Юлий Квицинский Время и случай Заметки профессионала
…не проворным достается успешный бег, не храбрым — победа, не мудрым — хлеб, и не у разумных — богатство, и не искусным — благорасположение, но время и случай для всех них.
Ибо человек не знает своего времени. Как рыбы попадаются в пагубную сеть, и как птицы запутываются в силках, так и сыны человеческие уловляются в бедственное время, когда оно неожиданно находит на них.
Книга Екклесиаста или проповедника. Гл. 9 (11,12)Вместо введения
Из окон моего кабинета на седьмом этаже высотного здания на Смоленской площади никакого вида не открывалось. Нижняя половина окон постоянно прикрыта занавесками. Поверх занавесок видно небо и одетые жестью зубцы на крыше боковой башни здания. Они почему-то остались в памяти на фоне постоянно пасмурного неба. Зубцы мокрые. На них то и дело пытаются садиться вороны, оскальзываются и недовольно кричат.
Снизу тоже несутся крики. Человеческие. Злые. Играет какая-то музыка, иногда бьют барабаны. Это с Арбата. Кто-то там» опять митингует. Может быть, это афганцы, а может, и еще кто-то. Впрочем, не все ли равно кто.
На старый Арбат грустно, смотреть. Торжественно парадный, освещенный неоновой рекламой и яркими прямоугольными витринами, наполнявшийся по вечерам нарядной толпой, он был для меня как, наверное, и для многих других москвичей и немосквичей, в свое время частью мироощущения, символом столицы и столичной жизни. Сейчас у дома, где я когда-то встретил первый и почему-то на редкость солнечный день Великой Отечественной войны и потом провел — столько счастливых часов в детские и студенческие годы, торгуют сомнительными картинками, а у дома напротив, где жили старые друзья моей матери и тетки, какие-то личности тянут блатные песни. Весь Арбат обратился в огромную барахолку, сильно напоминающую подобные сборища первых послевоенных лет. Нет больше Арбата. Ушли из жизни и дорогие мне люди. Чувство тоски и брезгливости усиливается тяжелым запахом мочи и нечистот, несущимся из подъездов домов.
На письменном столе у меня громоздятся вороха документов. Простых, секретных, совершенно секретных и особой важности. Звонят телефоны. Все идет так, как шло в этом кабинете последние 40 лет. Здесь работали первые заместители министров иностранных дел Советского Союза — В. В. Кузнецов, Г. М. Корниенко, потом — мой тезка Ю. М. Воронцов. Сюда с трепетом ходило раньше на доклады или совещания не одно поколение советских дипломатов.
Теперь Э. А. Шеварднадзе сделал меня хозяином этого кабинета, призвав в Москву с поста посла СССР в ФРГ. Если говорить честно, особого желания становиться заместителем министра у меня не было. Профессиональные амбиции, как всякий специалист, я, конечно, имел, но ни в коем случае не политические.
Не испытывал я и влечения к административно-распорядительной деятельности. Скорее, наоборот. Да и время становилось все более смутным. Страна дышала тяжело, на глазах разваливалась экономика, утрачивались внешнеполитические позиции прежних лет, внутри СССР нарастала поляризация сил, усиливались центробежные тенденции, государственная власть слабела с каждым днем и месяцем. Проводить внешнюю политику в таких, условиях становилось все труднее, а отвечать за ее результаты — тем более. Страна шла навстречу крупным потрясениям.
Была и одна очень конкретная причина, по которой я не спешил возвращаться из Бонна. Меня звали в Москву, чтобы посадить доигрывать шахматную партию, которую по умыслу или по легкомыслию уже безнадежно «запороли» другие. Речь шла о сдаче ГДР, конец которой должен был неизбежно наступить в считанные месяцы. Комплименты, которые отпускались при этом в мой адрес («наш лучший германист», «европеист», «опытный переговорщик»), меня ни в коем случае не обманывали. В Москве были люди и поопытнее меня. Но ни первый заместитель министра А. Г. Ковалев, ни новый заведующий международным отделом ЦК КПСС В. М. Фалин — опытнейшие дипломаты и германисты с мировым именем, ни даже срочно собравшийся ехать послом в Рим A. Л. Адамишин, которого и должен был сменить на посту заместителя министра по Европе, не обнаруживали ни малейшего желания встать за штурвал, чтобы постараться спасти хотя бы то, что еще можно было спасти в условиях наступившего фиаско нашей послевоенной политики в германских делах. Впрочем, это был не первый и не последний случай в моей жизни, когда меня ставили в подобную ситуацию. В этом отношении мне, что называется, «везло».
Долг остается долгом. Была и другая немаловажная причина: политика реформ, начатая М. С. Горбачевым и его командой, с самого начала увлекла и захватила меня, как и большинство работников нашей дипломатической службы. Она переживала по прошествии пяти лет тяжелый кризис, и уходить в этот момент в сторону было бы просто нечестно. Тем более что на повестку дня властно и болезненно выдвигался германский вопрос, причем выдвигался по-новому и совсем не так, как мы себе всю жизнь это представляли. Германия должна была воссоединиться, причем по самому неприятному для Нас сценарию — путем поглощения ГДР Федеративной Республикой. Мир наших представлений о путях дальнейшего развития обстановки в германских делах вот-вот должен был рухнуть. Рождалась новая Германия. Надо было действовать без промедлений. Поезд германского воссоединения набирал скорость, и мы рисковали вскоре увидеть лишь мерцающие вдалеке его огни.
Часть I. КОНЕЦ И НАЧАЛО
К германскому урегулированию и парижскому саммиту
В Москву я возвратился из Бонна 13 мая 1990 года. К тому времени переговоры по формуле «2+4», то есть переговоры представителей ФРГ и ГДР плюс СССР, США, Англии и Франции, по внешним аспектам германского урегулирования уже начались. Первая встреча прошла 5 мая в Бонне. Был намечен довольно жесткий график последующих встреч на уровне министров и отдельно — экспертов.
Пожалуй, главной задачей в тот момент было побыстрей разработать концепцию заключительного документа, к которому советская сторона должна была бы вести дело на переговорах. Значение подобных разработок, разумеется, всегда достаточно относительно.
Как правило, конечный результат довольно существенно отличается от первоначальных наметок, тем более что в данном случае речь шла о шестисторонних переговорах. Однако четко представить себе нашу схему решения вопроса, охватывающую основные параметры урегулирования при максимально возможном учете советских интересов, конечно, требовалось.
В Москве, к сожалению, такой схемы даже в мае 1990 года не было. Все еще велись всякого рода дискуссии и высказывались идеи, не учитывающие главного: прекращение существования ГДР было уже вопросом нескольких месяцев, и у нас была возможность либо активно включиться в решение вопроса в эти оставшиеся месяцы, либо же принять свершившиеся факты.
Тогдашнее руководство МИД СССР понимало это. Но это отнюдь не означало, что подобная точка зрения превалировала в других ведомствах. Там было много иллюзий, помноженных на честолюбивые амбиции их авторов. В причудливый комок сплетались представления, будто одно присутствие наших войск на территории ГДР уже позволяет нам чуть ли не продиктовать условия воссоединения, добиться выхода ФРГ из НАТО, создания конфедерации двух германских государств. Поговаривали о нашей отдельной договоренности с социал-демократами в обход правительства Коля — Геншера, которая спасет ГДР, о синхронизации процесса воссоединения Германии с процессом создания коллективных структур безопасности в Европе, о возможности получения с Германии гигантских репараций и т. п. Это была какая-то сюрреалистическая смесь консервативных взглядов, требовавших сохранить ГДР как социалистическое государство, оставить ее в Варшавском пакте или, на худой конец, добиться нейтрализации всей Германии, разумеется, при оставлении там на неопределенное время наших войск и содержании их за конвертируемую валюту и за счет немцев, и демократических призывов дать зеленый свет воссоединению, но найдя при этом способ сочетать социалистические достижения ГДР с прелестями рыночного хозяйства ФРГ. Причем и правые, и левые, предаваясь каждый, по сути дела, сумасбродным надеждам, похоже, рассчитывали погреть на воссоединении руки в плане получения свободной валюты, которой им так всем не хватало. И те и другие были не прочь опереться, отстаивая свои взгляды, на огромный эмоциональный потенциал, который оставила в душах наших людей Великая Отечественная война. Германский вопрос для нас не был никогда сравним по своей взрывной политической силе ни с каким другим вопросом нашей внешней политики. Это остро чувствовал Э. А. Шеварднадзе. Наверное, чувствовали и другие члены тогдашнего руководства. Говорю «наверное», потому что мне в те дни с ними не приходилось очень уж часто общаться.
Поворот в судьбе ГДР наступил где-то в конце лета 1989 года. Визит М. С. Горбачева в ФРГ в июне того же года был впечатляющим по приему, оказанному нашему высшему представителю, по количеству подписанных документов, по той атмосфере, которая царила на переговорах. Ничего подобного в других странах Запада еще не было. Ближайший друг и советник нашего «Генерального» А. Н. Яковлев в конце визита в шутливой форме даже «упрекнул» меня, что вот, мол, устроил здесь «потемкинские деревни». Он знал, конечно, что никто «потемкинских деревень» в условиях западного мира устроить не может. Казалось поэтому, что открылась широкая дорога к действительно новому масштабному развитию отношений с ФРГ в условиях продолжающегося существования ГДР. К тому же ФРГ сама недавно принимала с официальным визитом Э. Хонеккера, а канцлер Г. Коль красовался вместе с ним на фоне государственного флага ГДР перед своей резиденцией. Руководство же СДПГ подписывало с руководством СЕПГ пространные документы о «культуре» политического диалога, как бы бросая немой укор своим соперникам из правящей коалиции в отсутствии у них нового политического мышления применительно к ГДР.
И тем не менее берусь утверждать, что именно тем летом 1989 года жизненный нерв ГДР то ли лопнул, то ли был перерезан. Во всяком случае в Бонне после визита был сделан вывод о возможности резко нарастить давление на режим Э. Хонеккера, открыто демонстрировавший неприятие курса М. С. Горбачева на перестройку и внутренние реформы. Возможно, свою роль в кристаллизации этого вывода сыграло также тогдашнее венгерское руководство, явно рассчитывавшее на усиление экономической помощи ФРГ за услуги в делах по созданию трудностей для руководства «братской» ГДР.
Что-то происходило и у нас в Москве. Множились выступления нашего известного историка профессора В. И. Дашичева о необходимости открыть границу ГДР. Дашичев изображал при этом из себя советника М. С. Горбачева. Это не соответствовало действительности. Однако данная версия никем не опровергалась. На мои недоуменные телеграммы в Москву никто не отвечал. Более того, аналогичные мотивы стали появляться в заявлениях и интервью заведующего Международным отделом ЦК КПСС В. М. Фалина, и его ближайших сотрудников.
Моя мысль вновь и вновь возвращалась к многозначительному эпизоду. Однажды, находясь в командировке в ФРГ, А. Н. Яковлев спросил меня в машине, нужна ли вообще стена в Берлине. Вопрос был неожиданный и, что называется, «в лоб». Помню, я ответил ему, что стена, конечно, штука неприятная, но снять ее — значило бы отказаться от ГДР. Сдать ГДР еще в 1953 году предлагал Берия и с соответствующими инструкциями направил в Берлин B. C. Семенова. Берия — расстреляли. Во всяком случае, сказал я, просто рассуждать о том, нужна или не нужна стена, не получается: надо решить, нужна нам или больше не нужна ГДР.
В условиях открытой границы при существующей разнице в жизненном уровне с ФРГ она долго не продержится. А с существованием ГДР связаны наши жизненные интересы, весь баланс сил в послевоенной Европе.
А. Н. Яковлев не стал продолжать разговор, но чувствовалось, что с таким видением проблемы он был не очень согласен. Наверное, перспектива показалась ему слишком пессимистичной. Или она уже тогда не пугала его? Во всяком случае, учитывая близость А. Н. Яковлева к М. С. Горбачеву и его влияние как члена Политбюро на формирование внешнеполитического курса СССР, его вопрос вряд ли был случаен. Однако я и до сих пор не верю, будто кто-либо из московского руководства мог представить себе летом 1989 года, что через год одно из наиболее развитых и процветающих в хозяйственном плане государств Варшавского договора, каковым была ГДР, исчезнет с карты Европы.
Справедливости ради должен, правда, заметить, что опасность национального вопроса для судеб ГДР с самого начала понимал Э. А. Шеварднадзе. Во всяком случае, он намекал мне на это обстоятельство при назначении послом в ФРГ. Позднее он утверждал, что предвидел скорый крах — ГДР. Но и он, как мне кажется, думал в то время все же в иных временных и политических рамках, не сопоставимых с тем, что затем произошло в реальной жизни. Во время того разговора я сказал ему, что ФРГ никогда не решится сама «полезть» в ГДР. Если ГДР и грозит реальная опасность, то она внутри самой ГДР и поддается контролю с нашей стороны. Эдуард Амвросиевич не стал тогда возражать.
Как бы там ни было, проходивший в сентябре 1989 года съезд ХДС и выступление на нем канцлера Г. Коля подействовали на меня как резкий звонок, предупреждающий о том, что правительство ФРГ увидело возможность добиться серьезных перемен в обстановке, складывающейся в Восточной Европе, и что в этой связи тучи сгущаются прежде всего над ГДР.
К тому времени венгры вдруг открыли для граждан ГДР свои границы с Австрией и начался массовый исход восточных немцев через их республику на Запад. Был создан прецедент, который был распространен затем на Чехословакию и Польшу и в конце концов заставил ГДР раскрыть свои границы и взрезать себе вены. Однако уже в момент съезда ХДС было ясно, в каком направлении могут пойти дела и как видит вероятную перспективу развития событий руководство ФРГ. Прямых доказательств не было, было, скорее, интуитивное предчувствие.
Оно меня не обмануло. Значительно позже я узнал, что в августе 1989 года, когда я благополучно проводил свой отпуск в Монголии, в замке Гимних, что под Бонном, в обстановке строгой секретности встретились Коль и Геншер с тогдашними премьер-министром и министром иностранных дел Венгрии Неметом и Хорном. Венгерские рыночные реформы к тому моменту в очередной раз зашли в тупик, страна была на грани банкротства. Возможностей брать валютные кредиты у СССР у венгерских товарищей больше не было. Немет и Хорн пообещали немцам открыть свою границу с Австрией и беспрепятственно пропускать через нее граждан ГДР. Коль и Геншер заплатили за это кредитом в один миллиард марок. У меня до сих пор такое впечатление, что наша разведка проглядела эту договоренность, открывшую путь к практическим мерам по ликвидации ГДР. Возможно, конечно, и другое: в Москве всё знали, но решили не вмешиваться.
Я счел необходимым предупредить Москву о своих опасениях и предположениях. Реакция была, скорее, неблагоприятной. Меня не критиковали впрямую, но ясно давали понять, что считают такую информацию слишком субъективно заостренной. Почему-то о содержании моей шифротелеграммы знал и помощник канцлера и пытался выговорить мне за это. Международный отдел ЦК КПСС, насколько мне известно, представил М. С. Горбачеву итоги съезда ХДС и высказывания на нем Коля в спокойных, рутинных тонах. Но оснований для спокойствия не было. События становились все более бурными и неуправляемыми. В ГДР движение гражданского неповиновения превращалось во все более мощное и массовое. Было видно, что даже такая многочисленная и дисциплинированная партия, как СЕПГ, не сможет удержать под своим контролем происходящее.
Между тем у нас дома, судя по всему, и в этом вопросе сохранялось немало иллюзий. Полагали, что достаточно заменить Э. Хонеккера на какую-либо «перестроечную» фигуру (если не на Э. Кренца, то на X. Модрова), и дела вновь пойдут на лад, что хоть в конечном итоге воссоединение. Германии, наверное, и неизбежно, но до этого поворотного момента предостаточно времени для политических маневров, инициатив, переговоров. В известной степени с толку сбивало и то, что сами западные немцы явно не ожидали столь быстрого, бурного и неудержимого развала ГДР.
Достаточно вспомнить первые осторожные 10 пунктов Коля, выдвинутые им в конце ноября 1989 года, рисовавшие объединение как длительный, весьма постепенный процесс, ведущий в итоге лишь к конфедерации ГДР и ФРГ. К его чести надо, правда, сказать, что он быстро менял тактику и приспосабливал свои действия к обстановке. Как и в футболе, немцы все время играли вдоль поля, гнали мяч из любых положений в ворота противника, в то время как мы, сохраняя основную ориентировку на быстро слабеющее правительство СЕПГ, плели кружева, играя поперек движения.
Ночью 9 ноября 1989 года, когда пала стена, я получил срочное указание связаться с канцлером и с В. Брандтом и передать им устные послания М. С. Горбачева. Смысл этих посланий состоял в том, чтобы предотвратить в Берлине возможные массовые столкновения. В западной части города шел митинг, на котором выступали политики из ФРГ, в восточной же части на стадионе им. В. Ульбрихта собрали свой массовый митинг коммунисты. В Москве опасались серьезных беспорядков в случае, если бы участники обоих митингов вошли в соприкосновение.
Выполнить эти указания было непросто. В. конце концов мне удалось вытащить к телефону помощника канцлера X. Тельчика с трибуны у Шенебергской ратуши в Западном Берлине и зачитать ему послание для передачи канцлеру. Добрался я, хотя и с трудом, и до помощника В. Брандта. Но перед этим мне пришлось поставить на ноги многих боннских знакомых. И тут я почти физически ощутил, что воссоединение состоялось, а ГДР кончилась, что возврата назад не будет. Мои самые солидные друзья были совершенно пьяны — то ли от шампанского, то ли от нахлынувших на них чувств. Такого я никогда еще не видел за все годы моей службы в Германии. Они благодарили Советский Союз, они говорили о большом будущем германо-советских отношений, они клялись в дружбе и плакали от счастья. Вопрос для них был предрешен.
Признаюсь, что это вызывало очень смешанные чувства. Нельзя было не сочувствовать народу, который "вновь обретал свое национальное единство. Вспоминалось и то, что Э. Хонеккер давно и сознательно вел политику отхода от Советского Союза. Но ГДР — это часть Европы, в которой мы все давно и мирно жили. Ее становлению были отданы лучшие годы собственной жизни и жизни моих товарищей. ГДР — это тысячи и тысячи немцев, сделавших ставку на Советский Союз не только в политическом, но и в личном плане. Это друзья-однокашники по институту. Это товарищи по работе. Это 20 процентов нашего внешнеторгового оборота, миллиардные вложения в прошлые годы, упорная борьба за преодоление доктрины Хальштейна, с помощью которой ФРГ мешала ГДР получить международное признание, за Московский договор, за нормализацию ситуации вокруг Западного Берлина. Что же, все это просто зачеркнуть и забыть? Или по крайней мере постараться сделать так, чтобы все позитивное, что было наработано за прошлые годы в наших отношениях с ГДР, не пропало зря, влилось мощной струей в складывающуюся на глазах новую великую Германию и сформировало ее на приемлемой для всех основе? Ответ на этот вопрос должны были дать предстоящие месяцы. Но в то же время было ясно, что, хотя идеальных решений, скорее всего, ждать не приходится, нельзя терять времени и плыть по волнам событий.
В эти дни я послал в Москву телеграммы, в которых еще раз предостерег от слишком спокойного взгляда на вещи. Я писал, что после открытия границ ГДР ее существование становится вопросом времени, причем довольно ограниченного. Ведь ГДР до 1961 года имела уже открытую границу с ФРГ с тем результатом, что из республики уходило по 30 и более тысяч человек в месяц. Сейчас начиналось новое кровотечение, которое, скорее всего, будет смертельным. Никакая политработа, запоздалая демократия и гласность не заставят немца по-прежнему работать в ГДР, если в 100–200 км западнее за ту же работу он будет получать в 4–6 раз больше и будет иметь возможность свободно туда переехать. Это один народ, с одним лицом, одной культурой, одними и теми же обычаями и привычками. Для того чтобы не уйти на Запад, надо очень сильно любить социализм и верить в него. Так могут поступить не многие. Народ ГДР в целом этого не сделает.
Кроме того, в самом СССР — оплоте и главной опоре ГДР — социалистическая модель все более открыто ставилась под сомнение. В этих условиях отдельное существование социалистической ГДР теряло в глазах даже очень сочувствующих социализму немцев смысл и перспективу.
Воссоединение становилось неизбежным. Но нам отнюдь не могло быть безразлично, на каких условиях оно произойдет. Представлялось нецелесообразным далее выступать против национального единства немцев. Надо было, чтобы новая ГДР поскорее заняла активную позицию в этом вопросе, возможно, вернулась к прежней своей довольно популярной идее немецкой конфедерации. Лучше всего, разумеется, если эту идею внесут новые политические партии и движения ГДР. Если это сделает СЕПГ, ей, скорее всего, не поверят. Если же лозунги будут исходить от демократических сил, их поддержат многие группировки в ФРГ, да и СЕПГ будет к ним проще пристроиться. Эта идея могла быть реализована в течение нескольких недель или же ей не суждено реализоваться никогда. Не надо забывать, что правительство ФРГ не дремало и уже в конце ноября. 1989 года предложило план «договорного сообщества» с переходом к конфедерации, а затем — и федерации.
Я получил почти немедленный ответ от Э. А. Шеварднадзе с поддержкой такого подхода. Затем последовал звонок из Москвы от заведующего 3-м Европейским отделом МИД А. П. Бондаренко. Он посоветовал мне не воспринимать телеграмму Э. А. Шеварднадзе как окончательное мнение, а лишь как свидетельство интереса к моим соображениям, которые, однако, во многом являются поспешными и спорными. Ситуация, мол, необоснованно драматизируется. На самом деле ни о каком исчезновении ГДР не может быть и речи.
Мы этого не допустим. Александр Павлович попусту звонить бы не стал. Значит, ему кто-то что-то сказал. Только — вот для «недопущения» мы до-прежнему ничего не делали..
— Где-то в конце ноября или в начале декабря я приехал в короткую командировку в Москву и был привлечен к составлению длинной и осторожной бумаги для переговоров с правительством ГДР, то есть с руководством СЕПГ. Верхом революционности в этой бумаге считалось предложение правительству ГДР возобновить идею немецкой конфедерации, хотя подача этой идеи с таким запозданием и от имени СЕПГ, рассыпавшейся буквально на глазах, была уже заведомо бесперспективной. Обсуждая этот документ с коллегами, я сказал тогда, — что такую бумагу, конечно, можно написать. Но она устареет еще до того, как ее пропустят в соответствии с действовавшим тогда порядком через Политбюро ЦК КПСС. Так оно, кстати, и вышло. А тем временем правительство ФРГ начало совершать быстрый поворот от первоначально выдвинутой Г. Колем идеи конфедерации к созданию валютной унии и присоединению ГДР к ФРГ в соответствии со статей 23 Основного закона ФРГ. Государственность ГДР тем самым должна была быть ликвидирована. Она присоединялась к сфере Основного закона ФРГ, как бы растворяясь в западногерманском государстве.
Не буду останавливаться на перипетиях первых месяцев 1990 года. Они достаточно известны и излагаются в мемуарах помощника канцлера ФРГ X. Тельчика. Наши действия в этот период подробно описываются в книге Э. А. Шеварднадзе «Мой выбор». С моей точки зрения, у нас было принято принципиально важное для последующего хода событий решение. Оно неоднократно подвергалось затем ожесточенной критике и в СССР, и в ГДР. Не были довольны им и некоторые политики на Западе, прежде всего во Франции и в Англии. Речь идет о приезде в Москву в начале февраля 1990 года канцлера Г. Коля и его беседе с М. С. Горбачевым, в ходе которой с нашей стороны было подтверждено: между СССР, ФРГ и ГДР нет разногласий по поводу того, что вопрос о единстве немецкой нации должны решать сами немцы и сами определять свой выбор, в каких государственных формах, в какие сроки, какими темпами и на каких условиях они это единство будут реализовывать. При этом, разумеется, было сказано, что германский вопрос разрешим лишь в контексте общеевропейского развития, с учетом безопасности и интересов как соседей, так и других государств Европы и мира.
Колем и Геншером эта беседа была расценена как крупный успех их политики. Однако в других странах не скрывали недовольства, и начались попытки убедить нас, что мы отступаем от своих интересов. В действительности же это была в тех условиях, пожалуй, оптимальная форма защиты наших интересов.
Как известно, раскол Германии устраивал в Европе многих. Но при одном главном условии: сохранять и поддерживать раскол должен был Советский Союз. Будучи уверенными в такой его непреклонной позиции, западным странам можно было извлекать для себя немалые выгоды из существования двух Германий и в то же время постоянно рядиться в одежды друзей всего немецкого народа и сторонников его воссоединения в условиях самоопределения. Неудовлетворенное национальное чувство немцев с помощью такой политики постоянно канализировалось против Советского Союза, собственные эгоистические интересы в германских делах ловко маскировались, постоянно поддерживался как бы надежный заслон на всех эвентуальных путях политического развития в Европе и в мире, которые могли бы вести к «новому Рапалло», то есть германо-русскому сближению. Продолжение Москвой линии на сопротивление воссоединению Германии явно входило в расчеты кое-кого и в критические месяцы 1989–1990 годов. Оно позволяло провести операцию воссоединения целиком за счет интересов СССР и, кроме того, сохранить известную отчужденность и противостояние между Германией и СССР также на будущее.
Сделанный в Москве в начале 1990 года шаг перечеркивал по крайней мере эти расчеты. Более того, он привел в итоге к тому, что руководство ФРГ приняло принципиальное решение о целесообразности сочетать воссоединение Германии с заключением нового широкоформатного политического договора между СССР и Германией. Идея эта не раз зондировалась в ходе предыдущих бесед на высшем уровне, но сейчас в Бонне почувствовали, что пришло время переходить от слов к делу.
23 апреля 1990 года, незадолго до моего окончательного отъезда из Бонна, меня пригласил канцлер Г. Коль. В ходе беседы он предложил заключить большой политический договор и широкое соглашение об экономическом сотрудничестве. Применительно к политическому, договору он прямо говорил о взаимном обязательстве о ненападении, о создании нового качества в, германо-советских отношениях после объединения немцев в одном государстве.
Канцлер был исключительно радушен и внимателен, подчеркивал готовность решительно встать на этот новый для германо-советских отношений путь. Он твердо надеялся на положительный ответ М. С. Горбачева и был уверен, что никто не сможет помешать реализации этой идеи. Он сказал, что в предварительном порядке беседовал по этому вопросу с президентом Дж. Бушем.
Шаг канцлера был хорошо продуман. Это не было тактическим маневрированием. Речь шла о крупном политическом решении, рассчитанном на большую перспективу. Понимая политическую, военную и эмоциональную сложность решения для нас многих аспектов, связанных с объединением Германии, Г. Коль предлагал гарантии по главному для нас вопросу: каковы будут отношения между новой Германией и Советским Союзом. Он прекрасно понимал, что не все интересующие нас аспекты поддаются включению в договор «2+4», что целый ряд проблем надо решать за рамками этого договора на двусторонней основе, может быть, даже не спрашивая при этом согласия союзников ФРГ.
Но канцлер думая, конечно, не только о нас. Он думал прежде всего о будущей политике объединенной Германии, о ее роли. в Европе, о том, что летать по-настоящему Германия сможет лишь тогда, когда сможет опереться на два крыла — западное и восточное. Думал он, наверное, и о том, что выдвижение идеи германо-советского договора может значительно повысить темп переговоров «2+4», обеспечить договорное оформление единства Германии в условиях пока еще сохраняющейся относительной стабильности политики СССР, предсказуемости его внешнеполитического курса. Канцлер и его министр иностранных дел Геншер отлично понимали значение фактора времени.
Как бы там ни было, интересы СССР и Германии, безусловно, совпадали в том, что необходимо сочетать заключение договора об окончательном урегулирований в отношении Германии (договор «2+4») с заключением «большого» советско-германского политического договора и широкомасштабного экономического соглашения. В ГДР уже заправляла не СЕПГ, а совсем другие политики. Их главной целью было быстрейшее присоединение к ФРГ, а не удержание отдельного государственного существования ГДР. Надо было действовать.
Я засел в те дни за составление проекта заключительного документа, регулирующего внешние аспекты объединения Германии. Это должно было быть по форме нечто вроде потсдамского коммюнике, но охватывающего все вопросы, связанные с созданием единого немецкого государства. В Бонне не хотели выработки мирного договора. Хотя в соответствии с многолетней официальной доктриной ФРГ надлежало требовать воссоединения путем самоопределения в условиях свободы, проведения общегерманских выборов и заключения мирного договора с Германией, сейчас идея мирного договора представлялась правительству ФРГ совершенно неприемлемой. Германия не хотела быть в роли побежденного государства, с которым ведут переговоры все многочисленные участники антигитлеровской коалиции. Она считала, что это более не соответствует ее реальному положению в современной Европе и мире. К тому же мирная конференция с участием десятков государств — дело долгое и достаточно сложное. Пришлось бы удовлетворять многочисленные претензии, прежде всего материальные, от которых ФРГ предпочитала уйти. Созыв мирной конференции как бы автоматически ставил сроки объединения ФРГ с ГДР в зависимость от завершения этой конференции. Такая перспектива была слишком неопределенной, а руководство ФРГ торопилось и не хотело рисковать. Три державы поддерживали ФРГ в этом.
Значит, нужен был договор, по форме не являющийся мирным, но по существу решающий все вопросы мирного договора, хотя и в составе более узкого круга участников. Он должен был предстать как окончательное урегулирование, чтобы исключить возможность в последующем изображать его как Московский договор 1970 года, неким modus vivendi вплоть до наступления иных, лучших для Германии времен. Он должен был решить раз и навсегда вопрос о внешних границах Германии, исключая какие-либо территориальные претензии к соседям. Он должен был налагать на Германию обязательство проводить политику мира, не иметь средств массового уничтожения, сократить до определенного предела свою армию, не пытаться пересмотреть или поставить под сомнение решения четырех держав, принимавшиеся в период осуществления ими верховной власти над Германией, обеспечить неприкосновенность военных захоронений и мемориальных сооружений, воздвигнутых в Германии в память о гражданах союзных держав, погибших в войне с фашизмом, и т. д.
Трудность при урегулировании этих вопросов состояла в том, что с немецкой стороны то и дело выдвигался тезис, будто подобные обязательства ставили Германию в «неравноправное» положение по сравнению с другими участниками договора «2+4» и поэтому, мол, дискриминируют немцев. Мне всегда казался этот аргумент достаточно искусственным хотя бы по той причине, что для восстановления полного суверенитета и равноправия Германии требовалась отмена четырехсторонних прав и ответственности в отношении Германии. Эта отмена, однако, могла быть осуществлена лишь в результате договоренности четырех держав с ФРГ и ГДР, то есть лишь в случае удовлетворяющего все участвующие стороны решения вышеназванных вопросов. Говорить о равноправии Германии без этой необходимой предварительной операции было явным тактическим запросом. Впрочем, переговоров без запросов не бывает, исключая, разумеется, дипломатию игры в поддавки. Но в поддавки в отличие от нас немцы никогда не играли.
Сложнейшим аспектом урегулирования должен был стать вопрос о военно-политическом статусе Германии. ГДР состояла в Варшавском договоре, а ФРГ была, без преувеличения сказать, опорой НАТО. По всеобщему убеждению, включение ГДР в сферу НАТО означало бы слишком серьезную сдвижку в балансе сил в Европе и мире, чтобы на нее согласился Советский Союз. Значит, перед немцами вставал вопрос: не придется ли ради воссоединения пожертвовать членством в НАТО и стать нейтральным государством?
Честно говоря, на мой взгляд, если бы немецкий народ был поставлен перед жестким выбором: национальное единство или НАТО, Германия ушла бы из НАТО или, как минимум, из ее военной организации. Пример-Франции был у всех перед глазами, и никто на Западе не смог бы обвинить ФРГ в «государственной измене». Весьма устроило бы это в тот момент и нас, учитывая плачевное состояние Варшавского договора, который как военный союз существовал уже только номинально и никакой ценности с точки зрения нашей безопасности больше не представлял. Нейтральный статус ГДР и ФРГ, да еще при сохранении на время там войск четырех держав с согласованными сроками их вывода на взаимной основе, — что могло быть лучше и разумнее? Впоследствии этот тезис не раз «прокручивался» в Верховном Совете СССР и многочисленных газетных публикациях.
Однако в реальной жизни альтернатива — НАТО или национальное единство — перед немцами в эти бурные месяцы не стояла. Не стояла потому, что ГДР была обречена, не могла, да и не хотела бороться за. свое существование как государства. Приняв валютную унию с ФРГ и вкусив «сладость» западногерманской марки, ГДР не могла соскочить с этого крючка. Позволив действовать на своей территории политическим партиям ФРГ, новые демократические партии и движения ГДР тут же утратили всякое значение. Если уж возвращаться в рыночное общество, решил восточный немец, то с теми партиями, которые знают, как его организовать, а не с демократическими фантазерами, Которые умеют разве что проводить демонстрации и голодовки да изобретать нигде и никем не опробованные модели экономических реформ. На выборах 18 марта 1991 года демократическая оппозиция, свергнувшая Э. Хонеккера, просто прекратила свое существование как сколько-нибудь значимая политическая сила. В этих условиях уход из НАТО ФРГ и нейтрализация Германии с каждым днем становились все более утопичным вариантом развития событий.
Против нейтрализации Германии, разумеется, возражали и три державы, которых поддерживало правительство ФРГ. В те дни был пущен в оборот тезис, что болтающаяся между западным и восточным мирами Германия с ее людским и военным потенциалом слишком опасна для всех, в том числе ц для себя самой. Неизвестно, куда она кинется, что решит в той или иной конкретной обстановке. Поставленная же на прочные якоря в НАТО, она будет под надежным контролем, и мир будет чувствовать себя спокойнее.
При этом, правда, оставалось неясным, почему в одном случае три державы и правительство ФРГ уверяют мир, что в ФРГ прочно утвердилась демократия, воля к миру и по этой причине ее политика может пользоваться полным доверием, а в другом обнаруживали явное недоверие к той же самой ФРГ и ее народу, доказывая необходимость строгого натовского контроля над ними. В каком-то из двух случаев наши партнеры лукавили.
Однако было ясно, что из НАТО они ФРГ постараются не отпустить и сделают все для того, чтобы сохранить свое военное присутствие в Германии в том объеме, в котором это им удастся. Наши же войска из ГДР они постараются отправить домой, причем будут пользоваться при этом поддержкой ФРГ. Немцам, разумеется, не нравились любые иностранные войска в их стране, но убрать все эти войска сразу не получалось. Ничто не мешало им, однако, попробовать начать с советских войск, благо их пребывание в Восточной Германии после воссоединения и «бархатных революций» в Польше и Чехословакии с военной точки зрения становилось бессмысленно, а в финансовом отношении для Советского Союза — все более накладно. Очередь западных войск должна была прийти потом. В этом ни у меня, ни у моих немецких собеседников в те дни сомнения не было. Да и сейчас нет.
Если идея нейтрализации становилась все более непроходимой, то это не означало, что не прорабатывались другие идеи, нацеленные на придание будущей объединенной Германии все же какого-то особого военно-политического статуса. Одной из таких идей было двойное членство Германии в НАТО и в Варшавском договоре в течение определенного переходного периода. Она, эта идея, не нравилась моим коллегам — дипломатам трех держав, которые, наверное, не без основания усматривали в ней замаскированную попытку последующего перехода немцев к внеблоковому статусу. Однако в апреле — мае мысль о двойном членстве Германии в обоих блоках была отнюдь не чужда высшему эшелону политической власти в ФРГ и поэтому была введена в первоначальный вариант нашего проекта заключительного документа об объединении Германии.
Имен я называть не стану, да и не важно это. Характерно, что еще летом 1991 года с западными немцами обсуждалась возможность формулировки, по которой территория ГДР по-прежнему оставалась бы в сфере действия Варшавского договора. От этой формулировки в конце концов я решил отказаться сам: она не давала достаточных гарантий наших интересов применительно к восточным землям Германии. Опереть весь этот важный вопрос на Варшавский договор было бы неразумно, так как было ясно, что Германия с помощью венгров, поляков и чехов без особых политических усилий и финансовых затрат сумела бы в сжатые сроки прекратить действие Варшавского пакта.
В этом случае мы оставались бы, как говорится, с носом. Решение надо было искать где-то на базе первоначально сформулированной Г.-Д. Геншером идеи о том, что сфера НАТО в случае воссоединения не распространится на ГДР, а ядерное оружие Запада не продвинется к линии Одер — Нейсе. В конце концов примерно так это было и сделано, но речь об этом пойдет позже.
Хотя переговоры «2+4» были, что называется, горящим вопросом, по прибытии в Москву мне пришлось заниматься делом совершенно иного порядка, хоть и не менее «горящим». Советский Союз был на грани банкротства. Золотовалютные запасы катастрофически таяли. Последние месяцы своего пребывания в Бонне я выслушивал то и дело горькие жалобы ведущих банков и концернов, что мы не платим в срок или вообще не платим по заключенным сделкам и ранее принятым обязательствам. Доверие к нам, как к заемщикам, стало резко падать. Ряд англосаксонских банков обратился с предложением, чтобы впредь кредиты нам предоставлялись под залог нашего золота. Мои хорошие знакомые и друзья из ведущих банков ФРГ не советовали, однако, идти на это: тот, кто начал брать займы под залог, больше без залога уже ничего не получит, и наша репутация как безупречного ранее заемщика окажется, как говорят немцы, в помойном ведре. Однако положение становилось критическим. Внешторгбанку СССР было, что называется, деваться некуда. Он начал обслуживать свои долговые обязательства за счет депозитов. Президент Внешэкономбанка Ю. С. Московский настоятельно предупреждал, что это прямая дорога к краху и объявлению неплатежеспособности. Правда, высшее начальство сохраняло спокойствие: что значит долг в какие-то там 35–40 млрд долларов для страны, которая производит ежегодную продукцию на многие триллионы рублей? Надо просто суметь «перехватить» сколько-то миллиардов на ближайшие годы, преодолеть сложное положение, возникшее из-за неблагоприятной структуры задолженности, а дальше дела наладятся. Одним словом — без паники! При этом, правда, оставалось совершенно неясным, откуда берется Такая уверенность в условиях неудержимого падения в стране и производства, и экспорта.
Находясь в ФРГ в начале мая 1990 года, Э. А. Шеварднадзе по поручению президента и Н. И. Рыжкова поставил перед канцлером вопрос о предоставлении крупного финансового кредита. Помню, мне тогда это крепко не понравилось. Э. А. Шеварднадзе к нашим внутренним экономическим делам прямого отношения не имел, и многие действия Совета Министров СССР не одобрял. Было ясно, что кредит, если его нам дадут немцы, будет «проеден» за несколько месяцев и никакому ускорению реформы не послужит. У нашего правительства, судя по всему, не было концепции выхода из кризиса или хотя бы концепции развития экспорта и получения валюты. Значит, это было лишь началом длинной цепи обращений с подобными просьбами, причем раз от разу они должны были становиться все более унизительными и обставляться все более неприятными встречными политическими требованиями с западной стороны. Э. А. Шеварднадзе же находился на острие решения самой жгучей Политической проблемы — германского вопроса. Посылать его просить деньги значило вольно или невольно намекать на взаимосвязь между условиями решения германских дел и получением нами кредитов. Во всяком случае положение нашего министра как переговорщика это поручение, конечно, не облегчало.
Канцлер реагировал на нашу просьбу положительно, обещал связаться с руководством «Дойче Банк» и «Дрезднер Банк» и направить в Москву представителей этих банков во главе со своим помощником, заведующим отделом в ведомстве федерального канцлера X. Тельчиком. Учитывая деликатность миссии, так как речь шла о спасении нашей платежеспособности, поездка должна была проходить в условиях строгой секретности. О ней даже не следовало знать посольству ФРГ в Москве. Я должен был поддерживать контакт с Тельником, договариваться о маршруте спецсамолета бундесвера, мерах по сохранению инкогнито членов делегации, встречать их в Москве на аэродроме. 5 мая мне поручили сообщить канцлеру, что речь вдет примерно о 20 млрд марок. Вся эта история уже стала достоянием гласности после публикации мемуаров X. Тельника. Ее детали секрета больше не представляют.
Тельник, руководитель «Дойче Банк» Коппер и президент «Дрезднер Банк» Реллер прибыли в Москву 13 мая. Они были на следующий день приняты Председателем Совета Министров Н. И. Рыжковым. На беседе был Э. А. Шеварднадзе.
Разговор был довольно подробный. С немецкой стороны речь шла как о финансовых делах, так и о предстоящем решении германского вопроса. Стремление увязать эти аспекты прослеживалось довольно ясно. С нашей же стороны упор делался на финансово-экономической тематике. Немцев убеждали, что перестройка развивается, в общем, в соответствии с намеченными планами, но вступила сейчас «в очень ответственный этап». Чтобы успешно пройти его, нужна срочная финансовая помощь. Разумеется, при этом мы ориентируемся на германское объединение, но придаем большое значение правильному урегулированию экономических отношений в треугольнике СССР — ГДР — ФРГ. Для этой цели, по словам Н. И. Рыжкова, должны были быть задействованы 6 специальных комиссий по линии Совмина СССР. Политические же и военные вопросы должны были регулироваться на переговорах «2+4», но одновременно была достигнута договоренность и о том, что будут вестись также прямые переговоры с ФРГ по интересующим стороны вопросам.
Ситуация в стране была охарактеризована Н. И. Рыжковым примерно так. До 1987 года шла подготовка к экономической реформе, а с 1988–1989 годов началось ее проведение. Это были наиболее сложные два года. У нас раньше была жесткая плановая система, которая сковывала возможности народного хозяйства. Сейчас мы начали от нее отходить, меняется все управление народным хозяйством, но ситуация такова, что экономические модели регулирования хозяйства еще не сложились, нет соответствующих инфраструктур или Они пока очень слабы. Центральные структуры уже не имеют прочного влияния на управляемость государством, да и многие проблемы обернулись неожиданной стороной. Начался бурный рост доходов населения, возникла диспропорция между денежной массой и рынком. Правительство СССР в конце концов разрешило всем предприятиям выходить на внешний рынок, и начался беспорядочный экспортный бум. При этом делается много ошибок. В то же время на плечах центрального правительства остается много забот и обязанностей перед страной, которые не перекладываются на союзные республики и на непосредственных производителей. Например, нужно в этом году закупить в централизованном порядке 42 млн тонн зерна. Это будет стоить 4,5 млрд рублей, что равно примерно 25 процентам наших союзных экспортных поставок за свободную валюту. Таких примеров много, а возможности экспорта серьезно подрываются «самостоятельной» продажей за рубеж сырья, металлов. Есть и объективный фактор, уменьшающий валютные поступления. Это — падение цен на нефть и сырье.
Все это вызывает, говорил наш премьер, настороженную реакцию за рубежом. Нам стараются ограничить предоставление кредитов. Это затрудняет работу над экономической реформой, реализацию планов перехода к регулируемому рынку. Н. И. Рыжков подчеркивал, что уверен в необходимости двигаться к рынку. Через несколько лет, отметил он, наши дела пойдут в гору. Некоторые, конечно, предлагают просто вернуться к 1988 году, и тогда все станет вновь «нормально». Какая-то стабилизация в этом случае наступит, но движения вперед больше не было бы. Это не выход из положения. Надо пройти через очень сложное время, чтобы потом нормально развиваться и эффективно работать. В этот период СССР и требуется помощь, чтобы сохранять стабильность положения, отработать механизмы для движения вперед. Конечно, можно решить возникающие проблемы, не прибегая к помощи: понизить уровень жизни населения, сократить импорт. Но это, по мнению Н. И. Рыжкова, было недопустимо, так как похоронило бы надежды, связанные у людей с перестройкой. А от наших реформ зависит будущее не только СССР, но и всего мира. Тот, кто думает о будущем, должен понимать необходимость помочь нам сейчас, тем более что СССР обладает огромными ресурсами и возможностями. Когда он органически вольется в мировую экономическую систему, все это сторицей окупится.
Председатель Совмина СССР сообщил в тот день о намерении ускорить переход к конвертируемости рубля, о желании в будущем году осуществить его девальвацию, о переходе с 1 января 1991 года в торговле со странами СЭВ на свободно конвертируемую валюту и мировые цены. На этой операции, по расчетам наших экономических ведомств, СССР должен был получить положительное сальдо в размере 7 млрд рублей. Упоминались в этом контексте и долги третьих стран Советскому Союзу, представляющие внушительную сумму в 82 млрд рублей, которые мы были бы согласны переуступить другим банкам.
Смысл нашей просьбы к немцам в конце концов свелся к постановке вопроса о предоставлении в самое ближайшее время несвязанного финансового кредита на сумму 1,5–2 млрд рублей при общем объеме запрашиваемого кредита 10–15 млрд рублей со сроком погашения 10–15 лет (при 5 льготных годах).
Немецкая сторона реагировала, в общем, позитивно. Тельчик заявил, что канцлер прекрасно понимает значение перестройки и будет поддерживать ее. Понимает он и то, что в ходе перестройки неизбежны трудности. Успех политики реформ во многом будет зависеть от поддержки извне. В этом плане канцлер принял принципиальное решение в политическом смысле. Он понимает эту беседу в Москве как часть решения не только вопросов экономического сотрудничества, но и как существенную часть общего пакета решений, которые в этом году надо будет достичь по германскому вопросу. «Я думаю, — добавил Тельчик, — что если мы договоримся сейчас здесь, то это будет полезно и для сферы, где ведет обсуждение Э. А. Шеварднадзе, чтобы там поутихли споры». «Или наоборот», — съязвил Эдуард Амвросиевич.
Несвязанный финансовый кредит немецкие банки через некоторое время нам дали, правда, только под правительственную гарантию ФРГ. Что касается остальной части кредита, то ФРГ хотела создать для этой цели что-то вроде международного банковского консорциума, учитывая размеры суммы. В конце концов из этого не очень много получилось. Те страны, которые приняли решение оказать нам срочную помощь, предпочли делать это на двусторонней основе.
Это касалось Италии, Франции, Испании. Те, кто не — был готов к этому, оказались не готовы и к созданию банковского консорциума. Что же касается обсуждавшейся 14 мая 1990 года идеи с помощью срочного несвязанного кредита банков ФРГ покрыть накопившиеся обязательства по обслуживанию иностранных долгов, расплатиться по имеющимся контрактам и тем самым прекратить опасную дискуссию о платежеспособности Советского Союза, то она, естественно, не сработала. И взятая у немцев для этой цели сумма была недостаточна, и, что более важно, реальная база для оздоровления нашего валютного баланса отсутствовала.
По прошествии нескольких месяцев мы оказались в еще более сложном и плачевном положении. На Западе заговорили о том, что вливать кредиты в советскую экономику в существующих условиях — это бросать золото в бездонную бочку. Отсюда стала затем выкристаллизовываться линия на преимущественное предоставление нам гуманитарной помощи и технического содействия при максимальной сдержанности в вопросах капиталовложений в нашу тяжелобольную экономику. Нет нужды напоминать и о том, что все расчеты на получение крупных выгод от перехода на торговлю со странами СЭВ в свободной валюте оказались построенными на песке. Торговля со странами Восточной Европы после этого практически развалилась, и мы вскоре стали должниками почти всех стран Варшавского договора, исключая разве что румын.
В тот же день делегация Тельчика была принята М. С. Горбачевым. Он был, по обыкновению, откровенен, энергичен, охотно делился своим видением ситуации, путей выхода из нее. Подчеркивал, что мы подошли к решающей фазе перестройки. Прошло 5 лет с тех пор, как был сформулирован ее замысел. Больше нельзя откладывать переход на рыночные механизмы и новые формы хозяйствования. Командно-административная система подрублена, нас начинает качать, шестерни не сцепляются, мотор работает вхолостую. Долго страна в таком состоянии оставаться не сможет. Рынок вырвался из рук, Нужно как-то связать «дикие» деньги, отладить новую налоговую систему, принять меры к стимулированию производства товаров для населения, осуществлению конверсии. Для преодоления наступившего особо сложного периода, по мнению Президента СССР, должно было потребоваться примерно 2–3 года, а в целом для оздоровления всей ситуации — 5–7 лет. Нужна будет и помощь извне. Ее надо понимать как инвестиции в ускорение перехода к рыночной экономике, к конвертируемости рубля, к последующей реальной интеграции совместных усилий в области экономики. Сейчас нужен кредит в 15–20 млрд рублей, чтобы обеспечить начало возврата заемных кредитов лет через 7–8.
Вопрос оказания помощи реформам в СССР, говорил с пафосом М. С. Горбачев, — это вопрос стратегический, принципиальный. Происходит исторический поворот в Европе и в мире. Если упустить этот поворот, решить воспользоваться нестабильностью в чьих-то корыстных интересах, то это будет не политика, а узколобый прагматизм. Нельзя думать категориями «от выборов до выборов», когда происходят вещи, которые призваны изменить Европу и мир. Если не изменится коренным образом СССР, то и в мире ничего не изменится. Сейчас советский народ, ранее сильно закомплексованный, повернулся к новым формам жизни. Это эпохальный поворот. Если СССР и Запад не придут к взаимопониманию, можно упустить главное. А. на Западе, прежде всего в США, все еще медлят, не проявляют достаточной широты подхода.
Конечно, говорил М. С. Горбачев, мы свой курс будем проводить в любых условиях — поддержит или не поддержит нас Запад. Но если поддержки не будет, реформы будут идти болезненнее и медленнее, а возможны даже и срывы, которыми не преминут воспользоваться оппозиционеры и слева, и справа. Многие только и ждут обострения, чтобы на недовольстве населения прорваться к власти. В свое время так и поступил Гитлер, оперевшись на люмпенов. Все это очень серьезно, но вряд ли такой поворот событий удастся в Советском Союзе. У нас люди дистанцируются от бешеных и справа, и слева. Но медлить с реформами нельзя, откладывать больше некуда, народу нужна ясность и перспектива.
На присутствовавших эта часть беседы произвела впечатление. Тельчик благодарил за интересные и «захватывающие» высказывания. Он заверил в готовности ФРГ к тесному и доверительному сотрудничеству. Канцлер рассматривает сферу развития сотрудничества с СССР как свою личную приоритетную задачу. Воля к сближению с СССР есть давно. Но все зависит от того, какие перемены будут иметь место в СССР фактически. Надежная безопасность и уверенность в том, что СССР пойдет вперед по пути перестройки, открывает обширные возможности для развития отношений. В ФРГ хорошо понимают, что будут серьезные трудности переходного периода, которые трудно разрешать быстро и в одиночку. Обе стороны взаимно зависят друг от друга. Поэтому лучше всего решать вопросы путем движения навстречу друг другу. Ваши успехи, заверил Тельчик, мы будем рассматривать как наши успехи.
Тельчик подтвердил в тот день от имени канцлера желание заключить с СССР после объединения Германии широкий политический договор. Реакция М. С. Горбачева была положительной. Он высказался за начало его разработки, предложив при этом думать о будущей Европе в целом. В новой Европе мира и сотрудничества такой договор призван стать одной из несущих конструкций. После этого была согласована встреча М. С. Горбачева с канцлером в степях Северного Кавказа, та самая встреча в Архызе, которой была суждено затем стать исторической. Наметили ее на 20-е числа июля. Обе стороны сознавали огромную ответственность, с которой она будет связана.
Помню, как М. С. Горбачев, когда речь зашла о приезде канцлера, внезапно перестал улыбаться и попросил Тельчика передать Г. Колю, что нужны справедливые решения, не нарушающие баланс, не вызывающие у советских людей подозрений в том, что может пострадать безопасность Советского Союза. Ни одна сторона, подчеркнул он, не в силах что-либо навязать другой. Но мы исходим из того, что можно и нужно выработать консенсус. То, что СССР и Германия двинутся навстречу друг другу, будет историческим поворотом. Он необходим. Но ничего нельзя упрощать. Надо помнить о 27 млн советских граждан, погибших на фронте, в плену, о 18,5. млн раненых и изувеченных, о миллионах искалеченных судеб. Надо очень серьезно подумать о предстоящих решениях, их содержании и характере. Если мы договоримся, это будет на пользу обеим странам и всему миру. Надо постараться прийти к, согласию. Лучшей ситуации для этого, чем сейчас, может быть, не было на протяжении всего столетия.
Посерьезневший Тельчик ответил, что, и по мнению канцлера, потребуются решения, которые означали бы успех для всех.
В мои обязанности как нового заместителя министра иностранных дел вошло курирование всех отделов, занимающихся европейскими делами. Ранее странами Западной Европы занимался А. Л. Адамишин. Восточную Европу вел И. П. Абоимов, который собирался ехать послом в Венгрию. Одновременно он был и генеральным секретарем Варшавского договора, заседание Постоянного консультативного комитета которого было назначено на 7 июня.
Я знал, что подготовка каждого такого мероприятия требовала колоссальной затраты сил, времени и энергии тех работников, которые по долгу службы вели вопросы Варшавского договора. Согласование каждого проекта совместного документа в последние годы длилось месяцами и неделями, сопровождалось ситуациями, достойными пера Шекспира, и в конце концов завершалось созданием длиннейших текстов, которые обычно мало кто читал и которые во всяком случае не стоили колоссальных усилий на их подготовку.
Времена единомыслия и конструктивного сотрудничества в Варшавском договоре давно ушли в прошлое. На протяжении многих лет палки в колеса ставила деятельность Н. Чаушеску, открыто саботировавшего нормальную работу органов договора — и претендовавшего в награду за это на благожелательный подход к экономическим проблемам Румынии со стороны Запада. Учитывая характер режима Чаушеску и ограниченный вес Румынии в системе государств социалистического лагеря того времени, западные страны не очень клевали, однако, на эту удочку. Тем не менее румынская дипломатия того периода с неизменным прилежанием портила кровь своим коллегам по Варшавскому договору, используя для этого любые поводы.
К 1990 году ситуация в Варшавском договоре применительно к румынам изменилась. Н. Чаушеску был свергнут, и иррациональное поведение румынских представителей прекратилось. Это не означало, однако, что обстановка в Варшавском договоре изменилась к лучшему. Перемены, происшедшие к тому времени в Польше, Чехословакии, Венгрии и ГДР, повлекли за собой довольно быструю и коренную перестройку их политики. Решительно порывая с советской моделью социализма, новое руководство этих стран пыталось возможно скорее переориентироваться на Запад. Такая переориентация, если логически смотреть на вещи, приводила к выводу о необходимости «выломиться» из структур Варшавского договора и СЭВ. Это было как бы непременным условием для того, чтобы попытаться поставить вопрос о членстве в ЕС, а затем, возможно, и в НАТО. Членов соцлагеря туда, конечно, не приняли бы. С приемом же в западный лагерь открывалась перспектива поторговать политикой, связывались радужные надежды на доступ к кредитам, передовым технологиям, выход со своей продукцией на западный рынок. Немалое значение имело и то, что дальнейшее пребывание в структурах Варшавского договора могло обернуться — неровен час — новыми вариантами акций по спасению социализма по образцу 1956 или 1968 года. Хотя в СССР была начата и шла основательная перестройка, окончательной уверенности в ее необратимости в соседних нам странах Восточной Европы все же не было. Да и выступления против Советского Союза были в тот момент достаточно легким и удобным способом завоевать себе политическую поддержку среди населения в своих странах.
Писать о всех сторонах этого явления — дело сложное и долгое. Пусть это сделают другие, более сведущие в делах восточноевропейских государств авторы. Ясно было, однако, что предстоящее 7 июня 1990 года заседание ПКК будет чем угодно, но только не встречей единомышленников. Мои старые и добрые друзья — В. Н. Попов, который руководил группой дипломатов, занимавшихся Варшавским договором, и Г. Н. Горинович, начальник тогдашнего Управления социалистических стран Европы — со всей откровенностью предупреждали об этом. Не хотел вести переговоры по согласованию документов этого совещания и И. П. Абоимов, так что мне не оставалось ничего иного, как окунуться в этот доселе мало известный мне омут интриг, противоречий и несовместимых интересов.
Несовместимых хотя бы потому, что в Москве были готовы говорить о демократизации Варшавского договора, о его глубокой реформе, но только не о его роспуске и ликвидации. «На носу» было воссоединение Германии и, следовательно, потеря социалистической ГДР, только что были подписаны соглашения об уходе наших войск из Чехословакии и Венгрии, вызвавшие острую критику народных депутатов, военных, печати разных оттенков. Ликвидировать теперь еще и Варшавский договор или по крайней мере его военную организацию? Пожалуй, это было слишком много для одного раза. Перегруженный корабль мог и опрокинуться. Я очень рассчитывал на то, что по крайней мере это-то должны понимать наши партнеры по Варшавскому договору, включая сюда даже венгров, успевших наделать публичных заявлений о необходимости его роспуска. Во всяком случае в июне 1990 года в интересах разумного развития событий нужно было конструктивное заседание ПКК с принятием документов, устраивающих все стороны и сохраняющих на данном этапе Варшавский договор.
С этим пониманием мы начали 6 июня обсуждение проекта Декларации государств — участников Варшавского договора, сообщения для печати и закрытого протокола совещания ПКК. Тут мне пришлось вплотную познакомиться с моими будущими партнерами по делам, касающимся восточноевропейских стран, — болгарином А. Настевым, венгром И. Сокаи, немцем X. Домке, поляков Б. Кульским, румыном Р. Нягу, чехом А. Матейкой. Некоторых из них, например А. Настева и Б. Кульского, я хорошо знал по прежней работе в Берлине или Бонне. Другие были для меня людьми новыми.
От этого заседания у меня осталась память как о, пожалуй, самом неприятном раунде переговоров, который когда-либо выпадал на мою долю. Во всем поведении участников была какая-то неискренность и недосказанность. Вещи боялись называть своими именами, шла игра на двусмысленных формулировках, словно участвуешь в обеде, на котором гости не прочь, если зазеваешься, положить в карман серебряную ложку. Заседали мы до четырех или пяти часов утра, согласовав в конце концов все документы и расставшись с чувством большого облегчения, что дальше разговаривать друг с другом по этой неприятной теме пока не Нужно.
Декларация государств Варшавского договора получилась достаточно краткой и по меркам того момента вполне приличной по содержанию. Она говорила о намерении приступить к пересмотру характера, функций и деятельности Варшавского договора, а также о преобразовании его в договор суверенных, равноправных государств, построенных на демократических началах. Договор, таким образом, сохранялся, но для его реформы учреждалась временная комиссия правительственных уполномоченных, которая должна была представить свои предложения Политическому консультативному комитету до конца октября с тем, чтобы они были рассмотрены ПКК до конца ноября 1991 года. Страны Варшавского договора заявили о готовности конструктивного сотрудничества с НАТО, его членами, а также нейтральными и присоединившимися государствами Европы на двусторонней и многосторонней основе. Варшавский договор, таким образом, по-прежнему оставался живой и готовой к действию международной структурой. Акцент в его деятельности, правда, смещался к решению задач разоружения и создания общеевропейской системы безопасности. Но это вполне отвечало новым условиям в Европе и мире.
В закрытом протоколе совещания была зафиксирована договоренность подготовить к следующему совещанию ПКК предложения по пересмотру всех аспектов деятельности Варшавского договора, включая постепенное свертывание органов военного сотрудничества, по мере — это было в конце концов добавлено по нашему настоянию — развития хельсинкского процесса и формирования общеевропейских структур безопасности и сотрудничества. Предполагалось, что при подготовке реформы Варшавского договора будут рассмотрены такие вопросы, как статус Объединенных вооруженных сил, в том числе штаба ОВС, включая вопрос о его преобразовании в орган иного характера, способы выполнения союзнических обязательств, изменения и усовершенствования политического и военного механизма Варшавского договора, включая преобразование Специальной комиссий по разоружению, усиление ее функций.
Э. А. Шеварднадзе не скрывал своего облегчения по поводу достигнутых результатов. Он опасался, что дело могло обернуться хуже. Теперь же был получен результат, не только пригладивший наши отношения с соседними странами, но и позволяющий ставить вопрос о необходимости встречных шагов со стороны НАТО. Удовлетворен был и Президент СССР, заметивший, правда, после окончания переговоров, что обольщаться не стоит. Фактически наши союзники давно ушли от нас.
Официальное заседание ПКК, начавшееся в 9 часов 7 июля 1990 года, прошло гладко. В составе делегации ГДР присутствовали советники из ФРГ, одним из которых был брат покойного Г. фон Браунмюля — любимого сотрудника Геншера, убитого террористами. Были зачитаны заранее подготовленные речи, подписаны согласованные за несколько часов до этого документы. В этот же день состоялись краткие беседы М. С. Горбачева с новыми руководителями восточноевропейских государств. Для многих из них это была первая встреча с Президентом СССР, после которой в контактах с нашими восточноевропейскими соседями на президентском уровне настала длительная пауза. Если не считать беглых бесед на парижском саммите СБСЕ в ноябре, с визитом у нас после этого побывал лишь румынский президент И. Илиеску в апреле 1991 года да премьер-министр Болгарии Д. Попов в мае 1991 года. Намечавшаяся на ноябрь 1990 года встреча ПКК, ввиду наплыва других событий, по настоянию Президента СССР была отложена на более позднее время и постепенно ушла в 1991 год.
Да, заседание ПКК, повторяю, прошло гладко. Но переговоры, которые велись, а также поступившая затем из Венгрии, Польши и Чехо-Словакии информация ясно показывали, что ни о какой реформе Варшавского договора, его постепенной трансформации по мере складывания общеевропейских структур безопасности в Будапеште, Варшаве и Праге не помышляли. Курс был взят на роспуск Варшавского договора, причем произойти это должно было в два этапа: сначала ликвидировалась военная организация союза, затем прекращалось действие самого договора. Момент для осуществления этих шагов наши бывшие союзники, очевидно, решили выбрать, сообразуясь с конкретной обстановкой. Позиция румын и болгар при этом была, скорее, пассивной и сводилась к нежеланию входить в чрезмерное противоречие с нами, но в то же время и не противиться тому ходу событий, который намечала троица, получившая впоследствии название «выше-градской».
В нашем руководстве, на мой взгляд, отношение к этой перспективе было довольно спокойное. В военном смысле безопасность СССР никогда существенно не зависела от союза с венгерской или, скажем, чехословацкой армией. Дальнейшее пребывание наших войск в восточноевропейских странах становилось невозможным, да и бессмысленным с политической и военной точек зрения. Там было больше некого и нечего защищать, а как плацдарм для наших собственных действий в новой международной обстановке они теряли смысл и значение. Более того, учитывая неясность перспектив развития ситуации в Европе, рост националистических тенденций, малую эффективность еще только нарождавшихся общеевропейских структур, дальнейший военный союз с этими государствами мог обернуться для нас и неприятными сюрпризами. Поэтому сопротивляться роспуску Варшавского договора на определенном этапе дальнейшего развития не имело смысла, как не имело смысла и сохранять двусторонние союзнические договоры с нашими восточноевропейскими соседями. Важно было только, чтобы они, а не мы взяли на себя инициативу и ответственность перед историей и своими народами за это. Но в этом плане никаких проблем не возникло: все бывшие наши союзники один за другим официально поставили перед нами вопрос. об отмене договоров о дружбе, союзе и взаимной помощи и заключении взамен их новых, не содержащих больше каких-либо союзнических положений. Исключение на первом этапе составили лишь болгары, но и они вскоре решили «подравняться» под общую позицию.
Так выглядела ситуация в делах с восточноевропейскими странами, если смотреть на, нее трезвыми и холодными глазами. Но многие в те месяцы все еще взирали на восточноевропейские страны и Варшавский договор через очки старых представлений, искренне возмущались по поводу наметившихся неизбежных перемен, щедро сыпали упреки в адрес «неверных» и «неблагодарных» союзников, а заодно и тех, кто якобы позволил им вести себя «неподобающим образом».
В этой связи в огород МИД СССР на протяжении последующих месяцев было брошено немало тяжелых камней.
Напор критики наша внешняя политика в полной мере ощутила в июльские дни XXVIII съезда КПСС, делегатом которого я был избран от загранорганизаций партии. Ураган страстей поднялся против А. Н. Яковлева. Выступление Э. А. Шеварднадзе в любой момент могло закончиться взрывом в зале, но не закончилось им только благодаря исключительной интуиции и ловкости оратора.
Затем было заседание секции съезда по внешней политике, где мне пришлось выступать. Злые вопросы: есть ли еще соцсодружество, что такое теперь Варшавский договор и СЭВ, почему Советский Союз идет на уступки по всему фронту, кто «проглядел» Восточную Европу и ГДР?
Помню резкое выступление члена военного совета Южной группы войск Никулина: эффективность нашей внешней политики обеспечивается вооруженными силами, слабым же всегда диктуют; СССР теряет позиции сверхдержавы, баланс сил в мире нарушается, готовится предательство; идея общеевропейского дома — призрак, нас вытесняют из Европы и ничто не предлагают взамен; мир и свобода не могут держаться на слабости; к ответу Шеварднадзе и т. д. Это был серьезный сигнал. Период любования успехами нашей внешней политики заканчивался, наступало время трудных боев, а наиболее тяжелые и ответственные внешнеполитические решения нашему руководству еще только предстояло принять.
Правда, XXVIII съезд КПСС не был больше ни камертоном, ни даже адекватным отражением положения и главных тенденций в развитии страны. Партия, конечно, спорила и митинговала, но явно не умела и не хотела вписаться в крутой вираж новой жизни. Предстояла борьба за власть. Чтобы предвидеть это, не надо было быть пророком. Вести ее можно было лишь новыми методами, решительно демократизируясь и обретая качества парламентской партии. В последний период пребывания в Бонне я занялся вместе с сотрудниками внутриполитической группы сбором материалов о том, как строят свою работу ведущие партии ФРГ — ХДС, СДПГ, какие у них существуют инструкции и рекомендации на районном, городском, земельном уровне, как построен центральный аппарат, как ведется борьба за голоса избирателей, как обеспечивается единообразное осуществление основ политики партии через депутатов от деревенских общин до боннского парламента. Это была увлекательнейшая работа. Результаты ее были переданы в Москву. Наши боннские партнеры даже выразили готовность показать свою внутреннюю кухню нашим партийным работниками — речь ведь шла об изучении опыта парламентаризма.
К сожалению, все осталось втуне. Никто на наши записки не отреагировал, никакие стратеги организации партийной работы «по-новому» приглашениями не воспользовались. Как потом выяснилось, никто этих материалов в ЦК КПСС на серьезном уровне и читать не стал. Не до того, видимо, было, о другом думали.
Когда XXVIII съезд подошел к концу и начались выборы руководящих органов, стало ясно, что КПСС как структура, способная руководить страной, кончается. Не видно было никакой четкой и привлекательной стратегической линии партии на будущее. Прежние кадры, имевшие опыт руководства страной, при первом голосовании почти полностью были выметены из состава ЦК. Многие из них даже были рады этому, не видя дальнейшей перспективы. По настоянию М. С. Горбачева, это положение затем было несколько подправлено, но не до конца. В самый критический этап своей истории КПСС вошла в небоеспособном состоянии.
Тогда, после съезда, ходила загадка-шутка: «Скажи-ка, кто у нас теперь члены Политбюро и секретари ЦК?» Никто этого больше не знал, да и не считал нужным знать. Власть партии заканчивалась при ее собственном тому содействии, хотя структурная оболочка еще долгое время создавала иллюзию политической силы.
То, что рушилось всевластие партийного аппарата, видели, понимали многие и радовались этому. Но вряд ли в тот момент понималось в полной мере то, что КПСС была единственной в СССР общественно-политической структурой, охватывавшей всю страну и худо-бедно скреплявшей еще ее единство. Других общесоюзных партийных структур не было; все, что возникало в процессе демократических преобразований, носило республиканский, национальный характер, а следовательно, несло в себе семена будущего развала.
В те дни германские дела захватили меня почти полностью. Все происходившее на других направлениях воспринималось через призму предстоящего воссоединения немцев. Работа шла в сумасшедшем режиме и темпе. Их задавал министр, подвергавший себя немыслимым нагрузкам. Встречи и переговоры, полеты за границу и приемы в Москве шли непрерывной чередой, требовали тщательной подготовки, а порой, должен признаться, наводили на мысль: зачем вся эта гонка? Не всякий разговор по своим конкретным результатам оправдывал затраты физических и интеллектуальных сил.
Однако все это имело смысл. Сказывался немалый политический опыт Э. А. Шеварднадзе, его знание людей, искусство строить личные отношения, просчитывать ситуацию и без нужды не обострять ее. Ситуация же для советской внешней политики была ох как не проста. В ГДР дела шли все хуже. После того как в результате выборов 18 марта 1990 года правительство ГДР и ее парламент, по сути дела, оказались в руках ФРГ и ее партий, после введения в ГДР в обращение марки ФРГ, после начала создания наряду с валютной так называемой «социальной» унии нам начали исподволь объяснять, что воссоединение произойдет, на худой конец, и без согласия СССР, что договор о воссоединении может быть подписан немцами с тремя западными державами, а мы потом, как в ситуации после заключения Сан-Францисского договора с Японией в 1951 году, будем иметь удовольствие провести отдельные переговоры с Германией, а заодно и обсудить с ней проблемы наших, на сей раз «западных», территорий, например Калининградской области.
В оборот пошла шутливая, но многозначительная формула «2+4= 1+5». Одновременно нам говорили, что любой слишком уж детальный и содержательный договор с немцами будет воспринят ими как обидное ограничение собственного суверенитета, поэтому нам не стоит перегибать палку. Один из моих западных коллег убеждал меня, что все содержание будущего договора лучше всего свести к констатации воссоединения Германии, фиксации ее границ и отмене четырехсторонних прав и ответственности и на этом закончить дело. К чести немцев должен сказать, что их представители вели себя умнее, понимая, сколь сложен вопрос для нас со всех точек зрения и сколь важно сделать так, чтобы в исторический момент восстановления единства Германии не заложить вновь семена исторической вражды и конфликта между нашими народами.
В те дни было исключительно важно все время держать палец на пульсе событий. Следить за переменами в настроениях и замыслах наших партнеров по переговорам, влиять на них, перестраивать собственную позицию. Удивляются, зачем в то время министр «носился» к Геншеру в Женеву, Виндхук, Брест, Мюнстер, зачем столько раз встречался с Дюма, Хэрдом, плавал на лодке с Бейкером, принимал де Микелиса, генерального секретаря НАТО Вернера, руководителя Комиссии ЕС Делора, уделял время тогдашнему руководству ГДР. Вот именно за этим. Во всяком случае мне так казалось в те месяцы. Надо было добиваться оптимального результата в условиях самого жесткого цейтнота и в игре, при которой у нас с каждым днем оставалось все меньше козырей. Вернее, был один неразменный козырь: использование наших военных возможностей в ГДР. Но это могло кончиться катастрофой, и с самого начала нашим руководством, насколько я могу судить, исключалось.
Тем не менее наша дипломатия отнюдь не могла позволить себе дрейфовать по волнам событий. После долгих и трудных внутренних обсуждений мы, то есть МИД, Минобороны, КГБ и Международный отдел ЦК КПСС, наконец согласовали и утвердили в Политбюро ЦК КПСС проект основных принципов будущего германского урегулирования, с которым и вышли на переговоры «2+4». Советская позиция обрела стройность и систематичность и окончательно вышла из стадии провозглашения общих постулатов. Это позволяло приступить в группе экспертов, где Советский Союз представлял наш опытнейший германист и мой бывший начальник А. П. Бондаренко," к реальной отработке текста будущего соглашения, то есть к переговорам в собственном смысле этого слова.
Наш документ был внесен Э. А. Шеварднадзе на встрече министров иностранных дел «шестерки» в Берлине 22 июня, в день 50-й годовщины нападения гитлеровской Германии на Советский Союз. Его стоит привести целиком и для истории, и для понимания основного содержания нашей первоначальной официальной позиции.
Основные принципы окончательного международно-правового урегулирования с Германией
С (дата) по (дата) в (место) состоялись переговоры министров иностранных дел Германской Демократической Республики и Федеративной Республики Германии с министрами иностранных дел Соединенного Королевства Великобритании и Северной Ирландии, Французской Республики, Соединенных Штатов Америки и Союза Советских Социалистических Республик, которые действовали на основании своих прав и ответственности в отношении Германии в целом и Берлина, закрепленных в соглашениях и решениях четырех держав военного и послевоенного периода, Уставе Организации Объединенных Наций и ее документах, а также получивших свое отражение в договорах Союза Советских Социалистических Республик с Германской Демократической Республикой и Соединенного Королевства Великобритании и Северной Ирландии, Французской Республики и Соединенных Штатов Америки с Федеративной Республикой Германии.
В результате переговоров были согласованы нижеследующие основные принципы окончательного мирного урегулирования с Германией, определяющие внешние условия, при выполнении которых Германская Демократическая Республика и Федеративная Республика Германии в порядке осуществления своего права на самоопределение могут создать единое немецкое государство в той форме и в тех временных рамках, которые будут сочтены ими целесообразными, и с учетом законных прав и интересов других государств, в том числе тех, которые не принимали участия в настоящих переговорах.
1. Объединенная Германия создается на территории Германской Демократической Республики, Федеративной Республики Германии и района Большого Берлина, как он был определен соглашениями Европейской Консультативной Комиссии от 12 сентября 1944 года. Ее внешними границами будут границы Германской Демократической Республики и Федеративной Республики Германии на день подписания настоящего документа. Объединенная Германия не будет иметь территориальных претензий к кому бы то ни было. Противоречащие этому конституционные и иные немецкие правовые постановления и предписания будут отменены властями объединенной Германии.
На этой основе могут быть заключены отдельные двусторонние пограничные урегулирования с теми государствами, которые этого пожелают. Это предполагает, в частности, заключение договора о незыблемости западной границы Польши по Одеру — Нейсе.
2. Объединенная Германия будет строить свою политику так, чтобы с ее территории исходил только мир. С ее территории не будет предприниматься военных действий против кого бы то ни было ни собственными силами, ни в союзе с другими государствами, исключая случаи осуществления законного права на самооборону. На ее территории не должна также иметь место военная деятельность третьих государств, направленная против кого бы то ни было.
Со своей стороны Соединенное Королевство, Французская Республика, Соединенные Штаты Америки и Союз Советских Социалистических Республик будут руководствоваться в отношении объединенной Германии тем же.
3. Вооруженные силы объединенной Германии по своей численности и вооружениям будут сокращены до уровня разумной достаточности для целей обороны и подвергнуты структурным изменениям для обеспечения неспособности к ведению наступательных действий. Эти сокращения и структурные изменения будут произведены в течение трех лет с момента создания единого германского парламента и правительства с использованием механизмов венских переговоров либо, если назначенные сроки не будут выдерживаться, независимо от этих переговоров.
В любой данный момент спустя три года после создания единого германского парламента и правительства численность германских вооруженных сил не будет превышать суммарного предела в 200–250 тыс. чел. для сухопутных, военно-воздушных и военно-морских сил.
Объединенная Германия не будет производить, иметь, получать, размещать на своей территории и передавать кому бы то ни было ядерное, химическое и биологическое оружие, а также оружие, основанное на новых физических принципах. Объединенная Германия сверх того обязуется не распоряжаться полностью или частично видами этого оружия и не участвовать в принятии решений об их применении.
4. Объединенная Германия признает законность тех мер и постановлений, которые принимались четырьмя державами в вопросах денацификации, демилитаризации и демократизации совместно или каждой в своей бывшей оккупационной зоне. Правомерность этих решений, в том числе по имущественным и земельным вопросам, не подлежит перепроверке либо пересмотру немецкими судами или другими немецкими государственными органами.
Немецкие власти будут содействовать тому, чтобы была обеспечена справедливая компенсация лицам, использовавшимся на принудительных работах в Германии в период второй мировой войны.
5. Объединенная Германия примет все меры к тому, чтобы не допустить возрождения нацистской политической идеологии, а также национал-социалистских политических партий и движений. В случае возникновения таких партий и движений их деятельность будет запрещаться.
6. Объединенная Германия обязуется обеспечить неприкосновенность мемориальных сооружений, других памятников, воздвигнутых на немецкой территории в память о жертвах, принесенных народами в деле разгрома фашизма, а также военных захоронений граждан стран антигитлеровской коалиции. Будет осуществляться уход за этими объектами.
7. Объединенная Германия подтверждает в соответствии с принципом «пакта сунт серванда» действительность всех международных договоров и соглашений, которые были заключены Германской Демократической Республикой и Федеративной Республикой Германии, на переходный период, который будет длиться пять лет с момента создания единого германского парламента и правительства. Существовавшее на момент объединения Германии фактическое положение, связанное с принадлежностью ГДР к ОВД, а ФРГ к НАТО, не будет изменяться, а компетенции ОВД и НАТО — распространяться на территории, не входившие в их сферу действия.
В течение 21 месяца с момента создания единого германского парламента и правительства будут проведены переговоры между Германией и государствами — участниками ранее заключенных договоров об уточнении, изменении либо прекращении действующих обязательства и замене их новыми на основе взаимного согласия сторон. По прекращении прав и ответственности четырех держав объединенная Германия не будет ограничена в своем праве заключать такие международные соглашения, какие она пожелает, с учетом положений настоящих основных принципов.
8. На территории объединенной Германии на протяжении переходного периода, который будет длиться не менее пяти лет со дня образования единого германского парламента и правительства, будут и далее размещаться контингенты войск Соединенного Королевства, Французской Республики, Соединенных Штатов Америки и Советского Союза. Условия их пребывания и деятельности будут определяться соглашениями, заключенными Германской Демократической Республикой и Советским Союзом и соответственно Федеративной Республикой Германии с Соединенным Королевством, Французской Республикой и Соединенными Штатами Америки.
В течение переходного периода будут проведены переговоры о глубоких сокращениях войск четырех держав в Германии на основе взаимности. По достижении германскими вооруженными силами суммарного предела, как это предусмотрено пунктом 5 настоящих основных принципов, контингенты войск четырех держав должны составлять не более 50 процентов от уровня численности этих войск на момент подписания данного документа. В дальнейшем войска четырех держав должны быть полностью выведены с территории Германии либо не превышать символического предела, согласованного с германским правительством Соединенным Королевством, Французской Республикой, Соединенными Штатами Америки и Советским Союзом каждый на двусторонней основе.
9. Контингенты войск Соединенного Королевства, Французской Республики и Соединенных Штатов Америки не будут пересекать линию, совпадающую с нынешней государственной границей между Германской Демократической Республикой и Федеративной Республикой Германии, исключая передвижения их войск из состава контингентов, размещающихся в западных секторах Берлина. Контингенты войск Советского Союза со своей стороны также не будут пересекать указанную линию.
10. Контингенты войск Федеративной Республики Германии и контингенты войск Национальной народной армии Германской Демократической Республики соответственно не будут пересекать линию, совпадающую с нынешней государственной границей между Федеративной Республикой Германии и Германской Демократической Республикой. Районы постоянной дислокации контингентов бундесвера через три года с момента подписания настоящего документа будут находиться к западу от линии Киль — Бремен — Франкфурт — Хайльбронн — Штутгарт — Констанц, а районы постоянной дислокации контингентов Национальной народной армии — к востоку от линии Росток — Лейпциг — Гера — Шляйц. Такое урегулирование будет оставаться в силе вплоть о роспуска НАТО и Варшавского договора либо до выхода Германии из этих союзов.
Без ущерба для вышеизложенного объединенная Германия может иметь пограничную охрану, полицейские формирования и таможенную службу, действующие без ограничений на всей территории страны.
11. После создания единого германского парламента и правительства режим оккупации западных секторов Берлина прекращается, все войска четырех держав покидают район Большого Берлина в течение шести месяцев. Союзнические соглашения о берлинских воздушных коридорах, берлинской контрольной зоне, порядке военного транзита по наземным коммуникациям утрачивают силу, о чем будет подписан соответствующий протокол уполномоченными на то представителями четырех держав. Расформировывается действующая в западных секторах Берлина союзническая комендатура, а также упраздняются военные миссии и другие дипломатические представительства, аккредитованные при Союзном контрольном совете в Берлине.
После этого Соединенное Королевство, Французская Республика, Соединенные Штаты Америки и Советский Союз заявят о приостановке действия Четырехстороннего соглашения от 3 сентября 1971 года, которое окончательно утратит силу в момент прекращения действия четырехсторонних прав и ответственности за Берлин и Германию в целом.
Стороны будут содействовать использованию возможностей Берлина для создания общеевропейских структур безопасности и сотрудничества, включая размещение в этом городе соответствующих органов.
12. Параллельно и в оптимальной синхронизации с процессом объединения Германии и осуществлением вышеизложенных основных принципов окончательного мирного урегулирования Германская Демократическая Республика и Федеративная Республика Германии вместе с Соединенным Королевством, Французской Республикой, Соединенными Штатами Америки и Советским Союзом, действуя совместно с другими государствами — участниками СБСЕ, будут активно способствовать дальнейшему углублению и развитию хельсинкского процесса как главного фактора стабильности в Европе. С этой целью ими будут предприняты энергичные меры по институционализации процесса СБСЕ и формированию новых интегрирующих и направленных на взаимную адаптацию структур в области политики, безопасности (включая предотвращение военной угрозы и конфликтов, уменьшение военной опасности и расширение мер доверия, осуществление контроля над вооружениями), экономики, науки и техники, экологии, прав человека и гуманитарного сотрудничества.
13. Настоящие согласованные основные принципы будут представлены совещанию глав государств и правительств, подписавших Заключительный акт в Хельсинки.
Они подлежат ратификации парламентами участвующих в их выработке государств, а после завершения процесса объединения обоих германских государств — парламентом Германии.
14. Через 21 месяц после создания парламента и правительства новой объединенной Германии состоится конференция министров иностранных дел Соединенного Королевства, Французской Республики, Соединенных Штатов Америки, Советского Союза и Германии, на которой будут рассмотрены итоги переговоров между Германией и государствами — участниками ранее заключенных договоров с ГДР и ФРГ, а также общее состояние выполнения настоящих основных принципов окончательного мирного урегулирования. Участники конференции определят после этого порядок и время подписания заключительного протокола о прекращении прав и ответственности четырех держав за Берлин и Германию в целом, а также условятся о необходимых шагах по отзыву оговорок четырех держав, сделанных при приеме в Организацию Объединенных Наций двух германских государств.
Совершено в (место) (дата), в — экземплярах, на русском, английском, французском, немецком языках, каждый из которых имеет одинаковую силу.
Подписи
Утверждение в ЦК КПСС этого документа, правда, несколько затянулось. События быстро шли вперед, подмывая нашу позицию. Основные положения переданного в Берлине нами проекта я обсуждал с политиками в Бонне еще в начале мая, не встречая особых возражений, а в ряде моментов получая и поддержку. В конце июня положение выглядело уже иначе. Во всяком случае три державы к этому моменту вполне могли прийти к выводу, что при воссоединении Германии им не потребуется поступиться ничем применительно к членству ФРГ в НАТО и пребыванию там своих войск.
По большому счету при этом в отношениях Германии с тремя державами мало что менялось. Но могли ли немцы в тот момент ставить перед собой такую задачу и входить в спор со своими союзниками в решающий час немецкой истории? Думаю, что нет. При опоре на три державы они попытались «Выбить» из нашего документа все то, что могло тяготить их, оставив остальное как бы на потом. Наш документ был встречен на Западе более чем холодно.
Помнится, как, проводя по завершении берлинской встречи пресс-конференцию, Э. А. Шеварднадзе в сердцах сказал, что три державы лишь говорят о том, что доверяют немцам. На самом деле применительно к своим отношениям с Германией они ничто не хотят менять, не желают убрать ни одного своего солдата. Радикально меняем свои отношения с Германией мы, потому что будем их строить по-новому. А иметь иностранные войска у себя в стране никому не нравится. Придет поэтому время решать этот вопрос и применительно к войскам трех держав в Германии.
Чтобы понять причину этого заявления надо вспомнить о том, что начало заседания в Берлине было обставлено церемонией торжественного демонтажа союзнического КПП «Чекпойнт Чарли» на Фридрихштрассе. Выступая на этой церемонии, Э. А. Шеварднадзе, по моему предложению, призвал поскорее вывести войска четырех держав из германской столицы. Это вызвало бурные аплодисменты собравшихся немцев, но явно не понравилось представителям западных держав.
Вечером после встречи состоялась беседа Э. А. Шеварднадзе с Дж. Бейкером в нашем посольстве-на Унтер-ден-Линден. Судя по всему, она была не из приятных. Другая сторона к этому времени твердо уверилась в том, что для нее путь к соглашению о внешних аспектах германского объединения будет довольно легкой прогулкой. Наш документ путал карты, вызывал раздражение, показывал, что интересы Советского Союза придется все же уважать и учитывать.
Э. А. Шеварднадзе после этой беседы с Дж. Бейкером был задумчив и, как казалось, расстроен. В самолете при подведении итогов он передал мне текст нашего документа и заметил: «Что от этой бумаги останется?» В этих словах я почувствовал упрек. Кроме того, чисто оптически это выглядело так, будто министр на будущее от нашего документа отмежевывается. Я ответил тогда, что кое-чем придется, конечно, пожертвовать. Иначе на переговорах не бывает. Но немало и останется. Надо только нажимать. Эдуард Амвросиевич промолчал.
Как обстояло дело в действительности, после воссоединения рассказал мне, а затем и описал в своей книге «Круглый стол с острыми углами» начальник управления планирования МИД ФРГ и бывший главный помощник Геншера Франк Эльбе. Ограничусь двумя цитатами:
«Перед обедом (18 июня 1989 года в Мюнстере. — Ю. К.) начальник штаба планирования Шеварднадзе Сергей Тарасенко отвел в сторону начальника секретариата Геншера Эльбе и передал ему записку с соображениями, выработанными штабом планирования советского МИД. Об отмене прав четырех держав лишь по истечении переходного периода времени там больше не было и речи. Эльбе переспросил, как это понимать. Не волнуйтесь, сказал Тарасенко, все будет так, как написано в этой бумаге.
Тарасенко был особенно близок к Шеварднадзе. Не было никаких сомнений в том, что он поручил ему подбросить нам те соображения, которые сам пока не хотел затрагивать на переговорах делегаций. Геншер воспринял это событие с большим удовлетворением, поскольку оно определенно выражало готовность Советов пойти на подвижки».
Это происходило за четыре дня до внесения наших предложений в Берлине. Что же касается событий в Берлине в день, когда вносился наш проект, то Эльбе рисует их так:
«В то время как Шеварднадзе излагал свой несуразный проект за столом конференции, Джим Бейкер передал своему западногерманскому коллеге записку: «Что это значит?» Геншер написал в ответ: «Показуха». Американец в знак согласия кивнул…
Шеварднадзе публично показывал, что он отмежевывается от зачитанного текста проекта договора. Он охарактеризовал его как предложение, над которым еще надо много работать и к которому есть разные варианты. В разговоре с Геншером он успокаивал своего коллегу: «Этот проект еще не последнее слово». На пресс-конференции бросалось в глаза, что Шеварднадзе и Геншер перешептывались и смеялись. Несколько позже глава боннского МИД раскрыл перед узким кругом журналистов причину веселья: он шепнул своему советскому коллеге, что процесс демократизации, видно, зашел в Советском Союзе так далеко, что перед партийным съездом, как на Западе, приходится делать жесткие заявления.
Оглядываясь назад на события в Берлине, надо признать, что неофициально переданная Тарасенко в Мюнстере записка имела свой тактический смысл. Это было успокоительное сообщение о том, что советскую позицию на переговорах в Берлине не следует принимать за чистую монету».
Комментировать эти откровения Эльбе мне трудно. Скажи он мне такое в июне 1990 года, я бы воспринял это как попытку оклеветать моего шефа. Впрочем, ничего подобного тогда Эльбе не писал и не говорил.
Стрелки будущего германского урегулирования были окончательно расставлены 14–16 июля во время визита в СССР канцлера Г. Коля и Г.-Д. Геншера. Переговоры начались в Москве с беседы с глазу на глаз между Колем и Горбачевым, беседы же в широком составе проходили на Северном Кавказе в местечке Архыз, напоенном свежайшим воздухом и залитым в те дни ярким солнцем. Шумела горная река, вода которой, по словам местных жителей, настолько чиста, что годится для заправки аккумуляторов. Эта была величественная кулиса под стать намечавшемуся принятию крупных решений.
В Архыз мы прилетели вертолетами ближе к вечеру после того, как М. С. Горбачев показал канцлеру Ставрополь — место своей прежней работы, бескрайние степи, где шла уборка хлеба, пригласил подняться на комбайн, угостил свежеиспеченным хлебом. Везде шли беседы с людьми, которые интуитивно понимали, что готовится какая-то важная договоренность с немцами. Главное, что звучало в словах людей, так это желание жить с Германией в мире, не допустить повторения страшного прошлого, создать новую основу для прочного сотрудничества. На канцлера и сопровождающих его лиц все это — и богатый привольный край, и люди, и радушие хозяев — произвело глубокое впечатление. Настроение с обеих сторон было превосходное.
Еще в ходе бесед в Москве и канцлеру, и Г.-Д. Геншеру был передан наш проект «большого» советско-германского договора. По пути из Москвы в Ставрополь делегация ФРГ внимательно читала его текст. Судя по репликам, проект нравился. Некоторые видные чиновники даже говорили, что замечаний нет и можно посоветовать канцлеру без особой доработки подписать договор. Как всегда, более осторожные сотрудники МИД ФРГ старались умерить пыл своих коллег, говоря, что «с ходу» такие документы не принимаются.
Поздно вечером по прибытии, когда немецкие гости разошлись спать, у президента прошло последнее перед переговорами совещание. В целом имелась ясность по поводу того, как мог бы выглядеть пакет урегулирований, который предстояло «зашнуровать» в Архызе. Он включал в себя целый ряд тесно связанных между собой политически и логически вопросов: основные параметры договоренности «шести», содержание «большого» советско-германского договора, дальнейшее пребывание и планомерный вывод наших войск из ГДР, тактика совместных с ФРГ действий по реализации того, о чем будет условлено. Однако многие важнейшие детали, цифры, взаимосвязи могли быть определены только завтра в конкретном обмене мнениями между руководителями обоих государств. Им предстояло принять окончательные решения. Учитывая значение проблем, Архызу явно суждено было войти в европейскую и мировую историю.
При подготовке архызской встречи на межведомственном уровне остался несогласованным один вопрос: срок пребывания наших войск в Восточной Германии. Немецкая сторона стремилась максимально сократить его, настаивая на выводе Западной группы войск в течение трех лет или даже в более короткие сроки. Министерство обороны СССР требовало не менее пяти лет. Решить этот вопрос в Москве так и не удалось. Отношения между руководством Минобороны СССР и нашим ведомством к тому времени были весьма натянутыми. В Архызе представителей наших военных не было, как, впрочем, не было и представителей бундесвера. В тот вечер президент советовался по телефону с маршалом С. Ф. Ахромеевым, который высказался в том плане, что компромиссный срок в 4 года был бы приемлем.
На следующий день договоренность была к концу дня достигнута по всем вопросам. На пресс-конференции в Железноводске М. С. Горбачев и Г. Коль подробно изложили ее основные пункты, так что архызский результат оказался как бы публично и окончательно зафиксирован обеими сторонами. Изменениям и пересмотру он не подлежал.
Не только на переговорах «2+4», но и в европейских делах возникла новая ситуация: ФРГ и СССР заранее условились, каков может быть результат обсуждения вопросов объединения Германии, каковыми станут будущие отношения этой новой Германии с СССР. Это была политическая сенсация, сигнал глубоких перемен, наступающих в раскладе сил и распределении ролей в Европе. В дипломатических кулуарах остряки заговорили о том, что формула «2+4=1+5» трансформируется в новое уравнение «2+4= 1+1».
Архыз, о котором 17 июля в Париже Э. А. Шеварднадзе проинформировал своих коллег — участников переговоров «шестерки», всеми приветствовался. Не думаю, однако, что он всем на Западе так уж и понравился. Во всяком случае класть на бумагу на переговорах «шести» то, о чем договорились с ФРГ, оказалось не столь легко. Последний спор вокруг архызских договоренностей разыгрался в Москве в ночь перед подписанием документа об окончательном урегулировании в отношении Германии 12 сентября 1990 года.
Слух о предстоящем заключении широкомасштабного советско-германского политического договора. заставил встрепенуться многих в Европе. Вскоре после этого возникла идея заключения советско-французского, советско-итальянского, а затем и советско-испанского договоров. Особенно засуетились французы. Коль скоро речь пошла о новом политическом договоре с СССР, они обязательно хотели быть «первее» немцев. И наша сторона, и немцы приветствовали развитие событий в таком направлении. Советско-германский договор не должен был быть чем-то исключительным, противостоящим отношениям с другими странами. Не в этом была его цель. Речь шла о строительстве новой Европы.
В условиях нараставшей в стране критики нашей внешней политики по поводу потерь прежних позиций в Восточной Европе и эрозии Варшавского договора важно было получить встречный сигнал готовности Запада начать трансформацию НАТО, коренным образом пересмотреть отношения североатлантического альянса и его членов с Восточной Европой.
Э. А. Шеварднадзе настойчиво ставил этот вопрос в контактах со своими западными собеседниками и был весьма удовлетворен, когда лондонская сессия НАТО выразила готовность не рассматривать Советский Союз и другие восточноевропейские страны в качестве противников, заявила о намерении изменить стратегию блока. Открывалась возможность подписания декларации о новых отношениях между странами НАТО и Варшавского договора, которая должна была стать существенным вкладом в систему решений по формированию новой ситуации в Европе. Готовился мощный аккорд: подписание венских договоренностей по сокращению обычных вооружений и о мерах доверия в Европе, политической хартии новой Европы, документа о новых отношениях между НАТО и Варшавским договором, причем все это так или иначе по времени и политическому смыслу должно было быть увязано с германским урегулированием, системой крупных весомых договоров СССР с ведущими европейскими странами.
В этом плане существенными вехами стали визит в Москву генерального секретаря НАТО М. Вернера и затем, с интервалом в несколько дней, председателя Комиссии европейских сообществ Ж. Делора.
Вернера я знал по Бонну мало, но зато с его женой в те времена поддерживала неплохие отношения моя жена. По его приезде в Москву контакт быстро сложился, тем более что Вернер активно сочувствовал всем происходящим в нашей политике переменам, поддерживал намечавшийся поворот в советско-германских отношениях. Сам по себе приезд высшего представителя НАТО в СССР был сенсацией для своего времени. Но, кроме того, этот визит нес и существенную политическую нагрузку. Развитие отношений с НАТО в последующие месяцы, правда, не пошло так, как об этом договаривались обе стороны. Мешали наши внутриполитические неурядицы, нараставшие сложности в делах с Варшавским договором. Но кое-что для развития отношений с НАТО сделать все же удалось, и, в частности, была надежда, что дальнейшие шаги в этом направлении встретят поддержку в штаб-квартире НАТО в Брюсселе. В этом я мог убедиться, беседуя с М. Вернером в конце 1990 года в Брюсселе, а затем в апреле 1991 года в Праге.
Беседа ныне уже покойного М. Вернера с нашим министром 14 июня 1990 года в особняке МИД СССР на улице А. Толстого была примечательна во всех отношениях. Генеральный секретарь НАТО прямо говорил о необходимости преодолеть конфронтацию и установить тесные отношения. НАТО должна была, по его мнению, получить другое содержание и цели. Он высказался за новую архитектуру сотрудничества, в которой США и СССР играли бы по-прежнему важную роль, но в которой нашли бы себе подобающее место все суверенные государства. Некоторые рассуждают, заметил тогда М. Вернер, что не следует включать СССР в эту архитектуру безопасности. Но это неумная и даже оскорбительная постановка вопроса, так как без СССР не может быть новой Европы безопасности и сотрудничества. Она либо будет включать Советский Союз, либо ее не будет. Тогда авторитет СССР был еще очень высок.
Выход из состояния конфронтации наш «главный противник» видел в продолжении разоружения и отказе всех государств от физической способности к нападению, переходе к политическому, экономическому и со временем даже к военному сотрудничеству. Лондонская декларация — это не только слова и намерения, это будущие дела и решения, которые должны улучшить безопасность обеих сторон, заверял он.
Разумеется, все это встречало активную поддержку с нашей стороны. Министр развил тогда концепцию содержания возможной декларации об отношениях государств НАТО и Варшавского договора. Ее основными элементами были такие положения, как отказ рассматривать друг друга как противников, неприменение силы первыми, незыблемость границ, воздержание от угрозы силой или ее применения, неоказание любой стране, первой применившей силу, военной, экономической и другой помощи, обязательство строить отношения на основе добрососедства, готовность способствовать созданию общеевропейских структур, осуществить трансформацию своих союзов, шаги по реальному сокращению вооружений, уменьшение роли ядерного оружия в военных доктринах и военной деятельности, установление регулярных связей между обоими союзами, аккредитация дипломатических представителей, активные контакты по военной линии и т. д. Многое из этого вошло затем в парижский документ. Эта программа могла быть ориентиром в развитии отношений с НАТО на предстоящий период, если, разумеется, обстоятельства позволили бы это.
Конструктивно прошла беседа М. Вернера и с Президентом СССР. Вернер передал ему приглашение нанести официальный визит в штаб-квартиру НАТО и выступить перед высшими представителями стран — членов этой организации. Предполагалось сделать это еще до конца года. Приглашение было принято, но реализовать его затем не представилось возможным.
Важным этапом нашего сближения с Западной Европой был приезд в Москву и Делора 19 июля 1990 года. Он был у М. С. Горбачева, а затем имел подробную беседу с Э. А. Шеварднадзе. Формирование наших будущих отношений с Европейским Союзом должно было стать одной из доминант советской европейской политики. Надо было смотреть в будущее, в котором ясно просматривались контуры не только единого внутреннего рынка двенадцати стран ЕС, но и вполне реальная перспектива государственной, политической и военной интеграции этой группы государств, по своему совокупному потенциалу не только не уступающих США, но и во многом превосходящих их. Вместе с тем состояние наших связей с Европейским Союзом было близко к зачаточному, особенно это относилось к политическим аспектам сотрудничества. Да и экономические дела, в общем, сводились к договоренности о взаимном признании и установлении официальных отношений. А на первый план в европейской политике уже выходила проблема образования единого экономического пространства, преодоления сложившейся в прежние годы взаимной отчужденности, объединения усилий вокруг крупных проектов общеевропейской значимости. Иначе лозунг общего европейского дома рисковал остаться благим пожеланием, а Советскому Союзу грозила опасность пребывать за воротами европейских интеграционных структур еще много-много лет.
Беседа с Делором была насыщенной, не простой. Надо было убедить его в необходимости перевода отношений ЕС с СССР на качественно новую ступень. Этого требовали те глубокие перемены, которые происходили в Европе. Э. А. Шеварднадзе подчеркивал, что подачек мы не просим. Надо совместно решать главную задачу — обеспечить необходимые условия для стабильного, мирного развития в Европе. До последнего времени нарастало военное противостояние, а люди все же спали спокойно. Сейчас же развиваются позитивные процессы, конфронтация уходит на задний план, а достаточных гарантий безопасности нет. Надо поэтому действовать, и действовать решительно. В этом плане мы хотим резкой активизации сотрудничества с ЕС.
Делор эту мысль хорошо воспринял и подхватил. Он рассказал о планах действий стран ЕС в связи с предстоящим объединением Германии, о необходимости принять меры для того, чтобы по возможности оградить и сохранить многолетние связи экономик ГДР и СССР, о намерении ЕС серьезно заняться изучением вопроса о путях содействия нашей экономической реформе. Стратегическая цель при этом — подготовить органичное включение советской экономики в мировую.
Была достигнута договоренность о том, что руководство Комиссии европейских сообществ использует для этого все существующие возможности, вытекающие из договоренностей с СССР, а также постарается изыскать новые, чтобы обеспечить базу для подключения или вовлечения СССР в строительство европейского экономического пространства.
Пока же, однако, ЕС до конца года собирались оформить новые договорные отношения с Венгрией, Польшей и Чехо-Словакией. Соответствующие шаги в отношении стран — членов ЕАСТ планировалось провести до конца 1991 года.
Хотя Комиссия ЕС и планировала оказать странам СЭВ, прежде всего Венгрии и Польше, помощь на 10 млрд долларов, обращали на себя внимание настойчивые призывы Делора по возможности сохранить и продолжить сотрудничество в рамках СЭВ. Этому сотрудничеству, говорил он, 40 лет. Есть сложившееся разделение труда, живая, разветвленная ткань связей. Нельзя изменить ее за один день. Нельзя вдруг повернуть этот экономический колосс на другой курс и с нуля выстроить новые валютные взаимоотношения. На Западе сложился ЕС, а на Востоке есть другая особая система сотрудничества. Не торопитесь, не пытайтесь строить на песке, говорил он.
Предупреждение было своевременное. Но его никто не хотел слушать ни у нас, ни в столицах наших восточноевропейских союзников. Мы решительно переходили на расчеты в свободной валюте. Решение Совмина СССР было принято и начинало выполняться. Последствия, причем сокрушительные, вскоре дали о себе знать.
Несмотря на огромную занятость германскими делами и приближение парижского саммита, министр то и дело напоминал о том, что мы мало занимаемся восточноевропейскими государствами, «забыли» о них. Делал он это ненавязчиво, но в результате в душе оставалось чувство вины и мысль, что надо поскорее найти способ поправить положение.
Потому, когда Э. А. Шеварднадзе заговорил о необходимости возобновить наши отношения с Албанией, я воспринял это с энтузиазмом. Вопрос давно назрел и не был связан с кучей почти не разрешимых проблем, которые образовались в наших отношениях с другими странами восточной и юго-восточной Европы. Албанцы подавали соответствующие сигналы через наши посольства в Белграде и Софии. Министр считал, что надо прямо ехать в Албанию и решать вопрос на месте. Я несколько колебался, так как полной ясности относительно вопросов, которые могли поставить албанцы по поводу последствий одностороннего разрыва нами дипломатических отношений с НРА тридцать лет тому назад, у нас все же не было. Изучение документов наших отношений однозначного ответа на этот вопрос не давало. Вести переговоры в Тиране, откуда не было шифросвязи с Москвой, было неудобно. Возвращаться с пустыми руками не хотелось.
В конце концов решили начать на нейтральной территории — в Софии. Туда я и отправился с группой наших экспертов во главе с заместителем заведующего 5-м Европейским отделом МИД О. К. Воронковым. Албанскую делегацию возглавлял советник президента Али директор института международных отношений проф. С. Лазри. Переговоры пошли быстро. Мы подготовили текст документа о возобновлении дипотношений. Но, как я и предвидел, подписать документ профессор Лазри без доклада руководству не мог. Попросил он также выяснить вопрос: можем ли мы воздержаться на взаимной основе от предъявления друг другу каких-либо финансово-имущественных претензий, чтобы не начинать вновь со взаимных упреков и выяснения того, кто был прав, а кто виноват.
В конце июля мы вылетели через Будапешт в Тирану, имея подтверждение албанцев, что все согласовано и препятствий к восстановлению дипотношений больше нет. Летели мы в запретную для нас столько десятилетий страну с жгучим интересом и добрыми чувствами. Мы сознавали вину за то, как обошлись у нас в свое время с этим маленьким, но гордым народом, радовались тому, что теперь дела повернутся к лучшему. К тому же проф. Лазри еще в Софии убедительно пояснил, что Албания стоит на пороге глубоких реформ и тщательно изучает опыт нашей перестройки. — Президент Р. Алия считал невозможным сохранение прежнего режима, свирепость которого стала притчей во языцех и на Балканах, и в Европе в целом.
В Албании нас встретили очень приветливо. Поселились мы в отеле «Дайти», предназначавшемся, как видно, для высоких делегаций и иностранных гостей. Был этот отель и местом встреч местного небольшого дипкорпуса. В Тиране стояла страшная жара и духота, облегчить которую не могли даже постоянно работавшие кондиционеры.
Днем мы ездили на всякого рода переговоры и встречи, предшествовавшие подписанию документа. Вечером могли знакомиться с Тираной, чем-то напоминавшей мне наши южные города. Хотя незадолго до нашего приезда в ряд иностранных посольств в Тиране проникли большие группы албанцев, которые, как и граждане ГДР в 1989 году, требовали разрешить им выезд в западные страны, обстановка в городе в целом была спокойная. С наступлением сумерек центр города наполнялся людьми, которые обменивались новостями, поглощали массу мороженого и прохладительных напитков и, в общем, выходили вечером в город, как когда-то это было и у нас, чтобы на людей посмотреть и себя показать. Мирный ландшафт нарушался, однако, большим количеством охранников в форме и в штатском, изнывавших от скуки буквально у каждого официального здания и всем своим видом напоминавших, что в этой стране баловаться не рекомендуется.
Гостеприимные албанские хозяева свозили нас в воскресенье в морской курортный городок Дуррес, расположенный неподалеку дворец короля, посетили мы и музей легендарного Скандербега в Круе, а также выставку достижений албанского хозяйства. Бросилось в глаза, что, несмотря на трудный период наших отношений, несмотря на преследование всего, что было связано с «советским ревизионизмом», в Албании было живо знание русского языка, особенно среди интеллигенции. Основные библиотечные фонды в албанских учебных заведениях были скомплектованы в свое время за счет советской литературы. Так это и осталось. При всей неприязни Э. Ходжи к Москве средств на покупку другой иностранной литературы у Албании не было. Вот и сохранился там живым русский язык.
В Тиране было много политических бесед. Речь шла, конечно, не только о путях развития двусторонних отношений, особенно в экономической и научно-технической областях. Албанцы возлагали на нас немало надежд в плане реконструкции предприятий, построенных ранее при нашем техническом содействии, возобновления морских и воздушных транспортных связей, разработки полезных ископаемых. Все это должно было стать предметом подробных переговоров соответствующих министерств.
Произошел обмен мнениями и по вопросам подключения Албании к процессу СБСЕ, перспектив строительства новой Европы, положения на Балканах. В Тиране я впервые почувствовал и острый, как гвоздь, югославский вопрос. Мои собеседники: и проф. Лазри, и бывший однокашник по институту заместитель министра иностранных дел Сократ Пляка — обращали внимание на неизбежность обострения межнациональных конфликтов в СФРЮ, угрозу распада югославского государства, настойчиво и остро ставили вопрос о косовских албанцах. Они ничего не просили. Они только объясняли свое видение ситуации и предупреждали о надвигающемся кризисе.
Должен сказать, что здесь я буквально физически ощутил, что Балканы вполне заслуженно носят название порохового погреба Европы. И понял, что безопасность Европы отнюдь не стала одномерной и вряд ли может быть обеспечена только путем развертывания общеевропейского процесса. Тот, кто хочет иметь стабильную Европу, должен выстраивать систему двойных, тройных и четверных страховок и перестраховок — двусторонних, региональных, общеевропейских — и, главное, не забывать, что родившиеся во глубине веков стойкие очаги конфликтов и противоречий с помощью одного нового мышления и признания верховенства общечеловеческих ценностей вряд ли могут быть поставлены под эффективный контроль, не говоря уже об их полном устранении.
30 июля 1990 года мы подписали заявление о нормализации отношений между СССР и Албанией и вылетели в Москву. Поездка в Албанию закончилась для меня страшной простудой. Сказались жара и купание в удивительно холодной воде Адриатического моря.
При начале переговоров «2+4» было условлено, что встречи министров иностранных дел должны были проходить поочередно в столицах государств-участников. После встречи 17 июля в Париже очередь была за Москвой. Архызские переговоры создали предпосылки для того, чтобы московский тур переговоров, назначенный на 12 сентября, мог стать последним и встречи в Вашингтоне и Лондоне не потребовались бы.
За это активно выступили немцы, которые все определеннее нацеливались завершить процесс воссоединения не к концу года, а в начале октября. Но объединяться, не имея договора об окончательном урегулировании с Германией, им явно не хотелось. Возникла бы единая Германия, но в старой системе международно-правовых координат. Вопрос о четырехсторонних правах и ответственности не был бы решен, как не были бы решены вопросы об иностранных войсках, военно-политическом статусе территории ГДР и т. д. На переговорах «2+4» обстановка могла непредсказуемо измениться. Во всяком случае в Бонне опасались, как бы при таком варианте развития событий дела не затянулись.
Для нас затяжка была бы также связана с определенным риском. Правда, наши соображения при этом были несколько иными. Отсрочить сам акт объединения было практически невозможно. Но кто знал, как поведут себя на переговорах немцы, после того как решат главную для себя задачу воссоединения? Кто знал, в какую сторону после этого повернут на переговорах представители трех держав? Не будет ли размыта архызская договоренность? В каком положении окажутся наши войска, если не определить условия их пребывания, деятельности и финансирования? Как будет выглядеть большой советско-германский договор, если не составить его сейчас, «по свежим следам»? Надо было ковать железо, пока оно еще горячо.
Решающее значение в определении плана дальнейших действий имела встреча нашего министра с Геншером 17 августа. Обе стороны были единого мнения, что процесс объединения идет быстрее, чем это первоначально ожидалось. Это требовало ускорить согласование всех вопросов в духе тех договоренностей, которые были достигнуты на Северном Кавказе. Было условлено закончить 12 сентября в Москве работу над документом «2+4» и подписать его. В предстоящий период предстояло включить в документ об окончательном урегулировании в отношении Германии все, что, как выразился Геншер, «должно было быть в этом документе». Остальные вопросы должны были уйти в двусторонние советско-германские договоренности.
Это требовало быстрых, динамичных действий. Договорились, что я вместе с А. П. Бондаренко в ближайшее время подъеду в Бонн для консультаций с статс-секретарем МИД ФРГ Д. Каструпом, чтобы определиться с текстом «большого» советско-германского договора и досогласовать ряд вопросов документа «шести». Надо было начинать самую плотную работу и по согласованию договора об условиях дальнейшего пребывания и вывода наших войск, а также так называемого переходного соглашения, призванного отрегулировать имущественно-финансовую сторону дела и решить вопрос о строительстве в СССР жилья для выводимых из ГДР советских военнослужащих.
Переговоры по договору о войсках должны были вести с обеих сторон министры иностранных дел вместе с военными, переходным же соглашением, то есть имуществом и деньгами, было поручено заниматься министерству финансов ФРГ и нашему МВЭС. Курировал их тогдашний заместитель председателя Совета Министров СССР С. А. Ситарян. Геншер сообщил также о согласии выработать в дополнение к советско-германскому политическому договору купномасштабный договор об экономическом сотрудничестве. Готовил его министр Экономики ФРГ Хаусман.
Дружественная, открытая атмосфера встречи не означала, однако, что дело обходилось без разногласий и дискуссий, носивших порой весьма жесткий характер. Это диктовалось характером вопросов и воспринималось всеми участниками как вещь естественная.
Немецкая сторона давала понять, что не хотела бы формулировать обязательство о верхнем пределе численности вооруженных сил Германии и об отказе от ядерного, химического и биологического оружия как статью договора об окончательном урегулировании, подписываемого немцами и четырьмя великими державами. При этом приводились известные доводы, что договор не должен носить дискриминирующего Германию характера. Поэтому Г.-Д. Геншер выдвигал идею, что ФРГ вместе или по договоренности с ГДР выступит с заявлением о численности немецких войск на переговорах в Вене, а по отказу от оружия массового уничтожения — в Женеве. Эти заявления могли бы, на его взгляд, быть приложены к документу «2+4», но в текст документа не входить.
Разумеется, такая схема решения вопроса вызывала отрицательное отношение с нашей стороны. Вместо прямых обязательств ФРГ и ГДР, принятых в связи с воссоединением от имени единой Германии и на бессрочной основе, получалась отсылка к односторонним заявлениям немцев, сделанным перед иным кругом участников, в ином политико-юридическом контексте и в привязке к системе обязательств, не имеющей отношения к решению вопросов военно-политического статуса будущей Германии.
Была к тому же бесспорная политическая взаимосвязь между вопросом о верхнем пределе армии Германии, ее отказом от средств массового уничтожения и нашим согласием вывести советские войска с территории восточных земель в обусловленные сроки.
Однако, признавая это, немецкая сторона хитрила и никак не была готова согласиться, чтобы мы поступили в этом вопросе аналогичным с ней образом: сделать, скажем, в Вене одностороннее заявление о том, что собираемся в определенный срок вывести свои войска из Германии, попросить зачесть этот шаг нам как вклад в будущие договоренности о сокращении вооруженных сил в Европе и приобщить затем это заявление, как и немцы, к документу «2+4».
По этому вопросу нам с Каструпом еще предстояло не раз серьезно поспорить. В конце Концов дело, однако, решилось на взаимоприемлемой основе. Позитивную роль при этом сыграла французская дипломатия и лично Р. Дюма, сумевший мягко, но решительно настоять на том, чтобы военно-политические постановления, касающиеся будущей армии и вооружений Германии, были оформлены четко и в достаточно обязующей форме.
Другим сложным для нас вопросом была идея Г,-Д. Геншера приостановить действие четырехсторонних прав и ответственности сразу после подписания договоренности «2+4», не дожидаясь ратификации этого документа. Между подписанием и ратификацией неизбежно должна была возникнуть пауза, продолжительность которой была трудно предсказуема. Геншер не хотел, чтобы в этот период Германия имела лишь ограниченный суверенитет. Возможно, он думал при этом и еще о некоторых моментах, которые, однако, не называл.
Для нас это создавало целый ряд проблем. Можно ли заявлять о приостановке четырехсторонних прав и ответственности, не получив на это формального согласия Верховного Совета? Потсдамское соглашение, правда, нашим парламентом не ратифицировалось, но вопрос этот оставался по меньшей мере юридически не до конца ясным. Геншер говорил, что приостановка своих прав могла бы быть взята Советским Союзом и назад в крайнем случае. Но и это было отнюдь не бесспорным, так как приостановка была бы следствием коллективной договоренности всех четырех держав, выйти из которой было бы практически невозможно без нового согласия всех ее участников. Во всяком случае нам не удавалось это сделать с четырехсторонними соглашениями и решениями на протяжении всех долгих лет «холодной войны», сколько ни старался Сталин, а затем Хрущев. И, наконец, главное: в случае приостановки четырехсторонних прав и ответственности исчезала юридическая основа дальнейшего пребывания Западной группы войск в Германии, а нового договора с немцами о наших войсках еще не было даже в проекте.
Наш министр предложил поэтому вести дело к скорейшей ратификации документа «2+4» и форсировать переговоры по советским войскам. Он пояснил и причины такого нашего подхода. Но выяснилось, что ФРГ уже имеет принципиальную договоренность с тремя державами о приостановке четырехсторонних прав и ответственности за Германию и Берлин. Нам довольно прозрачно намекали, что СССР может остаться в этом вопросе в одиночестве, что было бы «нехорошо». Говорили также, что приостановка четырехсторонних прав и ответственности затронет не только СССР. Реально этими правами СССР давно не пользуется. С «повисшими же ушами» будут ходить прежде всего союзники в Западном Берлине, считавшиеся там верховной властью.
Был разговор также о проекте советско-германского политического договора. Наш проект, переданный немцам во время поездки на Северный Кавказ, теперь получил у Геншера положительную оценку только за его «общий тон». Было обещано передать нам встречный немецкий проект на следующей неделе. Г.-Д. Геншер выразил уверенность в том, что удастся своевременно договориться по формулировкам с тем, чтобы к 12 сентября канцлер смог послать Президенту СССР письмо, в котором было бы подтверждено основное содержание будущего документа.
Мы к тому времени знали, что проект договора подвергается в МИД ФРГ существенной переработке в соответствии с долголетним и неоднократно опробованным ранее рецептом: переписать в другом порядке еще раз то, что было подписано с Советским Союзом ранее, по возможности не создавая принципиально новых обязательств и не вызывая возможных упреков и подозрений союзников. На сей раз переписывалась декларация 1989 года с добавкой некоторых формулировок Московского договора и соглашений о долгосрочном экономическом сотрудничестве.
Поэтому Э. А. Шеварднадзе прямо сказал, что нам известно о том, что ряд пунктов нашего проекта вызвал в Бонне беспокойство в связи с обязательствами ФРГ в рамках НАТО. Но сейчас новая обстановка. Мы исходим из того, что отношения стран Варшавского договора со странами НАТО меняются в принципиальном плане. Если ориентироваться на это, то надо понимать, что противостояние должно прекратиться. Во всяком случае будущий широкомасштабный советско-германский договор должен быть новым словом и новым этапом в наших отношениях. В свою очередь, договор будет влиять на углубление позитивных процессов в Европе.
В этот день по настоянию нашего Генштаба мы поставили перед немцами и вопрос о том, что к 4-летнему сроку вывода наших войск из ГДР надо бы добавить еще один год для завершения вывоза военного имущества. Реакция, как и ожидалось, была отрицательной.
Г.-Д. Геншер предлагал не отягощать новый этап советско-германских отношений неопределенностями. Он доказывал, что вывод войск будет осуществляться, конечно же, целыми частями и соединениями, причем уходить они будут, забирая все свое имущество. Нельзя, мол, представить себе, чтобы войска повсюду равномерно сокращались сначала на 10, потом на 20, потом на 30 и т. д. процентов, а затем пришлось бы еще год вывозить оставшееся от них имущество.
Он выразил готовность принять все меры для финансового и иного содействия выводу войск и обеспечению их нормальных отношений с немецким окружением. Именно тогда родилась идея совместного посещения министрами иностранных дел гарнизонов советских войск и выступлений перед ними. В то же время он ясно давал понять, что такая линия немецких властей имеет свои пределы во времени, повторяя, что не следует растягивать срок вывода больше чем на 3–4 года.
В кулуарах наши немецкие коллеги говорили нам, что советским войскам будет трудно адаптироваться к новым условиям, что неизбежно будут возникать многочисленные сложности, может начаться разложение, спекуляция, трения с населением. Держать эту взрывоопасную ситуацию под контролем будет нелегко обеим сторонам, и проблема войск может оказаться острым политическим раздражителем для советско-германских отношений в самом скором времени.
Во всем этом было немало правды. Но мы объективно не были готовы к быстрому выводу войск. Наших людей некуда было селить, программа обустройства на новых местах отсутствовала. Печальный опыт вывода наших войск из Венгрии и Чехо-Словакии предупреждал против каких-либо уступок немцам в этом вопросе по сравнению с тем, что было согласовано в Архызе.
25 августа в подмосковном особняке МИД СССР в Мещерино начались переговоры по вопросу пребывания и предстоящего вывода наших войск из ГДР. Главой нашей делегации был назначен мой старый друг и опытный германист В. А. Коптельцев, вернувшийся незадолго до этого на работу в МИД СССР из Международного отдела ЦК КПСС, где он вел вопросы ГДР и Польши. С В. А. Коптельцевым я начинал работу еще в молодые годы в Берлине. Для него тогда это была вторая загранкомандировка, куда он был направлен, имея опыт работы в Бонне и в центральном аппарате. Коптельцев, знаток немецкого языка, неоднократно переводил Н. С. Хрущева. С тех пор он сложился как сильный, знающий и волевой работник. Министр охотно дал согласие на его переход в МИД СССР, чтобы поручить ему ведение переговоров по выводу наших войск.
Одновременно в МВЭС СССР начались переговоры по так называемому переходному соглашению, в контексте которого должны были решаться имущественно-финансовые вопросы, такие, как платежи на содержание наших войск, дотации на транспортные расходы, а также порядок реализации программы строительства в СССР жилья для наших военнослужащих.
27—28 августа в Бонне прошли наши рабочие консультации с Д. Каструпом. В их ходе были «развязаны» многие вопросы. Текст соглашения «2+4» все более расчищался. Мы дали согласие на предложенный немцами текст их заявления на венских переговорах об уровне вооруженных сил объединенной Германии при том, однако, понимании, что это заявление войдет в текст документа об окончательном урегулировании в отношении Германии вместе с фразой, что оно принимается к сведению, то есть одобряется четырьмя державами. Удалось установить также связь между обязательством немецкой стороны сократить свою армию до 370 тыс. человек за 3–4 года и выполнением нами обязательства о выводе советских войск с территории ГДР. Продвинулись мы и в решении вопроса о включении в документ «шестерки» заявления немецкой стороны об отказе от оружия массового уничтожения.
Продуктивно прошел также обмен мнениями по таким немаловажным вопросам, как сохранность наших мемориальных сооружений и военных захоронений в Германии, признание объединенной Германией законности мер четырех держав в 1945–1949 годах в связи с денацификацией, демилитаризацией, а также по имущественным и земельным вопросам. Было согласовано также, что в связи с договором «шести» немецкая сторона найдет возможности подтвердить положения своей конституции и законов, воспрещающих возрождение нацистской идеологии и тоталитарных движений. Интенсивное обсуждение вопроса о том, что должно быть обеспечено правопреемство Германии в отношении договоров, ранее заключенных ГДР, и что они в любом случае не могут отменяться в одностороннем порядке, закончилось договоренностью об обмене письмами на этот счет между министрами иностранных дел.
Переговоры «2+4» выходили, таким образом, на финишную прямую. Было решено окончательно отработать текст документа «шести» на заседании экспертов в Берлине 4 сентября и вести переговоры «до победного конца».
Довольно сложно пошел разговор о, «большом» советско-германском договоре. Переданный, наконец, западными немцами нашему посольству в Бонне 28 августа их встречный проект сильно отличался от нашего. Прежде всего были существенно ослаблены положения, касавшиеся вопросов безопасности. Они были сведены к повторению обязательства (со ссылкой на Устав ООН и хельсинкский Заключительный акт) о неприменении силы, обещанию решать спорные вопросы исключительно мирными средствами и не применять никакого оружия, исключая случаи индивидуальной и коллективной самообороны.
По существу, такая запись в договоре по вопросам безопасности не создавала качественно новой правовой ситуации в отношениях между СССР и Германией. Наши предложения, изложенные в тексте проекта договора от 15 июля, не предпринимать каких-либо действий, которые бы представляли угрозу безопасности для другой стороны, запретить использование территории одного участника договора для агрессивных действий против другого или кого бы то ни было в Европе, не оказывать помощи агрессору в случае, если одна из сторон станет объектом нападения, в западногерманском проекте отсутствовали. Снято было также выдвинутое нами положение о построении вооруженных сил в соответствии с принципом оборонной достаточности.
Значительно сокращена была та часть предложений нашего проекта, которая преследовала цель создать преференциальные условия экономического, финансового, научно-технического сотрудничества. Не говорилось, в частности, о взаимодействии в таких важных областях, как коммерческое использование космоса, энергетика, транспорт. Вместе с тем сильно выпячивались вопросы стимулирования этнических немцев в местах их проживания в СССР.
Д. Каструп всегда был нелегким партнером. Уверен, что то же самое он думал и про меня. Но это не мешало нам хорошо понимать друг друга. Оба мы отстаивали интересы своих государств, поэтому уважали позиции друг друга, но в то же время сознавали настоятельную необходимость сочетать и совмещать эти интересы, не погрязнув в спорах вокруг частностей. После нескольких часов жесткого разговора Д. Каструп показал свои резервы. Я сделал то же самое. В результате первая наиболее существенная с точки зрения политики и безопасности половина договора была согласована. Остальные статьи в последующие дни успешно были согласованы нашим послом в ФРГ В. П. Тереховым.
Рождение «большого» советско-германского договора состоялось. Это позволило пересмотреть прежнюю договоренность о том, что к 12 сентября канцлер Г. Коль направит М. С. Горбачеву письмо с изложением основного содержания будущего договора, как бы подтверждая готовность и обязательство его заключить после объединения Германии. После рассмотрения подготовленного проекта в Москве и Бонне было принято решение парафировать договор 13 сентября сразу вслед за подписанием документа об окончательном урегулировании в отношении Германии. Свершившиеся факты всегда надежнее, чем намерение их совершить. Последующие события подтвердили правильность таких действий.
В Москве тем временем разворачивалась подготовка к встрече министров иностранных дел «шестерки». В Бонне, Берлине, Париже механизм организации таких встреч работал как часы. Московская встреча должна была стать завершающей. Здесь должна-была твориться история. Нельзя было ударить лицом в грязь.
Вместе с тем организационные вопросы в связи с предстоящей встречей «шестерки» доставляли немало головной боли. В Москве ведь и по сей день нет чего-либо похожего на современный центр международных конгрессов со всеми необходимыми инфраструктурами. Добавьте сюда прогрессировавший день ото дня бедлам в вопросах снабжения, размещения, организации связи, транспорта и т. д. Особенно полагаться на кого-либо в этих условиях не приходилось. Надо было делать ставку на свой аппарат. Я поручил все оргвопросы начальнику своего секретариата М. Е. Тимошкину и не ошибся. Он с этим непростым делом справился. Встреча 12 сентября прошла без накладок.
Как водится, перед подписанием важных документов нередко находятся охотники в последний момент подправить баланс в свою пользу. Расчет при этом простой: авось кто-то дрогнет, махнет рукой и не станет ссориться, лишь бы не откладывать объявленное торжественное мероприятие. Особенно эффективной эта методика действий считается в отношении той стороны, которая является хозяйкой мероприятия. Уж ей-то придется в любом случае «подсуетиться», чтобы не быть виновной в его неудачном исходе. Эти уловки стары как мир, но тем не менее, видимо, вновь и вновь представляются соблазнительными.
Вечером 11 октября на встрече экспертов «шестерки» при последнем прохождении текста окончательного урегулирования в отношении Германии вдруг стали возникать все новые шероховатости применительно к формулировкам, касавшимся военно-политического статуса территории ГДР. Как известно, в Архызе было договорено, что на этой территории в период пребывания там советских войск не будет интегрированных в НАТО частей бундесвера, а смогут размещаться лишь немецкие территориальные войска. После ухода наших войск бундесвер сможет размещаться в восточных землях Германии, но без носителей ядерного оружия. Иностранные же войска не должны быть на территории ГДР, не должно там быть и их ядерного оружия.
Вечером 11 октября оказалось, однако, что пониманию трех держав больше отвечало бы такое положение, при котором их войска имели бы право входить на территорию Восточной Германии, например, для проведения там маневров. Попытки урезонить наших партнеров встретили жесткое сопротивление англичан, которых с разной степенью активности, но поддерживали некоторые другие участники. Попытка оказать нажим «под занавес» была настолько откровенной, что я счел за благо прекратить заседание и констатировать, что документ, предназначенный к подписанию, остается несогласованным.
Хотя было довольно поздно, пришлось беспокоить министра. Его реакция были молниеносной: в таком случае надо еще больше обострить ситуацию. Надо сообщить всем министрам, что назначенное на завтра заседание в обусловленный час не откроется и пока неизвестно, когда оно состоится вообще. Сказать, что, наверное, будет встреча министров, но официального заседания не будет, пока не будет решен спорный вопрос. Пусть наши коллеги объясняют печати, что происходит.
Я с удовольствием выполнил это указание через работников нашего протокола и стал ждать. События стали развиваться быстро и, надо признать, неординарно. История эта была позднее описана в журнале «Шпигель», но я услышал ее через день, можно сказать, из первоисточника. Думаю, что она соответствует действительности.
Получив сообщение о случившемся, Г.-Д. Геншер отнесся к нему очень серьезно. Он знал, что не все его союзники довольны тем, как ведутся в последнее время дела. Много недоумений высказывалось и по поводу формулировок советско-германского договора, которые кое-кому хотелось изменить. Одним словом, нельзя было позволить отложить или сорвать подписание документа об окончательном урегулировании и парафирование советско-германского договора.
Министр иностранных дел ФРГ запросил срочной встречи с Дж. Бейкером. Ему ответили, что госсекретарь США лег спать и принял снотворное. Но Геншера это не остановило. Он попросил передать, что будет через полчаса у госсекретаря и, если потребуется, разбудит его сам. Беседа Геншера с Бейкером состоялась, и в результате было достигнуто взаимопонимание в том смысле, что мешать договоренности не следует.
С раннего утра 12 сентября министры иностранных дел ФРГ, США, Франции и Англии собрались на совещание во французском посольстве. Геншер действовал решительно, сказав французскому министру, что надеется на его безусловную поддержку. Дюма не мешал, с Бейкером было все согласовано еще ночью, в конце концов вопрос был решен. Г.-Д. Геншер спас ситуацию. Речь шла о будущем его народа, и он выполнял свой долг патриота немца.
После этого путь к договоренности был открыт. Вопрос быстро решился с помощью интерпретирующего письма ФРГ по поводу толкования термина «развертывание», приобщенного к документу об окончательном урегулировании в отношении Германии. Все шесть министров одобрили такую развязку.
Подписание «Окончательного урегулирования» происходило в присутствии М. С. Горбачева. Мне довелось стоять рядом с ним и перекинуться парой слов. «Сделано огромной важности дело», г — подчеркнул он.
13 сентября в особняке на ул. А. Толстого состоялось парафирование «большого» советско-германского договора. Учитывая солидный объем договора, мы договорились с Д. Каструпом, что парафироваться будет лишь одна страница. Этот «сговор» был, однако, в последний момент опротестован нашим начальником Международно-правового управления И. Н. Яковлевым: документ исторический, поэтому все должно быть по правилам, то есть парафировать надо каждую страницу.
Министры охотно подчинились. Думаю, что изменение процедуры доставило им даже некоторое удовольствие.
Завершался большой труд. Открывалась широкая перспектива, в копилку советско-германского сотрудничества вносился неоценимый капитал. Надо было теперь суметь распорядиться им. Пускай, думал я, нам сейчас из-за внутренних сложностей все чаще не до активной внешней политики, но мы работаем на будущее. От того, какими были русско-германские отношения, всегда зависел ход истории в Европе. Не может быть иначе и в предстоящие годы.
Работу над соглашениями о войсках, а также над переходными соглашениями удалось завершить быстро — еще в октябре. В. П, Терехов подписал эти документы в Бонне, и по взаимной договоренности они начали соблюдаться, а в финансовой части даже частично реализовываться как бы авансом, не дожидаясь ратификации.
План канцлера Г. Коля отпраздновать формальный акт объединения Германии 3 октября с участием руководителей четырех держав не осуществился. Первым не обнаружил готовность ехать в Германию американский президент. М. С. Горбачев в этих условиях также предпочел воздержаться от поездки. Празднества в Берлине прошли как чисто немецкое мероприятие.
Однако обе стороны вели активную подготовку к официальному визиту М. С. Горбачева, первому визиту советского президента в объединенную Германию. Основным событием этого визита должно было стать подписание в Бонне «большого» советско-германского договора.
Визит этот проходил 9—10 ноября 1990 года в торжественной обстановке, отвечавшей настроению обеих сторон, тем ожиданиям, которые связывались с будущим развитием советско-германских отношений, предстоящими в Европе поворотными событиями. М. С. Горбачев встретился с президентом Р. фон Вайцзеккером, имел подробную беседу наедине с канцлером. Тем временем шли переговоры Э. А. Шеварднадзе с Г.-Д. Геншером, заместителя Председателя правительства СССР С. А. Ситаряна, начальника Генштаба М. А. Моисеева, В. М. Фалина с их коллегами.
На заключительной беседе в широком составе Г. Коль охарактеризовал день 9 ноября как исторический. Он показывает, пояснил канцлер, что мы многому научились у истории и отныне должны работать на наше новое совместное будущее.
Потом докладывали о результатах своих бесед министры. Э. А. Шеварднадзе и Г.-Д. Геншер, проведшие в этот день свою тринадцатую встречу, — о ходе подготовки парижского саммита, о возможности создания структур сотрудничества и стабильности в Европе, прежде всего центра по предотвращению конфликтов в рамках СБСЕ. Министр финансов Т. Вайгель и министр экономики Хаусман вместе с С. А. Ситаряном — о порядке выполнения переходного соглашения, особенно в части жилищной программы для советских военнослужащих, о контактах между СССР и экономическими интеграционными объединениями Запада, такими, как ОЭСР, МВФ, МБРР, о проблемах развития энергетического сотрудничества (Ямбург, Баренцево море) и о взаимодействии в социальной области, о возможности заключения соглашения, которое обеспечило бы сотрудничество с Германией в деле регулирования рынка рабочей силы, защиты труда, реабилитации и т. д. За это активно выступил министр труда ФРГ Н. Блюм, предлагая наладить обмен опытом.
Продуктивной была беседа нашего начальника Генштаба М. А. Моисеева с министром обороны ФРГ Г. Штольтенбергом, касавшаяся в основном вопросов, связанных с условиями пребывания в Германии наших войск. Канцлер отметил в этой связи важность использовать в полной мере открывающийся шанс наладить по-настоящему хорошие контакты между бундесвером и Советской Армией.
Подводя итоги, Президент СССР подчеркнул, что характер советско-германских отношений становится сейчас таким, что позволяет, не теряя времени, двинуться вперед. У обеих сторон есть большие резервы и есть высокая степень понимания, что новое сотрудничество, шаги по пути к качественно иным, дружественным отношениям во всех сферах отвечают коренным интересам наших народов, будут иметь важнейшее значение для мира и стабильности в Европе. Сейчас надо сосредоточиться на практической работе, говорил М. С. Горбачев. Надо действовать так, чтобы все видели происходящее движение вперед. После долгого периода отчужденности мы вышли на новую фазу отношений, теперь в центре наших забот находится то, что объединяет, ведет к новым горизонтам.
На следующий день М. С. Горбачев с супругой вылетел в родные места канцлера в Рейнланд-Пфальце. Г.-Д. Геншер же пригласил Э. А. Шеварднадзе в свою родную деревню под Галле. Отношения между канцлером и Президентом СССР, между нашими министрами иностранных дел становились все более тесными, доверительными, человеческими. Это не могло не радовать. В политике это всегда большой капитал. Была бы политика.
Для меня поездка в Бонн была примечательна возможностью вновь увидеть почти всех моих друзей и добрых знакомых из финансового и делового мира. Во время прошлых кратких командировок в Бонн встретиться и поговорить с ними времени обычно не было, да и не сидят капитаны немецкого бизнеса в Бонне. Но на вечернем приеме в честь нашей делегации в новой правительственной резиденции «Петерсберг» все они были. Я смог перекинуться парой слов и с руководителями «Дойче Банк», и с президентом «Дрезднер Банк», и с членом Восточного Комитета немецкой экономики Вольфом фон Амеронгеном, и с Дитером (концерн Маннесман), и со многими другими. За столом моим соседом был премьер-министр Северного Рейна — Вестфалии Рау, вспоминавший о своих беседах с А. Д. Сахаровым и делившийся впечатлениями о внутреннем состоянии нашей страны и действиях наших основных политических фигур. Было видно, что социал-демократы ФРГ, как всегда, хорошо ориентировались в наших делах.
В целом, казалось, на европейском направлении дела идут неплохо. Развязав германский узел, мы уверенно шли к решению и других важных вопросов. В Вене без лишнего шума, но квалифицированно и продуктивно вел переговоры по декларации стран НАТО и Варшавского договора и по хартии для новой Европы Ю. С. Дерябин. Работа у него спорилась. Сложнее обстояли дела с переговорами по ограничению вооружений в Европе, которые вел О. А. Гриневский. Там постоянно возникали трудности с нашими военными, механизм согласования в Москве работал с большим скрипом, отношения между ведомствами были накалены иногда до предела. Но дело все же двигалось вперед, а в подробности разоруженческой тематики мне в тот момент особенно вникать не требовалось. За эту тематику отвечал тогда заместитель министра В. П. Карпов и его Управление по ограничению вооружений и разоружению. Но, честно говоря, многое, что происходило тогда в Вене, начинало вызывать у меня большие сомнения.
Споро шла работа и по подготовке политических договоров с Францией и Италией. Советско-французский договор был согласован нашим послом в Париже Ю. В. Дубининым. Такая же методика применялась и при отработке советско-итальянского договора. Тандем наших послов в Риме и Париже в сочетании с опытным и сильным в деловом отношении начальником 1-го Европейского управления А. И. Глуховым действовал эффективно и слаженно. Лишь для согласования статьи советско-итальянского договора о неоказании помощи стороне, совершившей неспровоцированную агрессию, в Москву, учитывая, важность вопроса, на полдня пришлось прилететь первому заместителю министра иностранных дел Виталоне. Взаимоприемлемая формулировка была быстро найдена, и, ознакомившись с ней, министр возвратил мне текст, шутливо пометив его оценкой «5+».
Оба договора были затем подписаны во время визитов Президента СССР в Рим и Париж. Это были, конечно, неординарные договоры. Они свидетельствовали о крупных переменах в наших отношениях с ведущими державами Европы. Советский Союз начинал выстраивать систему новых договорных отношений со странами Европы, причем содержание этих договоров было подчинено вполне определенной политической логике и замыслу.
Наряду с институционализацией общеевропейских структур начинала складываться сетка двусторонних соглашений, страхующая молодой, еще хрупкий и во многом несовершенный европейский процесс, дающая новое видение смысла и перспектив взаимодействия ведущих европейских государств между собой и с окружающим миром, новое понимание стабильности и безопасности будущих единых европейских пространств. Было очевидно, что Европа еще очень долгое время, несмотря на интеграционные процессы, будет оставаться Европой отечеств. От отношений между отечествами и будет прежде всего зависеть положение в европейской надстройке.
19 ноября 1990 года в Париже открылась встреча руководителей государств — участников СБСЕ. Она венчала собой целый этап многоплановых усилий нашей внешней политики на европейском направлении. Встреча была насыщенной и интенсивной для Президента СССР и министра иностранных дел. Каждый день, в каждый перерыв шли беседы, переговоры.
Для сопровождающих лиц, а в их числе были первый заместитель министра иностранных дел А. Г. Ковалев, имевший прозвище «отца хельсинкского процесса», глав наших делегаций в Вене О. А. Гриневского и Ю. С. Дерябина и меня особой работы не было. Все необходимые документы были заранее отработаны и подписаны в первый день совещания. Дискуссия же проходила в соответствии со сложившейся, причем не лучшей, традицией: руководители делегаций зачитывали тексты своих заранее подготовленных речей. Разумеется, при этом многие скучали либо отсутствовали, предпочитая двусторонние переговоры с коллегами сидению на пленарных заседаниях.
В составе нашей делегации были представители почти всех европейских союзных республик. Прибалты войти в делегацию отказались и попытались получить статус «специально приглашенных» у исполнительного секретаря конференции. Попытка эта окончилась неудачно, и в зал заседаний их вскоре перестали допускать. Это подняло настроение представителей других республик, которые находились среди непосредственных участников конференции, могли наблюдать за ее ходом, общаться с ее участниками. Однако было видно, что такое положение их все же не устраивает. Многие их них, в том числе Н. А. Назарбаев, высказывались за то, чтобы в будущем республики стали непосредственными участниками процесса СБСЕ.
Общеевропейские тенденции, конечно, набирали силу. В Париже были приняты важнейшие решения, ознаменовавшие начало формирования общеевропейских структур. Был создан центр по предотвращению конфликтов, комитет старших должностных лиц, постоянный секретариат в Праге, приняты решения о созыве ряда общеевропейских форумов, семинаров, конференций. Но параллельно нарастали и центробежные тенденции в Советском Союзе, последствия которых ни мы, ни другие участники парижского саммита в тот момент, разумеется, не могли в полной мере предвидеть, а тем более спроецировать их влияние на формирование обстановки в Европе. Не видели все мы тогда и того, сколь близка была уже югославская трагедия. Хотелось верить, что тревожные сигналы не оправдаются, хотелось надеяться, что будущее может складываться только позитивно.
1990 год близился к концу. Я совершил поездку в Испанию, готовя к визиту туда М. С. Горбачева проект совместной советско-испанской декларации, которая должна была послужить прологом к разработке и подписанию первого в истории советско-испанских отношений широкомасштабного политического договора между нашими странами. В начале декабря была поездка в Брюссель для политических консультаций с так называемой «тройкой» ЕС, в ходе которой было условлено с министром иностранных дел Бельгии Эйскенсом начать подготовку и нового советско-бельгийского договора.
Большое значение имела в тот момент беседа с Делором по поводу оказания нам гуманитарной и иной помощи ввиду трудного положения с продовольствием и медикаментами в СССР. Для получения и распределения гуманитарной помощи из-за рубежа к тому времени в Москве действовала специальная комиссия Совмина СССР во главе с Л. А. Вороненым. В основном помощь шла из Германии в соответствии с теми договоренностями, которые были достигнуты во время очередного визита в Москву X. Тельчика в конце ноября.
О визите X. Тельчика канцлер и Президент СССР условились еще во время парижского саммита. Речь шла о крупных партиях продовольствия и товаров народного потребления. ФРГ была готова только по правительственной линии передать нам весь стратегический запас сената Западного Берлина, 28 тыс. тонн продовольствия со складов бундесвера и бывшей НА ГДР, а также примерно 930 куб. метров различных медикаментов. Принимались меры к оказанию нам гуманитарной помощи и по линии частных организаций.
