ногами листве, чувство реальной тоски по возвращению побеждает, и пробуждение всегда печально и неожиданно…».
Когда шесть лет назад мне предложили стать президентом фестиваля «Зеркало» на родине Тарковского, я узнал, что дом Тарковских в Завражье затоплен водохранилищем. Его больше нет. Он, как Атлантида, ушел на дно, оставив нам мечту о потерянном царстве искусства и о художнике, родившемся в нем. Мы никогда не сумеем поднять его. Мы можем только все больше приближаться к нему. Поэтому мы пытаемся на фестивале в Плесе создать нашу маленькую Атлантиду, собирая режиссеров, актеров, киноведов и просто друзей, которые готовы на пять дней разделить с нами сны о Тарковском.
Но я читаю Тарковского дальше и нахожу: «… Мне показалось, что, если мне удастся реализовать этот сон в фильм, он покинет меня, что мне таким образом удастся освободиться от чувств, сопутствовавших этому видению… Но интересно, что таким образом мне действительно удалось освободиться от преследовавших меня воспоминаний. Хотя теперь я уже скучаю о них и в меня вселилось ощущение большой потери. Я думал, что, избавившись от этих воспоминаний, я облегчу себе отношение к жизни. А сейчас мне кажется, что потеря осложнила мою ситуацию, ибо вакуум, который образовался после этого в душе, так ничем и не заполнился».
Я снова ничего не понимаю. Полвека спустя я опять стою перед закрытой дверью, за которой говорят какие-то самые главные слова.
Андрей Макаревич. Начитавшийся
Музыкант Андрей Макаревич честно говорит о том, что с детства учился убеждать словом, а не делом, и доказывает это. Словами, конечно.
Один мой товарищ, склонный к математическим исследованиям по любому поводу, подсчитал, что родители мои зачали меня аккурат в день кончины Вождя и Учителя всех народов — или прямо где-то около того. Подозреваю, что не от горя — от горя такими вещами не занимаются. Мамы и папы давно нет, и пролить окончательную ясность на это событие я уже не смогу. Может быть, конечно, и совпадение. Может быть.
В пять лет я был низкорослым и дохлым ребенком. Ненавидел еду. «Жизнерадостный рахит» — звала меня мама. Будучи зацикленной на моем слабом здоровье, она, медицинский работник, постоянно таскала меня по своим знакомым, тоже медицинским работникам. Здоровья моего это не укрепляло.
Большую часть года меня нещадно кутали. Как сейчас помню: лифчик с резинками и толстыми чулками, шерстяные рейтузы, байковые шаровары, шерстяные носки, валенки с галошами, сверху майка, байковая рубашка, вязаный свитер, на голову сначала платок, как на шоколаде «Аленка» (предмет особенной ненависти), потом меховая шапка-ушанка, шубка из непонятного зверя мехом наружу, варежки на резиночке через рукава. Поверх всего плотно наматывался шарф, окончательно останавливавший дыхание. В этом скафандре меня выводили в наш дворик на Волхонке и пускали на снег. Стоять и кое-как передвигаться я еще мог. Но если падал — подняться без посторонней помощи было уже практически невозможно.
А дворик наш был довольно шпанским — как и все московские дворики того времени. В каждой второй семье кто-то сидел — или недавно вышел по амнистии. Приблатненность боготворилась и была объектом для подражания. К тому же дворовые мои друзья были на год-два старше меня и куда здоровей и крепче. Меня уже тогда интуитивно не тянуло в сторону блатной романтики, и иногда я получал по шее — слегка, не со зла. Смешно же перевернуть на спину майского жука и смотреть, как он будет корячиться.
А глаза у меня в детстве, надо сказать, постоянно были на мокром месте. Зареванный, я приходил домой. Бабушка моя (настоящая аидише бабушка, судебно-медицинский эксперт по убойным делам на Петровке, 38, безусловный командир в нашей семье) садилась напротив меня, строго глядя в глаза, и у нас происходил такой диалог:
— Ну, если к тебе еще кто-то пристанет, ты что будешь делать?
— Плакать…
— А ты в следующий раз подойди к нему и дай как следует сдачи! Понял?
— Понял…
— Так что ты будешь делать, если к тебе еще раз кто-то пристанет?
— Плакать…
А дальше случилось вот что. На мое пятилетие бабушка подарила мне двенадцатитомное собрание сочинений Жюля Верна. В темно-серых коленкоровых переплетах, с синеными корешками, эти книги потрясающе пахли. Бабушка купила мне книги на вырост (она все мне покупала на вырост — кальсоны, носки, все исключительно полезное).
С книжками, однако, на вырост не получилось — читать я научился рано и проглотил их довольно быстро.
Особенно очаровал меня роман «Двадцать тысяч лье под водой». Уже само название: лье — это сколько? Капитан Немо, профессор Аронакс, канадец-китобой Нед Ленд, невероятный «Наутилус»… (Удивительно, с тех пор не перечитывал — все помню!) Похоже, меня уже тогда тянуло под воду. На титульном листе — черно-белая иллюстрация под фотографию: капитан Немо на мостике со свирепо-вдохновенным лицом на фоне грозового неба. Капитан похож на артиста Дворжецкого, которого я увижу лет через тридцать. Как же мне хотелось с ним в путешествие!
В общем, сидя во дворе на лавочке, я вдруг принялся пересказывать пацанам содержание романа. Нет, «пересказывать содержание» — это на уроке литературы. А тут роман просто пер из меня. Я как бы писал его заново — сам.
Повествование произвело эффект разорвавшейся бомбы. Парни слушали не дыша, только иногда кто-то шепотом восклицал: «Врешь!» На него шикали, и я продолжал. На дворе стемнело, и мама увела меня домой, не дав закончить.
С этого момента отношение ко мне волшебным образом изменилось. Каждый день пацаны стучали в окно нашей коммунальной кухни и требовали меня во двор — рассказывать про капитана Немо. Они готовы были слушать эту историю бесконечно, но я не мог повторяться, и роман обрастал новыми и новыми подробностями. Авторитет мой взлетел на невиданную высоту. И чтобы с тех пор меня кто-то толкнул — да вы что? Затоптали бы.
А ведь если разобраться, это и была победа, правда?
Игорь Мартынов. Ужесть
То, что главной темой пятого номера будет «Жесть» — во всех ее прявлениях, мы решили давно, даже еще до Олимпийских игр. Потом и жизнь подтвердила, что у пятого номера не может быть другой главной темы.
В своем вступлении Игорь Мартынов объясняет, почему жесть — это не просто сталь в холодном прокате.
Не ждали. Только-только окунулись в стабильность, не с головой еще, а так, слегка, по икры. Едва-едва окрепли в области бюджета, пустили худенькие корни под сенью добрых углеводородов. Только-только собрались жить вечно, как боги и киборги, пристегнули ремни, набрали ипотек на пять колен вперед, прослышав сверху месседж, что солнце больше не зайдет, что теперь будет гладко и мягко, приятно на ощупь, деликатно на вкус, ортопедично до дремы. Уже размякли в санаторном режиме среди пронумерованных берез и омоложенных сестричек, потея не в забое, не в марш-броске при полной амуниции — а на беззлобном тренажере с пульсомером. Завернувшись в целебную тину, куря исключительно фимиам (да и тот не в затяжку) — изготовились к мирным нанотехноутехам. И вот же, именно когда душа расправилась как калька, ни морщинки, ни складочки, вся являя духовности торжество, — вдруг что-то царапнуло. Заскрежетало. Как горный хребет по небу.
И, кромсая нашу безмятежную фиесту, откуда ни возьмись — жесть. А ведь вчера еще — только одну букву поменяй — была жисть. А сегодня — походно топорщатся вскрытые люки тушенки, гремят по водостокам затяжные дожди и бьет, созывая в атаку, на площади новый учитель ритмики — жестяной барабан. Кто не спрятался, тот не виноват.
Жесть — это есть продолжение стали в холодном прокате. И если закалилась сталь у федерации — значит, будет и жесть у нее, только так.
Зато, напоровшись на острый край уже не по блютузу, припав губами к резаной собственной ране, сразу поймешь: шутки кончились, это реал. Прощайте, милые вай-фаи! И бесконтактный www!
Жесть не приходит одна. С ней такие амбре — и копоти, и гари, что тщетно жмурить ноздрю. Такие децибелы — гаубиц, гусениц, что только тренированному треш-металлом уху не в лом. С ней такая неуверенность в завтрашнем дне, что обостряется подзабытый инстинкт — выжить хотя бы сегодня. И снова видишь в темноте без приборов. И вспоминаешь все стволы на ощупь.
Тут цепочка простая: чем тщательней зачистка, чем тотальней правеж — тем сильнее рванет, тем экстрим неизбежней, до поросячьего визга. Поливали фикусы — вырастили кактусы, нет благодарности в природе, закон ее, как прежде, дик.
Кормишь, поишь жисть барбитуратами, а она, дура, чуть что — делает ноги, с пол-оборота превращаясь в жесть. Куда смотрели санитары? Почему не пресекли?!
Но пусть теперь прочий мир, малодушно вцепясь в колбаску, замрет в испуге, услышав наш веселый барабан — а нам к припадкам и срывам не привыкать.
У нас давно уже к жести готовность. И клуб одноименный есть, в районе Лубянки — а где же еще?! И блокбастер сняли в жанре «психовик».
Да что сказать! Где еще найдется такой Гарик Бикапо — на флейте водосточных труб он смог бы не только ноктюрн, а и трубный зов, и заглушить любой авианалет.
А допустим, пробка, пробка — среда обитания горожанина — разве не из той же тонкой, местами подмятой субстанции?
Не хватало только сигнала — для полного жести торжества.
Вот мы снова звеним и подскакиваем, как монпансье мятежной юности в коробках жестяных. Пассионарная симфония слышна из наших вещмешков до первой контузии, затем прорежется внутренний крик; непобедимое, тем более громовое «УРА!».
Да разве же ребят веселых устроит меланхоличная стабильность? Выпиливанье осторожным лобзиком? Окучиванье в поле правовом? Да разве же они из тех, кто напьется дистиллированной водой?
Даже если после жести — свинец. И цинк. В нашей истории преемственность металлов такова.
…А когда все это отгрохочет, отчудит, то заново прирученная жесть из всех развлечений сгодится только на одно: на отражение солнца.
Чтоб зайчиков пускать.
Игорь Мартынов. Еще раз
В своем стихийном вступлении к главной теме номера (второе дыхание) Игорь Мартынов наконец-то объяснит, чем второе отличается от первого, как им правильного пользоваться и почему надо не паниковать, а радоваться, когда оно все-таки приходит.
По целине куда как проще: чешешь себе в охотку, без разбору, в любую сторону — везде ты Амундсен, Гагарин, Пржевальский, кругом герой.
А вот попробуй с тем же драйвом пойти по миру на бис, когда известно, чем дело кончится. Когда ни единого белого пятна на шаре. И на каждом стойбище встречаешь собою в прошлый заход надкушенные салями, опростанные кварты скотча… свои же обглоданные аборигенами кости. Попробуй с прежним упоеньем ломиться в открытые двери, с наивной улыбкой на губе, с девственной энергией неведения!
Что ни говори, только первое дыхание — легкое. Второе — скребется по жабрам, как рашпиль. Но и альтернатива ему известна — полная бездыханность.
«Тебя сразу пристрелить или желаешь помучиться?» — тестировали басмачи бойца Сухова. Мы помним, что он отвечал.
Недаром бюстом на родине удостаивался только дважды герой.
Первых слишком много, слишком часто, многие по случайности. Порубали, наколбасили. Вот вторая ходка — это уже заслуженно, авторитетно.
Кстати, свежий пример: когда на глобусе грянул упадок, когда было сказано — лицом к стенке, пятки врозь, карман наружу, не все с испугу метнулись в петлю или под паровоз. Хотя, конечно, сподручней не рыпаться, оставить тщетные попытки и элегично, как кувшинка, сойти на нет. Дескать, «Красная книга» по нам плачет.
Но есть и такие, кто без паники расчехлил раритетные навыки. Ведь это мы можем: высекать огонь из кремня. Радоваться всякому пучку сосисок на ветру и малой «Агуше» с молочной кухни. И не только в тундре, а и в тайге дорогу найдем — по мху, по лосиному следу.
Мы ж здесь были! Не первая ходка! С хозяйским прищуром оглядев свои изрядно траченные, сильно покосившиеся имения, нам ли не найти, чем заново себя увлечь, на что бы опереться в этом дежавю, нам ли во вторичности не обнаружить свежих струй?
А несмотря на все обломы — есть же и струи!
Взять хотя бы Иваново (а зачем далеко ходить?): на фоне мирового ступора возрождается внутренний ткацкий станок, оживает город некогда невест! Почти что давеча имел место международный текстильный салон, дефиле с разрезами, переходящими в декольте, под председательством уроженца ивановских земель кутюрье Славы Зайцева, который по такому случаю заодно открыл музей имени себя. При входе, за стеклом, письменное бюро: псалтирь, чернильница, лист A4, на котором искрометным пером выведено: «Я помню чудное мгновенье…» и т. д., и автограф неразборчиво — то ли Зайцев, то ли еще кто… Направо — ключевой зал: «Слава — городу невест!» К стене пришпилено, как бледная бабочка, венчальное платье дозайцевского, 1909 г. образца. Ну что сказать? Столь без излишеств, столь аскетично — в таком незатейливом платье, кроме как на венчании, нигде и не засветишься. То ли дело — напротив, на трехметровом манекене, явлено многофункциональное свадебное платье Славиной системы: в его слоях и складках можно спрятать не только гранатомет, но еще пару-тройку невест — это и плащ-палатка, и вещмешок, а при необходимости и скатерть-самобранка! Осталось только под такое отыскать трехметровых невест — их логично обнаружить на предпоследней действующей швейной фабрике. Сюда, на окраину, как раз зачастили заказчики — цены на местный пошив не то что мировые. Хотя на первый взгляд ассортимент совсем не изменился со времен прошлого застоя: больничные халаты, смирительные рубашки, семейные трусы. Кстати, будучи черными или синими, былые семейные трусы служили первым серьезным испытанием для молодоженов: если Она стерпела и снесла Его явление в них, то в дальнейшем ничто не могло поколебать Их уз как минимум до свадьбы золотой. Зато семейные трусы второго поколения уже не так категоричны: пусть неизменные по форме, но внешне много вольнее — из хлопка с барашками, сердечками и даже с кактусами, они и вселяют, и веселят. В таких только и возрождаться, даже без иного повода. Да и смирительные рубашки всех цветов радуги превратят процесс усмирения в легкую, потешную игру.
А если бы не было всемирного банкротства, разве бы узнали мы, на что теперь способны ивановские ткачихи? Какие в них реанимировались навыки? И если б не цикличность обломов и взлетов, на чем бы закалялись мы? Ведь прорубей на всех не хватит…
Да это еще что! Если текущий упадок затянется, то, глядишь, сама природа с благодарностью воспрянет, и атмосфера оживет, без выбросов, без выхлопов, и на подмосковную полянку, потягиваясь после долгой эмиграции, выйдет хорь. А над водой махнет крылом речная крачка. И никакого судоходства, только белеет парус. И мы в цветастых трусах, а некоторые уже и без, мирно возлежим на берегу, считая не сольдо, не сальдо, а стрекоз, внимая обрушившейся тишине и жадно наполняя легкие.
Все-таки какое это чудо — второе дыхание. А ведь могло бы и не быть.
Так что дышите глубже! Раз, еще раз…
Еще много, много.
Матрос Кошка. Лечилово
Это не просто медпункт, а полноценный урок медицины Матроса Кошки, практикующего в английском высшем свете русского гинеколога. Ученикам, то есть читателям, сейчас предстоит узнать всю беспощадную правду про медицинскую ложь, с которой неизбежно придется смириться, приняв ее за ложь во благо. А что остается делать?
Врут все и всем. И в медицине, конечно, тоже. Пациенты привирают докторам, доктора лгут пациентам, их родственникам и другим докторам. Близкие родственники пациента пытаются ввести в заблуждение врача, самого пациента и дальних родственников пациента. Получается замкнутый круг, фестиваль энтропии, чудовищная неразбериха. Цель у всех, естественно, одна — чтобы все было хорошо и больной наконец-то поправился. Ну или другая похожая на эту цель.
Медицина и без того наука, по точности своей максимально приближенная к теологии, а тут еще со всех сторон обман. Но давайте по порядку.
О том, как врачи обманывают сами себя
Если двух произвольно выбранных английских врачей, членов Британской королевской коллегии акушеров и гинекологов, закрыть в одной комнате и послушать, о чем они говорят, выяснится, что через час-полтора медицинской болтовни про то, какую я огромную кисту удалил в прошлый четверг двоюродной прабабушке Виктории Бекхэм, и про то, как я чудом избежал ранения мочеточника при лапароскопической экстирпации матки в минувшую пятницу, они обязательно заговорят о Малькольме Пирсе и Джеффри Чемберлене.
Малькольм Пирс в 1995 году опубликовал в британском «Журнале акушерства и гинекологии» сенсационную статью об успешной пересадке внематочной беременности в матку с последующим рождением здоровой девочки — восемью месяцами позже.
Профессор Чемберлен, главный редактор журнала и по совместительству президент Британской королевской коллегии акушеров и гинекологов, статейку, естественно, прочитал. Научные перспективы открывались феноменальные. Прорыв в науке. Революционный, дерзкий, пионерский.
После частной беседы с Пирсом профессор Чемберлен не только согласился опубликовать статью в престижнейшем журнале Королевской коллегии, но и стать почетным соавтором сенсационного клинического исследования.
Результаты превзошли все ожидания: обоих лишили врачебной лицензии и с позором исключили из Королевской коллегии. Исследование Пирса оказалось обманом и плодом его воспаленного воображения. Прорыв в науке не состоялся.
Признаюсь, этот случай в Англии — скорее исключение из правил и демонстрирует не только факт, что ученые повсеместно врут о своих исследованиях, а и то, насколько Королевская коллегия блюдет свой престиж и чистоту рядов.
Есть еще печально известный новозеландский гинеколог-исследователь Билл МакИндо. Тот, наоборот, пострадал за… правду.
В середине шестидесятых он опубликовал сенсационную работу, открывшую глаза гинекологам всего мира на эволюцию предраковых состояний шейки матки. Чтобы доказать, что из предрака со временем разовьется рак, МакИндо просто наблюдал пациенток, не предоставляя им лечения. Некоторые сами выздоровели, а некоторые — нет.
Результат: во-первых, на работу МакИндо до сих пор ссылаются серьезные исследователи и, во-вторых, его лишили врачебной лицензии. За зверство. Зато не соврал.
А, чуть не забыл! Вот еще один институт «без страха и упрека», которого любой клинический исследователь и любая фармацевтическая компания — изобретатель лекарств боятся как геенны огненной. Американское агентство FDA (Food and Drug Administration) — без разрешения этой организации на международный рынок не выходит не одно лекарство. Инспекция FDA может закончиться для нечистоплотного исследователя дисквалификацией, закрытием проекта и окончанием карьеры. Это, если угодно, международная медицинская полиция, отлавливающая мошенников от здравоохранения, и на их сайте всегда полно информации о лжелекарствах, лжепищевых добавках, лжеметодиках оздоровления и лжецелителях.
В России такого института, к сожалению, нет. То есть он вроде бы есть, но на самом деле его нет. Лично я знаю кандидатов и докторов наук от медицины и фармакологии, чьи исследования и открытия — чистой воды галиматья, построенная на фальсификации, обмане и еще черт знает на чем. Зачем? Богатство и слава. Слава в медицине — это деньги. К кому пойдет среднестатистическая московская домохозяйка? Конечно же, к кандидату медицинских наук, автору публикаций и «уникальных разработок». И скорее всего, за свои деньги домохозяйка сделает «правильный» выбор.
И лечение ей назначат тоже «единственно правильное». Эта ложь в медицине самая низкая и самая понятная. Ложь с целью обогащения. Мерзость, конечно.
О том, как и зачем пациенты обманывают врачей
Вы когда-нибудь вызывали участкового терапевта на дом, перед этим нанюхавшись перца, намазав подмышки горчицей, а нос — клеем ПВА, чтобы симулировать страшный грипп? Я — да. Хотелось провести уик-энд с любимой девушкой, а ночь с пятницы на понедельник взяла и пролетела как один час. Пришлось симулировать недуг. Все во имя любви, конечно.
Гораздо загадочнее звучит история о тридцатилетней женщине, любившей хирургические операции. Женщина эта так искусно симулировала разорвавшуюся внематочную беременность, что за два года перенесла три диагностических исследования, причем в разных больницах Лондона. На четвертый раз ее вычислили, поставили на вид и разослали по всем лечебным учреждениям письма остерегаться этой любительницы острых ощущений. Не спрашивайте меня, зачем женщина так делала. Я не знаю. Может, хобби?
С другим случаем более понятно. Опять деньги. Пациентка одной лондонской пластической клиники поступила в неотложку вскоре после операции по вживлению имплантов груди. Сепсис — дело серьезное, смертельное иногда.
Доктора, конечно, расстроились. Деньги за операцию сразу же вернули, так уж полагается. Лечили разными антибиотиками, а инфекция все не проходила и не проходила. Складывалось впечатление, что в груди сформировался огромный гнойник, куда не могут проникнуть антибиотики и который кроме как хирургическим путем никак больше не вылечить. Руководствуясь древнейшим хирургическим принципом «видишь гнойник — вскрывай», предложили пациентке операцию. Она, конечно, согласилась. И подала на клинику в суд с требованиями многомиллионных компенсаций. Здравоохранение в Великобритании, надо заметить, очень уязвимое, ему лишь только пальчиком погрозишь, оно сразу компенсации начинает выплачивать.
На операции, небезынтересно заметить, между силиконовым имплантом и здоровыми тканями груди хирурги обнаружили полость, заполненную… калом.
Такую же полость обнаружили и в самом силиконовом импланте. Догадываетесь, как кал туда попал?
Я тоже не сразу догадался. Именно наличие кала в силиконовом импланте и послужило доказательством того, что тетенька делала себе в грудь инъекции кала. С целью обогащения. Женщину эту потом пристыдили, конечно же, и хотели предать справедливому суду, но она сказалась психической, и в итоге решили ее не трогать. А то не ровен час.
О том, как пациенты и врачи обманывают родных и близких
Врачебный долг — заботиться о благе пациента. В гинекологии поступки во благо пациентки особенно часто включают в себя ложь. Мы называем это конфиденциальностью и неразглашением. Любая ложь ставит доктора в очень щекотливую ситуацию.
А конфиденциальность — это хорошо и правильно. Люди постоянно обманывают друг друга. А мы, врачи, помогаем людям. Все логично.
— Лично я, мисс Сулейман-заде, никак не могу выдать вам справку о том, что вы сертифицированная девственница. Но уверяю вас, после операции по восстановлению девственной плевы, которую я сделал для вас в прошлый вторник, утверждать обратное может только один человек — я. Не верьте всем остальным.
— Лично я, миссис Смит, не могу сказать вашему мужу, который не спал с вами с позапрошлого года, что у вас не киста яичника, а самая настоящая беременность восьми недель. Но если хотите, я скажу вам, что именно надо сказать ему, чтобы это звучало правдоподобно.
А чего стоит ответ на извечный вопрос «кто папа?»! Британские исследования, проведенные пару-тройку лет назад, основанные на определении ДНК полимеразной цепной реакцией, предположили, что в среднем в 10 % случаев биологический отец ребенка не имеет ничего общего с дядей, который считает себя таковым.
Цифра 10 %, конечно, усредненный показатель. В Мексике, например, 14 %. Но там жарко и «Хосе Гуэрво». И доктора тут ни при чем. Тети исключительно обманывают дядь. Мы, доктора, никого не обманываем. Мы только работаем с последствиями.
Знай свой диагноз
Если у вас обнаружен смертельный и неизлечимый рак, вы захотите немедленно узнать об этом?
Лично я вам врать не буду, честно скажу: «Душечка моя, да у вас рак!»
И не потому, что я такой бессердечный и жестокий, не потому, что по закону я обязан вам это сказать (хотя и поэтому тоже), а в основном потому, что, на мой взгляд, вам гораздо лучше будет точно знать о том, что на самом деле с вами происходит и сколько и чего вам нужно сделать за то время, которое вам осталось.
Ваши врачи в Киеве, Самаре, Москве и Нижневартовске, доведенные до отчаяния вашими родственниками, собственным малодушием и ложным чувством сострадания, скажут вам всю неправду. Скажут, что болезнь у вас хоть и серьезная, но вполне излечимая. Вы спросите: «Доктор, у меня рак?» — «Нет, конечно! Что вы, голубчик, у вас не рак, а так…»
И вы успокоитесь, воспрянете духом и будете жить и надеяться, что эта неприятная, но вполне доброкачественная болезнь когда-нибудь пройдет и все неотложные дела можно будет начать делать, когда вам наконец-то полегчает.
А родственники ваши и друзья, которые боятся вам сказать, что с вами на самом деле, будут притворяться, врать, пока вы радужно загибаетесь в неведении, алчно делить между собой ваш старенький «Роллс-Ройс», ваш летний домик в Оксфордшире и ваш титул пэра Англии.
Ну, или даже из лучших побуждений. Боятся, что вы, узнав правду, расстроитесь и немедленно умрете, повесившись на колготах любовницы.
Они считают, что вам гораздо комфортнее будет умирать, не подозревая.
Знаете, что мне ответила семидесятилетняя Джоанна Бринкли, в прошлом балерина, записная кенсингтонская красавица и кокетка?
— Рак? Ну что ж, мне придется теперь с этим жить…
Свой диагноз нужно знать. Даже если жить осталось год, или месяц, или день. Целый день!
Именно в этот день нужно немедленно сообщить любимому человеку, что жить без него не можешь.
Именно в этот месяц нужно вытащить все свои сбережения из кубышки, накупить ботинок Jimmy Choo и отправиться в дорогущий круиз по Карибскому морю, соря деньгами, хохоча и брызгая в лицо своим неприятностям шампанским «Вдова Клико» по сто пятьдесят фунтов за бутылку.
Именно этот год нужно прожить так, как всегда мечталось.
А мечтают люди о разном.
Например, моя пациентка Саманта Боленс примерно за месяц до смерти мечтала выйти замуж за Грегори Мэнсона, обвенчаться с ним в деревенской церкви, сменить свою фамилию на его и втайне завещать ему свои восемь миллионов фунтов стерлингов. Вы скажете — это фарс. А я вам точно говорю, что лучше так, чем иначе. Спросите при случае Саманту Мэнсон.
Денис Мацуев. Пивная гамма
Гениальный пианист Денис Мацуев делится с читателем своими рецептами любви к пиву и доходчиво объясняет, почему трофейное «Жигулевское», которое он пил после футбольного матча, где ящик пива был призом выигравшей команде, гораздо вкуснее джин-тоника, который его научила пить королева-мать в Букингемском дворце.
Я родился в Иркутске. Некоторым кажется, что это многое объясняет. Есть же популярное мнение о том, что настоящие сибиряки должны пить исключительно водку под закуску в виде байкальского омуля, расколотку то есть. Расколотка — это замороженный сырой омуль, который на несколько дней кладется в соль и перец. Потом им закусывают.
Но я водку не люблю, хотя закуска из расколотки божественная. Я люблю пиво. И мне не остается ничего другого, как объяснить почему.
В детстве я обожал играть в футбол. Честно сказать, для меня до пятнадцати лет первое место в жизни занимали исключительно футбол и хоккей, и только потом шла музыка. В спортивные игры мы поначалу играли на конфеты, а потом на ящик пива. В команде я был нападающим, чаще в центре, но мог и крайним, и уже тогда точно знал, что если ввязался в какое-нибудь дело, то надо идти до конца. И это было самое большое удовольствие в жизни — выпить пива после выигрыша. Хорошее немецкое пиво уже тогда можно было купить в «Березках» по чекам. А «Березки» в Иркутске были.
Позже я обнаружил, что у музыкантов много общего со спортсменами. Они ездят на сборы, мы на гастроли, они с тренером, мы с дирижером, у них тренировки, у нас репетиции. Они не скрывают, что после тяжелого матча любят выпить бокал хорошего пива.
У меня есть один критерий хорошего выступления артиста: его рубашка. У настоящего профессионального артиста рубашка, когда он покидает сцену, должна быть мокрая на сто процентов. А если она сухая, то возникает большой вопрос, стоит ли вообще такому артисту на сцену выходить. У меня на один концерт уходит два-три литра жидкости, потому что если я выкладываюсь, а по-другому не получается, то выкладываюсь на сто пятьдесят процентов. А пиво прекрасно тонизирует после концерта. Поэтому я очень люблю пиво.
Но пиво должно быть хорошее. Недосягаемое первенство в этом деле принадлежит безусловно Чехии. Чешское пиво — это как рояли «Стейнвей» у нас, как автомобили «Мерседес» в Германии. Это настоящее, а все остальное — стремящееся.
Любой напиток должен быть продукцией ручной работы. Только тогда понимаешь, что в нем есть душа. О другом пиве с таким удовольствием, как о чешском, не поговоришь. Американское пиво вообще пивом назвать сложно. Английское, то, которое в пабах литрами распивают, оно и вообще как вода. Зачем, спрашивается, пить литрами тот же «Гиннесс», когда можно выпить пару бокалов гениального чешского пива, темного или светлого, и почувствовать его великолепный вкус? Особенным могу назвать бельгийское пиво. Сразу вспоминаются пивные в Бельгии, куда заходишь, а там сортов двести пива. Там особый колорит, там особенное аббатское пиво — необычного вкуса, плотное.
Конечно, мне приходилось пить и другой алкоголь. Иногда положение обязывает или ситуация. Лет десять назад я был на приеме в Букингемском дворце после своего выступления в Лондоне. Там я познакомился с королевой-матерью. Ей было, наверное, лет сто или что-то вроде того. А мне двадцать пять, не больше. Она очень любила джин-тоник. И мы с ней втихаря у камина раздавили… уж не помню сколько. Но джин-тоник джин-тоником, а напиваться я никогда не напивался.
Много, конечно, вкусных напитков, но если говорить совсем откровенно, то самое вкусное пиво в мире — это все-таки то, которое я когда-то пил после того футбола.
Когда добываешь что-то тяжким трудом, тогда даже «Жигулевское» кажется «Старопраменом».
Мирослав Мельник. Дресс-код всмятку
В своем неприятии (или в своем одобрении) такой условности ресторанного мира, как дресс-код, читатель найдет союзника в лице автора этой колонки Мирослава Мельника, который с равной беспощадностью исследует и минусы, и плюсы чопорного вида.
И совершает головокружительный поход в смокинге на дискотеку.
Что надеть в ресторан? Разумеется, я могу высказать свои соображения только о мужской одежде, потому что прекрасный пол в моих рекомендациях не нуждается, и правильно делает.
Конечно, значение имеет статус, уровень посещаемого заведения: в «Макдоналдс» можно идти во вьетнамках и шортах, и никто не посмотрит на вас косо. А впрочем, у нас в стране демократичность в выборе одежды и лояльность по отношению к этому выбору с позиций dress code распространяется даже и на рестораны со звездами Michelin (которых у нас в стране пока вроде бы нет). За рубежом сложнее: будь вы даже трижды Билл Гейтс или тем более — Роман Аркадьевич, вас не пустят в парижский Ritz-Carlton, если вы не в пиджаке и галстуке. Навидался я таких пиджаков и галстуков — засаленных, залитых соусами и пахнущих специями, безразмерных, иногда мне даже казалось, что их специально сняли с клошаров, чтобы держать в гардеробных подсобках лучших ресторанов мира и выдавать напрокат. И как ни странно, даже весьма состоятельные граждане надевают на себя все это вторсырье, если нет времени заскочить в близлежащий бутик и на скорую руку купить пиджачок от Hermes и соответствующий галстук.
Иногда подобная тенденция (драконовские требования к одежде посетителей звездных ресторанов) обращается обыкновенной глупостью. Отправляясь на дорогой горнолыжный курорт (Куршевель forever!), мало кто захочет брать с собой вечерний костюм, это явно лишняя вещь в багаже. Однако и там, высоко в заснеженных горах, попадаются рестораны, в которых позиции dress code незыблемы и непреодолимы, как скалистые горы. И тут наши сограждане вновь способствуют повышению капитализации местных торговых точек, покупая в них брендовые пиджаки и галстуки по заоблачным ценам.
Все-таки лучше всего чаще придерживаться дресс-кода, это имеет свои очевидные преимущества, в чем я лично однажды убедился в полной мере. Во время празднования 300-летия Санкт-Петербурга я и несколько моих приятелей надели на торжественный прием смокинги, как и предписывал пригласительный билет. Прием прошел блестяще, но чересчур протокольно, мы решили несколько разбавить это внутреннее состояние торжественности и после завершения акта отправились в ближайший найт-клуб на дискотеку. Публика там в массе своей принадлежала к молодежно-юношеской возрастной категории, одеты были все легко и непринужденно, кто в чем. Появление пяти мужчин среднего возраста, облаченных в смокинги, произвело фурор, а неожиданность состояла в том, что много-много девушек, в том числе и очень красивых, стали льнуть к нам, проявляя неподдельную симпатию. В результате общения с ними я сделал для себя вывод: мужчины, одетые в строгие костюмы вплоть до смокингов и фраков, получают в глазах женщин огромное преимущество, имеют предпочтительные шансы устроить свою личную жизнь (по крайней мере, на предстоящий вечер и следующее время суток).
Но всегда есть место исключениям из правил. Это исключение неизменно позволяет себе владелец «Евросети» Евгений Чичваркин. Общеизвестно, что он может прийти куда угодно в чем угодно. Не помню, где и когда это было, кажется, на экономическом форуме в Лондоне: Евгений на всех без исключения мероприятиях, даже самых торжественных, появлялся в белых холщовых брюках и в разношенной красной майке, разрисованной драконами. Может себе человек позволить плевать на условности. Вспоминается исторический анекдот. Приехавший в Нью-Йорк молодым человеком Альберт Эйнштейн постоянно ходил в одном и том же сереньком заношенном пиджачке. Еще не признанному на тот момент гению советовали знакомые: «Вы бы, мистер Эйнштейн, как-то поприличнее одевались». «А зачем? — отвечал ученый. — Меня здесь все равно никто не знает». Прошло некоторое время, Эйнштейн стал нобелевским лауреатом, но по-прежнему носил секонд-хенд. Когда ему опять посетовали приодеться, он говорил: «А зачем? Меня все равно здесь все знают».
Все же я скажу несколько слов и о причудах представительниц прекрасного пола. Однажды после чьего-то дня рождения, длившегося до утра, я со своей спутницей зашел в полседьмого позавтракать в «Пушкин», там в это время пили кофе школьницы-выпускницы после своего прощального бала, и у всех на головах были почему-то короны — такими награждают обычно победительниц конкурсов красоты. Выглядел этот головной убор в этот час и в этом месте несколько странно, однако моя спутница вдруг взмолилась: «Хочу надеть такую корону! Хочу в ней сфотографироваться!» Пришлось удовлетворить прихоть, поспособствовать девичьему счастью.
В самом факте существования дресс-кода есть практический смысл. Окидывая вас придирчивым натренированным взглядом, метрдотель или менеджер ресторана пытается определить уровень вашей платежеспособности. Действительно, а вдруг посетитель не в курсе того, что за бутылку Dom Perignon ему придется заплатить полторы тысячи евро. Однако тут есть одна небольшая загвоздка, продиктованная особенностями нашего теперешнего менталитета, чьим-то желанием или нежеланием публично обнародовать свой имущественный рейтинг. Но метрдотели лучших отечественных ресторанов уже знают: вот этот неприметный господин, одетый вовсе не в Kiton за 15 тысяч долларов, а в нечто совсем незамысловатое, способен купить не только ящик Dom Perignon, но и весь этот ресторан с обслуживающим персоналом.
Михаил Мень. «Чтобы умереть было не стыдно»
9 сентября исполняется 25 лет со дня трагической гибели известного православного богослова, первого священника, который вышел с проповедью на телеэкраны, миссионера протоиерея Александра Меня. Специально для «Русского пионера» сын известного священника, ныне министр строительства и жилищно-коммунального хозяйства РФ Михаил Мень вспоминает, каково было советскому мальчику воспитываться в семье священника и какие уроки отца он запомнил на всю жизнь. Мы все помним и скорбим.
До середины 80-х годов наша семья, из-за того что отец был православным священником, находилась в особом положении, впрочем, как и все семьи священников в Советском Союзе, где господствовала атеистическая идеология. Теперь, вспоминая то время, я понимаю, в каком трудном положении оказывался отец, особенно у себя в семье, когда правду, которую говорили нам в школе, было невозможно принять как единственно верную. Ему нужно было сделать непростой выбор: либо говорить сыну правду, при этом понимая, что 13–14-летний подросток мог воспользоваться этой правдой по-разному, подставив не только себя, но и всю свою семью, либо поддерживать официальную пропаганду, чего он сделать, конечно, не мог. Он понимал, лгать — нечестно по отношению к своим детям, поэтому я очень рано узнал, что мир не черно-белый, стал ориентироваться между той правдой, которую получал в стенах школы, и той, которая была в семье.
При этом отец, и этот прием в воспитании я стараюсь применять и по отношению к своим детям, никогда не навязывал своей точки зрения. Он был человеком энциклопедических знаний и, конечно, мог, что называется, задавить аргументами, но отец делал иначе. Он как бы подводил меня и мою сестру к правильному выводу, предлагал прочитать ту или иную книгу, статью, посмотреть фильм, а затем его уже обсуждал с тобой. Это очень важная его черта, он использовал ее и со своими прихожанами. Он мог бы резко сказать, что вот так поступать правильно и точка, но для него было очень важно, чтобы ты сам пришел к этой мысли.
Отец всегда учил использовать новые технологии, идти на шаг впереди. Первопроходцем быть всегда очень тяжело, и отец на себе это почувствовал в полной мере. Он был первым священником, вышедшим с проповедью на телеэкраны, чем вызвал критику как светской, так и церковной властей. Считалось, что священник может читать проповеди лишь с амвона, а здесь «батюшка» на экране и собирает многомиллионные аудитории. Сейчас уже ясно, что отец был прав.
Протоиерей Александр Мень
Он первый стал использовать современные на тот момент средства для проповеди Евангелия. Я это очень хорошо помню, потому что сам был участником создания такого продукта. Началось все это со слайд-фильмов, технология была такова: контрабандой доставлялись слайды различных диафильмов на библейскую тематику, затем мы с отцом делали аудиосопровождение их на русском языке. В мои задачи входил подбор музыки к этим слайд-фильмам и запись звука, у меня был маленький микшерский пульт и два магнитофона, я записывал музыку и голос отца как рассказчика на микрофон, затем все это сводил. Дело было небезопасным, некоторые, насколько я знаю, отсидели срок за изготовление таких фильмов. Но отец был уверен, что все эти новые возможности помогают приводить людей к вере. Уверен, что если бы он был жив в эпоху Интернета, он бы, безусловно, уже хорошо освоил его.
Среди многочисленных уроков отца — умение контролировать время и все успевать — один из самых главных. У меня часто спрашивают, не была ли семья протоиерея Александра Меня обделена, ведь он был постоянно то на службе, то на лекциях, то писал свои работы в кабинете (9 сентября 2015 года презентуют 1-й том 15-томного собрания сочинения Александра Меня. — Ред.). Знаете, никогда мы не чувствовали дефицита его внимания, отец очень много успевал, он четко умел распределять свое время и с детства меня к этому приучил. Он всегда вел дневник, и его жизнь была расписана поминутно. В конце жизни перед трагической гибелью он особенно спешил все успеть. В 12 лет отец подарил мне часы прадеда и сказал, что время — это конь, который стремительно несется вперед, а часы на моей руки — это вожжи, чтобы я мог управлять им.
Когда начались его многочисленные допросы, отец всегда старался скрыть волнения, уберечь от всего этого свою семью. Я уже после узнал, что угрозы ему были даже в записках, которые передавались во время его многочисленных лекций, когда он отвечал на вопросы слушателей. Основное преследование властями началось с начала 80-х годов, когда в одной из центральных газет вышла статья под названием «Крест на совести», где резко критиковалась деятельность отца как священника и всех его прихожан. В то время такие статьи, как правило, предшествовали аресту. Были обыски, отцу постоянно пытались вменить политическую деятельность, но он никогда не был политиком, кроме религиозной литературы ничего найти не могли.
Хотя книги запрещенных писателей в самиздатовском формате у нас были. Мы с сестрой рано прочитали и Оруэлла, и Платонова, и Солженицына. За «Архипелаг ГУЛАГ» отцу реально грозил срок, но сотрудники спецслужб так и не смогли найти книгу, потому что он ее закопал в сарае с углем.
Я помню также, как отец возвращался после многочасовых допросов на Лубянке, но при этом никогда не терял бодрости духа, никогда не критиковал тех, кто вел допрос. Говорил: «Они просто выполняют свою работу» и улыбался. Его пытались обвинить в занятиях политикой, но он занимался только одним — проповедью Евангелия. Часто общественное мнение приписывает ему чуть ли не диссидентство, но это абсолютно не так. Другое дело, что многие диссиденты были его прихожанами и у нас в доме часто бывали Александр Солженицын с женой, Александр Галич, Надежда Мандельштам и другие, но это не означает, что отец был лидером этого движения.
Убийцы отца, к великому сожалению, так и не найдены, но цели, заставить замолчать протоиерея Александра Меня, они точно не достигли. Книги отца ежегодно издаются многомиллионными тиражами, ряд статей переведен на 40 языков мира. Отец обладал величайшим умением — с каждым прихожанином разговаривать по-своему, это отмечают все, кто с ним общался. Он умел простым языком рассказать о сути православной веры. И, наверное, лучшей памятью о нем служит то, что люди через его церковно-богословское наследие продолжают приходить ко Христу. Ко мне иногда подходят совсем молодые люди, которые точно не были с ним знакомы, и рассказывают, что пришли к вере, прочитав самую известную работу отца «Сын человеческий». В этот момент я всегда вспоминаю, когда отца на одной из его лекций спросили: «В чем смысл жизни?», он ответил коротко: «Чтобы умереть было не стыдно».
Алексей Миллер. Код Миллера
Числа обладают магической властью над Алексеем Миллером.
Но его личная нумерология не имеет никакого отношения к финансовой отчетности «Газпрома».
Для коренного петербуржца — ничего удивительного.
Петербуржец, где бы он ни жил, остается петербуржцем навсегда. Сейчас я хорошо понимаю, что «прививка» интереса к истории столицы империи Российской мне была сделана в школе империи советской. И спасибо ей за это большое! Ведь, встречаясь с одноклассниками, мы с наслаждением сегодня вспоминаем баталии нашей команды в городском конкурсе «Ты — ленинградец».
А ты помнишь? А что здесь, на этом месте, было сто лет назад? А двести? Триста? И эта магия дат рождает удивительный контекст уже других исторических и культурных событий в жизни Северной Пальмиры. И знакомство с этим контекстом каким-то невероятным образом расширяет систему координат времени и пространства нашего мироощущения, добавляет новые краски и тона в монументальное полотно по имени Санкт-Петербург.
Маленькие выписки на листках блокнота, которые я делал для себя, сложились в небольшую подборку фактов. Может быть, что-то интересное в ней найдут для себя и читатели «Русского пионера».
Рожденный на невских болотах весной 1703 года, Санкт-Петербург рос быстро, превращаясь из небольшого поселения, где даже царь жил в деревянной избе, раскрашенной под кирпич и черепицу, в подлинное чудо, вызывавшее изумление у иностранных послов. Все самое новое, самое современное для того времени было сконцентрировано здесь, на берегах Невы. Иностранные дипломаты не переставали удивляться новомодным фонтанам в Летнем саду, каких на ту пору не было и в Париже, дворцам, выстроенным на голландский манер, но с варварским, неевропейским размахом, золоченым куполам церквей, поднимающимся там, где еще недавно шумели сосны. А город, между тем, строился, строился, строился…
Итак, вот мой личный список памятных дат Санкт-Петербурга.
305 лет назад, 28 сентября 1704 года, город на Неве впервые был упомянут в качестве столицы Российской империи. Петр I в письме Меншикову, датированном этим днем, писал о своем намерении: «Аще Бог изволит, в три дни или четыре быть в столицу Питербурх».
Правда, официальной датой превращения Петербурга в стольный город называют 1712 год, но, я считаю, это своего рода историческая условность: просто именно к этому моменту завершился переезд в Северную Пальмиру царского двора. А вскоре здесь появились и первые каменные здания, достойные столицы, известные сегодня нам всем: Петропавловский собор, дворец Меншикова, Летний дворец, Двенадцать коллегий.
225 лет назад, в 1784 году, завершено сооружение ограды Летнего сада. Ее звенья ковались на тульском заводе купца Денисова по проекту Юрия Фельтена. Эта ограда сразу же стала знаменитой далеко за пределами Северной столицы. Одна из питерских легенд рассказывает о престарелом англичанине, заявившем, что он не может умереть, не полюбовавшись на это чудо. Прибыв в Петербург на своей яхте, старик полюбовался кованой решеткой, но на берег сходить отказался, заявив, что самое прекрасное в этом городе он уже видел.
175 лет назад, в 1834 году, в городе на Неве появилось сразу два памятника, посвященных победе России в Отечественной войне 1812 года. 17 августа открыты Нарвские триумфальные ворота, созданные по проекту архитектора Стасова. Каменная арка, украшенная колоннами и скульптурами, пришла на смену обветшавшей деревянной, под которой в 1814 году действительно проходили возвращающиеся с победой полки.
А 30 августа на Дворцовой площади была торжественно открыта Александровская колонна, возведенная по проекту Огюста Монферрана. Надо сказать, что горожане по первости опасались нового памятника, считая, что колонна, стоящая без дополнительных опор, исключительно под собственным весом, не может быть надежной.
В том же году было открыто первое российское шоссе, соединившее Москву и Петербург. Вместо бревенчатого настила дорожным покрытием служил дробленый гранит. А о существовании асфальтовых мостовых петербуржцы впервые узнали 170 лет назад, в 1839-м, когда городские службы ради пробы и напоказ заасфальтировали 150 кв. м тротуара и около 60 кв. м мостовой около Тучкова моста. Впрочем, повсеместно асфальт появился в Петербурге только в середине XX века.
Кстати, сегодня некоторые улицы вновь возвращаются от асфальтового покрытия к историческим мостовым. Так преобразилась, например, одна из красивейших улиц города — Фурштадтская. С помощью «Газпрома» ее заново замостили гранитом, установили «старинные» фонари. И улица заиграла по-новому, получила второе рождение.
150 лет назад, в 1859 году, Петербург украсил памятник Николаю I — последняя работа скульптора Клодта. Таких конных памятников, стоящих на двух точках опоры, в мире всего шесть. По преданию, для аллегорических барельефов, украшающих пьедестал памятника, позировали жена императора и три его дочери. Питерские остроумцы быстро заметили, что новый памятник и Медный Всадник установлены на одной оси и смотрят в одну сторону, так что Николай как будто догоняет Петра. Если верить легенде, вскоре после открытия монумента на сгибе передней правой ноги коня Николая I появилась доска с надписью: «Не догонишь».
125 лет назад, в 1884 году, на маленькой площади посреди Пушкинской улицы появился, пожалуй, самый любимый в Петербурге памятник Пушкину, созданный по проекту скульптора Опекушина. Существует легенда, по которой выбор места для памятника был не случаен, а обусловлен личными обстоятельствами из жизни поэта. Якобы установить скульптуру именно здесь упросила городские власти некая дама, былая возлюбленная «солнца русской поэзии». Некогда отвергнутая поэтом, она решила хотя бы памятник поставить так, чтобы Пушкин был с ней всегда. Это, конечно, всего лишь легенда, но если присмотреться, то можно заметить, что взгляд скульптуры обращен на угловой балкон соседнего дома, где будто бы и жила эта дама.
100 лет назад, в 1909 году, Петербург получил две обновки — обе весьма монументальные и знаменитые. 23 мая на Знаменской площади (ныне площадь Восстания) был открыт памятник Александру III скульптора Паоло Трубецкого. (Сейчас он стоит во дворике Мраморного дворца.) Это оказался один из самых скандальных памятников монаршей особе. С одной стороны, он прекрасно характеризует изображенного монарха — настоящего богатыря по сложению, неторопливого в решениях, консервативного. И А. Н. Бенуа писал, что открытие памятника следует отнести «к самым замечательным событиям в художественной жизни». С другой — народ воспринял памятник как карикатуру. По городу ходила частушка: «Есть на площади комод, на комоде — бегемот, на бегемоте — обормот». В общем, вопрос о праве скульптуры на существование обсуждала даже Государственная дума. А вот в советское время, в 1966 году, в год 100-летия со дня рождения Трубецкого, скульптура была признана одной из лучших в России. Так что, думаю, споры-разговоры о месте этого памятника, и в прямом и переносном смысле, еще не закончены.
Другим подарком городу 100 лет назад стал Охтинский мост — тоже вызвавший массу споров и протестов со стороны горожан. Его обвиняли и в «голом рационализме», и в «грубом инженеризме». Однако сегодня Петербург без него уже не представишь. Кстати, одна из заклепок этого моста, если верить городским преданиям, не стальная, а золотая.
75 лет назад, в 1934 году, Петербург отметился появлением двух ставших весьма знаменитыми магазинов. На Невском, 12, открылся магазин элитной женской одежды, в народе прозванный «Смерть мужьям», а на Невском, 66, начала работать «Книжная лавка писателей», надолго ставшая «центральным распределителем» редких книг. Как ни странно, в самой читающей стране мира книги всегда были в дефиците, а в «Книжной лавке писателей» находилось спецокошко, из которого этот дефицит получали люди, облеченные особым доверием власти.
А 25 лет назад, в 1984 году, город на Неве получил прекрасный подарок от городского футбольного клуба: «Зенит» впервые завоевал титул чемпиона СССР по футболу. Это событие оставило неизгладимый след в памяти всех горожан и вполне изгладимый, но очень заметный — на стенах домов: фраза «Зенит — чемпион» стала основной темой городских граффити. Тогда же, кстати, во множестве были выпущены целлофановые пакеты с зенитовской символикой. Болельщики нашего футбольного клуба, сопровождавшие команду, брали их с собой повсюду, так что вскоре за фанатами «Зенита» закрепилось сохранившееся до сих пор прозвище — «мешки».
Конечно, это не полный список круглых дат Петербурга, а только некоторые яркие события, которые есть повод вспомнить в 2009 году.
В одном из наших разговоров с губернатором Санкт-Петербурга Валентиной Матвиенко я упомянул о том, как было отмечено сооружение Александровской колонны: тогда был выпущен первый в России памятный серебряный рубль. Валентина Ивановна мысль продолжила мгновенно — и обратилась к президенту с предложением о выпуске юбилейной монеты по случаю 175-летия Александрийского столпа. Такая монета будет.
Пожалуй, надо найти время покопаться, чем знаменит 2010-й…
Да вот, например, наша российская история: 300 лет назад в 1710 году английский посол передал грамоту от королевы Анны с извинениями за дипломатические оскорбления, нанесенные послу А. А. Матвееву в Лондоне. В этой грамоте по требованию русской стороны Петр I впервые именован титулом императора, и английская сторона согласилась применять этот титул впредь. Вот такие контексты.
Ну, что? Продолжим?
Надежда Михалкова. Вне вай-фая
Актриса Надежда Михалкова рассказывает о том, как жить под именем Надежда.
И признается, что могла бы быть и Верой, и Любовью, и Софьей — если бы не папа.
На самом деле с выбором моего имени все не так уж загадочно, потому что у нас в семье принято называть детей именами святых, чьи крестины выпадают на дату рождения. Ко дню моего рождения были близко Вера, Надежда, Любовь и Софья. Но папа сказал: «Вот моя Надежда». Хотя вариантов было несколько — могла бы быть и Верой, и Софьей, но Надежда ему понравилась больше всего.
Говорят, что имя влияет на характер человека. Сложно сказать, так ли это, но имя Надежда точно нежное, как и я. Во времена моего детства его было принято считать советским. Советское имя Надя. И только потом, когда мы стали выезжать за границу и я побывала первый раз в Париже с папой, я поняла, что мое имя и там есть.
Я не знаю, как бы мне жилось с другим. Первые ассоциации, которые возникали, когда слышали мое имя — Надя, — были с фильмом «Ирония судьбы». Мне кажется, что даже мода была на имя Надя. Но мне это имя всегда казалось детским, не знаю почему. Как, например, Никита — это имя всегда связано с возрастом маленького ребенка, и, становясь взрослым, Никита остается хулиганом, ребенком.
Надежду в жизни мне дает вера. Вера и надежда для меня всегда рядом, всегда рука об руку, для меня это синонимы. Человеку без веры и надежды нет стимула дальше жить, что-то делать, просыпаться, на что-то надеяться, куда-то идти.
Я снималась в фильмах про Великую Отечественную войну, когда людей окружал хаос и смерть, когда у людей оставалась только надежда и вера — и все, ничего больше. Главное, что у них была надежда увидеть своих близких и родных. Главное, что они любили свою Родину. Главное, что им надо было идти вперед. А когда страшно, как идти? Только с верой и надеждой, закрыв глаза, а может, и широко открыв. Не мне рассказывать о подвигах наших великих дедов. Вот они верили, вот они надеялись, вот они любили!
И пока была эта надежда, они шли вперед. На мой взгляд, в то время люди жили насущными заботами: собрал рожь или не собрал, будут огурцы с помидорами или нет, пошел дождь, будет урожай. Люди были ближе к природе, и их точно не пронизывали сотни волн вайфая, сотовой связи и прочих благ сегодняшней жизни, которая многое дает, но и многого лишает. Сейчас мне кажется, что это не мы далеки от природы, а это природа уже далека от нас. Я даже не говорю о глобальных вещах: о выкачивании нефти и газа, вырубке лесов… Ведь что такое бумага? У детей никакого уважения и бережливости к тому, что это наши леса. В детстве мне всегда говорили: «Рисуй на двух сторонах, потому что бумага — это дерево». Я всегда очень бережно относилась к своим альбомам. А сейчас мы настолько к этому привыкли, что даже не замечаем.
Я люблю бывать на природе. Я не дитя мегаполиса, я живу вне города. А двое маленьких детей окончательно определили выбор нашей семьи. Все детство до шести лет я провела на даче, никуда не выезжала. Пока мои дети маленькие, я хочу, чтобы они максимально долго жили как можно ближе к природе — с лягушками, кротами, птицами; хочу познакомить их с законами природы, потому что сейчас в городе это можно сделать исключительно по картинкам в «исключительных кружках».
Надежда нужна в любом возрасте. Это неправильно, когда люди думают, что с возрастом надежда куда-то испаряется. Если вы посмотрите фильмы великих режиссеров, вы увидите, что они даже в пожилом возрасте хулиганят, а от картины идет неимоверная энергетика молодого человека, и пока ты молод — ты можешь творить. Но молод не по паспорту, а по какому-то внутреннему состоянию. Надежды с возрастом не становится меньше, возможно, не оправдываются какие-то ожидания. Ты надеялся, что у тебя вырастут длинные ноги, но в пятьдесят пять ты понял, что они становятся только короче. Не надо путать надежду и ожидания от повседневной жизни.