Ясно было, однако, что одних возможностей Германии может быть недостаточно, поэтому X. Тельчик настоятельно рекомендовал поговорить по этому вопросу с Комиссией европейских сообществ. Наша соответствующая просьба, подготовленная в Совете Министров СССР, встретила позитивный отклик Делора.
Но реализация ее несколько затянулась, в частности из-за наступившего вскоре обострения обстановки в Литве.
По возвращении в Москву я постарался уйти в отпуск. Сказывалось напряжение прошлых месяцев, и чувствовал я себя не лучшим образом. Поехали мы с женой в санаторий «Загорские дали», километрах в 70 от Москвы. Однако на душе было неспокойно. Казалось, успехи на внешнеполитическом направлении бесспорны. Авторитет М. С. Горбачева и Э. А. Шеварднадзе за рубежом высок. Была большая степень уверенности в том, что и намеченные на будущий год планы будут также успешно реализованы. Но не давала покоя нараставшая критика, резкое неприятие происходившего со стороны многих депутатов Верховного Совета СССР, массированные нападки на МИД СССР в печати, постоянные замечания, сыпавшиеся в наш адрес из других ведомств, прежде всего от военных. Эти атаки все более откровенно направлялись лично против Э. А. Шеварднадзе, что он, конечно, не мог остро не переживать. Очевидным для меня было, что он не получал ощутимой поддержки своих коллег в руководстве страной. На него нападали в основном консервативные депутаты и журналисты, но чем дальше в лес, тем более слышным становилось молчание и наших демократов различных оттенков. Видимо, уже тогда идея постепенного развала одной из важных центральных союзных структур представлялась некоторым из них достаточно привлекательной, чтобы не спорить со своими противниками.
Все началось в конце сентября 1990 года с истории, которая в тот момент показалась мне просто глупой. 3 сентября посольство ГДР в Москве обратилось к нам с предложением принять совместное решение о прекращении действия договора о дружбе, сотрудничестве и взаимной помощи от 7 октября 1975 года. ГДР должна была 3 октября войти в состав ФРГ, то есть исчезала как государство, а вместе с ней исчезал и партнер Советского Союза по этому договору. С будущей объединенной Германией был составлен и 13 сентября парафирован другой договор. Надо было закрыть вопрос о прежнем договоре в соответствии с нормами международного права, да и просто приличия.
Наши юристы считали, однако, что одного решения на правительственном уровне, как это предлагала ГДР, было бы недостаточно. Договор с ГДР в свое время был ратифицирован, и его прекращение должно было получить одобрение Верховного Совета СССР, тем более что наши народные депутаты обнаруживали все больший интерес к участию в решении вопросов международной политики, и МИД СССР старался по возможности действовать вместе с Верховным Советом и его органами и уж во всяком случае не давать поводов для критики в свой адрес. Об обращении. ГДР МИД доложил Президенту СССР с рекомендацией передать вопрос на рассмотрение и решение нашего парламента. Сделано это было недели за две до предстоящего воссоединения, бумага где-то «варилась» в высоких инстанциях, и, честно говоря, о ней у нас все забыли, справедливо полагая, что вопрос носит в силу объективно складывающихся условий больше формальный характер.
Но не тут-то было. Кажется, 1 октября — я был болен и находился дома — раздался звонок из МИД. Вопрос о договоре с ГДР был поставлен А. И. Лукьяновым на рассмотрение пленарного заседания Верховного Совета СССР. Депутаты не приняли сообщение, сделанное им начальником управления А. П. Бондаренко, потребовали доклада на более высоком уровне. Этот доклад им должен был сделать первый заместитель министра А. Г. Ковалев, так как министр был в отъезде. Меня же просили срочно приехать на заседание комитета по международным делам, чтобы ответить на вопросы депутатов.
Заседание комитета шло в тоне следствия по делу о грубых ошибках и упущениях, якобы допущенных МИД СССР, Большинство выступавших, правда, не очень понимали, о чем конкретно идет речь, но зато пространно и страстно критиковали нашу политику в германских делах вообще. Некоторые говорили, что не будут «ратифицировать» (?) этот договор с ГДР, другие считали, что наши войска в ГДР находятся на основе данного договора и поэтому его отменять никак нельзя. Шла беспорядочная дискуссия, которая продолжалась затем и на пленарном заседании Верховного Совета СССР после тщетных попыток А Г. Ковалева объяснить ситуацию и урезонить депутатов. В итоге наш парламент потратил почти два дня на обсуждение вопроса, который не имел уже практического значения. И происходило это в условиях, когда самого срочного выяснения требовали вопросы внутреннего положения и снабжения страны.
4 октября, то есть после исчезновения ГДР, депутаты, наконец, приняли резолюцию, в которой они что-то «принимали к сведению», что надо было понимать как их согласие с прекращением действия договора, но вместе с тем строго указывали на серьезные упущения в работе МИД СССР. Инициировал это постановление секретарь ЦК КПСС В. М. Фалин, выступление которого создало у депутатов впечатление, будто МИД СССР «проспал» вопрос и доложил о нем в самый последний момент. Фалин действовал, наверняка зная, что МИД СССР лучше признает и возьмет вину на себя, чем будет «подставлять» Президента СССР.
«Разоблачение» МИД СССР пришлось по душе очень многим, хотя дальнейшее существование договора 1975 года уже никак не зависело от согласия или несогласия на то наших депутатов. Либо договор прекращал свое действие до 3 октября по воле обеих стран, либо же он утрачивал свой смысл 4 октября, потому что переставала существовать ГДР. Кстати, с этой точки зрения резолюция, принятая 4 октября, была бессмысленной. Ее порешили датировать задним числом, чтобы не выглядеть смешными. Но было ясно, что на министерство начато серьезное наступление на сей раз через высший законодательный орган страны.
Э. А. Шеварднадзе не уходил от боя. 12 октября он выступил на заседании комитета по международным делам Верховного Совета СССР по пакету германских урегулирований. Комитет воспринял его сообщение позитивно и даже принял соответствующую резолюцию. Но это было обманчивое затишье.
Кампания в печати стала нарастать. Наших объяснений по поводу договоров с ФРГ стали вновь и вновь требовать в различных комитетах Верховного Совета СССР. Доклад Э. А. Шеварднадзе о внешней политике СССР на заседании обеих палат вызвал острую дискуссию, которая велась зачастую в неприемлемом, грубом тоне.
Положение еще больше обострилось с началом процесса ратификации договоров и соглашений с Германией. Стали звучать все. чаще и настойчивее призывы не ратифицировать эти документы. Причем этот тезис выдвигали не только депутаты от группы «Союз», прежде всего Н. Петрушенко и В. Алкснис. Этот же тезис исходил от секретаря ЦК В. М. Фалина, пользовавшегося твердой репутацией знатока германских дел. Это производило впечатление. Тот факт, что германская политика Советского Союза подвергается разносной критике со стороны высших представителей ЦК КПСС, вносило большую сумятицу в умы. Конечно, основные параметры германского пакета урегулирований были выработаны путем непосредственных переговоров между М. С. Горбачевым и Г. Колем. Это все знали. Но ведь Президент СССР был одновременно и Генеральным секретарем ЦК КПСС. Что значило все это?
В «Загорских далях» я много занимался отработкой аргументации для возможного использования в выступлении министра при ратификации германских договоров. Писалось легко, потому что я был убежден в правильности наших действий и в том, что для объективно складывавшихся в 1990 году условий мы сумели получить все же оптимальный результат. Да, ГДР прекратила свое существование. Примириться с этим было трудно, и чувства, обуревавшие многих наших людей, были понятны. Но она погибла не в результате подписания договоров, которые теперь критиковали наши оппоненты. Смертный приговор ГДР был подписан в момент, когда было принято решение открыть ее границу. Заключенные договоры были лишь отражением наступивших в результате этого вполне предсказуемых и неизбежных перемен. Когда пала берлинская стена, ни один человек в Верховном Совете СССР не выступил за ее сохранение. Зачем же было теперь пытаться совершить невозможное — отыграть историю назад? Назад пути уже не было. Провал ратификации договоров ничего не дал бы нашей стране, кроме сложностей. Одним словом, спасать надо было уже Советский Союз, а не ГДР.
20 декабря я услышал по телевидению выступление Э. А. Шеварднадзе, в котором он заявил, что уходит в отставку. Оно было для меня полной неожиданностью. Несколько дней не хотел верить, что решение окончательное. Думал, это тактический ход, найдется какой-то вариант, в дело вмешается президент и все уладится. В один из таких дней имел краткий разговор с Эдуардом Амвросиевичем по телефону. Сказал ему, что не понимаю такого решения: столько вложено сил в то, что уже сделано, и в то, что еще надо довести до конца, созданы тесные продуктивные контакты с ведущими политическими деятелями зарубежных стран, нехорошо сейчас оставлять МИД СССР.
Я говорил и еще что-то, но вдруг почувствовал, что на другом конце провода было молчание. Такого в беседах с Э. А. Шеварднадзе у меня еще не было, и я осекся. Подумал, что, наверное, слушать это может быть и обидно. Человек принял трудное решение. Наверное, он имел на то основания, о которых мне с моей колокольни судить трудно.
Потом в трубке раздался голос: «Мы еще поговорим об этом когда-нибудь».
От отставки Э. А. Шеварднадзе до августовского путча
Все первые дни наступившего нового, 1991 года в московских коридорах власти гадали, кто станет новым министром иностранных дел. Перебирали разных кандидатов. Некоторые мои доброжелатели даже прочили на это место меня. Я же думал, что новым министром, скорее всего, будет политик из близкого окружения президента, так как руководить внешнеполитическим ведомством в обострившейся обстановке было не только трудно, но и рискованно. Во всяком случае новому министру завидовать не стоило бы, а близкому другу я бы, скорее, пожелал, чтобы его минула сия чаша.
Внешнеполитических резервов у нас оставалось все меньше. Все большее давление оказывалось на Москву в вопросе сохранения единства Союза. Оно шло не только изнутри, но и извне, прежде всего со стороны США. Активничали скандинавы, особенно исландцы и датчане. Обострялся прибалтийский вопрос. Союзные республики все более решительно начинали выходить на самостоятельные отношения с иностранными государствами, заключали свои договоры, посылали своих представителей, действовали в обход МИД СССР и центральных ведомств, ставили вопрос об открытии собственных дипломатических и консульских представительств либо о назначении своих специальных представителей в посольства СССР. Перспектива существования единой союзной дипломатической службы в этих условиях становилась все более неопределенной.
Попытки управлять начинающимся процессом представлялись не особенно перспективными, хотя нельзя сказать, что они не предпринимались. Идея совета министров иностранных дел республик под председательством союзного министра была выдвинута еще Э. А. Шеварднадзе. Но конечный итог развития всего этого процесса во всяком случае мне представлялся достаточно однозначным.
Я продолжал свой отпуск в «Загорских далях». Быть в тех условиях вдалеке от столицы казалось более разумным, чем крутиться в водовороте аппаратных страстей и присутствовать на московской ярмарке тщеславия.
Выезжал в Москву я только на заседание комитета по международным делам 9 января по поводу подготовки германских договоров к ратификации. Прошло это заседание намного спокойнее, чем предшествовавшая такая встреча 13 декабря, но дискуссия продолжалась более 4 часов.
Комитет рекомендовал ратифицировать пакет договоренностей с Германией, с оговоркой, что предварительно вопрос должен быть еще раз рассмотрен комитетом по обороне и безопасности. По конституции мнение этого комитета не влияло, на решение о вынесении договоров на ратификацию, но результаты дискуссии на этом комитете никак не следовало недооценивать с точки зрения формирования мнения депутатов Верховного Совета СССР. А в этом комитете, как мы знали, было предостаточно критиков и германских договоров, и всей политики М. С. Горбачева.
Да и рассмотрение вопроса на комитете по международным делам ясно говорило — основная проба сил еще впереди. Обнадеживало, правда, что руководство Министерства обороны определило, кажется, свою позицию. Во всяком случае М. А. Моисеев твердо заверил меня в конце заседания, что они приняли принципиальное решение в пользу ратификации. Оставалось ждать, насколько это скажется на позиции группы «Союз», всех тех представителей, которые уже несколько месяцев зарабатывали себе очки перед телекамерами и в газетах, доказывая, что в германских делах у нас имелась или все еще имеется какая-то альтернативная возможность действий.
11 января я возвратился в Москву и в понедельник, 14 января, зашел на работу. Вскоре стало известно, что новым министром должен стать наш посол в США, бывший первый заместитель министра А. А. Бессмертных. Его пребывание в Вашингтоне продлилось всего несколько месяцев. Теперь он срочно возвращался, оставив в США жену и только что родившегося сына, так как времени на сборы у него не было.
16 января на 11 часов было назначено заседание коллегии МИД СССР. Сказали, что приедет М. С. Горбачев и будет представлять нового министра. Начало церемонии, однако, сильно затянулось. Наконец, в зал вошел президент вместе с Э. А. Шеварднадзе и А. А. Бессмертных. Президент сел в центре стола. Справа от него занял место новый министр. Слева сел Э. А. Шеварднадзе. Времени для представления было из-за опоздания очень мало, так как сразу после 12 часов должно было возобновиться заседание Верховного Совета СССР.
Михаил Сергеевич был, как всегда, энергичен, решителен и даже как-то взвинчен — видимо, оставался еще под впечатлением только что прервавшегося заседания Верховного Совета СССР, на котором А. А. Бессмертных был утвержден в качестве министра. Президент СССР тут же взял слово. Смысл его высказываний сводился примерно к следующему.
Нынешняя встреча с членами коллегии МИД СССР не требует вступлений и особых пояснений. Э. А. Шеварднадзе пришел к определенному выводу. Это его право, но нельзя простить, что он предварительно не посоветовался. Он всегда был рядом с президентом. Это останется навсегда. Лично, заметил М. С. Горбачев, он ни о чем не жалеет, что было сделано в прошлые годы. Хотя, конечно, были недостатки, слабости. Кое-что из намеченных планов не успели развернуть. Не будет гладкого движения вперед. Есть нападки с разных сторон. Газета «Московские новости» требует, например, отставки и президента. Поэтому не все можно себе объяснить применительно к решению Э. А. Шеварднадзе. Но это личность, а для президента еще и старый друг.
Все это делалось в рамках перестройки, продолжал М. С. Горбачев, происходящей при поддержке и участии министра иностранных дел. Министерство способно решать большие задачи. Эдуард Амвросиевич не сходит с политической сцены. Об этом есть договоренность, есть определенные планы. Обращая слова признательности к Э. А. Шеварднадзе, выразил надежду, что он еще многое сделает.
Затем М. С. Горбачев обратился к членам коллегии. Уход Э. А. Шеварднадзе, сказал он, не должен привести к ослаблению деятельности МИД СССР. Обстановка сложная, многое еще надо «разгребать», обеспечивать точный анализ происходящего и делать правильные выводы. Не все просто делается, не все выдерживают испытания. Но надо идти вперед. Сейчас еще больше нужны элементы тактики, маневра, расчета. Важно остановить сумятицу в умах. Говорят, что Эдуард Амвросиевич прав, предсказывая диктатуру. Она, конечно, может появиться, но будет обречена. Диктаторской моделью сейчас ничего не решить. Но демократия может потерпеть поражение, если под ней не будет закона, твердой основы. Тогда может возникнуть нестабильность. Сейчас очень опасный период. Нельзя дать втянуть себя в тупое противостояние. Началась вредная суета, многие торопятся хлестко высказываться. Надо твердо стоять на ногах, поддерживать силы перестройки. От взятого курса мы не можем отказываться.
Все время рядом с Э. А. Шеварднадзе, продолжал президент, был А. А. Бессмертных. Известны его деловые и личные качества, культура. Верховный Совет СССР полтора часа только что «допрашивал» его. При голосовании было всего три голоса против. Это убедительное подтверждение нашей линии. Она будет продолжаться. В заключение президент пожелал МИД СССР успехов.
Затем говорил Э. А. Шеварднадзе. Он напомнил о, как он выразился, историческом совещании в здании МИД СССР в мае 1986 года с участием М. С. Горбачева. Тогда были сформулированы и детализованы важные принципы новой внешней политики, после чего была развернута работа. Президент, несмотря на только что высказанные претензии в адрес министра за его решение об уходе в отставку, высоко оценил работу коллектива. За это ему спасибо. Он не уходит с арены политической борьбы. Он сторонник перестройки, реальной демократии. Не обязательно при этом все время оставаться министром.
Сейчас, заметил Э. А. Шеварднадзе, много говорят о наших ошибках и просчетах. Стали появляться и мемуары. Речь пошла и об ошибках М. С. Горбачева. Если и были ошибки, то это были общие ошибки. Он готов отвечать за все, что было, вместе со своими коллегами, если потребуется.
Затем Э. А. Шеварднадзе обратился к коллегам. Он сказал, что познакомился со многими школами зарубежной дипломатии и пришел к убеждению, что наша школа — одна из лучших. Есть высокий профессионализм. И есть готовность работать на благо государства 24 часа в сутки. Эдуард Амвросиевич попросил передать всем сотрудникам признательность за ту поддержку, которую они ему оказали после прихода в МИД СССР. Президент, пошутил он, в свое время сделал довольно оригинальный выбор. Но благодаря поддержке коллектива мы не подвели президента. Президент выбрал профессионала, пользующегося авторитетом. Были разные слухи, но теперь можно поздравить с этим назначением А. А. Бессмертных.
Выступивший в заключение А. А. Бессмертных поблагодарил президента за все, что было сказано. МИД СССР будет неизменно проводить линию президента, заверил он. Сейчас главная задача служить этой линии, сохранять и развивать ее. Он поблагодарил далее Э. А. Шеварднадзе за человечность и высокий профессионализм, проявившиеся за эти годы. От имени коллектива заверил, что МИД СССР останется одним из самых активных отрядов перестройки, стабильным элементом государственного аппарата, будет делать все, чтобы внешняя политика СССР была успешной.
Потом новый министр собрал на совещание всех своих заместителей. Сидели несколько часов. Было сказано, что в кадровом смысле все пока останется на своих местах. Каждому было предложено рассказать о самых ближайших делах и проблемах.
Разумеется, на министра сразу же обрушился такой поток дел, от которого он несколько потускнел. Конечно, А. А. Бессмертных, который долго работал заведующим американским отделом, затем заместителем и первым заместителем министра, был не новичок и удивить его объемом работы было трудно. Но все же контраст между кругом обязанностей посла и министра огромный, и он, видимо, в этот момент реально ощутил, какая ноша легла на него с этого дня.
Его волновал кризис в Персидском заливе, предстоящий 21 января приезд в Москву японского министра иностранных дел, затем встреча с Дж. Бейкером 24 января в Вашингтоне. Это было самое «горячее», близлежащее. Я со своей стороны назвал проблему ратификации германских договоров, работу по составлению новых политических договоров с Испанией, Грецией, Бельгией, подготовку договора или декларации с Норвегией, шаги по дальнейшей институционализации хельсинкского процесса, настоятельно высказался за поездку министра в самое ближайшее время на Балканы (Э. А. Шеварднадзе планировал 28 января — 3 февраля посетить Югославию, Грецию, Кипр и Албанию). Особо я выделил дела с Восточной Европой: срочность подготовки и заключения новых политических договоров с нашими бывшими союзниками, подготовку к очередному заседанию ПКК, возникшие сложности с Польшей из-за вопросов о сроках вывода наших войск и организации транзита через польскую территорию по железнодорожным и шоссейным коммуникациям частей Западной группы войск из Германии.
Министр проявил наибольший интерес к Восточной Европе, так как ситуация здесь действительно была непростая. На Балканы ему ехать не очень хотелось, так что решили передвинуть сроки визита и продолжить к нему подготовку. С созывом совещания ПКК ясности не было, так как президента не особенно увлекала перспектива участия в мероприятии, единственным смыслом которого был бы роспуск военной организации Варшавского договора. Ее можно было распустить и решением министров иностранных дел стран-участниц, тем более что деятельность этой организации больше никто не хотел финансировать. Вопрос о существовании самого договора надо было предоставить естественному ходу событий.
В связи с предстоящим рассмотрением вопроса о ратификации германских договоров А. А. Бессмертных высказался за свои личные встречи и дискуссии с депутатскими группами «Союз», «межрегионалами» и т. д. Он планировал все хорошенько объяснить депутатам, как будто все дело было в том, что они не понимали вопроса.
Я же был убежден, что часть депутатов, которая вела наиболее активную критику, искала не объяснений, а новых аргументов для ударов по линии президента в европейских делах. Для этого и проводились все новые обсуждения и рассмотрения на комитетах, писались депутатские запросы. Искали слабые места для предстоящей баталии на Верховном Совете СССР. Происходило, в общем, то, что обычно происходит в аналогичных ситуациях и в других парламентах. Впрочем, если депутаты хотели встреч с министром, их надо было, конечно, проводить. Но, насколько я знаю, такие встречи не состоялись.
18 января мой отпуск закончился, и я вышел на работу. Вовсю бушевали «литовские страсти». В Прибалтику слетался рой скандинавских и восточноевропейских министров и депутатов. Большинство из них не скрывали, что едут поддержать Вильнюс, Ригу, Таллин, оказать нажим на центральное правительство. Наиболее активен был исландский министр иностранных дел. А. А. Бессмертных дал указание не чинить препятствий их въезду, так как в Прибалтике все равно было много дипломатов, иностранных журналистов и присутствие еще нескольких десятков иностранцев мало что меняло. Скандал же с министрами и депутатами был нам, разумеется, не нужен. Визы выдавались в установленном порядке и с соблюдением установленных сроков и правил. Исключений, ввиду «особых обстоятельств», не делалось, хотя в ряде случаев скандинавы и немцы пытались этого добиться.
В этот день позвонил наш посол в Бухаресте Ф. Богданов и сообщил, что из-за обстановки в Персидском заливе президент Й. Илиеску просит отложить свой визит в СССР, намечавшийся на 28–29 января. Он предлагал вернуться к вопросу о своем визите в конце февраля — начале марта. Сообщение было не из простых, поскольку из-за перегруженности календаря нашего президента любой перенос мог означать сдвижку сроков на неопределенное время, а диалог с новым руководством восточноевропейских стран был одним из наиболее назревших вопросов нашей политики на европейском, направлении. Да и только ли дело было в Персидском заливе? Скоро должна была приехать делегация румынского МИД для переговоров по проекту нового советско-румынского договора. Оставалось надеяться, что ее визит кое-что прояснит.
Вторую половину дня 22 января я провел на заседании Секретариата ЦК КПСС. Я давно не бывал на каких-либо обсуждениях в рамках высших партийных органов. После XXVIII съезда мы не были больше обязаны исполнять решения Политбюро и других высших партийных инстанций. МИД СССР докладывал теперь свои соображения президенту и исполнял решения его и других государственных вышестоящих структур. Видимо, такое же положение было и в отношениях между Секретариатом ЦК и другими ведомствами, представители которых тоже были приглашены на совещание. Его темой были наши отношения с Восточной Европой.
Обстановка на заседании секретариата стала совсем иной, чем прежде. Уже через пару минут были видны противоречия между некоторыми членами нового партийного руководства, причем отнюдь не по частностям. Раньше это не очень показывали перед приглашенными. Кое-кто из секретарей был, как свидетельствовала дискуссия, явно маловат по калибру. Хотя обсуждение велось активно и, что называется, «на кровавом серьезе», не покидало впечатление, что сидящие за главным столом люди как бы висят в воздухе, не опираются больше на реальные политические возможности на местах и во властных структурах.
До восточноевропейских дел мы добрались не сразу. Сначала с пространным сообщением о текущем моменте выступил В. А. Ивашко. На 31 марта намечался Пленум ЦК КПСС, и он доложил о ходе его подготовки. Говорил интересно, с жаром, остроумно. Призывал не дать спихнуть партию на анализ только внутрипартийных дел. КПСС должна формулировать свою позицию прежде всего по вопросам, связанным с основными интересами страны и народа. Это первично. Иначе партию не будут слушать и принимать всерьез. Пора отказаться от словесных красот насчет «перевалов», «хребтов». Говорить, наконец, о деле.
Настроение населения, констатировал заместитель Генерального секретаря ЦК КПСС, меняется. Люди требуют большего порядка и ясной перспективы. Надо проработать вопрос о переходе к рынку, а не звать прыгать в неизвестность с завязанными глазами. Разумеется, все за рынок, но ведь все и за социальные гарантии. Надо искать решение этого вопроса.
Было затронуто и много других острых вопросов: уход из КПСС ее членов, нарастающая критика в адрес Генерального секретаря, война законов, падение покупательной способности рубля, обострение межнациональных проблем. Одновременно В. А. Ивашко предостерегал всех от склонности недооценивать роль КПСС, списывать ее со счетов. Этот тезис от него я, правда, не раз слышал и раньше. Звучал он в устах В. А. Ивашко, учитывая его пост, вполне естественно. Что же было ему еще говорить в тех тяжелых условиях, которые складывались для партии? Но В. А. Ивашко в целом оценивал перспективу оптимистично. Другие секретари — Прокофьев, Фролов, Кузнецов, Бакланов — с ним согласны не были.
Опять досталось и МИД. Вот посол в Веллингтоне Соколов в ответ на телеграммы ЦК КПСС отвечает, что если выполнять указания КПСС, то надо будет выполнять и указания других партий. Куда руководство МИД СССР смотрит? Да и в ЦК КПСС МИД СССР свою телеграфную информацию не шлет. Неужели не доверяет секретариату, конкретно В. М. Фалину?
Пришлось промолчать, хотя обвинение было несправедливое. Мы регулярно посылали всю необходимую информацию президенту, который был одновременно и Генеральным секретарем ЦК КПСС. Если он считал необходимым информировать кого-то в руководстве ЦК, то вопрос решался президентским аппаратом в рабочем порядке. За обвинениями в наш адрес явно торчали уши аппарата ЦК. Он был еще достаточно велик, а объем его работы резко сократился к тому времени. МИД они больше не руководили, но была своя шифровальная служба. Зачем? В основном в последнее время она рассылала телеграммы куда, какой референт Международного отдела ЦК едет и на какой симпозиум. Все это можно было делать и по обычному телексу, но в этом случае была бы потеря престижа. Все обязательно хотели по-прежнему быть начальниками.
Обсуждение вопроса об отношениях с Восточной Европой было детальным. В основу была положена записка Международного отдела ЦК. Но после нескольких выступлений ее стали характеризовать как недостаточно проработанную, не охватывающую весь комплекс конкретных вопросов, возникающих в отношениях СССР с этой группой стран. Вопросы же были все известные: падение торгового оборота, раз-балансировка традиционных связей между предприятиями и научно-культурными центрами, прекращение поступления в эти государства, особенно Болгарию, наших газет, непрекращающиеся осложнения с нашими памятниками и военными кладбищами, фактическое введение запретов на профессию для бывших работников партийного и государственного аппарата, появление в печати этих стран тезисов, которые могли восприниматься как претензии на Молдову, Закарпатье, западные районы Белоруссии и т. д.
Все это было затем подытожено В. А. Ивашко как свидетельство «утраты внешней политики» в отношении своих восточноевропейских соседей. С тезисом о том, что мы потеряли сами эти страны, он не был согласен, подчеркивая, что мы обречены жить рядом, а значит, и будем сотрудничать. И он был прав.
Из всего этого надо было делать вывод: необходима активизация нашей работы на восточноевропейском направлении. Сказать, что мы в этом смысле ничего не делали, было бы, конечно, неправильно. Но «наверху» было довольно определенное настроение, что в связи — с «бархатными революциями» и вызванными ими всплесками антисоветизма и антируссизма надо дать восточноевропейским странам время переболеть всеми этими проявлениями, осмотреться, убедиться, что есть некоторые десятилетиями складывавшиеся реальности, от которых никуда не уйдешь, что только с Западом все свои проблемы им решить невозможно. Считалось, что лучше проявить пока что сдержанность, ни в коем случае не давить на наших соседей и дождаться того момента, когда они сами заговорят о необходимости перехода к новому этапу сотрудничества, который можно было бы охарактеризовать как добрососедство по расчету и без иллюзий.
Такие сигналы из Восточной Европы стали поступать все более настойчиво. Пока я был в отпуске МИД СССР отработал развернутую концепцию будущих договоров с нашими восточноевропейскими соседями. Подписана эта концепция была Э. А. Шеварднадзе. Из многих ее тезисов выделю следующий: в будущие договоры надо постараться включить положение о том, что стороны не будут вступать в союзы, враждебные друг другу, и соответственно не будут предоставлять войскам третьих государств свою территорию и инфраструктуры.
В условиях, когда действовал еще Варшавский договор и сохранялась его военная организация, когда громко звучало требование не ратифицировать германские договоры и приостановить вывод войск, такой подход к будущим отношениям с нашими союзниками был достаточно «левым». Считалось, что если уж иметь новые договоры с восточноевропейскими соседями, то по военно-политическим условиям не хуже, чем договор с Финляндией 1948 года, которым были довольны и мы, и финны. Такова была логика принятия этого решения, и она имела под собой основания. К тому же ответственные представители некоторых восточноевропейских стран еще в конце 1990 года, подчеркивая необходимость «деидеологизации» наших договорных отношений, устранения, например, положений о совместной защите завоеваний социализма и т. п., в то же время считали целесообразным сохранение обязательств об оказании взаимопомощи друг другу в случае агрессии. Довода при. этом было два: во-первых, отсутствие таких обязательств создает определенный вакуум в вопросе безопасности во всем районе Восточной Европы и будет побуждать к поиску новых союзов и союзников, что породит обстановку нестабильности. Во-вторых, говорили некоторые чехословацкие представители, разумно ли опускаться в советско-чехословацких отношениях ниже уровня договора 1935 года, заключенного при таком бесспорном авторитете, как президент Бенеш? Убежденность в необходимости сохранения союзнических обязательств высказывали и болгарские коллеги, ссылаясь на вытекающую из освободительной борьбы против Османской империи национальную болгарскую традицию. — В этих условиях предложение нашей страны, включенное в проекты договоров, передававшиеся на рассмотрение наших восточноевропейских соседей, не участвовать во враждебных друг другу союзах и не предоставлять свою территорию для иностранных войск, выглядело, скорее, умеренно. В конце концов, что здесь было опасного для этих стран или ущемляющего их суверенитет? Надо было думать и о том, что в случае, если в конце концов республики Прибалтики вышли бы из состава Советского Союза, аналогичное положение в договорах с ними могло бы уберечь взаимные отношения с этими государствами от многих недоразумений. История, конечно, не повторяется, но и забывать, что этот район не раз в прошлом становился зоной острого соперничества, не следовало.
Последующее развитие показало, что эти соображения имели под собой реальную почву. Их поспешили окрестить как «доктрину Квицинского». Разумеется, никакой «доктрины Квицинского» не существовало. Была борьба за осуществление намеченной, исходя из интересов Советского Союза, линии. Отказ от нее привел к тем последствиям, которые можно было просчитать заранее, включая дальнейшую судьбу советско-финляндского договора 1948 года. Наша политика была подчинена задаче обеспечения безопасности внешних границ СССР, другой политики у МИД СССР не было.
По свежим следам заседания Секретариата ЦК и не дожидаясь возможного создания каких-то межведомственных рабочих групп, мы подготовили доклад президенту о положении в Восточной Европе. Он был составлен в форме письма А. А. Бессмертных, которое так, по-моему, и не было подписано, но докладывалось устно. В письме предлагалось начать принимать в Москве руководителей восточноевропейских стран, причем первым в списке был венгерский премьер И. Анталл, испрашивалось согласие на поездки А. А. Бессмертных в Прагу, Софию и Варшаву, а также на прием в Москве венгерского и румынского министров иностранных дел. Особо ставился вопрос о необходимости принять в Москве премьер-министров восточноевропейских государств и пересмотреть решение о переходе в торговле с Восточной Европой только на свободно конвертируемую валюту. Было совершенно ясно, что возникшее состояние катастрофично. Ни у нас, ни у них валюты для торговли не было и в обозримом будущем не могло быть. Поэтому нужно было обходиться переходными решениями.
Предлагалось далее ускорить процесс заключения новых двусторонних договоров с нашими соседями, основное содержание которых должно было состоять в создании юридических гарантий против использования их территории во враждебных Советскому Союзу целях и обеспечении благоприятных условий для широкого взаимовыгодного сотрудничества во всех областях. Подчеркивалась необходимость соблюсти достигнутую еще в прошлом году договоренность о проведении совещания ПКК Варшавского договора и принять намеченное решение о роспуске его военной организации.
Отдельно ставился вопрос о Польше. Поляки настаивали на выводе наших войск уже в 1991 году, наш Генштаб считал, что вывод возможен не ранее 1995 года из-за того, что Северная группа войск должна была обеспечивать тылы и коммуникации Западной группы войск в Германии, которая выводилась лишь к концу 1994 года. Кроме того, Северную группу войск, как, впрочем, и наши войска из других восточноевропейских стран, просто некуда было выводить — в Союзе не было ни жилья, ни военных городков. Остро стоял вопрос о перерасчете взаимных финансовых претензий с Польшей. Имело смысл провести в широком политическом плане обмен мнениями и по содержанию будущего советско-польского договора, учитывая объективный вес и значение наших отношений с этим крупным соседним государством. Все это, как представлялось, говорило в пользу скорейшего проведения советско-польской встречи на высшем уровне. С Л. Валенсой пора было устанавливать прямой контакт и начинать диалог.
Пора было также решать и вопрос о надлежащем материально-финансовом обеспечении советских людей, которые работали в восточноевропейских странах. Из-за обесценения местных валют они оказались в очень тяжелом положении, так как уровень их зарплаты оставался таким же, как и в прежние годы. Надо было переводить их зарплату на свободно конвертируемую валюту, которой в нашей казне остро не хватало.
С течением времени кое-какие вопросы, обозначенные в этой записке, удалось решить. Но не все и не в полном объеме. Нашу внешнюю политику на восточноевропейском направлении все охотно критиковали, делая при этом вид, будто решение многочисленных острых вопросов зависит только от МИД СССР. Однако сам характер этих вопросов был таков, что наша дипломатия могла лишь привлекать к ним внимание и уговаривать другие инстанции предпринять необходимые действия. А они либо не предпринимались, либо предпринимались с большим скрипом и зачастую оказывались потом неэффективными или недостаточными.
Прогрессирующий развал власти и порядка в стране острее всего сказывался именно в наших отношениях с бывшими союзниками, учитывая их объем, разветвленность, вовлеченность в них огромного количества людей. Какой-либо сбой в культурных связях, скажем, с Норвегией или Ирландией — это полбеды, и волнует он, как правило, лишь узкий круг заинтересованных лиц и учреждений. Поэтому и страстей вскипает немного и поправить дело сравнительно просто. Сбой же в культурных или научно-технических связях с Болгарией — это уже государственная проблема. Это иной масштаб, так как затронуты сразу десятки тысяч людей и множество организаций. Прекращение закупок железнодорожных товарных вагонов в Румынии — это опять огромная проблема, так как завод-производитель целиком сориентирован на производство этих вагонов для Советского Союза. Их больше никто не купит, и без работы оказываются тысячи людей. Правительство же СССР все более утрачивало рычаги, позволявшие ему принимать меры для решения подобных вопросов и выправления положения. Не было этих рычагов и на республиканском уровне, в чем быстро убедились восточноевропейские страны, несмотря на все попытки российских, украинских, казахских и прочих властей надувать щеки и рассматривать себя как новых партнеров во внешнеторговых связях.
На нас тем временем усиливался нажим по вопросу о Прибалтике. Ситуация складывалась довольно нелепая. В Вильнюсе регулярные войска захватили телебашню, была стрельба. В то же время в Москве все, начиная с президента, заявляли, что никаких приказов действовать войска не имели, что с обстоятельствами дела надо еще разбираться. Литовские власти, однако, прямо обвиняли во всем случившемся центр, рассылали своих эмиссаров по Западной и Восточной Европе, просили поддержки. В то же время действовать в соответствии с союзным конституционным порядком выхода из состава СССР, то есть проводить референдум, они не хотели, добиваясь, чтобы Президент СССР признал законным решение их парламента о суверенитете.
Но М. С. Горбачев не мог пойти на этот шаг хотя бы уже потому, что в этом случае был бы обвинен в Верховном Совете СССР в нарушении нового советского закона о порядке отделения и Конституции СССР. Это могло бы повлечь требование об его отставке. На Западе понимали это. Понимали и послы европейских держав, которых я принимал по прибалтийским делам в те дни.
Неправильно думать, что все на Западе так уж хотели немедленного отделения Прибалтики. Важнее было сохранить Горбачева и продолжить процесс реформ. Однако нас постоянно предупреждали, что в Прибалтике не должно быть применения силы. Не будет применения силы, вопрос о признании независимости прибалтийских государств не будет форсироваться и Западом, он будет предоставлен «естественному ходу событий» при должном уважении конституционных реалий и суверенитета СССР.
В Литве же дело опять дошло до применения силы. 25 января наш посол в Люксембурге сообщил, что политдиректора МИД стран ЕС в порядке «воспитательных мер» приняли решение передавать продовольственную помощь, кроме срочной, не правительству СССР, а только общественным организациям. Техническое содействие должно было быть заморожено вообще, переговоры о новом договоре между ЕС и СССР отложены. А. А. Бессмертных приглашали в Люксембург или Брюссель, чтобы объясниться. Встреча комиссии ЕС — СССР по экономическим делам должна была быть отложена. Французы перенесли сроки визита в Париж А. И. Лукьянова. Международный валютный фонд передвинул рассмотрение вопроса о нашем ассоциированном членстве.
Правда, посольства стран ЕС в Москве нам тут же дали понять, что страны ЕС не очень хотят ссориться, что решение политдиректоров не окончательное, так как будет еще 4 февраля встреча министров иностранных дел стран ЕС, на которой вопрос будет рассмотрен заново и что по прибалтийским делам нам надо серьезно поговорить прежде всего с американцами.
Но попытка начать применять в отношении Советского Союза санкции, по сути дела, была налицо. Предпринималась она после присуждения нашему президенту Нобелевской премии, после подписания Парижской хартии, объединения Германии, договоренности в Вене о фактически односторонних сокращениях наших обычных вооружений, совместных действий против иракской агрессии в Кувейте. Это, конечно, вызвало в нашем руководстве раздражение.
Последовала серия шагов с тем, чтобы отвести столь откровенное вмешательство в наши внутренние, межнациональные дела. Сначала с английским руководством было поручено поговорить нашему послу в Лондоне, затем А. А. Бессмертных побеседовал с Бушем, передав ему личное послание Президента СССР. Послания пошли затем и в адрес лидеров ведущих западноевропейских государств. Отчитываться в Люксембург или Брюссель наш министр не поехал, пригласив представителей ЕС, если им уж так хочется, прибыть для беседы в Москву. В ответ на попытку переноса заседания комиссии по экономическому сотрудничеству СССР — ЕС мы отложили политические консультации с «тройкой» ЕС. Постепенно положение успокоилось, санкции не были введены в действие, диалог со странами ЕС возобновился.
9 февраля вместе со своим помощником В. М. Поленовым я вылетел в Будапешт. В моем портфеле лежал проект нового советско-венгерского договора. В его составлении В. М. Поленов принимал активное участие. Впрочем, он немало потрудился над составлением и других политических договоров, которые выдвигались и заключались нами в тот период, включая германские договоры.
В Будапеште самолет едва приземлился. Была почти нулевая видимость, шел густой мокрый снег.
Нашим основным собеседником должен был быть заместитель генерального секретаря МИД Венгрии Д. Мейстер. Умный, сдержанный и квалифицированный дипломат, которого я заприметил во время предыдущих поездок в Прагу и Будапешт для согласования распределения квот вооружений между странами Варшавского договора в связи с венскими переговорами об обычных вооружениях в Европе. Д. Мейстер в совершенстве владел русским языком, что делало его еще более привлекательным как партнера для переговоров по договору, который должен был как бы открыть движение по переводу наших отношений с восточноевропейскими странами на новую основу. В тот момент мы планировали начать именно с Венгрии, как с государства с наиболее устоявшимся после бурных событий 1989 года внутренним укладом. К тому же и стремление к нормализации отношений с СССР в Венгрии высказывалось наиболее настойчиво, так что это само становилось в определенном смысле внутриполитической проблемой для правительства Анталла.
Венгры хорошо приняли наш проект договора. Отмечали, что он в целом отвечает и их представлениям. Подтвердил это и министр иностранных дел Венгрии Г. Есенски, с которым у нас была почти двухчасовая беседа. Наш проект был взят за основу. Однако венгерская сторона высказала сразу же сомнения по поводу статей, касавшихся военно-политических вопросов. Д. Мейстеру не нравилось обязательство не вступать во враждебные друг другу союзы, не предоставлять иностранным государствам баз и других инфраструктур на своей территории, противодействовать агрессии против СССР, если она совершалась бы через венгерскую территорию. Обмен мнениями по этому вопросу подводил к выводу, что у Венгрии есть расчет быть принятой если не в НАТО, то уж во всяком случае в ЕС, включая будущие военные и политические интеграционные структуры сообщества.
Венгерская сторона выразила готовность искать и найти взаимоприемлемые формулировки, ей импонировала перспектива быть первой восточноевропейской страной, заключившей с нами договор нового типа и создавшей тем самым своеобразный «эталон». Переговоры продолжились в Москве в середине февраля, к существенным подвижкам по главным спорным вопросам они, однако, не привели.
Тем временем мы дали согласие на проведение встречи министров иностранных дел и обороны стран Варшавского договора в Будапеште с тем, чтобы к 1 апреля распустить военную организацию союза. Она состоялась 25 февраля. Наши бывшие союзники делали вид, что довольны, но в то же время были и несколько озадачены: сами они думали распустить военную организацию лишь к 1 июля, видимо, рассчитывая использовать каждый лишний месяц своего пребывания в ОВД для «выдавливания» у нас всевозможных финансовых и имущественных уступок.
Наиболее активно дела по составлению нового договора пошли у нас, однако, не с венграми, а с румынами. После нескольких месяцев топтания на месте 24 января 1991 года в Москву приехала румынская группа экспертов с заместителем начальника департамента МИД Чаушу. Военно-политические статьи договора он обсуждать не был готов, ссылаясь на отсутствие принципиального решения руководства. Настораживало и его нежелание подтверждать в договоре незыблемость границ и территориальную целостность друг друга. Но в остальном договор был с ним согласован, после чего из Бухареста стали поступать настойчивые приглашения провести заключительный раунд переговоров.
8 марта я вылетел в Бухарест. Летел туда с охотой и интересом. Привлекала перспектива довести до конца важное дело. Были и чисто личные моменты. В августе 1968 года мы с женой провели в Румынии отпуск, и хотелось вновь встретиться с этим красивым городом. К тому же в Бухаресте вместе с мужем работала моя младшая дочь.
Переговоры шли с румынской делегацией во главе со статс-секретарем МИД Р. Нягу. От нас участвовали посол Ф. Богданов и начальник 3-го Европейского управления МИД СССР М. Сенкевич. Румынская сторона вела себя конструктивно. Было ясно, что она пойдет дальше, чем венгры, хотя вокруг статей о неучастии во враждебных друг другу союзах и о непредоставлении своей территории, коммуникаций и инфраструктур для осуществления агрессии против другой договаривающейся стороны было много дискуссий. Однако речь шла не о том, включать или не включать данные положения, а о выборе формулировок.
В общем, договор получился полновесный и содержательный. По взаимному согласию включили в него формулировку, что СССР и Румыния при любых обстоятельствах будут рассматривать друг друга как дружественные государства. Договорились и по статье о признании территориальной целостности и нерушимости границ всех государств в Европе.
С вопросом о границах дело, правда, обстояло не очень просто. Мы предлагали записать, что стороны не имеют территориальных претензий друг к другу. Р. Нягу согласился на это лишь при условии добавки, что каждый народ имеет право определять свой внешний и внутренний статус, то есть выруливал на признание возможности для Молдовы отделиться от СССР. Сошлись на более общей, но тем не менее достаточно определенной формуле о признании территориальной целостности и нерушимости границ.
На прямые вопросы о Молдове Нягу и другие представители румынского МИД заверяли, — что для румынского правительства эта проблема «закрыта», хотя они и должны считаться с настроениями в парламенте страны и с действиями самой Молдовы. Поэтому лучше «не дразнить гусей» чрезмерно категоричными формулировками в договоре, а в Москве не применять силу, чтобы румынскому правительству не пришлось идти на заявления и действия, которых оно не желает. Наши посольские работники в этой связи выражали опасение, не носят ли эти пояснения тактический характер. Может быть, так оно отчасти и было, но е юридической точки зрения новый договор был в территориальном вопросе вполне ясен и определен.
Не до конца согласованной пришлось оставить лишь статью договора о наших военных кладбищах и памятниках. Что касается кладбищ, румынская сторона была готова гарантировать их сохранность и поддержание в надлежащем состоянии. Записать такую формулировку применительно к памятникам, стоящим вне кладбищ, она не хотела. Это могло свидетельствовать о намерении с течением времени убрать памятники нашим воинам в румынских городах, в. том числе и «Алешу» в Бухаресте, которого Чаушеску уже перенес подальше от глаз из центра города в садик неподалеку от нашего посольства.
11 марта мы были у министра иностранных дел А. Нэстасе. Настроение у обеих сторон было отличное. Во время разговора Нэстасе позвонил президент Й. Илиеску. Он позитивно отозвался о проделанной работе, просил передать привет М. С. Горбачеву и поставил вопрос о своем визите в Москву для подписания договора примерно в конце марта.
Обратило на себя внимание, что А. Нэстасе заговорил о возможных последствиях роспуска Варшавского договора. Он был озабочен возможностью возникновения в Восточной Европе зоны «нестабильности и турбулентности», в то время как на Западе по-прежнему будут сохраняться прочные структуры ЕС и НАТО. Его заботило, что Румыния в известном смысле все еще изолирована от Западной Европы, а также не состоит в так называемой вышеградской тройке, где объединились Польша, Венгрия и Чехословакия. В этой связи А. Нэстасе высказывал идею о создании вместо Варшавского договора какого-либо консультативного пакта стран Восточной Европы. С участием или без участия СССР — это, на его взгляд, еще предстояло решить.
Вскоре он изложил эти мысли и публично в Варшаве. Поддержки они, однако, не получили, и он вскоре сам от своей идеи отказался.
В эти дни мне удалось побродить по Бухаресту. Он был по-прежнему красив. Но на всем лежала печать серости и неухоженности. Румыния переживала трудную пору. Магазины были пусты, как и у нас. Люди плохо одеты. Наши работники в посольстве жаловались на трудную жизнь, низкую зарплату. Условия для работы в посольстве были неплохие, но неустроенность повседневной жизни, видимо, угнетала. Однако румынские хозяева были настроены оптимистично.
А. Нэстасе считал, что дела скоро поправятся, так как в Румынии принято «самое прогрессивное законодательство» по экономическим вопросам. Комментируя эти высказывания, наши специалисты лишь недоуменно пожимали плечами.
Хотя все больше места в моей повседневной работе с начала года занимали восточноевропейские темы, германские дела отнюдь не отпускали меня. Ратификация требовала серьезной подготовки. Страсти вокруг этого вопроса по-прежнему были накалены.
В руках народного депутата СССР Н. И. Петрушенко внезапно оказалось письмо бременского профессора А. Петерса, доказывавшего возможность для СССР взыскать с Германии в случае, если мы сохранили бы четырехсторонние права и ответственность, то есть не ратифицировали бы документ об окончательном урегулировании в отношении Германии, фантастическую сумму репараций. Профессор предлагал проигнорировать всю прежнюю правовую основу решения вопроса о репарациях, забыть о той сумме репараций (10 млрд долларов), на которую мы первоначально претендовали, не учитывать наши заявления 1953 года об отказе от дальнейшего взимания репараций с Германии, о проекте мирного договора с Германией 1959 года, в котором мы записали статью, что репарации с Германии взиматься не будут. Логика его рассуждений строилась на исчезновении ГДР и воссоединении Германии. Значит, все прежние соглашения можно объявить не имеющими больше значения и начинать рассматривать вопрос как бы заново.
На основе данных из известной книги Вознесенского о советской экономике во время Великой Отечественной войны профессор Петерс исчислял ущерб Советскому Союзу в сумме 1900 млрд марок. Это была одна из его возможных цифр для предъявления требований об уплате к объединенной Германии., Другая возможная цифра исчислялась так: сумма репараций, выплаченных Советскому Союзу на душу населения ГДР, умножалась на число жителей ФРГ, которая, как известно, репараций нам не платила. В этом варианте получалась тоже довольно впечатляющая сумма в 270 млрд марок.
Профессор написал 9 января 1991 году письмо канцлеру Г. Колю, где говорил, что если СССР не ратифицирует договор «2+4», то он не утратит своих прав победителя и сможет любыми «адекватными» способами изъять затем репарации у Германии в пределах названных сумм. Как конкретно мыслил себе Петерс взыскание репараций в 1991 году с помощью прав победителя, оставалось загадкой. Наверное, наши, войска должны были возобновить демонтаж немецких предприятий или приступить к массовым конфискациям имущества. Все это, разумеется, было спекуляцией и, может быть, даже и шантажом, так как профессор туг же предлагал канцлеру свои советы, как можно было бы уменьшить сумму репараций и, видимо, надеялся на вознаграждение. Заодно он информировал и нашего народного депутата, выступавшего в Верховном Совете СССР против ратификации.
К этому письму надо было отнестись тем не менее со всей серьезностью. Желание получить с немцев побольше денег в связи с воссоединением будоражило умы многих. Если бы Н. И. Петрушенко начал жонглировать цифрами и аргументами Петерса, эффект был бы весьма неприятным. Юридические аргументы наши депутаты воспринимали обычно с трудом. Утешало лишь одно: исчисленные Петерсом суммы репараций были настолько велики, что казались подозрительными даже самым ярым критикам МИД СССР. Видимо, не представлялись они реальными и самому Н. И. Петрушенко. Тем не менее он нам прислал официальный депутатский запрос по этому поводу.
Подготовив развернутый ответ в Верховный Совет СССР на этот запрос, мы пришли, однако, к выводу, что нельзя больше медлить в вопросе о получении от Германии компенсации нашим гражданам, пострадавшим во время войны от действий нацистов. Речь шла прежде всего о тех, кто угонялся на принудительные работы, находился в концлагерях, стал жертвой псевдомедицинских экспериментов. Вопрос этот ставился нами по ходу переговоров с ФРГ в связи с договором «2+4» и теми двусторонними договорами, которые обсуждались в то время. Включить его в договоры тогда не удалось, но во время визита М. С. Горбачева в ФРГ в ноябре 1990 года произошел обмен мнениями между Э. А. Шеварднадзе и Г.-Д. Геншером, который закончился позитивно. Тогда условились вернуться к выработке практических решений после выборов в бундестаг, намеченных на 2 декабря.
Выборы прошли. В нашей печати и в дискуссиях в комитетах Верховного Совета СССР вопрос о компенсации пострадавшим в войне звучал все более остро. Требовался ответ по существу. Значит, подходило время напомнить немецкой стороне о договоренности. Подтвердят ли они ее? Ведь Э. А. Шеварднадзе ушел, а литовские события поставили под вопрос многие финансовые дела с Западом. Тем не менее мы условились с А. А. Бессмертных, что он пошлет письмо Г.-Д. Геншеру. 12 февраля этот вопрос был поднят и в письме М. С. Горбачева канцлеру ФРГ. Немцы проявили готовность держать слово.
26 февраля 1991 года сразу после завершения совещания ПКК Варшавского договора в Будапеште я вылетел в Бонн на переговоры о компенсации нашим гражданам с Д. Каструпом, ставшим с начала года статс-секретарем МИД ФРГ.
С ним мы довольно быстро договорились, что будет заключено соглашение о компенсации советским гражданам, пострадавшим в результате нацистских преследований по образцу аналогичных соглашений, заключавшихся ранее ФРГ с Францией, Грецией, Люксембургом и рядом других стран. Немецкая сторона предлагала оформить это соглашение обменом письмами между министерствами иностранных дел, перечислить на цели компенсации определенную сумму в фонд, который мог бы называться фондом советско-немецкого взаимопонимания. Управлять фондом могла бы советская сторона, которая бы и решала, кому и сколько платить. Оставался, однако, открытым вопрос о сумме. Ее предстояло определить на переговорах.
Но сначала нам надо было самим определиться, в отношении нашего запроса, что предполагало проведение солидной подготовительной работы по выявлению числа и круга лиц у нас в стране, которые могли бы с достаточным основанием претендовать на получение компенсации. Брать на себя выполнение этой работы МИД СССР, конечно, не мог, то есть не располагал необходимыми для этого возможностями. Здесь нужны были архивы Министерства обороны, КГБ, документы нотариата. Кроме того, вопрос затрагивал интересы не только целого ряда центральных ведомств, но и республик. Исходя из этого, наш министр предложил: окончательное решение по сумме нашего запроса должно приниматься Кабинетом министров СССР по докладу всех заинтересованных ведомств. Соответствующая работа вскоре была начата и заняла несколько месяцев.
Переговоры же с Д. Каструпом были важны прежде всего с той точки зрения, что фиксировали готовность обеих сторон найти решение вопроса о компенсациях и намечали пути урегулирования этого вопроса. Об этом было опубликовано соответствующее сообщение в печати, которое привлекло к себе внимание прежде всего у нас в стране.
Рассмотрение вопроса о ратификации пакета германских договоров было назначено на 4 марта. Мы тщательно готовились. Составили доклад для А. А. Бессмертных, продумывали и просчитывали все мыслимые и немыслимые вопросы депутатов и ответы — на них. Материал для этого был весьма богатый — его давали многочисленные предварительные слушания на комитетах Верховного Совета СССР. Но новый министр в них не имел возможности участвовать, не прошел эту «мельницу». Кроме того, владея германским вопросом, он все же германистом не был и всех подробностей переговоров с немцами не знал. В случае неожиданного поворота дискуссии возникал определенный элемент риска. Но его можно было перекрыть, выпуская на трибуну по мере необходимости наших экспертов, которые непосредственно участвовали в разработке того или иного договора или соглашения.
По Верховному Совету СССР ходило в тот момент немало тревожных слухов. Предсказывали, что не менее 100 депутатов будут голосовать против ратификации. Если бы это случилось, то судьба договоров могла оказаться под вопросом. Это был бы крупный провал нашей внешней политики, отрицательные последствия которого были бы очень серьезны. Упреждая такой, поворот событий, я. в пространном интервью газете «Известия» подробно объяснил, что произошло бы в случае нератификации договоров. Но напряженность оставалась.
Внезапно министр вызвал меня и сказал, что с докладом в Верховном Совете СССР выступать не будет. Президент, мол, распорядился, чтобы вопрос докладывал я. Не скажу, чтобы это очень меня обрадовало. Я подумал, что президент решил не «подставлять» пой удар своего нового, только что назначенного министра. Случись что — он не виноват. Но времени на рассуждения не оставалось. Я побежал дорабатывать текст доклада на сей раз уже «под себя».
В начале заседания Верховного Совета СССР, когда А. И. Лукьянов объявил, что докладывать будет Ю. А. Квицинский, возникла некоторая заминка. Как и следовало ожидать, с мест стали задавать вопросы, почему не выступает министр. По опыту предыдущих обсуждений можно было опасаться, что кто-нибудь сейчас начнет обвинять МИД СССР в неуважении к парламенту и выдвижении в качестве докладчиков второстепенных лиц. Тогда все дело с самого начала будет испорчено. Председательствующий, однако, среагировал быстро и точно: это просьба президента, он считает, что целесообразно поступить именно так. Вопросы из зала прекратились, и я пошел на трибуну.
Доклад был рассчитан минут на 40, в газетах он не публиковался, так что уместно воспроизвести его основные тезисы. Вот они.
«Представленные на ратификацию договоры будут во многом определять лицо новой Европы на обозримый период. Они проистекают из Глубоких перемен, кардинальным образом изменивших ситуацию в германских и европейских делах. Каждый из договоров — это закономерная реакция на тот огромный комплекс проблем, которые были поставлены процессом объединения Германии. Все эти договоры в своей совокупности необходимы для обеспечения жизненно важных позиций и интересов Советского Союза в новых условиях. Все они нужны для того, чтобы вписаться в нарождающиеся принципиально новые структуры сотрудничества в Европе и в мире в целом. Все они нужны для обеспечения благоприятных внешних условий нашего движения вперед по пути реформ.
Должен заметить с самого начала: идеальных договоров не бывает. Договор — всегда баланс взаимных интересов, шагов навстречу друг другу, компромиссов во имя главной цели. Исходя из этого, хочу со всей убежденностью сказать, что на германском направлении в сложившихся реальных условиях нашей внешней политикой была проделана уникальная по своему характеру и сжатости имевшихся в распоряжении сроков работа.
На подступах и в ходе самого германского урегулирования мы ощущали, разумеется, не только всю сложность вопросов политического, экономического, военного, социального характера, но и заостренность восприятия этой проблемы со стороны советской общественности. Да и могло ли быть иначе? Речь шла о германском вопросе. На протяжении полувека Европу и мир потрясли до основания две войны, которые по своей жестокости, невиданным человеческим жертвам и масштабам разрушений, казалось, были началом движения человечества к всеобщему апокалипсису. Эпицентром обеих этих войн была сначала кайзеровская, а затем гитлеровская Германия.
Расколотая в результате разгрома фашизма Германия могла стать детонатором третьей и, очевидно, последней в истории людей войны. Известно, что все прорабатывавшиеся в НАТО сценарии вступления в нее начинались с «беспорядков в ГДР и Польше», которые влекли за собой, по прикидкам на Западе, вмешательство советских войск, затем втягивание в конфликт бундесвера и т. д..
Об этом нелишне вспомнить, потому что в памятную всем осень 1989 года в теперь уже бывшей ГДР начались опасные, неуправляемые процессы. Кое-кто до сих пор еще склонен полагать, что их можно было остановить. Не хватало, мол, только решимости защитить исторические завоевания советского народа и силой заставить немцев продолжать жить в условиях раскола. Не буду говорить не только о нереальности таких рассуждений, но и о несовместимости политики нового мышления и перестройки с таким подходом к праву других народов устраивать по своему выбору собственную жизнь. Выражу лишь удовлетворение по поводу того, что события 1989–1990 годов не привели к трагическому исходу. Они привели к заключению серии договоров, отразивших новую реальность, создавших новые гарантии того, что германский вопрос не станет источником беспокойства для всех европейцев.
Как смотрится германский вопрос на фоне достигнутого в 1990 году пакета урегулирований?
После поражения в первой мировой войне, как бы в утешение за позор в Дерсале, немцам была дана возможность искать компенсацию понесенных потерь на востоке Европы. Восточноевропейские границы были оставлены без гарантий. Это в конце концов привело ко второй мировой войне, новому поражению Германии, Ялте и Потсдаму. Ялтинские и потсдамские документы, однако, вновь оставляли во многом подвешенным вопрос о восточных границах Германии. Даже после заключения Московского договора 1970 года ФРГ, как мы помним, продолжала не только ставить вопрос о восстановлении единства немцев, но "и открыто заявляла, что бывший германский рейх юридически продолжает существовать в границах 1937 года. Разумеется, такие заявления не оставались без должного отпора с нашей стороны, но тему эту немцы тем не менее сознательно «держали под напряжением» из-за нерешенности своего национального вопроса.
Вторым моментом, на протяжении многих десятилетий несшим в себе семена бури, была милитаризация Германии. Она шла головокружительным темпом перед 1914 годом, возобновилась после Версаля и достигла своего апогея при Гитлере. Она продолжалась и после второй мировой войны с вступлением ФРГ в блок НАТО. Вспомним, что за все послевоенные годы ФРГ не сократила ни одного солдата, исповедовала доктрины, объявлявшие Советский Союз главным противником, быстро достигла наивысшего уровня военной техники во всех областях, где это было разрешено ей ее союзниками.
Третьим моментом истории нашего века была довольно устойчивая тенденция в германской общественно-политической жизни к созданию реакционных структур, тесно связанных с националистическими, пангерманскими традициями, попытками реанимации политики «Дранг нах Остен». Для того чтобы оттеснить эту тенденцию на задний план, потребовались десятилетия мирного, экономически благополучного существования ФРГ, причем по большей части в стороне от многочисленных военных конфликтов, разворачивавшихся в те годы.
Стоит взглянуть под этим углом зрения на совсем еще недавнее положение в Центре Европы. Да, раскол Германии ослаблял ее, наши войска стояли на Эльбе, прикрывая собой установленные в результате второй мировой войны, но так и не признанные окончательно немцами восточноевропейские границы. Сдерживающий эффект имело и наше противодействие развитию милитаристских и тоталитарных тенденций в Германии. Однако национальный раскол все же был миной замедленного действия, которая рано или поздно должна была взорваться, причем взрыв этот в первую очередь затронул бы ГДР, которая все больше и больше отставала от ФРГ в своем экономическом и социальном развитии. Осень 1989 года стала не только временем бурных событий, но и в буквальном смысле переломных в развитии Европы и жизненно важных для всех решений.
Ни на одном этапе сложного и стремительного пути к пакету германских урегулирований мы не могли позволить себе ни паники, ни растерянности, ни игры на «авось», ни действий, диктуемых эмоциями. Слишком высоки были ставки. Как никогда раньше, требовались серьезная профессиональная работа, строжайший учет интересов страны и, разумеется, маневр там, где ситуация вынуждала идти на компромиссы. Насколько это удалось — судить Верховному Совету. Но вышли мы на представленные сегодня вам договоренности в результате того, что нас и наших партнеров все же объединял общий стратегический интерес: не только не доводить дело до конфликта, но и создать все предпосылки для выхода из этого круговорота событий не врагами, а партнерами. Было общее сознание: нельзя в германских делах повторять ошибок прошлого, а надо проложить дорогу в новое будущее, сознавая ответственность перед самими собой, перед нынешним и грядущими поколениями.
Нет нужды особо подчеркивать, что на переговорах «2+4» остро проявлялись и сталкивались интересы государств-государств-участниковВ одних вопросах у нас было больше близости с немцами, в других — с представителями западных держав, в третьих — ФРГ вместе с тремя державами выступала против наших предложений. Поэтому требовалась не только активная работа на шестисторонних переговорах, но и энергичная двусторонняя дипломатия.
Не скрою, нам было непросто. Иногда даже казалось, что формула «2+4» на отдельных переговорных этапах готова была. трансформироваться в схему «1 против 4», когда нарастало давлению на нас со стороны трех держав.
Но был и другой, весьма существенный фактор — стремление правительства ФРГ к быстрейшему достижению своей главной цели: осуществлению национального единства в. согласии со всеми четырьмя державами. Понимало оно и жизненную, историческую важность для немцев договоренности с Советским Союзом, максимального учета его законных интересов. Это открывало возможность маневра.
Общий пакет германских урегулирований, двусторонних и многосторонних, был сформирован во время встречи Президента СССР и канцлера ФРГ на Северном Кавказе. Там было все решено. Могу сказать, что пакет был полностью реализован. ФРГ сдержала данные ею обещания.
Что же оказалось в конечном счете возможным и взаимоприемлемым в ходе достижения германского урегулирования? Не все, чего мы добивались. Но на таких сложных переговорах идеальных, «стопроцентных» решений и не бывает.
Не стало реальностью «двойное членство» Германии в НАТО и ОВД. С учетом позиции трех держав и неизбежной перспективы присоединения ГДР к ФРГ в октябре 1990 года настаивать далее на этом требовании не имело смысла. В итоге переговоров мы признали право Германии в соответствии с хельсинкским, актом определять свое участие иди неучастие в союзах, а Германия выразила готовность заключить с Нами договор, одним из ключевых положений которого стали обязательства о ненападении друг на друга и неоказании помощи агрессору.
Немцы дали согласие также на фиксацию в документе «шести» особого военно-политического статуса территории бывшей ГДР, обязались ограничить численность немецкой армии уровнем в 370 тыс. человек.
Другой крупный вопрос — о сроках пребывания на территории Германии наших войск. Мы вели речь о пяти годах, немцы — о трех. Компромиссный срок — четыре года, при условии оказания со сторону ФРГ значительного материального и финансового содействия по содержанию, выводу наших войск и бытовому обустройству выводимых военнослужащих в СССР.
Говоря о договоре «шести», подчеркну, что в нем впервые однозначно и в форме, исключающей какие-либо разночтения, будь то в юридическом или политическом плане, зафиксирован окончательный характер нынешних внешних границ объединенной Германии. Здесь же содержится четкое обязательство не иметь и не выдвигать в будущем территориальных претензий к другим государствам. Эти обязательства Германия подкрепляет изъятием из своей конституции противоречащих им положений, и прежде всего статьи 23, допускавшей возможность распространения основного закона ФРГ на «остальные части Германии», под которыми подразумевались и бывшие немецкие земли, утраченные ею в результате второй мировой войны. По существу, договор имеет следствием полный отказ ФРГ от прежней «правовой позиции», исходившей из «существования рейха в границах 1937 года». Все это кладет конец каким-либо претензиям и в отношении тех территорий, которые входили ранее в состав Германии и после войны отошли к Советскому Союзу, Польше, Чехо-Словакии. Закрыт, таким образом, и «вопрос» о Калининградской области. Замечу; что в статье 1, содержащей территориальные постановления, было специально зафиксировано также, что объединенная Германия и Республика Польша подтвердят в международно-правовом отношении существующую между ними границу по Одеру и Нейсе в, отдельном двустороннем договоре. Такой договор подписан в Варшаве 14 ноября 1990 года.
Одно из центральных положений договора (статья 2) составляет обязательство правительств ГДР и ФРГ о том, что с немецкой земли будет исходить только мир. Согласно конституции объединенной Германии действия, могущие и преследующие цель нарушить мир между народами, в особенности подготовка к ведению наступательной войны, будут рассматриваться как антиконституционные и наказуемые. Таким образом, постановление германской конституции через договор «2+4» становится для Германии международно-правовым обязательством. Одна из его важнейших материальных гарантий — установление (в течение 3–4 лет) предельного потолка для германских вооруженных сил в 370 тыс., что почти вдвое ниже численности бундесвера и ННА ГДР, вместе взятых.
В договоре подтверждается также отказ объединенной Германии от производства, владения и распоряжения ядерным, биологическим и химическим оружием. Надо сказать, что ФРГ в рамках НАТО, конечно, принимает участие в так называемом ядерном планировании, но лишь в том объеме и на тех же правах, что и другие неядерные члены этой организации. Никаких решений на индивидуальной основе в этой области немцы принимать не могут.
Важное значение для интересов безопасности Советского Союза, для поддержания стабильности на континенте имеют постановления договора, устанавливающие фактически особый военно-политический статус для территории бывшей ГДР. До конца 1994 года на этой территории будет располагаться наша Западная группа войск. Советские войска будут выведены к концу указанного срока во взаимосвязи с реализацией немецких обязательств о сокращении вооруженных сил..
До завершения вывода советских войск там будут размещаться только немецкие формирования, не интегрированные в НАТО. После их вывода в этой зоне могут размещаться и другие формирования немецкой армии, но без носителей ядерного оружия.
Предусматривается, что системы вооружений двойного назначения, если они располагаются в этой части Германии, должны быть оснащены для обычной роди и предназначены только для таковой.
Иностранное ядерное оружие или его носители, а также войска не могут размещаться в данной части Германии, а затем (применительно к войскам) развертываться там ни во время пребывания советских войск, ни после их вывода. В соответствии с согласованной протокольной записью к договору правительство Гер-мании должно разумно и ответственно, с учетом интересов безопасности каждой из договаривающихся сторон решать вопросы, связанные с применением слова «развертываться», не допускать обхода данного принципиально важного положения под видом каких-либо маломасштабных маневров, транзита войск и т. д.
До конца 1994 года войска трех западных держав в соответствии с пожеланием немецкой стороны будут по-прежнему размещены в Берлине, как и советские войска. Численность этих войск, однако, не может быть увеличена, и они не могут оснащаться новыми категориями оружия.
В соответствии со статьёй 7 договора четыре державы прекращают действие своих прав и ответственности в отношении Берлина и Германии в целом и связанных с ними четырехсторонних соглашений, решений и практики. В этом отношении Советский Союз и три западные державы находятся в одинаковом положении. Однако фактическое положение таково, что в наибольшей степени постановления этой статьи затронут, например, гарнизоны трех западных держав в Западном Берлине, которые обладали в городе прерогативами высшей власти. У нас в ГДР таких прерогатив давно уже не было, поскольку мы от них добровольно отказались в прежние годы.
В связи с договором об окончательном урегулировании министры иностранных дел ГДР и ФРГ направили министрам иностранных дел четырех держав письмо, которое также включается в процесс ратификации, поскольку в нем затрагивается ряд существенных вопросов, имеющих прямое отношение к Договору. Среди них — признание немецкой стороной необратимости решений, принятых союзническими оккупационными властями в 1945–1949 годах по имущественным, в том числе и земельным вопросам, обязательство немецких властей урегулировать с заинтересованными сторонами вопросы правопреемства в отношении договоров, заключенных ранее ГДР, положения об охране памятников жертвам войны и уходе за военными захоронениями на территории Германии. В письме содержится также указание на возможность запрета в Германии организаций выступающих с антидемократических позиций, и чьи действия направлены против конституционного порядка и идеи взаимопонимания народов.
Хочу сказать об одном вопросе, который тесно примыкал к договору, хотя и не нашел в нем непосредственного закрепления. Речь идет а выплате компенсаций тем советским гражданам, которые пострадали в годы войны в связи с пребыванием в концентрационных лагерях, производством псевдомедицинских экспериментов над ними и т. д.
Есть договоренность с немецкой стороной, что урегулирование этих вопросов будет найдено применительно ко всему кругу лиц, которые были жертвами нацистских преследований. В результате обмена письмами с министром иностранных дел ФРГ Г.-Д. Геншером, встречи в Бонне со статс-секретарем МИД ФРГ Каструпом 26 февраля условлено начать переговоры в самое ближайшее время. Определены руководители делегаций с советской и немецкой сторон. Не буду приуменьшать сложность вопроса. Но опыт контактов и сотрудничества с ФРГ, думается, позволяет рассчитывать на добрую волю, ответственность и реализм наших немецких партнеров. Решение этого вопроса стало возможным в результате заключения договора о добрососедстве, партнерстве и сотрудничестве, создающего новое исходное качество отношений.
Иногда спрашивают, насколько надежны достигнутые договорные урегулирования, выдержат ли они испытание временем. Тут важно учесть, что договор «шести» был подготовлен и заключен спустя 45 лет после окончания войны. В нем нет и не могло быть деления на победителей и побежденных. Все его положения приняты немцами на добровольной основе. В этом одна из наиболее надежных гарантий жизнеспособности и прочности этого исторического документа, его роли как одной из несущих конструкций новой европейской архитектуры.
Германский вопрос, по праву считавшийся одним из самых сложных и острых вопросов послевоенной истории, решен, договор об окончательном урегулировании в отношении Германии встретил единодушное одобрение всех 34 государств — участников парижской встречи. Он, в свою очередь, самым непосредственным образом содействовал успешной работе этого важнейшего форума.
На другой день после подписания договора «2+4» в Москве был парафирован договор о добрососедстве, партнерстве и сотрудничестве между СССР и ФРГ.
9 ноября 1990 года его подписали в Бонне Президент СССР и канцлер ФРГ. Если сопоставить оба эти крупных документа, а они широко публиковались, то можно без труда установить глубокую органическую связь между ними. И если договор «шестерки» как бы прочертил линию из прошлого в настоящее, то «большой» договор обозначил магистральный путь в будущее, охватив самые разнообразные сферы двустороннего взаимодействия.
Особо обращаю внимание на ст. 3 договора, где речь идет об обязательствах о ненападении, неоказании поддержки агрессору, решении всех споров исключительно мирными средствами. Это — новое слово в практике общения государств, принадлежащих к различным военно-политическим группировкам, одно из наиболее заметных свидетельств масштабности перемен, происходящих в Европе.
Договор о партнерстве, добрососедстве и сотрудничестве, думается, в полной мере заслужил титул «большого» договора, с которым он практически уже вошел в историю. Он детище новой эпохи в международных отношениях, свидетельство глубоких позитивных перемен в наших отношениях с немцами, европейцами вообще. Не буду скрывать: не только для нас, но и для наших партнеров, как в Западной, так и Восточной Европе, договор послужил моделью для ряда других крупных документов, которые уже подписаны или готовятся к подписанию. Одним словом, это одна из важных опорных конструкций качественно нового общеевропейского устройства.
Договор о развитии широкомасштабного сотрудничества в области экономики, промышленности, науки и техники закладывает солидный правовой фундамент для взаимодействия с Германией во всех этих сферах, вобрав в себя много положительного из того, что было ‘ накоплено в наших связях как с ФРГ, так и с ГДР.
На рассмотрение Верховного Совета представлены также договор об условиях временного пребывания и планомерного вывода советских войск с территории ФРГ и соглашение о некоторых переходных мерах, охватывающих весь комплекс вопросов, связанных с временным нахождением войск на немецкой земле.
Договор по войскам регулирует всю совокупность организационных, юридических, административных и других аспектов пребывания наших войск в Германии и их вывода.
В нем нашло адекватное отражение многое из того, что было у нас в соглашениях с ГДР. В равной мере он учитывает договорные урегулирования ФРГ с западными государствами, чьи войска размещены на ее территории. Может возникнуть вопрос: сопоставимы ли условия пребывания наших войск в Германии по новому договору с условиями пребывания там войск трех держав?
Они не сопоставимы, конечно, в главном. Советские войска не являются союзниками ФРГ, не обязаны ее защищать, осуществлять совместное военное планирование, обучение, стандартизацию техники, поддержание складов и инфраструктуры в рамках объединенного командования и т. д.
Что же касается других параметров, включая статус советских войск, то они сопоставимы с условиями, которые предоставляются войскам иностранных государств в ФРГ. Во многих случаях они такие же, как и для бундесвера.
По соглашению о некоторых переходных мерах ФРГ выделяет на цели пребывания и вывода советских войск 15 млрд марок: 12 млрд — безвозмездно и 3 млрд — как беспроцентный кредит с погашением через 5 лет. Львиная доля этих средств (7,8 млрд марок) предназначена для осуществления в Советском Союзе специальной жилищной программы для выводимых из Германии военнослужащих и членов их семей, в рамках которой будет построено в 1991–1994 годах 4 млн кв. метров жилой площади, а также четыре домостроительных комбината мощностью 100 тыс. кв. метров в год каждый. Всего будет построено 33 военных городка в РСФСР, на Украине и в Белоруссии. В конце января прошли первые конкурсные торги на строительство 4 городков. В феврале они были продолжены. Мы исходим из того, что в мае начнется Практическое строительство. 0,2 млрд марок выделяется на программу подготовки и переподготовки военнослужащих, увольняемых в запас. 1 млрд марок выделяется на транспортные расходы в связи с нуждами ЗГВ. Есть все возможности для того, чтобы разумно и эффективно использовать все средства для решения, безусловно, непростых социальных проблем, возникающих в связи с пребыванием и выводом наших войск из Германии.
В результате глубоких преобразований на Европейском континенте стало возможным национальное единство Германии. Это, несомненно, фактор общеевропейского и общемирового значения. Столь же бесспорно и то, что без прочных советско-германских связей и взаимодействия невозможно обеспечить подлинную стабильность и безопасность на континенте. От того, как будут складываться эти отношения, будет зависеть во многом лицо будущей Европы, положение дел в мире.
Сейчас есть возможность наполнить живым содержанием новую главу в истории советско-германских отношений. У немцев, у советских людей, у всех европейцев есть исторический шанс окончательно подтвердить свой выбор в пользу примирения, согласия, добрососедства и сотрудничества. Упустить этот шанс, поставить под сомнение уже достигнутое на новом этапе мировой истории было бы неразумно и опасно».
В заключение я выразил надежду, что депутаты Верховного Совета примут решение ратифицировать представленный пакет документов и выразят тем самым от имени высшего органа народовластия в нашей стране готовность и волю сторон соблюдать и использовать заключенные в них богатые возможности в интересах нашей страны, советско-германского сотрудничества, мира и стабильности в Европе.
После меня от имени комитета по международным делам выступил его председатель А. С. Дзасохов. Затем был объявлен перерыв, после которого заседание решили сделать закрыть. Обоснование этого решения, дававшееся некоторыми депутатами, было достаточно характерным: не надо ни открытого обсуждения, ни поименного голосования, так как многие из присутствующих наметили поездки в ФРГ, хотят участвовать в совместных предприятиях и т. д. В этих условиях они не осмелятся открыто выступать против ратификации, критиковать договор.
«Вот и высокая принципиальность», — подумал я в тот момент. Но заседание, конечно, должно быть закрытым. Это было политически правильное решение. В открытом заседании, когда присутствует пресса и представители дипломатического корпуса, труднее отвечать со всей необходимой полнотой на вопросы депутатов, объяснять мотивы и замыслы тех или иных наших действий.
После перерыва пришлось больше часа отвечать на вопросы. Почти все они задавались ранее на комитетах, так что отвечать было нетрудно. Все шло хорошо, пока в дело не вмешался министр культуры Н. Н. Губенко, который возражал против возвращения хранящихся у нас немецких культурных ценностей, доказывая, что за все время немцы нам практически ничего не вернули из того, что вывезли из советских музеев и библиотек в годы войны. Взаимности и теперь не будет, несмотря на статью 16 «большого» советско-германского договора. На этом основании министр подвергал сомнению целесообразность самой статьи.
Я возражал: такую позицию министра культуры не понимаю, тем более что речь идет об общечеловеческом культурном достоянии. Мы его никому не показываем, зачастую храним в неподходящих условиях, действуем по принципу — чем отдавать немцам, путь лучше мыши сгрызут. Взаимность же должна быть обеспечена. Есть идея создания специального советско-германского фонда, который должен был бы обеспечить справедливые условия передачи друг другу культурных ценностей. К тому же еще требует выяснения вопрос о самом статусе, который имеют те или иные предметы и произведения. Одно дело, если это конфискованная нацистская собственность, другое — экспонаты из частных коллекций. Возвращать надо только то, что вывезено незаконно. Так и записано в договоре. Тут надо поработать юристам.
Спор этот между МИД СССР и Министерством культуры СССР был острый и известный, хотя не по существу. Но сведения о количестве культурных ценностей, уничтоженных или похищенных у нас нацистами, будоражили многих депутатов, провоцировали призывы «ничего не забывать», поскольку «с Германией не получится все равно никакой дружбы и сотрудничества», и в конце концов приводили ко все тому же вопросу: «Кто позволил немцам воссоединиться?» Я постарался дискуссию не продолжать, хотя желающих поговорить на эту «благодатную» тему, судя по всему, в зале было достаточно.
Затем было выступление тогдашнего министра обороны Д. Т. Язова в поддержку ратификации. Его лейтмотив — нам незачем больше держать в Германии и в восточноевропейских странах свои войска. Такое заявление было очень важно, учитывая, что вопрос о наших войсках в этих странах был одним из самых острых в нашем общественном мнении и в депутатской среде. Оно должно было оказать влияние на позицию многих сомневающихся и колеблющихся. Крепко надеялись мы и на то, что наши дискуссии в комитетах по международным делам, а также по обороне и государственной безопасности не остались бесплодными, что члены комитетов поработают со своими коллегами. Многие обещали это сделать и, как показали результаты голосования, свое слово сдержали. В заключение дебатов эмоционально и умело выступил A. А. Бессмертных.
В продолжение всей дискуссии я следил за B. М. Фалиным. Он мог внести, если бы взял слово, много непредсказуемого в развитие событий. Достаточно ему было высказать какую-либо из своих фантастических мыслей, вроде того что нам надо заявить права собственности на предприятия бывшей советской военной администрации в Германии, чтобы в нашем парламенте все опять смешалось. Конечно, мы давным-давно торжественно передали все эти предприятия немецкому государству в лице ГДР, и она вольна была распоряжаться этой своей собственностью так, как считала нужным. Но тем не менее В. М. Фалин такую идею на заседаниях комитетов высказывал, и она вела к очередному витку бесплодной дискуссии, пока не выяснялось, что никаких таких возможностей у нашей политики в действительности не было. А подобных идей у моего бывшего начальника и учителя имелось предостаточно. Он считал советско-германские урегулирования, вырабатывавшиеся без его участия, неквалифицированными, дилетантскими хотя бы потому, что они делались не им.
В зале раздавались отдельные возгласы, что хорошо бы послушать В. М. Фалина. Но он мрачно молчал. Разумеется, он понимал, что выступать против договоров значило бы взять на себя большую ответственность за последствия, неизбежные для дальнейшего характера наших отношений с Германией. Выступать же в поддержку договоров не хотел. Позже я не без. удовольствия прочитал интервью В. М. Фалина, кажется, в газете «Кельнер Штадтанцайгер», что именно он обеспечил ратификацию германских договоров в Верховном Совете, СССР. Это в определенном смысле так. Обеспечил, потому что заставил себя не высказываться, перестал мешать.
Началось голосование. Его результаты были от. личные. Верховный Совет СССР ратифицировал договор «2+4», советско-германский «большой» договор, новое советско-германское экономическое соглашение. По договору «2+4» было 19 голосов против, по «большому» договору — 6, а по экономическому соглашению — всего три. Правда, по каждому из документов было по 30–40 воздержавшихся. Но даже с учетом этого показателя группа противников договоров в Верховном Совете СССР сколько-нибудь значительной поддержки не получила.
Я тут же позвонил по телефону Д. Каструпу и сообщил ему результаты голосования. Он поздравил и сказал, что немедленно доложит Геншеру. На следующий день поступили поздравительные телеграммы от канцлера и министра иностранных дел. Чувствовалось, что в Бонне вздохнули с облегчением.
В этот вечер я, правда, не имел возможности прочувствовать в полной мере значение этого события. Было много звонков с поздравлениями, но я спешил на аэродром, так как с визитом к нам прибывал новый английский премьер-министр Мейджор. К тому же Верховный Совет СССР не проголосовал еще по договору о наших войсках и переходному соглашению. Дебаты по ним должны были быть продолжены.
15 марта наш посол в Бонне В. П. Терехов сдал нашу ратификационную грамоту к договору «2+4» на хранение правительству ФРГ. Договор об окончательном урегулировании в отношении Германии вступил в силу. В Бонне был праздник. Это событие совпадало с мероприятиями по поводу 40-летнего юбилея МИД ФРГ.
Заодно оно несколько амортизировало вывоз 13 марта из нашего военного госпиталя в Беелитце для продолжения лечения в СССР Э. Хонеккера, на арест которого имелся ордер берлинских властей. Задним числом правительство ФРГ заявило нам против этой акции протест, но он носил больше формальный характер. В действительности они знали о предстоящем вывозе Хонеккера. Судить Э. Хонеккера, который провел 12 лет в фашистских лагерях и в последнее десятилетие активно сотрудничал с различными правительствами в Бонне, в политических кругах Германии на самом деле мало кто хотел. В наш военный госпиталь Э. Хонеккер был взят по настоятельной просьбе тогдашнего нового правительства ГДР.
Наше положение было тоже непростое. Некоторые советские газеты в то время писали, что, мол, тогда нам надо вывозить и из Болгарии Т, Живкова. Но параллель была неправильной. Т. Живков находился в руках болгарских властей. Э. Хонеккер же был в нашем госпитале, и без нашего согласия немецкие власти получить его не могли. Да и не очень на этом настаивали. Во всяком случае в ряде немецких газет появился в связи со сдачей советской ратификационной грамоты к договору «2+4» 15 марта такой тезис: «Германия обрела полный суверенитет лишь 15 марта, а советские военные, отправившие Э. Хонеккера в Москву на своем самолете 13 марта, действовали в соответствии с сохранявшимися еще у СССР четырехсторонними правами в отношении Германии». Для немца юридический аргумент всегда имеет почти неотразимую силу, особенно если он выдвигается самими немцами. Во всяком случае вопрос об Э. Хонеккере в тот момент быстро заглох.
Продолжение обсуждения германских договоров в Верховном Совете СССР состоялось 2 апреля и длилось около четырех часов. Рассматривались договоры, связанные с нашими войсками в Германии. Повторного доклада от МИД СССР не требовалось, и в целом я чувствовал себя достаточно уверенно. Если бы депутаты попробовали «завалить» эти договоры, то последствия их действий были бы ясны последнему чудаку. Прежде всего немцы не были бы обязаны платить те 12 млрд марок в пользу наших войск, о которых была достигнута договоренность осенью 1990 года. Большие трудности возникли бы для нормальной деятельности в Германии и нашей Западной группы войск, которая оказалась бы в бездоговорном положении. Начальник Генштаба М. А. Моисеев прямо говорил, что отсрочка ратификации этих договоров в условиях, когда принято решение одобрить все основные политические урегулирования в связи с объединением Германии, представляется ему неразумной, любые затяжки не соответствуют интересам Советской Армии. Он был совершенно прав.
Тем не менее я опять отстоял на трибуне больше часа, отвечая порой на злые вопросы, зачастую не имеющие к обсуждаемым договорам никакого отношения. В конце, этой дискуссии слово взял депутат Соколов из Белоруссии, который бросил мне обвинение, что я отстаиваю в парламенте не советские, а немецкие интересы.
От меня ждали ответа. Наверное, кто-то надеялся, что после этого начнется свалка. На заседаниях комитетов я бывал, достаточно резок. К тому же обвинение было самое обидное, которое можно было публично бросить. Человек не понимал, что в отличие от него, попавшего, наверное, в юношеские годы на фронт и с тех пор не имевшего с Германией никаких дел, мои коллеги и я отдали практически все лучшие годы жизни борьбе за укрепление ГДР, ее международное признание, заключение четырехстороннего соглашения по Западному Берлину и Московского договора. В наших семьях тоже было достаточно погибших и пропавших без вести. А такие наши работники, как А. П. Бондаренко, подготовивший своими руками договор «2+4», были сами участниками войны. Наверное, мы намного острее ощущали драматизм происходящих перемен, чем многие люди, в этих делах в общем-то случайные. Наверное, мы старались извлечь для нашей страны максимум возможного из того, что еще можно было сделать.
Но начать эти объяснения значило бы поддаться на провокацию. В тот момент я подумал, что важен не мой ответ Соколову, а результат голосования. Поэтому сказал с трибуны, что на это заявление народного депутата отвечать не буду. Из президиума призвали депутатов Вести себя корректно».
Затем последовали выступления депутатов. Многие из них опять говорили, что договоры плохи, но деваться некуда и надо их ратифицировать. В заключение говорил В. Алкснис. Он предупредил депутатов, что день 2 апреля войдет в нашу историю как траурный день, так как сегодня мы проиграли вторую мировую войну. С ним многие не согласились. Не за раскол же Германии мы воевали. А я в этот момент думал, что не знает депутат Алкснис, как после падения стены в Берлине и задолго до выработки и ратификации договоров с Германией ко мне пришла в Бонне одна из лидеров фракции «зеленых:» в бундестаге Антье Фольмер и сказала: «Я думала нею жизнь, что мы, немцы, проиграли вторую мировую войну. Оказывается теперь, что мы ее выиграли».
Я написал об этом в телеграмме в Москву. Эта телеграмма не принесла мне тогда, мягко говоря, плюсов. Это было в самом начале процесса объединения. Тогда теоретически еще можно было что-то пытаться остановить. Но полтора года спустя то, что провозглашал Алкснис, было просто несерьезно политически. Жизнь шла гигантскими шагами вперед, а человеческое сознание не поспевало за этим движением. Не поспевало оно и у некоторых наших парламентариев.
Затем прошло голосование. Против договоров голосовало меньше двух десятков человек. Эпопея с ратификацией германских урегулирований была закончена.
В марте 1991 года в Москве было много иностранных гостей. 17–18 марта приезжал Г.-Д. Геншер. Беседы с ним становились все более доверительными и конструктивными. Немецкий министр, разумеется, говорил не только о кризисе в Персидском заливе и о трех бригадах береговой обороны, которым наш Генштаб хотел переподчинить часть сокращаемых по парижскому договору танков и других вооружений и тем самым вывести их из-под ограничений, так как по венским договоренностям военно-морские силы сокращению не подлежат. Позиция ФРГ тут была идентична американской, и с самого начала не вызывало сомнений, что этот вопрос в конце концов нам придется регулировать с США. Как, впрочем, и вопрос о тех вооружениях, которые в 1990 году были выведены из Европы и заскладированы в азиатских районах страны..
Больший интерес в беседах с немцами для нас. представляло их видение развития обстановки в Восточной Европе, перспективы нашего сотрудничества с ЕС. Предстояло заключение крупных политических договоров Германии с Польшей и Чехо-Словакией. ЕС тоже планировал «нарастить» свои связи с восточноевропейскими государствами. Однако нас при этом все. время заверяли, что НАТО на этот регион свою лапу накладывать не собирается.
С нашей стороны высказывалась мысль, что стержнем сотрудничества нового порядка вещей в Европе надо сделать процесс СБСЕ как общий политический знаменатель, способный объединять действия всех европейцев. Идея. «НАТО-центризма», которая начала пропагандироваться в тот период, представлялась, мягко говоря, неудачной. Еще существовал Варшавский договор, трансформация наших отношений с НАТО только начиналась. Да и сама по себе НАТО имела свой довольно специфический «raison d’etre» (смысл существования), как он сложился с момента ее основания. Это был по преимуществу военный союз и в очень малой степени структура политического сотрудничества, способная открыться для участия всех заинтересованных государств.
Г.-Д. Геншеру была подробно изложена философия нашего подхода к заключению новых политических договоров с восточноевропейскими странами. Подчеркнута необходимость равномерного наращивания и развития отношений между ЕС и всеми восточноевропейскими государствами, включая и СССР. Игра на расслаивание этих стран, если бы она имела место, создавала бы нестабильность в этом районе Европы, и без того отягощенном сложными проблемами. Поскольку речь шла о наших непосредственных соседях, и для СССР, и для Германии это не могло быть безразличным. У меня создалось твердое впечатление, что Геншер такому порядку сочувствовал. В последнее время это впечатление еще более укрепилось.
После Геншера в Москву приезжал английский министр Хэрд, с которым обсуждалась возможность заключения весомого советско-английского политического документа, а также те же актуальные международные дела, что и с Геншером.
22 марта А. А. Бессмертных парафировал в Москве с А. Нэстасе новый советско-румынский договор, в котором Румыния обязалась не вступать во враждебные СССР союзы. Это, видимо, не очень понравилось в Будапеште, хотя мы были далеки от мысли устраивать какую-то конкуренцию между нашими будущими партнерами по новым договорам. Венгры предложили ускорить согласование советско-венгерского договора и выдвинули некоторые компромиссные предложения. Надо было лететь в Будапешт для продолжения переговоров, но это никак не получалось. То А. А. Бессмертных был в Японии, то он совершал поездку на Балканы. Это означало, что мне надо было оставаться «на хозяйстве».
Параллельно шла работа по подготовке проектов договоров с другими восточноевропейскими странами. Каждый проект требовал тщательного согласования с целой группой ведомств. Особо придирчиво подходило к формулировкам проектов новых договоров Министерство обороны СССР. Однако мы торопились. 23 марта были направлены проекты договоров в Прагу и Варшаву, 27 марта был передан проект договора в Софию.
Последний существенно отличался от всех других проектов, так как за основу был принят предложенный болгарами вариант, предполагавший сохранение взаимных союзнических обязательств. Учитывая особую близость советско-болгарских отношений и то, что инициатива исходила от болгарской стороны, было решено, что предлагать договор по обычной схеме не совсем удобно: могло создаться впечатление, что мы отталкивали протянутую руку.
Наш посол А. А. Слюсарь сообщал, что греки приняли переданный им наш проект широкомасштабного политического договора, во многом сходный с советско-итальянским договором о дружбе и сотрудничестве, и имеют к нему лишь редакционные замечания.
Одним словом, работа по переналаживанию отношений с соседними государствами явно спорилась, если учесть еще и недавно подписанный весомый договор с Турцией. Вот только дела в нашей стране по-прежнему шли не лучшим образом. Стрельба продолжалась в Нагорном Карабахе и в Цхинвали, обострялась обстановка в Молдове, неспокойно было в Прибалтике. Наши эмиссары рыскали по свету в поисках все новых кредитов, так как страна балансировала на грани банкротства. Нарастало противостояние между Центром и российскими властями. 28 марта в Москву были введены войска, которые требовал убрать Верховный Совет РСФСР, объявив неконституционным президентский указ и решение Кабинета министров СССР о запрете демонстраций на период с 26 марта по 15 апреля.
Ненормальность обстановки ощущалась все больше даже в деталях и мелочах повседневной жизни. Порой было сложно передвигаться по городу. 28 марта моя жена, сопровождавшая супругу-генерального секретаря НАТО, испытывала серьезные опасения, сумеют ли гостья и она сама «пробиться» на благотворительный концерт в Колонном зале Дома союзов, наглухо блокированном войсками.
Тем не менее мы вели переговоры, принимали посетителей, разрабатывали проекты договоров. Утешали себя тем, что работаем на будущее, так как сейчас вряд ли что-либо может нормально функционировать. Но в будущее хотелось верить.
4 апреля в Москву прибыл новый польский премьер-министр Я. К. Белецкий. Молодой, энергичный, уверенный в себе. В центре его рассуждений и, наверное, видения мира была Польша. Она, согласно его пояснениям, уверенно и целеустремленно формировала отношения и связи с окружением — Чехо-Словакией, Германией, Швецией. Сейчас очередь дошла и до СССР. Поэтому Я. К. Белецкий здесь и готов решать все вопросы на месте. В экономике у Польши большие успехи. Она может предложить себя в качестве моста между СССР и Европой. Но сейчас польскому правительству прежде всего важно решить, торговать ли далее с СССР, или же переориентировать часть предприятий на другие страны, или же продать эти предприятия иностранцам. Обстановка вынуждает принимать быстрые, решения. Польша может предложить миллион тонн зерна и сто тысяч тонн мяса. Но чем СССР будет платить? Надо к тому же еще и проблему советского долга отрегулировать. Вместе с тем было видно, что переход на расчеты в свободно конвертируемой валюте создает и для поляков в делах с нами немалые трудности. Они искали способ компенсировать. экспорт из Польши встречными поставками из СССР.
Наш бывший премьер В. С. Павлов, как известно, особой застенчивостью не отличался. Поэтому сразу же стал осаживать польского гостя. Напомнил ему, что идея перехода на свободно конвертируемую валюту во взаимных расчетах исходит от Бальцеровича. Теперь же он от нее срочно отгребает и при этом старается всю вину за происходящее возложить на Советский Союз. Но в принципе какой-то возврат к клирингу, конечно, потребуется, и в этих целях можно было бы сделать хотя бы небольшое, скажем, на 150 млн рублей, соглашение. Проявил Павлов интерес и к закупкам польской сельхозпродукции.
В перерыве Я. К. Белецкий посетил президента М. С. Горбачева. Вернувшись, сказал, что было условлено поскорее отработать новый советско-польский договор. Надо расширить сеть консульских учреждений и культурных центров, создать условия для активизации связей с польским национальным меньшинством в СССР. Польша хотела открыть в этой связи свои консульства в Алма-Ате и Вильнюсе. В обеих республиках этого, однако, не хотели.
Была длинная дискуссия по поводу роспуска СЭВ и вокруг вопроса о том, надо ли, чтобы организация — ее преемник — включала в себя Кубу, Монголию, Вьетнам, Лаос. Впечатление осталось такое, что поляки увлечены идеей предстоящего полного членства Польши в ЕС и думают, что их участие в каких-либо других многонациональных экономических объединениях, к тому же с неевропейским социалистическим элементом, только помешает им реализовать свою заветную мечту. Возражений, по существу, против торгового сотрудничества с Вьетнамом, Монголией и другими азиатскими странами у них, разумеется, не было.
Проводить мне польских гостей вечером не пришлось. В тот же день прилетел президент Й. Илиеску.
5 апреля прошли переговоры М. С. Горбачева с Й. Илиеску. Был подписан советско-румынский договор. Переговоры выявили, что у нас и у румын очень сходные внутренние проблемы. Й. Илиеску сетовал, что у Румынии трудно складываются отношения с ЕС и США. Румынам практически не дают никаких кредитов, хотя у них и нет в отличие от венгров внешних долгов. В этих условиях страна кровно заинтересована в активном экономическом сотрудничестве с Советским Союзом.
Был разговор у М. С. Горбачева с Й. Илиеску и с глазу на глаз. Судя по всему, с румынской стороны был при этом поставлен вопрос об острове Змеином в Черном море, а также о судьбе румынского золота, вывезенного в Россию в 1916 году. Эти вопросы румыны поднимали не раз и ранее, но сейчас вокруг них активизировалась кампания в их печати и парламенте.
Вопрос об острове Змеиный с договорной точки зрения решен достаточно однозначно сразу после заключения мирного договора с Румынией. Речь может идти лишь о проявлении определенной гибкости при разграничении экономических зон в этом уголке Черного моря. Что же касается румынского золота, то ясности в этом деле до последнего времени у нас самих не было. Требовалось выяснить прежде всего фактическую сторону вопроса. Многие наши специалисты полагали, что вопрос этот вообще надо считать закрытым, учитывая тот ущерб, который нанесла нам Румыния, участвуя в войне на стороне гитлеровской Германии. Во всяком случае, как говорят, такой подход излагал румынам в свое время М. А. Суслов. К тому же Румыния не расплатилась и за военные поставки России в годы первой мировой войны.
11 апреля на переговоры с С. А. Ситаряном приехали статс-секретари из ФРГ фон Вюрцен (экономика) и Келер (финансы). Речь должна была идти о новых кредитах и реализации имущества Западной группы войск. Разговор был неприятный. Келер не любит ходить вокруг да около и рисовал нам наше положение на мировом финансовом рынке в самых черных тонах. Никто нам больше кредитов давать не хочет, так как СССР считается неплатежеспособным. Не особенно верит деловой мир и в перспективу наших реформ, предпочитает поэтому подождать. Кроме Германии, подводил итог немецкий статс-секретарь, вы вряд ли где-либо сейчас что-то услышите, кроме неприятных слов. В Германии же финансовое положение осложняется: много денег требуется для восточных земель.
Сухой остаток этих долгих бесед, на которых присутствовало много лишних людей был такой: наша сторона так и не раскрыла данных по своей внешней задолженности, по денежной массе, по дефициту бюджета. Немцы остались этим недовольны, но в то же время обещали рассмотреть вопрос о предоставлении нам кредита на покрытие торговой задолженности, которая образовалась к тому времени. Стороны согласны были также искать возможности, чтобы поддерживать торговлю и взаимные поставки между советскими партнерами и предприятиями бывшей ГДР.
Что касается имущества нашей уходившей домой группы войск, то имелось согласие решить вопрос путем паушальной выплаты. Весь вопрос был в том, как ее определить. Немецкая сторона считала, что сумма паушальных выплат должна складываться по оценкам стоимости каждого объекта за вычетом экологического ущерба. Мы считали, что от выплаты экологического ущерба мы ушли в договоре по войскам. Кроме того, по той методике решения вопроса, какую предлагали немцы, это было бы очень долгой песней.
Вопрос об имуществе наших войск становился довольно взрывоопасным с внутриполитической точки зрения. Вывод наших войск из Венгрии и Чехо-Словакии подходил к концу, а до каких-либо договоренностей о реализации нашего имущества было по-прежнему далеко. Сказывалось, что при заключении соглашений с Венгрией и Чехо-Словакией вывод войск почему-то вообще не был увязан с решением имущественных вопросов. Это позволяло нашим партнерам затянуть решение имущественно-финансовых дел, чтобы поставить советскую сторону в конце концов в положение, когда с уходом войск их сооружения, аэродромы и другие инфраструктуры попросту оказывались бесхозными и так или иначе отходили бесплатно или за минимальную компенсацию к местным властям. Переговоры, которые вело МВЭС СССР, буксовали. Нам настойчиво предлагали пойти на так называемое «нулевое решение», то есть согласиться на то, что имущество советских войск передается властям страны пребывания в зачет за тот экологический ущерб, который был нанесен нами за время пребывания там.
Конечно, экологический ущерб был. Не все наши объекты соответствовали и тем балансовым оценкам, которые фигурировали в документах Министерства обороны, не все объекты могли быть и реализованы, так как по своим характеристикам и качеству исполнения не соответствовали требованиям рынка. Но наши войска оставляли все же немало добра. Это было бесспорно. Не желая выкупать его, местные власти «накручивали» экологический ущерб, якобы причиненный им. Дело доходило до того, что, как рассказывали, венгры подсчитывали, сколько экземпляров определенного вида цветка, записанного в Красную книгу, могло бы вырасти на участке, занимавшемся какой-то советской частью, а затем умножали это число на величину штрафа за уничтожение каждого такого цветка и включали все это в общий счет претензий за экологический ущерб.
В нашем правительстве нарастало по этому поводу раздражение. 13 апреля вдруг появилась резолюция В. С. Павлова на очередном докладе наших ведомств, которые вели переговоры с венграми. Премьер считал, что надо остановить вывод наших войск, пока не будет отрегулирован вопрос о платежах. За пару дней до этого В. С. Павлов звонил мне по телефону и высказывал ту же мысль. Я ему выразил серьезные сомнения, предупредив, что шуму будет на всю Европу, а толку очень мало. К этому моменту наши войска в основном ушли. Что же, возвращать их? С оставшимися силами не обеспечить эффективный контроль над имуществом. Нас могли легко обвинить и в отказе от выполнения заключенных соглашений, где о взаимозависимости вывода войск и реализации их имущества ничего не говорилось.
Но, видимо, В. С. Павлов либо не согласился с этими аргументами, либо уже написал свою резолюцию.
А. А. Бессмертных тоже считал, что останавливать вывод войск нельзя. Оставалось предложить нашему премьеру самому и реализовать свою идею, написав, скажем, послание главе венгерского правительства с сообщением о прекращении вывода советских войск. Впрочем, В. С. Павлов мог и сам сказать это Й. Анталлу, с которым должен был встретиться на следующий день в Лондоне по поводу открытия Европейского банка реконструкции и развития. Но он ничего не сказал. Вопрос этот явно превышал его компетенцию, требовал согласования с президентом.
При очередной беседе с Й. Анталлом, который обычно принимал меня во время приездов в Будапешт и к которому я испытывал уважение и растущее доверие, я предупредил его, что надо бы ускорить выход на паушальное решение и что в Москве есть настроения подумать о приостановке вывода войск, если имущественно-финансовые вопросы и далее не будут решаться. Не знаю, как он расценил это. Но я говорил ему правду. Не знаю почему, но после этого переговоры с венграми и чехословаками по имущественным вопросам несколько оживились.
После подписания советско-румынского договора последовал ряд заявлений представителей других восточноевропейских государств о том, что аналогичных договоров с СССР они заключать не хотели бы. Прямой критике подверглось положение договора с Румынией о неучастии во враждебных друг другу союзах. Помнится первыми начали об этом говорить венгры, а затем тему подхватили в Польше и Чехо-Словакии. Мотив при этом обыгрывался один — это серьезное ограничение суверенитета. Оно было, однако, не более серьезным, чем участие в каком-либо союзе, право на что отстаивали авторы этих многочисленных заявлений. Нейтралитета для своих стран никто из них не предлагал. Было ясно, что на переговорах с Венгрией, Чехо-Словакией и Польшей этот момент вызовет трудности.
15 апреля у меня состоялась встреча с делегацией комитета по международным делам венгерского парламента во главе с бывшим министром иностранных дел Д. Хорном. Вся делегация в один голос говорила о неприемлемости для Венгрии обязательства не участвовать во враждебных СССР союзах. Объяснения были при этом всякие, и довольно противоречивые. Говорили, что в Европе сейчас таких союзов нет. «Ну нет так нет, — возражал я, — значит, и вступать некуда и никто не обидится по поводу такого положения нашего с вами договора. Если станут обижаться, то тем самым признают наличие у своего союза недобрых намерений в отношении то ли Венгрии, то ли СССР».
Тогда венгерская сторона пускала а ход другой аргумент: Венгрия не может отказаться от своего «права по хельсинкскому Заключительному акту» участвовать или не участвовать в союзах по своему выбору. При этом нас тут же успокаивали, что на самом деле Венгрия ни в какие союзы вступать не собирается, разве что хочет стать полноправным членом ЕС. Но это же чисто экономический союз.
Однако ЕС прямо говорил о намерении в ближайшие годы начать политическую и военную интеграцию своих членов. Хорошо, если все мы были бы к тому времени в ЕС. Но ведь этого могло и не произойти. А если не все? Как будет выглядеть тогда положение в Восточной Европе, отношения между СССР и отдельными восточноевропейскими государствами? Не лучше ли нам иметь равные отношения с любым союзом государств, не допускать возможности противопоставления наших стран друг другу? Ведь мы соседи. Ответа на это обычно не было, что само по себе было достаточно красноречивым ответом. Близких политических отношений с Советским Союзом, положение которого все более осложнялось, наши соседи не хотели. Они хотели быть на стороне сильных.
Однако заключать новый договор было нужно, обе Стороны понимали это. Поэтому обстановку особенно никто не драматизировал. Стороны быстро сходились на том, что надо еще поработать, поискать развязки.
Они определенно должны были быть найдены, так как иной альтернативы просто не было.
Интересный разговор с делегацией Д. Хорна состоялся по вопросу, который часто муссировался в венгерской и чехословацкой печати. Утверждали, что союз с СССР привел к Отставанию экономики соседних с ним восточноевропейских стран, не позволял им нормально развиваться.
Доля правды в этом, конечно, была. Известно, например, что наши заказчики не хотели покупать модернизированные венгерские автобусы «Икарус», которые, естественно, и стоили дороже. Они настаивали на производстве старых моделей по принципу: для нашей глубинки и это сойдет.
Однако это была лишь одна сторона дела. Другая же состояла в том, что принципом нашей идеологизированной внешней торговли было вести дела в первую очередь с социалистическими странами, замыкать на них связи возможно большего числа наших предприятий. После окончания второй мировой войны страны народной демократии оказались в положении почти монопольных поставщиков оборудования на наш огромный рынок и преимущественных потребителей нашего сырья и энергоресурсов, причем по особым «социалистическим» ценам.
Все для друзей и союзников! Они же вскоре не выдержали испытания жизнью. Не имея у нас в СССР конкурентов, их промышленность утратила технологический уровень, стала производить не отвечающую требованиям мирового рынка продукцию и, по существу, превратилась в фактор, постоянно генерировавший промышленное и научно-техническое отставание и Советского Союза. Пролетарский интернационализм, СЭВ и Варшавский договор в конце концов сыграли злую шутку с нами. Но с нами всеми. Некорректно было подавать вопрос так, будто Советский Союз только и делал, что обижал своих бывших союзников. Они вели себя тоже соответственно, высасывая из нас десятилетиями за бесценок сырье и энергоносители и зачастую перепродавая их на Запад. Вся же эта дискуссия была изначально непродуктивной, так как вместо усилий по переводу экономических связей друг с другом на здоровую основу отвлекла внимание на выяснение вопроса, кто больше виноват, а в жизни просто приводила к вспышкам враждебности друг к другу.
24—26 апреля я участвовал в Праге в конференции о будущей безопасности в Европе, организованной совместно МИД ЧСФР и генеральным секретарем НАТО. На конференцию съехалось много важных гостей, правда, бросалось в глаза, что французы на официальном уровне не присутствовали. Их особая точка зрения на роль и место НАТО в Европе чувствовалась и здесь.
Чернинский дворец был увешан флагами НАТО, и этому обстоятельству, то есть появлению флага НАТО над Прагой, уделялось немало внимания и умильных речей и на самой конференции, и на протокольных мероприятиях в связи с ней. Мне довелось выступить на этой конференции с докладом в рамках общей дискуссии, причем советский представитель был первым, кто заговорил на этом мероприятии об идеях европейской конфедерации, выдвигавшихся Миттераном. Основную часть дискуссии в заключительный день заседания с нашей стороны взял на себя академик Г. А. Арбатов.
Обратило на себя внимание выступление американского представителя П. Д. Вульфовица — заместителя министра обороны США. Он не только в концентрированном виде излагал идею построения новой Европы, так сказать, вокруг НАТО. Вульфовиц прямо выступил и против включения в договор Советского Союза с соседними восточноевропейскими странами положения о взаимном отказе от участия во враждебных друг другу союзах. Информация о том, что посольства США в Болгарии, Польше, Венгрии и Чехо-Словакии ведут активную работу в этом направлении, получила свое публичное подтверждение.
Параллельно с участием в конференции мы с М. И. Сенкевичем и нашим послом в ЧСФР вели консультации с заместителем министра А. Матейкой по новому договору между СССР и ЧСФР. Договор получился хороший, однако дело упиралось все в тот же вопрос о неучастии в союзах. В последний день конференции меня вместе с нашим послом Б. Д. Панкиным пригласили сначала к министру иностранных дел И. Динстбиру, а затем и к президенту В. Гавелу. Оба они в твердой форме говорили, что не могут принять формулировку о неучастии ЧСФР во враждебных друг другу союзах, поскольку она недопустимым образом ограничивала бы их суверенитет. Сослались на то, что когда-то Сталин не позволил Чехословакии стать участницей плана Маршалла. Теперь они не хотели бы такого повторения событий, так как связывали большие планы с ЕС. В НАТО они якобы, и не думали никогда вступать.
Со своей стороны я повторял нашу аргументацию, обращал внимание на то, что, как это только что прозвучало на конференции в Чернинском дворце, страны Восточной Европы не смогут вступить в ЕС в качестве полноправных членов еще лет десять — пятнадцать. В противном случае их экономика, не выдержав конкуренции, развалится. Португалия готовилась к членству в ЕС 12 лет. Турция и до сих пор не принята. В НАТО восточноевропейские страны вообще, кажется, не зовут. Как можно понять чехов, они туда и не стремятся. Через 10–15 лет истечет срок действия нового советско-чехословацкого договора. Тогда и посмотрим, что будет делаться в Европе. А пока подпишем договор о невступлении во враждебные друг другу союзы. Отмечал я и то, что проект советско-чехословацкого договора не содержит в себе чего-то совершенно необычного в международной практике. В этой связи упоминался советско-финляндский, а теперь и советско-румынский договор.
Разошлись мы ни с чем. Президент В. Гавел констатировал, что, как он видит, у меня нет каких-либо инструкций, изменяющих нашу известную позицию. Так оно, разумеется, и было.
Вопрос был очень непростой со многих точек зрения. Румынская сторона предупредила нас, что невключение положений относительно неучастия во враждебных друг другу союзах и непредоставления инфраструктур на своей территории третьим государствам в наши договоры с другими восточноевропейскими странами может создать трудности с ратификацией советско-румынского договора. Дело может дойти и до пересмотра текста уже подписанного обоими президентами договора. В интересах обеих стран было избежать этого.
Неясная обстановка складывалась и вокруг советско-болгарского договора. Часть членов правительства по-прежнему выступала за первоначальный проект договора. Другая ориентировалась на позиции венгров, чехословаков и поляков.
Изменение нашего подхода на переговорах, скажем, с Чехо-Словакией немедленно ослабило бы позицию тех в Болгарии, кто выступал за сохранение тесных отношений с СССР. Они уже и так довольно настойчиво критиковали нас за недостаточное внимание к вопросам отношений с Болгарией. Поскольку из Праги я уезжал в Братиславу, а оттуда в Будапешт, мы условились с Б. Д. Панкиным, что он подробно доложит о беседах с Гавелом и Динстбиром в Москву. Я доверял ему и на своей подписи не настаивал. Телеграмма пришла, в общем, объективная, расхождений с послом у нас не было.
В Братиславе мы из-за приема и беседы с Гавелом в Пражском граде оказались лишь в 17 часов. Была пятница, только что пало правительство Мечиара. Новое правительство еще только осматривалось. В Праге моя поездка в Братиславу не очень нравилась, так как существовало опасение, как бы в ответ на подписание декларации об отношениях между ЧСФР и РСФСР мы не предложили словакам подписать декларацию об отношениях между СССР и Словакией. Такую мысль высказывал как-то раз Мечиар, приезжая в Москву. Однако развития она не получила, и поручений на этот счет у меня не было. Необходимо было поговорить о возможностях развития практических связей со Словакией, но обстановка в этот день не очень этому благоприятствовала. Что же касается опасений в Праге, то, как любил говорить В, С. Семенов, в политике часто имеют значение мнимые величины. Их не грех использовать.
В Будапеште 27 апреля венгры сразу «зашли с козырного туза», пригласив меня вместе с послом И. П. Абоимовым на беседу к Й. Анталлу. Разговаривать с ним всегда было интересно, я с охотой пошел на эту встречу. Благо она должна была сразу прояснить всю ситуацию. Для Й. Анталла у меня было послание М. С. Горбачева с приглашением посетить Советский Союз и при этой оказии подписать новый советско-венгерский договор. Ставился также вопрос о необходимости найти политическое решение по вопросам имущества, которое оставляла в Венгрии наша Южная группа войск.
Й. Анталл, как и чехи, сообщил, что Венгрия не сможет включить в договор статью о неучастии во враждебных друг другу союзах, так как она ограничивала бы венгерский суверенитет. В этих условиях переговоры с венгерским МИД становились бесполезными, и мы ограничились с Д. Мейстером краткой беседой с глазу на глаз.
По возвращении в Москву я узнал, что было совещание МИД ЧСФР, Польши и Венгрии, где было условлено не принимать формулировки наших проектов договоров. Считали, что они могут помещать развитию сотрудничества в этом «треугольнике», а также оказаться обузой в делах с ЕС и НАТО. Не зря меня чехи откровенно предупреждали в Праге, что в Будапешт я еду зря, так как услышу там то же самое, что и от них. Становилось все более ясно, что и Будапешт, и Прага, и Варшава лукавят, утверждая, что не собираются домогаться приема в НАТО. Это подтверждалось и донесениями наших разведслужб.
По возвращении А. А. Бессмертных предложил мне пост первого заместителя министра. Не могу сказать, чтобы меня это очень обрадовало, учитывая общую неразбериху в стране, прибавку в работе, довольно посредственное в тот момент физическое самочувствие. К тому же как отнесутся к этому другие заместители министра с большим, чем у меня, стажем? Почему бы не сделать первым заместителем В. Ф. Петровского? Не обидится ли И. А. Рогачев? Последнее А. А. Бессмертных отверг, сказав, что у других заместителей есть и другие планы. Других же доводов я приводить не стал.
Министр предложил работать на полном взаимном доверии, как он выразился, «рука в руку». Ну что же. Я всегда считал, что подчиненный должен быть абсолютно лоялен к своему непосредственному руководителю, в частности ни в коем случае не лезть через его голову к вышестоящему начальству. Начальник же должен тоже отвечать полной лояльностью своему заместителю.
А. А. Бессмертных я знал много лет. Нам часто приходилось соприкасаться в период моих занятий ядерным разоружением. Вместе писали многие бумаги, иногда возвращались после вечерней работы одной машиной домой. Был, одним словом, неплохой человеческий и деловой контакт, хотя близких личных отношений не было. Трудностей в работе в новой должности я не предвидел, да их в последующие месяцы практически и не возникало.
Записка с предложением о моем назначении ушла в Кабинет министров СССР. 12 мая мне позвонил В. С. Павлов и сказал, что поздравляет и подписывает соответствующее распоряжение.
Я поблагодарил и тут же попытался уговорить нашего премьера поехать с визитом в Румынию. Но из этого у меня ничего не получилось. Положив трубку, подумал, что я все еще малоопытный чиновник. Надо знать, когда и в каком контексте ставить вопросы. Сделаешь это не вовремя и не к месту — только осложнишь себе задачу по проталкиванию важного дела.
17 мая в Москву приезжал болгарский премьер Д. Попов со своими заместителями. От МИД Болгарии был заместитель министра И. Гарвалов. Наряду с хозяйственными делами, разумеется, обсудили и вопрос о новом советско-болгарском договоре со статьей об оказании взаимной помощи. Если бы такой договор состоялся, то это была бы игра на повышение, положение румынского правительства было бы облегчено, наши венгерские, польские и чехословацкие друзья, наверное, стали бы более гибки в поиске формулировок.
Но у болгарской стороны были колебания, она не скрывала, что вопрос этот является предметом острой борьбы мнений и согласования между ведомствами не закончились. Д. Попов ни по каким формулировкам не ангажировался, хотя убежденно высказывался в пользу активного продолжения сотрудничества между Болгарией и СССР по всем линиям. Он произвел впечатление солидного, вдумчивого политика, имеющего твердые взгляды и намерения.
В Софии, судя по всему, шел большой раздрай по поводу будущего внешнеполитического курса страны. Одни рассчитывали получить гарантии безопасности от США и считали, что для этого надо подальше отойти от СССР, другие полагали, что такая линия действий слишком рискованна и может не оправдать себя. Нараставшая в Болгарии внутренняя нестабильность подводила к выводу о том, что заключение договора в ближайшие месяцы вряд ли будет вообще возможно. Если бы такой договор был подписан в летние месяцы, он неизбежно превратился бы в футбольный мяч в игре противоборствующих политических сил. Договору это не пошло бы на пользу. Такие документы, рассчитанные на десятилетия, лучше заключать в обстановке национального консенсуса, а не очищать их потом от комков грязи, брошенной в период предвыборных баталий.
В общем, обе стороны начали склоняться к тому, что вопрос о договоре лучше отложить на период после болгарских выборов, то есть на позднюю осень 1991 года. В этих условиях на передний план стал выдвигаться вопрос о судьбе старого (1948 г.) советско-болгарского договора о дружбе, сотрудничестве и взаимной помощи. Срок его действия истекал в начале августа, после чего он либо продлевался автоматически на следующие пять лет, либо должен был денонсироваться по истечении одного года.
19 мая 1991 года меня внезапно отправили с начальником Генштаба М. А. Моисеевым в Вашингтон. Было воскресенье. Улетали с Чкаловского аэродрома. Перед отлетом М. А. Моисеев собрал у самолета всю делегацию — и военных, и гражданских ее членов — и напомнил, что глава делегации он, что не потерпит «перетягивания каната» между Генштабом и МИД, не допустит, чтобы дипломаты разбалтывали идеи и задумки военных американцам, как это, мол, не раз бывало раньше. Я был первым заместителем министра, речь явно предназначалась для того, чтобы показать, кто тут хозяин. Я, однако, промолчал, решив про себя, что в таких обстоятельствах не надо мешать М. А. Моисееву действовать так, как он считает правильным. Решится ли он сорвать миссию? Вряд ли. Но если он хочет быть в одиночестве, когда в Вашингтоне ему будут ломать кости, это его дело. В конце концов в вопросе о том, какие танки и БМП и как сокращать, он держатель банка. Может быть, что-то и выторгует.
Раздражение военных, впрочем, было объяснимо. Наш министр договорился с Дж. Бейкером о приезде М. А. Моисеева в США для развязки вопроса о вооружениях бригад береговой обороны, морской пехоты, а также войск, охраняющих наши стратегические ядерные силы. Генштаб выступил против того, чтобы включать эти войска в число сокращаемых, а американцы в ответ грозились заблокировать ратификацию договора о вооруженных силах в Европе и начали саботировать ведение переговоров по СНВ.
На подходе был, как бы «дозревая», еще один скандальный вопрос — биологическое оружие. В январе мы допустили на свои соответствующие объекты американцев, надеясь, что они ответят нам взаимностью. Но взаимности не последовало. Американская сторона после осмотра вывалила нам на стол, что называется, целый мешок разных «озабоченностей» по поводу соблюдения Советским Союзом договора о запрещении биологического оружия, стала добиваться повторного осмотра наших объектов и грозить, что вопрос начнет рассматриваться в конгрессе. С нашей стороны были подготовлены подробные объяснения по поводу «озабоченностей» американских экспертов. Однако в то же время наши специалисты говорили, что для составления объективной картины состояния дел с соблюдением договора советская сторона должна иметь возможность провести, в свою очередь, инспекцию американских объектов. Тогда можно будет сопоставить «озабоченности» с обеих сторон, прийти к объективным выводам, а не пытаться организовывать игру в одни ворота.
В этих условиях наши военные не очень хотели ехать в Вашингтон, чтобы не попадать под неизбежный пресс. Они докладывали, что коль скоро с американской стороны переговоры будет вести заместитель госсекретаря Р. Бартоломью, то пусть и от нас едет заместитель министра иностранных дел. Для него же были заготовлены указания отстаивать прежнюю позицию, то есть программировался безрезультатный исход встречи, либо же очередные «своевольные» действия советских дипломатов, идущих на уступки, не согласованные с военными. Из этого нехитрого замысла однако ничего не получилось, так как президент просто сказал, что к Моисееву надо присовокупить от МИД Квицинского. В таком раскладе Квицинский и его эксперты, разумеется, становились не очень нужны Моисееву, но обратного хода уже не было. Оставалось только сердиться.
20 мая в Вашингтоне прошло в долгих и бесплодных спорах М. А. Моисеева с Р. Бартоломью. Наш начальник Генштаба отстаивал тезис о неправомерности включения в сокращения вооружений морской пехоты, поскольку ВМС были вне мандата переговоров в Вене. Американцы упорно повторяли, что статья 3 договора об ограничении вооруженных сил в Европе говорит о всех вооружениях наземного базирования, независимо от их подчиненности. Наши попытки затеять параллельное обсуждение с американцами вопросов СНВ ни к чему не привели. Американцы разыгрывали свою обычную партию: мы все готовы выслушать и класть все, что вы скажете нового и интересного, в свой карман, но самим нам сказать нечего.
21 мая состоялась довольно резкая беседа с Дж. Бейкером, не приведшая к результату. На всех этих беседах я молчал, хотя выглядело это, вероятно, довольно неприлично.
После беседы с Дж. Бейкером М. А. Моисеев отправился обедать с главой комитета начальников штабов Пауэллом, а потом встречался с министром обороны Чейни. По возвращении он сказал, что, кажется, убедил их в справедливости своей позиции. Звучало это, правда, не очень уверенно.
Начальник Договорно-правового управления Генштаба Ф. И. Лодыгин заметно нервничал и критиковал меня за то, что я не участвую в дискуссии. Я отвечал ему, что мне и не очень-то удобно было бы участвовать после «инструктажа» на аэродроме в Чкаловской. К тому же все происходившее можно было предвидеть еще в Москве. Не Надо было ехать сюда со связанными руками, утвердив в Москве заведомо неосуществимые директивы. Не украшают нас и делающиеся здесь заявления американцам, что у них хорошие переговорщики, а с нашей стороны стола переговоров сидят «чудаки» из МИД, которые умеют делать одни уступки. Американцы за это не заплатят ни одним лишним танком или бронемашиной, а постыдную ситуацию в наших рядах вполне «оценят». Я, кстати, знал, что военные срочно что-то пишут, но ни со мной, ни с послом В. Г. Комплектовым они не советовались. Видимо, по-прежнему действовало указание, что не следует давать дипломатам возможность что-либо «разболтать» вперед главы делегации.
Во второй половине дня мы отправились к президенту Дж. Бушу. Там были Бейкер, Сунуну, Скоукрофт, Гейтс, Бартоломью. Не знаю, где принял М. А. Моисеев свое решение: еще до похода к президенту или увидев всю эту компанию. Мне он сказал, что решился действовать в последний момент. В любом случае альтернатива состояла в том, чтобы или кое в чем уступить, или же взять на себя ответственность за срыв встречи Горбачева с Бушем, неприглашение нашего президента на лондонскую «семерку», отказ нам в предоставлении кредитов на закупки продовольствия (а у нас в тот момент, как говорили, муки было на полтора месяца), скандал на предстоящем совещании министров иностранных дел стран СБСЕ в Берлине. Дела наши были плохи, и генерал Моисеев поднял вверх руки, согласившись со всеми американскими требованиями.
Беседа получилась краткой и конструктивной. Дж. Буш, рассчитывавший после утренней встречи Бейкера с Моисеевым на тяжелый разговор, явно растерялся, услышав то, что вдруг сказал ему М. А. Моисеев. Потом под впечатлением изменения нашей позиции он наговорил много приятных для нас вещей.
Сказал же М. А. Моисеев примерно следующее. В Москве внимательно отнеслись к посланию президента о положении с договором по вооруженным силам в Европе. Нам небезразличен вклад тех, кто создавал этот договор. Не надо считать, что есть конфронтация между политическими и военными руководителями в СССР. Военные верны тому курсу, который проводит М. С. Горбачев. Им дорог климат доверия в отношениях между СССР и США. Если договор, составленный в Вене, будет ратифицирован, то ясно, что советско-американские отношения будут развиваться и дальше в позитивном направлении. Советская делегация прибыла для устранения досадных недоразумений, которые возникли по обычным вооружениям. Мы можем и должны найти компромиссный вариант. У советской стороны есть на этот счет ряд соображений.
Развязку проблемы морской пехоты, заявил М. А. Моисеев, можно найти в рамках тех уровней, которые отведены для СССР договоренностями в Вене. Там, где есть превышение «потолков», наши эксперты готовы найти взаимоприемлемые решения. Открываются тем самым хорошие перспективы для встречи президентов СССР и США, а также для ратификации. Моисеев заявил, что с 17.30 мы готовы приступить к выработке компромисса с Бартоломью.
Дж. Буш приветствовал эти высказывания. Он заявил, что не стремится к тому, чтобы получать уступки от М. С. Горбачева, которого он высоко ценит и уважает. Успех нужен обеим сторонам. Сейчас можно считать, что стороны в принципе договорились. Но он просит все же понять, что очень трудно, имея под договором подпись М. С. Горбачева, получить меньше, чем записано в договоре. Главное, обеспечить ратификацию договора таким, как он есть, или с небольшими дополнительными документами. В данном случае вопрос не в 120 танках, а в том, можно ли доверять советской подписи под договором. При согласовании деталей американская сторона постарается проявить гибкость, но важно, чтобы и в конгрессе, и среди союзников США никто не мог сказать после этого, что подписали соглашение, а потом оказалось, что в нем что-то не так. Надо показать, что подписи Буша и Горбачева что-то все же значат.
Президент подчеркнул, что он готов помочь Советскому Союзу в критический час его истории. Он уже достаточно далеко «высунул голову». Есть люди, которые против этого. Нужно ясное доказательство, что можно идти на американо-советский саммит. Если будет сейчас договоренность между американской и советской стороной, то ее поддержат и другие участники договора.
Затем с 17.30 опять начались переговоры с Бартоломью, которые продолжились с утра 23 мая. М. А. Моисеев дал согласие, чтобы вооружения и морской пехоты вошли в общие и региональные потолки по венским договоренностям. При этом он, однако, стремился сохранить в частях морской пехоты необходимое количество боевых бронированных машин (ББМ). В этих целях надо было бы хоть и ненамного, но все же превысить уровни вооружений на флангах, установленные для боевых частей. Бартоломью на это не соглашался, настаивая на строгом соблюдении уровней. В конце концов американцы выдвинули идею решить вопрос за счет такого переоборудования ББМ, которое позволило бы вывести их из зачета и тем самым решить вопрос без формального нарушения договора. Это был выход из положения.
30 мая А. А. Бессмертных вылетал в Лиссабон для встречи в Дж. Бейкером в связи с «благословлением» договоренности по Анголе. Там вопрос о наших вооружениях в бригадах береговой обороны, морской пехоте и ракетных войсках стратегического назначения был утрясен окончательно на базе специального письма М. А. Моисеева, которое до того было выработано путем напряженных переговоров нашего посла по особым поручениям О. А. Гриневского и главы американской делегации на венских переговорах будущего директора ЦРУ посла Вулси.
19—20 июня проходила встреча министров иностранных дел стран СБСЕ в Берлине. Пожалуй, главным событием этой встречи стало принятие документа о чрезвычайных ситуациях. Впервые был создан механизм, позволяющий любому государству — члену СБСЕ прийти к заключению, что в другом государстве — участнике хельсинкского процесса возникла чрезвычайная ситуация. В этом случае к этому государству можно обратиться за разъяснениями, и если ответ его будет признан неудовлетворительным, то с помощью голосов еще 12 государств созвать заседание так называемых «старших должностных лиц» (то есть «высокопоставленных чиновников МИД») и рассмотреть на нем положение. Решений, правда, принять без согласия затронутого государства нельзя, так как продолжает действовать правило консенсуса. Но, конечно, созыв совещания для затронутого государства означал бы многое. В тот конкретный момент имелась в виду Югославия, но надо было думать и о том, что такое решение может быть применено в случае обострении внутренней обстановки и в Советском Союзе. По настоянию нашего министра в документе о чрезвычайных ситуациях поэтому был специально выделен принцип невмешательства во внутренние дела. Правда, по большому счету на согласованный механизм действий в случае чрезвычайной ситуации это влияло мало.
Было принято также заявление по Югославии. В общем, оно исходило из принципа сохранения территориальной целостности СФРЮ, хотя несло в себе многие моменты, позволявшие в случае нужды модифицировать эту позицию. Вызывало некоторое недоумение, что югославские представители не особенно возражали против этих слабых мест и дали согласие на принятие документа.
В кулуарах конференции вела активную работу делегация Словении во главе с министром иностранных дел Рупелом. Она агитировала за признание независимости Словении и установление с ней дипломатических отношений. Рупел, которого я встретил в один из дней конференции в рейхстаге, был доволен своими переговорами и настроен оптимистично. Ходил слух, что он был хорошо принят делегациями Австрии и Венгрии. Югославы намекали, что благосклонно к словенским надеждам относятся и немцы.
На заключительном заседании встречи министра не было. Он беседовал в кулуарах со своими коллегами и появился лишь в самом конце. Так что согласие на принятие документа по чрезвычайным ситуациям пришлось давать мне. Мне же пришлось отвечать на выступления скандинавских министров и Поддержавших их представителей других западноевропейских стран по поводу признания независимости прибалтийских государств, которые, как и в Париже, на заседание допущены не были и находились на трибуне для зрителей и печати. Одни в нашей делегации сочли, что ответ был слишком мягкий, другие — что слишком жесткий. Я же сказал, что это наш внутренний вопрос, который будет решаться в соответствии с конституционными порядками СССР.
После конференции, наконец, осуществился давнишний план о выступлении Г.-Д. Геншера и министра иностранных дел СССР перед одним из наших гарнизонов. Правда, он сильно трансформировался. Сначала выступление намечалось провести в нашей бригаде в Берлине-Карлхорсте. Там было подходящее для этого случая здание нашего клуба. Затем был поставлен с немецкой стороны вопрос об участии солдат бундесвера. После нашего согласия было выдвинуто предложение перенести все мероприятие в Потсдам, провести его как совместное в немецком помещении и под эгидой премьер-министра земли Бранденбург Штольпе.
Памятуя о высказывании Г. Гейне, что в Германии ничто не делается просто так и все детали имеют свой смысл, я мог бы предложить версию для объяснения каждого поворота в немецкой позиции. Но я также хорошо знал, что все эти версии по долгу службы будут отрицаться нашими немецкими коллегами. Да и какой смысл был копаться в этих деталях, учитывая «новый характер» наших отношений.
Мероприятие прошло, в общем, успешно. Речи министров были искренни и неординарны. Все это происходило накануне 50-летия нападения Германии на Советский Союз. Встреча в смешанном составе наших и немецких военных под одной крышей, призывы A. А. Бессмертных и Г.-Д. Геншера к новым советско-германским отношениям звучали в этой обстановке, и весомо и символично.
По-новому была отмечена эта дата и в день самого юбилея. В Москве посол ФРГ К. Блех возложил венок к могиле Неизвестного солдата, а наш шеф государственного протокола В. И. Чернышев впервые возложил с посольством ФРГ цветы на кладбище немецких военнопленных под Москвой. Наш посол в Германии B. П. Терехов вместе с президентом Вайцзеккером возложил венки на военном кладбище в Потсдаме. В эти дни в Москве и Потсдаме состоялись «Концерты памяти», патронат над которыми взяли М. С. Горбачев и Р. фон Вайцзеккер.
Мы все же начинали шаг за шагом движение к примирению наших народов даже в тех областях, которые раньше были эмоциональными табу, особенно для советских людей. Демократизация и гласность помогали преодолению прошлого и облегчали движение вперед. Вещи, которые давно стали сами собой разумеющимися в германо-французских, германо-американских и германо-английских отношениях, стали возможными и у нас.
1 июля в Праге состоялась последняя встреча ПКК Варшавского договора. Президент СССР на эту встречу не поехал. Нас представляли тогдашний вице-президент Г. И. Янаев и А. А. Бессмертных. Рассказывать об этой встрече, пожалуй, особенно нечего. Ее итоговые документы были, как заведено, подготовлены и согласованы. Произносимые же речи заранее были осуждены на то, чтобы не привлекать особого, интереса. Варшавский договор умирал, не оставив себе наследника. Было ясно, что разговор в таком составе, как в этот последний раз в Праге, вряд ли сможет быть продолжен. Договоренности о каком-то консультативном механизме восточноевропейских стран не предусматривалось. Не все ли равно в этих условиях, кто и что скажет на похоронах?
Тусклое впечатление производила и заключительная пресс-конференция глав делегаций. Выступления были, скорее, провинциального толка. Всех озадачил, однако, президент Л. Валенса. Внезапно он заявил, что вот, мол, все радостно распускают существовавшие в Восточной Европе коллективные структуры сотрудничества. Но при этом не знают, что из этого получится, каковы будут последствия для стран-участниц и для Европы.
Зал встрепенулся, так как забота по поводу возможной дестабилизации обстановки в Восточной Европе была на уме у многих. Но говорить о ней никто не решался. Повод был неподходящий. В Праге праздновали освобождение от Варшавского договора как символа зависимости его малых членов от Советского Союза. Душок этого пропитывал все проходившие там мероприятия. Нам оставалось делать вид, что мы его не чувствуем или Сами чрезвычайно рады, что в союзе с нами больше никто состоять не будет.
В Прагу я прилетел рейсовым самолетом за полдня до прибытия основной делегации с тем, чтобы вместе с другими заместителями министров в случае нужды досогласовать проекты документов ПКК. Такого согласования не потребовалось, но улетать из Праги я должен был тоже рейсовым самолетом на утро следующего дня после завершения совещания и отлета самолета с вице-президентом. По предложению чехословацких коллег, во второй половине дня мы должны были еще раз поговорить о формулировках проекта нового советско-чехословацкого политического договора.
К тому моменту стало ясно, что повторить формулировки советско-румынского договора не удастся. Наши венгерские и чехословацкие партнеры слишком заангажировались в публичных заявлениях, отвергая статьи о неучастий во враждебных друг другу союзах. Но они понимали, что мы не захотим просто сбросить эти формулировки, — Это поставило бы в сложное положение румын. Не до конца определилась к тому времени еще и позиция болгар. Поэтому и мы, и наши чехословацкие, а также венгерские коллеги вели осторожный разговор о необходимости компромисса. В таких ситуациях компромисс обычно состоит в том, что разрабатывается формула, которую каждая из сторон затем может подавать как отражающую или даже улучшающую ее первоначальную позицию.
Обсуждая ситуацию, я предложил нашему министру попробовать на этой встрече с чехословаками одну из таких формул с тем, чтобы начать маневрирование.
A. А. Бессмертных не очень охотно, но соглашался, заметив, однако, что, на его взгляд, пока что не стоит особенно торопиться. Предстояли вскоре встречи с министрами иностранных дел этих стран, где и можно было бы объясниться. Такие встречи должны были быть не позднее сентября, когда в Москве начиналась гуманитарная конференция. Кроме того, мы твердо рассчитывали на встречи также на высшем уровне. В общем, я вспомнил в этот момент, как однажды меня на берлинских переговорах учил уму-разуму B. М. Фалин: «Вам надо отстаивать позицию. В дипломатии сдает позиции или делает принципиальные уступки только руководство».
В отель ко мне на беседу пришли в тот вечер помощник президента С. Вондра и заместитель министра А. Матейка. Они принесли формулу, которую называли компромиссной и которая сводилась к тому, что обе стороны не будут заключать договоров, противоречащих то ли Уставу ООН, то ли документам СБСЕ, а в общем, — международному праву. Когда я сказал им, что этого недостаточно, то они совершили ошибку, начав доказывать, будто только что полученное президентом В. Гавелом через Янаева небольшое послание М: С. Горбачева свидетельствует о нашей готовности отказаться от формулировки о. неучастии во враждебных друг другу союзах. Я знал, что такая мысль в послание нашего президента не закладывалась. Но мои собеседники назойливо намекали, что МИД СССР отстаивает позицию, расходящуюся с точкой зрения президента. Тут сделал ошибку я, рассердившись на этот некорректный прием. Хотя кто знает, что говорили чехам другие наши представители.
Разговор принял напряженный характер. Вносить компромиссную формулировку в этих условиях не имело смысла, так как собеседники наверняка не были бы готовы ее обсуждать. Выходило, что прав министр, который советовал не спешить. Время для переговоров еще было. Мы расстались с Вондрой и Матейкой взаимно недовольные друг другом.
После этой беседы я поехал в гости к нашим хорошим друзьям Спачилам. С послом Чехо-Словакии Д. Спачилом я несколько лет работал в Бонне. После «бархатной» революции он был отозван со своего поста, некоторое время работал в пражском институте международных отношений, затем был отправлен на пенсию. Встретили Душан и его жена Ружена нас очень Сердечно.
Но встреча была печальной. Известный дипломат, знаток живописи, музыки, литературы Д. Спачил был не у дел, томился этим состоянием, тем, что в новой Чехо-Словакии он оказался ненужен ее новым властям ни в каком качестве. Разумеется, он считал это несправедливым. Встретив меня на пороге дома, он шутливо сказал: «Спасибо, что приехал ко мне. Больше всего я боялся, что ты предложишь встретиться где-либо в пивной, а мне не будет чем расплатиться». Я понял, что он вовсе не шутит.
Из Праги я улетел на следующий день с тяжелым, беспокойным чувством.
Лето 1991 года можно по праву назвать югославским. В эти месяцы югославские дела занимали все большую часть моего времени, а под конец целиком захватили меня.
25 июня Словения и Хорватия объявили о своей независимости. Югославская народная армия двинулась через Хорватию на словенскую границу с Австрией. Опираясь на мандат, полученный на встрече министров и Комитета старших должностных лиц СБСЕ в Берлине, в Югославию устремились представители ЕС. Быстро была организована миссия для наблюдения за прекращением огня, а затем начато и политическое посредничество между правительством СФРЮ, Словенией и Хорватией. В этих целях «тройка» ЕС 7 июля направилась на Бриони и предложила югославам убрать части Югославской народной армии с северной границы, отвести ЮНА и республиканские воинские формирования в казармы, прекратить применение силы, начать 1 августа переговоры между республиками о политическом урегулировании конфликта, разразившегося после решения о независимости Словении и Хорватии и ввода в северные районы Словении частей ЮНА.
Решение было, безусловно, конструктивным. Однако весь вопрос состоял в том, как оно будет соблюдаться. Вскоре стало ясно, что словенцы и хорваты не очень торопятся его выполнять, а «тройка» не очень склонна нажимать на них, предпочитая ругать ЮНА и коммунистическое центральное правительство Югославии. Кризис в СФРЮ с каждым днем обострялся и обнаруживал черты, весьма напоминавшие обстановку в нашей собственной стране.
Нам нельзя было сидеть сложа руки. Развал Югославии грозил дестабилизацией на Балканах и даже в Европе. В Югославии у нас были большие интересы. По традиции югославы придавали нашей позиции, нашему слову большое значение. В го же время было ясно, что особенно много мы сделать все равно не сможем, учитывая наше внутреннее положение и нараставшую финансовую и экономическую зависимость от наших западных партнеров.
Надо было постараться помочь югославам найти выход из их проблем, но действовать осторожно, тактично, в рамках документов СБСЕ и в максимальном контакте с нашими западноевропейскими партнерами, которые уже присутствовали в Югославии и пытались взять целиком на себя решение проблемы. Это даже было и не так уж плохо, потому что тот, кто брался за работу, должен был и отвечать за ее результат. Так оно и получилось в конце концов. ЕС, поначалу рьяно взявшийся за дело, вскоре почувствовал, что югославский кризис не решить с ходу, что эта проблема не имеет, кроме того, простых и быстрых решений вообще.
«Тройка», однако, вовсю работала в Югославии. Пора и нам было показывать свой флаг, иначе наша позиция могла вызвать в дружественной СФРЮ непонимание. Я предложил А. А. Бессмертных срочно выехать в Белград либо же направить туда кого-либо из авторитетных членов руководства СССР. Министр доложил этот вопрос президенту и сказал, что решено послать меня в качестве его специального представителя для ознакомления с положением на месте и изложения нашей позиции. Мне надлежало вылететь немедленно, но потом поездка была перенесена на 6 июля, так как на 5 июля была назначена встреча М. С. Горбачева с Г. Колем в Киеве.
5 июля прилетели президентским самолетом в Киев. На аэродроме долго дожидались прибытия Г. Коля, в это время М. С. Горбачев беседовал с украинскими руководителями. Отложив на осень решение о присоединении к будущему союзному договору, Украина поставила президента в сложное положение. Так что поговорить, видимо, было о чем.
Канцлер прибыл в отличном расположении духа. На дачу в Межигорье, которая раньше была загородной резиденцией руководителя КПУ Щербицкого, поехал через Киев. На Крещатике канцлер с президентом вышли «пообщаться с народом». Вышли не очень удачно, так как попали на самых «рухманов». Были слышны крики за «самостийну Украину», махали желто-голубыми флагами, потом началась давка. Я не выходил из машины, так как колонна оказалась в толпе и в любой момент могла вновь тронуться. Да в такой толкучке все равно ничего не увидишь и не услышишь. Слава Богу, все это продолжалось не очень долго, но немцы явно насторожились, поскольку было много выкриков, что президент не имеет права устраивать свои встречи на территории суверенной Украины. Чушь какая-то. А на территории суверенной Швейцарии он с Колем встречаться может?
По прибытии в Межигорье сразу же начались беседы с глазу на глаз. Речь, как потом рассказывали, в основном шла о нашем участии во встрече «семерки» в Лондоне. В самом начале беседы меня позвали к «ВЧ». Наш посол в Белграде В. П. Логинов передал просьбу югославского союзного секретаря по иностранным делам Б. Лончара высказаться на переговорах с канцлером в поддержку позиции югославского правительства, то есть за сохранение территориальной целостности страны и против какой-либо поспешности в деле признания Словении и Хорватии.
Передав записочку в комнату, где шел разговор с Колем, я отправился на беседу, которую вел С. А. Ситарян с немецкими представителями по делам наших экономических отношений. Вопросов тут было много. Они обсуждались и этажом выше, и в этом кругу. Немецкая сторона высказывалась за то, чтобы все решить в одном пакете — и пересчет нашего «рублевого» долга ГДР в марки ФРГ, и возможность увеличения расходов на транзит наших войск, и паушальную выплату за имущество наших войск, и выплату лицам, пострадавшим от нацистских преследований. Они хотели знать, о чем в конце концов идет речь и в какую общую сумму с учетом взаимных претензий все это может вылиться.
Мы с Д. Каструпом в этих обсуждениях активного участия не принимали. Обменивались мнениями по югославским делам. Он все повторял, что СФРЮ практически больше нет, что берлинские решения по Югославии в значительной мере устарели и что из этого надо делать выводы. Я возражал. Распад Югославии без кровопролития вряд ли обойдется. Тот, кто полезет сейчас вперед с признанием Словении и Хорватии, рискует оказаться в глазах югославов виновным в начале вооруженного конфликта. Кроме того, с точки зрения наших внутренних дел Югославия очень опасна как прецедент. Проблемы во многом у нас сходные. Д. Каструп не очень возражал, но тяжело вздыхал при этом, давая понять, что у него указания другие.
Все закончилось обедом в страшной жаре. Атмосфера, однако, была прекрасная. Украинские хозяева один за одним поднимали тосты за сотрудничество с Германией. Во время обеда позвонил Б. Н. Ельцин и сообщил, что Верховный Совет РСФСР выступил за союзный договор. Это была важная весть, и она по достоинству была оценена канцлером.
На обратном пути мы ехали в объезд Киева. Было темно. Ребята из украинского МИД говорили, что на Крещатике в ожидании колонны на мостовую улеглись около 400 человек, которые тем самым вновь протестовали против встречи президента СССР с канцлером Колем на Украине. На суверенной украинской земле, мол, такие встречи могут проводиться только украинским руководством. Тут оставалось только руками разводить. Дело зашло уже достаточно далеко.
На обратном пути мне удалось получить от М. С. Горбачева весьма краткие указания к предстоящей поездке в Югославию. Он высказался о своем видении проблемы при встрече с журналистами в Межигорье и рекомендовал мне руководствоваться тем, что я услышал. Президента СССР волновало в тот момент лишь предстоящее вступление Б. Н. Ельцина в должность российского президента.
6 июля я с В. М. Поленовым должен был ранним утром вылететь в Югославию. По дороге на аэродром сломалась машина. С автобазы прислали другую. По прибытии на аэродром выяснилось, что воздушное пространство над Югославией закрыто. Возникла тревожная мысль, что возможно начались широкомасштабные военные действия. Приехавший на аэродром посол СФРЮ А. Рунич пытался наводить по своим каналам справки. В Белграде, однако, было все спокойно.
Вылетели мы с опозданием на несколько часов. Время это использовали для активной беседы с послом.
Рунич рассказал много полезного для понимания ситуации, особенностей ее эмоционального восприятия различными народами Югославии, напомнил о фактах истории, которые я, как неспециалист по Балканам, либо не знал, либо подзабыл. Посла было интересно слушать. Он по национальности хорват, профессор-гуманитарий, парламентский деятель, на дипломатической службе человек новый. Говорил, что позиция правительства СФРЮ целиком окрашена в великосербские цвета. В изложении ее А. Руничем можно было почувствовать его в любом случае несколько иное понимание проблемы, стремление смотреть на вещи объективно с учетом позиций всех участвующих в конфликте сторон. Но посол при всем том убежденно выступал за решение вопроса самими югославами, за сохранение югославского государства в обновленном виде.
График нашего визита в Югославию был до предела уплотнен. В Белграде нас принял союзный секретарь Б. Лончар, президент Сербии С. Милошевич, а затем глава правительства А. Маркович. Готовность СССР поддержать югославов в решении их внутренних вопросов на демократической основе, без применения силы и в условиях сохранения единства воспринималось с благодарностью. Маркович отмечал, что, по его мнению, есть возможность прийти к согласию на основе реформы югославской государственности при сохранении единства прав граждан во всей Югославии, единой денежной и налоговой системы, единства обороны и внешней политики. Это была известная сараевская программа, на основе которой все еще, на его взгляд, можно было бы договориться в президиуме СФРЮ, если все проявят добрую волю. Участники наших бесед не исключали при этом возможность преобразования югославской федерации в конфедерацию. Любая договоренность между республиками, подчеркивали они, лучше распада СФРЮ на ее составные части, так как такой распад без крови не обойдется.
Вместе с тем из беседы с А. Марковичем и Б. Лончаром складывалось впечатление, что югославская сторона понимает особенности нашей нынешней ситуации и рассчитывает в основном на две вещи: политическую поддержку Югославии на международной арене и наведение порядка в наших экономических связях. Что касается поддержки СФРЮ на. международной арене, то мы сообщили, что в рамках СБСЕ и на других форумах будем одобрять лишь то, что будет приемлемо самим югославам. Им судить, в какой мере и каким образом задействовать для решения своих дел международный фактор. Быть югославами больше, чем сами югославы, мы, конечно, не могли. По вопросу об экономических связях требовался предметный разговор с нашим Кабинетом министров. Для подготовки этого разговора А. Маркович передал специальную памятную записку.
В этот же день в 16 часов вместе с послом В. П. Логиновым мы вылетели из Белграда в Загреб. Там состоялась получасовая беседа с новым председателем президиума СФРЮ С. Месичем, который торопился ехать на Бриони для встречи с представителем ЕС. После этого началась беседа с хорватским президентом Ф. Туджманом.
С. Месич произвел впечатление человека мягкого и интеллигентного. Он сказал, что видит возможность реформировать югославскую федерацию и в этом случае не считает обязательным настаивать на выходе Хорватии из состава СФРЮ. Был приветлив, вспоминал о своих родственниках, отметив, что кто-то из них, кажется бабушка, был с Украины. В общем, было ясно, что председатель президиума СФРЮ настроен на добрые отношения с нами, а во внутриюгославских делах хочет показать себя как фигура гибкая. Правда, настораживало, что до этого он звонил в Бонн и, кажется, Лондон и ратовал за введение в Югославию «голубых касок», то есть иностранных войск для разведения враждующих сторон. В Белграде слух об этом вызвал очень резкую реакцию, настолько резкую, что я не стал эту тему там обсуждать, не желая попадать между молотом и наковальней.
Разговор с Ф. Туджманом длился весь вечер, было видно, что это умный, тертый политик. По ходу беседы я чувствовал к нему растущее уважение и определенную симпатию. Он тоже говорил, что Хорватии не обязательно уходить из СФРЮ. Но она будет вынуждена уйти, если уйдет Словения, — оставаться один на один с сербами в общем государстве для хорватов рискованно. В то же время он отлично понимал, что «развод» Хорватии и Сербии вряд ли обойдется без войны, и явно предпочитал не доводить дело до этого. Правда, ему нужно было считаться в своих действиях с позицией радикальных националистических группировок в хорватском парламенте. Туджман подчеркивал: при всех обстоятельствах Хорватия хочет сохранять добрые отношения с СССР. Это отвечало, конечно, и нашим интересам.
В Загребе я познакомился и с будущим премьер-министром Хорватии Грегуричем. Раньше он был главой фирмы «Астра», о которой говорили, что она завозила из Венгрии оружие в Хорватию. Грегурич долгие годы работал в Москве, прекрасно говорил по-русски. Он всем своим поведением демонстрировал дружественное расположение, много говорил о перспективах развития сотрудничества хорватских предприятий с Советским Союзом, готовился вновь приехать в Москву с неофициальным визитом. В тот момент Грегурич был заместителем премьер-министра Хорватии.
На следующий день мы отправились в Словению. Самолеты не летали, так как “аэропорт в Любляне после обстрела трансляционных антенн УКВ самолетами югославской авиации был закрыт. Автострада была тоже закрыта, или нас решили по ней не возить. Ехали мы по живописному шоссе вдоль красивой горной реки. Все деревни патрулировались словенскими республиканскими гвардейцами. Солдат ЮНА нигде не было видно, хотя словенское радио все время говорило о нарушениях перемирия со стороны регулярных войск. По дороге видели сгоревшие грузовики и автобусы, подорвавшийся на мине танк без башни. Все это неприятно контрастировало с великолепным ландшафтом, ухоженными деревнями и городками, сильно напоминавшими горные части Швейцарии или Австрии.
Прибыли мы в Любляну, когда там не было никого из высокого начальства. Все они находились на Бриони — встреча с «тройкой» ЕС не закончилась. Нас разместили на вилле, где в прежние времена останавливался маршал Тито. Вечер провели в обществе одного, из членов словенского руководства писателя Злобца. Перед ужином словенские хозяева показали нам без комментариев видеокассету о действиях ЮНА после объявления самостоятельности Словении. На экране шла настоящая гражданская война, наводившая на тяжелые размышления не только о будущем Югославии, но и об угрозе, которую создают межнациональные конфликты в нашей стране.
Злобец оказался интересным и тактичным собеседником. Он не очень хотел спорить, больше старался выяснить наш взгляд на происходящее, намерения в отношении Словении на будущее. Считая некоторые действия словенских властей чрезмерными, Злобец в то же время ясно давал понять, что в составе Югославии Словения после происшедших столкновений с ЮНА оставаться не сможет.
На следующий день с утра мы завтракали с премьер-министром Словении Петерле, с которым я познакомился незадолго до этого в Москве, куда он приезжал лоббировать в пользу дипломатического признания Словении. Позиция у Петерле была жесткая, ни о каких компромиссах с центральным югославским правительством он не помышлял. Отложить выход Словении из состава Югославии на несколько месяцев, прекратить применение силы он был согласен, но рассматривал это лишь как способ утвердить независимость Словении и добиться ее признания другими государствами.
Заключительная беседа была с президентом Словении М. Кучаном. Участвовал министр иностранных дел Рупел. Президент выслушал изложение нашей позиции, доводы в пользу договоренности между республиками, мирного решения конфликта на базе сохранения государственного единства Югославии. Было видно, что он настроен более гибко, чем Петерле. Он понимал, что уход Словении будет побуждать к выходу из состава СФРЮ и Хорватию. Это война. Однако Кучан тоже повторял, что в состав СФРЮ Словения не вернется. Скорее всего, складывалось у меня впечатление, в словенском руководстве не только не боятся, но и даже хотят обострения конфликта. Сейчас все внимание сосредоточено на Словении. Если же начнется хорватско-сербский конфликт, это внимание сместится, и Словения «отчалит» от СФРЮ без лишнего шума. Ей это сделать легче, чем другим, учитывая, что Словения в отличие от других республик, мононациональна, имеет четкие этнические границы. «Война? — возразил на мои доводы Петерле. — Ну и что? Кровь уже льется». Разница в позициях хорватов и словенцев в тот момент, пожалуй, в основном состояла в том, что, если хорваты хотели действовать только вместе с Любляной, Любляна вполне представляла себе возможность решать свои проблемы в одиночку.
По окончании встречи с Кучаном мы вышли в город. Повсюду сновали вооруженные гвардейцы. Хозяева предложили нам подняться на смотровую площадку высотного здания люблянского банка. Оттуда открывался прекрасный вид на город, лицо которого было уже искажено начинавшейся гражданской войной.
Во второй половине дня по той же живописной дороге вернулись в Загреб, где нас ждал самолет. Вечером были в Белграде. Еще раз встретились с Б. Лончаром, рассказали ему о впечатлениях от бесед с хорватским и словенским руководством. Затем последовало приглашение зайти к министру обороны генералу Кадиевичу.
Беседа с ним была довольно продолжительной. Вел ее Кадиевич в строгом тоне, как бы экзаменуя, понимаю ли я, что и кто в действительности стоит за этим кризисом. Он, как, впрочем, и многие другие югославские политики, усматривал за югославскими событиями руку объединившейся недавно Германии, которая добивается теперь расширения сферы своего влияния на Адриатике и действует через Австрию и Венгрию.
Мне эти доводы казались в тот момент не очень убедительными. Зачем немцам ради проникновения в Югославию было устраивать кризис, связанный с угрозой гражданской войны? Ведь Югославия сама настойчиво просилась в ЕС, готова была открыть для ЕС свои рынки, принять участие не только в экономической, но и в государственно-политической интеграции стран — членов ЕС. В этом случае Германия получила бы максимальный доступ к югославскому рынку. Зачем же Германии захватывать какие-то порты, делить Югославию на части? Все это как-то попахивало нафталином прошлых представлений.
Я дал понять это Кадневичу в беседе. Кажется, он на меня рассердился: «Вы действительно так думаете? Посмотрим, кто будет прав. Наступит день, и немцы постучатся и в вашу дверь. Не верьте им!»
Жесткая экономическая и финансовая привязка Югославии к ЕС ощущалась с первых дней кризиса. В поисках выхода из создавшегося положения югославская внешняя политика делала ставку прежде всего на помощь стран ЕС. Иного варианта в Белграде просто не видели. Конечно, Югославия нуждалась и в более широкой международной поддержке, искала рычаги воздействия на ЕС. Советский Союз в этом уравнении был немаловажной величиной. Но, говоря о решительности противостоять вмешательству извне, защищать свой нейтралитет, Югославия в то же время хотела иметь у себя наблюдателей за прекращением огня из стран ЕС, а не от СБСЕ, пользовалась политическим посредничеством «тройки» ЕС, а не какой-либо иной международной организации.
Это должно было трезво учитываться при определении нашей позиции. При всех обстоятельствах наш долг состоял, однако, в том, чтобы действовать как последовательные друзья Югославии и ее народов, проявляя равно доброжелательное отношение к каждому из них. Настаивая на поисках решения проблемы на базе единства Югославии и силами ее народов, мы тем самым добивались решения вопроса на путях политической договоренности, а не войны и вмешательства извне.
Вместе с тем было ясно, что надо не только твердить о поддержке территориальной целостности Югославии. Обстоятельства могли сложиться по-всякому, и надо было быть готовыми к их различным поворотам, продолжая поддерживать позицию югославского правительства и сохраняя контакт со всеми силами, которые определяли дальнейшее развитие обстановки в стране. При этом оставалось очевидным, что в долгосрочном плане — с точки зрения утверждения наших позиций на Балканах — ставка должна делаться все же на наиболее близкую нам Сербию. В МИД СССР был подготовлен соответствующий анализ ситуации и возможных вариантов ее развития. Он в основном оказался правильным.
Югославский кризис продолжал тлеть. Шли бесконечные переговоры между представителями союзных республик, заседания президиума СФРЮ, принимавшие решения о неприменении силы, отводе в казармы ЮНА и республиканских формирований. Они не выполнялись, спорадически обстановка обострялась. От миссий ЕС особого толку не было.
1—2 августа в Москву прилетел председатель Союзного исполнительного веча А. Маркович. Переговоры с ним шли довольно спокойно. Маркович просил нас особо не волноваться, уверял, что они сами справятся с обстановкой. От Советского Союза СФРЮ требуется политическая поддержка в форме заявлений, визитов официальных лиц. Очень важно, чтобы Советский Союз своевременно оплачивал югославский импорт, так как раздираемой внутренними неурядицами СФРЮ очень трудно еще и кредитовать советское хозяйство.
Обстановка, правда, резко переменилась к моменту отлета А. Марковича в 17 часов 2 августа. Нашему министру позвонил Ван ден Брук, председательствовавший в «тройке» ЕС, сказал, что ситуация в Югославии не нормализуется, и упомянул, что, возможно, дело дойдет до ввода «голубых касок». Голландский министр собирался вылететь в Белград, так что было ясно, о чем пойдет у него разговор с югославами. Маркович был явно расстроен этим известием.
Прилетев в Белград, Ван ден Брук объявил 3 августа о провале миссии «тройки», возложив вину за невозможность договориться на Сербию, представители которой якобы не пожелали явиться на переговоры с «тройкой». Сербы отрицали злой умысел, утверждая, что их ввел в заблуждение хорват С. Месич, который якобы условился с сербским президентом, что сербы придут на переговоры попозже, а голландцам вместо этого сообщил, что сербы вообще приходить не хотят. После этого в ЕС громко заговорили о необходимости признать Хорватию и Словению, создать силы СБСЕ, или силы ЕС, или силы Западноевропейского союза, передать вопрос в Совет Безопасности ООН, созвать международную конференцию по Югославии и т. д.
Правда, особого единства в подходах стран — членов ЕС не чувствовалось. Шумели в основном немцы при поддержке французов. Англичане вели себя сдержанно. В тот момент у нас были телефонные разговоры с Д. Каструпом. Он был настроен довольно непримиримо, но на один аргумент реагировал с пониманием. Иностранные силы по поддержанию мира, говорил я, нельзя вводить вопреки воле югославских сторон. Если они встанут на официальной границе между Хорватией и Сербией, разрежут районы компактного расселения сербов, в них будут стрелять спереди и сзади — и сербы хорватские, и сербы сербские. Если же они встанут по этнической границе, это будет означать изменение границ Хорватии и вызовет конфликт с хорватами. Любое югославское урегулирование поэтому должно начинаться с политической договоренности, «голубые каски» сами по себе ничего не решат.
Югославская обстановка вызывала и серьезную тревогу у нашего руководства. К тому времени М. С. Горбачев был на отдыхе в Форосе. Оттуда поступило указание подготовить энергичное заявление от имени Советского правительства. Оно было опубликовано 6 августа. Одновременно мы вступили в контакт с сербским руководством. От его готовности продемонстрировать гибкость и конструктивность в тот момент зависело многое. Милошевич предпринял в этом направлении ряд полезных шагов.
6 августа поздней ночью черногорскому представителю Костичу и другим эмиссарам от республик СФРЮ удалось уговорить сербов и хорватов прекратить 7 августа с 6 часов утра огонь и начать развод враждующих сторон на расстояние выстрела. Это должно было быть сделано к 18 часам того же дня, а в освобождавшуюся зону должны были войти войска МВД СФРЮ, а также полиция Македонии, Боснии и Герцеговины, Словении. Затем должны были начаться переговоры, приниматься меры по демобилизации и т. д.
Как и следовало ожидать, реализация этой договоренности натолкнулась на трудности, так как ни сербы, ни хорваты не хотели отходить с занимаемых позиций. Однако ситуация все же существенно изменилась: впервые президиум СФРЮ единогласно принял решение о прекращении конфликта, и, более того, для разведения воюющих сторон в качестве сил по поддержанию Мира должны были использоваться югославские полицейские формирования, включая словенцев, а не иностранные «голубые каски». Югославы ясно показывали, что хотят обойтись в этом вопросе без услуг ЕС.
На 8 августа в Праге по инициативе стран ЕС было назначено заседание Комитета старших должностных лиц СБСЕ. От нас на заседание поехал посол Ю. С. Дерябин. Накануне у меня был телефонный разговор с Д. Каструпом. Он высказался за то, чтобы поддержать последнее решение президиума СФРЮ о прекращении огня и предложить расширить на Хорватию географическую зону действия миссии наблюдателей, а также взвесить возможность задействовать вооруженные силы СБСЕ по поддержанию мира. Он был также за то, чтобы поддержать намерение югославских сторон вступить в переговоры и продолжить миссию добрых услуг СБСЕ, состав которой можно было бы обсудить в Праге. МИД ФРГ представлялась также привлекательной идея созыва международной конференции по Югославии, созыва, в случае необходимости, заседания министров иностранных дел государств СБСЕ.
Со своей стороны, я сказал, что поддержать решение президиума СФРЮ, конечно, надо. Мне представлялась в целом конструктивной схема шагов, которую изложил Д. Каструп. Однако сам характер решений президиума СФРЮ свидетельствовал о том, что идея направления иностранных войск в Югославию является преждевременной, как и созыв международной конференции." Что же касается созыва совещания министров СБСЕ, то исключать такую возможность не следовало. Но решать этот вопрос надо было бы в зависимости от конкретной обстановки. Хотелось надеяться, что решения президиума СФРЮ при аккуратной поддержке через механизмы СБСЕ все же сработают и обстановка начнет меняться в лучшую сторону.
Югославы ехали в Прагу с намерением пояснить, что силовое вмешательство СБСЕ не нужно, так как будет лишь затруднять работу их собственных сил и государственной комиссии по обеспечению перемирия. К услугам СБСЕ они были намерены прибегнуть тогда, когда в этом возникла бы необходимость. Югославия, доказывали они, никому из своих соседей не угрожает и ей самой тоже никто не угрожает. Поэтому лучше обойтись своими силами, без «голубых», «белых» и каких угодно других иностранных касок.
Заседание в Праге к вечеру 8 августа успешно закончилось принятием трех документов. Они предусматривали поддержать решение президиума СФРЮ о прекращении огня, оказать содействие, если попросят о том Югославы, через миссию добрых услуг переговорам заинтересованных сторон о будущем Югославии, расширить деятельность миссии наблюдателей за прекращением огня географически (включив Хорватию) и увеличить ее состав за счет включения канадцев, шведов, чехословаков и поляков, а также тех стран, которые могут попроситься участвовать и которые возьмут в состав миссии ЕС. Следующее заседание Комитета старших должностных лиц должно было состояться не позже сентября.
Президент, находившийся на отдыхе на юге, внимательно следил за развитием обстановки в Югославии. Каждое утро я связывался по телефону с нашим послом в Белграде, чтобы получить последние сведения прямо с мес+а, сообщить ему представляющую интерес информацию от нас. Затем докладывал обстановку по телефону на юг помощнику президента А. С. Черняеву. К вечеру мы готовили для президента информационную сводку на несколько страничек. Ее подписывал министр..
Наряду с югославскими в конце июля и первой половине августа немало хлопот доставляли болгарские и румынские дела..
В связи с истечением срока действия старого советско-болгарского договора МИД Болгарии предлагал выступить с совместным заявлением о денонсации этого договора. При этом болгары соглашались обозначить в заявлении цель скорейшего заключения нового договора, который мог бы заменить прежний. Однако смысл их позиции состоял в том, что старый договор утрачивал через год силу независимо от того, будет или не будет к тому времени заключен новый.
Наша позиция: старый договор не надо будет продлевать на следующие пять лет, поскольку он в ближайшее время будет заменен новым. С его вступлением в силу прекратит свое действие прежний договор, однако ни на каком этапе не должно возникать «бездоговорного» состояния в советско-болгарских отношениях.
Суть этого спора в общем-то была простой: на кого ляжет вина за расторжение союза наших народов?
Болгарская сторона хотела заявить в своем парламенте, что денонсирует старый договор с СССР не одна, а совместно с Советским Союзом. Мы не возражали против такого шага болгар, так как не имели на то юридических оснований. Однако политически не считали целесообразным присоединяться к болгарскому заявлению о денонсации, предоставляя Софии право решить этот вопрос самой. Исход вопроса был ясен заранее, речь шла лишь о том, кто и как будет в конце концов выглядеть перед общественностью и историей.
Болгария в конце концов односторонне денонсировала договор с СССР. Однако в этой связи было сделано совместное заявление двух МИД о намерении заключить в сжатые сроки новый советско-болгарский договор.
С Румынией в этот период усиливались шероховатости. Появлялось все больше публикаций и заявлений, которые можно было понимать как выдвижение открытых притязаний на Молдову. Их, конечно, можно было по-прежнему воспринимать как отражение желания румынского руководства успокоить свою оппозицию по территориальным делам. Но кто мог гарантировать, что суть румынской позиции не состоит в желании соединиться с Молдовой, а объяснения насчет оппозиции в своем парламенте предназначены не для успокоения этой оппозиции, а для убаюкивания Москвы. Будучи в Японии, румынский министр иностранных дел А. Нэстасе несколько раз повторил, что, начав с конфедерации с Молдовой в хозяйственной, а затем в культурной и других областях, Румыния придет к воссоединению с ней по немецкому образцу.
Пришлось сделать румынам по этому поводу 16 августа представление. Как и следовало ожидать, они отвечали, что их позиция неверно изложена японской печатью. Звучало это не очень убедительно..
В то же время все более остро ощущалось, что в отношениях с Румынией накапливается много неприятных проблем, которые не могут не оказывать негативного воздействия на их состояние. Конечно, все это были проблемы, типичные и для отношений с другими восточноевропейскими странами. Но от этого румынам было не легче. Подписав с нами 5 апреля новый договор, причем такой, на который не хотели идти другие восточноевропейские страны, румыны вскоре начали жаловаться, что в наших практических отношениях после этого ничего не изменилось к лучшему. Торговля по-прежнему не функционировала, ориентированные на экспорт продукции в СССР румынские предприятия работали на склад или простаивали. Росла безработица. Обещанные во время переговоров Горбачева с Илиеску объемы нефти и газа мы, в общем, поставляли, но румыны задерживали валютные платежи за них, ссылаясь, что советская сторона не закупает у них законтрактованные ранее промышленные и продовольственные товары и им неоткуда взять валюту на оплату наших энергоносителей.
В правительстве СССР в ответ беспомощно разводили руками. Теперь у нас была свобода предприятий на внешнем рынке. Тот, кто производил и поставлял, в Румынию газ и нефть, хотел класть в свой карман заработанную валюту и вовсе не собирался делиться ею с теми, кто должен был закупать по заключенным контрактам в Румынии железнодорожные вагоны, вино, зерно и то есть Механизм перекачки валюты между советскими организациями, работающими на внешнем, рынке, перестал действовать, а у Кабинета министров не было прежней власти, чтобы скомандовать и поправить положение. Надо было искать экономические решения. Их не было, а тем временем отношения с Румынией и другими восточноевропейскими странами на этой почве все более обострялись.
Румынская сторона говорила также, что ратификации советско-румынского договора помогло бы, если бы произошли подвижки по другим вопросам, имеющим значение в их внутриполитических дискуссиях. Она настаивала на ускорении переговоров по экономической зоне вокруг острова Змеиный, интересовалась предметами румынской истории и культуры, которые могли попасть в Россию в 1916 году вместе с румынским золотом.
Поскольку все это так или иначе привязывалось к теме ратификации советско-румынского договора, в этом был, конечно, элемент политической игры и нажима. Но в то же время было ясно, что эти вопросы требовали решения по существу, а значит, деловых, предметных переговоров. Была необходима встреча премьер-министров обеих стран, вопрос о которой не раз уже ставился с румынской стороны.
Согласие на эту встречу удалось подучить 17 августа, но из-за последовавших событий она не смогла состояться. Ничто, однако, не предвещало наступления этих событий. Шла обычная работа, согласование бумаг между ведомствами, отправка их на юг на рассмотрение президенту. Я уже готовился к отпуску, получив согласие министра на двухнедельный отдых начиная с 1 сентября.
18 августа я провел на даче, вернувшись к вечеру в Москву. С утра в злосчастный день 19 августа готовившая на кухне завтрак жена включила телевизор и через некоторое время позвала меня послушать какие-то, как она сказала, странные сообщения. Чертыхнувшись, я пошел к телевизору.
Явно смущенный, запинающийся диктор читал один из документов ГКЧП. Из того, что он говорил, было ясно, что вводится чрезвычайное положение. Опять что-то похожее на 28 марта, подумал я и стал слушать дальше. Передаваемые документы исходили практически от всего высшего руководства СССР — вице-президента, премьера, министра обороны, председателя КГБ. М. С. Горбачев якобы был болен.
Через некоторое время зазвонил телефон. Из секретариата министра меня просили поторопиться с выездом на работу, так как министр ждал меня. Странно, опять подумал я, откуда взялся министр. Ведь он только что уехал в Белоруссию. Сам его на вокзале провожал. Тем не менее решил дослушать телевизор, но он вскоре начал передавать классическую музыку.
В МИД я приехал с опозданием минут на двадцать. Поспешил к министру. Там уже шла работа. Поступали запросы от наших посольств с просьбой подтвердить сообщения, распространяемые ТАСС. Поэтому министр распорядился подготовить обычные в таких случаях телеграммы с поручением передать документы ГКЧП властям страны пребывания, то есть действовать по накатанной схеме. Меня А. А. Бессмертных попросил, кроме того, быстро прикинуть проект послания вице-президента нашим основным зарубежным партнерам, где повторить основные моменты распространенных по ТАСС документов, подчеркнув, что политика М. С. Горбачева будет продолжаться. Все это надо было сделать к 10 часам, времени оставалось не более получаса. Помню, я заметил, что послания в таком темпе не пишутся. Министр посоветовал мне продиктовать какой-либо текст и побыстрее возвращаться.
Так я и сделал. Текст послания министр редактировал в моем присутствии. Я сказал, что надо бы также написать, что М. С. Горбачев в безопасности, ему ничто не угрожает. Знать я этого, конечно, в тот момент с уверенностью не мог. Но считал такую фразу в любом случае полезной. Во-первых, наших послов наверняка стали бы спрашивать, что с президентом. На этот вопрос послам надо было отвечать. Во-вторых, если Янаев подписывается под этой фразой, он берет на себя обязательство перед всем миром, от которого потом никуда не отступишь. Подумав, министр согласился. Вскоре он уехал с проектом на совещание.
Фраза эта осталась в послании Янаева, хотя первоначальный проект подвергся в ряде мест правке и переработке.
Из МИД СССР и сопроводительные телеграммы, и телеграмма с подписанным Янаевым посланием были отправлены с моей визой. По этой причине я впоследствии подвергался критике в газетах, хотя действовал по поручению своего министра и до сих пор считаю, что иного образа действий в тот момент, наверное, и быть не могло. Эти документы ушли бы так или иначе, если не за моей подписью, то за подписью другого заместителя министра, или самого министра, или заведующего общим секретариатом. К тому же было еще утро 19 августа. Сомнения по поводу происходящего если и были, то весьма слабые. Позади было все же 6 лет перестройки. Гласность, демократия, разрядка международной напряженности. Было объявлено о предстоящей пресс-конференции Б. Н. Ельцина, и она состоялась. Никто ей не мешал. Было объявлено о созыве Верховного Совета РСФСР — опять никто не мешал. В город стали втягиваться войска, но они демонстрировали телерепортерам, что у них нет боевых патронов. Телевизор показывал балет «Лебединое озеро». То, что Б. Н. Ельцин выступит достаточно резко, можно было предполагать заранее. Союзный центр и руководство РСФСР за последние месяцы не раз входили в крутое противостояние, которое, однако, затем всякий раз заканчивалось худым миром.
А. А. Бессмертных во второй половине дня провел короткое совещание с теми своими заместителями, кто был в наличии. Некоторых, отдыхавших поблизости от Москвы, тоже пригласили приехать на Смоленскую площадь. Министр сказал сначала о сложности обстановки и заметил, что у нас есть три варианта действий: либо подать всем в отставку, либо ничего не делать, либо же попытаться в этих условиях продолжать работать для того, чтобы не допустить ущерба нашей внешней политике, сохранить то, что было создано за годы перестройки. Он высказался за третий вариант, и все его поддержали. Коснувшись коротко вопроса о ГКЧП, министр сказал, что мы с этим органом дел иметь не будем, его нет в Конституции СССР. Мы знаем только конституционные органы и с ними сотрудничаем. Впоследствии он подробно рассказывал обо всем этом сам в своих интервью.
После этого министр заболел и уехал на дачу. Мы, однако, общались с ним по телефону по всем возникавшим вопросам и 20 и 21 августа.
В эти дни в МИД СССР воцарилась необычная тишина. Мало кто нам звонил. Про нас как бы все забыли. Шли, однако, потоком телеграммы из посольств. Сначала за рубежом присматривались к происходящему, но затем обстановка стала быстро меняться. Действия ГКЧП стали осуждаться во все более резких тонах, началось принятие решений о приостановке предоставления Советскому Союзу кредитов и даже гуманитарной помощи. Послы писали правду. Резкие оценки руководства иностранных государств не ретушировались и не приглаживались. Для этого нужны были смелость и гражданское мужество. Во всяком случае еще совсем недавно такие телеграммы в Москву решился бы послать не каждый посол.
В самом МИД указание министра не иметь дело с ГКЧП тоже выполнялось. Руководство министерства не приняло участие в пресс-конференции ГКЧП, не участвовало в совещаниях по анализу ситуации, на которые его приглашали. 20 августа все посольства получили указание министра направлять в центр только объективную информацию, а также сообщения о том, что МИД СССР подчиняется конституционной власти. То, что ГКЧП при этом не был назван в числе органов власти, должно было служить сигналом о позиции МИД СССР.
Разумеется, МИД СССР не выступал в поддержку руководства РСФСР. Но, думается, что и ждать этого вряд ли можно было. Действия нашего посла в Праге Б. Д. Панкина были одиночным шагом. Скорее всего, они объяснялись не убеждениями посла, а тем, что он знал о своем предстоящем отстранении от должности ввиду некоторых «бухгалтерских» дел. В целом же, если союзное руководство выступило, по существу, в полном составе за введение чрезвычайного положения, ждать массового неповиновения союзных структур не приходилось. И дело не только в чиновничьем послушании, без которого нет нормального государства. Призыву к массовой забастовке в Москве, по существу, тоже никто не последовал. Да и можно ли требовать от каждого рабочего, милиционера, офицера, наконец, посла, чтобы он перепроверял и выносил суждения о законности или незаконности действий вице-президента, премьер-министра, ведущих министров страны? А для чего тогда у нас существовали такие органы, как Верховный Совет СССР, Комитет конституционного надзора, наконец, Прокуратура СССР?
21 августа после ночных столкновений демонстрантов и военных патрулей на Садовом кольце пролилась кровь. Обстановка круто изменилась. Войска стали уходить из города. Один за одним следовали все более радикальные решения Президента РСФСР. Звонило в мой секретариат радио России и просило выступить с заявлением. Некоторые сотрудники, участвовавшие в защите Белого дома, предлагали обозначить позицию МИД СССР, вывесив на здании трехцветный российский флаг. Я считал, что выступать мне от имени министерства было неудобно. Это должен был сделать министр. Он понимал это, однако его пресс-конференция состоялась лишь-к вечеру, была нечеткой и явно запоздала. Что же касается флага, МИД был союзным, а не российским учреждением. Как он мог вывешивать российский флаг?
Уже на следующий день мне позвонил заместитель министра иностранных дел РСФСР А. В. Федоров и высказал целый ряд упреков по поводу позиции МИД СССР в эти дни: разослали документы ГКЧП, задержали один из его проектов телеграммы, не заняли четкой позиции в отношении путча, пустили представителей ГКЧП в пресс-центр МИД СССР. Обвинения были затем в разных вариациях воспроизведены в печати. Против министерства, а также ряда наших послов началась активная кампания, нараставшая с каждым днем.
22 августа президент Горбачев позвонил А. А. Бессмертных и велел ему подать в отставку ввиду пассивной позиции во время попытки путча. Затем он сказал в одном из своих выступлений, что министр «лавировал». Сразу же после звонка президента А. А. Бессмертных созвал коллегию, информировал о решении М. С. Горбачева и рассказал, как его привезли поздно вечером 18 августа из Белоруссии военным самолетом в Москву и доставили в Кремль, где шло заседание ГКЧП. Вызов был для него неожиданностью. Поэтому председатель КГБ В. А. Крючков пригласил его в отдельную комнату, коротко ввел в курс дела, сказал, что Президент СССР болен и предложил подписаться под документами ГКЧП. А. А. Бессмертных свою подпись не поставил, хотя опасался, что это будет иметь неприятные последствия для него и его семьи. Он волновался за судьбу своего маленького сына. Однако ничего не произошло. Он смог уехать в эту ночь домой.
На следующий день он ездил, судя по всему, на встречу с руководством ГКЧП, где поинтересовался медицинским заключением о здоровье М. С. Горбачева. Когда узнал, что заключения нет и что оно будет позже, у него возникли серьезные подозрения по поводу всей этой истории. Он отдал указание не иметь дел с ГКЧП и после этого заболел. Все это я пишу с его слов.
Для нас в этот момент, однако, все это было совершенно новым. Не рассказывал во время своей болезни об этих подробностях А. А. Бессмертных ни членам коллегии, ни своим заместителям. К министру у его коллег, однако, было хорошее отношение. МИД СССР в этот момент уже находился под обстрелом, причем этот обстрел большинством воспринимался как незаслуженный, поскольку в деятельности ГКЧП никто из работников МИД не участвовал. Никаких решений в поддержку ГКЧП коллегия МИД СССР также не выносила.
Теперь же после рассказа, который А. А. Бессмертных заключил словами, что он был, наверное, единственным участником ночной встречи 18 августа, который не предал президента, добрые чувства к нему только усилились. На прощание ему было сказано в тот день много хороших слов. Он ушел под аплодисменты.
В то же время было ясно, что потребуется серьезный анализ действий министерства в дни 19–21 августа. Если им не занялся бы сам МИД СССР, то таким анализом занялись бы другие. Желающих было немало, прежде всего в МИД РСФСР. Но и у нас в МИД СССР были желающие — Петровский, Лавров и другие.
Такая работа началась. Обстановка была нервная. Каждый день появлялись все новые статьи с критикой в адрес министерства, выдвигались всякого рода нелепые утверждения вроде того, что, находясь в Париже, министр иностранных дел РСФСР боялся быть арестованным. Кем? Если французской полицией, то за какие грехи? Если послом СССР, то как он мог это сделать, даже если бы захотел? Подобной развесистой клюквы писалось много.
Вскоре я понял, что речь по большому счету вовсе не идет о том, чтобы выяснить вопрос о причастности или непричастности МИД СССР к действиям ГКЧП. Речь шла, конечно, о большем — о сломе центральных союзных структур. Б. Н. Ельцин разламывал СССР. Все мы изучали и конспектировали «Государство и революцию» Ленина. Первой задачей революционеров после взятия власти, как известно, является слом государственной машины. Поэтому, написав в «Комсомольской правде» открытое письмо министру иностранных дел РСФСР А. А. Козыреву по поводу несправедливых обвинений в адрес МИД СССР, я решил, что дальнейшие споры и выяснения отношений, во-первых, бесполезны, а во-вторых, будут только вредны. Костер обвинений был довольно хлипким, и не имело смысла подбрасывать в него новые щепки.
В то же время меня мучила забота о коллективе советской дипломатической службы. Он складывался десятилетиями, прошел многие испытания, обладал прекрасными кадрами. Развалить эту службу было сравнительно легко, но воссоздать ее потом было бы неимоверно трудно. А без серьезной дипломатической службы не могла обойтись страна, даже если в конце концов речь пошла бы только об обеспечении внешнеполитических интересов России. Россия — великая держава, кто бы и как не мыслил, по-новому или по-старому.
Человеком, который понимал это и, уходя из МИД СССР, завещал при любом повороте событий сохранить кадры дипломатов, был Э. А. Шеварднадзе. Он был именно той политической фигурой, которая в сложившейся сложной, почти истерической обстановке могла бы отстаивать интересы службы. Он все еще пользовался доверием и уважением коллектива. Ему не требовалось входить в курс дела. Все основные зарубежные фигуры внешнеполитической сцены по-прежнему держали с Э. А. Шеварднадзе связь.
В один из этих дней я позвонил Э. А. Шеварднадзе и попросил его взвесить возможности возвращения в МИД СССР. Обрисовал обстановку, сказал, что сам готов уйти в отставку в любой день, чтобы не быть помехой. Э. А. Шеварднадзе поблагодарил за звонок, сказал, что подумает, спросил о мнении коллектива. Коллектив был за его возвращение, о чем вскоре ему и сообщили, послав для этого своих «демократических» представителей. Впечатление было таково, что Э. А. Шеварднадзе склонялся к тому, чтобы вновь стать министром иностранных дел. Но в конце концов из этого ничего не получилось. Говорили, что помешал Б. Н. Ельцин.
Новым министром иностранных дел СССР был назначен посол в Праге Б. Д. Панкин, срочно вызванный в Москву М. С. Горбачевым.
29 августа около 19 часов он приехал в МИД СССР и был представлен коллегии новым руководителем президентского аппарата Г. И. Ревенко. В первых же словах своего выступления он сказал, что я больше не буду первым заместителем министра. Новым первым заместителем министра назначается В. Ф. Петровский. Неожиданности в этом для меня не было, так как свое отрицательное отношение ко мне новый министр изложил и публично, и в ряде телеграмм в свои последние дни на посту посла в Праге. Находясь «на хозяйстве», я все эти его сообщения читал и собственноручно направлял на ознакомление президентам СССР и РСФСР.
После коллегии министр предложил мне подать в отставку с поста первого заместителя. При этом он сослался на указание М. С. Горбачева. На дипломатической службе я мог, однако, оставаться.
Заявление я написал на следующий день. Было, конечно, больно. Позади — 32 года службы Советскому Союзу и его внешней политике. Но вместе с тем я испытал и чувство облегчения. С моих плеч свалился груз ответственности за дальнейшее. Советский Союз, такой, какому мы всю жизнь служили, доживал последние дни. Было ясно, что и советская внешняя политика кончается вместе с прежним Союзом. Наступал какой-то новый этап. Каков он будет, вряд ли кто-либо взялся бы предсказать с точностью, но радостей он не сулил. На первый план выходила политика провозгласивших свой суверенитет бывших союзных республик. Наступали распад, потеря внешнеполитических позиций, каждодневное унижение сильным слабого.
В такой момент захотелось уйти, оглянуться назад, подумать о том, как мы жили раньше и пришли к нынешнему финалу. В кармане у меня лежала путевка в Нижнюю Ореанду, дававшая право на две недели размышлений в одиночестве. 1 сентября я вылетел с женой в Крым. Было раннее утро. На Внуковском аэродроме радио со смаком сообщало, что тридцать советских послов подают в отставку. Я в отставку уже подал.
Несколько слов о детстве
К дипломатическим делам ни мои родители, ни деды, ни прадеды никогда никакого отношения не имели. Не было у меня ни могучих родственников, ни «волосатых рук», ни высоких друзей, помогавших делать карьеру. Прошел я весь путь от переводчика до первого заместителя министра иностранных дел сам. И это было мне всегда большим подспорьем на службе. Почти все я умел делать сам, своими руками или во всяком случае знал, как надо делать.
Меня нередко критиковали друзья, что я не очень стараюсь распределять работу, втягивать в нее возможно более широкий круг людей. Это справедливый упрек. Но в ситуациях, когда нужно действовать быстро и точно, чаще всего бывает необходимо обойтись минимумом людей. Тогда важно работать прежде всего самому руководителю. Одного умения править чужие мысли может оказаться и недостаточным.
Родился я во Ржеве 28 сентября 1936 года. Бабушка говорила мне, что в тот день шел снег. Роды у матери были тяжелыми, она долго потом болела. Отец приезжал из Москвы и, глядя на меня, сокрушался, что больно велик родился сын и чуть не отправил на тот свет его молодую жену. Первые месяцы мы находились с матерью у бабушки во Ржеве, так как жить в Москве было негде. Потом родители приняли смелое решение уехать в Сибирь. Там обещали жилье.
Так в 1938 году мы оказались в Красноярске. Родители преподавали в Сибирском лесотехническом институте, отец — лесоводство, мать — почвоведение. Жили в одноэтажном бревенчатом доме, но на каменном фундаменте. По московским масштабам жили роскошно: на нашей половине дома было три комнаты. Дом был добротный. Раньше он принадлежал врачу со странным именем Манжюс Белый.
Стоял этот дом на улице Марковского. Немощеной, с деревянными тротуарами. Напротив были городские бани. За домом — конный двор и огороды.
В те годы Красноярск, захолустный городок, располагался на левом берегу Енисея. На правом берегу ничего не было. Вдоль города шел проспект Сталина, мощенный булыжником. Была еще одна мощеная улица. Она носила имя Ленина. Остальные улицы покрывал толстый слой пыли в сухое время года и глубокая грязь в ненастье. Наряду с лесотехническим был еще небольшой педагогический институт. Промышленность исчерпывалась кожевенным и лакокрасочным заводами. Добавьте к этому два постоянно действующих кинотеатра «Рот-Фронт» и «Совкино», одну церковь, драматический театр, городской парк культуры, музыкальную школу, краевой музей и библиотеку. На этом достопримечательности тогдашнего Красноярска, кажется, исчерпывались.
Однако мне лично казалось этого тогда вполне достаточно. Во всяком случае я рос большим патриотом города и впоследствии, приезжая в Москву, сильно злил свою родню заявлениями о том, что в Красноярске все выглядит не хуже, чем в столице.
В первый раз в отпуск в Москву мои родители выбрались в июне 1941 года. Это было длинное путешествие. Поезд шел тогда пять суток. Утром на самом подъезде к Москве стало известно о начале войны с немцами. Все были испуганы, и этот испуг передался мне. В предрассветных сумерках поезд шел медленно, и мне чудился за каждым кустом неведомый враг. Но проснулся я затем ярким солнечным днем на квартире у своей тетки на старом Арбате над вкусно пахнувшим магазином «Восточные сладости». Настроение было отличное, меня кормили киселем, обещали куда-то вести в гости.
Правда, отпуск родителей был сорван. Вскоре Москву начали бомбить. Мы срочно отправились с матерью назад в Красноярск, а отец с помощью какого-то доброго милиционера сумел зайцем сесть в поезд на Ленинград, где была назначена защита его кандидатской диссертации в Лесотехнической академии.
Вскоре все наше семейство опять собралось в Красноярске. Подъехали дедушка с бабушкой, эвакуированные из Москвы. В нашей квартире появились беженцы из Белоруссии — еврейская семья Рудельсонов.
Годы войны оставили в моей душе прочную по себе память. Жили мы, как все, впроголодь примерно до конца 1943 года. Дела на фронтах шли сначала плохо. Каждый день мой дед слушал с раннего утра радио. Наша армия сдавала и сдавала города, о чем дед то печально, то со злостью сообщал за завтраком. В институте у отца мобилизовывали студентов. Оставались одни девчонки. Создавалась, насколько помню, сталинская сибирская бригада.
Вскоре небольшая часть студентов вернулась. Но уже кто без ног, кто без рук, кто без глаз. Воевали по принципу: возьми винтовку убитого товарища или добудь себе оружие в бою. В школе от холода замерзали чернила в чернильницах. Постоянно кто-то плакал. То убьют на фронте у кого-то отца, то учительница рыдает по мужу. Летом 1942 года принесли похоронку на брата моей матери — дядю Шуру. Он был гордостью семьи — химик, талантливый изобретатель. Погиб под Ельней.
Пару раз призывали на службу отца. Он имел звание капитана и был по военной специальности офицером химической защиты. В начале войны ему было 48 лет, так что под первый призыв он не попал. Потом он на некоторое время исчезал куда-то в какие-то лагеря, но каждый раз возвращался, сообщая, что, как видно, химической войны пока не предвидится. Потом получил броню как преподаватель вуза и на том его военная карьера закончилась. На фронте побывал лишь в первую мировую войну, будучи еще студентом университета.
Наш дом стоял неподалеку от улицы Сурикова, которая через Качинский мост вела на так называемую Часовенную гору. Там было кладбище, а несколько дальше военный городок, где шло обучение новобранцев и формирование маршевых частей. Через определенные регулярные интервалы с горы под музыку военного оркестра спускались и проходили мимо нас на вокзал колонны уходивших на фронт солдат. Их приближение было задолго слышно, так что люди сбегались к улице Сурикова их провожать. Впереди, конечно, были мы, мальчишки. Солдаты пели. Обычно это была «Вставай, страна огромная». Вместе с ними пела и улица. Я на всю жизнь сохранил в памяти эти сцены и любовь к военным песням тех лет. Звучат в них единение и сила. И вера. И цель. Все то, чего нам стало так не хватать потом.
В обстановке тех лет, напоенной репортажами с фронта, карикатурами на Гитлера и вермахт, очерками И. Оренбурга, само слово «немец» звучало как ругательство. Это не преувеличение. Один из моих друзей, которого вздула старшая сестра, на всю улицу кричал однажды, размазывая по лицу слезы: «Немка ты, фрицка!» В нашей школе был, кажется, со второго класса кружок немецкого языка. Но учить его считалось зазорным.
Моя мать желала, чтобы я непременно начал изучать иностранный язык. Ее кредо состояло в том, что ребенка с ранних лет надо приучать систематически работать. В школе требования не особенно высоки, у сына остается немало свободного времени, хотя и определили его сразу во второй класс, так что пусть тратит время не на футбол перед зданием городских бань, а займется чем-то более полезным. Я не возражал, надеясь, что найдут мне учительницу английского или французского языка. Но нашли мне немку, что тогда меня глубоко опечалило.
Это была старая уже женщина из Прибалтики. Звали ее Надежда Владимировна Агапова. Она была настоящей немкой, носительницей языка, вышедшей в свое время за русского. В этом плане мне крупно повезло. Правда, я, конечно, в те годы не понимал этого. Жила Надежда Владимировна трудно, на маленькую пенсию и охотно приходила к нам в дом, в том числе и просто подкормиться. Была она умная, культурная, очень религиозная дама с довольно критическими взглядами на социализм, не нравившийся ей в основном своим враждебным отношением к религии. Умела она и как бы невзначай показать, что немецкий народ понятие более сложное, чем на карикатурах Кукрыниксов.
Как бы там ни было, благодаря Надежде Владимировне я очень рано соприкоснулся не со школьным, книжным, а с живым немецким языком. Мы занимались по старым немецким букварям, разучивали немецкие песни, читали немецкие сказки.
Вскоре после войны Надежда Владимировна умерла. Через некоторое время мать нашла мне новую учительницу, ссыльную немку по фамилии Вайссиг, с которой я занимался еще несколько лет. Затем, учась уже в 10-м классе в Москве, я брал уроки еще у одной учительницы-немки. Фамилии ее не помню, но звали ее Эрной. Однако то, что было заложено первой моей учительницей как бы в игре и между делом, пожалуй, было наиболее важным.
Я, разумеется, в те времена не мог и предполагать, что когда-то немецкий язык мне пригодится в жизни. За границу тогда никто не ездил и ни с какими иностранцами не общался. Мать же, заметив, что я начал постепенно осваиваться с немецким, прибавила нагрузку, отправив меня в музыкальную школу по классу виолончели. Тут мои успехи были более скромными. Вернее, я бодро начал и через год выступил по краевому радио, сыграв марш Шлемюллера. Но затем дела мои пошли не блестяще. Отмучившись в музыкальной школе пять лет, я с радостью возвратил казенную виолончель и занялся радиотехникой, которая представлялась мне намного интереснее музыкальных нот.
Красноярское общество тех времен было довольно своеобразным. В городе имелась старая интеллигенция, «сибирская аристократия», уцелевшая после бурных революционных лет и периода ежовщины. Их было не так много, но их знал и уважал весь коренной красноярский люд. Это были врачи, такие, как Белянин и Щепетов, научные работники, из которых наша семья была близко знакома с Мамонтовой, Никаноровым. Они были для сибиряков «своими», в то время как приехавшие из европейской части после революции зачастую непочтительно именовались «сволочи российские».
Мои мать и отец быстро подружились с Щепетовыми, имевшими прекрасную библиотеку на русском и основных европейских языках. Сам Щепетов, крупный по сибирским масштабам хирург, был постоянно занят в своей больнице. Его жена Лидия Николаевна до второго замужества была супругой одного из наших крупных книгоиздателей, расстрелянного ЧК в 20-е годы. Она училась в молодости в Швейцарии и Англии, свободно говорила на французском и английском, читала по-немецки. В ее доме постоянно бывали местные художники и другие интересные люди. Думаю, что она оказала большое влияние на мою тогда еще совсем молодую мать. В мою же душу она заронила большой интерес к западноевропейской истории, литературе, культуре.
Дом Беляниных был наискосок от нашего. Я дружил с внучками этого любимого городом глазного врача. Мне позволяли щедро пользоваться его библиотекой. Сначала я с интересом читал детскую литературу, изданную еще до революции, но постепенно получил доступ и к подшивкам общественно-политических журналов. Подшивки «Нивы» у Беляниных были за много лет. Одним словом, благодаря Щепетовым и Беляниным я мог видеть мир в те годы немножко в ином ракурсе, чем большинство моих сверстников. За это им моя глубокая признательность, хотя стариков нет в живых. Девочки Белянины, конечно, живут и здравствуют. Старшая Таня, как мне говорили, перебралась в Москву. Подозреваю, что однажды мне довелось видеть в Бонне ее дочь в качестве переводчицы нашей молодежной делегации. Она не сказала, кто она, но, прощаясь, заметила, что много обо мне слышала от матери. Мне показалось, что она очень похожа на Таню, с которой мы расстались летом 1952 года и с тех пор ни разу больше не встречались.
Помимо «сибирской аристократии», в городе было довольно много приезжей интеллигенции. Число ее стало быстро нарастать за счет эвакуированных и высланных в годы войны. Мы долго и прочно дружили с семьей профессора-теплотехника Левина, доцента механики Янсона, оперного певца и бывшего кавалергарда ее императорского величества князя Осатиани, профессора Шмидта. В Красноярске вместе с отцом работал видный в послевоенные годы химик Керенский.
Среди высланных были, как правило, немцы, ни в чем не виноватые, кроме того, что в их паспорте в графе «национальность» написано «немец». Многие из них и немецкий язык-то знали весьма приблизительно, но тем не менее их обязали регулярно ходить в МГБ и отмечаться, что они никуда самовольно из Красноярска не сбежали. Других, как, например, моего преподавателя виолончели Ильковского, выслали за «пособничество» немцам. В его случае это выразилось в том, что он играл в оккупированном Киеве на своей виолончели в оперном театре, зарабатывая себе на пропитание. Наконец, были и такие, как Осатиани. Он был виноват уже тем, что был князем и в прошлом белым офицером.
Все это были очень интересные, образованные люди, которые знавали разные времена и страны. Насколько я помню, общались все на равных — и «чистые», и «нечистые», и общение это не возбранялось. Такая была тогда жизнь в далеком городе Красноярске.
Был в городе, конечно, и другой круг. Партийное и административное начальство, а также высшее офицерство НКВД. Но люди там часто менялись, да и общих интересов с ними у моих родителей не было. Положение не изменилось и после того, как мою мать в 1947 или 1948 году избрали в качестве представителя беспартийных в краевой совет народных депутатов, а затем и в члены президиума крайисполкома. К нам домой стали ходить курьеры, приносившие пакеты с повестками дня заседаний крайисполкома, а мать рассылала в разные инстанции письма на депутатских бланках с просьбой предоставить, наконец, кому-то жилье или увеличить пенсию. Часто ей приходилось ходатайствовать и по делам ссыльных. В этих случаях ее допускали в здание краевого МГБ, наводившее суеверный страх на всю округу, хорошо принимали, вежливо разговаривали, но в просьбах обычно отказывали.
Не удалось матери отстоять и нашу домработницу — немку из Поволжья — Милю. Была она малограмотной крестьянкой, во всяком случае по-русски говорила плохо и писать не умела. Привели ее к нам знакомые, кажется, с вокзала, где она сидела, не зная, куда податься в незнакомом городе. Не успела она у нас прижиться, как получила приказ перебираться в Ачинск. Начальник краевого МГБ генерал Козлов пояснил тогда матери, что так надо. Подозрительных лиц надлежало все время перебрасывать с места на место, чтобы они не обрастали на месте связями, не успевали входить в контакт друг с другом. Так и гоняли их с места на место, даже слепых. Против переселения одного слепого, правда, президиум крайисполкома выдвинул возражения. Заулыбавшись, как рассказывала мать, генерал от МГБ пояснил членам президиума, что их мнение все равно учесть не сможет. Есть общий порядок, установленный Москвой.
Моя мать оставалась членом президиума крайисполкома до самого нашего отъезда из Красноярска в 1952 году. Работала она по-прежнему в институте, заведовала кафедрой, защитила диссертацию. Во властных структурах исполняла роль той самой беспартийной коммунистки, о которых тогда много и часто говорилось и писалось. Она понимала, конечно, что ничего в делах края не решала, но депутатские обязанности исполняла прилежно. Друзья подтрунивали над ней, называя «начальницей». Иногда о ней что-то писали в «Красноярском рабочем», а во время предвыборных кампаний плакаты с ее портретом смотрели на нас со всех заборов.
Мама всю жизнь носила свою девичью фамилию Орлова. Звали ее Мария Ивановна. Была она на 18 лет моложе отца. Эта миниатюрная красивая женщина очень любила меня, но матерью она была, когда надо, строгой и достаточно требовательной.
Закончила она Московский государственный университет, который носил тогда имя Покровского. Училась во время всяческих экспериментов над взрослыми и детьми. В московской школе, кажется на Поварской улице, ее в 20-е годы учили по новому методу, без учебников. В университете, куда в порядке укрепления классового состава новой советской интеллигенции набирали не очень-то грамотных рабочих и крестьян из «парттысячников», она сдавала экзамены на основе так называемого «коллективного зачета», то есть отвечала за всю свою ничего не знающую группу. Если получала четверку или тройку, группа собиралась на собрание и «прорабатывала» ее за недостаточное прилежание и ущерб, наносимый светлому облику членов группы. Времена были в то время, как видно, сложные. Во всяком случае мою мать, пришедшую со школьной скамьи без производственного опыта и некомсомолку, порывались пару раз из университета «вычистить». Дело стало совсем худо, когда в начале 30-х годов в первый раз забрали и выслали куда-то под Иркутск по ложному доносу нашего деда Ивана Ивановича. Он был из бедных крестьян, но за годы советской власти вышел в директора маслобойного завода и даже считался героем труда, о чем у моей бабушки хранилась бумага ВЦИК. Все это, правда, ему тогда не помогло. Подержав его в жаркой камере и покормив несколько дней селедкой, а может быть, и поколотив, следователь получил признание, и дед поехал на Днгару. Только через несколько месяцев моя бабушка через жену А. М. Горького добилась пересмотра дела, и дед вернулся.
Но матери в этот момент пришлось уйти с географического факультета и начать изучать почвоведение. На другом факультете был «блат» в лице отца ее школьного товарища. У меня всю жизнь было ощущение, что свою «вынужденную» специальность мать не очень любила. Однако она была из тех людей, которые достаточно одарены, чтобы хорошо заниматься многими направлениями науки. Во всяком случае у нее был дар к занятиям философией, историей. Она часто выступала на всякого рода семинарах и конференциях, причем ей доставляло удовольствие проявлять эрудицию, превосходящую возможности того или иного идеолога с партийным билетом. В партии она никогда не была и поступать туда не хотела, считая, что в ВКП(б) слишком много карьеристов и людей нечестных.
Но в Сталина мать моя верила, особенно после победы над Германией. С ужасом вспоминая о репрессиях 1936–1937 годов, она считала, что и Берия все же правит либерально, что, в общем, жизнь в нашей стране постепенно налаживается, репрессий становится меньше, народ живет лучше и мы все увереннее удаляемся от страшных послереволюционных лет. Приход Хрущева еще более укрепил ее в этом мнении. Над Брежневым она, правда, уже начала смеяться.
Отец мой, Александр Иванович, во многом был полной противоположностью матери. Он был старше и в житейском плане опытнее ее. Московский университет он закончил по факультету биологии в самую революцию, коротко был на фронте, работал санитаром в военных госпиталях, позже учился в Тимирязевской академии, работал в тресте озеленения Москвы, а в голодные времена не гнушался и тем, что зарабатывал на жизнь бригадиром колонны московских ассенизаторов. Был он высоким, статным, красивым мужчиной и обладал недюжинной физической силой даже в глубокой старости. Умер в возрасте 93 лет, сохраняя светлую голову и полную самостоятельность во всех своих делах. Боялся он одного — немощи в старости, так как не хотел быть никогда кому-либо в тягость. Это его желание сбылось.
Родом отец из Бобруйска. Его дед, а мой прадед поляк Антоний служил в армии. За участие в восстании 1864 года был сослан на строительство бобруйской крепости, где и катал как каторжанин сколько-то лет свою тачку. Кем был Антоний в армии, не знаю. Отец говорил, что унтер-офицером. Его старшая сестра Анна при этом загадочно улыбалась и шептала, чтобы я не верил. Просто в наши времена лучше было иметь «простых» предков. В 1990 году Л. В. Шебаршин, возглавлявший тогда нашу внешнюю разведку, прислал мне копию главы из мемуаров А. И. Дельвига 1820–1870 годов, где говорилось о дивизионном генерале Квицинском — участнике Крымской войны. Но, как я с течением времени смог убедиться, фамилия Квицинский не столь уж редкая для Советского Союза, а в Польше она даже весьма распространена. Поэтому мне, видно, никогда не узнать, кто же в действительности был мой прадед — дворянин или унтер-офицер. Доподлинно известно лишь то, что после отбытия наказания ему некуда было возвращаться. Он остался в Бобруйске, женившись на моей прабабке. Она имела пристрастие к спиртному, зато у нее был конь. И Антоний занялся извозом.
Его сын Иван работал на железной дороге. Жена г он был на белоруске Анастасии Федорович. Дед твердо решил быть россиянином. В семье уже не говорили по-польски. Детей отправили в местную гимназию, где они варились, поскольку дело было в Бобруйске, преимущественно в еврейской среде. Отец мой понимал идиш, правда, говорил, по-моему, плохо, но всю жизнь у него было много друзей-евреев. Один из моих старших дядьев, которого звали Виктор, в 1905 году выступал агитатором на бобруйских предприятиях, состоял в каких-то кружках. В результате его выгнали из гимназии, но не арестовали. К отцу пришел полицмейстер и сказал, что завтра придет забирать Витьку. Пусть удирает. Он и удрал, участвовал потом в революции 1917 года и вскоре умер.
Рассказывая мне об этом, отец с хитрецой спрашивал, а поступил бы так, как царский полицмейстер, какой-либо офицер НКВД. Он был твердо убежден, что так называемый кровавый царский режим, который он видел во вполне сознательном возрасте, был весьма либеральным и во всяком случае по жестокости не шел ни в какое сравнение с советским. Особенно его раздражали безвкусные кампании по поводу различных ленинских юбилеев, умильные статьи о доброте вождя. Он всю жизнь говорил, что Ленин был весьма суровым человеком, что первые годы революции были периодом произвола, насилия и грабежей, что сам октябрьский переворот был, скорее, случайным захватом власти небольшой и мало влиятельной партией большевиков. В заслугу партии он, однако, ставил умение удержать взятую власть, восстановить развалившуюся тогда страну, а затем и победить в Великой Отечественной войне.
Отец был в семье человек добрый, ровный, внимательный. Он много и охотно занимался со мной, включая мои самые рискованные пиротехнические затеи. Поступал он так потому, что считал свое участие и совет гарантией моей безопасности, а заодно и самым естественным способом учить меня всяким простым, но необходимым жизненным премудростям: как портянку намотать, чтобы ноги не стереть, как по тайге целый день ходить и быстро снять усталость, как дрова пилить и колоть, как заплатку поставить или пуговку быстро пришить. Я его очень любил.
Но вне семьи он был человек весьма самостоятельных и часто неудобных взглядов. Не терпел несправедливости. Вечно спорил с начальством. Упорно работал над своей идеей выращивания леса за 30–40 лет вместо 80. Вел борьбу не на жизнь, а на смерть со своими научными противниками, которые в выборе средств не стеснялись. Самый тяжелый удар они ему нанесли, когда подослали людей на его опытные площадки, где он по своей методике растил много лет деревья, и вырубили их.
Повторить свой опыт, а следовательно, и доказать свою правоту отец уже не мог: оставшихся лет жизни не хватило бы. Докторскую диссертацию не защитил, не добрав при голосовании 3 или 5 голосов. Но до конца своих лет переписывался с друзьями-лесниками, которые одобряли его методику рубок, был убежден в своей правоте. Он любил наш лес, тяжело переживал его варварское использование, не восполнявшееся естественным возобновлением. Но усилия его и ему подобных оставались без результата. Он часто говорил по этому поводу: «У нас слишком много леса, и пока это будет так, его не будут беречь и не будут уважать профессию лесовода. Мы спохватимся, когда будет поздно».
В тайге и на берегах Енисея я провел в те годы немало времени. Каждое лето родители уезжали со студентами на так называемую полевую практику. Меня брали с собой. В годы войны и первые послевоенные годы базой для такой практики служили знаменитые красноярские «Столбы» и небольшой поселок Лалетино на правом берегу Енисея. Затем институт организовал себе более обширную базу вверх по левому берегу Енисея у скалы Караульная. Сначала я ходил вместе со студентами и родителями по тайге и смотрел, как закладываются почвенные разрезы, идет геодезическая съемка и таксация леса. Когда подрос, то оставался на базе с заданием готовить обед, а в оставшееся время мог купаться, ловить рыбу, ходить по лесу с ружьем.
Больше всего я любил заниматься рыбалкой. К этому занятию меня с самых малых лет пристрастил мой дед Иван Иванович, посвящавший рыбной ловле, вязанию сетей, плетению лесок, производству норотов, переметов и прочих снастей каждую свою свободную минуту. Так у меня и осталось два хобби: рыбалка и в меньшей степени охота. Потом к этому добавилось изучение иностранных языков.
За время жизни в Красноярске я сменил три школы. Сначала это была начальная — четырехклассная школа им. Сурикова, затем до седьмого класса ходил в неполную среднюю школу № 2, а восьмой и девятый классы окончил в знаменитой по тем временам средней школе № 10. Славилась она своими преподавателями, прежде всего неистовым химиком А. Богуславским, и железной дисциплиной, которую поддерживал директор по фамилии Конев. Порядки были похожи на военные. День начинался с общего построения под командой военрука, рапорта директору, его кратких указаний по работе на день, разноса перед строем провинившихся. Затем строем все расходились по классам. Школы тогда были мужские и женские, и, чтобы руководить мужской школой, была нужна крепкая рука.
Из этой школы вышло немало дельных людей. На класс старше меня в ней учился будущий вице-президент Академии наук СССР Ю. Овчинников. В МИД СССР на германском направлении вместе со мной работали еще два выпускника этой школы — Г. Елизарьев и Б. Хотулев. Один из них служил советником-посланником в Бонне, другой — в Берлине.
Учился я поначалу неровно. Случалось, получал и двойки, и тройки, особенно по чистописанию и русскому языку. Первую похвальную грамоту мне дали, кажется, в четвертом классе. Потом дела пошли лучше, но в 1948 году я надолго заболел, причем врачи запретили не только заниматься спортом, но и посоветовали меня на время убрать из детского коллектива, где были неизбежны всякого, рода физические нагрузки. Так я попал на время в школу взрослых, где в основном занимались не имеющие среднего образования офицеры НКВД. Там я насмотрелся и наслушался многих для меня совершенно новых и непонятных в то время вещей: то у кого-то подследственный невзначай умер на допросе, то кому-то заключенный чернильницей все передние зубы ухитрился выбить, что очень веселило всех его соклассников.
Увидев это, мать вернула меня в нормальную школу, где мне пришлось немало попотеть, чтобы догнать сверстников. Всерьез же учебой я занялся уже в школе № 10. Обстановка в школе к этому располагала, да и к тому времени все мы начали думать кто о предстоящем поступлении в вуз, кто об уходе в армию или в техникум.
В коллективе я всегда неплохо уживался. Но постоянных друзей, с которыми мы вместе шли с первых классов, было у меня только двое: Виктор Лушников и Константин Вощиков. Виктор всю жизнь был круглым отличником, имел прекрасную голову и политический талант или чутье, которое, видимо, получил от отца, преподававшего политэкономию. Имел прозвище «кардинал». Увлекшись химией, поступил в МГУ, затем работал в Москве, кажется в Министерстве геологии. Личная жизнь у него не очень сложилась. Еще в 70-е годы он, бывало, заходил ко мне. Костя же Вощиков, по прозванию «поэзия», был знаменит тем, что был полностью лишен каких-либо наклонностей к точным наукам. Зато имел литературный дар, с ранних лет сочинял стихи. Он выбрал профессию актера, учился в Москве, затем вернулся в Красноярск, где работал в драматическом театре.
В 1952 году мои родители решили вернуться в европейскую часть СССР. Они подали на конкурс и были приняты на работу в Львовский лесотехнический институт. Меня же решили отправить в Москву к бабушке, где я должен был закончить 10-й класс и поступить в вуз уже из московской школы. Так я очутился в московской школе № 204 им. Горького, что расположена на Сущевском валу.
Это был трудный год в моей жизни. Отношение к иногородним в московских школах было высокомерное. Считалось, что учиться они вровень с москвичами все равно не могут, так что после короткого испытательного срока их надо переводить на класс ниже. Так и поступили через пару недель с пареньком из Фрунзе, который пришел вместе со мной в этот московский 10-й класс. Но я удержался. Не зря красноярская школа № 10 имела добрую репутацию.
Работать приходилось очень много. К каждому уроку истории наш учитель Б. И. Леонтьев требовал конспекты произведений Ленина, красочные схемы боевых действий Красной Армии, продуманные планы ответов по пройденному материалу. Их предлагалось написать на доске, после чего устного ответа часто не требовалось. Математические задачи должны были решаться тоже, как правило, с представлением чертежей, исполненных нередко на ватманской бумаге, причем материал брался не из школьных учебников. Литератор М. К. Фатеев, влюбленный в свой предмет и сам пишущий стихи, требовал серьезных сочинений с привлечением литературной критики, обязательного выступления хоть с одним серьезным докладом на литературном кружке, участия в его самодеятельных мероприятиях. Меня он с самого начала подверг перед всем классом испытанию на общую эрудицию, сказав: «Почитай, что знаешь наизусть из Пушкина… А теперь из Лермонтова… А теперь из Некрасова…» Потом, несколько помрачнев, обратился к своим воспитанникам и назвал их лентяями. В Сибири, оказывается, больше наизусть учат, чем в Москве.
Но все же «пятерки» за сочинение он мне ни разу не поставил, в том числе и на выпускном экзамене. Из-за этого я получил серебряную, а не золотую медаль.
Уезжая в Москву, я думал о поступлении в Московский инженерно-физический институт. Физика у меня шла хорошо. Новый московский учитель физики, кандидат наук Цейтлин, всячески подбадривал меня. Будучи убежденным в своих силах, я отправился на олимпиаду школьников в МГУ и не решил там ни одной задачи, как, впрочем, и другие мои одноклассники. Цейтлина это смутило. Меня тоже. В МГУ явно исходили из того, что их конкурсанты должны владеть началами высшей математики. Начинать заниматься ею у меня уже не было времени.
Тут-то я и принял решение, используя знания немецкого языка, начать подготовку к поступлению на загранслужбу. Сходил сначала на день открытых дверей в Институт внешней торговли. Впечатление осталось не лучшее. Затем учившийся в параллельном классе со мной Ю. В. Андреев убедил меня, что если идти по этой стезе, то поступать надо в Институт международных отношений. С этим решением я отправился на зимние каникулы во Львов.
Моим родителям такой поворот в моих замыслах весьма не понравился. Было начало 1953 года. «Зачем тебе это надо? — спрашивал отец. — Кончишь институт, просидишь несколько лет за запертыми дверями в каком-нибудь нашем посольстве, а потом, скорее всего, тебя посадят или в лучшем случае вышлют на поселение. Всех их рано или поздно на всякий случай сажают». Попасть в то время на загранработу считалось большой неприятностью. Переполошились и наши близкие друзья и знакомые. Вспоминали о прежних работниках НКИД СССР. Большинство из них плохо кончило. Мать срочно повела меня во Львовский политехнический институт, показала наиболее интересные кафедры, уговаривала выбрать солидную техническую специальность.
Отрицательное отношение к работе за границей было понятно. В то время было достаточно сказать, что кто-либо из твоих родителей когда-то работал за границей, и прием в комсомол автоматически откладывался до выяснения обстоятельств. Спецлагеря были полны всякого рода шпионов самых немыслимых разведок. В Красноярске совсем недавно была, по слухам, разоблачена шпионская группа безногого врача, кажется по фамилии Халявкин, собиравшаяся отравить воду в Енисее. Всякий разумный человек, завидев подле себя иностранца, старался поскорее удалиться от него, по возможности не сказав ни слова. Во всех киосках лежала брошюра «Правда об американских дипломатах», где бывшая сотрудница посольства США рассказывала, какое это змеиное гнездо ненавистников нашего народа.
Еще при Хрущеве назначение того или иного руководящего работника нашим послом за границей приводило нередко к инфаркту или стойкому запою. С тех пор времена, правда, изменились. С 70-х годов от желающих строить социализм из-за рубежа и открывавших в себе дар к дипломатической деятельности отбоя не стало. Сначала эта эпидемия охватила детей высокопоставленных родителей и вообще людей со связями, потом перекинулась на народных депутатов и новые структуры власти. Но в 50-е годы настрой был иной. Не очень изменился он и после смерти Сталина. Во всяком случае так думали тогда в кругах, далеких от дипломатии.
Получив аттестат зрелости и закончив выпускной вечер традиционным ночным походом пешком на Красную площадь, мы отправились с Ю. В. Андреевым на Метростроевскую, 53 сдавать документы для поступления в МИМО. Анкеты там заполнялись тогда толстенные — с цветом волос и глаз, особыми приметами и т. д. Отвечать на вопросы нельзя было как везде: да или нет. Требовалось на каждый вопрос писать: «Ни я, ни мои родители под судом и следствием не состояли, в плену или интернированы не были, на оккупированных территориях не находились» и т. д. Это было нужно, чтобы заполняющий анкету потом не мог ссылаться на то, что не обратил внимания на какой-либо нюанс вопроса. За сокрытие фактов биографии или неправильно заполненную анкету отчисляли из института. Нужна была для поступления и рекомендация райкома ВЛКСМ. Но ее давали легко, если не было взысканий по комсомольской линии.
Медалисты сдавали при поступлении только иностранный язык. Я твердо рассчитывал получить пятерку, что давало бы мне сразу высший общий балл — 25 и обеспечивало прием. «Блатных» поступавших тогда почти не было. Можно было твердо надеяться на справедливый конкурс. Ничего я тогда не слышал также о квотах для производственников и военнослужащих.
Вообще считаю, что с введением этих квот и созданием легальных возможностей для ректората института подменять честный конкурс поступающих административным манипулированием было положено начало массовой порчи кадров, снижения уровня подготовки выпускников МИМО.
Однако поступление мое в институт проходило негладко. С детских лет у меня было несколько повышено кровяное давление. Медкомиссия задержала меня и вынесла заключение о непригодности к поступлению в институт. К экзамену меня не допускали. Положение спасла моя тетка, которая отправилась к тогдашнему ректору института, бывшему помощнику Молотова, И. И. Лобанову. Она уговорила его допустить меня до экзамена по немецкому языку. Пусть, мол, племянника лучше завалят на экзамене, чем объявляют больным и не дают учиться. Немецкой кафедре я, видимо, понравился. Заваливать они меня не стали, и я был принят в институт на факультет международных экономических отношений. Через год число студентов в институте резко сократили, существовавшие юридический, экономический и исторический факультеты слили в один — западный, присоединили к МИМО Институт востоковедения, преобразовав его в восточный факультет. От этих преобразований учебная программа сильно разбухла, так как в нее попытались втиснуть по возможности все, что проходили ранее у нас на трех факультетах. Срок учебы увеличился до 6 лет.
Учиться в МИМО было очень интересно. Это был в те времена один из лучших гуманитарных вузов страны. В числе профессоров значились такие имена, как Тарле, Дурденевский, Крылов, Любимов. Была и сильная молодая поросль преподавателей. Прекрасными специалистами отличалась языковая кафедра. Но главное, что определяло атмосферу, было желание студентов учиться. Определенный процент равнодушных и разгильдяев, конечно, был, но он был ниже, чем в других местах. Царил определенный дух корпоративности. Отличительным признаком многих наших студентов была темно-зеленая шляпа, прическа, сделанная у институтского парикмахера Григория Абрамовича Борухова, который не терпел «стильных» волос до плеч. Были и свои институтские песни.
В 1953 году, когда я пришел в институт, туда были приняты первые группы студентов из стран народной демократии. Мне опять крупно повезло — я очутился на одной скамье с ребятами из ГДР. Зная немецкий лучше других своих однокашников, я быстро сошелся со многими из немцев, помогал им на лекциях, переводил на русский язык первые курсовые работы. Учиться им было трудно, так как по-русски они вначале почти не умели говорить.
В течение всех лет учебы я поддерживал дружбу с Руди Кеттницем. Он был старше меня, уроженец Майссена, человек вспыльчивый, скорее критических, чем конформистских взглядов. Женился он на одной из наших студенток, потом работал в МИД ГДР по Латинской Америке, имел дочь. Вскоре он, однако, погиб или покончил с собой. Товарищи его так и не захотели мне рассказать, что с ним случилось.
Другие выпускники нашего курса занимали затем видные посты на дипломатической службе ГДР. Это Г. Отт, Г. Кениг, Р. Вайдеман, В. Хенце, 3. Мелиг, Э. Альбрехт, Г. Урбан.
Немецкий язык, учитывая весьма интенсивный курс обучения в институте в сочетании с практически ежедневными живыми контактами с друзьями из числа студентов ГДР, шел превосходно. Поэтому с самого начала у меня было желание поскорее взяться за изучение еще одного языка. Однако институтское начальство твердо стояло на своем: изучать второй язык разрешалось лишь с третьего курса. Мы с Ю. В. Андреевым, правда, начали брать уроки английского языка в расчете продолжить его изучение, но не тут-то было. Но третьем курсе мне предложили заняться норвежским, а ему — шведским.
Норвежским я быстро увлекся. Почти забросив немецкий, занимался только им. Где-то внутри вызревало решение стать специалистом по Скандинавии. После третьего курса все мои курсовые работы, а потом и диплом были посвящены теме нападения Германии на Норвегию 9 апреля 1940 года. Учитель норвежского языка В. Л. Якуб всячески поддерживал эту склонность. С его помощью я отправился в первую свою поездку за границу в качестве переводчика на теплоходе «Сестрорецк», который собрал делегатов на Московский фестиваль молодежи и студентов 1957 года из районов Северной Норвегии. С норвежской делегацией я работал в течение всего фестиваля, причем быстро освоился с этим языком. Затем норвежское «Объединение молодежного сотрудничества» пригласило нас — двух переводчиков делегации — весной 1958 года приехать на традиционный норвежский pasketur, то есть лыжный отпуск в горах Ютюнхейма.
Лыжник, особенно горнолыжник я был в то время довольно никудышный. Пришлось трудно: первая половина дня уходила на то, чтобы подниматься до высоты 2000–2500 метров, вторая — на головоломный спуск вниз. Иногда выпадали дежурства по кухне. Готовили девушки, так что мои кулинарные способности оставались невостребованными. Зато надо было впрягаться на лыжах в тяжелые сани с бочкой и возить на кухню воду с горной речки. Но языковая школа была в этой поездке, конечно, превосходной.
Несколько дней мы провели, вернувшись с гор, в гостеприимном доме председателя пригласившего нас объединения Арне Ореброта. Тогда же мы имели возможность встретиться и с несколькими лидерами молодежного и студенческого движения в Норвегии. Я смог ощутить щекочущий запах реальных политических бесед. Вести их было увлекательно. Излишней информацией я тогда не был отягощен. Советский Союз был на гребне успехов во многих областях: мы прилетели на первом реактивном пассажирском самолете в мире, который был нашим Ту-104; лазая вечером по горам на лыжах, мы видели в темном небе над головой, как светящуюся звезду, наш советский спутник. Да и гуманитарная подготовка, которая давалась в институте, позволяла вести разговор с иностранными собеседниками по меньшей мере на равных, а зачастую и с чувством известного превосходства в запасе знаний и аргументов. Авторитет Советского Союза был в те годы весьма высок, и, выезжая за границу, нельзя было не почувствовать этого.
Но было для меня в этих двух поездках за границу и много поучительного. Я вернулся из них буквально влюбленным в Норвегию, ее природу, людей, историю, язык. В то же время задавал себе много вопросов: почему перед выездом в горы они просто складывают в подъезде ящики с бананами и апельсинами и за ночь эти ящики никуда не исчезают? Почему наш Мурманск покрыт толстым ковром мягкой пыли и состоит из серых некрашеных зданий, а расположенные в сутках хода от него норвежские Каркенес, Варде, Вардсе, Тромсе смотрятся на фоне все той же изумрудно-зеленой тундры и коричневых скал как раскрашенные игрушки? Почему приглашавшие нас хозяева-коммунисты могут нормально разговаривать со своими политическими оппонентами и даже ходить друг к другу семьями в гости, а у нас такое попросту невозможно? Почему, когда я в Тремсе отошел от нашей группы с «Сестрорецка», покупавшей всякие носильные вещи, и отправился в книжный магазин за норвежско-немецким словарем, за мной сразу бросились два очень рассерженных дяди? Неужели не верят?
Должен, правда, сказать, что все это не вызывало комплекса неполноценности, который стал столь характерным для наших людей лет двадцать спустя. Я чувствовал себя гражданином великой и могучей страны. У нее, может быть, были свои особенности и недостатки. Но у кого их нет? В чисто бытовом плане у них и чище, и квартиры лучше. Но питались они хуже нас, причем намного хуже. Думалось к тому же, что у них, пожалуй, достигнут пик возможного. У нас все еще впереди, и жизнь с каждым годом становилась лучше.
В институте была сильная комсомольская организация. С ее помощью администрация держала довольно строгую дисциплину. Понукать комсомольские комитеты особенно не требовалось. В них работали не за страх, а за совесть: активная деятельность в комсомоле учитывалась при распределении на работу по окончании института. Получить работу по прямой специальности было очень сложно, так как МИД СССР брал не более 10–20 процентов выпускников, остальным приходилось идти в другие организации и учреждения.
На комсомольскую выборную должность я попал лишь однажды на втором курсе. В курсовом бюро мне была поручена оргработа, то есть отправка бригад в колхоз, выделение людей на дежурство в отрядах дружинников и прочие подобные вещи, как правило, не вызывавшие особого восторга у студентов. Я же был приучен к дисциплине и требовал ее соблюдения также и от других.
На следующий год меня в бюро не избрали. Начиналась хрущевская «оттепель», произносилось много горячих речей о том, что теперь Советский Союз преобразится коренным образом. Я не очень верил в моментальное преображение и имел неосторожность открыто говорить об этом. За подобный «консерватизм» меня покритиковали с трибуны собраний те, с кем я откровенничал.
В последующие годы учебы я занимался изданием стенгазеты кафедры германских языков. Этим моя общественная деятельность исчерпывалась. Все время и энергию я вкладывал в учебу. Все экзамены на всех курсах сдавал только на отлично, получал повышенную стипендию, что считал весьма существенным с точки зрения самоутверждения, поскольку на втором курсе женился на студентке Московского городского педагогического института Инге Кузнецовой и хотел по возможности стоять на своих ногах.
Познакомились мы в поезде Львов — Москва и через год после этого решили расписаться к полному ужасу моих и ее родителей. Жили в 16-метровой комнатке моей бабушки на Сущевском валу в коммунальной квартире. Инга закончила институт раньше меня, работу по специальности, то есть учительницы французского языка, найти в Москве не могла, поступила, наконец, в школу старшей пионервожатой. Нам, конечно, помогали родители. Они вскоре убедились, что наш брак не случайность, что мы нашли друг друга на всю жизнь.
Учеба в институте подходила к концу. На шестом курсе предстояла шестимесячная загранпрактика. К тому времени я освоил норвежский язык и в срочном порядке отправился изучать голландский. Управление кадров МИД СССР приказало подготовить к выпуску несколько студентов со знанием этого языка. В группу послали наиболее сильных «немцев» (исходя из близости этих языков), которые и занимались по очень напряженной программе. Вскоре я, однако, на всю жизнь сделал вывод — к «заказам» учебного отдела управления кадров не следует относиться серьезно. Никто из выпускников голландской группы на практику или на работу ни в Нидерланды, ни в Бельгию не потребовался. Ни к чему оказалось и мое знание норвежского языка.
В ноябре 1958 года я вместе со своими однокашниками из двух немецких академических групп прибыл в Берлин для прохождения практики в посольстве. На «Остбанхофе» нас встречал микроавтобус «фольксваген», в воздухе стоял характерный берлинский запах буроугольных брикетов, было пасмурно, из радиоприемника в автобусе раздавался голос диктора «подрывной» радиостанции «РИАС». Юрка Андреев, оценив обстановку, решительно заявил: «Мне тут нравится».
Нас привезли в Карлсхорст и поселили всех в одной трехкомнатной квартире в посольском доме на Интельхаймер штрассе. На углу этого дома в те годы была маленькая пивная, где можно было поесть сосисок. Был и ресторан «Волга», где кормили совсем прилично и «по-русски». Но позволяли мы себе эту роскошь крайне редко, так как все наши доходы исчислялись 525 марками в месяц.
Карлсхорст был тогда обнесен проволочной сеткой. Действовало несколько КПП, которые охранялись немецкими солдатами. Внутри закрытого района были посольский и торгпредский жилые дома, вилла советника-посланника, военный клуб, военная поликлиника, посольская автобаза. Все остальное занимало огромное хозяйство КГБ, представительство которого в Берлине именовалось среди советских граждан «инспекцией».
От Карлсхорста до посольства — 12 км. Ежедневно утром и вечером между посольством и Карлсхорстом ходил посольский автобус. Можно было, если не успевал на автобус, ездить и берлинской электричкой. Но с электричкой надо было еще освоиться, так как она ходила безо всяких проблем в Западный Берлин. Зазеваешься и пересечешь границу. Это для студента-практиканта, как предупреждали, могло плохо кончиться.
Раньше, правда, одно приближение к секторальной границе расценивалось как попытка измены родине. Теперь после разоблачения культа личности на секторальную границу можно было сходить и постоять на ней. Но Западный Берлин оставался «табу» для большинства советских граждан, работавших в ГДР, кроме тех, кто состоял в органах разведки. Не очень разрешалось ездить туда и нашим дипломатам, даже работавшим в группе, которая в посольстве занималась Западным Берлином. Ходили они в основном на встречи с руководством западноберлинской СЕПГ или общества германо-советской дружбы. С другими политическими представителями не общались, так как считалось, что это небезопасно. Твердили, что Западный Берлин — гнездо шпионажа.
Такое настроение намеренно поддерживалось, конечно, в первую очередь карлсхорстской «инспекцией». Оглядываясь теперь назад, думаю, что все это, скорее, было местным берлинским изобретением, чем правилом, так как «чистые» дипломаты нормально работали и в Париже, и в Бонне, и в Лондоне. Только в Берлине политические контакты с Западом были практически монополизированы работниками нашей разведки и контрразведки. Однако такое положение вскоре изменилось. Этого потребовала активизация нашей внешней политики на западноберлинском направлении.
Наша группа практикантов была довольно многочисленной. В ней были старшие товарищи — В. Шипов и В. Тренделев, пришедшие в институт после армии, а также молодняк. В. Попов, который стал послом в Австрии, А. Тищенко — посол в Норвегии, Э. Скобелев, который потом работал в ЦК Компартии Белоруссии и писал книги, Ю. Андреев, который пошел по научной стезе. Нас закрепили за первыми секретарями посольства, которые должны были руководить прохождением практики.
Мне опять повезло. Не всем посольским работникам очень уж хотелось тратить свое время на практикантов. Мой руководитель П. Г. Бушманов к этому поручению отнесся, однако, со всей серьезностью и с первых дней начал учить нескольких своих подопечных уму-разуму и азам дипломатического ремесла. Был он невысокого роста, крепкого телосложения и большой подвижности человек. Родом откуда-то с Волги, он не очень хорошо знал немецкий язык, но знать его хотел и всю жизнь прилежно изучал. Человек он был честный, с хитринкой, отлично разбиравшийся в системе внутриминистерских отношений. В общем, это был типичный для конца 50-х годов работник МИД, пришедший из Высшей дипломатической школы по партнабору, но хотевший стать дипломатом и в меру своих способностей и возможностей преуспевший в этом деле. Подкупал его большой жизненный опыт, доброе, внимательное отношение к нам. П. Г. Бушманов понимал, что ребята мы совсем зеленые и к новой профессии привыкнем не сразу. Многое он вежливо подсказывал как бы намеком. Если не действовало, вызывал к себе в кабинет поодиночке и тогда разговаривал «открытым текстом».
Однажды он спросил меня, что мне говорил в автобусе один из первых секретарей. Потом поинтересовался, о чем я разговаривал с другими сотрудниками посольства. «Не помню», — беззаботно ответил я. «А ты помни и думай, — покачав головой, сказал П. Г. Бушманов, — в этом заведении просто так мало что говорят». Это было, пожалуй, преувеличением, но с большой долей правды. Во всяком случае я навсегда запомнил это.
П. Г. Бушманов вел в посольстве вопросы работы государственных органов ГДР. Конкретно сферой его интересов были Народная палата ГДР, МВД, министерство юстиции, органы госконтроля, отдел административных органов ЦК СЕПГ, который в то время возглавлял К. Зоргенихт. Большим участком его работы были также местные органы власти. Но четкого представления о состоянии этих дел Бушманов не имел. Машину он сам не водил и поэтому в командировки по стране выезжал редко. По-немецки читал не быстро и со словарем. Видимо, поэтому его первым движением души было поручить «своим» практикантам отреферировать за пару лет подшивки журналов «Социалистише демократи», «Айнхайт», специализированных юридических изданий под углом зрения состояния работы местных органов власти, тех проблем, с которыми они сталкиваются.
Надо было читать сотни и тысячи страниц, группировать материал по проблемам, делать выводы, писать затем пространные справки. Работа была утомительная и не всегда интересная. Но Бушманов был педагогом. Он использовал интересный материал из бесед со своими коллегами в министерствах ГДР, на которые брал практикантов, использовал иллюстративные факты в документах, которые уходили в Москву. Одним словом, не было ощущения, что делается бесполезная работа.
Правда, чем больше и быстрее мы обрабатывали материалы, тем больше получали заданий. В конце концов у меня начало закрадываться сомнение, а нужно ли Бушманову столько фактов, иллюстраций, повторных выводов, уже известных на основе анализа предыдущих источников. Я решился спросить его об этом и услышал в ответ: «Люди всегда должны быть заняты на службе работой, иначе они перестают уважать службу. Задача начальства все время давать им работу, причем лучше — полезную. Запомни это на будущее».
П. Г. Бушманов использовал меня в основном как своего устного переводчика. Я стал ходить с ним на беседы в ведомства ГДР, причем велись они на уровне заместителей министров, начальников крупных управлений, реже — заведующих отделами ЦК СЕПГ. Речь шла в основном о внутриполитических проблемах ГДР. Другим моим товарищам это не всегда нравилось. Какая тут дипломатия, говорили они, если только и разговору, что о работе сельхозкооперативов да о подготовке к очередным выборам. Но на самом деле это было безумно интересно. Впервые я мог видеть механизм власти в социалистическом государстве изнутри. В Советском Союзе для таких, как я, это была бы книга за семью печатями.
Нет нужды говорить, что внутренние проблемы ГДР интересовали наше посольство в первую очередь под углом зрения оценки стабильности республики.
В памяти были свежи события 1953 года, когда из-за изменения расценок на улицу вышли толпы рабочих. ГДР по-прежнему сталкивалась с многими трудностями и проблемами. Однако одной из самых неприятных был постоянный уход населения из ГДР на Запад. Эта болезнь в конце концов привела к гибели ГДР. Ее опасность была и тогда очевидна, но в те годы считалось, что по мере укрепления ГДР отток населения должен прекратится. Не надо забывать, в тот момент Советский Союз бросал вызов США, предлагая потягаться в мирном экономическом соревновании и обещая в ближайшие годы обойти американцев по многим показателям. ГДР же, как наш союзник, собиралась обгонять ФРГ, причем сделать это она хотела в условиях открытой границы с Западом.
«Бегство из республики» (Republikflucht) было одной из главных тем, которой занимался П. Г. Бушманов. Вернее, на эту тему с представителями ГДР беседовал тогда, наверное, весь верхний эшелон посольства. Беседы эти, на мой взгляд, вращались в порочном кругу. Наши работники с укоризной во взоре и ноткой превосходства в голосе всякий раз выражали недоумение по поводу того, что от наших немецких друзей убегают их граждане на империалистический Запад. Такого и помыслить себе невозможно в Советском Союзе, да и в других соцстранах тоже порядок. Слабо, видимо, поставлена идеологическая работа в СЕПГ, надо больше разъяснять, убеждать, показывать, доказывать, изучать каждый отдельный случай ухода на Запад и делать выводы для практической работы.
Немецкие друзья, наверное, чертыхаясь в душе, вынуждены были признавать, что идеологическая работа у них еще не на высоте, но просили учитывать специфику раскола одной нации на два государства, наличие открытой границы, менее выгодные для ГДР, чем для ФРГ стартовые экономические условия, намекали на то, что Сталину не следовало отдавать Польше силезский уголь и оставлять ГДР почти без всяких природных ресурсов. Иногда при этом, например, член политбюро ЦК СЕПГ К. Хагер говорил, что, наверное, не лишены для многих привлекательности и буржуазные свободы, во всяком случае этот момент никак не стоит сбрасывать со счетов. Подобные высказывания рассматривались как признак большой откровенности собеседника, так как находились где-то «на грани ереси», но, учитывая высокое положение К. Хагера, признавались достойными изучения и доклада «наверх».
Сопровождая П. Г. Бушманова в МВД ГДР на беседы с начальником управления, ведавшим вопросами борьбы с уходом населения на Запад, я вновь и вновь мог убеждаться: идеологической работой эту проблему решить невозможно. Цифры беглецов прыгали от месяца к месяцу — то обострялась международная обстановка, то власти ГДР проводили какую-то реформу, то масла в ГДР не было, то погода не благоприятствовала переселению. Но никогда не бывало так, чтобы массовый исход граждан ГДР из своей республики полностью прекращался. Анализ материалов, связанных с конкретным изучением случаев ухода на Запад, социологические исследования, проводимые на Западе, вновь и вновь свидетельствовали, что в 90 из 100 случаев дело не в идеологии, а в экономике. Сумеют Н. С. Хрущев обогнать Америку, а В. Ульбрихт — ФРГ, число переселенцев на Запад резко сократится и, наверное, начнется даже обратное движение в ГДР. Не сумеют — так ГДР при существующих условиях рано или поздно опустеет и погибнет. В конце концов это вопрос времени.
Глубоко правы были те немецкие коммунисты, которые говорили, что судьба противостояния между социализмом и капитализмом решается в естественных, «неподдельных» условиях только на немецкой земле. В. Ульбрихт в те времена пытался использовать этот тезис, чтобы побудить социалистический лагерь бросить все свои силы и ресурсы для превращения ГДР в «витрину социализма». В одиночку она, конечно, шансов в соревновании с ФРГ почти не имела.
Однако подобная постановка вопроса встречала резко неприязненное отношение в других столицах Варшавского договора. Люди в СССР, да и во многих других странах народной демократии жили в то время в материальном отношении намного хуже, чем граждане ГДР. Отдать все немцам, которые всего 10–15 лет тому назад были фашистами и проиграли войну? Пойти на замедление реализации собственных социальных программ? Ответом было возмущенное «нет». Насколько мне известно, руководству СЕПГ дали понять, что саму такую постановку вопроса можно рассматривать как националистический немецкий загиб.
Раз в квартал или в полгода П. Г. Бушманов, вздыхая, отправлялся писать телеграмму со статистическими данными о том, сколько своих граждан в очередной раз недосчиталась ГДР. Телеграмму полагалось составлять кратко, без излишней «лирики». Проблема была известна. Посол подписывал телеграмму каждый раз неохотно, так как никому в Москве она не доставляла удовольствия. Столько было несомненных внешнеполитических и внутренних успехов, а «несознательные» немцы продолжали удирать на Запад, казалось бы, в полную бесперспективность. Немецкие коммунисты, самые, казалось бы, образованные, культурные, дисциплинированные, ничего с этим не могли поделать, чем вновь и вновь доказывали, как многому им еще надо учиться у Советского Союза.
Однажды, подходя утром к двери своего кабинета, П. Г. Бушманов обнаружил в потемках фигуру нашего практиканта Э. Скобелева, сидевшего на корточках у стены. Эдуард принес ему плод своих длительных размышлений. Идея его была по тем временам почти сумасшедшей. Ясно, что уход населения из ГДР невозможно остановить, пока граница в Берлине остается открытой. Не может быть в едином городе эффективного пограничного контроля. Исходя из этого, Эдуард предлагал так повести городское строительство в Берлине, чтобы постепенно перекрыть многочисленные улицы и улочки, соединяющие две части города.
Идея Эдуарда была в мягкой форме отвергнута. Она могла дискредитировать идею превращения Западного Берлина в вольный город, вызвать панику и прочие нежелательные последствия. К тому же кто в МИД СССР особенно прислушивался к неординарным идеям практикантов! Не они разворачивают тяжелый корабль государственной политики. Мы тогда все поулыбались смелости взглядов нашего друга. Но я вспомнил о нем в 1961 году и подумал, что все же бывает так, что устами непосвященных иногда глаголет истина. Правда, в 1961 году я не знал еще, что идея закрытия границы в Берлине начала обсуждаться со Сталиным руководством ГДР еще в 1952 году. Развития она тогда не получила.
Тем временем к моей особе стало проявлять интерес руководство посольства. На новогодний прием 1959 года к В. Ульбрихту посол М. Г. Первухин взял в качестве переводчика меня. Затем меня послали переводчиком со свитой Н. С. Хрущева, приехавшего с визитом в ГДР. Бушманов дал мне понять, что, возможно, меня возьмут на работу в посольство на должность старшего переводчика.
Я воспринял это с радостью. В Москве мы с женой не имели постоянной прописки. Инга ждала ребенка. Жить дальше в одной комнате с бабушкой было бы очень сложно.
В тот момент от моего трудоустройства зависело многое. Выехать в ГДР со всех точек зрения было предпочтительным вариантом: это — поступление на службу в МИД СССР, это — решение на ряд лет жилищной проблемы, это приличная зарплата, это, наконец, более или менее знакомый коллектив и круг обязанностей.
Побыв с В. Н. Поповым на практике в консульстве в Ростоке, где нами командовал ставший впоследствии ректором Института международных отношений А. И. Степанов, мы совершили затем всей группой большую ознакомительную поездку по ГДР. Это был заключительный этап нашей практики. Нам дали старенький автобус, шофера-немца, сопровождающего дипломата и отпустили на волю недели на две. За это время мы объехали и осмотрели всю ГДР. Денег у нас не было, поэтому ночевали мы обычно в наших воинских гарнизонах — где в казармах, где в офицерских гостиницах, кормились в домах офицеров, заправлялись «военным» бензином. Но посмотрели мы в ГДР за эти дни очень многое — от Штуббенкаммер на Рюгене до Саксонской Швейцарии, от Франкфурта-на-Одере до знаменитой деревни Ширке и Брокена в Гарце, куда слетаются ведьмы на Вальпургиеву ночь. Во всяком случае, работая затем в течение 6 лет в ГДР, я таких поездок больше совершить не мог.
В конце апреля мы закончили практику и возвратились в Москву. Диплом у меня был защищен еще до отъезда на практику. — Госэкзамены были быстро сданы. Получен диплом с отличием. Вернулась из роддома Инга с маленьким и очень шумным человечком — нашей дочкой Леной. 15 августа 1959 года я отправился в ГДР. Несколькими неделями позже прилетела жена с дочерью. Началась моя дипломатическая служба.
Часть II. ПТЕНЕЦ ГНЕЗДА АНДРЕЯ АНДРЕЕВИЧА ГРОМЫКО
Берлинские годы
Свою работу в нашем берлинском посольстве я начал с должности старшего переводчика. Мои обязанности были довольно просты и немногочисленны. По сути дела, я выступал в роли помощника советника-посланника посольства, которым был в то время В. И. Кочемасов. Впрочем, его очень скоро сменил А. И. Горчаков, бывший секретарь МГК КПСС, некоторое время работавший затем в МИД СССР на должности заведующего 4-м Европейским отделом, который курировал Польшу и Чехословакию.
Кочемасов уехал в Москву заместителем заведующего 3-м Европейским отделом, ведавшим Германией и Австрией. Но долго он на этом посту не задержался и вскоре стал заместителем Председателя Совета Министров РСФСР. Он вернулся в Берлин нашим послом на закате ГДР, когда я стал послом в Бонне. Мы много раз договаривались встретиться и обсудить тревожную ситуацию, но обстоятельства сложились так, что эта встреча не состоялась.
Начав работу в приемной В. И. Кочемасова, я поначалу чувствовал себя довольно неуютно. В последние школьные, а затем институтские годы я привык трудиться по десять и более часов в день. Здесь же буквально маялся от безделья. Когда советник-посланник выезжал на беседы с высокопоставленными функционерами ГДР, я сопровождал его и делал затем записи бесед. Но таких встреч было не так уж и много.
Кроме того, в мои обязанности входило поддерживать связи с берлинской конторой кинопроката и подбирать фильмы для еженедельного показа сотрудникам посольства по принципу: смотрите, чтобы знать эту часть культурной жизни ГДР, а заодно совершенствуйте свой немецкий язык. Работа эта была неблагодарной. Хороших фильмов студия «ДЕФА» производила мало, а более половины сотрудников посольства немецкий знали средне и фильмы смотрели с трудом. Ворчанье всех недовольных направлялось обычно в мой адрес, как самого младшего по чину.
Третьей моей обязанностью была подписка посольства на газеты — и газеты ГДР, и западные издания, а также приобретение книг для посольства и Москвы. В основном это была техническая работа, которая текла по накатанному моими предшественниками руслу. Но определенного времени и настойчивости она требовала.
Была у меня, правда, и четвертая, более интересная обязанность. Я должен был обрабатывать письма немецких граждан, касавшиеся различного рода конфликтов с Группой советских войск в ГДР. Было немало конфликтных случаев, так сказать, единичного свойства, которые после соответствующего вмешательства и политического воздействия на командование ГСВГ быстро решались ко взаимному удовлетворению сторон. Однако были и «хронические болезни».
Одна из них — проблема внебрачных детей, появлявшихся в результате сожительства наших солдат и офицеров с немецкими гражданками. По договору о временном пребывании наших войск в ГДР 1957 года вопросы гражданско-правового характера, возникавшие между служащими наших войск и гражданами ГДР, должны были решаться по закону ГДР. Согласно немецкому закону доказательство факта сожительства матери ребенка с его отцом в момент зачатия являлось достаточным основанием для признания отцовства и позволяло ставить вопрос о выплате гражданке ГДР алиментов нашим военнослужащим. Так и решали во многих случаях суды ГДР.
Наши же юридические органы, несмотря на подписанный с ГДР договор, упорно применяли советский закон: если не был зарегистрирован брак, то и алиментные претензии не принимались. Чтобы избавить себя от излишней головной боли и соблюсти «интересы безопасности», военное начальство немедленно откомандировывало из ГДР любого военнослужащего, замеченного в «неслужебных» связях с местными гражданками и тем более, если оказывалось, что они стали отцами своих немецких детей. А там — ищи бедная немка ветра в поле по всему великому Советскому Союзу. Папы просто исчезали.
Выглядело все это достаточно некрасиво, особенно на фоне той настойчивости, с которой мы в те годы внушали всем, и прежде всего своим собственным официальным представителям всех рангов, что ГДР больше не является оккупационной зоной, что это суверенное государство и вести себя в отношениях с ним подобает соответственно. По поводу «алиментной темы» на основании многочисленных жалоб немецких граждан посольство направляло командованию ГСВГ немало «строгих» писем, которые я и сочинял. Эффект, правда, был слабый. Пару раз, однако, удалось заставить выполнять наши договорные обязательства и начать взыскание алиментов. Но это были, скорее, исключения из общего, не украшавшего нас правила.
В целом вся ситуация в наших отношениях с ГДР была в чем-то шизофренична. Цель укрепления ГДР и ее международного признания была одним из приоритетных направлений всей нашей внешней политики, по крайней мере в Европе. В этом виделся главный рычаг консолидации выгодных Советскому Союзу итогов второй мировой войны, закрепления результатов так дорого доставшейся победы. Наши политические деятели неустанно требовали от Запада признать незыблемость итогов войны, а следовательно, и существование первого в истории немецкого государства рабочих и крестьян. В конце концов эта цель стояла и за знаменитой инициативой Н. С. Хрущева превратить Западный Берлин в вольный город и заставить три державы подписать германский мирный договор. Берлинское наступление Хрущева вполне могло подвести нас к грани крупного международного конфликта, но СССР, казалось, сознательно шел на это ради окончательного решения германского вопроса в нашем смысле. Мы «вколачивали» в ГДР огромные средства, чтобы поддерживать «на плаву» это не очень-то в те годы жизнеспособное, лишенное всяких природных ресурсов государство. С ГДР мы подписывали уникальные по своему объему торгово-экономические соглашения, добивались с ней самого тесного кооперирования в промышленности, науке, культуре и других областях. В общем, мы ГДР в те годы занимались самым активным образом, пестуя ее как малого ребенка.
Со стороны руководства ГДР та же линия осуществлялась, так сказать, в немецкой системе координат. Промышленность республики все больше разворачивалась в сторону Советского Союза. В политическом плане В. Ульбрихт считал своим долгом быть всегда и во всем единым с советскими товарищами. В ГДР с немецкой основательностью учили русский язык, переводили и издавали нашу литературу, записывали чуть ли не все взрослое население в общества германо-советской дружбы. Улицы пестрели призывами сделать дружбу с Советским Союзом делом, «близким сердцу» каждого немца, поясняли, что учиться у Советского Союза значило учиться побеждать.
Но это была внешняя, официальная часть картины отношений между СССР и ГДР, хотя было бы неверно утверждать, что эта часть картины носила как бы нереальный, очковтирательский характер. Конечно, неуклюжие лозунги и призывы всегда и во всем смотреть в рот «старшему брату» многими немцами воспринимались, мягко говоря, скептически. Интеллигенция типа А. Зегерс и С. Хермлина критиковала партийных функционеров за неумение сохранять национальное достоинство и облекать идеи дружбы и союза с СССР в более цивилизованные формы. Люди же попроще говорили, что действует инстинкт угодничества перед победителями, что власти страны по привычке норовят все еще пресмыкаться перед ними.
Поскольку сходные явления отмечались и в Западной Германии, восточные немцы в своей массе рассматривали происходившее как что-то неизбежное в данных исторических условиях. Кому становилось невмоготу, тот уходил на Запад. Против идеи примирения немцев и русских, восстановления хороших и даже дружественных отношений между ними оппонентов было мало. Более того, за годы существования ГДР в этой стране появлялись все новые тысячи и тысячи людей, которые были нашими искренними друзьями и, наверное, останутся такими до конца своей жизни.
С советской стороны картина была во многом неоднозначной. Простой советский гражданин не очень принимал идею дружбы с немцами, ну разве что с оговоркой, что для социалистических немцев надо сделать исключение. Поскольку линия Политбюро ЦК КПСС состояла в том, чтобы всемерно укреплять ГДР и дружить с нею, наши представители, как говорится, вытягивались по стойке «смирно» и брали под козырек.
В России, однако, как известно, сия манера поведения еще отнюдь не означает, что будет осуществляться то, что приказано. Вполне возможно, что, сохраняя позу полного послушания, будут делать все наоборот или в любом случае лишь то, что сами считают целесообразным.
Поэтому, исповедуя на словах одно, многие наши люди, даже специально отобранные для работы в ГДР, поступали в практической жизни иначе. Действовал стойкий «синдром победы», в соответствии с которым считалось, что в ГДР себе можно многое позволить такого, что не потерпели бы в других странах народной демократии. Это проявлялось и на бытовом, и на политическом уровне. Ну и, конечно, всякий наш чиновник, прибывавший на работу в ГДР, считал своим правом и долгом учить своих немецких «подопечных», как им жить и понимать мир. Причем уровень этих поучений и рекомендаций, бывало, не выходил за рамки пересказа «Краткого курса истории ВКП(б)».
Я не говорю, конечно, что это было общим правилом. Как всегда, все зависело от конкретных людей, от их общего уровня развития и подготовки. Причем это касалось обеих сторон. Но высокомерное отношение к представителям ГДР, взгляд на них как на потенциальных злоумышленников или в лучшем случае «неумех», которыми просто необходимо в той или иной форме командовать, был широко распространен среди берлинской колонии служащих различных советских ведомств. Советские дети в Карлсхорсте либо не общались с немецкими детьми вообще, либо, объединившись в стаи, вновь и вновь предлагали немецким ребятам, а они всегда были в меньшинстве, «сыграть в войну», чтобы в очередной раз поколотить немцев. Должен сказать, что у наших родителей это отрицательной реакции не вызывало, скорее наоборот.
Меня, помню, этот настрой сильно озадачивал. Сначала я думал, что, может быть, эта «суровость и бдительность» в отношении немцев ГДР шла сверху. Однако вскоре я мог убедиться в том, что это не политическая линия, а, скорее, прочно укрепившаяся болезнь советского чванства, замешанного на нехватке общей культуры, чувстве вседозволенности и безнаказанности. Однажды по молодости лет я сцепился в посольском автобусе по пути на работу с одним из «зрелых» товарищей из объединенного парткома, доказывая ему, что в ГДР должны работать не бывшие директора металлообрабатывающих заводов, по слогам читающие по-немецки даже после окончания Высшей дипломатической школы, а люди, которые все же представляют себе, что имеют дело с европейским народом, который дал миру величайших представителей на всех направлениях человеческой культуры и цивилизации. Если немец воспринимает нескладное бормотание такого нашего дипломата-директора как руководство к действию, то он либо неискренен с нами, либо сам находится на том же уровне, что и его «старший друг», и от их совместной «политической деятельности» по серости и дурости может быть только вред для авторитета Советского Союза и ГДР. В автобусе народ отнесся к моим высказываниям сдержанно, а вскоре начался разговор по посольству, что надо усилить воспитательную работу с молодыми сотрудниками. Есть у них склонность к зазнайству, непонимание значения опыта партийной и советской работы старших товарищей.
Мой наставник П. Г. Бушманов сказал мне по этому поводу, что надо знать, что и кому говорить. «Чего ты ему доказываешь, что таких, как он, отсюда давно гнать надо? Думаешь, он тебя поддержит? Он сам такой. А таких, как он, здесь добрая половина».
Однако жизнь шла своим чередом, менялся состав посольства, менялись и методы работы. Сослуживцы — старшие выпускники МИМО — рассказывали, что прогресс за прошедшие несколько лет был разительный. Один из них начинал службу переводчиком в нашей военной комендатуре во Франкфурте-на-Одере. И вот в один из дней к нему в комендатуру на прием пришел немец, который положил на стол расписку какого-то командира роты или батальона, конфисковавшего для нужд Советской Армии в 1945 или 1946 году у этого немца мотоцикл. Разумеется, при этом было обещано, что после войны будет выплачена компенсация. Немец, ссылаясь на договор об отношениях с ГДР 1955 года и наши заявления о предоставлении ГДР полного суверенитета, считал, что пришло время получить причитающуюся ему компенсацию.
Наш выпускник отправился докладывать дело военному коменданту. Вроде бы немец был прав. Что делать? На этот вопрос комендант среагировал просто: вызвал дежурный караул и приказал посадить немца в подвал комендатуры. На недоуменный вопрос дипломата, за что немца арестовывать и по какому праву, комендант реагировал репликой: «Да ни за что! Я его до утра в подвале продержу, а потом выпущу, и он еще от всего сердца меня благодарить будет и больше никогда со своей распиской сюда не придет. И чему вас только в ваших институтах учат?!»
В 1959 году немецких посетителей в подвал, наверное, больше нигде не сажали. Но когда я начинал работать, нередко картина все же была следующая. Какой-либо из наших не очень сведущих в языке работников и попавший впервые в своей жизни на дипломатическую службу собирался в командировку по республике для ознакомления с положением дел на местах, скажем, в либерально-демократической партии. Перед отъездом он составлял перечень вопросов, которые хотел выяснить, и с помощью других сотрудников потел, переводя эти вопросы на немецкий язык. «Беседа» с местными представителями ЛДПГ затем строилась по схеме: «Дорогой коллега, у меня к вам есть несколько вопросов. Вопрос 1. Ага, спасибо. Теперь вопрос 2 и т. д.». Случалось, что ответы собеседника наш товарищ не вполне понимал. На этот случай считалось полезным повторять вопрос вновь и вновь, заставляя собеседника объяснять положение дел все более простыми словами. Некоторые даже считали такую тактику особенно хитрой: стараясь втолковать советскому другу суть дела, немец авось да и сболтнет чего-либо лишнего. Во всяком случае он будет стараться, так как прогневить представителя советского посольства местный функционер в любом случае вряд ли решится.
Хуже обстояло, однако, дело, когда начинали задаваться вопросы нашему представителю немецким собеседником. Нередко функционеры ГДР искренне хотели посоветоваться, как действовать в той или иной конкретной ситуации. Но было хорошо известно, что все они писали подробнейшие доклады «наверх» о всех беседах с советскими товарищами, а некоторые даже обосновывали свои те или иные политические действия советами, полученными от ответственного представителя посольства СССР. Тут легко можно было попасть впросак. Если советы советского товарища не соответствовали линии ЦК СЕПГ или попросту были неадекватны ситуации, дело могло дойти до В. Ульбрихта. Он был в этих случаях беспощаден. Незадачливого дипломата тут же отправляли домой, а иногда и увольняли с работы за попытки вмешиваться во внутренние дела ГДР.
На этот случай жизни была разработана тактика как бы косвенных ответов «немецким друзьям».
Считалось, что лучше всего вспомнить какой-либо похожий случай из истории КПСС либо из деятельности местных партийных и советских органов в СССР. Тут, естественно, на коне были те дипломаты, которые в этих органах ранее работали и имели кое-какой опыт. Немецкому собеседнику, во-первых, говорили, что ГДР — суверенная страна и будет, конечно, решать ту или иную ситуацию так, как считает это целесообразным. Но вот имел место похожий случай в Калининской, или Горьковской, или еще какой области, так там поступили вот так-то. Но это, мол, было в прошлые годы, да и условия там не совсем похожи на условия в ГДР. В общем, вся дипломатия состояла в том, чтобы и ответить намеком на вопрос, и в то же время не ответить, возложив на собеседника бремя интерпретации советов посольского товарища, который, если запахло бы жареным, на самом деле вроде бы ничего и не советовал, а лишь вспоминал о перипетиях социалистического строительства в СССР.
Ситуация эта была достаточно смешная. Неискренность ощущали, конечно, обе стороны. В. Ульбрихту не нравилось, что наши работники колесили по ГДР и все время искали непосредственную информацию о положении на местах. Она нередко сильно отличалась от оценок, которые поступали после фильтрации через райкомы и обкомы в ЦК СЕПГ. Это не позволяло В. Ульбрихту чувствовать себя уверенным при контактах с нашим руководством в Москве в том, что все его просьбы и рекомендации в германских делах воспринимаются как истина в последней инстанции. Он не скрывал своего раздражения по поводу такого порядка, норовя всякий раз ударить по рукам тех, кто особенно активничал в сборе информации. По сути дела, из ГДР не уехал «по-хорошему» ни один из работавших там за годы ее существования советских послов. ЦК СЕПГ просил о замене и Г. М. Пушкина, и М. Г. Первухина, и М. Т. Ефремова и даже П. А. Абрасимова, считавшегося лучшим другом Э. Хонеккера. Москва покорно меняла послов, убирала работников и рангом пониже, закрывала, а потом вновь открывала консульства во всех концах ГДР, но информацию о внутреннем положении ГДР в те годы мы имели всегда исчерпывающую, и не только из рук ЦК СЕПГ. Думаю, что так было вплоть до самого конца ГДР. Другой вопрос, как эта информация оценивалась и использовалась. Это всегда и во всех случаях было прерогативой и ответственностью политического руководства.
Подобная навязчивая опека, поддерживавшаяся нами над ГДР, имела, однако, и свои несомненные издержки. Главной из них являлась непоколебимая убежденность большинства функционеров ГДР в том, что они могут позволить себе совершать в политике какие угодно ошибки, но поплатиться за это властью они не могут. В любом случае Москва в решающий момент придет на помощь и бросит все силы на то, чтобы удержать ГДР, так как без ГДР развалятся все советские позиции в Европе. Думаю, что эта слепая вера определила поведение руководства и среднего звена функционеров СЕПГ и в роковом для ГДР 1989 году. В Берлине вовремя не поняли, что имеют дело с совсем другой Москвой, с совсем другим взглядом на ГДР, как, впрочем, и на другие союзные нам восточноевропейские страны.
Мне всегда казалось, хотя я ни дня не служил в армии, что жизнь в советской колонии за границей, особенно в большой колонии, должна во многом напоминать жизнь военного гарнизона. Здесь каждый сверчок знает свой шесток и поет свою, положенную ему песню. Все мужчины имеют свои должности и звания, существует жесткая система подчиненности в рамках каждой оперативной группы во главе с советником или первым секретарем, а всю эту пирамиду венчает посол и его правая рука советник-посланник. Соответственно этой табели о рангах строятся отношения и между женами, распределяются квартиры, автомашины, выдаются средства на экипировку, представительские расходы. Идет острая конкурентная борьба за продвижение по службе, предполагающая как бы естественный отбор наиболее сильных и способных, что в общем-то является здоровым началом в работе любой подобной службы, если вопрос решается действительными деловыми качествами и способностями работника.
К сожалению, этот принцип в нашей дипломатической службе во многих случаях нарушался. Нарушение шло по двум линиям. Прежде всего существовала узаконенная система постоянного «укрепления» советской дипломатической службы посредством направления на нее работников из партийного и советского аппарата. Разумеется, «сбрасывали» в МИД СССР не самых лучших, а тех, от кого хотели либо избавиться (это было в самом начале), либо (это было позднее) пристраивали по протекции тех, кто был достаточно ушлым, чтобы прийти к выводу о преимуществах активного строительства социализма не в пределах Советского Союза, а находясь по ту сторону его рубежей. В брежневские годы к тому же широко распространилась практика направления на работу за границу и быстрого выдвижения по службе детей высокопоставленных родителей. Все это мешало нормальному росту и перемещениям кадрового дипломатического состава, вызывало у одних недовольство и чувство бессмысленности честной, прилежной службы, у других порождало желание не бежать вместе со всеми по беговой дорожке, а попробовать прийти к финишу, рванув поперек стадиона: уйти на работу в ЦК КПСС хотя бы младшим референтом, с тем чтобы через пару лет вернуться на дипломатическую службу в должности советника, жениться на чьей-либо дочке, изловчиться поднести кому-либо из руководителей крупный подарок и т. д.
Я, конечно, не хочу сказать, что все «номенклатурные» дети и родственники были бездарными или что все приходившие с партийной работы никуда не годились. Среди них было много талантливых людей, доказавших вскоре, что они и умеют, и могут работать. В конце концов жизнь все расставляла на свои места, так как в отличие от других областей нашей тогдашней советской жизни дипломатическая служба во все времена предполагала острую конкурентную борьбу с противником. Тот, кто не умел или не мог вести ее, быстро сходил с круга, а люди похитрее заранее вели себя так, чтобы «колесом ходить» вокруг настоящей работы и по возможности вообще не попадать в сложные переплеты.
В ГДР мы, правда, проблем с «блатниками» и родственниками почти не ощущали. Было достаточно всякого рода выдвиженцев с советской и партийной работы, но и они были «пролетариями» в своей весовой категории. ГДР была «непрестижной» страной. Работать тут надо было много, а платили мало. В общем, Берлин не шел ни в какое сравнение ни с Нью-Йорком, ни с Парижем, ни с Лондоном, куда устремлялась «белая кость». Германская «мафия» в МИД СССР была несколько особой. Здесь отсутствовали «сливки» общества, но зато был очень тщательный отбор людей по деловому признаку. Большим специалистом этого подбора был тогдашний заведующий 3-м Европейским отделом И. И. Ильичев, в годы войны начальник ГРУ и генерал-лейтенант. Писатель он был не великий, но любую бумагу хорошо видел со всеми ее недостатками и достоинствами и, главное, отлично разбирался в людях. Из-под его «крылышек» вышло много сильных, талантливых дипломатов, таких, как В. М. Фалин, А. Г. Ковалев, А. П. Бондаренко, и других. Работник 3-й Европы в те годы в МИД СССР имел определенный престиж уже в силу самого факта, что И. И. Ильичев взял его к себе в отдел.
В нашей берлинской колонии было немало работников, пришедших из 3-й Европы и советской военной администрации в Германии, и хорошо знавших свое дело. Я с благодарностью вспоминаю А. Е. Авалдуева, A. Я. Богомолова, О. П. Селянинова, Ю. В. Бебурова. Но основное общение у меня шло с сотрудниками моего служебного уровня и возраста. Тогда в Берлине служил А. А. Слюсарь — один из наиболее талантливых наших будущих аналитиков, прирожденный полиглот и человек высокой внутренней ответственности. Тогда же здесь работали Ю. В. Манжосов, будущий заместитель секретаря парткома МИД СССР, B. И. Быков, который стал начальником консульского управления МИД СССР, А. И. Грищенко, закончивший свою службу в МИД СССР секретарем парткома, В. А. Коптельцев, о котором речь еще пойдет, В. А. Купцов — генконсул РФ в Зальцбурге, В. Б. Лoмейко, работавший послом при ЮНЕСКО, Ю. Ф. Жаров — бывший заместитель председателя ВААП, а потом начальник одного из управлений МИД. У всех судьба сложилась по-разному, многих, к сожалению, среди нас уже нет..
Мечтой каждого молодого дипломата было получить интересный и, главное, «свой» участок работы, то есть вести в посольстве, скажем, вопросы положения в профсоюзах или ситуацию в партиях, входивших в Национальный фронт, или в молодежном движении ГДР. Это предполагало возможность широких контактов с соответствующим кругом функционеров ГДР, поездки в округа, возможность самостоятельно планировать свою работу, ставить по своей инициативе перед руководством посольства те или иные политические вопросы, участвовать в составлении годового отчета посольства, а нередко и политических писем по тем или иным крупным проблемам, связанным с положением в ГДР, нашими инициативами в германских делах.
Работа переводчика или помощника посла считалась менее интересной. Эти люди были все время привязаны к «шефу», не располагали собой, не могли целенаправленно развивать связи и контакты с немецкими партнерами, их постоянно выделяли для сопровождения всяких важных делегаций, возглавляемых весьма своенравными и порой капризными руководителями. Помню, как однажды А. И. Микоян взялся сурово критиковать меня за то, что стихи Гете, отпечатанные на меню торжественного обеда в его честь, я перевел ему на русский язык не стихами. Сорвал на мне зло за то, что я не всегда понимал из-за его сильного армянского акцента, что он говорит, и переспрашивал. Микоян терпеть этого не мог и быстро раздражался.
В общем, среди молодежи в МИД СССР и в посольствах ходила тогда поговорка: «Для того чтобы получить хорошую работу, надо знать лишь один иностранный язык, и тот — по возможности плохо». Иначе попадешь в переводчики, а еще хуже — в переводчики на высшем уровне и будешь таскать на себе это ярмо долгие годы. То, что работа переводчиком на высоком уровне дает несравненно больше в плане понимания и видения действительно крупных проблем и замыслов сторон, чем занятия, например, делами Союза свободной немецкой молодежи, по молодости лет мы не очень понимали. Хотелось самостоятельности, простора для инициативы, одним словом, воли.
Дела мои тем временем шли довольно успешно. Посол все чаще брал меня на свои беседы с руководством ГДР, меня стали выпускать как синхронного переводчика на митинги и серьезные политические встречи. Помощник посла Ю. А. Гремитских, который давно собирался уйти на самостоятельный участок, всячески способствовал тому, чтобы я занял его место. Через год я стал помощником М. Г. Первухина.
М. Г. Первухина направили послом в ГДР в начале 1958 года. Это была для него форма почетной ссылки, после того как Н. С. Хрущев причислил его к группе фракционеров в составе Молотова, Маленкова, Кагановича и кого-то там еще. В общем, тогда весь этот длинный список для краткости называли «и примкнувший к ним Шепилов». М. Г. Первухин, правда, во всех разговорах со мной — а отношения у нас вскоре сложились близкие — говорил, что ни в какой он фракционной группе не участвовал, хотя его туда и приглашали. Хрущев разозлился на него за то, что он выступил на заседании Политбюро против его идеи создания совнархозов, которая, кстати, быстро доказала свою несостоятельность. Беда была, однако, в том, что эта затея с совнархозами вызывала оппозицию со стороны всей фракционной группы «с длинным названием», да и Хрущеву надо было очистить Политбюро от политических деятелей, которые могли по своему весу и авторитету тягаться с ним самим. Первухин же входил в состав ЦК, а затем и в Политбюро еще при Сталине.
В Берлин его отправили, сохранив за ним положение кандидата в члены Политбюро ЦК КПСС. Он получал фельдкурьерами материалы этого высшего органа власти, при нем постоянно находилась личная охрана, он пользовался личным самолетом и т. д. За его плечами была головокружительная карьера — от простого инженера-энергетика в начале 30-х годов до наркома, члена ЦК ВКП(б), Председателя Госплана СССР, которому Сталин иногда в последние годы как бы «на пробу» позволял временно исполнять обязанности Председателя Совета Министров.
Первухин этим своим положением был приучен к определенному стилю и качеству работы своего непосредственного окружения. Вокруг него все должно было крутиться как четко отлаженный механизм, люди должны были не болтать, а давать четкие ответы по делам, которые вели, и иметь предложения по возникающим вопросам. Беспорядок и недисциплинированность он не принимал.
В моих глазах М. Г. Первухин до сих пор остался тем, что мы привыкли называть тогда «кристально чистым коммунистом». Беспощадно требовательный к себе, принципиальный в отстаивании своей точки зрения, он умел в то же время слушать возражения подчиненных, был совершенно чужд всякому блатерству и махинаторству. К его рукам за годы работы послом «не прилипла» ни одна казенная марка, ни один предмет государственного имущества. Сама мысль использовать свой пост для целей личного обогащения была как-то несовместима с моральным обликом и образом жизни этого человека. Как это разительно отличалось от того, что мне приходилось видеть потом!
В. Ульбрихт недолюбливал М. Г. Первухина. Прежде всего ему не нравилось, что послом к нему Хрущев отправил «фракционера», разумеется, не пользовавшегося особым личным доверием Никиты Сергеевича. Великий мастер коминтерновских аппаратных игр, В. Ульбрихт, конечно, не мог не задаваться вопросом, что это означает в смысле отношения в Москве к его собственной персоне. Он терпел Первухина, но в то же время старательно копил на него компрометирующий материал, который мог бы в нужный момент помочь Хрущеву «добить» неугодного человека, а заодно и выставить самого В. Ульбрихта в выгодном свете как деятеля, понимающего, что к чему.
Эта тактика, кстати, применялась «немецкими друзьями» в отношении всех наших руководящих и менее руководящих работников. Не было случая, когда при падении кого-либо из них друзья не имели бы, что сообщить нашему руководству о прегрешениях, которые числились за пострадавшим по их линии. Больше всего меня, однако, потрясло, когда В. Ульбрихт через несколько дней после отстранения «своего друга Никиты Сергеевича» переправил в Москву магнитофонную пленку с записью разговора у себя дома в самой интимной и дружеской обстановке с хрущевским зятем А. Аджубеем. Разумеется, Аджубей распустил в тот день язык, но ведь его подловить было надо, причем делать это с холодным расчетом, что материал когда-нибудь сможет пригодиться.
То, что Ульбрихт не знал о предстоявшей вскоре отставке Хрущева, было для меня совершенно ясно. Брежнев, сидевший в ГДР в дни подготовки переворота и получивший по «ВЧ» сигнал, что все готово, срочно отправился на аэродром Шенефельц, чтобы вылететь в Москву. Ульбрихт успел, однако, подъехать на аэродром проводить Брежнева. До сих пор у меня в ушах стоит его высокий бабский голос: «Передайте мой самый сердечный привет дорогому другу Никите Сергеевичу». Может быть, потому и послал пленку, что через пару дней испугался до смерти этих своих слов?
М. Г. Первухин чувствовал такое отношение к себе В. Ульбрихта. Да и по складу своего характера он был больше хозяйственником, чем танцором на политическом паркете. Бывало, он по мелочам оступался. Его опыт и знания как бывшего председателя Госплана СССР не шли ему в ГДР особенно на пользу. Сдружившись с председателем Госплана ГДР Б. Лейшнером, Первухин досконально вникал в экономические дела ГДР, знал в подробностях положение по отдельным отраслям экономики республики, нередко высказывал как специалист свои советы и мнения. Делал он это от чистого сердца, особенно когда какая-либо экономическая делегация ГДР ехала на переговоры в Москву с очередными просьбами подкинуть зерна, металла, нефти. Зачастую эти просьбы были плохо продуманы и обоснованы, и Первухин указывал Б. Лейшнеру на слабые места в их аргументации, предупреждал, что та или иная просьба не получит положительного разрешения, советовал доработать материал. Его советы не принимались во внимание, делегация ГДР ехала в Москву, получала «отлуп» именно по тем пунктам, на которые заранее указывал Первухин, после чего В. Ульбрихт приходил к выводу, что посол не помогает, а мешает решению проблем ГДР.
Однако внешне отношения между В. Ульбрихтом и М. Г. Первухиным были всегда корректными, поддерживался почти ежедневный контакт друг с другом, посла приглашали на узкие «семейные» встречи членов политбюро ЦК СЕПГ, новогодние праздники, охоты. С Первухиным мне приходилось довольно часто бывать и в доме В. Ульбрихта.
Об В. Ульбрихте написано много. Наверное, будет написано еще больше. Пожалуй, мало найдется в истории Германии политических деятелей, вокруг которых бушевало бы в годы их жизни столько страстей: преданности и уважения, страха и подобострастия, лютой ненависти и в то же время признания его политических талантов и ума. В. Ульбрихт был характерным продуктом своей эпохи, коминтерновским кадром, который прошел, как говорится, огонь и медные трубы и волчьи зубы. Он был, безусловно, самым сильным политиком из всех, которые правили ГДР. И дело, конечно, не в том, что он был мастером политической интриги, виртуозом кадровых игр и организации показательных процессов над «уклонистами», для которого служение идее оправдывало все. К тому же для железного коммуниста — не члена КПСС, идея служения коммунизму неизбежно в конце концов фокусировалась на идее служения Советскому Союзу. Ради этого можно было на время отодвинуть назад и интересы собственного народа, так как будущее всей идеи победы социализма в мире решалось через укрепление сил и возможностей СССР. И В. Ульбрихт никогда не скрывал, что интересы Советского Союза в конечном итоге для него выше интересов ГДР.
Но было бы неверно и несправедливо видеть в В. Ульбрихте зашоренную марионетку, «гауляйтера» Москвы на немецкой земле, человека, способного лишь повторять на немецкий лад то, что выдумывали советские теоретики и практики социалистического строительства. Это было далеко не так. В. Ульбрихт был личностью. Это признавали даже его самые лютые противники и недоброжелатели. А применительно к моделям организации социалистического государства он хорошо видел уже в те годы многое, что мы с энтузиазмом открывали затем для себя как бы заново в 80-е годы. Только кто его тогда слушал в обстановке упоения новой программой КПСС, обещаниями Хрущева, что «наше поколение будет жить при коммунизме»?
Наши высокие представители, приезжавшие в Берлин, любили затевать с В. Ульбрихтом разговоры: не высоковат ли в ГДР процент частной собственности, не пора ли решительнее двинуться к полному огосударствлению всех средств производства. Ульбрихт обычно держался стойко. Нет, говорил он, частник, особенно в сфере услуг, крайне важен для нормального функционирования социалистической экономики. Никто, кроме частника, не будет так тщательно заниматься индивидуальным обслуживанием клиента в своем магазине, никто, кроме частника, не будет выдумывать для своего ресторана особое, отличающееся от других ресторанов меню. Частник оттягивает клиентов от государственных предприятий, лишает их дополнительной прибыли и тем самым заставляет социалистические предприятия держать на должной высоте и ассортимент товаров, и качество обслуживания. Попробуйте ввести это у себя, говорил нашим представителям Ульбрихт, и вы увидите, как ваши продавщицы начнут разговаривать с покупателями, официанты — обслуживать клиентов, а не собираться стаями в углу ресторанов и решать там свои дела. От участия частника в экономике выигрывают люди, а значит, и государство.
«Он что же, предлагает нам вернуться в НЭП? — недоуменно пожимали плечами наши товарищи. — Как он может, будучи марксистом, столь абсолютизировать временно существующие в ГДР порядки переходного периода?»
Известно, что В. Ульбрихт провел в ГДР почти на сталинский манер в считанные месяцы коллективизацию сельского хозяйства, правда, без выселения кулаков и открытого применения полицейской силы. Думаю, он был внутренне убежден в необходимости этого шага с точки зрения создания в сельском хозяйстве ГДР экономических структур, приспособленных для прямого государственного регулирования и могущих быть включенными в единую систему хозяйственного планирования. Он считал это вопросом внутренней стабильности ГДР и необходимым шагом к унификации положения во всех странах тогдашнего соцсодружества.
В Москве этот шаг, разумеется, был воспринят с энтузиазмом. Однако по прошествии некоторого времени было замечено, что коллективизация в ГДР хоть и сплошная, да весьма непохожа на нашу. Ульбрихт создал три типа сельскохозяйственных производственных кооперативов, причем нашему колхозу соответствовал лишь третий, высший тип СХПК. Преобладали же СХПК первого типа, где при распределении доходов учитывался земельный вклад каждого члена производственного кооператива и, главное, не обобществлялся скот. В ЦК СЕПГ объясняли, что, мол, будет в дальнейшем происходить постепенный процесс перехода от СХПК низшего типа к СХПК, подобных нашим колхозам, надо дать немецкому крестьянину «дозреть» до понимания преимуществ обобществления всех средств производства.
В руководстве КПСС этот вопрос, однако, кому-то никак не давал покоя. Наши визитеры вновь и вновь возвращались к нему, пока однажды не состоялся откровенный разговор между В. Ульбрихтом и членом Политбюро ЦК КПСС Ф. Р. Козловым. Руководитель ГДР прямо заявил, что не собирается действовать по нашему образцу, он в 30-е годы видел коллективизацию и связанное с ней падение производства. Поэтому и не может позволить в условиях ГДР повторить этот опыт. Или СССР готов еще больше увеличить поставки своей сельхозпродукции в ГДР? Если нет, то пусть советские товарищи от него отстанут.
В СХПК первого типа, доказывал Ульбрихт, крестьянин идет без особых возражений, так как земля остается его собственностью, а обрабатывать ее с помощью государственных сельхозмашин для него даже выгоднее. А вот скот обобществлять ни в коем случае не надо. Для его коллективного содержания нужны соответствующие помещения и другие инфраструктуры, иначе произойдет массовый сброс поголовья. Таких инфраструктур нет в ГДР и не было в 30-е годы в СССР. Не надо загонять в колхоз и женщин, иначе скот останется без присмотра. Ни в каком колхозе женщина не станет работать по 12–14 часов в день, она будет требовать «революционно справедливого» 8-часового рабочего дня. А за своей коровой, свиньей и птицей будет ходить столько, сколько надо, да еще и мужа заставит помогать.
В общем, резюмировал В. Ульбрихт, не уговаривайте меня разваливать наше сельскохозяйственное производство. Лучше посмотрите сами, как оно у нас действует. А что касается ваших колхозов, то в большинстве из них и производительность намного хуже, и порядка намного меньше. С этим Козлову пришлось согласиться, после чего наши радетели коллективизации несколько поутихли.
Был однажды у В. Ульбрихта с одним из наших руководителей, весьма резкий и откровенный разговор о необходимости радикальной реформы партии, пересмотра всей методики ее работы. Посла тогда в Берлине не было, и на беседе был советник-посланник А. Я. Зубков. Хоть разговор и был весьма неординарный, А. Я. Зубков, вернувшись в посольство, поглядел на меня и спросил: «Думаешь, я побоюсь подписать эту телеграмму? Не побоюсь, пиши все как было»..
А было вот что. В. Ульбрихт спросил нашего высокого собеседника, не задумывается ли Политбюро ЦК КПСС над тем, что так дальше править государством нельзя. Партия постепенно будет терять власть. Мы, говорил он, решили, что способны диктовать законы развития общества. Живем по схеме: решаем на Политбюро, что надо что-то создать либо отменить или запретить. Остальное — вопрос оргпартработы. Если решение не выполняется, то, значит, плохо организована его реализация, надо кого-то наказать, кому-то накрутить хвост. Но в «божественном характере» своих решений, их безусловной правильности и нужности мы никогда не сомневаемся. Если посмотреть, сколько решений принимал ЦК ВКП(б) или ЦК СЕПГ по борьбе с бюрократизмом, то это явление давно должно было бы исчезнуть из нашей жизни. А оно не исчезает. Значит, руководство партии принимает либо неосуществимые, либо ошибочные решения. А таких примеров все больше. Мы все решаем и решаем, от имени партии приказываем наладить то городской транспорт, то обувную промышленность. А потом ничего не получается. Это бьет по авторитету партии, ее высшего органа. Это ставит вопрос, своим ли делом мы занимаемся. Эго, наконец, остро ставит и вопрос о том, каковы должны были бы быть в новых условиях партийные кадры.
Я, продолжал В. Ульбрихт, всерьез подумываю о том, не прекратить ли направление наших партийных кадров в вашу Высшую партийную школу в Москве. Чему вы там людей учите? Все то же самое, что и двадцать — тридцать лет тому назад. Тогда были нужны комиссары-агитаторы. А зачем они нам теперь? Зачем наш функционер учит наизусть решения ваших пленумов ЦК ВКП(б), историю борьбы с левыми эсерами или бухаринцами? Ведь больше-то он по выходе из вашей партийной школы ничего не знает, а значит, и авторитета в коллективе иметь не будет. Сейчас прошло время универсальных партийных руководителей, которые сегодня ведут за собой коллектив химического комбината «Лейна», а завтра могут руководить и металлургами на комбинате в Айзенхюттенштадте.
Нужен совсем другой тип кадров, следует изменить их роль и положение в госаппарате и на производстве, надо опереться везде и всюду только на авторитетных специалистов. Иначе партийный аппарат станет кастой и вскоре сам заведет себя в тупик.
Старик Ульбрихт говорил по тем временам неслыханно смелые вещи, правда, доверительно, как бы на ушко советским товарищам и в отсутствие других членов политбюро ЦК СЕПГ. Он знал, что говорит ересь, но коль делал это, значит, был убежден в своей правоте, предвидел будущий кризис партийных структур власти и старался предотвратить его.