Мне помогает не только природа, но и творчество. Фильм «Любовь с акцентом», в съемках которого я тоже принимала участие, весь пропитан надеждой и любовью. У каждого героя есть шанс быть счастливым. Мне кажется, что не зря эти имена все вместе: Вера, Надежда и Любовь, потому что это части одного целого — большого, хорошего, светлого. Фильм пропитан этими эмоциями, ты смотришь и понимаешь: независимо от национальности, материального положения, от места жительства, если у людей есть вера, надежда и любовь, они всегда смогут договориться, поговорить и найти что-то общее.
Сложно делать кино, построенное на любви: ты должен быть просто наполнен этим чувством от макушки до пят. После выхода фильма к нам с Резо подходили, улыбались, благодарили. И это самая большая отдача, на которую может рассчитывать режиссер. Заканчивая картину, ты опустошаешься, тебе нужно срочно себя чем-то наполнить. И благодарность зрителей может в этом помочь лучше всего.
Надежда нужна всем. Вы только представьте, если человеку сказать, что с завтрашнего дня у него не будет надежды. Не дать ему права ни на любовь, ни на веру. И что человеку делать? Вы его погубите, душа его погибнет.
Меня папа в детстве все время учил, что самое трудное в жизни — Богу молиться и родителей кормить. Интересно, смогу теперь я научить этому своих детей?
Екатерина Мцитуридзе. Свинарник
Директор «Роскино» Екатерина Мцитуридзе, дебютируя в «РП», начала писать о том фильме, с которого ей захотелось уйти, а написала о том, с которого ушел ее товарищ. А на самом деле — о том, что есть фильмы, с которых невозможно уйти. И люди, с которыми невозможно расстаться.
Пролог
Я отлично помню первый фильм, с которого в первый раз в жизни мне захотелось уйти. Не то чтобы он мне не нравился, просто было страшно и ужасно хотелось спать одновременно. Не вышло — я не умела самостоятельно покидать кинотеатр. Позже я узнала детали — это была «Погоня» Артура Пенна с Брандо, Редфордом и Джейн Фондой. Мощный шериф (Брандо) защищает сбежавшего из тюрьмы преступника (Редфорда) от озверевшей толпы, убитая горем Фонда (в элегантной клетчатой юбке предвосхитившая Фэй Данауэй, которую Пенн увековечил ровно через год в «Бонни и Клайде») отчаянно призывает на помощь, Редфорд весь в крови, и эта толпа, состоящая, конечно же, из слабаков и трусов, и эта ненависть, разлитая в каждом кадре… Пенна полюбила, можно сказать, с первого страха. О чем думала моя мама, взяв с собой на просмотр трехлетнюю девочку, сложно сказать. С другой стороны, ей простительно — она опоздала на собственные роды, в процессе схваток упорно досмотрев «Рапсодию» с Элизабет Тейлор.
Глава первая. Лаура
Тбилиси. Январь. Прошел дождь. Облака душно висят низко над головой. Во дворе университета обычный в это время суток митинг. Одних против других. Другие заперлись в бункере. На лекции по истории Древней Руси в окно нашей аудитории со стороны сада летит булыжник. Нечего изучать историю врага. После первой пары бегу на урок итальянского, потом — телик, позже — двойной праздник. В честь Пазолини отменили вечерние занятия.
Пятьсот метров от университета до дома Лауры, маленькой подвижной блондинки лет пятидесяти, с испуганными глазами слегка навыкате, смахивающей чем-то на Джульетту Мазину, растягиваются до безнадежности. Тонкое шерстяное пальто не спасает от холода, влажный мороз, неслышный, невидимый, пробирает до костей.
Лаура, профессор консерватории, приобщает будущих сопрано, теноров и остальных баритонов к языку Россини и Верди. Лаура изобрела самый веселый способ изучения языка — через песни и арии. Сегодня — «Сила судьбы». Подготовилась я откровенно плохо, то есть ни одного нового звука, — неделя Пазолини. Вчера два сеанса «Теоремы», один — «Аккатоне», позавчера — «Птицы большие и малые» и «Царь Эдип». Вечером всем курсом торжественно посещаем «Свинарник».
— Что ж, Пазолини, при всем моем уважении, не споешь, — язвительно подмечает Лаура, приступив к дознанию второй жертвы.
Метод Лауры состоит не просто в пении, а в дуэтах. Без напарника в ее уютной квартирке с кружевными салфетками, симметричными снежинками покрывающими все, что попадается на глаза, включая маленькую потрепанную таксу по кличке Дон Карлос, делать нечего, песни и редкие диалоги она преподает только на пару. Напарников выдает сама. Мечтающих изучать итальянский в этот момент в городе не то чтобы, с другой стороны, Лаурин лист ожидания изобилует именами. Что позволяет ей после двух проваленных уроков без лишних вопросов выставить вас за дверь без права апелляции. Ее репутация, как неоднократно повторяет Лаура, гораздо дороже, гораздо дороже.
Мой отсутствующий вид не внушает уверенности в счастливом исходе. Но напарник, к счастью, на высоте. Пропев с ним, в порядке исключения, домашнее задание, Лаура просит меня вспомнить хотя бы предыдущий урок. После «Tornaa Surriento» мы вознаграждены жасминовым чаем и отпущены на волю.
— Хороший мальчик, порядочный. Смотри — не упусти! — шепчет она мне вслед, захлопывая за нами ядовито-зеленую дверь, украшенную вырезками из журналов (Кларк Гейбл и Николай Рыбников солируют).
И хотя слово «порядочный» меня пугает — обычно его постфактум употребляют по отношению к самым мерзким подлецам, в контексте «а казалось — такой порядочный человек…», — напутствие Лауры меня веселит. Объект ее внимания младше меня на четыре года, и это пропасть без единого шанса на мост. Сам объект без тени смущения провожает меня домой, встречает после лекций, напрашивается на просмотры и вообще ведет себя как полноценный ухажер.
Глава вторая. Фиалки
Без всяких предисловий пару недель назад, рано утром в день моего рождения, он поджидал меня с корзиной фиалок у подъезда. Заглянув в глаза, отчеканил:
— Если тебе не захочется вечером быть с кем-то другим, я буду счастлив составить тебе компанию, сходим на балет и поужинаем где-нибудь в уютном месте. Конечно, если у тебя планы, я пойму.
Оценив его смелость, я пригласила напарника на вечеринку, которая весь вечер и последующую ночь плавно перетекала из приуниверситетских кафе в забегаловки академии художеств и закончилась бурным джем-сейшном в мастерской моей школьной подруги, в то время студентки модного факультета дизайна. Не дрогнув ни разу, он выдержал все испытания, выпавшие на его долю, включая пошлые возрастные шутки двадцатилетних дядек, уклонился от вина и прочих излишеств, и провожал меня домой в тот вечер именно он. В те годы в Тбилиси не страшно было садиться за руль в шестнадцать. Особенно если папа министр какой-нибудь там промышленности, даже если совсем не тяжелой.
В телецентре мы долго не задерживаемся, нужно только забрать гонорар за старый мой репортаж. Полгода работы нет. Телевизор транслирует одну картинку: фасад здания парламента и толпа перед ним, орущая про свободу. Не верится, что совсем недавно мы слушали Мамардашвили. «Философы считают, что человеческое существо свободно в абсолютном смысле слова. Почему? Потому что если оно зависимо или является рабом, то только рабом своих собственных привидений, которые выросли из его собственной души. Это не мир делает его рабом — по отношению к миру человек свободен абсолютно, — корни его рабства уходят в него самого». Напарник тоже склонен к философии. Отец его, кстати, дружил с Мерабом. Сам напарник собирается стать прокурором.
По дороге забегаем к Марине, подруге его мамы. Она живет как раз между Домом кино и зданием телецентра. Баклажаны с орехом, томатный суп и эклеры на десерт. Я твердо верю, что искусство на голодный желудок воспринимается значительно хуже. К мотивированным терзаниям художника примешиваются твои личные, совершенно необоснованные в данном случае, и искажают смысл произведения, точнее, искажают восприятие смысла.
Глава третья. Предвкушение
Темно-синий вечер. Мороз проникает сквозь кости куда-то в сторону души. Местные принципиально не приспособлены к холодам. Здание из желтого туфа. Раздолбанный «Форд» напарника лихо втискивается между собратьями, припаркованными, конечно же, прямо на тротуаре перед входом в Дом кино. Намоленное место. Окурки на разбитых мраморных ступенях, журчащая студенческая тбилисская речь, настойка блатного русско-грузинского жаргона и высокопарных словечек.
— Что ему, западло взять и подать в отставку?!
— Да брось, по ходу пьесы он рамсы попутал, какое тут благоразумие?
— Он говорит: ты агент Кремля, б… я, а я даже в Москве толком не был, единственный раз мама брала с собой в командировку, короче, на три дня. Даже в Мавзолее не был! Все бы ничего, но, б… я, зарубил поездку во Францию по обмену, сказал неблагонадежен, сучий сын декан этот гребаный…
— Считай, участвуешь в благотворительности, вместо тебя в Париж покатится племянница премьера с филфака… Не ссы, братуха, тебе зачтется — через год-другой пенсию почетного диссидента будешь получать! Восхитительно!
В фойе перед просмотром легкое возбуждение. В одухотворенной массе подростков, влекомых к творчеству великомученика от кино (спустя некоторое время их опишут зябким словом «хипстеры»), выделяются студенты-художники: вязаные шапочки кислотных оттенков, рваные джинсы, серые стеганые балахоны сомнительного происхождения. Подтягивается придумщик праздника — Георгий Гвахария, самый продвинутый критик мира, на наше счастье взявший под опеку первый выпуск киноведческого факультета, несколько лет назад открытого в университете. Сказать, что мы его боготворим, — ничего не сказать, мы знаем о нем все: например, что в детстве он предпочитал швейные машины автомобилям и что мама, мечтавшая о дочке, долгое время заплетала ему косички. И все у него особенное. И сам он необыкновенный. Лучший. Я помню наизусть все его лекции — «Смерть в Венеции» изучали месяц, по кадру.
После штурмовой недели Вайды, после «Березняка», «Девушек из Вилко» и «Метаморфоз», после упоительной недели Годара, после «Безумного Пьеро», «Уик-энда» и «Китаянки», после «Жить своей жизнью» и прочих радостей, подаренных нам Георгием, — Пазолини. Мрачный и высокий. Как раннее Средневековье. Невозможно передать вкус тех просмотров. Торренты обесценили чувство причастности к чему-то особенному.
Глава четвертая. Каннибал
Напарник держится поодаль, в пределах доступности, не мешает общаться с друзьями. Долговязый, сутулый, с длинными светлыми волосами, со снайперским прицельным взглядом исподлобья, он напоминает одновременно всех героев Депардье, не тех, которые удмурты, а тех, что «Вальсирующие» и «Novecento». Днем раньше он с честью выдержал «Теорему». Со своим мнением он осторожен: рядом всегда найдется кто-то из моих, кто не упустит возможности продемонстрировать свой латентный снобизм. Выдержка напарника, год отучившегося в колледже в Англии, меня удивляет больше всего. Если бы он не был столь безнадежно юн, я бы могла и влюбиться. Могла бы. Но, во-первых, возраст, во-вторых — нравы: в Тбилиси приличной девушке положено любить отморозка.
— Сядем поближе, вчера мне было видно не очень, — предложил он, не подозревая, какую драматическую допускает оплошность. Историю юного каннибала, поедающего в пустыне еще живых животных, а потом собственного отца, я также смотрю в первый раз.
— Прости, я на секунду, — сказал он шепотом во время сцены, где главный герой глотает трепыхающуюся бабочку.
Не отрывая глаз от экрана, я молча кивнула.
За время его отсутствия герой успел схрумкать отца и еще несколько человек.
— Я ничего такого не пропустил? — с надеждой в голосе осведомился он, вернувшись.
— Ничего такого, — ответила я с напускной беспечностью, — он схарчил отца и пару типов.
— О боже! — воскликнул напарник голосом будто с приставленным к нему глушителем. Семья из не легкой или какой-то там еще промышленности подобных метафор явно не предусматривала.
Я повернула голову в его сторону. Рядом сидел незнакомец с белым, как экран, лицом.
— Понимаешь, это аллегория. Пазолини, он бунтарь, он восстает против ханжества общественной морали.
Дежурная фраза начинающего критика его не очень убедила, но мой воспитанный напарник, изучающий итальянский в качестве внучки латыни, необходимой в карьере юриста, ответил скороговоркой:
— Все нормально, все хорошо, мне, наоборот, очень все интересно.
Только минут через двадцать, когда другой юный герой стал заигрывать на наших глазах с хорошо откормленной свиньей, будущий служитель правосудия сдался.
— Я, наверно, ничего в кино не понимаю, — прошептал он мне на ухо и неловко дотронулся до моего запястья. — Если ты не против, я на улице тебя подожду.
— Что ты хочешь, — коротко заметила после просмотра моя однокурсница, главная грузинская красавица современности Нина Орджоникидзе (позже Иоселиани, по которому мы писали диплом, снял ее в своих «Разбойниках»), — он настоящий мужчина — расстались на пике отношений.
Больше он не перезвонил никогда. Он бросил Лауру. Новый напарник, выданный мне взамен, оказался несмешным шутником с мединститута, изучающим итальянский под влиянием творчества певца Эроса Рамазотти. Лаура вскоре его выгнала. Но это уже не имело значения. На третьем курсе я влюбилась в Москву.
Эпилог
Белфаст. 2011. Стадион имени кого-то. Футбольный матч между такой-то и такой-то группами. Мои друзья знакомятся с приятным тбилисцем лет тридцати. Сосед по трибуне. В пьяной драке случайно застрелив человека, много лет назад бежал из дома.
Это выясняется уже в гостях. Там же за рюмкой водки он мимоходом спрашивает о девушке, которая про кино в Москве рассказывает, где-то там на телике.
— Когда-то давно я ее к кино приобщал, — говорит он, — она была жуткая трусиха, — водил ее на серьезные такие фильмы.
— Вообще-то она моя первая любовь, — признается он новым московским друзьям перед тем, как проститься, поклявшись не расходиться никогда, — немного, правда, сумасшедшая.
Он увлекается политикой, сочувствует местному освободительному движению, прекрасно поет по-итальянски. К женщинам относится настороженно.
Сергей Нарышкин. О политике высших достижений
Спикер Госдумы Сергей Нарышкин сравнивает спорт и политику и находит очень много общего.
Так, и у спортсменов, и у политиков одна цель: победить.
Но речь не идет о победе любой ценой.
А о чем речь, вы можете узнать прямо сейчас.
Мы привыкли смотреть на спорт как на явление, прямо не связанное с политикой. Однако пересечений слишком много, и очень уж они показательны.
С самых первых в истории Олимпийских игр прошло без малого три тысячи лет. Уже тогда стало понятно, что побед можно добиваться и мирным путем. Ведь во время Олимпийских игр не только укреплялись международные контакты, но даже прекращались войны.
Корни представительной демократии также уходят в глубь тысячелетий. А сам институт выборов позволяет выявлять сильнейших в условиях мира, а не войны.
И спортсмен, и политик ставят перед собой главную цель — победить. Или, что называется, «потренироваться», проверить возможности соперника и опробовать свои силы перед решающим рывком. В конце концов — элементарно заявить о себе.
Одной из целей олимпийского движения изначально было вовлечение максимального числа участников. Если первая в истории Белая, то есть зимняя, олимпиада (в 1924 году) собрала всего 16 стран (и нашей среди них не было), то спустя 90 лет к нам в Сочи приедут спортсмены из более чем 80 государств.
Давайте на минуту представим, что к следующим Играм будут допущены лишь те страны, которые квалифицируют своих спортсменов абсолютно во всех олимпийских дисциплинах. Их, думаю, будет не больше десятка. Будет это благом для развития спорта в мире? Вряд ли.
И здесь вновь можно провести параллели с политикой. Так, в результате прошлогодней реформы число партий в России увеличилось на порядок — сегодня их уже более 70. Условия борьбы — равные для всех. Но возможности самих участников, конечно, различаются.
Похожее происходит и в спорте. Несмотря на общие правила, многое зависит от возраста, веса, «послужного списка» и т. д. Однако нет ничего плохого в том, что кто-то мечтает бросить вызов сильнейшим. К примеру, во всем мире популярны ежегодные открытые марафоны, собирающие не только профессиональных спортсменов, но даже детей и пенсионеров. И там никто не жалуется на отсутствие зрелищности или неравные условия. Еще пример. Вспомните, как широко обсуждалась история венесуэльского лыжника Сезара Баэны, который даже рискнул обратиться к Президенту России с просьбой допустить его до сочинских Игр в 2014 году.
Отечественная избирательная система сегодня работает по таким правилам, что практически любой «новичок» может участвовать в гонке и даже победить. Но к чему это порой приводит? Как в спорте — к разочарованиям или к нарушениям правил. Известно, что иногда недостаток квалификации пытаются компенсировать так называемой спортивной дурью. Они лихо начинают, но выдыхаются уже к середине дистанции.
Есть здесь и обратная сторона. От политиков со стажем звучат предложения создать дополнительные барьеры для молодых партий. В том числе после региональных выборов с широким списком конкурентов, итоги которых опять показали, что «старожилы» политического процесса в целом крепко удерживают свои позиции. Дополнительной страховки им не нужно.
На классической беговой 110-метровке установлено 10 барьеров высотой чуть более метра. Некоторые специалисты (намеренно пишу без кавычек) для начинающих предлагают, по сути, поставить еще два барьера или поднять существующие (скажем, процентов на 15). Или вообще — поставить барьер сразу после старта, где участник забега не сможет даже шага сделать.
Так стоит ли в партийном строительстве наступать на «старые грабли»? На мой взгляд, все участники избирательных кампаний (вне зависимости от их опыта и заслуг) должны находиться в одинаковых условиях. Ведь у более опытных все равно будет объективное преимущество. И дело не в пресловутом административном ресурсе, который якобы используют парламентские партии. Речь о другом ресурсе — их собственном, политическом.
Во-первых, победителям всегда легче на следующих соревнованиях — как с психологической, так и с имиджевой точки зрения. А во-вторых, «новички» должны знать, что легких побед не бывает. Чтобы стать первыми, им требуется выступить на голову выше соперников. Это крайне трудно, но достижимо. И такие примеры есть не только в политике, но и в истории нашего спорта.
Подчеркну: речь не идет о «победе любой ценой». Ведь и в вольной борьбе, и в плавании вольным стилем (несмотря на их название) есть свои строгие ограничения. Нарушения же влекут серьезные наказания, вплоть до дисквалификации.
Да, все сравнения здесь достаточно условны. Я ни в коем случае не смешиваю спорт и политику. Цена ошибки в политике — несоразмерно выше. На законодательном поле любой депутат чувствует себя поистине сапером, который должен обдумывать каждый свой шаг, каждое решение. Одна строчка в бюджете, который рассматривает Государственная Дума, может повлиять на жизнь миллионов или развитие целой отрасли. Спортивный азарт здесь уж точно неуместен.
Именно с этих позиций мы будем продолжать работу и над новым законом о выборах депутатов. Пусть в «политике высших достижений» смогут проявить себя не все — стартовые возможности у них должны быть в целом равными. Лишь тогда результат будет справедливым.
Но все же главным условием побед являются вовсе не правила игры, а личные качества. А еще — честность в борьбе и готовность биться за свои идеалы. Принципиальность всегда ценит и спортивный болельщик, и избиратель.
Про верность спортивному хобби есть замечательный анекдот. Два британца преклонных лет играют в гольф на поле, которое граничит с кладбищем. Вдруг вдали появляется похоронная процессия. Увидев ее, один из игроков опускает клюшку, обнажает голову и замирает в скорбной позе. Второй удивлен: «Джон, я не знал, что вы так чувствительны к чужому горю!» В ответ слышит: «Все-таки мы прожили с Бетти 40 лет».
Конечно, приверженность своей партии и ее идеологии у политиков не так сильна, как у этих двух заядлых гольфистов. Однако само наличие политических убеждений и умение их отстаивать необходимы для достижения успеха. А тот, кто готов менять «команды» и партийные программы от выборов к выборам, вряд ли когда-нибудь станет «чемпионом» в условиях любого избирательного законодательства.
Анна Николаева. Дурацкие игры
Из этой колонки журналистки Анны Николаевой читатель может, конечно, попытаться сделать хоть какие-то выводы о так называемой женской логике. Однако вряд ли у него это получится, потому что Анна Николаева отличается от других женщин мужским умом. В общем, вся эта адская смесь щедро представлена в этой колонке и путает карты даже самому опытному игроку в дурака. Но есть от прочтения этой колонки и польза: к концу мнительный читатель способен осознать, что он-то этот дурак и есть.
Это я веду себя как пионерка, а он — как отпетый коммунист: издевается надо мной днями и ночами или мне просто кажется. Я успокаиваю себя тем, что кажется. Говорю себе молча, что бог с ним и с его пионерскими играми. Он любит играть: он всегда или на сборах, или на соревнованиях. Спорт он, кстати, не любит, это у него жизнь такая.
Меня он упрятал в тайм-аут. Но даже там норовит погонять в футбол, вместо того чтобы просто поговорить. Я ему объясняю, что не умею играть в футбол, а он только раззадоривается от мысли, что меня можно научить кое-чему.
Мои учения ему поперек горла, да я и не пытаюсь. Так, скажу иногда дрянь и стараюсь побыстрее скрыться, чтобы душу не переломал в ответ. Но молчать совершенно не могу. Чувство справедливости, привитое долбаным октябрятским детством, мешает вовремя заткнуться. Поэтому иногда завожу разговоры будто ни о чем, но с потаенным смыслом, чтобы вразумить его. А ему разговоры мои совсем ни к чему: если тихо что-то прошуршала — ладно, а если взвизгнула — сразу диагноз. Слова мои грешные ему только в одном случае нужны, к которому он всегда готов. Поэтому возможность выговориться у меня все-таки есть.
Я его не виню. Вслух по крайней мере. Я стараюсь на себя обижаться, но ему это тоже не нравится. Он же первый во всем, и подруга у него должна быть с самой красивой пилоткой.
Поэтому ему вообще не нравится, когда я обижаюсь. Он тогда на меня рукой машет в прямом смысле: поднимает вялую ладонь и бросает — как будто брассом поплыл от греха подальше. А что я сделать могу? Настроение ужасное, собираюсь на работу, надеваю одни джинсы, потом другие, нет, лучше юбку, и вообще не иду на работу.
Я прощаю ему все, только когда он болеет. Болеет он молча, сразу и не разгадаешь. Забьется в кухонный угол и сидит нахохлившись. Чихает. Телевизор просит выключить. Тишины ему, видите ли, хочется. Страшно признаться, но я радуюсь про себя, полечить его можно наконец-то по-настоящему. Платочками бумажными обкладываю, дую на лоб, порошки смешиваю. И одну фразу повторяю: «Только в баню не ходи, нельзя при температуре ни в коем случае». Отвернулась за порошками, а он сбежал. В баню. Как хорошо, говорит, что подсказала, как вылечиться, а порошки свои сама пей. Вышвыриваю порошки в мусор вместе с его рубашками. А он возвращается из бани и требует: «А где порошки мои?»
Расскажи про родителей, говорю ему, надеюсь — вдруг смогу понять душу его светлую. «А зачем тебе», — хмуреет лицом. Не хочешь — давай я тебе расскажу про своих, отвечаю. Он грустнеет, но соглашается: «Только напомни, как маму твою зовут». И так я не знаю уже сколько раз. Опять тупик. Я ничего ему не рассказываю в итоге.
А еще он правила не соблюдает. Вот я правила знаю, но они мне не нужны, я же в его игры не играю. А он не знает правил, помнит только самые общие, например, про помеху справа (это я), и все равно выигрывает. Он правила нарушает, но он не мерзавец. И когда он правила нарушает, почему-то все равно приличным человеком остается. У меня не так. Я правильная и стараюсь, не опаздываю и не обижаю. Поэтому, наверное, и нет мне прощения.
Я ничего не знаю: ни про себя, ни про других. Я все больше сомневаюсь во всем. А у него полная ясность, хотя и не стабильная. Я не понимаю, как он уживается с такой категоричностью, а ему вовек не понять моих метаний. Так и ходим по краю орбиты друг друга. Замкнутый круг.
Мы с ним в карты играем иногда. В дурака. Карт у нас никаких нет, но мы играем. Мне игра в дурака еще в детстве нравилась, когда девичье сознание фобиями начинялось. Я в дурака редко проигрываю. Он помнит, что я умею, и старается. Важничает много, шутит в начале игры. Потом темнеет, начинает понимать, в какого дурака играем-то, и ногой потопывает. Потом затихает, и отвернуться не успею — уже мухлюет, дуру из меня делает.
Понимаю, что даму козырную припрятал. Знает, что эта карта меня особенно бесит. Не стыдно тебе, говорю, я же знаю все про даму-то козырную. А она не козырная совсем, просто дама, отвечает. «Да какая разница, надоели мне твои измены, все, видеть тебя не хочу, кончились игры наши», — говорю в ответ. А он не наигрался еще, в азарте «а хочешь, ударь меня» говорит. И даже глаза не закрывает. Смотрит и аж бледнеет от удовольствия, предвкушая очередную победу. Знает же, что не посмею. Посмею, сама глаза закрыла — и ударила. Вот как учили в школе мальчиков-одноклассников боксу, а я подсматривала, так и ударила.
А он растерялся жутко, стоял и улыбался, пока я на груди у него прощения искала. Теперь ботинки ему зашнуровываю и расшнуровываю. В наказание. Он прощения никогда не просит: а зачем, говорит. Действительно, он же ни в чем не виноват: либо случайность, либо просто забыл или перепутал.
Иногда мне кажется, что все, доигрались. От тоски аж в глазах темнеет, в мозгу зарницы полыхают. А он, смотрю, как ни в чем не бывало мячик гоняет, звонит кому-то, перебивает меня на полуслове и тут же забывает, о чем я рассказывала. Я ненавижу его иногда, а он меня — нет. Не понимаю, почему. Злится — да, но не ненавидит. Он любит меня. Не так, как себя, конечно, но любит. Я когда думаю так, плакать начинаю.
Смотрю вокруг, а его нет опять. Не звоню, знаю, что нельзя произносить «ты где?» скрипучим голосом (а когда эту фразу произносишь, голос всегда скрипучий). Жду его, даже злиться начинаю. А он играет где-то, то ли в дурака, то ли в футбол, и совсем забыл, что я одна.
Хотя, если подумать, что мне печалиться, ведь у меня в кармане его единственный джокер.
Он бы удивился: «Какой такой джокер? Ничего у тебя нет против меня». У меня и правда ничего нет. А у него есть я. И мне иногда снится, что это ненадолго.
Андрей Орлов. Что сказать о «Пионере»?
Поэт Андрей Орлов на вручении литературной премии «Русского пионера» прочитал стихотворение, посвященное «РП». Не долго думая, мы публикуем его.
И кто бы устоял на нашем месте? Тем более что после своей свадьбы Андрей Орлов удалился от людей (хотя у нас такое ощущение, что он всегда где-то рядом) и не написал положенный ему стих о дружбе.
Я сейчас всему народу Расскажу на свой манер, Как десятка три уродов Выпускают «Пионер». Представители богемы, Люди творческих элит Раскрывают дружно темы: Где и кем стакан налит, Кто и как гулял на даче, Кто с какой в постели был, Где и кто кого подначил, Кто — хороший, кто — дебил. Расписались словно звери Даже те, кто букв не знал… Что сказать о «Пионере»? За-ме-чательный журнал! Как все это происходит? Автор наблюдал вчера. Он узнал, как с перьев сходит Пионерская мура. Там Колесников (редактор) Правит, лежа на боку, В смысле, пашет словно трактор То в Париже, то в Баку. Он же член в премьерском пуле! Лично Путина видал! Он редактор? Ну и х…! То премьер, а то — журнал. Ну а кто же выпускает Пионерский ваш листок? Все, что русский люд читает, Весь сознания поток? А редактор с оком чистым Отвечает на вопрос: — Выручают колумнисты, Ими «Пионер» оброс. Например, нужна страница Про космических армян — Вам ее расскажет в лицах Маргарита Симоньян. К ним за совесть, не за рубль (Рубль — валюта дураков) Часто пишут честный Врубель И загадочный Сурков. Им про то, как виски квасил, Как рубаху рвет талант Пьющий А. Васильев (Вася) — Тот, что бывший «Коммерсантъ». Гарбер, Путин, Дубовицкий В спор вступают, кто умней. Авен, Фридман, две девицы — Посветлей и потемней. В общем, эти колумнисты — Все — кто в лес, кто по дрова, Все ужасно самомнисты Пишут про себя слова. Выпивают на «Авроре», В Альпах разнесли шале… В их тщеславном громком хоре Света луч один во мгле. Не Дворкович-Макаревич, Не Юмашев Валентин, Как былинный королевич Света луч у них один. Не Ефремов-Охлобыстин, Объясняю вам, друзья: Честен, смел и бескорыстен Среди них прекрасный я! Чем же я от колумниста Отличаюсь как поэт? Взглядом трезвым и лучистым? Тем, что не люблю омлет? Тем, что в облаках летаю? Тем, что слишком башковит? Нет, от них я отличаюсь, Тем, что знаю алфавит! И Колесников за это (Он ведь раньше буквы знал) Приглашает как поэта иногда Меня в журнал. Щедро платит гонорары, Часто ставит всем в пример. Все. Кончаю. Мы не даром Любим «Русский пионер»!Андрей Орлов (Орлуша). Timespotting (Наблюдение за временем)
Поэт Андрей Орлов (Орлуша) все же написал стихотворение.
Пренебрег редакцией ввиду дедлайнов. А все-таки, видимо, хоть читатели имеют для него значение.
Выпивший крови Андрей Орлов.
От автора: прочитанное вами — это начало Полного Текста длиной в одни поэтические сутки, поделенные на четверти часа.
Каждая строка равняется 75 поэтическим секундам.
Триста шестьдесят пять Полных Текстов сложатся в условный Поэтический Год и начнут генерировать подобные себе Тексты, складываясь в Сантитексты (Центурии).
Десять Сантитекстов составят Миллитекст, тысяча Миллитекстов вполне логично выстроятся в Биллениум, завершив, таким образом, смысл существования существующих языков и земной цивилизации в целом.
Схема расчета:
75 поэсекунд = 1 строка
15 поэминут = 1 стих
4 стиха = 1 поэчас
6 поэчасов = время дня (утро, день, вечер, ночь) = 1 глава
24 поэчаса (96 стихов) = поэдень (том)
28, или 30, или 31 поэдень = стихомесяц
3 стихомесяца = время поэгода (поэквартум)
4 поэквартума = поэгод (аннуал)
100 аннуалов = сантитекст
10 сантитекстов = миллитекст
1000 миллитекстов = биллениум
00:15
Я живу с интересом и жалостью между теми, Кто живет не живя, пожирая себя и время. Карты жизни тасуя, тусуются всуе те, Кто, пасуя, буксует и носится в суете. Колесо. Словно белки на месте бегут, вертясь, Оставаясь на месте, глазами крутя, смеясь. Или — плача с усталости или от боли мелкой, И у них на часах никогда не крутились стрелки, И на их циферблатах на каждом часу — ноли. Я хотел бы окликнуть их, только нужно ли?00:00
Время, в принципе, не так уж и мимолетно, Его можно остановить очередью пулеметной Человек по крайней мере для десяти, Для раненных смертельно — наоборот, запустить Его же раз медленнее в пятнадцать, Ускорив для трех хирургов, которые будут пытаться Жизнь полудышащим в грязных палатах спасти, Не зная о бомбах, ищущих в тот же момент пути К крышам убогих военно-больничных строений Со скоростью яблок Ньютона, верней, с ускореньем Плевка хулигана-мальчишки на лысину мужика. Помнишь, как время стихало на время полета плевка?00:15
Она умерла в без чего-то семь или восемь, Красивая и молодая, в висках без проседи, Всего лишь год с небольшим не была беременной, Родившей себе сынишку чуть раньше времени. А нам, остальным, тем, кто жив, сознавать не дико ли, Что все? Что часы для нее навсегда оттикали? Что новость, которая вдруг как булыжником влет по темени, Проста и понятна: она умерла «до времени»? И кто объяснит катафалка заезд дурацкого От морга в Москве до погоста Сергопосадского? А то, что могильщик, который с родни выклянчивал Последние, встречу свернул, сказав «заколачивай»?00:30
Двадцать четыре часа из Москвы в Феодосию. Скорый — машина времени в лето из осени. Вместе с перроном на месяц Москва кончается, Тысяча кур по свистку в кучки костей превращаются. Вместо часов ненужных столбики километровые, Девушки курят в тамбурах, к пляжной любви готовые. Через платформу — обратный где-нибудь в Мелитополе, Все они месяц купались, пили и фрукты лопали, К хмурым мужьям готовятся ялтинские проказницы. Через перрон расстояние и в целый месяц разница… Десять минут стояночных на беготню азартную. Семьдесят месяцев отпуска чрево везет плацкартное.00:45
Пара минут до звонка и конца контрольной, Семь с половиной лет до конца эпопеи школьной, Время еще не стало гнетущей массой, А завтра в «Авроре» — новое про Фантомаса! Ну почему мне из школы всегда и легко бежится? А в школу обычно уныло и грустно тянется? Так это же время всегда с разной скоростью мчится, И разным по тяжести кажется с двойками ранец. А если пойти за спортзал вместо этого нудного чтения, Вдохнуть, со всех сил и нажать на солнечное сплетение, То смелость нужна, и вообще, это надо готовиться, Ведь там — тишина, там время на миг остановится…01:00
Моя бабушка Клавдия Павловна Осолодкова Была седоватой старушечкой норова кроткого, Она появлялась — что дома, что на вокзале — Обычно за час до того, как мы все ее ждали, Она уходила внезапно в ночь по-английски На проходящий какой-нибудь нижнетагильский, Она шила халатики, пряла, пекла чебуреки — Она все успевала, плюя на времени реки. А когда родня с ней слетелась в Тагил проститься, Всем понятно стало, что можно не суетиться, Что и там, куда молча с Хароном ходили греки, Баба Клава намерена шить и печь чебуреки.01:15
Вся жизнь у иных короче, чем я просыпаюсь. Многие тысячи мрут быстрее, чем я, пытаясь Тапок похмельной ногою найти, подымаюсь с кровати. Мрут в Пакистане, в Рабате, мрут в Ашгабате. Что для них час? Вдвое больше, чем жизни квота, Вчетверо даже, в шестнадцать раз для кого-то. Те, кто младенцем ушли без имен и отчизны, Прожили, кстати, поболе меня — ведь по целой жизни! Прожили, кстати, все как один, без вранья и злобы, Не насмотревшись, как строит зима сугробы, Глупости не сказав, не нарушив знаков, Голода не испытав, даже не покакав.01:30
Девяносто песочных струй текли непрестанно, Подменяя друг друга на кораблях Магеллана. Не боялся высокой волны, ураганов, крена Ни один в Венеции дутый «релох де арена». По-испански «арена» — песок. С одного карьера Магеллану привез мешок старый релохьеро И сказал: «Убей меня Бог прямо с неба в темя, Если будет плохим релох!» (по-испански «время»). Восемнадцать на каждый борт и — вертеть, как надо! Время нам нипочем, вперед! Слава ждет армаду! Магеллан свой путь завершит, как песчинка ляжет: Кровь из раны в песок. Убит. На туземском пляже.01:45
Каждый любитель гляденья на скорость бега Видел внизу экрана круглую букву «омега», Тот логотип часов, что всегда отмеряют В долях секунды то, что для нас вытворяют Спринтеры, стайерши, те, кто с горы на лыжах, Те, кто себя лимоном для спорта выжал, Те, кто, себя не щадя, эфедрины лопал, Чтобы ему стадион как безумный хлопал. Ногу быстрее всех над тартаном кинешь! То, что ты лучше всех, знает фотофиниш! Диктор испанский — в рев: CAMPEON DEL MUNDO-О-О! А дело-то в четырех тысячных секунды.02:00
Тридцать три — это возраст вполне себе не преклонный, Особенно для людей, к табаку и вину не склонных, Для тех, у кого и желанье, и вечер свободный есть Потрепаться о жизни с тем, кому шестьдесят шесть. Расспросить о том, как когда-то они говорили С тем, кого сами в два раза моложе были, И получится, связи прямые наладить просто: Через одно знакомство с «за девяносто»! И цепочка, быть может, сложится проще простого — Шестьдесят восемь звеньев, и — «Рождество Христово»! …Тридцатитрехлетних троллейбус смеется, весел: Передайте вперед мужчине, что он — воскресе!02:15
Я не буду здесь врать вам про выбор страны и погоста, Хотя это делают в Питере многие авторы просто, Но если дороги последние могут быть мною предсказаны, То всяко хочу не на остров Васильевский зассанный. Если вы познакомиться с Бродским при жизни, с живым не успели, Значит, путь вам в Венецию, кладбище-остров Микеле. «Сан» Микеле, естественно, все там святое: Венеция это! Там, кстати, могилушка Бродского есть, но нет туалета. Писает мальчик в Брюсселе, на кладбище вид это странный, Но там есть могила: PASSALI (ALBERTO E MARIANNA). Она там весьма своевременна (на совпадения — бзик): Sic transit Gloria mundi. И вправду: Sic-sic!02:30
Каждый прекрасно умеет предсказывать прошлое, Постполагая, что было и радостное, и пошлое, При этом о том, что будет, не помнит никто наперед, Хотя ближе рождения даты день, когда он умрет. Осознавая назначенность времени камни раскидывать, Очень легко обнулять нам прошедшее, видимо. Делая вид, что по правилам будем играть, Зная, что все, что раскидано, нам собирать. Зная, но все ж продолжая с тупым постоянством Камнями кидаться, есть время, жевать пространство, Забывая количество дней и названия мест, Во времени путаясь, говоря, что оно «будет есть».02:45
У него восемнадцать с немногим утра, У нее — без чего-то четырнадцать ночи. Ему просыпаться почти что пора, А ей еще спать позволяют не очень. Они движутся в ритме — каждый своем: Она — без любви, но вполне осмысленно, Тот, кто с нею — как будто, он с нею вдвоем, И он — со своими бессонницы числами. Всего-то и надо — вернуться на пару часов назад Ей. Туда, где никто никому никогда не врет, А ему бы лучшей из всех наград Стало время всего лишь на пару часов вперед.03:00
Лишние девять и сорок дней В пороке рожденным прожить непросто. Дней, когда дети становятся все длинней, А им ноги согнули в гроб не по росту. Дней, когда все говорят про «там», А они уже все под землею знают: Что — черви, что искренни слезы дам, И еще — что «там» вообще не бывает. Они — как и раньше — герои снов, В которых любовь и правда без жалости. Про себя попросил бы: мне — без попов. Нет, честно, мне без попов, пожалуйста.03:15
Время делится на двенадцать и шестьдесят. А если б делилось на восемь и девяносто, То те, что над нами вечно висят, Беды бы уничтожились просто. На предательство нужно ровно четыре часа, На убийство часто хватает минуты четыре. С девятого по двенадцатый час небеса На зло и жестокость всем выделяют в мире. С первого по четвертый — это часы любви — Лежать с любимыми чтоб почти без движенья. С пяти до восьми — это время на «Спас-на-Крови» И еще останется на Раннее Возрождение.03:30
Между прочим, в метро часы не тикают, Там электричество — бог поездов расписания, И поэтому люди в подземке — дикие, Без ощущений и с яростным непониманием. Они не моргают, как ваньки-встаньки, И дети там тоже — злые уродики. А между прочим, во всех салонах «Титаника» Громко, тепло и ласково тикали ходики. Там в пять часов всегда выходили к чаю, Чтоб оттопыривать старый мизинец, четыре старушки. Умирать как-то проще, я искренне так считаю, Под хриплый и ласковый крик заводной кукушки.03:45
Если минутную стрелку чуть изогнуть, То будет такое, описываю вам вкратце: Будет все так же — без чего-то там что-нибудь, Но не будет этого чертова «без пятнадцати». И еще не будет вечного «без двадцати», Когда, все проклиная, летишь, каблуки теряя, И никто не умрет в раннеутреннее «без пяти». (Я проверял, в него очень многие умирают.) Но настанет двоим, а не как у всех, Новый год, И не вовремя пискнут сигналы точного времени. Просто стрелку согнул себе сам человек — и вот Уже капли секунд перестали стучать по темени.04:00
В часовых магазинах живет, размножаясь, смерть. По цене от трехсот рублей до злых турбийонов. Циферблаты знают, кому когда умереть, От чего умереть и в каких умереть районах. Там на каждом кругу — незаметная точка «стоп», За которой кого-то уже никогда не будет. Покупают часы покупатели, просто чтоб Их прожить до конца. Уходите отсюда, люди! Слышишь, женщина, ты же жена и мать! Не дари своей дочке на свадьбу часы на счастье! Уходи, попытайся сегодня, сейчас, понять, Что часы — это жизнь, но разбитая вдрызг на части.04:15
Она прошептала, чтоб муж не слышал, Что будет секунд через десять. Сказала бы «час» — ничего бы не вышло, Но не было времени взвесить. Десять… девять… — тогда он еще был счастлив, Он ждал, бился пульсом и верил. Восемь и семь не сулили ненастья, Но взор приковали к двери. Шесть-пять-четыре — затопало вдруг. Сверху соседи бесятся? Взгляд вдруг уперся в люстровый крюк… Он, не дождавшись, повесился.04:30
Время не движется, сущность его проста: Времени нет, как, быть может, нет и пространства. Без шестерен и колесиков звезд суета Шарит по небу с уверенным постоянством. Бог не придумывал цифры календаря, И будильников, чтобы не опоздать на работу, И похмелья салатного первого января, И не назначал никому для молитв субботу. Суета сует, суета рожденья стиха, Суета сует в тебя пальчиком в укоризне. Иногда в «суета» первой буквой напишешь «ха», И понятнее становится смысл суетливой жизни.Иван Охлобыстин. Некролог
В «музыкальный» номер «РП» Иван Охлобыстин написал про своего друга, музыканта Гарика Сукачева.
Назвать колонкой то, что написал Иван, — язык не повернется. Тут и надрыв, и трепет, и отчаянность.
Именно как в песнях самого же Гарика.
На случай, если подохну раньше.
Когда мне очень-очень плохо. Когда хочется завернуться в старую волчью шубу, рухнуть пьяным в мясо на сугроб и уснуть навсегда, я ставлю песню Гарика Сукачева «Ночь». Она рвет меня в клочья. Я не могу этого объяснить, как не могу объяснить все самое главное в своей жизни.
Оно выше, красивее, неизмеримо важнее меня. Оно управляет мной, к моему счастью.
Оно зверски наказывает меня, если я не прав, и так же безмерно любит меня, если я живу по совести. А Гарыныч — ее прямой представитель. Один из немногих, из единиц. Наверное, поэтому иной раз я стесняюсь ему даже звонить. О нем — только в превосходных формах. Он единственный, кто «по сути» понял Москву и написал одноименную песню.
Он научил меня, что надышаться можно только ветром. Только он — испитый, резаный-недорезанный, склочный суицидник — знает истинный вкус чистой воды и запах воли.
Если бы он родился сто лет назад, то под него однозначно заходили бы на таран многие советские летчики. Только он — чопорный чувак с сигарой, в ластах и перстнях, на палубе своей нескромной яхты — может объяснить, что индейцы племени ирокез имеют в виду под словом «преданность».
Только его совет стариков якудза в Токио под руки водил смотреть на свою сакуру и на этих же руках, на запястье, на венах, в ночь того же дня наколол слово «вечность». Он сам часто не уверен, что понимает, о чем говорит, и особо по этому поводу не парится. Его дело — передать. Было бы неплохо в его честь назвать транзистор. Звезд уже штук десять названо. Он трепетный отец, он живет с женой с десятого класса, он солит кабачки на зиму. Те, кто говорит, что знают его, — врут. Его нельзя знать. Он — Вселенная. Глубокий космос. Факт: ему недолго осталось, как бы дико это ни звучало. Раза четыре он уже заходил «за край», но ангелы его отпускали. Видать, там его тоже любят.
Прощай заранее, нежная душа деревенского мальчишки, рожденного у проруби реки за деревней Мякинино полвека назад, и выжатая за это время судьбой досуха.
Вдруг так и не созвонимся. А я хочу, чтобы ты точно знал, что люблю тебя.
Иван Охлобыстин. Симпатизирующий
Вообще-то каждая колонка Ивана Охлобыстина, написанная для «РП», может считаться колонкой верующего человека про веру, но повторов не будет: Иван Иванович всегда найдет новые слова на вечную тему.
Я верю в бога!
Ничего меня не убедило, ангела не встречал, в тонких снах — хаос, но я верю в Бога!
Если вера моя будет с горчичное зерно, то я смогу менять ландшафты. Пока не могу. И, как подсказывает опыт, в этом вопросе еще никто не отличился. Поэтому то, что я вкладываю в слова «верю в Бога», прежде всего означает: я истово, больше всего на свете хочу верить в Бога. Если это произойдет, то я сделаю посреди Сибири два новых моря, почищу океан, верну Гольфстрим на место, поменяю в США президента, на «посмышленее», чтобы от Европы паразиты отлепились. Европа от них задыхается. Но Европа сама виновата — научила на свою голову. Вот ей с Россией не жилось?!
Что еще сделаю — найду в себе силы и раскаюсь в своих грехах, чтобы с чистой душой общаться с людьми. Хотя и сейчас, слушая их исповеди, изумляешься — как будто это ты сам. В обстоятельствах, естественно. И сам себе совет даешь, и сам за себя грехи отпускаешь.
Если вы понимаете вообще — о чем я. По личному опыту, тактильным ощущениям это похоже на светлую, дикую усталость. Словно поднялся на вершину горы.
Жаль, что я не могу честно говорить о себе, что я верующий человек, но это того стоит. Библейская лестница Иакова, наверное, состояла из подобных историй — историй прощеных душ.
Я окружен верующими людьми, их дело, почему они не меняют ландшафты, но они самые родные люди для меня. Каждый из них шедевр — Божье Творение! Примеров миллион, от раскаявшегося уголовника, севшего за другого, «чтобы паренек одумался и институт закончил», проститутки, родившей от финна ребенка-дауна и отдавшей всю свою жизнь этому ребенку, до унылого аристократа, 14 раз сыгравшего в «русскую рулетку», а на 15-й предложившего своей первой и единственной любви. Уступил даме. Она сразу выиграла.
Один — алтарник в тюремной церкви, где-то в русской глуши. Другая, потерявшая все-таки ребенка, чистит полы в деревенской церкви под Красногорском! Третий служит настоятелем где-то в ташкентской епархии, кажется.
Всех их приютил Христос. И я был счастливым свидетелем этого Чуда Божьего!
Так что моя вера, наверное, все-таки не в видимом мире, а на уровне любви к людям. А как их не любить, если они такие же, как ты? Да, еще среди них был паренек из Славянска, который писал песни и последнюю посвятил святому Евгению. В песне паренек сетовал, что не сможет уподобиться Евгению, не снявшему крест и за это убиенному. Смог. Пошел в ополчение воевать с фашизмом, и его убили.
А у меня веры такой, видать, нет. Да и жена не отпустила. Я статьи только про веру пишу, а так… нет, Христовой Правды ради, я не могу себя назвать по-настоящему верующим человеком!
Симпатизирующий слабак.
Прости, Господи!
Сергей Петров. Роман с тайной
Бывший следователь Сергей Петров защищает тайну. Уважает тайну. Требует к тайне адекватного отношения.
Нельзя же с тайной вот так вот: только узнал — и сразу поделился. Тайны, они тишину любят. Сокровенная, нежная история, которая как раз не срывает, а поправляет заботливой рукой завесу таинственности над жизнью и внутренним миром автора, Сергея Петрова.
Что соответствует как позиции, так и концепции.
Я всегда был с тайной на «ты». С самого детства. Не случайно «Семнадцать мгновений весны» до сих пор мой любимый фильм, а «Секрет» для меня — отечественная рок-группа № 1. Первой грандиозной тайной была картина успеваемости в четвертом классе. Это была тайна во имя любви и спокойствия. Любящий своих родителей сын, я не хотел их расстраивать. Не получать двоек было выше моих сил, и я погружал картину успеваемости в атмосферу таинственности.
— Как дела в школе, Сережа?
— Хорошо.
— Тебе все понятно? Может, есть какие-то вопросы?
— Нет-нет. Мне все понятно.
Набитый двойками дневник я пару раз «терял», зарывая под вековым дубом. Потом, чтобы потери не стали подозрительными, я завел два дневника. Схема известная: один дневник населяли двойки, другой — оценки более престижной категории. Меня, конечно же, разоблачали.
Как правило, жестко наказывали. Но к тайне мой интерес не угасал. С годами я взял тайну в глубокую разработку. Я стал постигать ее природу с педантичностью и упорством девственника, желающего лишиться своего позорного положения сразу и наверняка.
Годам к двадцати трем я пришел к выводу, что тайна по своей природе сильно смахивает на строптивую женщину. И обращаться с ней нужно в высшей степени уважительно и аккуратно. Иначе — жди беды.
Это я осознал, познакомившись с тайной, которую условно можно назвать следственной.
1997 год. Август. Город Тамбов.
Я сижу в кабинете, стучу по клавишам печатной машинки «Ятрань». Дверь кабинета распахивается, и на пороге появляется Колька. Заслуженный цыганский барон Тамбовской области. За то, что я нашел украденную у него икону и посадил воров, он благодарен мне по гроб жизни.
— Сергей Павлович! — зычно восклицает барон с порога. — Телефон в вашем кабинете поставлен на прослушку! Никаких лишних разговоров! Христом Богом прошу!
Кольке можно верить. Колька общается с ворами, бандитами, работниками правоохранительных органов. Колька знает все. Никто в 1997 году в городе Тамбове не был информирован столь основательно.
— Вашим соседом заинтересовались люди из УСБ, — шепчет он, — парился я вчера с одним подполковником…
Честь офицера, взаимовыручка: чем бы ни занимался мой сосед, я обязан предупредить его о грядущей опасности. И я его предупреждаю незамедлительно.
— Олег, тебя слушают. Будь осторожен. Не нужно никаких разговоров по телефону.
Олег надевает очки и задумывается.
С минуту он сидит, скрестив руки на столе. Потом решительно срывает трубку служебного телефона и набирает номер.
— Иван Семенович! Мы на прослушке! Деньги отменяются! Я ничего не беру, все потом. Ложимся, как говорится, на дно. Конец связи!
Ну кто так обращается с тайной? Что за неуважение? Неужели нельзя было позвонить из телефонной будки, с улицы? Уже через двадцать минут ребята в аккуратных костюмах расхаживают по нашему кабинету. Они роются в сейфе соседа, зловеще говорят, что им известно все, абсолютно все, но при этом почему-то задают одни и те же вопросы.
Уходят аккуратные ребята ни с чем. По всей видимости, со своей тайной они тоже были не аккуратны. Излишне преждевременно решили раскрыть ее ребята. А тайна, она не терпит суеты. Тайна — девушка не только строптивая. Она красивая и ветреная.
И в любой момент может стать девушкой другого. Поэтому охранять ее должно не на словах, а на деле. Пустословие тайна просчитывает на раз.
К этому выводу я пришел уже в Москве, сменив род деятельности.
В 2000 году я поступил в аспирантуру и устроился работать ведущим на радио. Парень неугомонный, я всегда любил делать резкие повороты.
Работодатель меня спросил:
— Какую зарплату вы хотите?
Этот вопрос поставил меня в тупик. Как отвечать на него? Запросишь много — скажут наглец, мало — будут платить, как курьеру.
— А сколько получают другие диджеи?
Работодателя мой вопрос возмутил:
— Вы что, Сергей? Как можно?! Это же коммерческая тайна!
Мне дали понять, что коммерческая тайна в данной организации важнее, чем государственная. Ни при каких обстоятельствах сотрудник радиостанции не должен произносить даже примерную сумму своей заработной платы.
Ни в случае тяжкого бреда, ни под пыткой, никогда! Ведь это же — тайна! Коммерческая!
И что вы думаете? Прошло какое-то количество времени, и тайна эта раскрылась самым банальным образом. Я прекрасно помню тот день. Была зима. Я со товарищи закончили записывать очередной выпуск программы «Бюро находок». Нам захотелось выпить.
Тесной компашкой мы собрались в студии у звукорежиссера и достали бутылку водки. Тук-тук! Я открыл дверь и впустил программиста. Накатив граммов двести, гость озорно подмигнул нам и молвил:
— А хотите, я вам кое-что покажу, ребята?
Программист плюхнулся в кресло, сделал пару кликов мышью, и на бескрайнем мониторе раскрылся самый секретный файл нашего радио — зарплатный! Он спокойно лежал в локальной сети, в папочке «Бухгалтерия». И для его открытия не требовалось даже элементарного пароля.
Начальство станции много говорило о неприкосновенности коммерческой тайны. Однако говорить было мало. Нужно было следить за этой красавицей, охранять ее. Но не было слежки, не было охраны. И пошла девица по рукам.
Охрана тайны — это уже из другой оперы. Охрана — дело нелегкое. Потому что она сама по себе должна быть тайной. Непринужденной должна быть такая охрана. Как будто ее нет.
К этому выводу я пришел после окончания аспирантуры. Заполучив ученое звание кандидата юридических наук, я трудоустроился во ВНИИ МВД России. С этого момента я, движимый жаждой обогащения, работал на двух работах. И одной из них знать о другой было совсем нежелательно. ВНИИ, несмотря на свой интеллигентный статус, относился все-таки к МВД, а в МВД служат подозрительные люди.
— Ты подрабатываешь? Халтуришь? — спрашивали меня.
И я отвечал: да, подрабатываю. Как и все. Преподаю.
Закон «О милиции» не запрещал заниматься деятельностью творческой, научной и преподавательской. Но если преподавание для работников ВНИИ дело привычное, то творчество, тем паче такое, радийное, выглядело бы очень подозрительно.
Поэтому тайну свою я охранял серьезно, но в то же время легко.
— Преподаю, — говорил я, — уголовное право и процесс преподаю.
Любопытствующие понимающе кивали. А из приемника доносились позывные моей радиостанции. Да еще и с анонсами моих программ. «Сергей Сухов (такой у меня был псевдоним) и гитарист бит-квартета «Секрет» Андрей Заблудовский!», «Сергей Сухов и Алексей Мартынюк Стаськович…». Плюс голос мой в анонсах, задорный, громкий, хулиганистый. «Не пропустите! Каждые выходные…». А любопытствующие продолжали качать головами, как китайские болванчики. Не убавляя звука радиоприемника.
…Тайна. Эту девицу я изучил от и до. Изучил и понял, что лично для меня тайна — не просто девушка. Тайна — это любовница. А жизнь — жена. Причем хорошая, которую любишь и ценишь. Как любовница скромная, тайна сохраняет в твоей жизни необходимый баланс, дарит штиль. Она помогает в работе, она даже сохранять семью помогает тебе, да! Не говори лишнего — не будет неудобных вопросов. Не будет неудобных вопросов — меньше будешь раздражаться. Отсутствие раздражительности — залог мира в семье.
Но есть здесь одно «но». Тайну нужно уметь приручить. Любому мужчине-«ходоку» известно: кротких любовниц не бывает. До поры до времени она кроткая, а затем пытается затмить собой твою жизнь. И жизнь превращается в ад.
Поэтому тайна должна знать свое место. Прекрасная и грандиозная. Любая! Она должна знать свое место и сидеть очень тихо. В противном случае ее нужно заставить уйти. И жить станет значительно проще.
Это я вам авторитетно заявляю. Как врун с солидным разведстажем.
Евгений Плющенко. Теперь не спеши!