Далеко глядел Ульбрихт и в национальном вопросе. Он считал недопустимым для СЕПГ снимать вопрос о воссоединении. В то время как наши теоретики во главе с В. С. Семеновым в 60-е годы бросились доказывать, что в ГДР складывается новая социалистическая немецкая нация и вопрос о воссоединении теряет всякую актуальность, даже более того — вреден, отвлекая внимание граждан ГДР от магистральной перспективы развития, Ульбрихт упорно гнул свою линию. Разумеется, он не хотел никакого воссоединения, прекрасно сознавая, что ГДР будет подмята ФРГ. Но, понимая взрывоопасность национального вопроса в условиях Германии, он упорно выстраивал всякого рода политические схемы воссоединения — то путем выборов в паритетный общегерманский парламент, то путем создания немецкой конфедерации, то организуя в составе своего правительства статс-секретариат по общегерманским делам. Он не хотел выпускать и саму эту проблему, и политическую инициативу в германском вопросе из своих рук, считал необходимым в случае любого обострения национальных дел иметь продуманную до деталей и инициативную схему действий. В этом он был глубоко прав. Имей мы вместе с СЕПГ в 1989 году такую схему, кто знает, как повернулось бы дело, не сумела ль бы ГДР вырулить на ту или иную форму конфедерации с ФРГ. Но ГДР в 1989 году не имела какой-либо продуманной политики в национальном вопросе, кроме установки на то, что воссоединение не может быть практической политикой.
Сложной фигурой был Вальтер Ульбрихт. При все том он оставался самим собой со всеми привычками и ухватками партаппаратчика. Одно прекрасно уживалось в нем с другим.
На одной из первых бесед с П. А. Абрасимовым, сменившим М. Г. Первухина в 1962 году, В. Ульбрихт как бы между прочим поинтересовался, как новому послу нравится аппарат посольства.
— А что, — насторожился сразу Абрасимов, — у вас есть к кому-либо претензии?
— Да нет, — с некоторой ленью в голосе ответил Ульбрихт. — Просто, когда приходишь на новое место, лучше всего сменить сразу весь аппарат. Оно надежнее, когда вокруг только люди, вами подобранные и обязанные всем лично вам. Я так всегда поступал, даже во времена Тельмана, когда стал руководителем окружного комитета партии в Дрездене.
1961 год был заряжен политическим напряжением огромной силы. Мы все более настойчиво требовали заключения германского мирного договора, грозя в противном случае подписать его с одной ГДР со всеми вытекающими из этого последствиями для позиций трех держав в Западном Берлине. Три державы не поддавались нажиму Хрущева, его встреча с Кеннеди в Вене закончилась почти на угрожающих нотах.
Руководство ГДР нервничало. В. Ульбрихт не был уверен, что мы действительно пойдем на сепаратный мирный договор с ГДР, но в то же время был вынужден все больше раздувать в пропаганде кампанию, обещая своим гражданам, что мирный договор вот-вот будет подписан и весь Берлин станет столицей ГДР. Волна беженцев из ГДР месяц от месяца нарастала. Все, кто хотел уйти на Запад, спешили это сделать до того, как начнется финальный акт решения германских дел в соответствии с нашим сценарием. Положение становилось отчаянным. В ряде районов ГДР не осталось ни одного врача-окулиста, отоларинголога, гинеколога. Они, как и многие высококвалифицированные технические специалисты, уходили и уходили на Запад. Неспокойно было и на предприятиях. Рабочие прямо говорили, что не могут жить в государстве, где неизвестно, выйдет ли завтра на работу твой сменщик, или окажется, что его и след давно простыл.
В один из летних дней, наверное в конце июня или начале июля, В. Ульбрихт пригласил М. Г. Первухина на обед к себе на дачу. Тогда правительственного поселка Вандлитц еще не существовало. Был небольшой дом километрах в 60–70 в лесу к северу от Берлина. Мы были в тот день там с Ульбрихтом одни. Он был совершенно спокоен, даже несколько спокойнее обычного. Говорил, что обстановка в ГДР быстро ухудшается. Нарастающий поток беженцев во все большей степени дезорганизует всю внутреннюю жизнь в республике. Вскоре должен произойти взрыв. Есть первые признаки намечающихся бунтов, но министр госбезопасности Мильке успевает пресекать развитие событий, арестовывая зачинщиков. Он (Ульбрихт) дал указание повысить боеготовность рабочих дружин. Но положение серьезное. Сейчас не 1953 год, он боится, как бы не вмешался бундесвер. Это война.
Он просит сообщить Хрущеву, что если нынешнее положение с открытой границей продолжится еще некоторое время, то неизбежен крах. Он, как коммунист, предупреждает об этом и снимает с себя ответственность за все, что может произойти. Он не берется на сей раз удержать положение. Пусть об этом знают в Москве.
Насколько я помню, М. Г. Первухин особенно не комментировал эти высказывания Ульбрихта и вопросов не задавал. Сообщение, собственно, предназначалось не ему, а Хрущеву. Требовалось политическое решение, последствия которого могли полностью оценить только в Москве. В такой ситуации чем меньше скажет посол, тем лучше. Всю обратную дорогу М. Г. Первухин был молчалив.
Затем наступила какая-то пауза. Мы занимались обычными делами, и я даже про себя решил, что в Москве расценили сообщение В. Ульбрихта как попытку драматизировать положение, чтобы ускорить принятие решения о подписании мирного договора с ГДР. Но в один из дней М. Г. Первухин вдруг приказал мне немедленно отыскать Ульбрихта, где бы он ни был, и попросить о срочной встрече. Ульбрихт оказался в этот момент в Народной палате ГДР, но выразил готовность поговорить, коль дело такое срочное.
От посольства до тогдашнего здания Народной палаты было рукой подать. Через несколько минут мы были у Ульбрихта, которому Первухин передал коротенькое сообщение от Хрущева с согласием закрыть границу с Западным Берлином и приступить к практической подготовке этого мероприятия, сохраняя максимальную секретность. Акцию необходимо было провести быстро и неожиданно для Запада.
Выслушав сообщение, Ульбрихт никаких эмоций не проявил. Он кивнул головой, просил передать благодарность Хрущеву и тут же начал говорить о том, как мыслит себе осуществление операции. По его словам, быстро закрыть по всему периметру границу с Западным Берлином можно, только используя колючую проволоку. Ее надо найти в нужном количестве, как и столбы, и скрытно доставить в Берлин. Надо продумать систему мер, чтобы прервать связи с Западным Берлином также через метро и городскую электричку. Ульбрихт предусматривал даже такую деталь как необходимость на пограничной станции городской электрички Фридрихштрассе разделить перроны стеклянной стенкой, а выходы из метро в районе Митге просто закрыть.
Заметив на лице у Первухина некоторое удивление столь глубокой своей осведомленностью, Ульбрихт сказал, что не надо недооценивать сложность предстоящей операции. Здесь ни в чем нельзя ошибиться, так как, скорее всего, придется иметь дело с толпами народа, открытыми попытками неповиновения, драками, а может, дело дойдет и до стрельбы. Что же касается выбора времени, то надо действовать в одно из воскресений. Сейчас прекрасная летняя погода, и Берлин будет полупустой. Все активные граждане уедут за город на отдых. Пока они вернутся, дело будет сделано.
Ульбрихт прекрасно понимал, что решающее значение имеет секретность подготовки. Он знал, что его партийный и государственный аппарат сильно засорен западногерманской агентурой и доверять никому особенно не стоит. Поэтому к подготовке акции он решил подключить только министра госбезопасности Мильке, министра внутренних дел Марона, министра обороны Хоффмана и министра транспорта Крамера. Им всем было приказано готовить материалы только лично и писать их от руки, храня в своих сейфах. Составление общего плана взял на себя сам Ульбрихт. Лишь через несколько дней он сообщил, что в роли начальника штаба он решил использовать Э. Хонеккера.
Связь с нами Ульбрихт условился держать через своего охранника Ваглера. Он привозил документы своего шефа к нам в посольство и отдавал их с рук на руки мне. Затем Ваглера сменил полковник госбезопасности Отто, работавший в отделе безопасности ЦК СЕПГ. Документы эти переводились и отправлялись в Москву.
Первые документы было решено даже не отправлять телеграфом, так как опасались, что шифр вдруг может оказаться ненадежным. Первухин писал письма Хрущеву, причем, помню, колебался, направлять ли второй экземпляр А. А. Громыко, зная, что Хрущев недолюбливал своего министра иностранных дел. Но в конце концов он включил Громыко в разметку, решив, что без Громыко дело все равно в Москве не обойдется, а неловкость в отношениях с министром, если его не держать в курсе дела, возникла бы неизбежно.
Секретность секретностью, но для разработки операции по закрытию границы все же требовались исполнители. Времени было в обрез. Не знаю, как выглядело дело по линии КГБ и Министерства обороны, но в МИД и в посольстве особенно в первые дни царил полный ералаш, который разыгрывался среди, очень узкого круга лиц, внезапно получивших задание, о котором они и думать не думали. Не было представлений о конкретных особенностях прохождения границы на местности в самом Берлине и в пригородах, о количестве и характере коммуникаций, которые предстояло перерезать, о последствиях этого шага для жизнеобеспечения столицы ГДР. Со времен кризиса 1948 года Берлин во многих отношениях был уже фактически разделен на две части, но жил-то он по-прежнему как единый город. Из Москвы сыпались запросы, на которые надо было давать ответы, рисующие прямо-таки сюрреалистические картины. Однако механизм был запущен и начал действовать.
В начале августа М. Г. Первухин широко объявил, что пора лететь в отпуск. Сделал он это в порядке маскировки, сбивания с толку противника, если он имел какую-то настораживающую информацию через советскую колонию в Берлине. В самолете по пути в Москву он сказал мне, что в отпуск идти не следует.
Будет встреча руководителей стран Варшавского договора. Надо информировать их и заручиться их согласием. Нельзя допустить, чтобы действия ГДР выглядели как ее собственная затея, это может спровоцировать ФРГ и ее союзников на слишком резкие и необдуманные действия. ГДР надо прикрыть и нам, и всему Варшавскому договору, чтобы всем было ясно, что обратного хода не будет. Но готовы ли к этому наши союзники, еще предстоит прояснить.
Едва я приехал в Москву, как мне позвонили и сказали, что надо быть на следующее утро на аэродроме Внуково. Появилось в печати краткое коммюнике о встрече руководителей стран Варшавского договора, из которого ничего конкретного нельзя было вычитать. Но М. Г. Первухин сказал, что все в порядке. Договоренность есть. Теперь надо очень поторопиться: о предстоящей акции знают все наши союзники, так что вопрос об утечке информации на Запад становится лишь вопросом времени. Мы не очень-то доверяли в то время «водонепроницаемости» наших друзей, особенно польских и венгерских.
Жена Первухина, Амалия Израилевна, тоже оказалась в самолете. Она решила вернуться с мужем в Берлин, несмотря на все его возражения.
Закрытие границы было намечено на ночь 13 августа. Главкомом ГСВГ в то время был сравнительно молодой И. И. Якубовский. Видимо, его сочли недостаточно опытным для такого ответственного дела. В Берлин прислали маршала И. С. Конева. Каких-либо специальных уполномоченных от руководства КГБ я в те дни не видел. А. Коротков, один из опытнейших генералов КГБ с коминтерновским стажем, который возглавлял представительство своего ведомства в Берлине, пользовался, судя по всему, полным доверием Центра.
Если мне не изменяет память, заключительное совместное совещание руководства ГДР и наших представителей прошло за сутки до начала операции. Выступил В. Ульбрихт, обосновавший политическую необходимость этого шага и изложивший общую схему действий. Я должен был переводить Ульбрихта, но плохо запомнил его речь, так как с самого начала допустил «ляп»: он сказал, что до сих пор мы находились в германских делах «in der Defensive», то есть в обороне, а я перевел оборону как «отступление».
Прекрасно говоривший по-русски министр обороны ГДР Хоффман тут же громко запротестовал, мне пришлось извиняться, Ульбрихт с обидой в голосе сказал, что он никогда не отступал, и все собравшиеся воззрились на меня как удавы на кролика. Но потом все пошло своим чередом.
Военную часть операции докладывал начальник штаба ГСВГ генерал Арико. Он сильно нервничал от присутствия такого количества высокого начальства, тем более что говорил о действиях и ННА ГДР и наших войск по единой схеме. Смысл ее был довольно прост. Ночью в Берлин вводились части полиции и ННА ГДР, которые перекрывали границу и начинали быструю установку проволочных заграждений. Особых осложнений при этом не предвиделось, так как город еще спал, а в Западном Берлине, судя по данным разведки, никто ни сном ни духом не ведал о готовящейся акции. Осложнения, как считалось, могли начаться лишь поздним утром, а затем усилиться пополудни.
Тактика действий на этот период намечалась такая. Контроль над улицами берут в свои руки рабочие дружины. Они действуют в первом эшелоне, вступая в непосредственный контакт с недовольным населением и в случае нужды разгоняя опасные скопления. Во втором эшелоне должна была действовать народная полиция ГДР, вмешиваясь только там, где дружинники не справлялись бы с обстановкой своими силами. Армия ГДР была как бы третьим эшелоном, то есть должна была использоваться лишь в крайних случаях, когда иного выхода не было бы. Советские войска, частично подтянутые к Берлину, должны были находиться в готовности № 1, но по возможности никак в происходящее не вмешиваться. Их черед действовать наступал в случае каких-либо акций со стороны гарнизонов трех держав в Западном Берлине, попыток бундесвера перейти границу с ГДР, двинуться по коммуникациям в Западный Берлин и т. п.
Большие надежды возлагались на использование в ходе акции хорошо подготовленных агитаторов — членов СЕПГ. Они должны были идти в толпу и вести дискуссии с гражданами, разъясняя смысл и необходимость закрытия границы. Немец, как известно, всегда не против того, чтобы «немножко подискутировать». Каждый из таких агитаторов образовывал бы вокруг себя группу людей, желающих выяснить с ним отношения как с представителем правящей партии. Тем самым скопления людей как бы дробились на многие отдельные группы и группки, люди удерживались от каких-либо коллективных действий погромного характера, одним словом, толпа как бы связывалась изнутри. Надо сказать, что эта тактика оказалась довольно эффективной, хотя многим агитаторам пришлось несладко.
Днем 12 августа все было готово. Э. Хонеккер заканчивал составление политических заявлений и приказов по войскам и полиции. Их должны были принести к нам в посольство часам к 10 вечера, чтобы мы успели перевести и передать документы в Москву. В тот вечер мне пришлось изрядно попотеть, так как из-за треклятой секретности переводить должен был только один я, а печатать только одна машинистка, причем время тех или иных акций и она не должна была знать: в последний момент я проставлял цифры от руки.
Вечером накануне М. Г. Первухин провел последнюю беседу с В. Ульбрихтом. Он прямо сказал ему, что можно по-разному относиться друг к другу, но сейчас наступает критический момент. Он просит поэтому действовать во всех вопросах только совместно, ничего не скрывать друг от друга. «Это и в ваших собственных интересах, — заметил Первухин, — если что будет не так, нам обоим головы снимут».
Ульбрихт кивнул и сказал, что Первухин может не сомневаться в его полной лояльности. Хитро прищурившись, он сообщил, что собирает у себя на даче всех руководителей партий Национального фронта. «Мы с ними пообедаем, я расскажу им о закрытии границы, почти полностью уверен в том, что они одобрят этот шаг. А главное, я их никуда не выпущу, пока дело не будет сделано. Sicher ist sicher», — закончил он, то есть береженого и бог бережет.
Личный состав посольства был проинформирован о готовящейся акции к вечеру 12 августа. Были образованы группы сотрудников, которые с ночи были разбросаны по различным районам Берлина для наблюдения за обстановкой, настроениями людей, действиями властей ГДР и сената Западного Берлина. Среди них были и уже имевшие в подобных делах опыт.
Аналогичная тактика использовалась посольством и во время событий 1953 года, причем наши сотрудники под видом немцев вместе с забастовщиками ходили на штурм здания ЦК СЕПГ, были при этом биты полицейскими, откатывались вместе с наступавшими назад и «между прочим» успевали передавать информацию о том, как обстоят дела и что собираются делать дальше восставшие.
Приемы этой работы интернациональны. Во всяком случае 19–20 августа 1991 года сотрудники многих посольств в Москве занимались тем же самым, о чем мне потом с увлечением и рассказывали.
Разумеется, мне очень хотелось попасть в состав одной из таких групп, но посол решительно завозражал. Будут, мол, дела поважнее и без помощника он не может оставаться. Увидев мой расстроенный вид, сказал, что, если мне уж так хочется, я могу исполнять 13 августа роль оперативного дежурного по посольству, то есть принимать всю телефонную и иную информацию, поступающую от наших сотрудников из города, обобщать ее и докладывать ему.
Первый звонок поступил около 6 часов утра от А. Слюсаря. Он сообщил, что солдаты вышли на границу с французским сектором и вместе с полицейскими перекрыли ее. Никаких волнений по этому поводу нет. Народ, видимо, еще спит. Скандалят несколько стариков, которые собрались, как всегда, играть со своими друзьями в карты в пивной по ту сторону секторальной границы. Обнаружив, что их туда теперь не пустят, они и вступили в словесную перепалку с полицейскими. С других точек докладывали примерно аналогичные зарисовки. Ульбрихт оказался прав. До обеда все было, в общем, довольно спокойно.
Однако затем улица Унтер-ден-Линден начала заполняться людьми, которые стремились двигаться в направлении Бранденбургских ворот. По улицам носилось много западноберлинских автомашин, водители нещадно давили на клаксоны и что-то кричали. Довольно большая толпа собралась левее Бранденбургских ворот на пустыре в районе бывшей рейхсканцелярии. Я вышел из посольства и пошел по Унтер-ден-Линден на пустырь. Шла яростная дискуссия с функционерами СЕПГ, по улице продвигались группы бойцов рабочих дружин, одна из которых зачем-то волокла за собой старый станковый пулемет «максим».
Толпа нарастала, но вела себя скорее недоуменно-нерешительно, чем агрессивно. Солдаты ННА продолжали ставить столбы и натягивать колючую проволоку. По западноберлинскую сторону границы также собралась толпа, которая кричала, иногда бросала в солдат и полицейских ГДР пустые бутылки и камни, но, в общем, определенной черты в буквальном смысле этого слова не переступала. Западноберлинские полицейские всем своим видом показывали, что столкновения с восточногерманскими полицейскими не будут допускаться.
Судя по поведению западной стороны, там царила полная растерянность. С резкими заявлениями выступил В. Брандт и другие представители сената. Были призывы к союзникам немедленно разрушить проволочные заграждения с помощью танков. Но никакие танки не появились. Три западных коменданта толковали что-то о нарушении четырехстороннего статуса Берлина, Бонн молчал, молчал и Вашингтон.
В этот момент все решалось на улицах столицы ГДР. Ситуация была под контролем ее властей. Усиливавшееся скопление людей на Унтер-ден-Линден было «рассосано» с помощью специальных подразделений народной полиции. Затем, правда, произошел эпизод, сильно переполошивший всех. На электростанции Клингенберг произошел взрыв, подача энергии резко сократилась, так что пришлось остановить работу станций, питавших город питьевой водой.
«Ну, началось, — сказал Первухин, — теперь дело дойдет до драки». Он считал, что это диверсия, которая способна вывести на улицы еще тысячи недовольных людей. Я предложил ему распорядиться, чтобы все наши сотрудники, пока есть еще напор в водопроводной сети, создали запасы воды. Он махнул рукой с таким видом, что, мол, воду можно и нужно набирать, но не в этом сейчас дело. Ульбрихт был тоже очень взволнован и приказал Мильке срочно выслать специальную оперативную группу МГБ на электростанцию, причем действовать самым решительным образом.
Оказалось, однако, что произошел взрыв масляного выключателя высокого напряжения. Такие вещи случаются, признаков злого умысла не было. Вскоре подача энергии возобновилась, а я дал отбой по поводу приказа запасаться водой. Супруга Первухина заметила в этот момент:
«Видишь, как я была права, настояв на возвращении в Берлин. Представляешь, что бы сказали в твой адрес сейчас наши женщины, если бы очутились без воды и электроэнергии в блокированном посольстве. Свою жену спрятал в Москве, а других?..»
Последующая неделя была напряженной. Город бурлил, но забастовок не было. Западная сторона по-прежнему бездействовала. Заявления В. Брандта звучали все более одиноко и бессильно. Отдельные попытки сопротивления — драки с бойцами рабочих дружин, нападения на полицейских быстро пресекались, виновных привлекали тут же к суду, причем приговор выносился весьма скорый, чтобы, так сказать, неповадно было другим.
Ульбрихт, однако, не был спокоен. Он ждал следующего воскресенья. Либо в городе произойдет решающее столкновение, либо люди поедут отдыхать, смирившись со случившимся. И это воскресенье, и следующее прошли сравнительно спокойно, напряженность спадала, и Ульбрихт обретал все большую уверенность.
Наконец, он пригласил к себе Первухина. На беседе, кажется, был и маршал Конев. Ульбрихт констатировал, что острая фаза операции позади. Теперь надо консолидировать положение и заняться укреплением границы. Колючая проволока не может вечно стоять в городе, это раздражает людей, провоцирует все новые попытки прорыва границы. Мы заменим проволоку, сказал Ульбрихт, на бетонную стену и даже оштукатурим ее. Придется несколько сократить в этой связи строительные программы. Но ничего не поделаешь.
Как бы подводя общий итог, Ульбрихт сказал тогда Первухину: «Melden Sie dem Genossen Chruschtschow: Befehl erfüllt, alles in Ordnung» («Доложите товарищу Хрущеву: приказ выполнен, все в порядке»).
В истории ГДР начался с этих дней новый период. Я бы назвал его периодом консолидации. Разумеется, население республики не было в восторге от насильственного разделения живого города на две части. На границе возникали то и дело инциденты, причем имелись убитые и раненые. Однако в сознании основной массы людей ГДР в тот момент утвердилась какая-то определенность, сменившая прежнюю неуверенность в завтрашнем дне, когда никто не знал, быть или не быть ГДР, бежать на Запад или оставаться дома. Стало ясно, что жить надо в ГДР, а следовательно, постараться сделать эту свою жизнь возможно более комфортной, стабильной, зажиточной. Если суждено жить при социализме, то немецкий социализм должен быть лучше, чем у других. Трудолюбивый, талантливый и высокоорганизованный немецкий народ действовал в сложившейся объективной ситуации в соответствии с чертами, присущими его национальному характеру. И, надо сказать, он быстро и во многом преуспел. Из Золушки социалистического лагеря ГДР быстро становилась его витриной, в ГДР начал расти свой патриотизм и государственная гордость.
В последующие годы немало писалось, будто Запад в те дни крупно «оконфузился». Не думаю, что его реакция объяснялась только внезапностью, нерешительностью, растерянностью. Вмешаться можно было лишь вооруженной силой, то есть идти на риск военного конфликта. Учитывая наше превосходство в обычных вооруженных силах, безнадежное с военной точки зрения положение Западного Берлина, исход такого конфликта было нетрудно предвидеть. Использовать же ядерное оружие вряд ли кто-либо был готов на Западе: «Умереть за Германию? — спрашивали тогда некоторые газеты. — Конечно, нет».
Вместе с тем Запад явно рассчитывал, что, решив главную для него проблему спасения ГДР, Хрущев спустит на тормозах и свою идею превращения Западного Берлина в вольный город, и заключение германского мирного договора. Назревавший в Европе опасный кризис тем самым получил свое разрешение. Борьба по германскому вопросу вновь переходила в затяжную фазу, причем Запад не поступался никакими своими позициями ни в вопросе о присутствии в Западном Берлине, ни в германских делах в целом. Отнюдь не случайными были последующие заявления президента Кеннеди, что ответственность Запада кончается у границы с Восточным Берлином.
Пропагандистски же Запад получил в лице стены, которую Ульбрихт окрестил «антифашистским защитным валом», долгоиграющий козырь и против ГДР, и против Советского Союза. Этот козырь использовался в последующие годы, что называется, на полную катушку. Как-никак, а удерживать немецких строителей социализма в ГДР оказалось возможным только путем закрытия границы. Но существование ГДР было продлено еще на 30 лет, кризис в Европе пошел на убыль. Многое из того, что затем совершилось в Европе — и Московский договор, и начало хельсинкского процесса, — уходит своими корнями в состоявшееся 13 августа 1961 года повторное размежевание сфер влияния в Европе после 1945 года, признание обеими сторонами необходимости соблюдать статус-кво и решать на этой основе вопросы дальнейшего сосуществования своих стран и народов.
Но скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается. После закрытия границы обстановка в Берлине была еще долго очень острой. Сенат Западного Берлина в первое время сделал ставку на обострение напряженности, каждодневно демонстрировал неприемлемость для берлинцев разделения города с тем, чтобы, как выражался тогдашний бургомистр Западного Берлина от ХДС Ф. Амрен, четыре державы убедились в необходимости убрать стену «в интересах своей собственной безопасности». Иными словами, четыре державы были предупреждены, что немецкая сторона не остановится даже перед крупными инцидентами у «стены позора», а может быть, и хотела бы их возникновения в расчете столкнуть Советский Союз с США, Англией и Францией и добиться в конце концов пересмотра созданного властями ГДР положения.
Возбуждаемое этими призывами население западных секторов города бурно реагировало на каждую попытку прорыва границы гражданами ГДР. А таких попыток хватало. Западноберлинская полиция получила глупый приказ «оказывать огневую поддержку» тем восточным немцам, которые пытались бежать из ГДР, то есть открывала прицельный огонь по пограничникам ГДР всякий раз, когда начинался какой-либо инцидент. В результате нам приходилось буквально держать за руки военачальников ГДР, которые хотели отвечать огнем на огонь, тем более что несколько пограничников ГДР были убиты. Страдали при этом и сами перебежчики, если оказывались ранеными. Их не выносили и не подбирали — никто не хотел попадать под возможный огонь западноберлинских полицейских. Весьма характерным для этой ситуации был случай с Петером Фехтером в августе 1962 года, о котором речь будет ниже. Истекая кровью, он пролежал несколько часов на ничейной земле при стечении народа и занявших огневые позиции полицейских и в конце концов погиб.
В западноберлинской печати бушевали страсти. Нашим работникам было небезопасно появляться в Западном Берлине. Восточногерманские номера на машинах выдавали их, на улицах начинался свист, улюлюканье, крики: «Восточные свиньи, убирайтесь!» Такая ситуация заставляла и нас огрызаться. На одном из приемов в Западном Берлине наш второй секретарь В. Н. Белецкий (будущий посол в Нидерландах, а затем один из первых советских успешных предпринимателей в годы перестройки) был зажат в угол группой агрессивно настроенных журналистов во главе с редактором газеты «Курир» Райссом. Разговор, как заведено, шел о стене, становился все более острым и в конце концов свелся к требованию немедленно снять стену и предоставить немецкому народу право на самоопределение, как всем другим народам.
Взбешенный натиском Белецкий ответил ставшей впоследствии крылатой фразой: «Немцы сожгли свое право на самоопределение в печах Майданека и Треблинки». На следующий день вой в западноберлинской прессе стоял оглушительный. Белецкий получил прозвище «бульдозер», но тем не менее продолжал после этого ряд лет успешно работать в Западном Берлине, причем его принимали на высоком уровне и в сенате, и в союзнических администрациях. Среди поколения немцев, живших в те годы, было сильно чувство огромной неискупленной вины перед нашим народом за преступления, совершенные фашистской Германией. Это чувство заставляло немцев прощать нашим людям многое и в то же время постоянно, несмотря на самые острые ситуации, с готовностью откликаться на все шаги с нашей стороны, сулившие хотя бы в конце пути примирение и взаимопонимание наших народов.
Обстановка продолжала накаляться. В годовщину 13 августа у стены начались с западноберлинской стороны демонстрации. Затем в один из дней произошел инцидент с Петером Фехтером. Толпа у КПП «Чекпойнт Чарли» требовала вмешательства союзников. По городу начались демонстрации, которые в ряде мест стали принимать антисоюзнический характер. Произошли нападения на машины американской военной полиции. В общем, В. Брандт, обращавшийся к демонстрантам с речами и пытавшийся урезонивать их, оказался в тяжелом положении. Стену он убрать не мог, а союзники делать этого и не собирались, вновь и вновь поясняя, что их ответственность кончается у границы с восточным сектором Берлина. У сената был выбор: либо разогнать демонстрации западноберлинцев силами своей полиции, либо же пойти на то, что это сделают сами оккупационные власти трех держав. В последнем случае политический ущерб для отношений немцев с союзниками был бы огромный. Сенат подавил демонстрации собственными силами.
Это был переломный момент в развитии ситуации в Западном Берлине, в развитии германских дел и в мышлении самого В. Брандта. Стало очевидно, что политика прямой конфронтации с Востоком зашла в тупик. Она ничего не давала немцам ни на Западе, ни на Востоке. Нужен был новый взгляд на вещи, новый подход к отношениям с ГДР и Советским Союзом. Думаю, именно тогда в головах В. Брандта и его ближайших сподвижников, прежде всего руководителя пресс-службы сената Э. Бара, совершился поворот к новой восточной политике. Начиналась новая эпоха в истории Европы. Концепция Аденауэра и ее основные атрибуты, вроде доктрины Хальштейна, явно исчерпали себя.
В 1963 году, выступая в евангелической академии Тутцинга (Бавария) Э. Бар изложил свою программу действий на ближайший исторический период. Эту программу он, конечно, согласовал с В. Брандтом, но авторство идеи, бесспорно, принадлежит Бару, которому было суждено сыграть огромную роль во всем последующем развитии событий.
Смысл его плана состоял в том, чтобы перейти от политики конфронтации к политике все более широкого сотрудничества с социалистическими странами. В результате такого сотрудничества и все более расширяющегося общения населения с обеих сторон в странах соцлагеря должны были со временем возникнуть такие материальные и духовные запросы населения, которые правящие там режимы в силу своего характера не смогут удовлетворять. Это будет создавать, считал Бар, все более нарастающее внутреннее давление на правящие коммунистические партии. Конечная цель, по Бару, — заставить правящие коммунистические партии своими собственными руками начать демонтаж своих режимов. С помощью военной силы вопрос ликвидации социализма в Восточной Европе не поддавался решению. Его следовало решать с помощью баровской политики «поворота путем сближения». Она, кстати, гениально корреспондировала с нашими призывами к мирному сосуществованию и мирному соревнованию с Западом. Бар как бы шел нам навстречу с распростертыми объятиями.
Надо сегодня признать, что он далеко смотрел. Опасность его замыслов тогда мало кто понял. Что за чушь, говорили у нас, КПСС будет сама демонтировать свою власть? Да не будет этого никогда в жизни. К тому же замыслы Бара в штыки встретили тогда ХДС и все окружение Аденауэра.
Но Бар мыслил точно. И главным объектом этой стратегии вскоре стали ГДР и СССР. Почему СССР? Да потому, что, по словам Брандта, ключ к воссоединению всегда лежал не у китайской стены, а в Москве.
Работая помощником М. Г. Первухина, я попросил его согласия одновременно подключиться к деятельности одной из оперативных групп посольства, иметь, так сказать, свой собственный «участок». Он дал на это согласие, так что я смог с начала 1961 года заняться изучением западноберлинской экономики, а затем и внутриполитического положения в городе. Постепенно стал «обрастать» и соответствующими связями и знакомыми.
Поскольку в то время у нас все только и занимались идеей вольного города, работа западноберлинской группы посольства была сильно окрашена этим политически неисполнимым тезисом. Чем больше мы кричали о вольном городе, тем громче кричало правительство ФРГ и сенат, что Берлин является землей ФРГ. Чем больше мы старались установить с Западным Берлином связи напрямую, то есть минуя ФРГ, тем изощреннее работали в Бонне над тем, как не допустить этого либо же подчинить любой самый безобидный контакт с Западным Берлином юрисдикции ФРГ. Эта возня продолжалась вплоть до самого объединения Германии, причем большая часть крупных западногерманских дипломатов выросла именно на этом занятии, пройдя несколько лет службы в реферате по германскому и берлинскому вопросам. Постепенно эта борьба принимала все более крючкотворские, понятные лишь специалистам формы. Но поначалу происходили вещи, о которых сейчас можно рассказывать, скорее, как о курьезах германской дипломатической жизни.
Уже в 1962 году, несмотря на очень враждебное к нам отношение основной массы западноберлинцев, удалось наладить контакт с западноберлинской земельной организацией Либерального союза студентов Германии.
После долгих переговоров либералы пригласили в Западный Берлин делегацию наших студентов, затем последовал ответный визит западноберлинских студентов в Москву. Каждая из сторон пыталась изображать происшедшее как доказательство победы своей точки зрения. Наша «Комсомольская правда» радовалась прямому (без Бонна) контакту с «прогрессивными студентами» из Западного Берлина, а «прогрессивные студенты» доказывали на пресс-конференциях у себя дома, что ездили в Москву лишь как одна из земельных организаций федерального союза. К спору было привлечено внимание высших политических инстанций, причем никто не думал, что студенческие и прочие контакты могут быть полезны сами по себе, а в политическом смысле ничего в положении Западного Берлина изменить просто не могут.
После отъезда М. Г. Первухина в Москву в декабре 1962 года я окончательно перешел на работу в западноберлинскую группу. К тому времени я был уже 3-м секретарем и выступал в амплуа культур-атташе по Западному Берлину. В театре, гастролях артистов и прочих «хитростях» этой работы я смыслил не очень много. Западноберлинские импресарио быстро утешили меня, сказав, что отнюдь не все они сами очень уж разбираются в культуре. Тут надо больше знать рынок, ориентироваться на надежных партнеров и держать слово. Тогда дело пойдет.
Я условился с концертной дирекцией Ребер о выступлении в Западном Берлине С. Т. Рихтера. Была назначена дата концерта, снят зал, доставлен рояль. За несколько дней до концерта сенат запретил, однако, его проведение, усмотрев в концерте коварную политическую интригу. Реакция музыкальной общественности была настолько неблагоприятной для сената, что следующая моя акция удалась. В Западный Берлин приехал М. Л. Ростропович. Ему не разрешили жить в Западном Берлине, так как он не имел западногерманской визы, но с концертами выступил, причем с большим успехом.
Затем сенат, однако, сорвал договоренности о съемках в западноберлинских ателье телевизионного фильма-балета «Лебединое озеро», причем сделано это было уже после приезда коллектива ленинградского балета в Берлин. Опять выдвинули условие — съемки должны вестись не той фирмой, с которой был подписан контракт, и не в Западном Берлине. Новому послу в ГДР П. А. Абрасимову пришлось в пожарном порядке договариваться о гастролях балета в ГДР — не отправлять же его назад домой.
Но самая, пожалуй, гротескная ситуация возникла в связи с приглашением наших конников принять участие в бегах на западноберлинском ипподроме. Приглашающая сторона, несмотря на все увещевания сената, не шла на отказ от договоренности с нашими спортсменами. И в конце концов наши лошади были водворены в западноберлинские конюшни. Правда, ни жокеям, ни конюхам сенат жить в Западном Берлине опять не разрешил, требуя получения западногерманской визы. Но о какой западногерманской визе могла идти речь, коль скоро в Западном Берлине сохранялся оккупационный режим, постановления западноберлинской конституции о вхождении города в состав ФРГ в качестве «земли» были приостановлены специальным решением союзников, а наши жокеи и конюхи были гражданами одной из четырех держав-победительниц? «Лошадиный вопрос» приобретал острую политическую окраску. Шел ноябрь 1963 года.
Не пустить наших наездников в Западный Берлин для участия в соревнованиях западноберлинские власти не могли. Требовать выдачи виз для лошадей было бы смешно. Но сорвать соревнования им, видимо, очень хотелось. И вот нам сообщили, что при лошадях ночью в Западном Берлине не имеют права находиться ни конюх, ни кто-либо из членов команды. Союзнические власти, мол, не потерпят пребывания ночью в конюшне никого из команды, так как это равносильно проживанию в отеле. Наши спортсмены дрогнули. Они боялись, что лошадям как минимум дадут перед соревнованием слабительное, чтобы они проиграли заезды, а то и покалечат животных.
Решение было принято неординарное. Конюха мы демонстративно вывезли в Восточный Берлин к 12 часам ночи, а я остался в машине на ипподроме сторожить лошадей. Ко мне подходили немецкие конюхи, кляли сенат и начальство, божились, что не позволят сделать с нашими лошадьми ничего плохого. Было видно, что эти люди по-настоящему любят животных и им можно доверять. Но меня оставили дежурить, и поручение есть поручение.
Было полнолуние, ярко светила луна, по кучам навоза лазили многочисленные кошки. Я слушал радио, скучал и ждал возвращения В. А. Коптельцева, который повез в Восточный Берлин конюха с его старомодным сундуком. Через некоторое время тьму ночи прорезал свет сигнальных фар. Появились три машины американской военной полиции. На переднем сиденье головной восседал толстый майор с сигарой в зубах. Звали его, как помню, Пайонесса и знаменит он был в американском гарнизоне как крутой малый, «пожиратель коммунистов». Американские полицейские направились к моей машине, и Пайонесса потребовал предъявить документы. Я показал ему свой диппаспорт.
— Что вы здесь делаете? — строго вопросил Пайонесса.
— Дышу свежим воздухом, — ответил я. Некоторые из сопровождавших майора полицейских прыснули со смеху, что взорвало Пайонессу.
— Вы здесь не имеете права находиться! — заорал он.
— Я сотрудник посла СССР, который сохраняет за собой некоторые функции верховного комиссара в Германии, так что могу находиться там, где считаю нужным.
— Немедленно откройте конюшню, чтобы я мог ее осмотреть, — потребовал майор.
— Там ничего нет, кроме лошадей. — ответил я. — А кроме того, я ее не закрывал и открывать не умею. Хотите, так открывайте сами.
Взбешенный Пайонесса ворвался в конюшню и зачем-то полез с зажженным электрическим фонарем под брюхо лошадям. Они захрапели и начали взбрыкивать.
— Майор, если она вас лягнет, вы сами будете виноваты, — заметил я. — Чего вам надо?
Пайонесса молча повернулся на каблуках и, не попрощавшись, вышел. В этот момент и появился Коптельцев, который, по-моему, не только успел отвезти конюха, но и выпить с ним по рюмке «за удачу дела». Во всяком случае он был в прекрасном настроении и, выйдя из машины, приветствовал американцев возгласом: «Хэлло, бойз!» — а затем спросил, не поймали ли они конюха.
Бормоча ругательства, Пайонесса захлопнул дверь машины, и вся кавалькада удалилась. До утра все было спокойно.
Но предстояла следующая ночь. Оставаться наедине с нарядом американской военной полиции мне больше не хотелось. Поехали поэтому втроем — Белецкий, Коптельцев и я. Решили в машинах больше не сидеть. Все же холодно. Устроились в конюшне, прихватив с собой кое-какой провиант.
Часа в два ночи американская полиция появилась опять. На этот раз команду возглавлял капитан, представлявший полную противоположность Пайонессе. Он был вежлив, сдержан, даже не отказался выпить с нами по рюмке. Мы поговорили о том о сем и расстались.
Но часа через два капитан появился опять. Он сообщил, что американское командование не считает возможным наше пребывание на ипподроме в ночное время, и попросил нас уехать. Мы ответили, что сами принять такое решение не можем и должны доложить послу. Мы это, кстати, и сделали, связавшись с посольством по телефону через английский военный коммутатор. Тогда между посольством и английским штабом действовал ручной телефон.
Разбуженный П. А. Абрасимов сначала не очень понимал, чего мы от него хотим. Была глубокая ночь, звонка от нас он не ждал, даже был рассержен. Но решение принял быстро: не уходить и американцам не подчиняться.
Но просто сказать американскому капитану, что мы никуда не уйдем, значило пойти на риск столкновения. С капитаном были не только ребята из военной полиции, но и какие-то мрачные личности в штатском. А по тем временам попасть в полицию было равносильно тому, что подвергнуться попытке вербовки. Виноват — не виноват, за это могли уволить со службы.
Мы решили действовать дипломатично, то есть создать ситуацию, при которой и капитан бы не саботировал приказ своего начальства, и мы не отступили бы. Я сказал капитану, поскольку был единственным из троих, кто говорил по-английски, что мы созвонились с послом и он приказал нам оставаться. Наверняка капитану отдал приказ кто-то из начальников американской военной полиции, не посоветовавшись с комендантом американского сектора. Если, конечно, капитан будет настаивать, то мы уйдем, но в этом случае в столице ГДР будут тут же задержаны и выдворены находящиеся там американские патрули или дипломаты. Будет, таким образом, политический скандал. Мы его не хотим. Поэтому просим капитана доложить обо всем самому коменданту американского сектора, чтобы он подтвердил или отменил решение своих полицейских начальников.
Капитан, конечно, согласился. Было ясно, что никакой капитан не будет будить своего генерала в четыре часа ночи. Капитан не вернулся, а мы благополучно доставили утром в конюшню нашего конюха.
Нет нужды говорить, что все происходившее на ипподроме чрезвычайно развлекало в эти дни западноберлинские газеты. Живейшим образом «сопереживало» и наше начальство. Впоследствии П. А. Абрасимов любил вспоминать этот эпизод.
Как бы там ни было, но наши конники в ноябре 1963 года выиграли бега на Мариендорфском ипподроме в Западном Берлине.
В конце концов союзнические власти пришли к справедливому выводу, что все эти игры с запретами концертов Рихтера, отменами выступлений балета и войной против конюхов на конюшнях просто глупы. В этом направлении действовал также и сенат. В результате появилось распоряжение союзнической комендатуры, в соответствии с которым советским гражданам разрешалось въезжать и Западный Берлин и проживать там без виз, если речь шла о мероприятиях экономического, культурного, религиозного и иного характера.
Определяющим при принятии этого решения была линия сената на то, чтобы найти пути обеспечения жизнеспособности Западного Берлина. Раньше он был как бы носком сапога, вставленным в приоткрытую дверь ГДР, и в этом видел главный смысл своего существования. Теперь эта дверь захлопнулась. Западный Берлин стал аппендиксом ФРГ, поддержание которого в жизнеспособном виде становилось все более трудным делом. Население города после возведения стены стало сокращаться, потребовались дополнительные финансовые впрыскивания в экономику города, система специальных мер по поддержанию его привлекательности как культурного и научного центра. Пошел разговор о превращении Западного Берлина в некий мост для поддержания контактов между Западом и Востоком. Одним словом, контакты с Советским Союзом оказались нужны самим западноберлинским властям, правда, «без ущерба для юридической позиции по берлинскому и германскому вопросу».
Так родилась идея проведения западноберлинских международных фестивалей искусств. Ее горячим проводником был В. Брандт. На пост генерального директора фестивалей назначили видного русского эмигранта Николая Дмитриевича Набокова. Мы с ним вскоре познакомились, затем постепенно, несмотря на разницу в возрасте, даже сдружились и в течение нескольких лет поддерживали контакт друг с другом и после моего отъезда в Москву.
Набоков был из семьи известного русского кадета, убитого в Берлине в 20-е годы. По матери он был из Фальц-Фейнов, владевших Асканией Нова. На Запад он эмигрировал вместе с остатками армии Врангеля, когда ему было 14–15 лет. Знавал видных представителей русской эмиграции тех лет, был композитором, хотя и не очень известным. Со своим родственником писателем Владимиром Набоковым тесных отношений не поддерживал, имея, как он говорил, расхождения с ним на идейной почве. Владимир Набоков полагал, что Россия и русская история в 1918 году кончились, и ничего больше знать о своей стране не хотел. Николай же Дмитриевич считал, что не может Россия кончиться, что обстановка в стране по сравнению с прошлыми годами заметно улучшилась и будет эволюционизировать дальше. В этом смысле ему нравился Хрущев, не побоявшийся развенчать Сталина.
Н. Д. Набоков имел за плечами сложную и бурную жизнь. Он был много раз женат, весьма не чужд всем удовольствиям жизни, знаком со многими сильными мира сего. Приобретя в 30-е годы американское гражданство, участвовал в работе американской разведки против власовцев, затем основывал передачи «Голоса Америки» на русском языке, был генеральным секретарем антикоммунистического «Конгресса за свободу культуры» и не скрывал, что эта организация финансировалась ЦРУ. Когда об этом, однако, стало известно в печати, Набоков ушел с этого поста, так как считал свое дальнейшее пребывание на этом подмоченном месте неприличным. Занятия музыкой, как он признавался сам, особых доходов ему никогда не приносили. Поэтому в последние годы специализировался на организации крупных международных фестивалей, используя свои старые связи со многими видными музыкантами.
Такое место и предложил ему В. Брандт, предоставив в его распоряжение большой особняк, автомашину, аппарат сотрудников и возмещение расходов, связанных с его директорской деятельностью. Зарплату, если верить Н. Д. Набокову, он не получал, но и на отсутствие средств никогда не жаловался. Он говорил, что помогает Брандту «по дружбе». Аденауэровский Бонн он не любил, всякий раз попадая в этот город, чувствовал себя как бы среди жирных и самодовольных карпов, которые становятся, однако, очень злыми и агрессивными, если кто-то пытается нарушить их привычную жизнь какими-либо нововведениями. Он делал ставку на скорую смену лиц в Бонне и не скрывал, что видит в Брандте фигуру, которая приведет в движение германскую политику и откроет путь к выходу Европы из паралича послевоенной конфронтации. Вероятно, Набоков повторял то, что слышал в то время от американских политиков из окружения Кеннеди. Во всяком случае попусту он не болтал. П. А. Абрасимов охотно принимал его и разговаривал с ним.
С приходом Н. Д. Набокова наши культурные контакты с Западным Берлином встали на надежные рельсы. Он приглашал на фестивали наших исполнителей, помогал осуществлению обменов и вне рамок фестиваля. Глубоко русский человек, он испытывал гордость, когда оркестр берлинской филармонии играл музыку Чайковского или Мусоргского. Толкая меня в бок, шептал: «А ведь эту красоту наши, русские, написали!» Когда Ростроповича встречала овациями публика, чувствовал себя примерно так, как будто аплодируют и ему. Не раз он повторял, что величайшая вина большевиков перед страной состояла в том, что после 1917 года на Запад ушел цвет русской интеллигенции. Помните, говорил он мне, что все самое прекрасное в культурной жизни Запада 20-х и 30-х годов сделали наши люди. У них-то ведь у самих и талантов раньше таких столько не было, а мы им все «за так» отдали — и Дягилева, и Шаляпина, и Баланчина. Один Прокофьев вернулся, а других потеряли безвозвратно.
Немцы чувствовали эту приверженность Набокова русской культуре. По городу ходило много слухов, что Набоков попал «в сети советской мафии», что ему надо дать крепкого заместителя, который бы приглядывал за политическим направлением берлинских фестивалей и особенно расходованием сенатских денег. Отношения Набокова с городскими властями становились все более натянутыми. Но он не обращал на это особого внимания, считая, что, пока в Западном Берлине правит Брандт, его не тронут, а уйдет Брандт, так и ему все равно надо будет тоже уйти. Так, кстати, в конце концов и получилось.
Через Набокова я получил возможность заглянуть в дотоле неизвестный мне мир русской эмиграции. Эмиграции старой, довоенной. Послевоенной нашей эмиграции ярый антикоммунист Николай Набоков, как, впрочем, и большинство его сотоварищей по послереволюционной судьбе, не любил. Это были люди либо запятнавшие себя сотрудничеством с нацистами, либо личности с сомнительным прошлым, так что старая русская эмиграция относилась к ним свысока и даже с некоторой брезгливостью. Во всяком случае такое положение было довольно характерным для середины 60-х годов. Меняться в позитивную сторону оно стало значительно позже, причем процесс этот шел весьма постепенно.
Набоков познакомил меня однажды с И. Стравинским. Мы должны были вместе обедать в каком-то ресторане и появились с Набоковым там в момент очередного выяснения отношений между женой Стравинского Верой и его американским личным секретарем. Как я понял, уже тогда шли трения вокруг вопроса, кто должен управлять архивом композитора. Наш приход прекратил «семейный» спор, переключив внимание на живого советского культур-атташе. Для всех русских за столом, а был еще и известный пианист Никита Магалофф, как мне показалось, было не только занятно порасспросить, что делается в Москве, но и просто послушать живую современную русскую речь. Их русский язык носил на себе отпечаток длительного пребывания в эмиграции. Они собирались «взять авион» и лететь завтра в Париж, на разные лады повторяли и смаковали сказанное мною слово «самолет», живо обсуждали, откуда в русском языке взялось слово «светофор». И. Стравинский, опершись на свою палочку, все повторял, что считает своим долгом играть перед русской публикой, хотя ему уже трудно стоять за дирижерским пюпитром. В заключение обеда он подарил мне свою биографию, написанную Н. Д. Набоковым, с трогательным посвящением.
После ухода из ресторана Набоков долго ругал секретаря-американца, который, кажется, все же сумеет завладеть архивом И. Стравинского и, конечно, здорово на этом наживется.
Про Стравинского, которого он давно знал, рассказывал массу забавных историй. Он обращал мое внимание, что спокойно безучастная поза Стравинского, сидящего за столом, опершись на свою палочку, не должна вводить в заблуждение. Он на самом деле внимательнейшим образом за всем наблюдает и норовит, когда отвлекается жена, потихоньку пропустить лишний стаканчик. После этого его активность может стремительно нарастать. Так, побывав в СССР и поучаствовав там во многих застольях, И. Стравинский, возвращаясь в США, остановился в Риме, где американский посол устроил ужин в его честь. Пока его жена была увлечена разговором, композитор сумел основательно «полакомиться» виски, после чего внезапно предложил тост за Генерального секретаря ЦК КПСС. Американскому послу ничего не оставалось, как поддержать этот тост, правда, с добавкой, что заодно тогда надо выпить и за президента США. Заметив смущение присутствовавших, И. Стравинский пробормотал извинение. «Я упустил из виду, что мы уже в Риме, — сказал он. — В Москве всякий раз пили за Генерального секретаря».
Н. Д. Набоков хотел поехать в Москву и особенно в Ленинград, посмотреть на дом своей семьи, съездить в родовое имение в Белоруссии, может быть, посетить Асканию Нова. Семьи практически он не имел, постоянного дома тоже. Иногда мне казалось, что он играет с мыслью о возвращении на родину. Ведь вернулся же Сережа Прокофьев, говорил он мне, показывая фотографию 20-х годов, где они были сфотографированы почему-то вместе лежа на одной постели. Да и Шостакович тоже и жил на родине, и музыку писал, да еще какую! Имейте в виду, художнику нужна родина. За ним должен быть его народ, иначе он ничего не сможет, даже имея огромный талант. Вот из моей музыки так ничего и не выходит. А если бы я писал ее в России — кто знает? К тому же в Америке людям со славянской фамилией сейчас все меньше дают ходу. Это как клеймо, нужно переделываться в англосакса или немца. А я не могу, мне уже поздно. Он хотел приехать в СССР на концерт своей музыки, просил Ростроповича помочь ему в этом деле.
Поездку Набокова было организовать непросто. Наши контрразведчики твердо говорили, что с таким «ярким» прошлым Набокову у нас делать нечего, в лучшем случае его можно впустить для привлечения к судебной ответственности за работу на американскую разведку и участие в антисоветских акциях. Потребовалась вся пробивная сила П. А. Абрасимова, чтобы Министерство культуры СССР, наконец, направило Набокову приглашение. Он был у нас в стране летом 1967 года, заходил ко мне в гости в нашу маленькую квартиру в блочном доме на Балаклавском проспекте. Назад в гостиницу «Пекин» я вез его на троллейбусе и метро. Такси вызвать не удалось, а служебной машины мне тогда по моему малому чину не давали.
Но Набоков отнесся ко всему этому достаточно спокойно. Он уже пригляделся к ритму и образу жизни наших людей. Прощаясь, сказал, что принял решение остаться за Западе. Здесь у нас он не приживется, друзей нет, а в его возрасте сам вперед локтями не протолкнешься. Нервировали его и «мелочи быта». В ленинградской «Астории» он просил подать ему холодной водки, а приносили водку, как будто стоявшую перед этим на батарее водяного отопления. Хотел отведать «петербургской окрошки», а ему официант отвечал, что как раз кончился квас. Не уехал в назначенный день из Ленинграда в Москву, так как сопровождавшая его переводчица опоздала с билетами на вокзал. В довершение всего у него исчезла из номера гостиницы только что подаренная моей женой старая «микояновская» книга «О вкусной и здоровой пище», после чего Набоков едко спросил у меня, насколько мне доверяет КГБ, если забирает на проверку даже полученные в подарок книги. Напрасно я пытался его убедить, что книгу могла присвоить и коридорная. «Я не смогу у вас жить из-за всей этой безалаберщины, — сказал Николай Дмитриевич. — Я думал, что у вас после революции порядок и дисциплина по крайней мере. Но если официальный сопровождающий из министерства вовремя не может принести на вокзал билет, то, господа, мне непонятно, зачем вы делали революцию и пересажали столько народа при Сталине. Я не идеализирую западное общество. Там очень многое спрятано за деньгами, показными свободами, ложными ценностями. Может быть, у вас все грубее, суровее, но и честнее, поскольку откровеннее. Но доживать мне все же будет легче на Западе, хотя моя музыка там так и не состоится».
Незадолго до своей смерти Н. Д. Набоков прислал мне книжку своих мемуаров на немецком языке.
До того вышли его более краткие воспоминания на французском, где он писал обо мне, мягко говоря, сухо. Немецкое издание звучало по-иному. «Поэтому я его вам и подарил», — пояснил Николай Дмитриевич.
Но в Москву Набоков приезжал не только по своим личным делам. Он передал нам устное послание В. Брандта, который к тому времени стал министром иностранных дел правительства «большой коалиции» ХДС/ХСС и СДПГ в ФРГ. Брандт сообщал о готовности в любое время и в любом месте вступить в переговоры о нормализации отношений ФРГ с европейскими соцстранами. Он выражал надежду, что взаимоприемлемые условия для такой нормализации могут быть найдены. Это был не первый сигнал в наш адрес с его стороны. Но в тот момент мы сумели договориться со всеми союзниками, кроме румын, о том, что нормализация отношений ФРГ с соцстранами должна быть поставлена в зависимость от выполнения западными немцами ряда условий, таких, как признание незыблемости послевоенных границ в Европе, признание суверенитета ГДР и отказ от «доктрины Хальштейна», отказ от претензий на Западный Берлин, признание недействительности Мюнхенского соглашения с момента его заключения и т. д. В Москве считали, что все эти моменты в политике ФРГ все больше начинают тяготить союзников Западной Германии и подвергаться острой критике со стороны самой западногерманской общественности, и что, следовательно, должен произойти пересмотр основных устоев курса Аденауэра. На ФРГ оказывался в этот момент сильный и последовательный политический и пропагандистский нажим. Обращения же Брандта рассматривались как попытки выскользнуть из «двойного Нельсона», в который попали западные немцы.
Переданное Набоковым послание я доложил, его направили в ЦК КПСС. Однако А. А. Громыко твердо высказался: не реагировать. Он считал, что ФРГ еще не дозрела до серьезного разговора, а в Бонне правит пока бал не Брандт, а канцлер ХДС/ХСС Кизингер. Так что идти навстречу Брандту в тот момент значило бы только навредить СДПГ и замедлить неизбежную смену фигур на политической сцене ФРГ.
В те годы Берлин был интереснейшим для работы местом. В одном городе рядом жили и действовали два противоположных мира. Переходишь границу на Фридрихштрассе и окунаешься в гущу проблем внешней и внутренней политики ФРГ, европейской и германской политики США, Англии, Франции. Возвращаешься назад — и тут тебе и клубок взаимоотношений стран Варшавского договора, и наши ближайшие и долговременные ходы вместе с ГДР в германских делах, и внутреннее положение в самой ГДР, и непрестанная борьба различных группировок в политбюро ЦК СЕПГ. Тогда в Берлине и через Берлин делалось много всяких дел — и праведных, и неправедных. Часть из них уже стала достоянием истории, другая еще будет рассказана современниками и документами тех лет.
С декабря 1962 года послом в Берлине стал бывший секретарь Смоленского обкома П. А. Абрасимов. Ему тогда было 50 лет, он был в расцвете сил и энергии, имел опыт дипломатической работы в Китае и Польше и, главное, был человеком, который быстро шел в гору в Москве. Вопросы решал быстро и напористо, что сразу привлекло к Абрасимову интерес не только руководящей верхушки ГДР, но и западноберлинской «знати». Встречи с послами трех держав в ФРГ, которые были одновременно главами военных администраций в Западном Берлине, вскоре перестали быть скучной рутиной. Через шведского консула Баклюнда был налажен с Брандтом контакт, который принял довольно интенсивный и доверительный характер. Затем речь пошла о встрече Брандта с Хрущевым, которая, хоть и была сорвана оппозицией ХДС, тем не менее расставила стрелки для последующего развития событий.
Абрасимов много занимался лично западноберлинскими делами, включая и мою культурную, молодежную, экономическую конкретику. Активность в работе он всячески поощрял, хотя был очень строг и требователен, а иногда и непредсказуем в своих решениях и поступках. Лишь со временем я начал понимать, что, имея за плечами огромный опыт партийно-аппаратной работы, он «вычисляет» зачастую такие возможные коварные замыслы и ходы у других, до каких мне сразу было бы и не додуматься. Но именно от этих ходов Абрасимов и подстраховывал себя своими подчас необъяснимыми заявлениями или поступками.
Вспоминая те дни, я часто думаю, как хорошо и интересно живется младшим дипломатическим работникам, хотя все мысли и устремления их направлены на то, чтобы поскорее взобраться вверх по служебной лестнице. Становясь посланниками и послами, люди навсегда теряют ни с чем не сравнимые преимущества атташе.
У меня было время и возможности довести до отличного состояния немецкий язык. В посольстве была группа преподавателей-немцев, хорошо знавших, чему нас плохо научили в институте. Моим преподавателем был бывший летчик штурмовой авиации, филолог Альтенполь, который не только был прекрасным преподавателем языка, но и учителем немецкой культуры, обычаев, привычек. Одновременно я активно учил английский — сначала у немецкого преподавателя Хэберера, а затем у канадца — студента Гумбольдтского университета Питера Дохерти. Он заставил меня заговорить за год, применив оригинальный прием: задавал мне переводить на английский язык русские народные сказки. Теория его была при этом проста — обиходный словарный запас на все случаи жизни содержат именно сказки, будешь в состоянии рассказывать их, значит, хватит словарного запаса на любую жизненную ситуацию. Он оказался прав, хотя, никогда не работая в англоговорящих странах, я так и не смог довести свой английский до нужной кондиции.
Важным было то, что я научился чувствовать себя среди немцев свободно. Я сиживал в пивных, слушая и понимая разговоры посетителей, ездил в автобусах и электричках, ходил в кино и театры, имел много разных знакомых, не испытывал каких-либо трудностей в магазинах и на улице. Я представлял себе, что думает в каждый данный период «среднестатистический» немец по тому или иному поводу, о чем спорят между собой студенты, о чем поговорить с предпринимателем или с евангелическим священником. В конце пребывания в Берлине я чувствовал себя в этом городе как рыба в воде, причем, наверное, знал Западный Берлин и все его закоулки даже лучше, чем столицу ГДР.
В первые месяцы после закрытия границы в Западном Берлине с нами не очень-то хотели разговаривать. Во всяком случае русский акцент нигде не вызывал там умиления, а прежние знакомые поспешили «раззнакомиться» с нами отчасти потому, что боялись доносов и сплетен соседей и сослуживцев. В то время мы активно ходили на всякого рода лекции и семинары, объявления о которых давались в газетах, на предвыборные собрания и митинги. Советую молодым дипломатам не пренебрегать подобными мероприятиями. Они зачастую несут в себе больше информации, причем истинной информации, чем салонные разговоры с самым высокопоставленными и уважаемыми собеседниками. Тут люди говорят между собой, что называется, начистоту.
Так я вместе с одним своим коллегой однажды «поучаствовал» в заседании президиума кураториума «Неделимая Германия», организации резко антисоветской и, по тогдашним понятиям, реваншистской. Пришли мы на открытое собрание кураториума, но народу собралось совсем мало, поэтому собрание решили в этом зале не проводить, а устроить расширенное заседание президиума в помещении «бундесхауза», то есть главного представительства правительства ФРГ в Западном Берлине, с участием наиболее активных граждан, пришедших в этот вечер. Мы, разумеется, проследовали вместе с «наиболее активными» в охраняемое полицией ведомство, так как отступать было некуда. Выступал на президиуме один из лидеров швейцарских социалистов, Брингольф, затем обзор положения делал председатель кураториума Шютц.
Я никогда не слышал за один раз столько интересного. Тут были и оценки перспектив развития берлинского кризиса, и планы действий в германском вопросе на ближайший период, и сравнительный анализ позиций трех держав, и механизмы передачи в Восточный Берлин подлинных бланков швейцарских паспортов для организации перехода на Запад граждан ГДР, и многое другое. Правда, намучились мы изрядно, так как очень хотелось курить, а западных сигарет у нас не было. Марок ФРГ нам тогда почти не давали. Советскую же сигарету, только закури, сразу же унюхают соседи.
Не менее интересным было наше участие в ежегодном собрании западноберлинского объединения юристов. Тогда в печати активно обсуждалась идея проведения в Западном Берлине референдума с тем, чтобы объявить о присоединении его в «соответствии с волей народа» к ФРГ. В Москве не очень знали, что в этом случае делать, на какие клавиши нажать, чтобы удержать от этого шага три державы. На наше счастье, будущий правящий бургомистр Западного Берлина Альбертц значительную часть своего доклада посвятил именно этой проблеме. Последующая дискуссия вращалась тоже вокруг нее. На следующий день мы имели прекрасную аргументацию против референдума, которую вряд ли когда-либо смогли бы подготовить наши юристы из договорно-правового отдела МИД СССР.
Таких примеров было много. Однажды я даже присутствовал на лекции какого-то чина из федерального ведомства по охране конституции, который учил собравшихся, как бороться с коммунистическим проникновением и деятельностью разведслужб. С этой лекции я ушел разочарованным. Она мне напомнила самые «дубовые» наши инструктажи на ту же тему.
Тем самым я, разумеется, не хочу сказать, что все предупреждения об уловках и происках спецслужб — это чушь, что лишь советские посольства были «напичканы» разведчиками и контрразведчиками, а «на той стороне» все было чинно и благородно и что теперь, во времена примата общечеловеческих ценностей, вообще вся эта сторона жизни исчезнет, растворившись во всеобщей любви и доверии. Тот, кто работает на дипслужбе, всегда неизбежно в той или иной степени соприкасается с работой спецслужб своих и чужих. Так было и будет, пока существует государство. Иное просто невозможно, как невозможно плавать, не входя в воду.
С тех лет у меня сохранились несколько хороших друзей — офицеров КГБ, работавших под «крышей» посольства. Они вели в посольстве свои дипломатические участки, нередко мы работали вместе над одними и теми же вопросами. О своей «другой» деятельности они ничего конкретного не рассказывали, соблюдая правила конспирации. Однако о работе в разведке вообще, о специфике их службы я слышал от них много. По мере повышения по службе я получал и все более широкий доступ к нашим разведматериалам, разумеется, в той части, в которой это касалось положения в тех странах, которыми довелось заниматься. Должен сказать, эти службы ели свой хлеб не зря, хотя, конечно, были в них разные люди, были и трусы, и халтурщики, любители подчеркнуть, что именно разведчики и составляют белую кость всей дипломатической службы.
Должен откровенно сказать, что никто из моих хороших друзей по разведке никогда не агитировал меня переходить на работу в их ведомство. Наоборот, все не советовали делать этого, подчеркивая, что романтика деятельности разведчика понятие весьма относительное. Я, собственно, и получил приглашение перейти в разведку всего-то один раз, когда заканчивал свою командировку в Берлине в 1965 году. Я ответил тогда, что из-за повышенного кровяного давления не пройду медицинскую комиссию и предпочитаю остаться в МИД.
Сказалось и то, что, уезжая из Берлина, М. Г. Первухин специально разговаривал со мной на эту тему. Он не советовал мне менять профиль работы, видимо, предвидя, что соответствующие предложения могут быть рано или поздно сделаны.
Что касается соприкосновений с разведчиками другой стороны, я с первых шагов своей службы мог убедиться: это не рассказы про «ведьм» и «привидения». В Западном Берлине, особенно после закрытия границы, за всеми активно работавшими нашими сотрудниками велось наблюдение. Его не очень и скрывали. Филеров у западноберлинских властей в тот острый момент не хватало, и они, видимо, призывали на службу отставных работников еще прежнего режима. Мы, молодежь, в то время, бывало, мальчишество-вали, начиная бегать по крутым лестницам на переходах в метро и на городской электричке, стараясь «загонять» страдавшего одышкой пожилого «хвоста». Делать это, однако, было не положено, поскольку на подобного рода мелкие пакости «наружка» могла ответить пакостями посерьезнее. Да и скрывать-то мне от моих тогдашних наблюдателей было особенно нечего, исключая те случаи, когда мы ходили на всякого рода собрания, где нас явно не ждали в гости.
Много раз мои западноберлинские знакомые рассказывали мне, что связи с нами вызывали у них появление в доме представителей ведомства по охране конституции с просьбой рассказать, о чем идет разговор, с предложением посотрудничать. Разумеется, кто-то отвергал такие предложения и даже по дружбе рассказывал о них, а гораздо больше людей отвечали согласием. Они хотели быть лояльными гражданами своего государства.
Кроме того, надо всегда иметь в виду, что в качестве контакта вам «подставят» человека, который является либо поставщиком направленной информации, либо имеет и более далеко идущие цели. Одного-двух таких людей дипломату полезно держать около себя, не выказывая своего истинного к ним отношения. Их начальство тогда перестанет усердствовать, терпеливо ожидая результатов от их работы. Впрочем, должно действовать золотое правило: не подпускай к себе того, кто сам очень уж «клеится», выбирай своих знакомых сам.
Однажды, будучи уже послом в Бонне, я был у руководителя фонда Аденауэра Б. Фогеля. Речь шла о развитии связей между этим фондом и нашими научными учреждениями по примеру аналогичных контактов с фондом Ф. Эберта. Слово за слово разговор зашел о быстро нарождающейся в СССР многопартийности. Я спросил у Фогеля, не появились ли и у нас христианские демократы и не начал ли этот фонд ХДС работать с ними. «О, — заулыбался Фогель, — конечно, появились и многие обращались к нам. Но вы же знаете, господин посол, те, кто обращается, обычно интереса не представляют, нам предпочтительнее сотрудничать с теми, кого найдем сами».
Первая половина 60-х годов была временем активного брожения студенчества. Особенно выделялся западноберлинский «Свободный университет», где развернул свою деятельность довольно радикальный студенческий союз СДС. Среди его членов и сочувствующих было много молодежи, всерьез занимавшейся марксистской теорией, думающей о путях преобразования западного общества, которое, как они говорили, все больше становится бездушным обществом потребителей, без идеалов и целей в жизни. Советский Союз вызывал у них симпатию, но ни в коей мере идеалом не служил. Они считали, что Хрущев с его теорией мирного сосуществования, по сути дела, отказался от революционной идеи создания нового справедливого мира, перестал быть настоящим союзником революционеров в других странах и, сделав ставку на победу в экономическом соревновании с капитализмом, скорее всего, приведет СССР к поражению. Отсюда делался вывод о необходимости срочных мер по «революционизации» западного общества изнутри, своими силами.
Разрабатывалась теория, в соответствии с которой надо было создать многочисленные кадры молодой революционной интеллигенции, которая, составив свою программу действий, пойдет пробуждать от спячки сытый и продажный рабочий класс Западной Европы.
В этих целях стали возникать всякого рода общежития-коммуны, где пропагандисты этих идей объединенными усилиями пытались создать как бы ячейки новых революционных структур в Европе.
Мне довелось быть знакомым со многими из этих ребят. Однажды к нам в посольство заходил и лидер этого движения Руди Дучке, правда, интереса к продолжению контактов он не проявил. Это были честные, увлеченные своей идеей юноши и девушки. Последующая судьба их известна. Часть из них по окончании университетов быстро «остепенилась» и, используя свои основательные знания марксистской теории и положения в странах Варшавского договора, попадала на работу в различные службы и центры, профессионально занимавшиеся работой против социалистических режимов. Другая же — меньшая часть — заложила основу последующего террористического движения «Красных бригад».
Но террором занялось уже второе поколение этого движения. Те же студенты, с которыми мне доводилось встречаться и доказывать им, что никто не может искусственным путем создать революционную ситуацию в Западной Европе, ограничивались составлением листовок и наставлений по воздействию на рабочий класс, боготворили Кастро и Че Гевару, а по вечерам, собираясь на диспуты, до смерти пугали домохозяек пением «Интернационала».
Правда, среди них были отчаянные головы, которым хотелось действовать. Они с издевкой спрашивали, сколько мы еще собираемся протестовать против заседаний бундестага в Западном Берлине и уговаривать Бонн. Не проще ли дать им пару минометов, чтобы они откуда-нибудь из Западного Берлина обстреляли «Конгресс-халле», где заседает бундестаг. Он разбежится в полном своем составе, а бумажными протестами правительство ФРГ не проймешь.
Разумеется, на этой базе у нас разговора не получалось. Они делали вывод о том, что СССР ведет оппортунистическую политику. Так эти ребята и ушли своим путем. Судьба многих из них была трагичной.
В широкий круг моих знакомых в Западном Берлине входили представители евангелической церкви. Свела меня с ними сначала нужда, то есть потребность в контактах в условиях, когда на контакты с нами идти не хотели. Церковники были меньше подвержены страху показаться кому-то в сенате или в ведомстве по охране конституции недостаточно лояльными. У них были собственные взгляды на вещи, свое начальство и, если кто-либо из «светских» властей становился слишком назойлив в своих попытках помешать связям с коммунистами, использовался «безотбойный» аргумент: священник должен нести слово Божье всем, поэтому, мол, и с советскими дипломатами будем водиться по своему разумению и усмотрению. Вот и весь сказ.
Но вскоре я почувствовал неподдельный интерес к этим людям, их взгляду на мир, политике, моральному долгу человека перед собой самим и перед себе подобными. Это были очень разные по своему происхождению и жизненному опыту люди. Одни из них были в прошлом офицерами вермахта, другие происходили из лучших дворянских семей Германии, третьи участвовали в движении Сопротивления и заговоре против Гитлера 1944 года, четвертые просто пришли в церковь, потому что не видели себе другого места в той жизни, которая их окружала.
Люди это были думающие и образованные, стоявшие в своем понимании религии и Бога намного выше своей паствы и нередко страдавшие от того, что им приходится приспосабливаться в основном к примитивным, с глубокой теологической точки зрения запросам большинства верующих. В самом деле, понятие Бога по самой своей сути не может быть сведено к какому-то конкретному образу и вообще ограничено той или иной категорией понятий человеческой логики, ибо Бог прежде всего вездесущ и бесконечен. И вера вовсе не состоит в соблюдении системы церковных обрядов и правил, так как за этим соблюдением очень часто никакой истинной веры нет. Но от священника, объясняли мне мои церковные друзья, как правило, ждут именно конкретного «понятийного» объяснения сути Бога, как чего-то человекоподобного, любящего или карающего в соответствии с законами человеческой логики и нормами добра и зла. От него ждут и требуют в первую очередь исполнения церковных обрядов, придавая этому некое сущностное значение взамен проникновения в глубину самих себя и познания истины. Священник должен подстраиваться под своего «клиента», иначе ему невозможно работать, иметь живой контакт с людьми, а значит, и выполнять свою миссию. Эта внутренняя раздвоенность одних заставляла мучиться, других делала прагматиками и циниками. Знавал я и тех, и других.
Начало наших контактов с церковниками Западного Берлина произошло по их инициативе. В Германии тогда, да и сейчас, действовала «Акцион Зюнецайхен», го есть акция «Знак искупления». Смысл этого движения состоял в том, чтобы продвигать вперед идею примирения между немцами и народами, пострадавшими от гитлеровской агрессии. Для этого собирали пожертвования и создавали группы молодых добровольцев, которые должны были ехать в пострадавшие страны и своим трудом создавать там «знаки» признания немцами своей вины и готовности искупить ее. Это могли быть церкви, дома для престарелых, молодежные клубы, любые другие объекты, служащие социально-бытовым целям. Готовы были эти добровольцы и просто работать в трудовых лагерях, сельских коммунах и т. д.
Движение это в Западном Берлине возглавлял фон Хаммерштайн, сын известного немецкого фельдмаршала, сотрудничавшего в 20-е годы с Тухачевским. «Акцион Зюнецайхен» активно работала в Израиле, а также в некоторых западноевропейских странах. В Советский Союз она «прорваться» никак не могла. Даже трудно объяснить почему. Но не пускали, подозревая какой-то подвох. Зачем это нам отдавать дело примирения с немцами в руки церкви? Нужны нам эти их два-три клуба или больницы. Они у нас 27 миллионов убили, а хотят мелочами откупиться. Нет, пусть лучше чувствуют себя виноватыми. Был, разумеется, и довод о том, что все это затеи разведслужб противника. Американский «Корпус мира» мы с его вредоносной сущностью разоблачили, так они теперь через немецкую церковь к нам пытаются влезть. В пользу этого довода говорило и то обстоятельство, что «Акцион Зюнецайхен» была в хороших отношениях с американскими квакерами.
Однако эту стену предубеждений удалось постепенно расшатать и продырявить, хоть и не до конца. По приглашению фон Хаммерштайна, ведавшего работой евангелической церкви среди молодежи, Западный Берлин посетило несколько наших делегаций и туристических групп. Постепенно ледок начал ломаться. ЦК ВЛКСМ почувствовал вкус к этим контактам и начал приглашать в интернациональные молодежные трудовые лагеря представителей «Акцион Зюнецайхен».
Через эту организацию мы вышли на ведомство евангелической церкви, занимавшееся работой в промышленности и профсоюзах. Руководил им в то время священник Брикерт — человек оборотистый и весьма политический. Он повел дело еще более энергично: вопреки всем запретам сената и руководства западноберлинских профсоюзов начались под церковный крышей профсоюзные контакты, стали устанавливаться связи между производственными советами предприятий. Смелость Брикерта объяснялась просто: главой его ведомства был священник Пельхау, работавший во время войны духовником берлинской тюрьмы Моабит. Он провожал на казнь участников заговора 1944 года и, кажется, служил связником между заключенными тюрьмы и внешним миром. Во всяком случае это был человек известный и уважаемый. Даже если в его ведомстве Брикерт и творил кое-что недозволенное, то с Пельхау предпочитали не спорить и не ссориться.
Можно задать себе вопрос: а чем объяснялась такая позиция западноберлинских церковных деятелей? Только ли дело было в том, чтобы нести слово Божье и советским гражданам?
Разумеется, нет. Выступая первопроходцем в налаживании связей с Советским Союзом, церковные организации привлекали к себе внимание всех, кто искал такие возможности. А их было немало, так как среди немцев нарастало стремление прокладывать пути нормализации отношений с народами СССР. Церковь открывала каналы для этого и как бы брала под свою защиту участников подобных контактов, с которыми при иных обстоятельствах могли обойтись достаточно бесцеремонно и печать, и официальные власти.
Но была и еще одна, более крупная цель. Церковь всегда занимается политикой, хотя не любит в этом признаваться. Была политика и здесь. В тот момент Ульбрихт прилагал активнейшие усилия для того, чтобы расколоть единую евангелическую церковь Германии. Ему хотелось иметь в ГДР свою отдельную евангелическую церковь. Он считал это важным шагом в деле утверждения суверенитета ГДР и получения его международного признания. Нажим был силен, и евангелические епископы ГДР начали ему поддаваться. Руководитель евангелической церкви Германий презес Шарф стремился любой ценой сохранить единство церкви. Видимо, он полагал, что в этом деле может быть полезен и советский рычаг.
В один из осенних дней 1964 года мы с другим работником посольства В. Д. Козобродовым получили через американского квакера Пола Кейтса приглашение на ужин к одному из высокопоставленных представителей евангелической церкви. Имя его называть, пожалуй, не стоит, так как я не знаю, где он сейчас и что с ним.
Разговор был недолгий. Нам было сказано, что попытки Ульбрихта расколоть евангелическую церковь Германии желательно остановить. Если это будет сделано, то евангелическая церковь, имеющая большое влияние как в ХДС, так и в СДПГ, была бы готова позаботиться о том, чтобы в политике ФРГ в отношении ГДР произошли «благоприятные перемены». На наше замечание, что «благоприятные перемены» — понятие весьма неопределенное, наш собеседник сказал, что речь может пойти о признании собственной государственности ГДР, правда, в какой форме это произойдет и в какие сроки, он пока сказать не берется.
В такой ситуации лучше надавить на собеседника, поскольку он явно чего-то не договаривает. Но наши попытки получить ответ по поводу возможности, например, отказа от доктрины Хальштейна, в соответствии с которой ФРГ угрожала разрывом дипломатических отношений любому государству, которое рискнуло бы признать ГДР, привели к неожиданному результату. Насчет дипломатических отношений с ГДР наш собеседник ничего обещать не захотел, но заметил, что может «расширить» свое предложение: в соответствии с возможными пожеланиями советской стороны нам может быть передана технологическая документация или даже конкретный образец секретной военной техники НАТО.
На вопрос о том, как это мыслится конкретно, последовал спокойный ответ, что возможностей достаточно. Если речь идет об образце вооружения, то на границе ФРГ и ГДР всегда можно подобрать подходящее для этого место.
Лично я отнесся к этому обращению серьезно. Это был 1964 год, идея признания ГДР еще только начинала «проклевываться» в политической жизни ФРГ, многие в Москве считали тогда, что признаки подвижек в этом направлении не стоит переоценивать — мало ли что там болтают в своем тесном окружении Брандт, Бар и некоторые свободные демократы. Но тут о перспективе признания ГДР заговорила церковь. Из всех организаций этого мира у нее самая древняя и опытная дипломатия, она задолго до политиков начинает чувствовать, куда подует ветер. Во всяком случае нам предлагалась серьезная политическая сделка, свидетельствующая о том, что церковники уже исходят из неизбежности признания ГДР и стремятся в этих условиях заранее оградить свои интересы. Ради этого им не жалко даже и перегнать к нам какой-нибудь современный американский самолет или передать документацию о механизмах подводных пусков баллистических ракет, которые у нас, кажется, тогда еще не очень-то получались. Только вот как к этому отнесется Ульбрихт…
Информация была передана ему, и на следующий день он призвал к себе П. А. Абрасимова. Тот, предчувствуя, о чем пойдет речь, взял с собой меня в качестве переводчика. Вдруг Ульбрихт заинтересуется подробностями, и тогда непосредственный источник информации будет под рукой.
Однако, войдя в кабинет Ульбрихта, я сразу почувствовал, что дело неладно. Ульбрихт крутил в руках нашу бумагу, а затылок его был иссиня-красный — верный признак, что он кипит от злости.
Объяснения с Абрасимовым были недолгими. Ульбрихт сказал, что, вступая в подобные разговоры с западноберлинскими церковниками, советские работники плодят у них иллюзии и порождают сомнения в серьезности намерений ГДР иметь свою собственную государственную церковь. Он не намерен отступать от своих намерений и не клюнет на туманные обещания поспособствовать признанию ГДР. Если заговорили о признании ГДР сами, то, значит, деваться им некуда, значит, неизбежно признают. А что касается американской военной техники, то разве мало поставляет соответствующей информации нам Мильке? Что нам еще нужно? Угнать американский танк, самолет, утащить ракету? Да это можно сделать лучше и надежнее, чем через каких-то церковников. Затем Ульбрихт начал требовать от Абрасимова назвать имена тех сотрудников, которые ведут столь вредные разговоры. Но наш посол ему так и не ответил ничего вразумительного.
Постепенно Ульбрихт успокоился и уже более миролюбиво сказал: «Ну ладно, передайте им в Западный Берлин, чтобы по этому вопросу они разговаривали не с вами, а с нами. Мы их выслушаем и ответим так, как надо».
Этот ответ и «рекомендацию» я и передал Полу Кейтсу. Через пару дней он зашел в посольство и сказал, что разговор с представителями ГДР оказался бесплодным. Мне оставалось только развести руками. Учитывая реакцию Ульбрихта, мне кажется, посол об обращении представителя евангелической церкви в Москву и сообщать не стал. Во всяком случае в МИД СССР о нем никто не узнал.
В одно из августовских воскресений 1962 года мы с моим другом Г. А. Санниковым с утра уехали в Западный Берлин. Не помню, у кого мы там были, то ли у студентов-либералов, то ли у «Друзей природы», то ли у функционеров социал-демократической молодежной организации «Соколы». Возвращались к вечеру. Переехали по мосту Ландвер-канал, в который в свое время рейхсверовцы бросили тело расстрелянной Розы Люксембург. Надо было поворачивать налево. До КПП «Чекпойнт Чарли» оставалось несколько сот метров. Впереди просматривались кучки людей и доносился какой-то невнятный шум. Что бы это могло означать? Годовщина 13 августа неделю как прошла. Для демонстраций у границы вроде бы причин не было.
Санников, однако, решил не искушать судьбу и осмотреться. Мы повернули поэтому не налево, а направо, чтобы подойти к КПП с другого направления. Улица перед КПП была запружена толпой, нас заметили и как бы услужливо стали расступаться перед машиной. Некоторые даже, казалось, приветливо улыбались. Деваться было все равно некуда, поэтому, заблокировав изнутри двери, мы двинулись вперед. Толпа тут же сомкнулась, зад машины был поднят в воздух, и она потеряла способность двигаться. Сначала на нас обрушился град ударов. Били чем попало — ногами, зонтиками, палками. Пытались открыть двери, разбить ветровое стекло, чтобы выволочь нас из машины. Через приоткрытый ветрячок в водителя летели смачные плевки. Затем машину стали переворачивать. Она угрожающе кренилась то на один, то на другой бок, но не перевернулась — толпа была слишком плотной, и та сторона, на которую валили машину, естественно, сопротивлялась, опасаясь быть придавленной.
Нас окружали искаженные злобой лица, орущие оскорбления и проклятия зубатые рты, какие-то обезумевшие старухи лезли на капот машины. Не могу сказать, что я испугался. Вернее, я просто не успел еще оценить ситуацию и понять, чем все это через пару минут может для нас кончиться. Бесило, однако, чувство полной собственной беспомощности, и вскипала какая-то звериная ярость и ненависть к этим беснующимся людям, ставшим не похожими на людей. На наше счастье, в этот момент в толпе появились двое полицейских. Они на кого-то прикрикнули, кого-то, кажется, треснули дубинками. Впереди открылся проход, и мы выскочили прямо к американскому посту на «Чекпойнт Чарли». Я вылез из машины и пошел к безразлично жующему резинку офицеру. Показал ему свой паспорт, сказал, что заявляю протест против нападения на дипломатическую машину, и спросил, какого черта они здесь стояли и не принимали никаких мер.
— А я ничего не видел, — ухмыльнулся американец.
— Когда с вашей машиной произойдет что-либо подобное в Восточном Берлине, — сказал ему я, — мы тоже ничего не увидим.
Вернувшись в посольство, мы отправились докладывать о случившемся послу. Пошла телеграмма в Москву. Потом была нота протеста МИД СССР. Оказалось, что мы попали в толпу, которая собралась по поводу гибели в непосредственной близости от «Чекпойнт Чарли» перебежчика Петера Фехтера. Мы с Санниковым еще легко отделались. Пару часов позднее эта толпа уже забрасывала камнями «джипы» американской полиции и крушила, что попадалось под руку в центре города.
Разумеется, попав в такое чрезвычайное происшествие, мы с Санниковым стали на некоторое время «героями дня». Никто, правда, не знал, попадет нам или нас похвалят. Одни говорили, что нечего целыми днями болтаться в Западном Берлине, а если уж болтаешься, то хоть радио надо слушать. Другие говорили, что не уберегли мы от порчи казенную машину, которую теперь надо ремонтировать из-за нашего легкомыслия. Третьи спрашивали об ощущениях, когда нас «качали» немцы. На такой вопрос я однажды ответил, что злился от сознания полной собственной беспомощности, хоть бы оружие какое-нибудь было.
Внимательно поглядев на меня, один из собеседников, старый работник КГБ, сказал мне: «Запомни, что в толпу никогда не надо ходить с оружием. Оно тебе может пригодиться там только в одном случае — если ты решишь застрелиться».
Моя берлинская командировка подходила к концу. Я дослужился до должности 2-го секретаря, работа спорилась, заведующий 3-м Европейским отделом МИД СССР И. И. Ильичев твердо сказал, что берет меня в отдел. Кажется, кончились мои мытарства с квартирными делами и московской пропиской. Благодаря помощи П. А. Абрасимова я получил разрешение вступить в жилищно-строительный кооператив и имел все основания надеяться, что к моему возвращению будет куда поселиться с женой и двумя еще совсем маленькими дочерьми. Это было большое дело, так как обычно люди, подобные мне, вращались как бы в порочном кругу: им говорили, что для поступления в жилищно-строительный кооператив или для постановки в очередь на квартиру надо иметь московскую прописку, получить же ее можно было только работая в аппарате МИД СССР. Те, кто работал за границей, работниками аппарата не считались. Тем самым людей заранее обрекали на то, чтобы по возвращении они мыкались пару лет по углам или просили приюта у родственников.
Все признавали неразумность этой ситуации, но никто ее менять не хотел. Решались подобные вопросы лишь «в порядке исключения». За свои деньги мне было позволено купить кооперативную жилплощадь. Мы с женой были счастливы и полны оптимизма.
И тут в один из обычных рабочих дней меня остановил в коридоре один из работников нашей контрразведки и сказал, что имеет для меня неприятную новость. Арестован один из моих прежних знакомых, редактор газеты ССНМ «Юнге Вельт» Петер Папист.
— Как так арестован? — спросил я. — Мы же всегда думали, что он связан с МГБ ГДР, да и «правовернее» его вообще трудно было сыскать. К тому же мы года два как не встречаемся. На чем его взяли?
— Да вот думали, думали, да оказалось, что не в ту сторону думали, — ответил мне Александр Дмитриевич. — Ошибка тут исключена — взяли его с поличным в момент составления шифрованного разведсообщения. Деваться ему некуда, он признался и на первых же допросах в числе своих связей назвал тебя. Но ты не волнуйся. Это еще ничего не значит. Многое будет зависеть от того, что это за человек. К сожалению, многие агенты, когда попадаются, стараются замазать как можно больше людей, пытаются как бы сами себе доказать, сколь успешной была их деятельность, что рисковали они не зря. Тогда может быть сложная ситуация, так как надо будет во всем тщательно разбираться. А бывают люди как люди, не врут и не рисуются. О твоих разговорах с Папистом мы все знали — и посол, и МИД СССР, да и другие службы. Так что пока что Папист, назвав твою фамилию, ничего нового никому не сообщил.
По прошествии некоторого времени Александр Дмитриевич сказал мне, что все в порядке. Папист показал, что имел задание завербовать меня, но задания не выполнил и на вербовку не решился, а связи со мной прекратил. «Тебя, наверное, будут еще вызывать, посол будет воспитывать. Но ты имей в виду, — повторил он, — что претензий к тебе нет и держись соответственно». Это был один из лучших офицеров безопасности, которых мне довелось знать за тридцать с лишним лет службы.
Как он и предсказал, вскоре меня вызвал П. А. Абрасимов. Он долго меня корил за неосмотрительность, доверчивость, потерю бдительности. Как можно было встречаться пару лет с человеком и не разглядеть его сути? Я и сам себе, разумеется, этот вопрос не раз задавал и чувствовал себя по-дурацки. В заключение посол предложил мне написать объяснительную записку и подумать о выводах.
Записку я написал, закончив ее просьбой, ввиду сложившихся обстоятельств, откомандировать меня в Москву.
Прочитав мою записку до конца, П. А. Абрасимов с удивлением посмотрел на меня и спросил, не сошел ли я с ума. «Вы представляете себе, что с вами будет, если я вас откомандирую с такой мотивировкой? Вы же никогда больше никому ничего не докажете и разбираться с вами никто не станет». С этими словами посол положил мою записку в свой сейф, а мне бросил: «Идите и работайте».
История с Папистом мне и до сих пор представляется загадочной. Познакомились мы на одной из обычных встреч, которые часто устраивались для молодых сотрудников посольства с коллективами немецких предприятий и учреждений. Был он редактором многотиражной газеты берлинского строительного объединения «Индустрибау», активным функционером СЕПГ. Возил нас на экскурсии по объектам, которые строило его объединение, в том числе и на новостройку аэродрома Шенефельд. Заметно было, правда, что рабочие его недолюбливали. Но такое нередко бывает с освобожденными партработниками.
Папист говорил, что к нему настороженно относятся потому, что он сын видного нациста из берлинского района Кепеник. Отец в конце войны погиб, он же с молодых лет вступил в ССНМ и затем в партию, но люди ему не верят, считают перевертышем. Собеседник он, однако, был интересный. Остро и верно подмечал перемены в политических настроениях берлинцев, умел серьезно анализировать реакцию людей на те или иные повороты политики СЕПГ, давал меткие характеристики тогдашним руководителям берлинского окружкома. В общем, порой создавалось впечатление, что он излагает ранее написанный и тщательно продуманный материал. Для журналиста это было не так уж неестественно. Правда, Папист давал понять, что его обязанности не исчерпываются журналистикой, что он информирует по партийной линии кого следует, приглашается на инструктажи функционеров. В разговорах он всегда выступал с подчеркнуто ортодоксальных партийных позиций, все, даже сомнительные, меры властей, вроде похода членов ССНМ против владельцев телевизионных антенн, повернутых на Запад, горячо одобрял.
Информация, поступавшая от Паписта, вызывала интерес. Она была всегда острой и актуальной. Именно по этой причине и учитывая ее «складность», я несколько раз высказывал послу Первухину предположение, что, пожалуй, Папист пописывает не только в свою газету и в окружком СЕПГ, но и в МГБ ГДР. «Ну, это можно попробовать перепроверить, — говорил он, — а ты, когда его слушаешь, почаще хвали Ульбрихта, как бы он тебе ни критиковал его решения».
С начала 1961 года в разговорах Паписта стала появляться все более настойчивая нотка: в ГДР положение быстро ухудшается, нарастает внутренняя нестабильность, единственный выход — закрыть границу с Западным Берлином. Папист рассказывал о совещаниях, которые проводил с активом берлинской организации СЕПГ тогдашний секретарь окружкома по пропаганде Зельбман. По его словам, секретари низовых организаций вновь и вновь поднимали вопрос о принятии более решительных мер по пресечению ухода населения на Запад.
Мы слали об этом сообщения в Москву. Однако из МИД СССР шли одни и те же ориентировки — это экстремистские настроения части функционеров, подобная мера дискредитировала бы всю политику СССР в германском вопросе, а Хрущев даже высказался в те месяцы в беседе с кем-то из западных деятелей в том плане, что у нас и в мыслях нет построить стену поперек Берлина. Длинные записи бесед Хрущева с руководящими деятелями Запада мы регулярно носили Ульбрихту, я ему их переводил, а он прилежно записывал, а потом использовал в своих речах.
Сказал он в одной из них, что нет у него намерения строить и стену в Берлине. Впоследствии это многократно истолковывалось в том плане, что коварный Ульбрихт все же проговорился, да вот только тогда внимания на это не обратили. На самом же деле он лишь очередной раз использовал в своей речи хрущевскую аргументацию, демонстрируя тем самым «полное единство» позиций по германскому вопросу между ГДР и СССР. О закрытии границы он впервые заговорил в тот памятный день на даче, о котором я писал выше.
Соответственно и я всякий раз доказывал Паписту, что закрывать границу нельзя. Он все более яростно спорил, заканчивая всякий раз беседу словами: «Der Rolladen muss runter! (то есть жалюзи должны быть опущены). Скажи об этом своему шефу».
Летом, еще до августовских событий, Папист ушел в отпуск и уехал из Берлина. Мы с ним встретились через пару недель после закрытия границы. Он говорил, что, услышав по радио о решении правительства ГДР, срочно вернулся в Берлин, участвовал в уличном патрулировании с рабочей дружиной своего предприятия. При этом он сказал, что я-то, наверное, знал о предстоящих событиях и мог бы ему хотя бы намекнуть, что предстоит что-то важное. Он бы тогда в отпуск не пошел и 13 августа был бы на месте, а так, мол, пару дней все же потерял.
Я ответил ему, что о планах на 13 августа знали вообще считанные люди, так что ничего я ему сказать, разумеется, не мог. Он отнесся к этому как бы с пониманием. Потом мы встречались все реже. Я все больше занимался Западным Берлином, а он разводился со своей женой, начал попивать, а потом и вовсе куда-то исчез.
Как бы там ни было, получается, что какая-то из западных разведок в течение полугода через помощника посла СССР в ГДР буквально с пеной у рта уговаривала нас закрыть границу в Берлине. Да еще как уговаривала, систематически поставляя данные об усиливающемся внутреннем развале республики и о нарастающем давлении на руководство СЕПГ партийных низов.
Говорят, все это был особо изощренный прием, чтобы вовремя узнать, готовим ли мы такую акцию. Может быть. Но тогда у Паписта должен был быть в начальниках большой авантюрист или круглый дурак. Он ничего не узнал. А эффект был такой. Выйдя от Ульбрихта после беседы с ним в Народной палате, когда разговор сразу пошел уже о колючей проволоке. Первухин заметил: «Смотри-ка, а твой Папист оказался прав».
Вот и задаю я себе до сих пор вопрос: а не был ли кто-то на Западе так заинтересован в сохранении двух Германий, что и стена казалась подходящим методом? Ведь отвечать-то за нее должны были в Москве.
В сентябре 1965 года я окончательно покидал Берлин. Перед отъездом я зашел попрощаться к П. А. Абрасимову. В конце разговора он открыл свой сейф, вынул оттуда мое объяснение по делу Паписта и велел мне порвать его. Так я и сделал.
«Закрытие» германского вопроса
В Москве я начал работать в не так давно созданной референтуре по Западному Берлину. Была это одна комната, в которой сидели когда три, когда четыре человека во главе с заведующим А. А. Токовининым. В «предбаннике» этой комнаты стоял и до сих пор стоит большой металлический шкаф, забитый досье с документами, причем многие из них времен 1945–1947 годов. Были среди них и такие, которых я потом нигде не мог обнаружить в наших архивах, например договоренность маршала Жукова с американцами при вводе союзнических войск в Берлин о том, что там не будет размещаться атомное оружие.
Этот шкаф до сих пор стоит в моих глазах как немой укор нашему архивному делу, нашему отношению к документам. Сменялись люди в референтурах, каждый из них наводил порядок в хозяйстве, выкидывал старые документы «за ненадобностью и неактуальностью»; проверить, есть ли подлинник документа в архивном управлении МИД СССР, ленился или не хотел, так как могли потребовать сдать бумагу на архивное хранение, а это лишняя возня, да и вдруг бумага понадобится самому в работе. В итоге получалось у нас не раз так, что наши дипломаты зачастую просто не знали всех документов по тому или иному вопросу, а другая сторона все знала, умело пускала в ход каждую закорючку в каком-либо письме наших представителей или в советской ноте двадцатилетней давности. Картина эта была характерной не только для германских дел. Не было и нет у нас надежной системы регистрации, накопления и целенаправленного использования информации. Нет и людей, специально занимающихся этим делом. На этом нас не раз больно били и, вероятно, бить будут.
Работая в Берлине, все время приходилось вести споры по поводу юридического положения Западного Берлина, наших прав и прав трех держав, претензий ФРГ на этот город. С аргументами у нас было, надо прямо сказать, не густо. Были известные хрущевские заявления и ноты, статья профессора Тункина. На этом, пожалуй, дело и кончалось. Западная же сторона имела стройную систему правовой аргументации, выдвигала все новые и новые доказательства в подкрепление своей позиции. Приезжавшие из Москвы наши делегации, а то и считавшиеся маститыми юристы и историки, как правило, представляли собой жалкое зрелище при диспутах в западноберлинской аудитории. Правда, их самих это особенно не смущало. Действовали они по принципу: главное не сказать ничего неправильного, чтобы от своих не попало. А то, что нашу аргументацию не принимают, объясняли тем, что имеют дело с исключительно враждебно настроенной аудиторией. Она еще не созрела для понимания нашей позиции.
Уезжая из Берлина, я захватил с собой всю политическую и юридическую литературу по берлинским и германским делам, которую удалось собрать, твердо решив серьезно заняться этим вопросом. В институте я не любил международное право. Теперь почувствовал, что без хорошей правовой подготовки в германских делах делать нечего. Надо заняться самообразованием. Поступил в заочную аспирантуру в МГИМО по специальности международное право. На службе занялся изучением содержимого большого железного шкафа, навести порядок в котором мне сразу же поручил А. А. Токовинин.
В середине 60-х годов обстановка вокруг Западного Берлина часто обострялась. Правительство ФРГ стремилось активизировать свою прежнюю политику постепенного превращения западных секторов в одну из земель ФРГ, подготовки города к роли столицы будущей единой Германии. Эти свои действия оно объясняло желанием вдохнуть в жителей Западного Берлина после закрытия границы уверенность в завтрашнем дне, в прочности связей с федерацией. Конечно, этот мотив в его действиях присутствовал, но при всем том имела место попытка возобновить старую стратегическую линию на усиление присутствия федеральных органов в Западном Берлине, «поставить в этом городе одну ногу с тем, чтобы затем подтянуть к ней и вторую из Бонна». Программа этих действий была в подробностях расписана в книге Брандта, которая называлась, кажется, «Unterwegs nach Berlin».
Когда ФРГ стала все чаще проводить в Западном Берлине заседания правительственных органов, комитетов и фракций бундестага и прочие подобные мероприятия, заволновался сначала Ульбрихт, а потом и Москва. На пленарное заседание бундестага в «Конгресс-халле» мы ответили полетами наших военных самолетов на низких высотах над Западным Берлином, выброской парашютного десанта к северо-западу от Берлина с тем, чтобы могло показаться, будто войска высаживаются прямо на город, перекрытием на некоторое время наземных коммуникаций между Западным Берлином и ФРГ ввиду совместных маневров советских войск и ННА ГДР.
В тот момент я еще работал в посольстве в Берлине, стоял в Тиргартене неподалеку от «Беременной устрицы», как называли здание «Конгресс-халле» немцы, наблюдал за реакцией людей.
Мужская часть населения с восхищением следила за самолетами, проносившимися с ревом над нашими головами, строила догадки, что это за типы боевых машин, хвалила искусство летчиков, которые на таких низких высотах не боятся летать над городом и даже пикировать на «Конгресс-халле». Женщины катали младенцев в колясках. Кое-кто лениво поругивал бундестаг, который от «нечего делать» явился сюда и устроил этот «обезьяний театр». Но никакой паники среди населения не было, оно воспринимало происходящее, скорее, как грандиозное представление, подтверждающее, что Западный Берлин является все же «пупом» международной жизни.
Правда, союзникам это все не очень понравилось. Они свернули досрочно заседание бундестага и больше потом не разрешали его созывать. Однако в Бонне изыскивали все новые возможности продолжения намеченной линии: то проводилась «неделя» заседаний комитетов бундестага в Западном Берлине, то заседали одна или две парламентские Франции, то прилетал в город канцлер, то президент, то сюда призывали аккредитованных в ФРГ послов иностранных государств.
В общем, я возвратился в Москву в период, когда нас активно «дразнили» в Западном Берлине, а мы все больше склонялись к линии на принятие всякого рода контрмер не только дипломатического, но и более энергичного порядка. Власти ГДР то и дело стали перекрывать коммуникации с Западным Берлином под самыми различными предлогами. Намекали они и на то, что неплохо бы также нам наступить на мозоли союзникам, коль скоро они не сдерживают Бонн, — заставить их платить за использование железнодорожных вагонов ГДР при перевозке их войск, закрыть доступ в столицу ГДР военных патрулей трех держав, принять меры к ограничению использования берлинских воздушных коридоров для гражданских перевозок и т. п.
Это были первые годы правления Л. И. Брежнева. Он остро нуждался в каких-либо внешнеполитических успехах, так как позиция его была еще достаточно шаткой, а сделали его Генеральным секретарем, по выражению М. Г. Первухина потому, что он был самым слабым из тогдашних членов Политбюро и, как временная фигура, устраивал в тот момент все группировки. Видимо, в какой-то момент в окружении Брежнева решили, что на жесткой линии в отношении Западного Берлина можно заработать определенный капитал. Во всяком случае в нашем отделе писались одна за другой записки в ЦК КПСС с планами все новых контрмер, предпринимаемых по просьбе или по согласованию с ГДР. Решения по ним принимались в срочном порядке и, как выражался наш новый заведующий отделом А. И. Блатов, все, что касалось Западного Берлина, имело в ЦК «зеленую улицу».
Шаги эти носили довольно бессистемный характер. Внешне все было как будто в порядке: мы выступали против попыток ФРГ прибрать к своим рукам Западный Берлин. Всем было известно, что ФРГ была создана тремя державами из земель, входивших в их оккупационные зоны в Западной Германии, и ни на что, кроме этих земель, претендовать не могла. Сами три державы объявляли себя верховной властью в Западном Берлине и, следовательно, никакой другой власти там терпеть не были должны. Да и любому нормальному человеку было ясно, что весь Берлин был еще совсем недавно органически слит со своим непосредственным окружением, то есть землями, входившими в состав ГДР, и выделение его западных секторов в особое образование с другой властью, валютой, общественными порядками в 1948–1949 годах было аномалией «холодной войны». ГДР считала весь Берлин частью своей территории.
Попытка Сталина выдворить из Западного Берлина три державы окончилась неудачей, хотя, как потом стало известно, нервы у Сталина не выдержали буквально в последний момент, когда в Вашингтоне пришли к выводу, что удерживать Западный Берлин с помощью воздушного моста дальше невозможно. Но, как бы там ни было, кризис 1948–1949 годов кончился не в пользу Советского Союза. И хотя это было обидно, и хотя, будь мы одной из оккупационных держав, например, во Франкфурте, нас бы три державы оттуда определенно выставили, несмотря на все права победителей и прочные юридические доводы, приходилось исходить из того, что Западный Берлин нам и в 60-е годы не отдадут. Исход эксперимента с выдвижением требования о преобразовании Западного Берлина в «вольный город» вновь доказывал это.
Отсюда напрашивался вывод: просто «скандальничать» вокруг Западного Берлина не имеет особого смысла. Ну, ГДР будет еще десять или двадцать раз перекрывать на время коммуникации, ну, будем мы писать грозные ноты и гонять наши самолеты над Западным Берлином, причем неровен час какой-нибудь наш «сокол» врежется в высоко стоящее здание, но надо знать при этом, чего мы хотим и чего можем добиться. Союзников из Берлина мы, конечно, не выгоним. Но в то же время Западный Берлин не сильная позиция в руках Запада, он уязвим во многих отношениях. Значит, нужна продуманная тактика использования этого рычага для решения интересующих нас политических и других задач, тем более что после закрытия границы в Берлине западные сектора лишились своей былой роли постоянно действующей «течи» в корпусе корабля социалистического лагеря. Но эта линия должна была быть точно рассчитана, строиться так, чтобы не привести дело к столкновению, все время добиваться расслоения между тремя державами и ФРГ, благо реальные расхождения интересов тут были налицо.
Однажды я решился высказать все это А. И. Блатову, обратив его внимание на то, что просто играть на обострение вокруг Западного Берлина и недальновидно, и опасно. Здесь легко переступить ту грань, за которой события могут выйти из-под контроля. А у НАТО, как нам было известно, существовал план контрмер на случай, если бы мы взялись всерьез «душить» Западный Берлин. Там были разные неприятные для нас меры, начиная с торгово-политических санкций, кончая закрытием для наших судов датских проливов и Дарданелл, репрессивных шагов против компартий в западных странах и их печатных органов, вооруженных демонстраций на наземных коммуникациях между Западным Берлином и ФРГ и т. д. Нельзя было забывать и о негласной договоренности с американцами в период карибского кризиса 1963 года: не трогайте Кубу, и мы не тронем Западный Берлин.
Блатов имел среди сотрудников прозвище «индеец» за свое всегда загорело-обветренное лицо и непоколебимое спокойствие в любых ситуациях. Впрочем, за его нарочито медленной речью и внешне вялой реакцией скрывался проницательный ум, сдобренный хорошей порцией сухого юмора. «Вот вы тут говорите о высоких материях, — сказал он, — а у нас что ни день, то острые конкретные дела. Нам указано принимать меры, чтобы они в случае смерти Гесса не попытались использовать тюрьму Шпандау, чтобы туда коммунистов сажать. А то им больше коммунистов сажать некуда. Так чего вы хотите? Чтобы мы не вносили предложений, как противодействовать линии ФРГ, и не отстаивали наши позиции в Западном Берлине? Не мы же это решаем. У нас вся жизнь в том, чтобы писать по заказу бумаги и почитать себя счастливыми, если за эти бумаги потом не отругают».
«Я хочу, чтобы вы сами не помогали искусственно разогревать ситуацию. Наверху могут и не представлять себе всех последствий тех или иных шагов, а спрашивать потом за последствия будут с экспертов», — ответил я Блатову. Он молча покачал головой, что означало выражение согласия.
Однако к моим правовым изысканиям в берлинских делах Блатов относился скептически. Попытки вводить в наши ноты и документы какие-то новые аргументы обычно кончались тем, что он, с интересом прочтя написанное, затем большую часть вымарывал, давая понять, что все это будет довольно непривычным для министра, и, бог его знает, как он еще к этим новшествам отнесется. А с министром, как мы все знали, спорить было трудно. Впрочем, Блатов с большим недовольством отпустил меня с работы и в день защиты моей диссертации, явно давая понять, что считает это дело никчемным.
Вскоре он ушел на работу в ЦК КПСС заместителем заведующего отделом социалистических стран, а потом быстро стал помощником Брежнева по международным вопросам. Ушел же он из-за того, что был в постоянных неладах с В. С. Семеновым, который, будучи заместителем министра в те времена, вел германские дела и считался в них главным авторитетом. Новым заведующим отделом стал В. М. Фалин.
В те годы в МИД СССР было как бы три восходящие звезды: В. М. Фалин, А. Г. Ковалев и Г. М. Корниенко. Все они сыграли впоследствии немалую роль в истории советской дипломатии. Люди они были по своему характеру, привычкам, стилю работы очень разные. Фалин и Ковалев были выходцами из «немецкой мафии», а Корниенко представлял «мафию американскую». Впоследствии он и стал первым заместителем А. А. Громыко, который при всей своей универсальности все же всегда в глубине души оставался американистом.
Переход В. М. Фалина в отдел коллектив очень приветствовал. Его ценили за тонкий ум, умение быстро и точно находить правильные решения в сложной ситуации, за редкую способность хорошо писать, за широту знаний, которые не ограничивались политикой, а простирались на весьма далекие от нашего ремесла области. Фалин был знатоком фарфора, живописи, старинной мебели, коллекционировал геммы. Он обладал прекрасной памятью, причем скорее собирательного, чем философско-логического свойства. Он держал в голове массу фактов, цитат, примеров, причем нередко эти его знания превращались в сущее наказание для подчиненных, поскольку приходилось искать документы и факты, о которых Фалин помнил, но часто они имели место в другом историческом контексте или в совсем иной логической связи друг с другом, чем это ему казалось. Был он склонен и к чрезмерному усложнению мысли, причем с годами эта склонность увеличивалась, перейдя в последние годы семилетнего пребывания послом в Бонне в отрыве от московских реалий в «умничание», нередко раздражавшее читателей его донесений.
Фалин неохотно возвращался в германский отдел. Ему нравилось быть начальником 2-го Европейского отдела и заниматься Англией, по поводу развития отношений с которой он, видимо, выстраивал определенные планы. Но А. А. Громыко настоял на его переходе, пообещав всяческую личную поддержку и содействие. И Фалин начал действовать, благо обстановка в германских делах после чехословацких событий складывалась все более благоприятно в том смысле, что и в Бонне и на Западе в целом все более твердо приходили к выводу, что надо искать в Европе договоренности и определенную разрядку на базе признания статус-кво. Во всяком случае окружение президента Никсона, а конкретно говоря Г. Киссинджер, достаточно откровенно намекало на это нашему послу в Вашингтоне А. Ф. Добрынину. В Бонне тоже происходили весьма многообещающие перемены. «Большая коалиция» развалилась, и канцлером, наконец, стал В. Брандт, настойчиво провозглашавший необходимость новой восточной политики, причем не путем косметических поправок, а существенных шагов в направлении сотрудничества с Востоком.
В. М. Фалин быстро выдвинул меня в эксперты отдела — должность, считавшуюся в то время выше советничьей. Он много раз беседовал со мной и А. А. Токовининым по поводу нашей дальнейшей линии в западноберлинских делах, причем настойчиво рекомендовал всерьез покопаться в старых союзнических и наших документах, еще раз осмыслить весь комплекс договоренностей тех лет и поискать возможность, опираясь на эти документы, выстроить систему шагов, которая могла бы помочь ускорить поворот в политике ФРГ в сторону признания политических и территориальных итогов второй мировой войны.
Я этими изысканиями некоторое время занимался и до этого, теперь же принялся за дело с удвоенной энергией. Логика, которой я при этом руководствовался, состояла в том, что коль скоро три державы продолжают сохранять оккупационный режим в Западном Берлине, значит, они должны признавать и выполнять и все постановления, решения и договоренности с нами, касающиеся целей и условий оккупации применительно к трем западным секторам города. Сказать, что они отказываются это делать, три державы не могли, не подрывая правовую основу своего пребывания в Западном Берлине. Они могли, конечно, заявлять, что все те же самые обязанности должен выполнять и Советский Союз в Восточном Берлине, но в отличие от них СССР передал все свои права и обязанности немецким властям, ни чем при этом особо не рискуя, так как оказывать какое-либо давление на нас через Восточный Берлин в силу географическо-стратегических причин три державы не могли. Так что три державы могли протестовать и жаловаться, но повторить наш пример в своем Западном Берлине США, Англия и Франция не могли хотя бы потому, что, отдав всю полноту власти немцам, они перестали бы быть оккупационными державами, а в отношении неоккупационных держав СССР по четырехсторонним соглашениям и решениям 1944–1948 годов никаких обязательств не нес.
Проще говоря, если бы союзники вдруг решили объявить Западный Берлин одной из земель ФРГ и сложить с себя оккупационные полномочия, либо сказать, что не будут более исполнять законов и распоряжений бывшего четырехстороннего Контрольного совета, ничто не обязывало бы больше Советский Союз, например, обеспечивать их военный транзит в Западный Берлин. В этом случае союзникам пришлось бы иметь дело с ГДР, которую они не хотели признавать, либо обращаться с жалобами к ФРГ, которая в этом случае разве что могла беспомощно развести руками.
Изучение же четырехсторонних документов послевоенного периода, хранившихся в пресловутом «железном шкафу», показывало, что имеется почти неограниченное количество возможностей с полным юридическим основанием теснить три державы, все более ограничивать расширение позиций ФРГ в Западном Берлине, вводить одну за одной меры, которые, с одной стороны, заставляли бы Запад двигаться в направлении международно-правового признания ГДР, а с другой — к выработке международного соглашения, которое позволило бы на длительный период нормализовать обстановку вокруг Западного Берлина, не отдав его ФРГ.
Так, например, по четырехсторонним решениям полицейский контроль на коммуникациях в Западном Берлине был прерогативой Советского Союза, а передвижение населения между оккупационными зонами требовало согласия властей этих земель. Следовательно, на коммуникациях мог быть введен визовый режим для западных немцев и западноберлинцев, причем у трех держав не было бы формальных оснований оспаривать эту меру. Они могли, конечно, сказать, что на это не имеет права ГДР, но вопрос решался в этом случае простой предупредительной мерой: перед введением визового режима достаточно было обменяться соответствующими нотами между СССР и ГДР, и получалось, что восточные немцы действуют как бы с нашего согласия или по нашему поручению.
Добившись установления визового порядка для использования коммуникаций, больше не надо было произвольно включать «красный светофор», ссылаясь на какие-либо маневры наших войск или войск ГДР. Достаточно было просто отказывать в выдаче транзитной визы депутату бундестага, который ехал на какое-либо заранее объявленное заседание комитета или фракции в Западном Берлине. По международным правилам отказ в визе не обязательно должен мотивироваться.
В оккупированном Западном Берлине должны были по-прежнему действовать законы о запрещении военного производства, военного строительства, военно-прикладных исследований. Списки ограничений в этих законах были чрезвычайно широки и, разумеется, в Западном Берлине давно не соблюдались. Потребовав выполнения этих законов, мы вместе с ГДР получали юридическую основу для контроля за грузопотоками между Западным Берлином и ФРГ, а также для преследования нарушителей законов. И в этом случае трем державам и ФРГ деваться было некуда, так как возить все воздухом было бы просто невозможно, исходя из объемов экономических связей между Западным Берлином и Западной Германией.
Более того, в соответствии с союзническими решениями для немецких перевозок между зонами должны были использоваться прежде всего водные коммуникации, лишь самое необходимое могло следовать по шоссе и железным дорогам. При желании можно было использовать и этот момент, сославшись на то, что железные дороги и шоссе ГДР загружены ее собственными транспортными средствами, и западным немцам впредь лучше плавать на баржах по каналам.
Не все радужно выглядело для Запада и применительно к воздушному сообщению. Там прочно уверовали, что использовать воздушные коридоры для полетов в Западный Берлин — это одно удовольствие, причем русские ничего не смогут сделать реального для изменения этого порядка. Однако четырехсторонние решения по воздушным коридорам в Германии устанавливали для самолетов четырех наций «полную свободу действий» в этих коридорах. Коридоры были созданы отнюдь не между Берлином и Франкфуртом, Берлином и Мюнхеном или Берлином и Гамбургом, а вели вплоть до границ соответствующих зон. Следовательно, наши самолеты могли начать полеты в этих коридорах, просто известив союзнический Берлинский центр воздушной безопасности о времени полета и типе самолета и не спрашивая у ФРГ и трех держав никакого разрешения. Именно так поступали три державы по отношению к нам в Берлинском центре.
Правда, нашим самолетам не дали бы посадки на западногерманских аэродромах, но кто мог гарантировать, что, дойдя до французской границы, мы не получили бы в конце концов право воздушного транзита через французскую территорию. На первое время мы, правда, не рассчитывали на такое согласие французов, поэтому первый полет должен был совершить самолет нашей военно-морской авиации, пройдя от Берлина на Гамбург с выходом в открытое море и далее продолжить движение на Мурманск. Кстати, министры иностранных дел и обороны были согласны с этой операцией, ее задержал осторожный Ю. В. Андропов.
В общем, в итоге этой работы, которая продолжалась несколько месяцев, сначала родилась большая справка об имеющихся у нас в свете четырехсторонних соглашений и решений возможностях. Внимательно прочитав ее, В. М. Фалин довольно хмыкнул и сказал: «Говорил же я всем, что если хорошо покопать, то толк будет». После этого он поручил разработать уже конкретную программу мер для доклада министру и последующего обсуждения с руководством ГДР.
Такую программу мер мы быстро составили и отправились с ней к В. С. Семенову. Он читал ее с большим интересом и видимым удовольствием. Кое-где он вносил поправки, стремясь уменьшить остроту возможной конфронтации по тому или иному вопросу, приговаривая, что в Берлине лучше переосторожничать, чем довести дело до взрыва.
С этими поправками Семенов, Фалин и я понесли бумагу А. А. Громыко. Он долго читал ее и вдруг разозлился. «Чертовщину какую-то написали, все алгебра, загадки, никуда не годится», — сказал он Семенову. Тот начал возражать. Постепенно Громыко смягчился и сказал, что он, по сути дела, возражений не имеет, но весь документ надо переписать так, чтобы и ребенку было понятно. «Если я не понимаю, — заметил он, — то кто вас в Политбюро с вашим планом поймет?»
Выйдя от Громыко, Семенов довольно улыбался. «Все в порядке, — подытожил он. — Не расстраивайтесь. Министр наш германские дела не очень знает, поэтому и ругается. Но он прав, что надо все в записке в ЦК хорошенько разжевать».
План наш в итоге сработал. В комментарии к изданному правительством ФРГ четырехстороннему соглашению можно найти строки о том, что начатая Советским Союзом и ГДР система мер в отношении Западного Берлина, не оставляя возможности для эффективного противодействия, вела к последовательному ухудшению позиций трех держав и ФРГ, что вынуждало поскорее начать переговоры с целью выработки соглашения.
По настоянию Фалина и при активной поддержке Семенова министр дал согласие на мое назначение заместителем заведующего 3-м Европейским отделом. Мне не было в тот момент и 33 лет — случай для тогдашнего МИД СССР экстраординарный. Но Семенов проявил здесь упорство. Он повторял, что, если человек молод и неопытен, но хочет работать и имеет к тому способности, его надо двигать вперед. «Ты, — говорил он, — потаскай эту ношу, поучись, авось из тебя что-то и выйдет. А если человека вовремя не выдвинуть, «передержать», то он, глядишь, потом и работать не захочет или будет работать вполсилы».
Между тем с правительством В. Брандта у нас завязывался все более тесный и доверительный контакт. Тогдашний руководитель ведомства федерального канцлера Э. Бар действовал смело, напористо и решительно. Он не только имел интересные предложения, но и проявлял себя как отличный знаток нашей психологии, «придворной» кремлевской кухни.
У нас любили тайную дипломатию до самозабвения, с великой охотой организовывали всякого рода «доверительные каналы» с выходом на руководителей иностранных государств. В качестве гонцов, обслуживавших эти каналы, работали высокопоставленные представители КГБ либо специально выделенные для этих целей дипломаты из центрального аппарата. По этим каналам поступало много интересного. Но в целом полезность этой системы всегда вызывала у меня большие сомнения: наши послы в крупных странах не знали, что творится у них за спиной и теряли уверенность в своих действиях, другая же сторона, если она была достаточно сообразительна, могла «скармливать» по доверительным каналам нам любую направленную информацию, будучи на все сто процентов уверенной, что эта информация будет непременно положена на стол высшему кремлевскому руководству. Гонец, работавший в «специальном канале», почти никогда не оспаривал того, что ему сообщали для Москвы, хотя бы из одной боязни не понравиться своему высокому «источнику», который всегда мог поставить вопрос о его замене.
Бар все это знал или чувствовал и виртуозно использовал в политической игре. Иногда его даже подозревали и свои, и союзники в том, что в «чрезмерной дружбе» с Москвой не все чисто. Он, конечно, мог рискнуть, пойти на неординарные шаги. Но я, пожалуй, не знал ни одного другого немецкого дипломата, который с таким искусством реализовывал бы главное правило любой дипломатической операции — заставить другую сторону поверить в то, что удовлетворение ваших интересов отвечает ее собственным интересам. Убежденный сторонник единства немецкой нации, выхода Германии на самостоятельную роль в Европе и мире, Бар не только блестяще владел искусством политической интриги, но и далеко смотрел в стратегическом плане.
Доверительные контакты с Баром начались задолго до заключения Московского договора. В их развитие в феврале, марте и мае 1970 года он приезжал в Москву и вел длительные переговоры с А. А. Громыко, в ходе которых готовились и текст Московского договора, и так называемая «Бумага Бара», охватывавшая все вопросы, которым не находилось места в самом договоре, но которые должны были стать частью единого пакета общего урегулирования. Этот документ имел статус заявления о намерениях, но по своему содержанию был, пожалуй, не менее важен, чем договор.
Во все более тесный деловой и личный контакт с Баром в этот период входил В. М. Фалин. Я мог наблюдать за происходившим, правда, лишь со стороны, ввиду чрезвычайной секретности, которой были окутаны переговоры. Московский договор по своему тексту получался не совсем таким, каким его хотел бы видеть А. А. Громыко. В нем с самого начала проглядывало намерение немецкой стороны записать такие формулировки, которые позволили бы и после заключения договора говорить о неизменности прежней правовой позиции ФРГ в вопросе о Германии и Берлине, по крайней мере в ее основных, принципиальных положениях. На передний план выпячивалось, например, положение о взаимном отказе от применения силы, как будто ФРГ к 1970 году всерьез могла представить себе возможность применения силы в отношении Советского Союза. Тезис же о незыблемости границ в послевоенной Европе, включая границу по Одеру — Нейсе, ставился в контекст именно неприменения силы. Таким образом заранее закладывались подходы к включенному затем в хельсинкский Заключительный акт положению о возможности изменения границ мирным путем. Соответственно немецкий текст договора говорил не о незыблемости границ, а лишь об их «ненарушении», что затем для советской публики было, с согласия Бара, упрятано в русском альтернате договора за термином «нерушимость», что не одно и то же.
Разумеется, широко обсуждать такие неприятные особенности подготавливаемых исторических документов было не очень с руки. Они вызывали вопросы в собственном коллективе, а могли вызвать сомнения и еще где-нибудь. Кроме того, деталями переговоров с Баром пристально интересовались США, Англия и Франция. В Вашингтоне многим не нравилось, что Брандт взял столь быстрый темп в делах с Москвой. Ему там, конечно, доверяли, так как он прошел в своей жизни суровые экзамены на верность США и Западу, но все же американцам, видимо, представлялось чем-то по меньшей мере непривычным то, что западные немцы теперь разговаривают с Москвой не только не через них, но и без них. Примерно такое же настороженное отношение было и в Лондоне. Французы же были недовольны и чрезмерной самостоятельностью немцев, и попыткой Бонна выступить конкурентом Франции по развитию активных, «преференциальных» отношений с Советским Союзом, установленных не так давно де Голлем. Все это еще больше сгущало атмосферу таинственности вокруг переговоров с Баром и контактов с ним вообще.
Поскольку Громыко проявлял неуступчивость, Бар устраивал регулярные истерики по этому поводу Фалину. Думается, в этой обстановке с помощью КГБ Фалин постепенно получил доступ к уху Брежнева, через которого можно было влиять на упрямого министра, а заодно и получать одобрение тех или иных выработанных «под столом» с Баром формулировок. В те дни В. М. Фалин несколько раз говорил: если не сдерживать министра, он может своей жесткой позицией завести переговоры в тупик.
Особенно напряженной стала обстановка в тот момент, когда Бар начал настойчиво «впихивать» в текст оговорку о том, что договор не закрывает путь к воссоединению Германии. Громыко сопротивлялся яростно. В конце концов после того, как министр отверг все варианты юридически обязывающего оформления этой оговорки (включение в текст договора, направление нам письма федерального правительства в связи с подписанием договора, официальное заявление при подписании договора), его уговорили на такой шаг: в день подписания договора посольство ФРГ в Москве сдает в экспедицию МИД СССР вербальную ноту на тему о германском единстве и получает от служащего экспедиции обычную расписку в приеме пакета. Министр, однако, строго объявил Фалину и другим участникам совещания по этому вопросу, что такая нота ФРГ никак к Московскому договору не будет привязана юридически. В экспедицию МИД СССР ежедневно поступают десятки и сотни различных нот посольств, излагающих точку зрения тех или иных государств на какую-либо проблему, и прием таких нот советскую сторону ровно ни к чему не обязывает. Так, говорил министр, мы будем относиться и к так называемому «письму о германском единстве». Нас связывают только положения договора, который будет подписан 12 августа 1970 года.
Когда министр хотел уговорить себя, что он все же не поступился своей позицией, он нередко прибегал к подобным уловкам. Так он поступал несколько раз и при выработке четырехстороннего соглашения. Только обычно это мало что давало для реальной политики после подписания документа. В случае с письмом о германском единстве наша позиция была изначально дырявой: текст письма Бар вырабатывал вместе с Фалиным, и отрицать этого мы не могли. Ежели же мы с самого начала не хотели получать этого письма, то зачем было разрешать Фалину участвовать в его составлении и согласовывать с Баром процедуру его передачи?
Вся эта страусиная политика немедленно вылезла наружу, как только началась ратификация Московского договора. При докладе на заседании комиссий по иностранным делам Совета Союза и Совета Национальностей А. А. Громыко на вопрос одного из депутатов по поводу письма о немецком единстве дал ответ, что оно нас ни к чему не обязывает.
Затем события развивались так. При обсуждении в бундестаге возник вопрос: было ли доведено до сведения Верховного Совета СССР письмо о немецком единстве? Бундестаг получил на это от нас официальный утвердительный ответ. Но Бар вместе с МИД ФРГ на этом не успокоился. Он попросил передать для сведения депутатов официальную стенограмму рассмотрения Московского договора комиссиями Верховного Совета СССР. Если бы в этой стенограмме присутствовало заявление А. А. Громыко о том, что письмо о немецком единстве нас ни к чему не обязывает, то Фалин предрекал неизбежный скандал.
А. А. Громыко в конце концов дал согласие исключить из стенограммы свое заявление и считать, что его как бы и вовсе не было.
Помню хорошо тот день, когда закончились переговоры с ФРГ и был назначен приезд в Москву делегации ФРГ для подписания Московского договора.
А. А. Громыко созвал широкое заседание коллегии. Был он в приподнятом настроении. Сообщил о завершении работы, подробно, статью за статьей, проанализировал и договор, и заявление о намерениях и сделал вывод, что ФРГ уступила нам практически по всем пунктам. Мы же ей «ничего не дали», есть, конечно, мелкие огрехи, которые западные немцы попробуют толковать на свой лад, но ничего у них из этого не получится. Главное же заключается в том, что ФРГ признала, наконец, окончательный характер границ в послевоенной Европе, включая границу между ГДР и ФРГ по Эльбе и линию Одер — Нейсе. Немецкий реваншизм «загнан в гроб», на который «поставлена крышка». Наши последующие шаги должны состоять в том, чтобы привинтить эту крышку как можно крепче. Московский договор пропахал глубокую борозду в центре Европы и тем самым открыл новые горизонты строительства европейской безопасности и сотрудничества с ФРГ. Этот тезис А. А. Громыко неоднократно развивал затем в своих публичных выступлениях. Особенно ему нравилось повторять его на торжественных обедах в честь Геншера.
Московский договор был расценен как крупная победа нашей дипломатии, поворотный пункт в дальнейшем развитии международной обстановки в Европе и в мире в целом. Он был подписан в торжественной обстановке в Екатерининском зале Кремлевского дворца, после чего началась длинная череда контактов непосредственно между Л. И. Брежневым и В. Брандтом. Послание следовало за посланием. Встреча за встречей.
Московский договор был действительно крупным событием и несомненным нашим внешнеполитическим успехом. Однако мы настолько в последующем идеализировали этот договор, что почти лишили себя возможности отстаивать свою точку зрения в германском вопросе. Какая-либо полемика с нашей стороны против попыток ФРГ интерпретировать этот договор на свой лад считалась крайне нежелательной. Иначе могли возникнуть сомнения в «величии» договора, его значении для нынешнего и грядущих поколений и т. д. ФРГ такой стеснительности при обращении с Московским договором не испытывала.
В. Брандт в своих воспоминаниях пишет, что он еще в 1968 году, будучи министром иностранных дел ФРГ, убедил своих коллег от трех западных держав в необходимости начать переговоры с Советским Союзом, чтобы добиться улучшений в Берлине и для берлинцев. Наверное, так оно и было. Но пока что переговорами и не пахло. Ранней весной 1969 года правительство ФРГ взялось проводить в Западном Берлине федеральное собрание по выборам президента Хайнемана. В Москве это было расценено как попытка усилить линию на демонстративное присутствие федерации в Западном Берлине, а следовательно, как вызов со стороны тех сил в ФРГ, которые считали возможным и в конце 60-х годов отстаивать точку зрения, что в восточной политике ФРГ можно и далее ничего особо не менять. В этой связи было решено, что демонстрация жесткости советской позиции не помешает, а лишь будет ускорять процесс размежевания сторонников и противников продолжения «классической» линии Аденауэра в германских делах. В Москве тогда еще «не остыли» от августовской операции 1968 года в Чехословакии, вновь продемонстрировавшей, как и в случае с Венгрией, неспособность Запада на какие-либо действия, кроме бумажных протестов. Решили поэтому не особенно церемониться в выборе средств. Во всяком случае было твердо условлено с ГДР показать западным немцам на сей раз, где раки зимуют.
Для настроений тех лет характерно одно из выступлений А. А. Громыко на какой-то очередной партийной или профсоюзной конференции МИД СССР. Он на таких мероприятиях редко говорил по заранее заготовленному тексту, а пользовался тезисами, которые писал сам, как правило, синим карандашом крупными корявыми буквами, загибая в конце страницы строчки вниз. В этих случаях слушать его было особенно интересно, так как рельефно просматривалась анатомия мысли говорящего — было мало мешающих слов, гладких переходов, двусмысленных формулировок. Было ясно видно, от какой посылки отталкивается министр, с помощью каких доводов и оценок приходит к конечному выводу.
Однажды он сказал примерно следующее: «Смотрите, товарищи, как за последние годы радикально переменилось соотношение сил в мире. Ведь не так давно мы были вынуждены вновь и вновь прикидывать на Политбюро, прежде чем предпринимать какой-либо внешнеполитический шаг, какова будет реакция США, что сделает Франция и т. д. Эти времена закончились. Если мы считаем, что что-либо надо обязательно сделать в интересах Советского Союза, мы это делаем, а потом изучаем их реакцию. Что бы они там ни кричали, соотношение сил таково, что пошевелиться больше уже не смеют. Наша внешняя политика осуществляется сейчас в принципиально новой обстановке подлинного равновесия сил. Мы стали действительно великой державой, хотя для достижения этой цели пришлось затратить труд двух поколений советских людей».
В связи с предстоящими выборами президента ФРГ в Западном Берлине был заготовлен очередной пакет контрмер, а для наблюдения за их осуществлением в Берлин в качестве специальных уполномоченных Л. И. Брежнева были направлены В. С. Семенов и маршал И. И. Якубовский. С собой Семенов взял и меня, поручив находиться в посольстве и докладывать ему обстановку. Сами же они с Якубовским остановились в штабе ГСВГ в Вюнсдорфе и чувствовали себя превосходно: занимались подледным ловом рыбы, ходили на охоту, а наряду с этим выслушивали доклады о ходе операции и направляли телеграммы в Москву.
Все шло, как и было намечено. Начались совместные маневры ГСВГ и ННА ГДР, вновь перекрывались коммуникации ввиду необходимости выявлять в потоке транзитных пассажиров депутатов федерального собрания. Тогда же было начато постепенное введение мер по борьбе с так называемой военной контрабандой между Западным Берлином и ФРГ, то есть по досмотру следующих по наземным коммуникациям грузов на предмет выявления продукции, не разрешенной к производству и ввозу в соответствии с законом Контрольного совета о запрещении военного производства. Правда, власти ГДР не очень усердствовали. Было видно, что они опасаются контрмер по линии внутригерманской торговли. Поэтому, задержав для виду несколько грузовиков с незначительными грузами, вроде кожаных портупей, они, по сути дела, в дальнейшем исполнение этой меры саботировали, сколько на них ни нажимали с нашей стороны.
Президент Хайнеман, конечно, в Западном Берлине был избран. Но, видимо, и в Бонне, и в столицах трех держав еще раз убедились, что овчинка не стоит выделки и что береженого бог бережет. Во всяком случае уже в июле 1969 года послы трех держав в Москве направили в МИД СССР письма, где сообщали Советскому правительству, что правительство ФРГ готово к переговорам с ГДР по транспортным проблемам и стремится к улучшению положения в Берлине и вокруг него, особенно в смысле доступа.
В этом сообщении нас не устраивало буквально все — ФРГ не могла быть партнером для переговоров по вопросам положения в Берлине и вокруг него, так как не обладала никакой компетенцией ни в городе, ни в его окрестностях. Она не имела никаких прав на коммуникациях, принадлежавших ГДР. Мы не признавали самой постановки вопроса о праве «доступа» в Берлин, считая, что речь может идти лишь о транзите через суверенную территорию ГДР в соответствии с нормами международного права. Главное же состояло в том, что три державы явно не хотели вступать с нами в переговоры о своих правах и обязанностях в связи с Западным Берлином, подсовывая в качестве переговорщика ФРГ. Они обходили вопрос о незаконной деятельности ФРГ в Западном Берлине и пытались воскресить тезис об особом четырехстороннем статусе всего Берлина, когда говорили об улучшении положения «в Берлине». Советский Союз и ГДР считали, что в столице ГДР все прекрасно и улучшать нечего, а вот в Западном Берлине существует очаг напряженности из-за упорных попыток ФРГ наложить руку на этот город. Поэтому начинать надо с пресечения этих попыток путем договоренности четырех держав.
10 июля в выступлении на сессии Верховного Совета СССР А. А. Громыко заявил о готовности обменяться с союзниками (а не с ФРГ) мнениями о предотвращении осложнений вокруг Западного Берлина (а не Берлина).
Несмотря на изначальную несовместимость позиций, все заинтересованные стороны понимали, что переговоры неизбежны. Поэтому после не очень долгой переписки ведение переговоров было поручено послу СССР в ГДР П. А. Абрасимову. С западной стороны переговоры вели послы трех держав в Бонне. Проходили они в здании бывшего Контрольного совета на Потсдамерштрассе, которое срочно привели в порядок американцы. От нашего участия в этих работах они отказались.
Первая встреча послов четырех держав состоялась, в марте 1970 года. Ритуал последующих встреч был всегда один и тот же — сначала официальное заседание с произнесением заранее подготовленных речей и возможной последующей дискуссией или обменом репликами, затем — обед, который давал председательствующий в порядке очередности на встрече посол. Три западных посла устраивали эти обеды в здании Контрольного совета, наша сторона за неимением западных денег и по причине организационных сложностей — в советском посольстве на Унтер-ден-Линден.
После заседаний послы появлялись перед прессой. Поскольку была достигнута договоренность о конфиденциальности переговоров, при встречах с прессой полагалось ограничиваться какими-либо многозначительными банальностями. П. А. Абрасимов, который говорил лишь по-польски, хотел тоже что-то сказать каждый раз журналистам и без перевода. Поэтому приходилось заготавливать ему какую-либо немецкую фразу, подходящую для ответа на любой вопрос, которую он выучивал наизусть. Чаще всего я выискивал для этой цели какую-нибудь немецкую пословицу, которая нередко давала почву для буйных фантазий пишущей братии по поводу состояния дел на переговорах.
Участвуя в этих переговорах, я на всю жизнь научился тому, что договоренность о конфиденциальности переговоров, как правило, ничего не стоит, особенно если речь идет о переговорах многосторонних. Это было способом связывать нам руки. Западная сторона постоянно организовывала утечки информации в печать. При этом каждый из трех послов с невинным видом мог утверждать, что материал ушел не из его делегации. Иногда даже доверительно сообщали, что это, к сожалению, сделали американские коллеги, а вот, например, французская дипломатия такими дешевыми приемами никогда не пользуется.
Поскольку большинство утечек осуществлялось через западногерманскую печать, наши западные коллеги могли дружно сокрушаться по поводу низкой дисциплины в МИД ФРГ. Но просили при этом понять, что не консультироваться со своими западногерманскими союзниками они не могут. Когда же случалось, что утечка информации (разумеется, с согласия министра, а то и ЦК КПСС) шла через нашу печать, искать виновного не требовалось, три посла являли собой в те дни как бы воплощение немого укора, с многозначительным видом сидели на заседаниях, вперив взгляд в газету «Правда», в которой они, разумеется, не понимали ни слова. Тем не менее предложение о конфиденциальности ведения переговоров каждый раз действовало на нас неотразимо.
В результате западная сторона постоянно обыгрывала нас в работе с прессой и в Берлине, и в других местах. Зная, что при наших порядках мы состязаться с Западом не можем, Абрасимов, однако, не сдавался. Ссылки трех послов на «низкую дисциплину» западных немцев ему понравились. После этого участились случаи «недисциплинированности» и восточных немцев, с которыми мы, разумеется, тоже не могли не консультироваться. Правда, на первых порах это вызывало недовольство в Москве В. М. Фалина, который полагал, что все, что делается на переговорах в Берлине, должно происходить только по его инициативе и с его согласия. За каждую публикацию в печати ГДР я получал немедленную выволочку сначала от Фалина, а затем от Абрасимова за то, что вообще разговариваю с Фалиным по этому вопросу. «Переговоры поручено вести не Фалину, а мне, — строго внушал мне посол, — если вы будете выполнять указания Фалина у меня за спиной, я откажусь от ваших услуг и отправлю вас в Москву». «Вас в Берлин, — в свою очередь, внушал мне Фалин, — направили для того, чтобы проводить линию министра, а не потакать склонностям Абрасимова к саморекламе».
В конце концов посол, кажется, понял двусмысленность моего положения и нашел выход из него. После появления очередной инспирированной нами публикации в «Нойес Дойчланд» по поводу переговоров П. А. Абрасимов тут же давал в Москву телеграмму со ссылкой на В. Штофа или еще кого-либо из членов политбюро ЦК СЕПГ, в которой сообщал, что друзья придают этой «своей» публикации большое политическое значение и просят поддержать их в советской печати. Никаких таких просьб по большей части в действительности не было, но прием срабатывал безотказно. На телеграмме появлялась высокая резолюция, и Фалин не звонил капризным тоном по «ВЧ», спрашивая, кто это все придумал, а просил поскорее передать полный и точный перевод «статьи друзей» для публикации в нашей печати.
Я участвовал в четырехсторонних переговорах с первого до последнего дня. Впоследствии, когда я посмотрел, как велись переговоры по другим вопросам, я понял, что был поставлен на роль ломовой лошади. На тянувшиеся годами переговоры по пустопорожним вопросам в Женеву, Нью-Йорк, Париж, Лондон, Каракас отряжались делегации, насчитывавшие десятки экспертов и советников, толпы шоферов, завхозов и поваров, буфетчиц и машинисток. В Берлин же к Абрасимову был послан один я, хотя по своему значению в системе наших внешнеполитических координат договоренность четырех держав по Западному Берлину в тот момент могла смело претендовать на одно из первых мест.
Считалось, что для переговоров П. А. Абрасимов может опираться на аппарат посольства. В действительности же активное участие в переговорах принимал лишь советник Б. П. Хотулев, у которого было достаточно текущей работы как у руководителя внешнеполитической группы посольства. Предостаточно было дел и у самого посла, так как ГДР была весьма и весьма бойким местом.
Так я и был в течение полутора лет и составителем речей для посла, и одним из экспертов по выработке текста соглашения, и главным юристом, и специалистом по германскому вопросу, и автором всяких материалов для печати. Помогать из Москвы на пару дней к очередному заседанию приезжали только переводчики с английского и французского языков. Но был я в те годы, видимо, достаточно здоров и полон сил. Так работать мне тогда очень нравилось. Впереди была цель, за которую стоило побороться.
Поначалу переговоры развивались довольно вяло. Союзники явно не торопились. Обстановка стала меняться только после подписания Московского договора, перспективу ратификации которого Брандт на первой же встрече с Брежневым увязал с достижением удовлетворительного для ФРГ решения по берлинским делам. Нам был предложен Бонном аппетитный кусок, но, чтобы проглотить его, требовалось заплатить в Берлине.
Это было довольно нервозное время. Западные немцы систематически подбрасывали нам информацию, будто в Вашингтоне, а особенно в Париже и Лондоне, считают, что правительство ФРГ наделало много необоснованных уступок, и поэтому там были бы не прочь завести переговоры по Берлину в тупик, чтобы с помощью ХДС/ХСС сорвать ратификацию или по крайней мере кое-что подправить в московских документах. В свою очередь, три державы доверительно сообщали, что они могли бы быть куда сговорчивее, если бы не ФРГ. Для них важно, мол, лишь обеспечить бесперебойный транзит в Западный Берлин да возможность регулярных посещений западноберлинцами территории ГДР, то есть условия для нормальной спокойной жизни населения города, где они являются верховной властью. ФРГ же настаивает не ограничиваться только этим, но и, используя уникальный момент, добиться от СССР и ГДР признания своего права на постоянное государственное и политическое присутствие в западных секторах Берлина, а также права представлять эти сектора вовне.
Думается, что в действительности шла игра с распределением ролей. При всех несомненных различиях в интересах ФРГ и трех держав речь шла все же лишь о нюансах, и наиболее простым способом преодолеть эти различия было попытаться «выдавить» из Советского Союза и из ГДР максимум уступок — притом по всем направлениям.
Для того чтобы сделать это, надо было, однако, переходить от парадных встреч и обедов послов к собственно переговорам. На этих встречах никакое соглашение родиться не могло. Это и ежу было ясно. В ноябре 1970 года впервые по инициативе англичан была созвана встреча на уровне советников, которая обсудила пункты возможного содержания соглашения. П. А. Абрасимов большого значения этой встрече не придал, заметив, что все серьезные вопросы все равно могут решаться лишь на уровне послов. Но это был сигнал — Запад был готов приступить к выработке соглашения.
Мои предчувствия оправдались. В самом начале следующего раунда переговоров — это был февраль 1971 года — на встрече советников мои коллеги американец Дин, англичанин Одланд и француз Лустиг вручили мне западный проект четырехстороннего соглашения и предложили приступить к его обсуждению. П. А. Абрасимов, человек очень честолюбивый, был раздосадован, что проект передан не ему. Одно время он даже колебался, не лучше ли ему просто проигнорировать этот документ. С трудом удалось убедить его, что западный проект все равно неприемлем для нас, как по форме, так и по содержанию, и основой для договоренности быть не сможет. Нам надо сосредоточиться на подробном критическом разборе этого документа, а за это время составить свой контрпроект, вокруг которого и попытаться завязать предметные переговоры.
Соответственно мы отвергли западный проект, а три державы потом практически уклонились от обсуждения нашего контрпроекта. Тем временем В. М. Фалин был назначен нашим новым послом в ФРГ, где незамедлительно ввязался в параллельные и, разумеется, «строго доверительные» переговоры с Баром и американским послом К. Рашем. Сначала, правда, это изображалось как способ использовать Бара для выяснения резервов позиции ФРГ и вместе с ним воздействовать на американцев для ускорения хода дел в Берлине. Проводились даже якобы секретные от американцев встречи Фалина с Баром в американском секторе (!) Берлина. Потом, как и следовало ожидать, выяснилось, что Бар действует в тесном контакте с Рашем, а за американским послом стоит Киссинджер, интриговавший за спиной тогдашнего главы госдепартамента США Роджерса. Получалась двусмысленная ситуация: официальные переговоры, на которых только и могли приниматься согласованные всеми четырьмя участниками решения, велись в Западном Берлине Абрасимовым, но параллельно по тем же самым вопросам велись другие, как бы «потайные», переговоры Фалина, Бара и Раша в Бонне. Их результаты, однако, мало что значили без «легализации» на официальных переговорах четырех.
Такая конструкция порой казалась мне изощренным способом надувательства нас. Сначала Бар и Раш после жесткой торговли с Фалиным добивались от нас компромиссного решения по тому или иному вопросу. Мы шли в Бонне на максимальные уступки с тем, чтобы обнаружить затем в Берлине, что на самом деле наши уступки недостаточны, так как выработанные Фалиным формулировки не принимаются англичанами и французами. Сослаться в этом случае на договоренность с американцами было невозможно, так как это было чревато международным скандалом. Приходилось взывать к совести американцев, а если это не приводило к результату, то идти на новые уступки. Вся эта странная процедура не содержала никаких гарантий против того, что три державы не разыгрывают перед нами комедию, причем каждый раз по счету платить приходится нам. К тому же с помощью этой конструкции ФРГ через Бара, по сути дела, стала прямым участником четырехсторонних переговоров.
Абрасимову это, разумеется, не нравилось. Он говорил, что не намерен особенно считаться с формулировками, выработанными Фалиным, тем более что дела у того с Рашем и Баром двигались весьма медленно. Но «канал», выходивший своим концом на Киссинджера, был такой штукой, которую не так-то просто было проигнорировать. Во всяком случае для нашего министра все, что исходило от «ловкого Генри», имело первостепенное значение. Хоть он нередко и называл Киссинджера «чертом», но весьма был склонен делать на этого черта ставку и обещаниям его в общем-то доверял. Верил он и в то, что США, если захотят, почти всегда смогут навязать свою точку зрения другим членам НАТО.
В мае 1971 года я был в очередной раз в Москве. Доложил министру положение дел на переговорах. Комментариев не последовало. А. А. Громыко вызвал вдруг своего старшего помощника В. Г. Макарова и продиктовал ему текст телеграммы в Хельсинки, где президенту Кекконену сообщалось, что в соответствии с его просьбой меня направляют к нему для того, чтобы проинформировать о ходе переговоров по Западному Берлину и наших оценках перспектив этих переговоров. Буквально за час до отхода поезда А. А. Громыко вызвал меня опять, чтобы пояснить, что требуется сделать в Хельсинки. Мне поручалось рассказать о структуре и содержании соглашения четырех держав, которое начинает прорисовываться, и объяснить президенту, что открывается уникальный шанс договориться по вопросу, который два десятка лет лихорадил всю Европу.
Мы вместе с ГДР готовы далеко пойти навстречу Западу. Но есть опасность, что там не сумеют соблюсти меру, и тогда этот шанс будет упущен. От решения же западноберлинского вопроса зависела ратификация Московского договора и формирование всей последующей обстановки в Европе. Кекконена просили употребить свое влияние по каналам Соц-интерна, чтобы поспособствовать достижению договоренности в ближайшее время. Он обещал использовать свои возможности.
А. А. Громыко торопил и меня. С начала мая по предложению американцев в группе советников был предпринят эксперимент, направленный на совместное формулирование положений будущего соглашения. Схема этого будущего документа в принципе была ясна. Он должен был состоять из соглашения, определявшего основные параметры решений по статусу западных секторов Берлина и их связям с ФРГ, порядку транзита в Западный Берлин, связей западных секторов с их непосредственным окружением, представительству интересов западных секторов вовне. Подробности урегулирований по каждому из этих крупных вопросов должны были содержаться в приложениях к соглашению, которые имели форму сообщений Советского Союза и трех держав, которые опирались на консультации и договоренности соответственно с ГДР и с ФРГ.
Эта конструкция была моим изобретением. Она позволяла решить, наконец, кто и в каких вопросах имел исключительную компетенцию, которую никак не мог и не хотел поделить с другой стороной. Три державы считали, например, что только они могут регулировать связи своих секторов с ФРГ. Мы, в свою очередь, считали, что только ГДР и мы вправе решать вопрос о порядке транзита и т. д. В результате никакого совместного документа не получалось. Идея с приложениями примиряла и утешала всех. СССР и ГДР могли вновь подтвердить свои исключительные права в тех вопросах, которые считали своей прерогативой. Три державы получали то же самое удовольствие. К тому же в соглашении, подписываемом четырьмя, появлялись ссылки на ГДР и ФРГ. Для ГДР это было фактически признанием ее как государства, для ФРГ — признанием сопричастности к берлинским делам. И главное, без ущерба для юридических и политических взглядов сторон все увязывалось в единый пакет.
Исходя из такой схемы, мы и начали действовать. В зал заседаний по предложению англичан принесли обычную школьную классную доску и мел, и все мы вчетвером начали составлять тексты отдельных разделов соглашений, спорить о формулировках, стирать тряпкой неподходящее, заменять на новое. Там, где договориться не удавалось, ставились многоточия и делались сноски, которые фиксировали различия в позициях сторон для последующего рассмотрения путей сближения на уровне послов. Двигались мы довольно быстро, и, хотя многоточий по каждому разделу было достаточно, первый заместитель министра В. В. Кузнецов, поглядев на то, что получалось, уверенно сказал, что соглашение скоро будет. Приказание А. А. Громыко поторапливаться, таким образом, было не просто благим пожеланием, а имело вполне конкретный смысл.
Однако поторапливаться было не так-то просто. Надо было все время оглядываться на треугольник Фалин — Бар — Раш. Фалин сообщал одну за другой якобы согласованные там окончательные формулировки, за пределы которых Абрасимов и я (в группе советников) не могли выходить. Беда, однако, состояла в том, что в Берлине на переговорах ничего похожего на эти формулировки не появлялось. Фалин говорил, что надо подождать, так как американцам нужно время, чтобы убедить союзников. Но тянуть время приходилось мне, а не американцам, которые на официальных переговорах вместе с англичанами и французами действовали так, как будто бы в Бонне никто ни о чем не договаривался. То, что я явно тяну время, они видели и активно жаловались на неконструктивный подход к делу советских экспертов.
Я сказал об этом министру, попросив его свести вместе Фалина и Абрасимова, чтобы условиться о какой-то методике дальнейших совместных действий, тем более что Фалин все чаще занимался с Баром в Бонне правкой того, что уже было согласовано в Берлине. А. А. Громыко не отнесся к этому как к чему-то заслуживающему его личного вмешательства. Он сказал: если надо, слетайте на день-два к Фалину в Бонн и договоритесь, как действовать. Но говорил при этом, что надо ускорить ход дела.
К В. М. Фалину я слетал. Он заверил меня в полной возможности официально внести одну из согласованных им формулировок, рекомендовал жестко настаивать на ее принятии, предоставив американцам возможность уговорить затем союзников согласиться с ней. Раш, мол, даст соответствующее указание моему американскому партнеру Джонатану Дину.
Я поступил так, как мне сказал Фалин, на следующей же встрече советников. Внесенная мной формулировка была с ходу отвергнута. Я настаивал на ее рассмотрении. Мне отвечали, что тут и рассматривать нечего. Тогда я попросил объявить перерыв и отправился, кипя возмущением, в резиденцию американской делегации к Дину, с которым у меня за время переговоров сложился неплохой личный контакт. Я просил его объяснить происходящее. Он ответил, что не понимает вопроса и удивлен моей настойчивостью в проталкивании формулировки, которая наверняка не будет принята. Тогда я напрямик спросил его: разве он не имеет указаний от Раша поддержать эту формулировку, согласованную с ними по доверительному каналу?
Дин ответил, что знает о наличии канала и на кого в Вашингтоне этот канал выходит. Но у него никаких указаний нет, более того, никто его не предупредил, что мы будем сегодня вносить согласованную с ними формулировку. Когда я ему предложил связаться с Рашем, он ответил, что посол в отъезде и обсуждать возникшую ситуацию с ним лучше не по телефону.
Мы послали соответствующую телеграмму в Москву, сообщив, что с фалинскими формулировками происходит какая-то неувязка. Министр, разумеется, не обратил на это внимания. Но затем пришла телеграмма из Вашингтона от А. Ф. Добрынина, в которой сообщалось, что Киссинджер проявил крайнее недовольство моими действиями, которые якобы «раскрывают» наличие доверительного канала между ним и Москвой. Утечки информации не произошло, как утверждал Киссинджер, только из-за сообразительности Дина, который не стал посылать телеграмму в госдепартамент, а ограничился докладом послу Рашу. Кажется, Киссинджер намекал Добрынину, что недурно было бы и отстранить меня от переговоров, но тот не стал об этом писать в Москву.
Следом за Добрыниным прислал телеграмму и Фалин с изложением жалоб Бара на мое «неосторожное поведение». О том, что я вносил якобы уже согласованную им с американцами и Баром формулировку и был сориентирован в том плане, что Дин должен быть в курсе дела, в телеграмме нашего посла из Бонна не говорилось, разумеется, ни слова.
После этого А. А. Громыко учинил мне страшный разнос. Все, правда, кончилось тем, что он послал злую телеграмму Киссинджеру, в которой излагалась история случившегося и ее причины и делался вывод, что в действительности никакой утечки информации не было, так как Дин сам сказал, что знает о наличии доверительного канала. Мне же министр приказал забыть о существовании этого канала и никакими больше формулировками, исходившими от Фалина, не пользоваться.
Были по этому поводу объяснения также между Абрасимовым и Рашем. Из высказываний Раша получалось: они вообще в тот момент считали, что не пришло время вносить на четырехсторонних переговорах какие-то отдельные формулировки, обсуждаемые с Фалиным. Поэтому и Дину никаких поручений не давалось. Он полагал, что надо в основном закончить согласование текста соглашения нормальным путем, то есть на официальных заседаниях четырех, затем сделать финишный рывок — провести во второй половине августа подряд серию встреч послов четырех держав. Во время этого марафона и следует в соответствии с предварительно согласованным с ним подробным сценарием «легализовать» заранее выработанные в Бонне формулировки по тем вопросам, которые на тот момент еще будут оставаться открытыми.
Это звучало вполне разумно, но совсем не походило на то, что сообщал из Бонна В. М. Фалин. У меня тогда создалось впечатление, что и после своего назначения послом в Бонн он все еще претендовал на то, чтобы руководить берлинскими переговорами и быть автором четырехстороннего соглашения. То, что при этом могли возникать недоразумения и даже неприятности для других, его, видимо, не очень заботило.
Сценарий, о котором говорил Абрасимову Раш, был действительно разработан в августе в одном из небольших потсдамских отелей. В его составлении участвовали и Абрасимов, и Фалин. Это был настоящий театральный сценарий. Его подлинник, составленный мною по итогам беседы, существует и до сих пор. Там было расписано, на каком заседании и кто вносит какую формулировку, какие могут выдвигаться при этом реплики и возражения с другой стороны, к какому конечному тексту мы с американцами будем вести дело. Думаю, этот сценарий не был известен или уж во всяком случае не был известен во всех подробностях англичанам и французам.
Во время его реализации происходили разные драматические события. Английский посол Джеклинг, например, отказывался принимать предлагаемые нами и поддерживаемые американцами формулировки, поскольку «у него нет полномочий из Лондона». Раш писал Арбасимову записки, что союзники «вышли из-под контроля» и ему нужно несколько часов для работы с ними. Парочка таких записок сохранилась. Потом осторожный Дин, правда, перестал передавать их мне, а лишь зачитывал содержание для сообщения Абрасимову.
В конце концов сценарий, в общем, сработал. Важную роль при этом сыграло то, что разместившиеся потихоньку рядом с местом заседания в Контрольном совете западные немцы во главе с будущим статс-секретарем МИД ФРГ ван Веллем помогали американцам в обработке союзников. Но одновременно немцы создавали и немало трудностей, вызванных вечным соблазном под занавес попробовать вырвать еще и еще одну уступку. Авось получится.
С нашей стороны в столице ГДР в одном из особняков в Нидершенхаузен в эти дни инкогнито находился А. А. Громыко. Его приезда настойчиво требовал П. А. Абрасимов, считавший, что на финишной прямой ему было бы неразумно брать ответственность за все принимаемые решения на свои плечи. Министр согласился приехать в решающий момент в Берлин. Он рассчитывал контролировать и направлять все действия Арбасимова, но эта надежда была, мягко говоря, не совсем обоснованна. Министр был нужен послу как алиби, а не как руководитель.
Абрасимов непрерывно находился на обедах и заседаниях, с которых присылал временами записки с обсуждавшимися там вариантами формулировок или передавал что-либо А. А. Громыко на словах. Пока тот раздумывал, какое целесообразнее всего принять решение, и писал инструкцию Арбасимову, проходила пара часов. Посол получал записку от министра, читал ее и просил передать, что указания устарели, он договорился о чем-то совсем ином, а теперь обсуждает новый вопрос. Получив такое сообщение, министр свирепел и грозно вопрошал, зачем он здесь вообще находится. Но до Абрасимова было далеко, а министр находился в Берлине инкогнито. Руки его были связаны. Поэтому в роли мальчика для битья то и дело оказывался я, причем министр, надо ему отдать должное, умел ругаться самым обидным образом. Однажды он довел меня почти до слез, объявив ошибочной и неприемлемой формулировку преамбулы соглашения, где говорилось о «relevant area», то есть о «соответствующем районе». «Вы еще, наверное, дали согласие на то, чтобы употребить определенный артикль «the», — съязвил министр, — чтобы всем было ясно, что имеется в ввиду весь район Берлина».
Что мне было ему возразить? Он сам утвердил эту формулировку в нашем проекте соглашения, переданном трем державам еще в марте, и забыл теперь об этом. Я молча встал и вышел из кабинета министра.
Через некоторое время мне сказали, что министр вызывает меня вновь. Я попросил передать, что не пойду и прошу меня от дальнейшего участия в переговорах освободить. Тогда пришел старший помощник В. Г. Макаров, который уговорил меня не делать глупостей. Когда я вернулся, министр встретил меня ворчанием, из которого можно было разобрать такие слова, как «не работник, а красная девица», «слова ему нельзя сказать». Но браниться перестал.
В общем, его конкретный вклад в выработку соглашения на завершающем этапе состоял в том, что он придумал развязку вопроса о паспортах ФРГ, выдаваемых западноберлинским жителям. Союзники настаивали, чтобы мы признавали эти паспорта, если они будут снабжать их штампом, что данный паспорт выдан с согласия союзнических властей. Мы же настаивали, чтобы западноберлинцы по-прежнему ездили к нам по своему западноберлинскому удостоверению личности. Под занавес переговоров этот вопрос очень обострился. В конце концов министр дал согласие учинить особую протокольную запись к соглашению, в соответствии с которой постоянный житель Западного Берлина при обращении за визой представлял в наше консульское учреждение и паспорт ФРГ, и западноберлинское удостоверение личности, а при поездке мог брать с собой один или оба эти документа. На Западе эта протокольная запись была расценена как крупная победа, а В. Брандт даже счел необходимым отметить этот «успех» в своих мемуарах. В действительности же А. А. Громыко просто перехитрил своих партнеров.
Дав согласие на то, чтобы западноберлинец при обращении за визой представлял сразу два документа, министр не сказал, однако, какой из них будет основанием для выдачи визы. Сразу же вслед за вступлением в силу четырехстороннего соглашения была издана специальная инструкция, в соответствии с которой паспорт ФРГ предписывалось игнорировать. Виза выдавалась на основании западноберлинского удостоверения личности. А какой паспорт еще носил в своем кармане западноберлинец, нас не интересовало.
К числу своих собственных заслуг при заключении четырехстороннего соглашения я отношу договоренность об открытии советского генерального консульства в Западном Берлине. Этот вопрос мы поставили без особой надежды на его положительное решение. И ФРГ, и союзники упорно сопротивлялись, и я имел указание снять это требование, но это указание не выполнял, несмотря на заявления «самого» Киссинджера, что открытие нашего генконсульства нереально. Это упорство принесло свои плоды. Генконсульство было-таки учреждено и работало почти двадцать лет.
В последней декаде августа работа над четырехсторонним соглашением была закончена. А. А. Громыко улетел в Москву и отправил текст соглашения на утверждение в Политбюро. П. А. Абрасимов чувствовал себя героем дня и готовился к повышению по службе. Говорили, что он должен быть назначен послом то ли в Лондон, то ли в Париж. Оставалась «техническая» часть работы — сверка текстов соглашений на русском, английском и французском языках. Но вскоре выяснилось, что речь идет отнюдь не о технических вопросах.
Исключительно важная для нас формулировка, что западные сектора Берлина не являются составной частью ФРГ и не управляются ею, была выработана в Бонне Фалиным, Рашем и Баром. Она писалась по-английски, то есть на языке, который В. М. Фалин почти не знал. В качестве добровольного помощника в переводе и толкователя английского текста выступал Бар. В результате было записано, что западные сектора Берлина «continue not to be a constituent part of the FRG and not to be governed by it». Фалин передал этот текст в Москву снабдив его таким переводом: «Западные сектора Берлина не являются составной частью ФРГ и не могут управляться ею», — хотя надо было написать: «По-прежнему не являются составной частью ФРГ и не управляются ею».
Когда дело дошло до сверки текстов, представители трех держав с полным основанием сказали, что русский текст формулировки не соответствует английскому. Поскольку текст соглашения писался по-английски, они стали требовать изменить русскую формулировку. Но Громыко, видимо, не давший себе труда вчитаться в английскую формулу, уже доложил в Политбюро, что три державы согласились с тем, что Западный Берлин «не может» управляться ФРГ, утвердил там эту формулу, оставив за собой право вносить в текст соглашения лишь редакционные поправки.
Спорить с ним по этому вопросу было очень трудно. Он говорил, что всю жизнь занимался английским языком, что его никто не обманет, что русский текст вполне эквивалентен английскому. Для вящей убедительности он призвал своего любимого переводчика В. Суходрева и строго вопрошал его, правильно ли он понимает, что тут подразумевается долженствование, а не простая констатация того, что останется неизменным прежнее положение в вопросах отношений между Западным Берлином и ФРГ. Суходрев подтверждал: могут быть, конечно, и другие варианты перевода, но перевод министра вполне правомерен и даже очень хорош.
Так проходил день за днем, а дело не сдвигалось с места. Я старался объяснить Абрасимову, что «дури-ком» мы тут не проскочим и надо искать выход, то есть менять русскую формулировку, но так, чтобы она сохраняла достаточно приличный в глазах нашего начальства вид. В один из таких дней Абрасимов решился позвонить Громыко, которому он сообщил, что какие-то «видные филологи» из Гумбольдтского университета тоже считают, что русский текст не совсем адекватен английскому и что нам лучше проявить гибкость. В конце этой эпопеи мне удалось согласовать с союзниками такой русский текст: «Западные сектора Берлина по-прежнему не являются составной частью ФРГ и не будут управляться ею и впредь». Однако мне пришлось в этой связи не один раз выслушать по «ВЧ» очередную порцию «комплиментов» от министра.
Казалось, после этого работа над соглашением была закончена. Но не тут-то было. В последний момент союзники предложили выработать согласованный немецкий перевод соглашения. Смысл этой затеи был ясен, и я тут же отклонил это предложение, сославшись на согласованное положение соглашения, — аутентичными текстами могут быть только русский, английский и французский. Однако союзники не отступали. Они говорили, что большую часть положений соглашения придется выполнять немцам. Чтобы избежать споров между ними по трактовке тех или иных моментов соглашения, нужен официальный немецкий перевод. В конце концов мы согласились, чтобы западные и восточные немцы начали переговоры друг с другом и согласовали совместный текст перевода. Как и следовало ожидать, эти переговоры вскоре зашли в тупик. Союзники стали требовать новых встреч четырех для разрешения возникших между немцами споров. Мне было строго запрещено участвовать в этих согласованиях, однако я пару раз этот запрет нарушал, стремясь помочь продвижению вперед. Вскоре, однако, дело зашло в полный тупик. Спор шел опять-таки не о лингвистике. Вновь выяснилось, что боннские партнеры Фалина играли краплеными картами.
Добившись нашего согласия на формулировку о том, что западные сектора Берлина не являются «constituent part of the ФРГ», что по-английски и по-французски означает, что они не являются «составной частью» ФРГ, западные немцы создали для себя возможность при переводе использовать не эквивалентный по своему значению, но созвучный английскому тексту термин «konstitutiver Teil». В таком их переводе получалось, что Западный Берлин не был лишь «изначальной» составной частью ФРГ, но вообще-то частью ФРГ являлся. Вторая их «находка» — перевод положения: «связи» западных секторов Берлина будут поддерживаться и развиваться. Английское слово «ties» они требовали перевести как «Bindungen», то есть «узы», особые отношения, «семейная связь», хотя этого значения русский текст не имел, да и английский не обязательно должен был пониматься таким образом. Руководство ГДР наотрез отказалось принимать такой вариант перевода.
Западные немцы решили сыграть ва-банк. Уже была назначена дата подписания четырехстороннего соглашения, но дня за два до этого мне ночью в 4 часа позвонил Дин и сообщил, что подписание в назначенное время не состоится, если не будет согласован немецкий текст. «Теперь я пошел спать, — добавил он, — а вы начинайте трудиться с вашим послом».
Я, разумеется, ничего делать не стал, но и спать не мог. Своих западных коллег я заранее предупредил, что добром это не кончится. Наши партнеры занимались откровенным шантажом. Мы, однако, знали, что французы резко возражали против подобных методов действий и открыто заявили западным немцам и поддерживавшим их американцам, что дальше в этих маневрах участвовать не будут. Поскольку начиналась игра без правил, на незаконные приемы приходилось отвечать тем же. На следующий день глава делегации ГДР К. Зайдель сообщил западным немцам, что он согласен с их вариантом перевода.
3 сентября 1971 года четырехстороннее соглашение, наконец, было подписано послами Абрасимовым, Рашем, Джеклингом и Сованьяргом.
На следующий день в газете «Нойес Дойчланд» появился текст четырехстороннего соглашения, где спорные места были приведены как на немецком (Bestandteil), так и на русском, английском и французском языках. На вопрос западных немцев из МИД ГДР им ответили, что К. Зайдель не имел полномочий на окончательное согласование текста перевода. «Ну и правильно сделали, — заметил в этой связи мой французский коллега Р. Лустиг. — Не хватало еще из-за каких-то немецких слов не подписывать такого соглашения. Все равно немецкий текст юридической силы не имел бы».
На следующий год в мае был подписан министрами иностранных дел четырех держав Заключительный протокол, вводивший в силу четырехстороннее соглашение. В тяжелых муках бундестаг ратифицировал затем Московский договор.
Для полного «закрытия» германского вопроса оставалось совершить последний заключительный шаг — принять в ООН ГДР и ФРГ. Но для этого вновь требовалась договоренность четырех держав. Опять предстояли переговоры четырех послов в здании бывшего Контрольного совета.
А. А. Громыко решил вновь отрядить меня в помощь нашему послу М. Т. Ефремову, сменившему в ГДР П. А. Абрасимова. На сей раз предстоявшие переговоры казались совсем несложными. Наш министр лично согласовал с Киссинджером формулу заявления четырех держав по поводу приема ГДР и ФРГ в ООН, в которой говорилось, что это не затрагивает вопроса о четырехсторонних правах и обязанностях. Вся суть, инструктировал меня перед отъездом в Берлин министр, состоит в слове «вопрос». Нет четырехсторонней ответственности за Германию, как нет больше и самой Германии. Вступление ГДР и ФРГ в ООН ставит тут жирную точку. Но поскольку у трех держав другой взгляд, есть вопрос о правах и ответственности четырех держав. Этот вопрос и после вступления ГДР и ФРГ в ООН останется. Так мы договорились с Киссинджером. Вам с Ефремовым надобно на этом стоять твердо. Вносите от имени советской стороны согласованную с Киссинджером формулу. Остальное должны сделать американцы.
Инструкции были предельно ясными. Однако на первом же заседании стало происходить нечто совсем иное. Мы выступали не первыми, и к тому моменту, когда М. Т. Ефремов получил слово, на столе уже лежали союзнические формулировки, вовсе не похожие на ту, что называл А. А. Громыко. Кроме того, появился целый шлейф сложных процедурных вопросов, связанных с приемом ГДР и ФРГ в ООН, о которых, судя по всему, никакого предварительного приговора с американцами не было. В этих условиях вносить формулировку Громыко — Киссинджера, не «измолотив» предварительно предложения трех держав, значило бы, скорее всего, загубить этот плод личных переговоров министра с американцами. Ефремов решил отложить дело до завтра и посоветоваться с министром.
Министр выслушал его — бывшего заместителя Председателя Совета Министров СССР — сравнительно спокойно. Поинтересовался, почему не внесена его формулировка, сказал, что не надо было стесняться, что американцы все уладили бы.
После этого А. А. Громыко вызвал к телефону меня. Мне он сказал, что я в который раз самовольничаю, что он жалеет вообще, что послал меня в Берлин, что он не желает слушать никаких доводов и объяснений и что согласованная с Киссинджером формулировка должна быть внесена завтра же.
Так мы и сделали. Шло заседание за заседанием. Нашу формулировку, однако, никто не обсуждал, союзники ограничились выражением сомнений в ее приемлемости, продолжая расхваливать свои варианты.
Через несколько дней А. А. Громыко вновь позвонил Ефремову и поинтересовался, как идут дела. В ответ на жалобы Ефремова по поводу неконструктивности позиций трех держав, министр опять рассердился, вообразив, что его формулировка так до сих пор и не внесена. Но Ефремов прервал начинавшуюся было гневную филиппику, сказав А. А. Громыко, что его формулировка давно союзникам передана, только они ее не желают обсуждать. «А что же американцы?» — спросил министр. «А они ничего не внесли и нас не поддерживают. Такая тихая позиция», — ответствовал своим характерным волжским говорком Ефремов. Министр удивился, хотя удивляться было нечему, так как о ходе заседаний в Москву ежедневно шли ему телеграммы. Трубка была повешена. Разгромного звонка в мой адрес на сей раз не последовало.
Видимо, министр что-то предпринял по своим американским каналам. Через несколько дней ко мне обратился один из членов американской делегации, который прямо отрекомендовался представителем Киссинджера. Он извинился за то, что с внесенной нами формулировкой «произошло недоразумение». По его словам, американский посол был пока еще не в курсе дела и ничего не знал о договоренности между Громыко и Киссинджером. С англичанами и французами нужная работа тоже, оказывается, не была еще проведена. Нас попросили потерпеть несколько дней.
Постепенно обстановка на переговорах стала меняться. Внесенную нами формулу стали обсуждать, но мертвой хваткой вцепились в слово «вопрос», которому А. А. Громыко придавал столь большое значение.
Нам доказывали, что договоренность четырех может состояться только при условии, что их права, ответственность и сложившаяся четырехсторонняя практика остаются незатронутыми после приема ГДР и ФРГ в ООН. Договоренность же о том, что не затронут «вопрос» о правах, никому не нужна. Так мы «толкли воду в ступе» довольно длительное время, пока представитель Киссинджера не уведомил нас, что отстоять слово «вопрос» не удается, так как союзники, особенно французы, решительно против его включения. Да и американский посол сочувствует им и не очень склонен выполнять указания Киссинджера.
В сердцах я сказал тогда Дейву (так звали американца), что получается как-то некрасиво. У них трудности с их союзниками, а решаться эти трудности опять должны за наш счет. Но делать было нечего.
Мы быстро получили согласие из Москвы снять из согласованной с Киссинджером формулировки это злосчастное слово «вопрос». В ноябре 1972 года все было кончено. Путь для приема ГДР и ФРГ в ООН был открыт.
По возвращении в Москву я предстал перед А. А. Громыко, гадая, что он теперь мне скажет. К моему удивлению, министр выразил удовлетворение успешным завершением переговоров. Слово «вопрос», заметил он не моргнув глазом, было вставлено в формулировку по тактическим соображениям. Он знал, что им придется пожертвовать. Оно не имело большого значения. В который раз я остался в неведении, что же руководило действиями министра в действительности. Был ли он настолько прозорлив либо иногда делал хорошую мину при плохой игре, причем приказывал подчиненным не сомневаться ни в коем случае в своей непогрешимости.
По завершении всех германских дел состоялась раздача наград. Меня представили к ордену «Дружбы народов». А. А. Громыко собственноручно поправил список награждаемых, перенеся своим любимым синим карандашом мою фамилию на ступень выше. Так я получил орден Трудового Красного Знамени — первый орден в своей жизни. После церемонии награждения я вместе с группой германистов зашел к министру. Он тепло нас поздравил. Поглядев на меня, А. А. Громыко сказал: «А как они пытались изменить формулировку, что Западный Берлин не часть ФРГ. До последнего дня царапались! А мы все же на своем настояли — не принадлежит он им и не будет управляться ФРГ и впредь».
В сущности, за внешней суровостью и строгостью А. А. Громыко был человеком добрым. Но в жизни у меня почему-то чаще всего получалось так, что я делал или говорил не то или не совсем то, чего он от меня ожидал. Поэтому в его отношении ко мне всегда оставался элемент определенной настороженности. Я, в свою очередь, почти всегда был скован в отношениях с ним, редко мог вести нормальную беседу, обмениваться аргументами и контраргументами. Этого чувства я не испытывал при общении ни с каким другим политическим деятелем. При всем этом я глубоко уважал этого человека прежде всего как специалиста высочайшего класса. Он имел свои человеческие слабости, но кто их не имеет?
Quo vadis, ГДР?
В разгар берлинских переговоров в руководстве ГДР развернулась острая борьба за власть. Происходил процесс смены поколений. Член политбюро и секретарь ЦК СЕПГ Э. Хонеккер, которого В. Ульбрихт после разгрома группы Ширдевена — Волльвебера последовательно продвигал на роль второго человека в руководстве партии, забирал в свои руки с годами все большую власть. Контролируя отделы оргпартработы, армию и госбезопасность ГДР, Э. Хонеккер проявил себя талантливым учеником В. Ульбрихта, постепенно расставив везде своих людей. Старик Ульбрихт, относившийся в Хонеккеру как к умному и прилежному исполнителю своей воли, которого он, казалось, совсем недавно вывел из бравого руководителя ССНМ в синей блузе и кожаных штанах в политические деятели, явно проглядел бурный рост амбиций своего питомца. Он был не подготовлен к тому, что вокруг Хонеккера в 1970 году сложилась многочисленная группа членов политбюро и секретарей ЦК СЕПГ, которая начала все более настойчиво подвергать его критике и требовать ухода в отставку.
Нельзя сказать, что наш посол П. А. Абрасимов не был причастен к происходившему. У него с Хонеккером и его сторонниками складывались все более тесные отношения. Он был в курсе всех действий этой группы. Для других членов политбюро ЦК СЕПГ это, разумеется, не было секретом и приводило их к выводу, что происходящее имеет место по крайней мере с молчаливого одобрения Москвы. Поскольку Ульбрихт своим авторитарным стилем правления изрядно надоел своим коллегам и становился стар, группа его противников в политбюро стала быстро увеличиваться.
Насколько я понимаю, П. А. Абрасимов докладывал о готовящейся смене власти в ГДР в Москву, пытаясь при этом внушить мысль о целесообразности замены Ульбрихта. Однако эта его деятельность встречала, мягко говоря, настороженную реакцию в Москве. Когда же группировка Хонеккера поставила вопрос об отставке Ульбрихта, положение П. А. Абрасимова стало весьма щекотливым. Политбюро ЦК СЕПГ никогда не решилось бы проголосовать за отстранение Ульбрихта, не имея на то прямого согласия Москвы. Более того, наши дисциплинированные немецкие друзья предпочитали вообще такой вариант: уйти со сцены Ульбрихта должен лично уговорить Брежнев. Но в Москве были весьма далеки в тот момент от такой мысли.
Как всегда в таких случаях, возник неизбежный вопрос, а откуда здесь вообще растут ноги и какова при этом роль советского посла. Анализ поступавших от Абрасимова телеграмм вполне позволял сделать вывод: посол может рассматриваться если не как инициатор, то во всяком случае как активный соучастник готовившегося дворцового переворота. Но зачем он был нужен, этот дворцовый переворот, в такой ответственный момент развития ГДР? Чем был плох Ульбрихт? Разве он не проявил себя на протяжении всех прошедших лет как безупречно верный союзник? И потом, что такое Хонеккер? Во многих отношениях он представлялся фигурой и менее надежной, и менее предсказуемой.
Против замены Ульбрихта на Хонеккера высказалось несколько членов нашего Политбюро, причем с особенно резких позиций, как говорят, выступил тогдашний Председатель Президиума Верховного Совета СССР Н. В. Подгорный. Над головой Абрасимова сгущались тучи. Дела его были очень плохи. К такому заключению я пришел после того, как однажды очень осторожный в кадровых делах А. А. Громыко вдруг в моем присутствии сказал, что он, видимо, ошибся в Абрасимове как в человеке и коммунисте. Вместо осуществления линии ЦК КПСС в ГДР он занялся совершенно неуместными интригами, и за это ему придется отвечать. Это значило, что министр защищать Абрасимова, если речь зайдет об его отзыве, не будет.
Я, приехав в Берлин на продолжение четырехсторонних переговоров, разумеется, предупредил его о надвигающейся опасности. Он и сам знал о ней, но, видимо, не думал, что вопрос стоит так остро. Правда, обратного хода у него не было. В случае провала группы Хонеккера, его судьба была бы решена. Поэтому он продолжал прежнюю линию, одновременно направляя в Москву все новые бумаги с доказательствами целесообразности смены Ульбрихта. В составлении некоторых из них участвовал и я.
Собственно, для меня в тот момент было ясно, что к власти в ГДР пробивается группа так называемых «KZ»-ников — тех партийных функционеров, которые провели тяжелые времена фашистского правления не в эмиграции и не в тиши коминтерновских кабинетов, а в тюрьмах и концентрационных лагерях. Между этими двумя категориями немецких коммунистов всегда существовало определенное внутреннее напряжение. Хонеккер был типичным представителем «KZ»-ников, которые в отличие от эмигрантов были менее склонны ставить верность Москве выше интересов собственной страны. В этом плане он был более люб, чем Ульбрихт, тому второму эшелону молодых функционеров СЕПГ, которые все больше выдвигались на руководящие позиции в районном и окружном звене и начали проникать в центральные органы партии. Эти люди, конечно, сначала думали о благе своей ГДР и лишь во вторую очередь о том, как к их действиям отнесется Москва. Приход к власти Хонеккера, систематически окружавшего себя кадрами из ССНМ, был чреват усилением национал-патриотических настроений и стремлений к большей самостоятельности в политике ГДР.
Однако, учитывая наличие в партии крепких просоветских традиций, сильную зависимость ГДР от связей с нами во всех областях, можно было надеяться, что развитие этих потенциально опасных тенденций можно будет удерживать в определенных рамках. В то же время сохранение у власти Ульбрихта, не имевшего уже большинства в политбюро ЦК СЕПГ, и неминуемый в этом случае разгром с нашей помощью группы Хонеккера, скорее всего, привели бы к перетряхиванию всей партии и массовому избиению кадров в партийных и государственных органах ГДР. Политически это навредило бы нам в глазах населения ГДР, да и было совсем не ко времени. Не этим в тот переломный момент в истории ГДР надо было заниматься. К тому же не было никаких гарантий, что при такой массовой чистке наверх не вылезут люди случайные, положиться на которых можно будет еще в меньшей степени, чем на тех, кого вел за собой Хонеккер. Когда глубоко пашут, первой наверх всегда пробивается крапива, а не всходы благородных растений. Истина эта известная, которая часто забывается, но всякий раз находит себе новое подтверждение.
Подробности дальнейшего рассмотрения этого весьма щекотливого вопроса в Москве мне не известны. Однако постепенно чаша весов склонилась в пользу Хонеккера. В Москве Ульбрихту посоветовали проявить понимание ситуации, что было равносильно рекомендации уйти в отставку. Ульбрихт не мог ослушаться. Думаю, это было бы не в его традициях как человека, для которого непререкаемым авторитетом — не из страха, а из убеждения — был ЦК КПСС. К тому же мнение Москвы предрешало голосование по этому вопросу на политбюро ЦК СЕПГ.
3 мая 1971 года пленум ЦК СЕПГ единогласно избрал Хонеккера первым секретарем партии. В. Ульбрихт просил пленум освободить его от обязанностей первого секретаря. Он сослался на преклонный возраст и невозможность продолжать свою деятельность, исходя из ответственности перед Центральным Комитетом, партией и народом ГДР.
Первое время после этого все обстояло наилучшим образом. Хонеккер немало способствовал заключению четырехстороннего соглашения, активно и гибко вел переговоры с ФРГ, деятельно взялся за продвижение идеи социалистической интеграции в рамках СЭВ. ч Л. И. Брежнева он просил рассматривать ГДР де-факто как одну из союзных республик СССР, включать ее в таком качестве в наши народнохозяйственные планы.
Однако Хонеккеру были нужны успехи, причем прежде всего во внутренней политике. От этого зависело утверждение его авторитета как нового лидера. Кроме того, он полагал, что экономика ГДР имеет существенные внутренние резервы и достаточно динамична для того, чтобы совершить рывок вперед, обеспечив рост благосостояния населения и показав другим социалистическим странам пример осуществления некоторых назревших реформ. Эта амбициозная программа была выдвинута через месяц после прихода к власти нового первого секретаря ЦК СЕПГ — на VIII съезде партии в июне 1971 года.
После этого были приняты существенные меры по улучшению материального положения населения ГДР. Денежные доходы граждан республики возрастали ежегодно на 4 процента, был повышен уровень минимальной зарплаты, увеличены пенсии, размер оплачиваемых отпусков, отпусков по беременности, развернута широкая программа жилищного строительства, начато сооружение многочисленных спортивных комплексов и общественных зданий. Было решено также провести ускоренное обновление машинного парка промышленности ГДР.
Нет нужды говорить, что все эти мероприятия были встречены с энтузиазмом человеком с улицы. На их фоне достаточно убедительно выглядела и критика в адрес экономической политики Ульбрихта, то и дело появлявшаяся в печати ГДР и высказываниях ее нового руководства. Однако программа Хонеккера, судя по всему, не имела солидной материальной базы, а источники ее финансирования не были основательно просчитаны. Вскоре мы стали получать информацию, что ГДР начала потреблять намного больше, чем была в состоянии производить. Чудес в экономике не бывает. Следствием такого развития стал быстрый рост внешней задолженности ГДР, которая при Ульбрихте была минимальной. Наши осторожные предупреждения Хонеккеру действия не возымели. Он утверждал, что в современном мире кредитами не пользуются только дураки, что у ГДР имеется значительный золотовалютный резерв, что есть большие возможности увеличения экспорта за свободно конвертируемую валюту.
Вскоре, однако, оказалось, что весь прирост экспорта ГДР почти целиком идет на обслуживание кредитов, которые она успела набрать. Многие экономисты ГДР забили тревогу, но к их мнению в ЦК СЕПГ не очень прислушивались. ГДР нуждалась в поставках с Запада таких товаров, которые ей не мог предоставить Советский Союз. Поэтому и советские рекомендации действовать осторожнее тоже впечатления не производили. Получив международное признание и отрегулировав свои отношения с ФРГ, ГДР во главе с Хонеккером решила самостоятельно выходить в бурное море международной политики. В конце концов чем она была хуже той же Польши или Чехословакии? Так считали многие в окружении Л. И. Брежнева и в отделе ЦК КПСС, занимавшемся социалистическими странами. Такой подход был близок, в частности, тогдашнему секретарю ЦК КПСС К. Ф. Катушеву, который руководил этим отделом, и его заместителю Г. X. Шахназарову.
В далеком средневековье, когда тому или иному монарху для реализации своих широких замыслов не хватало денег, он нанимал себе ловких ребят, которые обещали ему сделать золото из воздуха. В XX веке искусство алхимиков не в чести. Но тем не менее спрос на ловких ребят, умеющих из якобы ничего делать деньги, по-прежнему высок, хотя все знают, что из ничего нельзя сделать что-то. Когда государство потребляет больше, чем производит, оно рано или поздно приходит к тому, что начинает торговать своими интересами, своей политикой. Ловкие политики могут лишь изобрести более или менее элегантное прикрытие для этого. Нашлись такие вскоре и в окружении Э. Хонеккера. Одним из них, безусловно, был Г. Миттаг.
В конце 1974 года нам стало известно: ГДР выработала с ФРГ первый пакет договоренностей, по которым она получала много миллионов западных марок за укрепление связей между Западным Берлином и ФРГ и расширение возможностей общения между населением обоих немецких государств. Речь шла о реконструкции шоссейных коммуникаций, уступке в пользу Западного Берлина небольших участков территории ГДР, расширении телефонных связей и т. п. Выглядело это все как очень ловкая политико-коммерческая сделка. ГДР модернизировала собственными силами свои дороги, а ФРГ платила ей за это валютой. ГДР совершенствовала свою телефонную сеть, а добрая. ФРГ опять-таки была готова заплатить за это. Впереди маячила целая серия подобных сделок: модернизация не только шоссейных, но и железных дорог, открытие дополнительных контрольно-пропускных пунктов на границе с ФРГ и расширение существующих, облегчение туристических поездок западных немцев в ГДР и посещений родственников, разрешение на направление денежных переводов и неограниченного числа почтовых посылок. Под многие из этих проектов ГДР получала от ФРГ деньги вперед, так что обратного пути у нее не было. Прежний тезис Ульбрихта о размежевании двух немецких государств был тихо похоронен. Своими действиями ГДР претендовала на то, чтобы стать пионером нормализации человеческих связей между Востоком и Западом Европы.
У А. А. Громыко этот поворот в политике наших немецких друзей сразу вызвал большие сомнения. ГДР забегала далеко вперед по сравнению с Советским Союзом и другими странами Варшавского договора, хотя ее внутренняя прочность из-за специфики национального раскола была значительно более низкой, чем у других наших союзников. Было ясно, что ФРГ, если и будет вкладывать деньги в ГДР, то лишь во имя продвижения своей политической цели развития особых внутригерманских отношений, то есть того самого «поворота путем сближения», который замышляли в 1963 году Брандт и Бар. Все, что оплачивалось ФРГ применительно к Западному Берлину, могло иметь целью лишь укрепление позиций ФРГ в этом городе, а не наоборот.
Особо настораживал и такой абсолютно новый момент в политике ГДР: весь пакет договоренностей с ФРГ был составлен без консультаций с Москвой. По сути дела, нас просто поставили перед свершившимся фактом. Если бы ГДР продолжала действовать таким образом и далее, СССР практически лишился бы каких-либо возможностей активной политики в германских делах. Все свои права и прерогативы по германскому вопросу в запале борьбы за утверждение суверенитета ГДР и ее международное признание мы отдали восточным немцам. Теперь нам хотелось кусать локти. Вернуть себе назад отданное мы не могли. Оставалось лишь читать Парижские соглашения западных держав с ФРГ, сравнивать их с нашими договорами, заключенными с ГДР, и приходить к выводу, что наши союзники вели себя куда более осмотрительно со своими немецкими друзьями, чем мы.
А. А. Громыко предпринял попытку объясниться по этому комплексу вопросов с ГДР на самом высоком уровне. Однако Хонеккер от встречи с Брежневым, узнав, о чем пойдет речь, уклонился. В Москву он прислал в январе 1975 года делегацию во главе с членом своего политбюро Г. Аксеном, отвечавшим за международные связи.
Разговор не получился. А. А. Громыко изложил сомнения советской стороны в прямой, весьма откровенной форме. Он сказал и об отрицательном мнении Генштаба по поводу намечаемых друзьями мер с точки зрения поддержания безопасности ГДР. Но что ему мог ответить Аксен, которого явно прислали затем, чтобы ничего не изменять в уже достигнутых и срочно обнародованных договоренностях? Он разводил своими коротенькими руками, обижался за недоверие советских друзей к политике ГДР, расхваливал договоренности и их выгоды для ГДР, клялся, что в германских делах всегда будет проводиться только строго скоординированная с Советским Союзом политика.
Однако ничего в новом «самостийном» курсе ГДР в делах с ФРГ не изменилось. Появлялись все новые и новые договоренности, о которых нас в лучшем случае информировали пост фактум. ГДР все шире открывалась посетителям с Запада, не имея возможностей предоставить такую же свободу передвижения своим гражданам. Постепенно западная марка становилась второй и предпочтительной валютой в ГДР, что вызывало соответствующее отношение граждан к своему государству, деньгам ГДР и производимой в ГДР продукции. Правительство ГДР наладило бойкую торговлю диссидентами, лицами, пытавшимися нелегально уйти на Запад, провалившейся агентурой ФРГ. Их пачками выдворяли из республики, получая «за голову» по нескольку десятков тысяч марок. Деморализующий эффект, который порождала эта практика в «святая святых» режима Хонеккера — органах МГБ, в комментариях не нуждается. Логика развития событий привела правительство ГДР к тому, что оно должно было сначала разрешить поездки на Запад своим пенсионерам (если убегут, то не жалко), а затем и другим гражданам, если они не являлись «носителями секретов». В числе носителей секретов оказались автоматически все те, кто составлял основу режима. Их лишили доступа к лакомому корыту с западными марками. В результате способные и энергичные люди начали сторониться работы в партийном и государственном аппарате ГДР. Обо всех этих процессах когда-нибудь расскажут сами их непосредственные участники. ГДР все глубже заглатывала золотой крючок, с которого уже не могла сорваться.
Нельзя сказать, что руководство ГДР не пыталось вырваться из все туже затягивавшейся петли с помощью, так сказать, нормальных экономических средств. Проводились многочисленные меры по реорганизации управления промышленностью, созданию новых экспортных производств, совершенствованию планирования. Хонеккер, кстати, был не так уж неправ, когда со снисходительной улыбкой взирал на первые неуклюжие попытки экономических реформ в нашей стране периода начала перестройки, которые казались нашим авторам чуть ли не новым словом в совершенствовании социалистической экономики. В основном эти наши изобретения были для ГДР пройденным этапом, за исключением таких, как передача предприятий под управление трудовых коллективов или выборность директоров. Но тупиковый характер этих v «открытий» был ясен для Хонеккера с самого начала, хотя бы исходя из югославского примера. Многопартийность при руководящей роли компартии тоже не была для ГДР новостью. Единственное из нашего опыта перестройки, что Хонеккер решительно отвергал, так это было развитие гласности. Он полагал, что в условиях экономического отставания ГДР от ФРГ безбрежная гласность будет для него самоубийственна. Большинство населения ГДР и так ежедневно смотрело западногерманское телевидение, и в руководстве СЕПГ прекрасно знали, к каким результатам это вело.
Необходимость платить по долгам толкала ГДР к расширению любыми способами своего экспорта. Она занималась перепродажей нашей нефти, дефицитного сырья, цветных металлов. Широким потоком на рынок ФРГ уходили лучшие товары ширпотреба, причем продавались они за бесценок. Крупнейшие универмаги ФРГ, Австрии, Швейцарии, Голландии были завалены текстилем, конфекцией, бельем, фарфором, часами из ГДР. Помню, как однажды в Лозанне, находясь в одном из больших магазинов, я слышал настойчивый голос продавщицы: «Мсье, покупайте эти часы. Не смотрите, что они свалены в корзину и так дешевы. Это прекрасный товар, просто он привезен из ГДР. Мы всегда продаем восточногерманские вещи дешево».
Да, восточногерманские вещи продавались только задешево. В этом, конечно, была политика. Как была политика и в том, что ни одна из поставленных в ГДР западногерманских систем оборудования никогда не обеспечивала законченного цикла производства. Зависимость от поставок из ФРГ, как правило, сохранялась. Ну а если говорить об универмагах Западной Европы, забитых товарами из ГДР, то нельзя не поражаться цинизму, с которым потом вся промышленность ГДР, входившей в первую десятку индустриальных государств мира, была объявлена полностью неконкурентоспособной и была либо закрыта, либо приватизирована за бесценок. И здесь тоже была своя политика. Конечно, выгоднее нарастить на 5—10 процентов производство на уже имеющихся мощностях в ФРГ и сбыть товар в восточных землях. Конечно, проще таким же путем занять те ниши на мировом рынке, которые образовались после исчезновения ГДР. А о благополучии населения восточных земель пусть позаботится федеральный бюджет, это дело правительства, а не деловых людей.
Но все это наступило намного позже. После разговоров с Аксеном в 1975 году предпринимались неоднократные попытки «образумить» Хонеккера. Беседы с ним, как правило, ничего не давали. Брежнев, читавший при встречах обычно заранее написанный текст, особого желания ссориться с Хонеккером не испытывал. Возможно, его сдерживали и ближайшие помощники, опасавшиеся порчи отношений с ГДР и, наверное, того, что не очень владевший тонкостями материи шеф получит аргументированный «отлуп», а затем задаст им перцу за неудачную беседу. Во всяком случае, насколько мне известно, Брежнев решился на резкий шаг лишь однажды, когда, прощаясь на аэродроме с Хонеккером, вдруг сказал ему, что не доверяет Г. Миттагу. Хонеккер просто проигнорировал это замечание.
Пытался воздействовать на Хонеккера и А. А. Громыко. Поскольку было известно, что все советские предостережения, высказанные ему, Хонеккер исправно складывает в свой сейф и на политбюро ЦК СЕПГ не докладывает, министр начал высказывать ему пожелания, чтобы наша точка зрения доводилась до сведения и других товарищей. На это первый секретарь ЦК СЕПГ отвечал, что не хотел бы «подорвать авторитет» советских товарищей в глазах своих коллег по политбюро. Намек был, что называется, «в лоб»: замечания ваши, советские товарищи, настолько глупые, что в ваших собственных интересах, чтобы о них никто не знал.
У нас, конечно, были источники информации в политбюро ЦК СЕПГ. Из этих источников мы знали, что тон высказываний Хонеккера в адрес Брежнева и Советского Союза вообще становится все более бесцеремонным и пренебрежительным. Для многих из бывших соратников Ульбрихта, да и молодых членов руководства, это было почти святотатством. Они ожидали от нас решительных контрмер. Но этих контрмер не следовало. В результате наши источники через некоторое время умолкли. Некоторые из них погибли при «странных обстоятельствах. Другие же напрямик сказали, что разговаривать на эту тему больше не будут. Поскольку советские товарищи, как видно, не хотят или не могут ничего сделать, нет и резона рисковать своим положением, а то и головой.
В результате все дело на первых порах закончилось тем, что был сменен наш тогдашний посол в Берлине М. Г. Ефремов. Как старый обкомовский секретарь, он и в ГДР действовал по принципу: в моей области всегда все в порядке. О «художествах» Хонеккера он не докладывал. На все вопросы из Москвы сообщал, что у него полный контакт и взаимопонимание с Эрихом. Правда, М. Г. Ефремов недоучитывал, что ГДР не Саратовская область. В ГДР было много советских «писателей», помимо посла. Были и члены руководства ГДР, которые по своим каналам сообщали в Москву, что Хонеккер обводит нашего посла вокруг пальца.
Поскольку Хонеккер, видимо, и сам чувствовал, что в Москве о многом знают и отнюдь не в восторге от его политики в германских делах, он сделал ловкий промежуточный ход. Заведующий международным отделом ЦК СЕПГ Марковски, находясь в Москве, в один из «веселых вечеров» пожаловался работникам ЦК КПСС, что советский посол плохо помогает ему в германских делах. У нас были склонны отнести это высказывание за счет действия винных паров. Но Марковски повторил то же самое и на следующий день уже на трезвую голову и попросил о замене посла.
М. Т. Ефремова отправили в Вену.
На его место решили вернуть П. А. Абрасимова — лучшего друга Хонеккера, когда-то немало сделавшего для его возвышения. Он и сам полагал, что сумеет повлиять на своего бывшего протеже. Но это был неосновательный расчет. Короли не любят быть вечно обязанными тем, кто когда-то способствовал их восхождению на престол.
И после возвращения в Берлин П. А. Абрасимова в политике ГДР мало что изменилось. Правда, в 1975 году был подписан с ГДР новый договор о дружбе, сотрудничестве и взаимопомощи. ГДР отозвала назад свою оговорку, сделанную в 1955 году при вступлении в Варшавский договор, о возможности выхода из этого договора в случае воссоединения. Но закулисные сделки с ФРГ продолжались, причем их содержание оберегалось от посторонних глаз обеими сторонами с такой тщательностью, которой вряд ли удостаивались самые большие секреты НАТО и Организации Варшавского договора. Секретом для непосвященных в ГДР, да и в Советском Союзе, оставалось и то, сколь натянутыми становились отношения между Москвой и Берлином.
Об этом знали буквально считанные люди. В этом я мог лично убедиться, работая с середины 1978 года в Бонне. Тогдашний постоянный представитель ГДР в ФРГ М. Коль, непосредственно участвовавший в составлении многих важнейших договоров между ГДР и ФРГ, не имел представления о столкновениях, которые у нас бывали с Берлином по поводу курса, проводившегося в германских делах Хонеккером. Вообще у меня было впечатление, что почти все деликатные дела с ФРГ делались в обход МИД ГДР и постоянного представительства ГДР в Бонне. Для этого были особые каналы и специально выделенные люди типа Шалька — Голодковского. Углядеть за их деятельностью нам стоило больших сил, да и не всегда удавалось.
В 1976–1978 годах в недрах МИД СССР во взаимодействии с КГБ и Минобороны несколько раз готовились серьезные аналитические записки, в которых давалась оценка внутреннего положения ГДР под углом зрения ее нараставшей зависимости от ФРГ и лавинообразного расширения связей двух германских государств. О своей обеспокоенности по этому поводу временами сигналили нам и соответствующие службы трех западных держав.
Не думаю, что эти документы сохранились.
А. А. Громыко и руководство КГБ подолгу читали их и возвращали авторам без комментариев. Подписывать записки и вносить на рассмотрение Политбюро ЦК КПСС начальство не хотело. А неподписанные проекты, как правило, в конце года должны были уничтожаться. Так что следов, скорее всего, больше нет.
Возникает, конечно, вопрос, почему эти записки не подписывались. В них было предсказано многое, что случилось затём в 1989 году, вплоть до прогноза, что центром кристаллизации оппозиционных сил станет, скорее всего, евангелическая церковь, а столь прочные на первый взгляд партийные и армейско-госбезопасные структуры на самом деле подвергнутся процессу быстрой эрозии. Но, подписав такую записку, тот же Громыко или Андропов должны были бы дать и ответ на вопрос: что же делать? А ответа на этот вопрос не было. Потребовать от ГДР свернуть связи с ФРГ? Но Советский Союз не смог бы возместить неизбежно возникавшие в этом случае потери, которые привели бы к снижению жизненного уровня населения ГДР. Отправить в отставку Хонеккера? Но с каждым проходившим месяцем это становилось все менее реальным, так как политбюро ЦК СЕПГ наполнялось преданными ему людьми. К тому же подобные методы действий давно нами не практиковались, да и склонить к ним все более немощного Брежнева вряд ли было бы возможно.
Кроме того, сама замена Хонеккера в реальном положении дел вряд ли бы что-либо изменила. Его преемнику пришлось бы столкнуться с такими же проблемами и взять на себя ответственность за непопулярный призыв к гражданам ГДР потуже затянуть пояса. Желающих выступить в этой роли найти было бы трудно. Надежда побудить самого Хонеккера начать корректировку своей политики, покаяться в своих ошибках и сойти со сцены, уступив место новому лидеру, была практически равна нулю. Он твердо полагал, что центр творческого марксизма перемещается из Москвы в Берлин, так как ГДР являлась наиболее благополучной в экономическом отношении из всех социалистических стран. Лозунг «Учиться у Советского Союза, значит учиться побеждать» давно никем всерьез не воспринимался и стал предметом ехидных замечаний в среде функционеров СЕПГ. Учиться у Советского Союза было нечему — ни в промышленности, ни в сельском хозяйстве, ни в идеологии. СССР был нужен ГДР как источник сырья и энергоносителей, а также как военный гарант на случай непредвиденных обстоятельств. В остальном она действовала по принципу: мы сами с усами.
Оставалось только одно — словесная воспитательная работа. Заниматься ею наши лидеры не хотели, понимая, что дело это пустое, а их личные отношения с Хонеккером от этого только усложняются. К каждому приезду Хонеккера, правда, готовились материалы, в которых содержалась более или менее обстоятельная критика его очередных изобретений в отношениях с ФРГ. Но эти материалы, как правило, не реализовывались. Исключение имело место лишь один раз. Каким-то образом наш весьма острый материал проскочил мимо «сита» Международного отдела ЦК КПСС и помощников Генерального секретаря и попал прямо в руки уже тяжело больного К. У. Черненко. Он ничтоже сумняшеся выложил его без купюр оторопевшему от неожиданности Э. Хонеккеру. Но тот быстро пришел в себя, кажется, заверил Черненко, что в ГДР все в порядке, а информацию ему дали не совсем объективную. Заодно рассказал об успехах ГДР на всех направлениях. На этом дело и кончилось.
В начале августа 1989 года, находясь в отпуске в Монголии, я был приглашен выступить перед руководящими работниками монгольского МИД. Кто-то из участников встречи вдруг спросил меня, не считаю ли я реальной опасность, что ФРГ присоединит к себе ГДР. Я ответил тогда, что опасности активных действий ФРГ по захвату ГДР нет. Опасность существованию ГДР исходит из самой ГДР. Если в силу тех или иных причин ГДР взорвется изнутри, она вполне может стать добычей ФРГ. Даже если для Бонна этот взрыв и окажется неожиданным, логика развития событий не оставит Колю иного выбора, как предпринять попытку воссоединения.
Правда, тогда я думал, что правительство ФРГ будет скорее тормозить, чем ускорять развитие событий, опасаясь вмешательства нашей армии и неизбежных последствий такого вмешательства в том числе и для продолжения многообещающего курса М. С. Горбачева в международных делах. Так, собственно, оно и было в первые недели объединительного процесса, пока в Бонне не убедились, что никакого силового вмешательства со стороны СССР не будет. Почва же для того, что произошло затем, была хорошо вспахана и обильно унавожена за годы, прошедшие после майского пленума ЦК СЕПГ 1971 года.
Часть III. У ДИПЛОМАТИИ СУРОВОЕ ЛИЦО
Разоружение: венское начало
«Закрыв» германский вопрос, установив «преференциальные» отношения с Францией, подписав кучу разных, по большей части бесполезных, документов о сотрудничестве с США, наша дипломатия занялась активной подготовкой к хельсинкской встрече на высшем уровне 1975 года. Путь к ней был тернист и долог, и довелось мне созерцать его в основном со стороны. Мне всегда казалось, что так называемый хельсинкский процесс не сможет гармонично развиваться хотя бы уже потому, что наши американские партнеры явно не были в восторге от идеи сотрудничества на базе сохранения территориального и политического статус-кво в Европе. Мы призывали к проведению конференции по безопасности и сотрудничеству в Европе, а наши американские друзья ворчали, что такая конференция лишь внесет сумятицу в умы европейцев, породит легион неисполнимых желаний и вместо безопасности принесет только неуверенность. В конце концов они оказались правы — из трех так называемых хельсинкских корзин (политической, экономической и гуманитарной) более десятка лет ни политическая, ни экономическая фактически не функционировала. Движение в них было попросту заблокировано западной стороной. Все эти годы весь хельсинкский процесс, по сути дела, кипел и пузырился в третьей, гуманитарной, корзине, где постоянно наседавшей была западная, а постоянно оборонявшейся — восточная сторона.
Формулировки третьей корзины Запад считал своей победой. Это мнение разделялось и многими в Москве, с недоумением смотревшими на плоды труда нашей делегации, возглавлявшейся А. Г. Ковалевым. Летом 1991 года, когда перестройка в СССР приобрела почти хаотический характер, а социалистические режимы в странах Восточной Европы лежали в руинах, в Москву приезжал английский представитель при штаб-квартире НАТО в Брюсселе М. Александер. По случаю его приезда посол Р. Брейтвейт устроил небольшой вечер с участием наших видных военных. Во время этого вечера М. Александер вспоминал переговоры по третьей корзине, непосредственным участником которых он был, и вслух задавался вопросом: «А представляли ли себе наши участники тогда последствия своих действий?» Сам он себе отвечал, что, по его убеждению, по крайней мере некоторые из них были достаточно дальновидны и умудрены жизненным опытом. Думаю, он не ошибался.
Американцы вместе со своими союзниками по НАТО ставили в тот момент вопрос примерно так: если мы (США) пойдем на переговоры по европейской безопасности и сотрудничеству, то вы (СССР) в ответ дадите согласие на переговоры о сокращении вооруженных сил и вооружений в Европе, причем о сокращении. «сбалансированном» и «взаимном». Москва ответила на это согласием. В качестве места переговоров определили Вену.
Через некоторое время мне стало известно, что в состав нашей делегации должен быть включен и я. Таково было указание А. А. Громыко. Скорее всего, свою роль сыграло то, что вторым человеком в американской делегации был назначен мой хороший знакомый по четырехсторонним переговорам в Берлине Дж. Дин. Поскольку он в конце концов оказался причастен к выполнению особых поручений Киссинджера, а без Киссинджера в американской внешней политике в те времена ничего не делалось, министр решил, что Дину надо предложить известного ему партнера. Он распорядился поставить в списке делегации мое имя сразу вслед за главой делегации О. Н. Хлестовым, который руководил в МИД Договорно-правовым отделом. Из этого следовало, что, не особенно рассчитывая на успех многосторонних переговоров, министр был не против повторить вариант с выработкой советско-американской договоренности, которая затем могла бы получить благословение всех остальных участников. В конце концов в военных делах, как нигде, музыку заказывали двое — СССР и США, а остальным позволялось лишь принимать участие в кордебалете. Переговоры по ограничению стратегических вооружений (САЛТ) наглядно демонстрировали это всем.
В Вену мы приехали в начале 1973 года, расселились в отеле «Интерконтиненталь», что напротив памятника Иоганну Штраусу, и были готовы приступить к делу. Однако начать переговоры не удавалось. Сокращения обычных вооружений и войск должны были быть произведены в Центральной Европе, это понимали все. Но что есть Центральная Европа, какие государства входят в ее состав? Ответ на этот вопрос нельзя было найти в учебниках географии и энциклопедиях. Во-первых, они противоречили друг другу, во-вторых, вопрос этот имел прежде всего военно-стратегический характер. Если проводить взаимные и сбалансированные сокращения, надо постараться «выкроить» такую зону Центральной Европы, в которой у восточной и западной сторон было бы примерно равное количество войск и вооружений. Если «раскрой» будет неправильным, то кому-то придется сокращать больше, а кому-то меньше. Разумеется, западная сторона хотела глубоких сокращений советских войск и войск других стран Варшавского договора и лишь символических сокращений собственных войск. Мы же выступали за равнопроцентное или равноколичественное сокращение с обеих сторон.
Из этого вытекала и другая «процедурная» проблема. Естественно, принимать участие в решениях о сокращениях претендовали государства, которые вошли бы по взаимному согласию в центральноевропейскую зону. Они становились бы «непосредственными» участниками переговоров и получали право решающего голоса. Все остальные получали бы статус «наблюдателей», то есть могли претендовать лишь на изложение своей позиции применительно к тому или иному вопросу, затрагивающему их интересы. От разделения участников венских переговоров на государства «первого» и «второго» сорта зависела рассадка делегаций, процедура принятия решений по повестке дня и т. д.
После первого заседания, на котором было условлено всем рассесться «как попало», венские переговоры продолжить свою работу не смогли. Официальные заседания больше не проводились. Началась своеобразная процедура, которую называли «коктейльная дипломатия». Каждая из участвующих стран по очереди устраивала коктейли или приемы, на которых встречались участники переговоров и обсуждали пути выхода из создавшейся ситуации. Говорилось и о проблеме сокращения обычных вооружений по существу. Стран-участниц было достаточно, так как участвовали практически все европейские государства, кроме нейтралов. Коктейли шли ежедневно. Однако толку от этого было мало. Ничего не давали и неформальные встречи в составе по нескольку государств с одной и с другой стороны.
Однако постепенно в результате всех этих разговоров стала выкристаллизовываться суть спора, а значит, и начала появляться пища для размышлений — как мог бы выглядеть компромисс. Страны НАТО с самого начала заняли позицию, в соответствии с которой сокращения не должны были распространяться на фланговые государства. Таким образом из игры выводились Норвегия, Турция и, видимо, Греция, к которой у нас особого интереса и не было. Применительно к Варшавскому договору НАТО была готова оставить в покое Румынию и Болгарию, но хотела включить в зону сокращений Венгрию, разумеется, не из-за венгерской армии, а из-за Южной группы советских войск, которая находилась там.
Наши военные против включения Венгрии категорически возражали, причем, как мне кажется, были в этом вопросе на сей раз достаточно искренни: группировка наших войск в Венгрии была предназначена для решения задач в основном не на центральноевропейском театре военных действий. Говорить об этом они, правда, напрямик не хотели, настаивая, чтобы дипломаты доказывали, будто Венгрия географически в район Центральной Европы не входит. Разгорелся спор, продолжавшийся пару месяцев.
Американцы и некоторые их союзники предлагали в случае нашего согласия на включение Венгрии «пожертвовать» Данией. В этом случае Дания попадала бы под механизм контроля, который обязательно был бы предусмотрен в случае достижения договоренности о сокращениях. Кроме того, сокращалась бы в каком-то объеме и датская армия. Нам давали понять, что для СССР эти моменты могли бы представлять определенный интерес, так как Дания запирает выход из Балтийского моря. Наша реакция была отрицательной. Из Москвы делегации ответили, что Дания не представляет для нас интереса. Ларчик открывался просто: в случае конфликта мы могли захватить проливы в самое короткое время, а сама по себе датская армия в общем уравнении была величиной, которой без особого ущерба можно было пренебречь. К тому же она считалась наименее боеспособной из всех армий НАТО.
Мы получили инструкцию дать согласие на включение Венгрии лишь в том случае, если НАТО пойдет на включение в зону сокращений северной части Италии. Торжественные заявления итальянского посла, что Италия никогда не собиралась быть участником договоренности о сокращениях вооруженных сил в Центральной Европе и не даст на это согласия, не производили на нас никакого впечатления. Мы начинали намекать, что если НАТО будет очень упрямиться по вопросу об Италии, то у нас может появиться желание поговорить о Турции. Ее огромная по численности армия могла спутать сразу все расчеты программистов из НАТО о «сбалансированности» сокращений. Кроме того, турки реагировали на подобную постановку вопроса почти как на святотатство, доказывая, что никогда турецкая армия не может быть поставлена под какой-то международный контроль, если то же самое не произойдет с греческой армией.
В самый разгар спора я заболел и был прооперирован в одной из венских больниц. Пролежал я в больнице не так уж долго. Но меня навестил Дж. Дин, который бросил многозначительную фразу, что надо побыстрее поправляться, так как я становлюсь нужен. Нет необходимости говорить, что это ускорило мою выписку из госпиталя.
Был и еще один момент, который подталкивал нас к скорейшему поиску компромисса. Печать все назойливее сообщала, что официальные переговоры в Вене не могут начаться из-за неконструктивной позиции Венгрии. Это была хорошо рассчитанная тактика, так как наши венгерские союзники давно и охотно выступали с претензией быть в международных делах самыми гибкими и неортодоксальными членами Варшавского договора. Будапешт был тем местом в Восточной Европе, куда безбоязненно можно было приносить самые непотребные идеи с Запада с большой долей уверенности, что они по крайней мере будут переданы лично Брежневу, а может быть, и поддержаны соответствующей аргументацией, причем с учетом расклада сил и настроений в Москве и в Варшавском договоре в целом. На этом Будапешт зарабатывал себе немало очков на Западе. Теперь он вдруг оказывался в роли тормозного башмака на пути к сокращению вооружений в Европе. Венгерский представитель на переговорах профессор Уштор явно не испытывал удовольствия от этой роли, вновь и вновь давая понять, что Будапешт вовсе не против сокращения вооружений, что ему все труднее поддерживать советскую позицию. В общем, венгры в любой момент могли выкинуть на переговорах что-либо непредвиденное, дав нам потом какое-либо «неординарное» объяснение необходимости таких своих действий. На это они всегда были большими мастерами.
Наконец я вышел из больницы и начались наши встречи с Дином. Правила игры с американцами были в тот период хорошо отработаны и твердо соблюдались обеими сторонами. Шел поиск развязки вопроса за пределами имевшихся у обеих сторон официальных инструкций. Каждый из нас действовал как бы в личном качестве. Если мы находили, как нам казалось, подходящее решение, оно докладывалось соответственно в Москву и Вашингтон. В случае, если оно принималось начальством, то договоренность становилась официальной. Если же предлагаемый компромисс не устраивал одну из сторон, то существовала джентльменская договоренность — вести себя так, как если бы ни одна из сторон ничего другой не предлагала. Разговоры, как было условлено, просто «растворялись в воздухе». Разумеется, такой образ действий предполагал высокую степень доверия к партнеру как к коллеге, с которым так или иначе нужно делать общее дело.
В годы правления Никсона, и Форда, и даже Картера это было возможно. С приходом Рейгана, как быстро выяснилось, — нет, причем это «нет» касалось и первого периода нахождения у власти М. С. Горбачева. Команда Рейгана не хотела договоренностей с «империей зла» и не искала компромиссов. Соответственно и подбирались люди для переговоров. Мои прежние партнеры по переговорам вдруг вынуждены были покинуть службу в госдепартаменте и превратились в научных работников. Появились новые лица, до смерти боявшиеся быть заподозренными в каких-либо доверительных контактах с русскими.
Вообще надо сказать, что человечеству все же повезло в тот момент, когда у власти в нашей стране оказался М. С. Горбачев с его «новым политическим мышлением». Приди на пост Генерального секретаря ЦК КПСС какой-либо другой наш лидер традиционного склада, еще не известно, чем бы закончилось для всех нас президентство Рейгана. Его прямолинейно конфронтационный курс, неоднократно высказывавшиеся в адрес СССР всякого рода угрозы вновь и вновь вызывали в кремлевских коридорах власти вопрос, правильно ли сидеть сложа руки и ждать, когда этот «своеобразный» президент попробует осуществить на деле то, что вновь и вновь повторяет на словах. Желающих показать Рейгану пределы его возможностей становилось все больше, а в Вашингтоне, казалось, не очень понимали, сколь тонок лед, на котором танцует «Ронни».
Во всяком случае одного на Западе в те тревожные годы рейгановской риторики наверняка не знали: СССР был близок к тому, чтобы взять назад сделанное в свое время Брежневым в ООН заявление никогда не применять ядерное оружие первым. Эта мысль все более занимала А. А. Громыко. Он вновь и вновь анализировал ситуацию, которая сложилась для нас после этого брежневского заявления.
США, как известно, не последовали нашему примеру. Вся их доктрина гибкого реагирования была построена на применении в случае конфликта ядерного оружия первыми, они оставляли для себя свободу рук в выборе момента. Основной сдерживающий эффект ядерного оружия, подчеркивали американцы, состоит именно в непредсказуемости его применения.
Мы же своим оставшимся без ответа заявлением, по мнению А.А. Громыко, политически мало что выиграли, а в военном плане, скорее, проиграли. Использовать ядерное оружие мы могли только в ответном или, в лучшем случае, во встречно-ответном ударе. Как и в 1941 году, мы обязательно должны были ждать, когда противник нанесет нам первый удар. Потом, что означало само обязательство не применять ядерное оружие первым, а лишь отвечать на его применение? Здесь было много неясного. Должно ли ядерное оружие применяться лишь в ответ на удар по советской территории? А если удар наносился противником по территории нашего союзника, тогда как быть? Насколько могут в свете брежневского заявления наши союзники полагаться на советский ядерный зонтик?
Министр пару раз возвращался к этим рассуждениям и неизменно приходил к выводу, что он в свое время дал маху, поддержав идею помощников Брежнева выступить в ООН с эффектным заявлением о нашем миролюбии. Нет нужды пояснять, что обычно он философствовал на эту тему после очередной воинственной эскапады Рейгана. В последний раз он, как бы еще раз утвердившись в своем мнении, сказал, что твердо решил переговорить с Л. И. Брежневым. Надо только выбрать подходящий момент. Не знаю, переговорили ли они по этому вопросу, но вполне могу допустить, что переговорили и решили, если дело и дальше будет идти к обострению, воспользоваться подходящим моментом. Смерть Брежнева, похоже, остановила развитие в этом направлении.
Все это, конечно, экскурс в сторону от основной темы. Однако он по меньшей мере извинителен, так как наглядно демонстрирует, сколь опасны и непредсказуемы последствия внезапного выхода в политике из контакта друг с другом, крутых разворотов и разрыва сложной паутины всякого рода официальных, полуофициальных и тайных связей. Можно ненавидеть друг друга лютой ненавистью, думать друг о друге все, что угодно, молиться на рыночную экономику и проклинать социализм, но нельзя нарушать многолетнюю ткань межгосударственных отношений. Это смертельно опасно для здоровья мира, для государств и народов, ради жизни которых только и имеет право на существование любая политика. Понимание этой простой истины должно стоять выше любых идеологических разногласий и даже приверженности тем или иным так называемым «человеческим ценностям», говоря о которых часто, кстати, забывают, что они существуют всегда вместе, причем одни — со знаком «плюс», другие — со знаком «минус». Без добра нет зла, и наоборот. Политика, не учитывающая этого, то и дело увлекает людей своими красивостями и благородством, либо решительностью и беспощадностью. Но она изначально утопична и обречена на провал. Это всегда лишь вопрос времени.
Вернемся, однако, к переговорам в Вене. Мы встречались с Дином сначала один на один в пустой квартире одной из видных австрийских аристократок в центре города неподалеку от церкви Шотгенштифт. Он предложил вполне приемлемый проект документа о процедуре ведения переговоров, который я с удовольствием передал в Москву как доказательство, что американцы имеют серьезные намерения.
Оставался вопрос о Венгрии — Италии. Было ясно, что на данном этапе он неразрешим. Значит, оставалось каждой из сторон зафиксировать свою позицию, отложить рассмотрение проблемы до лучших времен и начинать переговоры. Выработка такой формулы потребовала некоторого времени. Дин, видимо, почти уже отчаялся в успешном исходе всей нашей затеи, так как Москва необычно долго молчала. Говорить нам в этих условиях было особо не о чем. Мы стали видеться просто во дворе того дома, где находилась аристократическая квартира, когда, наконец, поступили встречные предложения из Москвы. Они не очень расходились с американским вариантом, и мы тут же, сидя на скамейке, договорились, как можно было бы сочетать обе позиции.
Затем последовали встречи в более широком составе с участием глав делегаций для «легализации» и окончательной отработки документов. Вместе с нами в этих встречах участвовал венгерский посол Уштор, а страны НАТО представлял голландец Кварлес ван Уффорд. В конце концов «венгерский вопрос» был отрегулирован: страны НАТО заявили, что считают необходимым участие Венгрии в сокращениях вооружений, а венгерская делегация ответила встречным заявлением, что ВНР была бы готова к такому участию, как только для этого будут обеспечены «соответствующие предпосылки», то есть согласно тогдашнему подходу стран ОВД — включение в зону сокращений части территории Италии. Это была единственная договоренность, которая была достигнута в Вене на предстоящий десяток лет бесплодных переговоров.
После этого начались пленарные заседания в венском дворце Хофбург. Все были в определенной мере исполнены чувства оптимизма. В это время мы квартировали уже не в гостинице «Интерконтиненталь», а переехали в Баден — очаровательный курортный городок под Веной. В один из дней мне позвонила в отель жена и поздравила с присвоением ранга чрезвычайного и полномочного посланника. Она же сообщила, что меня должны отозвать из Вены в Москву, так как новый заведующий 3-м Европейским отделом А. П. Бондаренко настаивает на моем возвращении. Это известие вскоре подтвердилось.
Наступали летние каникулы. Поэтому глава нашей делегации О. Н. Хлестов не стал спорить с указаниями из Москвы. Узнав о моем предстоящем отъезде, Дин, ван Уффорд, западногерманский посол Рут устроили прощальный вечер в венском Гринцинге. В заключение вечера представители НАТО купили у разносчицы цветов и игрушек мне в подарок маленького заводного серого осла. На седле у осла написали «МБФР» — сокращенное название венских переговоров на английском языке. Все очень потешались по поводу этого ордена НАТО, выданного мне за заслуги в ведении переговоров.
Этот ослик до сих пор хранится у меня. Симпатичная игрушка. Но вместе с тем и символ — какими были все тогда ослами, полагая, что достаточно сдвинуть переговоры с места, и процесс пойдет, за первой договоренностью последуют другие.
Осенью, несмотря на сопротивление А. П. Бондаренко, я все же приехал на второй раунд переговоров. Первый заместитель министра В. В. Кузнецов сумел настоять на том, чтобы я был послан в Вену хотя бы еще на пару месяцев. Я, разумеется, был рад этому. Прежде всего я очень хотел показать Вену своей жене. Она в это время тяжело болела, была вынуждена уйти с педагогической работы и нуждалась в смене обстановки. Меня самого тянуло к переговорной работе и разоруженческой тематике. Заниматься дальше спорами с ФРГ по поводу Западного Берлина, писать проекты посланий Брежнева в ответ на очередную просьбу Брандта, выдуманную Баром, например о полете самолетом бундесвера в Берлин для укрепления позиций СДПГ в бундестаге, было не очень интересно. Из-за этой поездки в Вену я впервые серьезно повздорил с А. П. Бондаренко, который убеждал меня, что для меня лично нет никакого смысла работать «на дядю», то есть на главу нашей делегации в Вене. Но я и в Вене, и в Москве в любом случае должен был бы работать «на дядю», а в Вене было все же интереснее.
Германские дела к тому времени мне изрядно поднадоели. Я их знал вдоль и поперек. В материальном плане мы жили в Москве довольно трудно. Поэтому я несколько лет пытался сменить профиль работы. В те годы был большой спрос на кадры для работы в Африке. Людей туда загоняли нередко насильно. Я выразил готовность поехать добровольно. И получил тут же отказ. Управление кадров «добровольцам» не доверяло. Если человек из европейского отдела сам просился в Африку, значит, что-то тут было нечисто. Не помогли мне в последующий период и изученные французский, а затем испанский языки. «Немцу» было положено сидеть на германском направлении. В роли работника в какой-либо ненемецкой стране министр меня «не видел», хотя мое стремление сменить амплуа поддерживал П. А. Абрасимов, возглавлявший несколько лет всесильный отдел загранкадров ЦК КПСС.
По приезде в Вену мы поселились с женой в квартире в одном из домов у церкви «Мария ам Гештаде». Переговоры шли своим чередом. Писались речи, проводились встречи и приемы. К новому году жена вернулась в Москву, а я, оставшись один, начал раздумывать о перспективах. Прошедшие несколько месяцев показывали, что венские переговоры будут затяжными и, скорее всего, бесперспективными. Для такого прогноза были две весьма серьезные причины.
Во-первых, на горизонте замаячила так называемая «проблема цифр». Запад настаивал: прежде чем начинать сокращения, выложить на стол цифры о количествах войск и вооружений с обеих сторон. На основании этого затем решать вопрос, сколько, кому и чего сокращать. Наша позиция: дискуссия о цифрах лишь будет затягивать переговоры и реальные сокращения, целесообразнее договориться о размерах сокращений с обеих сторон и провести эти сокращения под строгим контролем. Та часть войск и вооружений, которая оставалась бы после сокращений, была бы примерно равной для обеих сторон, но подсчитывать там «каждый солдатский нос» контролерам не следует. Это был бы, как мы говорили, шпионаж.
На протяжении долгих лет переговоров эта основная позиция сторон претерпевала разные модификации. То предлагалось начать с сокращения только американских и советских войск, то шел разговор о верхнем лимите численности сухопутных войск ОВД и НАТО и начиналась оживленная торговля, кто и какую лепту должен внести в эти сокращения, то разгорался спор, возможно ли включать в сокращения авиацию, а если да, то какую.
Суть «проблемы цифр» состояла вот в чем: мы вместе со своими союзниками из ОВД имели численное превосходство над войсками НАТО почти по всем параметрам, но признавать его не хотели, поскольку такое признание влекло за собой неизбежные асимметричные сокращения не в нашу пользу. Даже в первые годы прихода к власти М. С. Горбачева, когда началось движение в вопросах ядерного разоружения, маршал Ахромеев откровенно говорил участникам заседаний так называемой «пятерки» (постоянное совещание представителей Генштаба, МИД, ЦК, КГБ и Военно-промышленной комиссии Совмина по разоруженческим делам), что движение в Вене невозможно.
Наши военные отлично знали, что по индивидуальной выучке и качеству боевой техники наши армии отставали от армий НАТО. Поэтому для обеспечения равновесия считалось необходимым иметь численный перевес в личном составе и технике, хотя бы за счет сохранения устаревших ее образцов. Документы, которые наша разведка получала о планировании маневров штабами НАТО, подтверждали эти установки. В случае военного столкновения в органах НАТО полагали, что их боевой самолет будет эквивалентен трем нашим, что хотя американский танк при столкновении с нашими устаревшими танками и успевает уничтожить два из каждых трех, однако наш третий все же имеет время прикончить эту американскую машину и т. д.
Следовательно, Вена должна была неизбежно «споткнуться» о цифровую проблему. Это быстро понял и мой друг Дж. Дин. До начала венских переговоров он был послом США в Праге и теперь, наверное, сожалел, что оставил эту страну, к которой относился с симпатией и интересом. Он утешал себя, однако, тем, что Вена — один из самых привлекательных европейских городов, а прервать венские переговоры ни одна из сторон не решится.
Венские переговоры должны были зайти в тупик и еще по одной причине. Им твердо намеревалась мешать ФРГ. Центральноевропейская зона сокращений в том виде, как она была определена в 1973 году, не устраивала Бонн. Она охватывала ФРГ, Бенилюкс, ГДР, Польшу и Чехословакию. США, Англия, Франция и СССР участвовали в сокращениях только своими экспедиционными войсками, находящимися в странах этой зоны. Получалось, что в случае достижения договоренностей по такой схеме ФРГ становилась единственной крупной европейской державой, на которую накладывались ограничения в военной области. Западные немцы считали это для себя дискриминацией и упорно стремились к расширению зоны, выдвигали одну за одной модели всевозможных ограничений вооружений за пределами зоны, усердствовали в составлении схем глубокого контроля над вооружениями на территории всей Европы.
Становилось ясно, что венские переговоры могут вскоре превратиться в занятие для пенсионеров. Тем временем не дремал А. П. Бондаренко в Москве, напоминая министру, что Квицинскому давно больше нечего делать в Вене, а 3-й Европейский отдел нуждается в рабочей силе. В феврале 1974 года меня из Вены вновь отозвали — на сей раз окончательно.
Предприняв в 1974 году отчаянную, но неудачную попытку сбежать от германских дел в Мадрид на должность советника-посланника, я продолжал заниматься «увлекательной» возней вокруг западноберлинских аспектов наших различных соглашений и программ сотрудничества с ФРГ. Этот вопрос был постоянно в повестке дня переговоров А. А. Громыко с новым министром иностранных дел ФРГ Г.-Д. Геншером.
Поскольку Геншер был инициатором учреждения в Западном Берлине после заключения четырехстороннего соглашения нового учреждения — федерального ведомства по охране окружающей среды, то есть совершил демонстративный шаг по дальнейшему расширению федерального присутствия в этом городе, министр с особым усердием проводил с ним «воспитательную работу» в западноберлинском вопросе. За каждым шагом МИД ФРГ он видел очередной подвох и строжайше наказал А. П. Бондаренко и мне не давать западным немцам ни малейшего спуску. Позиция по всем деталям обсуждавшегося тогда с ФРГ соглашения о правовой помощи, культурной программе, научно-техническому соглашению рассматривалась и утверждалась А. А. Громыко лично.
Знаю, что при воспоминаниях о переговорах тех лет у наших немецких партнеров, таких, как К. Блех, А. Майер-Ландрут, ван Велль, покойный Г. фон Браун-мюль, пробегали мурашки по телу. Они, правда, не ведали, что и их советским коллегам было нелегко. Нам часто не удавалось уговорить министра на тот или иной компромисс. Он повторял: дело одним этим компромиссом не закончится, у западных немцев линия на то, чтобы резать колбасу («салями») по кусочку, уступить им значит не закрыть вопрос, а поощрить МИД ФРГ на новые хитрости и уловки. Отсюда следовал вывод, что надо отстаивать нашу позицию, а если из-за этого не будет получаться то или иное второстепенное соглашение с ФРГ, то и беды в этом большой нет. Похоже, ФРГ заинтересована больше в продвижении своей позиции по Западному Берлину, чем в конкретном сотрудничестве с нами в той или иной области.
Разумеется, во всем этом была немалая доля истины. Однако норой дело принимало слишком заостренные формы. Например, А. А. Громыко однажды сорвал осуществление обменов по линии породненных городов, поскольку в программе поездки значился Западный Берлин. Напрасно мы с А. П. Бондаренко при поддержке В. М. Фалина доказывали, что Западный Берлин может принимать участие в международных обменах наряду с участниками из ФРГ, если не затрагиваются при этом вопросы статуса и безопасности. Так записано в четырехстороннем соглашении. Министр лишь крепко рассердился и сказал нам: если мы не хотим выполнять его поручение, то это сделают за нас другие. Он тут же позвонил В. В. Кузнецову и дал соответствующее указание, а мы ушли из его кабинета как побитые собаки.
«Не надо было с ним спорить, — сказал нам после этого первый зам. министра Кузнецов по прозвищу «мудрый Васвас». — Если он что-то твердо решил, его не своротишь. Пишите Фалину, что поездка откладывается по техническим причинам».
Так подошел 1978 год. Ценой больших усилий мне удалось выхлопотать разрешение на переезд в Москву из Ленинграда отца и матери. Отцу уже было 85 лет, он перенес несколько инфарктов. Да и мать начинала сдавать. Оставлять их дальше одних в Ленинграде было тревожно. Родители ехали в Москву с радостью — дети, внуки, родственники, все вместе. Но тут, к великому огорчению моей матери, мне предложили отправиться советником-посланником в Бонн.
В ФРГ я ехать не очень хотел. Знал, что в МИД ФРГ меня многие недолюбливают за жесткую линию в берлинских и германских делах. Не во всем искренней представлялась мне политика СДПГ, особенно пришедшего к власти Г. Шмидта. Кроме того, Бонн всегда казался мне, особенно во времена Смирнова и Царапкина, каким-то тусклым местом в мировой политике. Там вечно молотили одни и те же темы — принципиальная позиция в германском вопросе, Берлин, советские немцы, немножко разговоров о европейской интеграции, соревнование с Англией за звание самого лучшего союзника США, претензия на руководство Францией через особые отношения с ней. Вот, пожалуй, и все. Не сравнить ни с Вашингтоном, ни с Парижем, ни с Лондоном. Даже Берлин представлялся мне в тот момент более привлекательным — там и старые друзья, и полная интриг межгерманская политика, и — через Западный Берлин — все то же самое, что услышишь в «федеральной деревне». Зато хоть город большой, настоящий.
Но ехать было надо. В Москве я отработал после Берлина 13 лет. Тогдашний советник-посланник в Бонне А. А. Токовинин много болел, были у него и нелады с коллективом. Собирался уезжать из Бонна также В. М. Фалин. Исходя из этой перспективы, он и дал свое согласие на мое назначение в Бонн.
До окончательного отъезда в ФРГ я имел возможность поучаствовать в визите Л. И. Брежнева в Бонн и Гамбург, который проходил в мае. В июне я прибыл к месту работы. В. М. Фалин недели через две-три уехал в Москву для устройства своих дел. Приглашения А. А. Громыко стать его заместителем он не принял, обратившись во время визита лично к Л. И. Брежневу с просьбой назначить его на работу в аппарат ЦК КПСС. Не берусь судить наверняка, но думаю, что в ЦК КПСС В. М. Фалин видел больше шансов для своего политического роста. В МИД СССР он был бы «закрыт» в определенном углу шахматной доски непоколебимой фигурой А. А. Громыко, на замену которой в тот момент никаких надежд ни у кого не было. Так В. М. Фалин очутился на посту первого заместителя заведующего Отделом международной информации ЦК КПСС. Отдел этот возглавлял Л. М. Замятин.
Я остался в Бонне один во главе посольства. Фалин вернулся на короткое время в августе, попрощался и уехал. В то время в Москве шла истерика по поводу «китайской опасности». Пекин активно заигрывал с США и с Западной Европой. Пытался он внести размежевание и в стан наших союзников по ОВД, отдавая предпочтение одним и третируя других. Э. Хонеккер явно не был склонен поддерживать советскую жесткую линию в китайском вопросе. Не скрывал своей заинтересованности в развитии взаимовыгодных связей с КНР и другой наш «немецкий друг», Г. Шмидт, что, разумеется, не записывалось ему в Москве в плюс.
Надо отдать должное китайской дипломатии, которая, не имея, по сути дела, реальных козырей, ловко усиливала весь этот ералаш, весьма похожий на соревнование ведущих держав мира за обретение наибольшей благосклонности пекинских руководителей. В печати ежедневно появлялись сообщения о поездках китайских представителей самых разных рангов, которые делали фантастические по своим объемам и размаху предложения об экономическом сотрудничестве КНР с Западом. Со всех концов света наши посольства гнали в Центр информацию об этих «происках» китайцев и наперегонки предлагали различные меры по их расстройству или нейтрализации.
Через некоторое время у меня стало складываться все более твердое впечатление, что на самом деле ровно ничего не происходит. Проверка сенсационных сообщений печати всякий раз показывала, что никаких чрезвычайных проектов экономического сотрудничества с Китаем западные немцы не заключали. В действительности имели место весьма скромные объемы сотрудничества. Распространяемые средствами массовой информации слухи о многомиллиардных сделках сочинялись путем сложения китайских предложений, сделанных в разных странах, но применительно к одному и тому же проекту. Более того, называемые в печати суммы возможных инвестиций Запада в китайскую экономику были просто несерьезны и с точки зрения реальных возможностей их освоения китайцами, и готовности Запада к вложениям такого объема. Отрезвляюще действовали в этом плане и высказывания ведущих западногерманских промышленников и банкиров, которые на многое открыли мне тогда глаза.
В результате я решился отправить в Москву телеграмму, в которой высказался в том плане, что китайцы с помощью средств массовой информации надувают большой мыльный пузырь, а мы помогаем им в этом деле, не дав себе труда разобраться в фактическом положении дел. Слухи о военном сотрудничестве Запада с Китаем, во всяком случае применительно к ФРГ, являлись большим преувеличением. Похоже так же обстояло дело с Англией и Францией. Нельзя было за каждой сделкой о совместном предприятии по производству кроссовок в КНР видеть угрозу безопасности СССР. И вообще я призывал разобраться, что реально может Китай и что на деле дают поездки его представителей за рубеж. Именно такая информация была нужна от посольств, а не пересказ всяких газетных статей, усиленных собственными паническими комментариями.
Кажется, я попал в точку. Во всяком случае рассылка МИД по всему миру телеграмм об «ужасных происках» китайцев прекратилась. Приезжавшие из Москвы посетители уже с чувством даже некоторого внутреннего негодования в голосе стали поучать меня, что не каждая китайская фабрика кроссовок заслуживает телеграммы в Москву. Славу богу, начинался процесс протрезвления.
Однако назревала другая, и на сей раз нешуточная, проблема. Она была связана с начавшимся в конце 1977 года развертыванием наших баллистических мобильных ракет средней дальности, которые Запад называл СС-20, а мы секретным, но ласковым именем «Пионер». В истории, как всегда, многое зависит от случая и конкретных людей. Американцы, безусловно, знали о завершении испытательных пусков нашей новой ракеты и начале ее развертывания. Они помалкивали, поскольку почти одновременно отработали и представили на обсуждение в НАТО план модернизации своих ядерных средств на европейском театре военных действий. Вполне могло получиться так, что наши военные продолжали бы расставлять своих «Пионеров», а американцы начали бы завоз в Европу своих новых ракетных средств. Для тех лет это был почти естественный сценарий развития событий. Но в дело решил вмешаться канцлер ФРГ Г. Шмидт, выступивший осенью 1977 года в Лондонском институте стратегических исследований. Он дал политический бой по этому вопросу.
Поначалу на его речи никто особого внимания не обратил. Однако он упрямо гнул свою линию. В момент моего приезда в Бонн он настойчиво внушал Фалину, что не может смириться с развертыванием нами ракет такого класса. Ясно, что их основной целью в Европе будет ФРГ, чего он, как канцлер ФРГ, допустить не должен. Нарушается общий баланс сил в Европе, так как на стороне Запада есть лишь небольшое количество английских и французских ядерных ракет, не учтенных в соглашении ОСВ-1, да средних бомбардировщиков Ф-111, базирующихся в Англии. Американские ядерные бомбардировщики ФБ-111 постоянного базирования в Европе не имеют. Английская и французская ядерная авиация тоже невелика. Шмидт, с точки зрения последующей аргументации американской стороны в Женеве, делал в этот момент массу тактических ошибок. Но говорилось это достаточно честно и откровенно: есть, конечно, ядерные средства, не учтенные в советско-американском договоре ОСВ-1, достигающие СССР, но они не столь многочисленны. Поэтому остановите развертывание СС-20, у вас их уже несколько десятков. Если же будете продолжать, то я подниму скандал и потребую реакции от американцев.
С этим предупреждением Фалин уехал в Москву. Позднее Шмидт, находясь в Москве, кажется, пролетом в Японию, имел на аэродроме во Внуково беседу по вопросу об СС-20 с А. Н. Косыгиным и А. А. Громыко. Как он сам рассказывал, А. Н. Косыгин хотел что-то ему ответить, но А. А. Громыко помешал этому. Вопрос Шмидта так и остался без ответа, а тем временем развертывание СС-20 продолжалось полным ходом.
В конце июля или начале августа меня пригласил на обед тогдашний помощник канцлера Ю. Руфус. Он сообщил, что в ведомстве федерального канцлера подготовлен меморандум с анализом положения, складывающегося с евроракетами. В намерения канцлера входит добиваться прекращения развертывания ракет СС-20 и создания им противовеса на стороне НАТО. Если канцлер не встретит в этом вопросе понимания своих союзников, то ФРГ будет вынуждена принять самостоятельные меры, вплоть до создания и развертывания собственных крылатых ракет. Техническими возможностями, по словам Руфуса, ФРГ для этого обладала.
Из этого следовало, что вопрос о развертывании новых американских ракет в Европе еще не был окончательно решен Вашингтоном, но что ФРГ будет добиваться размещения таких ракет. В противном случае она была готова и к самостоятельным мерам, причем сразу возникало два вопроса, касающихся ее позиции: как она собирается совместить намерение создать свои крылатые ракеты с существующими для нее ограничениями по Парижским соглашениям и не готовится ли она выйти из договора по нераспространению ядерного оружия. Где она возьмет для своих ракет ядерные боеголовки? В те дни западногерманский официоз «Франкфуртер Альгемайне» в одной из своих передовых статей сообщил, что промышленность ФРГ объективно способна наладить производство ядерных взрывных устройств в течение полугода.
Возможно, Руфус блефовал, но блефовал по-крупному в стиле своего шефа, которого Джимми Картер, выслушав однажды очередное поучение, как лучше всего руководить экономикой США, назвал в своем кругу «Наполеоном Шмидтом».
После ноябрьских праздников в Бонн прибыл новый посол В. С. Семенов. Я встречал его на кельнском вокзале, была большая сутолока, разгружали массу вещей, книг и картин. Наконец, посол вместе со своей женой Лидией Ивановной гордой походкой двинулся к спуску с перрона. Сзади несли клетку с канарейкой, а я пытался что-то доложить на ходу о состоянии дел в посольстве и дате вручения верительных грамот президенту.
В. С. Семенов был одной из ярких фигур советской дипломатии. Выпускник элитарного коммунистического ИФЛИ, где обучались наиболее талантливые представители новой советской интеллигенции, он по окончании института работал преподавателем марксизма-ленинизма где-то в Ростове. В НКИД СССР пришел в годы массовых чисток и расстрелов практически «со стороны». Говорят, что на одной из научных конференций в Москве его заприметил как оратора В. М. Молотов.
Впрочем, тогда подобные выдвижения не были странностью. Достаточно вспомнить, что А. А. Громыко был специалистом по экономике сельского хозяйства, а затем, как говорят, довольно средним советником посольства СССР в Вашингтоне, с трудом, но зато с упорством осваивавшим английский язык на спортивной площадке в то время, когда другие дипломаты играли после работы в волейбол. Есть, говорят бывшие работники нашего посольства в США тех лет, и довольно нелестные характеристики нашего прежнего министра, принадлежащие перу Литвинова и Уманского. Впрочем, если это о чем-либо и говорит, то лишь о том, что у каждого человека свой талант, своя судьба, своя звезда.
Семенов начинал в посольстве СССР в тогдашней столице Литвы Каунасе. Затем накануне войны был советником посольства в Берлине, где написал документ о будущей политике гитлеровцев в оккупированных районах. Он полагал, что после начала войны Сталин вспомнил об этом документе. А память у вождя была крепкая. Во время войны Семенов был в нашем посольстве в Стокгольме, работая под руководством А. Коллонтай. Получил там орден за информацию о подготовке фашистской операции «Цитадель» на Курской дуге, кажется, был причастен к закрытым контактам, которые велись в тот момент между Берлином и Москвой на тему о возможности перемирия и отстранения Гитлера. Впрочем, история эта достаточно темная.
С окончанием войны Семенов, которому было 34 года, был назначен на влиятельный пост политсоветника при нашем Главкоме в Германии и сосредоточил в своих руках огромную власть. Он говорил, что Сталин хорошо к нему относился, что позволяло в любой ситуации молодому политсоветнику твердо стоять на ногах. Прямой выход на Сталина в те годы, видимо, значил очень многое. Если человек имел возможность напрямую общаться с вождем, никто не мог в точности знать, что сказал или поручил ему Сталин. Отсюда вытекала немалая свобода действий и независимость положения по отношению к другим высокопоставленным чинам и чиновникам. Искусство поставить себя так было в те годы известно не одному Семенову. Наш бывший заведующий 3-м Европейским отделом И. И. Ильичев, который вдруг из батальонного комиссара стал всесильным начальником советской военной разведки, некоторое время после этого, как он рассказывал, пребывал в растерянности: кого слушаться, с кем советоваться? Помог ему сориентироваться Мех-лис, который посоветовал почаще ходить прямо к Сталину. Будешь туда ходить, сказал он, все тебя бояться будут и никаких слов поперек не скажут.
В. С. Семенов, который умер в конце 1992 года в Кельне, никогда не сказал о Сталине плохого слова. Он утверждал, что Сталин любил молодежь, охотно ее выдвигал, с заботой относился к своим выдвиженцам, учил их уму-разуму. Он не боялся молодежи, но с подозрительностью относился к старой большевистской гвардии. Я много думал об этих высказываниях Семенова, пытаясь найти объяснение данному феномену. Мне кажется, что объяснение надо искать в том, что старая большевистская гвардия почти сплошь состояла из людей, никогда в жизни не занимавшихся, грубо говоря, полезным трудом по какой-то профессии. Все они провели большую часть жизни в тюрьмах и ссылках, на нелегальной работе, владели искусством заговоров, террористических актов, агитации, борьбы за власть, но больше, пожалуй, не умели ничего.
Сталин был выходцем из этой среды, он был таким же, как и они. Немудрено, что он должен был бояться своих соратников по революционной борьбе и считать, что чем их будет меньше на влиятельных постах вокруг него, тем для него спокойнее. К тому же он вполне мог полагать, что избавиться от этой не очень грамотной «элиты» — в интересах государства. Любовь к молодежи — это ставка на специалистов — профессионалов своего дела, готовых верно служить высшей власти и далеких от какой-либо мысли убрать «старого друга Сосо», который вовсе не так безгрешен и гениален, как хочет себя изобразить.
Просто так рушить старую гвардию Сталину было, однако, неудобно. Надо было упрятать свой замысел за «революционной» вывеской. Иной тогда и быть не могло. Отсюда — теория обострения классовой борьбы по мере укрепления социализма, массовые аресты «врагов народа», лозунг «лес рубят — щепки летят». Система эта набрала с годами ужасную инерцию. Но рубил-то Сталин прежде всего себе подобных, причем каждый из них клятвенно заверял, что ничего не злоумышлял против него лично и против строительства социализма. Идейных противников системы между ними практически не было, и зря их пытаются сейчас изобразить как сознательных сторонников развития Советского Союза по какому-то иному пути. Такие были, конечно, но не среди могучих деревьев, которые падали под ударами топоров НКВД, а среди тех щепок, которые летели во все стороны при этой операции. Тем временем на авансцену выдвигались люди нового поколения, такие, как Громыко, Семенов, Царапкин, Гусев, и др.
В. С. Семенов — человек, безусловно, разносторонне одаренный. Он интересовался литературой, музыкой, живописью, философией, собирал старинную мебель. Любил щегольнуть своими знаниями, претендовал на роль теоретика-марксиста. Порою мне казалось, что он пытается подражать В. И. Ленину. Свои статьи как бы случайно подписывал ленинскими псевдонимами — Иванов, Петров. Произнося речи перед подчиненными, любил закладывать по-ленински большие пальцы обеих рук за борта жилетки. Диктуя документы, прохаживался по кабинету, включая записи симфонической музыки. Утверждал, что это помогает творческой мысли. Умел сыграть на рояле несколько тактов любимой Лениным «Лунной сонаты» Бетховена. В обращении с подчиненными мог быть грозным, требовательным, вместе с тем охотно проявлял к ним человеческое участие. В общем, он был человеком со многими «выкрутасами», что, видимо, в конце концов и побудило А. А. Громыко сначала отстранить его от германских дел, поручив ему Ближний Восток и развивающиеся страны, а потом и вообще отправить подальше из Москвы на почетные и ответственные переговоры в Женеву по ограничению стратегических ядерных вооружений.
В Бонн В. С. Семенов приехал несколько не в своей тарелке. Он никак не мог понять, что с ним случилось. Вот-вот должно было быть подписано соглашение ОСВ-2, казалось, это должно было сулить ему очередное повышение. Вместо этого завершать переговоры было поручено его заместителю по делегации В. П. Карпову, а его — третьего по значению заместителя министра — просто отправляли в Бонн «мимо Москвы». Он сильно переживал это, вновь и вновь говорил мне, что в руководстве ЦК КПСС в отношении его имеются далеко идущие планы, что Бонн — это лишь промежуточная станция, что вполне вероятно его назначение на место А. А. Громыко, который в Москве порядочно всем надоел своим упрямством. Когда я заметил, что Семенов начинает вести подобные разговоры не только со мной, сказал ему, что не советую этого больше делать. Нелояльность по отношению лично к себе наш министр не прощал, а расчеты Семенова на скорое повышение были явно вилами на воде писаны. Ясно было только одно — в Москве он не был в тот момент нужен.
С В. С. Семеновым у нас сложились сразу тесные деловые и личные отношения. У него можно было очень многому поучиться. Вникать в рутину посольской жизни он уже не хотел. Поэтому решительно провел разделение труда: за собой оставил крупные политические вопросы, то есть, как он говорил, «стратегию» и контакты на высшем уровне, а всю остальную работу доверил мне. Тем самым он стал полным хозяином своего времени и практически не зависел от ритма работы посольства.
Сотрудничество с этим послом складывалось непросто: еще от сталинских лет он унаследовал крайне беспорядочный образ жизни. Он устраивал поздние вечерние совещания, что-то писал по ночам, спал до 11–12 часов дня, в обеденное время появлялся в посольстве и непременно опять желал совещаться, бумаги, особенно длинные, читать и править не любил, телевизор смотреть не мог, так как ему хотелось не слушать диктора, а тут же излагать свои мысли по затрагиваемой теме. Разумеется, телевизор не был для этого подходящим собеседником. Вообще он все время нуждался в общении с людьми, ему нужны были слушатели, аудитория, на которой он «обкатывал» то и дело какие-то свои мысли. Зачастую поначалу и мысли-то нельзя было распознать, но постепенно прояснялось, к чему клонит В. С. Семенов, какие уязвимые стороны своей затеи хочет еще и еще раз проверить. Все это занимало массу времени и даже порой раздражало руководящий состав посольства, вынужденный часами выслушивать, скажем, записи разговоров посла с теми или иными руководящими товарищами во время очередной его поездки в Москву и вместе с ним гадать, нет ли какого-либо скрытого смысла, «указания» за этими высказываниями Б. Н. Пономарева или Л. М. Замятина. Ну и, конечно, полная беда наступала, когда посол садился на своего любимого конька — происхождение жизни на земле. По этой теме он почитал себя великим специалистом. Мы к его рассуждениям по этому вопросу помаленьку привыкли, но дипломатический корпус — нет.
Г. Шмидт В. С. Семенова недолюбливал. Сам большой охотник до всякого рода поучений и претендент в эксперты по меньшей мере в области экономики, финансов, военного дела, он с насмешкой воспринимал всякого рода многозначительные «философские» высказывания нашего посла, до которых тот был великий охотник, если не знал, какую ему занять позицию по тому или иному вопросу. Шмидт, как нам сообщали, даже приглашал под видом сотрудников ведомства федерального канцлера на беседы с Семеновым врачей-психиатров, чтобы составить себе суждение о состоянии своего собеседника. Они якобы давали заключения о признаках склероза и старческого маразма. Это во всяком случае то и дело подкидывалось нам по каналам разведки. Шмидт, правда, при этом просчитался в одном: о каком старческом маразме Семенова могла идти речь, когда у власти в стране находились люди типа Брежнева и Черненко? Семенов был на I фоне этой компании бодрым юношей с ясной головой и быстрым умом.
Работа в Бонне оказалась много интереснее, чем я ожидал. Да и сам Бонн с течением времени обнаруживал свое очарование. Когда же мне хотелось окунуться в атмосферу большого города, я ездил в Кельн или в Дюссельдорф. Реже приходилось бывать в других крупных городах — Мюнхене, Гамбурге, Франкфурте. В длительные командировки по стране посол предпочитал ездить сам, так что в первый заезд мне удалось посмотреть в ФРГ не очень много.
ФРГ на глазах становилась действительно европейской державой, обретала «светский блеск». У нее появилась собственная политика на Ближнем Востоке, в Африке, в странах Тихого океана. Правда, на первых порах было больше разговору о политике, чем самой политики. Пока еще политика ФРГ в значительной мере оставалась переводом с американского на немецкий! Но чувствовался просыпающийся интерес, вкус к мировым проблемам, стремление к большей самостоятельности.
Положение второго лица в посольстве сверхдержавы, которой был тогда Советский Союз, давало самые широкие возможности для контактов. Я обзавелся многими интересными знакомыми; некоторые из них потом превратились в добрых друзей. О всех написать невозможно, но об одном не могу не сказать.
Это был Нестор немецкого либерального движения, член правления СвДП Виллиам Борм. Участник первой мировой войны, затем активный рейхсверовец, владелец крупных машиностроительных заводов, Борм после войны за какие-то грехи попал в тюрьму в советской зоне оккупации Германии и отсидел там немало лет. В свое время в Западном Берлине расклеивали его предвыборные плакаты: «Семь лет в коммунистическом концлагере и по-прежнему не сломлен — Виллиам Борм».
Борм относился к числу не ловких, не хитрых, не прожженных, а прежде всего думающих политиков. Он, конечно, умел быть и ловок и хитер, и обладал большим опытом жизни. Любил говорить, что всех «этих мальчишек», ныне находящихся у власти, насквозь видит, так как они еще на свет не родились, когда он обучался кавалерийским атакам с пикой наперевес, а в решающие моменты немецкой истории они ходили в коротких штанишках. Они еще не обрели достаточной внутренней свободы, жизненного опыта и мужества, чтобы самим думать. Умеют хитрить, но не умеют понимать жизнь. Эти «отеческие» комплименты Борм отвешивал в адрес многих «великих людей» ФРГ, включая председателя своей партии Г.-Д. Геншера, с которым у Борма были сложные отношения.
Сам он, на мой взгляд, совершенно искренне говорил, что научился думать только в тюрьме. Там ему разрешали много читать, разумеется, в первую очередь Маркса, Энгельса, Ленина, Сталина и газету «Нойес Дойчланд». Борм не поверил в коммунизм, в жизненность советской модели общества. Но он, сидя в тюрьме, имел время сопоставить свой привычный мир идей фабриканта и офицера с миром идей, возникших после Октябрьской революции 1917 года.
Он стал сторонником социалистической идеи, которую не знал, как воплотить, сохраняя принципы либерализма, но был уверен, что за ней — будущее. Мир, говорил он, будет становиться все более тесным, людей будет все больше, ресурсов будет все меньше, природа не сможет выносить беспредельных нагрузок. Принцип свободы, на котором построен западный мир, это принцип, опирающийся на «я». Но свободное «я», расталкивающее локтями других, ставящее превыше всего свою индивидуальную свободу, в этом все более тесном мире не имеет перспективы. Оно будет перемолото жизненными законами необходимости. На смену обществу, опирающемуся на «я», неизбежно придет общество, опирающееся на «мы». Или человечество погибнет.
Историческая заслуга Советского Союза, говорил Борм, в том, что он решился на эксперимент, идущий в трудном, но правильном направлении. Сам по себе этот эксперимент пока неудачен. Вряд ли он и мог быть сразу успешен, тем более что преходит в условиях острой международной борьбы. Но объявлять все это направление человеческой цивилизации заблуждением Борм считал близоруким. Он верил в мирную конвергенцию двух систем и поэтому самым активным образом выступал за разрядку международной напряженности и разоружение, за восстановление близких отношений между Германией и СССР.
Борм не был, разумеется, сторонником развертывания наших ракет СС-20. Но он решительно и сразу выступил против планов «довооружения» НАТО американскими евроракетами. Он был достаточно последователен, чтобы на этом вопросе порвать со своей партией и уйти из ее руководства. Он знал, что предотвратить размещение «Першинг-2» не удастся, но не хотел разделять на старости лет ответственность за это.
Проблема предстоящего размещения в Западной Европе новых американских ядерных ракет основательно всколыхнула все западногерманское общество. ФРГ должна была стать главной страной, принимающей эти ракеты, хотя правительство Шмидта и упрятывало это неприятное обстоятельство за решением, что ракеты будут поставлены также в Бельгии, Голландии, Англии и Италии. Но основная часть запланированных к развертыванию ракет должна была устанавливаться все же на немецкой земле, причем в их числе должны были быть все «Першинг-2» — новые баллистические ракеты с коротким подлетным временем и способные попасть не просто в Кремль, а «в форточку туалета, куда ходит хозяин Кремля». Немцы понимали: в случае конфликта эти ракеты должны были стать наипервейшей целью советского удара, наши военные сделают все, чтобы не дать им взлететь с пусковых рамп.
Напрасно канцлер Шмидт доказывал необходимость завоза новых ракет. В ФРГ было и так достаточно американского ядерного оружия, и перспектива еще более утвердиться в роли ядерного заложника США многих не устраивала. К тому же для немцев вся происходящая операция была в отличие от других стран НАТО отвратительна именно своей конкретностью. Одно дело рассуждать вообще о необходимости сохранения военного баланса, другое дело — иметь реальную перспективу, что завтра новый «першинг» будет во имя этого баланса поставлен именно к тебе на задний двор. Эта перспектива мало кого воодушевляла. Против нее начались широкие выступления не только левого спектра сил, но и различных церковных, гуманитарных и других организаций.
Волна этого движения становилась все выше, ракетная дискуссия захватила и СДПГ. Члены президиума партии Эпплер, Лафонтен и другие все более открыто выступали против канцлера Шмидта и той роли, которую он сыграл в принятии решения НАТО о «довооружении». Нарастали трения между «партийным бараком», где размещались руководящие органы СДПГ, и ведомством федерального канцлера. Входившая в правящую социал-либеральную коалицию СвДП начала отгребать в сторону от тонущего канцлера и сговариваться о коалиции с ХДС/ХСС. Борьба становилась все более острой. Традиционный консенсус партий бундестага по основным вопросам внешней политики ФРГ начал трещать по швам.
В те дни по западногерманскому телевидению было не редкостью увидеть репортажи, в которых люди с улицы, особенно молодежь, прямо заявляли, что, по их мнению, от США для ФРГ исходит большая угроза безопасности, чем от СССР. Наезжавшие в ФРГ члены предвыборной команды Рейгана, которые говорили, что новый президент возьмет Советский Союз в ежовые руковицы, не побоится аннулировать договор по ПРО, создаст самые современные образцы новых вооружений, чтобы добиться военного превосходства над главным противником, встречали весьма настороженный прием. Когда же они начинали грозить, что в случае несогласия ФРГ принять участие в этой политике и дать добро на размещение новых ракет, американские войска могут быть выведены из ФРГ, где они якобы не имели достаточно ядерного прикрытия, то иногда слышали в ответ непривычные для американо-германской дружбы заявления. США, говорили им, должны быть благодарны немцам за то, что они терпят на своей территории присутствие почти 300 тысяч Полуграмотных негров, пуэрториканцев, наркоманов и потенциальных уголовников и еще оплачивать их содержание.
Вообще всплеск антиамериканских настроений был тогда сильный. США припоминали многочисленные обиды и унижения за весь период с 1945 года, а их, как оказалось, было немало, в том числе и в высших сферах западногерманского общества.
Я много занимался в тот период проблемами евроракет, писал по этому поводу в Москву. Судя по всему, там эти материалы привлекали внимание. Я же с начала 1981 года искал возможности вернуться в Москву.
Вторая половина 1980 года и начало 1981 были тяжелыми для нашей семьи. Умерли в течение нескольких месяцев сестра моей матери и ее муж, а затем и моя мать. В Москве оставался практически в одиночестве отец. Он никогда не хотел быть кому-либо в тягость, старался жить самостоятельно. Однако оставлять его годами в одиночестве было невозможно, и я стал ставить вопрос о своей замене. Нуждалась во внимании и моя младшая дочь, только что поступившая на учебу в институт.
В сентябре 1981 года я получил неожиданное указание вылететь в Москву для разговора с А. А. Громыко.
В. С. Семенов ничего не знал о причине вызова. Через своих друзей в секретариате министра я, однако, вскоре прознал, что меня собираются сделать послом по особым поручениям и использовать на переговорах по ядерному разоружению. Это вполне отвечало моим сокровенным замыслам.
Когда я прилетел в Москву, то первым делом отправился к Г. М. Корниенко — первому заместителю министра, который не только ведал разоружением, но в последние годы во все большей степени брал на себя работу по практическому руководству министерством. Он сказал мне, что имеется в виду назначить меня руководителем советской делегации на женевские переговоры с США об ограничении ядерных вооружений в Европе. В. П. Карпов, начинавший предварительный раунд этих переговоров, вести их дальше не будет, так как ему придется сосредоточиться на тематике стратегических вооружений. Мне же надо поскорее возвращаться из Бонна и входить в новую для меня тему.
Я поблагодарил Г. М. Корниенко за доверие, но он как бы отвел мою благодарность жестом руки, сказав, что решение принято не им, а лично министром. Это его выбор. Его и надо благодарить, а мне пока следует зайти к В. П. Карпову и В. Г. Комплектову, которые до сих пор вели в МИД СССР эту новую для переговоров с американцами тему.
А. А. Громыко принял меня в тот же день, сообщил о предстоящем назначении, сказал, что переговоры будут тяжелыми. Приходится считаться с ужесточением американского курса. Тематика для меня, конечно, новая, но она новая для всех. Я немало по вооружениям средней дальности написал, да и хорошо чувствую позицию ФРГ, голос которой в этом вопросе может иметь критически важное значение. «Конечно, — добавил Андрей Андреевич, — с ядерным оружием вы раньше дела не имели, но у вас будут сильные эксперты. Кроме того, это не такие переговоры, на которых что-то может решаться «с ходу». Всегда можно будет посоветоваться, запросить инструкций». Так он и советует поступать.
В Бонн я вернулся ненадолго. В. С. Семенов, узнав о моем новом назначении, не стал возражать. Мы провели с ним весь вечер, причем потом он вспоминал, что мы в тот раз выпили какое-то фантастическое количество коньяку. Не берусь подтвердить правильность цифр, которые он при этом называл. Он много рассказывал о своих переговорах с американцами в Женеве, о сложившихся там обычаях и привычках общения друг с другом. Все это я, разумеется, наматывал на ус. Знал он и моего будущего партнера по переговорам Пола Нитце. Против него меня, кстати, все очень предостерегали, даже те из наших представителей, которых этот американский дипломат называл своими друзьями.
В. С. Семенов был нашим первопроходцем ядерной темы. Он начинал переговоры в то время, когда тогдашний министр обороны А. А. Гречко открыто провозглашал на Политбюро, что сама идея договоренности с американцами по этой теме должна рассматриваться как преступная. Мы шли на переговоры, как он считал, не для того, чтобы договариваться. Если же В. С. Семенову вздумалось бы о чем-то договориться, он заранее должен был бы сделать для себя выбор, где потом сидеть: во внутренней тюрьме на Лубянке или на гауптвахте Московского военного округа. По словам Семенова, он высказался за Лубянку.
В остальном В. С. Семенов советовал мне не лезть со своим уставом в сложившийся монастырь. Все, что делается на переговорах по ядерным вооружениям, разрабатывается и решается в Генштабе. Вмешиваться в его кухню он не рекомендовал. После каждого раунда переговоров военные удаляются в свои чертоги и долго что-то пишут молчком. Потом приносят проект директив, который можно попробовать кое-где поправить, но не сильно, так как он в предварительном порядке просмотрен и утвержден их высшим начальством. Рано или поздно, однако на переговорах приходится принимать принципиальные решения. Тут лучше не попадать между молотом и наковальней, так как изменить позицию военных может лишь Генеральный секретарь ЦК. Так и произошло в конце концов на переговорах ОСВ-1. Решение в пользу договора было принято только после того, как Брежнев лично «рявкнул» на Гречко, указав ему его место. От этого удара Гречко до конца так и не смог оправиться, хоть и просил у Брежнева потом прощения и был прощен.
Перед отъездом В. С. Семенов устроил в посольстве прием в мою честь. Потом состоялись обычные посиделки в узком кругу. Были дипломаты стран Варшавского договора, но осталось и много немецких друзей. Прощаясь, В. С. Семенов сказал фразу, которая оказалась пророческой: «Еще раз поздравляю тебя с ответственным назначением. Но помни, что тебе будет очень, очень трудно. Порою так трудно, что будешь жалеть, что попал на это место. Тем не менее желаю успеха».
Женева. Лесная прогулка. Крах переговоров
О женевских переговорах написано много. Есть большая книга С. Тэлбота «The Deadly Gambits» («Смертельный гамбит»), за которой, несомненно, стоял в качестве вдохновителя и, наверное, соавтора мой партнер П. Нитце. Это ясно следует хотя бы из того, что из всех персонажей этой книги (даже американских) на звание «белого рыцаря» годится только он. Есть пьеса «Лесная прогулка», про него и меня, начавшая свой путь на Бродвее и обошедшая много театров мира. Она довольно далека от происходившего в действительности, но при хорошей игре артистов смотрится с интересом. Говорят также, что П. Нитце написал свои мемуары. Я их, к сожалению, еще не читал.
По ходу переговоров я вел для себя краткие записи, которые в основном и воспроизводятся в этой главе. Не все оценки тех дней созвучны настроениям и взглядам, преобладающим сегодня. Но аутентичность повествования, наверное, важнее, чем придумки на злобу дня.
Директивы мои к началу переговоров сводились к следующему: надо сделать все возможное, чтобы воспрепятствовать развертыванию новых американских ракет в Европе. Для этого предполагалось внести предложение об объявлении моратория в Европе на развертывание ракет средней дальности (1000–5500 км), заморозить ядерную авиацию с радиусом действия более 1000 км наземного и палубного базирования. Предложение было, конечно, не ахти какое впечатляющее, тем более что в условиях моратория мы хотели оставить за собой право замены наших устаревших ракет СС-4 и СС-5 на «Пионер». Кроме того, мы оставляли себе развязанными руки в азиатской части СССР. Но как первый ход «е2-е4» это годилось.
Американцы шли в Женеву с рейгановским «нулем», то есть предложением ликвидировать все наши ракеты средней дальности — и старые, и новые — в глобальном масштабе. В этом случае они обещали не развертывать свои «Першинг-2» и новые крылатые ракеты. Если на этой основе договоренность не достигалась, то реализовывалась вторая часть «двойного» решения НАТО, то есть в Западную Европу начинался завоз новых американских ракет в соответствии с утвержденным графиком.
При таком несходстве позиций на договоренность, не говоря о скорой договоренности, надеяться не приходилось. Я робко намекал на это В. Г. Комплектову — новому заместителю министра, курировавшему США, — и спрашивал, есть ли представление, на какое окончательное решение будем выруливать. В ответ услышал, что мне еще надо научиться разбираться в материи, которая мне поручена. Я все думаю о доброй воле и возможностях компромисса, а на деле мне придется столкнуться с «цинизмом силы». США не будут вести дело к договоренности, а Нитце сделает все, чтобы возложить вину за неудачные переговоры на советскую сторону.
В. Г. Комплектов и Г. М. Корниенко мыслили синхронно, вернее, Комплектов обычно был хорошо осведомлен о том, что думает первый заместитель министра. Они давно и тесно сотрудничали. Тем не менее я решил задать тот же вопрос Георгию Марковичу. Было ясно, что не договоримся мы на этих позициях с американцами. Так к чему же будем вести дело? На что мне склонять Нитце?
Георгий Маркович, как мне показалось, искренне удивился. С какой стати я решил, что Нитце будет искать договоренности?
Хоть я и был смущен этим вопросом, но настаивал на своем. Нитце — глава делегации, человек многоопытный и с именем, честолюбивый. Хотя бы по этой причине он должен попытаться поискать компромисс. Взяться за переговоры, заранее обреченные на провал, может чиновник. Но зачем это знаменитому Нитце, который специально вернулся с пенсии, чтобы поехать в Женеву? Председательствовать при провале переговоров — всегда невелика честь.
Г. М. Корниенко, услышав эти мои рассуждения, расстроился. Человек вежливый, он не стал меня ругать напрямик, но все же сказал, что мне надо бы отрешиться от такого «наивного подхода». Нитце сделает то, что ему будет поручено. Человеческие его качества хорошо известны. В позиции администрации Рейгана нет ни малейшего признака, что она заинтересована в договоренности с нами. Из этого и следует исходить, а не строить воздушные замки.
— Так к чему же мы придем? — спросил я.
— Не знаю, — хитро улыбнулся Корниенко. — Скорее всего, они разместят свои ракеты. Вот тогда, может быть, начнем подравнивать «потолки» с обеих сторон и на том договоримся.
«И разделим с американцами вину за новый виток гонки ядерных вооружений в Европе», — подумал я, но ничего не сказал вслух.
В этот момент у меня закралось подозрение, что не случайно в наши директивы так не хотели вписывать пункт, разрешающий делегации контакты с общественностью, парламентариями, печатью.
Г. М. Корниенко не раз выражал сомнение по поводу, несет ли нам какие-либо политические выгоды антиядерное движение, разворачивающееся в Европе, и стоит ли нам уделять ему особое внимание. Правда, на своей точке зрения он не настаивал, понимая, что встретит сопротивление со стороны Международного отдела ЦК КПСС, возлагавшего большие надежды на вывод из изоляции компартий многих западноевропейских стран на основе активного взаимодействия с антиракетными группировками всех политических окрасок. Однако его позиция имела логику: если ориентироваться на неизбежное размещение американских ракет, а затем на договоренность с США, легализующую это размещение, то слишком ангажироваться перед европейцами, поднявшими крик против такой перспективы, не стоило.
Перед началом переговоров я жадно читал политическую и военную литературу по ядерной тематике, благо тогда книжки и статьи на эту тему выходили одна за одной. У нас, как всегда, писалось мало ввиду «секретности». Зато западной литературы было предостаточно. Помогали и беседы с немецкими учеными, занимавшимися этой проблемой.
Она (эта проблема) имела как бы два измерения. Первое — разумное, человеческое. Люди открыли в XX столетии новый, практически неисчерпаемый источник энергии. В соответствии со своими традициями они сразу же обратили это открытие на военные цели, то есть применили его в борьбе за власть, влияние, господство над себе подобными. Первые атомные бомбы были применены против гражданского населения в Хиросиме и Нагасаки, чтобы угрозой геноцида поставить на колени японскую армию, с которой никак не могла сладить с помощью обычных средств армия США.
К счастью, Америка недолго оставалась монополистом ядерного оружия. Секретом атомной бомбы овладел вскоре и Советский Союз. В результате из инструмента ведения войны ядерное оружие превратилось в средство взаимного сдерживания и окончательно утвердилось, как таковое, после создания межконтинентальных ракет. Система, американских средств передового базирования на этом этапе в значительной мере утратила свой смысл, так как США стали уязвимы для ядерного удара. Эпоха «крепости Америки», скрытой за двумя океанами от остального мира, ушла в небытие.
Конечно, после того как ядерное оружие однажды было открыто, «закрыть» его больше никому не дано. Для взаимного сдерживания, по общеизвестным подсчетам, достаточно обладать способностью нанести противнику «неприемлемый ущерб», то есть лишить жизнеспособности его государственные, экономические и социальные структуры. Считается, что для нанесения такого ущерба достаточно взорвать на территории США около 300 мегатонных зарядов. Та же самая цифра исчислена и для территории СССР. Думаю, что цифра эта великовата. Никто из землян не имеет опыта массированного применения ядерного оружия и не может себе представить реальных последствий подобного количества взрывов для жизни на всей Земле. Доказательство тому — чернобыльская катастрофа. Что касается Западной Европы, мне рассказывали, что, разложив однажды карту на полу, по ней ползали с циркулями Брежнев и Устинов и после замеров зон возможного поражения пришли к выводу, что для прекращения жизни общества в этом районе мира хватило бы и 20 крупных боеголовок.
Казалось бы, ядерной войны быть не может. Эта дьявольская энергия, которой не знала в естественных условиях Земля, имеет свойство разрушать все живое, которое не имеет способностей противостоять ей. Она раз и навсегда решила бы извечное противоречие между жизнью и смертью. Разумеется, в пользу смерти. В ядерной войне не может быть победителей. Это не инструмент для ведения войны, так как погибает все, ради чего ведутся войны, — государства, их богатства, наконец, сам человек — носитель политики.
Против этого никто не возражает. Но оправдывают существование ядерного оружия тем, что оно нужно в качестве средства «сдерживания», то есть предотвращения агрессии. Если даже принять эту логику, то закономерен был бы вопрос: значит, достаточно иметь по 300 боеголовок как последнюю смертельную гарантию против взбесившегося противника?
Реальная жизнь давала на этот вопрос, однако, отрицательный ответ. Мир все глубже вкручивался в спираль гонки ядерных вооружений. Число боеголовок разных калибров достигало уже десятков тысяч, шло непрерывное совершенствование средств их доставки к цели. Ракетный кризис в Европе был очередным этапом этого процесса, который, на мой взгляд, не имел не только какого-либо оправдания, но и даже рационального объяснения с военной точки зрения. Все говорили вслух об отсутствии намерения вести ядерную войну, но на практике вели к ней лихорадочную и вполне серьезную подготовку. И здесь приходилось входить в соприкосновение со вторым измерением ядерной проблемы, которое не укладывалось в рамки нормального человеческого разума, но зато цвело буйным цветом в военных доктринах, разработках научно-исследовательских институтов, на конвейерах военной промышленности. Именно это второе измерение и было реальной жизнью мира, в котором мы существуем до сих пор. На самом деле шел упорный поиск способов в случае ядерной войны победить в ней. И в этом вопросе американская демократия вела себя нисколько не лучше, если не хуже, чем социалистическая партократия.
Существовало так называемое планирование целей для ядерных ударов. В объединенном американском плане под названием SIOP значились тысячи объектов на нашей территории и территориях наших союзников, на каждый из которых закладывались не по одному, а для верности — по нескольку ядерных боезарядов, исходя из принципа: попасть в цель еще не значит ее уничтожить. То же происходило, я уверен, и у нас. Во всяком случае покойный маршал Ахромеев однажды показал мне карту объектов для ядерных ударов в европейской зоне НАТО, на которой было обозначено более 900 целей.
В зависимости от характера объекта и его защищенности подбиралась мощность заряда и способ его доставки. Считали, что вероятность поражения прямо пропорциональна кубическому корню из квадрата мощности заряда и обратно пропорциональна квадрату радиуса круга возможного отклонения заряда от цели. Разумеется, эта математика диктовала яростное соревнование за повышение точности средств доставки заряда к цели, создание все более компактных, но мощных боезарядов, увеличение их числа.
Затея с размещением в Европе высокоточных «Першинг-2» с максимально коротким подлетным временем к стратегически важным объектам в Советском Союзе была откровенным шантажом, так как ответить тем же самым Советский Союз не мог, не имея у границ США союзных ему государств, где он мог бы разместить такие же вооружения. Получалось, что американцы получат возможность за 10–12 минут выбить часть наших стратегических средств в Европе, центров управления, систем связи еще до того, как наше командование сориентировалось бы в происходящем, причем для этого США не потребовалось бы задействовать свои так называемые центральные системы.
Однако куда было нацеливать эти новые средства, когда все мало-мальски важные объекты в СССР были многократно перекрыты уже имевшимися в распоряжении НАТО американскими, английскими и французскими ядерными средствами? Что собирался еще делать и маршал Ахромеев в Европе, поразив ядерными ракетами и бомбами 900 объектов? Как вообще могли выжить СССР и США в случае, если бы они когда-нибудь использовали хотя бы сотую часть имевшихся в их распоряжении стратегических средств?
Тем не менее безумство продолжалось, причем было возведено в ранг высшей государственной мудрости и военно-политической стратегии. Надо было хорошенько окунуться в философию этого «сумасшедшего дома», чтобы научиться разговаривать с сумасшедшими на их собственном языке. Это было предварительным условием вступления в клуб участников переговоров по ядерному разоружению, тем более что мой будущий визави мог по праву претендовать на роль великого магистра науки ядерного апокалипсиса. Он рано начал — с изучения последствий атомных ударов по Хиросиме и Нагасаки, так сказать, прямо на натуре.
Нашей делегации был выделен специальный самолет Ту-134. Прибыли мы в Женеву 28 ноября 1981 года. Мы — это представитель ВПК генерал-лейтенант Н. Н. Детинов, два представителя Генштаба — генерал-майор Ю. В. Лебедев и полковник В. И. Медведев, представитель КГБ В. П. Павличенко, не имевший статуса члена делегации, работники МИД СССР И. Красавин и Л. Мастерков, эксперты, переводчики и я. Было много корреспондентов, представитель швейцарского протокола, наш посол Зоя Миронова. Я сказал заранее подготовленную речь, после чего все мы уехали в гостиницу. Прилетел я из Москвы, кстати, в меховой шапке. Люблю носить шапку, а не шляпу. Эта «боярская» шапка стала потом чуть ли не главным объектом комментариев в печати и карикатур. В Москве мне поставили за это первый «минус».
30 ноября в 11 часов состоялась первая встреча с Нитце на нашей территории. Шел крупный снег. Мы стояли под снегом, жали друг другу руки, улыбались корреспондентам. Беседа была, в общем, пустая. Нитце передал мне приветы от Геншера, хозяйки боннского ресторана «Матернус», еще от кого-то. Условились заседать по вторникам и пятницам. Чаще заседать Нитце не хотел, оставляя себе время для поездок в Брюссель и информации коллег по НАТО.
По сути дела, он на этой встрече ничего не сказал. Отметил разницу в возрасте между мною и собою. Я банально пошутил, что этот недостаток или преимущество имеет свойство проходить. Беседа не очень клеилась. Нитце сразу же оговорился, что его делегация может работать только до 17 декабря, а потом надо сделать перерыв до конца января или начала февраля, то есть до встречи Громыко с Хейгом. Видно было, что за душой у него ничего нет, кроме «нулевого» варианта Рейгана, но чтобы перевести его на договорный язык, им нужно время. Поэтому им хотелось начать переговоры, но затем поскорее разъехаться. Чем больше времени будет уходить впустую, тем ближе срок размещения их ракет, тем большим становится нажим на нас.
В соответствии с «доброй американской традицией» Нитце очень ратовал за конфиденциальность переговоров. Но он согласился с тем, что каждый из нас во время переговоров волен встречаться с кем хочет, а наши правительства могут заявлять то, что сочтут необходимым. В заключение Нитце предложил сказать корреспондентам, что наша первая встреча была «сердечной». Ну что же.
1 декабря состоялось первое пленарное заседание делегаций. Опять было много корреспондентов. В газетах появились позитивные статьи, в том числе и комплименты в мой адрес. Американцы хотели создать впечатление хорошего начала, наверное, чтобы успокоить тех, кто ходил с транспарантами по улицам ФРГ.
На заседании мы внесли свое предложение о моратории, а Нитце произнес составленную в общих выражениях речь — надо соблюдать Устав ООН, не применять силу, а НАТО — чисто оборонительный союз. Он предложил нам убрать ракеты СС-20, поскольку у США нет эквивалента этим ракетам.
После заседания делегации мы разбились на группы для неофициальных бесед. Такой порядок был установлен и на будущее. В нашей с Нитце группе участвовали от нас генерал Детинов, а от них — заместитель главы делегации Глитман. Американцы опять в основном отмалчивались. Однако наше предложение не объявлять столь длинного перерыва, до февраля, так как общественность этого не поймет, вызвало у Нитце раздражение. Он призвал меня не работать на публику, так как делается серьезное дело. Хотелось посмотреть, как он сам будет придерживаться этого подхода в будущем.
В остальном шел обмен аргументами, а не разговор о возможных решениях. Нитце подчеркивал, что они обязательно выполнят «двойное» решение НАТО. Мы пытались вскрыть противоречия в американской позиции. Если США против выдвижения предварительных условий, то почему они согласны обсуждать лишь ракетные средства и не учитывают авиацию? Если США действуют на основании решения НАТО и по поручению этой организации, то почему они предлагают глобальное решение по ракетам? У НАТО есть своя зона, у СССР — своя территория и т. д.
4 декабря состоялось второе заседание. Нового ничего на нем не появилось. Американцы, правда, заявили, что для целей возможного соглашения нужно брать за нижний предел дальности ракетных средств не 1000 км, а дальность нашей ракеты СС-22. Аппетит у них возрастал. Хотели ликвидировать не только наших «Пионеров», но и ракеты с меньшей дальностью. Позитивным было то, что Нитце обнаружил склонность возобновить переговоры не в феврале, а уже 12 января. Наш нажим подействовал.
Мои друзья из СДПГ советовали сообщить в печати о внесенном нами предложении относительно моратория на развертывание ракет. Но Москва возражала, считая, что пока еще рано идти на такие шаги. Американцы в такой ситуации, конечно, ждать бы не стали. Мне в этих условиях оставалось одно — писать письма в ответ на обращения различных общественных организаций, говорить о необходимости защитить европейскую цивилизацию. Кажется, это злило наших американских партнеров. Винокур писал в «Геральд Трибюн», что СССР, получается, принадлежит к Европе, заботится о ее будущем, а США — внеевропейская держава.
7 декабря я нанес визит в женевскую мэрию, исполняющему обязанности главы кантонального правительства Шавану. Старик говорил, что швейцарцы боятся войны, что СССР — это все же Европа, что он сам иногда ходит на мирные демонстрации, что соединенными усилиями всех европейцев надо сделать так, чтобы американские ракеты не появились в ФРГ и Италии. Это было бы опасно для Швейцарии.
8 декабря было следующее пленарное заседание. Мы дали свой анализ стратегической ситуации в Европе и предложили исходя из него определить набор сокращаемых средств — типы ракет, самолетов. Нитце толковал о принципах возможного соглашения — равенство, равные пределы, необходимость ликвидировать весь класс ракет наземного базирования промежуточной дальности.
Беседа после заседания опять не принесла ничего нового. Нитце вел себя приветливо, любезно, но хитрил. Порой казалось, что все происходящее для него довольно скучно, но он обязан проговорить со мной до 1983 года, когда начнут развертывание ракет, и по возможности не поссориться до этого момента.
9 декабря в Женеве объявился директор американского Агентства по контролю над вооружениями и разоружению Ростоу. Он старый друг Нитце, которого в нашей делегации за глаза все называли «дедом». Ему вот-вот должно было стукнуть 75 лет. Нитце устроил по этому поводу коктейль. Ростоу оказался ласковым старичком с длинными волосами, торчащими из носа. Говорил, что он из русских мыльных фабрикантов. Меня нахваливал даже как-то навязчиво, видимо, они очень хотели, чтобы на переговорах все шло гладко и без эксцессов. Им надо выиграть время.
Рассуждения Ростоу сводились в основном к двум пунктам: США не только за «нулевой» вариант Рейгана, но и за любое другое разумное решение. Можете, мол, выдвигать варианты. Но он лично думает, что переговоры всерьез начнутся в 1983 году, когда США начнут размещение. Тогда и решим, кому сколько ракет иметь. (Ну, прямо вылитый наш Г. М. Корниенко!)
Для сопоставления ядерных потенциалов, по словам Ростоу, надо выработать какой-то согласованный эталон. Над этим, мол, прилежно трудится сейчас глава американской делегации по стратегическим вооружениям Рауни. Надо назвать новый эталон «нитце». Скажем, один самолет-носитель будет стоить один «нитце», а одна баллистическая ракета — двадцать «нитце». Под этим углом зрения надо пересмотреть весь договор ОСВ-2, начав переговоры в феврале — апреле. Забавники были эти оба джентльмена.
10 декабря Нитце устроил узкий ланч с Ростоу. Он проходил в прекрасной атмосфере, было рассказано много анекдотов. Нитце и Ростоу заявили, что администрация Рейгана выступает за мир и всеобщее разоружение «по Ленину». Я в тон им предложил немедленно начать реализацию этого их благого намерения, присоединившись к нашему заявлению в ООН о неприменении ядерного оружия первыми. Не хотят. Говорят, что применение любого оружия регулируется нормами Устава ООН. Сверх них ничего изобретать не надо.
11 декабря на заседании делегации Нитце внес свои «элементы» нулевого решения. Все наши ракеты СС-20, СС-4 и СС-5 нам надлежало порезать, прекратить их производство и испытания, установить действенные формы контроля. Ракеты с дальностью меньшей, чем названные выше, подлежали ограничению, кроме оружия поля боя.
Поскольку мы ждали этого шага, наша речь была целиком построена на критике «нулевого» варианта США и попала в точку. Нитце разозлился и стал тут же возражать. Но я ему ответил, что их вариант есть предложение оставить себе бублик, то есть все имеющиеся у них сейчас в Европе ядерные средства, а нам предложить дырку от бублика — односторонние сокращения.
На заседании 15 декабря мы внесли предложение ограничить число пусковых установок наших средних ракет и самолетов-носителей ядерного оружия 300 единицами. Надвигался перерыв, и поэтому на беседе после заседания я уговаривал Нитце взвесить, нельзя ли во время перерыва параллельно подумать, где может быть найдена развязка. Иначе соберемся опять после 12 января и вновь будем молотить солому. Он мне откровенно сказал, что искать точки соприкосновения рано. Им еще надо как следует отработать свой «нулевой вариант», по поводу которого идут межведомственные споры. Он не знает, чем эти споры кончатся. Лучше поговорить о возможных совместных усилиях не сейчас, а позднее.