Фигурист Евгений Плющенко в колонке для «РП», написанной на следующий день после возвращения из израильской клиники, по-честному рассказывает, что с ним было до, во время и после Олимпиады в Сочи. Никому до сих пор не известные детали убеждают: да, был прав. Да, победил.
Есть человеческие возможности, есть что-то выше человеческих возможностей, а есть что-то, что нельзя сделать ни при каких условиях. То, что мог, я сделал, а там, где Бог меня остановил, значит, и надо было остановиться.
Многие люди начали говорить, известные и не очень: «Надо было идти до конца!» Я просто хочу у них спросить: «А вы бы смогли? Поставили бы свое здоровье на медаль? Смогли бы кататься с такой болью?»
Вы думаете, я боюсь боли? Я шел до конца, я пробовал, но есть, например, боль мениска — мне сделали четыре операции, и я знаю, как бороться с такой болью. Мне удаляли паховую грыжу, и я катался и с такой болью. Но когда что-то происходит с позвоночником и ты после прыжка в два оборота на разминке, когда больше всего на свете не хочешь останавливаться, не чувствуешь свою правую ногу, тут не помогут ни сила характера, ни стойкость — вообще ничто. Тогда, на стадионе «Айсберг», на виду у тысяч зрителей и миллионов телезрителей у меня отказала нога. И я понял, точнее почувствовал, что тело как будто уже не мое и я не то что не смогу сделать двойной прыжок, а и одинарный вряд ли прыгну. Я надеюсь, что люди поймут: есть боль, которую невозможно терпеть.
Сейчас, когда я раз за разом вспоминаю, прокручиваю в голове тот день, я понимаю, что до конца даже тогда не осознавал всю опасность. Ни для кого уже не секрет, что у меня в позвоночнике были титановые шурупы и межпозвоночный полимерный диск. Это сейчас задним числом я понимаю, что было воспаление в спине, до конца конструкция не прижилась, мышцами не окрепла, но мне надо было тренироваться… Конечно, если бы у меня был год, тогда эта конструкция выдержала бы. Каждый прыжок, как удар за ударом, расшатывал то, что врачи вживили мне в спину. В результате один шуруп немного ушел в сторону, и в самый последний момент, когда я неудачно приземлился на разминке перед короткой программой в личных соревнованиях, шуруп полностью сломался. Тогда я подумал, что произошло что-то серьезное, но я даже не мог предположить, что эта титановая конструкция может сломаться. Часть шурупа просто впилась в спину. Я думал, что что-то с диском случилось, но чтобы такое…
Врач мне сказал, что продолжение выступления могло привести к самому плохому. Не дай бог, неудачное приземление или даже удачное приземление с борьбой на выезде, любая нагрузка — и шуруп мог задеть спинной нерв. После этого я бы уже не думал ни о соревнованиях, ни о медалях, вообще не думал бы о фигурном катании, а учился бы крутить колеса инвалидной коляски.
Я ходил как зомби до приезда в Израиль, когда еще не знал точно, что произошло. Мы сразу связались с хирургом, который делал первую операцию. Он назначил мне дату приема, и мы начали ждать. Мы ждали приговора или надежды. У меня начались серьезные боли, я боролся с ними разрешенными на тот момент противовоспалительными лекарствами, но они не помогали. Я не мог пользоваться препаратами, которые принимаю сейчас, потому что был еще спортсменом и у меня в любой момент могли взять допинг-пробу, которая однозначно показала бы положительный результат.
И вот начался осмотр: рентген, анализы… Опасения подтвердились: выпал один из шурупов с подозрением на трещину в кости. Два дня меня осматривали, светили, изучали. И приняли решение делать операцию. Вторая операция на позвоночнике за такое короткое время. Но делать нечего, потому что жить и тренироваться со сломанным шурупом в спине, мягко говоря, невозможно. Врач говорил мне так:
— Я тебя разрежу и посмотрю, срослась ли кость, мышцы. Если да, то, может быть, я всю эту титановую конструкцию разберу и вытащу из твоей спины. Но если трещина, то я усилю ее еще двумя шурупами.
Операция показала, что ничего, слава богу, добавлять не надо, нужно просто убрать сломанные детали. Когда вынимали, долбили, пара кусочков кости все-таки отвалились, они их засунули обратно, главное, чтобы теперь прижились. Я рад, что операция прошла хорошо, что в моей спине больше нет шурупов, а межпозвоночный диск из полимера оброс мышцами и связками. Осталось только ждать и правильно пройти реабилитацию. Главное сейчас — выждать три месяца, вообще ничего не делать, не тренироваться.
Наверно, у многих вертится на языке вопрос, как вообще можно было тренироваться после первой операции и неужели титановый шуруп не выдержал моего веса. Мой хирург на самом деле очень хороший психолог. В первый раз дело было так: он мне сказал, что укрепит конструкцию в позвоночнике и поставит мне шурупчики. Так и сказал. Я думал, это что-то микроскопическое, и когда он после показал мне эти болты длиной в четыре с половиной сантиметра, я его поблагодарил:
— Спасибо большое, что не сказали, какие они большие и что могут ломаться при очень сильных нагрузках.
Наверно, если бы я знал о такой возможности и увидел бы, как ужасно они выглядят, я не согласился бы на первую операцию еще до Олимпиады. Не исключаю, что я не стал бы рисковать и уже тогда ушел бы из спорта.
Шурупы, конечно, титановые, но мы прыгаем по пятьдесят прыжков за тренировку, и из них двадцать прыжков четверных. А у меня их после операции было гораздо больше, потому что я, по сути, начинал с нуля. У меня пропала техника, ослабли мышцы, помимо прыжков надо было заниматься со штангой в зале. Я заново после операции учился прыгать четверные прыжки — были серьезные падения, были сложные приземления. Четверной прыжок приравнивается по уровню нагрузки на позвоночник к приземлению со второго этажа. Вот вам и титан…
После первой операции я через три-четыре месяца встал на коньки, приступил к серьезным тренировкам по общей физической подготовке. В голове была только подготовка в Играм, я не выждал паузу… Я не мог в прошлом году, готовясь к Олимпиаде, ждать. Если бы мы ждали, я бы не восстановил ни одного элемента, не откатал бы программу, не сделал четверные прыжки. Поэтому мне пришлось жертвовать своим здоровьем ради страны, ради олимпийской золотой медали. Я ни о чем не жалею. Поэтому честно признаюсь: я за себя горд на самом деле. Я испытываю гордость и где-то радость, что прошел через такой сложный жизненный и спортивный этап. Я выхожу победителем из этой истории.
Мне нужно восстановиться, опять заново собрать свое тело и волю. У меня большие планы: я хочу все-таки поехать в тур по России, который отложен на сентябрь — октябрь. Я хочу увидеть всех своих поклонников, болельщиков, выступить со своей олимпийской программой…
На прощание врач тоже мне сказал, что торопиться не надо:
— Следующая Олимпиада еще только через четыре года, поэтому теперь не спеши!
Вера Полозкова. За тихую родину
Вера Полозкова — о единственном, согласно Андрею Тарковскому, виде путешествия, которое возможно: во внутренний мир.
Потому что «путешествие по всему миру — это только символическое путешествие. И куда бы ты ни попал, ты продолжаешь искать свою душу».
История совершает внезапный пируэт, и вот уже мы, проходя мимо включенного телевизора, холодеем, застигнутые риторикой позднего сталинизма: происки мировой закулисы, загнивающий Запад, фашистская клика, подлая «пятая колонна», «национал-предатели» — всего за несколько месяцев 2014 года тоталитарный канцелярит восстал во всем своем ледяном сиянии, помноженный на этот раз еще и на русскую православную идею («Как дерзнул ты, нечестивый президент Обама, посягнуть на величие державы нашей, со своими американскими присными и европейскими подживотниками»). Вот уже, с целью запретить населению в адекватных происходящему выражениях обсудить ситуацию в стране, наскоро принят закон о запрете мата в СМИ, литературе, кино и театральных постановках; политический курс резко меняется, вместо сравнительной сытости, стабильности и возможности говорить что хочешь в обмен на послушание людям предлагается старая добрая национальная гордость в резиновых сапогах на босу ногу, и вырастает огромный запрос на новый патриотизм: Олимпиада, Крым, День Победы, жалко, все приходится делать очень быстро, некогда толком изобрести новый язык для воспевания нового славного Отечества, приходится выхватывать из сундуков старый, вытряхивая на ходу шарики нафталина, перешивать наспех, «с нами Путин и Христос», как пела десять лет назад группа «Несчастный случай», и тогда еще это было правда смешно.
Как человек, чье главное ремесло — язык, я смотрю на это со смесью иронии, ужаса и древнерусской тоски; половина моих друзей охотно переняла заданную интонацию и обещает не дать в обиду «землю отцов и дедов», другая половина кривится, передразнивает придворных ораторов и называет патриотизм прибежищем негодяев и оружием ксенофобии, а я думаю, что у нас впервые за много лет, хотя бы в качестве внутренней задачи, упражнения для ума, появилась возможность как-то вербализовать, осмыслить свои собственные отношения с этой территорией, ее историей, ее будущим, ее влиянием на нас: без ехидства, цинизма, пафоса, чувства вины, восторженных слез, как-то максимально здраво и честно. Сформулировать — каждому для себя — некий свод причин, почему мы такие и здесь.
Лично про мою родину, благодаря удивительному какому-то стечению обстоятельств, стали писать и снимать в шестидесятых. Замечательный музыкант Олег Нестеров, лидер группы «Мегаполис», задумал недавно проект — посвящение неснятым фильмам тех лет и пригласил меня с ним поработать. Я читала по разным причинам не взятые в производство сценарии Шпаликова, Мотыля, Смирнова, Горенштейна и других и думала, что вот, наверное, в смеси бесконечной этой горечи, благодарности, муки, вины и удали и заключается общее между мной и страной, в которой я живу; ну, то есть «Дом с башенкой» (Горенштейна), или «Предчувствие» (Смирнова), или «Причал» (Шпаликова) — это максимально близкий ответ на вопрос, что у меня с родиной происходит. А потом, так как поток хлынул и его уже нельзя было остановить, я посмотрела впервые «Историю Аси Клячиной, которая любила, да не вышла замуж» Кончаловского, «Иваново детство», «Андрея Рублева» и «Зеркало» Тарковского — как любой ребенок восьмидесятых, по фрагменту из каждого советского киношедевра я знаю наизусть, но до конца ничего досмотреть не удавалось: от телевизора гоняли, нужно было делать уроки. И вот вдруг все сложилось, встало на места: какой-то такой был волшебный воздух в стране, пережившей войну, похоронившей тирана, учившейся снова радоваться мелочам, жить моментом, слышать тонкости, малости, нюансы, быть чутким к ближнему, что удалось уловить, отразить какую-то неведомую до этого глубину, простоту и правду бытия. Врать так надоело, кричать и призывать было до того уже противоестественно, что в кино родилась удивительная эта, невообразимая раньше тишина, полная биения, света, тайны, всего на свете. Появились Юсов и Рерберг, поэты с кинооптикой, полноправные соавторы режиссеров, начался невероятный этот роман кино с русской глубинкой, ее природой, ее житейским юмором, отыскались невероятные эти фактуры, до этого считавшиеся грубыми, примитивными, и способы их показать — вода, древесина, стерня, покосившаяся изгородь; открылись потрясающие эти лица — юного Бурляева, Жарикова, Саввиной, Тереховой, Янковского, Солоницына, Ирмы Рауш, всех героев «Аси Клячиной», непрофессиональных актеров, жителей деревни, в которой снималась лента (невозможно было такое представить еще десятилетие назад); в общем, сияние какое-то пролилось с неба, заставив всех ахнуть и замереть, да так и захлебнулось потом, после знаменитых встреч Хрущева с интеллигенцией, после пражской весны 1968-го — навсегда. Но есть теперь язык, на котором хотелось бы говорить с близкими друзьями о том, для чего мы здесь. Это абсолютно бесценно.
У Тарковского была поразительная способность транслировать важнейшие, глубинные связи человека с его землей, родом и Богом без душного назидания, лубочности и непременного обозначения внешнего врага, призванного обострить чувство идентичности и сплотиться; у него был редчайший дар говорить об очень индивидуальном, частном, отдельном чувстве родины, без державного рыка, без похоронного завывания. Даже в «Солярисе», научно-фантастическом кино об условном будущем, в финале умудряются появиться озеро, дом, отец и реплика на «Возвращение блудного сына». (Станислав Лем, автор романа, страшно на это ругался: «Тарковский снял совсем не «Солярис», а «Преступление и наказание». Когда я слышу о домике и острове, то чуть ли не выхожу из себя от возмущения».) Патриотизм, как я его себе мыслю, только и может быть таким — долгим, последовательным анализом того, что для тебя все эти образы и воспоминания, все эти разговоры и истории, родители и их песни, зачем этому всему — ты; поэтому в Италии снимается «Ностальгия», поэтому, собственно, совершенно не важно даже, где ты работаешь, какие имена носят твои герои, какие пейзажи лежат за окном. «Есть только один вид путешествия, которое возможно, — говорит Тарковский в одном из интервью, — в наш внутренний мир. Путешествие по всему миру — это только символическое путешествие. И куда бы ты ни попал, ты продолжаешь искать свою душу».
В ситуации, когда всякий носитель отличного мнения — враг, всякий уехавший — дезертир и предатель, недостойный считаться русским, всякий талант измеряется лишь готовностью воспевать режим (а не можешь — так бездарь), хочется почаще смотреть Тарковского (многократно обвиненного ЦК в попытках изменить родине): эта любовь всегда была только к людям и историям, передавала вкус воды и ветра из детства, никого не собирала под знамена, не гордилась трагедиями, не оправдывала зверств, не поучала, не спорила и оставила нам высокие образцы благодарности, силы и мудрости: если у человека действительно есть корни и он их чувствует, он совершенно устойчив и иммунен к любым силам, пытающимся использовать его ради собственных выгод, оболгать, вывернуть, сделать рупором своих идей. За эту частную, далекую, тихую родину, на которую можно вернуться с этой, — спасибо Тарковскому.
Сергей Полонский. Ты человек, я человек!
У Сергея Полонского всегда под рукой красная кнопка, а все нанесенные ему обиды бизнесмен прилежно протоколирует. Именно поэтому он всегда уверен в исходе дуэли с обидчиком.
«На обиженных воду возят!» — девяносто пять процентов населения нашей страны живут по этому принципу, не удосуживаясь при этом разобраться, кто и когда его придумал и в какой момент это было произнесено впервые. А вообще-то эта поговорка приносит хоть какую-то пользу конкретно людям, прибегающим к ней? А в целом и стране, где эти люди живут?
Изучением поговорок я увлекся лет пять назад, и должен вам сказать — интереснейшим это занятием оказалось. Но, пожалуй, это понятие к ним и не подходит, а получается так, что именно поговорки имеют наиважнейшее значение для страны и для людей этой страны.
Прежде чем постигнуть истинный смысл поговорки, пословицы, нужно понять значение составляющих ее слов. Прошу не судить строго за ниженаписанное, поскольку я никогда не знаю того, что будет написано и куда меня заведут рассуждения на данную тему. В этом-то и заключается мой интерес к рассуждениям и в то же время — к исследованиям самого себя. Поэтому обращаюсь ко всем, кто найдет какие-то логические ошибки или нестыковки, — пришлите, пожалуйста, их мне. За что заранее вам благодарен.
Ну что, поехали?
Обида. Это понятие в перечне семи смертных грехов не фигурирует, что существенно упрощает задачу анализа, а значит, уж точно не приведет нас в ад, — уже неплохо. С другой стороны, мы с вами точно знаем, что роботы не обижаются, эта способность присуща лишь живым существам. Все имели этот опыт, сталкивались с чувством обиды не один десяток раз. И это прекрасно, значит, у вас есть чувства, способность чувствовать, значит, вам что-то или кто-то небезразличен, значит, вы — человек!
Но почему же сегодня за этим словом скрывается какое-то другое ощущение, неправильное, постыдное? Почему мы сегодня не говорим человеку, который нас обидел, об этой своей обиде? Почему мы прячем это в себе, загоняем вовнутрь? Обида, сидящая внутри, ложится тяжестью на сердце, вызывает уныние, высокомерие, зависть, злобу — а эти состояния уже входят в греховный список Господа Бога.
Откуда такая ложная установка, что на обиженных воду возят? Кто заставил нас стыдиться и прятать обиду в себе? Может быть, это одна из причин того, что мы находимся на 126-м месте по уровню личного человеческого счастья. А ведь ощущение счастья — яркое чувство, оно напрямую связано не только с качеством жизни, но и с ее продолжительностью, по которой мы стоим на первом месте… с конца списка! Мы умираем, не дожив до пенсии!
А вдруг, искоренив обиду, которая изнутри гложет наш организм, мы станем счастливыми? Чувствуете тепло? Возможно, у кого-то увеличился пульс, участилось дыхание… Любые теоретические рассуждения без практики и опыта — одно бла-бла-бла.
Обижаюсь ли я? Да! Конечно, обижаюсь! Моя обида возникает, как правило, от чувства несправедливости. То есть обида — это производное от несправедливости. Интересно, что еще вызывает обиду? Мне ничего не приходит в голову. Найдете вы — пришлите мне.
Пока у меня складывается впечатление, что лечить-то нужно вовсе не обиду, а несправедливость. И действительно, наша страна прочно занимает лидирующие позиции в этом, все сходится: мы меньше всех живем, меньше всех счастливы, и у нас меньше всего справедливости (мысль вслух: к концу рассуждения можно и до ада добраться).
Итак, перехожу к конкретике. Конкретно — к себе.
Как я решаю для себя проблему несправедливости?
Да очень просто! Я говорю человеку, что он поступает несправедливо! И этот первый этап в девяноста процентах случаев приводит к ответной фразе оппонента: «Ты сам на себя посмотри!» Приходится объяснять, что технически сам на себя я посмотреть ну никак не могу, необходима оценка внешнего наблюдателя. А посему всегда прошу написать, именно письменно изложить, какие несправедливые, с его точки зрения, поступки я совершил. (У нас с женой договоренность: если появляется какая-либо претензия, она заносится в специально заведенную для этого книжку под названием «Красные кнопки»; но если эту претензию нельзя написать, значит ее нет, это просто неправильно сработал, мягко говоря, воспаленный мозг.)
Если после первой попытки поговорить с человеком о причинах его обидного поступка ясности у меня не прибавляется, то наше общение переходит в форму письменных вопросов-ответов (благо сейчас есть электронная почта и возможно за три-четыре часа обменяться десятью-пятнадцатью репликами). Получается своеобразная мини-дуэль, в которой важны скорость и структура мысли и действия. Как правило, если человек не понимает отчетливо причины нанесенной им обиды, то на пятом-шестом письме начинает «сыпаться» — уменьшается скорость ответов, появляются нестыковки, противоречия собственным предыдущим высказываниям и т. д. и т. п.
Очень важно, чтобы тот, кто вас обидел, начал вести диалог. Как правило, если чувство человека затронуто, он не скажет «мне надоело», «я пошел» и пр. А если он это говорит — радуйтесь, потому что понятно: он вас обидел нарочно и обдуманно. То есть фактически манипулировал вами. Тогда можно ставить на этом точку, смело писать все, что вы о нем думаете. При этом желательно в копию поставить пять общих знакомых.
Первым показателем осознания каждым из нас несправедливости совершенного поступка является готовность выложить личную переписку или видеозапись беседы в открытом доступе. Это отличный метод самоконтроля, ведущий к глубокому осознанию. Если вам некомфортно выложить материал в открытом доступе, то скорее всего вы сознаете — «где-то не прав я сам, в чем-то сам и накосячил». В таком случае полезно — я именно так и делаю — спросить совета третьего лица. И если все подтверждается, значит, меня обидели заслуженно.
Это вызывает во мне не чувство обиды, а мощнейший прилив сил, направленных на самоанализ и саморефлексию. Я просто обязан это делать, иначе накопленная ошибка перегрузит процессор, и тут может быть только один способ. Великий Леонардо да Винчи писал об этом так: «Я вынужден переехать из Флоренции в Милан, поскольку в мирских делах все настолько сильно запуталось, что не представляется никакой возможности распутать!» А надо же понимать, что в то далекое время переехать в Милан означало фактически начать жизнь с чистого листа.
В сегодняшнем мире это невозможно. Уж если всех фашистов-преступников нашли, как бы они ни прятались в джунглях, то сегодня, к сожалению и к счастью одновременно, начать жизнь с чистого листа невозможно. Просто невозможно! Благодаря Интернету, мир стал другим. Размер земного шара уменьшился до размера экрана монитора компьютера.
Я очень надеюсь, что наши дети благодаря этому поймут, что нельзя накапливать ошибки! Что любые твои действия рано или поздно станут известны. Что мир стал прозрачен как стекло, и в этом прозрачном мире как никогда важно понимать последствия своих действий. Как никогда важно понимать, что инфантильное поведение рано или поздно приведет к фиаско. Что рано или поздно твои друзья, родственники и сослуживцы встретятся, и когда выяснится, что вы живете не одной жизнью, а тремя — произойдет страшное!
Именно поэтому описанные здесь технологии важны. Они способствуют обнулению ошибок и распутыванию закольцовок (мысль вслух: я действительно пытаюсь писать простым языком, но в то же время мне кажется, что это очень сложная и важная тема, поэтому я стараюсь в каждое слово и предложение вложить максиму, иначе на распаковку этой мысли про обиду, а точнее про предложение написать на эту тему, — за что я, кстати, искренне благодарен Андрею Колесникову, — может быть, понадобится книга. А может, и не одна).
Итак, идем дальше. Обычно в ответ на просьбу написать получаешь отказ. Либо, начав писать, в середине процесса понимаешь, что написал несуразицу… Но если все-таки претензия сформулирована — необходим третий собеседник. Это правило известно еще с древних времен: любые дискуссии, споры нужно вести минимум втроем (как вы думаете, почему?)…
Итак, мы подобрались к священной корове, к самому понятию справедливости. Здесь поле рассуждения можно ограничить.
Обсуждать, как вас обидела система или страна, это бесполезное занятие. Несправедливо поступают конкретные люди, и конечно, им комфортно прятаться за систему: «а это не я, это система такая!» Все это полная хрень! Мы люди, именно мы и создаем системы.
Действия и поступки каждого из нас — это и есть то, что из себя представляет клуб по интересам, компания, отрасль, страна. И любой человек, совершая какое-то действие, меняет систему, к которой он отнесен. Непонимание этого называется инфантильностью. У нас все привыкли, что если в стране что-то не так, значит, виноват президент, виноват премьер, значит, виноват директор компании или акционер! А все остальные 140 000 000 минус эти двое — ангелы!
И вот страна, которую населяют 139 999 998 ангелов, находится в… Слышите, ангелы?! Дать бы всем нам по заднице лопатой!
Инфантильность — это когда вас обидели, а вы молчите и заползаете в свою раковину либо нападаете. Только очень редкие экземпляры пытаются понять и разобраться в происходящем. Кто-то использует кастанедовские техники перепросмотра, кто-то холотроп С. Грофа, а кто-то системный анализ. Многие просто бухают.
Существуют старинные обряды, традиции, проверенные временем, жизненные установки, правила, условности, которые работали, работают и будут работать всегда. И среди них — Прощеное Воскресенье! Последнее Прощеное Воскресенье было совсем недавно, и я рад, что этот день с каждым разом приобретает большую значимость для каждого из нас.
Месяц назад я разговаривал с батюшкой — отцом Антонием, с которым мы сошлись во мнении, что если тебе хватает глубины виденья мира, знаний, опыта, то ты не только веришь в Господа Бога осознанно, но и можешь рассуждать на эту тему. А вот если тебе всего этого не хватает, то просто веруй, и ты получишь тот же результат.
Обижайтесь. Говорите о своих обидах тем, кто вас обидел. Уничтожайте обиду в себе. Бейте интеллектуально, а то и физически по лицу обидчика. Извиняйтесь, если кого-то обидели, тем более незаслуженно. Живите. Ведь мы люди! Ты человек, я человек! И только эмоции отличают нас от роботов. Помните, биороботы не потеют.
И, кстати, всегда ставьте подпись под своими мыслями.
Проститутка Кэт. Про дона Педро
Все знают, кто такая Проститутка Кэт: главный альтернативный блогер Рунета, который прячет лицо под маской, скрывает свой голос и даже пол.
Кэт обогнала по сетевой популярности Навального, это тоже всем известно. Кому же, как не ей, высказаться о стыдном?
На всякий случай предупреждаем: в этом уроке информатики будет секс, латынь и случай в торговом центре.
По идее, уж кто-кто, а я должна была бы написать о сексе. Кому как не мне, женщине нрава легкого и профессии древнейшей, писать об этом?
«Ноблесс оближ», — закрутилось что-то нетленно-латинское, застрявшее еще со времен института в моей блудной, виды видавшей головушке. То есть «положение обязывает». И я начала вспоминать и думать: что я могу сказать про стыд? Наверное, надо писать о чем-то таком, житейско-постельном. Это такое тонкое место, где многим бывает стыдно.
И ведь довспоминалась-таки. Вот был у меня клиент, которому было стыдно передо мной же за то, что он ко мне ходит. И каждый раз, приходя, он топтался в моем коридоре, прятал глаза куда-то в пол и старательно делал вид, что видит меня впервые. А я так же старательно всякий раз его не узнавала. И нам обоим явно было неудобненько. Ему — называть на «вы», как женщину, которую впервые видят, меня, свою давнюю постельную знакомую. Мне — каждый раз «знакомиться» заново, хотя я давно знала, где можно ставить запятые в его сбивчивой речи. И что он, после всего того, что между нами будет, стыдливо спросит: «Катенька, а где у вас ванная?» Хотя явно уже нашел бы ее и с закрытыми глазами — так часто он у меня бывал. Но ему вроде как неловко. И потому я должна делать вид, что не узнаю. Ну что ж, клиент, зараза, всегда диктует правила игры.
Ах, еще было дело — я как-то одно время расслабилась и отъелась слегка, килограммов на пять. Ну, дамы знают, как это: калории — такие сволочи вообще. Строго говоря, вообще со всеми бывает, да и не особо заметно, когда привыкаешь. А тут клиент. Молоденький мальчишечка, лет двадцати пяти. Красив как бог, сама замлела. И на ночь. Встречаю, смотрит, облизывается, глазами ест. И самое главное — по рекомендации пришел. Дядечка один, хороший, богатый и не занудливый (раз, два, готово), посоветовал меня ему — мол, «всем Катька хороша». Это я сразу знала: дядечка днем еще в моем телефоне нарисовался, предупредил, что мальчишечка позвонит, так он непрост — такой клиент, чтоб было все ему по высшему разряду.
По высшему я мальчишечке, конечно же, устроила. Вот только когда мы уже в горизонтальной позе были и он что-то там трудился, я смотрю на него, на себя, и меня ошарашивает: мама дорогая, животик — вот он, худеть пора. Впрочем, полагаю, мальчишечка, пока на мне был, этих моих метаний не заметил. Да и после тоже. Ибо утром уходил довольный. А я потом бегом-бегом в спортзал и на гречку без масла и с гадкой капустой — чтоб в следующий раз не краснеть.
Да много чего такого было, неловкого. Чулки рвала некрасиво, прямо перед встречей. Ломала ногти и старательно потом прятала руку. Ресницы, было, отлетали прямо в процессе. Ну, то есть сижу, книжку читаю, а тут ресницы — фьюить! — и на подушку пикируют. Очень неудобно, очень. Хорошо, хоть грудь своя…
И я вот пока сидела, писала это все, думала себе что-то, кофей вскипятила, за печенькой потянулась, по руке себя хлопнула — ночь же, надо держать себя в руках, чтобы потом не краснеть. Да и спать надо, а я думаю много, морщины филологические зарабатываю… И за них мне потом тоже перед кем-то неудобно будет, если что. Потому что щедро оплаченная женщина всем должна быть хороша.
Так вот, сидела я за кофеем, буквы в строчки глубокомысленно собирала, и вспомнился мне вдруг шикарный анекдот про дона Педро. Все знают? Ну ладно, тем, кто не знает, расскажу.
Это про мужика, который после двадцати лет совместной жизни вывез жену на испанские курорты. А у жены там, в тепле, случился роман с молодым и загорелым — ах, каким! — доном Педро.
И вот сидит этот обманутый муж вечером в кустах перед окнами собственного номера, рожками веточки поддевает и подглядывает украдкой, как горячий испанский мачо входит в номера, раздевается, божественно красивый, а перед ним — его, мужика, жена. Страшненькая, чего уж, измотанная бытом и тремя детьми, со «спаниелевыми ушками», повисшими где-то в районе пупка, животиком дрябленьким, целлюлитиком и ножками неэпилированными и кривоватыми.
И сидит мужик в кустах, смотрит, как испано-мэн пользует его жену, а в голове только одна мыслишка скачет: «Господи, как перед доном Педро-то стыдно…».
И как только я вспомнила этот анекдот — все встало на свои места. Ибо стыд — это совсем не то, о чем я только что, до анекдота, писала.
Стыд — это не чувства странных мужичков, не облупившийся не вовремя лак и не собственные, честно наеденные пара-тройка килограммов, когда тебе раздеваться при свете, а за тебя дали дорого.
Стыд — это даже не то, когда ты поднимаешься по эскалатору в огромнейшем торговом центре, а стоящий сзади тебя молодой и красивый тактичненько трогает тебя пальчиком; ты оборачиваешься, видишь глаза серые глубокие, плечи широкие мужские; чувствуешь запах и думаешь — о-ох, сейчас он скажет: «Вы такая красивая, дайте ваш телефончик»; и мысленно, в секунду, еще до его комплимента, решаешь: дам! И речь не только о номере…
…А он трогает тебя за плечо едва-едва, только чтоб обернулась, смотрит бездонными серыми чуть виновато, как гонец с плохими новостями, и, сам краснея, шепчет горячо:
«Девушка… у вас юбка… колготки… сзади… поправьте…»
И ты, дура, понимаешь вдруг: о, ч-черт! Это ж надо было так спешить отхватить распродажную кофточку, чтоб, за полчаса до этого сероглазого на эскалаторе, даже не глянуть на себя в зеркальном холле туалета, а как там сзади юбка. И последние полчаса так и ходить в большом торговом центре перед кучей народа, сверкая двойным колготочным швом на попе и смятой, задравшейся юбкой. Ну красотка же? И хоть бы одна зараза, до этого, сероглазого! А впрочем, разве ж народу не все равно?
И разве ж это стыд, ну в самом деле? Это так, неловкости, конфузики и мелочи жизни, за которые потом смешно.
Настоящий стыд приходит совсем в других ситуациях. Как с мужиком, женой и загорелым доном Педро.
Стыд в чистом, рафинированном виде — это то самое чувство крайней неловкости, которое можешь испытывать только за кого-то другого. Всегда за кого-то другого. А за себя автоматом, только потому, что ты оказался рядом с тем, за кого стыдно. Когда кто-то сделает что-то не слишком удачное, а жгуче-неудобно — тебе. Как тому мужу — перед доном Педро. За жену. Вот где стыдобушка-то!
Стыд — это когда твоя жена изменила тебе в вашей же супружеской постели, а узнал об этом твой отец. Но стыдно все равно тебе. За нее. Впрочем, отцу, наверное, стыдно тоже. За тебя и твою жизнь. И за жену твою в компании с тобой стыдно, да.
Стыд — это когда твоя подруга, напившаяся вусмерть, пытается, дыша амбре, поучать продавца билетов в театральной кассе, потому что хочется ей вдруг продолжить банкет — и на премьеру. А по правде говоря, надо бы подруге не в театры, а скорее к тазику и в кровать. И ты стоишь рядом, оттягиваешь ее за руку и мямлишь, краснея: «Пойдем, ну пойдем же… отстань от человека»; и потом, взглядом шрековского кота — на суровую тетку, сидящую в окошке с театральным начесом на голове: «Извини-ите…»
Стыд — это когда ты приходишь в магазин со своим мужчиной и даже слегка гордишься и чуть высокомерно стреляешь глазами вокруг — а все ли оценили красивую пару; и выбираешь себе платье и бельишко. И понимаешь, как, должно быть, девки-продавщицы завидуют…
А он, мужчина твой, у кассы доставая кредитку, вдруг говорит продавцу заискивающим голосом: «А скидочку не дадите?»
А ты стоишь с пакетами, красная, красная! И хочешь провалиться под землю. Потому что твой самец, который должен быть во всем могуч и широк душой, начинает вдруг долго и угодливо-пришибленно торговаться за мелочь.
И вот это, все такие дела, когда ты с кем-то, а он вдруг делает то, что делать бы не надо, — вот это и есть тот самый настоящий долбаный стыд!
А неудобнячки, вроде юбок в попе и поломанных ногтей — это так, мелочи жизни.
Михаил Прохоров. Секс гуманизму не товарищ
Не каждый рискнет откровенно во всеуслышание рассуждать на тему секса. Но он сделал это.
И именно поэтому на месте Михаила Прохорова может оказаться только Михаил Прохоров, а не кто-нибудь из тех, кто тоже очень хочет.
Секс был всегда. Если бы его не было, то это мы бы никогда сами не придумали — его просто нечем заменить. Волнует лишь один вопрос: почему сексом ради удовольствия занимаются только люди и дельфины? Но ответа мы не найдем, зачем лишать человечество права на исключительность, а человека — самого острого противоречия, гораздо более острого, чем описанный Довлатовым конфликт двух поэтов, Бродского и Евтушенко. Довлатов, обращаясь к Бродскому: «Вы тут болеете, а зря. Евтушенко выступил против колхозов». Бродский чуть слышно ответил: «Если он против, я — за».
Умственная сублимация современного человека — найти всему логическое объяснение — с сексом не работает. Секс не поддается логике, как бы его в нее ни загоняли. Но мы все равно пытаемся это сделать и с каждым новым поколением наступаем на те же грабли, не важно — сапогами ли Святой инквизиции, кроссовками ли сексуальной революции или компьютером виртуальной действительности.
Секс занимает нас с самого детства, но я, например, в силу почтенного возраста уже ничего не помню, кроме смутных сомнений о постоянном вранье взрослых. Когда мы становимся старше, единство и борьба противоположностей сжирают нас не снаружи, а изнутри, душа безуспешно бьется о плоть (чаще о крайнюю), а секс в философско-широком смысле слова, то есть все то, что мы пытаемся в него впихнуть (деньги, власть, брак, измены, с оргазмом и без, прилично и неприлично, молоденькие и все остальные), почти всегда проигрывает конкретному действию или, если хотите, акту. И чем выше интеллект, тем поражение чувствуешь острее.
Что же делать?! Да проще простого! Приобрести все комплексы и проверить на себе, чтобы жизнь не прошла даром и чтобы человечеству было легче. И всем и все потом честно расскажу. Пишу и чувствую, как моралисты всех мастей уже готовы наброситься и упрекнуть во всех смертных грехах, а я им навстречу: мужчина — это жертва сексуального харассмента, и что же делать, когда тебя постоянно атакуют и в любые отмазки с намеком на другую ориентацию уже никто не верит? Моралисты здесь не помогут. Бежишь десятку и говоришь сам себе: «Не жалуйся, гордо держи голову жертвы женского произвола, пусть лучше меня, чем кого-нибудь другого!»
Но творческие и высокодуховные так просто не сдаются! А как же автобусы, полные моделей? «Как смеешь ты оставлять без внимания нас, красивых, умных и содержательных?» За таких нужно бороться и долго, внимательно ухаживать, то есть быть настоящим мужчиной! Сто раз права стенающая Кассандра наших дней Ксения Собчак — санитар леса мужских комплексов и наш всероссийский носитель новых стандартов нравственности: это ужасный комплекс. Согласен, стыдно, очень стыдно, признаю свою вину! И от этого признания теплеет внутри и молодые девушки нравятся все больше. Хотя, конечно, в последнее время «Единая Россия» со всей своей мощью нанесла сокрушительный удар движению Гумбертов Гумбертов, приняв закон, строго запрещающий простирать границы нашего познания в сторону ниже восемнадцати лет, что, несомненно, правильно, ибо законопослушание всегда должно беспощадно бить сомнительный фрейдовский интерес и порочные художественные стереотипы.
«А как же святое таинство брака?» — не унимаются моралисты. Было дело, и не раз: предлагали решительные девушки сами. Причины активности они объясняли разными факторами (по мере убывания этой активности в связи с моим старением) — нерешительный, робкий, ленивый, испорченный, безнадежный. Но посыл всегда был один: «Неужели ты не хочешь иметь что-нибудь свое, родное?»
Тут я все понял: в браке секса нет! Свое родное берегут, а не трахают!
«Ты совсем с ума сошел! А любовь! Как же любовь! Какой секс без любви?!»
Здесь сказать нечего — чего не было, того не было.
И «нельзя же заниматься любовью на одной животной химии»!
Конечно, нельзя! И я так думал лет в двадцать. Но когда прет одна чистая химия без любви, приходится с глубоким стыдом и страхом все-таки заниматься, и стыд переходит в привычку, прямо как у хорошо воспитанной девушки, с удивлением и удовольствием впервые поменявшей миссионерскую позу.
«Молчи, несчастный!»
Все, молчу, не хочу плодить себе конкурентов, на своем опыте почувствовал, как известность не только не убивает секс, а значительно его ускоряет и предоставляет приличный дисконт, что немаловажно в кризис и для меня. Съездил тут я как-то во Францию и вернулся известным персонажем с сомнительной репутацией. Ну, думаю, все, конец! Больше ни одна приличная девушка ухаживать не будет… Оказалось, все ровно наоборот! Помните, как наши сердобольные советские женщины эпохи перестройки, буквально сраженные появлением гласности в интиме и столкнувшись впервые в жизни с любовью нетрадиционной ориентации, немедленно ее оправдывали: «Он просто несчастный! Не встретил еще на пути настоящую девушку!»
Конечно, совсем по другому поводу, но та же фраза преследует меня уже лет двадцать пять: «Найди настоящую девушку!» Нашел. Дружим. Плотно. Общаемся. Не тяну. «Еще найди!» Нашел — опять не тяну. У меня либо работа, либо умная, серьезная девушка. Увы, бисексуала из меня не вышло: выбрал работу, серьезная девушка ждет до пенсии.
«Хватит толкать нас к сексу за деньги!» Секс за деньги был один раз, был молод, горяч, любопытен. Представительница древнейшей профессии была великолепна и читала Ницше в подлиннике. Дала совет, как быть успешным в жизни: «Спинку держи прямо и не суетись!» Не суетиться научился, над спиной все еще упорно работаю. Может, и овладею профессией, время еще есть. Кстати, я недавно подумал, какое количество времени мы теряем, ища друг друга! Мы просим друзей, знакомых, девушек, которые нам не нравятся, и тех, которые нам отказали, и вообще всех подряд: познакомь с кем-нибудь! Все мы стараемся как можно больше помочь друг другу в вопросе секса, тем больше, чем меньше умеем решать этот вопрос для себя. Хотя есть и вполне здоровые исключения — на собственном примере пассивного участника норильского сводничества. В Норильске есть профилакторий, призванный восстанавливать силы сотрудников комбината непосредственно в отрыве от семейных ценностей и обязанностей. Я как-то приехал туда на инспекцию в рамках объезда социальных объектов компании «Норильский никель», и надо сказать, меня там ждали. Долгие годы профилакторий возглавляла очень веселая и крутая женщина двойного бальзаковского возраста с неуемной таймырской энергией. Как оказалось, я попал на очень жесткие смотрины, по сравнению с которыми эпизоды Андрей ВАСИЛЬЕВ из фильма «Москва слезам не верит» просто отдыхают. Я использовал весь свой арсенал деликатного и интеллигентного соскока (все-таки генеральный директор!) и сам предложил найти ей жениха, на что получил простой и гениальный ответ: «Мой жених уже умер!» Надеюсь, что моя жена еще нет.
Ну, напоследок про сексуальный гуманизм, то есть про гуманизм в сексе. Как объяснили нам классики, секс не может быть с человеческим лицом. (Помните Льва Толстого: «Не то…») Возражу — искать лучше надо, и тогда первый блин (и все последующие) не будут комом. Итак, гуманизм в сексе заключается в наслаждении самим сексом, без всяких этих глупостей и рассуждений о том, что это за секс. Занимайтесь, если еще можете, если не можете — передавайте здоровый опыт.
Михаил Прохоров, в прошлом, до эпохи Куршевеля, сексуальный маньяк, ныне стареющий Дон Кихот с комплексами увядающего секс-символа.
Михаил Прохоров. Юбилей юбиляра
Бизнесмен Михаил Прохоров в своей колонке пытается оправдаться перед всем миром, почему он ее написал.
А чего оправдываться: на самом деле написал, потому что не может не писать. В «Русский пионер». Хотя бы раз в два года. Про то, как просто пройти через 50.
Про то, как все сложно со Сталиным. Про то, как непрост он сам, Прохоров (но это, конечно, между строк).
Уважаемые читатели «Русского пионера»! Статья, которую вы собираетесь прочитать, не стоит ни вашего внимания, ни вашего времени. Этот опус родился в невероятных муках в результате беспрецедентного давления со стороны А. Колесникова, который не только не освобождает меня от старых договоренностей, но и диктует, о чем писать: «Как жить человеку, когда ему 50» (наверное, сам очень боится подходить к рубежу). Писать дико неохота (и теперь я понимаю писателей, у которых нет вдохновения, но надо кормить семью), но пришлось: пацан сказал — пацан сделал. Но я Андрею этого не прощу — сорвал мне в выходные тренировку на лыжероллерах.
Итак, мне 50 лет. Все вокруг как с ума сошли: либо дружеское злорадство: «Welcome to the club» (тех, кому за), либо (те, кому до): «Как тебе там?» (ощущение, что ты уже умер и вернулся поговорить и дать совет). Ничего умнее, как отвечать «так же», я не придумал. И правда: ностальгии нет, серьезным быть не хочется — запаса глупостей, которые обязательно буду делать, и самоиронии хватит еще на две жизни. Подводить итоги точно рано, ограничивать себя в юношеских пристрастиях пока не собираюсь (ну, может быть, пора завязывать есть после 12 часов ночи: лицо с утра — как подготовка к Хеллоуину!).
Тем не менее есть некоторые забавные наблюдения. Последние десять лет живу в ожидании кризиса среднего возраста, а он все не приходит, более того, по ощущениям — куда-то отдаляется. К другим приходит, а ко мне нет. Странно и несправедливо! Я никогда не любил стереотипов и житейских стандартов, хотя рос в очень дружной и любящей семье. Стандартный набор обязательных элементов счастливой жизни: хорошее поведение, образование, любовь до конца жизни — свадьба, вступить в партию (три раза вступал: один раз ушла сама партия — КПСС, вторую увели по команде, в третий раз ушел сам в связи с исчезновением вида деятельности «политика»), карьера, дети, внуки… — на меня особого впечатления не производил, поэтому, видимо, я некоторые элементы пропускал, а с некоторыми перебрал. Так что со мной не так?! Словами объяснить у меня не получалось, даже самым близким друзьям. По ощущению, наличествует какая-то нетипичная внутренняя гармония, абсолютно странная и непонятная для других, в сочетании со счастьем каждого прожитого дня — короче, менять в себе ничего не хочу и не буду. Мне по-прежнему интересно жить, любопытно все новое и несделанное, и этим азартом я дорожу.
Это про то, что внутри. А что снаружи? А снаружи идет устойчивый процесс консервирования старых мифов. Иногда этот процесс принимает очень смешные формы: человек с сомнительным прошлым из 90-х, а ныне Байкер Всея Руси Хирург становится предметом национальной гордости и образцом для патриотического воспитания молодежи! Он пока не стал крупным девелопером в Крыму, у него скандал с Чалым, вызов на дуэль — то есть почти возрождение дворянской этики!
А иногда этот процесс становится совсем не смешным, а очень даже грустным и опасным — я имею в виду реинкарнацию Сталина из исторической абстракции и превращение его в участника современного политического процесса.
В современном мире правят бренды, и разделить их на национальные и транснациональные очень сложно. Чем больше брендов, которые представляют страну, тем сильнее ее влияние в мире. Абсолютный лидер по брендам — это Америка: Гугл, «Макдоналдс», «Майкрософт», НБА — список займет целую страницу. А нам, кроме мирового бренда «Владимир Путин», больше предъявить миру практически нечего. В связи с этим возникает естественная потребность покопаться в прошлом и взять что-нибудь из пыльного шкафа истории, поскольку создать новые бренды мы пока не в состоянии.
Хочу заметить, что бренд «Сталин» для XXI века выбран крайне неудачно. Я специально опускаю нравственный и гуманистический аспект использования имени Сталина (об этом уже сказано немало, и мой выбор здесь однозначен), а предлагаю обратить внимание на его абсолютную неэффективность как стратега и менеджера. Не рассматривая здесь его «подвиги» в смысле подготовки страны к войне, ошибки первых месяцев войны, бессмысленные миллионные жертвы и «чистки» в армии, я предлагаю посмотреть на действия Сталина в его звездный час, когда была повержена Германия и предстояло воспользоваться плодами Великой Победы. Обычно народ-победитель в результате раздела земель и материальных благ по итогам войны получал дополнительное богатство (как в школьном учебнике: богатство метрополий обеспечивалось за счет колоний). У нас было все наоборот! Чем больше брали, тем хуже жили: создали социалистический лагерь, который кормили и дотировали дешевыми энергоресурсами, а когда СССР разорился, социалистический блок распался, да еще и с большими претензиями к нам по сей день.
Америка при разделе пирога в первую очередь забирала себе мирового уровня ученых и новые технологии, а мы срезали старые немецкие станки и перевозили их на наши заводы, закрепляя отставание.
По итогам Ялтинской конференции 1945 года Сталина просто «развели» союзники, уговорив вступить в войну с Японией, хотя разведка давала точные данные, что без СССР война с Японией заняла бы не менее 10 лет. И несмотря на то, что США сбросили две атомные бомбы на Хиросиму и Нагасаки, через 10 лет после этого они стали дружественной страной для Японии, а мы до сих пор не подписали мирный договор по итогам Второй мировой войны! И причина не только в проблеме Курильских островов. Она гораздо глубже, чем кажется на первый взгляд. Во-первых, между СССР и Японией действовал мирный договор, и Япония не открыла Второй фронт (моральным гарантом выступал император Японии), а мы его нарушили. Во-вторых, после разгрома Квантунской армии у офицеров японской армии отобрали самурайские мечи и по ним прогнали танки, нанеся тем самым глубокое оскорбление всей японской элите.
Мне кажется, этих аргументов более чем достаточно, чтобы нам поискать других, желательно новых, современных героев. Вместо эпилога. За 50 лет мне посчастливилось прожить несколько эпох, и жизнь точно богаче и ярче любых фантазий и планов. Хочу пожелать всем, кто случайно дочитал до конца (ну и себе любимому, конечно), проживать каждый день как последний и не терять ощущения радости жизни, не идти на компромиссы с собой, а идти на компромиссы с людьми, а только для себя — продолжение почти безнадежной спортивной карьеры под лозунгом «Сделай в 75 лет все то же самое, что ты делал в 20 лет!» Пока, ура, получается!
Владимир Путин. Почему трудно уволить человека
Из колонки, которую написал для «Русского пионера» президент России Владимир Путин, читатель поймет, как тяжело дается решение, которое едва ли не чаще всего вынуждены принимать топ-менеджеры во время кризиса: решение уволить человека. Один из главных топ-менеджеров страны (точнее, один из двух главных) доходчиво объяснит, почему надо и почему не надо этого делать, и читатель не сможет не осознать ценность слов человека, который знает об этой проблеме больше и лучше всех.
Кризис — это хороший повод и самое время, чтобы поговорить о кадрах. Поговорить о том, как работать с людьми, о том, кого и почему надо уволить, а кого и почему увольнять ни в коем случае не следует. Поговорить о том, почему уволить человека иногда не получается так, как тебе хотелось бы.
Для увольнения человека можно найти много поводов и причин. Большинство же руководителей в качестве незаменимого повода для увольнения сотрудника с удовольствием используют конфликт.
Конфликты в коллективе, особенно в большом, возникают всегда. Это происходит ежеминутно, ежесекундно — просто потому, что между людьми постоянно происходят столкновения, прежде всего столкновение интересов. И здесь возникает главный вопрос. Достаточно ли у участников конфликта ума, воспитания и терпения, чтобы выходить из конфликта, из проблемных ситуаций с пользой для дела и для людей?
Ответ не так однозначен. Часто все зависит от причин, от сути конфликта, от его внутреннего содержания.
Например, очевидно, что каждый нормальный человек борется за реализацию тех задач, которые на него возложены. И если этот человек сталкивается с непониманием, с чьей-то попыткой свести на нет часто огромные усилия, приложенные для решения той или иной задачи, то, конечно, это приводит к конфликту. При этом у конфликтующего своя правда. Он тоже, как и оппонент, уверен, что сражается за дело, за эффективный результат.
У меня были примеры таких ситуаций. Разбираться в них очень сложно, но, что совершенно очевидно, необходимо. На это уходит время, много времени, но другого выхода просто не существует.
В принципе, в конфликте как таковом нет ничего страшного. Он просто должен вести к выработке оптимального решения. И если удается использовать конфликт для того, чтобы сделать ситуацию более управляемой, чтобы административные решения были более взвешенными, продуманными и просчитанными, то это хорошо. А если конфликт ведет в конечном итоге к склокам и к разрушению системы, это значит, что людям не хватило ума, опыта и характера. Причем здесь все три составляющие важны примерно одинаково.
Мне иногда говорят, что, мол, если бы не ваше вмешательство, то того-то и того не было бы. А я могу честно сказать, что, например, если бы я, когда работал президентом, не вмешался в некоторые ситуации, то в России уже давно не было бы правительства.
Такое порожденное внутренними конфликтами «броуновское движение» требует обязательного внимания, а на участников этого движения необходимо влиять, и порой крайне жестко.
Еще много проблем возникает из-за торопливости и суетливости, которой грешат некоторые руководители. Помните известную фразу из басни Крылова: «А вы, друзья, как ни садитесь, все в музыканты не годитесь»? Если люди не умеют играть, то пересаживать их с места на место просто бессмысленно.
Я глубоко убежден, что от постоянных перестановок лучше не будет. Ни делу, ни людям. Те, кого пересадили, всегда будут говорить: «Ну, нам теперь полгодика надо, чтобы осмотреться…»
И главное: я отчетливо понимаю, что другие, пришедшие на место уволенных, будут такими же, как и их предшественники: кто-то будет знать суть проблемы хуже, кто-то лучше, кто-то вообще ни в чем разбираться не будет. В итоге же получится то же самое, что и было, если не хуже.
Конечно, после этих слов кто-то может обвинить меня в фатализме. Но это как раз не фатализм. Фатализм, наоборот, в суете. А суета нужна, как известно, при ловле блох. При этом в такой сложной стране, как наша, суета еще ничего, кроме вреда, не приносила и, я уверен, не принесет.
Для меня абсолютно очевидно, что из желания продемонстрировать свою власть, снова и снова разгоняя и собирая людей, ничего хорошего не получится. Люди будут собираться, рассаживаться, потом настраиваться на работу… А тут уже, смотришь, надо другую команду собирать. И так будет продолжаться бесконечно.
Труднее создать рабочую обстановку. Но еще труднее заставить людей работать. Это надо уметь. И если вы создали эту рабочую обстановку, мотивировали людей к работе, а они взялись за нее, то дайте людям довести их работу до конца.
В ситуации внутреннего конфликта и противоречий в коллективе самое сложное для руководителя — это необходимость определиться: или расписаться в том, что у тебя все разваливается и ты просто не можешь работать вместе с этими людьми, или и себя заставить работать дальше, и других этим увлечь.
Но совершенно ясно одно: стоит только раз расслабиться, и сразу начнется: один пришел — сопли пустил, другой пришел — расплакался, третий пришел — сказал, что это невозможно. Сколько раз так уже было. Это все нормально, кроме одного. «Невозможно» быть не должно. Если «невозможно» — вот тогда точно «до свидания». А если возможно — сидите и работайте.
Уволить человека — серьезнейший вопрос. Иногда со стороны кажется, что человека надо просто метлой гнать. Но я вас уверяю, что это не всегда так. Ни в коем случае нельзя человека опорочить за глаза, нельзя уволить и выбросить вон только потому, что кто-то что-то тебе сказал про этого человека. Я слишком хорошо понимаю, что в таких случаях часто имеет место сложная политическая борьба. Кому-то, может, кажется, что в кого пальцем ни ткни, можно завести какое угодно дело… А потом смотришь — реальных материалов нет. А если нет, значит, человек невиновен. А если человек невиновен, пусть даже есть у него ошибки, это не значит, что его нужно выгнать и поставить на нем крест.
Впрочем, если все же приходится увольнять, то надо это делать, прежде всего, корректно.
Я, в отличие от прежних, советских руководителей, всегда делаю это лично. Раньше ведь люди чаще всего не догадывались о своем увольнении и получали информацию о том, что у них плохи дела, из телевизора.
Я обычно вызываю человека в кабинет и прямо с глазу на глаз говорю: «Есть конкретные претензии — такие и такие. Если вы считаете, что это не так, не соответствует действительности, то, пожалуйста, вы можете бороться с этим, оспаривать».
Это касается и столичных чиновников, и региональных. Для объективной оценки очень важны прямые контакты: звонки, регулярные встречи. Тогда гораздо понятнее, кто чего стоит. Когда сидишь в Москве, многие вещи не очень-то и чувствуются.
Вообще работа с людьми, прежде всего личная работа, личный контакт — это вещи, которые нужны не только для увольнения. Без личного контакта система не будет работать, она просто будет мертвой. Даже если я занят, но прихожу в кабинет и вижу бумажку, на которой, например, написано, что кто-то звонил, я, даже если у меня есть всего пять минут, перезваниваю. Меня также всегда информируют о том, у кого и когда день рождения. Я практически всем звоню, поздравляю с днем рождения. Как-то была «прямая линия», и многие потом удивлялись, что я в курсе того, что у одного губернатора сегодня день рождения, и не верили в то, что я это помню. А я не мог не знать об этом: у меня эта информация с утра лежала на столе.
У меня, можно сказать, просто такой стиль работы с людьми, это сложилось годами. Я знаю, что позвонить в день рождения, когда человек в кругу семьи, и поздравить — значит, оставить след в его душе.
В любом случае, главное, что всегда должен помнить руководитель любого уровня: на нем лежит ответственность, которую он никому не может передать и расслабиться. Никогда нельзя убегать от решения проблемы, купаться в неведении и думать, что на тебе боженька заснул.
Владимир Путин. «Жизнь такая простая штука и жестокая»
Президент России Владимир Путин в своей колонке для журнала «Русский пионер» рассказывает о своих родителях на войне, о брате, о поразительных совпадениях, из которых состояла их и его жизнь, о том, как потом удивительным образом подтверждались эти истории, и о том, как его родители не умели и не хотели ненавидеть своих врагов.
Отец не любил, честно говоря, даже притрагиваться к этой теме. Скорее, было так. Когда взрослые между собой разговаривали и вспоминали что-то, я просто был рядом. У меня вся информация о войне, о том, что с семьей происходило, появлялась из этих разговоров взрослых между собой. Но иногда они обращались и прямо ко мне.
Отец проходил срочную службу в Севастополе, в отряде подводных лодок, был матросом. Призвали его в 1939-м. А потом, вернувшись, просто уже работал на заводе, а жили они с мамой в Петродворце. Они там домик, по-моему, построили даже какой-то.