Заодно мы спорили, есть или нет у Советского Союза ракета СС-22. Согласно нашим директивам такой ракеты у нас не было, а была старая СС-12. Нитце же утверждал, что ракета есть, мы ее испытывали, дальность ее 925 км, они могут предъявить нам десятки фотографий. Наши военные были смущены и говорили, что надо с этим вопросом разобраться.
17 декабря было последнее заседание первого раунда переговоров. Нитце вновь рекламировал свой «ноль», а я отвечал ему, что это не база для решения. Атмосфера постепенно накалялась. За кофе Нитце заявил, что никаких систем передового базирования США обсуждать не будут, вооружения Англии и Франции — тоже, что советует нам вести переговоры, а не заниматься пропагандой. Не следует также называть наш подход «честным», так как получается тогда, что у США подход «нечестный».
Пришлось вступить в полемику с ним, сказав, что уже дважды на переговорах по СНВ они ушли от обсуждения своих ядерных систем передового базирования, хотя для нас от этих систем исходит угроза не меньшая, чем от их межконтинентальных средств. Теперь, хотя рассматривается положение на европейском театре военных действий, опять ищут предлог не обсуждать этот вопрос. Разве можно назвать «честным» их подход, когда он весь состоит в том, чтобы Советский Союз в одностороннем порядке сокращал свои вооружения, а они взяли бы на себя единственное обязательство — проконтролировать ход такого сокращения. Они должны также понимать, что добиваются одностороннего изменения в свою пользу существующей много лет ситуации в Европе. У нас с 60-х годов здесь имеются ракеты средней дальности как противовес их системам передового базирования и вооружениям Англии и Франции. Если они вдобавок к своим средствам передового базирования поставят в Европе еще и «Першинг-2», и крылатые ракеты, то, скорее всего, спровоцируют тем самым развертывание новых советских ядерных средств. Разумно ли это? В Европе накоплено столько ядерного оружия, что получается по 60 тонн эквивалента обычной тротиловой взрывчатки на душу каждого европейца. Не пора ли остановиться, начать переговоры о сокращении того, что уже есть, а не грозиться дополнительными развертываниями ядерных вооружений? Не случайно общественность Европы буквально бурлит негодованием по поводу происходящего.
Попрощались мы с Нитце довольно кисло.
Уже в тот момент у нас была реальная возможность повести дела в Женеве намного активнее, а проще говоря, перейти в наступление на позицию США, используя в этих целях обстановку, складывавшуюся в ФРГ. Для этого надо было дополнить наше предложение об установлении моратория на средства средней дальности в Европе обязательством вернуться по количеству боеголовок на наших ракетах к уровню на май 1978 года. Этим предложением мы загоняли бы в угол правительство ФРГ, поскольку Г. Шмидт подписал в мае 1978 года совместную с Л. И. Брежневым декларацию, где признавалось наличие примерного равенства противостоящих друг другу группировок в Европе. Коль скоро было равенство и СССР согласился бы вернуться к этому положению, правительство ФРГ теряло бы аргументы против нашего предложения о моратории. Это надо было делать быстро, так как на апрель 1982 года намечался очередной съезд СДПГ, позиция которого имела большое значение для дальнейших действий канцлера Шмидта, а следовательно, и американцев в вопросе о евроракетах.
Напрашивался и такой шаг. Кто-либо из лидеров стран ОВД мог бы выступать с «красивой» инициативой, предложив, чтобы в Европе атомное оружие имели у себя впредь лишь те страны, которые его производят. Восточная Европа могла бы захотеть освободиться от советского ядерного оружия и призвать другие страны Европы поддержать ее. Тогда американцам пришлось бы сматываться из ФРГ, Италии, а может быть, и Англии. В любом случае осуществление «двойного» решения НАТО стало бы для них намного более сложным делом.
Имелась возможность решить все эти вопросы во время перерыва, если бы на то была воля начальства. Мы с жаром принялись составлять записку в ЦК, где наряду с решением некоторых технических проблем (передача американцам данных по нашей ракете СС-12, самолету Су-24 и т. д.) планировались и более активные шаги. На мой взгляд, они вполне получались, так как, помимо подписи под совместным с Брежневым заявлением, Шмидт передал нам в ходе того визита документ, из которого следовало, что баланс в Европе включал 790 боеголовок на советских ракетах средней дальности. Чего нам надо было больше?
Но А. А. Громыко это положение из записки вычеркнул. Объяснения его были какие-то неясные: «Не надо впутывать в это дело делегацию… Что-то тут не то… Может быть, мне самому выдвинуть эту идею, но неясно пока, как и где». У меня закралось в тот момент подозрение, что его смущала сама идея сокращения планов развертывания наших «Пионеров», а их мы хотели иметь более 500.
8 января министр вызвал меня перед отъездом. Дал пару интересных аргументов для дальнейших споров с Нитце, велел сильнее ругаться и давить на американцев, смотреть за строгой дисциплиной в делегации, «быть подтянутым» и, главное, в Москве не обсуждать ничего ни с кем по вопросам ведения переговоров и нашей позиции. «Там будет потом видно, — сказал он, — урожай у нас или неурожай».
Думаю, что это было не случайное указание, никого не подпускать к переговорной кухне. Министр, видимо, прознал, что за день до этого меня позвали в ЦК помощники Брежнева Александров и Блатов.
Были также Фалин и Загладин. У них был ко мне один вопрос: можно ли считать, что переговоры что-то дадут? Я честно отвечал, что пока перспектив на успех не видно. Помощников Генерального. секретаря интересовало, конечно, не то, как мы спорим о ракетах и самолетах, а какую бы эффектную инициативу предложить своему шефу по этой модной теме. С этой точки зрения у меня можно было кое-что почерпнуть.
Но А. А. Громыко не любил, когда помощники пытались делать внешнюю политику. Ее должен был делать только МИД СССР, то есть министр, особенно если речь шла о новых идеях. Поэтому отдавать их «на сторону» не рекомендовалось.
9 января мы возвратились в Женеву. С 12 числа возобновились заседания делегаций.
Хотя Нитце был у Рейгана и Хейга, ничего нового он не привез. Мы продолжали споры о географической зоне будущего соглашения, о значении авиационных средств в общем балансе сил, о радиусе действия нашего самолета Су-24. Так прошел этот раунд, настали пасхальные каникулы, начался следующий раунд. Мы не сдвигались с места. Правда, чисто личные отношения с Нитце улучшались, несмотря на официальные споры, которые мы должны были вести два раза в неделю. Он стал много и охотно рассказывать о себе, о видных американских политиках, с которыми ему довелось сотрудничать, даже о своих личных финансовых и имущественных делах. Ведя переговоры, Нитце не переставал заниматься бизнесом.
Постепенно складывалась атмосфера, в которой можно было говорить друг с другом более откровенно. В один из дней июля он был у меня в гостях. Мы пообедали, поговорили о делах, сообща пришли к выводу, что переговоры не вывести из тупика, если не подключить к делу Рейгана и Брежнева. Нитце, правда, сомневался, позволяет ли физическое состояние Брежнева организовать встречу на высшем уровне. Но я заверил его, что препятствий с этой стороны не будет. Ничего иного я ему сказать, разумеется, и не мог, так как духовное и физическое здоровье нашего лидера, во-первых, не подлежало сомнению, а во-вторых, являлось, пожалуй, одним из самых важных государственных секретов СССР.
Но встреча на высшем уровне, особенно после нескольких лет острой полемики между Москвой и Вашингтоном, требовала солидного наполнения. Это должен был быть сигнал начинающегося поворота к лучшему в советско-американских делах. Иначе встреча не имела бы смысла. Таким сигналом могла бы быть договоренность по евростратегическим средствам, то есть по теме, которая была в центре внимания всего мирового сообщества.
Такую договоренность надо было хотя бы в общих чертах предварительно подготовить. Вряд ли Брежнев и Рейган во время встречи могли провести друг с другом предметный разговор по деталям соглашения. От Брежнева этого было ожидать нельзя, так как без памятки он давно ничего не говорил. Вряд ли владел материей и бывший актер кино Рейган. Да и не царское это занятие — обсуждать договоры. Другое дело — согласовать документ о намерениях, который определил бы основные параметры договоренности. Обратить затем этот документ в полноформатное соглашение было бы делом переговорной техники.
Нитце соглашался с таким подходом. Он был готов совместно поискать развязки вопроса в неофициальном плане, но сказал, что ему надо пару дней подумать. Я напомнил ему условия такого рода игры: если мы договариваемся и получаем затем одобрение начальства, то договоренность считается официальной. Если почему-либо договоренность не состоится, то считается, что и разговора не было. О нем следует забыть и не использовать в ущерб друг другу. Он кивнул.
Через пару дней он подтвердил готовность к такому разговору с глазу на глаз. Я, разумеется, доложил о намечающейся на 16 июля встрече в Москву, предупредив о возможности выдвижения нами вместе с Нитце каких-либо неординарных предложений в результате такой беседы. Москва загадочно молчала. Незадолго до назначенной даты я, однако, получил телеграмму за подписью А. А. Громыко. Она была коротенькая: я должен был оставаться на официальной позиции, но выслушать и доложить все, что скажет Нитце.
С подобными инструкциями далеко не уедешь, но и давать задний ход было уже нельзя. Оставалась одна надежда, что начальство Нитце не поступит так, как наше.
16 июля мы приехали в лес, что находится в нескольких километрах выше лыжного курорта Сен-Серг. Справа от шоссе проходила моя любимая лыжня через альпийские луга и лес к окраине Сен-Серга, где нас должны были ждать наши машины. Это 7–8 км, то есть 1,5–2 часа ходу. За это время можно переговорить обо всем.
Машины ушли, и мы двинулись в гору. Говорили о том о сем. Нитце показал мне свой рваный ботинок, сказав, что он у него с 1942 года. Видимо, он надел его на счастье. Через некоторое время Нитце спросил меня, каковы мои предложения. Я ответил ему, что надо, бесспорно, постараться найти компромисс, но для нас важно, чтобы этот компромисс учитывал ядерные вооружения Англии и Франции, авиацию среднего радиуса действия, удовлетворял принципу одинаковой безопасности, то есть выполнил указание Громыко подтвердить нашу позицию.
Нитце помрачнел и довольно запальчиво стал возражать, что так мы не договоримся. Никаких ядерных сил Англии и Франции он, к примеру, учитывать не может. Палубная авиация тоже не может быть включена в соглашение. «Что будем делать?» — спросил он.
В этот момент мы прошли подъем через альпийские луга и приближались к лесу. Поворачивать назад не было смысла, так как наши машины ушли в Сен-Серг. Идти по лесу дальше, молча глядя друг на друга, тоже было бы глупо. Поэтому я сказал, что пусть Нитце говорит и предлагает то, что может, в соответствии со своей позицией.
После этого Нитце стал вытаскивать из карманов отпечатанные на машинке бумаги. Сначала он читал мне их. Но на слух первая бумага воспринималась плохо. Поэтому он дал мне ее в руки. Я особенно не стал вникать в нее, так как там излагалась философия возможного решения вопроса, причем повторялись основные принципы американской позиции. Дискуссия о принципах довела бы нас до Сен-Серга, не дав никакого результата. Меня интересовали не принципы, а набор сокращаемых вооружений и размеры сокращений. Наконец, Нитце вытащил бумагу, в которой говорилось о деле. Это были элементы заявления о намерениях, которое могло бы быть подготовлено под встречу на высшем уровне.
Предложения Нитце не раз публиковались, так что чрезмерные подробности вряд ли кому-либо сейчас будут интересны. Суть дела состояла в том, что СССР и США должны были иметь в Европе по 75 пусковых установок ракет средней дальности. Мы могли иметь 75 ПУ «Пионер» (каждая ракета с 3 головками), а они 75 ПУ крылатых ракет BGM 109G (каждая установка по 4 ракеты с моноблочньм зарядом). Определялись также потолки для авиации — по 150 единиц. От нас в зачет шли самолеты Ту-16, Ту-22 и Ту-22М, от них — ядерные носители FB-111 и F-l 11. Все ракеты в диапазоне от 500 км и до средней дальности должны были замораживаться и не оснащаться разделяющимися головными частями. От нас в зачет входили ракеты СС-12/22, от них — «Першинг-1», находящиеся на вооружении как армии США, так и бундесвера. Нашу ракету СС-23, то есть «Оку», значившуюся в бумаге Нитце, мне удалось вычеркнуть. Восточнее Урала мы могли сохранить развернутое там количество ракет «Пионер» — примерно 90 единиц. Вооружения Англии и Франции не должны были учитываться. Нитце сказал, что, как бывший министр ВМС, он не может также предложить сокращений американской палубной авиации.
Бумага у «деда» была сложная. Учить ее наизусть не имело смысла. Текст он мне давать не хотел. Поэтому мы присели на штабель бревен, и я начал записывать его предложения в свой блокнот, который до сих пор сохранился у меня. По ходу я спорил с отдельными пунктами и формулировками. Некоторые мои небольшие замечания Нитце принимал, другие, более существенные, отвергал. Этот момент он впоследствии использовал для того, чтобы утверждать, что получил мое согласие на свой документ.
Тем временем начался дождь. Сидеть на бревнах стало неуютно. Слава Богу, мой шофер В. И. Туз правильно оценил обстановку и поехал со своим американским коллегой по лесной дороге навстречу нам. Дописывал я документ Нитце, уже сидя с ним в своей машине под стук дождевых капель по крыше. Он просил сообщить нашу первоначальную реакцию до 20 августа в Вашингтон, так как собирался уезжать на летние каникулы в США. При этом Нитце подчеркнул, что все предлагаемое вносится им в личном качестве, а не от имени правительства США. Однако в случае нашего согласия он надеется протолкнуть этот вариант через Уайнбергера и Рейгана. Он заметил также, что хорошо понимает, что сам я ему ответа дать не смогу. Здесь нужно согласие высшего начальства. У меня карьера еще впереди и рисковать мне не следует. У него же карьера позади. Поэтому он может рискнуть показать резервы американской позиции в надежде на достижение договоренности.
Я поблагодарил Нитце. Сказал, что все доложу в Москву. Боюсь, однако, что это не подойдет. Его бумага будет либо отвергнута, либо подвергнется серьезной правке. Вряд ли Москва согласится не учитывать ядерные вооружения Англии и Франции. Вызывает возражения и то, что на нас он хочет наложить ограничения и в Европе, и в Азии. США же берут на себя ограничения только применительно к Европе.
Нитце ответил мне, что самое главное в их предложениях — это отказ от размещения в Европе «Першингов-2». Они действительно представляли бы качественно новую угрозу нашей безопасности. Над этим стоит подумать и определиться. Он, впрочем, готов обсудить любые поправки и замечания к своей бумаге. Говоря откровенно, для американцев самый существенный вопрос: можем ли мы вообще что-то решать. Им кажется, что мы (Брежнев) в данный момент практически недееспособны. Военные делают, что хотят. Брежнев объявляет публично о прекращении строительства стартовых позиций для «Пионеров», а на самом деле строительство продолжается, что отлично видно с их спутников-разведчиков. Когда Запад поднимает шум по этому поводу, советский Генштаб заявляет, что США врут, но врет-то на самом деле Генштаб, причем своему собственному руководству, что лишь усиливает впечатление отсутствия реальной власти у нашего политического лидера.
Я от наших военных слышал, что, объявляя мораторий, они имели в виду не строить больше новых так называемых «крон», то есть укрытий для ПУ «Пионер». Однако начатые строительством до 16 марта, то есть до объявления Брежневым моратория, «кроны» они решили достроить. Но кому и как это скажешь? Вряд ли А. А. Громыко захочет ссориться по этому вопросу с Министерством обороны. Да и виноваты ли военные? Они дали помощникам Брежнева формулировку, а те ее могли упростить, не вникая в суть дела.
После прогулки в лесу мы еще раз виделись с Нитце. Я пообещал ему по возможности ответить до 20 августа, но попросил до получения сигнала не докладывать вопрос президенту. Не исключено, что Москва, вновь погрузившаяся в глубокое молчание, не обнаружит вкуса к такому компромиссу, либо потребуется серьезная предварительная доработка отдельных пунктов, прежде чем можно будет говорить о неофициальном совместном документе. Вынося свой документ на самый верх, Нитце может поставить себя, да и меня в ложное положение. Он соглашался с этим, но просил не затягивать дело. Мы условились, что ответ будет передан через нашего советника-посланника в Вашингтоне О. М. Соколова.
По прилете в Москву я отправился 26 июля к Г. М. Корниенко. У него был В. Г. Комплектов.
Мне был учинен тщательный допрос: зачем Нитце вносит свои предложения в личном качестве? У вас-то, у Квицинского, такой возможности нет. Он знает, что вы ему будете отвечать не в личном качестве. Это глубокая разведка нашей позиции. Не больше того. Он тонкий психолог и т. д. Подтекст при этом такой, что Нитце — старый мошенник — тебя, «зеленого», объегоривает. Дальше — больше. Не хочет, утверждал Г. М. Корниенко, Рейган никакой встречи на высшем уровне, не хотят они и договоренности по евроракетам. Значит, и нам ничего не надо ни предлагать, ни делать. Не пришло время. Нет сигналов из Вашингтона, подтверждающих солидность предложений Нитце. Добрынин молчит, по другим каналам тоже ничего нет.
Но, возразил я, в любом случае нужно давать Нитце ответ. Если положительный, то положительный, если отрицательный, то отрицательный. Надо написать записку в ЦК и предложить решение. Американцы проявляют готовность отойти от своего «нуля», есть подвижка по авиации, они отказываются от установки «Першинг-2». Конечно, они не принимают всех наших требований, но давайте торговаться. Если мы просто промолчим, обязательно будем в проигрыше: они были готовы проявить гибкость, а мы их оттолкнули.
Однако это был бесполезный разговор. На мой вопрос, что же будем делать, Г. М. Корниенко пожал плечами и сказал, что не знает, а отвечать Нитце до 20 августа вовсе не обязательно. Тогда я попросил разрешения передать Нитце наше отрицательное мнение через О. М. Соколова. На это я разрешения тоже не получил.
Отыскав свою телеграмму о «лесной беседе» с Нитце, я увидел, что она ни Брежневу, ни членам Политбюро не размечена. Разыгрывалась довольно простая игра: предложения Нитце главы ведомств, ведущих переговоры, решили не рассматривать, как если бы их вообще не было. Поэтому они не хотели говорить ни «да», ни «нет». На «да» или на «нет» нужно было бы решение Политбюро, а его-то, видимо, и не хотели запрашивать.
Через два дня заседала «пятерка». На этой встрече С. Ф. Ахромеев сказал мне, что на моей телеграмме о предложениях, обсуждавшихся с Нитце, есть отрицательная резолюция начальника Генштаба Н. В. Огаркова. Как мне шепотом сообщили мои друзья-военные, он якобы начертал на телеграмме, что эго «американская провокация». Ахромеев сказал, что ввиду этой резолюции вариант Нитце рассматриваться не будет. В директивах к следующему раунду переговоров каких-либо новых положений, видимо, вообще не потребуется. Картина прояснялась. Военные не хотели договоренности, а МИД СССР полностью поддерживал их.
Я считал, однако, что совершается серьезная политическая ошибка. 3 августа зашел в ЦК и сказал об этом заведующему отделом международной информации Л. М. Замятину, который посоветовал сходить к Ю. В. Андропову, недавно ставшему вторым лицом в партии. Андропов, по его сведениям, интересуется моими делами. Я сказал, что готов к такому разговору, хотя предвидел, что очков мне это в глазах Г. М. Корниенко, а может быть, и А. А. Громыко не прибавит. Но надо было идти до конца.
4 августа я отправился на прием к Ю. В. Андропову. Раньше мне никогда не доводилось видеть его вблизи. Он производил впечатление тяжело больного человека. Бледный, тонкая шея в слишком широком воротничке рубашки, глаза, устремленные как бы внутрь себя.
Мне было предложено доложить о состоянии переговоров. Я сказал, что положение на переговорах остается прежним. Американцы отстаивают свой «нуль», а мы — право иметь 300 единиц вооружений средней дальности с обеих сторон в Европе. Мы ни до чего не договоримся, если не дадим согласия на ограничения и сокращения своих новых ракет СС-20. Попытки откупиться от США обещаниями ликвидировать старые ракеты СС-4 и СС-5 иллюзорны. Они прекрасно знают, что эти ракеты давно выслужили свой срок и мы сами будем вынуждены снять их хотя бы в интересах собственной безопасности.
Затем я рассказал, что в конце раунда Нитце в неофициальном порядке показал возможность отойти от рейгановского «нуля». Целый ряд элементов его предложения, конечно, нас не устраивает, если исходить из нашей нынешней официальной позиции. Но нам ее все равно в полной мере реализовать не удастся, да и вообще она, похоже, не рассчитана на решение задачи ни в политическом, ни в военном плане. Поэтому надо воспользоваться беседой с Нитце и его документами, чтобы потянуть ниточку дальше. Если мы не сделаем этого, совершим ошибку.
Юрий Владимирович выслушал все это спокойно. Затем попросил поподробнее рассказать о предложениях Нитце. Из его вопросов стало ясно, что он не понял, что нам предложено иметь 75 «Пионеров» в Европе и 90 в Азии. Он думал, что Нитце предлагает оставить нам всего 90 штук. Я пояснил ему, что и как. При варианте Нитце у них в Европе было бы 300 крылатых ракет, в то время как 75 ПУ «Пионеров» несли бы в одном залпе-пуске всего 225 боеголовок. Неэквивалентные сокращения предлагают нам американцы и по авиации. Но на фоне общего количества ядерных боезарядов, которым располагали мы и они, эти расхождения в цифрах особого значения для реального баланса сил не имеют. В то же время надо понимать, что если даже в ФРГ начнется «народная революция» против ракет, во что я лично не верю, то и в этом случае американские крылатые ракеты, нацеленные на нас, все равно появятся в Англии и Италии. Таким образом, нам так и так, если не принимать американский «ноль», от смысла варианта Нитце деваться будет некуда. Надо решать поэтому вопрос по существу. Дальше на переговорах мы вряд ли что-нибудь «высидим». Нужна активная позиция.
Андропов спросил меня, почему я не разговариваю по этому поводу с Громыко. Я ответил, что министр в Крыму. «Но, — возразил он, — вы можете ему позвонить по «ВЧ». Я пожал плечами и промолчал, так как был уверен, что Г. М. Корниенко не стал бы «воспитывать» меня, не переговорив предварительно с министром.
Кажется, Андропов понял, в чем дело. Он предложил мне пойти к военным. Я ответил, что Устинов в отпуске, а Огарков уже обозвал телеграмму о беседе с Нитце «провокацией». Андропов засмеялся, заметив, что тогда, конечно, военные обсуждать со мной ничего не будут. У них — дисциплина.
После этого он спросил, что можно было бы ответить Нитце. Я сказал, что у меня нет готовой схемы, но тактически надо было бы принять ряд пунктов предложений Нитце, другие же изменить в нашем смысле и внести как бы доработанное встречное предложение, чтобы продолжить разговор. Если нам мало 75 «Пионеров» в Европе, то можно попробовать разные варианты сокращений на основе равенства по пусковым установкам или по боеголовкам. Например, предложить сократить 224 наши пусковые установки ракет средней дальности, если они откажутся от размещения своих 224 пусковых установок ракет (108 «Першинг-2» и 116 ПУ крылатых ракет). Тогда у нас осталось бы около 250 единиц ракет средней дальности. Но это американцам может показаться многовато. В этом случае мы могли бы предложить сократить у себя в Европе ракеты средней дальности, имеющие 572 боеголовки, в обмен на их отказ развернуть в Европе 572 боеголовки на своих ракетах, то есть на запланированных к завозу в Европу 108 «Першинг-2» и 116 пусковых установок крылатых ракет. Тогда у нас осталось бы 153 пусковые установки «Пионер». Наверное, можно придумать и еще какие-то варианты, но главное — понять, что без сокращений «Пионеров» мы все равно не обойдемся. Да и зачем они нам в таком количестве?
Мне показалось, что я в чем-то убедил Ю. В. Андропова. Он заметил только, что нам в любом случае надо оставить себе какой-то противовес вооружениям Англии и Франции. После этого он позвонил председателю военно-промышленной комиссии Л. В. Смирнову, велел принять меня и разобраться, что делать дальше. Мне предложил зайти еще раз через несколько дней.
От Андропова я пешком пошел прямиком к Смирнову в Кремль. Практически я повторил все то же самое, что говорил Андропову, включая предложения по модификации документа Нитце. Сначала Смирнов среагировал замечанием, что это заманчиво. Потом вдруг заявил, что любое такое наше встречное предложение означало бы признание отсутствия ядерного паритета в Европе, что надо лучше добиваться равного уровня по ракетам средней дальности. Мне показалось, что в какой-то момент он представил себе, что проработка каких-то новых предложений, во исполнение указания Андропова — дело достаточно сложное, а главное, могло обернуться задержкой его ухода в отпуск. А он собрался уезжать на юг на следующий день. После этого он быстро спровадил меня для продолжения разговора к С. Ф. Ахромееву.
Когда я пришел к Ахромееву, раздался звонок от Смирнова. Правительственная связь работает громко, и я слышал, что говорил Смирнов. Он предупредил Ахромеева, что к нему зайдет Квицинский с некоторыми предложениями. Порекомендовал вести себя осторожно, так как Квицинский только что был у Андропова. Но он (Смирнов), кажется, все вопросы снял, позвонив Андропову и сказав, что предложения и Нитце, и Квицинского не подходят, так как предполагают реальные сокращения наших вооружений, в то время как американцы будут сокращать лишь то, чего у них пока нет. Андропов с этим согласился.
— Слушай, — заметил Ахромеев, — ты неправильно Андропова сориентировал. Это против Брежнева. Он в своей речи 7 октября 1979 года сказал, что мы готовы пойти на существенное сокращение своих средств средней дальности, если США откажутся от планов развертывания. Хочешь, прочитаю?
— Вот тебе и на, — послышалось из трубки. — Но Андропов согласился, так что перезванивать я ему не буду. Я с завтрашнего дня в отпуске.
Вечером того же дня я был приглашен к Г. М. Корниенко. Он был насторожен, спрашивал, как я попал к Андропову. На мой ответ, что меня туда вызвали, он сказал, что идти к Андропову, конечно, было надо, но прежде предупредить его. Он с нажимом повторил, что не надо пытаться пересматривать нашу позицию, предлагать какие-либо компромиссные решения.
На 5 августа было назначено заседание «пятерки» для обсуждения директив к осеннему раунду переговоров. С утра до начала заседания Г. М. Корниенко позвонил мне и сообщил, что беседовал по телефону с А. А. Громыко. Мне надлежит иметь в виду, что предложения Нитце — это «ерунда на постном масле», что ответа Нитце давать не надо, что он «гусь», который хитрит, не берет на себя никаких обязательств, а нас втягивает в предметный разговор. На мой вопрос, что же делать на «пятерке», последовал раздраженный ответ: «Не знаю, поступайте, как хотите».
На заседании «пятерки» С. Ф. Ахромеев вдруг поддержал мою идею дать ответ Нитце, включив в него предложение сократить в Европе 224 пусковые установки советских ракет, если они откажутся от развертывания своих «Першинг-2» и крылатых ракет. Он подчеркнул, что это полностью соответствовало бы позиции, не раз официально заявлявшейся Брежневым. Но радоваться мне пришлось недолго. Уже к вечеру начальник Генштаба Н. В. Огарков «зарубил» этот вариант. Было приказано ничего Нитце не отвечать, кроме того, что будет в обычном порядке определено очередными директивами делегации. В них же ничего нового не предусматривалось.
После заседания Сергей Федорович, неплохо относившийся ко мне, взял меня за плечи и отвел в сторону. Он сказал, что сочувствует мне. Но служба такая. Мы обязаны выполнять указания политического руководства, даже если в чем-то не согласны с ним. «Вы думаете, я счастлив, что получил Звезду Героя за Афганистан? — спросил Ахромеев. — Приказ я выполнял, но там одна кровь, грязь и никакой перспективы. Держитесь!»
Я был очень признателен маршалу за эти человеческие слова, так как на душе у меня было мерзко. Происходило что-то непонятное. Ясно было, что Нитце сочинил свои бумаги не в одиночку. Он сам сказал, что это их резервная позиция. Почему же ее не хотят даже прозондировать? Не время? Но через год будет все та же администрация Рейгана и все то же «двойное» решение НАТО. Подарков нам ждать не приходится. Значит, наше начальство внутренне согласилось с размещением американских ракет. Для чего? Видимо, для того, чтобы любой ценой сохранить сейчас группировку ракет «Пионер», продолжить их производство и развертывание. Но ведь и после размещения американских ракет, если мы будем выравнивать, как говорил в самом начале Г. М. Корниенко, «потолки», эту группировку придется сокращать, и влетит это нам не в один миллиард. Так что же все это? Продуманная линия, инерция или просто бедлам на высшем уровне? Мы с 1978 года уклоняемся от обсуждения этого вопроса, ничего никому не объясняя. Неужели и это простая случайность? Нет, не может этого быть. Скорее всего, мы публично говорим одно, а делаем в реальной жизни другое. Поэтому моя излишняя активность на переговорах так переполошила начальство. Зря я «жал» на Нитце, веря в наше искреннее стремление к сокращению ядерных вооружений. Получилось, что поставил и его, и себя в неудобное положение. Это, конечно, скажется на ходе переговоров и на наших личных отношениях. Но обстановка будет обостряться и решения все же потребуются. Может быть, тогда удастся что-либо поправить.
С этими мыслями я отправился к Г. М. Корниенко и попросился в отпуск. «Это — самое разумное, что вы можете сейчас сделать», — сказал он.
С 11 августа по 3 сентября я провел отличный отпуск в Крыму в доме отдыха «Морской прибой». Через неделю отключился от мыслей о делах, но окончательно успокоиться так и не смог.
По возвращении в Москву меня вызвали на заседание Политбюро. Должны были рассматриваться и утверждаться директивы для нашей делегации. Перед заседанием меня пригласил Г. М. Корниенко. Сказал, что после моей встречи с Ю. В. Андроповым он имел с ним разговор, а до этого Андропов говорил еще и со Смирновым. По ходу беседы Андропов употребил какие-то слова в том смысле, что Квицинский наивен и переоценивает готовность американцев к договоренности. Не осталось ли у меня такого впечатления о реакции Андропова на мои высказывания? Я сказал, что такого впечатления у меня не осталось. Тогда Корниенко посоветовал мне все же иметь это в виду и вести себя соответственно на заседании Политбюро, если вдруг спросят там мое мнение. Он бы не советовал усиливать возникшее, но, видимо, неправильное впечатление о моей «наивности».
Я, конечно, помнил, откуда исходил первоначально тезис о моей «наивности», и понял, что мне настоятельно рекомендуют держать на Политбюро язык за зубами. Иначе хуже будет.
К тому времени я узнал от С. Ф. Ахромеева, что мы не только не хотели бы сокращать группировку наших «Пионеров» в Европе, но и собираемся увеличивать (не замораживать!) наши оперативно-тактические ракеты до 180 единиц, чтобы иметь примерно столько же этих ракет, сколько имеется «Першинг-1» у США и ФРГ. А на подходе программа развертывания еще нескольких сот новых ракет с дальностью примерно 400 км. Я, конечно, сказал, что это авантюра. Мало нам скандала с нашими СС-20, так мы готовим себе скандал еще больших масштабов, восстанавливаем против себя шаг за шагом всю Европу. Нам этого не спустят. И вообще, чего мы хотим? Как это стыкуется с тем, что публично объявляет Брежнев?
С. Ф. Ахромеев повздыхал, посоветовал не волноваться, так как пока еще время для этого не пришло. Может быть, сами американцы дадут нам предлог для таких развертываний. Беда в том, что мы отстаем от США по качеству наших обычных вооружений. Это делает обстановку все более опасной. К тому же американцы вполне могут сделать ставку на то, чтобы с помощью высокоточного обычного оружия, то есть не начиная ядерной войны, «выбить» значительное количество наших ядерных средств. Это и приводит к выводу, что нам нужен определенный запас ядерного оружия сверх прежнего расчетного ресурса. Ну, если дело идет в таком направлении, подумал я, то никакие предложения Нитце, разумеется, не требуются.
Политбюро состоялось 9 сентября. Мой вопрос был не первым. В «предбаннике», как обычно, толкалось много всякого начальства, официанты временами разносили чай, какой-то человек с часто моргающими глазами объявлял номер обсуждаемого вопроса в соответствии с повесткой дня, вызванные по этому пункту штатские и военные ныряли в зал с папками, схемами, картами. Дошла очередь и до меня. Я вошел и сел у стенки справа. Председательствовал Брежнев, который в момент моего появления уже констатировал, что по представленной МИД, Минобороны, КГБ и ВПК записке по поводу действий на следующем раунде переговоров замечаний у собравшихся нет. Затем он взял какую-то напечатанную бумажку и, как всегда, несколько заплетающимся языком прочел, что переговоры развиваются нормально, надо продолжить борьбу за отстаивание нашей позиции и обязательно улучшить информацию о ходе переговоров как для заинтересованных иностранных государств, как и международной общественности. Все было кончено за 2–3 минуты. Объявили следующий вопрос, после чего мне надлежало покинуть зал.
20 сентября перед отъездом в Женеву меня вызвал А. А. Громыко. К моему удивлению, он не проявлял никаких признаков недовольства моей «лесной прогулкой» с Нитце. Наоборот, он сказал, что работой делегации доволен, что используется правильная аргументация и шаги нашей стороны удачно распределяются по времени. Но при этой администрации США, подчеркнул министр, вряд ли мыслима договоренность. «Ведь ваши новые директивы не позволят решить вопрос?» — в утвердительном тоне обратился ко мне министр. Я, разумеется, энергично подтвердил, что развязки они не дают. «Ну, а что еще можно было бы сделать, — спросил А. А. Громыко, — какие задействовать варианты? Хотя не поймите меня, что я хочу уподобиться Уорнке».
Надо сказать, что этот бывший глава делегации США на переговорах ОСВ от имени комитета за национальную безопасность США выступил 16 сентября с планом развязки в Женеве, который был весьма похож на то, что я говорил Андропову и Смирнову в начале августа. Он предложил отменить решение НАТО о «довооружении», включить в зачет вооружения Англии и Франции, потребовать от Советского Союза убрать из Европы 572 боеголовки (28 CС-4 и СС-5 и около 100 ракет СС-20). Это оставляло бы нам в Европе и Азии 215 ракет СС-20, а Запад имел бы в Европе 184 английские и французские ракеты. По плану Уорнке накладывались бы также ограничения на наши самолеты Ту-22М («Бэкфайер») и американские F-111 и ЕВ-111.
Я знал, что высказывания Уорнке несколько поколебали убежденность Г. М. Корниенко в том, что американцы на переговорах будут только валять дурака. Он присутствовал на беседе, и поэтому я сказал министру, что без нашей готовности сокращать «Пионеров» с американцами серьезного разговора не будет, да и влияние на западноевропейскую общественность мы будем терять. Но готовы ли мы на такие сокращения, это вопрос для политического руководства СССР. Ему и решать.
А. А. Громыко несколько переменился в лице. Он спросил меня, был ли в истории нашей случай, когда мы отказались бы от своих новых вооружений, развернутых в целях обороны. Если американцы серьезные люди, они должны были бы просить нас «ужаться» за счет старой техники. А они хотят сокращения «Пионеров». Ишь чего им надо! Это не то направление мысли.
Я опять возразил, что на нашей нынешней позиции мы не сможем добиться отмены решения о размещении «Першингов-2» и крылатых ракет. Создастся серьезнейшая угроза Москве и нашим важнейшим центрам в европейской части СССР. Предотвратить ее с помощью аргументов: дядя, как тебе не стыдно, — не удастся. Если мы не хотим сокращать «Пионер», то единственный способ удержать американцев от размещения их новых ракет в Европе — это создать эквивалентную угрозу территории самих США. Если бы мы развернули наших «Пионеров» на Чукотке или чуть-чуть южнее, что не нарушало бы договоров по СНВ, то под ударом оказалась бы вся территория США на северо-запад от линии Лос-Анджелес и Великие озера.
Такой расчет проведен нашими военными. Но смущают трудности с размещением войск и техники в этом климатически исключительно неблагоприятном районе. Речь пошла бы не только о развертывании нескольких полков «Пионеров», но и обеспечении их прикрытия, прежде всего по линии ПВО, иначе они станут легкой добычей американской авиации.
А. А. Громыко эта идея очень понравилась. Но постепенно, расхаживая по кабинету между своим письменным столом и дверью в заднюю комнату отдыха, он остыл. Дорогое удовольствие, вечная мерзлота, трудности снабжения, неизбежное резкое обострение отношений с США. «Нет ли еще чего?» — спросил он.
Присутствовавший на беседе В. П. Карпов упомянул о ядерных крылатых ракетах на наших подводных лодках. Основной людской и военно-промышленный потенциал США находится в районах, прилегающих к океанскому побережью.
— Это дело тягучее, — ответил министр. — Нет ли еще чего?
— Тогда остается только быстрое развертывание новой мобильной МБР «Тополь» с моноблочным зарядом, — высказал предположение я. — Здесь мы американцев серьезно опережаем, и это может подействовать на их позицию.
— Вот это, пожалуй, то, что надо, — оживился А. А. Громыко. — Это уже на мази и пойдет быстро. Возражать им будет нечего. Могут сказать, что это, наша ракета СС-16, которая «закрыта» договором по СНВ. Но это не будет соответствовать действительности. К тому же они сами соблюдают договор ОСВ-2 только в той мере, в какой это не мешает их новым программам. И нам надо действовать так же.
Г. М. Корниенко попытался все же завести разговор о моих контактах с Нитце. Он сказал, что, по слухам, Нитце попало в Вашингтоне, но он оправдывается, утверждая, что задавал Квицинскому лишь «гипотетические вопросы».
А. А. Громыко развеселился: «Вот до чего дошли! Даже Нитце критикуют, а ведь он правее самых правых и ни о чем договариваться не хочет».
Я вступился за «деда», заметив, что это, может быть, и не так. Мне Нитце говорит, что стремится к договоренности, что ему 75 лет и он не хотел бы заканчивать свою карьеру провалом переговоров.
— Это очень просто сделать, — глядя мне в глаза, улыбнулся министр. — Пусть он примет наши предложения.
Об инициативе Уорнке министр заявил, что у Уорнке раньше «иногда бывали просветы», а сейчас их нет. Мы все дружно загалдели, что это не так. Г. М. Корниенко выразил непонимание: учтены Англия и Франция с их ракетами, решение НАТО о размещении новых американских ракет отменяется, предлагаются по ракетам равные потолки, хотя, конечно, в расчет берется вся территория СССР, а не только его европейская часть, не оставлен без внимания и вопрос об авиации.
Громыко по своей привычке пожевал губами и вновь повторил, что не подходят предложения Уорнке. «Он там что-то приоткрыл, а с другого конца все отрубил. У него главное — сократить наши ракеты СС-20, и эту линию на сокращение наших самых современных средств он отстаивает неизменно при всех поворотах обстановки».
Коротко поговорили мы в тот день и о падении правительства Г. Шмидта. Громыко уверенно предсказал, что канцлер Г. Коль займет в ракетном вопросе еще более жесткую позицию, но велел внимательно смотреть за всем, что будет происходить в ФРГ. Он не очень был уверен, что, уйдя в оппозицию, СДПГ станет решительнее выступать против американских планов: «Гладко было на бумаге, да забыли про овраги». Падение правительства Шмидта, по его мнению, скорее результат экономических трудностей, чем спора вокруг ракет.
По возвращении в Женеву я пригласил Нитце вновь прокатиться в Сен-Серг. На сей раз мы свернули с шоссе налево на проселок в направлении на Кувалу, где на самой границе с Францией есть маленький крестьянский двор с харчевней. По дороге я сказал Нитце, что дела наши плохи, что я вернулся «весь в синяках». Он возразил, что он тоже «покрыт синяками», но все же жив, как и я. Ему важно знать подробности.
Выйдя из машины, мы пошли от Кувалу вниз по дороге мимо загона для коров, недействовавших лыжных подъемников и углубились затем в альпийские луга. Я извинился, что не смог позвонить в Вашингтон и поставить Нитце в известность о ходе дел. Его план и я вместе с ним подверглись критике. Кажется, и ему в Вашингтоне тоже досталось. Как я и предупреждал, его схему в Москве признали неудовлетворительной. Для договоренности надо засчитывать вооружения Англии и Франции, нельзя ограничивать наши ракеты к востоку от Урала, он слишком много средств хочет оставить себе и слишком мало нам. Это несправедливо. После этого я ему вручил небольшую выписку из своих директив, где все это излагалось в нескольких фразах.
Нитце взялся читать эту бумагу. Пытался разбирать каждую строчку, но потом, наконец, разглядел, что это — просто «нет» и ничего больше. После этого он сказал, что, не получив моего сигнала, докладывал схему президенту. Тот не выразил к ней отношения и приказал подождать ответа от русских. Но он (Нитце) думает, что, будь наш ответ положительным, президент этот вариант принял бы.
Когда ответа от нас не поступило, они в Вашингтоне решили, что это либо отказ, либо желание услышать то же самое предложение, но на другом уровне. Но раз мы сейчас говорим «нет», ему поручено заявить, что (тут Нитце вытащил написанную от руки бумажку), что его «совместное со мной» предложение не подходит и американской стороне. Причина их отрицательного отношения: у США остаются лишь медленно летящие крылатые ракеты, в то время как СССР будет располагать баллистическими ракетами с коротким подлетным временем, что наносит ущерб интересам безопасности союзников США. К тому же у советской стороны сохранилось бы еще 90 ракет в Сибири. Далее Нитце прочел, что президент Рейган не держится за свой «нуль», но и не думает от него отказываться, пока СССР не предложит чего-либо приемлемого. В заключение Нитце выразил заинтересованность американской стороны, чтобы доверительный канал Нитце — Квицинский продолжал действовать. «Теперь вы видите, — заметил Нитце, — что я говорю не отсебятину. Я действую с ведома и согласия президента». Я ответил ему, что ценю это заявление. В Москве считали, что нам трудно вести дело, когда он говорит лишь в личном качестве, а от нас ждет авторизованного ответа. К тому же — и это главное — ничто не подтверждало предложения о возможности встречи Рейгана с Брежневым и желании о чем-то договориться на этой встрече. Не было видно никаких признаков, что Вашингтон вообще собирается изменить свой нынешний тон в отношениях с нами и перейти к серьезному диалогу.
Нитце, кажется, отнесся к этому с пониманием. Помолчав, он сказал: ему было непросто пойти на то, что он сделал. Но он ни о чем не жалеет, так как надо было добиться какого-то прорыва, выйти из порочного круга бесконечных заседаний и прийти к ясности. Он хотел бы получить от нас встречное, «пакетное предложение», иначе в Женеве все становится бессмысленным.
Тогда я стал его успокаивать. Официальная позиция США такова, что нам просто невозможно вносить компромиссные предложения. Какие мы можем предложить «подпотолки» или «потолки», если у них все варианты сводятся к «нулю»? К тому же не такой уж он и большой «революционер» со своими предложениями. Мы знали внутренние решения НАТО 1979 года. Ничего он в лесу особенно не нарушил. Он имеет право предложить нам отказ от размещения «Першинг-2» и сокращение числа крылатых ракет, если мы существенно ограничим свои ракеты СС-20 в Европе и поставим общий «потолок» для этих ракет на всей территории СССР. Если он где-то что-то и нарушил, то, наверное, по авиации. Ему предписывалось решать вопрос об авиации на втором этапе, а он записал его в первый этап.
Нитце оживился и сказал, что авиацию он действительно включил неправильно. Решение НАТО 1979 года они с тех пор подправили в сторону своего официального предложения о «нуле», переданного нам. Он же воспользовался старым решением. За что ему в основном и попало. Но что теперь будем делать? У него для официальных переговоров в директивах почти ничего нет. Может быть, перенести всю работу в группы экспертов и заняться обсуждением второстепенных вопросов? Нитце спросил, не можем ли мы вступить в дискуссию по ракетам с дальностью менее 1000 км.
Мне пришлось напрямик ответить, что ничего не выйдет из их попытки получить наше согласие на развертывание какого-то количества новых американских ракет в Европе, да еще заставить нас сокращать свои новые системы. Ракеты сравнительно дешевы и весьма эффективны, поэтому мы их и развиваем. Средние ракеты у нас были в Европе всегда. Авиация — это и дорого, и неэффективно. «Надо искать решения за счет наших старых вооружений», — повторил я слова А. А. Громыко.
Нитце закивал. Как специалист, он может только подтвердить правильность такой нашей точки зрения, но в Вашингтоне, естественно, думают иначе.
Из леса мы отправились на ланч в известный женевский ресторан «La Reserve». Кормили довольно плохо. Нитце жаловался, что его жена Филлис сломала ногу, ноет и всем недовольна. Он очень любил свою жену, и видно было, что ситуация дома сильно портит ему настроение. Разговор шел о падении коалиции СДПГ — СВЦП в Бонне. Нитце опасался, что Коль пока будет фигурой слабой, а может быть, и вообще переходной, что может вернуться к власти Брандт и что вообще ФРГ может стать неуправляемой. Я его успокаивал. Коль не такой легкий орешек.
Потом коснулись предстоящей встречи Громыко с Шульцем в Нью-Йорке. 28 сентября была первая встреча, а следующая должна была состояться в понедельник. Нитце говорил, что Шульц в курсе его компромиссного документа и готов был бы его обсудить, но сам ставить этот вопрос не будет, так как Рейган не считает нужным становиться в позу просителя. Я отвечал, что Громыко тоже не станет проявлять инициативу, так как лично отверг документ Нитце. Лучше всего было бы, если бы Шульц высказал готовность ввести отношения с нами в нормальное русло, отошел от прежнего неприемлемого тона Хейга. Тогда и отношение нашего министра к делу могло бы измениться.
Нитце сказал, что Шульц лучше Хейга. Он не отягощен излишними знаниями о спорах по деталям проблемы евроракет. Ему не будут мешать эти детали. Шульц вместе с тем знает суть дела, то, чего американская сторона хочет по каждому вопросу. Может быть, у них с Громыко что-нибудь и получится.
В общем, обсуждение результатов «лесной прогулки» закончилось довольно мирно. Могло быть и хуже. Казалось также, что Нитце соблюдал условия игры: после того, как мы отклонили результаты «лесной прогулки», он со своей стороны взял их назад и даже сообщил об их неприемлемости для американской стороны. «Лесной прогулки» как бы не стало, но остался доверительный канал для продолжения попыток искать новый компромисс.
После начала нового раунда переговоров 30 сентября обстановка, однако, стала быстро ухудшаться. Видимо, на Нитце свалились какие-то неприятности. Вечером на приеме у Глитмана он не стал разговаривать со мной, сказал одному из членов нашей делегации, что они пытались уговорить Англию и Францию согласиться на учет их вооружений, но получили отказ, что обсуждение авиации надо обязательно отложить до следующего этапа переговоров, что договариваться по ракетам только в Европе они не смогут, так как мы легко можем перебросить в европейскую часть страны наши ракеты из Сибири. Заодно он отругал Глитмана за наем виллы, первым ушел с приема и был явно не в себе.
На меня же насел помощник Нитце, исполнительный секретарь делегации Н. Кляйн, который требовал наших встречных предложений. Он говорил, что Нитце очень удручен, он оказался в тяжелом положении, ему грозят неприятности. Я ему отвечал, что Нитце нарушил нашу договоренность: не дождавшись моего сигнала, все же пошел к президенту. Я его предостерегал от этого шага, так как имел основания сомневаться в положительной реакции Москвы.
Кляйн повторил, что Нитце ни о чем не жалеет, будет и дальше пытаться работать через доверительный канал, а если ничего не получится, то уйдет в отставку. Шульц сказал Громыко, что канал должен оставаться, и наш министр с этим согласился.
8 октября Нитце вдруг попросил о краткой встрече. Я подъехал к его офису, так называемому «Botanic Building» («Ботанический дом»). Он стоял на улице и предложил прогуляться по ботаническому саду, что напротив. В саду передал мне выписку из интервью Шульца после встречи с Громыко, где говорилось, что США за встречу на высшем уровне, если она будет конструктивной. Ее нетрудно было бы провести в короткий срок. Нитце пояснил при этом, что после нашего разговора в Сен-Серге 29 сентября написал Шульцу, что было бы полезно поговорить с Громыко о возможности общего улучшения отношений и встречи на высшем уровне. Но беседа, мол, сложилась так, что Шульц этого сказать не смог. Поэтому и появилось данное интервью. Он просит, чтобы я обратил на него внимание Москвы. У них есть в принципе интерес к встрече с Брежневым, если будет перспектива каких-то конкретных договоренностей, например по средствам «промежуточной дальности». Возможны, конечно, и договоренности по другим вопросам. Интервью, правда, выдержано в общей форме, чтобы не выглядеть просителями.
Я, честно говоря, не знал, что отвечать Нитце. С одной стороны, он вроде бы делал шаг навстречу нам, подсказывал, что есть возможность изменить общий тон в американо-советских отношениях. С другой стороны, как это Шульц не сумел сказать об этом принципиально важном моменте в беседе с Громыко, если у него было на то поручение? Кто-то тут хитрил. Подтверждая свою принципиальную готовность к встрече, американцы, видимо, хотели перебросить мяч на нашу сторону поля, предоставив Москве возможность выдвигать конкретные предложения. Но их-то у нас и не было, и иметь мы их, похоже, пока не собирались.
Я тогда не стал комментировать предложение Нитце. Сказал, что обо всем напишу своему министру, а сам перевел разговор на другое: любая договоренность по евростратегическим вооружениям должна предполагать равенство. На стороне НАТО в 1,5 раза больше боезарядов, чем у нас, если, разумеется, считать Англию и Францию, ракеты и авиацию. К тому же с 1985 года французы имеют в виду обзавестись новыми ракетами на подводных лодках с разделяющимися головными частями (по 7 зарядов), а у англичан в связи с программой перехода на ракеты «Трайдент» будет к 1990 году 896 боеголовок. Не можем же мы этого не учитывать при переговорах с США. Английские ядерные средства, как известно, прямо включены в их план объектов ядерных ударов по нашей территории, а французский план целей скоординирован с этим планом. Разговор этот был с моей стороны в известной мере провокационно-зондирующий. До сих пор обе стороны говорили о сокращении пусковых установок ракет, об уменьшении числа самолетов, но убивают-то ядерные боезаряды, а не тележки для ракет и не самолеты сами по себе. При счете по боезарядам могло получиться более выгодное для нас уравнение.
Нитце, правда, быстро сообразил, в чем дело. Вообще он, конечно, был среди американцев специалистом уникального класса. Он владел любым ядерным вопросом, что называется «от и до». Без помощи экспертов, как я думаю, «дед» был в состоянии обсудить и положить на бумагу почти любую договоренность, не сделав при этом серьезных промахов и просчетов. Других таких универсальных знатоков своего дела я не встречал ни до, ни после женевских переговоров.
Нитце быстро высчитал мне «на пальцах», что на нашей стороне имеется 1080 боеголовок на ракетах, в то время как у Англии и Франции их сейчас всего 144. «Посейдоны» он согласился считать только как моноблочные, сославшись, что они несут заряд рассеивающего действия, предназначенный для поражения одной цели. Он согласился, что их самолеты, как правило, несут больше бомб, чем наши. Но бомбу он не хотел равнять с ракетой, ссылаясь на то, что вероятность прорыва самолета к цели не так уж велика. Он не стал спорить, что англичане и французы в ближайшие годы развернут до 1300 боеголовок на ракетах, правда, заметил, что, скорее всего, у Лондона на 900 боеголовок денег не хватит. Более реальна цифра 500. Но включать их в зачет не получится — для Вашингтона это невыгодно, а Лондон и Париж просто заявят, что в советско-американских переговорах не участвуют и участвовать не собираются. «Поверьте мне, — заключил Нитце, — через эту стену вы никак не пробьетесь.
Я, — продолжал он, — написал в Вашингтон, что вы не хотите сокращать свои новые ракеты. Там это приняли к сведению, но считают, что в таком случае выхода на договоренность не будет. Скажите об этом Громыко».
В ответ я подтвердил нашу готовность поддерживать неофициальный контакт, но признался, что пока мы ничего нового сообщить не можем.
Переговоры шли своим чередом, то есть никуда не двигались. После смерти Брежнева и с приходом к власти Андропова наша позиция, правда, несколько активизировалась. Во всяком случае он «пробил» идею ограничения числа наших «Пионеров» в Европе. Держась за свое предложение иметь в Европе 300 носителей, мы дали им разбивку на 162 ракеты и 138 самолетов средней дальности.
Пропагандистский эффект от этого был, но сближения позиций не произошло. Американцы настаивали на начале размещения своих новых средств, двинув так называемый «промежуточный» вариант размещения, который, однако, должен был быть лишь прелюдией все к тому же рейгановскому «нулю». Громыко с ходу отверг этот вариант в своей речи 2 апреля 1983 года. Затем мы устами Ю. В. Андропова предложили установить в Европе равенство по боеголовкам и боезарядам.
Это было 3 мая, а 12 мая было принято решение о наших контрмерах в случае начала американских развертывании, то есть развертывание 270 ракет СС-20, выдвижение вперед оперативно-тактических ракет, размещение крылатых ракет в европейской части Союза, введение в строй новых стратегических вооружений. Писалось это все в большой спешке по принципу: сначала — полный вперед, потом — полный назад, сегодня — про спички, завтра — про мыло. Излагать эти перипетии нет смысла, так как эффекта все это не дало.
Нервозность нарастала с каждым днем. 13 мая после заседания Политбюро по поводу наших возможных контрмер нас с В. Г. Комплектовым призвал министр. Он еще не остыл от вчерашнего обсуждения. «Чего нельзя? — задавал он риторический вопрос. — Нельзя без Англии и Франции, нельзя без авиации, нельзя соглашаться на американские размещения в любом сочетании компонентов (то есть «першингов» и крылатых ракет), нельзя отказываться от наших новых средств. В этих жестких параметрах надо думать, как не позволить американцам завезти свои ракеты в Европу. Думаю думу свою, — внезапно закончил свою речь министр, — и вы тоже думайте».
Я не сразу сообразил, что это он решил процитировать Некрасова. Но одного министр явно не понимал. Старые ракеты СС-4 и СС-5 нам все равно надо снимать, они текли и стали опасны в эксплуатации. Он же думал, что их можно на худой конец оставить. А оказалось, что их все равно надо снимать. В общем, и их отдай, и без сокращения группировки «Пионеров» никак не обойдешься. «Как быть? Как обосновать перед своими людьми необходимость сокращения и его оправданность?» — спрашивал министр.
Я решил двинуть идею: если уж убирать, то убирать из Европы все. Однажды ее в очень осторожной форме в разговоре с Комплектовым и со мной выражал сам министр. Иногда он любил, чтобы ему как бы со стороны предлагали его же мысль, а он как бы нехотя с ней соглашался. Я, правда, оговорился, что, скорее всего, американцы уйдут от такого решения тоже, так как до размещения их ракет осталось всего несколько месяцев и западноевропейские правительства явно выдюжат, несмотря на сильные демонстрации противников довооружения. Тем не менее это будет весьма эффектный политический ход, который хоть позволит время выиграть.
А. А. Громыко задумчиво посмотрел на меня и сказал, что он это однажды говорил, но не столь прямо.
Комплектов возразил, что от такого шага толк, несомненно, будет, так как если мы откажемся от своих средних ракет в Европе, то как тогда западноевропейцам размещать у себя новые ракеты США? Из солидарности с Китаем или с Японией, которым по-прежнему угрожали бы наши ракеты в Сибири? Вряд ли в Европе так сильно любят китайцев и японцев.
Однако Громыко был настроен, скорее, скептически. Он, конечно, был прав. Это был бы ход, но не ход к договоренности. Американцы хотели разместить свои ракеты в Европе, и тем самым усилить свой контроль над союзниками по НАТО, особенно над ФРГ. Это было ясно хотя бы из того, что как противовес нашим мобильным «Пионерам» их «Першинг-2» или крылатые ракеты не годились, так как их контрсиловая эффективность была бы очень низка. Нет, это было средство первого дезорганизующего удара по нашим центрам управления и по стационарным МБР, причем удара не с территории США, а с территории Западной Европы. А мы, как ни крути, дали США для этого политический предлог, начав развертывание своих «Пионеров», причем в очень больших количествах. Наверное, если бы мы согласились даже на американский глобальный «нуль», они бы еще долго ломались, навешивая нам дополнительные требования, чтобы попробовать уйти от своих же предложений. Так, кстати, потом и было.
Однако выдвинуть предложение о полной ликвидации ядерного оружия средней дальности в Европе все же было очень заманчиво. Поэтому я стал убеждать министра, что все развертывания наших «Пионеров» больше «от жира», чем от нужды. Говорили, что около 15 процентов наших межконтинентальных ракет предназначено для целей в Европе. Этого вполне хватит на все случаи жизни. Кроме того, мы можем усилить наши позиции путем выдвижения вперед оперативно-тактических ракет. Если их разместить в ГДР и Чехословакии, то они достигали бы линии Лондон — Гавр — Марсель — Рим. Это, пожалуй, был бы эквивалентный подарок Европе за американские «Першинг-2». Правда, на этих позициях наши ракеты становились весьма уязвимыми для тактической авиации НАТО. Но это равно справедливо и для их ракет. В Сибири же мог оставаться необходимый резерв «Пионеров».
Кажется, министр был согласен. Но он говорил, что эту инициативу надо отложить на будущее. Делегации в Женеве следует продолжать прежнюю линию, но с упором на конструктивность. Мне лично было поручено активнее заняться Нитце, сообщить ему, что мы готовы выслушать его любые действительно конструктивные предложения.
В тот же день я узнал, что Д. Ф. Устинов вызывал военных членов нашей делегации и учил их, как дальше жить.
Смысл его высказываний: нельзя уступать, но следует вести себя гибко. Мы по-прежнему не спешили договариваться, а все ждали каких-то фантастических уступок с американской стороны.
Заявление о наших возможных ответных мерах опубликовали 28 мая. Худшего момента для такого шага было трудно выбрать. 30–31 мая должна была состояться встреча «большой семерки» в Виллиамсбурге. Она вполне могла закончиться какой-либо очередной декларацией по экономическим делам и скромными политическими результатами. Мы же сами себе наступили на мозоль. Наши угрозы привели к тому, что вся «семерка» высказалась за размещение американских ракет и заявила, что на советско-американских переговорах нельзя учитывать ядерные силы третьих государств. Под этим подписались и французы, и японцы. В печати писали, что Коль обещал Накасонэ отклонять все предложения, предполагающие отвод наших ракет из европейской части СССР в Сибирь и на Дальний Восток. Лучшего подарка Рейгану трудно было себе представить. Он тут же заявил, что не верит в сдвиги на переговорах в Женеве, пока не начнется размещение американских ракет. 2 июля совещание министров обороны НАТО в Брюсселе подтвердило: размещение обязательно состоится, причем не может быть отказа от развертывания «Першинг-2».
Как и следовало ожидать, произошло то, против чего я предупреждал в августе 1982 года и Корниенко, и Андропова, и Смирнова. Если мы не давали контрпредложений в ответ на инициативу Нитце в сен-сергском лесу, они рано или поздно должны были использовать этот шаг Нитце против нас. Смотрите, мол, мы были готовы проявить гибкость, а нас и слушать не пожелали. И никто не стал бы спрашивать, какие были у Нитце полномочия, собирались ли они всерьез договариваться или нет.
Всего этого потом никому объяснить было невозможно, так как своей тактикой молчания мы сами себя поставили в глупое положение.
Американцы в преддверии размещения своих ракет и начали раскручивать в пропаганде тему «лесной прогулки». В конце мая Уайнбергер в интервью газете «Ди Вельт» изругал предложения Нитце — они предусматривали отказ от размещения «Першинг-2». Нитце, по его словам, действовал не более как частное лицо.
Начался шум. Шмидт стал требовать идти и дальше по линии выработки компромисса, намечавшегося на «лесной прогулке». Канцлер Коль заявил, что он тоже был бы не против этого, если бы такой компромисс был принят США. Получалось, что Нитце говорил мне правду, утверждая, что главные противники нашей с ним прогулки в лесу сидели в Пентагоне, а президент и госдепартамент были не против. Впрочем, все это теперь не имело особого значения в условиях, когда вопрос был выпущен на страницы печати с целью перемазать нас дегтем, а затем вывалять в перьях.
В дискуссию вступил и В. Брандт, который в начале июня стал требовать не полагаться на Нитце и Квицинского, узость полномочий которых не позволяет им договориться. Он призывал к встрече Громыко с Шульцем, и если она не даст результатов, то к встрече Рейгана с Андроповым. Рейган, кстати, в тот период то и дело подкидывал нам намек, что такая встреча была бы желательна. У него на носу были выборы, и это желание было понятно. Но Москва вовсе не хотела переизбрания Рейгана.
Тем временем мы продолжали перебранку с Нитце на официальных заседаниях и беседах, но неплохо беседовали с глазу на глаз. Он сообщил мне еще 16 мая, что по вопросу об Англии и Франции у него самый малый запас гибкости. С французами ни о чем договориться невозможно. Англичан с их ракетами можно было бы как-то учесть, скорее всего, в рамках переговоров по стратегическим вооружениям. Если там будет договоренность о существенных сокращениях, Лондон мог бы выступить с односторонним заявлением, что будет поддерживать свои ядерные силы, не превышая определенных пределов.
Меня это, правда, не очень воодушевило: во-первых, пока мы договоримся с США по СНВ, пройдет несколько лет, за это время англичане как раз и закончат свою модернизацию ракет на подводных лодках и потом в любом случае лет десять будут вести себя тихо.
Во-вторых, Нитце пообещал, что, если мы согласимся на ограничения своих ракет в Азии, он будет обсуждать ограничения авиационных средств промежуточной дальности.
В-третьих, он сообщил, что у него есть и еще кое-что в запасе для этого раунда переговоров.
Но самый интересный разговор с ним произошел несколько позднее — 29 июня. Нитце пригласил меня в ресторан «Жантийом» сразу после своего разговора с Баром, который заходил и ко мне. Он напрямик спросил, ясно ли мне теперь, что СДПГ не предотвратит размещение американских ракет и больше всего хотела бы вообще избавиться от этой проблемы (Бар действительно призывал не испытывать СДПГ «на разлом», так как раскол этой партии привел бы к тяжелым последствиям для всего внутриполитического развития ФРГ). Следовательно, делал вывод Нитце, социал-демократы примут любое решение, которое выработают США и СССР. Москве не надо бояться «разочаровать» СДПГ, она уже лежит на спине и просит пощады.
После этого мы опять взялись за проблему: нельзя ли найти способ не размещать американские ракеты и оставить нам в европейской части СССР такое количество «Пионеров», которое было бы эквивалентно по боеголовкам вооружениям Англии и Франции? После долгих препирательств Нитце согласился попробовать проработать этот вариант, но при том понимании, что для СССР это означало бы 54 СС-20 в Европе, поскольку английские и французские боеголовки БРПЛ шрапнельные, то есть после разделения не имеют индивидуального наведения. Я сказал ему, что пусть он это докажет, а сейчас важен принцип.
11 июля Нитце вернулся в Женеву из поездки в США. Мы встретились опять в «La Reserve». «Дед» сказал, что засчитывать Англию и Францию ему не разрешают. Это вопрос принципа. 12 лет они ведут переговоры с русскими и каждый раз уходили от этого вопроса. Не хотят изменять позицию и сейчас. Отказ от размещения американских ракет возможен. Все дело в цифрах с нашей стороны. Если мы себе оставим одну, или пять, или десять ракет, то с этим они смириться смогут. Но в любом случае это должно быть незначительное количество. Я написал об этом, понимая, что всерьез этого предложения у нас не воспримут.
14 июля Нитце, однако, вдруг попросил о беседе с глазу на глаз сразу после пленарного заседания делегаций. Андропов, по его сведениям, сказал Колю о каких-то новых предложениях США. О чем это? Он никаких предложений не делал, он лишь обсуждал со мной вместе разные варианты. Но в глазах у «деда» был живой интерес. Я сказал, что написал в Москву о наших разговорах, как можно было бы решить вопрос с неразмещением американских новых ракет и учесть Англию и Францию, изложил его точку зрения и в первой, и во второй беседах.
Нитце опять повторил, что он не более чем ищет варианты. Ему кажется, что зачет вооружений Англии и Франции может быть, но при условии, что никакого прямого упоминания в советско-американском договоре об этом не будет. В общем, договориться можно. Все дело в цифрах, то есть сколько у нас останется ракет СС-20. Чем меньше, тем легче договориться. Интересным ему представляется и высказывавшийся членом его делегации Грэхемом в беседе с нашим В. Н. Поповым вариант иметь равное количество пусковых установок средних ракет в СССР и США, но держать их только на своей территории. Все дело, повторил Нитце, в цифрах. Здесь ключ к решению вопроса.
По возвращении в Москву имел краткую встречу с А. А. Громыко. Он уходил в отпуск. Весь разговор шел о предстоящей инициативе Ю. А. Андропова по сокращению наших ракет СС-20 с их физическим уничтожением, а не переброской в Азию. Если это не подействует, надо ориентироваться на возможность прекращения переговоров.
Мой отпуск на этот раз сорвался, хотя уже уехал на юг министр, не было Д. Ф. Устинова, болел С. Ф. Ахромеев и после поездки в Сирию страдал желудком Г. М. Корниенко. 3 или 4 августа поступила команда от Андропова внести комплексный план действий, чтобы усилить давление на США и НАТО и поддержать антиракетное движение в Западной Европе. И завертелось. Шли заседания под председательством секретаря ЦК КПСС Б. Н. Пономарева, план разбухал до невероятных размеров за счет всяких мероприятий, которые шли в основном мимо стержня вопроса. Главным, однако, были директивы на этот, скорее всего, последний раунд переговоров, а ими не давали заниматься.
Директивы утверждались на Политбюро 18 августа. Предусматривались сокращения наших ракет путем их ликвидации, а не вывода в Азию, что должно было быть заявлено в интервью Андропова 27 августа. Директивы предусматривали как бы размен взаимными уступками: США соглашались на неразмещение своих ракет и учет ядерных вооружений Англии и Франции, а мы снижали свои запросы по сокращениям их авиации, отказываясь от зачета самолетов F-4, и соглашались не наращивать группировку СС-20 на Востоке, правда, только после вступления договора в силу. Поскольку раньше 1985 года договор по самым оптимистическим прогнозам в силу не мог вступить, наши военные рассчитывали успеть выполнить всю программу развертывания «Пионеров» на Востоке. По авиации в нашем новом варианте получалось, что у обеих сторон оставалось бы по 300–400 самолетов, то есть либо имело бы место фактическое замораживание, либо небольшие сокращения, которые не должны были вызывать споров.
Вопрос на Политбюро докладывал Г. М. Корниенко. Он подавал эти директивы как крупную подвижку в нашей позиции, которая открывает неплохие перспективы. Однако Андропов не удовлетворился этим докладом и попросил присутствующих высказать свое мнение. Все молчали. Тогда Андропов поднял заместителя министра обороны Соколова. Тот ничего не хотел говорить, повторяя только, что все в директивах согласовано с МИД СССР. Тогда Андропов обратился ко мне, но я последовал примеру Соколова, сказав, что мне добавить к тому, что согласовано с военными, нечего.
Андропов начал раздражаться. Он с нажимом сказал: «Но вы ведь видели директивы. Скажите, что вы думаете по их поводу».
Г. М. Корниенко попытался вмешаться, громко заметив с места, что я не только видел директивы, но и писал их вместе с другими. У меня не может быть какого-то особого мнения. Но Андропов не прореагировал на это, продолжая пристально смотреть на меня.
Тогда я сказал, что этих директив хватит для начала предметного разговора. Но лишь для начала. Договориться на такой основе вряд ли удастся. Позиция США, скорее всего, останется негативной.
Внезапно меня поддержал Романов. Кто-то еще из членов Политбюро или секретарей ЦК, сидевших за центральным столом, начал говорить, что договоренности не получится. Андропов прервал этот ропот. Он сказал, что США, вполне возможно, останутся на своей негативной позиции. Но директивы предложены хорошие. Пусть Квицинский начинает их реализовывать. По ходу дела надо будет решать, что стоит обнародовать, по каким вопросам надо будет специально обратиться к Рейгану.
Затем началась кошмарная работа. Мы с Комплектовым составили два варианта интервью Андропова. Их забраковал Корниенко и написал сам свой проект. Чтобы не начинать все опять сначала, мы выразили свой полный восторг. Затем мне было приказано срочно написать послания Рейгану, Тэтчер, Трюдо, Миттерану, Колю, Мартенсу, Любберсу, Пальме, Ганди, Койвисто. В общем, 16 писем, включая обращения в Токио и Пекин. Поскольку каждое послание должно было быть чем-то индивидуальным, у меня в конце концов начало пошаливать сердце, и я со злости сказал Комплектову, что он меня с этими пустыми бумагами в конце концов «доведет». На что он мне ответил, что в 47 лет умирают редко, а он старше меня, и у него тоже болит сердце. В результате я получил задание написать еще Чаушеску, Папандреу и Андреотти. Всех мы уговаривали ввиду наших крупных уступок выступить за отсрочку размещения американских ракет.
Я спал и видел тот день, когда удастся уехать из этого каторжного дома в Женеву и заняться нормальной работой. А Комплектов все же свалился, хотя ему предстояло сопровождать министра в поездке в Мадрид и Париж.
1 сентября я был у А. А. Громыко. Он был в очень приподнятом настроении. Рассказывал разные забавные истории, в том числе, как наш посол Аркадьев однажды приехал из Софии в Москву верхом на лошади. Министр прямо сказал, что надежды на договоренности с США у него лично нет. Идею полного устранения наших ракет средней дальности из Европы Андропов не поддержал. Все остальное — мертвому припарки. Американцы, конечно, скажут, что наши предложения о ликвидации сокращаемых ракет — это хорошо, но мало. Они всегда так поступают. Поэтому министр посоветовал мне не торопиться выкладывать все, что есть в директивах. Раунд надо довести до конца, а резервов у нас больше нет. Кажется, все ясно.
С утра 2 сентября все занимались только корейским пассажирским самолетом, сбитым нашим истребителем. Все это выглядело довольно странно, начиная с того, что начальник Генштаба Н. В. Огарков в 9 часов утра 1 сентября не мог ответить на наш вопрос, почему к нам на прием срочно запросился американский посол по поводу какого-то самолета, пропавшего на Дальнем Востоке. Я присутствовал при этом телефонном разговоре.
— В чем дело, чей самолет? А, не знаете… Ушел в сторону моря? Стреляли? Попали? Задымил? Ах, темно было, не видели… А что за самолет? Тоже не знаете? Так он упал на нашей территории? Ну, слава Богу, нет. Будете разбираться? Понятно… Наверное, это тот американский самолет-разведчик, который обычно в том районе ходит. Гражданские там никогда не летают… Но нам-то что говорить американцам?
Похоже, что Огарков сам ничего в тот момент толком не знал или ловко маскировался.
Корниенко целый день 2 сентября просидел в Генштабе, составляя материалы, которые могли бы как-то объяснить этот как будто назло подстроенный инцидент. Ясно, что вся наша намечавшаяся в Женеве крупная инициатива была безнадежно провалена. Теперь нам хоть американский «нуль» принимай, и то перед этим потребуют опуститься на колени и посыпать голову пеплом. И кто это все устроил?
В 20 часов, наконец, я попал к Г. М. Корниенко. Он тоже советует не спешить с полным изложением нашей компромиссной позиции. Строго наказывает не принимать самому решение об уходе с переговоров. То, что мы уйдем из Женевы, как только США начнут размещение своих ракет, практически предрешено. Но в любом случае надо будет еще раз спросить разрешения, чтобы Политбюро приняло окончательное решение.
По корейскому самолету Корниенко велел мне самому ничего не говорить. Но если американцы будут нажимать, то сказать, что они сами и подстроили этот инцидент, чтобы сорвать возможность договоренности. Самолет не мог случайно так сильно отклониться от курса. Дело тут нечисто, хотя многое пока неясно.
3 сентября мы прилетели в Женеву. В аэропорту корреспонденты задали мне вопрос, не повлияет ли инцидент с корейским самолетом на переговоры. Я отвечал, что это к ограничению ядерных вооружений в Европе отношения не имеет. К моему удивлению, никто не возражал.
6 сентября после первого пленарного заседания мы встретились с Нитце за ужином в «Ричмонде». Как и предвидел министр, Нитце похвалил инициативу Андропова по уничтожению наших ракет, но сказал, что она все же «недостаточна» для решения вопроса. Впрочем, он имеет для меня приятную новость: они буду! согласны обсудить уничтожение ракет и уничтожение самолетов не в два этапа, а одновременно.
Я заметил, что не здесь главный вопрос. 14 июля он обещал мне прозондировать в Вашингтоне, как можно было бы договориться о неразмещении американских ракет и об учете вооружений Англии и Франции, которым мы должны иметь на своей стороне эквивалент. Что он привез?
Нитце, хитро глядя на меня, заявил, что он, мол, подзабыл об этом разговоре. Он любил изображать из себя великого пройдоху, специалиста по «грязным делам», которые ему как-то в жизни всегда приходилось исполнять, начиная со свержения Мосадыка в Иране. В этих случаях он, когда говорил какую-нибудь гадость, упирал кончик языка в щеку. Вот и опять он состроил такую мину.
«Как позабыл? — начинал я возмущаться. — Ведь три раза про это толковали. Сам сформулировал, что за Англию и Францию нам США не могут дать явную («overt») компенсацию, но согласны были бы эту компенсацию спрятать под другую вывеску. Говорил он это или нет?»
Тогда «дед» сменил тон. По его словам, у него были на 90 процентов приемлемые для него директивы. Ну, для советской стороны они, наверное, на 90 процентов приемлемы не были бы, но все же движение вперед было бы. Подвел инцидент с корейским самолетом. Все полетело в корзинку. Президент больше не хочет искать с нами компромисса. Но он все же может еще попробовать предложить Рейгану дать согласие на неравные «потолки» по ракетам между США и СССР, то есть отойти от американского принципа равных прав и пределов. Скажем, у СССР было бы 70 CС-20, а у них — 60 ракет. Здесь важно затвердить возможность неравенства, а о цифрах потом поговорить. Но я-то не могу говорить с ним в соответствии с последним решением Политбюро даже про размещение од-ной-единственной американской ракеты!
Опять начинается разговор о том, что не должно быть размещения американских ракет, что мы не можем не учитывать Англию и Францию. Нитце повторяет, что на переговорах ОСВ-1 и ОСВ-2 они нам не дали компенсацию за вооружения Англии и Франции. Не дадут, видимо, и на этот раз. Если обнажить суть вопроса, им приходится выбирать между договоренностью с нами и сохранением сплоченности НАТО. Конечно, сплоченность НАТО перевешивает. К тому же если дать нам «скрытую» компенсацию, то нет гарантий, что мы через некоторое время эту договоренность не разгласим. Тогда США окажутся в глупом положении, особенно перед Парижем. Нельзя, говорил Нитце, обойтись им хотя бы без какого-то небольшого размещения своих новых ракет в Европе. Это сейчас для Рейгана дело престижа, но он мог бы серьезно сократить программу развертывания. Поэтому Нитце предложил работать до Рождества, а потом после краткого перерыва продолжить переговоры.
Я твердо ответил ему, что, если они с 15 ноября начнут завоз своих новых ракет в Европу, переговоров больше не будет. Из этого надо исходить.
В конце концов Нитце согласился еще раз доложить ситуацию в Вашингтоне в том смысле, что для нас центральными являются по-прежнему два вопроса: неразмещение американских ракет и учет вооружений Англии и Франции. Он, однако, довольно искренне, на мой взгляд, жаловался, что в Вашингтоне сложилась странная обстановка. В прежние годы всегда было ясно, кто в конце концов определяет политику. Особенно хорошо было при Ачесоне — договорился с ним и считай, что согласие президента и всех инстанций у тебя в кармане. Теперь, ворчал Нитце, ничего не поймешь. Все друг друга боятся, трепещут от одной мысли о договоренности с СССР. Он, прежде чем выдвигать какие-либо предложения, старается по отдельности договориться со всеми заинтересованными ведомствами. Кажется, все согласовано. Как только, однако, все ведомства собираются на совместное совещание, все идет кувырком. Президент сразу же пугается. Во все детали он вникать не хочет, да и не может, в результате решение либо откладывается, либо вообще отвергается.
К 19 сентября кампания по поводу корейского самолета пошла на убыль. Мы вновь встретились с Нитце один на один в «La Reserve». Он опять уходит от ответа на вопрос, что ему ответили из Вашингтона. Тон, правда, у- него стал еще более агрессивный. Он начал говорить, что с нами вообще трудно иметь дело. Я его убедил этим летом, что Советский Союз ни за что не пойдет на уничтожение своих новых ракет, о чем он и доложил в Вашингтон. Не прошло и двух месяцев, как Андропов дал согласие на их уничтожение. В результате он выглядит в Вашингтоне теперь дураком. Еще хуже было с «лесной прогулкой». Он признает, что с нашей стороны это была «marvellous operation» (то есть блестящая операция). Мы все у него выведали и ничего не дали взамен. Опять он попался на удочку. Это и заставляет его теперь соответствующим образом относиться к тому, что говорится ему с нашей стороны.
Я сильно разозлился, тем более что в чем-то Нитце был, конечно, прав. У нашей внешней политики был I один сокрушающий недостаток: мы очень легко заявляем, что никогда и ни при каких обстоятельствах I чего-либо не потерпим, не допустим и т. д., а затем преспокойно и терпим, и допускаем. Сколько раз это с нами случалось, и мы никогда ничему на этом не научились. Слово государства и его представителей для нас зачастую ничто. Всякий раз думаем, что, действуя таким образом, мы подставляем лишь того человека, который делал соответствующее заявление, а на самом деле подставляем авторитет своей державы. Нам не верят и правильно делают. Если поднял руку, так бей. А если бить не можешь или не собираешься, то и руками не дергай.
Но у нас всегда как на деревенских посиделках. «Давайте, — говорил С. Ф. Ахромеев на заседаниях «пятерки», — теперь скажем, что надо увеличить число оперативно-тактических ракет в Европе». «Как же так, — возражал я, — только что в соответствии с директивами, одобренными Политбюро, я заявлял, что не должно быть их увеличения, что их надо заморозить». «Ну, ведь надо их все равно увеличивать, — равнодушно возражал маршал. — Тогда об этом нельзя было говорить, а сейчас нужно сказать. Сегодня скажете «да», а завтра скажете «нет». Мало ли чего вы там заявляете, вы не Брежнев».
Я, конечно, не был Брежневым, но при таком подходе к делу в конце концов переставали верить в серьезность не только заявлений Квицинского или Ахромеева, но и Брежнева, и Андропова, и других наших лидеров, сколько бы они ни делали вид, что изрекают непогрешимые истины и излагают непоколебимые позиции. После того как мы приняли при Горбачеве американский нулевой вариант по евроракетам, западногерманские социал-демократы, поверившие нам в абсолютную неприемлемость этого варианта с точки зрения безопасности СССР и затвердившие эту позицию на своих партийных съездах, сказали мне напрямик, что больше в вопросах разоружения они в окончательность ни одной из наших позиций никогда не поверят. Будут жить только своим умом и своими оценками. И были, конечно, абсолютно правы.
Но в разговоре в тот день с Нитце мне не оставалось ничего иного, как перейти в наступление. Мы никогда «лесную прогулку» против них не использовали. Это они вопреки нашей с ним договоренности все растрезвонили в печати и стали катить бочку на нас.
Нитце стал извиняться. Это, мол, проделки его недругов в Вашингтоне. А президенту он доложил «лесной вариант», выдав его за совместный, потому что не знал, что я за человек. Ситуация была опасной, и он предпочел лучше довериться своему начальству, чем положиться на мою порядочность.
Вот и теперь «дед» на всякий случай предупредил меня, что если бы мы вздумали как-то использовать наши летние разговоры с ним о возможности неразмещения американских ракет или о скрытой компенсации за Англию и Францию, то он всегда сумеет отвертеться и сказать, что это было недоразумение. Под неразмещением ракет он мог иметь в виду «нулевой» вариант Рейгана, а под зачетом вооружений Англии и Франции что-то похожее на «лесную прогулку», то есть эквивалент англо-французским вооружениям мы получили бы за счет СС-20 в Азии, а не в Европе. И вообще он не хочет больше рисковать и уступать нам в то время, как с нашей стороны встречных уступок мало.
В общем, партнер у меня был не подарок. Он был готов сплясать на любой свадьбе. Получится договоренность, он будет герой, а если Рейган решится сорвать ее, то он опять же будет героем, как твердокаменный рейгановец. Его принцип — успех любым способом.
По ходу беседы стало ясно, что у Нитце есть новые предложения, поступившие из Вашингтона. Он их вот-вот должен был внести.
21 сентября Нитце попросил меня подъехать к нему в «Botanic Building» к 18 часам. Он ждал меня внизу у двери. Мы отправились к нему в кабинет. Было видно, что вся делегация США лихорадочно работает, сидя по кабинетам. Бездельничал один Кляйн, возложивший ноги на стол и рассматривавший какой-то журнал.
Нитце объявил, что завтра они внесут «крупные, важные предложения, направленные на преодоление тупика на переговорах».
Во-первых, США готовы рассмотреть возможность установления равных, поддающихся контролю пределов на конкретные типы самолетов (американских и советских), но только наземного базирования и с радиусом, сопоставимым с дальностью средних ракет. Пределы эти не должны, однако, влечь за собой снижение способностей НАТО по обычным вооружениям.
Пара уточняющих вопросов с моей стороны окончательно прояснила дело. Все американские самолеты, базирующиеся на авианосцах, не подлежат ограничениям. С помощью формулировки о радиусах, сопоставимых с дальностью средних ракет, из сокращений изымаются все самолеты F-4, то есть основная часть американской авиации в Европе. Значит, речь шла об ограничениях только самолетов F-111. Сокращений и здесь особых ждать не приходилось, так как они тоже, наверное, вносили «вклад» в обычную оборону НАТО.
Во-вторых, в контексте пределов, предусматривающих право иметь равные уровни по боеголовкам американских и советских средних ракет на глобальной основе, США были бы готовы не противопоставлять всему количеству советских ракет средней дальности развертывание американских ядерных ракет промежуточной дальности с большей дальностью в Европе.
Тут нужен был только один вопрос: «Значит, будете все же размещать свои ракеты в Европе?» Нитце ответил утвердительно.
В-третьих, США были готовы соответствующим образом распределить сокращения ракет «Першинг-2» и крылатых ракет наземного базирования по сравнению с запланированными уровнями в случае достижения соглашения, предусматривающего для США и СССР равные уровни по боеголовкам ядерных ракет средней дальности.
Я спросил Нитце, что значит «распределить». На что получил спокойный ответ, что в рамках общего уровня, скажем, в 450 боеголовок, США могут развернуть и 450 «Першинг-2». «Дед» явно хамил. Тогда я ему ткнул пальцем в его же текст, где говорилось не об «общем уровне», а о «планируемых уровнях», то есть о 108 «Першинг-2» и 464 крылатых ракетах.
Не моргнув и глазом, Нитце извинился за «наспех» составленный текст и вычеркнул в английском слове «levels» букву «s», переделав «уровни» на «уровень». В ответ я его поздравил с самовольным пересмотром решения НАТО 1979 года в худшую сторону.
Потом Нитце поинтересовался, как нам все это понравится. Я ответил, что тут не содержится никакого компромисса. Американские ракеты появляются в Европе, вооружения Англии и Франции не учитываются, по авиации нам, кажется, предлагается ограничить все наши самолеты и не ограничивать никаких американских. В порядке издевки процитировал затем ему его же слова, сказанные в начале беседы: «Поэтому, дорогой г-н Нитце, ваши крупные и важные инициативы, к сожалению, не приведут к преодолению нынешнего тупика на переговорах».
Нитце заметил, что это их ответ на наши последние предложения. Наверное, он говорил неправду, так как нам было известно о чем-то похожем, что готовилось в Вашингтоне еще до истории с корейским самолетом. Самолет позволил им немножко затянуть внесение этих заведомо неприемлемых для нас предложений и выиграть время. Теперь они могли сработать на публику, сделав вид, что проявляют гибкость за два месяца до начала размещения своих ракет.
Я это и сказал Нитце. Он огрызнулся: «Я тоже знал, что вы согласитесь на ликвидацию СС-20. Однако оказалось, что этот ваш шаг ничего не стоит, так как вы хотите продолжать их производство».
Я решил положить на стол еще один козырь. В Европе мы будем ликвидировать ракеты СС-20. Но мы можем проявить гибкость и в отношении ракет в восточной части страны, то есть на каком-то этапе ограничить и их.
Нитце замолчал. Потом сказал, что он все равно ничего не может уже сделать. У него есть некоторый запас гибкости, но лишь в рамках их новой инициативы. Сейчас должен выступить Рейган и заявить, что Нитце получил новые и «прекрасные» указания. Затем в понедельник, 26 сентября, президент должен изложить подробности американской инициативы в речи перед ООН.
22 сентября состоялось официальное заседание обеих делегаций. Поскольку был наш черед выступать первыми, мы подготовили речь о необходимости учесть вооружения Англии и Франции. Она завершилась заявлением: без решения вопроса об отказе США от размещения своих новых ракет договоренности быть не может. Это было предупредительным выстрелом против тех предложений, которые должен был официально вносить Нитце. Он здорово осерчал на меня за это.
После заседания мы обратились в Москву с предложением срочно публично раскритиковать предложения Рейгана и внести на переговорах наш компромиссный вариант, утвержденный на Политбюро 18 августа. В этом случае мы быстро перебросили бы мяч опять на американскую сторону и посадили Вашингтон «на кол» из двух довольно неприятных вопросов — отказ от завоза американских ракет, а также учет Англии и Франции. Неразмещения ракет в Европе требовали в тот момент все — от левых до крайне правых, земельные съезды СДПГ один за другим принимали резолюции против завоза американских ракет в ФРГ. Все больше становилось и выступлений с требованием учесть Англию и Францию, а не делать вид, будто их вооружений просто нет, и они ни на кого не нацелены.
В ответ мы получили даже два указания — одно от Корниенко, другое от министра. Нам запретили разглашать наши компромиссные предложения. Подумав, мы решили, что начальство хочет выступать само. Так оно и было: 28 сентября выступил с принципиальным заявлением Ю. В. Андропов.
В какой-то момент после этого показалось, что американцы заколебались. Во всяком случае появилось заявление Буша, где он сказал, что не следует срывать женевские переговоры из-за того, что НАТО в настоящий момент не готова учитывать вооружения Англии и Франции. Однако Нитце тут же получил телеграмму с указанием пояснить нам, что вице-президента неправильно поняли.
Но я не очень поверил такому объяснению, поскольку Буш был известен как сверхосторожный политик и при встречах с Карповым и со мной, когда приезжал в Женеву, никогда не говорил ни слова сверх того, что было у него записано в коротеньких шпаргалках розового, зеленоватого и еще какого-то цвета. По цвету, очевидно, быстрее отыскивалась тема, по которой требовалось высказаться. Это всегда была самая общая, круглая и «забубенная» американская позиция без всяких попыток отвечать на аргументы собеседника. Скорее всего, Буш в этот раз просто поторопился, выложив то, что они собирались сказать под самый занавес переговоров, а именно: США не отказываются от размещения своих ракет, но готовы рассмотреть вопрос об Англии и Франции потом, на других переговорах. Быть готовым что-либо «рассмотреть» на деле может ничего не значить, но звучит конструктивно и публику обычно сбивает с толку.
5 октября мы официально отклонили американский вариант, внесенный Нитце 22 сентября. Беседы с Нитце становились все более напряженными. Я читал ему выдержки из заключения сенатской комиссии по иностранным делам, где говорилось, что правильно они не включили Англию и Францию с их ядерными вооружениями в договор ОСВ-2. Если бы их включили в этот договор вместе с американскими средствами передового базирования, то США было бы не о чем говорить на переговорах о ядерных силах в Европе. В этой связи я спрашивал Нитце, как он может утверждать, что наша ракета СС-20 несопоставима с английскими и французскими ракетами подводных лодок, когда сенатская комиссия, на которой он сам выступал, приняла решение, что это не только возможно, но и нужно? Спрашивал его я и о том, сколько раз они еще собираются продавать нам все ту же англо-французскую «лошадь». Правда, «деда» это нисколько не смущало.
7 октября Нитце заявил в Гааге на сессии Атлантической ассамблеи, что считает нецелесообразным откладывать размещение ракет, хотя и понимает, что после этого русские, скорее всего, уйдут с переговоров. Но этого не надо бояться: как раз после размещения и начнутся действительно деловые переговоры. Казалось, прогноз Корниенко полностью подтверждается.
26 октября, наконец, выступил по телевидению Ю. В. Андропов и изложил наш компромиссный вариант. Я поймал себя на мысли, что за все время переговоров делегации не давали внести, по сути дела, ни одного компромиссного предложения и «обкатать» его с американцами. Мы всегда должны были объяснять задним числом, что публично заявлял наш тот или иной генеральный секретарь. Переговоры велись практически через газеты и телевидение, над чем немало подтрунивали американцы.
В тот же день вечером Нитце пригласил меня к себе на квартиру на ужин. Он сразу же сказал, что наши предложения не будут приняты, так как они твердо решили разместить в Европе свои ракеты. Дальше у нас пошел спор, от которого несло той самой махровой ядерной дьявольщиной, которая всегда отталкивала меня, но в которой Нитце чувствовал себя как рыба в воде.
Я доказывал ему, что размещать в Европе «Першинг-2» с их весьма коротким подлетным временем опасно не только для нас, но и для них самих. У нас не останется времени для оценки ситуации, станут вероятными роковые ошибочные решения. На это он спокойно отвечал, что наши подводные ракетоносцы за 10 минут могут уничтожить американское руководство в Вашингтоне. Они к этому привыкли, теперь наша очередь привыкать. Кроме того, нам не надо так уж волноваться, «Першинг-2» будет всего 108. Пускать малое количество «першингов» по Москве нельзя, так как московское кольцо ПРО способно перехватить до 300 боеголовок и «хороших ложных объектов». Конечно, они могут ударить по Минску или еще какому-либо крупному объекту в европейской части СССР, но в этом случае в Москве всегда будут иметь время разобраться, чем отвечать и надо ли отвечать вообще.
Я сказал в тот вечер Нитце, что он, наверное, все же помешался. Реально ли держать в постоянной десятиминутной готовности наше московское кольцо ПРО? Он знает также, что у нас нет стопроцентной гарантии перехвата всех боеголовок. Далее, если мы даже их и перехватим, то что будет с Москвой и обширными прилегающими районами страны в смысле радиоактивного заражения? Нам пришлось бы при перехвате взорвать десятки и сотни термоядерных боеголовок. Да и вообще, что это за людоедская постановка вопроса: сиди в Москве и думай, когда они решат ударить по Минску?
Нитце всерьез разобиделся. Он очень настойчиво стал пояснять, что нам все равно от такой ситуации не уйти. Конечно, она неприятна. Но перевести свои межконтинентальные ракеты, нацеленные на США, на режим автоматического пуска даже в случае появления в Европе «Першинг-2» мы все равно не решимся. Такое решение было бы страшнее для нас сотен «першингов». Значит, нам остается совершенствовать систему противоракетной обороны Москвы, а с остальным смириться. Кстати, противоракетная оборона с использованием ядерных зарядов не столь уж опасна. Важно только, чтобы при взрыве ядерный шар не коснулся поверхности земли. И радиоактивное заражение будет минимальным. Все наши страхи проистекают, мол, из отсутствия у нас опыта применения ядерного оружия по реальным целям. А у них он есть. Он сам все досконально изучал в Хиросиме и Нагасаки и советует не очень доверять тем «сказкам», которые рассказывают японские и всякие другие ученые. Все это сильные преувеличения.
Тем не менее я продолжал корить Нитце, повторяя, что они просто не хотят говорить по-серьезному. В их позиции есть множество балласта, сбросить который для них ничего бы не стоило. Возможные конструктивные шаги им подсказывают даже собственные политики, например тот же Уорнке. Он-то в этих делах не дилетант. А сколько раз после «лесной прогулки» я говорил ему о возможности условиться о равных сокращениях с обеих сторон. Немножко пошевелить мозгами, и вопрос об Англии и Франции тоже можно как-то решить. Он сам говорил об этом. То же самое касается и авианосной авиации, если ее не хотят сокращать, по крайней мере можно сделать так, чтобы ее не наращивать в европейских водах.
Нитце внимательно слушал. Затем он спросил, правильно ли он понимает, что при равном сокращении по боеголовкам с обеих сторон у нас осталось бы примерно 120 ракет СС-20 в Европе. Я ответил, что сосчитать сколько было бы не трудно. Важен принцип.
2 ноября я обедал с Нитце опять в «La Reserve». Теперь он по своей инициативе затеял разговор о равных сокращениях по боеголовкам с обеих сторон. Он-де много думал. Если им не размещать 572 боеголовки, а нам сократить 572 боеголовки в Европе, то у СССР в Европе останется 122–127 пусковых установок СС-20. Если это так, то что дальше? Ведь будет рост числа английских и французских боеголовок, и мы, наверное, тогда потребуем увеличить количество своих СС-20.
Я напомнил, как он весной этого года при беседе в парке около своего дома говорил, что за Англию и Францию они могли бы дать нам компенсацию, но потом, в рамках переговоров по ОСВ. Он тогда подбивал меня внести такой вариант и брался «продать» его в Вашингтоне. Может быть, еще раз об этом подумать вместе?
3 ноября в нашем представительстве был прием. Я стоял долго с Нитце и под конец спросил его, что мне отвечать Москве, если она поинтересуется, как понимать его рассуждения про 122–127 ракет СС-20 в Европе.
Он живо среагировал. Сказал, что писал про этот вариант в Вашингтон два раза. Ответа не получил. Это значит, что такое предложение не примут. Лично он видит много преимуществ в таком решении. Англия и Франция никак бы не упоминались, США и СССР предприняли бы равные сокращения по 572 боеголовки, это очень важно для прохождения в сенате, вопрос об авиации можно развязать на нашей основе, то есть оставив им и нам по 300–400 самолетов. Но в Вашингтоне обязательно хотят развернуть в Европе хоть какое-то количество новых ракет. Он (Нитце) полагает, что это глупо. Военного эффекта практически не будет никакого, а издержки — и финансовые, и политические — большие. В общем, мы подходим к концу переговоров. Он сожалеет, что договоренность сейчас состояться не сможет.
После этого ко мне подходил его помощник Кляйн, который повторил, что Нитце исчерпал все возможности, в Вашингтоне на него уже сердятся, договоренности в этих условиях не будет. Но он навсегда сохранит добрые воспоминания о нашем сотрудничестве, рассчитывает, что мы расстаемся с чувством взаимного уважения и т. д.
После этого я, разумеется, отписал в Москву, что вариант 572:572 не проходит. Надо готовиться к уходу с переговоров.
К своему великому удивлению, почти десять дней спустя, поздно вечером 12 ноября, я получил указание сообщить Нитце, что доложил о варианте 572:572. Если США внесут его официально, то мы его рассмотрим. Однако мы будем и дальше требовать в той или иной форме учитывать вооружения Англии и Франции. Понимая, что это абсолютно «дохлый номер», я должен был тем не менее выполнять это указание. Времени было в обрез, так как 14–15 ноября начинался завоз американских ракет в Англию. Я позвонил Нитце, который был уже в постели, и договорился о встрече с ним на следующий день.
Встреча произошла в 10 часов утра. Был страшный холод. Мы разговаривали в ботаническом саду. Я пришел в толстом свитере. Нитце был почему-то в белых штанах и бабочке. Слушал он меня с большим интересом. Первый же его вопрос: «А нельзя ли развернуть хоть сколько-нибудь американских ракет?» Я ответил, что нельзя. Тогда Нитце спросил, сколько у СССР останется ракет СС-20, 120? Ответил, что это будет зависеть от исходного уровня сокращений.
Нитце после этого бегом направился в свой офис в «Botanic Building». Мне он сказал, что попробует протолкнуть этот вариант, хотя будет большая борьба. Его беспокоит, что 15 ноября в Англии появятся первые ракеты BGM 109G. Что делать?
14 ноября Нитце опять предложил встретиться в ботаническом саду в 10 часов утра. Сообщил, что получил телеграмму из Вашингтона. Это не ответ на наше предложение, просто телеграммы разминулись. Ему велено внести иллюстрации к варианту Рейгана от 22 сентября. Предлагается глобальный уровень для США и СССР по 420 боеголовок. Он передал мне памятку, махнул рукой, сказал, что ответа не просит, так как знает, что это для нас неприемлемо.
После этого Нитце задал пару уточняющих вопросов по варианту 572:572. Я отвечал ему, но он слушал вполуха. Сказал, что в Англию ракеты начнут поступать сегодня же. Английский министр обороны Хезелтайн объявит об этом в парламенте. Он не знает, что еще можно сделать. Кажется, все кончено. Я сказал ему на это, что, скорее всего, в этих условиях не смогу назначить дату следующего заседания делегаций.
В Москву мы послали после этого телеграмму с предложением следующие заседания делегаций не назначать, официальные встречи с американской делегацией прекратить, ждать ответа США на вариант 572:572 до решения бундестага ФРГ относительно размещения американских ракет. Если американцы не изменят своей позиции, то сразу после решения бундестага, как это и предусматривалось нашими директивами, переговоры с США прекратить. Дальнейшее разъяснение предложений Ю. В. Андропова теряло всякий смысл. Ракеты уже появились в Европе, а мы все продолжали бы долдонить, что если они появятся, то мы что-то предпримем очень страшное для США и Западной Европы.
В ответ получили указание продолжать работу с американской делегацией по обычному расписанию.
15 ноября состоялось очередное заседание. Мы постарались его сделать максимально коротким и сразу ушли. Но уходя я шепнул Нитце, что мы пока что будем заседать с ними и дальше, то есть им дается время на выработку ответа. Он поблагодарил за это.
В тот же день вечером был небольшой прием на вилле у Глитмана. Я спросил у Нитце, что слышно из Вашингтона. По его словам, Вашингтон задавал вопросы, что было, как он считал, неплохим признаком. В администрации Рейгана шла борьба мнений. Многие считали, что США нет смысла вносить вариант 572:572, отказываясь тем самым от размещения, которое уже началось. Пусть бы, по словам Нитце, это предложение внес СССР: говорили мы с ним об этом возможном решении вдвоем, а Москва опять хитрит, предлагая взять на себя инициативу американской стороне и лишь обещает после этого ее «рассмотреть».
Я ответил ему на это: кто и что говорил, известно обеим сторонам. Он дважды писал в Вашингтон, и я писал в Москву тоже. Почему Москва дала именно такой ответ, мне судить, находясь в Женеве, трудно. Но у этой проблемы есть две стороны. Конечно, существует вопрос об авторстве. Но если они хотят договориться, авторство принесет им только политический капитал. Поэтому бояться авторства, на мой взгляд, нет резона. Другая сторона вопроса более важна. Как я понимаю, они все еще думают, стоит ли давать согласие на вариант 572:572. Во всяком случае так только что обрисовал ситуацию Нитце. Решение в этом вопросе всецело за ними, так как ясно, что после сообщения из Москвы, переданного ему 13 ноября, советская сторона пойдет на сокращение 572 боеголовок в европейской части СССР в обмен на их отказ от размещения. Тут есть, конечно, некоторая деликатность. Они могут бояться, что мы их предложение используем для пропаганды, чтобы остановить размещение, а потом начнем выдвигать всякие дополнительные условия, Но не думаю, чтобы такое намерение было на нашей стороне. Я могу во всяком случае поручиться, что Громыко всегда был противником всякого рода «грязных трюков» в политике. Это его убеждение.
Нитце ответил, что передаст в Вашингтон о нашем намерении вести дело честно, чтобы рассеять имеющиеся там сомнения. Он вновь повторил, что при варианте 572:572 у нас должно остаться не более 120 ракет СС-20 в Европе. Что касается скрытого учета вооружений Англии и Франции, он хочет предупредить: для них была бы неприемлема какая-либо протокольная запись к советско-американскому договору, в которой говорилось бы о необходимости поддержания равенства по ядерным вооружениям между СССР и НАТО. Мы можем, конечно, ставить вопрос о последующей компенсации нам за английские и французские вооружения, но они не будут брать на себя обязательство удовлетворить это требование.
Неожиданно Нитце спросил меня, почему мы часто говорим о том, что американские ракеты не должны размещаться на Европейском континенте. Кстати, Британские острова — это не Европейский континент. Там появились лишь медленно летящие крылатые ракеты, а Советский Союз все время подчеркивает опасность размещения ракет с коротким подлетным временем, то есть «Першинг-2».
Это был намек, что вариант 572:572 хотели бы поправить. Я ответил Нитце, что Англия — это часть Европы. Если ее исключить из будущего договора, вряд ли можно рассчитывать на жизнеспособность такого урегулирования. А у крылатых ракет из-за скрытности подлета к цели время обнаружения тоже очень небольшое.
Нитце, что называется, встал на дыбы. Крылатую ракету и ухом услышишь, возразил он, она идет низко и шумит. Любой радар на границе, хоть с запозданием, но засечет ее и передаст предупреждение дальше по линии.
В общем, Нитце расстался со мной, сказав, что сохраняет надежду на положительную реакцию из Вашингтона. Не знаю, обманывал ли он меня сознательно или действительно на что-то еще надеялся. На самом деле эта наша беседа шла в условиях, когда вариант 572:572 был уже отвергнут, причем не просто отвергнут, но и начал передаваться с издевательскими комментариями в печать.
17 ноября состоялось очередное заседание делегаций. Мы отклонили их вариант установить для СССР и США равные уровни по 420 боеголовок, а они произнесли довольно пустую речь о миролюбии НАТО. Это у Нитце был резервный вариант действий, так как он считался с возможностью нашего ухода после появления их крылатых ракет в Англии. Через стол я видел, что у него был другой вариант речи, заготовленный в ответ на наше возможное заявление о прекращении переговоров.
Затем была тяжелая, напряженная беседа после заседания. По сути дела, она была никому не нужна, но американцы тянули ее, сколько могли, чтобы показать стоявшим снаружи журналистам, что переговоры продолжаются, несмотря на начало развертывания их ракет. Прощаясь, Нитце сказал, чтобы я был в пределах досягаемости 18–20 ноября. Будет ответ из Вашингтона. Я спросил его, есть ли еще какая-то надежда. Он ответил, что, честно говоря, надежды у него нет почти никакой. Тогда я попросил его назначить следующее заседание на 23 ноября (голосование по ракетам в бундестаге было намечено на 22 ноября, а итальянцы уже приняли решение о размещении у себя крылатых ракет). Близилась развязка.
18 ноября в западногерманских газетах (подробнее всего во «Франкфуртер Альгемайне») появились сообщения, что Квицинский дал согласие Нитце не засчитывать вооружения Англии и Франции и сократить число наших ракет СС-20 в Европе до 120. Это был явно инспирированный материал, поскольку в нем объявлялось, что такой уступки будет мало. Надо получить согласие СССР на размещение в Европе крылатых ракет. Однако важно, мол, что русские, наконец, согласились не засчитывать Англию и Францию. Это свидетельствует о том, что социал-демократы, съезд которых открывается сегодня, были глупцами, поддержав требование СССР в отношении англо-французских вооружений. Теперь советские друзья оставили СДПГ с носом.
Через несколько часов мы получили в Женеве циркуляр из Москвы для наших послов в европейских странах. Там сообщалось, что Нитце неофициально выдвигал идею 572:572 при оставлении после сокращения на нашей стороне 122–127 пусковых установок СС-20 в качестве эквивалента вооружениям Англии и Франции. Подчеркивалось, что это последняя возможность договориться. Москва делала, таким образом, еще одну попытку поколебать позицию союзников США.
Одновременно было дано указание нам закончить переговоры с американцами сразу после решения бундестага о размещении ракет.
19 ноября в 12 час. 30 мин. меня пригласил к себе Нитце. Он предложил беседовать в своем кабинете, так как на улице было достаточно холодно. Вручил затем мне памятку такого содержания:
— Вашингтон поручил мне передать следующие соображения в связи с вашим неофициальным предложением от 13 ноября о том, что, если правительство США предложит равные сокращения по 572 боеголовки с каждой стороны, Советское правительство приняло бы эти предложения.
— Ваше предложение о равных сокращениях оставляло бы СССР крупные силы ракетных средств СС-20 в Европе, не позволяло США произвести какие бы то ни было контрразвертывания. США и их союзники по НАТО ясно заявляли, что не могут согласиться с монополией Советского Союза по ядерным ракетам промежуточной дальности с большей дальностью.
— Хотя Вашингтон с интересом отметил ваши указания, что советская сторона была готова отказаться от своего открытого требования о компенсации за силы третьих стран, любой результат переговоров должен предусматривать равенство прав и пределов на глобальной основе между США и СССР.
— Хотя США готовы тщательно изучить любые предложения, которые советская сторона может пожелать выдвинуть на данных переговорах, Вашингтон и я лично считаем неприемлемыми попытки СССР в прямых контактах с нашими союзниками неверно представить неофициальные советские соображения от 13 ноября в качестве американского предложения.
— Естественно, мы всесторонне информировали правительства союзников, и поэтому они знают об истинном положении вещей.
Зло глядя на меня, Нитце спросил, нет ли у меня каких-либо замечаний или вопросов. Я сначала был спокоен, так как предвидел подобный ход. Сказал, что мне все ясно. Договоренности между нами не будет. Что касается его бумаги, то в ней есть ряд некорректностей, особенно в двух последних пунктах. На этом я собирался и кончить разговор. Но Нитце стал активно возражать, и мне не оставалось ничего иного, как ввязаться с ним в бессмысленный спор, который не мог в конце концов не вылиться в личную ссору.
Начал я с того, что предложил Нитце восстановить правду и повторил все, что по варианту 572:572 мы говорили с ним 26 октября, 2 ноября и 3 ноября. Он схватил бумагу и начал что-то записывать, издавая время от времени какие-то звуки, но ничего не оспаривая. Я спросил его, как же в его бумаге получается, что он ничего не говорил, не обсуждал, не предлагал, а наше предложение от 13 ноября взялось из ничего, как гром среди ясного неба. Зачем они написали, что мы отказываемся от зачета сил Англии и Франции, когда он знает, что это не соответствует нашим предложениям от 13 ноября?
Началась перепалка. Нитце явно испугался, так как стал вдруг говорить, что советская сторона все равно ничего ему «не пришьет», он не выступал за вариант 572:572 и вообще он никогда и ни в чем не отходил от позиций, заявленных президентом Рейганом. Другого мы не докажем.
Тут меня взорвало. Я спросил Нитце, кто на протяжении последних двух-трех недель почти каждый день допрашивал меня, сколько у СССР осталось бы ракет СС-20 после осуществления варианта 572:572? Кто называл цифры 127, 122, 120, а потом даже торговался за одну ракету, называя 119? Разве он не имел при этом в виду, что не будет размещения 572 американских боеголовок, то есть не исходил из возможности отказа от решения Рейгана и НАТО о завозе в Европу новых ракет? Пусть Нитце выбирает: либо он обсуждал со мной такой вариант и искал взаимоприемлемого решения, либо он просто лгал, чтобы вводить своего партнера в заблуждение. Кстати, за ним это водится не первый раз. Все лето он говорил о «скрытой» компенсации за Англию и Францию, а вернувшись осенью назад в Женеву, вдруг «забыл» об этом. Мало того, стал говорить, что сумеет в случае чего «отболтаться» перед своим начальством, изобразив дело так, что имел в виду не более чем их «нулевой» или «промежуточный» вариант. А ведь по схеме 572:572 ни одной конкретной цифры нами вообще не называлось. Все цифры, все расчеты принадлежат ему — Нитце. Так порядочные люди в отношениях друг с другом вести себя не могут.
Ну ладно, не удалось договориться. Обстоятельства сложились не в нашу пользу. Но, заметил я, все же у меня была надежда, что имею дело с надежным человеком. Оказалось, что это не так. Жаль.
Нитце закричал, что наши послы ославили его сейчас на всю Европу. Он никогда не признает нашего права поступать таким образом с ним.
Я ответил ему, что это еще вопрос, кто кого ославил. Они первыми дали утечку информации. Она началась утром 17 ноября, когда наши послы ни сном ни духом не ведали о разговорах Квицинского с Нитце. Пусть прочтет хотя бы статью в «Геральд Трибюн». Там прямо сказано, что Бонну отрицательное отношение Вашингтона было сообщено 15 ноября, когда Нитце морочил мне голову рассказами, будто его правительство все еще «изучает» наши предложения. 16 ноября правительство ФРГ решило опубликовать это в печати, чтобы «оказать нажим на русских». Так что наши послы, если разобраться, только восстановили правду. Поэтому мне с Нитце больше разговаривать не о чем. Это грязная и достаточно откровенная работа.
После этого я поднялся и вышел из кабинета Нитце, который кричал мне вслед, что он, мол, так и знал, что «черное будут выдавать за белое». В коридоре за мной устремились Глитман и Кляйн. В возбуждении я, кажется, пошел в сторону, противоположную той, где находился лифт. Затем мы молча стояли, ожидая лифта. Через некоторое время из-за угла появился Нитце, который нерешительно протянул мне руку. Я отмахнулся от него, и он ушел.
В лифте Глитман спросил: «Что теперь?» Я ответил, что теперь все кончено. Он согласился и посоветовал больше не портить друг другу нервы, а провести день-другой где-нибудь на природе.
В ту ночь я плохо спал. Настроение в делегации было мрачное. Кое-кто явно побаивался, как бы в Москве нам за что-нибудь не влетело. Сидеть в такой обстановке в представительстве было неприятно, и я уехал в район Монтре, где провел целый день в устье Роны при ее впадении в Женевское озеро. Рыба не клевала, и мы с шофером занялись очисткой берега от всякого рода мусора, в изобилии скопившегося там, — резиновых ковриков, кусков пенопласта, обломков деревьев и яхт. Развели огромный костер. Стоял дым столбом, вдали в тумане маячили лодки швейцарских рыбаков, а я думал, что от двух лет переговоров в Женеве остались лишь обломки, которые мы через пару дней спалим, как этот никому не нужный хлам.
21 ноября позвонили из американской делегации и сообщили, что Нитце приглашает меня на обед, «если Квицинский согласится». Пришлось согласиться. Действовал приказ министра «работать в обычном режиме». Кроме того, было неизвестно, зачем зовет Нитце. В любом случае не следовало давать ему повода сказать, что он что-то хотел передать, а я не захотел его выслушать.
Обедали опять в «La Reserve». Нитце говорил о какой-то своей родственнице, которая хочет вскоре поехать в Сибирь. Было ясно, что приглашение с его стороны — попытка загладить наше субботнее столкновение и показать, что он готов к продолжению контактов. Заодно он поинтересовался, не будем ли мы публиковать то, что говорили наши послы в европейских столицах.
Я ответил ему, что не знаю, но обычно это не в наших привычках. (Кстати, ошибся, так как сообщение в печать МИД СССР все же дал.) Но ему не надо волноваться — мне не кажется зазорным быть участником последней попытки спасти переговоры. Мы не хотели принести ему зло.
Нитце заметил, что он и не думал, что ему хотят навредить. Но наш шаг с доведением варианта 572:572 до сведения западноевропейских союзников США был ударом по Рейгану. А его обязанность как главы делегации защищать президента. Другого выбора у него нет, и он в средствах стесняться не может.
22 ноября бундестаг проголосовал за размещение американских ракет, несмотря на несколько сотен тысяч демонстрантов, требовавших воздержаться от этого решения.
23 ноября состоялось последнее заседание делегаций. Я выступил с кратким заявлением, в котором сказал, что американская сторона знала о последствиях размещения своих новых ракет в Европе. Пойдя тем не менее на этот шаг, она приняла решение в пользу их срыва. Мы прерываем нынешний раунд переговоров без назначения срока их возобновления.
Нитце изменился в лице. Голос его внезапно стал хриплым. Он, видимо, так до конца и не верил, что мы уйдем с переговоров. Достал свое заявление, заготовленное на этот случай. Выразил сожаление по поводу нашего решения, сказал о желании вести переговоры дальше, упомянул о каком-то прогрессе, достигнутом якобы после предложений Рейгана и наших предложений, сделанных Андроповым.
На этот случай у меня было второе краткое заявление: мы сделали все возможное, но есть коренная разница в подходах к делу. США, судя по всему, стремятся к военному преимуществу и продолжают гонку вооружений, а следовательно, против договоренности. Мы же за договоренность и против гонки, доказательством чему служит наша готовность резко сократить группировку ракет СС-20. Но США сделали свой выбор.
Мы вышли из американского здания «Botanic Building» с генералом Детиновым и нашим лучшим переводчиком П. Р. Палажченко. Вокруг бушевала толпа, так как срыва переговоров ждали с часу на час. Меня засыпали вопросами, но я молчал — ответы предполагали бы немедленное начало дискуссий, всплеск эмоций.
Из-за толпы не было видно, где стоят наши машины. Поначалу мы пошли не в ту сторону, продираясь через полчища журналистов и демонстрантов. Наконец, добрели до машины. Тут я заявил корреспондентам, что переговоры прекращаются без назначения даты их возобновления. Тронулись вперед. Люди стали бросаться под колеса машины, полиция кинулась на демонстрантов. Одного парня сбили с ног, и он в кровь разбил себе голову. С трудом мы вырвались из этой давки и уехали.
26 ноября советская делегация улетела из Женевы. Американцы оставили часть своих людей, демонстрируя готовность к продолжению переговоров. Вскоре они, однако, убедились, что на сей раз Москва решила проявить твердость. К рождеству остатки американской делегации тоже покинули Женеву.
28 ноября был у министра. Он был приветлив. Похоже, что он даже чувствовал определенное облегчение, что на данном этапе все кончилось. Мои рассуждения о серьезных последствиях происшедшего для обстановки в Европе он выслушал внимательно, но скептически. Потом улыбнулся и спросил, отдаю ли я себе отчет, какую известность приобрел в результате «лесной прогулки» и всех этих переговоров. Я действительно как-то об этой стороне дела до тех пор не задумывался, так как был всецело поглощен поиском договоренности и способа остановить размещение ракет США, не попав под удар своего же начальства. «Думаю, — продолжал министр, — что вы пока еще этого в полной мере не понимаете». После этого он велел мне заняться составлением контрпропагандистских материалов, приемами «неизбежных» делегаций, приезжающих в Москву по вопросу о евроракетах, поручил участвовать в брифингах для печати, выступать с лекциями в наших ведомствах. Как действовать дальше, он считал, надо будет определять позднее. Пока нам следовало выдержать характер и переговоры не возобновлять.
По приезде в Москву я, разумеется, первым делом стал выяснять вопрос, зачем мы «вылезли» 13 ноября с вариантом 572:572. Еще 3 ноября Нитце определенно сказал, что из этого ничего не получится. Внося свое предложение десять дней спустя, мы не могли не знать, что это пустая затея, что переговоры, по сути дела, уже провалились.
Г. М. Корниенко дал мне объяснение, до которого я, да и другие члены нашей делегации в Женеве, честно говоря, не могли додуматься. У нас не доверяли ни Нитце, ни его вашингтонскому начальству ни на грош. Чтобы лишить американцев возможности под самый конец переговоров изобразить дело так, будто они зондировали возможность после «лесной прогулки» еще одного, компромиссного варианта, на сей раз предусматривавшего полный отказ от размещения их ракет, а мы его опять проигнорировали, и было решено предложить им внести этот вариант официально и пообещать, что СССР его примет. В этом случае администрации Рейгана не оставалось бы ничего иного, как публично отвергнуть такой компромисс, лишив себя возможности каких-либо последующих спекуляций в печати. Расчет этот и оправдал себя.
Женева — следующий этап. Мирный космос?
Наступил тяжелый 1984 год. В Москву наезжали одна за другой парламентские, правительственные и всякие другие делегации, которые уговаривали нас возобновить переговоры с американцами, несмотря на продолжающееся размещение их ракет в Европе. Антиракетное движение по-прежнему доставляло много хлопот западноевропейским правительствам, а отсутствие переговоров между США и СССР как бы подпитывало требования недовольной улицы к руководителям не сидеть сложа руки, принимать какие-то меры, коль скоро американцы с русскими настолько разругались, что вообще прекратили всякие политические разговоры и лишь соревнуются в принятии все новых мер по военной линии. Западноевропейские правительства в один голос требовали возобновления переговоров, чтобы выйти из-под этого неприятного пресса. Начало переговоров позволяло бы им сказать: граждане, успокойтесь, они вернулись за стол заседаний в Женеве и о чем-то должны договориться.
Хотелось переговоров и оппозиционным партиям в западноевропейских странах, так как продолжение американо-советского ракетного спора вынуждало их так или иначе принимать чью-то сторону. Солидаризоваться со своими правительствами в этой ситуации означало для них рисковать крупными потерями голосов на левом фланге, становиться на сторону СССР социал-демократы не могли себе позволить, не навлекая обвинений в том, что они «красные».
На всех официальных встречах мы продолжали повторять свою прежнюю позицию, обвиняя американцев в нарушении баланса сил в Европе и подготовке условий для нанесения первого ядерного удара по СССР в надежде подставить под наш ответный удар западноевропейских союзников, которые с каждым годом становились все более серьезным конкурентом США в их претензии на руководство западным миром. Мы заявили, что основа переговоров подорвана, а для ее восстановления надо вернуться к положению, существовавшему до размещения американских ракет. Наши оперативно-тактические ракеты были выдвинуты на территории ГДР и Чехословакии, повысилась интенсивность боевых дежурств наших ядерных подводных лодок в зоне прямой досягаемости США. Как говорил тогда маршал Ахромеев, комитет начальников штабов США от этих наших действий особого удовольствия не испытывал.
Но с каждым проходящим месяцем становилось все яснее, что нам придется возвращаться на переговоры. Вопрос состоял только в том, когда это сделать и нет ли возможности заставить американцев заплатить за наше возвращение какую-то цену. Спешить, правда, особого смысла не имело, тем более что президент Рейган продолжал воинственную риторику, а затем и усилил ее, выступив со своей пресловутой программой «звездных войн», которую мы тут же окрестили как способ распространить гонку вооружений с земли теперь уже и на космос, создать условия для ядерного нападения на СССР в надежде закрыться от ответного удара космическим щитом новых противоракетных средств.
В пользу возобновления переговоров говорило много различных объективных и субъективных факторов.
В наших интересах было остановить или задержать развертывание американских «Першинг-2» и крылатых ракет в Европе. Они несли реальную угрозу стабильности обстановки на континенте. К тому же вместе с переговорами по ядерным вооружениям в Европе мы остановили и переговоры по стратегическим вооружениям, а американцы по-прежнему не хотели ратифицировать договор ОСВ-2. Баланс мог быть в любой момент нарушен и по этому классу вооружений, что грозило неприятными последствиями и заставляло нас «гнать» сразу целый ряд программ создания новых стратегических вооружений, а это было весьма и весьма накладно. Куда спокойнее была бы ситуация, когда гонка стратегических вооружений, если и не была бы прекращена, то хотя бы велась с соблюдением согласованных правил и по четко обозначенным, «разрешенным» направлениям.
Рейгановская программа СОИ ставила под вопрос дальнейшее существование договора по ПРО, а это сулило нам перспективу — либо, копируя американцев, идти по линии создания ударных космических вооружений, что означало бы астрономические расходы, либо производить дополнительные стратегические наступательные средства, способные «обмануть» американские системы перехвата или пробить их путем «перенасыщения», то есть увеличение числа наступательных средств. Можно было идти и обоими этими путями, что стоило бы еще больше. Отсюда следовал вывод о необходимости попробовать все же договориться по космосу, лучше всего путем сохранения в неприкосновенности Договора по ПРО.
Позиция отказа от переговоров была невыигрышной и с политической точки зрения. Публике всегда больше нравится политик, выступающий за переговоры. Он заранее может претендовать на высокий рейтинг как человек разумный, конструктивно мыслящий. В то, что переговоры можно вести и просто для отвода глаз, люди обычно верить не хотят.
Наконец, действовал и один весьма прозаический момент. На переговорах по разоружению у нас кормилось и росло по службе большое количество влиятельных чиновников тех самых ведомств, которые, собственно, и делали внешнюю политику СССР. Существовала своеобразная разоруженческая переговорная мафия, которая вдруг из-за «дурацкой ссоры» Квицинского с Нитце оказалась без работы, перестала ездить за границу, писать бумаги, появляться на глаза высокого начальства и демонстрировать свою значимость. Разумеется, все они только и искали способа поскорее вернуться к привычной рутине вне зависимости от того, будет ли от такого возвращения какой-либо толк или нет.
Мое положение в эти долгие месяцы было достаточно непростое. Нитце неустанно выступал в США и в Западной Европе со всякого рода докладами и статьями, в которых рассказывал были и небылицы о «лесной прогулке» и женевских переговорах. Хотя А. А. Громыко во время одной из своих пресс-конференций публично взял меня под защиту, какой-то разговор вокруг моей персоны все время продолжался.
А. И. Блатов, который после смерти Брежнева оставался помощником у Андропова, а затем и у Черненко, открыто говорил, что если бы «лесной вариант» в свое время не скрыли от Брежнева, то он был бы нами без лишних раздумий принят. Брежнев, по его словам, был за то, чтобы договориться на мало-мальски почетных условиях и очень не хотел идти по пути все новых мер и контрмер, связанных с наращиванием ядерных вооружений. Разумеется, такие рассуждения не очень нравились тем, кто в свое время не стал докладывать Политбюро предложения Нитце.
Было и немало охотников объяснять неудачу женевских переговоров самовольничанием Квицинского, его слабиной в делах с «коварным Нитце». Вот если бы от начала до конца велась только «железная линия», американцы дрогнули бы. Эти настроения были довольно распространены, так что даже мои родственники писали мне письма, в которых выражали недоумение, как это я так мог «опростоволоситься». Мои ближайшие коллеги по работе, чувствовалось, тоже полагали, что я чего-то не договариваю или запутываю во всей этой женевской истории.
В общем, была та анекдотическая ситуация, когда я был в положении человека, с которым случилось что-то неприятное: то ли он шубу у кого-то украл, то ли у него самого шубу украли, но, в общем, все знали, что в какую-то историю он все же попал.
Где-то к середине или к концу 1984 года тучи над моей головой начали сгущаться. Это предчувствие опасности трудно объяснить словами, как нельзя доказать наличие в комнате темноты, попытавшись вынести пригоршню этой темноты наружу. Но темнота тем не менее есть, она вас окружает. Так и в нашей системе при надвигающейся опасности вдруг чувствуешь вокруг себя какую-то пустоту, настороженные взгляды, отсутствие интереса к твоим бумагам, беспричинные отмены командировок за границу, необъяснимые неприглашения на встречи с иностранными политиками. При этом обычно никто ничего не говорит, но все ждут, что что-то вот-вот произойдет.
Поначалу я не очень придавал всему этому значение, пока неплохо относившийся ко мне наш заместитель министра Н. С. Рыжов не предупредил меня напрямик, что есть желающие отстранить меня от ведения переговоров по разоружению. Он даже посоветовал зайти к министру, чтобы попытаться предупредить такое развитие событий. Но я решил, что для обращения к министру у меня нет никакого прямого повода, а начинать самому оправдываться, не зная за собой какой-либо вины, считал неразумным. Эту ошибку сделал однажды В. М. Фалин, который пошел извиняться к Андропову: у него сбежал на бытовой почве в Вену один из его пасынков. При этом В. М. Фалин стал предлагать загладить разными «подвигами» свою «вину». Вины-то за ним никакой не было, но в результате этого разговора Андропов решил освободить его от работы в ЦК и направить обозревателем в «Известия». Фалин переусердствовал, лишний раз подтвердив золотое правило: «Gene nicht zu deinem Fürst, wenn du nicht gerufen wirdst», то есть держись подальше от начальства.
Продолжая яростную перепалку с администрацией Рейгана в печати и по дипломатической линии, мы вели тем не менее серьезную проработку вопроса — как вернуться на переговоры с США по ограничению ядерных вооружений. Всевозможные концепции на эту тему писали и Карпов, и Обухов, и я. Все это дальше Комплектова или Корниенко, правда, не уходило. У меня было чувство, что наше начальство еще не решило, как «красивее» сдаваться, но тем временем «приучало» будущих переговорщиков в Женеве к мысли, что на американские уступки особенно рассчитывать не приходится. Надо было, однако, изловчиться, сделав вид, что прежние переговоры, созванные американцами, продолжаться не могут. Это была, так сказать, «строгая» часть нашей позиции. Гибкость ее должна была состоять в том, что мы были бы готовы прийти на принципиально новые переговоры с американцами. Но как сделать «принципиально новыми» переговоры, когда на них должны были обсуждаться все те же самые темы, что и на предыдущих? Тут выручала тема космических вооружений, буквально подаренная нам Рейганом. «Звездные войны» были совершенно новой переговорной материей.
Стрелки были окончательно расставлены на совещании в Генштабе 27 октября 1984 года, в котором участвовали Ахромеев, Корниенко, Варенников, начальник Договорно-правового управления Генштаба Червов, Комплектов, Карпов и я. Собственно, говорили Ахромеев и Корниенко, остальные слушали. Было решено, что космические, стратегические и евростратегические вооружения надо предложить американцам рассмотреть во взаимосвязи, причем поставить сокращения стратегических вооружений, а может быть, и ракет средней дальности в жесткую зависимость от отказа США от планов создания и развертывания вооружений в космосе. Ахромеев все время подчеркивал, что какие-либо соглашения о сокращении стратегических вооружений в условиях развертывания американской широкомасштабной ПРО и выхода США из Договора по ПРО 1972 года просто невозможны. Вероятно, по стратегическим вооружениям будет договориться легче, чем по космосу, рассуждал он. Но тогда надо будет отложить введение в силу нового договора по СНВ, пока не будет выработано соглашение по космосу. Космос должен был, таким образом, выдвинуться на первое место в переговорах.
Все присутствовавшие, на мой взгляд, понимали и слабую сторону такой позиции. Пропагандистски нас можно было легко обвинить: спрятавшись за тему космоса, мы саботируем договоренности о сокращениях ядерных вооружений даже там, где они могут получиться. Поэтому при таком ведении переговоров по трем темам сразу надо было тесно координировать скорости движений по каждому из направлений и добиться от американцев согласия на взаимосвязь всех этих тем. Отсюда родилась идея единой делегации, которая вела бы переговоры по ядерным и космическим вооружениям. Поскольку американцы вряд ли согласились бы на это, было решено, что делегация будет распадаться на три группы — космическую, стратегическую и по вооружениям средней дальности, но глава делегации все же будет один. Оставалось затвердить такую схему действий в ЦК КПСС и предпринять шаги для того, чтобы получить согласие США на такие переговоры.
16 ноября, в пятницу, американцы запросились на прием к А. А. Громыко. Было ясно, что они хотят что-то предложить относительно возобновления переговоров. Поэтому было решено упредить их. Добрынину пошло поручение срочно передать Рейгану послание Черненко с предложением начать переговоры, что он и исполнил.
20 ноября от Добрынина пришел ответ. Американцы предлагали незамедлительно опубликовать сообщение в печати, в котором бы содержались две основные мысли: стороны согласны начать переговоры по космосу и ядерным вооружениям; в этой связи министры иностранных дел обоих государств встретятся 10 января.
Американцы хотели, чтобы встреча министров произошла в Женеве. Мы первоначально планировали пригласить Шульца в Москву. Однако Громыко быстро от этой идеи отказался, опасаясь, как бы Шульц «не обиделся». С этого момента в нашем поведении вообще начали происходить разительные перемены. Министр был озабочен, казалось, только тем, как обеспечить успех своей встречи с Шульцем. Если раньше вернуться на переговоры нас уговаривали Вашингтон и вся Западная Европа, то теперь, похоже, в роли уговаривающих были готовы выступать мы сами. Мы рассылали всякого рода путаные разъяснения нашего подхода к переговорам в столицы стран НАТО. Как говорил в те дни Бар, происходящее оставляло у него впечатление «бесцельности и непродуманности».
В течение всего декабря готовились варианты директив для делегации и совместного советско-американского документа о начале переговоров, который можно было бы предложить Шульцу. Начинали мы с того, что предлагали договориться о необходимости запрещения создания, испытаний и развертывания ударных космических вооружений, уничтожения уже существующих, и в этом случае были готовы зафиксировать готовность сторон на радикальные сокращения стратегических вооружений и отказ от программ создания новых вооружений (крылатых ракет, МБР, БРПЛ и бомбардировщиков).
Вторым вариантом, если бы США не приняли такого подхода, должно было бы быть приостановление испытаний и развертывания вооружений в космосе при одновременной приостановке программ создания новых ядерных вооружений.
По вооружениям средней дальности была на все случаи жизни одна позиция: США прекращают развертывание своих евроракет, а мы приостанавливаем наши контрмеры. После этого должна была быть достигнута договоренность о взаимоприемлемых уровнях с обеих сторон по этому классу вооружений (то есть мы давали согласие на размещение в Европе какого-то количества новых ракет США).
Соответственно под эти позиции писалось три варианта советско-американского заявления. Два из них имели какое-то содержание по существу, а третий просто называл подлежавшие обсуждению вопросы, то есть космос, стратегические и средние вооружения, и содержал обязательство сторон выработать эффективные меры по укреплению стратегической стабильности и ослаблению угрозы войны.
Министр явно нервничал. С одной стороны, он говорил, что, если США «запрут» вопрос о космосе, нам надо еще очень подумать, идти ли на переговоры вообще. Прийти-то придем, а вот второй раз уходить будет очень трудно. Поэтому, может быть, не спешить и не позволять США использовать переговоры как ширму для своей программы СОИ и продолжающихся развертываний ракет в Европе. С другой стороны, от него же исходили и опасения, что американцы в Женеве могут вообще ни на что не пойти, что этого надо любой ценой избежать, а то придется проводить пресс-конференцию и разоблачать Шульца, а потом опять договариваться о встрече с ним. Под аккомпанемент этих рассуждений наш проект советско-американского заявления министров становился все более беззубым, а американцы, как будто чувствуя это, все громче кричали в печати, что ни на какие уступки в Женеве не пойдут и что вообще итог встречи находится под большим вопросом.
В эти дни я заключил пари с Комплектовым. Он, повторяя слова Громыко и Корниенко, утверждал, что в Женеве «с первого раза» мы с Шульцем ни о чем не договоримся. Я сказал ему, что сейчас министр вообще может в Женеву и не ездить, так как переговоров не потребуется. Пусть они с Корниенко просто пошлют в Вашингтон по телеграфу свой второй «компромиссный» вариант заявления и через пару часов наверняка получат американское согласие на него с минимальными поправками. Все, что в этом проекте содержится, является сплошным заимствованием у Рейгана. О взаимосвязи космоса и ядерных вооружений он согласился написать еще в первом ноябрьском сообщении о предстоящей встрече министров. И о необходимости вести переговоры по космосу, СНВ и средствам средней дальности параллельно, а потом ничего не вводить в силу, пока не войдут в силу все три договоренности — то же Рейган сказал публично. Теперь мы делаем вид, что эго наше крупное изобретение, забыв, что еще в октябре на праздновании 35-летия ГДР в беседе с Хонеккером Громыко обругал эту идею, сказав, что считает ее способом «запереть» движение на всех трех направлениях.
8 января я пари с Комплектовым выиграл. Было опубликовано совместное советско-американское заявление в Женеве на основе нашего «компромиссного» варианта. Разумеется, Шульц его принял. Но от выигранного пари я удовольствия не испытал. Наоборот, было как-то противно на душе. Мне казалось, что мы могли проявить большую последовательность и настойчивость в отстаивании своей позиции. Но, видимо, нажим на Громыко в Политбюро в пользу скорейшего возвращения на переговоры был очень силен. Он бежал впереди поезда.
17 января министр вызвал Обухова и назначил его руководителем группы по средним вооружениям на предстоящих переговорах в Женеве. Затем он пригласил меня. Сказал, что мне придется вести космические вооружения, это тема номер один. Возвращаться мне на вооружения средней дальности нет смысла, там будут вырабатываться решения, которые было бы трудно совместить с моей прежней позицией против рейгановского «нуля». Да и Нитце больше на переговорах не будет. После этого А. А. Громыко спросил, согласен ли я заняться этой совершенно новой тематикой. Я ответил цитатой из Бисмарка: «Если у вас есть смелость предложить мне это назначение, у меня есть смелость принять его».
Третьим министр вызвал Карпова и назначил его главой всей советской делегации и руководителем группы по стратегическим вооружениям. До этого ходил разговор, что главой делегации станет Блатов или Абрасимов. Однако я в это не верил. Министр не взял бы на эту роль человека «со стороны».
24 января состоялось заседание Политбюро, на котором был утвержден состав нашей делегации. Вел Политбюро М. С. Горбачев.
Перед отъездом в Женеву был подробный разговор с министром. Он проводил мысль, что надо все же выслушать американцев и посмотреть, нельзя ли о чем-нибудь договориться, например о вооружениях средней дальности. Это было бы политически полезно. Но стратегические вооружения не трогать ни в коем случае, если не будет договоренности по космосу.
Я сказал в этой связи: не стоит при всем том забывать, что стратегическая оборонительная инициатива Рейгана носит в значительной мере спекулятивный характер, преследует прежде всего политические цели. Президент ведь заранее говорит, что не несет ответственности, выйдет ли из его инициативы в конце концов что-нибудь.
Г. М. Корниенко и В. Г. Комплектову это не понравилось. Что, мол, из этого вытекает, зачем говоришь?
— А вытекало многое. Рейган был великим мастером сценических эффектов. Первые четыре года своего президентства он заставлял нас плакать, смеяться, плеваться и ужасаться, то провозглашая крестовый поход против социализма, то объявляя СССР «империей зла», то грозя установить военное превосходство и порушить все договоры. На самом же деле он не делал и 10 процентов того, что говорил, но все четыре года мы только и делали, что смотрели на мир через американское окно. Мы забывали о существовании других стран и народов, все замыкалось на одном: что сказал Вашингтон вчера и что он еще скажет завтра.
Теперь Рейган придумал свою СОИ. Наши, и не только наши, ученые очень правдоподобно говорили, что это «панама» по крайней мере на ближайшие лет 25. Мы же готовы были сделать этот вопрос центральным на переговорах. Более того, ввиду этих, возможно, химерических планов мы чуть ли не были готовы отказаться от сокращения ядерных вооружений. Выходило, что Рейган получал бы оправдание для продолжения гонки ядерных вооружений только потому, что выдумал ловкую идею насчет космической обороны. Причем он ловко подавал ее именно как оборонительную инициативу, преследующую цель сделать ненужным и устаревшим ядерное оружие.
В мире в тот момент нарастало движение против ядерного оружия, а следовательно, против США и СССР, как двух ведущих ядерных держав. С помощью СОИ Рейган отводил острие этого движения по крайней мере частично от себя и поворачивал его против нас. Одновременно он давал надежную перспективу финансирования на десятки лет вперед всему военно-промышленному комплексу США, умело потрафлял американскому национальному чувству превосходства в современном мире, влезал сам на очередную ступеньку пьедестала великого государственного деятеля. А мы со всей нашей слоновьей грацией охотно разворачивались для ведения серьезной политической войны против этого очередного трюка.
При всем этом оставался один, главный вопрос, на который мы никак не хотели дать себе честного ответа. Политика ограничения ядерных вооружений в том виде, как она велась последние 30 лет, изживала себя. Если бы мы договорились с США иметь по 6000 вместо 10 000 боеголовок, то это в конечном итоге ничего бы не решало. Какая разница людям — 6 тысяч или 10. И так и эдак — это конец жизни на Земле. Люди требовали избавления от ядерной угрозы, а не нового «многотысячного баланса» по боеголовкам. Нужны были крупномасштабные, принципиально новые шаги, а мы по-прежнему прочно сидели в вязком болоте цифр.
Конечно, космические вооружения — это новый класс оружия, новое измерение гонки вооружений вообще. Когда и насколько это оружие будет эффективно, никто не знает, но это грозное средство, даже если оно и не будет способно на 100 процентов прикрыть территорию страны. Однако объяснить людям эту опасность было очень сложно. Во-первых, в реальной жизни ударных космических вооружений пока что нет. Во-вторых, мы трещали, что гонку вооружений нельзя переносить в космос. А почему? Чем дальше от Земли, тем лучше. Во всяком случае так думал бы простой человек. Ему нужна была конкретная цель для борьбы и ненависти. Таковой могло быть только ядерное оружие, на нем следовало делать акцент.
Мне казалось, что «космический» вопрос следовало ставить как-то не так и во всяком случае шире. Мы стоим на пороге создания нового класса вооружений. Он появляется не взамен, а в дополнение к ядерному оружию. Как всякий класс вооружений, космические средства будут иметь и оборонительные, и наступательные способности. Космическая система ПРО — это не только средство для борьбы с ядерными ракетами, но и средство борьбы с такой же системой ПРО другой страны, с ее спутниками разведки и наблюдения, ударными космическими станциями, а в перспективе — и с самолетами, крылатыми ракетами, наземными целями. Безусловно, это средство нанесения, а не только отражения ударов. Однако свойство этого нового класса вооружений особенное: они способны действовать мгновенно, со скоростью света. Время предупреждения в 30 или даже 10 минут вскоре уйдет в прошлое, оно станет равным нулю. Соответственно приблизится к нулю и стратегическая стабильность после создания таких средств.
Об этом люди пока не хотят думать. Но думать надо. Военно-промышленный комплекс, ограбив мир за 40 лет гонки ядерных вооружений, тянет нас всех к очередному витку этой спирали, но уже в космическом измерении.
Ядерную войну нельзя выиграть, не совершив самоубийство. Поэтому ядерная гонка заходит в тупик и даже откатывается назад. Но остается стремление военно-промышленного комплекса со все возрастающей скоростью потреблять и расходовать человеческие и земные ресурсы. Для этого требуется, по существу, чрезвычайная ситуация, война без войны. Ее и пытались создать.
Последним и самым новым изобретением на этом пути была программа СОИ. Под нее выделялось более 600 млрд долларов, причем обещали, что это приведет к сопутствующим вложениям в экономику нескольких триллионов, что промышленное производство будет ежегодно расти на 10 процентов, что зарплата будет увеличиваться минимум на 5 процентов и т. д. Все это было пропагандой прогресса человечества через гонку вооружений. Носители ее — наркоманы, а наркоман, как известно, сам по себе не может остановиться. Он может только сделать себе последний смертельный «золотой укол». Не надо следовать его призывам. Никому.
Это хотелось сказать через переговоры в Женеве.
10 марта 1985 года наша делегация прилетела в Женеву. На следующий день стало известно о смерти К. У. Черненко. Тем не менее мы вели линию на то, чтобы ничего не откладывать и не задерживать на переговорах. Первая встреча глав делегаций Карпова и Кампельмана состоялась в тот же день. На ней были Обухов и я, а с американской стороны — Глитман и Тауэр.
С 26 марта началась работа по группам. Кампельман возглавлял группу по космосу, так что он был моим постоянным партнером, пока я находился на переговорах в Женеве. Мы с ним вскоре познакомились поближе. Первая встреча один на один, происходившая с ним в известном женевском ресторане «Перль дю Лак», проходила, правда, довольно своеобразно. Передав мне приветы от Геншера, Кампельман посоветовал не надеяться, что нам удастся сорвать программу СОИ. Не удалось остановить программу развертывания американских ракет в Европе, не удастся и предотвратить появление противоракетной обороны с элементами космического базирования. Кампельман предупредил также, что пока они не закончат стадию научно-исследовательских работ по программе СОИ, ни о каких урегулированиях с нами они договариваться не станут. После того как закончат, разговор может стать более предметным. Чем большими будут сокращения СНВ, тем меньше они развернут своих космических средств. От развертывания американских противоракетных средств Советскому Союзу все равно никуда не деться, так что лучше договориться о порядке параллельного создания космических вооружений, чтобы предотвратить беспорядочную гонку вооружений в космосе.
Интересно, что Кампельман выразил согласие говорить об ограничениях и запрещениях противоспутниковых систем. Поскольку он не был специалистом в военных делах, как Нитце, он рассуждал в том плане, что в вопросе о противоспутниках Рейган так и не заангажировался, как по своей программе СОИ. Значит, делал вывод Кампельман, здесь у него есть поле для маневра, и весь вопрос в том, чем мы «заплатим» в этом случае в области своих стратегических вооружений. Видно было, что он не понимал, что запретить противоспутники значило бы обрубить возможности НИОКР (то есть research and development) по программе СОИ. Вооружения для борьбы со спутниками требуют поражающие и иные ударные способности на порядок ниже, чем вооружения, способные разрушать укрепленные боеголовки ракет, производить в сжатые сроки селекцию целей, расчет траектории и т. д. По сравнению с боеголовкой спутник сравнительно легкая добыча.
Не очень поверив Кампельману, я решил все же «допросить» его, как же в этих условиях они собираются вести с нами переговоры. Их научные разработки и опытно-конструкторские работы по СОИ растянутся на неопределенное количество лет. Значит, все это время они ни о чем говорить с нами не будут способны. В то же время Громыко с Шульцем договорились, что все три комплекса вопросов на переговорах должны рассматриваться и решаться во взаимосвязи. Зачем он тогда приехал в Женеву со своей делегацией?
Кампельман признался, что тут в их позиции самое больное место. Он не знает, как выходить из этого положения. Можно провести политическое рассмотрение всего комплекса проблем, а потом прерваться на год. Рейган по престижным причинам не может позволить себе отказаться от СОИ, но он видит, что в этом вопросе СССР может упереться. Поэтому он (Кампельман) вместе с Шульцем были бы за то, чтобы выработать хотя бы какую-нибудь договоренность по одному из аспектов переговоров. Иначе неминуем крах. Кампельман пока что не знал, что это могла бы быть за договоренность. Ему надо было почувствовать нашу позицию и разнюхать, что думают в Вашингтоне. Но он просил иметь в виду, что безуспешных переговоров Кампельман никогда не вел и вести не будет. Когда у него созреет интуитивное чувство, что договоренность становится возможной, он начнет действовать. Но пока этого предчувствия у него нет.
Кампельман предложил мне называть его Максом. Так, мол, удобнее. Но предупредил, чтобы я не думал, что он перестал быть антикоммунистом. Он убежден: с СССР надо разговаривать с позиций военной силы. Он бы охотно взорвал Советский Союз, да только при этом взорвались бы и США. Поэтому: «Выпьем за мир!»
Я охотно поддержал его тост, сообщив, что его чувства к нам пользуются полной взаимностью с моей стороны по отношению к ним.
Раунд переговоров в Женеве закончился ничем. Безрезультатной была и встреча Громыко с Шульцем по поводу 25-летия Государственного договора с Австрией в Вене. Американцы долдонили свое: надо разворачивать противоракетные вооружения «стабилизирующим образом», то есть по взаимной договоренности.
По возвращении из Вены нас — Комплектова, Карпова, Обухова и меня — вызвал А. А. Громыко. Он высказал такую мысль: если бы мы даже договорились о запрещении научно-исследовательских работ по космическим вооружениям, на эту договоренность нельзя было бы положиться. Ее было бы невозможно контролировать. В любой момент США смогли бы ее нарушить, а Советский Союз начал бы сокращать свои реально существующие стратегически вооружения. Где гарантии? Какой из этого вывод?
Комплектов сказал: надо в любом случае иметь достаточное количество своих стратегических средств для ответного удара. Вывод — в этом.
«Нет, — возражал Громыко, — это вы в сторону уходите. Скорее, вывод таков: все равно они нас вынудят создавать свои космические вооружения».
Но мне казалось, что из правильной посылки министр делает слишком однозначный вывод. Конечно, требовать запрещения научно-исследовательских работ по космосу нереально. Не проверишь, да и американцы уже пристрелялись по этому тезису, рассуждая во всех газетах, что мы пытаемся запретить сам прогресс человеческой мысли, науку и т. д. Надо было требовать запрещения опытно-конструкторских работ, которые невозможны без макетов, натурных испытаний и т. д. Это проверить можно. Кроме того, здесь не о науке была бы речь, а о вполне конкретных военно-прикладных работах. Перспектива создания своих ударных космических средств, хоть и обсуждалась, но наших военных не увлекала. Дорого все это было бы неимоверно, потребовало бы сокращения средств на другие и более реальные, и более эффективные программы.
Перед отъездом в Женеву я встречался с одним из помощников М. С. Горбачева. Он посоветовал «пересидеть» следующий раунд. Будет новый министр иностранных дел, видимо, Э. А. Шеварднадзе. Сам новый Генеральный секретарь собирается встречаться с Рейганом.
Следующий раунд переговоров начался 29 мая. Он шел скучно. Только однажды, 11 июня, Глитман попытался во время одной из прогулок спросить у Обухова, нет ли у нас в позиции чего-либо вроде схемы «лесной прогулки». Если бы СССР и США имели в Европе по «х» ракет средней дальности, а СССР, кроме этого, имел бы «плюс у» ракет в порядке компенсации за вооружения Англии и Франции, то возможно ли было бы договориться на такой основе? Осторожный Обухов сказал, что мы требуем вывода американских ракет из Европы, и спросил, в свою очередь, у Глитмана, есть ли формула «х+у» в их позиции. После этого еще более осторожный Глитман заявил, что, разумеется, нет. На том все и кончилось.
Мы в те дни носились с другой идеей. Американцы, как известно, имели право по договору ПРО 1972 года развернуть противоракетную оборону одного из районов на своей территории, но не сделали этого. Мы, вколачивая деньги в московское кольцо ПРО, похоже, ехали не в ту сторону. Вся наша ПРО и даже ПВО в основном строились на ракетах. Американцы неожиданно для нас пошли по пути создания космических средств для перехвата любых баллистических ракет, причем хотели делать это не где-то, а над нашей территорией. Если бы у них это стало получаться, то наши перспективы становились весьма мрачными. Ответить адекватными мерами не хватало денег, да и технологически это было трудно. Надо было как волку, обложенному флажками, сделать прыжок в сторону, иначе исход охоты был заранее предсказан.
Какой оставался выход? Развернуть ядерное оружие на спутниках, установив на них многозарядные боевые части? Проблем с наведением на цель при этом не возникало бы, подлетное время составляло бы, наверное, 5–6 минут. Такой спутник можно было бы разместить на высокой орбите, сделать маневренным, снабдить взрывным устройством на случай нападения или — еще лучше — механизмом автоматического отстрела боеголовок, если бы кто-либо попытался вывести его из строя. Об этом можно было бы официально предупредить другую сторону.
Конечно, прикидывали мы, для этого пришлось бы уйти из Договора по космосу 1962 года и Договора ОСВ-2. Но разве американцы не говорили нам открыто, что выйдут из Договора по ПРО, как только это станет им выгодным, с точки зрения интересов их национальной безопасности? Пока можно было бы начать испытания таких ударных космических средств в неядерном оснащении. Это вообще ничего не нарушило бы. Конечно, американцы могли бы ответить тем же, но после появления в Европе их «Першинг-2» в смысле подлетного времени нам терять было особенно нечего. А им было что терять. Во всяком случае эта ситуация могла бы пробудить у администрации Рейгана вкус к серьезному разговору о недопущении размещения какого-либо оружия в космосе.
Военные эту схему прорабатывали с интересом, сочувствовал ей и маршал Ахромеев. Но преобладала все же точка зрения, что американцы не откажутся от своей программы СОИ и наиболее дешевым и целесообразным ответом на нее будет дополнительное развертывание наших СНВ.
Тем временем мы прилежно искали способов добиться хоть каких-нибудь позитивных сдвигов на переговорах. 17 июля я пригласил Кампельмана на обед в Коппе — небольшом местечке под Женевой. Он на этой встрече много рассказывал о себе, подчеркивая, что является убежденным демократом, врагом всякой диктатуры, сторонником плюрализма. Постепенно он подошел к тому, что он еврей, то есть представитель народа, который всегда был угнетаем и оставался в меньшинстве. Поэтому этот народ кровно заинтересован жить в обществе, где меньшинство может проводить свою линию и защитить свои интересы. Кампельман не скрывал, что опирается в США на еврейское лобби и отстаивает наряду с официальной американской политикой также его интересы.
Если хочешь найти контакт с партнером, надо всегда попытаться взглянуть на проблему его глазами, понять его интересы. Поэтому высказывания Кампельмана были «по-человечески» очень интересны и информативны. Я сказал ему, что если правильно понимаю логику его рассуждений, то интересы еврейского лобби в США не могут быть замкнуты только на одну какую-либо администрацию и даже на одну определенную группу политических деятелей. Это более широкие и долговременные интересы, связанные с поддержанием благополучия, процветания и безопасности общества, частью которого является еврейское меньшинство. Нынешняя администрация Рейгана начала уже движение к закату. Второй президентский срок — это всегда период, когда администрация с каждым днем теряет будущее, а значит, и к ней теряют интерес те, кто заботится о будущем. Это объективный процесс, на который ни один трезвый политик не может «обижаться».
Поэтому, рассуждал я, наступает время более объективно взглянуть на программу СОИ. США погнались сейчас за целью, которая очень может оказаться химерой. Сам Рейган не обещал, что будет создана ПРО с эффективностью в 100 процентов. Да и вряд ли это объективно возможно. Не существует даже 100-процентно эффективной ПРО, хотя здесь и объект поражения более уязвим, и опыт реальной борьбы с самолетами насчитывает многие десятки лет. Советский Союз обрисовал возможные последствия форсированного продолжения программы СОИ. Неужели американцы хотят их получить? Сейчас они сетуют на программу создания новых советских мобильных межконтинентальных ракет. Но это только цветочки, ягодки впереди. Зачем это нужно американцам? «Получая» программу СОИ, они, может быть, «получают» вместе с ней и долгие годы нестабильности. Должны же быть в США люди, которые думают и об этом, а не только о следующей удачной речи президента по телевидению. Надо попробовать договориться. Это в любом случае лучше, чем идти друг на друга лоб в лоб.
Кампельман внимательно слушал. Затем он откровенно сказал, что во всей этой истории с СОИ их расчет построен на том, что они в любом случае будут нас опережать в научно-техническом прогрессе, а значит, и диктовать условия договоренности. Рейган от СОИ не откажется, он с ней связал свою судьбу. Поэтому возможно только компромиссное решение. Какое? Договориться определенное число лет не разворачивать новые системы ПРО, а тем временем условиться о сокращениях стратегических сил. Однако увязать эти две стороны вопроса можно так, чтобы фактические сокращения стратегических сил начались только тогда, когда наступал бы срок запрета на развертывание новых систем ПРО. В этом случае решение всей проблемы было бы отложено. Если бы США все же встали на путь. развертывания новых систем ПРО, то СССР мог бы воздержаться от сокращения своих СНВ. Возможно, однако, за годы такой «паузы» удалось бы найти и какой-то другой выход.
Я не согласился с такой схемой. Она, по сути дела, давала США разрешение провести все НИОКР по созданию новой широкомасштабной системы ПРО, подправив для этой цели соответствующим образом Договор по ПРО 1972 года. После этого американцам оставалось бы лишь развернуть отработанную и готовую к применению систему ПРО с элементами космического базирования, если бы она у них получилась. Обещание Кампельмана ряд лет не разворачивать такую систему, по сути дела, ничего не стоило, так как у США этой системы не было и требовалось время для ее создания, для чего надо было пересмотреть запретительные положения Договора по ПРО. Этого и хотел добиться Кампельман.
26 июня М. С. Горбачев выступил в Днепропетровске с речью, в которой сказал, что мы не будем вести переговоры ради переговоров, позволять использовать их как ширму для военных приготовлений. Эта речь всполошила американцев. Кампельман постарался успокоить нас, уверяя, что все будет в порядке, только не надо спешить. Все равно решения по столь важному комплексу проблем будут принимать не делегации, а высшие руководители обеих стран. Разговор этот шел у нас с ним 28 июня во время приема, который мы устроили для «космической группы» делегации США на вилле нашего представителя в женевском комитете по разоружению В. Л. Исраэляна. В тот день Кампельман впервые упомянул о возможности в той или иной форме подтвердить приверженность США и СССР Договору по ПРО.
Я, правда, заметил, что такое подтверждение в случае продолжения программы СОИ было бы равнозначно выдаче индульгенции США. Чуть шевельнув в улыбке уголками рта, Кампельман спросил меня, а разве помешала бы нам индульгенция за нашу РЛС с фазированной решеткой в Красноярске, которая строилась нами в нарушение Договора по ПРО, предписывавшего размещать такие РЛС только по периметру национальной территории с ориентацией «наружу». Впрочем, рассуждал Макс, стоило бы, наверное, кое-что уточнить и в положениях Договора по ПРО, так как это все равно рано или поздно будет нужно обеим сторонам. Можно, говорил он, подумать и над тем как сделать, чтобы не могло произойти внезапного выхода одной из сторон из этого Договора. Правда, излагалось все это нарочито расплывчато и сопровождалось намеками, что в отличие от Нитце у него (Кампельмана), мол, не ясное логическое военное мышление, а, скорее, чувство «животом». Но это чувство его никогда не обманывало.
Это было что-то новое. Разумеется, не сообщение о чувстве «животом», а весьма конкретные намеки на возможность хотя бы временного решения. Подтвердить верность Договору по ПРО и договориться о том, что в течение достаточно длительного периода ни СССР, ни США не выйдут из этого Договора, было заманчиво. Если бы американцы пошли при этом еще и на запрещение противоспутниковых систем, то есть согласились перекрыть этот возможный канал обхода Договора по ПРО, об этом стоило бы подумать. Я достаточно ясно дал понять это Кампельману.
2 июля сессия Верховного Совета СССР избрала А. А. Громыко Председателем Президиума Верховного Совета. Э. А. Шеварднадзе стал министром иностранных дел СССР.
Тем временем, на переговорах продолжалась обычная толчея. В разгар лета в Женеву понаехало множество американских сенаторов — в основном демократов. Американцы устроили для них большой прием, в ходе которого мне довелось довольно долго разговаривать с Э. Кеннеди и С. Нанном. Кеннеди критиковал нас за неумение работать с общественностью. Мы, по его мнению, все время старались объяснять какие-то детали, нам на это охотно возражали таким же «детализированным способом». В результате люди переставали вообще понимать, что происходит на переговорах. Простому человеку обычно нужны не детали, а эффектные и несложные предложения, которые другая сторона должна либо принять, либо отвергнуть. Кеннеди ратовал за игру «по-крупному». Если СССР внесет предложения о масштабных сокращениях СНВ в обмен на отказ от СОИ, то никто не сможет отказаться их рассматривать. Тогда, возможно, рассыпался бы лагерь тех, кто поддерживал программу Рейгана. Научные исследования по программе СОИ, конечно, запретить было невозможно, но испытания и развертывания новых систем ПРО можно было бы при определенных условиях предотвратить.
К советам Кеннеди, правда, не мешало отнестись с осторожностью. Конечно, можно было внести «впечатляющие цифры» о сокращениях СНВ, их подхватили бы, написали на их основе договор, а потом стали бы требовать его введения в силу без всяких условий в отношении предварительного отказа от программы СОИ. Такой вариант действий американской стороны был вполне вероятен, она была заинтересована в сокращении наших стратегических вооружений и продолжении своей программы СОИ.
Раунд переговоров подходил к концу. Перед тем как разъехаться, мы еще раз поговорили с Кампельманом. Он сообщил, что внимательно прочитал послание М. С. Горбачева «Союзу озабоченных ученых США». По его мнению, подтвердить приверженность СССР и США режиму бессрочного Договора по ПРО, что предлагал Горбачев, было можно. Кампельмана интересовало, что означает подтвердить «в обязывающей форме». Он высказал мнение, что, наверное, совместное заявление Горбачева и Рейгана было бы достаточно обязывающим.
Что касается прекращения работ по созданию противоспутникового оружия, то, по оценке Кампельмана, дело обстояло сложнее. Если бы речь шла о «косметике», то есть не о формальном договоре, а о каком-либо политическом заявлении, это, пожалуй, можно было бы тоже сделать. Но настоящего юридического договора не получится, так как он вряд ли поддавался бы контролю и мог быть легко обойден.
В этот момент к нам подошел Карпов, и Кампельман разговор прекратил: Макс не желал иметь свидетелей. Хорошо это или плохо, в тот момент не было ясно. Кампельман мог лишь зондировать мою позицию, не желая при этом никак ангажироваться сам. Но могло быть и так, что он в предварительном порядке «продавал» свою идею, но не был готов пока «легализовать» ее. Во всяком случае все его «поклевки» в эти дни шли в одном и том же направлении. Применительно к противоспутниковому оружию его первоначальная позиция так или иначе должна была быть откорректирована специалистами. Это можно было заранее предвидеть. Видимо, эта корректировка и началась, но ему самому давать резкий задний ход было неудобно.
Вскоре из Москвы пришла телеграмма, что мне надлежит сопровождать Э. А. Шеварднадзе на юбилейную сессию министров иностранных дел стран СБСЕ в Хельсинки, что 24–25 июля мы с Н. Ф. Червовым должны провести в Москве пресс-конференцию по подготовленной Минобороны совместно с МИД СССР брошюре о «звездных войнах». Затем нам надо было всем втроем, то есть Карпову, Обухову и мне, быть в субботу 20 июля у нашего нового министра Э. А. Шеварднадзе.
В Москве обстановка в МИД была какая-то настороженная. Шеварднадзе был почти никому в аппарате министерства не известен. Никто не мог сказать чего-либо определенного о его планах. Однако ходили упорные слухи, что он обязательно перетряхнет и реорганизует всю дипломатическую службу. Такая перспектива всегда пугает, и МИД затаился.
Новый министр принял нас сразу. Он попросил рассказать о переговорах все с самого начала, то есть с переговоров ОСВ-1. «Я первоклассник, не смущайтесь, — казалось, даже с некоторой застенчивостью сказал он, — хочу, однако, все знать и сам понимать». Проговорили более трех часов. Разумеется, мы излагали не только фактуру, но и ставили перед новым министром проблемы, которые давно наболели, но не решались. Обратило на себя внимание, что Г. М. Корниенко на этой беседе не было. Похоже, министр хотел выслушать мнение «фронтовых командиров». Присутствие главнокомандующего такому разговору могло только помешать.
25 июля мы провели с Червовым пресс-конференцию по «звездным войнам». Ее подробное изложение появилось потом в «Правде». Главный вопрос, с которым пристали к нам журналисты, был: почему СССР требует запрещения научно-исследовательских работ по космическим вооружениям и реально ли вообще такое требование?
Нет нужды повторять, что я считал это требование, придуманное А. А. Громыко и вызывавшее скепсис даже у многих в Генштабе, ненужной помехой на переговорах, «подарком» американцам. Поэтому я попытался на этой пресс-конференции придать нашей позиции как можно более разумное звучание. Я подчеркивал, что мы вовсе не предлагали запрещать науку как таковую, а лишь целенаправленные научно-прикладные исследования, которые в своем развитии так или иначе, но дадут распознавательные признаки, поддающиеся проверке и свидетельствующие об осуществлении не фундаментальных научных исследований, а определенной программы с целью создания новых систем оружия. Если условиться о таких поддающихся проверке признаках, то научно-исследовательские разработки для «звездных войн» не надо запрещать, они попросту станут тупиковыми и не будут больше никем финансироваться. Надо запрещать опытно-конструкторские работы, на этом направлении можно договориться, если, конечно, стремиться к договоренности.
Э. А. Шеварднадзе затребовал стенограмму пресс-конференции. Не знаю, что после этого происходило, но В. Г. Комплектов вскоре сказал мне, что бить меня надо за то, что говорю недозволенные вещи.
Г. М. Корниенко отругал за меня Карпова, предупредив, что так я вскоре дойду до того, что американцы заявят о нашем согласии на продолжение их работ по программе СОИ. Но переполох этот был явно искусственный. То, что я сказал на пресс-конференции, я давно говорил и на переговорах. Более того, имел на это разрешение в директивах к переговорам, если внимательно вчитаться в их текст.
Это ворчание продолжалось, однако, недолго. Как мне рассказал родственник одного из членов Политбюро, М. С. Горбачев, прилетев из Крыма, 27 июля на аэродроме похвалил меня в беседе с встречавшими его за эту пресс-конференцию. Это, разумеется, сразу стало известно заинтересованным лицам. Наступило молчание.
29 июня мы вылетели в Хельсинки. Э. А. Шеварднадзе был в плотном окружении В. Г. Комплектова и А. Ф. Добрынина. Глядя на это, ядовитый А. Слюсарь в шутку сформулировал возможный вопрос западных журналистов: «М. С. Горбачев заявляет, что вы не смотрите на отношения с Европой через призму своих отношений с США. Скажите, почему на юбилейную встречу СБСЕ в Хельсинки вы прилетели в сопровождении своего посла в США и заместителя министра по американским делам?»
Конференция открылась весьма торжественно. Однако со второй половины дня зал начал пустеть, а затем опустел почти совсем. Конференция, как оказалось, мало интересовала ее основных участников. Хельсинкский процесс явно выдыхался. Он всем изрядно надоел, так как много лет почти целиком сводился к сваре между СССР и США вокруг вопроса о правах человека. Ничего там больше ни в одной корзине не происходило, а следовательно, и конкретной пользы от участия в ритуальных мероприятиях СБСЕ никто из участников для себя не ожидал.
31 июля состоялась встреча Э. А. Шеварднадзе с Шульцем. На нее «налезло» с нашей страны множество лишних людей, причем все стремились усесться за главный стол. Министр вел себя осторожно, сдержанно, видно было, что приглядывается и к собеседнику, и ко всему, что происходило вокруг. Он послушно зачитал довольно длинную, но пустую памятку. Шульц любезно отвечал на все «да».
В Женеве нужен прогресс? Ну, разумеется. Только вы ведите там переговоры, а то все делаете какие-то заявления для печати да пишете письма «озабоченным ученым». У вас есть квалифицированная делегация, так дайте ей возможность заниматься делом.
В остальном Шульц ничего интересного не говорил, но явно старался понравиться и подружиться с новым советским министром. Он высказался и за советско-американские консультации по Азии и Африке, и за переговоры по Никарагуа, и по Беринговому морю, и за открытие генконсульств, и за прогресс на переговорах по химическому оружию, и за сокращения обычных вооружений на переговорах в Вене, и «с нетерпением» ждал приезда Э. А. Шеварднадзе в Нью-Йорк.
Наш новый министр держался хорошо, изображая из себя внимательного и вежливого новичка, но в то же время иногда и «кусался»: «На вашей стороне, господин госсекретарь, опыт, а на нашей — правда».
В тот же день я отправился в один из пригородов Хельсинки на встречу с П. Нитце. Инициативу проявил он сам. Приехал на ужин в ресторан с Н. Кляйном, а я попросил сопровождать меня П. Р. Палажченко. С учетом нашего «расставания» в Женеве без свидетелей и записи разговора мне встречаться с «дедом» не хотелось.
Вечер был длинным, а ресторан все время полупустым. Кормили финским деликатесом — мясом северного оленя. Суть разговора сводилась к тому, что США хотели бы знать наши цифры по возможным сокращениям стратегических вооружений. Их устроил бы «потолок» по 10 тысяч боезарядов с каждой стороны. Но сама по себе общая цифра по зарядам и носителям не так уж и интересна. Важны сокращения МБР, причем наших тяжелых МБР, и минимум в два раза.
Я спросил тогда Нитце, готовы ли они были бы запретить противоспутниковые системы. Нитце не Кампельман. Он сразу отрезал: «Нет, это нереально». Понимал, что тогда их НИОКР по программам СОИ крышка. Реально, заметил Нитце, только договориться о «защите» (protection) спутников на взаимной основе.
Второй мой вопрос был, собираются ли США «поломать» Договор по ПРО, лишь уведомив нас о выходе из Договора за 6 месяцев. Ответ был утвердительный: так и сделаем, как только достаточно продвинемся вперед но программе СОИ. Это разрешается самим Договором по ПРО.
После этого мне оставалось лишь спросить «деда», что же он просит нас идти на глубокие сокращения МБР. Мы об этом договариваться с ними не будем. Нигце после этого «поправился», поспешив объявить, что в принципе нет ничего невозможного в плане ограничений космических средств, если будут «достаточно глубокие» сокращения советских стратегических ракет.
Было видно, что «дед» хитрит. Если так, то стоило его опустить на землю. Поэтому я спросил Нитце, на какой стадии находятся их работы по программе СОИ. У американцев есть положение, в соответствии с которым весь процесс военных научно-исследовательских и опытно-конструкторских работ разделен на этапы, снабженные соответствующими цифровыми индексами. Поскольку «дед» этой материей владел в совершенстве и любил демонстрировать свои знания, он должен был попасться на мякине. Так и вышло: Нитце и Кляйн охотно загалдели, что они дошли до стадии «6. 3», только вот в точности сказать не могут, что это — «6. 3 А» или «6. 3 В».
Я с удовольствием констатировал, что и «6. 3 А», и «6. 3 В» это не научно-исследовательские, а опытно-конструкторские работы, то есть не «research», a «development». Из этого следует, что, во-первых, они обманывают свой конгресс и мировую общественность, утверждая, что пока ведут только научные исследования. Во-вторых, «дед» невольно признался, что они уже нарушают Договор по ПРО, который прямо запрещает «development», то есть создание противоракетных систем, действующих на новых физических принципах.
Нитце очень рассердился. Сначала он стал отпираться от того, что только что сказал, уверяя, что, мол, это лишь его личные оценки. Потом объявил, что нам нечего ссылаться на американские законы, они не для нас писаны. Для нас единственная возможность уличить их во лжи и в нарушении договора — доказать, что они начали создание «прототипов» новых вооружений ПРО. Но таких фактов у нас нет.
Все это выглядело хоть и цинично, но достаточно забавно. Пользуясь моментом, я начал подводить Нитце к мысли: может быть, нам стоит выяснить, что же, если исходить из духа и буквы договора по ПРО, означают понятия «компонент», «прототип», «макет». Тогда и станет окончательно ясно, что можно, а что нельзя делать, не нарушая при этом договор. Надо отдать должное Нитце, что второй раз он не поймался на крючок. Согласившись на переговоры по такой схеме, они сами себе надели бы камень на шею. На каком-то этапе им пришлось бы оставить программу СОИ. «This would be a dangerous business», — сухо ответил он. Да, действительно, это было бы для них опасным занятием.
Сцепились мы с Нитце и по вопросу о красноярской РЛС. В то время мы утверждали, что станция строится нами для слежения за объектами в космосе. Поскольку она ни разу не работала на излучение, американцы, строго говоря, доказать обратного не могли. Они тыкали нам в нос всякие косвенные признаки, спрашивая, например, для чего мы вырубили весь лес к северо-востоку от этой станции, если она будет следить только за космосом, и т. д.
На самом деле это была, конечно, станция, создававшаяся для системы ПРО чисто волевым решением наших военных. Ее строительство, разумеется, нарушало букву Договора по ПРО, так как стояла она не на границе СССР и «смотрела» не наружу, а внутрь нашей территории. Но нарушение это было больше техническим. У нас не было РЛС с фазированными решетками, которые прикрывали бы территорию СССР от ракетной атаки, особенно с подводных лодок с северо-восточного направления. Мы имели право иметь такую РЛС, но должны были бы, строго говоря, поставить ее где-то на Таймыре у побережья Северного Ледовитого океана. Это было бы связано с большими техническими трудностями и неимоверными расходами. Поэтому наши военные и выбрали «более теплый» красноярский вариант, как всегда полагая, что в конце концов они вместе с дипломатами как-то «отболтаются» на переговорах.
Задумав нарушить Договор по ПРО из-за своей программы СОИ, американцы на все лады использовали аргумент, что СССР давно нарушает этот Договор. Они оперировали всякого рода разведданными о наших научных исследованиях, о секретных установках на полигоне Сары-Шаган и т. д. Но все это были довольно хлипкие аргументы. Красноярская же РЛС присутствовала на карте, как говорится, «весомо, грубо, зримо». С одной стороны, она как бы извиняла некорректное обращение США с Договором по ПРО, с другой — должна была быть не законсервирована, не перестроена для других целей, а обязательно срыта, стерта с лица земли еще до того, как США вышли бы из Договора по ПРО. Восстановление ее потребовало бы и времени, и новых колоссальных затрат. В конце концов США добились своей цели. Красноярскую РЛС пришлось уничтожить. Наше северо-восточное направление так и осталось неприкрытым в радиолокационном плане с точки зрения ПРО.
Но в тот вечер Нитце получал решительный отпор по красноярскому вопросу. Более того, я напомнил ему, что США имеют РЛС с фазированной решеткой в Гренландии и строят еще одну такую станцию в Англии. И та, и другая обладали способностями быть использованными для целей ПРО и размещались отнюдь не по периметру внешних границ США. Тогда Нитце заметил, что можно было бы «разменять» красноярскую РЛС на их новую РЛС в Англии. К сожалению, в Вашингтоне это поддержки не нашло.
Был у нас с Нитце разговор и по средствам средней дальности. Он уверял, что все вернется к нашей «лесной прогулке». Я напомнил о его последней женевской бумаге, из-за которой мы поссорились в ту достопамятную субботу. В ней говорилось, что идея скрытой компенсации за вооружения Англии и Франции привлекла их внимание. Надо, подчеркивал я, решить англо-французский вопрос, тогда и «лесная прогулка» может вновь заиграть.
«Дед» сделал вид, что забыл о своей бумаге, потом сказал, что смутно что-то припоминает. Но это сейчас не важно. «Может быть, вы и более ловкий мошенник, чем я (a better crook than me), — заметил он, — но компенсацию вам не дадут. Пусть этой компенсацией будут те ракеты СС-20, которые будут заморожены в Азии».
я не очень обиделся на звание «мошенника», так как знал, что в устах Нитце это был искренний комплимент. Меня интересовало, уберут ли они из Европы «Першинг-2», если мы договоримся. Ответ был положительный. Нитце подчеркнул: в свое время они были готовы ограничиться размещением крылатых ракет только в Англии и в Сицилии, но мы поспешили уйти с переговоров.
Запись моей беседы с Нитце Э. А. Шеварднадзе разослал по Политбюро, но последствий она не имела. К тому времени была разработана и одобрена схема подготовки к советско-американской встрече на высшем уровне. Суть ее состояла в том, чтобы в начале сентября выдвинуть в виде ответов М. С. Горбачева на вопросы «Правды» предложение о 50-процентном сокращении всех наших СНВ и всех американских ядерных средств, достигающих СССР, то есть и стратегических, и передового базирования. Дальше следовала всякая ерунда вроде обязательства не увеличивать склады ядерного оружия в третьих странах и не модернизировать его, снять какое-то количество стратегических средств и вооружений передового базирования с боевого дежурства, не увеличивать военные бюджеты и т. п. Зачем делались эти предложения, было неясно. По делу они не были нужны, носили отчасти пропагандистский характер и лишь отвлекали от главного — 50-процентного сокращения.
Оно должно было быть встречено в штыки прежде всего из-за больших размеров сокращений, так как Нитце прямо говорил в Хельсинки, что им нужно 10 тыс. боеголовок. Но отклонение его было неизбежно и по другой причине: оно нарушало структуру ведущихся переговоров. Наши средства средней дальности оставались вообще за бортом, в то время как на стороне США мы требовали сокращать и СНВ, и вооружения средней дальности. Хотя это с военной точки зрения было вполне справедливо и хотя я сам еще в 1984 году предлагал после срыва переговоров в Женеве «наказать» американцев таким вариантом (за что и был изруган начальством на все корки), теперь это предложение никак не годилось. Согласившись на возобновление переговоров по средствам средней дальности, мы внезапно, ничего не объясняя, хотели отыграть назад.
Самое интересное, пожалуй, что вокруг этого предложения и предлагалось выстроить весь третий раунд переговоров в Женеве. То, что в этом случае он будет бесплодным, было совершенно ясно. Делегациям поручали «приятную миссию» — вместе с американцами похоронить в ходе этого раунда нашу «революционную» инициативу по сокращению стратегических средств по первому разряду. Это было неплохо задумано! Для разговора же на высшем уровне на фоне этих неизбежных «ударов судьбы» заготавливалась легкая и приятная программа: договориться об «усилении» режима нераспространения ядерного оружия, закрыть на год (почему на год?) испытания противоспутников, заключить какую-то временную договоренность о средствах средней дальности в Европе (разумеется, с оставлением там американских ракет). В общем, в результате этой схемы все исполнители — от Генерального секретаря до членов женевской делегации — оказались бы в дерьме и лишь авторы схемы — в белых фраках.
15 августа проходило совещание «пятерки» у Ахромеева. Наши военные дополнительно предложили весьма серьезные вещи. Они были готовы провести границу между разрешенными научно-исследовательскими работами и запрещенной стадией «создания» космических вооружений, вместе с США подтвердить договор по ПРО, внести проект договора о запрещении ударных космических вооружений, а также отдельным соглашением запретить противоспутниковые системы.
Далее Генштаб предлагал сократить СНВ до 6 тыс. боезарядов и 1240 носителей, если будут запрещены ударные космические вооружения и убраны из Европы новые американские ракеты, и до 10 тыс. боезарядов и 1800 носителей, если будут запрещены только космические вооружения. Я возразил Ахромееву, что по его варианту запрет космических вооружений фактически не влек бы за собой никаких сокращений наших СНВ и всем стало бы ясно, что разговор о космосе был с нашей стороны лишь способом тормозить переговоры. Маршал согласился с этим и предложил сокращение до 8 тыс. боезарядов.
После этого произошли странные вещи. Явно по указанию Г. М. Корниенко наш заместитель министра В. Г. Комплектов предложил отложить все эти инициативы как несвоевременные и ограничиться на третьем раунде переговоров лишь объяснениями инициатив М. С. Горбачева. Конкретные цифры сокращений надо было приберечь для встречи с Рейганом (если они понадобятся). Никакой границы между разрешенными научно-исследовательскими работами по космосу и созданием вооружений проводить не следовало.
Я выступил против этого. Против был представитель ВПК и, разумеется, сам Ахромеев. Совещание закончилось почти скандалом. Военные разобиделись. Представитель КГБ в этих условиях предложил отправить делегацию на переговоры вообще без всяких директив.
20 августа меня вызвал Э. А. Шеварднадзе. Он строго спросил, где директивы. Я ответил, что их нет. Почему? Потому что разработки военных не приняты МИД СССР. Нас призывают пропагандировать интервью Горбачева, но под ним нет никаких проработанных цифр. Более того, те исполнители, которые должны их просчитать, не знают даже текста интервью. Целый ряд пунктов интервью носит чисто пропагандистский характер.
Министр удивился. Чего, мол, считать, ведь будет сказано, что сократить надо вооружения на 50 процентов. Пришлось пояснить, что для переговоров надо точно определить приемлемую для нас структуру подобных сокращений. Это требует тщательной проработки. Если просто сократить наши СНВ вместе с американскими СНВ и средствами передового базирования в два раза, то для США это будет 18 000:2, то есть 9000 боезарядов, а для нас 9000:2, то есть 4500 боезарядов. Неясно, что это будут за боезаряды. Не собираемся ли мы менять наши ракеты на американские ядерные бомбы и снаряды?
Подробно объяснил я и ситуацию с вопросом о запрещении научно-исследовательских работ по космосу. Это требование нам надо было давно снимать. Американцы ушли дальше стадии научных исследований, так что требование запретить их мы в основном могли теперь адресовать самим себе. Если мы хотели всерьез говорить о деле, нам давно следовало прекратить подставляться под аргумент, что русские пытаются запретить науку, а американские «галилеи» борются за счастье человека и научный прогресс. Наконец, пока мы болтали о запрете на научные «исследования», мы не могли вести переговоры о том, что реально можно и следует запретить для предотвращения гонки вооружений в космосе. Кстати, вопрос этот был весьма непростым и для нас самих. Каждый раз, когда военные брались обсуждать его, они приходили к интересному выводу, что ничего запрещать не надо, так как все это может вскоре потребоваться нам самим.
В общем, я поддержал предложения военных, вносившиеся 15 августа. Такие предложения Генштаб пишет не часто, и отталкивать его было неправильно.
Следом за мной к министру был вызван Карпов. Насколько я знаю, он говорил примерно то же самое, что и я, хотя вопрос о научных исследованиях его, естественно, особенно не волновал, и он не хотел противоречить Г. М. Корниенко. Но несуразности по ядерным вооружениям, написанные в проекте интервью Горбачева, волновали его очень. Все это должно было затем свалиться в Женеве на его голову, если бы он не начал сопротивляться.
«Странно, — сказал Э. А. Шеварднадзе, — а Г. М. Корниенко считает, что все в порядке». После этого он предложил нам с Карповым просмотреть проект интервью и дать свои замечания. Мы их дали, хотя и понимали, что дело идет к спору с Корниенко. В дальнейшем он все больше расходился во мнениях с новым министром, а затем и с М. С. Горбачевым. В конце концов он ушел на работу в Международный отдел ЦК КПСС.
Переговоры в Женеве продолжались. Наши размашистые инициативы в разоруженческих делах делали положение США сложным, однако американцы свою позицию не меняли.
Мне довелось участвовать в первом визите М. С. Горбачева во Францию, в ходе которого он даже упомянул мое имя как эксперта по вопросам разоружения в своем выступлении в парламенте. Я впервые мог наблюдать М. С. Горбачева вблизи, в работе. Он производил тогда сильное впечатление. Чувствовался новый стиль, стремление к творческому поиску.
Кроме того, у М. С. Горбачева в начале его пребывания на посту руководителя страны был огромный политический кредит доверия. Механизм его возникновения, на мой взгляд, был довольно прост: люди устали от правления «кремлевских старцев». Перед огромной и сильной державой, какой был Советский Союз, вставали новые проблемы, для решения которых требовался энергичный и решительный человек, способный сломать инерцию аппарата и начать реформы. Именно такого человека хотели видеть в М. С. Горбачеве. На него возлагали надежды буквально все слои общества, ему были готовы верить и следовать за ним. В отличие от прежних руководителей тосты за здравие Горбачева пили в первые месяцы после его прихода во многих домах, причем делали это спонтанно и искренне.
Пили, пока он не втянулся в непродуманную антиалкогольную кампанию, поставив, как выразился однажды председатель ГКП Г. Мис, в одну бесконечную очередь и хронических алкоголиков, и нормальных людей, желавших купить бутылку вина на именины своей тещи. Упорство, с которым проводилась эта затея, сопровождавшаяся развалом государственного бюджета, вырубкой виноградников, изгнанием с работы «ослушников», было, пожалуй, первым сигналом, означавшим, что новый Генеральный секретарь ЦК КПСС не всегда улавливал, что же происходит в стране на самом деле.
Впрочем, поначалу все, конечно, подчинялись партийной дисциплине, демонстрируя миру, что мы не во всем люди нормальные. На приемах для иностранцев в Верховном Совете СССР стали подаваться соки под селедку. Ретивые сопровождающие М. С. Горбачева в поездке во Францию пронзительным шепотом предупреждали советских участников протокольных мероприятий, что вино (это во Франции-то!) с подносов у официантов брать не следует. На наших протокольных мероприятиях в Женеве некоторые нахальные американские жены просили дать понюхать им стакан, из которого вы пьете, и, заговорщически подмигивая, говорили, что вы «не выдерживаете линию Горбачева». Над нашими послами нередко в открытую издевались всякие, в том числе и высокие, гости, которым вдруг приходило на ум выпить водки именно в советском посольстве. При этом добавляли, что если водки у посла нет, то они прихватили с собой бутылку в багажнике автомобиля и приглашают распить ее, выйдя за пределы здания посольства.
Когда я, будучи назначенным послом в ФРГ, зашел однажды в боннский магазин «Паукен» и взял две бутылки вина, меня остановил старый немец, который доверительно сказал мне: «Господин посол, что вы делаете? Я честный человек и не буду ничего предпринимать. Но вас хорошо знают по экрану телевизора, и наверняка найдется какая-нибудь сволочь, которая напишет Горбачеву».
Верхом тупости и бесцеремонного вмешательства в сферу личной жизни человека была, пожалуй, история, приключившаяся с президентом ФРГ Вайцзеккером во время его поездки в Новосибирск в 1987 году. Вечером немцы попросили дать им к ужину водки. Последовал отказ. Не помогли ни указания заместителя Председателя Президиума Верховного Совета СССР Сонгайло, ни требования совпосла. Водку президенту дали лишь после личного решения первого секретаря обкома партии с оговоркой — «только немцам».
Идиотизм положения чувствовали все, но то, что тем не менее он имел место, красноречиво говорило о действительном состоянии нашего общества с точки зрения демократии, гласности и цивилизации вообще. Больше всего меня изумило, что циркуляр в наши посольства с запрещением подавать крепкие спиртные напитки на протокольных мероприятиях, а также указание следить за непотреблением спиртного работниками нашей загранслужбы, подготовленный Г. М. Корниенко, лично подписал А. А. Громыко. Кто-кто, а они-то оба отлично знали, что существуют вековые традиции организации торжественных обедов, приемов и т. д. Изменить их было не под силу никакому Политбюро, либо надо было объявлять о выходе Советского Союза из европейской цивилизации, становясь всеобщим посмешищем. Кто-кто, а они не могли также не понимать, что, издавая подобные распоряжения, они ставят в сложное положение всех работников наших загранучреждений — и дипломатов, и разведчиков. Они становились легким объектом для самого примитивного шантажа — работай на нас, а не будешь, так составим полицейский протокол, что ты был пьян, и тебя откомандируют, выгонят с работы, исключат из партии.
Помню, что, увидев проект этого циркуляра, который должны были нести А. А. Громыко на подпись, я сказал Г. М. Корниенко, что этого нельзя делать. Он, конечно, и сам понимал это, но, вздохнув, сказал, что вопрос недискуссионный. Есть решение Политбюро. Выступать против него никому не рекомендуется.
Правда, справедливости ради надо сказать, что для нашей загранслужбы антиалкогольный «поход» был не только вреден. Была, конечно, и кое-какая положительная сторона. В прежние годы злоупотребление спиртным стало очень распространенным явлением. Новые драконовские приказы Центра, разумеется, нигде в полной мере не выполнялись, как это испокон заведено на Руси. Однако некоторое оздоровление обстановки в коллективах наших зарубежных представительств все же наступило. Во всяком случае теперь те, кто не хотел выпивать по поводу и без повода, могли вполне позволить себе это, не становясь «паршивой овцой» в общем стаде. Но достичь этого эффекта можно было, конечно, и другими, более цивилизованными методами.
Вернемся, однако, к женевским переговорам. Мы продолжали доверительные беседы с Кампельманом, причем как партнер он мне все больше нравился хотя бы потому, что за все время наших контактов не пытался использовать их для всяких проделок в печати, чем грешил Нитце. 11 октября мы вновь встретились в небольшом изысканном ресторане — бывшей старой конюшне, где мы однажды обедали с Ростоу. Кампельман говорил, что «нутром чувствует» приближение возможности договориться, во всяком случае президент Рейган настраивается на продуктивную встречу с Горбачевым. Мы вместе начали прикидывать, из каких элементов такая договоренность могла бы складываться. Получился интересный перечень: невыход из Договора по ПРО в течение 10–15 лет, проведение согласованной границы между разрешенными научно-исследовательскими и запрещенными опытно-конструкторскими работами по космическим вооружениям, фиксация цели 50-процентного сокращения СНВ (до 6000 боезарядов), взаимное прекращение развертывания ракет средней дальности и их символическое сокращение, ратификация договоров 1974–1976 годов по подземным взрывам ядерных зарядов, возможно, временное запрещение испытаний противоспутниковых систем, прекращение строительства красноярской РЛС и американской РЛС в Туле (Гренландия).
Правда, к концу месяца все развалилось. Судя по всему, Кампельман не получил поддержки в Вашингтоне. Когда Обухов стал говорить с Глитманом о возможности остановить развертывание ракет в Европе, ссылаясь на мой разговор с Кампельманом, в американской делегации наступил переполох. Макс предупредил меня, что должен послать телеграмму в Вашингтон, где говорилось, что он никакого моратория не предлагал.
Затем позицию Кампельмана решил проверить Карпов. Американец заявил, что ничего вообще не предлагал, кроме невыхода из Договора по ПРО в течение 10–15 лет, а все остальное «исходит от Квицинского». Во избежание недоразумений он не считает целесообразным продолжать наши беседы. В результате я оказался в двусмысленном положении перед Карповым, так как выходило, что я блефую.
На следующий день мы встретились с Кампельманом на улице. Он сказал мне, что наши с ним разговоры кое-кому не нравятся. Да и Карпов с Обуховым тоже проявляют, с одной стороны, поспешность, а с другой — подозрительность. Поэтому он (Кампельман) решил все неофициальные беседы прекратить и «лечь на дно». Пусть решает все вопросы начальство, начиная с Шульца и Шеварднадзе, а то неровен час можно угодить и «под колеса». О наших встречах надо пока забыть. Если я буду на них ссылаться, он скажет, что его неправильно поняли. А вообще мы с ним оба дураки, так как неправильно оценивали общую ситуацию. США не снимут вопрос о красноярской РЛС до тех пор, пока не решится вопрос о будущем программы СОИ. Не прекратят они и развертывания своих ракет средней дальности в Европе — это способ выжимать из нас уступки по сокращению наших стратегических вооружений.
После этого меня вызвали в Москву для участия во встрече Шеварднадзе с Шульцем. Перед отлетом Кампельман сказал мне, что Нитце хотел бы продолжить обсуждение «повестки дня», которую мы имели в виду 11 октября, то есть тех вариантов, от которых он сам только что отказался. Я доложил об этом министру. Он сказал, что встретиться с Нитце надо. Но можно ли теперь доверять словам Кампельмана? Последующие события подтвердили, что Шеварднадзе был прав.
Когда Нитце прилетел с Шульцем в Москву, я спросил его, правда ли, что он хотел бы что-то сообщить мне. «Дед» ответствовал, что, как сказал ему Кампельман, это я имею какие-то предложения и хочу их обсудить с ним. Однако у него будет мало времени, да и неясно, о чем сейчас можно было бы договориться. Я заметил, что, если верить Кампельману, Нитце имеет поручение продолжать обсуждение пунктов, которые обсуждались нами 11 октября. Нитце, однако, отрицал, что он вообще знаком с этими пунктами.
Пришлось доложить об этом Корниенко, который всем своим видом показывал, что ничего иного и ожидать нельзя было. Получалось, что я вторично «вляпался» с этим Кампельманом, который, похоже, не хотел отказываться от пунктов, обсуждавшихся 11 октября, но предпочитал сделать так, чтобы за дело взялся Нитце. Либо же Кампельман указывал мне на главное препятствие в этой схеме, которым мог быть «дед». Мне, однако, эти маневры не понравились. Я хорошо помнил совет Кампельмана «не ложиться под колеса». Сам он не ложился, предлагая сделать это другим.
На следующий день, когда Шульц был на приеме у Горбачева, из посольства США позвонили в наш американский отдел и от имени Нитце передали, что он готов встретиться в 11 часов, если у меня есть что сказать ему. Я ответил, что не имею сказать ничего нового.
Судя по всему, Нитце обиделся. Вечером того же дня он упрекнул меня, что постарался сделать все, что мог, но я отказался с ним встречаться. Он «нашел» меморандум Кампельмана про беседу 11 октября, который как-то прошел мимо его внимания. На его взгляд, в этом меморандуме нет основы для продолжения разговора, Я ответил, что в таком случае пусть он забудет об этом меморандуме, тем более что беседовали мы по этим вопросам не с ним.
На этом наши контакты с Нитце закончились. Когда меня назначили послом в Бонн, он прислал мне письмо с поздравлениями и высказал уверенность, что я буду хорошим послом. Я не ответил ему на это ничего, о чем потом жалел. Не пошел я и на обед, который однажды был устроен в честь Нитце в Бонне. Зачем было пилить еще раз опилки? Но в жизни моей этот человек оставил глубокую зарубку.
В конце ноября в Женеве проходила первая встреча М. С. Горбачева с Р. Рейганом. Мне довелось участвовать лишь в некоторых беседах в широком составе и внутренних совещаниях, так что судить о всем происходившем я не мог. Однако дело, особенно поначалу, явно не клеилось. Рейган мертвой хваткой вцепился в свою СОИ и отстаивал ее с большим упорством. Горбачев нажимал на него, как мог. Затем проходили встречи в расширенном составе, куда призывали Карпова, Обухова и меня. На этих встречах в бой с американцами вступал Корниенко, увлекался, не чувствуя, что Горбачев невольно попадал в положение зрителя, за которого кто-то вел переговоры, да еще при этом сердил американцев. Это очень не понравилось тогда нашему будущему президенту. С раздражением он говорил потом: «Ну и МИД, как же он, этот МИД, себя ведет».
22 ноября М. С. Горбачев провел небольшое совещание. Он был раздражен и расстроен, несколько раз повторял: «Что это за встреча на высшем уровне? Что делает этот президент? Как сосед по даче он был бы хорошим партнером, но как политический партнер оставляет гнетущее впечатление» и т. д. Бросив взгляд в мою сторону, Михаил Сергеевич вдруг спросил, а где же Кампельман. Он вообще не появляется. Вот как! Тут Горбачев прочел какой-то стих военных лет, где речь шла о письмах из тыла, в которых солдату писали «святую неправду», и заметил, что надо повысить надежность информации. Это был камешек в мой огород. Кампельман мудро поступил, просто уехав на это время из Женевы, предоставляя высшему руководству самому выяснять свои отношения и попробовать совместить несовместимые, но зато такие принципиальные позиции.
К вечеру того же дня Горбачев сказал Рейгану, что если совместное коммюнике не получится, то обойдемся и без него. Было видно, что он обиделся. Американцы засуетились, стали доказывать, что без коммюнике нельзя. Порешили после этого создать группу, в которую вошли Бессмертных, Карпов, а от них Риджуэй, Перл и еще кто-то. С утра группа засела за коммюнике, а Михаил Сергеевич ушел разговаривать с Рейганом с глазу на глаз. После этого разговора наши представители в группе получили от него указание просто записать в коммюнике, что «переговоры будут продолжены с учетом предложений, внесенных обеими сторонами».
Эта тощая формулировка не устроила американцев. Группа продолжала заседать всю ночь, получая указания от Г. М. Корниенко, который как-то ухитрялся общаться с начальством. В результате родилось совместное советско-американское заявление, где была идея 50-процентного сокращения стратегических средств, а также промежуточного соглашения по средствам средней дальности, но не было космоса. Этот вопрос, как пояснил Г. М. Корниенко, пришлось решить путем ссылки на коммюнике Громыко и Шульца от 8 января 1985 года, где космос упоминался. Так, несмотря на все трудности, был сделан шаг вперед в направлении договоренностей последующих лет.
На наших переговорах вскоре наступили рождественские каникулы. Мы возвратились в Москву и долгое время работали над речью М. С. Горбачева на сессии Верховного Совета СССР. Бригада по написанию речи заседала на ближней даче Сталина. Так я впервые попал в это окруженное всякими легендами место.
Параллельно шла подготовка директив к следующему раунду переговоров. 2 января 1986 года состоялось Политбюро по этому вопросу. М. С. Горбачев в ходе заседания передал нам как бы памятку, которой надлежало руководствоваться при выработке нашей позиции. В ней, в частности, содержалось предложение о прекращении ядерных взрывов, полной ликвидации ракет средней дальности СССР и США в Европе, запрещении химического оружия и т. д. После этого он уехал в Пицунду, оставив Шеварднадзе и Зайкова с поручением довести дело до конца.
Надо сказать, что перед новым годом мы, то есть Карпов, Обухов и я, вместе с Корниенко и Ахромеевым были у Генерального секретаря. В ожидании приема Корниенко внезапно обратился к Ахромееву с весьма энергичной речью, которая, разумеется, предназначалась прежде всего для тех, кто вел переговоры в Женеве и писал директивы. Он сказал, что сейчас все чаще стали выдвигаться предложения по вопросам разоружения, которые наносят вред нашей безопасности. Поэтому надо поставить вопрос о привлечении авторов этих предложений к партийной и государственной ответственности. Маршал поддержал идею и даже поспешил высказать ее Горбачеву, в то время как Г. М. Корниенко предпочел промолчать. Реакция М. С. Горбачева была вежливой, но явно негативной. Его памятка, которую он передал затем на Политбюро, свидетельствовала, что он не принимает возражений и замечаний, высказанных Ахромеевым с подачи Корниенко.
После этого заседания Политбюро последовала серия тяжелых совещаний в Генштабе. Ахромеев вспоминал ошибочные решения Хрущева по сокращению наших вооружений и вооруженных сил, говорил, что Генштаб может и прекратить сотрудничество с МИД СССР, а если надо, то и пойти «на драку». Тем временем Корниенко, числившийся в отпуске, работал в Генштабе. В результате Ахромеев вскоре объявил, что к XXVII съезду КПСС они разработали план полного ядерного разоружения. Он нужен срочно, так как иначе американцы могут перехватить эту идею. Вообще-то они над этим планом работают в Генштабе целый год, но теперь пришло время пускать его в дело.
План состоял из трех этапов. На первом ликвидировалось все тактическое ядерное оружие, на втором — средства средней дальности, на третьем — стратегические вооружения. Предпосылкой реализации этой программы являлся, однако, запрет на ударные космические вооружения. Э. А. Шеварднадзе дал на этот план свое согласие, Горбачев, к которому успел слетать генерал Червов, тоже наложил резолюцию, что он в принципе «за».
Однако мы сразу почувствовали за этой инициативой опять некоторый подвох. Конечно, выступить за полную ликвидацию ядерного оружия было эффектным шагом, и его надо было давно сделать. Но в то же время надо было и понимать, что в реальной жизни полной ликвидации ядерного оружия в обозримом будущем не будет. План вязал все ядерное оружие любого класса в один тугой узел и ставил затем его развязку в зависимость от решения проблемы демилитаризации космоса. Его реальным следствием могла бы быть только блокада переговоров по всем направлениям. Более того, этот план в том виде, как он был предложен, ломал бы всю систему ведущихся переговоров. Надо было начинать переговоры по тактическому ядерному оружию, так как оно подлежало сокращению в первую очередь, а таких переговоров никто нигде не вел. Только потом надлежало решать проблему вооружений средней дальности и лишь затем сокращать стратегические вооружения. Короче, всю Женеву и Вену, где велись до тех пор переговоры, требовалось полностью перестроить, хотя было ясно, что сие от нас не зависит. Вызывало подозрение, что с помощью красивой и масштабной инициативы хотят уйти от решения каких-либо вопросов ядерного разоружения вообще, поскольку действия и поведение Горбачева свидетельствовали, что он собирался всерьез сокращать и ограничивать ядерное оружие.
Эти подозрения мы высказали Шеварднадзе, который задумался. Он считал, что возражать против такой инициативы Генштаба не разумно, но надо попробовать «поженить» эту программу с реальностью и с теми предложениями, которые официально внесены нами. В результате лихорадочной работы, в которой участвовали Карпов, Обухов, Петровский, Козырев и я, появилась 16 января горбачевская программа безъядерного мира. Она полностью состыковывалась с переговорами, которые велись нами. Но с военными отношения были испорчены вдрызг. Особенно они были недовольны инициативой Горбачева ликвидировать все ракеты средней дальности в Европе.
14 января делегация возвратилась в Женеву. Надо было продвигать программу М. С. Горбачева. С этой целью меня 22–23 января послали разъяснять ее в Бонн, где я дважды беседовал с Геншером, помощником канцлера Тельчиком, Брандтом и заместителем председателя ГПК Готье.
Бонну было, конечно, приятно, что с ним разговаривают по этой тематике. Представители правительства уверяли, что самым серьезным образом изучают наши предложения, видят в них позитивные элементы. Было, однако, ясно, что ничего определенного они сказать не решаются, так как ждут реакции США, а затем постараются спрятаться за коллективной позицией НАТО, какая бы она ни была.
Об этом я написал в первой телеграмме. Затем отправил еще две. Одна из них была о беседе с заместителем председателя ГПК Готье. Его я прямо спросил, раскачает ли план Горбачева антиракетное движение. Он ответил, что не знает, и пояснил: в позиции СССР все завязано на запрещении ударных космических вооружений. Люди не знают, будут ли эти вооружения, и если да, то когда и какие. Возникает у них поэтому простой вопрос: зачем бороться за вывод американских ракет, если русские считают, что их нельзя сокращать, не запретив космические вооружения? Он (Готье) понимает, что, конечно, нельзя Советскому Союзу разоружаться в ущерб самому себе, чтобы согласно известной рабочей песне на стороне противника рокотала артиллерия, а у «спартаковцев» была одна пехота. Но как быть, он не знает. Улица может бороться за конкретные, близкие цели, а не за то, что будет или не будет через 10–15 лет. Весьма показателен был и вопрос других сопровождавших Готье коммунистов: какие мероприятия плана Горбачева не связаны с обязательным запретом космических вооружений?
Примерно то же самое говорилось на беседе и у Брандта. Он позитивно отозвался о плане, но спросил, есть ли у нас какие-либо основания полагать, что Рейган откажется от СОИ. Если нет, то стоило ли завязывать весь план Горбачева на вопрос о судьбе СОИ? Ведь получается, что нельзя запрещать и ядерные испытания, если будет продолжаться СОИ.
Вернувшись в Женеву, я прочитал газету с речью М. С. Горбачева. Там говорилось, что надо убрать из Европы ракеты без промедления и не отягощать решение этого вопроса какими-либо другими проблемами. В военной части нашей делегации наступило полное смятение.
7 февраля Кампельман пригласил меня на встречу «без переводчиков» в «Перль дю Лак». В те дни западногерманская печать вовсю писала о моем предстоящем назначении послом в Бонн, о чем я знать не знал и злился.
До этого Кампельман сказал мне после заседания делегаций, что вопрос о запрещении ударных космических вооружений на этих переговорах решен быть не может. 7 февраля был мрачный, пасмурный день, шел снег. Кампельман перенес беседу из «Перль дю Лак» во «Вье буа» — ресторан напротив нашей миссии. Шел я туда без большой охоты, ведь Макс говорил Карпову, что со мной больше встречаться не может, и сбежал из Женевы во время встречи на высшем уровне.
Кампельман, предчувствуя мой вопрос, зачем он меня позвал, сразу сказал, что не хочет меня «оставлять без присмотра». У меня, мол, очень «творческий ум» и как бы я чего-нибудь не придумал. Время договоренностей не пришло. Сейчас даже разумный компромисс, будь он предложен, все равно будет загублен. Рейгану не нужна договоренность но СОИ. Нитце якобы вопреки советам Кампельмана пошел к президенту с компромиссом, предполагавшим ряд «разменов» (видимо, хотел сменять красноярскую РЛС на отказ от строительства американских РЛС в Туле и Файлинг-дейлз), и получил по носу. А ведь Кампельман предупреждал его, что так и будет. Он поэтому не советует нам форсировать события. Сколько осталось Рейгану? Два с половиной года. Новый же президент сможет взглянуть на всю космическую тематику иначе. Пока надо искать решения по ядерному оружию.
Я поинтересовался, что он теперь думает о договоренности относительно невыхода из договора по ПРО в течение 10–15 лет. Это его идея.
Он ответил, что такое решение может быть только где-то в конце пути. И вообще он просит меня больше не писать на эту тему в Москву. В Москве стало очень много читателей, и все потом становится известно через каналы, которые имеют посольства стран НАТО. Поэтому он берет назад и свое предложение про 10–15 лет.
Было много разговоров вокруг программы безъядерного мира, выдвинутой Горбачевым. Кампельман обещал скорый и конструктивный ответ. «Завтра, — сказал Макс, — в Женеве будет Нитце, который согласовывал этот ответ с союзниками США. У него в Женеве много знакомых…»
На вопросительный взгляд Кампельмана я не реагировал. Зачем мне было встречаться с Нитце? Я наперед знал, что ответ будет отрицательный. Пусть его президент или он сам и сообщает этот ответ в Москву. Мне его ответ был не нужен, я не хотел быть в данном случае передаточной инстанцией. Было ясно, что в Женеве будет сохраняться тупик. Делать здесь становилось нечего.
8 февраля пришла телеграмма из Москвы, чтоб я приехал 15 февраля. Зачем, не говорилось.
15 февраля шел густой снег. Наш самолет не смог сесть в Женеве и приземлился в Цюрихе. Потом, через несколько часов, его перегнали в Женеву. Вылетели мы только ночью. В самолете был наш представитель в ООН О. А. Трояновский. Он сказал, что его отзывают из Нью-Йорка и отправляют в Пекин, а Ю. В. Дубинина хотят послать из Испании в Нью-Йорк. «Куда пошлют меня?» — думал я.
На этом мои занятия разоружением практически закончились. К последующим договорам, заключенным во время пребывания у власти М. С. Горбачева, я уже прямого отношения не имел. Правда, было два исключения.
Когда в 1987 году дело пошло к принятию «нулевого варианта» Рейгана по ракетам средней дальности, возник вопрос об американских «Першинг-1 А», находившихся на вооружении бундесвера. Нас американцы вынуждали сокращать наряду с ракетами средней дальности СС-20 также практически все оперативно-тактические ракеты, то есть не только СС-12/22, имевшую дальность, близкую к 1000 км, но и даже СС-23, то есть «Оку», которая не летала дальше 500 км и которую мне удалось «отбить» у Нитце во время нашей «лесной прогулки». Немецкие же «Першинг-1 А» они отдавать не хотели, хотя тот же Нитце включал их — без всякой моей подсказки — в сокращения по «лесному» варианту. Канцлер Коль поддерживал это их намерение, судя по тем заявлениям, которые он делал в бундестаге, и пояснениям, которые давал в этой связи Геншер.
Не имея на то указания из Москвы, я, однако, стал резко возражать в МИД ФРГ против намерения сохранить 72 «Першинг-1 А» в бундесвере, в то время как все «Першинг-1 А» в американских войсках подлежали уничтожению. Эти ракеты могли быть использованы немцами все равно лишь по договоренности с американцами, так как боеголовки к ним находились в руках США. Они не только покрывали территорию большинства наших тогдашних союзников, но достигали также Калининграда и некоторых районов Западной Украины. Кроме того, был и непростой для нас политический вопрос: нашему населению трудно было бы объяснить, почему в Европе должны оставаться в большом количестве ядерные ракеты в руках у немцев, в то время как наши и американские ракеты подлежали уничтожению. Мне хотелось, чтобы дело шло к радикальному улучшению отношений е ФРГ. Старые «Першинг-1 А» могли стать тому помехой.
Министр поддержал мою первую спонтанную реакцию в беседе с Геншером по этому вопросу. Активно требовал ликвидации немецких «Першинг-1 А» и наш Генштаб. В августе 1987 года Шеварднадзе отправил меня с личным посланием к Геншеру, который в тот момент проводил отпуск на вилле своих друзей в районе Ниццы. Мы проговорили несколько часов, причем должен отметить, что. Геншер подошел к этому делу с весьма конструктивных позиций. И он был абсолютно прав. ФРГ было никак не с руки становиться препятствием на пути к достижению крупнейшего в истории разоружения решения о ликвидации целого класса ядерных ракет. Он, правда, ничего прямо не пообещал, но просил передать Шеварднадзе, чтобы тот приготовил самый изысканный обед к предстоящей их встрече на сессии Генассамблеи в Нью-Йорке. Было ясно, что Геншер считал предопределенным положительное решение этого достаточно деликатного вопроса правительством ФРГ.
Другим исключением из моего «воздержания» от дальнейших занятий разоружением были мои поездки в Прагу и Будапешт осенью 1990 года. Тогда перед окончательной договоренностью о сокращении обычных вооружений в Вене надо было разделить между странами Варшавского договора причитавшуюся им по соглашениям квоту вооружений по танкам, артиллерии, самолетам, ударным вертолетам, БМП, определить, у кого сколько будет таких вооружений в боевых частях и на складском хранении, учесть ограничения для вооружений, размещавшихся на флангах. В основу дележа должны были быть положены договоренности, достигнутые незадолго до этого во время встречи Шеварднадзе с Бейкером в США. Их законность, однако, оспаривал Генштаб. Военные полагали, что наш министр действовал в превышение полномочий. Сопровождавшие министра в этой поездке наши ведущие разоруженцы попрятались по углам — одни заболели, другие делали вид, что вообще не знают, о чем договорился наш министр с Бейкером, но все дружно утверждали, что договариваться с союзниками надо Квицинскому, так как он отвечает за дела в Варшавском договоре. После этого я должен был принять участие в достаточно неприятных разговорах с союзниками. Добавьте к этому, что наши военные имели указание своего начальства договоренности Шеварднадзе игнорировать. В конце концов мы вместе с заместителем начальника Генштаба Б. А. Омеличевым подписали соответствующий протокол, утвержденный впоследствии Кабинетом министров СССР.
Что же дала, однако, Женева в гот период, когда мне довелось быть там участником переговоров? Вопрос этот надо задать, гак как за те годы там ничего не было подписано. Если говорить по большому счету, действительных переговоров там не велось, вместо переговоров был обмен аргументами. Конечно, временами возникали предпосылки для договоренности. Когда участники переговоров годами ищут решения, варианты таких решений не могут не рождаться. Я постарался рассказать об этом и показать, как это происходило, на примерах бесед с Нитце и Кампельманом. Но ситуация в советско-американских отношениях была в тот период такова, что эти возможности не просто оставались невостребованными, но и активно отвергались то Москвой, то Вашингтоном, то обоими вместе. Перелом стал возможен только после решительных перемен в политике Советского Союза. Перемены в позиции США, во всяком случае сколько-нибудь сопоставимой с нашей, так и не было.
Значило ли это, что переговоры были бессмысленными? Думаю, что нет. Такие переговоры важны: партнеры-противники остаются все время в тесной сцепке друг с другом, чувствуют настроения, намерения, логику поведения другой стороны по вопросам, от которых зависит благополучие и само существование их народов. Не будь этого постоянного контакта, кто знает, чем бы закончилось до предела обострившееся в тот период противостояние СССР и США.
Берусь утверждать также, что спор о ракетах средней дальности, драматический разрыв переговоров в Женеве в 1983 году, страсти, разгоревшиеся вокруг вопроса о смысле дальнейшей гонки вооружений, привели к глубоким политическим переменам в Европе и во всем мире. Согласие внутри противостоящих друг другу группировок подверглось сокрушительной эрозии, за борт полетели многие казавшиеся ранее непререкаемыми истины, появился тезис о необходимости нового политического мышления, внешняя политика выплеснулась из тиши министерских кабинетов и генеральных штабов на улицу. После разрыва женевских переговоров мудрая «Нойе Цюрхер Цайтунг» написала в одной из своих передовых статей, что мы еще пока не в состоянии оценить, все последствия случившегося для дальнейшего развития обстановки в Европе и в мире. Газета, правда, беспокоилась о состоянии прежде всего западного мира, но наиболее разительные перемены, как оказалось, назревали у нас.
Для меня участие в переговорах о разоружении открыло глаза на многие стороны внешнеполитического ремесла, которые иначе остались бы для меня на всю жизнь «серой теорией». Я убежден, хороший дипломат не может до конца понимать материю, с которой ему приходится иметь дело, не располагая знаниями хотя бы азов военно-стратегического положения в мире и финансово-экономических механизмов, которые им движут. Надо, конечно, знать и многое другое, но без этих двух элементов собственный взгляд на вещи иметь трудно, если и возможно вообще. Во всяком случае так будет до тех пор, пока миром будет править сила, а сила проистекает из богатства и способности защитить свои интересы. Закон и справедливость прекрасны, но они стоят на прочных ногах лишь тогда, когда имеют под собой эту основу. Именно это всю жизнь исповедуют США, да и не только они. Иные проповеди, на мой взгляд, либо от сознания неполноценности, либо от недостатка ума. Возможен, конечно, и вариант попытки надувать с помощью красивых слов легковерных слушателей. Но попадаться на эту удочку профессионалу непростительно.
Возвращаясь, однако, к прозе переговоров, надо отметить и еще одну их полезную сторону. Пожалуй, это один из лучших способов выяснить, что знает о тебе и твоих секретах другая сторона. Во всяком случае и переговоры ОСВ, и женевские переговоры представляли всегда огромный интерес не только для разведки, но и для контрразведки.
Наши спецслужбы вновь и вновь могли убеждаться, сколь много известно американцам о вещах, которые, казалось, хранились у нас за семью печатями. Иногда, говорят, бывали случаи, когда наши военные, узнав от американцев какую-либо из очередных наших строго сохраняемых тайн, с неподдельным ужасом восклицали: «Господи, не говорите об этом, нас ведь услышат наши штатские!» Разумеется, это забавляло американцев. Наверное, интересно видеть, как страшно не то, что о секретах Министерства обороны проведало ЦРУ, а то, что о них могут проведать собственные дипломаты.
Нам, разумеется, было известно, что наряду с обширными данными, получаемыми с помощью технических средств, американцы знали много и такого, что со спутника не увидишь и в телефонном разговоре не перехватишь. Для получения таких сведений нужны «двуногие» разведывательные средства. Крупнейшим поставщиком этой информации для Запада был всегда Израиль — страна, в которую непрерывным потоком эмигрировали тысячи советских евреев. Им вовсе было необязательно самим работать на секретных производствах и в научно-исследовательских институтах. Действовала система связей со знакомыми, друзьями, внешнего наблюдения за секретными объектами, сбора слухов, причем эта информация регулярно поступала в Израиль почти со всех районов Советского Союза. Иногда, бывало, люди несведующие удивлялись, почему столь бесцеремонно ведут себя израильские разведслужбы в странах НАТО — то кого-то выкрадут, то вывезут запрещенную к экспорту военную технику из Франции, то устроят допрос палестинцев, содержащихся в немецкой тюрьме, в нарушение суверенитета ФРГ. Ларчик открывался просто — Израиль давал неоценимую разведпродукцию, за которую надо было его благодарить. Но были, конечно, у наших американских «друзей» и другие каналы.
Обилие этих сведений, видимо, в какой-то мере действовало развращающе на американских участников переговоров. Кроме того, когда человек ежедневно сталкивается с огромными объемами секретных и несекретных данных, он постепенно неизбежно теряет из виду, о чем можно, а о чем нельзя говорить вслух.
У нас этим, кстати, часто грешил А. И. Микоян, за которым все время приходилось следить одному из его помощников, вырезая из пленок с записями его речей совершенно секретные цифры и иные данные, которыми он сыпал направо и налево.
То же самое нередко случалось и с американцами, любившими демонстрировать свою осведомленность.
Их у нас очень охотно слушали. Думаю, что это дорого стоило кое-кому из «двуногих» источников информации, причем в ЦРУ, наверное, и до сих пор гадают, как они провалились.
Что касается нас, то действовавшая в наших делегациях система, наверное, не очень позволяла американской разведке поживиться таким же способом. Наши военные эксперты никогда не работали с дипломатами в одном и том же помещении, чтобы их дискуссии не становились достоянием непосвященных. Поодиночке они с американцами никогда бесед не вели. Что касается дипломатов, они обычно не знали больше того, что было написано в директивах. Ведя переговоры о ракетах СС-20, я никогда не видел этой ракеты ни «живьем», ни даже на наших фотографиях. Уверен, что и Карпов в те времена не бывал ни на одной атомной подводной лодке, не залезал ни в одну шахтную пусковую установку, не летал ни на одном бомбардировщике. Принцип — ничего не говорить и не показывать дипломатам — соблюдался свято. Иногда он нарушался только самыми большими начальниками, да и то трудно было судить, насколько сказанное ими отражает всю полноту картины.
Порой военные, правда, давали мне, по моей просьбе, детализованную информацию, о которой просил Нитце. Я, разумеется, излагал ее со всем прилежанием и искренностью. Правда, потом мой пыл несколько ослаб, особенно после того, когда Нитце однажды, выслушав меня, спросил. «Это вам все рассказали ваши военные?» Я ответил утвердительно. «Знаете, — продолжал Нитце, — я вам дам один личный совет. Никогда не верьте военным на 100 процентов. Я был министром военно-морских сил. Даже министру они всегда норовят сказать лишь то, что им выгодно. Вам же они и подавно никогда не скажут всей правды».
Часть IV ГЕРМАНИЯ… НЕСПЕТАЯ ПЕСНЯ
Вверх по лестнице, ведущей вниз
17 февраля я явился в МИД СССР на прием к Э. А. Шеварднадзе. Сначала у нас шел разговор о Женеве, так как я привез с собой проект договора о ликвидации ракет средней дальности в Европе, подготовленный нашей делегацией. Передавая проект, я предложил внести его официально после XXVII съезда КПСС или во всяком случае после ответа президента Рейгана на план безъядерного мира М. С. Горбачева. Ответ этот, скорее всего, должен был быть отрицательным, поэтому внесение нашего проекта договора должно было бы увеличить давление на США и перечеркнуть рейгановские аргументы.
Вместе с тем я предложил подготовить все же договор не о сокращении ракет только в Европе, а придать ему глобальный характер. Идеей сокращений только в «европейской зоне» мы давно вредили сами себе. Поскольку одновременно мы соглашались с замораживанием наших ракет в Азии, было иллюзией полагать, что в отношении Азии нам удастся отделаться от американцев, японцев и китайцев заявлением, что мы не будем наращивать там количество своих ракет «Пионер», «если обстановка в этом районе существенно не изменится». Нас все равно заставили бы назвать цифры по этим ракетам в нашей азиатской части, а затем потребовали бы установления процедур контроля. Под сокращения и контроль в результате попал бы весь Советский Союз, а американцы могли бы иметь в США и в любом месте вне Западной Европы сколько угодно своих «Першинг-2» и крылатых ракет, да еще и маневрировать ими.
Необходимо было включить в договор и оперативно-тактические ракеты. Мы дали на это согласие (при дальности свыше 500 км) еще на переговорах с Нитце. К тому же развертывание этих ракет в ГДР и Чехословакии было затем официально объявлено нашей ответной мерой на развертывание новых американских ракет в Европе. Как же мы могли в этих условиях требовать вывода американских ракет, сохраняя свои оперативно-тактические ракеты? Это не получалось.
«Я не знаю, кто будет против этого возражать», — спокойно заметил Э. А. Шеварднадзе.
Э. А. Шеварднадзе в конце разговора осторожно сказал, что меня имеется в виду в дальнейшем использовать как специалиста по германскому направлению. Он бы хотел иметь в Бонне образцовое посольство. Однако это с его стороны не предложение. Со мной, как с О. А. Трояновским и Ю. В. Дубининым, будет беседовать М. С. Горбачев.
Но Горбачев нас не вызывал. 21 февраля министр направил в Политбюро записку о моем назначении послом СССР в ФРГ. 25 февраля эго предложение было одобрено. От руководства космической группой на переговорах в Женеве я был освобожден.
Тем временем на полных оборотах шла подготовка к XXVII съезду КПСС. Я получил на съезд постоянный пропуск. К моей персоне проявлял почему-то повышенное внимание Киевский райком КПСС, уточняя мои анкетные и всякие иные данные. При этом ничего не объяснялось. В эти дни я встретил молодого Громыко — Анатолия Андреевича, высказавшего мысль, что вместе с назначением меня послом в ФРГ должен быть решен и вопрос о вхождении в центральные органы партии. Посол в ФРГ В. С. Семенов ведь кандидат в члены ЦК. Я, правда, усомнился. Во-первых, не все наши прежние послы в ФРГ входили в состав ЦК, а во-вторых, я не был делегатом XXVII съезда.
На всех заседаниях съезда, разумеется, я присутствовал. Сидел в курской делегации. На съезде партии я был в первый раз, так что сравнивать происходившее я мог только с тем, что читал о предыдущих съездах. Но это в любом случае была хорошая зарядка перед предстоящей работой в Бонне, особенно разговоры в кулуарах съезда, которые сразу давали возможность почувствовать проблемы, которыми были заняты люди на местах. Была возможность и познакомиться со многими деятелями из верхних эшелонов власти, с которыми в последующие годы пришлось иметь дело по многим, особенно экономическим, делам, связанным с отношениями с ФРГ.
5 марта на съезде состоялись выборы. Заседание было закрытым. Меня, как гостя, на него не приглашали. Но вечером того же дня Ю. В. Дубинин, который был делегатом съезда, сказал мне, что меня избрали кандидатом в члены ЦК КПСС.
6 марта мне позвонили и попросили прийти на утреннее заседание съезда. Оно тоже было закрытым, но я уже был в списках у охраны и у Кутафьей башни, и у входа во Дворец съездов. В зал меня и В. М. Фалина охрана не пускала, так как на сей счет указаний не имела. После некоторой заминки и телефонных звонков мы в зал все же прошли. На заседании списка избранных не читали, оглашали только фамилии тех, кто получил голоса против: Кунаев имел 14 против, Алиев — 5, остальные по 1–2 голоса. Я опять остался в неведении, куда же меня избрали и избрали ли вообще. Тем не менее я двинулся с В. М. Фалиным после заседания в здание напротив, где проходили пленумы ЦК. Там и обнаружил себя в списке кандидатов в члены ЦК КПСС.
На этом Пленуме решались только организационные вопросы. Вел заседание М. С. Горбачев. Он его открыл и поставил вопрос, кто будет Генеральным секретарем. Из зала закричали, что все вопрос этот для себя давно решили и что Генсеком должен быть он.
Потом Горбачев предложил состав Политбюро и секретарей ЦК. Последних стало одиннадцать, в том числе и А. Ф. Добрынин. Горбачев пошутил, что его возвращение, «наконец», после 24 лет в Москву — это крупное событие, и что «вернулся он неплохо». Одновременно было объявлено об уходе на пенсию Б. Н. Пономарева и В. В. Кузнецова. Горбачев тепло поблагодарил их за работу и сказал, что к старым заслуженным кадрам, их обеспечению и т. д. и впредь будет самое внимательное отношение. Прозвучало это, правда, как обещание вскоре отправить на пенсию и еще кое-кого из старой гвардии.
Следующие два дня состояли из сплошных телефонных звонков. Меня поздравляли все, кто меня когда-то знал или вообще со мной встречался. В конце концов жена дошла до белого каления и предложила отключить телефон.
Перед отъездом в Бонн мне предстояло пройти стажировку, то есть поговорить о разнообразных проблемах отношений Советского Союза с ФРГ с теми руководителями ведомств, от которых зависело их решение, а значит, и перспектива развития сотрудничества. Я начал ходить по Москве, выясняя, кто как настроен, чем доволен или недоволен, что был бы готов предпринять и чему будет мешать. Знать это послу всегда крайне необходимо. Зачастую у нас дипломатия не столько состоит в искусстве наладить отношения с политиками страны пребывания, сколько в способности получать поддержку со стороны московского начальства или во всяком случае знать, откуда могут последовать подножки и как их избежать.
Был я на приеме у тогдашнего председателя КГБ В. М. Чебрикова. Казался он всегда хмурым и строгим человеком, но в беседе производил благоприятное впечатление. Говорил просто и откровенно, то есть был собеседником, а не оракулом, изрекающим истины. С самого начала он сделал интересное замечание: «Сейчас вам будут давать много разных советов — немало у нас развелось специалистов по ФРГ. Но линия все же будет вестись одна, будет одно мнение — мнение ЦК (то есть Горбачева). Вот этим мнением и руководствуйтесь».
Вторым вопросом, который волновал В. М. Чебрикова, были связи с политиками ФРГ по так называемым спецканалам. Он говорил, что мне, как послу, не надо обращать на эти действия с их стороны особого внимания, тем более что на ФРГ таких каналов сейчас практически нет. То, что есть, вовсе не «каналы», а люди второстепенные и к тому же излагающие официальные взгляды и действующие по поручению своего начальства.
Я с удовольствием принял это к сведению, тем более что это подтверждало и мои наблюдения. Во всяком случае к этой «канальной» деятельности я всегда относился настороженно и знал, что Э. А. Шеварднадзе тоже отнюдь не был ее поклонником. Тем не менее надо было быть в любой момент морально готовым к тому, что либо КГБ, либо Международный отдел ЦК КПСС попытаются затеять с ФРГ собственную тайную дипломатию в обход МИД СССР и посольства, а в Бонне, как и в других странах, всегда найдутся охотники «поиграть на всех музыкальных инструментах» для продвижения своих целей.
Со своей стороны я высказался за активизацию работы на ФРГ. Мы все чего-то выжидали, видимо, втайне надеясь на возвращение к власти СДПГ. Еще со времен Фалина у нас была сильна ориентировка на сотрудничество именно с этой частью политического спектра ФРГ, решительно выступившего в свое время за заключение Московского договора. Мы и в 1986 году продолжали смотреть на политику ФРГ в значительной мере глазами социал-демократов. При всем уважении к ним я, однако, твердо был уверен, что реальных шансов у СДПГ победить на предстоящих выборах не было. Одни они победить не могли из соображений хотя бы простой арифметики: СДПГ никогда в истории ФРГ не собирала даже половины голосов избирателей. Геншер же ясно заявил, что останется в коалиции с ХДС/ХСС. Кандидат в канцлеры от СДПГ Рау сам отрезал себе пути прихода к власти, сказав, что не считает «зеленых» партией и на коалицию с ними не пойдет. Поэтому вопрос мог состоять лишь в том, сколь сильными будут позиции правительства ХДС/ХСС — СвДП в бундестаге. Канцлером останется в любом случае Г. Коль — в этом сомнений не могло быть.
Из этого я делал вывод, что надо резко усилить работу с ХДС/ХСС, перестать быть посольством при СДПГ, а стать посольством, работающим прежде всего с правительством, а затем уже со всеми другими политическими силами, попытаться решить с Г. Колем максимально широкий круг вопросов, интересующих обе стороны. Я предлагал не тянуть дальше с соглашением о морском судоходстве, с научно-техническим соглашением, открытием консульства в Мюнхене, получением западногерманских кредитов под наши крупные проекты.
Чебриков был с этим согласен, что было крайне важно, учитывая значение и направленность информации, которую после моего приезда в Бонн посылала бы в Москву резидентура КГБ. Здесь не должно было возникать «разнотыка», иначе весьма страдало бы дело.
В том же плане я говорил и с А. А. Громыко. Он тоже был согласен, но оговорился, что сейчас целесообразнее заняться развитием экономических контактов, а с политическими не очень спешить. Правда, такая тактика вряд ли была бы удачной. Для развития экономических связей обязательно нужен был политический импульс. За 1985 год торговля с ФРГ не увеличилась, а сократилась на 5 процентов. Из-за падения цен на нефть и газ мы больше не получали из ФРГ той валюты, на которую рассчитывали. Крупные проекты в Буденновске и Благовещенске пришлось остановить, старые проекты по Саянскому и Новооскольскому комбинатам кончались. Надо было искать новые решения, причем СДПГ не очень-то могла быть нам тут помощником. Нужно было содействие правительства, поддержка «капитанов» промышленности и банков ФРГ.
Об этом мы подробно разговаривали с тогдашним заместителем Председателя Совета Министров СССР А. К. Антоновым, который был сопредседателем Комиссии по экономическому и научно-техническому сотрудничеству СССР — ФРГ. Он в условиях отсутствия необходимой валюты видел один выход — встать на путь производственной кооперации с фирмами ФРГ. Теоретически это было правильно, но на практике вполне могло оказаться иллюзией. Наша промышленность не была готова к настоящей кооперации, более того, она старательно увиливала от нее. Антонов говорил, что на первом этапе надо бы наладить кооперационные связи на 350 миллионов рублей, но я верил в более скромные сделки.
Немало надежд в этих условиях возлагалось на совместные с ФРГ сделки в третьих странах. Наивные, впрочем. Надо было понимать, что мировой рынок давно поделен, на что нам откровенно указывали, ссылаясь на Ленина, западногерманские концерны. Никто из них не хотел отдавать нам свои экспортные возможности ни через производственную кооперацию с последующим экспортом продукции в третьи страны, ни через совместные проекты в третьих странах. Места в этом трамвае были давно заняты. Мы могли разве что время от времени прокатиться на подножке. Западногерманские фирмы интересовали прежде всего возможности пробиться на наш рынок, а он был надежно огражден монополией внешней торговли и неразрывно связанной с ней неконвертируемостью рубля.
Побывал я в те дни и у Б. Н. Ельцина — первого секретаря МГК КПСС. Встретил он меня строго и сурово. Спросил, зачем он мне понадобился, сказал, что у него очень мало времени.
Я ответил, что хотел познакомиться и поговорить ввиду предстоящей его поездки в ФРГ на очередной съезд ГКП. Он будет первым представителем нашего руководства, который приедет в Западную Германию после XXVII КПСС, поэтому хотелось бы хорошо подготовить его поездку, знать его пожелания и планы.
Б. Н. Ельцин, однако, не стал говорить на эту тему, заметив, что решения Политбюро о его поездке пока еще нет. А коли нет решения, и обсуждать нечего.
Неожиданный ответ я получил от Б. Н. Ельцина и на вопрос, как будут развиваться международные связи Москвы в предстоящий период. Он ответил, что думает попридержать эти связи. У Москвы партнерские отношения с 64 городами. Мало этого, стали заводить партнерские связи на уровне городских районов. Московское начальство постоянно в разъездах, а город заброшен и запущен. Москвичи во многих отношениях живут хуже, чем жители других городов страны. Городские власти умудрились сломать 2200 зарегистрированных памятников старины. В городе цветет коррупция, арестовали 800 работников торговли и около 400 милиционеров, есть компрометирующие материалы на многих районных руководителей. Коррумпированные структуры, несмотря на наносимые удары, однако, вновь и вновь восстанавливаются, требуется привлекать кадры из других городов, чтобы окончательно разрушить их. В общем, надо усиливать кадровую работу и наводить порядок.
В ответ я рассказал Б. Н. Ельцину о беседе Ульбрихта с Козловым много лет тому назад, о которой написано в одной из предыдущих глав. Правильные решения не удается реализовать не только потому, что слаба кадровая и организационная работа. Дело очень часто не в этом. Для искоренения бюрократизма, внедрения хозрасчета, наверное, требуется что-то изменить в самих структурах общества. Именно они порождают те или иные отрицательные явления. С помощью орг-мер можно кого-то снять или наказать, но через некоторое время все повторится сначала.
Борис Николаевич промолчал. Потом с жаром стал говорить о недостатках в работе городского транспорта, здравоохранения, о том, что москвичи изголодались по общению с руководством, что надо обязательно наладить этим летом хорошее снабжение Москвы овощами. «И все же, — подчеркнул он, — кадры — это очень важно».
После этого Б. Н. Ельцин сказал, что М. С. Горбачев говорил с ним о предстоящей поездке на съезд ГКП, но, пока нет решения, он считает обсуждать этот вопрос неэтичным. Когда будет решение, то было бы хорошо встретиться еще раз.
Воспользовавшись случаем, я пожаловался, что наши строительные организации сорвали все сроки строительства нового здания посольства ФРГ в Москве. А в Бонне все идет по графику, первая очередь строительства нашего нового посольского комплекса закончена, однако немцы не впускают нас ни в новую школу, ни в новый жилой дом. Нельзя ли помочь в этом деле?
Б. Н. Ельцин заметил, что к нему по этому вопросу лично пока что никто не обращался. Пишут только телеграммы, а «по-человечески» не разговаривают. Поэтому он предпочитал не вмешиваться — пусть дело идет по линии госорганов. Но, учитывая мою просьбу, он даст поручение одному из секретарей МГК КПСС, а возможно, и сам заедет на стройку.
На том беседа закончилась. Однако Борис Николаевич догнал меня в приемной, попросил передать привет товарищам в посольстве. По его мнению, посольство стало плоховато работать, В. С. Семенова надо было давно менять. Когда он в прошлом году был в ФРГ и встречался с рабочими, то выяснилось, что они не знают советских предложений. А ведь прямая обязанность посольства обеспечить знание населением страны наших инициатив. Говорят, нынешний посол больше занимается картинами, чем пропагандой наших позиций. Это надо исправлять.
Насчет картин, может быть, и говорят, подумал я, даже наверняка говорят. В. С. Семенов в последнее время очень увлекался выставками своей коллекции. Но если Б. Н. Ельцин будет подходить по приезде в ФРГ с такими мерками к работе посольства, нам наверняка несдобровать. Наших внешнеполитических инициатив не знают в своем большинстве не только немецкие, но и московские рабочие. Трудно требовать от нашего посольства в какой-либо стране того, чего не в состоянии обеспечить весь наш огромный партаппарат в собственной стране, где ему никто не мешает пропагандировать наши предложения и инициативы. А в ФРГ есть у нас и конкуренты, да еще какие!
27 марта было заседание Политбюро. Восьмым пунктом обсуждалась записка Шеварднадзе, Чебрикова, Пономарева от 15 февраля о перспективах работы на ФРГ. Она была довольно скромной и осторожной: визит В. И. Воротникова в ФРГ по приглашению премьер-министра земли Северный Рейн — Вестфалия Й. Рау, ответный визит Рау в Москву в связи с промышленной выставкой этой земли, поездка Шеварднадзе к Геншеру, возможное приглашение президента фон Вайцзеккера, расширение контактов по линии профсоюзов, ГКП и т. п.
Записка эта, однако, «зависла». Когда я с В. М. Фалиным вошел в зал заседаний, было слышно, как М. С. Горбачев спрашивал, надо ли планировать сейчас все эти мероприятия. Кто доложит? Не любил М. С. Горбачев решать что-либо на длительную перспективу.
Встал Э. А. Шеварднадзе и сказал, что можно все отложить и рассмотреть после поездки Горбачева в ГДР на съезд СЕПГ 17 апреля с учетом итогов этой поездки. Но затем выступил А. А. Громыко и заявил, что СДПГ все равно не выиграет выборов, что у власти останется Г. Коль, что надо делать все, что возможно сделать, для активизации отношений, прежде всего по экономической-и научно-технической линии.
Потом выступил А. Ф. Добрынин, который сказал, что записка направлялась еще до XXVII съезда, что сейчас можно было бы кое-что уточнить с точки зрения значения работы на ФРГ в плане формирования отношений с нашим основным контрагентом — США, но, в общем, все предусмотренные в записке мероприятия полезны.
Следующим взял слово В. М. Чебриков. Он согласился, что СДПГ вряд ли победит на выборах. Затем четко провел мысль, что пора начинать разблокировать отношения с ФРГ, иначе мы можем и многое потерять.
Затем выступил М. В. Зимянин. Он рассказывал о своей последней поездке в ФРГ, жалобах Коля, что мы с ним не хотим развивать контакты. «Пора что-то делать, — подчеркнул он, — иначе мы ФРГ упустим».
«А с какими настроениями едете в ФРГ вы?» — вдруг обратился ко мне М. С. Горбачев.
Я встал и сказал, что шансов на победу СДПГ очень мало. Значит, надо работать и с ХДС/ХСС, и с СДПГ, а не только с социал-демократами. Если мы будем принимать перед выборами в бундестаг в Советском Союзе Й. Рау, надо обязательно принять и Г. Коля. Так поступают, кстати, всегда американцы.
В каждой стране, какая бы партия в данный момент ни правила, есть стойкие структурные группировки, определяющие ее политику. Для ФРГ это банковские и промышленные круги, армия, профсоюзы, церковь. Мы должны иметь с ними прочные связи, развивать и углублять их, не оглядываясь на выборы. Только тогда у нас будет прочная основа под советско-германскими отношениями. В экономических связях мы, однако, покатились назад, по армейской линии вообще ничего нет. А надо было бы иметь контакты, по крайней мере не менее интенсивные, чем с французскими военными.
Конечно, не надо бросать тему вывода американских ракет. В стране есть большой антиракетный потенциал. Его нельзя упускать. Надо проводить мысль, что, если США не хотят ядерного разоружения, это их дело. Но каждая западноевропейская страна может тем не менее создавать политические факты, с которыми великим державам нельзя будет не считаться. Если где-либо в Западной Европе будет принято решение о выводе или ликвидации ядерных вооружений, СССР должен быть готов ответить адекватными сокращениями. Эта идея высказывается сейчас лидером лейбористов Кинноком, голландской партией труда, многими лидерами СДПГ.
Во всех делах с ФРГ, отметил я, всегда есть гэдээровский угол. Не надо думать, что развитие наших отношений с ФРГ будет «сбивать с толку» руководство ГДР. У него в отношении ФРГ давно есть своя политика, которая проводится невзирая на наши примеры и советы. Это по сути своей политика с сильным национальным окрасом. И этот вопрос рано или поздно придется решать в широком плане, потому что отсутствие действительно единой согласованной политики СССР и ГДР на ФРГ самым серьезным образом ограничивает наши возможности воздействия на ФРГ.
Вместе с тем я предложил больше не препятствовать визиту в ФРГ Э. Хонеккера. Это лишь злило его, ничего не решая по существу. Развитие связей между ГДР и ФРГ продолжалось своим чередом невзирая на наши сомнения и замечания.
После меня говорил В. М. Фалин. Он утверждал, что ХДС сделал ошибки и во внешней, и во внутренней политике, что шансы его слабеют, что Коля могут и отдать под суд. Но вывод он сделал совершенно неожиданный: надо поддержать Коля и постараться сохранить его до выборов, чтобы тем самым уменьшить шансы на победу ХДС/ХСС.
Итог подвел М. С. Горбачев. Смысл его высказываний: наша линия в отношениях с ФРГ (сдерживание политического диалога при сохранении экономических связей) себя оправдала. Хорошо, что ФРГ чувствует роль СССР в судьбах Германии. Конечно, правительство ФРГ жалуется и скандалит. Но и это не вредно. Помимо всего прочего, это удерживает наших союзников от того, чтобы бросаться в объятия ФРГ в поисках экономических выгод. Нравится это и конкурентам ФРГ в Европе, прежде всего Франции и Италии. Его настойчиво приглашают после XXVII съезда приехать в Рим, как бы давая понять, что в Бонн пока ездить нет смысла.
Но если смотреть на дело стратегически, подчеркнул М. С. Горбачев, так продолжать нельзя. ФРГ — ведущее западноевропейское государство и в области экономической, и в области военной. Кроме того, это вообще очень хорошо организованное общество. Тут нельзя «передерживать» естественные процессы. Но поворот должен быть постепенным. Начать надо с экономики, партийных связей. Это будет сигнал. Но никаких визитов на высшем уровне до выборов в бундестаг планировать не надо.
Решений по записке М. С. Горбачев предложил не принимать, ограничившись просто обменом мнениями. Подпирало время, шел четвертый час, а на 16 часов было назначено подписание каких-то советско-американских документов.
В результате я вышел с Политбюро с ясной общей линией при полной, однако, неясности, какие же конкретные мероприятия надо реализовывать, а какие нет. Видимо, мне предстояло «проталкивать» уже из Бонна каждый шаг с учетом складывавшейся обстановки. Это была непростая задача, так как из Бонна Москву «видно» плоховато.
После заседания Политбюро продолжать дальнейшие хождения по начальству особого смысла не имело. Все, что было можно сказать, было сказано на самом высоком уровне. К тому же все эти дни я проводил в больнице у постели отца, у которого случился 28 марта тяжелый инсульт. Положение было безнадежным.
Тем не менее я зашел попрощаться к начальнику Генштаба С. Ф. Ахромееву. Проговорили больше часа. Он поддержал идею развития связей с ФРГ по военной линии, хотя сказал, что у первого заместителя министра обороны С. Л. Соколова эта перспектива особого энтузиазма не вызывает. Но ему (Ахромееву) как начальнику Генштаба было бы интересно иметь возможность прямых бесед с командованием бундесвера, поэтому он «за».
Затем Ахромеев перешел к своим чисто военным вопросам. Развернул карту европейского театра военных действий, показал объектовую обстановку на стороне противника, привел цифры по нашему наряду ядерных боеприпасов. Если мы будем сокращать свои ракеты средней дальности в Европе без учета вооружений Англии и Франции или по крайней мере замораживания их ракет, говорил он, наша армия боевых задач решать не сможет, так как на каждую цель не хватит необходимого минимума боезарядов. Потенциальный противник будет это знать и считаться с нами перестанет. К тому же все районы развертывания наших «Пионеров» очутились сейчас в пределах досягаемости ядерных средств НАТО в Европе, поскольку позиции восточнее Москвы занимались нашими мобильными стратегическими ракетами. Тем не менее находятся люди, которые говорят, что ты (Ахромеев) согласился на замораживание ядерных вооружений Англии и Франции, теперь делай следующий шаг — не считай их вообще. Маршал просил меня понять его положение и из Бонна таких идей не поддерживать.
От меня в Бонне в этом вопросе мало что зависело. Но было ясно, что Ахромееву с этой позицией вряд ли удастся выстоять. Я стал успокаивать его, сказав, что во всяком случае сейчас в МИД СССР никто с такими предложениями не выступает. На тот момент это было правдой, но куда дело пойдет дальше, никто предсказать не мог. Что касается меня, то в ходе всех переговоров я выступал против «нулевого» варианта Рейгана и за учет Англии и Франции. Если я бы и стал вдруг доказывать что-то иное, мне бы никто не поверил, так что я попросил Ахромеева не волноваться по поводу каких-то возможных моих инициатив. Их не будет. Если же будет политическое решение руководства, так придется его выполнять и мне, и ему. Он сам меня этому учил.
Маршал был, наверное, прав по цифрам. Но с точки зрения здравого смысла эти цифры были, конечно, безумием. Взорвать над каждой целью по два ядерных боезаряда значило бы погубить не только Западную Европу, но и СССР. Однако и наши, и натовские военные жили по-прежнему в мире абсурдов. Они все рассчитывали количество целей и наращивали боеприпасы для их уничтожения. Так уж устроен этот мир, хотя все говорят о разумной достаточности.
Ахромеев сказал также, что нам, видимо, все же придется уходить с венских переговоров по обычным вооружениям. Зона Центральной Европы как район будущих сокращений оказалась невыгодной. У нас в этом районе было на 150 тыс. войск больше, чем у НАТО. Признать это мы не могли и вывести войска тоже не могли. Надо, считал Ахромеев, как-го вырулить на переговоры о балансе сил в Европе в целом. Он полагал, что в этом случае цифры с обеих сторон более или менее сойдутся и нам не потребуется идти на большие односторонние сокращения. А в истории с созданием центральноевропейской зоны был виноват, по его мнению, А. А. Громыко, который в свое время никого из специалистов не хотел слушать.
Мне в этот момент стало жалко целого года работы на венских переговорах. Сколько сил мы положили вместе с Дж. Дином, чтобы, наконец, договориться именно о центральноевропейской зоне, а в Генштабе, оказывается, с самого начала считали, что это нам не нужно. Вообще вся наша возня вокруг цифр о балансе сил в Европе очень напоминала деревенскую политику. Все думали, что другие дураки, а мы, умные мужики, в конце концов их вокруг пальца обведем.
Расстались мы с С. Ф. Ахромеевым хорошо, даже обнялись на прощание. Вообще с ним было приятно работать, вплоть до того момента, как он стал военным советником Президента СССР и народным депутатом. После этого он как-то замкнулся, изолировался от своих коллег, стал раздражителен и ясно давал понять, что большая часть поручений не согласуется с его представлениями. Но есть воинский долг и обязанность выполнять указания высшего руководства.
Была у меня еще тогда и интересная беседа с председателем Совета по делам религий К. М. Харчевым, который раньше был нашим послом в Гайане. Мы говорили о важности развития контактов с немецкой евангелической и католической церковью, а попутно он просвещал меня, как обстоят дела с религией у нас. По его словам, в Советском Союзе насчитывалось около 60 млн верующих, из них 25 млн православных и 30 млн мусульман. Отношения с мусульманами Харчев охарактеризовал как все более сложные, поскольку нарастают фундаменталистские тенденции, а большинство мулл находятся в подполье. Им это даже экономически выгодно. Легальное обрезание, например, стоило в мечети 5 рублей, а нелегальное — 150 рублей.
Харчев давал интересный анализ состояния нашего советского общества. В нем было 20 млн членов КПСС, 40 млн членов ВЛКСМ и 60 млн верующих из общего числа 198 млн работающих. Самыми страшными для нормальной стабильной жизни общества, по его мнению, были те, кто ни в марксизм, ни в Бога не веровал. У них не существовало никаких моральных тормозов и обязанностей перед обществом, они могли пойти на все, а число этих потенциальных разрушителей государства, судя по всем данным, постоянно нарастало.
Харчев резко критиковал политику партии в отношении церкви. Она хоть и отделена от государства, но существует в этом государстве, а не в безвоздушном пространстве. Нельзя ее просто игнорировать, хуже того, отталкивать от себя и отрицать. Нужна активная и разумная политика сотрудничества, так как верующие, как правило, являются хорошими гражданами, прилежными работниками, заботливыми семьянинами.
Мы условились с Харчевым постараться вести дело так, чтобы убеждать руководство в полезности контактов по церковной линии, а главное — достойно отметить 1000-летие крещения Руси.
10 апреля из Бонна сообщили, что правительство ФРГ дало мне агреман.
22 апреля я прилетел в Бонн. Поселиться пришлось в дипкурьерской квартире, так как резиденция посла была еще занята. Л. И. Семенова не закончила сборы и отправку багажа и задержалась в Бонне на некоторое время.
Через пару дней состоялось вручение верительных грамот и беседа с президентом Вайцзеккером, носившая очень сердечный характер. Я был знаком с президентом ФРГ еще со времени моей первой командировки в Бонн. В то время он был заместителем председателя фракции ХДС в бундестаге, и я имел с ним немало интересных бесед. Как президент, он был, конечно, правильным человеком на правильном месте, что не раз доказывал в последующие годы в самых сложных ситуациях. У него есть несомненный талант, столь необходимый каждому президенту, быть интегрирующей фигурой, говорить и действовать от имени всего общества, а не его отдельных, нередко остро противоборствующих частей.
Вращаясь в последующие четыре года в разных слоях не только западногерманского истеблишмента, но и людей простых, повседневных профессий, я не раз слышал наряду с похвалами фон Вайцзеккера и критику в его адрес: слишком осторожен, вечно ищет «на ощупь» позицию золотой середины, не хочет принимать в споре однозначно чью-либо сторону. Боюсь, однако, что если бы фон Вайцзеккер вел себя иначе, он не был бы столь успешным президентом. Да иное поведение и манера действий противоречили бы его воспитанию, характеру и мироощущению, сформировавшимся, видимо, под влиянием прочных семейных традиций и активной деятельности по линии евангелической церкви. В его пользу как человека и политика, безусловно, говорил и подбор ближайших сотрудников — сначала статс-секретаря К. Блеха, затем тогдашнего посла в Москве А. Майера-Ландрута. Оба они профессионалы высокого класса, как говорится, «штучной работы».
После приема у президента передо мной открывался путь к активной работе. После его благословения я получил право доступа ко всем официальным лицам страны, то есть становился полноценной фигурой, играющей на широком поле дипломатической шахматной доски. Планы у меня были самые обширные, но деятельность моя в ФРГ, несмотря на весьма благожелательную прессу и доброе отношение правительственных инстанций, начиналась не под доброй звездой.
Не успел я вручить верительные грамоты, как стряслась чернобыльская катастрофа. Была она как гроза среди ясного неба, поскольку все мы были приучены не только доверять нашей ядерной энергетике, но и гордиться ею. Мы первые создали атомные электростанции, стали производителями и экспортерами оборудования для них, получили доступ к практически неисчерпаемому и, как утверждалось, экологически чистому источнику энергии, вели успешные работы по термоядерному синтезу, строили атомные ледоколы, пропагандировали народнохозяйственное значение ядерных взрывов в мирных целях. Впрочем, что говорить, достаточно вспомнить наш известный кинофильм об АЭС под Воронежем среди цветущих зеленых лугов, чародеях-ученых в белых халатах, огромных помещениях, напичканных самой современной техникой и излучавших образцовый порядок.
И вдруг — авария. Она не укладывалась в сознание. Аварии быть не могло, мог быть какой-то мелкий эпизод, которых немало случалось и на других станциях, прежде всего западных. В той же ФРГ из 14 АЭС то и дело не работало по 6–8 из-за дефектов оборудования, трещин металла, утечек пара и т. д. Поэтому появившиеся буквально на следующий день под аршинными заголовками сообщения бульварной печати о взрыве станции в Чернобыле, о тысячах погибших, которых срочно зарывают во рвы, выкапываемые бульдозерами, воспринимались как провокация, тем более что источником подобных сообщений были безымянные радиолюбители с Украины, сообщения которых якобы перехватили такие же радиолюбители в Голландии. Напрашивалось и объяснение, кому нужна эта паника. Западногерманским производителям оборудования для АЭС никак не удавалось прорваться на международный рынок, где доминировали США и Советский Союз. Дискредитировать нашу технику было весьма выгодно, чтобы выбить из соревнования одного из главных конкурентов. Телеграммы же из Москвы приходили весьма краткие, сдержанные, нацеленные лишь на то, чтобы успокоить и правительство страны, и общественное мнение.
Правительство ФРГ, судя по всему, доверяло нашей информации и, кроме того, явно не было заинтересовано в разрастании панических настроений. Замеры радиоактивности не давали органам МВД ФРГ, отвечающим за радиологическую обстановку, оснований для беспокойства. Министр внутренних дел Циммерман официально объявил, что никакого ущерба для населения ФРГ не возникает. Однако шум продолжался. В различных местах ФРГ возникали всякого рода гражданские инициативы во главе с учителями химии, писателями и прочими людьми, которых нельзя было причислить к специалистам. Они призывали прекратить есть салат, мясо диких зверей, ягоды, тщательно мыть детей после игры на улице и т. д. О размерах аварии в Чернобыле поступало все больше информации, добытой путем наблюдения с американских разведывательных спутников. Обстановка сгущалась, хотя мне и удалось погасить дискуссию о возмещении нами вероятного ущерба, нанесенного аварией в Чернобыле, сославшись на отсутствие соответствующих международных обязательств и официальную точку зрения самого правительства ФРГ, заявившего, что ущерба населению страны не причинено. Циммерман крепко рассерчал на меня за это, но сказанное им нельзя было взять назад.
Приближалось 1 мая, начало съезда ГКП в Гамбурге, а следовательно, и прилет Б. Н. Ельцина.
Было ясно, что на него обрушится шквал вопросов по Чернобылю. Поэтому я написал в Москву, что надо быть готовым к ответам по всем деталям этого дела, и отправился встречать Ельцина в Гамбург.
В Гамбурге ко мне обратился один из тогдашних ведущих журналистов самой массовой в ФРГ газеты «Бильд», Ш. Фогель, с просьбой дать ему интервью и помочь подготовить репортаж о новом после. Делал он свое дело весьма умело, что я, правда, оценил несколько позже. На следующий день в «Бильде» красовалась моя фотография: я был на веслах в лодке в центре Гамбурга на реке Альстер. За рулем восседал наш генеральный консул Ю. А. Бармичев. По фотографии было видно, что стоял отличный солнечный день и мы оба чувствовали себя прекрасно. Вокруг же газета пестрела материалами о чернобыльских ужасах.
Поначалу мне это сочетание не понравилось — больно силен был контраст. Только некоторое время спустя наша известная режиссер Московского детского музыкального театра Н. И. Сац, находившаяся в то время в ФРГ, рассказала мне, как этот номер «Бильд» был встречен немцами. Конечно, о Чернобыле было много тревожных материалов, но, с другой стороны, советский посол в своем интервью не только успокаивал, он и сам явно не проявлял никаких признаков тревоги, а, наоборот, спокойно катался под открытым небом на лодке. Это убеждало, что дела не так плохи: что бы ни было предписано говорить послу, но сам-то он себе не враг.
Прибывший на съезд ГКП в сопровождении многочисленных сотрудников ЦК Б. Н. Ельцин, спустившись с трапа самолета и поздоровавшись с Г. Мисом и со мной, тут же сказал, что готов ринуться в бой и начать разъяснительную работу с печатью и общественностью по Чернобылю. Его ждали на первой программе АРД, на следующий день просила интервью программа ЦДФ. Вообще за несколько дней пребывания в ФРГ Б. Н. Ельцин провел со средствами массовой информации огромную работу. Если я не ошибаюсь, он выступил 33 раза, не считая энергичной речи на самом съезде ГКП.
Разумеется, Б. Н. Ельцин везде подчеркивал, что для паники нет оснований, что авария носит ограниченный характер, произошла она из-за несчастного стечения обстоятельств, что ни о каких тысячах погибших не может быть и речи, что ситуация в Чернобыле находится под контролем, что ведется жесткое наблюдение за радиационным фоном. Сейчас много говорят и пишут, что, мол, Политбюро в тот момент проявляло безответственность, сознательно скрывало от людей опасность происходящего и т. д. Я не верю в это. Не могу я поверить, что Б. Н. Ельцин сознательно говорил неправду во всех своих тридцати интервью. Очевидно, Политбюро и его члены не имели в тот момент адекватной информации, не были в состоянии оценить размеры и последствия происшедшей катастрофы. Они опирались на доклады специалистов, которые, весьма вероятно, тоже не поняли поначалу, что случилось. Никакого опыта, связанного с подобными катастрофами, в мире не было. А что требовать от членов Политбюро или Секретариата ЦК, которые, разумеется, просто не имели соответствующих экспертных знаний и могли только повторять то, что сообщали им специалисты по этим делам. Я хорошо помню, как Б. Н. Ельцину кто-то из журналистов задал вопрос, не засыпан ли Киев радиоактивными выбросами после взрыва Чернобыля, и его совершенно искреннее возмущение: «Что же вы нас людоедами считаете? Речь идет об огромном городе. Если бы была опасность для живущих там людей, мы бы не сидели ни минуты сложа руки». Чтобы понять, чем в действительности была чернобыльская катастрофа, понадобилось несколько лет, причем не нам одним, а всему миру, включая и такой высококомпетентный орган, как МАГАТЭ.
К своему участию в работе съезда ГКП Б. Н. Ельцин подошел с большой серьезностью. Было много бесед с Г. Мисом, членами президиума правления партии. Он старался вникать во все стороны деятельности ГКП, включая и вопросы предстоящего формирования руководящих органов партии. Для меня это не было особой неожиданностью, так как я слышал, что в свой предыдущий приезд в ФРГ Б. Н. Ельцин критиковал посла В. С. Семенова и посольство за недостаточное внимание к деятельности коммунистов и к развитию рабочего движения в ФРГ, Правда, он явно переоценивал возможности коммунистов и их реальное влияние на жизнь ФРГ. На сей раз он смог убедиться в истинном положении дел на собственном опыте.
После съезда руководство ГКП стало приглашать Б. Н. Ельцина посетить заводы концерна «Фольксваген». У партии, говорили ему, есть прочные позиции в производственном совете предприятия. Было ясно, что ГКП хочет принять Ельцина на заводах «Фольксвагена» как своего гостя, «подарив» этого высокого гостя руководству концерна как бы из своих рук. Эту идею весьма поддерживали представители Международного отдела ЦК КПСС, сопровождавшие Ельцина, в том числе В. Загладин, В. Рыкин и другие наши специалисты по движениям демократических сил в ФРГ.
Я с самого начала усомнился, что из этой затеи что-либо получится путное. Мне приходилось бывать на «Фольксвагене» и раньше. Я был знаком с его руководством, знал, что на территории предприятий концерна не разрешалась не только какая-либо партийная, но и профсоюзная деятельность. Особенно строго этот запрет соблюдался в периоды предвыборной борьбы, а надвигались выборы в бундестаг. Кстати, такой порядок существовал и на большинстве других западногерманских предприятий: хочешь заниматься партийной или профсоюзной деятельностью — иди за ворота предприятия, а производство не место для этих занятий. Но Б. Н. Ельцин мне не поверил.
Я был послом всего несколько дней. Экспертам из ЦК он был склонен доверять куда больше.
Так мы двинулась на заводы «Фольксваген», чтобы посмотреть знаменитый цех автоматической сборки автомобилей с применением системы роботов. У ворот нас ждали представители администрации, которые вежливо объяснили, что готовы принять Б. Н. Ельцина и сопровождающих его советских господ, а представителей ГКП они не приглашали и на завод не пустят. Разумеется, никаких представителей производственного совета при этом и видно не было. Ситуация была достаточно неудобной для нас. Б. Н. Ельцин, однако, быстро принял решение — на завод он пойдет один, ни в каких протокольных мероприятиях администрации участвовать не будет, учитывая некорректное отношение к руководству ГКП. Мне он поручил вместе с другими товарищами пока что пообедать с членами правления ГКП в одном из близлежащих ресторанов, дожидаясь его возвращения.
Б. Н. Ельцин посетил после окончания съезда и Бонн, где имел беседы с руководством ведомства федерального канцлера, МИД ФРГ. Встречался он и с руководством партии «зеленых». Встреча эта проходила трудно, поскольку «зеленые» после Чернобыля решительно требовали повсеместного запрета атомной энергетики. В ФРГ это было в принципе возможно, так как страна имела 30 процентов избыточных энергетических мощностей, у нас это нарушало бы весь энергетический баланс. Мы хотели идти по пути увеличения надежности и безопасности своих АЭС. В конце концов одна из лидеров «зеленого» движения, Дитта Ютфурт, просто потребовала прекратить встречу, предложив продолжить дискуссию в Москве.
Встречался Б. Н. Ельцин и с коллективами советских учреждений в Бонне. Интерес к Борису Николаевичу был большой — в нем видели одного из наиболее решительных сторонников перестройки, относились с доверием и надеждой. Показательно, что и пару лет спустя на выборах в Верховный Совет СССР за него проголосовало около 70 процентов советской колонии.
В то время Б. Н. Ельцин был настроен весьма решительно и оптимистично. Он подчеркивал, что перестройку надо сделать за 3 или максимум 4 года. Ради этого он был готов спать по нескольку часов в сутки, пожертвовать своим здоровьем и даже жизнью, но добиться поставленной цели. Помню, я осторожно пытался тогда возразить ему, что за 3–4 года можно потерять здоровье и загнать себя, но перестройку за этот период совершить будет вряд ли возможно. Слишком большая и многосторонняя это задача. Но Б. Н. Ельцин был непреклонен: «Надо не бояться сделать один раз больно, — повторял он, — потом будет легче». Похоже, это было его жизненным кредо.
К концу его пребывания в ФРГ, как раз в тот день, когда он был на вечере в посольской резиденции, мне позвонила дочь и сообщила, что скончался отец. Это было 6 мая. Б. Н. Ельцин предложил прекратить вечер, но я попросил остаться. Свершившегося нельзя было поправить, смерти отца я ждал со дня на день, так как у него началось воспаление легких, которое в его возрасте добром не кончается. Да и лучше в такой момент быть на людях. Мы попросили с женой разрешения вернуться в Москву самолетом Б. Н. Ельцина.
Потом я с ним практически не имел возможности общаться, кроме кратких встреч на пленумах ЦК КПСС. Пока он был кандидатом в члены Политбюро, подходить к начальству в перерывах между заседаниями считалось не совсем удобным. На Пленум, где он выступил со своей речью об отставке, я не попал. Была очень плохая погода, и наш самолет, вылетевший из Франкфурта, над Вильнюсом повернул назад, не получив разрешения на посадку в Москве. После освобождения Б. Н. Ельцина от обязанностей первого секретаря МГК КПСС мы сталкивались с ним обычно у раздевалки в помещении, где проходили пленумы, здоровались, жали друг другу руки, улыбались и расходились. Однажды он спросил меня, опубликовано ли его интервью в немецком издании газеты «Московские новости». Оно было опубликовано, и я отправил его в Госстрой СССР, но он его почему-то не получил.
Это были для него, несомненно, трудные годы. Нараставшее противостояние с М. С. Горбачевым неизбежно обрекало Б. Н. Ельцина на изоляцию в составе членов ЦК того созыва, и он не мог не переживать этого. Большинство из них были, наверное, его многолетними если не друзьями, то хорошими знакомыми. Переносить такое всегда трудно. Политика политикой, но человеческий элемент в отношениях всегда должен оставаться. Беда в том, что забравшийся наверх склонен забывать это, пока не свалится на землю.
Поэтому я так благодарен тем коллегам и товарищам, которые проявили столько добрых чувств и открытых симпатий ко мне самому, после того как я ушел с поста первого заместителя министра в конце августа 1991 года. Зачастую это были даже мало знакомые мне люди. Тем более трогательно было их участие.
Тем временем Э. А. Шеварднадзе вел энергичную перестройку работы МИД СССР. За прошедший после назначения его министром год он сумел войти во все вопросы не только нашей внешней политики по основным направлениям, но и присмотреться к кадрам, почувствовать механизм работы этого сложного и интеллектуально капризного механизма — дипломатической службы СССР. Он не вступал в конфронтацию с имевшимся высококвалифицированным аппаратом нашей службы, а сумел привлечь его на свою сторону и повернуть на решение совершенно новых задач, которые были во многом просто несовместимы с тем, что делала советская дипломатия во времена А. А. Громыко. Не обошлось, конечно, без издержек. Некоторые люди, на мой взгляд, были-уволены незаслуженно. Были перегибы и в кампании по борьбе с родственными связями внутри министерства, но Э. А. Шеварднадзе эти перегибы поправил, а развитие кампании остановил. Отдав должное требованиям и обвинениям, раздававшимся в адрес МИД СССР со страниц печати того времени, в том числе и со стороны Б. Н. Ельцина, министр в то же время проявил чувство меры.
Важнейшим мероприятием, которое определило последующие действия МИД СССР на внешнеполитической арене и установило духовный контакт между нашими дипломатами и новым политическим руководством страны, было совещание актива МИД СССР 23–24 мая 1986 года, в котором впервые в истории нашей дипломатической службы принял участие Генеральный секретарь ЦК КПСС.
Доклад Э. А. Шеварднадзе задал тон совещанию. Звучал он по форме свежо, по мыслям — глубоко. На его составление было затрачено много времени и усилий. Министр поставил задачу перестроить работу, исходя из новых реальностей, новой ответственности за разработку и осуществление точных, своевременных и действенных внешнеполитических акций, шагов, мероприятий. Он говорил, что нужны новые крупномасштабные инициативы по важнейшим направлениям внешней политики, что необходимо добиваться их продвижения в сознание правительств, политических элит, широких кругов общественности других стран.
Дальше он членил эту задачу на несколько направлений. На первый план было поставлено разоружение, причем подчеркивалось, что пока что материального сокращения уровня военной опасности достигнуть не удается и даже реального движения в этом направлении нет. Надо добиться начала этого движения, не полагать, что наши крупные инициативы будут работать сами по себе — достаточно только изложить их другим министрам иностранных дел и опубликовать в печати.
В качестве приоритетного направления была выдвинута задача развития отношений с социалистическими странами. Э. А. Шеварднадзе призывал решительно избавляться от дурного наследия: склонности к брюзжанию, покровительственному тону, априорной уверенности в собственной правоте и непогрешимости. Он сказал, Что будет строго спрашивать со всех, кто не хочет строить отношения с максимумом уважения к мнению другой стороны, допускает патернализм и великодержавность. У каждой социалистической страны есть свои специфические интересы, их надо видеть, писать правду, причем всю правду, не замалчивая негативных явлений.
В отношениях с капиталистическими странами министр рекомендовал строго исходить из реальных факторов, а не произвольных оценок. Западный мир неоднороден, интересы составляющих его стран не во всем совпадают, в том числе и в вопросах международной безопасности, и в подходе к отношениям с соцлагерем. Поэтому нужна терпеливая линия на нормализацию, улучшение отношений с каждой капиталистической страной. Требуется терпеливо искать точки соприкосновения прежде всего по центральным направлениям политики — разоружению и международной безопасности. В этом плане возникает задача использовать отношения с США, ФРГ, Францией, Англией и Италией, а также другими странами для оказания воздействия на них в направлении большей сдержанности на международной арене. Есть необходимость углубить анализ реального содержания расхождений между США и их союзниками в Европе. Потенциал тревоги в этих странах в связи с экстремизмом американского курса — это потенциал в пользу мира.
В этой связи Э. А. Шеварднадзе сформулировал мысль — искать модус вивенди с различными организациями и группировками капиталистических стран. В наших оценках их деятельности часто недоставало глубины, действительного знания фактов, которые подменялись сиюминутными потребностями пропаганды. А союзы эти, как известно, играли в западном мире большую роль, особенно НАТО. На контакты с этой организацией министр как бы снимал прежнее «табу», призывая попробовать развалить эту крепость изнутри.
Много внимания он уделил вопросу о поддержании и развитии процессов, начатых Совещанием по безопасности и сотрудничеству в Европе, отметив значение этого уникального в истории континента процесса. Его лозунг был: искать и находить пути к установлению доверия, к созданию такой обстановки, когда бы ни у одной из сторон не было оснований опасаться агрессии другой стороны. Это была очень сложная задача, но министр предлагал сосредоточиться на ее решении, не пугаясь объема и длительной работы.
На экономическом направлении министр предлагал строить всю работу заново: «нервные пучки» общемировых противоречий и потрясений, говорил он, во многом коренятся в экономической почве. Поэтому на нынешнем этапе он формулировал задачу так: «Все для экономики, все для победы». Не будет успехов в нашем мирном соревновании с западным миром без сильной, высокотехнологичной экономики СССР. Отставание, разрыв, образовавшиеся в 70-е годы, чреваты политическим поражением, утратой достигнутых позиций.
Дипломат, говорил Э. А. Шеварднадзе, который не понимает или не способен понять этого, не включает экономику в сферу своих профессиональных интересов и не отдает ей должного внимания, вступает в разлад со временем. В то же время в советской дипломатической службе экономической проблематикой владели слабо или не владели вовсе. Это было что-то вроде профессионального недуга, искоренить который попробовал наш новый министр, правда, больших успехов не добился.
После этой речи министра, затронувшего и еще ряд крупных проблем, начались выступления наших дипломатов. Они наглядно выявили, каким интеллектуальным и профессиональным потенциалом располагало руководство страны в лице советской дипломатической службы, и показали М. С. Горбачеву, что эта служба была готова внести свой вклад в перестройку. Этим инструментом нужно было лишь уметь владеть и правильно его направлять. Не ошибусь, если скажу, что М. С. Горбачев почувствовал это. Он был доволен итогами конференции.
Выступая, Михаил Сергеевич подчеркнул, что мир переживает трудный период. Может свершиться непоправимое, и никто не в состоянии, кроме нас, остановить роковой ход событий. Надо избежать этой опасности, но вместе с тем обеспечить и оградить интересы СССР. В этом должна была состоять стратегия и тактика советской внешней политики.
Наша основная стратегия, говорил М. С. Горбачев, это ускорение. Это дорога к коренным изменениям. Без серьезного ускорения нам не удастся сохранить позиции социализма на международной арене. И с точки зрения внутренней стабильности, по мнению оратора, топтаться на месте было недопустимо. Он видел в ускорении форму противостояния двух систем в условиях, когда ускорение может быть единственной формой борьбы. Пусть это будет расплатой за длительный период самоуспокоенности, когда мы были избалованы обилием природных ресурсов и терпеливостью народа. Но народ способен и будет поддерживать только ту политику, которая отвечает задаче обновления и требованиям развития.
После 70-х годов Советский Союз перестал догонять Америку. Он утратил динамизм. Это имело серьезные экономические и социальные последствия, сказалось на наших позициях за рубежом. М. С. Горбачев призывал активнее использовать преимущества экономического разделения труда. Он считал, что другая сторона сознательно пытается принудить нас к военно-экономическому противоборству, испытывает нашу устойчивость. Но поскольку ядерное оружие есть и у нас, и у них, ядерную войну они не решатся начать. Поэтому главная задача западного мира в его глазах состояла в том, чтобы не допустить рывка СССР вперед в развитии экономики.
Противник делает свое дело, рассуждал М. С. Горбачев, а мы должны делать свое. Нельзя оставаться пассивными. Ключ в крепости тыла, в здоровой экономике. Но то, что происходило у нас в последние годы, стимулировало наглость противника, порождало у него надежду на классовый реванш. Тут мы и услышали, что социализм — это ошибка истории, что это заведомо отсталая экономика, что у нашего общества нет перспективы. Нет поэтому задачи более актуальной, чем придать общественному развитию в нашей стране необходимый динамизм.
Пожалуй, сейчас эти оценки являются красноречивым свидетельством, с чего мы начинали и куда намеревались вести дело. М. С. Горбачев признавался, правда, что если, в общем, цель ему ясна, то в-отношении тактики ведения дел ясно далеко не все. Он ищет. Надо освободиться от чувства самоуверенности, непогрешимости. Мало называть вещи своими именами. Надо соответственно и поступать. Дело не в том, чтобы создавать все новые постановления, а в том, чтобы создать новый механизм их реализации. Нужен хозрасчет, самоокупаемость, борьба с нетрудовыми доходами, поощрение полезного труда, сильная социальная политика. У нас же в стране господствует социальная неактивность, косность партийной жизни, стойкая привычка к административным мерам. Однако, как считал М. С. Горбачев, время человека с сильными руками прошло. К рукам сейчас нужны еще и мозги. Если мы не переломим чванство и самоуспокоенность, люди перестанут нам верить.
Задача перестройки, по словам М. С. Горбачева, не перечеркивание всего, что делалось раньше. Нужно придать социализму новый облик, перекрыть каналы взяточничества и самоуправства. Нельзя допускать, чтобы кто-то был вне контроля, вне критики. Дело, однако, не в крутых мерах, главное, сочетать их с воспитанием. Мерилом всего должна быть эффективность. Это касается и внешней политики. Не надо ставить нереальных задач. Главное — создать благоприятные условия для ускорения развития нашего советского общества. Для этого надо использовать выгоды международного разделения труда, снизить расходы на оборону и повернуть их на внутренние нужды. Когда наметится перелом к лучшему во внутренних делах, начнется перелом к лучшему и в делах внешних.
М. С. Горбачев звал к нестандартным подходам, чтобы укреплять позиции социализма на мировой арене. Именно так он ставил вопрос и, разумеется, находил полное понимание у всех участников совещания. Он повторял: стратегическая цель нами определена правильно, но противник хочет сорвать намеченное нами наступление. Он не брезгует ничем, так как почувствовал угрозу. Поэтому советская политика должна стать еще более напористой и динамичной, найти адекватные ответы на маневры противника. От профессионалов, от профессионализма и изобретательности будет зависеть, как пойдет осуществление решений XXVII съезда КПСС. Нужна не видимость активности, а реальные действия. Мир — высшая ценность. Ядерная война — абсолютное зло, ее нельзя допустить. Надо понять это самим и довести до сознания других.
Что касается наших отношений с США, М. С. Горбачев не считал, что мы можем надеяться в ближайшее время на позитивные шаги с их стороны. Он полагал, однако, возможным серьезно затруднить действия Вашингтона и заложить одновременно основы для конструктивного развития на будущее. Вспоминая о своей встрече с Рейганом в Женеве, он заметил, что в голове у американцев после этой встречи осталось единственное — договоренность о новой встрече в верхах. Но они хотели провести ее на своих условиях, а мы не могли от встречи отказаться. Приходилось уклоняться, маневрировать, разоблачать политику США, создавая активную оппозицию ей и в самих США, и в других странах. М. С. Горбачев видел большие резервы борьбы за общественное мнение в Европе, в неприсоединившихся странах, предлагал их полностью использовать, в частности «выжать максимум» из ситуации, связанной с агрессией ЮАР против Анголы.
М. С. Горбачев говорил нам тогда, что милитаристы, конечно, не пойдут на прекращение гонки вооружений. Но принуждать их к этому можно, надо только не дать «ястребам» столкнуть нас сейчас. СССР будет вносить серьезные предложения по сокращению уровней вооружений и военных затрат, но в то же время обеспечивать свою безопасность. «На военные нужды, — подчеркивал он, — надо тратить столько, сколько необходимо, но не больше». СССР, по его оценке, не был в состоянии превосходить всех своих потенциальных противников, вместе взятых. Но обеспечить себе оборонительную достаточность мог и был обязан. При этом не обязательно было идти «ухо в ухо». Требовалось использовать возможности размежевания в стане противника. Эти усилия дипломатии могли стоить целых армий и гор оружия.
Большое внимание вызвало замечание М. С. Горбачева о необходимости вести активную политику на всех направлениях, при этом наиболее важным является европейское. МИД СССР, мол, слишком американизирован.
Применительно к социалистическим странам Генеральный секретарь полагал, что в отношениях с ними должен наступить новый исторический этап. Эти государства давно прошли фазу своего формирования. Они стали зрелыми, обладают прочной экономикой и социальной жизнью. У них свой образ жизни, который зачастую намного выше нашего. Одним словом, это полнокровные государства, их больше нельзя водить за руку. Если мы это поймем, все остальное станет тоже ясно. Ничто не свидетельствовало в тот момент, что он предвидел наступление событий, произошедших в Восточной Европе в 1988–1990 годах.
По Китаю М. С. Горбачев с удовлетворением отметил продвижение вперед в политической и экономической областях. Но указал и на огромные резервы, высказался за последовательное улучшение отношений. За счет третьих стран, заявил он, мы улучшать свои отношения с КНР не будем, но и другим не позволим мешать улучшению наших отношений.
Совершенно в новом ракурсе была поставлена проблема Афганистана. М. С. Горбачев признавал, что это — одно из трудных мест в нашей политике. Нельзя оставлять эту страну американцам, но и наши войска там долго оставаться не смогут. Нужна стабилизация режима в стране, прекращение военного вмешательства извне и политическое урегулирование.
За политическое урегулирование он со всей определенностью высказался и применительно к Никарагуа. «Мы не в состоянии употребить всю свою мощь на помощь Ливии и Никарагуа, — рассуждал он. — Это была бы война. Надо искать политический выход, так как здесь и далее будут только компрометироваться и наше оружие, и наш престиж».
Серьезной критике со стороны М. С. Горбачева подвергалась наша внешнеэкономическая деятельность. Он обвинял Министерство внешней торговли и ГКЭС в коррупции, отсутствии стратегии, разбазаривании природных богатств. Послам было указано на необходимость самым активным образом заняться экономикой.
Интересно ставился М. С. Горбачевым и вопрос о правах человека. Он говорил: когда заходит речь об этих правах, у нас наступает «рефлекс съеживания». В чем же дело? Чего мы боимся? Если наше общество не в ладах с правами человека, зачем была революция? М. С. Горбачев призывал сойти в этом вопросе с наезженных путей, переходить в наступление, используя реальности капиталистического мира, то есть разоблачая нарушения прав человека в западных странах. Он связывал эту задачу с более широкой целью — бороться за правдивый образ нашей страны за рубежом. У нас есть недостатки, но есть они и у другой стороны, так что, мол, давайте действовать совместно с целью их устранения.
Из речи М. С. Горбачева ясно вытекало также, что он намерен в ближайшее время добиться успехов на наиболее крупных переговорах, которые велись в то время. Он, конечно, понимал, что возможно это только путем компромиссов, но, видимо, рассчитывал, что будет взаимное движение навстречу друг другу. «Если каждый будет соблюдать только свои интересы, — доказывал он, — то не будет сотрудничества. А переговоры — дело государственное, их надо вести знаючи, что хочется и что можно. И не создавать тупиков. Из них трудно потом вылезать. Не надо, конечно, торопиться. Все должно быть тщательно взвешено. Но нужно настроиться на компромисс и не думать, что другая сторона глупее нас. Тактика, конечно, нужна, но не ради тактики. Настойчивость не должна перерастать в упрямство. Мы не мистеры «нет». Надо перестраиваться и тем, кто ведет переговоры, и тем, кто ими руководит. Когда мы уходим с переговоров, а потом возвращаемся, то аплодисментов не бывает. Поэтому нужны методы открытой дипломатии, следует апеллировать к массам, не позволять использовать переговоры как ширму. Открытая дипломатия обретает сейчас значение, как никогда. Надо использовать прессу, дискуссии, возможности телевидения. Это делают далеко не все, а правильнее сказать — только единицы. Бороться же за общественное мнение — это такая же обязанность дипломата, как и ведение переговоров».
Пожалуй, я, как и большинство коллег, был готов подписаться подо всем, что говорил наш новый лидер. Перспектива была начертана захватывающая и воодушевляющая. Дело было за исполнением. Но все мы, конечно, понимали, что здесь-то и будут возникать главные трудности.
Внешняя политика всегда слагается под действием многих разнонаправленных векторов. В отличие от внутренней политики осуществление той или иной программы в гораздо меньшей степени зависит от воли и намерений ее авторов. Черт же, как говорят немцы, сидит тут буквально в каждой детали.
Выступал на этом активе в дискуссии и я. Многие слушатели, насколько я знаю, мое выступление одобрили. Однако одновременно я сильно настроил против себя руководителей наших экономических ведомств, участвовавших в совещании.
Разумеется, я сразу же отметил значение европейского направления в нашей политике. Американский крен нашей дипломатии, на который указал М. С. Горбачев, ощущался на протяжении многих лет. Конечно. США были нашим основным противником-контрагентом. Но их позиции и возможности сильно зависели от того, что делалось в Западной Европе, от того, куда она пошла бы. В свою очередь, Западной Европой для меня была прежде всего ФРГ. Потому что ФРГ лишь новое название Германской империи, хотя и проигравшей последнюю войну, обкромсанной, но живой, динамичной и все более мощной, причем не только экономически. Именно в Бонне в своеобразном фокусе концентрировались вопросы безопасности наших западных границ, экономического сотрудничества с Западом, идеологической борьбы. Мы могли здесь опереться на многовековые традиции сотрудничества и взаимопроникновения. Наша совместная история была писана отнюдь не только черной краской. В ней было предостаточно светлых страниц, которые надо было продолжить.
Я знал, что немцы хотели этого. Нужно было это и нам. В Политбюро это понимали, но хотели идти к новым горизонтам через экономику, науку и технику. Поэтому я и стал говорить об этой тематике, тем более что состояние дел в этих областях с ФРГ было весьма типично для наших связей и с другими западноевропейскими странами.
С 1972 года ФРГ занимала первое место среди наших торговых партнеров в капиталистическом мире. Здесь мы закупали 1/3 всех импортируемых машин и оборудования, то есть больше, чем в Японии, Франции и Италии, вместе взятых, сюда шло 35 процентов нашего природного газа, почти 20 процентов нефти и нефтепродуктов, наш лес, золото, драгоценные камни или выручка от их продажи. ФРГ была и одним из основных источников получения доступа к технологической и научной информации на Западе.
Коль скоро мы ставили задачу перестройки системы хозяйствования в СССР, было ясно, что потребуется и глубокая перестройка наших экономических связей с западными странами. Тут было над чем задуматься. За месяц моей работы в ФРГ с помощью наших специалистов мы предприняли попытку проанализировать, как строилась советская торговля с крупными концернами ФРГ на протяжении последних 25 лет. Всего изучить в подробностях мы, конечно, не успели, но, в общем, картина получилась достаточно невеселая.
Во что мы вкладывали выручку за вывозимые нами, зачастую невосполнимые природные богатства, такие, как металлы, нефть, газ, золото? Что за крупномасштабные проекты осуществляли? В основном это были проекты, связанные с дальнейшим увеличением экспорта этих самых наших невосполнимых богатств. Трубы для перекачки газа, оборудование для добычи и первичной переработки минерального сырья, выплавки металла, производства первичных химпродуктов. Получали мы еще оборудование для производства средств потребления.
Наверное, такая политика очень устраивала ведущих западных партнеров. Новой технологии она для нас не рождала, выхода на мировой рынок с новой продукцией не давала. Сколько миллиардов в подобные проекты мы ни вкладывали, а доля машин и оборудования в нашем экспорте в ФРГ никак не превышала жалкого 1 процента. Да и что это был за экспорт! Практически ни одна, даже самая лучшая советская машина не могла быть продана без существенных доделок. Это касалось и знаменитых тогда станков с Ивановского завода, и новой модели «Жигулей». А закачались цены на нефть, так неминуемо закачался и весь наш торговый оборот с ФРГ и с Западом вообще.
Я сказал в своем выступлении в тот день, что, судя по всему, на протяжении многих лет нами осуществлялась неверная экономическая стратегия. Известно, что ножницы мировых цен на высокотехнологичную продукцию и сырьевые товары, а также товары повседневного спроса — это политика, позволяющая одним странам жить в значительной мере за счет других. На этом разорялись десятки развивающихся стран. Этими ножницами стригли и нас, причем тем больше, чем больше сырья, природных богатств мы вывозили и чем больше завозили оборудования, чтобы форсировать их добычу и экспорт на Запад.
Если мы хотели осуществить экономический рывок, к которому призывал М. С. Горбачев, идти таким путем дальше было бы невозможно. Конечно, то, что складывалось десятилетиями, за один день не перестроить. Но основной упор в наших закупках должен был быть перенесен с готового высокотехнологичного оборудования, со средств добывающей промышленности и производства потребительских товаров на машины для собственного выпуска оборудования всех видов, то есть на машины для производства машин. Каждый вложенный валютный миллион, добытый тяжким трудом наших людей в лесах и болотах Сибири и Дальнего Востока, должен был, наконец, оставлять след на технологическом уровне нашей экономики, помогать ее выходу на новые рубежи.
Где пролегал путь к этой цели? Видимо, нужен был решительный поворот к развитию производственной кооперации с западными фирмами. Все у нас были за это. Может быть, этому противились западные немцы? Нет, предложения фирм ФРГ, особенно мелких и средних, имелись в достатке. Из года в год шла проработка десятков проектов по очень важной для нас продукции — станки, гибкие системы, строительные машины и т. д. С настойчивыми предложениями о налаживании новых форм сотрудничества выступал ряд земель ФРГ, прежде всего Баден-Вюртенберг и Северный Рейн-Вестфалия. Но дело шло плохо. Объем кооперационных поставок в 1985 году был 8 млн рублей при общем обороте торговли в 7,1 млрд рублей.
Было ясно, что так будет и дальше, если не создать необходимую организационную, правовую, материальную базу для осуществления кооперации и вообще качественно новых условий для сотрудничества с западными партнерами. Не было у нас в стране до сих пор условий, стимулирующих его. Не было и общесоюзного законодательства, регулирующего вопросы кооперации с иностранными партнерами. Проект такого положения неспешно разрабатывался несколько лет. Пока же наши предприятия и министерства, кроме некоторых энтузиастов, шарахались от кооперации как черт от ладана. Хлопот по этим делам было много, требования немцев к нашей продукции — жесткие, а валютного и иного «навару» для наших предприятий и министерств — почти никакого.
Получалось, что на словах мы говорили одно, а делали совсем другое. Мы вовсю агитировали ФРГ за перестройку, призывали придумывать смелые проекты, но дальше переговоров дело не шло. Иная фирма ФРГ годами согласовывала с нами условия совместного производства какого-либо несчастного кормораздатчика. Причем у нас в таких делах, как правило, участвовали не одно, а пять или шесть ведомств и министерств, которые еще и охотно возлагали задачу утрясать споры между собой на западных немцев. Не было ничего удивительного, что, повозившись с нами некоторое время, фирма, махнув рукой, сдавалась. У многих западногерманских дельцов сложилось довольно устойчивое мнение, что дело это бесперспективное, так как наша экономика не всасывала, а отталкивала технический прогресс, явно не стремилась зарабатывать деньги, производить современную продукцию. Мы не были в состоянии даже взять то, что лежало на поверхности, само плыло нам в руки.
Надо было решать и вопрос о создании в СССР смешанных (с участием иностранного капитала) фирм. Одним словом, нам нужно было реорганизовать свои внешнеэкономические связи так, чтобы обрести способность самим нарабатывать технологию, не только идти в ногу с мировым развитием, но и иметь возможность обгонять его. Иначе из нашей экономической реформы, ускорения, выхода на новые рубежи ничего бы не получилось.
Я, разумеется, предвидел возражения о неприкасаемости монополии внешней торговли. Но монополия внешней торговли принадлежала у нас все же государству, а не его отдельным органам. Если тогдашние формы ее осуществления, которым было больше полувека, не давали решать возникающие задачи, требовалось пересмотреть эти формы. Мы не раз наблюдали в те годы ситуацию, когда Мицвнешторг, выполняя свой план, завозил вопреки возражениям производителя дорогостоящее импортное оборудование, которое некуда было устанавливать, так как наша сторона не успевала со строительством объекта. Завезенное оборудование шло затем под снег, поскольку его негде было складировать, или разворовывалось нашими умельцами по частям на строительство дач, благоустройство собственного жилья и т. п. Фантазии нашим людям в этом плане не занимать. На Дальнем Востоке нашли очень хорошее применение, например, для получаемых с Запада с таким тарарамом в печати и по телевидению разовых шприцев для борьбы со СПИДом — из их иголок получаются, оказывается, очень хорошие рыболовные крючки.
Во всяком случае жалоб на Минвнешторг в тот момент было много. В то же время было очевидно, что любые формы активных производственных связей нашей промышленности и сельского хозяйства требовали прямого общения с производителем за рубежом. Роль нашего чиновника-купца должна была бы быть при этом сведена к контролю за сделкой, выдаче лицензий, определению квот и т. д., но ни в коем случае не должна была предполагать командование самим производством и строительством.