Война началась, а он работает на военном предприятии, где так называемая «бронь», освобождающая от призыва. Но он написал заявление о вступлении в партию, а потом еще одно заявление — что хочет на фронт. Направили его в диверсионный отряд НКВД. Это был небольшой отряд. Он говорил, что там было 28 человек, их забрасывали в ближний тыл для проведения диверсионных актов. Подрыв мостов, железнодорожных путей… Но они почти сразу попали в засаду. Их кто-то предал. Они пришли в одну деревню, потом ушли оттуда, а когда через какое-то время вернулись, там их уже фашисты ждали. Преследовали по лесу, и он остался жив, потому что забрался в болото и несколько часов просидел в болоте и дышал через камышовую тростинку. Это я помню уже из его рассказа. Причем он говорил, что, когда сидел в болоте и дышал через эту тростинку, он слышал, как немецкие солдаты проходили рядом, буквально в нескольких шагах от него, как тявкали собаки…
К тому же было уже, наверное, начало осени, то есть уже холодно… Еще хорошо помню, как он мне говорил, что во главе их группы был немец. При этом советский гражданин. Но — немец.
И что любопытно, пару лет назад мне из архива министерства обороны принесли дело на эту группу. У меня дома, в Ново-Огарево, лежит копия этого дела. Список группы, фамилии, имена, отчества и краткие характеристики. Да, 28 человек. И во главе — немец. Все как рассказывал отец.
Из 28 человек линию фронта назад к нашим перешли четверо. 24 погибли.
А потом их отправили на переформирование в действующую армию — и на Невский пятачок. Это было, наверное, самое горячее место за всю блокаду. Наши войска держали небольшой плацдарм. Четыре километра в ширину и два с небольшим — в глубину. Предполагалось, что это будет плацдарм для будущего прорыва блокады. Но так и не случилось использовать его для этих целей. Блокаду прорвали в другом месте. Тем не менее держали пятачок, держали долго, там были тяжелые бои. Очень тяжелые. Над ним кругом господствующие высоты, его простреливали насквозь. Немцы тоже, конечно, понимали, что именно там может быть прорыв, и старались просто стереть Невский пятачок с лица земли. Есть данные, сколько металла лежит в каждом квадратном метре этой земли. Там до сих пор сплошной металл.
И отец рассказывал, как его ранили там. Ранение было тяжелое. Он всю жизнь жил с осколками в ноге: все их так и не вынули. Нога побаливала. Ступня так и не разгибалась потом. Мелкие осколки предпочли не трогать, чтобы кости не раздробить. И, слава богу, ногу сохранили. Могли ведь отнять ее. Хороший врач попался. У него инвалидность была, второй группы. Как инвалиду войны ему в конце концов квартиру дали. Это была наша первая отдельная квартира. Маленькая двухкомнатная квартира. Правда, до этого мы жили в центре, а пришлось переехать. Не совсем на окраину, правда, но в новостройки. И это случилось, конечно, не сразу после войны, а когда я уже в управлении КГБ работал. И мне тогда квартиру не давали, а отцу наконец выделили. Это было огромное счастье. И вот о том, как он получил ранение. Они с товарищем делали небольшую вылазку в тыл к немцам, ползли-ползли… А дальше и смешно, и грустно: подобрались к немецкому доту, оттуда вышел, отец говорил, здоровый мужик, посмотрел на них… а они не могли подняться, потому что были под прицелом пулемета. «Мужик, — говорит, — на нас посмотрел внимательно, достал гранату, потом вторую и забросал нас этими гранатами. Ну и…» Жизнь такая простая штука и жестокая.
А в чем самая главная проблема была, когда он очнулся? В том, что это уже была зима, Нева скована льдом, нужно было как-то перебраться на другой берег, до помощи, квалифицированной медицинской помощи. Но сам он, естественно, идти не мог.
Он, правда, все же смог добраться до своих на этой стороне реки. Но желающих тащить его на ту сторону было мало, потому что там Нева была как на ладони и простреливалась и артиллерией, и пулеметами. Шансов дойти до того берега почти не было. Но совершенно случайно рядом оказался его сосед по дому в Петергофе. И этот сосед его, не раздумывая, потащил. И дотащил до госпиталя. Оба живые доползли туда. Сосед подождал его в госпитале, убедился, что его прооперировали, и говорит: «Ну все, теперь ты будешь жить, а я пошел умирать».
И пошел обратно. И я потом отца спрашивал: «Ну что же, он погиб?» И к этому рассказу он возвращался несколько раз. Это самого его мучило. Они потерялись, и отец все-таки считал, что сосед погиб. И где-то в 60-х годах, точно этот год не помню, я еще маленький же был, но где-то в начале 60-х годов он пришел вдруг домой, сел на стул и заплакал. Он встретил этого своего спасителя. В магазине. В Ленинграде. Случайно. В магазин зашел за продуктами и увидел его. Это же надо, что оба пошли именно в этот момент именно в этот магазин. Один шанс из миллионов… Потом они приходили к нам домой, встречались… А мама рассказывала, как приходила к отцу в госпиталь, где он лежал после ранения. У них был маленький ребенок, три годика ему было. А голод же, блокада… И отец отдавал ей свой госпитальный паек. Тайно от врачей и медсестер. А она его прятала, выносила домой и кормила ребенка. Ну а потом он в госпитале начал падать в голодные обмороки, врачи и медсестры поняли, что происходит, и перестали ее пускать.
А потом и ребенка у нее забрали. Делали это, как она потом повторяла, в явочном порядке с целью спасения малолетних детей от голода. Собирали в детские дома для последующей эвакуации. Родителей даже не спрашивали.
Он там заболел — мама говорила, что дифтеритом, — и не выжил. И им не сказали даже, где он был захоронен. Они так и не узнали. И вот в прошлом году не знакомые мне люди по собственной инициативе поработали в архивах и нашли документы на моего брата. И это действительно мой брат. Потому что я знал, что они жили тогда, после того как бежали от наступающих немецких войск из Петродворца, у своих знакомых, — и даже адрес знал. Они жили, как у нас говорят, на Водном канале. Правильней было бы сказать «на Обводном канале», но в Ленинграде его называют «Водный канал». Я знаю точно, что они жили там. И совпал не только адрес, откуда его забирали. Совпали имя, фамилия, отчество, год рождения. Это был, конечно, мой брат. И было указано место захоронения: Пискаревское кладбище. И даже конкретный участок был указан.
Родителям ничего этого не сообщили. Ну, тогда, видимо, было не до этого.
Так что все, что родители рассказывали о войне, было правдой. Ни одного слова не придумали. Ни одного дня не передвинули. И про брата. И про соседа. И про немца — командира группы. Все один в один. И все это позже невероятным образом подтверждалось. А отец, когда ребенка забрали и мама осталась одна, а ему разрешили ходить, встал на костыли и пошел домой. Когда подошел к дому, то увидел, что санитары выносят из подъезда трупы. И увидел маму. Подошел, и ему показалось, что она дышит. И он санитарам говорит: «Она же еще живая!» — «По дороге дойдет, — говорят ему санитары. — Уже не выживет». Он рассказывал, что набросился на них с костылями и заставил поднять ее назад, в квартиру. Они ему сказали: «Ну, как скажешь, так и сделаем, но знай, что мы больше сюда не приедем еще две-три-четыре недели. Сам будешь разбираться тогда». И он ее выходил. Она осталась жива. И дожила до 1999 года. А он умер в конце 1998-го.
После снятия блокады они переехали на родину их родителей, в Тверскую губернию, и до конца войны жили там. Семья у отца была довольно большой. У него же было шесть братьев, и пятеро погибли. Это катастрофа для семьи. И у мамы погибли родные. И я оказался поздним ребенком. Она родила меня в 41 год.
И не было же семьи, где бы кто-то не погиб. И, конечно, горе, беда, трагедия. Но у них не было ненависти к врагу, вот что удивительно. Я до сих пор не могу, честно говоря, этого до конца понять. Мама вообще была у меня человек очень мягкий, добрый… И она говорила: «Ну какая к этим солдатам может быть ненависть? Они простые люди и тоже погибали на войне». Это поразительно. Мы воспитывались на советских книгах, фильмах… И ненавидели. А вот у нее этого почему-то совсем не было. И ее слова я очень хорошо запомнил: «Ну что с них взять? Они такие же работяги, как и мы. Просто их гнали на фронт».
Вот эти слова я помню с детства.
Евгений Ройзман. И вечный бой
Поэт и гражданин, глава фонда «Страна без наркотиков» Евгений Ройзман написал про то, как время от времени ему приходилось идти ва-банк. Это не было связано ни с политикой, ни с борьбой с наркотиками. Это было связано с тем, что он такой, Ройзман, и другим не будет никогда.
Того же хотелось бы пожелать и всем читателям «РП».
В Омске, в восемьдесят девятом году, мы с Димой Чуркиным по золоту работали. У нас в Свердловске голодно было, а в Омске — изобилие. И мы по вечерам повадились ходить в ресторан «Турист». Модный такой ресторан, столики по кругу. А еще туда ходили все омские блатные. Такие серьезные, сосредоточенные парни, как сказал поэт — на х… некого послать. И нравы у них самые суровые. Однажды Чеснок подъехал к «Туристу» на новой «шестерке» и поднялся в ресторан. Пока он ходил, кто-то, проезжая, дал по машине очередь из автомата. Прошили от переднего до заднего крыла. Он спускается, а там зеваки, «мусора»: «Так и так, на вас было покушение. Будете заявление писать?» — «Какое заявление? Какое покушение?» — «Да по вам же стреляли!» — «Где?!» — «Да вот же дырки!» — «А, так это же я просто молдинг отодрал…»
Вот такие люди. Гвозди бы делать.
И вот мы с Димой сидим в ресторане, он выпивает, а к нему еще Наташка приехала. А Наташка молодая такая, дерзкая была. Сидит, тонкими пальчиками бокал с шампанским держит, смотрит поверх голов, и сигаретка на отлете. Как в кино. Ресторан гудит. В одном углу блатные гуляют, через раз музыкантам «Таганку» заказывают, в другом менты отдыхают, им почему-то «Синий туман» подавай. А за соседним столиком сидят несколько девчонок, фабричные девчонки. Скромные такие, день рождения у одной. Прихорошились и пришли. В складчину, небось. И с ними парень один. Не шикуют. Им бы «Белые розы», но, видно, денег нет.
И вдруг один блатной с красной рожей, в адидасовских штанах, в белой «саламандре» и норковой формовке, упитанный такой, поигрывая булками и дожевывая котлету, направляется к девчонкам. Почему в адидасовских штанах и белой «саламандре»? Да потому что просто красиво. А почему шапка на голове? Да чтобы все видели, что она есть. Шапка, в смысле. А потом, иди оставь ее где-нибудь — сразу спиз… ят!
И вот он, дожевав котлету, подходит к девчонкам и берет за руку ту, которая возле парня, и тянет ее из-за стола. То есть вежливо так на танец приглашает. А она вдруг пытается руку вырвать! А он точно знает, что эрогенные зоны у женщин — почки, печень и кадык, и этот девичий демарш его настораживает: «Не понял, че за х… ня?!»
А я все это вижу, но не лезу, потому что рядом с ней сидит парень, и слово за ним. Ну и просто чужой город, чужие менты, а я не так давно освободился. А парень молчит и голову в плечи втянул. Он омский и знает, кто это. И вдруг вскакивает девчонка, сидящая рядом, и звонким голосом кричит: «Ну-ка, отпустись от нее!» Он секунду смотрит на нее непонимающе: «Ты че, овца!» А у меня уже незаметно стул от стола отъехал, и я смотрю, и у меня еще надежда, что кто-то впряжется. Я бы не полез. Я же не самоубийца. Но на всякий случай уже встал. И вдруг он просто лениво всей пятерней берет девчонку за лицо. И все. И отступать мне некуда. Я развернул его к себе, по-честному подождал секунду, пока он поймет, что происходит, и с левой вложился в челюсть чуть ниже уха. У него остаток котлеты выпал, а потом он упал. А о чем мне с ним разговаривать? И сел я на место. Дима так уважительно на меня посмотрел, Наташка одобрительно кивнула, а девчонки завизжали. А этот дурак полежал-полежал, потом встал и побрел, печально булками наворачивая…
И сижу я, такой гордый, хороший поступок совершил, за девушку заступился, всех победил! И девушки на меня поглядывают.
И вдруг слышу жуткий топот. Смотрю, а по кругу к нашему столику бегут человек пять. И я с грустью понимаю, зачем они бегут. А товарищ мой дрался последний раз во втором классе, и менты не впрягутся. И вообще это те самые драки, которые никто не останавливает. И с этими грустными мыслями я вышел им навстречу, чтобы столик с Димой и Наташкой остался у меня за спиной. Потому что, пока они меня сломают и втопчут, можно успеть уйти. И вот эти качки бегут и сопят, а проход между столиками неширокий, и все вместе они бежать не могут. Поэтому бегут они гуськом, на ходу подтягивая рукава.
Если бы у меня был ствол с собой, я бы начал шмалять не задумываясь, потому что они шли меня убивать. Ствола не было. Но случилось чудо. Тот, который бежал первым, был слишком уверенным, а бегущий на тебя человек беззащитен как ребенок. Просто он этого не знает.
И я его встретил очень жестко — прямым в подбородок. И он упал спиной на какой-то стол. И стол упал вместе с ним, и у него отломилась ножка. Ну знаете, были раньше такие полированные столы с четырехгранными ножками, и я успел эту ножку подхватить. Ух, какая ножка была! Коричневая, увесистая, с уголком на конце. Да какая там ножка? Волшебная палочка. Единственное, что помню, когда ей в голову попадаешь, в руку больно отдается. И я с этой ножкой начал на них наступать. Несколько раз в меня попали, но мне удалось устоять на ногах. Единственное, помню, что девчонки визжали и официантки ходили с подносами вдоль стенок.
Этих было человек семь-восемь, и, когда они стали обходить меня сзади, Дима влепил одному в затылок пустой бутылкой из-под шампанского так, что осколки долетели до меня. Сдернул у официантки с подноса еще две бутылки и встал у меня за спиной. Теперь уже завизжала официантка.
И мы стали с Димой с боем отступать к кухне и чуть не забыли Наташку, которая все так же сидела нога на ногу, манерно курила и только стул отодвинула к стене так, чтобы ее не задели и все было видно. Красиво устроилась в партере. Еле выдернули ее, выскочили, захлопнули дверь, и она затрещала под ударами. А там официанты, повара набежали и говорят: «Бегите! Бегите!», а официантка Любовь Михайловна кричит: «Бежим! Я вас проведу через второй выход!» А мне бежать уже никуда неохота, я притаился с ножкой и думаю, сейчас, кто первый ворвется, тому башку снесу. А Любовь Михайловна кричит: «Бежим! Они вас убьют!»
И мы выскочили, и через какой-то подвал она провела нас в гостиницу «Турист», которая примыкала к ресторану. И мы поднялись к Диме в номер.
Нас колотит. Нервяк такой. Меня слегка штормит — несколько раз попали. Но мы победили. И смотрим в окно, а там подъехали две «Скорых» и кого-то на носилках грузят! И нам еще приятней. И вдруг Наташка говорит: «Я своего мужа таким никогда не видела. Дима, я люблю тебя, я горжусь тобой!» И обняла его…
И я вышел из их номера и пошел к себе. И, когда открывал дверь, понял, что мне что-то мешает, и увидел, что мешает мне ножка стола, которую я до сих пор сжимаю в руке.
Они начали искать нас уже ночью. Перекрыли вокзал и аэропорт. Из Омска мы уехали на такси. Ножку стола я поцеловал и выложил на заправке уже после Кургана.
Но так-то я не об этом хотел рассказать.
Однажды мы с Олегом Посуманским сидели в ресторане «Каменный мост», что на Малышева, возле моста. Там сейчас «Доктор Скотч паб». И вот сидим мы возле входа. Со стадиона приехали, в спортивном. В зал не поперлись, сидим в уголке.
А в те годы мы с Олегом повадились пить красное сухое вино. Распробовали. И так нам вкусно было, что мы стали делать это часто. А чтобы не мучила совесть, мы решили это делать только после тренировки. И каждый день, проведя на стадионе по нескольку часов — он на кортах, а я на волейбольных площадках, — встречались на верхнем поле и бежали пятерку, а иногда десятку, заканчивали на брусьях и турнике. И уже с чистой совестью шли пешком на улицу Культуры, садились на лавочку под моими окнами и с чистой совестью начинали выпивать.
И вот в конце лета умный Олег говорит: «Надо завязывать с тренировками». Я испугался: «Что вдруг?» Он говорит: «Сопьемся на х…» И мы решили притормозить и прямо со стадиона заехали в «Каменный мост» отметить это событие.
И вот сидим выпиваем. Ресторан полон. А играл там тогда замечательный скрипач — Леня Элькин. Очень хорошо играл, и многие ходили туда из-за него. Играл он в дальнем конце зала, за углом, но слышно было везде. То есть мы его не видели, но слышали. И вдруг в ресторан заходят парень с девчонкой, молодые, высокие, очень ладные, их многие помнят в городе. Они часто ходили по улицам вдвоем, смотрели только друг на друга и, когда шли, осторожно и ласково соприкасались мизинцами опущенных рук. И видно было, что они очень любят друг друга.
И вот они заходят. Парень идет чуть впереди — посмотреть, где есть места, а она идет за ним следом легко и свободно, смотрит высоко, и думает о нем, и улыбается своим мыслям. И все мужики оборачиваются ей вслед. А я ее видел давно, и она мне очень нравилась. Но я не разговаривал с ней, потому что это была чужая женщина, и она, даже когда была одна, очень достойно держалась и не давала повода заговорить.
А с правой стороны, уже у входа в дальний зал, сидят два мужика, такие коммерсюги разбогатевшие, уверенные такие. Сидят друг напротив друга, водку пьют, закусывают и ждут, им вот-вот горячее принесут. Леня играет громко, люди разговаривают, гул стоит. Парень проходит вперед и поворачивает налево в зал посмотреть, где есть места. Она идет за ним и останавливается в проходе. В это время тот мужик, который сидел спиной к входу, увидел, что его друг куда-то пялится, повернул голову, уставился на нее, проводил глазами и, когда она только прошла, посмотрел на друга и ошарашенно говорит: «Охренеть!» И подбуханный друг его лениво через губу отвечает: «Да знаю я ее… Сосет ох… тельно!» Он только не понял, что музыка секунду назад закончилась и он сказал это громко и внятно. Парень, который прошел в дальний зал, не услышал, а она услышала. Потому что остановилась совсем рядом. Она резко развернулась, волосы взлетели. Сделала шаг назад, склонила голову, посмотрела в лицо. Он смутился на секунду и отвел глаза. И одновременно с этим она подхватила нож, лежащий у тарелки с правой стороны, и молниеносным коротким движением саданула ему в горло, повернулась спиной и спокойно прошла дальше. В этот момент вышел ее парень и говорит: «Пойдем, Наташа, во «Дворик». А она, оставив этот мир за спиной, говорит: «Давай прямо через веранду выйдем». И они ушли.
А этот вскочил, схватившись за горло, пускал кровавые пузыри и пытался вдохнуть. А друг его сидел, открыв рот, и смотрел на него. В этот момент им принесли горячее…
Вот, в общем-то, и все.
Александр Рохлин. Сашок, гони по-скорому
Читатели «РП» могут знать, а некоторые и знают обозревателя «РП» Александра Рохлина не только как журналиста, очеркиста, но и как таксиста. Не знаем, какая польза таксисту Рохлину от того, что он журналист.
Но журналисту Рохлину польза от того, что он таксист, точно есть: общение со своими пассажирами Александр превращает в очерки.
Конечно, одиночество… Сестра моя… Спутница непременная, собеседница верная. Подруга улиц, фонарей, аптек и таксомоторов.
Я думаю о тебе с благодарностью.
Пускай у матросов и дальнобойщиков жена в каждом порту. Наш брат на линии — в силках у богини безмолвия.
Она невидима, молчалива, оттого и прекрасна. Она раздумчива и иронична. Она тиха и внимательна. Бывает глубокой и даже таинственной и властной. Она постоянна…
Конечно, есть и другая сторона. Почему, вы думаете, таксист говорлив и всезнающ? Отчего он набрасывается на пассажира, топча его гусеницами своих рассуждений о мировой политике? Отчего у несчастного клиента взрывается мозг на Газгольдерной улице?
Оттого, что таксист не в силах вынести одиночества. Цепная реакция… Она (или оно) приходит к нам, запрыгивает на сиденье, как кошка, забирается с ногами, сворачивается клубочком, ведет себя по-хозяйски… Мы в ее власти, как только захлопываем дверь и включаем счетчик. Не каждый способен выдержать ее всепроникающую ласку. Радио «Шансон» — это не мерзость, как думает подавляющее большинство пассажиров, а крик о помощи узника, прикованного к скале на острове.
Владимирский централ и ветер северный — от избытка одиночества.
Не всякая таксистская душа способна породниться с ним. Но всякая терпит. Невыносимо долгими московскими сумерками, в утренних пробках, в дневном затишье, в вечерней сутолоке и даже в ночном просторе пустых магистралей, бульваров и выносных хорд. Поэтому и неловко извозчику сидеть спиной к седоку. А хочется обернуться и задушевно обратиться: «Слышь, барин! Какое все-таки чмо этот твой Обама!»
И начать разговор, и освободиться от оков, и обрести живого друга, и взорвать ему мозг на Газгольдерной улице…
Но еще я думаю, что пассажир поражен одиночеством не менее.
Вот едет толстяк. Ясно, что большой любитель жизни. Небожитель с Красной Пресни. Пакеты с вещами и снедью — полбагажника. Перстни — золотые. Телефончик — в золотой рамочке. Портмоне — пухлое, в хозяина. Да… и удостовереньице для большого человека. Комитет, ГД, Охотный Ряд… Все это он сразу, по-хозяйски, из карманов вытащил и на бардачок положил, чтобы не мешало, но и светило.
— Давай, Сашок, гони по-скорому, — поступила команда от небожителя.
Я рад стараться. Только по-скорому в шестом часу вечера — это только в карете «Скорой помощи». И Сашок даром что небожитель в своем В-ом уезде Московской губернии, но летать не умеет. А толстяк нетерпелив, газу просит. С каждого светофора требует ракетного старта.
До Таганки еще более или менее. А дальше — все: конец декабря, лихорадка, не город, а известное темное место с одним входом. Небожитель этим самым местом ерзает.
Как едем? Направо по кольцу, или налево по кольцу, или вниз по набережной?
Навигатор нежно красит карты улиц цветом древнего Кремля. Сгущаясь до фиолетового оттенка.
Ему бы сесть на метро: 15 минут, и дома. Да золотые якоря не дают.
Три, два, один… Ваш выбор, господин товарищ депутат! Острая боль неудовольствия на мандатном лице:
— Рви через «Курскую»!
Я в правый ряд и вниз. И за Яузой встаем. Кто последний за керосином?
А небожитель ерзает. Приказывает сменить полосу, туда, сюда и обратно. Все…
— Я же знал, что так и будет!!! — вопит патриций. — Какого х…? Какое б… Это ты меня подбил! План, что ли, на мне делаешь??!
Я целомудренно молчу. Я же народ, а он власть. Чуб у народа должен трещать, но уста на замке, не сметь размыкать!
И тут звонит золоченый телефончик. Толстяк смотрит на него и взвывает иерихонской трубой:
— Опоздал! Мать! Бать! Драть!
Но в трубку чеканно:
— Здравствуйте, Вячеслав Александрович! Да. Вижу. В пробках. Нет времени? Понимаю. Понимаю. Но тогда завтра, умоляю… Все дела брошу и буду вас ждать хоть до двух ночи. Ждать буду, как Путина!!
Его Превосходительство на том конце провода гаснет.
— Козлячье мое счастье! — в сердцах бросает толстяк. И сам гаснет, как китайская гирлянда.
Как он разочарован в эту минуту. И одинок. Левиафан поглощает его целиком. И он засыпает, превратившись из небожителя в храпящую гору киселя…
В первых числах января я вез из Текстильщиков на Профсоюзную двух женщин. Мать и дочь. На двоих — лет сто сорок, и похожи на осколки от айсберга. Обе крупного телосложения, да еще в длинных тяжелых шубах почти до земли. Они ехали домой, встретив Новый год в гостях. Радость привычно сменилась усталостью, они ехали молча. Мне казалось, что я везу праздничные декорации на склад.
— Вы не заметили, что в этом году все меньше радости на лицах людей? — поинтересовалась дочь.
— Нет, не заметил, — ответил таксист.
— Мне думается, что власть сделала все, чтобы выхолостить это чувство из народа, — сказала дочь.
Это был уже вызов, и таксист чуть промедлил с ответом.
— А мне думается, что власть здесь ни при чем. У нас всегда в этом вопросе бардак. То пир во время чумы. То похороны в троллейбусе.
Так мы разговорились. И через некоторое время я понял, что везу довольно непростую женщину в масштабах современной отечественной истории. Она призналась, что без нее и еще жены какого-то Удальцова ни одно решение о митинге за свободы и проч. не принимается. И что она не раз сидела в застенках, разделяя несвободу в соседних камерах с господами Навальным и убиенным Немцовым.
О большинстве персонажей я имел крайне смутное представление. Может быть, поэтому она принимала меня за народ. То есть за ту простую, работящую народную массу, с которой невыносимо сложно ужиться демократу. А без нее демократу и страдать-бороться вроде незачем. Противоречие, сгубившее не одно поколение правдолюбцев одной шестой. Конечно, она интересовалась, чем живет народ, за кого он, о чем думает. Я же, чрезвычайно польщенный предложенной ролью, подыгрывал изо всех сил. То есть ответствовал в соответствии… в рамках исторических буйков… народное самочувствие тревожное, но не непоколебимое. Мы бедные, но сильные…
— Разве вы не чувствуете, что свободы стало значительно меньше? — стенала узница совести.
— Чувствуем. Но Крым — наш, — вещал таксист-хлестаков. Он наглел с каждым километром.
— Когда же форточка свободомыслия наконец откроется в головах? — вопрошала женщина.
— Зачем? — делано удивлялся таксист.
— Чтобы жить по-человечески!
Сколько боли и… одиночества звучало в этих словах. Словно колокол… на похоронах.
— По-человечески?!
И тут «народ» решил добить свою интеллигенцию:
— Хотите, я вам стихотворение прочту про это самое… по-русски… по-человечески?
А как им не захотеть… В такси я командир. Глас народный.
Уверен, они ждали лирико-патриотических виршей. А я им из такой артиллерии вдарил, что Каспийское море вздрогнуло.
* * *
Сегодня ночью — дьявольский мороз. Открой, хозяйка, бывшему солдату! Пусти погреться, я совсем замерз, Враги сожгли мою родную хату. Перекрестившись истинным крестом, Ты молча мне подвинешь табуретку, И самовар ты выставишь на стол На чистую крахмальную салфетку. И калачи достанешь из печи, С ухватом длинным управляясь ловко. Пойдешь в чулан, забрякают ключи. Вернешься со своей заветной поллитровкой. Я поиграю на твоей гармони. Рвану твою трехрядку от души. — Чего сидишь, как будто на иконе? А ну, давай, пляши, пляши, пляши… Когда закружит мои мысли хмель И «День Победы» я не доиграю, Тогда уложишь ты меня в постель, Потом сама тихонько ляжешь с краю. А через час я отвернусь к стене. Пробормочу с ухмылкой виноватой: — Я не солдат. Зачем ты веришь мне? Я все наврал. Цела родная хата. И в ней есть все — часы и пылесос. И в ней вполне достаточно уюта. Я обманул тебя — я вовсе не замерз! Да тут ходьбы всего на три минуты. Известна цель визита моего — Чтоб переспать с соседкою-вдовою. …А ты ответишь: «Это ничего…» И тихо покачаешь головою. И вот тогда я кой-чего пойму И кой о чем серьезно пожалею. И я тебя покрепче обниму И буду греть тебя, пока не отогрею. Да, я тебя покрепче обниму И стану сыном, мужем, сватом, братом. Ведь человеку трудно одному, Когда враги сожгли родную хату.На одном дыхании прочел, боясь, что не дадут до конца прочесть. До сердца… Дали.
Мы уже стояли возле подъезда.
— Это кто же написал? — спросила молчавшая мать демократии.
— Александр Башлачев, — ответствовал таксист.
— Да, — печально сказала дочь. — Зачем вам Навальный, когда у вас есть Башлачева?
Знак вопроса в конце этого предложения можно было и не ставить…
А тут намедни вез молодую долговязую девицу из центра на Нагорный. Выпимши… Просила дозволить ей отравиться. В смысле закурить. Дозволил. Сбегала в киоск и стоит возле машины, дымит. Я ей: что вы себя морозите? Сядьте в машину, только окошко приоткройте… И откуда вы такая дисциплинированная? Из Питера, говорит. Я немедленно делаю стойку. И пришпориваю ездовые сани. Город на Неве. Культура для тебе! Знакомый киргизский айтишник так говорил. Ведь не поспоришь…
Тем более что девице требовалось из Нагорного на вокзал успеть к «Красной Стреле». Меньше чем за час в оба конца. И вот летим. Я со всяким тщанием и душевным расположением. Даже для умершего телефончика ее жертвую зарядным устройством. Прилетаем во дворы Электролитного проезда. Новый квартал. Она скачет ланью в подъезд, обещая сбор за пять минут. Выходит через пятнадцать. Я переживаю и слегка нервничаю. Остается 27 минут до поезда. Несемся назад в центр по Севастопольскому. И она звонит подружке и беседует с ней все двадцать семь минут.
Передаю близко к тексту, но без междометий…
— Ланочка, это я. Хочу поделиться с тобой тремя новостями за сегодня. Первое. Звонила наша Ф. Я не брала трубку, потом взяла. Она хочет встретиться и все мне объяснить. А мне это надо? Нет, конечно. Подлость не прощают. Как подруга она для меня умерла… Второе. Сегодня у нас по подъезду объявляли террористическую атаку. Да-да, не смейся. Всем велели выйти на улицу. И я как была — в шортах да в маске на лице — с тринадцатого этажа пешком шкандыбала. Потом все отменили, но не извинились, представляешь? А третье… Имела беседу с Русланом. Это просто пипец. Он довел меня до слез. Ты же помнишь, что я изменила пароль на его страничке в фейсбуке. Он рвал и метал. Обещал мне устроить такое, что я почту за счастье вскрыть себе вены. Он знает мои слабые стороны. Я с ним три года жила. И куда мои глаза глядели? Он орал так, что у меня лопались перепонки. Но главное — угрозы! Там и про деньги, и про все остальное. Чем закончилось? Он потребовал, чтобы я подогнала ему шесть телок на вечер. Для каких-то богатых малолеток. Я согласилась — а что оставалось? Подогнала ему шестерых, уже и сама думала идти отдаваться. И, конечно, без копейки денег, за любовь к искусству… Я говорю себе: это в последний раз. В следующий раз я пожалуюсь Ахмеду. Пусть он разбирается и приводит в чувство этого зверюгу. Да, ты права, нельзя с дебилами связываться. Сама себе нашла приключений на свою п… прическу… Все, спасибо тебе, побегу… А то я уже третий раз на «Стрелу» опаздываю…
И она метнулась одинокой тенью по ступенькам к зданию Николаевского вокзала.
Я считал мятые сторублевки из ее рук и думал: «Ну не дурак ли я?»
А эта история станет моей любимой. Корпоративная ночь. Последняя пятница в году. Тарифы заоблачные. Но народ заказывает такси, поскольку в хлам. Даже те, кто за весь год ни капли. И вот в третьем часу ночи везу двоих с Солянки на Фучика. Коллеги. Не более. Даже после выпитого обсуждают производственные темы. Он на Фучика выходит, а ее, етить налево, везти в Кузьминки, на Юных Ленинцев. В кармане у меня два последних леденца. НЗ, чтобы не уснуть. Мы выруливаем на Садовое, и девушка говорит:
— Можно мне окошко приоткрыть?
Я думал, жарко ей после принятого. А она открыла настежь, вытащила голову наружу и замерла. То есть по фигу мороз и ветер! Сидит, жмурясь, как Барбос, которого на дачу везут.
Я говорю:
— Не простудитесь?
А она:
— Я в прошлой жизни собакой была.
Все ясно. Мне какая нужда переживать? Пассажир уверен в своем зоологическом происхождении. Деньги уплочены вперед. Адрес записан до подробностей.
Так она и ехала почти всю дорогу. Только уже на Волгоградском, видимо, подмерзла и нырнула обратно в салон. Слышу при торможении глухой удар двух твердых предметов друг о друга. Бац!
— Что это было?
— Это я… о стекло бьюсь… головой моей…
Ясно. Развезло подругу. Еще через минуту она вообще исчезла с радаров. То есть свалилась в проход и ушла в астрал. Спустилась в прошлую жизнь, на свой зоологический этаж.
Мы подъехали, я ее бужу, а она ни в какую. Не приходит в себя. Тело есть, а сознания нет. Что делать? Не оставлять же у подъезда. Как-то неловко… Баба ведь, негоже ей на лавочке-то ночевать. Однажды я пьяного юриста кулем выгрузил на тротуар в Королеве. Так то юрист, и летом дело было, а здесь… Тогда я вытащил женщину, сложил ее пополам, забросил себе на плечо, как мешок, и понес в подъезд. Номер квартиры был указан в маршруте. Мы поднялись на четвертый этаж. Я еще никогда не носил на себе пьяных женщин. По ощущениям, ничего особенного. Тем более что дама была субтильного водоизмещения. Так я и предстал перед квартирой № 44 с неподвижной женской задницей на плече. Вежливо позвонил. Дверь открыл мужчина. Тут мне внезапно стало одиноко. За порогом стоял грузинский баскетболист. Хотя я не знаю ни одного грузинского баскетболиста. Но думаю, что они должны выглядеть примерно так. То есть не вмещаться в косяк своих дверей и ходить по квартире в баскетбольной майке, обдувая лесистые заросли на плечах свежим воздухом. Я предполагаю, что это был муж моей пассажирки. Потому что, проанализировав картину, он пропустил меня в квартиру и произнес:
— Вот сюда клади.
Спокойно так сказал, деловито.
Я положил тело женщины на пуфик, ноги ее свисали до пола.
— Сколько я должен? — спросил лесистый человек.
— Нисколько, — сказал я, — мне уже заплатили. С Новым годом!
— Действительно, с Новым годом, — промолвил он. — Такое с ней случается только раз в году. Завтра буду отпаивать ее сливовым соком. У нее целый день будет вид нашкодившей собачонки.
— Ничего, бывает, — сказал я.
— Подожди, — вдруг сказал он. — Ты пил когда-нибудь кальвадос?
Я вдруг преисполнился симпатии к этому человеку. Он перешел на «ты», и я догадался, что произойдет дальше. Не было никаких сомнений.
— Нет, — сказал я. — Только читал у Ремарка.
— Значит, надо попробовать! Оставайся. Куда на ночь глядя. Я сам его готовлю по французскому рецепту, но из своих яблок…
Так встретились два одиночества.
На шестиметровой кухоньке в хрущевке на Юных Ленинцев. Почти сто лет спустя после Эриха Марии Ремарка.
Ольга Свиблова. Летучая субстанция
Директор Московского дома фотографии Ольга Свиблова не любит слово «эйфория». Любит зато слово «кураж».
Вот и куражится: на природе, когда одна, в танце…
Хотите узнать, где еще, — читайте колонку!
Когда я в последний раз испытывала эйфорию… А вообще, эйфорию я испытывала часто, хотя слово «эйфория» использую редко, да и не люблю его, если честно. Мне, скорее, ближе слово «кураж». Кураж — это то, без чего вообще ничего нельзя делать. По крайней мере, все, что я делаю, — любую выставку, любую экскурсию, любое решение — я делаю на кураже. Когда у тебя одновременно тысячи дел, ты отрезан от энергетических каналов, невыспавшийся, раздерганный, а тебе все-таки надо что-то сделать или принять решение, нужен кураж. Я в этот момент ругаюсь. Страшно. Ужасно. И даже в диапазоне, который сегодня запрещен нашими депутатами, который я начала использовать на самом деле не так давно. Музей существует восемнадцать лет, и где-то на середине срока прорвало плотину, и все эти слова как-то во мне проснулись. Хотя во время моей молодости я слышала эти слова от наших друзей: и Вознесенский, и Плисецкая, и Аксенов использовали эти слова с блеском, а у нас на эти слова с моим первым мужем поэтом Парщиковым было некое табу. Помню, как он заставил меня — а мне было лет девятнадцать, когда мы с ним только-только поженились, — прочесть письмо его донецкого друга, поэта, в котором, по-моему, цензурными были только запятые. Я читала спокойно, потому что я таких слов не знала. Он сказал: «Вот отлично. Теперь ты эти слова должна запомнить и больше никогда не использовать». Табу долго держалось, а потом прорвало.
Я не люблю принимать решения, а любая деятельность — профессиональная и жизненная — состоит из принятия решений. Поэтому надо каждый раз совершить в себе какую-то возгонку куража, принять боевую окраску, чтобы сдвинуться с места. У кого-то это происходит в тихом режиме, и я им дико завидую, потому что у меня так не получается.
Эйфорию я обычно представляю в каком-то мягком понимании, женском. Потому что кураж — он же мужского рода. Эйфория тебя настигает независимо от твоего желания, а кураж можно поймать самостоятельно.
Эйфория возникает, когда я одна бываю на природе, а я очень люблю места, где нет ни одного человека, где есть линия горизонта. Чаще всего я проводила время на природе в одиночестве в одном местечке на юге Франции, где у моего мужа плавучий домик. И на этом болоте, где ты встречаешься только с животными и птицами, иногда тебя это чувство настигает, ненадолго, правда, но настигает, потому что мы все равно забиты обязанностями, информацией, целенаправленным поведением. И когда тебя настигает эйфория, поведение становится нецеленаправленным.
Эйфория возникает, когда я танцую. Я очень люблю танцевать, для меня это спасительный момент. И чем больше я устала и чем хуже мне в этот момент, тем безумнее я могу пуститься в пляс в самых неожиданных обстоятельствах. Это эйфория, потому что ты теряешь контроль, ты абсолютно веришь каким-то бессознательным движениям. Я бы сказала, что эйфория — это момент необходимого выпадания из привычного русла деятельности, который уносит тебя от ролевого и целеполагающего поведения. Это тот момент, когда у тебя налаживается контакт с самим собой. Это безумно важно.
Бывает эйфория от человеческого разговора. Недавно я общалась с Орлушей. На самом деле мы довольно давно знаем друг друга, но, бывает, люди теряются, забываются, и в какой-то момент ты встречаешься уже с другим Орлушей. У меня довольно мало времени на человеческие разговоры, по крайней мере в последнее время. Иногда говоришь ты, но более ценный момент, когда ты молчишь и слушаешь. Вот и я долго слушала Орлушу. Просто сидела и слушала. Я решила выяснить, чем он занимался по жизни, и это было безумно интересно и захватывающе. В этот момент мы были в очень шумной компании, где играла музыка и все танцевали, и вместо того, чтобы пуститься вместе со всеми в пляс, ты бесконечно фиксируешься на своем собеседнике. И не важно, правильно ты его понимаешь или неправильно, у тебя прорастает что-то важное внутри. И тогда и настает момент эйфории от того, что ты выпал из обстоятельств.
Я иногда эйфорически читаю. Это бывают совершенно счастливые бессонные ночи, когда ты понимаешь, что ты попал на книжку. Недавно я перечитывала «Норму» Сорокина. Когда-то читала ее давно, в юности, а сейчас перечитала и поняла, что это именно то, что мне сейчас нужно. Как, наверное, животное — собачка или кошечка — вдруг выскакивает по весне на зеленую травку и начинает ее есть. Я их понимаю. Я так в детстве выходила почки пощипать. Девитаминизированное, авитаминозное советское детство. Я помню, что я по весне выходила в лес и с радостью жевала почки. Наверно, это тоже была эйфория. Вот ты идешь один довольно бесцельно, пощипываешь почки, которые только-только распускаются на деревьях, и понимаешь, что все правильно.
Состояние эйфории нельзя выбрать. Вот эту самую эйфорию женского рода нельзя создать искусственно. Нельзя пойти на танцы, нельзя пойти на встречу с человеком, нельзя выбрать книжку сознательно. На эйфорию надо набрести. И надо, чтобы она набрела на тебя. И это процесс, которым мы не управляем. Но когда он происходит, мы очень четко это ощущаем. Это как у Кастанеды — надо попасть в канал. Тогда можно запрыгнуть на ветку, можно запрыгнуть на елку. Если ты этот канал не поймал, то ты примешь неправильное решение и ты чего-то не сделаешь, что тебе в данный момент нужно сделать.
А вот любовь — это не эйфория. Любовь — это что-то совершенно другое. Это отдельная история. Это тема другого номера. Как и успех. От успеха не может быть эйфории. Если честно, я вообще не понимаю, что такое успех. Когда что-то сделано, мне это уже неинтересно, я на этом не фиксируюсь, в этот момент мне нужен новый маршрут, по которому я могу идти. Я не могу кричать: «Вау! Ура! Мы победили!» Я могу кричать: «Мы победим». Когда новые сотрудники приходят работать в музей, я говорю: «Так, ребята, давайте договоримся: если у нас все получилось, то вы мне об этом не рассказываете, потому что это норма. Вы мне рассказываете только о проблемах, потому что проблемы — это то, что мне нужно решить, и это то, что мне интересно».
Успех — понятие социальное. Все, что является социальным понятием, к тебе не имеет никакого отношения. И надо быть человеком, с моей точки зрения, не очень умным, чтобы радоваться социальному успеху. А когда ты сделал что-то для других и понимаешь, что это полезно, этому можно порадоваться. Например, создан проект, который пришло посмотреть много людей, а потом, через несколько лет, они тебя встречают и говорят: «Ой, спасибо, мы видели эту выставку, она была прекрасна». Ты рад, но это не имеет никакого отношения к успеху. Ордена, медали, награды, социальное положение — это, с моей точки зрения, социальная мишура. Я думаю, что для мужчин это очень важно, потому что мужчины остаются детьми. Самые серьезные, самые правильные, самые эффективные, самые замечательные — в них все равно живет ребенок, который ждет награды. Я девочка. Я женщина. Мы мудрее, по-моему. Мы понимаем, что ты сам оцениваешь, хорошо ты сделал или плохо, гораздо строже и гораздо правильнее, чем другие. Если ты сделал хорошо, значит, так и должно быть. Это норма.
Мне кажется, что норма жизни — это когда каждый работает на пределе и получает хороший результат. За это не надо благодарить. Я всегда благодарю людей, которые помогли, я всегда благодарю людей, которые остались в нейтралитете, и я всегда благодарю людей, которые могли помешать и не помешали.
Многие пытаются жить здесь и сейчас, я же живу только будущим. И может быть, из-за страха перед реальностью и возникает такой тип жизни, при котором ты все время занят. Но жизнь здесь и сейчас мне просто неинтересна. Я все время готовлюсь к будущему, которое может быть как небо в алмазах, а может быть даже очень неприятным, но если ты к нему готовился, ты не испытываешь ужаса, не впадаешь в прострацию, а понимаешь, что надо собраться, выбрать адекватный алгоритм поведения и дождаться нового витка.
Я люблю радоваться дару других. В каждом из нас есть гораздо больше, чем та роль, к которой мы привязаны и к которой мы привыкли. Когда я вижу, как другие делают что-то лучше, чем все остальные, я отступаю, аплодирую и радуюсь. Я очень благодарный зритель в самом широком смысле этого слова.
Я радуюсь самым разным талантам других людей. Хороший плотник для меня — это гений. Хороший поэт — гений. У меня нет разницы.
Искусство не может запечатлеть эйфорию, ее нельзя поймать в кадр. Потому что эйфория — это мгновение, которое настигает тебя в момент восприятия какого-то кадра, в котором ты находишь эйфорию. А дальше начинается романтизм. Любительский. Мне, например, очень нравилась Наташа Ростова, в детстве я наизусть знала эпизоды, связанные с ней. Может быть, я сегодня начну перечитывать какой-то отрывок из «Войны и мира», и он мне покажется самым банальным и неинтересным, — я же не знаю, я же изменилась. Перечитывая книгу, мы каждый раз читаем по-разному. Восприятие искусства — и фотографии в том числе как части искусства — зависит от наших возможностей и от ситуации. Момент, в который человек испытывает эйфорию, очень субъективен.
Я иногда хожу по выставке, которую вешала своими руками, встречаюсь с работами и думаю: господи, что это такое? Иногда испытываю эйфорию, а иногда испытываю какой-то ужас и думаю: зачем это здесь висит? Прошло несколько дней, и ты понимаешь, что правильно здесь висит, и замечательно.
Я читаю несколько экскурсий в день по одной и той же выставке, и каждый раз это совершенно разная история. Ты останавливаешься у одного произведения, у другого — это зависит прежде всего от твоего состояния и от того, как ситуация тебя заряжает, почему ты пошел направо, а не налево. Что-то должно попасть в поле твоего зрения, должен произойти контакт, и должна выбиться искра. В данном случае закат ничем не отличается от произведения искусства, человек, например, ничем не отличается от текста. Это момент твоей встречи, это момент того, как что-то зажигается внутри тебя. Пятнадцать человек смотрят на одно и то же произведение искусства: один не видит ничего, другой видит весь мир… Поэтому нам и нужно искусство, чтобы мы остановились и нашли контакт с самим собой. И музей нужен для того, чтобы перевести людей в другую контекстную ситуацию, чтобы они начали чувствовать. Эйфория — это то, что возникает внутри тебя. Это — пшшшш — летучая субстанция. Но очень важная.
Алена Свиридова. Новый год. Перезагрузка
Певица Алена Свиридова в свое время выбрала, кажется, не ту профессию. Надо было с самого начала писать колонки для «РП». Правда, тогда «РП» не было.
Но она-то была. Могла бы уже тогда начать.
Впрочем, очевидно, что начинать писать в «РП» никогда не поздно.
31 декабря — особенный день. Хочется внимательно посмотреть в зеркало. Когда еще взбредет в голову поглядеть на себя со стороны? Подбить итоги? Увидеть, что ты много чего сделал, ну, может, не совсем так, как хотел? Увидеть длинную дорогу, которую ты прошел, людей, которых ты любил и обижал, людей, которых ты не любил, но делал вид, немного вдалеке — родителей, которым ты не уделял внимания, детей, которые отбились от рук, собаку, которая так долго терпела? Никогда. Никогда ты этого не делаешь. И никакой другой праздник для этого не подойдет. Вот взять, к примеру, день рождения. Ты либо гордишься тем, что становишься взрослее, либо печалишься от того, что становишься старее, либо тихо радуешься тому, что живешь, спасибо родителям, но эта радость обычно ощущается после пятидесяти, когда ты уже смирился с тем, что постарел. Иногда, правда, когда болеешь, тоже тянет оглянуться назад и пообещать себе, что все, завязываю пить, гулять, врать, наверняка болезнь поэтому и приключилась, тут же вспоминается боженька, ему тоже даются все эти обещания, потому что страшно. А вдруг кондратий приключится? А вдруг уже завтра лежать тебе на смертном одре? И вся жизнь — как на ладони. Другими словами, осознание жизненного пути в любое другое, кроме Нового года, время связано со страданием и страхом смерти. И только 31 декабря, когда уже все готово, накрыт стол, ты уже легко пообедал и ждешь праздничного застолья, жена, теща при деле, дети радостно гуляют на улице, собака залезла на белый диван, и черт с ней, сегодня можно, ты садишься под теплый собачий бок, запускаешь руку в рыжую шерсть, чешешь за большим шелковистым ухом и думаешь: «Вот и год прошел. Ну и хорошо, вроде все нормально, денег заработал малек, все путем, машину поменял, круто, я — молодец! Жена у меня хорошая, живем уже 20 лет, выглядит отлично, люблю ее, старушку, она хорошая мать. Ну погулял я с девчонкой из Киева, так кому от этого плохо? Хороший левак укрепляет брак». В глубине души чуть-чуть становится стыдно, когда ты видишь, как смеется жена, болтающая по телефону. Интересно, с чего это она такая довольная, может, есть кто? Проходя на кухню, целуешь ее, и в сердце разливается благодать — как хорошо дома. Обещаешь себе больше любить жену. Правда, не в ущерб девчонке из Киева. Скоро приедет мама. Черт, вот я свинья, забыл купить ей подарок. Е-мое! Что делать? Книга! Книга — лучший подарок! Или нет. Наташа! Наташ, спасай меня, я забыл купить маме подарок. Ты еще не открыла духи, которые я тебе привез из Киева? Будь человеком, дай мне, я тебе еще десять привезу! Выручай! Спасибо, любимая, ненаглядная, красавица моя, самая лучшая, самая-пресамая, моя трампампулечка! Уф, кажется, все. Или нет? Что еще не так? У Насти в школе ни разу не был. Все, исправлюсь, схожу на выпускной. Мишка — обалдуй, такой возраст у него противный, надо с ним в шахматы поиграть. Или на рыбалку съездить. Или что там с ними еще делают? Мама…
Мама еще в прошлом году просила на даче веранду починить, крыша течет. Ну не смог, работал как папа Карло, все, весной закрою тему, обещаю. Так, что еще? У отца на кладбище не был три года, мать обижается. Ну не успеваю я! Прости, отец. Я же тебя помню. Посмотри, какой у тебя сын! Дом построил, дочь вырастил, вон какая красавица, вся в меня, сын тоже ничего вроде, может, еще кто-нибудь появится когда-нибудь. В Киеве. Ха-ха. Да ладно, брось, ты же меня понимаешь, как мужик. А я — здоровый мужик! Могу! Девчонки молодые визжат. Ну ты понимаешь.
И так тебе становится хорошо, что даже напрочь забывается о печени, что болит вторую неделю, и о сердце, которое несколько раз прихватывало. Открываешь себе бутылочку пива и пялишься на Барбару Брыльску. И почему она так нравилась раньше? Польки, конечно, ничего, но хохлушки лучше по всем статьям. Надо, кстати, позвонить.
— Наташ, я выйду на улицу, покурю. Нет, на балконе не хочу, там слишком пахнет уткой из духовки. Пойду выйду во двор, жарко здесь. Заодно собаку выведу. Когда ты выводила? Ну ничего, пусть еще раз погуляет, у нее тоже праздник. Тэльма! Пошли! Может, надо чего: хлеб, горошек, майонез? Посмотри, я могу сходить. А Настя где? С подружками? Так она сегодня с нами или с подружками? С подружками у нас? Прекрасно! Да ладно, не ревнуй, моя старушка, я люблю тебя одну. Так я пошел. Точно ничего не надо? Тэльма, не прыгай так, балда, дай я тебя возьму на поводок.
Ты спускаешься по ступенькам с третьего этажа, еле удерживая рвущуюся вперед и повизгивающую собаку. Тяжело хлопает старая дверь подъезда, оставляя позади вечный запах мусоропровода. Свежий, слегка морозный воздух врывается в ноздри.
— Привет, Серега! И тебя тоже! Приходите к нам! Ну встретите с родителями, а потом к нам, ну ладно, можно и мы к вам! Мы с Наташкой помнишь, как танцуем? Ага. Как евро с долларом. Ха-ха!
Ты вот что думаешь, у меня все в долларах, может, стоит поменять чуток на рубли? А вдруг валюту запретят? Не запретят? Лады! Ну мы придем.
Спускаешь собаку с поводка, и она, обалдевшая от счастья, носится кругами. Достаешь второй мобильник.
— Богдана! Привет, моя красавица, моя любимая, ненаглядная, самая-пресамая трампампулечка! С наступающим! Как я? Ну ты же знаешь, тут не до веселья. Жена совсем плоха, бедняжка, лежит. Ну что могут говорить врачи? Ты что, не знаешь, какие теперь врачи? Они все мутные, ничего толком не говорят. Может, говорят, недолго осталось, а может так и всю жизнь, мучаясь, прожить. В какую больницу? На Новый год? Что я, изверг, что ли? Конечно, приеду. Но не сейчас. Недели через две вырвусь. На кого я ее в праздники брошу? Мы с тобой обязательно отпразднуем Новый год. Отдельно. Китайский Новый год. Поедем в Китай и отпразднуем. Как там у вас в Киеве, москалей не вешают? Шутка! А у нас очень любят украинских гарных дивчин. Особенно один интересный мужчина. Мы как раз с тобой символизируем дружбу народов. А ты мне там смотри, не балуй. С мамой Новый год встретила, телик посмотрела и бай-бай. Никаких клубов, нечего портить цвет лица. Я тебе знаешь какой подарок приготовил? Нет, не скажу. Сюрприз. Поцелуй меня, скажи, как будешь это делать.
Ты стоишь с идиотской улыбкой на лице, слушая голос в трубке. Он такой приятный, что ты даже не думаешь о том, что зачем-то приковал свою вполне здоровую Наташу к постели, о втором мобильнике, который дома нужно прятать в лыжных ботинках.
Вранье — это смазка колес телеги твоей жизни, которую ты сам тащишь туда, куда тебе нужно.
Мелкий снежок уже запорошил песок на детской площадке, качели обрели кружевную хрупкость и как будто парят в воздухе. Ты вспоминаешь, как в детстве лизнул их замерзшую металлическую опору. Жгуче-кислый вкус во рту. Кончик языка с сорванной кожей. Интересно, я сам додумался лизнуть или кто посоветовал? Помню, что Сереге посоветовал именно я. Надо же, какая ерунда помнится. А вот здесь, у входа в подвал, мы с Серегой отлупили Ленку с восьмого этажа. Вот же мерзкая была пигалица. Лезла к нам, лезла, дразнилась, плевалась, пыталась обратить на себя внимание. А мы занимались нашими чисто мужскими делами, правда, не помню какими. Когда она окончательно достала, я ей треснул старым веником по башке. А веник оказался замерзшим, крепким, как камень, — у этой дуры кровь потекла из-под вязаной шапки. Потом она неделю в школу не ходила, у нее глаз заплыл напрочь. Наши мамы выясняли отношения. Ленка просто специально торчала все время во дворе, показывая своим заплывшим глазом, что мы — подонки. А теперь она в Москве, артистка, по телику ее показывают.
Ты грузно встаешь с низкой лавочки. Снег такой чистый, что окурок бросать рука не поднимается. Несешь его до урны у магазина. В магазине — биток. У касс длинные очереди.
Как будто именно сегодня надо купить все. И съесть. Как будто завтра уже не будет. Все-таки странные мы, русские люди. Зачем столько готовить на Новый год? Жена с тещей уже десять тазиков чего-то нарезали. На фига столько? Потом напихают холодильник так, что невозможно ничего достать без того, чтобы на тебя что-нибудь не упало. Дальше всю неделю это нужно есть, нюхая, прокисло или не прокисло. В животе забурчало. Жрать уже хочется, но придется терпеть до девяти, когда все соберутся и сядут за стол. Может, хот-догом отравиться? А то уже терпеть нет сил. Тем более что здоровое питание в праздники неумолимо превращается в нездоровое, а когда еще можно вспомнить молодость? Новая жизнь начнется только через две недели.
— Братэлло, вы как? Уже выезжаете? Давайте быстрее, есть хочу, не могу. Я не знаю, спроси у Наташи, вроде красного не хватает. Петарды не забудь. Да, потом можно будет к Сереге спуститься. Ты, кстати, матери подарок приготовил? Забыл? Вот свинья! Я один, что ли, должен помнить? Ладно, давай быстро ищи чего-нибудь, а то она обижается, как ребенок.
Ты довольно улыбаешься и закуриваешь еще одну сигарету. Прошло пятьдесят лет, но ничего не изменилось в ваших отношениях с братом. Между вами два года разницы. Вы все еще конкурируете. В детстве, если был день рождения у одного, подарки дарили двоим. Иначе была кровавая битва. Вы дрались постоянно, как два петуха. Никак не могли поделить любовь родителей, игрушки, одну на двоих детскую. Тебе, как старшему, все время хотелось врезать наглецу, который не признавал твоего старшинства, брал твои вещи, лез к твоим друзьям и девушкам. Хотя на улице вы держались заодно, дома борьба за власть приобретала нешуточный характер. Родители не знали, что и делать. Сейчас у вас обоих все хорошо, после смерти отца вы поменялись с матерью, и ты переехал в родительский дом, в центре. У брата квартира в два раза больше, но в еб… нях: пока до центра доедешь, сдохнешь. Хотел переплюнуть меня, но просчитался, болван. Когда приезжает, воротит нос, говорит, дышать у вас нечем, как это вы так живете, как будто он, стоя по три часа в пробке, дышит альпийским воздухом. Дурачок. Наташка твоя гораздо красивее Светки, но, если честно, у Светки такая грудь, талия и попа, что на лицо уже и не смотришь. Хочется просто вдуть.
И мысль эта до сих пор тебя не покинула. Просто пока не представилось удобного случая.
«А все-таки я брата люблю», — думаешь ты с искренней теплотой. Все противоречия прекрасно уживаются в твоей голове, ничуть не беспокоя. Вспоминаешь, как праздновали Новый год у Сереги, когда его родители уехали работать в Мексику. Ты был на третьем курсе универа, брат на первом. Всех входящих встречал Серега в костюме Нептуна, то есть с голым тощим торсом, обмотанными голубой простыней чреслами и ватной бородой, покрашенной зеленкой. Рядом — его Лилька в образе Русалки. На самом деле на ней было надето голубое бл… ское платье с пришитой зеленой ватой по краю юбки по самое-не-могу. Она была маленького роста. Все присутствующие, даже не заглядывая в глубочайший вырез Лилькиного платья, могли наблюдать все ее прелести. Сереге, видимо, это нравилось. Они тут же вели вас в туалет, на двери которого была надпись: «АДМИНИСРАЦИЯ». Вам наливали в граненый стакан водки. На сливном бачке стояла бутылка «Столичной» и нарезанный соленый огурец. Вы выпивали, закусывали, расписывались губной помадой на белом кафеле и выходили в большую комнату. Там стоял праздничный стол, накрытый почему-то газетами. Вместо салфеток — рулончики туалетной бумаги. Водка в бумажных стаканчиках, черный хлеб с салом, бутерброды с сельдью, вареным яйцом и луком, холодные рыбные битки, морская капуста с клюквой и без, плавленые сырки «Дружба» — в общем, весь нехитрый ассортимент расположенной на первом этаже вашего дома кулинарии. Гадость редкостная.
— Ешьте, мои любимые подданные, все, чем богата морская пучина! — стуча шваброй по полу, вещал Серега.
— В животе у тебя теперь пучина образуется, чудище морское! Лилька, имей совесть, мы же деньги сдавали, вы сказали, что еды нормальной купите, Новый год все же.
Серега хитро смотрит на нас.
— Бунт на корабле! Отставить! Мы решили сэкономить и приготовили вам сюрприз! Внимание — тост! Итак, выпьем водки за то, что нам так весело!
И действительно, было очень весело.
В том прекрасном возрасте еда — это не еда, это закуска. Поэтому все гости накатили еще, и закуска быстро ушла под проводы старого года. Когда пробили куранты, вы выпили шампанского и, взявшись за руки, икая, пошли вслед за Лилькой и Серегой в родительскую спальню.
— С Новым годом, обитатели морского дна! — сказал Нептун и распахнул дверь. — Сюрприз!
В морских чертогах оказался накрытый белой скатертью стол. Горели свечи. Стояли хрустальные бокалы. В хрустальных же салатницах томился оливье, жареный гусь лежал с яблочком в клюве, трепетал холодец, окруженный бутербродами с красной икрой, селедкой под шубой, колбасной нарезкой, мандаринами, шпротами и всем остальным великолепием, которое называлось словом ЗАКАЗ и полагалось Серегиным партийным родителям. Появилась Лилька с кастрюлей дымящейся картошки.
— С новым счастьем!
Все просто взвыли, потому что уже наелись всякой дряни почем зря. Нептун с Русалкой, очень довольные, ржали, как кони. Дальнейшее помнится смутно. Бешеные танцы, обжималки по углам, горячие Лилькины грудки. Да, с нами была тогда Ленка, та, которую мы веником лупили, еще школьница. Она была подружкой Серегиной младшей сестры, и мама отпустила ее под нашу ответственность. В первый раз во взрослую компанию. С восьмого на третий этаж. С бутылкой «Буратино». Вот родители наивные! Короче, Ленка спела нам песню, ей тут же налили шампанского, потом наверняка подлили еще — короче, она отрубилась сразу же после боя курантов. Поскольку мы обещали ее маме за ней приглядеть, то пришлось тащить это неподвижное тельце на восьмой этаж. Позвонили в дверь, отдали родителям и быстро смылись. Не углядели.
Неужели так быстро пролетела молодость? Теперь тебе нужно приглядывать за Настей, которая неизвестно где сейчас болтается. Интересно, а сексом она уже занимается? Вроде не похоже. От этой мысли становится как-то неприятно и очень становится жалко Настю, потому что видишь в ней маленькую хорошенькую светленькую девочку, которую принуждают к сексу похотливые козлы. Мысль, что киевская зазноба старше Насти всего на пять лет, в голову почему-то не приходит.
Ты медленно подходишь к дому и смотришь на свои окна.
Почему все-таки тот Новый год у Сереги так остался в памяти? Все жильцы вашего одноподъездного дома дружили между собой. Дети вместе играли, бегая друг к другу в гости с этажа на этаж. Потом как-то незаметно выросли, но продолжали дружить. Серега даже женился на Лильке, которая жила на пятом. Потом Стасик погиб в Афгане, Борьку посадили в тюрьму. Ленка уехала учиться в Питер.
Ты вызываешь лифт. Нагулявшаяся Тэльма спокойно сидит у ног. Дома тепло и хорошо пахнет. Из Настиной комнаты доносится какое-то шебуршанье, хлопанье шкафов и приглушенный смех. Там сейчас весело. Ты садишься на диван и вспоминаешь, чем закончилась та вечеринка. Видишь себя, студента третьего курса, уснувшего под утро в детских деревянных санках, похожих на коляску. Тебя потом оттуда вынимали всей компанией, все затекло, ты застрял и не мог пошевелиться. Брат тихо спал в ванной, накрывшись Лилькиной шубой. Ты улыбаешься, смотришь на певичек в телевизоре. О, легка на помине!
На экране Ленка с восьмого этажа, почему-то в голубом платье с серебристым русалочьим хвостом, с длинными светлыми волосами, вроде бы даже совсем не постаревшая, улыбается по-прежнему так же задиристо. Вокруг танцуют разнообразные обитатели морской пучины.
Ты делаешь погромче. Ленка поет:
Фотография в альбоме — елка в нашем старом доме, Все соседи дружно стали в хоровод. В нашей маленькой квартире номер семьдесят четыре Мы все вместе отмечаем Новый год. Новый год, Новый год! Что нас ждет? Что нас ждет? Все заветные желанья загадаем наперед — Пусть плохое все уходит, а хорошее — придет.Кирилл Серебренников. Конвенция об игре
Если уж делать номер про театр по-настоящему, с погружением в тему, — разве можно обойтись без участия Кирилла Серебренникова? Мы заказали ему, театральному режиссеру и художественному руководителю Гоголь-центра, колонку в «Русский пионер». А в ответ получили то, что совершенно выходит за рамки журнальной колонки.
Но ведь этим Кирилл Серебренников и интересен: выходами за рамки.
Для начала
Театр работает с индивидуальным сознанием каждого человека, — массами занимаются пропаганда и шоу-бизнес, им нужны количественные показатели. Вы в своих человеческих проявлениях здесь не важны, важно только количество купленных билетов. А искусство — во всяком случае, театр, который меня интересует, — взаимодействует с каждым человеком в отдельности, с его интеллектуальным, психическим и культурным багажом, с его внутренним порядком или беспорядком, это послание конкретному человеку, лично вам. Если подходить к театру так, то становится понятно, что не тема и не материал определяют способ взаимодействия со зрителем. Искусство театра имеет дело с жизнью в целом, а не с какими-то ее срезами, которые просто являются проекциями, связанными больше с идеологией, ими оперирующей, чем с реальностью. Так что даже обращаясь к проблеме социальных низов, даже исследуя проблемы «на краю», мы не занимаемся «социалкой». Театр не газета, но он не может дистанцироваться от острых тем, потому что это часть жизни. Театр — производная от времени. Театра «на века» не бывает. На века можно создать скульптуру, но и эта скульптура через сто-двести лет будет восприниматься иначе или пойдет трещинами. Театр существует здесь и сейчас, он отвечает на вопросы сегодняшнего дня, он должен работать с вами, каким вы являетесь не просто сегодня, а в данную секунду. В этом смысле театр действительно очень буддийское искусство. Спектакль как мандала: ты ее строишь, и потом она разрушается, занавес закрылся — и мира больше не существует. И в этот процесс обязательно вовлечен зритель, потому что театральный мир появляется и разрушается прямо на его глазах. Удивление от театра — отсюда. Мне такой взгляд очень близок. Театр всегда говорит о непостоянстве, о хрупкости бытия. Театр как дым, который вытянуло из комнаты сквозняком.
17 января, МХТ, Москва
Вне системы
Спектакль, который прошел один раз.
Меня спрашивают и даже возмущаются: как можно столько сил отдать ради одного представления?! Действительно, спектакль «Вне системы», сделанный мною на сцене МХТ к юбилею Станиславского по документальной пьесе Миши Дурненкова, прошел один раз. На сцене — Табаков, Райкин, Хабенский, Миронов, Медведева, Тенякова, Покровская, Прилепин, Сорокин, Бартошевич, Клим, Черняков, Угаров, Рыжаков, Лиепа, Добровольская, Пегова… Самому не верится: и что, это никогда больше не повторится и никогда никто в Фейсбуке не напишет восторженные слова?) Отвечаю себе и другим: Нет, Никогда. Мне важно, что эта «мандала» про КСС строилась долго и подробно как служение и посвящение тому делу и театру, ради которого он жил и работал, а потом исчезла вмиг, как обычно и исчезают мандалы, построенные буддистами из цветного песка и риса. Этим важно напомнить себе и другим, что Театр эфемерен, что он выше и больше его автора и создателя, что в нем нет ничего Навсегда, что крики «Браво! Победа! Успех!» подбадривают создателей, но все же пошлы, сиюминутны и по большому счету ничтожны перед временем, искусством и судьбой. Спасибо судьбе и пространству, что мне довелось работать, радоваться, переживать и надеяться вместе с талантливыми людьми… Спасибо актерам. Вы — лучшие! Спасибо всем службам, спасибо соратникам, друзьям и помощникам. Спасибо врагам. Вы не верили, что мы сделаем это. Мы сделали. Во время спектакля актриса М. вышла со сцены и разрыдалась в кулисах: «Какое счастье выходить на эту сцену!» И это правда. Спасибо Вам, КСС, за этот магический Театр. Спасибо Вам за 10 лет в Вашем доме. Спасибо, что терпели. Спасибо, что помогали. До свидания. Теперь начинается совсем другая история.
8 февраля, Гоголь-центр, Москва, с помощью мобильного
Знаки
Первый спектакль, который мы играли в Гоголь-центре, был «Отморозки» по книге Захара Прилепина. Полный зал — 600 зрителей. Непередаваемые чувства. Волновались все — и кто на сцене, и кто за сценой. Волновались и зрители. Прием был потрясающий. Когда этот спектакль только вышел, нас сразу стали сравнивать с молодой Таганкой. Мне это всегда нравилось, так как к этому театру и к его лидеру у меня особое отношение. Я опубликовал фото забитого до отказа зала и написал: «Вот теперь всех, кто придумывал, организовывал, строил, красил и помогал, — с открытием! И всех нас — с УСПЕХОМ!»
Ночью перед открытием театра вся команда Гоголь-центра вешала зеркальные портреты великих режиссеров. Они висят у нас по всему фойе и отовсюду подмигивают зрителям цветными «баблами» с изречениями про искусство, про театр и про жизнь. Эти фразы долго выбирали, и так же долго их надо было набивать на стенки через трафареты губками, смоченными в краске. Я набивал слова Любимова. Сам он с портрета смотрел строго. Я весь перепачкался краской. И вот — открытие! Пришла вся театральная Москва. Гости ходили по театру и с интересом встречали свои отражения в портретах рыцарей Театра. И вдруг вижу Каталин Любимову. Она с фирменным акцентом: «Кирилл, вот вам букет от Юрия Петровича Любимова. Он сам приболел, но очень просил вас поздравить и передать…»)))) Красные маки от Любимова! А через неделю Алла Демидова читала на большой сцене «Темные аллеи» Бунина и потом написала маркером на стене: «Почтальон всегда звонит дважды. Я надеюсь, что молодая Таганка возродится!» Кстати, идея украдена не у ЮП, а у Сергея Юрского, который первый придумал просить гостей писать пожелания на стенке своей гримерной в БДТ. В следующем году — 50 лет Театру на Таганке. Обязательно будем отмечать!
1 марта, Гоголь-центр, Москва, отправлено с айпада
Донос
Вот уже месяц работает Гоголь-центр. Двери всегда открыты, в кафе всегда народ. Спектакли, концерты, аншлаги, клуб «Гоголь+» и прочее… И вот уже месяц продолжаются странные разговоры с органами правопорядка, которые, допустим, не ищут тех, кто напал на директора или писал угрозы мне, а вот очень волнуются по поводу содержания спектакля «Отморозки».
— Предоставьте нам запись спектакля.
— У нас нет записи. Купите билет и приходите смотрите…
Идти и смотреть им не хочется. Они, надо сказать честно, разбираются с нами не по своей воле, а в качестве «мер реагирования» на донос, написанный на нас после показа «Отморозков» на сцене Гоголь-центра. Из разговора стало ясно, что бумагу написали свои, вернее, своя — «актриса театра Гоголя». Это сказали нам «органы», фамилию не говорят. «Актриса» пришла, посмотрела спектакль, написала донос.
— Ваш спектакль призывает к революции?
— Наш спектакль — это художественное произведение, он ни к чему не призывает…
— А в заявлении написано, что призывает…
— Наш спектакль получил премию «Золотая маска», он сделан по знаменитой книге, которую вы можете купить в любом книжном и прочитать.
— И что, в нем все слова, как в книге?..
Наверное, они в качестве «мер реагирования» придут к нам смотреть спектакли, будут разбираться, есть ли там призывы к революции, пропаганда гомосексуализма, педофильский след или что там сейчас у них в моде… Удивляет, вернее, в сотый раз поражает вот что: это же не власть, не кровавый режим, не «органы» вложили «актрисе театра Гоголя» перо в руки и заставили писать натуральный донос. Это она сама! Это зов ее души! Это ее генетический код. Вспоминается умница Довлатов: «Сталин, конечно, преступник. Но кто написал 4 миллиона доносов???»
27 марта, Рига, с помощью мобильного
День театра
Посмотрел в Сети сюжет про «ублюдков русского театра». Заговор «прозападных критиков», «извращенцы и содомиты», творящие бесчинства на сценах, «рейдерский захват Театра им. Гоголя»… Тьфу! Смешные люди сделали этот сюжет. Жалко их.
Поздравляю с Днем театра всех-всех: талантливых, смелых, честных, умных, ярких, музыкальных, танцевальных, концептуальных, классических, художественных, современных, философских, документальных, рассерженных, развлекательных, комедийных, драматических, трагических, визуальных, формальных, бытовых, новых, старых… Но только не подлых и не лживых! Этим желаю лопнуть от злости и зависти. Ваш «ублюдок русского театра».
Идиоты
Спектакль «Идиоты» по фильму Триера репетируется трудно. Много счастья и радости от актеров. Но внутри — трепет и страх. Как с этим работать? Актеры стараются. Они отказались от съемок ради репетиций. Они ждут удачного спектакля, они верят. Это понимать крайне неприятно, так как чувствуешь больше ответственности, их внимательные глаза и точные вопросы еще больше загоняют тебя в собственный страх. Ушла актриса — предложили контракт в кино. С первого дня, когда я попросил придумать Дома Идиотов, я заметил в ее глазах ужас и недоумение. Знал, что уйдет. Впереди нам еще прожить целую жизнь с нашими Идиотами, даже выйти в город и проверить там, настолько наши Идиоты жизнестойки. Выдержат ли актеры все мои сомнения, провокации? Прочитал где-то, что Триер снимал «Идиотов» в состоянии тяжелой депрессии. Получилось очень светлое кино. Надо новую актрису найти…
7 апреля, возле Палермо, с помощью мобильного
Нужна актриса. Возраст: 35–40. Голос: альт. Тело: в хорошей форме (есть откровенные сцены). Сознание: открытое к творчеству и диалогу. Сроки: срочно!
8 апреля, возле Сиракуз, с помощью мобильного
Дорогие женщины! Актрисы, профессиональные и любительницы! Спасибо вам за доверие. Спасибо, что вы, умницы, красавицы, певуньи, согласились, не думая, впрыгнуть в неизвестно куда несущуюся машину. Но роль одна, а вас так много! И вы все достойны лучшего, самого лучшего. У нас в стране быть женщиной — уже подвиг, а быть актрисой — подвиг втройне! Я выбрал. Скоро расскажу кого. Спасибо всем, кто писал, и простите те, кто надеялся. Вы — прекрасны. Ваш Садист.
16 апреля, возле Москвы, с помощью айпада
Задело
Приходишь из «живой», активно развивающейся реальности, смотришь на собственный спектакль, который идет «без подъема», не творчески, заурядно, и накатывает тоска. И видишь все по-другому. То, что еще недавно казалось нормальным, теперь кажется «мертвечиной» и «сонным царством»… Театр не может существовать без острой мотивации. Без боли и конфликта, без осмысленного ответа на вопрос: зачем я сегодня выхожу на сцену? Актеры, зачем вы носите свои костюмы? Зачем вы говорите эти реплики? Зачем вы вообще этим занимаетесь? Если ответов нет, если они даже не ищутся, театр оборачивается профанацией духовной жизни, недоразвлекухой, бессмыслицей, чем-то крайне сомнительным и извращенным. В самой идее коллекционирования «медийных лиц» в одном театре и демонстрации их за большие деньги тем, кто их очень хочет лицезреть, есть что-то глубоко патологическое. Цирк уродов: «Человек-слон», «Бородатая женщина», «Трехногий лилипут». Потом эти «лица» перестают образовывать хоть какой-то ансамбль, перестают слышать и видеть своих коллег, начинают люто ненавидеть славу и «медийность» друг друга. Театр для них становится местом «спецобслуживания», где они требуют ставить спектакли «на них», чтоб они — в центре, а все — по бокам. «И тут выхожу я» — заявление режиссеру. «Я тут — весь в белом» — указания костюмерам. «А что, это так и будет?» — про игру партнера. Театр нужен, чтоб ублажать их и без того раздутое эго. Они — эти «властители дум» — как гуси, сидящие без движения в клетках и нужные только для того, чтоб в какой-то момент изъять из них увеличенную от обжорства и неподвижности печень, которую ценители называют «фуа-гра» и покупают задорого. Понимаю тех, кто собирает кассу на «медийных лицах», понимаю и сами эти лица — в нашем обществе, построенном на культе «успешности» и «модности», хочется жить богато: «Только если ты богатый или знаменитый, к тебе в России будут относиться так, как к обычному человеку в Европе». Я думаю, что этот бизнес — показ «медийных» за большие деньги — будет процветать и дальше, будут сохраняться театры, которые этим всем промышляют, они будут рекрутировать все новых и новых «медийных», а «немедийные» из кожи вон будут лезть, чтоб повысить свою «медийность». Только к Театру, к искусству, к человеку, к молодости, к XXI веку, к свежести, к таланту, к честности… и еще к многим прекрасным и важным вещам все это никакого отношения не имеет.
Никакого.
5 мая, Гоголь-центр
Репетиция спектакля «Идиоты»
…не хочу больше слышать про «сохранение традиций» — лучше почините развалившийся забор! не хочу слышать про «духовные скрепы» — лучше не ссыте в лифте! не надо про «много деток хорошо» — лучше не врите, не воруйте и не источайте смрад ненависти!
10 мая, Гоголь-центр, Москва
«Для чего существует общество, которое становится все богаче, при этом никого не делая счастливее?»
Ларс фон Триер, «Идиоты»Все люди равны. Надо про это помнить и напоминать всем. Деньги достаточно эфемерны, в гробу карманов нет! Люди приходят голыми и уходят голыми. Деньги — не более чем субстанция, которая, допустим, так же прилипает к человеку, как пыль или морская соль. Легла, встряхнули. Нанесло, а потом смыло. Поэтому все люди равны. Вот эта странная вещь, которую, мне кажется, давно пора вспомнить или усвоить всем. У кого-то есть способности в одном, у кого-то в другом. Кто-то поет и сочиняет стихи. А кто-то прекрасен и важен тем, что создает материальные ценности. Кто-то занимается интеллектуальным трудом, кто-то хорошо ямы копает. Во всяком случае, для меня это именно так. И не надо социального дарвинизма.
Кто он — «идиот» нашего времени? Странная история про людей, которые решили найти своего «внутреннего идиота»… Способ спрятаться? Или способ не жить?
В России никогда не было героя действия. Существуют западные прототипы терминаторов, джеймсов бондов и т. д. Но в России героя действия никогда не существовало. Были герои рефлектирующие, чувствующие, но в меньшей степени деятельные, практически парализованные, без действия. Я боюсь, что этот герой актуален и сегодня. Другое дело, что раньше, при советском режиме, он был симпатичней, не участвовал во лжи и безобразии, что даже было определенным поступком. Неучастие во лжи. Сегодня же это бездействие выглядит как конформизм.
13 мая, Гоголь-центр, Москва
Идея
Что за странная вера у наших «идиотов»? Трудно жить им? Каково это — лелеять своего «внутреннего идиота»? Почему Елисей — вожак группы «идиотов» — такой фанатичный, почему такой одинокий? Что это за вера во «внутреннего идиота»?
Настоящие идеи изменяют тебя онтологически. И если они становятся твоими по-настоящему, очень трудно их сбросить, как кожу. Они проникают, они меняют твою структуру, они заставляют действовать определенным образом. Ты не можешь легко и часто меняться, если по-настоящему заражен идеей: сегодня быть левым, завтра — правым, потом анархистом, а потом — буржуазным художником. Это все будет выглядеть неорганично, будет смотреться просто позой.
Актуальный художник не репрезентирует чужие смыслы, он производит свои. Это его работа.
Я считаю, что любой художник должен делать время от времени что-то бессмысленное с точки зрения коммерции, что-то не по заказу. И иногда вопреки ожиданиям публики. Назло.
Актуальность искусства — это не реакция на события в газете. Актуальность — это уникальное ощущение того, как устроено пространство и время, выраженное в визуальных образах. Можно сделать актуальный спектакль по Чехову. По Овидию. А можно — и я это видел сотни раз — сделать абсолютно нафталиновый спектакль по самому современному драматургу. Актуальность — это не про «когда», это про «как». Это уникальный взгляд на время.
В театре есть вещь, которую нельзя выбросить: игра. Театр имеет игровую структуру, детскую, наивную. Любая игра, пусть даже самая острая и радикальная, все равно подразумевает некую дистанцию, договор играющих, конвенцию. Эта конвенция постоянно подвергается пересмотру. Сначала так: зрители просто сидят в зале и смотрят на освещенную сцену. Хорошо. А если по-другому? Зрители сидят среди артистов. Артисты приходят к зрителям. Нет занавеса. Нет сцены. Все время что-то меняется в форме, но принципиально театр как искусство эту конвенцию об игре не нарушает. И правильно делает. Я сто раз видел, когда настоящие вещи выглядят фальшиво, а сделанные вещи выглядят по-настоящему. Я за мастерство. Я за веру.
Михаил Сеславинский. Сбор макулатуры
Рано или поздно, но должен был в литературной рубрике появиться текст под названием «Сбор макулатуры» про сбор бумаги в прямом смысле. И написать этот текст мог, конечно, только Михаил Сеславинский, поскольку уж он-то знает все про макулатуру — и в прямом, и в переносном смысле. Глава Роспечати все-таки.
Макулатуру мы собирали раз в месяц.
Занятие это было довольно интересное. Во-первых, наша квартира очищалась от старых ненужных газет, которые в громадном количестве скапливались под журнальным столиком. Иногда к ним добавлялось и несколько журналов, хотя их основная часть продолжала храниться дома, постепенно заполняя все свободное пространство под диванами, на шкафах и антресолях.
Если домашней макулатуры не хватало, то приходилось ходить по квартирам в соседних домах. Подъезды в то время не запирались, ни о каких кодовых замках, домофонах или металлических дверях даже речи не шло. Мы звонили в квартиру и вежливо говорили:
— Здравствуйте, скажите, пожалуйста, у вас макулатура есть?
Как правило, просьба не вызывала раздражения у жильцов, если только до нас в этом подъезде не побывали уже наши одноклассники или конкуренты из соседней школы или класса. В принципе, макулатуру можно было сдавать на специальные пункты приема, где за нее давали две копейки за килограмм. Но эта стоимость была так мала, что взрослые люди, как правило, таким бизнесом не занимались и макулатуру не берегли.
Собранная макулатура относилась к деревянному сараю, располагавшемуся во дворе школы. Пионервожатая Галя после взвешивания пачек макулатуры на безмене и составления учетных записей в специальном журнале разрешала нам с Димкой покопаться в горе газет, журналов и старых книг.
Однажды мы, как обычно, стояли и принимали с ней макулатуру во время майского трудового десанта. Это был очень ответственный сбор, потому что по его результатам подводились итоги всего года и объявлялись классы-победители. На пионерской доске соревнований наш 7 «А» по количеству красных флажков шел вровень с 6 «Б», и от сегодняшнего сбора зависел исход макулатурной битвы, победитель которой получал Почетную грамоту, подписанную директором школы.
— Ну что же ты, Серега, только пять килограмм принес, не мог побольше притащить? — упрекали мы нашего одноклассника.
— Да нет у нас больше, я и так все свежие газеты забрал.
— У соседей бы пошуровал.
— На работе все, три подъезда обошел, одни бабки дома, а они не дают, скупердяйничают. Говорят: «Самим надо, мы газетами на зиму щели в оконных рамах затыкаем». Сколько у них этих щелей?
В это время во двор школы, отдуваясь и еле передвигая ноги, вошел Жорка Сердюк из конкурирующего шестого класса. Невысокого роста полный белобрысый увалень, он и так-то не отличался большой резвостью, а тут прямо еле передвигался, пыхтя и отдуваясь. В каждой руке у него было по пачке макулатуры внушительного размера. Медленно, но неумолимо, как татаро-монгольское нашествие, он приближался к нам и с каждым шагом уничтожал наши надежды на победу 7-го «А».
Мы с Димкой с ненавистью смотрели на него. Наши глаза превратились в лазеры из романа Алексея Толстого «Гиперболоид инженера Гарина» и, казалось, не только должны были испепелить ненавистного Сердюка, но и выжечь вокруг него землю радиусом метров этак в сто. Но Жорка продолжал двигаться неумолимой поступью, и даже земля школьного дворика задрожала под совокупной массой двенадцатилетнего ирода и его макулатурного богатства.
— Откуда он ее столько набрал? — злобно прошипел Димка, руки которого подрагивали от желания сцепить их на короткой шее нашего соперника.
— Наверное, на почте был, там иногда старые газеты остаются, — таким же шепотом ответил я.
Сердюк, задыхаясь, подошел к нам, бросил увесистые пачки на землю и вытер пот со лба рукавом синего школьного пиджака.
— Вот, принимайте, — важно заявил он нам.
— Откуда у тебя столько, с почты, что ли?
— Где взял — там уж нет. Так я вам все и рассказал. Взвешивайте давайте.
Димка зацепил первую пачку безменом за бечевки и поднял вверх.
— Девять, — сказал он, глядя на шкалу безмена.
— Ну-ка, дай я гляну. Где же девять? Десять с хвостиком.
— Где ты десять-то увидел? Девять триста максимум.
— Да ты что, ослеп? Вот же десять.
Я подключился к спору. Внимательно вглядываясь в безмен, наморщил лоб и весомо произнес:
— Девять с половиной.
Жорка сплюнул на землю от досады, но спорить не стал, понимая, что нас не переговоришь.
— Ладно, давайте эту взвешивайте. — Он подтолкнул к нам ногой вторую пачку.
— Двенадцать кило, — сказал я, из вредности сбавив еще полкилограмма, хотя уже понимал, что соревнование нами проиграно.
— Что это они у тебя по весу так разнятся? — спросил Димка. — Вроде бы пачки одинаковые.
— Во второй журналов много, они тяжелые, — гордо ответил Сердюк и, проверив наши записи в ведомости, неспешно удалился.
Оставшиеся до окончания сбора макулатуры полчаса мы провели в напрасных надеждах на то, что кто-нибудь из нашего класса принесет рекордное количество бумажного сырья. Но двух-трехкилограммовые пачки наших трех одноклассников представляли собой жалкое зрелище по сравнению с Жоркиными валунами.
Вскоре подошла Галя и бодро спросила:
— Ну как успехи?
— Да так себе, шестиклашки обогнали, — уныло ответили мы.
— Ладно, не расстраивайтесь, в следующем году поднапряжетесь. Идите, если хотите, поройтесь в макулатуре, только недолго.
Дважды нас уговаривать не пришлось, и мы стали просматривать пачки, в первую очередь обращая внимание на то, не выглядывает ли где-нибудь книжный переплет.
Дело в том, что некоторые от незнания тащили в макулатуру ненужные, по их мнению, книжки. Но если они были в неплохом состоянии и представляли интерес с точки зрения содержания, то появлялся шанс сдать их в букинистический магазин. Нередко эта нехитрая операция приносила нам приличные по детским меркам деньжата. Ведь одно дело сдать макулатуру по две копейки за килограмм, а другое — книжку за рубль или полтора, со стоимости которой магазин оставлял себе 20 %, а остальные деньги выдавались сразу же сдатчику.
Но в этот раз удача, видимо, совсем отвернулась от нас и ничего интересного в макулатуре не обнаружилось.
Под конец наших изысканий я подошел к сердюковским пачкам и стал их развязывать. Бечевки были почему-то мокрые и туго завязаны. Еле-еле я развязал их, обламывая ногти, и вдруг увидел такое, что заставило меня дико завопить:
— Димка, ты смотри, какой подлец!
— Вот изверг толстопузый, — с ненавистью сказал Димка, глядя на завернутый в газету тяжеленный белый кирпич в одной пачке и на стопку мокрых, а оттого особенно тяжелых журналов в другой.
— Давай побьем гада, — тут же предложил он мне.
— Зачем? Всем нажалуется, и мы же окажемся виноватыми. А он отопрется. Скажет, не его. Пачки-то не подписаны.
— Так что же делать?
— Давай лучше акт составим, — предложил я, вспоминая разговоры своего папы, многие годы работавшего одним из руководителей Горьковской областной коллегии адвокатов.
Мы вырвали из моей тетради по географии чистый лист и написали следующий текст:
АКТ
Мы, Михаил Сеславинский и Дмитрий Орловский, ученики 7 «А» класса средней школы № 2 города Дзержинска Горьковской области, составили настоящий акт о том, что в пачках макулатуры, сданных учеником 6 «А» класса Георгием Сердюком, нами обнаружен завернутый в газету и спрятанный внутрь пачки силикатный кирпич весом 3 кг, а также стопка мокрых журналов весом 6 кг, обложенная сверху и снизу сухими картонками.
19 мая 1977 года.
Через 10 минут, взяв бледного от испуга Сердюка под руки, мы втолкнули его в кабинет Галины Алексеевны, завуча по внеклассной работе, и наперебой стали рассказывать о происшествии, размахивая нашим юридическим документом. Надо ли говорить, что на Жорку посыпались гром и молнии, а на следующий день его антипионерский поступок обсуждался на совете дружины и была выпущена стенгазета «Молния».
— Не по-пацански вы, братва, себя повели. Лучше бы мне пару раз в пузо дали, — хмуро сказал нам Сердюк после прошедшей экзекуции.
В принципе во многом он был прав, и мы уже сами чувствовали себя не в своей тарелке от всего происходящего.
— Ага, мы тебе — в пузо, а вам — победу в соревновании и грамоту на весь класс? — пытался защищаться я.
— Тоже мне умник. Сначала кирпичи подкладывает, а потом еще права качает, — вторил мне Димка.
— В следующую субботу нас всех на овощебазу посылают прошлогодний картофель перебирать. Вот там потрудись, так и грамоту получишь, — подвел я черту под нашей высоконравственной дискуссией.
Так завершился последний в нашей жизни сбор макулатуры. На следующий год по всей стране стартовал масштабный эксперимент, суть которого заключалась в том, что за сданные государству 20 кг макулатуры на пунктах ее приема стали давать специальный талончик на право покупки дефицитных приключенческих книжек, которых тогда не было в свободной продаже. Их стали печатать многомиллионными тиражами на бумаге не очень хорошего качества, полученной как раз путем переработки этой самой макулатуры. Выходили произведения великого Александра Дюма, Джека Лондона, романы Мориса Дрюона из серии «Проклятые короли» и многие другие увлекательные книжки. Иметь их в доме было очень заманчиво и модно. «Макулатурные» издания выставлялись на видное место в книжных шкафах, чтобы их могли видеть гости и завидовать хозяевам. Народ валом повалил в пункты вторсырья, подчас сдавая в макулатуру даже старые семейные письма, открытки и фотографии. Что же говорить о старых книгах, враз сделавшихся для многих охотников за модными изданиями ненужной обузой. Тот, кто имел возможность рыться в этих кучах, мог найти редкие книги XIX и XX веков, которые в букинистических магазинах стоили уже десятки рублей.
Но нам к этим сказочным богатствам доступа не было.
Маргарита Симоньян. Моя родная мамалыга
В изложении главного редактора телеканала Russia Today Маргариты Симоньян история про Сухуми-сити выглядит даже вкуснее, чем история про мамалыгу. Читатель откроет для себя границу Абхазии и России на речке Псоу, услышит фразу: «Ладно, Овик, этих пропусти», поймет, что мамалыга и полента — не одно и то же, и запутается, где же расположена столица Родины Маргариты Симоньян.
Все-таки в Москве невыносимый климат. Здесь жить нельзя. Здесь можно только зарабатывать деньги и страдать.
Как так получилось, сколько в этом трагедии, нелепости и бессилия, что наша Родина, ширясь до нынешних своих умопомрачительных границ, сдвигала столицы все севернее и прирастала территориями одна кошмарнее другой? Чем было плохо в Киеве? Зачем вот это началось — Новгород, Москва? А Петр — зачем он построил Питер там, где он его построил? Встречу на том свете — все ему скажу! Державе нужно было море — так разве не нашлось нормальных морей? Черное, например. Только на секунду представить, что столица России — у Черного моря… В Туапсе…
Или — страшно сказать! — в Сухуми.
И там, в сердце нашей Родины, городе-герое Сухуми, все то же самое: широченные проспекты, на проспектах немытые «Бентли», гастарбайтеры в туфлях с длинными носами, Третьяковка, казино «Шангри-ла». «Якитории» с очередью в пол-улицы, жадные менты, таджики в оранжевом, фитнесы, бутики, газета «Сухуми таймз». Сладкая вероятность забеременеть от миллионера, иметь десять процентов скидку в «Азбуке» и пятнадцать — в «Боско», стать геем или супермоделью. Или несогласным, или писателем. Или — самое вожделенное — увидеть на улице Пугачеву с собачкой…
Все вокруг пьют свежевыжатый сок и зеленый чай, едят моцареллу с помидорами и «Цезарь» с креветками. Дамы с полувзгляда понимают, какого сезона на прохожем «Бриони». Прохожий с полувзгляда понимает, в каком году даме накачали губы. Именно в Сухуми первыми начинают говорить «как бы», «на самом деле», «нереально», «как-то так». А вся страна еще годы повторяет вслед за столицей — «кааак бы», «нереааально».
Коренные сухумцы в душе презирают приезжих, но сдают им свои квартиры в центре и спиваются на эти деньги к сорока.
Все, как у нас, только весной не появляются на проезжей части беспризорники с подснежниками. Откуда в Сухуми подснежники — там же нет снега!
Представьте на секунду — столица такая же, как Москва, но без этого непроходимого неба, без этих убийственных шести месяцев, когда перестаешь верить в то, что солнце вообще существует, что ты когда-то давно сам его видел своими глазами, а не просто читал о нем в детских книжках.
В январе — плюс пятнадцать. Плюс пятнадцать — в январе!
Солнышко играет в стеклопакетах только что отстроенного Сухуми-сити, светится башня «Федерация», лучик пробивается через ветки хурмы, чтобы погладить ковровые дорожки перед бутиком «Луи Вюитон». На Кутузовском сияют магнолии, на Красной площади под Рождество шелестят фонтаны.
Гуляй себе в свитерочке, кушай мандарины.
Если бы сердце нашей Родины находилось южнее, были бы мы как народ спокойнее, беззаботнее, терпимее к людям и к жизни? Радостнее? Может, меньше бы пили и меньше бы вешались по утрам втихаря, цепляя веревки на крюки в потолках наших темных квартир?
Была бы у нас какая-нибудь легкая национальная идея? Какие-нибудь великодушные, но не обременительные нацпроекты? Что-нибудь вроде — каждый столичный житель должен вырастить у себя на даче фейхоа и отправить его плоды обделенным детям снежной московской провинции. Вообще, было бы у нас больше счастья, если бы мы развивались на юг, а не на север?
Никогда мы этого не узнаем. Судьба жестока: наша столица — Москва. Город, замученный грязью своих февралей. А в Сухуми мы будем просто иногда ездить искупаться и пожрать. И понять, что мы из-за этого Петра потеряли.
Абхазию от России отделяет маленький ручеек под названием река Псоу. Пограничный пост стоит прямо на мосту через этот ручеек. У поста — стихийный рынок. Зимой отсюда увозят мандарины, которые мы едим на Новый год, весной — мимозу, которую нам дарят на Восьмое марта, а летом просто торгуют позолоченными шортами, меховыми лифчиками и прочими необходимыми на курорте вещами. Частные дома стоят так близко к посту, что простыни с бельевых веревок висят прямо над головами пограничников.
Понять, где заканчивается базар и начинается государственная граница, невозможно.
Подъезжаем туда рано утром — я и моя сестра. Она местная. Ей восемнадцать лет, и у нее — трое детей. Такая тут традиция: не вышла замуж к десятому классу, значит, уже и не выйдешь. Не первый год сестра смотрит на меня с жалостью и презрением — я не замужем. В моем возрасте она будет бабушкой. А у меня не сложилась жизнь. Именно поэтому я живу в Москве и занимаюсь ерундой, называя ее карьерой. У моих южных сестер средний возраст вступления в брак колеблется вокруг четырнадцати. Правда, они не знают, что в Москве можно до свадьбы посидеть с парнем в кафе. В короткой юбке. И с накрашенными губами. И братья не запрут тебя на чердаке. Мало того, можно до свадьбы переспать с живым настоящим мужчиной — и с твоей матерью не перестанут здороваться соседи!
Эта информация перевернула бы их мир.
Мне нравится пересекать границу со своими местными сестрами. Местные всех знают. Даже если кого-то не знают, то точно знают их родственников. В семь утра жара уже шпарит, а перед таможенным контролем уже стоит километровая очередь. Туристические автобусы, «КамАЗы», крутые иномарки и убитые «Жигули» — все сигналят и портят воздух. За час мы продвигаемся на метр.
Через мост в Абхазию ведет только одна полоса узкой дороги и одна — обратно. Обе забиты машинами, а между машинами все бурлит полуголыми людьми, тележками и тюками. Машины упираются друг в друга. Как при этом некоторые умудряются проехать на ту сторону без очереди по встречке, уму непостижимо. Но они проезжают. И мы тоже хотим. Сестра идет к посту — договариваться, чтоб пустили по встречке.
Солнце хлещет невыносимо, но устричный запах пляжа иногда пробивается сквозь пот и шашлык и напоминает, что здесь в двух шагах отличное море и общее счастье.
Между машинами носится толстый милицейский майор. Он пытается упорядочить толпу, не пуская никого вне очереди. Кроме тех, кого надо именно вне очереди пропустить.
Кого пускать, а кого нет — это целая наука. Лучше всех в нашей стране ее осваивают милиционеры. По неуловимым признакам в интонации, в одежде, в осанке, в марке машины и телефона они понимают, кого нужно обязательно пропустить и отдать честь, а кого — ни за что.
Майор, в насквозь мокрой от пота форме, визжит в телефон:
— Кого запустить — этих? Этих на джипе или кого? А, на «Тойоте» я давно пропустил. Еще одна «Тойота»? Да я не могу больше никого пропустить без очереди, товарищ полковник! Не могу, говорю, щас люди меня разорвут, уже под колеса бросаются.
Мобильник выключается. Майор яростно втыкает его в карман.
— П…ц, это дурдом. Где твой телефон? — кричит он лейтенанту.
— Батарейка села.
— И на моем села! Дай сюда телефон, — говорит он в воздух, и несколько рук тянут ему телефоны.
Майор облеплен людьми как мухами. Каждый считает, что имеет право ехать без очереди. Вот тетка в легкомысленном сарафане с лямками из-под купальника. Она дергает майора за рукав, подлизывается и угрожает. Майор так устал, что его не впечатляет даже всероссийская волшебная палочка — ее красное удостоверение.
— Вы не смотрите, что я так одета, товарищ майор, я с администрации, вы гляньте ж на удостоверение! — кричит тетка. По кубанскому говорку слышно — она действительно «с администрации».
— Да хватит мне в лицо тыкать своим удостоверением. У меня тоже удостоверение есть, я же им никому в лицо не тыкаю! — взвизгивает майор. — Я что, мальчик вам? У меня тоже дети! Да не суйте мне ваши деньги, я принципиальный человек!
Принципиальный человек наконец кому-то дозванивается и кивает напарнику на «Тойоту»:
— Ладно, Овик, этих пропусти.
И тут я слышу прямо над ухом:
— Прыгай быстрее в машину, ты что, глухая?
Это орет моя сестра, вытягивая меня из нашего «жигуленка» и запихивая в чужую «Тойоту», которую пропустил майор. У хозяина «Тойоты» лицо рожающей крольчихи — испуганное и ничего не понимающее. Это неудивительно — у «Тойоты» новосибирские номера. Хозяин настолько не местный, насколько это вообще возможно.
— Короче, расклад такой, — говорит ему сестра. — Я договорилась, чтобы твою тачку пропустили без очереди, а ты за это везешь нас до Алахадзе. У тебя в машине есть кондиционер, а у нас — нету, поэтому мы решили ехать с тобой.
— А наша машина что, так и останется в очереди стоять? — говорю я.
— Да и хрен бы с ней, — отвечает сестра.
«Тойота» выезжает на встречную полосу к шлагбауму, через который выпускают машины с абхазской стороны в Россию.
И тут у остальной очереди сдают нервы. С десяток машин с матом и ревом стартуют следом, наглухо перекрывая путь из Абхазии в Россию.
— Твою мать, что они делают! — кричит сестра. Но поздно. С той стороны уже пропустили туристический автобус. И теперь автобус и «Тойота» встали лицом к лицу, а за ними на километр — две вереницы машин. Медленно водители начинают понимать, что оказались в одной из знаменитых пограничных пробок и не вырвутся теперь из нее пару дней.
Пост оглашают стоны ненависти и отчаяния.
— Ну все, приехали, — говорит сестра. — Вылезай, пешком пойдем.
Мы выходим на мост. Внизу ручеек, разделяющий две страны, еле переваливается через камушки. И кто-то истошно вопит: «Женщина!» Я понимаю, что это из-под моста орет российский пограничник с автоматом наперевес. И смотрит при этом на меня.
— Что вы хотите? — кричу я ему.
— Бросьте десять рублей, пожаааалуйста, — кричит мне пограничник. Я бросаю ему пачку сигарет.
На пограничной будке висит объявление: «Пограничные формальности не оплачиваются, деньги и подарки не предлагать». В будке сидит жизнерадостный брюнет в погонах. Объявления он не читал, а если бы прочитал, то очень бы удивился. Тут же обнаруживается, что моя сестра, пока не вышла замуж, училась с женой брата пограничника в параллельных классах. То есть они, считай, близкие родственники.
— Алик, солнце, — щебечет она в окошко. — По-братски пропусти меня с девочкой, мы только в «дьюти фри» и обратно.
— Иди! Только не блатуй там много, — кивает Алик, не глядя на паспорта.
Я слышу, как он спрашивает следующего в очереди:
— Цель вашей поездки?
Следующий в очереди ему отвечает:
— Ты чего, Аликос, попутал?..
— Тьфу ты, Сэго, — отвечает пограничник, — зачем кепку надел, я подумал, что ты отдыхающий! Я тебя не узнал даже. Ты к матери, да? Ну проходи, брат, привет там передавай от меня. Да убери свой паспорт, что ты как двоюродный!
Теперь нам остается только пройти контроль у абхазских пограничников. Там нет никакой будки. Вместо нее прямо у дороги на корточках сидит парень в джинсах и шлепанцах и громко спорит по мобильнику о том, кто должен забрать козу. Он абхаз, но спорит по-русски. Это и есть пограничник. От солнца он прикрывается цветастым зонтиком. Мы подходим к нему, он отнимает трубку от уха и, не вставая с корточек, строго спрашивает:
— Грузины есть?
— Нету, — отвечает сестра.
— Эх, красавица, украду тебя, — улыбается пограничник, закрывая рукой телефон, чтоб не услышали на том конце провода. — Проходите.
На наши паспорта он не смотрит.
Таким образом мы оказываемся в том месте, где могла бы быть наша столица. Поезжайте туда как-нибудь. Таких эвкалиптов, такой гальки, такой прозрачной волны, такого копченого мяса, такого кофе нельзя сказать, что нигде больше нет, но точно нет там, куда вы обычно ездите отдыхать.
Все видели римские пинии? Ну и где те пинии по сравнению с пицундскими соснами? Начнем с того, что эти сосны занесены в Красную книгу — в чем я сильно сомневаюсь насчет пиний. А закончим тем, что эти сосны называются красивым словом «эндемик», что тоже не каждому дано. Абхазская народная легенда гласит, что когда Бог раздавал народам земли, один самый красивый кусок земли он оставил для себя. Типа как дачу. И все остальное раздал. А тут приходит абхаз за землей. И Бог ему говорит: «Ты чего пришел? Я уже все раздал». А абхаз отвечает: «Извини, я не мог прийти вовремя, у меня были гости, а гости — это святое». Тогда Бог оценил гостеприимство абхаза и отдал ему тот самый красивый кусок, что оставил себе под дачу. Теперь там страна Абхазия.
Лично я подписываюсь под каждым словом этой легенды.
Правда, один очень важный в Абхазии человек сказал мне, что он не будет эту легенду больше никому рассказывать. Она так всем нравится, что многие другие республики стали ее присваивать. Включая Якутию. То есть теперь в Якутии рассказывают, что это их землю (!) Бог оставил себе под дачу.
Кормят в Абхазии очень свежим, летним, за три копейки и обижаются, когда даешь чаевые. Девушек-официанток чаевые оскорбляют — им кажется, что им сделали неприличное предложение.
Еще в Абхазии везде готовят мамалыгу, и даже в этом смысле страна ничуть не уступает Италии — просто у итальянцев хватает пафоса называть мамалыгу полентой.
Поленту я варить не умею. А мамалыгу в моей семье варят все женщины еще с тех пор, как моя прабабка, жившая в Пицунде, сбежала оттуда замуж за сочинца. Надо ли говорить, что ей было пятнадцать. Надо ли говорить, что ее отец взял ружье и пошел убивать их обоих. Но не нашел. И она научила всех сочинских армян варить мамалыгу. Эта легенда мне тоже очень нравится.
Абхазы считают, что мамалыга — это блюдо абхазское, грузины — что грузинское, «Яндекс» — что молдавское, а нам все равно, мы не гордые. Мы пойдем, купим грошовой кукурузной крупы или грошовой кукурузной муки. Хотите твердую мамалыгу — берите крупу, хотите мягкую — муку. Моя прабабка варила из муки. Потом солим воду и кипятим ее. Пока она кипит, ставим на стол все, с чем эту мамалыгу наши родные будут есть. Дети будут есть ее с инжировым вареньем, дед будет макать в мацони, мама будет есть с туршой, бабушка — с растопленным маслом и аджикой, а дядя навтыкает в нее, пока горячая, кусочки сыра и съест, когда расплавятся.
А я стою у плиты и сыплю в кипяток потихоньку муку, пока мамалыга не загустеет. Совсем по чуть-чуть, чтобы не было комочков. А потом, пока она не станет мягкой, я буду долго ее мешать-мешать-мешать и вспоминать, как все были одной страной, любили друг друга, ездили в гости и, в общем, было все равно, где именно у этой страны столица…
Чи хворый, чи падлюка. Как и отчего пьют женщины
Вспомнила я одну историю. Лучше бы не вспоминала.
А вспомнила потому, что Андрей Иваныч Колесников предложил мне писать в этот раз не про еду, а про выпивку. Как странно, подумала я, ведь Андрей Иваныч не пьет. По крайней мере, в ту нежную пору, когда мы проводили друг с другом больше времени, чем со своими семьями, Андрей Иваныч не пил. Мы — это я, Колесников, Аня Николаева и еще не так уж много надежных людей из кремлевского пула.
Так вот, однажды давным-давно, работая, или, вернее, бездельничая на родине предков (моих) в районе Бочарки, пошли мы с Колесниковым и с Николаевой целомудренно шляться по пляжу. Был вечер, и закупорена туго была бутылка красного вина, как заметил великий.
Мало того, что был вечер, так был еще и февраль. И был северный ветер и дождь. На что одна из девушек — стыдно сказать, какая — предложила:
— Ну что, искупаемся?
— Обязательно! — мигом сказал Колесников.
Можно сказать, приказал. И было уже не важно, кто это первым предложил.
Дороги назад не было.
Мы с Николаевой сняли пальто. Сбросили пиджаки. Я расстегнула юбку и блузку. Николаева вынула длинные ноги из джинсов. Обе стянули чулки. И покрылись гусиной кожей вокруг пипеточных стрингов и робких бюстгальтеров.
Колесников наблюдал за процессом со своей знаменитой ехидцей. Но все-таки плотоядно.
Мы нырнули в бурое море, умирая от холода и унижения. Колесников, что удивительно, тоже нырнул. Он плескался и фыркал так, как будто на улице было плюс тридцать, а не от силы плюс три. Нас с Николаевой хватило на пару минут. Или, может, секунд. Экзотический флирт, затянувший нас в Черное море, не стоил таких испытаний. Даже если речь шла о флирте с Колесниковым.
Короче, мы бросились вон из воды анорексичными афродитами в пленительных мокрых ресницах. Наши стринги и наши бюстгальтеры поприлипали к тому, что под ними. Мы скользнули юными попами мимо пары прожорливых глаз.
— Одна беленькая, другая черненькая, — хрипло сказал Колесников.
Он затаился в волнах и оттуда разглядывал, как мы вытираем попы чулками и вертим всем телом, как головастики, пытаясь сменить мокрое на сухое так, чтобы получалось стыдливо и не без изящества. Мы просили его не смотреть — вполне искренне, — но он отказался и нагло смотрел.
— Я не мог позволить себе не смотреть. И вам тоже, — признался Колесников через годы.
Пойди пойми, что именно он этим хотел сказать. Видимо, это только мужчины поймут.
Оцените драматургию! Колесников — соблазнительно женат третий раз и с младенцами. Николаева — в свежем гражданском браке. Я — только что влюблена в другого. Девушкам — упоительные двадцать два, юноше — рискованные тридцать пять. Сколько сладостных версий дальнейших событий рисует нам хрупкий жизненный опыт!
И что? Он даже не выпил!
Мой отец — чистокровный армянский казак — про такое сказал бы: «Чи хворый пацан, чи падлюка». Как подмечено в прошлой колонке, на Кубани так говорят про непьющих.
Но я точно знала: Колесников — не падлюка. Наверное, хворый, подумала я втихаря. И даже его пожалела. И потом всю дорогу жалела каждый раз, когда он не пил.
Пока вдруг не случилась беда. Свет моей жизни, огонь моих чресел по имени тоже Андрей скоропостижно и наглухо бросил пить.
«На кого же ты нас, родимый, покинул?» — читалось в глазах початых бутылок в нашем обширном баре. Хозяин гарема Андрей почти все успел приласкать, но не овладел ни одной. Страшно представить, что творилось в отвергнутых душах этих несчастных. Пришлось мне самой их утешить.
Тем временем свет моей жизни вообще ничего не пьет уже третий год. Один раз за все это время случайно глотнул из моего стакана каплю кампари-черри — думал, что это сок, — и тут же выплюнул в раковину. И еще рожу скорчил.
И ведь не был же никогда алкоголиком, чтобы сказать — молодец, завязал парень. С чем там было завязывать? С бокалом вина перед сном? Ну, раз в полгода с друзьями — в хлам какой-нибудь гадостью в честь победы кого-то над кем-то, вечно не помню, над кем. В общем, на ровном месте взял человек — и бросил. Радовать, говорит, перестало.
Дорогие Андреи! Если вас перестало радовать, то осмелюсь предположить — вы просто не то пили. Сама-то я пью с упоением. Ведь сколько в мире всякого вкусного пойла. Текила, к примеру. Без нее — вообще не могу. Сейчас объясню, почему.
Как все хорошо помнят, год где-то под девяностый все рухнуло. В первую очередь рухнули дети. В пионерскую комнату нашей обшарпанной школы вожатые притащили магнитофон, стали врубать «Ласковый май» и целоваться. Нас перестали бесплатно кормить булочками и учить не обманывать старших. А в толстом детском журнале — не скажу каком — вместо историй про подвиги Лени Голикова стали печатать ужастики.
Эти ужастики сломали мне жизнь.
В мои прежде чистые допубертатные ночи ворвались леденящие душу красные руки. Жили они под кроватью. Какие-то гномы с носами, русалки с зубами, мертвые девушки в парке и живые на кладбище с косами. Все они норовили сожрать меня и сестру, особенно если выключить свет, особенно если родители в ресторане, а баба Валя их обманула и к нам ночевать не пришла.
Сестра, правда, знать не знала, что нас собираются жрать, поскольку плохо училась и ничего не читала. Спала себе как идиотка, пока я усилием воли спасала ее от черных перчаток-вампиров.
Никогда не забуду стихи, которыми детский журнал пытал меня перед сном классе в третьем. Вслушайтесь в эти строки!
Ползут-ползут по стенке зеленые глаза.
Сейчас девочку задушат — да-да-да!
Ладно, скажу — это был журнал «Пионер». Для детей и юношества. У кого есть живые дети — очень рекомендую. Будут тихие-тихие.
Нельзя впечатлительным девочкам читать про зубастых русалок ни на ночь, ни по утрам. Все кончилось тем, что детский журнал снабдил меня на всю жизнь упаковкой весьма утомительных фобий.
Если кто-нибудь знает, кто был главредом этого «Пионера» в те годы, сбросьте контактик. Я приду к нему ночью. Я ему покажу и кровавого мальчика в темном шкафу, и папину шляпу-убийцу, и тапочки-живодеры.
Девочка — то есть я — подрастала, и мои пионерские фобии взрослели вместе со мной. Русалок и красных рук я уже не боялась, но стала бояться собак, соседского мальчика, землетрясения, голода, что не вырастет грудь, что Сережа поедет на дачу с Наташей, а не со мной, и дальше по списку.
Пионерский ужас скакал с одного на другое и в конце концов остановился на худшем.
Теперь я боюсь летать.
Вообще я всю жизнь работаю в журналистике. Эта профессия несовместима с двумя вещами: с материнством и аэрофобией. Того главреда мамину маму, как говорит один дядя, о котором чуть ниже.
Я знаю, что аэрофобия — это, конечно, туфта. Но туфта, доложу, неприятная.
Что делает тот, у кого по жизни случились проблемы? Реальные? Он идет в церковь. А тот, у кого по жизни какая-то неприятная туфта? Идет к психотерапевту.
И я пошла.
Как человек современный, я выбирала доктора не по знакомству, а в Яндексе. Ну и дура.
Психотерапевт — для краткости назовем его психом — принял меня у себя в квартире сильно за Третьим кольцом. Кабинетом ему служила, видимо, по БТИ кладовая. Пробираться в нее пришлось сквозь свалку рваных игрушек и грязной обуви. Из глубины квартиры несся детский ор. Где-то жарили лук. Я присела на край табуретки.
— Какой функционал у вас разбалансирован в данный период? — с ходу спросил психотерапевт.
— Никакой, — ответила я, оробев.
Псих устало вздохнул, но нашел в себе силы снисходительно переспросить:
— У вас период психологической дистрофии, что именно вас беспокоит?
— Нет, доктор, — сказала я, — у меня все нормально. Я просто боюсь летать.
Псих задумался. Он молчал минуты две. Потом произнес изумленно:
— Вы боитесь летать — и что?
— Я боюсь летать, поэтому я к вам и пришла.
— Не вижу связи. Чем я могу вам помочь, я же не летчик.
Я смутилась. И сказала с сомнением:
— Ну, может, вы, там, убедите меня, например, что не надо бояться? Типа?
— Тогда расскажите о нем подробнее, — твердо сказал доктор.
— О ком?
— Об отце.
— О каком отце?
— О вашем отце! Не смущайтесь, я врач! Расскажите, как именно он вас насиловал.
— Доктор, вы что! Мой отец если кого и способен изнасиловать, так это только Зурабова.
— Вы хотите сказать, ваш отец не пытался вас изнасиловать? — расстроился доктор.
— Абсолютно, — ответила я.
— Даже не проявлял к вам интерес не как к дочери? — сказал доктор. Похоже, он сам начал терять ко мне интерес.
— Если честно, бывали моменты, когда он не проявлял ко мне интереса не то что не как к дочери, но даже и как к дочери, — сдуру призналась я.
— Ага! — победоносно выкрикнул псих. — Вот вы и обнажили ключевую проблему! То есть ваш отец не проявлял к вам интереса, а вам хотелось, чтобы он проявил к вам интерес — и именно не как к дочери. В каком возрасте это у вас началось?
— Доктор, я не это имела в виду. Если уж мы об отце, то нет, мне не хотелось, чтобы он проявлял ко мне интерес — ни как к дочери, ни как к сыну, ни как к валютной проститутке. Но я не понимаю, мы сейчас зачем об этом говорим? Я же с конкретной проблемой — я очень сильно боюсь летать.
— Вы совершаете ошибку, — перебил меня псих. — Вы уводите меня и себя от первопричины вашей жизненной неустроенности.
— Секундочку. Какой жизненной неустроенности? У меня все в порядке с устроенностью. Доктор, давайте с начала. Я пришла сюда потому, что я сильно боюсь летать. Я боюсь летать до такой степени, что на борту перестаю себя контролировать. Я могу заплакать, могу кричать и рваться к пилотам. Дело в том, что семь лет назад, когда я летела из…
— Вы испытываете оргазм? — перебил меня псих.
— Что?!
— Оргазм вы испытываете?
— В самолете?
— Да нет же. В принципе!
— Доктор, это вас не касается. И самолетов, мне кажется, тоже.
— Оргазм у вас с партнером или без? Вообще — вы замужем?
— У меня гражданский брак.
— Почему?
— Что почему?
— Почему вы не регистрируете свой брак?
— Потому что у нас нет времени идти в загс. И желания тоже.
— А если начистоту — у кого именно из вас нет времени и желания — у вас или не у вас?
— И у меня, и не у меня! У нас обоих. Я не люблю белые платья, он не любит золотые кольца. Мы счастливы вместе. При чем тут это?
Мы уже почти орем друг на друга. Психотерапевт, надо отдать ему должное, спохватывается первым и начинает говорить со мной медленно и отчетливо, разделяя слова, как с подростком. Как с подростком-психопатом. Он говорит:
— Это тут — при том — что — мне нужно разобраться — в глубинных первопричинах — вашего желания умереть.
— Доктор, вы с ума сошли? Какого желания умереть? Я совсем не хочу умирать! Я именно наоборот — очень не хочу умереть и ровно поэтому боюсь летать.
— Но вы же продолжаете летать! Вы продолжаете совершать действия, которые вы сами же считаете смертельно опасными. И делаете это совершенно осознанно. То есть фактически вы каждый раз совершаете самоубийство! Как часто вы летаете?
— В среднем три раза в месяц. То есть шесть — если считать туда и обратно.
— Шесть попыток самоубийства в месяц! Да вы тяжело больны! У вас серьезнейшее нервное расстройство! Возможно, вам даже нужен психиатр, а не психотерапевт.
— Доктор, вы извините, но мне начинает казаться, что вы надо мной издеваетесь. Может, я лучше вам расскажу, с чего все началось? Может, гипноз там какой-нибудь, а?
— Послушайте, что вы от меня хотите? — плаксиво спрашивает доктор.
— Я? Я хочу не бояться летать — больше ничего.
— А с чего вы взяли, что это вообще возможно?
— Ну как же, ведь миллионы людей летают и не боятся. Они сидят рядом со мной в самолете, читают книги, смотрят фильмы, пьют вино. Им не страшно! Я тоже так хочу.
Тут псих саркастически улыбается и поднимает вверх указательный палец, как будто ему сейчас придется объяснять мне очевидную истину. Он произносит торжественно:
— Дорогая моя! Эти люди — клинические идиоты! Они просто не понимают, что летать — действительно очень опасно!
В общем, я заплатила ему двести евро и послала подальше.
И не хожу больше к психам. А просто тупо пью перед вылетом. До потери связи с реальностью.
После бутылки текилы я отчетливо вижу, что мы подъезжаем к Куала-Лумпуру в мягком комфортном автобусе, который легонечко прыгает на ухабах неровной дороги. Конечно, в автобусе и по дороге, а как же еще? Не по небу же, в самом деле, мы добрались до экватора. Смешно даже предположить. Людям летать не дано, это все знают. Ух ты, какая колдобина, думаю я благодушно. Вот красивая тетя-кондуктор принесла мне еще текилы. Это все сказки про самолеты — их не бывает.
Хотя, если отставить полеты в автобусах, алкоголь у нас дома, честно сказать, стоит недопитый годами, как и положено в домах не алкоголиков.
Однажды ко мне приехал гостить троюродный дядя, который, с большой вероятностью, когда-то качал меня на коленке. Дядя заглянул к нам в бар и два дня ходил грустный. Потом он признался: знаешь, говорит, что меня потрясло в вашем доме? Что у вас в баре стоят открытые бутылки. То есть кто-то их открыл, чуть-чуть выпил, закрыл и поставил обратно. Не допив до конца!
— Что вы за люди такие? — всхлипывал дядя. — Во что вас Москва превратила? Бедненькая ты моя, — схватил он меня за шею. — Ну ничего-ничего, потерпи. Скоро у нас будет Олимпиада, и вы все к нам переедете жить. Не дай бог.
Правда, один конкретный напиток я могу пить столько, сколько его есть. Для этого я даже пыталась выращивать мяту, но она ни фига не растет. Это, конечно, мохито. Обычное летнее пойло Москвы и окрестностей. Убийца кваса и пива.
Готовим мохито быстро — не так, как положено, а так, как вкусно. Купите, где хотите, мяту. Большой пучок на пять литров. Берите сразу пучков пять, чтобы два раза не бегать. Порвите мяту на кусочки руками — бросьте в кастрюлю. Сверху вылейте пол-литра «Золотого Бакарди». На него — два литра спрайта. Порежьте большими дольками лайм или лимон. Если честно, неважно, что именно. Свалите дольки туда же, немного их отжимая. И все готово! Теперь сыплем в стаканы до горлышка льда, а сверху прямо половником наливаем мохито.
Ну что, дорогие Андреи, чувствуете, как пахнет? Пахнет всей свежестью мира! Неужели все равно не выпьете стаканчик? В жару, в духоту? Не выпьете? Ну не знаю, это что-то уже клиническое у вас. Похоже, вы все-таки хворые.
А мы — здоровые люди — нальем, выпьем, закусим, опять нальем, выпьем, закусим. Как говорит чистокровный армянский казак, будэм пыть, пока нэ отлэтыть, а як отлэтыть — ще пуще будэм пыть. Что он имеет в виду, мне даже страшно подумать. Но именно так я и пью — пока что-нибудь нэ отлэтыть, ибо отца надо слушаться. Чего и вам, дорогие Андреи, советую.
Ольга Слуцкер. Столкнувшиеся
Создатель и совладелец сети фитнес-клубов World Class Ольга Слуцкер войну понимает иначе, чем все остальные.
Для начала — это для нее война с собой за себя.
Об остальном узнаете из этой колонки.
В майские дни принято вспоминать и благодарить всех тех, кто семьдесят лет назад подарил нам этот великий день, всех победителей — наших родных, родителей, бабушек и дедушек. На долю одних пришлись громкие и тяжелые фронтовые победы, решившие ход войны. На долю других — не менее тяжелый ежедневный труд в послевоенной стране, когда победа ковалась стойкостью, честностью, принципиальностью, наконец, просто профессионализмом. Сегодня я бы хотела рассказать вам именно о такой победе, о которой не пишут в учебниках, но которая требует ежедневного труда над собой.
Когда я думаю о судьбе моего отца, я вижу, что именно честность, умение различать добро и зло, желание быть на стороне справедливости позволяют ему жить ярко, быть уважаемым, нужным и любимым человеком для своих близких, друзей и коллег.
Мой папа, Сергей Владимирович Березовский, родился в Ленинграде в очень скромной семье служащих. Двенадцатилетним подростком он пережил самую страшную блокадную зиму, дежурил на крышах и тушил зажигательные бомбы, которые сбрасывали на город немцы. Он чуть не умер от голода, его вывезли в эвакуацию по Дороге жизни.
Первое «взрослое» испытание моему папе пришлось выдержать в 16 лет, когда пришло время получать паспорт. Паспортист ошибся и в графе «Национальность» написал, что отец русский. Ошибку папа заметил только дома. На следующий день он вернулся в паспортный стол и попросил исправить ошибку, написать в паспорте «еврей». На что паспортист ответил: «Молодой человек, молчите, вам здорово повезло, забирайте свой паспорт и идите». Но папа настоял на своем. Как он мне рассказывал, им двигали отнюдь не религиозные убеждения (его семья была весьма светской) и не националистические идеи — мои бабушка и дедушка не были борцами за права евреев. Он не хотел предавать свой народ, его историю, своих родных, расстрелянных в Рижском гетто, он испытывал гордость и честь за принадлежность именно к этому народу, а не к какому-то другому.
Эта принципиальность позже отозвалась в его судьбе. В 1952 году папа с отличием окончил юридический факультет Ленинградского университета. В те годы в Советском Союзе началась борьба с космополитизмом, под которую в том числе подпадали лица, как тогда говорили, «еврейской национальности». Из 44 оценок у папы было 44 пятерки, он был лучшим учеником на потоке и мечтал после университета только об одном: работать адвокатом. Но ему, единственному со всего курса, не дали распределения и оставили без работы. Конечно, официально нигде не писалось, что это из-за национальности. Но когда он пришел в ректорат с вопросом, почему так вышло, ему честно ответили: «Не даем распределения, потому что ты еврей». Папа не собирался сдаваться и начал писать во все инстанции с просьбой о работе в любой точке Советского Союза. Отовсюду ему вежливо отвечали: извините, все места заняты. Тогда папа добился аудиенции у заместителя министра юстиции. И сказал, что он, ленинградец, готов поехать хоть на Сахалин, хоть в Среднюю Азию, в любой населенный пункт, только бы работать по специальности. Но замминистра ему ответил: «Вы знаете, молодой человек, к сожалению, нет ни одного места, куда бы мы могли вас определить работать адвокатом».
Лишь через год после смерти Сталина отец получил место в Великих Луках, небольшом городке, который находится почти в 500 километрах от Ленинграда. Там он проработает почти 15 лет и станет одним из лучших и самых востребованных адвокатов.
Вот уже больше шестидесяти лет, как папа работает по той единственной любимой специальности, которую выбрал 17-летним юношей. Он стал одним из ведущих уголовных адвокатов нашей страны. Недавно получил звание «Заслуженный юрист России». Награжден Национальной премией адвокатов. Даже, по-моему, под номером один.
Для меня это и есть потрясающая профессиональная победа, которая день за днем создавалась невероятным трудом, преданностью своему делу, ответственностью перед коллегами и клиентами. Она свершилась благодаря истинному профессионализму, а не заседаниям в президиумах, принадлежности к партии и вылизыванию начальственных задниц. Мне кажется, что его жизнь — это еще и мужская победа. Папа женился в 34 года. С мамой они случайно столкнулись на Невском проспекте, познакомились и сразу влюбились друг в друга. И с тех пор не расстаются. Им было непросто, они могли рассчитывать только на себя, на свое трудолюбие, талант, желание что-то сделать в жизни и, конечно, любовь. Это тоже великая победа — полюбить женщину и прожить с ней полвека, ни на секунду не пожалев о своем выборе. В этом году мы отмечали их золотую свадьбу.
Сегодня, когда моему папе 84 года, я не перестаю восхищаться его жаждой жизни, умением сопереживать, желанием испытывать эмоции и познавать новое, болеть до инфаркта за свой любимый «Зенит». Кстати, с утра до вечера в родительском доме включены только спортивные каналы. Он водит понтовитую «Вольво» и страшно переживает из-за малейшей царапины на машине. Они с мамой не пропускают театральных премьер, обожают филармонию.
Естественно, я их буквально выталкиваю в санатории, но им гораздо больше нравится путешествовать по красивейшим европейским городам и вместо диетической еды ужинать в уютных тратториях, попивая красное вино.
У папы три внучки и один внук. У него любящая и горячо любимая им красивая жена. У него друзья, с которыми он дружит уже более полувека. У него есть заботливая и внимательная дочка. И все это не свалилось на него с неба просто так. В этом и есть путь любого победителя — они искренне отдают свою энергию, все самое хорошее, что есть в их сердцах, другим людям, и мир платит им счастьем чувствовать окрыляющую энергию победы.
Ксения Собчак. Недосягаемая
Эпизод, в котором Ксения Собчак предстает в образе бунюэлевской дневной красавицы, мог бы стать завязкой настоящей жизненной драмы. Но, к счастью, стал темой для колонки, в котором она рассказывает о своей бурной молодости.
Говорят, во времена бурной молодости Михаил Жванецкий и Иосиф Кобзон чего-то там не поделили. И вот в одном из интервью журналист спрашивает у Михаила Михайловича: «Скажите, а как вы относитесь к Кобзону?» — «Что значит — как отношусь? Очень хорошо отношусь, с благодарностью. Как еще можно относиться к человеку, который тебе жизнь спас?» «В смысле?» — недоумевает журналист. «В прямом», — отвечает Жванецкий и продолжает то ли в шутку, то ли всерьез: «Был один раз со мной такой случай. Иду я как-то поздно ночью к себе домой, подхожу к своему подъезду, а тут вдруг останавливается передо мной длинная тонированная машина, из нее выскакивают человек пять бугаев и начинают меня зверски избивать. И вот бьют они меня страшным боем до полусмерти, лежу я в крови, чувствую — уже сознание теряю, и тут сквозь мутную пелену боли вижу, как из задней двери лимузина выходит Иосиф Давыдович Кобзон и говорит браткам громким голосом: «Хватит». Как же я теперь могу к нему относиться? Я ж говорю, он мне жизнь спас!»
К чему я все это, может возникнуть в твоей пытливой голове вопрос, дорогой читатель. Ответ прост — к своему первому несостоявшемуся сексуальному опыту.
Молодость у меня была бурная, протестная. Папа ласково называл меня в шутку «моя домашняя Чечня». Родители были вечно заняты — и вся моя энергия юношества уходила на то, чтобы найти более изысканный способ удрать от бесконечных теток, нянек и охранников туда, в такую манящую взрослую жизнь. Надо сказать, что образ бунюэлевской дневной красавицы в адаптированной к детству версии мне вполне удавался: днем — французский, балетные классы, уроки игры на фортепиано и Эрмитаж, а вечером — ярко-рыжий парик, кольцо в ноздре, гриндерсы, трупная помада и рейв. Никто бы не узнал в нагловатой, дико накрашенной молодой женщине, с вызовом смотрящей на жизнь и на мужчин фирменным отработанным взглядом «ах, сколько пройдено дорог, ах, сколько сделано ошибок», скромную девочку четырнадцати лет, осваивающую трудности plus-que-parfait в тиши своей розовой спаленки с плюшевой обезьянкой Кики и куклой Августиной. Но это была я, по-настоящему трудный подросток, мечтающий о свободной и раздольной жизни и получающий невероятное удовольствие от ощущения себя гораздо старше и круче. Вокруг куча гопников и прошмандовок — но лучшей подругой все-таки становится такая же жертва домашнего воспитания Лина, с которой вместе так весело прогуливать уроки и искать приключения.
И вот «час икс». Родители в Германии с официальным визитом, а мы с Линой, обе в маминых шубах, встречаемся с двумя молодыми людьми смурной и поэтому такой притягательной наружности в клубе с говорящим названием «Джой». Они угощают нас коктейлем. Вкрадчиво спрашивают, сколько нам лет и чем занимаемся. Мы отчаянно врем, что нам восемнадцать, что работаем продавщицами в бутике (почему-то тогда нам это казалось невероятно прикольным, и если работать, то обязательно в бутике, хоть и продавщицей).
О ребятах мы узнали немного. Серега и Леха. Двадцать четыре и двадцать восемь. «По жизни не работаем, но на жизнь не жалуемся». Кожаные куртки с прорезиненными манжетами. Пейджеры и одна мобила на двоих. Предлагают поехать в другое место. Время — восемь вечера. У нас есть еще час, чтобы родители не заметили пропажи. «Поехали», — сплевывая жвачку, томно говорю я ярко-малиновыми губами. И мы едем. Двадцать минут, тридцать, начинается загородная трасса. «Ребята, а куда это мы?» — веселым голосом спрашиваю я с заднего сиденья двухдверного «Шевроле-Такси». «Ребята» делают музыку громче. Символически на всю машину звучит «Girl youll be a woman soon» из только что вышедшего тарантиновского «Криминального чтива». С нами больше никто не разговаривает, не отвечает на наши робкие попытки обратить на себя внимание подергиванием кожаных курточек наших героев с заднего ряда, не реагирует на вопросы. Мы просто едем. Под оглушительную музыку. В зимний лес.
Ребята привезли нас на коктейль в главную гостиницу для быстрого секса в лесах Финского залива под названием «Ретур». На первом этаже бар, на втором номера. Поняв, что запахло жареным, мы сразу превратились в маленьких перепуганных до смерти девочек и стали быстро и нервно что-то лепетать про то, что нам домой надо, родители ждут и вообще, мол, нельзя нам в зимний лес с посторонними мужчинами. На это нам ответили быстро и четко, как на «стрелке», и, в общем-то, вполне логично: «Значит так, вы коктейли с нами пили? Пили. Поехать дальше согласились? Согласились. Чего вы нам теперь мозг еб… те? Мы на вас время, деньги и бензин уже нормально потратили, катнуться вхолостую назад прикола нет. Так что либо водки для храбрости и по-хорошему в номера, либо водки выпьем мы, а вы пойдете с нами. Но уже не по-хорошему». Тут мы поняли, что единственный выход — это признаться, что «сварщики мы не настоящие».
Диалог, увы, не сложился.
— Мальчики, отпустите нас, мы вам наврали, нам по четырнадцать лет, за нас дадут лет больше, чем мы весим.
— Хорош гнать, вы себя в зеркало видели, малолетки хреновы, да вам когда четырнадцать было, я еще не родился!
Зеркал в баре «Ретур» не было, видимо, чтобы посетители не пугались сами себя, но как наши грим-парик-мех смотрелись вместе, мы примерно представляли.
— Мальчики, ну правда, отпустите, нам четырнадцать, мы девственницы и просто крутых изображали, извините…
— Серег, ты слышал? Я ща умру. Целки, бл…, алтайские. Да на вас пробу ставить негде.
Четыре испуганных детских глаза смотрели из-под густо размалеванных век на этих удивительных существ, которые говорили на каком-то своем, но явно очень агрессивном языке. И я поняла, что пора доставать из рукава мой главный козырь, пока нас за шкирку норковых шуб не потащили наверх.
— Ребят, — говорю как есть, — я дочка мэра. И если через час меня не будет дома, меня хватятся и будут искать, перекроют трассы, подумают, что меня в заложники взяли, найдут — и головы вам точно поотрывают. Отпустите нас. Пожа-а-а-луйста…
И тут у Сереги оказался джокер. Схватив меня за грудки, он, зло глядя в глаза, сказал: «Слышь, ты, овца, харэ разводить, мы ж не лохи. Дочка Собчака давно уже в Лондоне учится, с сыном моего кореша в одном классе, между прочим. Так что пей водку и заткнись».
Ничего не оставалось, как весело заказать водки и, уже глядя покорными глазами, попроситься в туалет «привести себя в порядок». В залог оставлены мамины шубы и сумки.
А дальше — маленькое окошечко в туалете, стук перепуганного сердца, одна нога на батарею, вторая в лаз, рука подруги и мягкий плюх в снег. Холод, пронзительный холод, в лесу в одних платьицах… наши глаза, внимательно следящие из-за сосны за проезжающим туда-сюда по дороге красным «Шевроле-Такси». Почти замороженные девочки, перегораживающие дорогу грузовику, и добродушный дальнобойщик, давший нам свой пуховик один на двоих, чтобы согрелись. И блокпост ГАИ и первый голос из рации: «Нашли? Ну, слава богу».
«Окно в ночной Петербург» из квартиры Боярских было после этого для меня закрыто, я отправилась под домашний арест, а спустя месяц узнала от мамы, что оба наших ухажера были найдены через пейджер, который остался в моей сумке в «Ретуре». Оказалось, что парни наши были по-настоящему брутальны: один сидел за изнасилование, а «мой» Серега за грабеж. Как говорится, отделались легким испугом…
Прошло четырнадцать лет. Монако. Конец августа, я с подругой после томного шопинга забегаю выпить мой любимый «Беллини» в отель «Де Пари». Поблескивая бриллиантами и перебирая покупки, мы весело и беззаботно болтаем, как можно болтать только в Монако и только в конце лета, когда зима, корпоративы и бесконечные съемки еще далеко. И вдруг я вижу, как к моему столику уверенной походкой, улыбаясь во весь рот, идет какой-то большой человек. Я еще не понимаю и со своей близорукостью даже не вижу, кто это, но уже все внутри меня напрягается, какие-то невидимые пружины, как у животного при ощущении надвигающейся опасности. «Привет, Ксюх, узнала?» — спросил этот большой человек. Это был Серега. Причем я не столько узнала, сколько просто мгновенно почувствовала, что это он. Чтобы уже наверняка я вспомнила, он, так же широко и дружелюбно улыбаясь, продолжил: «Джип красный «Шевроле», Питер, гостиница «Ретур». Ну-ну, что же ты, — добавил он почти укоризненно, — вспоминай!» «Помню», — только и сумела я вымолвить.
А дальше начался какой-то невероятный, космический сюрреализм. Он сразу, обрадовавшись, как щеночек молоку, присел, не дожидаясь приглашения, стал весело болтать про погоду. На вопрос моей ничего не подозревающей подруги: «Кем вы работаете?» — он по-прежнему отвечал, что он по жизни отдыхает… те же черные джинсы, только ремень «Версаче» поменялся на «Гермес»… Даже футляр от мобильника «Верту» все там же, сбоку висит, родной.
Улыбчивый, дружелюбный браток из девяностых. Шанс выжить у него был один против ста. Но нет, его не пристрелили в разборках, не посадили еще раз за грабеж, более того, ему удалось не мимикрировать под добропорядочного бизнесмена. Он остался нетронутым цивилизацией, девственно чистым образом настоящего «быка», былинным героем сериала «Бригада». Сам факт присутствия этого создания в Монако в отеле «Де Пари» был сравним разве что с путешествием Кинг-Конга по Нью-Йорку. А его светская беседа с нами, дружеское ржание, приглашение «поехать оттопыриться в «Джиммиз» заставляли меня задуматься о том, что, может быть, я придумала себе всю эту историю из детства. Что если я сейчас скажу этому жизнерадостному Шреку о том, что он меня чуть не изнасиловал, то он сделает удивленное лицо и даже не поймет, о чем это я. И я, абсолютно ошарашенная происходящим, просто сидела. И молчала, подавляя в себе животное чувство страха рациональными аргументами из серии «это же Монако, милицейское государство, здесь всюду камеры» и т. д. и т. п.
Видя, что беседа не заладилась, и поняв, что на дискотеку с ним никто не пойдет, Серега нехотя встал и со словами: «Ну ладно, короче я, это, наверно, того» — засобирался уходить. И вдруг, как будто передумав, он взял меня легонько за плечо и, глядя прямо в глаза, сказал то, ради чего, вероятно, и была послана мне судьбой эта встреча: «Ну ладно, чего ты как неродная, расслабься, жизнь-то ведь я тебе не испортил».
Когда я пришла в себя, Сереги уже давно не было, а я поняла, что почти люблю Серегу. И у меня была и первая огромная любовь, и нежность первого поцелуя, и осторожность первого секса с любимым, и все-все-все, чего могло бы не быть у поломанного человека.
Владислав Сурков. Прибытие бронепоезда
Первый вице-премьер Правительства России Владислав Сурков предлагает вам окунуться в мир болливудских грез, в котором он сам находится уже много лет, с самого детства.
Будьте спокойны: мало не покажется.
Хотя не такой уж и длинный текст.
В детстве я любил индийское кино. Я и сейчас его люблю, только тайно — потому что почему-то среди моих нынешних знакомых не принято смотреть болливудские фильмы. А тогда — давно уже — другие мои знакомые меня понимали. Мы брали билеты на «Рама и Шиама» на места в восьмом ряду кинотеатра «Октябрь» (далеко не московского).
Перед нами, в самых первых, самых дешевых рядах, ерзала и суетилась малолетняя шпана. Там кино не смотрели. Там грызли семечки, курили (в темноте зала вспышка чиркнувшей спички, секундное озарение пары конопатых лиц, дымящихся кулаков со спрятанными внутри папиросами, опять темнота), шептались, выкрикивали что-то механику, свистели, когда пленка обрывалась. Иногда резко вдруг вставали, по двое-трое выходили из зала, отбрасывая круглоголовые тени на экран, шаркая оглушительно резиновыми сапогами; потом так же внезапно возвращались, закуривали, затихали ненадолго.
В последних рядах фильм тоже не видели. Атлетически сложенные юноши обнимали в последних рядах опрятных девушек. Юноши сопели, девушки издавали лаконичные смешки.
И только посередине, в рядах с восьмого по четырнадцатый приблизительно, собирались истинные ценители кинематографа, а именно школьники средних классов вроде меня и тридцати-сорокалетние женщины, начинавшие всхлипывать на пятнадцатой минуте фильма, а к неизбежным двум свадьбам в финале уже рыдавшие открыто, страстно и радостно. Что так трогало, так умиляло их? Бог весть, отчего плачет русская женщина, глядя ли в телевизор, лаская ли детей, помешивая ли в кастрюле бурлящую уху! Но, кажется, не в последнюю очередь удивлялись они до слез, что такие благородные, красивые, умеренно жирные индусские мужики все как один непьющие. В наших краях это была не редкость даже, а прямо фантастика.
Ребенком я бывал невольным слушателем женских пересудов — и что же? В мужчине прежде всего ценились не ум, не доброта, не богатство (повторяю, милые дамы, это не вымысел — не богатство), не здоровье и уж никак не красота — а то, что не пьет. А поскольку «не пьет» не бывало, то «только по праздникам» считалось высшим достижением. Вот и действовало индийское искусство, сильно действовало.
А что увлекало в бомбейском кино молодежь — меня, например? Красочный, сказочный мир Индостана. Неотвратимость счастья; умеренно жирные певчие красавицы; яркая одежда; неуклюжие беззлобные драки; деревенский юмор; балаганная, утрированная, почти мультяшная манера актерской игры. Все это. И еще — самое сильное. Две вещи.
Во-первых, очень четкое разграничение добра и зла. Торжествующая нравственная простота. Незамысловатость этического выбора.
Позже, когда мне стали нравиться картины Тарковского и Балаяна, я с ужасом обнаружил в себе и в окружающих некоторую кривизну души. Еще позже я познакомился с гениальными художественными оправданиями не только этой врожденной общечеловеческой кривизны, но даже и подлости, и лжи, и зла. Но я не дрогнул, не запутался. Истина уже была со мной, ясна мне до столкновения с соблазнами релятивизма — потому что я видел ЭТО. Я видел индийское кино! В котором все было просто, твердо и честно. В котором были любовь и добро без примесей малодушия и ненависти.
И во-вторых: в классических индийских историях о перепутанных или потерянных детях давалась надежда на чудо. Нищий мальчик из трущоб мог оказаться — разумеется, вдоволь перед этим настрадавшись — сыном махараджи или племянником невероятно богатого торговца. И вот правда открывалась — и ошеломленный герой переезжал из сточной канавы во дворец и женился на девушке, к которой и подойти-то прежде боялся.
Как ни странно, я в детстве, затапливая утром страшно холодную печь в нашем домишке, иногда робко надеялся — а вдруг и я… сын махараджи… [Я и сейчас надеюсь, только — тайно.]
Вот и получается, что всем лучшим во мне (а это не так уж и мало))) я обязан индийскому кино.
Поезд братьев Люмьер, поезд Кинематографа прибывает уже больше ста лет на самые глухие и отдаленные станции, обещая местным жителям увезти их в прекрасные дальние страны. И многих таки увозит. Увез и меня — из маленького городка на большую землю. Дальние страны оказались разными, не все — прекрасными, а путешествие — небезопасным. Но мне повезло — за мной явился не обычный поезд, которому все равно, куда двигаться, а настоящий добрый монстр болливудского производства: нехитрая, честная конструкция оптимистического сюжета, карнавальная раскраска, грубые швы героических характеров, прочнейший каркас первозданной морали. Не просто поезд — бронепоезд, который до сих пор не без успеха с боями прорывается сквозь мою жизнь.
Владислав Сурков. Война и мир Хоана Миро
Трудно, а честно говоря — невозможно было даже предположить, что из-под пера административного работника может возникнуть столь поэтический и перфекционистский текст, как эта колонка Владислава Суркова.
Как-то ранней весной засобирались в Барселону. Почему туда и в это время? Ну, есть пара свободных дней плюс воскресенье, ты был в Барселоне, нет, ну вот видишь, а что там делать, да ничего, долетим — разберемся… короче, собрались.
За неделю до вылета вспомнилось, что великий Хоан Миро — каталонец и то ли фонд, то ли музей его имени как раз в Барселоне. О самом городе нужно бы отдельно. Кратко: если есть специализированный рай для особо отличившихся архитекторов, он там. Но об этом как-нибудь после.
Теперь про Миро.
Здание фонда очень идет его картинам (архитектор Серт, обитатель спецрая). Просторно, просто, прозрачно. Редкий случай удачного сочетания света солнечного и электрического. Подходящее место для холстов и картонов, таких же простых, прозрачных и просторных для света, но уже не солнечного, не электрического, другого…
Некоторые произведения живописи не теряют силы в самых блеклых и унизительных отражениях копеечных репродукций. Мне было лет двенадцать, когда в бедной библиотеке глубинного русского городка случайно нашлась тощая книжка с задиристым названием «Критика модернистских течений в западном изобразительном искусстве» или нечто подобное. В нашем уезде об изобразительном искусстве вообще слышали мало. Доходили смутные слухи о Леонардо, кое-каким успехом у обывателей пользовался Шишкин. Знали, что художников где-то как бы много, но им далеко до Шишкина. Изобразителей тачанок и ткачих даже уездное искусствоведение всерьез не воспринимало. Поэтому книжка показалась любопытной и открылась, как форточка весной. Увиденное до сих пор помнится, хотя и предстало убогими, серо-белыми какими-то, космически отдаленными от оригиналов оттисками.
Справа — «Ностальгия бесконечности» Джорджо де Кирико. Передаю по памяти: безлюдная площадь, бессмысленная башня, безоблачное небо. Арка, тень. Флаг, расправленный и бестрепетный, как на Луне. Ничего, кажется, особенного, а не забудется, потому что на самом деле — кошмар.
Слева — Хоан Миро. «Персонаж, бросающий камень в птицу». Пересказ картины затруднен отсутствием персонажа, камня и птицы. Можно сравнить с детским рисунком, но жжет не по-детски. Можно с наскальной живописью, если бы не самоуверенность XX века в характере рисунка и выборе красок. В книжке было сравнение с импровизациями умалишенного. Но в композиции нет и следа воспаленного лихорадочного воображения. Напротив — божественное равновесие, покой, абсолютная гармония. Ясно, что при создании картины ни одна птица не пострадала. Едва ли камень брошен. А если и брошен, не долетит до цели, поскольку мир Миро слишком высок и движение здесь невозможно.
Выход вверх, в свет, в вечность через постепенную ликвидацию предметов, всего, что подвижно и подвержено изменениям. А вместе с ними изменчивости и движения как таковых и самой смерти. Вот задачи этих шедевров.
Миро считал, что живопись мешает свету, заслоняет его, что ее нужно преодолеть. Он воевал с ней всю жизнь, не одолел вполне, хотя и одержал ряд замечательных побед. Вещественными доказательствами провала его похода против вещей стали прекрасные картины и скульптуры, графика и керамика. Я видел — они предметны. Стало быть, когда-нибудь их тоже поест время. Но пока они целы и достаточно исправно принимают сигналы с высот, где «времени больше не будет».
Миро (как и де Кирико) с легкой руки Бретона записан в сюрреалисты. Но у него ничего общего с этой школой провинциальных фокусников. Миро иной, он портретист Бога. Избранный свидетель Его торжественной неподвижности. Он и вправду слышит «плеск волн, которых здесь нет», отражает тихий и страшный свет на пределе текучей реальности. И дает послушать и посмотреть всем нам.
К слову, в нашей русской традиции диавол (враг, как говорила моя бабушка) вертляв и болтлив. Рыщет, хлопочет, суетится. Будь то черт гоголевских «Вечеров…» или Верховенский, верховный бес из «Бесов».
Зато Бог статичен. Он восседает, царствует, сияет и давно уже не отвлекается на разговоры с беспокойными ветхозаветными старцами. Такого Бога и пишет наш каталонец.
Художник переносит в изобразительное искусство метод раннехристианских теологов. Полагавших, что на человеческом языке нельзя выразить, чем является Бог. Можно — чем не является, исключая последовательно все слова, все до единого, до Единого. И Миро шаг за шагом расчищает перспективу, удаляет из своих композиций предмет за предметом. Потом очертания предметов, затем тени очертаний и тени теней. Порой он сам пугается открывающегося знания и дает своим опустошенным полотнам громоздкие, многозначительные, пышные названия — «Капля тумана, падающая с крыла птицы, пробуждает Розали, которая спала в тени паутины». Некоторые любят «попонятнее» и таки находят на холсте все перечисленное. Однако то, что ищет сам Миро и находит и показывает нам, это не капля, не туман, не крыло, не птица, что угодно, но не Розали, не тень, не паутина… не падение, не пробуждение, не сон… Как брошенная на асфальт апельсиновая кожура указывает на отсутствие апельсина, так и слова эти валяются рядом с образом, подчеркивая его внепредметность.
И как первый христианин, гений живет накануне чуда. Готовит к скорому празднику вверенное ему пространство, выбрасывая из него старые вещи, проветривая и просвечивая его. Он ортодоксален, упорен и доходит до края, до нищеты, до аскезы. Де Кирико, соблазненному роскошью неоклассицизма и свернувшему с полпути в «новеченто», и в лучшие его дни требовались вагоны кирпичей, из которых он строил башни, башенки, арки и аркады и которыми мостил меланхоличные улицы и сонные площади своих метафизических городов. Он достигал иногда нужного эффекта. Вечности и метафизики в некоторых его картинах хоть отбавляй. Но Миро добивался большего, обходившись самыми скромными средствами. В поздних работах буквально двумя-тремя цветами, двумя-тремя линиями. Он пришел к Богу налегке…
Давным-давно, когда Хоан Миро был молод, произошла фетишизация всего временного, преходящего — Прогресса, Новостей, Скоростей, Потребления, Движения, Моды, Спешки, Торговли. И это, честно говоря, совсем неплохо, поскольку с тех пор кое-что перепало и такому временному и преходящему существу, как человек. Хотя по-прежнему неясно — человек человеку кто, общедоступная медицина, массовое производство, новые технологии, интернет, демократия и много чего еще делают жизнь интереснее, комфортнее, лучше. Нет, я серьезно — лучше, лучше. И ради этого стоит побегать и похлопотать. Глупо бросать общественно полезные дела и внезапно замирать (например, хирургу, только что сделавшему надрез) в думах о вечном.
И все-таки (если вы хирург, то желательно по окончании операции) загляните в Миро. Может быть, вы разглядите свет. Или — сквозь треск быстрых фраз и одноразовых радостей, сквозь напряженный шум переменного мира — расслышите насмешливое молчание судьбы.
Должен сознаться post scriptum, мне неизвестны высказывания мастера ни о чем таком, типа, божественном. Предпринятая мной попытка различить в нем наивного богоискателя и внеканонического иконописца почти наверняка показалась бы нелепой и самому Миро, и профессиональным мироведам. Но я тем не менее уверен: он был достаточно силен, чтобы переплыть время и выбраться из Гераклитовой реки на твердый берег. Туда, где Платон увидел идею, св. Павел любовь, Паскаль сферу, Борхес — алеф. А что там нашел Хоан Миро? Желанную пустоту? Равновесие света? Собственную картину? Кто знает. Люди простые вроде меня, называют это — Бог.
София Троценко. Заводное вино
«Горнист» — самая нестабильная рубрика «РП»: мало кто рискует ее вести, не только потому, что посвящена она злоупотреблению алкоголем, но главное — здесь принято раскрывать тему на личном опыте. И многие колумнисты в итоге предпочли получать личный опыт, а не описывать его.
Когда мы просили написать колонку руководителя Центра современного искусства «Винзавод» Софию Троценко, мы не сомневались: уж ей-то есть что сказать.
Искусство и алкоголь — что может быть ближе?
Как же мы ошибались!
Когда Андрей Колесников позвонил мне с предложением написать для «Русского пионера», я удивлялась меньше минуты — пока он не произнес название темы номера: «Пьянство». Пазл в моей голове мгновенно сложился: почему-то все мужчины — и некоторые дамы — уверены, что стоит последнему коллекционеру покинуть пределы «Винзавода», как на центральную площадь этого оазиса культуры выскакиваем мы — бойцы невидимого арт-фронта и начинается такое… (здесь каждый включает собственную фантазию, но алкоголь — непременный атрибут всех мечт). Даже мудрейший… впервые войдя в Большое винохранилище (это у нас так выставочные площадки называются), долго поводил носом в надежде, по его же признанию, уловить следы былой винной роскоши.
Увы и ах, дамы и господа, вынуждена открыть вам страшную правду: ничего подобного у нас не происходит. Умаявшись за день, мы чинно и скушно разбредается по домам к семьям и детям. А я так вообще, стыдно сказать, не пью.
Хотя влияние алкоголя на мировую культуру сложно переоценить. Скольких шедевров живописи, скульптуры и нетленных литературных трудов лишилось бы человечество — ведь многие произведения в трезвой памяти никто просто не оценил бы.
Ведь не только арт — и некоторые кулинарные шедевры без фронтовых ста грамм не идут.
Однажды я оказалась в стайке подопытных комильфо на гастрономическом суаре. Названия блюд вещали: «жидкий бородинский хлеб со сливочным маслом», «борщ в виде равиоли из свекольного желе, начиненных картофелем, луковым пюре и сметаной, с карпаччо из филе вола и картофельными чипсами», «барабулька с вуалью из желе алоэ на брандадо с крабом и саликорнией в супе из зеленого горошка» (меню я храню до сих пор). На деле — всего лишь разноцветные кубики и пенки на лопаточках и ложечках. Есть было страшно, но автор шедевров ходил от столика к столику, и откосить не получалось. Каждая подача сопровождалась новой любовно выбранной шефом бутылкой: белое, красное, розе, коньяк, и вскоре — после борща, но до сациви — публика разделилась на два лагеря: трезвенники страдали и давились, а позволяющие себе расцветали на глазах. Поверьте, я в тот вечер завидовала им, как ни до, ни после.
Тогда-то я и поняла, что умение пить — искусство. Актуальное, не побоюсь этого слова, иногда даже очень. Ведь это только кажется, что напиться легко. А вы сами-то пробовали? А чтоб каждый день? Да без отрыва от производства?
А с другой стороны, счастливцы даже не представляют, до чего комичные — трагичные, реалистичные и прочие — картинки наблюдает трезвый зритель их праздника жизни. Кафе «Маяк» — вот подлинное счастье сопричастности. Чего стоит только проход Андрея Васильева по залу до барной стойки. Впрочем, уважаемый Андрей Витальевич там скорее исключение: большинству завсегдатаев, кроме умения зарядиться, похвастаться особо нечем. Выручает одно: коллеги по цеху, а главное, критики и меценаты употребляют рядом, плечом к плечу. А когда совместно выпитые бокалы исчисляются десятками, просто стыдно не уважать собрата. Тем и живут. Так что важно не просто уметь пить, но и делать это в правильной компании — что тоже нужно признать искусством.
Хотя для меня высший пилотаж употребления спиртных напитков — дар, не приходя в сознание, вручить себя, любимого, заботам ближнего. Всегда же найдется кто-то, кто подберет, обогреет, а потом как начнет жалеть, etc.
Благо подопытный объект забот не то что не сопротивляется — даже не мяукает лишний раз. А то получится, как у одной моей приятельницы, широко известной в узких кругах способностью буквально с бокала-другого говорить людям правду. В глаза. Трагикомедия в том, что обычно барышня — само обаяние и нежность, умеющая одной улыбкой убедить мужчину напротив, что он гений с отличным чувством юмора, да еще и герой-любовник в придачу. Так что несколько ее наиболее ранимых собеседников просто перестали с ней общаться. Казалось бы, самый лучший выход — завязать. Но нет, куда там. Девушка продолжает время от времени расслабляться, напрягая очередного ничего не подозревающего симпатягу.
Справедливости ради надо сказать, что многие, а не только представители околотворческих профессий, категорически отвергают безалкогольные варианты релакса.
И, пожалуй, единственная причина моих сожалений по поводу безалкогольности бытия — потому что не проверенную на людях еду я давно не ем — многочасовые беседы на самые разные темы. Народные умельцы «плеснуть колдовства» точно знают, кому, чего и сколько надо наливать и подливать, чтоб до утра бурно, с цитатами и цифрами, обсуждать политику Сталина, читать наизусть Бродского, неспешно спорить о Бахе и т. д. Получается беседа без границ и тормозов, а ты сидишь рядом молча, вся такая трезвая и стеснительная, знающая ничуть не меньше аргументов и фактов, но… Как-то боязно, что ли. Правда, мне тут сообщил один писатель, что, проспавшись, ни один из моих героев не сможет повторить велеречивых подвигов — засмущается. А он сам — автор трех бестселлеров — без стакана виски вообще ни строчки не написал. Может, и мне пора начать? Глядишь, стану творческой личностью — если не сопьюсь, конечно…
Сергей Урсуляк. Ретросовесть
Режиссер «Ликвидации» и «Жизни и судьбы» Сергей Урсуляк рассказывает о таких удивительных движениях своей души и совести, что не было никаких сомнений: читатели нового номера «РП» в самом его начале должны прочитать именно его колонку. Из одной только этой колонки можно понять, какая же страшная мука эта совесть. И муза тоже.
Последние пару месяцев я только и делаю, что говорю и говорю без остановки. Мне уже казалось, что я высказался на все темы, но я ошибался. На тему совести мне еще никто не предлагал порассуждать.
Совесть — величина постоянная, но ее можно искусственно уменьшать за счет возможности договориться с собой. Это, пожалуй, самая страшная проблема совести. Человек может за ее спиной сам с собой договориться и уменьшить ее количество — иными словами, уболтать. Но размер ее в организме остается постоянным — в этом я абсолютно уверен.
Совесть присуща любому существу. У меня, например, очень совестливая собака. Она, когда ворует еду со стола, очень стыдится и боится смотреть в глаза. Не потому, что за это будет наказание, а потому, что в ней есть чувство совести, в ней есть душа. Это очень связанные вещи. У собаки есть душа, а у души есть совесть. Это какая-то функция, железа, которую мы не можем ощутить в себе, потрогать и определить, где она находится, но она существует. Экологией нашей жизни мы можем ее задавить, можно ее, наверно, и вырезать. Проблема сегодняшней жизни в том, что огромное количество людей живут с ампутированной совестью. А поскольку не этот орган дает возможность жить, ты так же ходишь, ешь, даже, может, лучше ешь… Я уверен абсолютно, что в самый неподходящий момент (я это проверял на себе), казалось бы, ты совсем уже потерял совесть, а она в тебе просыпается. А ты оказываешься совершенно не готов к встрече с ней.
Меня часто заедает совесть. Причем в отношениях со всеми — с родителями, детьми, женщинами, родственниками. То ли я так чудовищно живу, но меня совесть мучает очень часто. У меня такая ретросовесть — как фильмы ретро, так и совесть. Вдруг неожиданно вспоминаются какие-то слова или поступки. Это не глобальные вещи — я не писал ни на кого донос. Но я думаю, угрызения совести от написанного доноса и от сказанного грубого слова одинаково мучительны. И не сказать, чтобы у меня в семье сложные взаимоотношения, но тем не менее ты не можешь сказать людям, которые тебе дороги, о том, что они тебе дороги. Огромное количество бессовестных поступков совершено — начиная от невнимания к родным, точнее, поверхностного ощущения родных, учителей, близких, детей, внуков, которые как-то незаметно появляются, пока я на съемках. Я уж не говорю про обманутых жен. Все это весело, пока ты находишься в этом деле, а потом начинаешь думать, куда тебя с таким багажом пустят. Какое-то время назад я перестал врать. В какой-то момент я понял, что меня это отягощает, точнее, не меня, а мою совесть. Я не стал абсолютно честным человеком, я просто поменял немножко форму — могу не сказать правды. Но я не буду говорить ложь: в интересах дела или чтобы не обижать человека. С возрастом растут живот и совесть. Вот такая закономерность…
Есть ли абсолютно бессовестные герои? Уверен, что нет. Вот, например, Штехель из «Ликвидации», даже не такой харизматичный, как Чекан из того же фильма. Но он доказывает зрителям, что способен испытывать человеческие чувства. Когда он разговаривает с Академиком о том, тяжело ли ему было убить своего племянника, Штехель отвечает, что уже давно ничего не чувствует. Но я ему тоже даю возможность показать, что у него есть душа и совесть. Он закрывает фуражкой лицо, перекошенное от боли, после чего продолжает копать могилу для убитой Академиком Тони Царько. Я человек не злой. Я, может быть, не очень добрый. К героям своим я отношусь хорошо, даже к самым плохим. Я не люблю снимать про тех, кого я не люблю.
Когда работал над «Жизнью и судьбой», приходилось часто думать о совести на войне. Мне трудно сказать, какая совесть на войне и отличается ли она от совести в мирное время. Если бы я хоть одну войну прошел, хотя бы чеченскую, афганскую, я бы, наверно, мог говорить об этом всерьез. Я лишь снимал о совести на войне. Совесть мирного времени на войне чуть по-другому выглядит. Другая какая-то совесть. Совесть уступает место другим вещам. Там, где речь идет о жизни и смерти, о выживании, совесть в нашем интеллигентском, мирном понимании уходит на второй план. Очень многие вещи на войне перестают быть стыдными. Если у тебя обостренное чувство совести, справедливости, очень сложно руководить людьми, посылать их в атаку. Многие вещи, обиходные, естественные, на войне видоизменяются. И превращаются в некую другую вещь — в высшую справедливость, высшую совесть. Это чисто теоретическое построение человека, не бравшего в руки винтовку.
Я не знаю, надо ли быть совестливым человеком, чтобы снять «Жизнь и судьбу». Хотя я бы не проецировал личность художника, человека пишущего, играющего, снимающего, на его работы. Актер может быть дебилом и сыграть гениального благороднейшего человека. Можно быть разным человеком в жизни и написать великий роман, который даст понимание и путь миллионам людей. То же самое и в кино: режиссеры разные люди и режиссура — профессия, которая не располагает к тому, чтобы быть хорошим человеком.
Ты заглушаешь совесть, когда надо заставить сотни людей делать одно дело, и так делать, как это нужно тебе. Хотя иногда, конечно, оторопь берет. Когда я приезжаю на площадку и вижу, как там на огромном пространстве ковыряется человек шестьсот: одни что-то роют, другие что-то ставят, третьи тянут какие-то кабели, часть одевается, часть раздевается, часть мажут чем-то лицо, часть просто по команде опускаются в грязь и как морские котики начинают там плавать, пытаясь достоверно испачкать одежду. Ты понимаешь, что ты, конечно, черт знает чем занимаешься. Почему эти люди, оттого что им приснилось, что ты режиссер, начинают это делать? Хочется их остановить, напоить горячим чаем и отправить домой. Очень часто у меня возникает мечта: я еду на площадку, и в этот момент объявляют штормовое предупреждение, при котором никто не должен никуда ехать и ничего снимать. Это у меня каждодневная мечта. Я приезжаю, а что-то сломалось, но не так, чтобы насовсем, а так, чтобы сегодня домой поехать и не снимать. А все потому, что это какое-то нечеловеческое напряжение, ты должен своей энергией заразить хотя бы часть самого ближнего окружения, чтобы они это понесли дальше. Когда ты видишь эти бескрайние просторы России, на которых ты снимаешь никому не нужный роман-эпопею, очень тяжко. И вот тут просыпается совесть. Ты понимаешь, что ты должен, ты обещал, ты обязан. Это такая совесть, переходящая в долг, или, другими словами, профессиональная совесть. Она утрачивается у одних с годами, у других с деньгами, у третьих с обстоятельствами. Я не могу остановить съемку, сказать «снято», если на самом деле «не снято». Это еще одна грань совести, очень важная. В кино — определяющая результат. Я когда был студентом, мне один педагог сказал: «Результат может быть любым, может получиться или нет, ты должен делать так, чтобы тебе не в чем было себя упрекнуть». Я это запомнил. Я не могу сказать, что я так всегда делаю, но я стараюсь. Русские мастеровые ставили свой значок на вещах, сделанных ими, как знак своей профессиональной совести. Ну, вы понимаете…
Ответственность за результат — это одна грань профессиональной совести, но есть еще и другая, более личная. Вот, например, инженер Штрум из «Жизни и судьбы» остановил работу, пока ему не вернули его младших научных сотрудников. Я вот тоже людей не сдаю. И если кто-то мне скажет уволить ассистента, который мне на самом деле нужен, я не уволю.
Но опять же, у меня есть возможность не сдавать своих людей. Я не знаю, как было бы, если бы мне сказали: либо ты его увольняешь, либо мы тебя увольняем. У меня не было такой ситуации. Я могу напридумывать, что я бы сказал: «Будьте вы прокляты, я ухожу». Это очень легко сказать. Я стараюсь не осуждать людей, которые что-то подписывают, кого-то поддерживают, где-то выступают. Потому что я хорошо понимаю, что очень легко не выступать и не поддерживать, пока тебе не предложили выступить и поддержать. А я себя несколько раз проверял и внутренне понимал, что я не выдерживаю, ломаюсь — легко, я бы сказал, на удивление легко. До смешного.
Я не имею отношения к Кремлю, к тем, с кем общается Колесников. Я туда не вхож, меня не знают. Не стремлюсь, как я считаю, не хотел бы…
Раннее утро… «Ликвидация» вышла на экраны, ажиотаж, я первый парень на деревне. У меня отключен телефон, я смотрю — пятнадцать неотвеченных вызовов с одного и того же номера. Я этот номер набираю и слышу: «Здравствуйте! Вы позвонили в администрацию президента России. Пожалуйста, назовите себя и сообщите…» И я понимаю, что у меня было пятнадцать звонков из администрации президента и меня вызывают в Кремль. И я не завтракамши, что вообще невозможно, не выпимши кофе, не выкурив первую сигарету, иду в гардероб смотреть, в чем я пойду в Кремль. Кто-то звонит, я кричу в трубку: «Слушай, иди к чертовой матери, не занимай телефон, вдруг перезвонят из Кремля». Это абсолютно чистый эксперимент. У меня еще не включены никакие рецепторы, я делаю это на чистом инстинкте. Раздается звонок, и я, с трудом выбирая тональность, в которой лучше ответить, говорю: «Алло, алло, алло…»
— Серег, слушай, это самое, я тебе че звонил…
Этот голос не может быть из администрации президента, это какой-то знакомый голос. Выясняется, что это артист, у него, гада, автоответчик с голосом президента. И он пятнадцать раз звонил непонятно зачем. А я уже приготовил костюм, носки, обувь. С чего я проявил такую расторопность, с какого перепугу я вдруг решил, что меня ждут в Кремле, и почему я с такой готовностью и радостью стал этого ждать? Потом проснулась совесть, и мне было стыдно. Но тест на это я уже не прошел. История повторилась, когда я снимал кино и в этот день мне было 50 лет. И звонки, звонки, звонки… прям на площадку. Это так раздражает, дико мешает. Звонят из Союза, с вахты:
— Сергей Владимирович, здрасте, это Мариванна из Союза кинематографистов. Тут на ваше имя от Медведева телеграмма пришла с поздравлением.
И я понимаю, что Армен Николаевич Медведев, бывший министр кинематографии, нынешний председатель гильдии продюсеров, поздравил меня с днем рождения.
— Спасибо большое! Оставьте на вахте, я заберу.
Потом звонит моя жена, говорит, что от Медведева телеграмма пришла.
— Я знаю уже, знаю я! Мешаешь! Съемки!
Тут опять звонок:
— Здрасте, это РИА Новости (и голос такой неприятный). Вот президент поздравил вас с юбилеем…
Я понимаю, что этот противный голос — это голос моего друга Миши Ширвиндта, который пытается меня разыграть.
— Как вы отнеслись к этому поздравлению?
Я что-то сказал невразумительное: президентов много — я один, одним словом, хрень какую-то сказал и понимаю, как я здорово отбрил Мишу. Повесил трубку, опять звонок от жены.
— Слушай, мне звонят по поводу президента.
— Какого еще президента? — еще больше раздражаюсь я.
— Ну телеграмма, я же тебе говорила, от Медведева. И мне все звонят и просят, чтобы ты прокомментировал.
И я начинаю понимать, что телеграмма пришла от президента Медведева и что звонили все-таки из РИА Новостей. И что я, по сути, послал президента России. И я начинаю судорожно искать последний вызов.
— Алле, это РИА Новости? Это Урсуляк Сергей. Вы мне сейчас не звонили случайно по поводу телеграммы?
— Звонили.
— А вы уже пустили мой ответ идиотский на ленту по поводу благодарности президенту?
— Нет еще. Вы знаете, вы так странно ответили, что мы тут решаем, как нам быть с вашим ответом.
— Вычеркните все, что я сказал до этого, и напишите: очень тронут вниманием ко мне…
Я вот такой весь из себя, казалось бы, независимый… Вот с чего вдруг? Вот тебе и совесть, вот тебе и мужество, вот тебе и независимость. Ломается на раз. Когда я вижу уважаемых людей, которые с подобострастием заглядывают в глаза своим начальникам, я удивляюсь им, но понимаю, что, поставь меня на их место, может, совесть была бы где-то в одном месте, а глазоньки поганые смотрели бы не туда, куда надо.
Николай Фохт. Испытание кровью
Бессменный наставник мужества Николай Фохт расширяет тематику своих уроков и на личном опыте доказывает, что мужество можно проявить не только в потасовке или на олимпийских стартах, но и в такой неумолимой сфере, как наследственность. Что делать, если вдруг уже в зрелые годы поступит информация, что ты всю жизнь принимал себя не за того, кем был и есть на самом деле?
Может случиться с каждым, мужайтесь.
Легко биться с внешним врагом. А с внутренним тяжело. Невыносимо. Бьешь внутреннего врага, изводишь его, выводишь на чистую воду, а оглянешься после схватки — ущерб получил ты сам. И больно, и пусто. Это действительно сложно — победить в себе врага, чужака, затаившегося над сердцем, под ложечкой. Вот тут пригодится истинное мужество и стойкость. Но самое главное в данном случае — быть готовым. Знать, что это может случиться и с тобой. Поэтому решился поделиться опытом: трудным, некрасивым, но результативным.
Я решил написать, как я чуть не стал евреем, как я этого сначала испугался, потом смирился, потом пожалел, что не стал.
Однажды я получил письмо из ФСБ. Врать не стану, я первый им написал. Я хотел узнать правду о своей родной бабушке, которую посадили в конце, как положено, тридцатых — больше о ее судьбе ничего не было известно. Знал я, что она полька, из Вильнюса — вот практически и все. Отца воспитали соседи, о родной матери он никогда не рассказывал. То есть вообще никогда. Все эти семейные перипетии доложила мне мама уже после его смерти. Ну а я тоже не особо спешил, но однажды решил выяснить. И написал куда положено. Кто положено ответил.
С замиранием сердца распечатал конверт. Содержание конверта было тревожным. Нет, по сути ответ положительный: мол, приходите к нам, ознакомьтесь с делом. Но, во-первых, в письмо была вложена вырезка из какого-то спортивного журнала с фрагментом футбольного календаря испанской «Примеры» на одной стороне и куском интервью с Владимиром Перетуриным на другой. Листочек был похож на шифровку, я пытался вникнуть. Секретности месседжу добавляло то, что письмо было послано на загадочную улицу Дыбсико, хотя я последнее время живу на Дыбенко. Хорошо, что на самом конверте этот адрес был написан от руки и почтальон не вдавался и выбрал наиболее похожую улицу из уже имеющихся.
В тексте письма говорилось, что в архиве ФСБ имеется дело Евгении (Зиновии) Антоновны Зубелевич и я могу с ним ознакомиться в любое время.
Оказывается, бабушку звали Зиновия… Вот оно как. Внутренне я встрепенулся. Изо всех известных Зиновий я вспомнил Зиновия Высоковского и, разумеется, Гердта. Ну и Зиновьева, не хоккеиста, а революционера. Все эти люди были евреями, за исключением хоккеиста, дай ему бог здоровья. То есть, другими словами, если быть честным перед самим собой, моя бабушка по крови с большой вероятностью еврейка.
Первое, о чем я подумал: как сказать маме? Я никогда не был антисемитом… я думаю. Но я рос в советское время, когда еврейский вопрос стоял остро, быть евреем считалось почему-то непочетным. Ну, то есть «еврей» было социальной, поведенческой характеристикой с явно негативной коннотацией. «Он еврей» — и это многое объясняло. Мне нравилось цепляться за немецкую версию своего происхождения, я допускал даже армянский след. А тут такое…
Лет тридцать я выжигал наследие большевизма, но, видать, не выжег. Вероятность стать евреем меня всполошила. Я назначил встречу. Ольга замечательная женщина: красивая, мудрая, опытная, русская. Я хотел, чтобы она свежим глазом посмотрела на меня, оценила сложившуюся ситуацию.
Безусловно, я первым делом налил ей ее любимого испанского красного. Пока она пила первый бокал, изложил суть своего дела и характер моих тревог. Ольга поставила бокал и внимательно на меня посмотрела.
— Да нет, ты не еврей. Я евреев, слава богу… Нет в тебе ничего еврейского.
— Это как?
— Как… Евреи они, во-первых, любят деньги.
— Я тоже не прочь…
— Они любят, и они их имеют. И они их умеют иметь.
Ольга подливала себе уже сама. Я ел ее фирменного окуня по-польски, запивал «Байкалом».
— Ты мужчина, конечно, не нищий, но и, как бы это сказать… Не еврей в этом смысле, конечно. Потом, евреи очень умные.
— А я что, не умный, что ли?
— Я же сказала: очень умные. Ну и, конечно, это самое… Евреи очень активные, неутомимые в сексе. И все время об этом думают. А так как они очень умные, подумав, делают правильные выводы.
Ольга повлажневшими от вина, наверное, глазами взглянула на меня.
— А я что? Ну, в этом-то, ну…
— Ну, ну… Баранки гну. Не еврей. Я вообще не понимаю этого национализма, что ли… Мне евреи нравятся. И немцы. И американцы. Я вьетнамцев не люблю… Но ведь это совсем другое, правда?
Быть вьетнамцем я совсем не готов, а вот превращение в еврея становилось даже привлекательным. Оля допила уже свою наливку из черной смородины и предложила посмотреть телевизор. Я согласился.
Вечером, дня через три, вышел по скайпу на друга детства. Так и так, говорю, старик, с большой вероятностью я еврей.
— Ну и что? — пробубнил Толян.
— Ну как, помнишь, тогда в Заречном… Ты орал, что во всем виноваты евреи. Ты аргументированно орал, эмоционально, заразительно.
— Я же надрался.
— И я надрался. Но я тебя поддерживал. Я даже отбил первый натиск евреев. Откуда они в таком количестве в сибирском городе Заречный?
— Там ученый городок.
— Ну а наутро мы обсуждали… ну и я поддержал тебя во всем.
— В чем? — даже скайп передал тревожную интонацию Толяна.
— Ну вообще, жиды, там… Тебя потом из института за ту драку выперли. И за антисемитизм в том числе. Ты не любишь евреев, а я, получается, еврей. Я первый, получается, должен был двинуть тебя в рыло.
— Так чего не двинул?
— То-то и оно… Куда мне с таким прошлым… В евреи-то.
— Да ладно, старик, рассосется еще.
Что рассосется, я не успел спросить: «Стрим» упал безвозвратно. Да и не хотелось продолжать разговор.
Мудрее всех оказалась мама. Когда я ей сказал про Зиновию, мама рассмеялась. Что ты смеешься, мама? Да ты смешной, говорит, делать тебе, что ли, нечего? Еврей — не еврей, как маленький. Разве это главное. Ты узнай, что с ней случилось. А с остальным разберешься, ты сильный.
Накануне архива я и решил разобраться. Прислушался — искал в себе еврея. Маловато нашел. С математикой в школе было плохо, в бизнесе не преуспел, на площадь не выходил, путешествовать не очень люблю, плохой музыкальный слух. И, самое главное, мне никогда не нравились еврейки. Меня к ним не тянуло никогда. А ведь кровь должна что-то подсказывать, нашептывать? Да и еврейки от меня не в восторге. Был даже драматический случай. В общежитии Литературного института. Нас туда с дружком привел поэт Модрис. Ну, мы поговорили о литературе часов пять, а потом меня увела с собой прозаик с чарующим именем Гана. Все шло на удивление гладко — до неожиданного вопроса Ганы: «А ты еврей?» Я, как сейчас помню, добродушно, как мог, улыбнулся и ответил: «Нет, я не еврей». «Тогда у нас ничего не получится», — сообщила Гана и резко прервала. Не поступают так с евреями.
С другой стороны, я уже готовился к еврейству. Мне нравилось уже, что в Израиль не надо визы (хотя мне не хотелось в Израиль, ну что тут поделаешь). Может, обрезание? Мне, кстати, предлагали сделать обрезание, уролог один. Но по своим урологическим показаниям, а не по религиозным. Он сам даже не еврей был, кореец.
Да, я был готов к еврейству. Я уже видел себя таким новоиспеченным евреем, перешагнувшим через латентный антисемитизм и вышедшим к братьям с инновационными идеями. Я был бы евреем нового образца, как биометрический загранпаспорт — современный, облегчающий жизнь. Я бы нашел место скопления евреев, дождался хорошей погоды и вышел бы к ним. И обратился бы с короткой речью:
— Евреи! Всю предыдущую нееврейскую жизнь я относился к евреям как к чужим. Но теперь я свой и могу говорить открыто, без опаски. Евреи, я думаю, с одной стороны, нам надо простить всех неевреев, которые плохо о нас думали, а с другой стороны, нам надо стать поменьше евреями. Евреи, давайте расслабимся. С иронией будем относиться к нападкам. Кто старое помянет, тому глаз вон. Фигурально говоря, без насилия. Простим их, станем спокойно обсуждать ситуацию на Ближнем Востоке, поймем, что не у одних евреев был холокост, что не только евреев бросали в тюрьмы и не продвигали по службе. А и поляков, таджиков, эстонцев, даже немцев с русскими. Евреи, не будьте мнительны, будьте объективны.
В таком духе. Правда, это не имело уже большого значения. В моих руках дело бабушки. Девушка, которая пахнет то ли детским мылом, то ли детским кремом, инструктирует, как правильно пользоваться секретными материалами. Я вижу иной мир, другие имена, чужие фамилии, среди которых, конечно, выделяется фамилия Нидбалла, фамилия человека, из-за которого бабушку и посадили. Выясняется также, что сама бабушка была агентом НКВД. А так не еврейка она, полька, не из Вильнюса, правда, а из Мстибова.
Ну и чего я так боялся, что она еврейка? Дальше уже история личная, общественного звучания не имеющая. История с Зиновией меня закалила. Мне даже не стыдно, что я шуганулся возможного еврейства — такой я стал крепкий. Читать нотации, что не имеет значения, кто ты по крови, тоже не собираюсь — потому что имеет значение. Надо просто это принимать, как бы тебя ни трясло, ни корежило, сколько бы дней ни длился твой запой. И нельзя бояться сказать еврею, что он еврей, а еврейке, что ты русский — даже если после не будет секса. Короче говоря, надо быть сильным, намного сильнее, чем до этого. Намного.
…Я все честно рассказал маме. Она сказала: хорошо, что ты все это узнал, молодец сын. Но не рассмеялась.
Николай Фохт. И Гоголь жив, и «Души» целы
И снова бессменный следопыт «РП» вносит существенные, можно даже утверждать — справедливые, поправки в дела давно минувших дней. Читатель, будь готов: обращение Николая Фохта к Николаю Гоголю продиктовано не только исторической необходимостью, но и личной мотивацией автора.
Быть Николаем Васильевичем Гоголем мне приходилось много раз за свою жизнь.
А ведь он, Гоголь, именно этого и боялся: что появится где-нибудь в Санкт-Петербурге или в Москве другой Гоголь и будет от его имени… Да хоть просто наносить визиты будет; будет вести себя неподобающе, давать повод к неприемлемым разговорам и суждениям; не ровен час — станет под видом и именем Гоголя издавать как уже хорошо известные, так и новые, самодельные произведения в стихах и прозе. Он и предупреждал своих знакомых, близких и не очень, издателей ставил в известность о возможной измене — чтобы были начеку. Те, конечно, списали все на известные странности своего знаменитого современника и бровью не повели, палец о палец не ударили.
А зря.
Уверен, Гоголи уже к тому времени набирали обороты, копили силы и готовились к прыжку. Просто не успели: Гоголь умер, в муках душевных и телесных. Врачи-вредители определяли у него то брюшной тиф, то запор, а остановились на менингите.
Ему делали кровопускания и лили на голову ледяную воду, когда писатель лежал в горячей ванне; ставили горчичники на руки и ноги, а потом — «мушку» (я так понимаю, речь именно о «шпанской мушке», возбуждающем, раздражающем препарате на основе кантаридина) на затылок; потом еще лед на голову, а внутрь — отвар алтейного корня и лавровишневой воды; один доктор обложил Гоголя горячим хлебом и дал выпить от запора таблетку ядовитой, по сути, каломели — в качестве желчегонного. Он страдал, терял силы, сознание оставляло его, лечение изматывало и истощало.
Умер Гоголь, конечно, не от депрессии, не от самовнушения или какой-то болезни — залечили. Да еще как-то особо жестоко, истово; сделали то, чего он меньше всего заслуживал, больше всего боялся и даже предсказал: «Боже! Что они делают со мной! Они льют мне на голову холодную воду!.. За что они мучают меня… я не в силах, я не могу вынести всех мук их, голова горит моя, и все кружится предо мною». Это так несправедливо, так по-человечьи, по-русски: со всего размаху сделать что-нибудь хорошее и полезное великому и любимому человеку, особенно когда он беспомощен, беззащитен, когда он при смерти.
Да, Гоголем я был много раз, постоянно, на протяжении всей жизни. Всюду: в поликлинике, в военкомате, в каждом казенном заведении, где приходилось в очереди постоять, потерпеть для всеобщего и частного благоденствия, порадеть для соседушки или уважить значительного чиновника, паспортного отдела, предположим, а то и круглосуточной диспетчерской службы, — все они, эти незнакомые, слава богу, мне люди, выкрикивали одинаково: Николай Васильевич, а подите-ка сюда, ужо и ваша очередь настала.
Я понимаю, что «Николай Васильевич» приятнее любому уху, чем «Николай Вячеславович», да и проще выговорить; да и демонстрирует поголовную начитанность нашего многострадального народа, который при всем желании не смог перепрыгнуть среднее обязательное образование. А в образовании этом, в литературной его части, ясно сказано: Николай Васильевич. Никакого Вячеславовича нет и в помине.
Одно время я даже боролся, сражался за свое доброе имя. Но по здравом размышлении и по совету друга детства Алеши Лантуха прекратил переживать по таким пустякам. Тем более, успокаивал меня Алеша, если человек, да еще облеченный какой-никакой властью и от которого тебе есть выгода и польза, а ему от тебя — еще неизвестно, — так вот, не уставал повторять мой товарищ по детству, человек этот ошибется, скажет вместо «Вячеславович» «Васильевич» — и улыбнется. Сам, может, и не поймет, откуда взялась эта улыбка, а дело сделано: ты для него уже в чем-то даже близкий, свой человек. Пусть потом правда и раскроется, но отношение к тебе уже хорошее, особое, вопрос решается положительно. Почти всегда положительно.
Ничего подобного в жизни, конечно, не происходило, это только была умиротворяющая теория верного друга, однокашника. На самом деле даже намека на улыбку не было; не было и ассоциации с великим писателем у произносивших «Васильевич» — обычная советская и постсоветская дислексия, где более привычное оттесняет любую закавыку, острый угол и даже незначительную шероховатость.
Мне до сих пор приходит счет за телефон с «уважаемым Николаем Васильевичем». Один я понимаю, что речь-то о Гоголе, я, да раньше это знал Леша Лантух.
Поэтому как свое собственное переживал я всегда это мучительное умирание любимого писателя.
А еще жаль было «Мертвых душ», второго тома, который Гоголь сжег в кафельной печке дома Александра Толстого.
Все это: смерть гения и утрату шедевра — я всегда хотел откорректировать, повернуть вспять, к живой, светлой, перспективной развязке. Раньше не было такой возможности — а теперь есть, грех не воспользоваться.
Ученые, как всегда, спорят, отчего Николай Гоголь сжег второй том «Мертвых душ». Причем сжег он его два раза, первый еще в 1845 году — не понравилось, что получилось. А еще раньше, в юности, Гоголь уничтожил своего «Ганца Кюхельгартена». Только не рукопись, а уже изданное типографским способом произведение — критики высмеяли поэму. То есть Гоголь рецидивист в этом деле. Сразу возникает мысль о душевном нездоровье писателя. Это с одной стороны.
С другой стороны, Николай Васильевич славился своими мистификациями. Взять тот же второй том: он сообщает великому артисту Щепкину, что закончил беловой вариант новых «Мертвых душ». Щепкин чуть ли не в тот же вечер в присутствии Гоголя объявляет благую весть. Гоголь внезапно возмущается и гневно спрашивает артиста: да с чего это вы взяли, сударь? А тот ему: помилуйте, Николай Васильевич, давеча вы сами мне сказали! Вздор, объявляет Гоголь, вздор и вранье, ничего такого я не говорил. И этот конфуз случается, в общем-то, незадолго перед смертью писателя. То есть чудил Гоголь до последних дней, не терял мифической формы. До последнего мистифицировал родную маму, сообщая ей неверные сведения о своем местоположении. Он даже подделал однажды почтовый штемпель, подробно и реалистично нарисовал его — чтобы письмо из московской усадьбы смотрелось как весточка из далекого Триеста. Друзьям говорил, что едет в Рим, а сам поворачивал на Калугу. Старательно и мучительно справлял себе паспорт для дальних путешествий, но старался его никому не показывать; даже на границе отказывался, и угроза скандала его ничуть не отпугивала — не покажу, и все! Я это к тому, что есть версия: сожжение второго тома — розыгрыш. На самом деле Гоголь, мол, уничтожил некоторые черновики и наброски, а беловик главного, как он считал, произведения своей жизни он сохранил и спрятал. Или отдал Толстому, Александру. Или, поговаривают, вовсе в свое последнее посещение родной Васильевки закопал рукопись в огороде. И наказал мужикам: как будет особо трудный, неурожайный год или еще какое лихо, откопайте «Мертвые души» и продайте — на первое время хватит.
Да что там — еще дальше идут некоторые горячие головы в своих конспирологических построениях: вообще не было никакого второго тома «Мертвых душ»! И это несмотря на неоднократные чтения набросков и готовых глав произведения. До того договорились, что замешали близкое окружение Николая Васильевича в сговор — мол, писатель и его друзья раздули историю с этим вторым томом, а на самом деле Гоголь только делал вид, что писал, ходил с перевязанной ленточкой стопкой бумаги, а там внутри — ничего и пшик. Розыгрыш, надувательство и пранк.
А некоторые утверждают, что все — и сжигание, и последующая смерть — были совершены в трезвой памяти, сознательно, планомерно. Ведь что такое «Мертвые души», как бы спрашивают такие? И отвечают: поэма «Мертвые души» для Гоголя — это как «Божественная комедия» для Данте. В смысле, та же композиция, те же цели. Ад (первый том), Чистилище (второй том), Рай (третий том) — такой замысел. С адом, мол, Гоголь справился на отлично. Он и так был знаменитым, а после выхода «Мертвых душ» вообще стал кумиром. Без телевидения, без Фейсбука, фотографию только-только изобрели — его узнавали на улицах, он был фигурой поистине имперского масштаба. Ну разве Пушкин мог с ним сравниться — и все это после выхода первой части замысленной трилогии. Но в том-то и закавыка, что ад и вообще критику наводить легче всего. За это всякое искусство недолюбливает церковь: положительные образы у художника получаются намного хуже, чем отрицательные. Что такое положительный образ? Это пример перспективы, он учит и зовет. А отрицательный? Искушение. Искусство ведь откуда пошло — именно от искушения, искуса. Вот и не получалась вторая часть у Гоголя, даже чистилище, где только обозначается слом, поворот от ада к раю, и то не выходило. Гоголь поэтому и страдал, сомневался. Давал читать ржевскому протоиерею Матвею Константиновскому, которого уважал за его истинное служение вере, за почти францисканство на фоне раздобревшей, уже вальяжной православной церкви. Тот раскритиковал и высказал: неправильные места лучше убрать. Даже друг, Александр Толстой, который создал Гоголю все условия в Москве, приютил, отдал практически весь первый этаж особняка на Никитском бульваре, и тот сомневался. И даже не взял беловик, чтобы издать. Гоголь всего-то и просил: самому прочесть, показать достойным священнослужителям — и если крамола какая есть, вычеркивать немилосердно, а остальное издать. Не взял Толстой на себя такую ответственность. Потом он говорил, что отказался из лучших, психотерапевтических соображений: чтобы, мол, окончательно веру в Николае Васильевиче не убить, чтобы простимулировать его жить дальше, жить и бороться. В смысле, писать свои гениальные произведения, особенно «Мертвые души», и дальше. А ведь даже простому мужику было бы ясно, что своим чистоплюйским отказом барин просто оставил Гоголя один на один со смертельными сомнениями: что его «Мертвые души» способны возвеличить русского человека; что вообще все его прежние труды не противны Богу и приносят пользу, а не вред; что прожил Гоголь не зря.
Вот такие версии. Короче говоря, вторую я с порога отмел. Если вся история с сожжением — мистификация, значит, и смерть Гоголя мистификация такая же. И не то чтобы его положили в гроб еще живым (чего он на самом деле боялся), а и вообще не было никакой смерти, жив он остался. Всем сказал, что умер, а сам, как обычно, в Триест.
Первую и третью совместил. Потому что неуверенность — тоже слабое, но проявление болезни. Таким образом, главной причиной сожжения и смерти я назначил психическое (или психосоматическое, если угодно) расстройство, нездоровье.
Даже мне понятно, что дело это тонкое и нужен мало-мальски профессиональный подход. И я взял консультацию у специалиста.
Специалиста я подобрал тщательно. Арам Овсепян — классный психиатр и замечательный писатель, ироничный, с тонким, можно сказать, поэтическим даром. Преодолевая расстояния, вышел на связь с помощью Фейсбука. Начал издалека: как, мол, дела, как продвигается роман, когда можно почитать новый рассказ. Когда хороший человек Арам потерял бдительность, я коварно сделал то, чего он от меня не ожидал, — спросил про Гоголя. Овсепян — опытный врач, понял, что случай серьезный, поэтому попросил сутки на размышление.
Я дал.
Ровно через сутки мы продолжили онлайн-консультацию.
— Можно выделить несколько мотивов, которые двигали Гоголем. — Арам перешел сразу к делу. — Бредовая идея величия о своем особом предназначении в мире, религиозный фанатизм, аутистический нарциссизм (примером которого у Гоголя было стремление получить одобрение Пушкина на все, что он делал, приведшее к резкому спаду творческой мотивации после смерти Пушкина). То есть вариантов, почему сжег, тоже три. Последний — нарциссистический, — учитывая состояние писателя на тот момент, менее вероятен. Остаются две основные версии: или он понимал, что роман недостаточно велик, чтобы исполнить его великую миссию, или в религиозном порыве на фоне постоянных идей греховности и искупления вины решил уничтожить все созданное им. С психопатологической точки зрения других вариантов нет. У него было достаточно серьезное расстройство, которое однозначно определяло все его поступки, так что я бы не стал объяснять сделанное обычными человеческими мотивами.
Ну кто же будет объяснять поступки Гоголя обычными и человеческими? А вообще, мне нравилось, что мы беседовали вот так запросто про Гоголя, как будто он сосед сверху и все время меня заливает. А я спрашивал, как это прекратить.
Разумеется, я понимал, что Арам предполагает и мою собственную патологию по своей специальности, — но ради спасения Гоголя Николая Васильевича я был готов на все.
— Так а что же делать? Ну, когда я окажусь рядом?
— В эти последние дни его неправильно лечили. Человек отказался от еды, а ему делали промывание, пускали кровь — иначе говоря, истощали. Однозначно нужно насильственное кормление. А главное, основываясь на религиозной подоплеке его состояния, можно манипулировать бредом и влиять на его поступки.
Арам в двух словах объяснил как.
— Может быть, для верности лекарств каких-нибудь?
— Лекарств много — начиная от диазепама, который просто затормаживает, до трифтазина, который снижает актуальность бреда.
— А схема?
— Можно сделать укол диазепама с галоперидолом — это быстро успокоит — или лечить таблетками трифтазина штук по шесть в день, в три приема.
— Таблетками, конечно, лучше было бы. Можно договориться с Алексеем Терентьевичем Тарасенковым, единственным, на мой взгляд, вменяемым врачом в том консилиуме накануне смерти. У него не было решающего слова, там были более авторитетные медики, — но именно он настаивал на принудительном кормлении и был против кровопусканий и «магнетизации», гипнотического воздействия на больного.
— Укол лучше. — Арам как бы прервал мой словесный поток. — Его легче сделать — больной же слабый. А таблетки, если не захочет, не станет принимать. Простым шприцем в мышцу, — подвел итог этой безумной консультации Арам.
В общем, стало понятно, что делать. Остальное — техника в чистом виде.
В два часа пополудни 24 января 1852 года скромное, но элегантное купе остановилось в самом начале Большой Никитской. «За богатым сынком пожаловали, встречают», — подумал городовой и зажмурился от прорвавшегося сквозь сплошную серую тучу острого, холодного солнца. Он хотел было представить себя и жену внутри этой, такой ладной, лакированной кареты, но что-то мешало его мыслям, что-то не давало распахнуть перед почтенной его Марией Александровной дверцу, подать ей руку, а затем и самому протиснуться внутрь. «Хорошо бы все же не серое покрытие, как у этого, а, скажем, малиновый лак. Да, именно малиновый, потемнее. Красный будет чересчур, за красный, если заметит кто-нибудь из участка, выставят дураком. Так и до квартального дойдет, а то и до частного. А и не ровен час, полицмейстер за вистом как анекдот веселый в компании расскажет: мол, есть у меня один, так он к теще на блины в красном купе ездит!» Городовой машинально перекрестился. «Определенно, темно-малиновый или даже темно-зеленый, чуть в изумруд, — Машенька всегда любила этот цвет, с молодых лет еще. Эх…».
Наш городовой хорошо так улыбнулся; чтобы не нарушать устава и вообще, прикрыл рыжие, с пробившейся уже года два назад сединою усы с улыбкой огромной ладонью, «лапой», как в минуты нежности или, наоборот, когда злилась, называла ее Машенька.
Городовой расчувствовался и оттого не заметил, как стая студентов вывалила на Моховую, завернула на Никитскую и устремилась к Белому городу, к Никитским воротам, к «бульварам», как теперь уже привыкли говорить москвичи.
Никто не сел в купе, но сама повозка, как только студенты прошли метров тридцать вверх по улице, тронулась вслед за ними.
Если бы городовой не так был занят мыслями о Машеньке и колере экипажа, он бы обратил внимание, что кулиса на окнах купе все время до появления студентов была приоткрыта и оттуда выглядывало странное, бледное лицо. Да, именно странное — но в чем эта странность, сразу было и не разобрать.
А все было очень просто: огромные, аляповатые окуляры какой-то невообразимой формы и толщины торчали на носу этого странного лица.
Короче говоря, это был я.
Я поджидал студентов, потому что именно они должны вывести меня сегодня на цель. В перерыве между лекциями, в известный час, студенты убегали на Тверской бульвар «на Гоголя» — он совершал там регулярный моцион: Никитский — Тверской — Никитский. И скрывался за забором усадьбы Толстого, или, как ее еще называли по старой памяти, «в доме Талызина». Я приказал житейному следовать за молодежью прямо до Тверского, а там остановиться и ждать меня. А сам еще раз прокрутил в голове план действий.
Моя приманка галдела прямо посреди Никитских ворот, ждала явление Гоголя. Ждал и я. Наконец стая загудела, оживилась и тронулась по направлению к Тверской. Я вышел, по правой стороне бульвара дошел до первого дома, обогнул его и огляделся. Улица была практически пустой. Я достал из-под своей широкой шинели брезентовый вещевой мешок, скинул шинель, убрал ее в сумку, завязал сверху узлом, закинул на плечи.
Я остался в своем основном костюме, который должен был решительно помочь в моей миссии.
Костюм был прост: черная шерстяная (холодно, между прочим) ряса, как у чернеца, с капюшоном. Поверх — деревянный православный крест. Подпоясан простой веревкой — Гоголю должно понравиться. Я накинул капюшон, очки специально не стал снимать: Николай Васильевич возьмет одним взглядом все детали — эти детали и должны будут смутить его и даже отвлечь от плохих мыслей. Я действовал по рецепту Овсепяна, готовился управлять бредом великого русского писателя Николая Гоголя.
Невысокий, можно даже сказать, маленький человек, не щуплый, но и нельзя сказать, что крепкого сложения, в отличной, щегольской шинели, медленной походкой шел мне навстречу. Он не смотрел перед собой, голова его крутилась в обе стороны; и, разумеется, он постоянно оборачивался назад — не поредела ли группа поклонников? Нет, на месте все, кивают головой в двадцатый, наверное, раз своему кумиру. Николай Васильевич поворачивает обратно, на лице его расцветает улыбка — такая милая, такая прекрасная, покойная. Редкая в эти последние дни. Мне на секунду стало его жаль, сам себе я стал вдруг противен за то, что сейчас отниму эту его улыбку, разрушу, хоть и на несколько минут, просто хорошее настроение Гоголя.
И, продолжая улыбаться, Гоголь уперся взглядом в чудного, как будто ряженого монаха.
Сначала он, продолжая улыбаться, было даже прыснул. Но через два шага улыбка сошла с губ, Николай Васильевич попытался разглядеть нелепую фигуру в рясе из дорогой шерстяной ткани очень необычного, глубокого черного цвета. И этот а-ля святой Франциск, кушак из пенькового каната. И капюшон потешный, и… что это на лице у святого человека? Батюшки, да не очки ли это? Сам, что ли, вырезал и смолил? И где же такие стекла отыскал, не очки — телескопы, право дело?
Мы поравнялись и разошлись. Оборачиваться в мою сторону, конечно, неприлично — и мне это на руку. Я доволен первым свиданием.
Двадцать восьмого я попался на глаза убитому горем Гоголю на панихиде по Екатерине Хомяковой (эпидемия брюшного тифа свирепствует в Москве).
Я стоял на самом краю перрона пятого февраля, когда Николай Васильевич провожал отца Матвея, — и меня видел не только Гоголь, но и Матвей Константиновский; я даже уверен, что они перебросились на мой счет парой фраз.
Шестого я встречал съезд гостей к Шевыреву, даже набрался наглости, кивнул Николаю Васильевичу.
Седьмого на паперти у церкви Саввы Освященского, что на Девичьем поле, прошу милостыню. Гоголь узнает, шарахается и не дает. Кто бы сомневался.
Восьмого и девятого ошиваюсь у дома Талызина. Писатель может увидеть меня в окно, но и так Семен, мальчик, который ему прислуживает, доложит, что странный монах, про которого уже неделя разговоров и пересудов в их доме, окликнул, когда тот вышел набрать воды из колодца. Почти уверен, что Гоголь оживился и спросил: какой у него выговор, московский, окраинный ли? Сильный голос, баритон или тенор? Что он просил у тебя, Семен? Да ничего, просто окликнул: что у господина твоего на обед? А ты? Да разве я болван, что ж я буду ему такие вещи говорить. Я ничего не ответил.
Завершить операцию я назначил на ночь с десятого на одиннадцатое февраля. Дольше тянуть нельзя: на следующую ночь, после службы на втором этаже, Гоголь не сможет уснуть, позовет Семена и спросит, тепло ли в другом крыле. Свежо, ответит Семен. Тогда пойдем туда, согреем. И они пойдут, и станет Гоголь сжигать рукописи из портфеля, и будет среди них второй том. И не захотят рукописи гореть — но Гоголь тщательно развернет свитки, развяжет ленточки, и страницы вспыхнут с новой силой.
А через десять дней Гоголь умрет, в муках, безо всякой надежды, утратив веру в главное дело своей жизни.
Но в ночь накануне, с десятого на одиннадцатое, появляюсь я, все в той же хламиде, подсвечивая дорогу своим смартфоном (все это время заряжал его аккумулятором на солнечной батарее, перед командировкой купил за девятьсот рублей на «Али Экспрессе»). Я иду налево от входа — Гоголь спит через комнату, за ширмой, на узкой, совсем маленькой, детской какой-то кровати. Я знаю, что сон его чуток — мне надо только подойти и тронуть ширму. Он не вскакивает, медленно, будто ждал, будто узнал меня, как своего старого знакомого, переворачивается, садится на кровати, накидывает на плечи одеяло.
— Ты за мной? Ты — оттуда, угадал? Что тебе надо?
— Ты мне скажи.
— Хочешь мою жизнь?
— Нет.
— Кто подослал? Белинский? Его шутки?
— Неистовому Виссариону, как мы его там называем, не под силу такое.
— Где же «там»?
— Сам знаешь.
— Не богохульствуй. Докажи.
— Изволь: «Они были сладки и томительны, эти бессонные ночи. Он сидел больной в креслах. Я при нем. Сон не смел касаться очей моих. Он безмолвно и невольно, казалось, уважал святыню ночнаго бдения. Мне было так сладко сидеть возле него, глядеть на него…» Продолжать?
Вот тут Гоголь сломался. Вся его напускная смелость и трезвость улетучились в одну секунду. Конечно, ему нужно было малейшее доказательство, которое подтвердило бы мой мистический мандат. Отрывок из интимного, незаконченного рассказа «Ночи на вилле» — более чем достаточный аргумент. Он только и смог всхлипнуть:
— Откуда?
— К делу, Гоголь, к делу.
И я произнес жизнеутверждающую речь, смысл которой сводился к тому, что эта зима решает все: второй том должен быть немедля передан издателю. Пост этой зимой не держим, никакой — ни строгий, ни мягкий. И сразу после того, как будет выправлена корректура, — в Рим, за работу. Никаких сомнений, никакого раскаяния. Сон и хорошее питание — вот что самое главное.
— Гоголь, теперь ложитесь и повернитесь к стене.
Николай Васильевич повиновался. И я сделал, как учил писатель Овсепян: диазепам с галоперидолом, простым шприцем, в мышцу.
Я вернулся на следующую ночь — проконтролировать ситуацию и закрепить лечение.
Гоголь спал как убитый. На прикроватном столике стояла тарелка с накрытой холодной говядиной, надкусанным ломтем белой булки с маслом. На дне серебряной чарки — остатки жженки.
Все идет по плану. Точнее, план исполнен. Гоголь сыт, он выспался и завтра отправится к Шевыреву, отдаст ему второй том на корректуру.
Вот и вся история.
Гоголь спасен, шедевр спасен, русский литературный мир ликует, Николай Васильевич пьет кофе в римском кафе «Греко» и заканчивает третий том.
Мне лучшей награды и не надо. А, ну есть еще полтора часа видео с Гоголем на смартфоне — тоже немало, я считаю.
Николай Фохт. Треска священная
Ведущий авторской кулинарной рубрики «РП» Николай Фохт ведет читателя долгой дорогой к треске — через Мадейру, через Лиссабон, на станцию метро «Юго-Западная». Рецепт настоящей трески бакальяу будет добыт. И не скроется от читателей.
Долго я шел к этой треске — целую эпоху, а может быть, и эру целую.
Это все язык португальский. И Апрельская революция, португальская же. Она вдохновила руководителей советских вузов заставить студентов учить португальский. И как только мы приступили — в одно мгновение придвинулся огромный лузофонный мир. В этом мире было все: портвейн, футбол, открытие Америки, конкистадоры, рабство, освобождение от рабства, самба, капоэйра, карнавал, мадейра, оливковое масло, фаду. В этом мире было так много, что иногда становилось совершенно очевидно: никогда мне не добраться до первоисточника, жить придется в отраженном португальском свете.
И уверенность эта длилась почти всю жизнь.
Но вот недавно я был в Португалии — пытаясь реанимировать свой мертвый португальский, я заговаривал с портье в гостинице, с барменами. Их лица каменели, и они переходили на английский.
Но меня это уже не волновало — я слонялся по югу, обыскивал Лиссабон, катался на 28-м трамвайчике. Я понял, как прошлым португальцам удавались их географические триумфы: тут не замечаешь расстояний, тут Земля круглее, ближе до всякой точки. Пять километров прогулочным шагом — совсем не проблема. И это несмотря на ландшафт: на горы, на медитативную брусчатку, на резко обрывающийся цветущий портулаком Cabo da Roca.
Тихий, вежливый Лиссабон, нежные люди, красивая португальская одежда; прекрасная коллекция живописи в центре Гюльбенкяна.
А дальше была еда. Любая старинная и аутентичная кухня видна по простоте и универсальности. Простое и уникальное vinho verde, простое и уникальное пирожное «белем» (правильно произносить «белень») и, наконец, уникальная и простецкая бакальяу — треска с картошкой или с чем угодно.
Много я слышал про бакальяу, еще ни разу ее не попробовав, много раз я делал бакальяу по рецепту русских домохозяек. Но тут я добрался до настоящего, с тем самым vinho verde и, может быть, белемом на десерт. Ну вот, бакальяу действительно оказалась простой треской с картошкой, совсем не такой праздничной, как в русских рецептах.
Кто сказал, что я сразу охладел к бакальяу, этому символу Португалии? Да нет, конечно, я продолжил свои изыскания, свои походы, свои тернии и звезды.
И я был вознагражден, потому что однажды обнаружил Жозе Мильазеша: я застал его за готовкой бакальяу с каштанами — в Фейсбуке. Вы понимаете, вместо картошки — каштаны!
…Бросив все дела, устремился на юго-запад: там, на «Юго-Западной», в советской квартире живет Жозе, который преподает португаловедение московским студентам.
Я ехал на юго-запад, и сознание мое туманилось, и слезы наворачивались на мои глаза.
Там, давно, в каком-то тоже советском доме, по четвергам варили мы с Игорем Савеловым пельмени. Это были трансцендентальные пельмени, пельмени переходного периода, экзистенциальные — подтверждающие наше существование. Переходные, потому что Игорь только что развелся, а я вот-вот должен был жениться. Поэтому это были еще и холостяцкие пельмени, пельмени с надрывом — но и с верой в будущее, в рюмку водки например.
Сколько эпитетов, столько и ингредиентов. Сами пельмени фабричные, обыкновенные — что мы, казаки какие сибирские, пермяки шутливые, чтобы лепить? Нет, суть была в бульоне. Перед тем как запустить туда пельмешки, воду снабжали: чесноком, укропом и петрушкой, кинзой, базиликом, красным перцем, лаврушкой, бульонным кубиком, солью или соевым соусом. И никогда, никогда не вливали туда водку — хотя могли бы. Бульон, который оставался от пельменей, можно было есть вместо супа, что мы и делали наутро, если наши беседы затягивались до рассвета.
Раньше я тут перемещался с закрытыми глазами, в любом агрегатном состоянии, меня знали многие таксисты — нынче же только навигатор Гугла помог выбрать оптимальную траекторию до нужного места, до нужного дома на улице Академика Анохина.
В дверях меня встретил Жозе — высокий господин в бороде. Он прекрасно говорил по-русски, и меня это устраивало. Я снял верхнюю одежду, перехватил рюкзак, и мы устремились на кухню.
Я принес в дом несколько картофелин, пару луковиц, три спелых помидорины — все, как просил Жозе.
И мы приступили. Начали с визуального осмотра.
На столе — две емкости: кастрюля с водой и треской и коробка с вяленой треской.
— Я хочу, чтобы вы увидели, какая она, вяленая треска.
Увиденное меня обрадовало.
— И я хочу, чтобы вы ее понюхали.
А я и понюхал: это был прекрасный, сильнейший, настоящий запах вяленой рыбы.
— Иногда на таможне этот запах вызывает некоторые проблемы, — радостно сообщил Жозе. Я осмотрелся.
Квартира, как и бакальяу, была абсолютно аутентичная и богемная. Всюду виднелся минимализм, и линолеум топорщился по шву.
— Когда дочь с женой приезжают, кричат на меня, пытаются тут навести порядок. Но я ничего делать не хочу, не хочу ремонта. Тридцать шесть лет тут живу, получил, когда в издательство «Прогресс» устроился.
Выяснилось, что Жозе окончил исторический факультет МГУ на пару лет раньше меня.
Вернулись к треске.
— А что, обязательно из вяленой готовить? Вот я читал, что из вяленой — это атавизм и анахронизм. Ведь как я читал: из соленой трески готовили, потому что своей свежей не было, ее доставляли на кораблях законсервированную, соленую то есть. А потом уже португальские люди вымачивали треску и создавали бакальяу. Но теперь-то свежей трески завались! А?
Жозе посмотрел на меня снисходительно и сделал вид, что не слышал этой тирады.
— В Португалии невозможно сделать бакальяу из невяленой трески. Ее там просто нет. Поставляют ее, как всегда, Норвегия и Россия в основном. В общем, для бакальяу берем соленую рыбу и замачиваем на сорок восемь часов. Четыре раза меняем воду, чтобы соль хорошо сошла. Можно в последний, четвертый раз залить молоком — нежнее будет. Так вот, миллион есть способов сделать бакальяу. Мы сегодня приготовим ее двумя — в духовке и кастрюле. Все, убираю соленую.
— Стоп, стоп. Чтобы не забыть: а в России можно достать такую?
— Сейчас вроде можно. В «Гурмэ», кажется, если заказать. Но я вожу из Португалии.
Я сам вызвался чистить картошку, резать лук — для первого, духового варианта. Почистил, нарезал кружками картошку, а колечками лук, посмотрел на Жозе.
— Теперь капнем португальского оливкового масла «Olivari» (в любом «Ашане» есть). Так, разложим лук по противню, картошку, так… И сверху — два куска трески! Нас же двое!
— Что, просто так, даже резать не будем?
— Зачем?
Я прикусил язык.
— Теперь давайте сделаем в кастрюле. Тут сложнее. Потому что надо еще помидоры кружками нарезать.
Ага, я нарезал. Дальше как всегда: картошка, лук и помидоры.
— А сверху — кусок трески!
— Нас же двое?
— Большой кусок трески! Ставим на огонь. Все. Нет, не все. Потом еще немного водички надо добавить. Мой отец был моряком, в детстве я ненавидел бакальяу, потому что мы ее очень часто ели, это была самая простая пища — как и сардины на оливковом масле. А после революции семьдесят четвертого вдруг ее принялись есть богатые. А потом уж бакальяу стала и туристическим блюдом, символом кухни. Кстати, вот для кастрюли… Моряки добавляют морскую воду — вкусно получается. Но главное, чтобы не очень соленая была. Мы же из вяленой делаем.
Да я этого и не забывал.
Все, хлопоты окончены, осталось подождать. Сколько?
— Да… когда будет готово, — махнул Жозе. Конечно, в этой квартире, за этим кухонным столом он был похож на профессора Билла Хансена из «Осеннего марафона» — только уже хорошенько пожившего в России.
Надо сказать, Жозе рассказывал охотно и обильно. Даже можно сказать, его было не остановить. Я только замышлял вопрос, а он уже докладывал ответ.
— Я вообще считаю, что национальную кухню надо пробовать очень осторожно, постепенно к ней подходить. А то все норовят сразу бакальяу съесть. Казусы случаются. Вот однажды я работал переводчиком на играх, кажется, «Спортинга» со «Спартаком». Там тогда менеджером был такой толстый человек…
— Червиченко.
— Да! Ну вот, когда «Спортинг» приехал в Москву, португальскому руководству команды устроили шикарный прием: столы ломились — икра, водка… Менеджер «Спортинга», такая дама из высшего света, спросила: а у этого господина, Червиченко, перстень с настоящими бриллиантами? Я ответил утвердительно. Ну вот. А когда спартаковцы приехали в Лиссабон, ужин устроили в пятизвездном ресторане, в замке и т. д. Я попросил дать мне меню почитать — и за голову схватился. Нет, не за голову схватился — я стал материться. А что такое, спросили португальцы? Им непонятно ведь, что национальная гордость — бакальяу и зеленый суп (это такой суп из капусты) — даже вместе с виньу верде не произведут, мягко говоря, впечатления на Червиченко. Так и случилось. Русские не скрывали возмущения: мы вам икру, а вы нам какую-то бурду, треску с картошкой и кислое вино. Чтобы загладить ситуацию, позвонил своему другу в ресторан отеля «Альбатрос» под Кашкайшем, попросил его накрыть стол: крабы, лангусты — морепродукты, в общем, и пиво с водкой. А что еще, поинтересовался хозяин. Ничего, пиво с водкой и осьминоги! И люди были довольны! О, первая бакальяу готова! Сейчас вино открою.
Жозе достал противень с рыбой, принес бутылку красного Pera Doce: бакальяу без вина — это бессмыслица, это все равно что из свежей трески ее делать. Португальское сухое вино, мало кто знает, очень хорошее — оно в среднем ярче испанского, а дорогие сорта легко спорят с французскими.
— Если любишь соленую — бери краешек потоньше. Толстый край бакальяу — почти несоленый.
Я взял где потолще, помясистей. Что сказать? Во-первых, несоленая часть оказалась очень соленой. Во-вторых, конечно, отличается от бакальяу из свежей рыбы — соль, наверное, проявляет рыбный вкус трески, усиливает его. Треска и так достаточно вонючая, вяленая бакальяу не дает этому вкусу улетучиться. Вкус специфический, честный. А если запить вином — все встает на свои места.
Кастрюля тоже готова. Тут рыба нежнее и менее соленая. Безусловные нюансы — добавляем винца: нюансы разгораются всеми красками и наполняют сердце радостью.
— Бакальяу в кастрюле чем хороша — можно из одного куска сделать сколько угодно порций. Вместо картошки засыпаем макароны, сверху кусок рыбы, варим; когда готова, режем рыбу на мелкие кусочки, смешиваем с макаронами. Говорю же, это простая еда.
Мы еще поговорили о хороших вещах: о требухе с фасолью, о петухе с рисом и кровью, о том, как правильно варить осьминога.
— Ой, забыли бакальяу петрушкой посыпать. — По интонации Жозе мне стало очевидно, что петрушка в этом блюде не самое главное.
Да ладно, Жозе, бог с ней, с петрушкой. Чай, не пельмени варим.
Рецепт Бакальяу. Очень просто. На противень, смазанный оливковым маслом, кладем картошку кружками, репчатый лук. В центре — кусок вымоченной (двое суток, 4 раза менять воду) вяленой трески. Температура 200–250 °C, готовится минут двадцать — проверять готовность по картошке. В кастрюлю также: лук, картошка, но и помидоры, сверху — бакальяу. Тушить под крышкой минут 10–15, потом долить граммов 100–150 воды и еще минут 10. До готовности картошки. Запивать сухим вином, vinho verde хорошо подойдет.
Секрет. Мало кто знает, как приготовить свежего осьминога, чтобы он был мягким. Жозе подсказал как. Во-первых, свежего осьминога надо сначала заморозить. Во-вторых, в кастрюлю, где варится осьминог, бросить неочищенную луковицу. Когда луковицу можно будет легко проткнуть спичкой, например, или вилкой, осьминога можно вынимать. Он как раз мягкий.
Апокриф. Так уж и быть, откроюсь, как я готовил быкальяу до Жозе. В общем, все то же самое, но: на противень сначала плотный слой картошки, на него — филе трески (посолить, поперчить), сверху помидоры и, наконец, густой слой лука. Заливаем самыми жирными сливками — и в духовку на полчасика. Но это так, это я исповедался, снял грех с души.
Михаил Фридман. Почему Льоса?
Когда бизнесмен понимает, что он состоялся как личность, заработавшая не только первый миллион, но и первый миллиард, что делает он?
Способен ли он расслабиться и получать удовольствие?
Нет, люди, которые сделали это, да еще в те годы, когда это могли сделать только они и больше никто, не в состоянии расслабиться. Они продолжают брать планку за планкой и в конце концов приходят к выводу, что им пора написать в «Русский пионер». Таков, как может убедиться читатель, изучив эту колонку (а ее надо именно изучать), глава «Альфа-групп» Михаил Фридман, который сейчас находится в таком состоянии, когда он может не только читать литературу, но и писать ее.
«Похвальное слово мачехе», Иностранка, 2007
«Похождения скверной девчонки», Иностранка, 2007
«Нечестивец, или Праздник козла», Талькарт, 2004
В течение последних месяцев шести, в общем-то случайно, прочитал целых три книги Марио Варгаса Льосы. То есть нельзя сказать, что совсем случайно. Я, как было положено читающему молодому человеку из интеллигентной, но провинциальной еврейской семьи, вместе со страной пережил период бешеного увлечения латиноамериканской литературой. Начался этот период, как мне помнится, в конце 70-х — начале 80-х взрывом бомбы под названием Габриэль Гарсиа Маркес («Сто лет одиночества», «Осень патриарха», далее со всеми остановками). Для простого советского человека эта штука была посильнее не только «Фауста» Гёте, но также и 16-тонного фугаса, потому что рванула до основания пьедестал, на котором вальяжно расслабились великие американцы — С. Фицджеральд, Р. П. Уоррен, У. Фолкнер и, конечно же, Э. Хемингуэй. Мне кажется, что именно с момента появления на нашей литературной арене гениального колумбийца из книжных шкафов соотечественников стали понемногу исчезать портреты бородатого Хэма — с трубкой или в свитере крупной вязки под горло, классический атрибут продвинутого книголюба 70-х. После этого, где-то в середине 80-х, волна общественного интереса к «латинос» достигла поистине ураганной силы. Все прогрессивные советские люди глотали книги Ж. Амаду, Х. Л. Борхеса и Х. Кортасара как горячие пирожки с капустой, практически не жуя, а только запивая их (конечно же, мысленно) ароматным мате. Я в меру своих скромных возможностей — в смысле доставания дефицитной литературы — тоже участвовал в этом пиршестве духа. Среди прочих я прочитал несколько книг Марио Варгаса Льосы — «Город и псы», «Литума в Андах» и пару других. Книги мне, конечно, очень понравились — но и только. Потрясения (как, например, от некоторых вещей Борхеса или Кортасара) я не испытал. С тех пор — лет 15, а может, и больше — книги Льосы мне как-то не попадались. И вдруг, совсем случайно, попались сразу три, причем почти одновременно. Я их прочитал, чего и вам искренне желаю. Что же в них интересного, особенного?
Во-первых, все три книги совершенно разные.
«Нечестивец, или Праздник козла» — роман о последних днях и падении режима доминиканского диктатора Трухильо, во многом документальный или как минимум опирающийся на исторические факты.
«Похождения скверной девчонки» — очень личная любовная трагедия перуанца-интеллектуала, живущего в Париже и любящего единственной и первой любовью свою бесшабашную и авантюрную подружку детства.
И, наконец, «Похвальное слово мачехе» — абсолютно латиноамериканский юмористически-эротический рассказ (кстати, новый взгляд на модную сейчас тему педофилии).
Объединяет эти разные книги то обстоятельство, что написаны они, без сомнения, настоящим мастером. Язык (даже в переводе) очень плотный, насыщенный, упругий. Вкусовые ощущения — как будто вгрызаешься в сочную мякоть прохладного манго в каком-нибудь ночном клубе на Карибах. А вокруг — трещат цикады, шумит прибой, и ты вдыхаешь сладковато-пряный запах этих мест. Возможно, книги, которые я прочел, не самое лучшее из всего творчества Марио Варгаса Льосы (в конце концов, ему сейчас уже за 70). Но когда читаешь про последние часы режима Трухильо, тебя захлестывает ощущение подлинности, достоверности происходящего, ужас пытаемых, липкий страх тех, кого пронесло… Во всех трех этих книгах много по-настоящему трогательного, страшного и смешного. Я это почувствовал очень ясно, как давно уже не чувствовал, читая о вещах, далеких от моей жизни. Надеюсь, вы испытаете те же эмоции. По-моему, только ради этого и стоит брать в руки книгу.
Александр Залдостанов (Хирург). За Волгой для нас земли нет
Знаменитый байкер Хирург, или, другими словами, Александр Залдостанов, написал для «Русского пионера» колонку, из которой становится понятной его страсть к масштабным театрализованным представлениям, которую он в этом году реализует в городе, который называет Сталинградом.
По-честному думает, по-честному говорит, по-честному пишет в честный журнал.
Я не считаю себя человеком, близким к власти. Я считаю себя человеком, близким к людям. Президент России — это для меня прежде всего человек, а во вторую очередь верховная власть. Слава Богу, у меня есть возможность выбирать, с кем мне дружить. Не буду скрывать, дружба с Президентом — это очень почетно. Впрочем, это почетно и для любого человека, который удостоен этой дружбы. При этом я сам ни к кому в дверь не ломился, и это все понимают — как и то, что сблизиться с властью не было моей самоцелью.
Совсем недавно я получил орден Почета. За меня искренне радовались, телефон был переполнен поздравлениями. Я без колебаний принял орден, потому что он мне тяжело достался. Если бы это было незаслуженно, то для меня это была бы побрякушка, не имеющая никакой ценности. Орден, врученный лично Президентом, я буду носить на клубном жилете Ночного Волка с гордостью.
В этом году Байк-Шоу «Ночных Волков» пройдет в Сталинграде. Четыре последних года оно проходило в Севастополе. Стало самым резонансным и сверхмассовым. На его кульминации одновременно присутствовало более 100 000 чел. И когда в вип-зоне фестиваля появился баннер «Сталинград принимает эстафету», я подумал: почему бы нет? Потом я увидел растяжку перед въездом с такими же словами. И уже не удивился, когда ко мне подошла целая делегация от Сталинграда:
— Хирург, в следующем году 70 лет победы в Сталинградской битве. Ты не можешь там не быть. Давай грянем в Сталинграде.
— Ну хорошо. Поехали, посмотрим.
Результатом нашего четырехлетнего пребывания в Севастополе становится факт, что Россия и Украина подпишут документ о городах-побратимах Севастополе и Сталинграде. Я очень горжусь, что это будет сделано на самом Байк-Шоу. Такой же пример — памятник воссоединения Украины с Россией, который жители установят в городе Харькове. Сейчас мы сделаем все возможное, чтобы Байк-Шоу в Сталинграде получилось не менее грандиозным.
И чиновники, и политики однозначно отнеслись к тому, что в Сталинграде пройдет Байк-Шоу. Отнеслись однозначно — в смысле позитивно. Это патриотичное, в высшей степени необычное мероприятие, которое невозможно создать никакими политтехнологиями. Оно очень искреннее, и люди это чувствуют.
Наше мероприятие будет посвящено 70-летию битвы под Сталинградом. Кульминация Байк-Шоу традиционно проходит с пятницы на субботу, и она предопределяет идею всего мероприятия. В этом году это как раз совпадет с началом бомбардировок Сталинграда — 23 августа, в ночь с пятницы на субботу.
В этом году мы будем стартовать из двух мест — из Московского Байк-Центра на Нижних Мневниках и из Севастополя. С площади Нахимова вторая колонна пойдет 20 августа под оркестр двух стран — России и Украины. Одновременно пойдет поезд из Севастополя на Сталинград. Может быть, я смогу добиться того, чтобы это был военный паровоз того времени.
Сделать из мероприятия зрелище, патриотичное по содержанию, в молодежном, неформальном формате, да еще и одинаково интересное разным возрастным и социальным группам, — задача не из простых. По сути — полигон как для технических, так и для музыкальных экспериментов. Так, например, в кульминационной части программы помимо ансамбля Черноморского флота, хора Александрова и рок-музыкантов я хотел бы, чтобы участвовала группа Rammstein. Я с лета веду с ними тяжелые переговоры, добился того, что 7 марта ко мне прилетел вокалист Тиль обсуждать подготовку. Я вижу, что они очень колеблются. Им кажется, что их не поймут в Германии, если они будут петь патриотическую песню Советского Союза. Хотя я не понимаю, что тут можно не понять. Я пытаюсь их убедить, потому что очень хочу сделать для города такой подарок: участие Rammstein с песней на русском языке. Сам Тиль не против спеть на таком грандиозном мероприятии, но в данном случае его согласия пока недостаточно.
А Севастополь мы оставлять не собираемся. Мы прикипели к нему, что называется, душой и сердцем. Знаешь, когда жители тебе говорят: «Если у нас не будет Байк-Шоу, это будет четвертое предательство Севастополя», — это дорогого стоит. Совсем другая ситуация была, когда мы переносили Байк-Шоу из Калининграда в Севастополь. Тогда сомнений не было. Хотя с точки зрения коммерции и сложности реализации это был совершенно неоправданный, в какой-то степени даже авантюрный поступок. Тогда в Калининграде губернатором был Георгий Боос, мой старый друг. А значит, там был административный ресурс, была поддержка, с которой гораздо легче провести Байк-Шоу, чем без нее. Но тогда мы уже с самого начала понимали, что ничего этого в Севастополе не будет и я вынужден буду рассчитывать только на свои силы. Все равно это того стоило — хотя бы потому, что Севастополь — особенный русский город. Город, «проданный внуками победивших…
Прошлый век, на свинцовом ветру распятый…»
Я никогда не думал, что люди могут так бороться за право быть русскими, за свой город, за свою историю. Это меня очень сильно вдохновило на ту программу, которую потом увидели жители города, а теперь уже, можно сказать, весь мир.
Как ни прискорбно осознавать, Севастополь — это другая страна. Разрушение СССР было геополитической задачей века наших врагов. Сейчас и дураку понятно, что боролись не с коммунизмом, а именно с Россией. Разделение нашей страны — это крушение всей русской истории. Именно превращение западных территорий России в Восточную Европу, а Восточной Европы в Западную — это и был главный замысел наших врагов и наша национальная катастрофа, которая есть результат нашей бесплодной попытки заигрывания с Западом.
Русский Севастополь стал другой страной. Это унижение России и ошибка прошлого, которую совершили предатели. Теперь исправлять ее — задача следующих поколений. Думаю, другого выхода не будет. Чтобы не исчезнуть с лица земли и истории, мы должны будем это сделать. Вопрос во времени: чем раньше это произойдет, тем легче будет потом.
Здесь не стоит вопрос: кто отдаст? Не важно, как будет называться вновь воссоединенная страна. Просто нет другого выхода, мы должны быть вместе — поодиночке нас уничтожат. Для меня совершенно не важно: столицей может быть Киев, может быть и Москва. Это пусть решит народ, главное — страна должна быть одна. Это ее историческое пространство, это одно целое. Нужно вернуть двуглавого орла на наши стяги. Это будет спасительный шаг назад, к светлому прошлому, без которого никогда не будет светлого будущего. Русофобский гимн Украины и флаг — это не выбор народа, а навязанные ему символы.
Когда мы проводили первое Байк-Шоу в Севастополе в 2009 году, президентом Украины был Ющенко — откровенный враг, работающий на Госдеп США. Но местные власти Севастополя все равно оставались людьми, помнящими прошлое и, что уж скрывать, в целом симпатизирующими тому, что мы делаем. Наша программа была посвящена нашему единству, что и нашло отклик в сердцах людей. Столько зрителей было не только потому, что это интересно, креативно, круто, но еще и потому, что это трогало за живое. Люди понимали, что наконец Россия на них обратила внимание. Нас воспринимали не просто как «Ночных Волков», которые устраивают Байк-Шоу. Это был шаг России навстречу Украине.
Тогда, в 2009 году, в Московский Байк-Центр на старт колонны в Севастополь приехал Президент России. Конечно, мы восприняли его приезд самым теплым образом, это во многом, как мне кажется, предопределило большой успех Байк-Шоу. Как и факт Благословения Патриарха. Все происходит по Божьей воле: «Делай, что можешь, и будь, что будет».
Владимир Чуров. О лучших в мире русских евреях
Глава Центризбиркома Владимир Чуров, регулярный колумнист «Русского пионера», вспомнил о том времени, какое нельзя забывать. Как и людей, из которых состояло это время. И всем читателям «Русского пионера» Владимир Чуров напоминает: да, были люди!..
И вот какие именно.
Несмотря на весьма старинное происхождение, во мне нет ни капли еврейской крови. Извините, но так уж получилось. Правда, в детстве матушка моя, которой в этом году исполняется 90 лет, учила меня дружить с евреями, приговаривая: «Если ты их не будешь обижать, они никогда тебя не предадут».
В Российской империи евреям жилось по-разному. Столичное офицерство антисемитизмом брезговало.
Вот, например, секретным Особым делопроизводством Главного управления Генерального штаба с 1910 года руководил «начальник всех шпионов» генерал-майор Николай Августович Монкевиц (1869–1926), одна из самых загадочных фигур русской военной разведки. Даже происхождение его вызывает споры — из польской мелкопоместной шляхты или из семьи крещенных в лютеранскую веру польско-русских евреев, фактоґров (поместных управляющих). По заверению директора РГВИА Ирины Олеговны Гаркуши, в послужном списке указано: «Лютеранского вероисповедания. Из потомственных дворян Санкт-Петербургской губернии».
Действительно, фамилия Монкевиц внесена в первую часть родословной книги Санкт-Петербургской губернии — роды действительного жалованного дворянства. Фамилия родственных мне Балбековых — во вторую часть (военного дворянства) в 1826 году, когда отличившийся во время Декабрьского бунта при подавлении восстания Черниговского полка на Украине выпускник Гвардейской юнкерской школы поручик 17-го егерского полка Алексей Алексеевич Балбеков переведен был на службу в Петербург. Происходили же Балбековы из дворян Новгородской, а прежде Московской, губернии: дед Алексея Алексеевича, отставной флота капитан-лейтенант Александр Анисимович Балбеков, обосновался на Новгородчине. Отец Алексея Алексеевича, Алексей Александрович Балбеков, служил по армейской пехоте, прославился в Зарубежном походе 1813 и 1814 годов, за отличие получил в командование свой же Белостокский полк и стоял с ним на западных рубежах империи. После Польской кампании 1831 года и завершения действительной службы в 1837 году, до самой смерти 6 января 1845 года бригадный командир генерал-майор А. А. Балбеков жил с женой Варварой Алексеевной и незамужними дочерьми в Кобрине Гродненской губернии.
…Учился Николай Августович Монкевиц сначала в столице — во 2-м кадетском корпусе и 1-м военном Павловском училище на Петербургской стороне; после того окончил Николаевскую академию Генерального штаба по 1-му разряду.
Изучение доступных адресных книг Санкт-Петербурга — Петрограда с 1892 по 1917 год позволило выяснить несколько любопытных подробностей о пребывании Н. А. Монкевица и его семьи в Петербурге.
По выходе в 1889 году из Павловского училища в, в общем, «заштатный» 145-й пехотный Новочеркасский Его Величества полк, расквартированный в казармах красного кирпича на Малой Охте, молодой подпоручик поселился в весьма скромных комнатах доходного дома С. К. Голубева, № 58 по Слоновой улице, по другую сторону от Николаевского военного госпиталя, сохранившегося поныне в качестве 442-го окружного госпиталя. Этот адрес — в Рождественской части на левом берегу Невы, напротив Охты, потом бывший по Суворовскому проспекту. Своего дома у Монкевицей в столице не было.
В 1893 году освобождается квартира в Офицерском флигеле полковых казарм на Новочеркасской улице, и холостой и экономный Николай Августович занимает ее. Когда я сам жил в Палюстрове (Полюстрове), часто проезжал мимо казарм Новочеркасского полка, заходил в один из первых компьютерных магазинов на противоположной, занятой заводом штурманских приборов, стороне улицы, переименованной в проспект.
Шумная казарменная жизнь молодых офицеров вряд ли способствовала занятиям в Николаевской академии Генштаба. В 1894 году слушатель Академии поручик Монкевиц снимает квартиру на 8-й линии Васильевского острова в угловом доме № 21, собственном доме главного архитектора Ведомства учреждений Императрицы Марии тайного советника Роберта Андреевича Гедике. С этой квартиры по окончании Николаевской академии Генерального штаба штабс-капитан Монкевиц уезжает в Варшаву, в Лейб-гвардии Литовский полк.
Причисленный к Генеральному штабу, на рубеже XIX и XX веков капитан, затем подполковник Монкевиц отвечал за разведку на германском, австро-венгерском и скандинавском направлениях в штабе приграничного Варшавского округа и штабе 1-го округа отдельного корпуса Пограничной стражи.
В Русско-японскую войну служил в Маньчжурии, получив в награду ордена Святой Анны 2-й степени с мечами и Святого Владимира 4-й степени с мечами и бантом и, вне очереди, чин полковника. По возвращении в Петербург в 1906 году назначен делопроизводителем Части 2-го Обер-Квартирмейстера ГУГШ, то есть, первоначально, на восточное направление разведки. С 1910 года — в должности помощника 1-го Обер-Квартирмейстера ГУГШ и руководителя Особого делопроизводства.
В Петербурге полковник Николай Августович Монкевиц поселяется с женой Марией Эммануиловной в Литейной части в квартире четырехэтажного, сейчас — розового с белыми наличниками, дома № 23 по Фурштадтской улице, принадлежавшего действительному статскому советнику Семену Аркадьевичу Кауфману. Весьма вероятно, квартира была выбрана по совету хозяина дома на Васильевском острове, Р. А. Гедике, построившего и доходный дом А. П. Рютинга на Фурштадтской, в 1895 году перешедший Кауфману. Статский советник «вероисповедания Моисеева закона» доктор медицины Семен Аркадьевич Кауфман служил врачом в 9-м флотском экипаже в должности Старшего врача Инвалидного дома Императора Павла I, одновременно и в Общине сестер милосердия княгини Барятинской на Сергиевской; имел частную практику врача по внутренним болезням, что не воспрещалось.
Инвалидный дом Императора Павла I Морского ведомства — длинный одноэтажный желтый каменный сарай с мансардой — стоял до 1978 года на набережной Большой Невки, справа, если стоять спиной к сталинскому зданию Военно-морской академии, от Ушаковского моста. При советской власти в торце размещалось любимое морскими офицерами, слушателями и преподавателями академии и весьма ненавистное их женам то ли кафе, то ли рюмочная, где подавали два вида «коктейлей»: дешевый «матросский» из водки с пивом и дорогой «офицерский» из шампанского с коньяком. Оба по выходе из заведения превращали асфальтовый тротуар в подобие качающейся палубы. Когда я приходил к отцу в академию и мы вместе ехали домой в Гавань, забегаловка благополучно оставалась «справа по борту». В иных же случаях при наличии существенного повода и почтенный профессор, начальник «космической» кафедры, ею не брезговал…
Один из множества богатых петербургских евреев, доктор медицины и кавалер ордена Святого Владимира 4-й и 3-й степени, статский советник Семен Аркадьевич Кауфман был признан в потомственном дворянском достоинстве в 1886 году с внесением в третью часть родословной книги — выслуженного по чину или ордену дворянства. Герб с «золотым туром, пронзенным червленою стрелой» и золотым якорем в нашлемнике утвержден в 1906 году. На заработанные деньги Семен Кауфман приобрел доходный дом и вышел в отставку «с мундиром» в 1899 году с производством в чин «статского генерала» IV класса, вернувшись в лоно иудейской общины и став первым председателем Общества охранения здоровья еврейского населения. О сем пишет Гари Позин в III томе Материалов XIX Международной ежегодной конференции по иудаике (М., 2012, с. 90–108).
К 1907 году в столице обосновался, на короткое время, младший брат Монкевица Август Августович, мелкий служащий Госбанка. Незамужняя сестра, Екатерина Августовна, поступает учительницей немецкого языка в Женское коммерческое училище при доме трудолюбия Анатолия Демидова на Мойке, позднее преобразованное в Демидовскую женскую гимназию, где и служит еще в 1917 году. В адресных книгах она числится «дочерью статского советника», значит, ее и Николая Августовича Монкевица отец имел чин статского советника, полученный, скорее всего, при отставке.
В 1911 году Николаю Августовичу Монкевицу дан чин генерал-майора «за отличие», и «начальник всех шпионов» с женой и сыном незамедлительно перебираются в более комфортабельную «генеральскую» квартиру с телефоном (№ 9228) в 8-м доме на Пантелеймонской (сейчас все еще Пестеля). Громадный новый пятиэтажный доходный дом со всеми удобствами в Литейной части занимает весь угол Гагаринской и Пантелеймонской и принадлежит потомственному почетному гражданину Савве Арсеньевичу Петрову, председателю правления и директору-распорядителю акционерного общества «Савва Петров», торгующему «колониальными» товарами, фруктами и вином и, между прочим, поставляющему свои товары к столу господ офицеров Кавалергардского полка.
Судя по всему, сам Николай Августович приставку «фон» перед фамилией не употреблял, но вот проживавший вместе с ним на Пантелеймонской сын его в адресной книге за 1912 год записан Владимиром Николаевичем фон Монкевицем.
В квартире на Пантелеймонской семья генерала Н. А. Монкевица встретила войну и революцию. Отсюда в 1918 году они уехали во Францию. А я вот сейчас благодаря Монкевицу снова с превеликим удовольствием «погулял» по улицам родного города.
В Великую Войну за цивилизацию (Первую мировую) Н. А. Монкевиц возглавлял штабы XXX и XXXXVII армейских корпусов, был начальником 71-й дивизии. Запомним, что командовал этими корпусами генерал от инфантерии Андрей Медардович Зайончковский. В 1917 году Николай Августович отказался стать, по выбору солдат, командующим 4-й армией на Румынском фронте; его заменил какой-то прапорщик.
В 1918 году генерал-лейтенант Монкевиц с семьей уехал в Париж. Там он помогал Вооруженным силам Юга России, давнему своему знакомому по службе в Варшаве и Маньчжурии Антону Ивановичу Деникину, бывшему четырьмя годами младше Николая Августовича по выпуску из Академии Генерального штаба.
По завершении Гражданской войны Монкевиц вступил в созданный Петром Николаевичем Врангелем Русский Обще-Воинский союз (РОВС). Добросовестно осуществлял связь с подпольным «Монархическим объединением Центральной России» (МОЦР). Еще бы, ведь во главе этой организации в СССР стояли — кроме Его Высокопревосходительства действительного статского советника Александра Александровича Якушева — бывший командир Монкевица на фронте Андрей Медардович Зайончковский и сослуживец Монкевица по разведывательной работе в Варшаве и ГУГШ, много лет проработавший русским военным агентом в Черногории генерал-лейтенант царской армии Николай Михайлович Потапов, окончивший Академию Генштаба всего двумя годами позже, в 1897 году! До 1925 года Николай Августович мог и не знать, что МОЦР действовал в рамках организованной чекистами из ОГПУ и немецкой разведкой операции «Трест».
В 1926 году Николай Августович Монкевиц оставил детям в парижской квартире записку о самоубийстве. По заявлению французской полиции, «тело его не было найдено», что, в свою очередь, породило слухи о связи генерала с ОГПУ и его бегстве в СССР. На мой вопрос о достоверности сих слухов начальник архивов ФСБ генерал-лейтенант Василий Степанович Христофоров энергично высказался: «Даже если и было такое, кто ж тебе скажет!» — как мне показалось, с утвердительной интонацией.
Карен Шахназаров. Ненормальное
В своей колонке режиссер и генеральный директор киноконцерна «Мосфильм» Карен Шахназаров открывает читателю (и кинозрителю) глаза на съемочный процесс. Прочитав колонку, читатель (и кинозритель) может пользоваться открытыми глазами по своему усмотрению.
Любая военная картина — это, в принципе, особая режиссура. Для режиссера очень важно попробовать себя, сможет ли он снять фильм в такой стилистике. Это очень интересное и очень сложное дело. Отдельное испытание. И я не о военных фильмах говорю, в которых все действие может происходить в одной комнате. Такие фильмы тоже могут быть очень хорошими, но я говорю о батальных сценах. Такие сцены — это особая режиссура. Есть же, например, летчики, которые не летали на сверхзвуковых самолетах. Но, наверное, любому летчику все равно было бы интересно иметь такой полет в своей профессиональной биографии. Может быть отличный режиссер, который не может снимать батальные сцены. А, например, Сергей Бондарчук был великим баталистом. Юрий Николаевич Озеров — тоже.
И мне было важно попробовать себя. Вообще, потяну ли я? Смогу ли я снять что-то подобное? Сумею ли организовать все? Сумею ли найти правильную драматургию? Потому что снимать бой — это не значит снимать пушки и танки, которые стреляют себе и стреляют. Снимать бой — это значит, что ты должен найти драматургию боя, выстроить ее и снять таким образом, чтобы это захватывало, чтобы зритель ее видел. Ведь в реальности танковые бои происходили, как правило, на расстоянии километров, как минимум нескольких сотен метров. Для кино такие расстояния очень неудобны. Не будешь же ты показывать в кадре спичечные коробочки, которые идут по полю. Конечно, бывали бои в городах, деревнях, но это были нетипичные ситуации, если мы говорим о танковых боях. Поэтому режиссер в первую очередь должен найти форму, как это показать.
Какую роль в таком фильме будет играть идеологическая составляющая? Это уже другой вопрос. Причем очень сложный. Когда я говорю про идеологию, я имею в виду то, что любое по-настоящему мощное движение в искусстве возникает тогда, когда в обществе появляется мощная идея. Можно сколько угодно проклинать коммунизм, социализм, но это была очень мощная идея. И даже противники этой идеи создавали очень яркие художественные произведения, оставаясь в рамках все той же идеологии. Например, Булгаков был абсолютным антисоветчиком. При этом необыкновенно талантливым. «Собачье сердце» — сатира на советскую действительность. Но это всего лишь реакция на мощную идеологию. Так было и с христианством. В период пассионарности христианства все искусство Западной Европы было под его идеологическим мощным влиянием.
Сегодня подобной идеи нет не только у нас, но и нигде в мире. Поэтому каждый художник ищет свою идеологию. Если говорить обо мне, то моя идеология, идея нашего, советского поколения, осталась прежней. В определенной степени меня это радует, нам повезло, что за нашими спинами стоит такая мощная идея. То, что в нас было вложено. Можно о нас что угодно говорить. Никита Михалков, например, антисоветчик. Но при этом он — советский художник. Он вырос в среде, в которой была некоторая идея, с которой ты либо соглашаешься, либо борешься. И в этом у нас есть определенное преимущество перед нынешним поколением, которое пытается найти сегодня в жизни и творчестве идейную опору — в христианстве, в исламе, например. Но не было в XX веке более сильной идеи, чем социализм. Кто-то с ним боролся, он с кем-то боролся. И на этом фоне рождались очень интересные художественные произведения.
А вообще, фильм — это ненормальное состояние жизни. И многие мои коллеги согласятся со мной, хоть и не скажут это вслух. Входить в процесс делания фильма любому режиссеру очень тяжело. Ты понимаешь, что на длительный период обрекаешь себя на уход из обычного мира. Люди будут жить обычной жизнью, а ты будешь находиться в параллельном мире. Можно сказать, что нас никто не заставляет это делать. Действительно, не заставляет. Но ты понимаешь, что должен. Должен руководить большим количеством людей, убеждать их в чем-то, нести большую материальную ответственность. Ведь любое кино, даже дешевое, — это все равно большие деньги. Но в конце ты остаешься с публикой наедине. И каждый может тебе сказать про твой фильм что угодно. И ты должен это слушать. Я помню, как в Москву Коппола привез свой «Апокалипсис». В рамках Московского кинофестиваля был эксклюзивный показ. Сеанс поставили очень поздно. На двенадцать ночи. Показывали в «России». Сеанс задержали. Начали часа в два. Оттого что люди долго ждали начала, уже засыпали, они были раздражены. В общем, фильм закончился около пяти утра, и чувствовалось, что он не понравился. Картину не приняли. Тогда я спрятался в фойе и наблюдал, как Коппола стоял на выходе из зала, мимо него прошел каждый зритель, а он честно получал все эмоции от фильма. Я был тогда молод, еще учился во ВГИКе, и эта сцена произвела на меня колоссальное впечатление. Копполу я тогда сильно зауважал. Про себя подумал, что сбежал бы, наверное, в такой ситуации.
Когда я поступал во ВГИК, мы говорили о том, чтобы изменить мир. Но больше всего всегда привлекала праздничная часть кино — актрисы, кинофестивали. Ведь это всегда привлекает молодых. И я не вижу в этом ничего предосудительного. И это даже правильно. Я, скорее, с подозрением отнесусь к тем, кто всерьез мне начнет рассказывать о том, что он хочет изменить мир. А вот в то, что молодой человек хочет познакомиться с красивыми актрисами, я поверю быстрее. И в таком человеке будет больше жизни. Он скорее снимет талантливое, живое кино. С другой стороны, если у человека есть мозги, то, попав в кино, он поймет, что праздничности в нем на 10 процентов. Остальное — тяжелый труд, как и в любом другом виде искусства. Может быть, даже более тяжелый. Поскольку это и натуры, и вставания в пять утра в любую погоду на съемки. Плюс огромное психологическое напряжение. Да и сам мир кино изнутри не очень приятный, прямо скажем. В нем много человеческих страстей, которые очень ярко выходят наружу. Это — вечное соревнование, в котором ты участвуешь, хочешь ты того или нет. Оно утомляет. И в конце все равно ждет разочарование, потому что каждый из нас знает, что это все когда-нибудь закончится. Жизнь в кино, в общем, очень жесткая. И ее надо прожить.
В какой-то момент моя жизнь в кино стала соревнованием с самим собой. Кто-то из классиков киношных сказал о режиссерах, что мы все, когда начинаем фильм, стремимся снять совершенное кино, а когда ты уже находишься в процессе, думаешь только о том, как его закончить. И всегда, кстати, остается чувство, что ты не доделал что-то до конца. Видимо, оно потом заставляет тебя двигаться дальше. Кто-то говорит тебе: «Нет, надо еще раз попробовать сделать совершенное кино, которое никто за тебя никогда не сделает». Но такого никогда не произойдет. И в этом драма нашей профессии. Головой ты каждый раз понимаешь, что это невозможно. Но внутри тебя сидит желание попробовать еще. Так и живем. Кстати, наверное, в этом есть свой кайф.
Софико Шеварднадзе. Э.+ Н
«В отличие от моих детей и внуков, я должна написать это поздравление в третьем лице. Я внезапно поняла, какое у них огромное преимущество по сравнению со мной, ведь они плоть от его плоти, в их жилах течет его кровь, они носители его генов. Они ростки на его жизненном древе. Тому, чтобы они зеленели, крепли и сияли, я посвятила всю свою сознательную жизнь. Нет, я ничуточки им не завидую. Наоборот, я рада, что в них я вижу особенности и черты характера их папы, их дедушки. Я безгранично горда».
Из письма Н. своему мужу Э., в котором она поздравляет его с 70-летиемСофико Шеварднадзе о своих бабушке и дедушке, Эдуарде и Нанули Шеварднадзе, а также о начале и конце и трех минутах, которые изменили ход жизни семьи и стали поворотной точкой в истории страны.
О начале
Надо понимать, что Н. родилась в семье высокопоставленного военного и была любимой дочкой папы. Из троих детей она была младшей. Она очень любила свою солнечную квартиру в Гори, где мебель была отделана красным плюшем. Н. вспоминала, что в семилетнем возрасте в одно прекрасное утро она проснулась и впервые увидела своего папу без пояса — все равно что увидеть его раздетым. «Спи, доченька!» — успокоил ее папа, которого она больше никогда не увидит. Когда Н. вышла во двор, дети разбежались, и только одна девочка ей сказала: «Если мы будем с тобой играть, наших пап тоже арестуют». Спустя несколько дней ее маме сказали: «Жен тоже сажают». После этого мама и трое маленьких детей скитались по Западной Грузии с одним чемоданом, переходя из поезда в поезд, чтобы их не поймали. А вскоре вышел новый приказ: «Жен не трогать», и они наконец-то вернулись в свою квартиру в Гори. Войдя домой, Н. увидела, как незнакомый ей мальчик радостно прыгает на ее плюшевом диване. Поэтому у них не было другого выхода, кроме как переехать к дяде в Тбилиси и жить вчетвером в одной крохотной комнате в его квартире. Стоило только их маме найти работу, как она заболела туберкулезом.
Следующие десять лет жизни были посвящены тому, чтобы мама осталась в живых. Старший брат Кита работал военным доктором и всю зарплату присылал семье. Старшая сестра Додо всегда грустила и молчала и, как выяснилось впоследствии, страдала шизофренией. Н. в семнадцать лет уже обладала сильной выдержкой, несгибаемой волей и была патологически гордой. Мама уже давно не работала, а целыми днями сидела во дворе и вязала свитера на продажу. Однажды, присев к ней на лавочку, Н. впервые увидела, как мама вынула ватный клубок и кашляет в него кровью. Единственным желанием мамы было дожить до того дня, когда Н. исполнится восемнадцать лет. И ровно в этом возрасте Н. стала круглой сиротой.
Поздним летом пятидесятого года Н. уже было двадцать один. В этом году все, что присылал брат, а также собственную стипендию Н. решили потратить на отдых Додо. Чтобы не сгореть в плавящемся Тбилиси, Н. устроилась пионервожатой в Боржомском ущелье. Тот день, когда Н. с подругой ждали поезд с детьми, ничем не отличался от всех других. Как только поезд остановился, из него вышел молодой человек и стал бок о бок с ней. Непроизвольно они посмотрели друг на друга и так же непроизвольно улыбнулись. «Боже, какая солнечная улыбка», — подумала Н., и, как ей позже признавался Э., он подумал то же самое. «Здравствуйте!» — низким голосом сказал он, и это была заря новой жизни, о существовании которой Н. и не подозревала ранее. В один прекрасный день Э. решился проводить ее, и Н. с опаской согласилась. Они оказались на ухабистой дороге, где Э. предложить взять ее под руку. Она абсолютно искренне, без тени кокетства сказала: «Что вы! Под руку меня впервые возьмет мой муж…» На второй день она уже спокойно согласилась на то, чтобы он проводил ее домой. На его вопрос: «Вы не решили, могу ли я взять вас под руку?» — она так же искренне ответила: «Ну если я уже второй день иду с вами гулять, разве вам непонятно, что здесь происходит?» Так проходило время. «А где вы учитесь?» — спросила она, сама не понимая, почему поинтересовалась этим так поздно. «В Высшей партийной школе», — спокойно ответил он. «Значит, вы будете партийным работником?» — «Да», — уверенно сказал он. Н. побледнела и попросила его немедленно проводить ее домой. «Что с тобой?!» — внезапно перешел Э. на «ты» и взял ее горячую руку. «Наверное, он подумает, что я горячая, потому что у меня туберкулез», — пронеслось у нее в голове. «Нет, все хорошо, отведи меня домой, я тебе все завтра расскажу». Всю ночь Н. не смыкала глаз и пережила ночь, полную страхов и чувства безысходности. Вечером следующего дня они оказались одни на мосту, и она наконец-то ему сказала:
— Подожди. Ты же знаешь, что я сирота.
— Знаю, — сказал он.
— Но ты же знаешь, что я не такая сирота.
— Ну сирота и сирота, — сказал он, пожав плечами. — Разве это какой-то недостаток?
— Мой папа… мой папа. — Она боялась расплакаться.
— Что твой папа?
И тут она собралась:
— Знаешь что? Мой папа — очень порядочный, преданный и мужественный человек, которого арестовали и расстреляли. Если мы сейчас поженимся, твоей карьере конец. Я не хочу быть этому причиной и лишить тебя будущего. Я не обижусь: в любом случае во всем виновата я — я должна была тебе сказать об этом раньше. Я почему-то думала, что ты учишься на историческом.
Наступила гробовая тишина. Над ними висела огромная луна.
— Ну черт с ней, с карьерой! Ты думаешь, я променяю любовь на карьеру? Папа прислал меня в Тбилиси в четырнадцать лет, чтобы я стал доктором. Вот он обрадуется! — ответил ей Э. и с облегчением выдохнул.
Как Н. позже вспоминала, в эту ночь был совершен ритуал самопожертвования.
О конце
У Э. и Н. уже были взрослые дети и внуки. Э. действительно окончил Высшую партийную школу и в течение последних тридцати лет занимал самые высокие руководящие посты. А Н. успела побывать женой ключевого министра огромной империи и первой леди маленькой страны. Э. считал, что для простого деревенского парня, который до восьмого класса босоногим бегал в школу, он прожил вполне полноценную жизнь.
После сложного, но уверенного продвижения по карьерной лестнице Э. дослуживал последние дни своего президентства — той маленькой страны, которую он возглавил двенадцать с лишним лет назад. На улице стоял ноябрь. И город был забит многотысячными толпами, которые требовали его отставки. Э. уже давно потерял свое бешеное обаяние — то ли в силу возраста, то ли от постоянных покушений на его жизнь, но отпечатки былого остались на его благородно вылепленном постаревшем лице. Н. все это время покорно и добровольно, в ущерб простому женскому счастью, но во имя той самой любви, создавала ему максимально простую жизнь. И, как она сама говорила, самые счастливые моменты ее жизни наступали тогда, когда выяснялось, что ее муж жив после очередного покушения. В свою очередь Э., как немногие мужчины, никогда не упрекал Н. в ее хронических — выдуманных и реальных — болезнях и даже ни слова не проронил в адрес ее старшей сестры Додо, которая чуть ли не до последнего жила с ними, и только после ее кончины он признался зятю, что в молодости вставал по ночам и смотрел, в порядке ли дети, которые спали в соседней комнате.
В те дни, когда на улицах разгоралась революция, от Э. веяло уверенностью, и он казался отрешенным: может, от развитой духовности, к которой часто приходят в старости, а может, от оглушительной тишины вакуума, в который он себя поместил в последнее время. А она, которая только и видела, как заживо линчуют тех, кому она полностью посвятила жизнь, уже год как решила, что она не хочет говорить, ходить и, что больше всего поражало окружающих, она не хотела больше есть! Н., которая всю свою сознательную жизнь боялась голода и нищеты, боролась с лишним весом и уж точно никогда не могла себе отказать в куске слоеного пирога с сыром в сливочном масле. Вечером 23 ноября Э. пришел домой, где его ждали Н. и несколько членов семьи. В тот день вопрос стоял ребром: применить силу к демонстрантам или нет. Он пришел домой растерянным и побежденным: в этот день протестующие штурмом взяли здание парламента, где он выступал. Н., похудевшая на шестьдесят килограммов, в бирюзовом халате, встретила его в своей коляске и медленно произнесла: «Разве ты прольешь кровь?»
В этот же вечер в соседней резиденции Э. встречался с людьми, которые желали его отставки. Толпа людей уже стояла у ворот дома, где оставалась Н. и члены ее семьи. Начальник охраны сказал гасить свет, собрать все необходимое и готовиться к эвакуации. Ее, одетую в шубу и красивую косынку, спустили в коляске по лестнице. По центральному телевидению показывали огромный самолет и говорили, что Н. и члены ее семьи уже в самолете, чтобы улететь из страны. Глядя на Н., никто из окружающих не смел паниковать. Все сидели одетыми и ждали чего-то. С присущим ей олимпийским спокойствием, которое всегда посещало ее во время очередного апокалипсиса, Н. попросила позвонить Э. На ее лице не дрогнул ни единый мускул.
— Милый мой, ты же два года изводишь меня с твоим «хочу в отставку, хочу в отставку». Что ж ты сегодня так разупрямился? — и на лице появилась легкая улыбка.
Через три минуты Н. и ее семье сообщили, что Э. ушел в отставку. Спустя еще несколько минут Э. вернулся к Н., которая твердила, что это счастливейший день в ее жизни, потому что теперь он будет сидеть дома и посвящать ей время. В ответ он взял с нее обещание, что она выздоровеет и заново начнет ходить. «Обещаю», — твердо сказала Н. Незадолго до смерти она действительно встала и прошлась, как и обещала.
В день ее 75-летия Э. на листке бумаги написал несколько фраз и принес записку на ее могилу. По просьбе к Патриарху Илии Второму Н. похоронена во дворе их дома.
«Моя Нанули… Жизнь без тебя оказалась непостижимым подвигом… С днем рождения, любимая!»
Валентин Юмашев. Дальняя комната
Валентин Юмашев работал талантливым журналистом в «КП» и «Огоньке» до тех пор, пока не стал главой администрации президента России Бориса Ельцина. С тех пор он не только не писал в газеты и журналы, а и не давал туда никаких интервью. «РП» не скрывает своей радости по поводу того, что именно на страницах нашего журнала происходит возвращение Валентина Юмашева в большую журналистику. Он пишет о том, что любит больше всего на свете: об авторской песне. А поет (хоть это не только его песни, а и его любимых авторов) о том, кого любит больше всего на свете: о своей жене Татьяне Юмашевой. Диск, посвященный ей, «РП» воспроизвел в качестве специального приложения к этому номеру журнала.
Я люблю петь. С детства. Помню, на уроке музыки, когда учитель спрашивал класс: «Ну кто нам сейчас что-нибудь споет?» — и все тоскливо вжимались в парты, я смело тянул руку, затем выходил к доске и под баян учителя исполнял «Если друг оказался вдруг и не друг, и не враг, а так». Как сейчас помню, это было в третьем классе.
Еще я пел, когда мыл посуду. У нас была большая семья, братья и сестры моей мамы, которые были ближе к моему возрасту, чем к маминому. Мы росли все вместе, и домашние дела делились между нами: вынос мусора, походы в магазин, уборка квартиры, стирка белья и мытье посуды, о которой я уже говорил. Поскольку грязной посуды была гора, то мыть ее надо было не меньше часа. Я один, кухня, никто мне не мешает, и я пою: «И надо бы прыгать — не вышел полет, но рухнет на город пустой самолет…» Естественно, пою голосом Эдиты Пьехи. А потом, перейдя на тарелки: «И я иду к тебе навстречу, и я несу тебе цветы как единственной на свете королеве красоты…» Тут я превращался в Муслима Магомаева. Голос мой звенел, кухня вся звенела вместе со мной. Ну и затем, заканчивая с вилками и ложками: «Ямайка, Ямайка». Это уже был Робертино Лоретти. Здесь я переходил на полную мощь. И уже вся квартира покрывалась моим пением. Моя «Ямайка» лилась на улицу, на дома и крыши. Правда, иногда мое пение прерывал звонок соседей с дурацким вопросом: кто у вас там так орет? Но меня ничто не могло остановить.
Если бы в тот момент у меня оказалась гитара, то из меня получился бы прекрасный гитарист. Мне кажется, я мог бы часами играть, заучивать аккорды, тренировался бы бесконечно. И меня ждало бы будущее в каком-нибудь вокально-инструментальном ансамбле. Но гитары в тот момент были большим дефицитом, поэтому мне приходилось петь самому, без аккомпанемента, но это меня вовсе не останавливало. Во всех пионерских лагерях, во всех конкурсах отрядов я смело и отчаянно выдвигался вперед и солировал. Песни там были другие. «Орленок, орленок, взлети выше солнца и степи с высот огляди. Навеки умолкли веселые хлопцы, в живых я остался один», — пел я, и хотелось плакать от жалости к орленку, к его чистой, светлой революционной судьбе. Конкурсы мы обычно выигрывали.
Но глобально проблема была в дефиците не только гитар, но и слов. Слова у песен, конечно, были, но взять их было неоткуда. Единственная технология — это строчка за строчкой переписать в заветную тетрадку слова любимой песни. Магнитофоны были тоже дефицитом. Поэтому переписывали с пластинок. Чтобы слова записать, нужно было каждый куплет прослушать раз пятьдесят, пока угонишься за тем, что там поется. Ценность этих тетрадок была запредельной.
Про появление «Биттлз» и то потрясение, которое испытали подростки Советского Союза от встречи с этой новой музыкой, написаны десятки книг. Могу лишь подтвердить, что голова кружилась, ноги подгибались, мы могли слушать эти пленки сотни, тысячи раз. Английского никто не знал. Поэтому там можно было лишь угадывать, о чем шла речь. Понятно, что про любовь, и опять про любовь. Когда кто-то из совсем крутых знатоков английского перевел нам, что значит «I want you, I want you, I want you-u-u», это было культурным шоком. Прямо так, в песне петь, что хочу тебя, хочу тебя, хочу тебя-я-я, это представить невозможно. Но они пели, да так, что душа улетала вместе с ними куда-то в небо.
А потом появился «Jesus Christ Superstar». Я мог петь эту рок-оперу с первой арии до последней. Я знал каждую интонацию, каждый тембр, я их повторял, и мне казалось, что меня отличить от оригинала невозможно. Единственная проблема была в том, что я не знал слов. Они были, но английские. Поэтому я промурлыкивал какие-то такие специальные звуки, как бы английские, и получалось вполне похоже. Но поскольку все остальные тоже не знали английского, то мое пение окружающими товарищами, а главное, окружающими девочками признавалось за оригинальное исполнение.
Потом была армия. И там в Ленинской комнате была полуразбитая гитара. Я впервые смог взять три аккорда. Это была новая степень свободы. Я мог и петь, и играть. Хотя то, как я бренчал, игрой назвать сложно. Но все остальные играли не лучше, так что игра считалась вполне удачной. И я даже стал выступать за армейский вокально-инструментальный ансамбль.
А потом, после армии, я оказался на моем первом слете КСП. Сейчас, наверное, мало кто понимает, что это такое. Расшифровываю — Клуб самодеятельной песни. После первой поездки на слет я их не пропускал до того момента, пока они не были закрыты. У меня до сих пор хранятся где-то нашивки со слетов КСП. Встречи с новыми для меня песнями. Сергей Никитин, Булат Окуджава, Владимир Берковский, Владимир Ланцберг, Юрий Визбор, Владимир Егоров и еще десятки замечательных авторов. Стихи, музыка, все красивое, глубокое, попадающее на юношеские эмоции. Самое удивительное, что эти эмоции были столь сильны, что они по сей день трогают меня.
Теперь я играю и пою. Сам себе. Иногда эти песни слушает жена. Она меня любит и поэтому, я так думаю, любит и как я пою.
Я подарил ей на ее юбилей подарок. Впрочем, я этот подарок и сам себе подарил. Поскольку сбылась мечта детства. Я выпустил диск. С песнями. Я записал своей любимой жене песни, которые она иногда по вечерам просит меня спеть. Те, которые любит она и которые люблю я. Чтобы подарок стал совсем подарком, одну песню мы исполнили с дочкой Машей. (Об этой девочке в «Русском пионере» уже рассказывала ее мама — моя жена.)
Теперь о том, зачем я это все написал. Я хотел рассказать о нас, о любителях пения. И нас не сотни, и не тысячи, и не сотни тысяч. Нас миллионы. Тех, кто не может не петь. У кого есть слух и у кого его нет. Просто наша душа поет. И она будет петь до тех пор, пока мы дышим.
У меня есть дома дальняя заветная комната. Я иногда в нее пробираюсь, закрываю двери плотно-плотно, включаю караоке, беру микрофон и так трогательно, душевно начинаю: «Луч солнца золото-ой вдруг скрыла пелена-а…»
Ради этого стоит жить.
Татьяна Юмашева. Языкопознание
Дочь первого президента России Татьяна Юмашева рассказывает читателям «РП», почему она решила выучить французский язык, почему для их с Валентином Юмашевым дочери Маши родными стали английский, французский и русский. Но главное, читателю после этой колонки становится ясно, что такое любовь.
Я сама учу английский язык уже 25 лет. Как все мы учили. Я закончила физматшколу, где английский рассматривался не очень серьезно, как побочный предмет. Потом факультет вычислительной математики и кибернетики МГУ, где учили переводить с английского со словарем. Ну а потом, когда в начале девяностых оказалась первый раз за границей, стало понятно, что английский я не знаю. И пошли курсы — с погружением, без погружения, в группе, индивидуально, с перерывами… Да, сейчас я могу объясниться на любую тему, я читаю, понимаю англичан, но все равно ощущения легкости, которое мне бы хотелось иметь, нет. Поэтому к языкам у меня, я бы сказала, особое отношение.
И как-то я прочитала статью о том, что ребенок до девяти лет может впитать пять языков, не уча их, а просто находясь в языковой среде. И необязательно, чтобы ребенок жил в стране, где говорят на этом языке. Достаточно того, чтобы рядом с ним был человек, для которого этот язык — родной. И когда у нас семь лет назад родилась Маша, мы решили поставить эксперимент. Мы пригласили в Москву английскую няню. И в год Маша одновременно начала говорить и по-английски и по-русски.
Когда дочери исполнилось два с половиной, к английской няне прибавилась француженка. Молодая девушка, которая разговаривала с Машей только по-французски. Первое время Маша молчала. Она говорила только «бонжур» и «мерси». А через месяц ее прорвало! Она говорила по-французски свободно и без акцента. И когда я слышала, как они друг с другом разговаривают, я наслаждалась музыкой языка. При этом я ничего не понимала, о чем они там говорят, смеются, может, секретничают… Я поймала себя на том, что начинаю завидовать собственной трехлетней дочери. А она прямо на глазах говорила все лучше и все быстрее.
Мне было ужасно обидно за себя. И я стала брать уроки французского. Не у няни, конечно. У преподавателя, регулярные уроки. И на мое удивление, этот язык пошел и легче, и приятнее, и быстрее, чем английский. Мне хотелось говорить на французском. Я говорила, мне это безумно нравилось, я делала ошибки, и меня это не раздражало, я не комплексовала. На английском для меня важно сказать фразу без ошибки, я подбираю правильное время глагола, слежу за порядком слов, когда задаю вопрос, я уж не говорю про phrasal verbs, в общем, я не просто говорю, я работаю. Нет легкости. А во французском, который я знаю на порядок хуже, мне спокойно, легко.
Мне кажется, по структуре французский язык намного ближе к русскому. В английском фраза строится гораздо строже. Во французском намного больше свободы — как и в русском.
В какой-то момент я начала говорить по-французски и с Машей и с ее няней. Просила, чтобы меня поправляли. Маша это не делала, а няня — с удовольствием. Я использую каждую возможность поговорить по-французски с носителем языка. И только если предмет очень серьезный, например, что-то с медициной, или деликатная тема, я перехожу на английский.
Иногда мы развлекаемся с Машей, зная, что Машин папа по-французски ни слова. За завтраком, например, мы говорим о чем-нибудь, а Вале предлагаем угадать, о чем идет речь. Это очень забавно: он, конечно, попадает пальцем в небо, Маша заливается смехом. Но интересно, что иногда он угадывает. Мы не знаем как, наверное, интуитивно. Но тяжелее всего было моей маме, когда она оставалась одна с Машей и ее няней. Она не говорила ни по-английски, ни по-французски, поэтому переводчицей у нее становилась Маша. И все мои попытки воодушевить маму начать учить английский натыкались на одну фразу: «В 75 не начинают».
Однажды мы оказались на приеме за одним столом с четой Киссинджеров. Разговорились про языки. И жена господина Киссинджера — а ей тогда было за 80 — пожаловалась мне, что год назад начала учить испанский и что он ей очень тяжело дается. Она с трудом запоминает слова, приходится повторять по сто раз. Я сказала, что очень ее понимаю. У меня та же проблема, тогда я как раз только начала свой французский. Меня это приятно поразило. Я рассказала об этом своей маме. Она мне ответила, что у кого-то есть способности к языкам, а у нее нет. И ни в какую не хотела даже пробовать. Но однажды я пригласила очень опытного пожилого английского преподавателя, он не знал ни одного слова по-русски, но целый урок они смогли как-то объясняться, и после этого мама поверила в себя. И она начала учить английский. Правда, попросила русского педагога, я убеждала ее, что с носителем эффективнее, но она говорит, ей все-таки нужно первое время кое-что объяснять по-русски. Я очень рада, что она втянулась. Ведь кроме практической пользы это прекрасная тренировка для памяти. А какое огромное удовольствие, когда появились первые результаты!
Возвращаясь к моему французскому. Я начала читать. Пока еще плохо понимаю фильмы, песни. Но когда с французами начинаю говорить на своем несовершенном французском, они просто расцветают и прощают все мои ошибки.
У Маши русский, французский и английский сейчас примерно в одинаковом состоянии. Она говорит без акцента, читает по-французски чуть похуже, потому что я не хотела путаницы, и она стала читать сначала по-русски, потом по-английски и только после — по-французски. Сейчас начали учить немецкий. Это — не для меня. Может быть, Валя захочет поучаствовать… Я представляю себе эту картину за завтраком: он с Машей обсуждает погоду за окном, а я пытаюсь угадать, действительно ли ей не нравится каша на молоке… Маше сейчас семь лет. И я понимаю, что она поздновато начала учить немецкий. Она уже учит во время уроков, к нам приходит преподаватель, а не впитывает в себя этот язык, как впитывала английский или французский. То есть мы немного опоздали.
Когда мы с Машей обсуждаем, какой язык у нее будет следующий, я предлагаю китайский или японский. А Маша думает про итальянский или испанский. Говорит, они оба очень красивые.
У нас с Машей есть особое время, уже после того, как мы прочитаем книгу перед сном, потушим свет и говорим на любые темы. В эти моменты я иногда узнаю самое сокровенное про свою дочь. Однажды я спросила ее неожиданно для себя:
— Маша, как ты думаешь, что самое главное в жизни?
Спросила и начала думать, что я бы сама ответила. Подумала — любовь. Жаль только, что она поймет об этом потом. Она долго думала. Я даже решила, она заснула. И вдруг она сказала:
— Любовь.
Мы разговаривали на русском.
Федор Юрчихин. День космонавта
Космонавт Федор Юрчихин так подробно в своей колонке прямо с орбиты, с борта МКС, рассказывает про то, как он там живет, что сначала думаешь: да когда же он успел написать там эту колонку? А потом понимаешь: да, может, главное искусство человека в космосе и состоит в том, чтобы найти время и пространство, когда ты принадлежишь только себе.
В общем-то, распорядок дня космонавта практически ничем не отличается от обычного дня на Земле. Подъем, утренний туалет, завтрак, восьмичасовой рабочий день с перерывом на обед, свободное вечернее время. Само собой — ужин, вечерние гигиенические процедуры, сон. А утром все по новой.
Есть своя специфика. Каждый день — два часа спортивных занятий! Земля следит за соблюдением РТО — режима труда и отдыха. Ведь необходимо сохранить работоспособность на протяжении почти полугода в условиях невесомости. И на работу особо опаздывать нельзя. Ведь на Земле, в Центре управления полетами, ЦУПе, на связи сидят специалисты. Хотя опоздать довольно сложно. Ведь у нас — работа-дом, дом-работа, все рядом. Никаких пробок, никакого транспорта.
Ну а как мы понимаем, что нам предстоит делать и когда? Мы из тех счастливых людей, за которых все досконально продумывают. Это и план работ на всю экспедицию, план на неделю, на день. Давайте остановимся на рабочем дне. В качестве примера я взял свой план работ за 15 октября этого года. Называется он «форма 24» и приходит к нам на борт в виде радиограмм. Предварительных, на два-три дня вперед, и окончательной — для следующего дня. Таким образом, с окончательным планом на следующий день (у нас с вами это, напомню, 15 октября) мы ознакомились вечером 14-го. Первая строчка в нем — подъем. В 6:00. Я так рано вставать не люблю, поэтому тут же заглядываю, что же дальше: осмотр станции, перезагрузка компьютеров, утренний туалет (на него отводится полчаса), завтрак (еще полчаса), подготовка к работе. И в 7:20 — ежедневная конференция с ЦУПом по планированию. Что мы с вами сделали: провели подготовку к работе накануне, компьютеры перезапустили. Быстро чистить зубы и умываться, по дороге осмотреть станцию и — завтракать. Значит, мы спокойно можем встать в 6:30–6:40. Что я и сделал в тот день. Да, чуть не забыл. На МКС, Международной космической станции, экипаж, а нас тут 6 человек из трех разных стран, живет по Гринвичу.
Завтрак. Для меня — каша, овсяная. И Олег Котов, и Сергей Рязанский — нас трое на российском сегменте — тоже предпочитают каши. После каши — кофе. Чуть не сказал — чашечка кофе. Кофе у нас в пакетах. И попутно смотрим план, радиограммы — вдруг есть изменения?
Время конференции. Докладываем Земле о самочувствии, параметрах атмосферы, готовности к работе. Земля — об изменениях в плане работ, если они есть. И вперед.
Итак, 15 октября. Передо мной мой план. И в этот день первая работа — это аудиосеанс с всероссийским детским центром «Орленок». Ребята непосредственно из лагеря общались с нами, задавали вопросы. Полчаса общения пролетели очень быстро. И вопросы были интересные. Следующие 40 минут мы с Олегом Котовым переключали кабели системы «Курс», используемой при автоматической стыковке российских космических кораблей, с одного из стыковочных узлов на другой.
Запись телевизионных репортажей. Есть и такая работа на борту. Вы наверняка смотрите передачу «Пора в космос». Многие сюжеты для этой передачи мы записываем на орбите. Поверьте, с удовольствием. Да! К этой работе необходимо переодеться. В полетный комбинезон или нарядную одежду. Записали несколько сюжетов. Обратное переодевание. Потом у меня очень долгая и кропотливая работа по замене шлангов в СРВК — системе регенерации воды из конденсата. На эту работу времени ушло немного больше, чем планировала Земля. Зато удалось заменить все шланги, хотя могли бы продолжить замену в следующие дни. Но лучше сразу. За работой не заметил, как наступило время обеда. Спасибо ребятам, позаботились о меню.
Обед. Целый час. Меню — борщ, мясо цыплят с рисом, чай, печенье. Самое главное, можно просто поговорить друг с другом, пообщаться. Своеобразный отдых. Не забыть просмотреть почту, ответить на письма, позвонить домой. Да, мы имеем такую возможность.
Час пролетел быстро. Первое дело после обеда — поиск необходимого оборудования и ознакомление с радиограммой по замене прибора в служебном модуле. Эта работа запланирована на следующий день. Переговоры со специалистом. Проговорили все нюансы по предстоящей работе. С Александром мы работаем давно и, надеюсь, понимаем друг друга с полуслова. Хотя иногда и спорим. Все бывает. Пока переговаривались, настало время для приватной медицинской конференции. Это переговоры с доктором экипажа — Александром Васиным. Мы с ним работали вместе еще во время подготовки к моему первому полету. Такие «приватки» планируются каждую неделю. Александра Васильевича, как любого доктора, интересует наше состояние, сон, аппетит. Есть ли жалобы. С каждым из нас он беседует отдельно. Это была его последняя конференция с нами. На следующей неделе его заменит Кирилл Киреев.
После медицинской конференции — наука. У нас с Олегом инициализация и размещение на экспозицию в различных местах на станции дозиметрических детекторов. Работа хорошо знакомая нам, и мы справились с ней раньше запланированного.
Образовался небольшой запас времени. Помните, я задержался при работе со шлангами? И пропустил физкультуру. Самое время нагонять. Обычно ее планируют два раза в день по часу. До и после обеда. Хотя многие из нас предпочитают «отработать» сразу, одним заходом. В этот день так и вышло. Сначала беговая дорожка. У нас на борту, на российском сегменте, она новая. Недавно установили. Замечательная! Спасибо создателям. Получаем удовольствие. И, попутно, удачное время для просмотра фильма. Или для музыки. Побегал, легкий перерыв — и на велоэргометр. А с него, усталый и довольный, на водные процедуры. Душа у нас нет. Есть мокрые и сухие полотенца, теплая вода с шампунем из пакетов.
Уже вечер. Не за бортом. На орбите у нас за сутки 15–16 раз рассвет и закат. Вечер рабочего дня на МКС. Удачный день. Все получилось здорово. И у Олега Котова — он занимался подготовкой к установке блока для обеспечения расстыковки с «Альбертом Эйнштейном», европейским транспортным грузовым кораблем. И у Сергея Рязанского. У него в этот день профилактика средств вентиляции, контроль автоматического срабатывания клапанов системы «Воздух», биотехнологический эксперимент «Каскад». Об этом и рассказываем на вечерней конференции по планированию. Знакомимся с окончательным планом на следующий день, с радиограммами. Оставшиеся два-три часа до сна используем по-разному. Почта, письма, звонки домой, фотографии… Но ужин никто не отменял. Что-нибудь вкусненькое и сладенькое. Мы это тоже любим.
По плану отбой в 21:30. Но, признайтесь, вы тоже любите потянуть время, не сразу в кровать… И мы также. Хотя засиживаться, если это слово уместно в невесомости, допоздна мы позволяем себе только в выходные дни. Там можно поспать подольше. А в рабочие (врачам не читать!) — где-то около 23:00 отбой.
Самый обычный день. Вокруг — бескрайняя, неуправляемая свобода космоса. Внутри станции — четко спланированный, подконтрольный Центру распорядок. А где-то на стыке этих двух миров — человек, который смог отвоевать себе в личное пользование всего два часа. Нет — целых два часа! За один день космонавта. 15 октября.
Примечания
1
Песах, или, как произносят это в России, Пейсах — важнейший еврейский праздник. Символизирует исход из рабства к свободе. В Библии рассказывается, что фараон, испугавшись усиления еврейского народа, который был у него в рабстве, начинает всевозможные гонения евреев. Моисей, вождь евреев, просит отпустить его народ на свободу. Но фараон не внемлет его призывам. Тогда Моисей апеллирует прямо к Всевышнему, ведь гонения доходят уже до того, что египтяне собираются убить всех первенцев в еврейских семьях.
Бог слышит обращение Моисея и насылает на египтян десять казней, которые должны вынудить их отпустить евреев. Десятая, самая страшная казнь — убиение первенцев. То, что египтяне хотели учинить против евреев, направлено теперь против них самих. Ангел смерти, проходя по Египту и убивая первенцев, обходит дома евреев. Глагол «ли псоах» означает «обойти, миновать». Отсюда название Песах. Христианская Пасха названием своим обязана еврейской, но говорит о другом. Иисус был схвачен римлянами после еврейской пасхальной трапезы (напомним на всякий случай, что и он и его апостолы были евреями).
(обратно)2
Седер Песах — эта та самая пасхальная трапеза, которую изображают многие художники и называют ее Тайная вечеря.
Мы, евреи, продолжаем совершать ее каждый год. Порядок проведения трапезы не изменился со времен Иисуса ни на йоту. На Седере отец, старший, глава семьи рассказывает детям об исходе из Египта. В пасхальной Агаде (инструкции по проведению Седера, существующей более двух тысяч лет) написано, что каждый еврей должен думать, что это он сам спасся от рабства и вышел из Египта.
Вот почему мы и решили пережить вместе этот переход по пустыне. Мы будем стараться повторять его каждый год.
(обратно)
Комментарии к книге «Новые заветы. Самые известные люди России о своих мечтах, страхах и успехах», Коллектив авторов
Всего 0 комментариев