Остро стоял и вопрос о работе наших загранучреждений по обеспечению научно-технического прогресса. Узловые проблемы научно-технического прогресса — это крупные политические проблемы, и наша дипслужба должна была вовремя увидеть, проанализировать их и просчитать возможные последствия. Наш аппарат, однако, не был приучен к этому. Видение этих проблем, как, кстати, и военных, не закладывалось существовавшей тогда системой подготовки кадров. Не закладывается оно и сейчас.
Однако заботило и другое. При всех несовершенствах этой работы в ГКНТ и другие наши ведомства ежегодно шли из посольств и торгпредств тысячи листов научно-технической информации. Качество ее было, конечно, разным. Но все же добывание этой информации стоило немалого труда, а иногда было связано и с риском. Затем все пропадало "куда-то, как в черную дыру, где-то оседало мертвым грузом, не доходило до исследователя, конструктора, производственника. Обратная связь практически не функционировала. Добытчики этих сведений, как правило, не видели результатов от своих трудов. И это было самым худшим, самым вредным способом агитации против смелых призывов и грандиозных планов нашего руководства.
Практически научно-техническое сотрудничество выглядело так. В 1985 году по линии Академии наук СССР, ГКНТ и других ведомств ФРГ посетило около 700 человек. Действовало 18(!) экспертных групп в рамках комиссии по экономическому сотрудничеству СССР — ФРГ. По нашим наблюдениям, мало какие из этих приездов и разговоров приводили к живой ниточке делового сотрудничества. В большинстве случаев это было ознакомление с общей постановкой научно-технической работы, процесса производства, сбор информации в виде проспектов и брошюр. На следующий год происходило все то же самое, причем зачастую на той же фирме и по тем же вопросам. В ФРГ слали свои делегации свыше 65 министерств и ведомств под вывеской научно-технических связей. Как тут было не повторяться?
Первым и основным звеном сбора научно-технической информации были специалисты промышленности, приезжающие для приемки оборудования, на обучение, для работы на выставках. Ежегодно 1800 таких специалистов приезжали в ФРГ. Отдача от их работы была минимальная. Во всяком случае вели они себя удивительно непохоже на японцев, присасывавшихся, как пиявки, на выставках к интересующим их образцам оборудования и проводивших у них день за днем. Наши только собирали проспекты и пластиковые пакеты, а нередко вообще на выставке не работали, проводя все время в магазинах или пивных, если туда их приглашали. Заданий по изучению новой технологии в нарушение действовавших инструкций они очень часто не имели. Приезжали во многих случаях люди без надлежащей квалификации и образования, а порой и лица, деятельность которых не была связана ни с наукой, ни с техникой, ни с производством. Шел широкомасштабный туризм за государственный счет. Почему это происходило? Потому что результаты информационной работы в Центре почти не проверялись, не анализировались, не получали оценки. Мы были богатой страной. Но даже самая богатая страна не могла позволять себе такого безобразия.
Одним словом, запала у нового советского посла в тот момент хватало. Было желание добиться качественных перемен в нашем экономическом и научно-техническом сотрудничестве с ФРГ, была вера, что это посильная задача, учитывая приход к управлению страной нового руководства. Во всяком случае добрую половину своего рабочего времени, находясь на посту в ФРГ, я посвящал этому кругу вопросов. И был при этом не одинок — меня активно поддерживали работавшие в ФРГ специалисты торгпредства, директора наших смешанных советско-западногерманских фирм, немецкие политики и предприниматели. Каков был итог, расскажу ниже. Но был он малоутешителен. Реальные условия и обстоятельства всегда оказываются сильнее самых благих намерений.
Мое первое лето в Бонне было весьма активным. М. С. Горбачев вносил все новые предложения по вопросам разоружения, создания общего европейского дома, разблокирования тлевших или полыхавших пламенем войн региональных конфликтов. Каждое его выступление становилось сенсацией. Следуя призыву, прозвучавшему на майском совещании в МИД СССР, я устраивал у себя на вилле встречи с представителями ведущих западногерманских газет прямо перед телевизором, по которому шли выступления М. С. Горбачева. Организовывался их синхронный перевод, а затем я тут же отвечал на возникавшие вопросы.
Чувствовал я себя в эти первые месяцы достаточно уверенно, чтобы отваживаться на подобные мероприятия. Разоруженческую тематику на тот момент я знал достаточно хорошо, чтобы ориентироваться в наших новых предложениях «с ходу». Правда, по прошествии некоторого времени от этой практики пришлось отказаться, так как, находясь за границей, неизбежно начинаешь все больше отставать от тех соображений, которые движут авторами наших предложений и инициатив. Требуется время, чтобы самому разобраться в них, увидеть сильные и слабые стороны, продумать аргументацию. Однако моим правилом было давать по 1–2 крупных интервью в месяц в газетах или по телевидению, а также выступать с докладами перед различными аудиториями — от конгрессов ХДС до университетов, торгово-промышленных палат и конференций председателей производственных советов. Надо сказать, в те годы немецкая аудитория была благодарным и внимательным слушателем, а дискуссии почти всегда носили интересный и конструктивный характер. ФРГ хотела улучшения отношений с Советским Союзом, это ощущалось повсеместно. Тем большей становилась ответственность за то, чтобы этот благоприятный момент не был упущен. В конце концов от отношений между нашими странами зависело будущее Европы. Сколько можно было еще, 41 год спустя после окончания прошлой войны, продолжать «воевать» друг с другом?
Я быстро расширял круг своих связей. Часто я шел по проторенному пути, поскольку во время своей первой командировки в Бонн нередко сопровождал В. С. Семенова при встречах с видными политиками, предпринимателями, представителями культурных кругов. Определенную роль в этом процессе сыграло и то, что уже на первой беседе с канцлером Г. Колем он мне дал «благословение» на беседы с кем угодно, а также сказал, что не возражает против моих выступлений в средствах массовой информации ФРГ, предупредив, правда, чтобы я соблюдал меру. Это было важно, так как поначалу после моих некоторых заявлений по военно-политической и германской тематике на меня решили окрыситься некоторые комментаторы, прежде всего из «Ди Вельт». Особо ретивые даже писали, что меня следует вызвать в МИД ФРГ и задать трепку. Но Э. А. Шеварднадзе поддержал меня «с тыла», а канцлер дал понять, что не видит криминала в разъяснениях советской официальной позиции.
В целом должен сказать, что канцлер с первых дней показывал, что готов искать пути для реального улучшения отношений, заинтересован в контактах с М. С. Горбачевым, с которым он до того имел лишь одну встречу, кажется, в марте 1975 года. У меня все более крепло убеждение, что он достаточно суверенен в своих решениях, чтобы ввести дела с СССР в то русло, которое изберет. Эта готовность была для меня, как посла, весьма существенным первоначальным капиталом в предприятиях, которые предстояло осуществить. Важен был также и хороший, постоянный контакт с ближайшим помощником канцлера X. Тельником.
Однако путь к установлению диалога между М. С. Горбачевым и канцлером был сложен и долог. В отношении Г. Коля в Москве было немало предвзятых мнений. В памяти наших руководителей были еще свежи образы социал-демократических канцлеров В. Брандта и Г. Шмидта. ХДС и его канцлер Г. Коль были у нас объектом резкой критики как основные проводники решения о размещении в ФРГ новых американских ракет, как сила, препятствовавшая в свое время прохождению через бундестаг Московского договора, как покровители митингов различных землячеств, требовавших пересмотра восточных германских границ и т. д. Недаром перед моим отъездом в Бонн на заседании Политбюро М. С. Горбачев специально подчеркнул, что в ближайшее время о встрече на высшем уровне не должно быть речи. Нужен был определенный подготовительный период, во время которого стороны могли бы созреть для начала движения навстречу друг другу.
Однако канцлер был склонен поторопить развитие событий. В первые же месяцы своего пребывания я передал в Москву записку федерального правительства, начинавшуюся с заявления о заинтересованности в быстрой и всесторонней интенсификации германо-советских отношений. В записке подчеркивалось, что эта готовность была выражена в заявлении правительства 4 мая 1983 года. Кроме того, канцлер Коль дважды обращался с посланиями к Генеральному секретарю ЦК КПСС с инициативами и предложениями по этому вопросу.
В записке давалась положительная оценка заявлению ПКК Варшавского договора от 11 июля 1986 года, где говорилось о стремлении создать всеобъемлющую систему международной безопасности, которая охватывала бы как военную и политическую, так и экономическую, и гуманитарную области. Правительство ФРГ проявляло озабоченность по поводу намечавшегося процесса эрозии договора ОС В-2, выступало за его соблюдение обеими странами до тех пор, пока в Женеве не будут выработаны новые урегулирования. Оно высказывалось за ликвидацию «всей категории» вооружений средней дальности, а также за скорейшее глобальное запрещение химического оружия. Нам обещали внимательно рассмотреть наши новые предложения по сокращению обычных вооружений.
В записке говорилось далее, что из бесед федерального канцлера с советским послом сложилось впечатление, что советская сторона тоже заинтересована в улучшении отношений между СССР и ФРГ. Интерес в Бонне вызвало наше предложение закончить доработку соглашений по научно-техническому сотрудничеству и морскому судоходству. ФРГ была готова поддержать шаги в этом направлении. «С этой целью и для дальнейшего улучшения отношений между ФРГ и СССР, — говорилось в записке, — мы считаем полезной скорейшую встречу министров иностранных дел обеих сторон».
Ответ из Москвы был положительным. М. С. Горбачев сообщил, что внимательно ознакомился с соображениями, которые высказывал канцлер. У нас, сообщал он, понимают значение и роль ФРГ в европейских и мировых делах. Советско-западногерманские отношения опираются на позитивный опыт, который в немалой степени способствовал разрядке международной напряженности в 70-е годы. У наших отношений могут быть и большие перспективы — как в плане развития диалога по крупным политическим проблемам, так и в деле существенного, стабильного расширения экономических, научно-технических и других связей.
Однако, отмечалось в нашем ответе, в последние годы правительство ФРГ своими действиями затрудняло реализацию этих возможностей. Вместе с тем будет мало пользы, если одна или другая сторона будет становиться в позу обиженной. Если руководство ФРГ готово проявить волю и совместно с нами искать решения, способные оздоровить обстановку в Европе и в мире в целом, то недостатка в такой готовности с нашей стороны оно не обнаружит. Есть ряд областей, где правительство ФРГ могло бы внести немаловажный вклад в нахождение решений, взаимоприемлемых для всех заинтересованных сторон, а главное — нацеленных на то, чтобы остановить сползание мира в ядерную пропасть. При этом нами назывались такие вопросы, как ликвидация ракет средней дальности в Европе, запрещение химического оружия, сокращение обычных вооружений в Европе, безопасное развитие ядерной энергетики, доверительный диалог по европейским и международным проблемам. Давалось согласие на заключение соглашения о научно-техническом сотрудничестве с тем, чтобы подписать его на уровне министерств еще до конца лета в Москве. Было выражено положительное отношение и к заключению соглашения о морском судоходстве.
Что касается встречи на высшем уровне, то мне было поручено сообщить канцлеру, что, продвигаясь вперед в политическом диалоге и в решении конкретных вопросов, мы подойдем к такому моменту, когда надо будет провести и встречу двух руководителей. Этот вопрос находится в поле зрения М. С. Горбачева.
Таким образом, мы начали движение с визита в Москву Г.-Д. Геншера, имея в виду последующую встречу М. С. Горбачева с Г. Колем, возможно, после выборов в бундестаг. Конечно, Геншер был в глазах Москвы тоже немало «грешен», поскольку развалил в свое время социал-либеральную коалицию в ФРГ и активно выступал за размещение американских ракет в ФРГ. Однако он имел и «заслуги» как член прежних правительств, стоявших на почве твердого выполнения Московского договора. Кроме того, мне лично импонировало начало партии «с хода Геншером» потому, что, наблюдая многие годы за ним, я был уверен, что в силу своих личных качеств и опыта он сделает в Москве все, как надо. Не мешало и подкрепить позиции СвДП в лице Геншера в канун выборов в бундестаг. В конце концов именно она решала вопрос о том, какой коалиции править страной через несколько месяцев.
Визит Геншера проходил в конце июля 1986 года. Он выходил за обычные рамки визитов министров иностранных дел, да и вел себя Геншер несколько нетрадиционно. Главным событием этого визита, конечно, должна была стать беседа М. С. Горбачева с Геншером. Ей суждено было сложиться непросто, учитывая все те оговорки и сомнения в отношении ФРГ, которые испытывали наш Генеральный секретарь и многие члены Политбюро.
Геншер привез с собой послание канцлера, где тот выразил готовность к наращиванию двустороннего сотрудничества, развитию политического диалога, говорил о вкладе, который могут внести обе наши страны в развитие общеевропейского процесса. Особое внимание было уделено в послании вопросам разоружения применительно к шедшим тогда переговорам в Женеве и Стокгольме, проблематике запрета химического оружия, общеевропейскому процессу.
Комментируя послание, Геншер подчеркивал, что нам ФРГ никак не обойти при строительстве общеевропейского дома, да и сам этот дом в значительной степени будет формироваться в зависимости от отношений между немцами и Советским Союзом. Как доказал опыт заключения Московского договора с ФРГ, именно он имел ключевое значение для начала общеевропейского процесса и подписания хельсинкских документов. Процесс этот, конечно, развивался, но пока что, по мнению Геншера, он не оправдал возлагавшихся на него надежд в области контроля над вооружениями в Европе. Министр намекал, что они ждут продвижения на этом направлении, то есть сокращений наших вооруженных сил в Европе. Это, разумеется, облекалось в красивые формулировки: надо осознать интересы безопасности другой стороны, поставить перед собой задачу создания прочных структур безопасности в Европе и для Европы. Он говорил о новой архитектуре Европы, в которой все государства могли бы жить независимо и в мире друг с другом, называя эту архитектуру «новым европейским мирным порядком».
В этом контексте Геншер выражал готовность сделать выводы из национальной истории, упорядочить отношения ФРГ со всеми соседними государствами исходя из доброго примера германо-французского примирения и сотрудничества после войны. Поговорив о позитивном опыте складывания отношений между странами Европейских сообществ, Геншер отметил, что ФРГ хотела бы перейти и к позитивному развитию отношений с СССР. Европейские сообщества — это еще не вся Европа. У Германии и Советского Союза есть много общих интересов, во многом общие судьбы, несмотря на различия в идеологии. В общем, подчеркивал он, у нас есть общий европейский дом, где все мы являемся совместными хозяевами и заинтересованы прежде всего в том, чтобы выжить. Выжить можно только путем сотрудничества.
Звучало все это хоть и неплохо, но достаточно обще. Это, видимо, не очень понравилось Горбачеву. Сказав, что под всей этой философией он мог бы подписаться, Горбачев выразил желание узнать, что все же стоит за этими рассуждениями в практическом плане, на что нам-то следует обратить внимание.
Ответы Геншера вновь звучали довольно осторожно и уклончиво. Он советовал нам правильно оценить возможности федерального правительства в деле оживления и активизации общеевропейского процесса, как бы напоминая нам известный тезис Коля, что для Советского Союза нет иного пути, «ворот в Европу», кроме Германии. Применительно к разоружению Геншер говорил, что ФРГ способствует позитивному развитию тех переговоров, в которых она сама участвует, то есть в Вене и Стокгольме. Кроме того, она могла бы помогать достижению согласия между НАТО и ОВД. Она в состоянии внести свой специфический вклад прежде всего в договоренности о сокращении обычных вооружений, а также о запрещении химического оружия. В других делах, скажем по ракетам средней дальности, по сокращению СНВ, сохранению договора по ПРО, возможности ФРГ ограничиваются ее участием в выработке коллективной позиции НАТО. Он просил, однако, осознать, что ФРГ искренна в своих усилиях по улучшению отношений с СССР и стимулированию позитивных процессов в развитии обстановки в Европе. В этой связи он от имени канцлера вновь подтвердил приглашение Горбачеву посетить ФРГ.
Беседа несколько обострилась. Горбачев повторил, что он приглашал Геншера к откровенному разговору. В Советском Союзе все никак не могут понять, чего хочет правительство ФРГ. Философия вроде бы излагается правильная, но нас ставит в тупик тот факт, что ФРГ в последнее время демонстративно поддерживает довольно воинственный курс администрации США. Правительство ФРГ было самым активным сторонником размещения новых американских ракет в Европе. Нам пытались продиктовать условия, нередко выступали с ультимативных позиций, в то время как были реальные возможности пойти на компромисс и договориться. В Бонне не могли не знать, что в головах администрации США тогда ходили мысли об упреждающих ядерных ударах по СССР, об ограниченных войнах. Конечно, для США было бы лучше, чтобы действия по этим сценариям разыгрывались не в США, а в Европе. Это понятно. Но непонятно, почему правительство ФРГ так старалось подыграть при этом Соединенным Штатам.
Оставим, однако, этот вопрос истории, заметил М. С. Горбачев. Начнем с новой страницы. СССР внес план полной ликвидации ядерного оружия. Однако опять не чувствуется никакой собственной позиции ФРГ в этом деле. В только что переданном послании канцлера речь идет о промежуточном варианте по ракетам средней дальности. Что это за промежуточный вариант? Опять американский вариант. Через правительство ФРГ мы получаем вашингтонскую политику в немецком переводе. Но с английского языка лучше прямо переводить на русский. Мы хотели бы вести с ФРГ солидные политические дела. Способна ли ФРГ на это? Вот Геншер говорит, что ФРГ за сохранение договора ОСВ-2, договора по ПРО. А почему же она тогда решила принять участие в НИОКР по американской программе СОИ? Вот у нас и возникает вопрос, в чем же истинная суть политики ФРГ, на какую чашу весов она положит свой авторитет?
Все видят, подчеркивал М. С. Горбачев, сколь неактивна позиция ФРГ в вопросах сокращения вооружений. Самое большое, на что решается правительство ФРГ, так это желать успехов США и СССР на переговорах. А американская сторона эти переговоры пока саботирует и озабочена лишь тем, как скрыть этот факт от внимания мировой общественности. Поэтому Советский Союз вносит все новые компромиссные варианты, добиваясь, чтобы наконец, сдвинуть дело с мертвой точки.
Речь, конечно, не о том, говорил М. С. Горбачев, чтобы оторвать ФРГ от США. Это была бы с нашей стороны несерьезная политика. ФРГ все равно стала бы искать себе союзника, способного обеспечить ее безопасность. Но мы хотели бы рассчитывать, что ФРГ будет вести собственную ответственную политику хотя бы в вопросах ограничения и контроля ядерных вооружений, уменьшения военной опасности в Европе. Если это будет так, она обретет в лице СССР активного партнера, причем мы придем к ней не с пустыми руками.
«В общем, — заметил М. С. Горбачев, — мне кажется, что вы в некоторых вопросах все еще пребываете в прошлом, а надо выходить на новые пути».
Постепенно беседа вошла в более спокойное русло. Геншер доказывал, что каждое государство имеет право обеспечивать свою безопасность, а их действия в вопросе о средних ракетах проистекали из того, что наши СС-20 были угрозой, разумеется, не для США, а прежде всего для ФРГ. В этом вопросе они не стоят на позиции «все или ничего», готовы учесть наши «озабоченности» в Азии, но призывают сделать хотя бы первые шаги. Даже минимум лучше, чем ничто. Особенно он подчеркивал решимость ФРГ избавиться от химического оружия. Участие ФРГ в программе СОИ Геншер объяснял заинтересованностью фирм ФРГ не отрываться от научно-технического прогресса. Собственных интересов ФРГ, по словам Геншера, в отношении создания ПРО не преследовала. Она выступала не за широкую, а за узкую интерпретацию договора по ПРО, хотя это многим не нравилось в США.
Затем Геншер заговорил более открытым текстом. Он предложил по-новому строить отношения между Западом и Востоком. В этом направлении хотело бы начать движение правительство ФРГ. Можно, конечно, концентрировать внимание на том, что нас разделяет, но правильнее все же выделять то, что есть конструктивного, не взрывать, а строить путь вперед. Случилась бы беда, если бы европейцы забыли, что они европейцы и у них свои общие интересы. Это не слова. Таковы сейчас преобладающие настроения в ФРГ. Московский договор и Хельсинкский акт надо рассматривать не как историю, а как основу для движения в будущее. В правительстве ФРГ есть люди, которые в прошлые годы были за Московский договор, и люди, которые были против него, но тем не менее правительство будет уважать не только дух, но и букву этого договора. Это, подчеркивал он, касается и нерушимости европейских границ.
Подводя итог, М. С. Горбачев предложил, чтобы обе стороны серьезно подумали, как расширить диалог и сотрудничество. Мир сейчас на распутье. Куда он пойдет, во многом будет зависеть от позиции Европы, а следовательно, от таких государств, как ФРГ. Отсюда — наш интерес к роли ФРГ, причем не только с точки зрения двусторонних отношений, но прежде всего новой роли Европы в международных делах. Без этой новой роли будет трудно построить новое мирное сожительство народов. С учетом обмена мнениями он обещал Геншеру подумать, что может сделать СССР, чтобы наши отношения обрели более активный и деловой характер. Но это должен быть процесс взаимного движения навстречу друг другу. Если последуют ответные шаги ФРГ, дело пойдет вперед. Я не вижу причин, сказал в заключение М. С. Горбачев, почему бы нам не действовать параллельно и даже совместно в деле оздоровления международного климата и ситуации на Европейском континенте. Если ФРГ ожидает сдачи наших позиций, то этого не будет. Если же она ожидает, что мы пойдем на компромиссы, поиск взаимовыгодных решений, это нам подходит. То же самое можно сказать и в адрес других западных государств. Главное — остановить гонку вооружений. Если этого не сделать, через несколько лет она обретет такие параметры, что остановиться будет трудно. В отношениях между СССР и ФРГ М. С. Горбачев предложил перевернуть страницу и начать писать новую.
Затем была хорошая беседа Э. А. Шеварднадзе с Г.-Д. Геншером, касавшаяся в основном конкретных вопросов разоружения.
В целом результаты визита Геншера были оптимальными. Была достигнута договоренность о широких политических консультациях, о стимулировании общеевропейского процесса. Наконец-то было подписано соглашение о научно-техническом сотрудничестве и достигнуто согласие по поводу открытия нашего генконсульства в Мюнхене, а также генконсульства ФРГ в Киеве. Эти вопросы «висели» по 13–14 лет. Хотя не все было просто на заключительном этапе, но благодаря усилиям обеих сторон, решение было найдено. Наметилась перспектива подписания и еще ряда соглашений — по сельскому хозяйству, по здравоохранению и в других областях, имеющих не только политическое, но и практическое значение. Происходило это все на фоне продолжавшейся политики Рейгана на отказ от каких-либо договоренностей с нами.
Итоги визита Геншера обсуждались на заседании Политбюро 27 июля. Они получили позитивную оценку.
Мне была предоставлена возможность высказаться. Я отметил, что широкое наступление, которое мы начали во внешней политике, наш комплекс предложений по реальным сокращениям вооружений, несмотря на сбой из-за катастрофы в Чернобыле, постепенно делают свое дело. Москве начинают верить, престиж Советского Союза растет, а авторитет Рейгана падает. В советскую угрозу в ФРГ стали верить меньше, зато верили в опасность тогдашней американской политики. Это, разумеется, не означало, что западные немцы собирались отвернуться от США. Но они все более хотели не только хороших отношений с США, но и хороших отношений с СССР, требовали более самостоятельной собственной политики.
Не случайно накануне выборов в бундестаг развернулось соревнование политических партий ФРГ: они наперебой демонстрировали избирателю свое умение вести дела с СССР. В предшествующий период мы открывали свои двери преимущественно СДПГ и «зеленым». Открыв двери Геншеру, мы достигли нескольких целей сразу. Прежде всего поддержали умеренное крыло правящей коалиции, стоявшее на позициях Московского договора, видевшее необходимость усиления европейского элемента в политике ФРГ, обретения самостоятельности. Это закономерно оказало воздействие на весь блок ХДС/ХСС. Министры этих партий потянулись к нам с визитами — на очереди был приезд министров транспорта, сельского хозяйства, здравоохранения, окружающей среды. Некоторая неловкость чувствовалась: канцлера мы пока принимать не были готовы, но были все основания полагать, что и в этих условиях он, скорее всего, будет выступать с позиций вдохновителя наступающих перемен. Во всяком случае мы говорили в тот период с Г. Колем о контактах по военной линии, крупных проектах экономического сотрудничества, кредитах, расширении культурных обменов и т. д.
В целом такой подход был полезен и с точки зрения активизации нашего сотрудничества с СДПГ и «зелеными». Они слишком долго чувствовали себя как бы монополистами в делах, связанных с позитивным развитием отношений с СССР. Активизация нашего политического диалога с правительством ФРГ должна была заставить социал-демократов закрутиться. А это, в свою очередь, позволяло рассчитывать на ускорение процесса позитивных изменений во внутренней жизни всей ФРГ в пользу сближения с Советским Союзом.
Я высказался за дальнейшее расширение политического диалога со всеми партиями ФРГ и всемерное развитие сотрудничества в конкретных областях. Это было важно и с точки зрения влияния на саму ФРГ, и с точки зрения воздействия на Западную Европу, а через нее — и на политику США. Особенно я ратовал за установление контактов наших военных с руководством бундесвера, у которого были свои собственные взгляды на многие вещи, свои стратегические замыслы, свои мнения о приоритетах по проблемам разоружения. Вторым важнейшим вопросом мне представлялось развитие новых форм экономического сотрудничества применительно к ФРГ. Это крупное промышленное государство из-за двух проигранных войн не имело ни бывших колоний, ни таких жировых запасов, как, например, Англия и США. Оно жестко зависело от перспектив внешней торговли и по традиции с интересом взирало на рынки Восточной Европы. Следовательно, курс на развитие экономических отношений с нами, как можно было полагать, должен был получать поддержку правительства ХДС/ХСС — СвДП, которое, в свою очередь, пользовалось полным доверием и поддержкой предпринимателей. Это создавало благоприятную обстановку для всякого рода нововведений и экспериментов, создания примеров и опробования моделей.
Но для этого требовалось желание нашей стороны и продуманная тактика ведения дела. Тут я, как показали последующие годы, был во многом наивным идеалистом. Впрочем, этим недостатком страдал не один я.
После визита Геншера дела в отношениях с ФРГ пошли быстро и многообещающе. Очень хорошо складывались отношения с землями ФРГ, в первую очередь с Баден-Вюртембергом, премьер-министром которого был активный, умный и динамичный Л. Шпэт. Неплохо ладили мы и с Северным Рейном-Вестфалией. Его премьер Й. Рау был нашим давним партнером, промышленность этой самой крупной и традиционно мощной в индустриальном отношении земли была нашим старым испытанным партнером. Хорошие отношения сразу же сложились и с О. Лафонтеном, с которым мы были давно знакомы. Земля Саар, правительство которой он возглавлял, быстро и решительно развивала отношения с Грузией. Во всяком случае контакты поддерживались активные и носили они очень сердечный характер, правда, в хозяйственном плане толк от этих контактов, увы, оставался невелик.
Сложно начинались мои разговоры с председателем СДПГ Х.-Й. Фогелем. В первый раз он принял меня в своем бюро в бундестаге и усадил напротив весьма масштабного изображения берлинской стены.
Мы крупно поспорили по поводу притязаний ФРГ на Западный Берлин, а также разошлись в вопросе, должна или не должна ГДР пропускать через свою территорию в Западный Берлин беженцев из Юго-Восточной Азии. Я доказывал: пускать или не пускать кого-нибудь в Западный Берлин — задача для западноберлинской полиции. Пусть она сама охраняет свою границу, а не пытается возложить роль «держиморд» на полицию ГДР. Фогеля, разумеется, это не устраивало, так как ему хотелось продолжать выступать с позиций свободы передвижения во всем Большом Берлине, настаивать на существовании четырехстороннего статуса всего города, то есть сохранять в чистоте свою белую жилетку. В то же время беженцы из азиатских стран, притекавшие через Западный Берлин в ФРГ, были СДПГ не нужны, особенно накануне выборов в бундестаг. Вопрос этот хотели решить руками ГДР. Впрочем, я зря спорил с Фогелем. Было бы правильнее в тот момент представить, что они и по этому делу с ГДР договорятся; весь вопрос — сколько это будет стоить.
Упрекнул меня Фогель в тот первый визит, что, несмотря на его просьбы, долго тянется дело с доставкой в Западный Берлин копии статуи «девушки-молочницы». В свое время эта статуя была вывезена из дворца в Глинике, теперь Фогель наблюдал за тем, чтобы копия статуи была водворена на прежнее место и сердился, что этого не происходит. В общем, расстались мы взаимно недовольные друг другом, а наш старый знакомый внешнеполитический советник фракции СДПГ Зельтман с сожалением заметил, что у нового посла и Фогеля, кажется, отношения не складываются.
Такое положение ни в коей мере меня, конечно, устроить не могло. Я разобрался с историей «девушки-молочницы». Оказалось, что виновата была не наша сторона, а немецкий посредник. На этом я заработал «первое очко» у очень педантичного, обязательного и дисциплинированного Фогеля, который ожидал такого же поведения и от своих партнеров. Я тоже не люблю болтунов, не выполняющих своих обещаний, и предпочитаю не иметь с ними дел. Постепенно наши отношения с Фогелем наладились. Он оказался интересным, глубоким и симпатичным в общении человеком, несмотря на свою манеру выступать в облике «строгого учителя». Главное, он был из тех, о ком немцы говорят, что они «поразительно честны» (penetrant ehrlich), во всяком случае Фогель, на мой взгляд, старался не обманывать собеседника. Когда он не хотел говорить правду, он предпочитал промолчать. Заниматься политикой и быть всегда и во всем до конца честным — дело невозможное, но симпатичнее все же те, кто без особой нужды не прибегает ко лжи, хотя бы «во спасение».
В сентябре я отпраздновал свое 50-летие. Э. А. Шеварднадзе поздравил меня с награждением орденом Октябрьской Революции, работа спорилась и доставляла большое моральное удовлетворение. В октябре в Бонн приехала наша парламентская делегация. Находясь с ней на беседе в министерстве экономики, я вдруг услышал, что канцлер Коль дал интервью американскому журналу «Ньюсуик», в котором сравнил М. С. Горбачева с Геббельсом. Я бросился звонить статс-секретарю МИД ФРГ Майер-Ландруту, чтобы выяснить, что случилось. Он был испуган и расстроен, советовал обратиться в ведомство федерального канцлера, которое отвечало за выпуск в свет всех интервью канцлера.
Мне с трудом удалось уговорить нашу делегацию Верховного Совета СССР не прерывать свой визит в ФРГ. Подействовало одно: Москва не давала такой команды. Заявление канцлера было совершенно необъяснимым, и я очень надеялся, что немцы сумеют достаточно элегантно спустить этот вопрос «на тормозах». В ведомстве федерального канцлера не могли не понимать, что Горбачеву нанесено личное оскорбление, после которого вся работа, проделанная в предшествовавшие месяцы для налаживания германо-советских отношений, пойдет коту под хвост.
Как «спускать на тормозах» такие дела, на Западе знают отлично. Еще мой дорогой партнер по переговорам в Женеве П. Нитце учил меня: «Если вам приводят какое-либо высказывание, которое не в вашу пользу, первое, что вы должны сделать, это сказать, что цитата неточная. Если она все же точная, говорите, что она вырвана из контекста или используется вашим оппонентом в таком контексте, который искажает ее смысл».
Ведомство федерального канцлера действовало в точном соответствии с этим рецептом. Но действовало не очень ловко. Сам канцлер отмалчивался, а объяснения его сотрудников звучали достаточно путано. Когда они постепенно все свалили на «Ньюсуик», который «исказил» высказывания канцлера, американцы нанесли следующий удар. «Ньюсуик» передал в печать магнитофонную пленку с записью разговора Г. Коля с корреспондентами. По тону беседы было видно, что это было скорее не интервью, а болтовня у камина с бокалом рейнского в руке, но слова, которые затем цитировал «Ньюсуик», действительно прозвучали. Американцы оказали своему другу-канцлеру в тот момент медвежью услугу. Они не помогали ему выпутаться из неприятной ситуации, а сознательно топили его. Темпы, наметившиеся в развитии советско-германских отношений, не устраивали их.
30 октября я отправился в ведомство федерального канцлера, чтобы заявить формальный протест в связи с высказываниями канцлера. Начиналась длинная цепь объяснений на различных уровнях, включая главу ведомства федерального канцлера Шойбле, а затем и Геншера. Канцлер никак не хотел ни извиниться, ни взять свои слова назад, ни, наконец, выразить сожаление по поводу случившегося. Каждое слово, которое могло бы вести к тому, чтобы загасить конфликт, приходилось буквально вытягивать клещами из официальных представителей ФРГ. Тем временем отменялись визиты в Москву федеральных министров, рушилась программа контактов, намеченная в ходе визита Геншера, я должен был избегать бесед с канцлером, наши высокие представители должны были обходить стороной Бонн. Все это было абсолютно не ко времени, как говорят немцы «überflüissig wie ein Kropf» (неуместно, как зоб).
Время шло, вопрос не решался. Правда, в один из дней мне позвонил наш первый заместитель министра Ю. М. Воронцов, который, сославшись на разговор с М. С. Горбачевым, посоветовал потихоньку загасить это дело. Ясно, что канцлер наговорил лишнего, наверное, сожалеет об этом. «Ну что ему теперь, повеситься, что ли? — говорил Воронцов. — Попробуй вытянуть от них более или менее приличествующие случаю сожаления о случившемся». Но вслед за этим я получил из Москвы несколько официальных телеграмм, в которых мне вновь предписывалось не давать немцам спуску. Видимо, в Москве боролись разные мнения, колебался и сам М. С. Горбачев.
Тем временем в делах с ФРГ на высоком уровне наступила пауза. Я раздумывал, как выбираться из этой ситуации. Придется начинать все сначала. Со стороны ФРГ требовался жест, причем весьма солидный, свидетельствующий о желании возобновить диалог и загладить случившееся. Таким жестом мог стать визит в СССР президента ФРГ Р. фон Вайцзеккера. Находясь в Москве в начале 1987 года в связи с очередным Пленумом ЦК КПСС, я высказал эту идею сначала Э. А. Шеварднадзе, а заручившись его поддержкой, и М. С. Горбачеву. Он поддержал эту мысль, сказав, что Вайцзеккера охотно примет.
Теперь надо было уговорить президента ФРГ совершить такую поездку. То есть убеждать его в целесообразности позитивного развития отношений между ФРГ и СССР необходимости не было. Он прекрасно понимал, что это в интересах обеих сторон, и сам активно содействовал такому развитию событий везде, где мог. Речь шла о другом: получить согласие Р. фон Вайцзеккера взять на себя миссию по выведению наших отношений из деликатной ситуации, в которой они в тот момент оказались в результате нелепой истории с интервью канцлера. Президент отлично это чувствовал. Как только я завел с ним речь о его возможном визите к нам, он прямо сказал мне, что извиняться за канцлера не поедет. Речь может идти только о его официальном визите в тех формах и тех рамках, которые приличествуют ему как президенту и политику.
В этом отношении между нами, разумеется, предмета для спора не могло и быть. Конечно, мы ставили вопрос об официальном визите президента ФРГ в Советский Союз, и ни о чем ином. В качестве приглашающего выступал бы не М. С. Горбачев, а Председатель Президиума Верховного Совета СССР А. А. Громыко. Вайцзеккер вел бы беседы не от имени «нагрешившего» канцлера, а как глава западногерманского государства. Кроме того, в соответствии с конституцией ФРГ ее президент и не может вести переговоры по вопросам практической политики ФРГ. Это прерогатива правительства. Но визит президента — это тем не менее очень крупное политическое событие в отношениях между государствами. И такое событие всегда свидетельствует, что стороны двинулись навстречу друг другу, что открывается новая перспектива. А это было в тот момент самым важным. Р. фон Вайцзеккер был готов взять на себя эту непростую задачу. Тучи начинали рассеиваться.
Визит президента Вайцзеккера в Советский Союз проходил в период 6—11 июля 1987 года. Кроме Москвы, он побывал в Ленинграде и Новосибирске. Новосибирск привлекал президента прежде всего как крупный научный центр, где как бы фокусировались две основные темы современности — научно-технический прогресс и молодежь. Что касается Ленинграда, на этот этап своей поездки президент смотрел как на обращение к тяжелому прошлому в наших отношениях, пребывание в этом городе давало возможность еще раз подтвердить решимость преодолеть его и устремить взгляд в будущее.
Во время подготовки программы визита обсуждалась, кстати, и возможность его поездки вместо Ленинграда в Волгоград. Там жест примирения, который решил сделать президент, мог вызвать еще больший резонанс, тем более что в Волгограде не бывал еще ни один из крупных политиков ФРГ. Однако Сталинград был однозначно символом разгрома немецкой армии и перелома в ходе войны, в то время как блокадный Ленинград воплощал трагедию, муки, голод и смерть прежде всего гражданского населения в результате развязанной Германией войны. Вайцзеккер отдал предпочтение Ленинграду, тем более что сам когда-то находился в составе немецких войск, осаждавших этот город.
Это был пятый по счету приезд Вайцзеккера в нашу страну. В первый раз он побывал у нас в 1973 году, то есть уже после заключения Московского договора, в составе делегации бундестага. С воспоминаний об этой своей поездке, со слов об историческом значении Московского договора президент и начал свою беседу с М. С. Горбачевым.
В тот день наш Генеральный секретарь был, как говорится, в ударе, как будто заряжен электричеством. Он сразу напомнил, что с кем-либо из представителей руководства ФРГ давно не беседовал. В последний раз, а это было год назад, встречался с Г.-Д. Геншером, приехавшим сейчас вместе с президентом. Договорились тогда открыть новую страницу в советско-западногерманских отношениях, даже открыли ее, но осталась она незаполненной. Правда, была угроза, что заполнится эта страница очень неприятными вещами. Слава богу, не произошло этого. Подтверждением тому является приезд в Москву президента ФРГ.
Откровенно говоря, продолжал М. С. Горбачев, страна, с которой у нас должны были бы развиваться отношения по всем направлениям, кажется, не очень стремится к этому, особенно ее руководство. Известно, что в ФРГ есть настроения в пользу развития отношений, есть и соответствующие официальные заявления, а на деле движения нет.
Наоборот, даже возникла угроза, что достигнутое в 70-е годы окажется в опасности. Намек на действия канцлера, то есть на его нашумевшее интервью, был достаточно прозрачный.
М. С. Горбачев повторил, что у нас сохраняется убеждение в необходимости улучшать отношения. История обязывает нас иметь хорошие отношения друг с другом. Даже в годы войны нам не изменяло чувство реальности, уважительный подход к немецкому народу. Мы понимаем значение в мире и в международной политике такого государства, как ФРГ. Формируя свой курс мы сознаем, что было бы неверно не учитывать возможности и потенциал ФРГ для изменения ситуации в Европе в лучшую сторону. Но мы при этом хотели бы рассчитывать и на такой же реалистический подход со стороны руководства ФРГ. Может быть, мы не во всем друг другу нравимся, но все же обязаны принимать друг друга такими, какие мы есть, и пытаться, каждый по-своему, стать лучше. Мы это делаем через перестройку. Будем меняться, но не для того, чтобы понравиться США или ФРГ, а потому что это нам самим нужно..
В результате этих перемен, заметил М. С. Горбачев, открываются возможности вывести отношения с ФРГ на новый уровень. СССР — за серьезный, основательный политический диалог с руководством ФРГ по всем вопросам. С нашей стороны нет преград для экономических, научных, спортивных связей, контактов между людьми. Случаются, конечно, всякие трения, но это не меняет нашего основного подхода. А что же ФРГ? Два таких крупных, солидных государства, с такой исторической традицией, а отношения между ними отнюдь не такие, какие должны и могли бы быть.
Вайцзеккер не смутился. Он сказал, что чем откровеннее будет разговор, тем лучше. Он здесь в зале заседаний самый старший. Он пережил все ужасы войны от первого до последнего дня. От отлично знает карту СССР, то есть места, которые ему назвал комендант Москвы при возложении венков. Он приехал в Москву, так как убежден, что его поколение должно сделать все, чтобы уберечь молодежь от повторения прошлого. У политиков обеих стран есть ответственность перед историей, на которую не закроешь глаза. Эту ответственность они разделяют во все более срастающемся мире. СССР и ФРГ все больше будут зависеть друг от друга. Показательно, что среди молодежи обеих стран крепнет понимание необходимости постоянно увеличивать объем дел, с которыми можно справиться только сообща. Разделяющее сейчас нас по большей части относится к шаблонам, которые будут преодолеваться новым мышлением.
В качестве главной политической цели президент выделял сокращение оружия, представляющего угрозу для всего человечества. Немцы, пожалуй, больше всех заинтересованы в мире — им, живущим в центре Европы, грозит самая большая опасность, пока мир находится под угрозой войны. Поэтому они за строительство доверия. Доверие же может быть результатом только задуманного на долгие годы тесного и развивающегося сотрудничества.
М. С. Горбачев эту мысль сразу же подхватил. Если речь идет о долгосрочной перспективе, президент найдет адекватный ответ с нашей стороны. Но не произойдут ли опять какие-либо вещи, которые создадут препятствия для движения к долгосрочным целям, настойчиво спрашивал он, не будут ли наши отношения и далее обречены на шатания из-за тех или иных сиюминутных соображений и действий?
Мы не хотим дальше слушать немецких переводов с английского, хотя в прошлый раз Геншер и очень сердился на такие наши заявления. Мы хотим серьезных отношений с ФРГ, подчеркивал М. С. Горбачев, хотим понять, когда придет момент для таких отношений. А может быть, его еще надо подождать? Нельзя строить отношения, не идя навстречу друг другу. Мы согласны придать нашим связям с ФРГ большую устойчивость, но если в ФРГ к этому не готовы, то ничего не остается, как повременить.
На этот вторичный прозрачный намек Вайцзеккер был вынужден отвечать; правда, делал он это в своей обычной уклончиво мягкой манере. Он выразил убеждение, что отношения СССР — ФРГ не могут ограничиваться реакциями на те или иные случаи и сиюминутные события, их надо строить и растить на долговременной основе. Всегда могут, в извиняющемся тоне продолжал он, происходить вещи, которые потом становятся обузой для взаимоотношений. Но происходит это из-за того, что десятилетиями накапливалось недоверие. Он просит учитывать, что не кто иной, как сам Аденауэр в последние годы вновь и вновь указывал и своей партии, и общественности на необходимость поставить отношения с СССР на солидную договорную основу. Потом был заключен Московский договор, договоры с Польшей и Чехословакией, четырехстороннее соглашение, подписан Заключительный акт в Хельсинки. Это дает базу для откровенного обсуждения и урегулирования событий совершенно случайных. Большие они или маленькие, но с ними можно и нужно справиться.
М. С. Горбачев заметил, что он этот призыв к верности договорам понимает и подписывается под ним. Но то и дело приходится слышать, что, несмотря на Московский и другие договоры, германский вопрос по-прежнему остается неурегулированным, что надо еще определить статус бывших восточных земель Германии, что есть сомнения в отношении решений Ялты и Потсдама. Из-за этого и возникает разговор, можно ли верить заверениям о готовности к сотрудничеству.
Президент в ответ, как и Геншер, подтвердил, что верность правительства ФРГ духу и букве Московского договора не подлежит сомнениям. Канцлер эту точку зрения полностью разделяет. Народ, забывший о своей истории, не добьется для себя будущего. Живя в двух государствах, в двух различных общественных системах, немцы могут активно служить делу мира и сотрудничества. Сознание их принадлежности к одной нации может служить в этом деле мощным импульсом.
У немцев, рассуждал Вайцзеккер, больше соседей, чем у кого бы то ни было в Европе. Немецкая история поэтому никогда не принадлежала одним немцам. Для того чтобы нормально жить, немцам всегда было нужно согласие со своими соседями, а не их обеспокоенность и недоверие. После войны у ФРГ, как известно, сложилось неплохое взаимопонимание с Францией. Однако это не помешало французскому министру культуры однажды сказать, что он так любит немцев, что ему больше нравится иметь не одно, а два немецких государства. Это, конечно, не отражает представлений немцев о единстве нации в будущем, но ФРГ отдает себе отчет в масштабности и сложности проблем будущей архитектуры Европы. Важно, говорил он, лишить существующие границы их «разделительного характера». Это было бы в интересах всех народов.
Так Вайцзеккер и Горбачев подошли к самому деликатному вопросу — проблеме раскола германской нации. Михаил Сергеевич сказал, что не хочет вдаваться в историю вопроса о нации. Политический аспект таков: после войны сложились два германских государства. Оба эти государства сделали вывод, что должны внести свой вклад в дело мира. Все, что за пределами этого, заметил он, может вызвать законные вопросы у соседей немцев. История решит вопрос, подчеркивал он, каково будет положение в Европе и в мире лет через 100. Горбачев повторил это в ходе беседы дважды.
Как показали последующие события, до крушения ГДР оставалось всего два года. Пожалуй, здесь ответ и тем, кто утверждает, что наше руководство предвидело с самого начала неизбежность скорого воссоединения Германии, и тем, кто говорит, что оно сознательно вело к этому дело. Нет, ГДР мы терять не собирались, а в 1989 году действовали под давлением обстоятельств, заставших наше руководство, если говорить по большому счету, врасплох.
Почему случилось так? Не знаю, пусть ответят на этот вопрос те, кто стоял у рычагов власти. Думаю, однако, что причина все же в следующем: с 1988 года не наше руководство управляло событиями, а события все больше управляли им, хоть мы и делали вид, что это не так. Всякая существующая социально-экономическая система внутренне равновесна уже в силу того, что она существует, а значит, и способна в данных условиях воспроизводить себя. Реформы в рамках той или иной системы, если они не нарушают ее устоев, как правило, предсказуемы по своим последствиям. Изменения же, нарушающие устойчивость системы и разрушающие ее основы, как показывает история, по своим последствиям всегда оказывались непредсказуемыми и для их авторов, и для общества, которое решалось пойти за ними. Их результаты всегда были болезненными и неожиданными. Революции к тому же имеют склонность сжирать своих детей.
М. С. Горбачев на рубеже 1988 года перешел к слому системы, все еще полагая, что реформирует ее. Наверное, он сам не вполне понимал происходящее. Не думали, что он пойдет так далеко, и большинство зарубежных политиков. Во всяком случае СССР в тот момент, казалось, был в зените новой славы и могущества, а не на пороге распада. Мы тогда, казалось, заказывали музыку в международной политике и были уверены, что так будет и дальше.
Я никогда не поверю и в то, что в 1987 году в Бонне кто-то всерьез рассчитывал на исчезновение ГДР уже в 1990 году. Конечно, германское единство оставалось стратегической целью политики ФРГ, но целью долговременной, не входящей в задачи политики сегодняшнего дня. Не думали о воссоединении тогда ни Коль, ни Геншер, ни Шпэт, ни Дреггер, ни даже Штраус. Раньше всех надвигающиеся обвальные перемены почувствовал, пожалуй, один Бар, но я тогда не поверил ему. Да и он исходил не из исчезновения ГДР, а из желательности скорейшего заключения мирного договора с Германией в лице двух существующих немецких государств и налаживания новых, более тесных связей между ними.
Поэтому реакция Вайцзеккера на слова М. С. Горбачева о том, что надо обождать еще 100 лет, была, как и следовало ожидать, взвешенной и спокойной. Он отвечал: надо оставаться на почве договоров и реальностей. ФРГ возникла не как великая держава, но она может быть для нас на долгие годы подходящим партнером для строительства будущей безопасной Европы. В этом он видел ответственность, лежащую на политиках нынешнего поколения. Предпосылки для такого взаимодействия он считал благоприятными. Важно использовать момент. Раньше говорили, замечал в этой связи Вайцзеккер, что надо подождать, пока капитализм сам издохнет от своих собственных пороков. В ответ другая сторона заявляла, что чем хуже обстоит дело в социалистических странах, тем лучше для нее. И то и другое, однако, ерунда. На самом деле обе стороны имеют свои слабости. Слабости у СССР, правда, другие, чем у ФРГ, но и в ФРГ они есть. Важно, чтобы обе системы шли в будущее, исходя из осознания своей растущей взаимозависимости. Если не все сразу будет получаться, это еще не значит, что отсутствует добрая воля. Президент передал приветы канцлера М. С. Горбачеву.
Все было ясно. Речь шла о переходе к новому качеству сотрудничества между ФРГ и СССР, разумеется, в условиях продолжающегося существования ГДР, незыблемости границ в Европе, соблюдения всех заключенных ранее договоров. Неудивительно, что Горбачев тут же попросил передать канцлеру свой сердечный привет. Примирение состоялось, канцлер был прощен за свои неудачные высказывания «Ньюс-уику».
После этого Михаил Сергеевич выложил на стол свои козырные карты. Он сказал, что нам требуется как-то переосмыслить наши взаимоотношения. Он приглашает канцлера и все руководство ФРГ к такому переосмыслению. Если канцлер готов, можно заняться этим. Мы можем по-новому взглянуть на интересы ФРГ, ее роль и положение в мире. Надеемся, что так же поступит и она в отношении СССР. Надо только. освободиться от комплексов — политических и мифологических вроде того, что в лице СССР ФРГ имеет перед собой врага. Мы искренне полагаем: если не будет стабильной ФРГ, не будет и стабильной Европы.
Не будет стабильности в Европе, не будет ее и во всем мире. Если же у нас будут стабильные отношения, это будет отвечать и интересам наших народов, и интересам Европы.
Однажды, напомнил М. С. Горбачев, мы говорили с Геншером о том, какими бывали отношения между Россией и Германией в прошлом и какую роль они могли бы сыграть в настоящее время. У нас обоих есть возможность сделать важный шаг, оставаясь там, где мы есть, и тем, что мы есть. М. С. Горбачев просил все это передать канцлеру. Он хотел бы через некоторое время вернуться к этому разговору. Если это предложение будет принято в Бонне для осмысления, то все советские планы будут предусматривать полную безопасность ФРГ.
Пока И. А. Курпаков переводил все это, М. С. Горбачев шепнул мне на ухо: «Дальше этого я пока не пойду, остальное будешь развивать в беседах с ними ты».
Беседа подходила к концу и становилась все более сердечной. Вайцзеккер отмечал, что он был чрезвычайно рад приехать в Москву и услышать сказанное. Он обо всем расскажет по возвращении в Бонн правительству ФРГ. Еще до избрания на свой нынешний пост он написал в одной из своих книг, что задача улучшения отношений с СССР является для ФРГ центральной задачей всего будущего развития. Он по-прежнему убежден в этом.
Визит Вайцзеккера проходил хорошо. Было много интересных бесед с ним и его окружением, в которое входил председатель восточного комитета немецкой промышленности Вольф фон Амеронген, представители науки, немецкого Красного Креста. После приема в Кремле, правда, возникла некоторая шероховатость. В своей обычной вежливой и даже ласковой манере фон Вайцзеккер наговорил в длинной застольной речи много не только приятных, но и не совсем приятных для нас вещей — напомнил о существовании германского вопроса, о проблемах Берлина, а также сумел, упомянув Канта, отметиться по вопросу о Кенигсберге. Президент думал, что все это легко сойдет ему с рук. Однако он ошибался. А. А. Громыко, прослушав его речь распорядился при публикации ее в советской печати «выбросить всю чепуху», благо речь была по объему намного более пространной, чем выступление М. С. Горбачева, а в «Правде» все должно было выглядеть «равновесным».
Немцы после этих обрезаний подняли шум, требуя публикации полного текста. Напрасно Э. А. Шеварднадзе убеждал Геншера, что на Западе тексты подобных речей никогда полностью печатью не публикуются. Мы тоже хотели перейти к такому порядку, предоставив возможность нашим газетам публиковать то, что они считают наиболее интересным. Немцы, однако, не унимались. В то же время публиковать полную речь Вайцзеккера несколько дней спустя после ее произнесения было бы странно. В конце концов согласились, что эта речь появится в «Неделе».
В этой связи не могу не упомянуть об одном эпизоде, явившемся как бы продолжением этого спора. Некоторое время спустя я был приглашен выступить вместе с американским послом Бергом на внешнеполитическом конгрессе ХДС в Бонне. Присутствовали Вайцзеккер и Коль. В свое выступление я вставил «невинную фразу»: политику мира приветствует весь Советский Союз «от Калининграда до Владивостока». По завершении конгресса мы встретились с Вайцзеккером в буфете «дома Аденауэра», где проходил конгресс. Он стал критиковать некоторые положения моей речи, которые, разумеется, не всем понравились в зале, хотя мне по ходу дела много раз аплодировали. «Зачем вы упомянули о Калининграде?» — спросил в этой связи он. «Я сделал это потому, что вы упомянули в Кремле о Кенигсберге, — ответил я президенту, — учусь у вас».
После беседы с Вайцзеккером в Москве у меня был краткий обмен мнениями с М. С. Горбачевым. Он высоко оценил состоявшийся разговор, велел вест и дело активно, дал согласие на прием в Москве баварского премьер-министра и руководителя ХСС Ф.-Й. Штрауса и премьер-министра Баден-Вюртемберга Л. Шпэта.
Дело шло к встрече с Г. Колем. Надо было думать о ее наполнении, а затем и о кульминационном пункте — визите в ФРГ М. С. Горбачева. Линия просматривалась достаточно четко: не пугая никого призраком Рапалло, выйти на новый уровень договорного сотрудничества с ФРГ, причем со стабильной ФРГ, такой, как она существовала в те годы. М. С. Горбачев советовал проводить в разговорах с представителями ФРГ мысль о том, что идеи и представления в политической области бывают разные — сегодня они одни, завтра другие. Но при всем том всегда есть высшие национальные интересы, которыми и следует руководствоваться. Если ФРГ пойдет на развитие отношений с нами, мы будем вместе, если не встанет на этот путь, еще долгое время будет занимать в Европе второстепенное положение.
Отношениям с ФРГ был открыт «зеленый свет».
В начале октября 1987 года в ФРГ по приглашению руководства СДПГ приезжал тогдашний секретарь ЦК КПСС по международным вопросам А. Ф. Добрынин. Он привез теплое послание М. С. Горбачева Г. Колю, еще раз подтверждавшее то, что было сказано им до этого Р. фон Вайцзеккеру.
Наш лидер вновь обращал внимание на наличие большого потенциала в отношениях между СССР и ФРГ, подчеркивал готовность наращивать все то положительное, что связывает наши страны, объединяет наши народы. Были, как известно, в истории советско-германских отношений и черные страницы — чернее не придумаешь, из которых надо извлекать соответствующие уроки. Но были и другие. Достаточно вспомнить хотя бы отношения между нашими странами в 20-е годы, Московский договор, да и многое другое.
«Мы, — писал тогда М. С. Горбачев, — пристально следим за тем, что происходит на немецкой земле, где теперь сложилось два суверенных немецких государства с различным социально-политическим строем.
И нам думается, что недавняя встреча руководителей этих двух государств — Ваша с Э. Хонеккером — по справедливости была воспринята в мире как подтверждение реальности этого факта, который не перестанет быть таковым, невзирая на всякого рода заявления насчет того, будто «немецкий» вопрос останется открытым. Что будет через 100 лет, решит история. Но сегодня в практической политике все мы должны исходить из реального положения вещей. Никакой другой подход не приемлем».
Такова была исходная база, то есть то, что немцы называют Geschaeftsgrundlage. Мы были готовы учитывать потенциал и возможности ФРГ, ее место в Европе и в мире. Бонн, в свою очередь, знал, какую роль играл СССР в европейских и мировых делах, каково было значение его политики для ФРГ. М. С. Горбачев ратовал вновь за придание отношениям между СССР и ФРГ большей основательности, что имело бы по-истине историческое значение. Оставаясь самими собой в своих системах и союзах, говорил он, наши два государства могли бы, как никакие другие, сделать очень много, чтобы «европейский дом был и архитектурно хорош, и, главное, безопасен и уютен для всех живущих в нем». Предлагалось переосмыслить отношения между СССР и ФРГ под этим углом зрения и совместными усилиями поднять их на новый уровень.
М. С. Горбачев подталкивал канцлера совместно заняться этим. Он видел многообещающие — при обоюдном желании — перспективы развития двусторонних отношений также в экономической, научно-технической и культурной областях. Здесь у нас были большие традиции, сложились исторические взаимосвязи.
Подтверждая готовность к этому, М. С. Горбачев приглашал канцлера к обмену мнениями о том, как открыть новую страницу в наших взаимоотношениях, заполненную позитивным содержанием. Диалог по этим вопросам предлагалось начать через А. Ф. Добрынина, затем продолжить во время предстоящего зимой приезда в Бонн Э. А. Шеварднадзе. «С учетом хода событий, — писал М. С. Горбачев, — можно будет повести дело и к нашей личной встрече». Он выразил надежду, что такая встреча состоится в не столь отдаленном будущем.
С А. Ф. Добрыниным мы подробно обменивались мнениями по итогам поездки в ФРГ. Многие из тех соображений, которые возникли у него самого и были подсказаны мной, он затем изложил в докладе на Политбюро ЦК КПСС.
Прежде всего было ясно, что расстановка политических сил в ФРГ оставалась стабильной. Вопроса о смене правительства или об изменении состава правящей коалиции не существовало. Можно было, более того, ориентироваться даже на то, что и после выборов в начале 90-х годов все останется на своих местах.
Несмотря на некоторые трудности, которые испытывало правительство Коля — Геншера (довольно высокая безработица — 8,4 процента, кризис в угольной, сталелитейной, судостроительной промышленности, необходимость налоговой реформы, недовольство крестьян), дела у него шли неплохо. В экономике наступало некоторое оживление, инфляция практически отсутствовала, внешнеторговое сальдо было стабильно плюсовым и высоким (80—110 млрд марок ежегодно). Делались большие вложения в НИОКР — порядка 55 млрд марок в год.
ФРГ набирала силы внутри и становилась все более активной вовне. Она претендовала на большую самостоятельность и независимость в своих делах. Все это придавало смелости ФРГ в делах с Советским Союзом. Беседы А. Ф. Добрынина с Колем и Геншером свидетельствовали, что правительство ФРГ нацеливалось на развитие отношений с нами. Это соответствовало настроениям населения, стремлению правящих кругов ФРГ к повышению ее удельного веса в мировой политике. Хотя в средствах массовой информации было по-прежнему много враждебных Советскому Союзу статей, это уже не отражало настроений большинства простых немцев из «глубинки». В ходу было все больше воспоминаний о добрых традициях германо-русского сотрудничества, высок был рейтинг М. С. Горбачева. В Баден-Вюртемберге школьники писали тогда конкурсные сочинения о значении нового мышления. Отмечалась большая тяга к партнерским связям с нашими городами и республиками. Одним словом, эмоциональный настрой населения был в нашу пользу.
Канцлер Коль однозначно выступал за личные контакты с М. С. Горбачевым. Его к тому же, по всей видимости, несколько беспокоило, что оживление в советско-германских отношениях пока что шло как бы мимо него — через Геншера, Вайцзеккера и др. В этой обеспокоенности могла быть для нас известная выгода, но откладывать встречу с Колем на слишком долгое время было явно нецелесообразным. Можно было пропустить момент и вызвать обратную реакцию. Во всяком случае я в тот момент выступал за встречу уже весной 1989 года.
Трудно было, конечно, судить, сколь далеко было бы готово пойти правительство ФРГ в развитии отношений с нами. Для этого надо было войти в более плотный контакт с канцлером. Однако по опыту прошлого я был склонен предполагать, что западные немцы скорее будут осторожничать, чем забегать вперед. То, что их придется тащить за собой, особенно в политической области, было с самого начала ясно. Надо было, скорее, ожидать попыток балансировать между Францией и Англией, с одной стороны, нами — с другой, сохраняя при этом тесные отношения с США и стремясь получить для себя максимальные выгоды как на Западе, так и на Востоке. Но в то же время было очевидно, в том числе и для самих западных немцев, что без активной политики на советском направлении их западная политика не будет получаться. В этом они могли убедиться за послевоенные годы много раз.
Добиваясь глубокой перестройки наших отношений с ФРГ, развития положений Московского договора, активного взаимодействия с западными немцами в вопросах разоружения, европейской разрядки, преодоления экономического и технологического раскола в Европе, мы могли рассчитывать на позитивное изменение отношений между странами ОВД и НАТО, оказание благоприятного для нас воздействия на всю восточную политику ЕС. ФРГ должна была стать для нас в Западной Европе партнером первостепенной важности. Она, бесспорно, была самым мощным в экономическом отношении государством этого региона. Она имела здесь самую крупную сухопутную армию, роль которой в условиях сокращения ядерных арсеналов должна была закономерно возрастать. ФРГ обладала большим научно-техническим потенциалом, превосходящим французский, английский или итальянский. К тому же она лежала на стыке между НАТО и ОВД. и от состояния отношений с ней в значительной степени зависела вся обстановка между блоками. Кроме того, ФРГ была постоянным фактором угрозы нашим позициям в ГДР, Польше, Чехословакии, Венгрии. Нам было важно иметь дружественную, запрограммированную на долговременное сотрудничество с нами ФРГ, покончить с десятилетиями противостояния.
Партнером в этом деле объективно могло быть для нас только правительство Коля — Геншера. Конечно, у нас по-прежнему сохранялась тяга к социал-демократии. С отставкой Брандта обстановка в СДПГ стабилизировалась, борьба внутри партии была приглушена, восстановлена дисциплина. СДПГ добилась первых успехов на выборах в Бремене и Шлезвиг-Гольштейне. Однако сами социал-демократы пока не ориентировались на приход к власти. У СДПГ не было стратегии для приобретения себе союзника ни в отношении СвДП, ни в отношении «зеленых». А без союза с другой партией социал-демократы взять власть никак не могли.
Пребывание СДПГ в оппозиции, однако, вовсе необязательно должно было быть для наших намерений только отрицательным фактором. Как оппозиционная партия СДПГ была более открыта для всякого рода новых идей, а следовательно, и нашего воздействия. Она могла воспринимать лозунги, планы, требования, на которые социал-демократы вряд ли решились бы, будь они правящей партией. К тому же всем предшествовавшим развитием СДПГ была «запрограммирована» на поддержку политики сближения и сотрудничества с СССР. На этом направлении мы могли твердо рассчитывать на СДПГ. Никак предстоявший поворот не мог нанести ущерб и позициям партии внутри страны.
В общем, стрелки были расставлены. Началось движение вперед.
На очереди были визиты в Москву Л. Шпэта и Ф.-Й. Штрауса. Разумеется, каждый из них хотел быть первым, и с этим обстоятельством надо было считаться, хотя бы уже потому, что отношения между швабами и баварцами — вещь традиционно непростая. Баден-Вюртемберг и Бавария и объективно были друг другу конкурентами. Швабы в последние годы стали самой богатой землей ФРГ, успешно развивая высокоинтенсивные отрасли обрабатывающей промышленности. Штутгарт был цитаделью крупнейшего концерна «Даймлер-Бенц», имевшего весьма большой вес и в оборонной промышленности. Баварцы могли гордиться своей аэрокосмической промышленностью, электроникой, машиностроением. Вместе и те и другие начинали свысока посматривать на северные земли Германии, которые нуждались в финансовой поддержке богатых южан.
Штраус и Шпэт были абсолютно непохожими друг на друга людьми — по темпераменту, жизненному опыту, привычкам, взглядам. Но было и что-то, что объединяло их, поэтому они, насколько я знаю, часто встречались друг с другом. Обычно речь шла о проведении какой-то более или менее скоординированной линии в Бонне. И тот и другой были для Коля не слишком удобными и послушными партнерами. И тот и другой — несомненно, имели амбиции играть в политике ФРГ большую роль, чем та, которая отведена премьер-министрам земель ФРГ. Оба при этом, конечно, торжественно отрицали наличие таких намерений. Имея за своей спиной самостоятельную партию — Христианский социальный союз, входивший в парламентскую унию с братским ХДС, Штраус мог позволить себе разговаривать со своим партнером и на басах. Правда, выскочить за пределы Баварии и стать общефедеральной партией ХСС никогда не решался. У Шпэта своей партии не было, но в руководстве ХДС была группа влиятельных политиков, которая при возникновении трений в руководстве ХДС была не прочь сделать на него ставку.
В общем, поддержание тесных контактов с этими премьер-министрами было достаточно деликатным делом. С одной стороны, мы очень были заинтересованы в развитии связей с южной Германией, с другой — понимали необходимость учета тонкостей в отношениях их с Бонном. Но, разумеется, желали быть и в курсе этих тонкостей, без чего было бы трудно ориентироваться во внутриполитическом раскладе сил в ФРГ.
Л. Шпэту я нанес визит вскоре по прибытии на службу в Бонн. В. С. Семенов настоятельно рекомендовал мне обратить внимание на этого умного и обаятельного человека. Впоследствии мы поддерживали со Шпэтом регулярный контакт, его оценки и высказывания всегда пользовались вниманием в Москве, он не раз встречался с М. С. Горбачевым. При его активной поддержке с Баден-Вюртембергом было завязано немало очень интересных контактов по экономической и научно-технической линии. Не вина швабов и Шпэта, что в конце концов отдача от этих контактов была не столь велика. Дело было не в отсутствии доброй воли и готовности к сотрудничеству с их стороны. Не готовы к сотрудничеству были прежде всего мы сами. Однако большинство совместных проектов, которым все же удалось «выжить», наверное, приходится на Баден-Вюртемберг. Придет время, и их станет намного больше. Я уверен в этом. Швабская деловитость, практицизм, последовательность в действиях в сочетании с сердечностью и гостеприимством будут всегда памятны и мне. и тем, кто вел дела с Баден-Вюртембергом.
Со Штраусом дела развивались сложнее. Долгое время он в нашей пропаганде был чем-то вроде реваншистского пугала. На контакты с ним практически существовал запрет. Неоднократные намеки самого Штрауса о желательности исправить ситуацию встречали у нас только отрицательную реакцию. А. А. Громыко в таких случаях обычно говорил: «Разве что-либо изменилось во взглядах этого человека? Нет? Значит, и предмета для разговора нет».
Такое положение сохранилось на первых порах и после прихода в МИД СССР Э. А. Шеварднадзе. Контакты со Штраусом велись через его друзей и наших журналистов и, на мой взгляд, ничего полезного в таком исполнении дать не могли. Мы все уговаривали Штрауса приехать в СССР без приглашения, воспользовавшись каким-либо поводом, например выставкой или ярмаркой, и обещали, что в таком случае рассмотрим вопрос о его приеме на надлежащем уровне. Человек эмоциональный и гордый, Штраус на таких условиях ехать к нам не хотел, а мы никак не могли решиться официально пригласить этого «реакционера и реваншиста». Осуществлять сколько-нибудь широкое сотрудничество с Баварией «мимо Штрауса» было просто невозможно, да и неприлично.
Начинать надо было, конечно, с нормального официального визита посла СССР в Мюнхен, главным пунктом которого была бы беседа со Штраусом. Не сразу, но я получил на это разрешение.
Штраус высказал мне накопившиеся у него за долгое время обиды. Он правильно ставил вопрос: что это за подход, когда наши лидеры выдвигают в качестве условия для установления контактов с ним его отказ от своих политических взглядов и убеждений? Если бы он сделал это, то перестал бы быть Штраусом. Если мы хотим иметь дело с ним, с Баварией, надо принимать их такими, каковы они есть на самом деле. Он же не ставит условием своих контактов с М. С. Горбачевым его отказ от своих взглядов и убеждений. Зачем ему был бы нужен такой Горбачев? Нужно, уважая взгляды друг друга, найти пути для сотрудничества, а он убежден, что возможности на этом направлении огромные. Более того, он считает, что канцлер действует в этом вопросе довольно нерешительно и медленно, а кроме того, еще и совершил большую ошибку своим интервью журналу «Ньюсуик». С весьма критических позиций Штраус оценивал политику Рейгана и проявляемую Бонном в отношении США послушливость.
Мы встречались затем не раз. Штраус был весьма интересным и умным собеседником. Порой он был резок в оценках, но всегда оставался верен себе в одном — во главу угла он ставил интересы ФРГ, думал прежде всего о немцах. Их интересы он не собирался ставить ниже интересов ни американцев, ни французов. Он считал, что надо идти на сближение с СССР именно ради будущего своего народа. При этом он был достаточный реалист, чтобы не требовать от нас «выдачи» ГДР. Он повторял, что сказал однажды публично: его устроило бы вполне, если бы в конце концов граница между ГДР и ФРГ стала похожей на границу между ФРГ и Австрией.
В Москве телеграммы о беседах с ним читались со всевозраставшим интересом. Осенью 1987 года я имел возможность дать понять Штраусу, что вопрос о его приглашении в Москву будет решен положительно. Под самый новый год М. С. Горбачев вдруг заторопился. Я получил указание срочно отыскать Штрауса и пригласить его прибыть в Москву, а одновременно как-то постараться, чтобы не обиделся Шпэт. Его были готовы пригласить в начале будущего года. Шпэт дал на это согласие.
Когда я начал искать Штрауса, он был в пути где-то между Баварией и Австрией. В конце концов я поймал его в какой-то австрийской гостинице или ресторане. Договоренность о сроках визита была достигнута молниеносно. Сложнее было с другим — М. С. Горбачев хотел придать встрече со Штраусом особую доверительность и рассчитывал, что он придет к нему на беседу один или с минимумом сопровождающих. Но Штраус взмолился. Он просил объяснить, что у него есть три близких ему политика — Тандлер, Вайгель и Штойбер. Он не может отдать предпочтение кому-либо из них, не может он и оставить их сидеть дома. Он должен ехать в Москву с ними всеми.
Этот разговор показывал, что Штраус чувствовал себя настолько полным сил, что не считал необходимым думать о преемнике. Он видел себя вожаком группы младших единомышленников, однако не думал, что кто-то из них должен был бы подтягиваться к его уровню. Само его прибытие в Москву за штурвалом самолета как бы показывало, что Штраус еще долго будет мощной фигурой на политической сцене ФРГ. К сожалению, он ошибался, а мы слишком затянули выход на прямой контакт со Штраусом. После его внезапной смерти, приключившейся в октябре 1988 года, М. С. Горбачев не раз высказывал сожаление, что потенциал этого незаурядного человека так долго оставался неиспользованным в интересах развития сотрудничества между СССР и ФРГ.
Свою поездку в Москву Штраус описал в книге, изданной вскоре после его возвращения. Они, судя по всему, понравились с М. С. Горбачевым друг другу. Во всяком случае, когда я приехал с очередным визитом к Штраусу в Мюнхен в январе 1988 года, он был полон восторженных впечатлений и далеко идущих планов. Он намеревался сказать канцлеру, что в делах с СССР не надо мельчить (nicht kleckern-klotzen). Нужен размах, в том числе и в подходе к формированию новых политических отношений. По его мнению, за советско-американским договором о ликвидации ракет средней и меньшей дальности должны были бы последовать и другие, не менее масштабные шаги в деле сокращения как ядерных, так и обычных вооружений, включая ликвидацию химического оружия. Он был един с М. С. Горбачевым в надежде, что человечество находится на пороге новой эры, свободной от войн и угрозы самоуничтожения, что сейчас, по существу, речь идет о коренном изменении координат международной жизни на целый исторический период. Что касается экономических, научно-технических и других практических связей с ФРГ, он заявил, что двери для нас открыты, а Бавария охотно выступит в роли первопроходца и тарана всех тех препятствий, которые могут возникать на стороне ФРГ.
В этот период я побывал и в доме Штрауса, что, конечно, было знаком особого доверия. Мы подробно обсуждали не только общеполитические вопросы, но и конкретную тему налаживания сотрудничества между СССР и ФРГ в аэрокосмической области. Штраус понимал, что в космических делах мы вполне могли потягаться с американцами, а по некоторым направлениям были и впереди них. Космос — это будущее человечества. Штраус хотел, чтобы ФРГ шла в космос своим путем, а не в качестве подчиненного партнера США или Франции. Он твердо настраивался на масштабное сотрудничество с нами, несмотря на вязкое сопротивление федерального министерства научных исследований. Соответствующие указания он, кажется, успел дать статс-секретарю этого министерства баварцу Ридлю.
Большую роль в организации широкого баварско-советского взаимодействия он отводил и своему тогдашнему министру финансов Штрайблю, с которым я познакомился в доме хозяйки знаменитой фирмы «Адидас» Бригитты Бенклер-Дасслер еще в тот период, когда должен был держать дистанцию по отношению к Штраусу. Впоследствии Штрайбль стал новым баварским премьер-министром.
В последней беседе со Штраусом, носившей весьма откровенный и сердечный характер, мы вновь обсуждали будущее советско-германских отношений. Поворот казался так близок. Мы оба этому радовались. Уходя, я сказал Штраусу, что политически мы, конечно, люди разных убеждений. Он председатель ХСС, а я кандидат в члены ЦК КПСС. Но, помимо этого, он немец, а я русский. Это обязывает. «Почему бы нам не сделать то положительное, что мы можем сделать, причем чем больше мы сделаем, тем будет лучше для наших обоих народов?» — спросил я. «Не знаю почему, — ответил Штраус, — но я вам доверяю, вы как человек мне симпатичны. Я сделаю все, что смогу».
Штраус умер в начале октября после приступа, случившегося с ним на охоте. Мы как раз были в тот день с тогдашним заместителем Председателя Совета Министров СССР И. С. Силаевым в Мюнхене. Была намечена встреча со Штраусом, которая не смогла уже состояться. Сидели в его любимом ресторане, что неподалеку от резиденции нашего генконсула в Мюнхене, вместе с Тандлером. Обед не клеился. Через некоторое время к Тандлеру подошел его сотрудник и что-то прошептал ему на ухо. Тандлер изменился в лице, на глаза его навернулись слезы, он извинился, встал и вышел. Мы поняли, что Штрауса больше нет.
Затем была прекрасная заупокойная месса с речью кардинала, которая запомнилась мне, наверное, на всю жизнь. Во всяком случае я рассказывал потом не раз о ней нашим народным депутатам, напоминая, что в отличие от журналистов, юристов, писателей и прочих людей, рассуждающих о политике, бог возлагает на политика совсем иную ответственность, чем на них. Политик должен действовать и иметь мужество отвечать за свои действия перед самим собой, народом и богом. Болтать языком еще не значит быть политиком. Так вот Штраус действовал и не боялся отвечать за свои действия. Поэтому он и не зарыл свой политический талант в песок.
За гробом Штрауса мы шли осенним днем по запруженному толпами народа Мюнхену вместе с И. С. Силаевым и Л. Шпэтом. Церемония закончилась лишь с наступлением темноты. Разговор шел о том, кто поведет теперь Баварию, какую роль она будет играть в жизни ФРГ. Наибольшие шансы занять первое место были у Штрайбля.
Вернувшись в Бонн, я получил письмо Штрауса, написанное мне за два или три дня до его смерти. Оно было коротким. Запала в память одна его фраза. Он говорил, что после поездки в Москву будет считать развитие сотрудничества с Советским Союзом задачей на весь предстоящий период его политической деятельности. Это был уже голос с того света. Его политическое завещание.
В начале декабря 1987 года мой друг судовладелец граф фон Шпее пригласил нас с женой в поездку по северо-восточной части ФРГ. Мы были в Брауншвейге и Госларе, дивились красотам Гарца, разговаривали с местными промышленниками, муниципальными деятелями, журналистами.
В центре внимания тогда был вопрос о ликвидации ракет средней дальности, о последующих шагах в вопросах разоружения и, естественно, в этой связи проблема конверсии. Я чувствовал себя среди друзей, разговоры были «без дураков». Мужчины были, правда, как всегда, более осторожны, зато дамы — откровеннее. Одна из них, слушая мои рассуждения о перспективах разоружения, вдруг сказала мне: «А не предаетесь ли вы вместе с М. С. Горбачевым иллюзиям? То, что вы разоружаетесь, сокращаете военное производство, у нас, конечно, будут приветствовать. Наверное, это и вам самим нужно, так как ваше общество испытывает дефицит во многих товарах широкого потребления и продовольствии. Попробуйте решить этот вопрос путем конверсии, хотя это очень непросто. Но будет ли Запад всерьез разоружаться, я не знаю. Наша экономика удовлетворяет спрос людей по всем направлениям. Представьте, что будет, если мы еще и переключим на производство гражданской продукции всю нашу огромную военную промышленность. Наступит перепроизводство, закачаются цены, начнется безработица. Зачем это нам нужно и кто решится на такой эксперимент по разрушению существующего равновесия и благополучия? Не думайте, что этот вопрос могут решить Буш, Тэтчер, Коль или еще какие-либо политики. Этот вопрос будут решать только промышленность и банки. Боюсь, что вы со своим экспериментом останетесь в одиночестве».
Дама смотрела в корень.
В Госларе поездку пришлось прервать. Поступили сообщения о страшном землетрясении в Армении. На помощь армянам бросилась вся страна, начались акции солидарности и за рубежом. В первые дни была большая неразбериха. Для Армении требовались квалифицированные спасатели, медикаменты, врачи и медсестры, мощная техника для разборки руин. Никто не мог сказать, однако, чего, куда, сколько. Начался также стихийный сбор продовольствия и одежды. Все это надо было как-то вывозить. «Аэрофлот» не справлялся, выручала наша военно-транспортная авиация.
Н. И. Рыжков, возглавлявший чрезвычайную комиссию по оказанию помощи Армении, ругал по телевизору МИД СССР за недостаточно активную работу, но сам действовал явно по принципу: шлите в Армению все, что можно, а там разберемся.
Нет необходимости говорить, что подобный «широкий» подход к делу немцев не устраивал. Отправив первые группы спасателей, партии медикаментов, они стали требовать точных сведений, сколько, чего и для чего нужно. Не получая вразумительных ответов, они пожелали иметь сами своих представителей на местах, чтобы представлять себе происходящее. Кроме того, многое из поступавших машин и оборудования они давали только в пользование, а не в порядке безвозвратных даров. Это ставило нас перед необходимостью наладить строгий учет поступающей техники, знать, где она хранится и как используется. Центральные власти были к этому не очень готовы, а армянские, на мой взгляд, старались всячески запутать учет в надежде в конце концов оставить все получаемое в своей республике навсегда.
В те дни мне приходилось проводить много времени на аэродромах, наблюдая за загрузкой самолетов, лично созваниваться с руководством многих концернов, чтобы получать необходимую технику, выступать по телевидению и в газетах, чтобы раскручивать кампанию сбора средств для пострадавшей Армении. Всецело занят был этой работой и мой помощник О. Ю. Красницкий, через которого шло все оперативное руководство сбором и отправкой грузов. Власти, Красный Крест, общественные и благотворительные организации ФРГ, надо отдать им должное, действовали четко, оперативно, ответственно. Волна сочувствия нам, поднявшаяся в стране, превосходила все смелые ожидания. Нам хотели помочь, и было это массовым явлением. Пока политики рядились между собой о параграфах договоров и политических заявлений, призванных открыть новую страницу в наших отношениях, оказалось, что жизнь ушла немного дальше вперед. Новая страница уже была открыта. Общая сумма помощи, предоставленной ФРГ по разным каналам для ликвидации последствий землетрясения в Армении, вскоре перевалила за 100 млн марок. Это превзошло все, что имело место в тот момент в других западных странах. Я мог гордиться страной своего пребывания.
По прошествии нескольких месяцев мы стали устраивать встречи с западногерманскими медиками и спасателями, побывавшими в Армении, проводить приемы в их честь. Это были трогательные, волнующие встречи. Волнующие потому, что отправившиеся в Армению люди действовали бескорыстно, руководствуясь одним желанием — помочь Советскому Союзу, который, приступив к гигантскому эксперименту перестройки, вторично после Чернобыля столкнулся со страшной катастрофой. Они с энтузиазмом отзывались о простых людях, которым помогали, их гостеприимстве, приветливости, готовности поделиться последним. В связи с критикой, которая начинала в то время раздаваться в нашей печати и со страниц газет ФРГ в адрес наших властей, не сумевших обеспечить в первые дни после землетрясения должного порядка в спасении пострадавших, расчистке коммуникаций, налаживании связи, водоснабжения и г. д., я спрашивал участников таких бесед, справедливы ли эти упреки. Их оценка была однозначной: да, недостатки были, их было много. Но, учитывая масштабы катастрофы, говорили они, особенно в первые дни вряд ли и могло быть иначе. Случись такое в ФРГ, картина была бы во многом сходной.
Но эйфория первых месяцев оказания помощи Армении вскоре прошла. Собранные для Армении средства, конечно, продолжали реализовываться по назначению, но западногерманские представители, занимавшиеся оказанием помощи, становились все более сдержанными и даже настороженными. Для этого бы-до много причин. Назову лишь некоторые. Немцы вскоре могли убедиться, что планы строительно-восстановительных работ не выполняются, а получаемые средства нередко расходуются не по назначению. Их ставили в тупик факты разворовывания гуманитарной помощи прямо с аэродромов, куда она поступала. Знали они также, что одежда и продовольствие, поступавшие с Запада в Армению, быстро становились объектом оживленной спекуляции в других районах СССР.
После того как вопросы получения и использования заграничной помощи целиком перешли в компетенцию армянских властей, положение не улучшилось, а ухудшилось. По прошествии еще некоторого времени западногерманские политики начали задавать мне вопрос, что важнее для Армении: восстановить республику и поскорее вернуть людей к нормальным условиям жизни или ввязаться в территориальный спор с Азербайджаном из-за Нагорного Карабаха? Немцы понимали: заниматься тем и другим одновременно для Еревана задача непосильная, а следовательно, и гуманитарная помощь Армении теряет смысл.
Армянский урок не остался без последствий. Не случайно председатель наблюдательного совета «Дойче Банк» В. Кристиане, выступая 5 марта 1992 года в Московском институте международных отношений, сказал, что опыт оказания помощи Армении имел отрицательное влияние и на решение вопросов последующего оказания гуманитарной помощи развалившемуся Советскому Союзу в 1991–1992 годах. Тезис о средствах, которые Западу предлагают бросать в бочку без дна, имеет «армянское происхождение». К сожалению, он справедлив и применительно к тому, что происходило затем на всей территории Советского Союза.
Между М. С. Горбачевым и Г. Колем тем временем налаживался все более тесный контакт. Шла переписка, начались телефонные разговоры. В октябре 1988 года состоялся, наконец, официальный визит канцлера в нашу страну, в ходе которого было согласовано, что ответный визит в ФРГ М. С. Горбачева будет проведен в первой половине 1989 года.
Г. Коль приехал в Москву в сопровождении большой группы представителей деловых кругов. В Центральном выставочном зале у Крымского моста экспонировалась выставка художника-модерниста Юкерта, который создавал свои произведения путем вбивания в дерево гвоздей. Выставка пользовалась большим успехом у москвичей, хотя это и несколько удивляло многих из окружения канцлера. Сказывались новизна объекта и методы работы этого художника.
Г. Коль осуществил свое желание вступить в контакт с Русской православной церковью, познакомиться с ее руководством. Он посетил недавно восстановленный Свято-Данилов монастырь. Было видно, что для канцлера это не формальный жест, а свидетельство его уважения к Русской православной церкви. Он резко отчитал сопровождавшую его журналистскую братию, устроившую свалку в борьбе за места в главной трапезной монастыря: «Господа, не забывайте, что вы в храме!» Прекрасная коллекция канцлера пополнилась большой иконой из мастерской монастыря с изображением святого Даниила Московского.
Тем временем Ханнелоре Коль посетила одну из московских больниц, где проходили лечение дети с церебральным параличом, подарила больнице кое-что из медицинского оборудования, предметов ухода за больными. Нет нужды говорить, как высоко оценили ее внимание и дети, и их родители, и медперсонал больницы. К сожалению, наших высоких дам в больнице не было. Я за день до этого предупредил Э. А. Шеварднадзе, сказав, что всегда в России жены высших руководителей занимались прежде всего милосердием, а потом уже музыкой, культурой и прочим. Это — мудрое правило. Не случайно Ханнелоре Коль председательствует в обществе по оказанию помощи больным с повреждениями центральной нервной системы, Марианна фон Вайцзеккер занимается благотворительностью, покойная жена президента Шееля была главой общества по борьбе с раком.
Э. А. Шеварднадзе расстроенно посмотрел на меня: «А что я могу поделать?» Свою жену послать на это мероприятие вместо Р. М. Горбачевой он посчитал неудобным. Мои попытки через начальника секретариата Председателя Совета Министров СССР Б. Т. Баранова залучить на это мероприятие жену Н. И. Рыжкова тоже окончились неудачей. Женский протокол! Пожалуй, он иногда сложнее, чем самая изощренная политическая акция.
После официальных бесед Г. Коль должен был поехать по так называемому «Золотому кольцу» вокруг Москвы, посетив, в частности, Суздаль. Внезапно от этой поездки он отказался. В Москве было холодно, на дорогах появился гололед. Думаю, что посол К. Блех отговорил его от этой поездки, зная состояние российских дорог и непреклонную решимость нашей ГАИ водить колонны правительственных автомашин с максимальной скоростью по этим дорогам, причем в любую погоду. Блех однажды сломал себе в подобной поездке ребра и вспоминал об этом эпизоде безо всякого удовольствия.
Канцлер попросил передать М. С. Горбачеву, что предпочитает провести последний день своего визита в Москве безо всякой официальной программы и без официальных сопровождающих лиц. «Пусть поступает как хочет», — ответил Михаил Сергеевич.
В тот день канцлер ходил по городу, заглядывая в магазины, посетил наш ГУМ. Думаю, что открывшаяся его глазам картина была достаточно красноречивой. Начинавшийся экономический развал был очевиден. Развал городского хозяйства Москвы — тоже. Внутреннее состояние страны резко контрастировало с благополучным фасадом — нашей внешней политикой. Нетрудно было догадаться, что добром это не кончится.
В ходе визита Г. Коля каких-либо больших политических событий не происходило. Мы сознательно придерживали завершение работы над некоторыми соглашениями, чтобы приурочить их подписание к поездке М. С. Горбачева в ФРГ. Кроме того, имелось взаимопонимание, что политический документ, знаменующий собой новый этап в сотрудничестве между СССР и ФРГ, должен был венчать боннскую, а не московскую встречу.
Как мы и опасались, этот политический документ не получился особенно содержательным. ФРГ не могла перепрыгнуть через свою тень. С учетом ее объективных возможностей, сохраняющихся политических зависимостей от США и других ядерных держав НАТО, а также тех препятствий для политического сближения с нами, которые были заключены в национальном и западноберлинском вопросах, наиболее перспективными путями движения вперед оставались вопросы экономического и научно-технического, а также культурного и других форм конкретного сотрудничества. Нам прозрачно намекали из кругов правительства ФРГ, что именно здесь ФРГ обладала наиболее полным суверенитетом в делах с СССР, то есть была достаточно дееспособна.
Развитие взаимодействия на этих направлениях отвечало долговременным двусторонним и европейским интересам обеих стран и расширяло основу для серьезного поворота в политическом сотрудничестве. Канцлер неоднократно подчеркивал в беседах и со мной, и с нашими высокими представителями, часто наведывавшимися в Бонн, что одних разговоров о политическом сотрудничестве и подписей под заявлениями недостаточно. Нужно показать весомые, осязаемые результаты, которые были бы понятны и приветствовались «человеком с улицы» и в СССР, и в ФРГ. С этой точки зрения были очень важны действительно крупные проекты экономического и научно-технического сотрудничества. Возможность таких проектов просматривалась на ряде направлений — легкая и пищевая промышленность, атомная энергетика, авиакосмическая промышленность, машиностроение, разработка полезных ископаемых, производство средств защиты растений. Западные немцы вели проработку и селекцию возможных проектов вместе со своими фирмами и заинтересованными министерствами. В роли координатора выступало ведомство федерального канцлера.
У нас дело шло очень туго. Для координации действий наших ведомств и обеспечения соблюдения сроков нужна была большая палка. Для этого надо было сосредоточить руководство работой в одних авторитетных руках. Но в каких? У Совмина СССР это не получалось, министры не очень-то слушались сопредседателя комиссии СССР — ФРГ И. С. Силаева, а Н. И. Рыжкову было невозможно вникать во все детали. У него было достаточно и других дел.
Учитывая эту ситуацию, я внес предложение поручить координацию экономическому отделу ЦК КПСС, то есть Н. И. Слюнькову, за что он охотно и взялся. Но с моей стороны это была ошибка, учитывая разногласия, существовавшие между Слюньковым и Рыжковым по многим вопросам. В результате практически все имевшиеся в заделе крупные проекты не получили развития. Не было у нас на их осуществление ни средств, ни особого желания. Не очень торопились и немцы, видя, что советская экономика погружается все глубже в кризис.
Постепенно подошло время визита в ФРГ М. С. Горбачева, который состоялся в период 12–15 июня 1989 года. Подготовка к подобным визитам в посольствах всегда происходит по одной и той же схеме: сначала МИД запрашивает из посольства материалы для разговоров со всеми будущими собеседниками главного гостя и проекты его речей во всех местах, где он будет выступать. На написание этих материалов тратится уйма сил и времени, причем люди обычно знают, что работают впустую, так как из всего написанного не используется и пяти процентов.
Затем наступает этап согласования программы, который тянется достаточно долго, так как главному гостю и его супруге все время приходят в голову новые мысли, по большей части неосуществимые в силу незнания конкретной обстановки либо возможностей принимающей стороны. Накануне визита обязанности согласования с посла, слава богу, снимаются, поскольку для подготовки визита в страну прибывает шеф государственного протокола. Он привозит просмотренный и предварительно утвержденный главным гостем сколок программы и имеет удовольствие углубиться затем в согласование в том числе и таких важных дел, как: кто должен занять и какое место в кортеже машин, следует ли брать в машину главной гостьи на приставное сиденье переводчицу и чья это будет переводчица, по какой аллее идти к памятнику и с кем при этом разговаривать, и по какой возвращаться назад, и где при этом задержаться, кому пожать руку. Во всех этих переговорах обязательно участвует служба безопасности. В общем, жизнь у шефа государственного протокола не сахар. Если все идет хорошо, о нем не вспоминают. Если что не так, он первый собирает шишки.
Приблизительно с момента прибытия шефа протокола и передовой группы охраны посольство практически прекращает политическую деятельность. Ее дезорганизует и делает невозможной служба безопасности, то есть бывшее 9-е управление КГБ, а также служба правительственной связи. Все их действия, разумеется, имеют высшее государственное значение. Они реквизируют большинство имеющихся у посольства и торгпредства автомашин, превращают дипломатов и инженеров в своих шоферов и переводчиков, а женский персонал посольства — в поваров, официанток и уборщиц. Им хочется регулярно и хорошо кушать за казенный счет — для этого организуется столовая, ездить по городу и ходить в магазины — для этого нужны машины, смотреть телевизор — для этого «мобилизуют» телевизоры из квартир сотрудников, покупать дешевый товар для родственников и перепродажи в Москве — для этого в посольство специально завозятся партии электронной техники, джинсов, дубленок и т. д., обзавестись для казенных и личных нужд новой кухонной посудой, всевозможными моющими средствами, парфюмерией и прочими аксессуарами — все это тоже срочно закупается. Затем вся территория посольства, включая жилые и служебные помещения, разделяется на зоны безопасности, для передвижения в которых с определенного момента требуется пропуск.
Перед самым приездом высокого гостя число сотрудников охраны умножается до размеров нашествия саранчи, их набирается до 300–400 человек, они слоняются без дела по всей территории посольства, норовят позавтракать и пообедать раза по два, приглядывают, что можно было бы прихватить из имущества при отъезде домой. Завхозы в этот момент удваивают и утраивают бдительность, держа под замком все, что только можно запереть и спрятать. Сами начальники охраны советуют послу лично следить за тем, чтобы поступающие на имя высокого гостя и его супруги ценные подарки передавались только непосредственно в их руки, иначе они могут бесследно исчезнуть.
Хотя при М. С. Горбачеве этого уже не было, при Брежневе была в ходу и такая практика — к послу или специально приставленному к соответствующему высокому лицу сопровождающему доверительно обращались представители охраны, горничные, врачи с сообщением, что «шефу» нужна хорошая кожаная куртка, шапка, проигрыватель или даже набор столового серебра, но он сам, мол, стесняется сказать об этом. Затем оставалось гадать, говорил ли «шеф» что-либо подобное или истребуемый подарок попадет в руки охранника или горчичной. Переспросить члена Политбюро вряд ли кто-либо решался, скорее всего, он будет отрицать такую просьбу, но гнев в душе после этого затаит. Обычно поэтому такие просьбы выполнялись. Некоторые особо расторопные товарищи старались даже предвосхитить их, наблюдая за реакцией подопечного начальства на ту или иную витрину.
Я не берусь судить, насколько целесообразно было направление во время визитов на высшем уровне за рубеж такого количества охраны и всевозможной челяди. В оправдание обычно утверждали, что с американским президентом этой публики ездит раза в два больше. Но то, что половина, а то и больше, этих людей ничего полезного не делали, было видно и невооруженным глазом. В последнее время в поездки брались и так называемые представители общественности — артисты, депутаты, ученые, видные журналисты. Мы внедряли народную дипломатию. Обычно эти люди — уважаемые и авторитетные в своих областях — слонялись без дела в свите или говорили какие-либо банальности на пресс-конференциях накануне или в ходе самого визита. Как правило, большинство из них не знали ни страну, в которую ехали, ни проблем, которые обсуждались, но зато были благодарными слушателями на совещаниях, которые обычно устраивал по ходу своих визитов М. С. Горбачев. Некоторые из них, правда, иногда подавали и дельные советы. Но и этих людей было тоже непомерно много, и ехали они в отличие, скажем, от промышленников, сопровождавших в поездках Г. Коля, без каких-либо конкретных целей, заданий, планов встреч с партнерами.
Все эти обычные перипетии происходили и в канун приезда М. С. Горбачева. Относился я к ним спокойно, как к неизбежным издержкам большого события. Визит должен был получиться хороший, в этом я был уверен, зная о настроениях руководства ФРГ и об огромном интересе, который проявлялся рядовыми немцами.
Встретив самолет с М. С. Горбачевым, я поднялся первым по трапу, имея в голове всего две мысли: поприветствовать его и Раису Максимовну и напомнить, что, выйдя из самолета, надо остановиться на верхней площадке трапа, пока не отзвучит 21 орудийный залп. Я так увлекся этим, что лишь позже заметил, что встал сразу за Горбачевыми, как бы оттерев других официальных сопровождающих лиц на задний план. Об этом мне напомнил А. Н. Яковлев, насмешливо толкнув рукой и предложив поздороваться. Но это не осталось незамеченным. Печать тут же «вычислила» из моей позиции за спиной Горбачева мою «особую близость» к нему.
На самом деле в ходе визита мне с Михаилом Сергеевичем пришлось общаться мало. На его беседе с канцлером, проходившей в узком составе, я не был.
Не был я и на встречах с другими ведущими политиками ФРГ, исключая беседу с Геншером и совместную поездку Горбачева в одном купе с Брандтом по дороге в Дортмунд. В основном я участвовал в беседах Э. А. Шеварднадзе и всякого рода протокольных мероприятиях.
Визит, на мой взгляд, был очень успешным. Дело было даже не в политическом документе и двенадцати соглашениях, которые были подписаны. Дело было в атмосфере визита, в том отношении, которое демонстрировали к М. С. Горбачеву, а следовательно, к Советскому Союзу и его политике, граждане ФРГ. Перед этим отступало на задний план все, что в обычных, повседневных условиях неизбежно вылезало бы как минусовые пункты — и пустоватая речь Горбачева на торжественном обеде в «Ля Редут», которая с одинаковым успехом могла бы быть произнесена и в Бонне, и в Оттаве, и в Бужумбуре, поскольку к специфике немецко-советских отношений не имела почти никакого отношения, и его выступление-экспромт на заводе концерна «Хеш» взамен хорошо продуманной политической речи, и препирательства с комитетом «Цветы для Штукенброка» и ГКП по поводу возложения венков у памятника нашим погибшим в этом нацистском лагере для советских военнопленных. В памяти остались, однако, не эти мелочи, а встреча М. С. Горбачева с боннцами перед городской ратушей, бесконечные толпы людей перед новым замком в Штутгарте, восторженная, заряженная доброжелательностью, благодарная аудитория рурских рабочих и членов производственных советов, к которым М. С. Горбачев обращался с письмом в сентябре 1988 года. Такого визита нашего руководителя ни в одной другой стране до сих пор еще не было. Перелом к лучшему в наших отношениях был налицо, это были не слова политиков и благие пожелания телекомментаторов. Это была осязаемая реальность, глас и воля народа.
Улетая из Дюссельдорфа в Москву после прощального приема, устроенного Й. Рау в замке «Бенрат», М. С. Горбачев был, по моему впечатлению, какой-то задумчивый и немногословный. Может быть, он просто устал, а может быть, думал о том, как понимать все происходящее, куда двигаться в делах с немцами дальше. Вопрос этот был непростой. Развитие отношений между СССР и ФРГ явно обретало самодвижение, оно начинало подталкивать политиков вперед, требовало ускорения и неординарных решений.
Прощаясь на аэродроме, М. С. Горбачев сказал мне: «Все было хорошо, может быть, даже более чем хорошо. Будем думать, что делать дальше». С обеих сторон начинался разговор, правда, осторожный о новом политическом договоре сотрудничества, выходящем за рамки Московского договора.
Вскоре, однако, на западногерманском телевидении была организована пресс-конференция с нашими народными депутатами, некоторыми деятелями культуры. По телеканалу в ней должен был принять участие Б. Н. Ельцин, но подвела техника, и его не было слышно. Для немцев эта пресс-конференция явилась как бы холодным душем. Выражая свое удовлетворение результатами визита, они услышали в ответ, что в Советском Союзе по этому поводу особых восторгов не проявляется, так как положение дел в стране становится все хуже. Наш руководитель раздает за границей политические векселя, по которым, скорее всего, ему окажется нечем платить.
Я рассердился тогда на наших депутатов, подумав, что повсюду у нас, конечно, больше не получается, чем получается. Но в ФРГ получилось, немцы довольны, а мы даже порадоваться этому и воспользоваться благоприятными обстоятельствами не хотим, не понимаем, что иностранная аудитория не место для выяснения внутриполитических споров и разногласий, хотя бы потому, что это ставит всегда в неудобное положение хозяев.
С самого начала перестройки я был убежден, что ее успех или неуспех будут зависеть прежде всего от того, удастся ли нам осуществить глубокую экономическую реформу, добиться подъема народного хозяйства и ощутимого роста благосостояния наших людей. Вложив труд и жизни двух поколений в обеспечение безопасности страны и достижение военного паритета с Западом, прежде всего с США, Советский Союз — государство более бедное и отсталое, чем его западные соперники, — не смог, не успел догнать капиталистический мир по экономическим и многим социальным показателям. Можно спорить, реально ли было ставить такую задачу вообще. Наша нация моложе народов Запада на 6–8 веков, и этот культурно-цивилизационный разрыв не удавалось в один присест перепрыгнуть никому — ни Петру Великому, ни Сталину, ни коммунистам вообще.
Но достигнув военного паритета, стронув с места вопрос о реальных сокращениях вооружений на основе взаимности, мы, казалось, могли теперь всерьез заняться экономикой. Разумеется, и думать не думали развалить что имели и откатиться назад. Нет, к тому, что мы имели, хотелось добавить то, чего нам не хватало, повысить общую эффективность хозяйства, поднять производительность труда, создать новые технологии, дать народу более высокий жизненный уровень. Если для этого требовалось что-то менять в существующей политической и общественной системе, все были согласны — надо. Достигнутая мощь, внутренняя стабильность, наличие огромных материальных, интеллектуальных и человеческих ресурсов, казалось, создавали необходимый запас прочности для разумных экспериментов и смелых реформ.
Все годы своей работы в ФРГ я самым интенсивным образом занимался экономическими вопросами, открыв для себя увлекательнейшую сторону жизни человеческого общества. Специалистом в этих делах я никогда не был, но необходимость заставляла учиться. К тому же у меня были первоклассные учителя — лучшие головы западногерманских банков и промышленности. Сначала они, конечно, приглядывались ко мне, но поняв вскоре, что этот посол действительно хочет помогать в развитии деловых связей, готов отстаивать разумные проекты сотрудничества, даже идя на конфликт с собственными министрами, ищет пути для преодоления трудностей и устранения многолетних недостатков, они стали принимать меня всерьез, откровенно делиться своими мнениями, замечаниями, предложениями и планами. Нет нужды говорить, что быть крупным банкиром или руководителем концерна и не быть одновременно политиком — невозможно. Поэтому контакты с этим кругом людей нередко были намного более интересны и поучительны, чем даже контакты с профессиональными политиками и дипломатами.
Я часто и охотно ездил на промышленные предприятия ФРГ, будь то рурские металлургические заводы, машиностроительные предприятия Маннесмана, «Гутехоффнунгсхютте», химические гиганты «Байер» и «Хехст», атомный реактор в Хамм-Унтропе, заводы «Мерседеса», БМВ и «Фольксвагена», предприятия фармацевтической промышленности концерна Берингер-Ингельхайм или заводы «Сименса» и его конкурента — объединения АББ.
Разумеется, я поддерживал регулярные контакты с ведущими людьми делового мира ФРГ и делал это с увлечением и удовольствием. Но особый интерес для меня всегда представляла банковская сфера. Через банки можно видеть многое — экономику страны, основные процессы, которые в ней происходят или еще только намечаются, прогнозировать действия основных политических партий и группировок, успех или неуспех правительств. Чем больше банк, чем лучше он видит и понимает также международные дела. Иначе он был бы нежизнеспособен. В банковских делах в отличие от занятий производственной деятельностью политические ошибки обходятся дорого. Член правления большого международного банка, как минер — он крупно ошибается только один раз в своей жизни. Ему много платят, но и в случае чего обходятся с ним без скидок и пощады. Это люди не только знающие, но также трезвые, самостоятельные и непреклонные в своих суждениях. К их мнению стоит прислушиваться.
Мне в этом отношении повезло, так как с самого начала с ведущими банками ФРГ отношения заладились. Это касалось и «Дойче Банк», и «Дрезднер Банк», и «Коммерцбанк», и «ВестЛБ», и «Байерише ландесбанк». Но особо тесные контакты я поддерживал с руководителями «Дойче Банк» и «Дрезднер Банк» — Кристиансом и Реллером. Говорили мы, разумеется, не только о кредитах и процентах. Нет, речь шла о большой политике, о перспективах отношений между СССР и ФРГ, о возможности осуществления крупных проектов сотрудничества, о ходе нашей реформы, о состоянии перестройки. Я был искренне польщен, когда по прошествии нескольких месяцев д-р Кристиане как бы мимоходом сказал: «Господин посол, вы, кажется, начинаете понимать в деле». Мы с тех пор часто встречались с ним и продолжаем контакты и по сей день.
Интереснейшей фигурой был другой руководитель «Дойче Банк», близкий друг и советник канцлера, Херрхаузен. К сожалению, он не успел «развернуться» на восточном направлении. Вскоре после перехода Кристианса в наблюдательный совет банка он погиб от руки террористов. Мы с И. С. Силаевым, пожалуй, были последними, кого он принимал в банке поздно вечером накануне той трагедии, которая случилась с ним на следующий день по пути из дома на работу.
С деловым миром ФРГ мы встречались не только на переговорах. Возникали и личные отношения, взаимные симпатии. Я бывал не раз в доме у руководителя восточного комитета германской экономики Вольфа фон Амеронгена, председателя правления концерна «Маннесман» д-ра Дитера, у семейства Бшеров-Гмужинских, у многих других добрых друзей. Бывали они и в нашем доме.
Особое, почти ритуальное событие для рурского района — это традиционные охоты, где встречаются все, кто имеет положение и имя на этой ступеньке социальный лестницы ФРГ. Там обговариваются не только большие сделки, но и затрагиваются многие, порой самые деликатные политические вопросы. Что может быть лучше для подобных бесед, чем тропинки осеннего леса, полное отсутствие ненужных слушателей и в то же время возможность пригласить к беседе в любой момент необходимого и влиятельного партнера. Они все здесь — вокруг вас, стоят рядом на номерах, едут вместе в автобусе или машине, толпятся на поляне, где раздают густой гороховый суп «Айнтопф» и горький, настоянный на десятках трав ликер «Ундерберг» либо чай с ромом.
На такого рода охотах я стремился не стрелять. Нет большего греха на этих собраниях, чем нарушить какое-либо из многочисленных и строгих немецких охотничьих правил. Не дай бог убить зверя, не разрешенного к отстрелу. А пойди разбери — выше несущийся вдалеке перед вами кабанчик или ниже вашего колена, мелькнул между деревьями на секунду самец или самка. Стрелял я только на фазаньих и заячьих охотах. Их каждый год устраивал Нестор советско-германских экономических отношений, один из наших самых симпатичных и надежных партнеров, Б. Байц — шеф концерна Круппа.
За годы моей работы в Бонне через мои руки прошло не менее 30–40 различных проектов совместных предприятий, кооперационного сотрудничества, сделок в третьих странах. Я говорю лишь о тех проектах, которые я сам «толкал», писал телеграммы в Москву, обращался даже к М. С. Горбачеву. В действительности, если собрать вместе все, что делалось тогда по линии посольства и торгпредства, таких проектов было намного больше. Но я брался лишь за те, которые были достаточно крупными, за которыми стояли солидные немецкие партнеры, реализация которых сулила не только экономический, но и политический эффект. Меня активно поддерживали в Москве в отделе загранкадров ЦК КПСС. Поскольку большинство наших промышленных министерств от сотрудничества с ФРГ в годы перестройки по-прежнему упорно уклонялось и даже норовило любым способом дискредитировать предложения, которые шли через посольство, поддержка из ЦК была важна. Но побеждала в конце концов все же наша аппаратная рутина. Бумаги, даже с положительными резолюциями М. С. Горбачева, для виду принимались к исполнению, но лишь для виду. Через 3–4 месяца о них никто не хотел и вспоминать. После очередного разноса в ЦК представители наших министерств выезжали для переговоров по тем или иным проектам в ФРГ, подписывали в лучшем случае меморандум о намерениях, катались по стране, обедали, ужинали, произносили тосты, получали подарки и бесследно исчезали, пригласив немецких партнеров в ближайшее время приехать в Москву для продолжения бесед. Там все начиналось опять с самого начала. Это вращение в порочном кругу было отработано нашими товарищами до полного совершенства.
Торгово-промышленные палаты земель ФРГ, правления фирм и концернов накапливали толстенные папки с этими меморандумами о намерениях, которые, однако, свидетельствовали лишь об одном — отсутствии каких-либо серьезных намерений и желании с помощью подобной бумажки по прибытии в Москву лишь создать у начальства видимость проведенной полезной работы. В те дни в ФРГ ходил такой анекдот. На фирму ФРГ приезжает советская делегация, которая пару дней ведет напряженные переговоры. Затем глава предприятия вызывает к себе секретаршу и приказывает ей отпечатать составленный с советскими коллегами документ. «Что это будет за документ?» — спрашивает секретарша. «Меморандум о намерениях, — отвечает шеф, — но почему вы об этом спрашиваете?» «Чтобы знать, какую взять бумагу, — отвечает та, — теперь мне ясно, что писать надо на мягкой бумаге» (soft paper, то есть туалетная бумага).
Не следует, конечно, упрощать этот вопрос. Наши представители вели себя так прежде всего потому, что в Советском Союзе отсутствовали элементарные предпосылки для создания совместных предприятий, развития кооперационных связей с западными фирмами. Не всегда честную игру вели и наши партнеры по ФРГ, что касалось передачи современных технологий, цен на производимую продукцию, раздела прибылей, распределения труда. На нашей стороне год от года нарастали и трудности с валютным обеспечением подобных проектов и заключенных в связи с ними контрактов.
Однако субъективный фактор играл немалую роль. Это бесспорно. Ряд проектов все же получился. Начал выходить в Москве журнал мод «Бурда». Началось производство самоходных кранов в Одессе совместно с фирмой «Либхерр», организовал цех по совместному производству станков на заводе имени Орджоникидзе баден-вюртембергский предприниматель Ланг. Но, пожалуй, наиболее устойчивым и способным к росту оказалось обувное предприятие «Ленвест», созданное совместно с фирмой «Саламандра». Здесь можно наверняка сказать, что секрет успеха в значительной мере скрывался в личных качествах руководителя фирмы Дацерта и настойчивости его ленинградских партнеров. Успешно работала и работает, на нашем рынке деревоперерабатывающая фирма «Бизон». Хотелось бы поэтому верить, что те 30–40 проектов, о которых я писал выше, рано или поздно возродятся. Просто для их реализации пока еще не наступило время.
Есть у всего этого важнейшего вопроса наших отношений с ФРГ, правда, и одна политическая сторона, о которой нельзя не сказать. Принято думать, что во всех случаях, когда речь шла об экономических проектах, наша сторона как бы автоматически выступала в роли просителя кредитов, инвестиций и т. д. Это было не так. На ряде важных направлений мы были вполне в состоянии зарабатывать большие деньги, чтобы затем вкладывать их в развитие сотрудничества с ФРГ в других областях. Эти деньги возвращались бы в ФРГ точно так же, как возвращаются через закупки немецких машин средства, которые мы выручаем за счет продажи нашей нефти или газа.
Хорошо известно, что Советский Союз занимал лидирующие позиции в делах, связанных с космосом. Наши ракеты-носители уходили со спутниками различных видов и предназначений в космос с такой же само собой разумеющейся надежностью и регулярностью, как ездит по городу трамвай. Мы были способны выводить на орбиту объекты весом порядка 100 тонн, то есть делать то, что было непосильно ни американцам, ни французам. Советский Союз не раз предлагал сотрудничество ФРГ и другим западным странам в этой области. Но на него не шли, хотя в очереди на запуск с помощью американских и французских ракет стояли десятки готовых спутников, которые к тому же нужно было хранить в так называемых «чистых комнатах», расходуя огромные деньги. Задерживалось из-за этого осуществление многих научно-исследовательских программ, ФРГ довольствовалась уголком для бедных родственников в американских орбитальных станциях, платя за это сотни миллионов марок, но обратиться к услугам Советского Союза не хотела или не решалась.
Говорили, что мешают постановления КОКОМ, заключенные договоры с США и Францией. Не верилось в это. Я гораздо более склонен считать, что была большая стратегическая цель — не давать нам зарабатывать деньги на каких-либо высокотехнологических направлениях, а тем более как-либо поддерживать столь перспективную и важную отрасль для всего научно-технического прогресса, как аэрокосмическая промышленность СССР. Нам всегда предлагали сотрудничество в области добычи и первичной переработки нашего сырья и энергоносителей, иногда сотрудничество там, где ФРГ и Запад, бесспорно, занимали лидирующие позиции и мы могли быть только младшим партнером, и никогда там, где мы занимали ведущие позиции, либо обладали научными разработками, реализация которых могла вывести нас на такие позиции. Во всяком случае, разверни мы тогда с ФРГ мало-мальски серьезное сотрудничество в космосе, мы, несомненно, смогли бы, несмотря на падение цен на нефть, сделать очень многое для развития производственных и коммерческих связей с крупнейшими химическими и машиностроительными концернами ФРГ, подъема сельского хозяйства и улучшения экономической обстановки. Увы, не развернули.
Была у меня в те годы и еще одна задумка. ФРГ обладает мощной судостроительной промышленностью, которая, однако, мало конкурентоспособна на нынешнем мировом рынке, который все быстрее занимают японцы и южнокорейцы. Север ФРГ, где размещены все ее судоверфи, постоянно нуждается в государственных дотациях, в высокой степени поражен безработицей. Вряд ли это положение изменится и после объединения Германии. Скорее, наоборот. Совместное с нами судостроение, для которого сейчас возникает все более широкая база в результате конверсии наших военных верфей, весьма вероятно, могло бы решить вопрос о производстве вполне конкурентоспособной современной продукции. По оценкам немецких судостроителей, на рынке судостроения есть место, которое мы вполне могли бы занять. Речь идет при этом о десятках миллиардов долларов. С бывшим Минсудпромом СССР сотрудничества не получилось. Однако возможность остается. Надо попытаться использовать ее в новых условиях.
С назначением меня послом в ФРГ, я вошел в состав ЦК КПСС. Это, разумеется, было не признанием каких-либо моих заслуг в партийной жизни. На освобожденных партийных должностях я никогда не работал, более того, считал, что хороший специалист, видящий перспективу роста по своей профессии, вряд ли когда-нибудь променяет эту перспективу на пост в каком-либо партийном комитете. Когда после завершения четырехсторонних переговоров тогдашний эксперт Отдела социалистических стран ЦК КПСС, а потом посол России в Израиле А. Бовин позвал меня на работу в аппарат ЦК КПСС, я отказался.
Было у меня в то время свое кредо, которое я однажды изложил своему другу В. Б. Ломейко: он в тот момент советовался со мной, стоит ли ему переходить с поста заместителя председателя Комитета молодежных организаций СССР в аппарат Отдела контрпропаганды ЦК КПСС в качестве референта. Мне всегда казалось, что состояние, при котором наши государственные органы подменяются партийными комитетами разных уровней, ненормально и вечно продолжаться не может. Без партийных органов и прочих подобных структур государство вполне может обойтись — дело это временное. Но ни одно государство не может обойтись без производства, армии, полиции, дипломатии, системы здравоохранения и образования. В этих структурах и надо работать, так как они пребудут в веках.
В принципе я был, конечно, прав. Только не мог мне в тот момент прийти и в голову вопрос: а что будет, если развалится само наше государство — Советский Союз — и вместе с ним все его структуры?
Одним словом, кандидатом в члены ЦК я стал в силу государственной должности, которую в этот момент занял. Наряду с профессиональными партийными деятелями таких, как я, в ЦК было много. Министры, генералы, академики, писатели, артисты, директора крупнейших промышленных предприятий, председатели колхозов, да и просто авторитетные специалисты своего дела. Так было не только потому, что ЦК КПСС объективно был заинтересован иметь как можно более представительный характер в глазах населения страны. Это одна сторона вопроса. Другая заключается в том, что в этом, по существу, высшем властном органе страны надо было иметь людей, разбирающихся во всех областях жизни Советского Союза и способных в любой момент дать компетентный совет или справку по возникающему вопросу, если их, конечно, об этом спрашивали.
Все это было совсем не глупо придумано. «Нет уж, товарищи, — говорил М. С. Горбачев на одном из Пленумов ЦК, когда собравшиеся никак не могли прийти к одному мнению, — нам надо решать, за нас решать некому, над ЦК в этой стране стоит разве что только господь бог». Только этому фактически единственному что-то решающему парламенту СССР не очень-то позволяли функционировать. Во всяком случае и в годы М. С. Горбачева, когда люди осмелели и разговорились, аппарат ЦК крутил этим «парламентом», как хотел. Можно себе представить, что было до того.
В принципе неглупо было придумано иметь ЦК КПСС именно в таком смешанном составе и еще по одной причине. Участие в работе пленумов ЦК КПСС давало людям, входившим в его состав, возможность постоянно ориентироваться, что делается в руководстве страны, кто и за что выступает, каковы наиболее острые проблемы, на каких путях будут искать их решение. Без такой ориентировки, например, послу, находящемуся в крупной стране, было бы сложно работать.
Членство в высших партийных органах обеспечивало и определенную независимость в делах с другими нашими ведомствами. Во всяком случае, не будь я в составе ЦК, меня бы быстро стерли в порошок наши экономические ведомства, которым я доставлял немало хлопот. Определенный статус оно создавало и в отношениях с КГБ, а также с военным ведомством. Можно было быть уверенным, что фантазиям какого-либо чересчур бдительного представителя этих служб не очень-то позволят разгуляться. Ну, и, разумеется, членство в ЦК давало право доступа к Генеральному секретарю. Во всяком случае в его приемную можно было пройти беспрепятственно, и если не переговорить с ним лично, то передать ему письмо или записку. Нет нужды говорить, сколь это было важно.
Первый Пленум ЦК КПСС после его заседания, на котором был определен состав новых руководящих органов партии, был посвящен кадровым вопросам. Он проходил в январе 1987 года, и я на этом заседании выступал. Тема была выбрана правильная — надо было обновлять кадры и прежде всего демократизировать саму партию. Она правила страной, и без коренных перемен в ее деятельности и внутренней жизни действительная перестройка под ее руководством была бы невозможна. Альтернативой была перестройка с отстранением партии от власти, но в тот момент это было чем-то совершенно невообразимым. Структур, способных сменить партию у государственного руля, просто еще не было, ввергать страну в анархию никто не собирался.
На том пленуме прозвучали наряду со всякого рода типичными для того периода речами-самоотчетами и очень разумные предложения. Были люди, которые говорили, что надо повысить роль ЦК как коллективного органа. ЦК обладает потенциалом создавать свои комиссии и комитеты для глубокой проработки каждого стоящего перед страной вопроса. Он сможет рассматривать в этом случае варианты альтернативных решений, а не просто проштамповывать резолюции и решения, зародившиеся в чиновничьих кабинетах на Старой площади, да спонтанно реагировать на те или иные, зачастую не очень проработанные, предложения, которые высказывались на пленумах его членами. Смысл такой постановки вопроса был ясен: аппарат ЦК должен обслуживать членов этого высшего выборного органа партии, а не командовать ими. Если мы не добились бы изменений в этом кардинальном для жизни партии вопросе, партия оказалась бы не готовой к участию в предстоящих демократических преобразованиях советского общества, руководству экономической и другими реформами.
Ничего из этого, однако, в реальной жизни затем не получилось. Боюсь, что дело было не только в стремлении аппарата сохранить свою власть, но и в нежелании как Политбюро, так и секретариата ЦК КПСС пересматривать формы и методы своей работы, становиться органами, действительно подотчетными ЦК и исполняющими его решения. Все властное Политбюро не хотело делиться властью не только с низами, но даже с самой приближенной к нему верхушкой партийных и государственных структур. По-прежнему за пару дней до пленумов члены и кандидаты в члены ЦК получали заранее подготовленные на Старой площади проекты решений по важнейшим государственным и партийным вопросам, второпях писали к ним (если вообще писали), те или иные замечания или предложения, а затем за день или полдня утверждали предложенное им решение. Если принимать решение не хотели, всегда был выход — М. С. Горбачев предлагал одобрить его доклад по этому вопросу. Так и поступали.
На пленумах происходило примерно то же самое, что затем мы все могли наблюдать на сессиях Верховных Советов разных уровней. Каждый пленум в копие концов превращался в общую политическую дискуссию, где каждый выступающий, независимо от повестки дня, говорил что хотел. Один требовал немедленно передать в сельское хозяйство 40 тысяч автобусов, разумеется, не утруждая себя расчетами, откуда их взять, другой предлагал увеличить число секретарей обкомов КПСС, чтобы повысить эффективность сельского хозяйства, третий, прицепившись к сельскому хозяйству и плохой работе деревенских клубов, пытался добиться общего увеличения ассигнований на культуру. Аналогичная картина возникала при обсуждении проблем образования, вопросов национальных отношений и т. д. Слава Богу, с пленумов не велись телевизионные передачи, так что отсутствовал стимул покрасоваться перед камерой, а следовательно, и заниматься демагогией. Не начинались пленумы ЦК и с гак называемой депутатской «разминки», когда всем позволяется остроумно поговорить про все — и президиуму, и залу. Боюсь, что этот обычай пришел к нам не из традиций парламентской жизни, а из столь любимых нашими гражданами телевизионных передач КВН. Там все начинается тоже с «разминки» капитанов команд, соревнующихся в остроумии и хлесткости высказываний.
В первый период пленумы ЦК КПСС проходили на фоне пока еще достаточно благополучного мира и носили не только чинный, но и в целом конструктивный характер. Люди верили в успех начинавшихся реформ.
По мере осложнения положения в стране напряженность, однако, начинала возрастать. Это ощущалось от пленума к пленуму все сильнее. Выступления М. С. Горбачева вызывали все больше раздраженных, порой насмешливых комментариев в зале. Затем критики Генерального секретаря стали выходить и на трибуну пленумов.
Чувствовалось глухое недовольство. Оно, правда, не доходило до требований в адрес М. С. Горбачева уйти в отставку. Его пытались убедить, что он совершает одну за другой серьезные ошибки, что надо видеть реальное положение в стране, не предаваться иллюзиям, не плыть по течению, а контролировать и направлять ход событий. Но, повторяю, желания отстранить М. С. Горбачева у подавляющего большинства участников пленумов не возникало, не было и какой-либо серьезной фигуры, способной в тот момент составить ему конкуренцию. Авторитет его был по-прежнему высок. Поездки по стране, правда, выглядели все более невыразительно, зато тем более впечатляющими становились его визиты за рубеж. Он, разумеется, чувствовал и понимал это и не боялся в острые моменты заявлять, что если ему не доверяют, то он готов подать в отставку. Последующие голосования всегда приносили Михаилу Сергеевичу абсолютное большинство голосов. Против выступали лишь единицы.
После XIX партконференции обстановка в ЦК стала совсем сложной. Решения конференции ни к какому позитивному перелому в положении дел в стране не привели, по сути дела, не выполнялись, так что возникал вопрос, зачем проводилось все это мероприятие. Тогда руководство ЦК решило подстраховаться, отправив на пенсию «по собственному желанию» около ста человек — представителей «старой гвардии», которые роптали громко и открыто. Было это весной 1989 года. На том пленуме меня перевели из кандидатов в члены ЦК КПСС, а по приезде затем в ФРГ М. С. Горбачев сказал Геншеру, что это было мне поощрением за проделанную в ФРГ работу.
Я был признателен Горбачеву за доверие, потому что он в принципе мог бы и начать сердиться на меня за телеграммы, которые я стал писать из Бонна примерно с 1988 года. Разумеется, коллектив советских учреждений в ФРГ искренне и активно поддерживал перестройку. В условиях заграницы этот коллектив на все 100 процентов состоял из коммунистов, и именно от них исходили первоначально все или почти все революционные предложения о переделке нашей политической системы, создании реальной парламентской демократии, переходе к многопартийности, развитии гласности, на которых в последующие годы сделали свою карьеру многие наши новые политические деятели. Наверное, так было и в других наших парторганизациях за границей. Люди всегда есть люди, ими овладевает единый порыв, если речь идет о больших и позитивных переменах в жизни страны и общества. Тем более что именно руководство КПСС, их партии, выступило инициатором перестройки и обещало довести ее до успешного конца.
Я сам активно участвовал в горячих дебатах внутри коллектива, с увлечением передавал в Москву высказывавшиеся предложения, инициативы, пожелания к ЦК КПСС, а затем и Верховному Совету.
Вместе с тем я не мог и не прислушиваться к тому, что говорили мне все более настойчиво мои немецкие собеседники, причем это были не теоретики-дилетанты, а элита государственной, общественной и экономической жизни ФРГ. Они умели руководить страной не понаслышке, не по наитию, не по книжкам. С их стороны звучала все большая озабоченность по поводу конечного результата нашего эксперимента. Они говорили: его общее направление верное, но дело ведется бессистемно, не выделены приоритеты, руководство в Москве хватается за все сразу и в результате не решает ничего, а лишь плывет по течению. Не думаю, что мои партнеры были озабочены сохранением у власти КПСС или недопущением развала системы нашего планового хозяйства. Но они боялись — и не без оснований, — что быстро ухудшающееся экономическое положение и прогрессирующий паралич государственных структур приведут к взрыву, который сметет М. С. Горбачева, остановят реформы, повлекут, чего доброго, к гражданской войне в СССР, что станет источником смертельной угрозы для Европы, а может быть, и не только для нее одной.
«Понимает ли М. С. Горбачев, — спрашивал меня один из ведущих немецких банкиров, — что быстрое развитие гласности в условиях прогрессирующей дезорганизации экономики и отсутствия какой-либо продуманной концепции экономической реформы будет лишь вздымать волну народного недовольства против правительства и дестабилизировать страну? На это вы рассчитываете? В чем состоит ваша тактика?» Я, разумеется, передавал этот вопрос в Москву.
«Мир с затаенным дыханием следит за Горбачевым. Он напоминает канатоходца, двигающегося где-то в высоте по тонкой проволоке и готового каждую секунду сорваться, — рассуждал, вольно или невольно оперируя при этом образами из произведения Ницше «Так говорил Заратустра», Л. Шпэт. — Его выступление захватывает и восхищает, но если он упадет и сломает себе спину, то люди только, пожалуй, плечами пожмут и скажут, что этого все равно следовало ожидать. К вашим экономическим неурядицам все больше добавляются межнациональные конфликты, льется кровь, но вы никак не можете набраться смелости навести порядок и решить эти вопросы тем или иным путем. Либо Горбачев восстанет против Горбачева, либо он будет председательствовать при развале Советского Союза, чего мы всерьез опасаемся».
Я и об этом написал в Москву, причем, кажется, это высказывание дошло до адресата. Во всяком случае через некоторое время М. С. Горбачев сказал в одной из своих речей или интервью, что не собирается председательствовать при развале Советского Союза.
Он не изменил своего отношения ко мне, хотя таких телеграмм я в тот период написал немало.
На XIX партконференции я решился сказать, что в политике никто из наших зарубежных партнеров не придерживается нового мышления, кроме нас одних. Мне в ФРГ в то время откровенно говорили, что новое мышление нужно прежде всего нам самим, потому что нас к этому вынуждают объективные обстоятельства. Запад же отлично живет со своим старым традиционным мышлением и не видит причин его менять и переключаться на новое. Сказал я и о том, что в политике есть сила и пострашнее, чем военная. Это экономическая сила, причем если военную силу можно использовать лишь в исключительных случаях, то избыток экономической силы можно применять для достижения политических целей хоть каждый день. Отсюда следовал вывод: если мы срочно не займемся экономикой, не начнем продуманной экономической реформы, если продолжится наступающий развал, то начнем терять те позиции в мире, которые за много веков создали себе сначала Российская империя, а затем и Советский Союз.
Я обычно не выступал с замечаниями к проектам решений пленумов ЦК КПСС, которые раздавались их участникам накануне. Однако по проекту решения пленума, посвященного национальному вопросу, я не мог не высказаться. Было ясно, что мы вставали на путь развала СССР. В проекте присутствовала идея так называемого экономического суверенитета союзных республик, активно пропагандируемая прибалтами и защищаемая А. Н. Яковлевым. Почему ее пропагандировали прибалты, стремившиеся любым способом ослабить СССР, чтобы выйти из его состава, было ясно. Почему эту идею поддерживал А. Н. Яковлев, было менее ясно. Даже если он считал необходимым отпустить прибалтов, оставалось загадочным, почему для решения этого вопроса надо было раскромсать на куски все единое экономическое пространство бывшего СССР.
Границы союзных республик не совпадали с границами экономических районов, естественно сложившихся в ходе развития России, а затем и Советского Союза. Это были чисто административные границы в рамках управления единым народнохозяйственным организмом. Конечно, они имели определенное значение с точки зрения обеспечения языковой и прочей национально-культурной автономии, но экономическими границами внутри СССР они быть не могли и не должны были, если не имелось в виду прекратить таким образом существование единого СССР. А тут провозглашалась не просто реформа управления хозяйством с большим учетом или расширением компетенции республиканских органов, а экономический суверенитет, то есть полновластие республик, и М. С. Горбачев этому предложению сочувствовал.
Мне хотелось прояснить, понимают ли наши уважаемые товарищи, что они программируют своим решением, как хотелось и знать, почему в проекте ничего не говорится о единых для всего Союза правах и обязанностях его граждан, единой обороне, внешней политике, гражданстве, примате общесоюзного над республиканским законодательством.
Ответа я, разумеется, не получил. Спустя некоторое время, когда Верховные Советы наших союзных республик один за другим начали принимать декларации уже не об экономическом, а о политическом суверенитете, заключать между собой договоры в соответствии с нормами международного права, представлять эти договоры на ратификацию не иначе как через свои комитеты по международным делам, я завел разговор на эту тему в самолете с Э. А. Шеварднадзе. Не помню, откуда мы возвращались в тот день — из Германии или из Франции. Оказалось, что он знал о замечаниях, которые я написал к проекту резолюции пленума по национальному вопросу. «Мы много наделали ошибок, — сказал он, — но теперь дороги назад нет. Разве какая-либо республика согласится взять назад декларацию о своей независимости?»
Надо сказать, за эти годы мы много беседовали с Э. А. Шеварднадзе по вопросам перестройки. Он далеко смотрел, зная, конечно, гораздо лучше меня и страну, и законы ее жизни. Когда я однажды очень рьяно ратовал за переход к многопартийности, он поубавил мой пыл, сказав, что в Советском Союзе пока что нет условий для создания действительно сильных новых партий в масштабах всей страны. Все, что будет возникать, скорее всего, будет слабым и, кроме того, будет формироваться не по политическому, а прежде всего по национальному признаку с соответствующими, разумеется, последствиями для единства СССР. В это не хотелось тогда верить, но он оказался абсолютно прав.
Страна наша месяц за месяцем погружалась все глубже в пучину трудностей. Нарастало внутреннее политическое противостояние, феномен Ельцина становился все более реальным и весомым фактором. КПСС слабела с каждым днем, госаппарат терял эффективность, снабжение населения ухудшалось, по стране свирепствовали конфликты — и не только в Нагорном Карабахе, но и в Молдове, Средней Азии. Все более четко артикулировали свою позицию сторонники самостоятельности Украины, Молдовы, Грузии. Основная часть средств массовой информации переходила в оппозицию к правительству и президенту. Оглядываясь назад, мне все больше кажется, что где-то в 1988 году мы начали движение по наклонной плоскости и больше из этого «штопора» не выходили. За рубежом это, может быть, чувствовалось не так остро, как в стране, но возвращавшиеся из отпусков сотрудники посольства были все более растеряны и подавлены. Речи М. С. Горбачева в отличие от прошлых лет мало кто слушал. Зато читали заново документы первых лет перестройки и задавались вопросом, как совместить то, что провозглашалось тогда, и происходящее сегодня.
Выступать на собраниях и партийных активах становилось трудно. Благожелательное отношение коллектива ко мне сохранялось. Люди продолжали работать, не считаясь со временем. Но возвращаясь с очередного Пленума ЦК и рассказывая о его результатах, я все острее ощущал скептическое отношение аудитории. Люди как бы давали понять, что понимают обязанность посла говорить все, что он говорит, и быть оптимистом. Они на это не обижаются. Надо так надо, но в то же время в действительности дела идут плохо и никакого просвета не видно. Нового социалистического динамичного общества не получается, а старое быстро разваливается. Скоро будем сидеть на обломках, не построив ничего взамен.
М. С. Горбачев, мне кажется, знал об этих мрачных настроениях. Однажды после одного из пленумов — было это, кажется, в 1990 году — он собрал для беседы десятка два наших послов. Говорил о сложностях перестройки, но подчеркивал необходимость в любом случае выстоять, так как возврата назад нет. Надо пройти через тяжелый период. У кого земля зашаталась под ногами, тот пусть уходит. Так будет честнее. Сам он не отступит, не свернет с пути. Речь идет о таком большом историческом деле, что за него стоит и жизнью пожертвовать, если будет надо.
Уезжая из Бонна, я пошел попрощаться к председателю ГКП Г. Мису. После отстранения в ГДР от власти СЕПГ западногерманские коммунисты оказались в тяжелом положении. Закрылась их газета «Унзере Цайт», не оказалось больше денег на содержание здания правления партии в Дюссельдорфе, многие функционеры остались без работы и без пенсии. Быть коммунистом в ФРГ и до того было несладко. Это было не пребывание в правящей привилегированной партии, как в СССР или других социалистических странах. Здесь быть коммунистом означало нести тяжкий крест и требовало в большинстве случаев соответствующих духовных сил и твердости убеждений. Западногерманские коммунисты тем охотнее поверили в нашу перестройку и ждали ее результатов, надеясь, что новый облик КПСС откроет перспективы и для них.
Г. Мис не раз осуждал сдержанную позицию Э. Хонеккера в отношении перестройки, поддерживал оживленные контакты с М. С. Горбачевым. Он был незаурядным политиком, с острым умом, большой способностью к анализу и выработке оптимальных решений для тех непростых условий, в которых действовала его маленькая партия.
Теперь все развалилось. Мис лежал в больнице с тяжелым инфарктом. Позади была целая жизнь, отданная борьбе за идеалы, которые отныне называл ложными главный бастион социализма, страна Ленина — Советский Союз. Вокруг постели сидели друзья — члены президиума ГКП, решавшие вопросы, как и куда пристроить наиболее нуждавшихся работников партии. Я принес цветы, говорил то, что принято говорить тяжелобольным. Чувствовал я себя неважно. Сколько писем М. С. Горбачева о светлых перспективах реформы социализма и придания ему высокого динамизма я доставил за эти годы Мису, сколько рассказывал ему о том, что говорилось и решалось на пленумах ЦК КПСС, сколько его советов и мыслей передал в Москву? И вот — печальный итог.
Г. Мис не жаловался, ни в чем меня не упрекал. Он, как и я, поверил в полезность и перспективу того, что было начато в стране в апреле 1985 года. Винить нам друг друга было не в чем. Я попрощался, пожелал ему выздоровления и вышел в коридор. Меня провожал К.-Х. Шредер, «министр иностранных дел ГКП», мой хороший друг и знакомый на протяжении многих лет.
«Видел? — спросил он меня со злостью и одновременно с какой-то грустью в глазах. — То же самое случится и с вами, времени вам осталось немного». Прозвучало это как проклятие, хотя я постарался отшутиться.
О словах Шредера я вспомнил, когда сам, как Г. Мис, очутился с инфарктом на больничной койке 11 ноября 1991 года.
Круг замкнулся. КПСС была запрещена. Советский Союз доживал последние дни.
Послесловие к немецкому изданию
В марте 1991 года, вскоре после референдума о будущем Советского Союза, я встречал на аэродроме прибывшего в Москву британского министра иностранных дел Д. Хэрда. По пути в его резиденцию мы разговорились о книгах. У нас мало кто знает, что Д. Хэрд не только дипломат, но и писатель — автор детективных романов.
Я сказал ему, что вряд ли когда-нибудь возьмусь писать мемуары. Воспоминания — сложная штука. Писать их по горячим следам не очень удобно: живы и участвуют в политической жизни люди, о которых пишешь. Когда эти люди уйдут из жизни или сойдут с политической сцены, пройдет много времени, а время безжалостно убивает интерес к тому, что совсем недавно столь волновало людей, казалось таким важным.
Я бы и не стал, наверное, писать эту книгу, если бы не произошли события, перевернувшие всю жизнь страны, моих друзей, коллег, партнеров, наконец, мою собственную жизнь. Это не позволяет тем не менее рассказать обо всем. Не все еще кончено и безвозвратно принадлежит истории. Но рассказать по крайней мере об очень многом стало позволительным. И, наверное, нужным. Ничто не уходит бесследно. Нет такого нового начала, которое рано или поздно не возвращалось бы к истокам. У каждого народа есть свои вечные интересы и предназначение, они лишь по-разному артикулируются в зависимости от исторических обстоятельств. Но они будут живы и пробьют себе дорогу всегда, пока жив народ — их носитель. Россия и ее народ живы. Они не ушли в небытие и заявят о себе, каким бы трудным ни было нынешнее положение.
Наши деды и родители, люди моего поколения служили России, а затем Советскому Союзу, восстановившему былую Россию почти в ее прежних границах, защищали ее интересы, заботились о ее будущем, сделали ее великой мировой державой. Сейчас говорят, что мы при этом 70 лет служили фальшивому идеалу, в жертву которому были принесены миллионы жизней и несметные национальные богатства. Да, жертвы были. И какие жертвы! Были ошибки и преступления. Но человек не выбирает себе ни отечество, в котором рождается, ни общество, в котором появился на свет и рос. У меня, как и у других граждан СССР, не было другого отечества, не было другой родины и народа, которым я обязан всем. Пусть те, кто говорит, что Советский Союз был лишь «гигантской ошибкой истории», осознают, что и их собственное существование, и нынешняя деятельность в таком случае не более чем следствие этой ошибки. Нельзя отречься от своей истории и своего прошлого. Народ без прошлого не будет иметь и будущего.
Поэтому я трижды подписываюсь под мудрым английским правилом: «Right or wrong — my country» («Моя страна — права она или нет»). Россия спасла Европу от Наполеона. Если бы не Советский Союз, Европой, а может быть, и не только ей одной, сейчас правила бы гитлеровская НСДАП. В конце концов все действительное разумно, все разумное — действительно. Не будем забывать об этом выводе Гегеля — великого мыслителя Германии и Европы, формировавшего взгляды поколений своих потомков, на плечах которых мы все стоим. Он сделал этот вывод, безусловно, сознавая, как много ошибок и заблуждений сопровождает движение человечества вперед. Но в то же время и понимая, как закономерны и оправданы зигзаги развития. Никто не властен разорвать или прервать связь времен. И каждое время было и должно было быть таким, каким оно было. Оно не поддается членению на правильные и неправильные куски, хотя люди всякий раз пытаются заняться этим. Говорю это, чувствуя, что грешат тем же недостатком и мои воспоминания.
В августе — декабре 1991 года завершился этап нашей истории и истории всего мира. Советский Союз, несомненно, был в этом столетии одним из крупнейших факторов, определявших глобальный баланс сил, формировавших течение мировых событий, духовный мир значительной части человечества, его представления о добре и зле, о будущем, о справедливости. Советского Союза не стало. Вместе с ним рухнула одна из опор современного мира. Мы все находимся не v в конце, а, скорее всего, лишь в начале процесса великих перемен, потрясений и тектонических сдвигов, последствий которых пока не можем ни видеть, ни даже приблизительно просчитать. История еще не раз наградит громким хохотом тех, кому кажется сейчас, что он владеет ходом событий и направляет его. Слишком много нарушилось в прежнем порядке вещей, слишком огромные силы вырвались на свободу. Слишком нереальная задача вернуть то, что было раньше Советским Союзом, к прошлому, отвергнутому в 1917 году, либо перенести на его почву чужие модели, не рожденные и не выстраданные нашим собственным материальным и духовным развитием, не отвечающие особенностям нашей истории и уровню цивилизации.
Когда говорят о крушении Советского Союза, нередко забывают или не хотят признать, что рухнул не только Советский Союз, но и Россия, которая создавалась веками, начиная с княжества Московского. Она была хотя и многонациональным, но всегда единым государством, родиной для всех населявших ее народов, все более смешивавшихся и сраставшихся между собой. Российская экспансия и колонизация никогда не были похожи на англосаксонскую. Они не сопровождались политикой сознательного вытеснения и истребления коренного населения из районов, призванных стать составными частями Российской империи, как это делалось, например, англичанами в Америке, Канаде, Австралии, Новой Зеландии. Русская колонизация была, скорее, похожа на испанскую в Северной Африке: она не строилась на противопоставлении населения метрополии и окраин. Попадая под высокую руку русских царей, украинцы, белорусы, поляки, грузины, армяне, татары быстро заполняли придворные и правительственные должности в Москве и Петербурге, причем никакого отторжения со стороны русских это не вызывало.
Так было и в советские времена. Так это остается и сейчас, несмотря на обвальный процесс суверенизации бывших республик СССР, который, как это ни маскируй, в своей основе носит характер освобождения от российского «засилья», «диктата Центра», то есть отвержения Москвы. Но в самой-то Москве тем не менее никто не думает освобождаться от «засилья» тех же украинцев, армян или татар. Сама такая постановка вопроса была бы сочтена неприличной. Она не соответствовала бы ни традициям, ни душевному состоянию россиян.
Не лицемерил наш великий поэт А. С. Пушкин, когда был счастлив тем, что будет его славить в России «всяк сущий в ней язык», не делая разницы между гордыми внуками славян, тунгусами и калмыками. Не лицемерило и Советское правительство, принимая программы ускоренного развития отсталых окраин России, финансируя их и направляя в эти районы тысячи и тысячи квалифицированных специалистов. Россия есть Россия. Это определенный уровень благосостояния, цивилизации, культуры. Она не могла дать больше того, чем владела сама. Можно критиковать результаты этой политики, как сейчас это делают в некоторых государствах СНГ, но ставить под сомнение ее искренность и честность вряд ли оправдано.
И тем не менее Советский Союз распался. Разорвали его только межнациональные противоречия или были и другие, более мощные факторы? Сказано ли сейчас историей последнее слово в отношении его судеб? Никто не может знать этого. Российское государство разваливается и возрождается не в первый раз, и происходит это всегда в периоды великой смуты, кризиса, охватывающего экономику, государственные структуры, духовное состояние общества. Мы вновь переживаем период такой смуты, которая, как исстари ведется, возникла в сердце нашей страны — Москве и охватила затем все пространство от Буга до Тихого океана.
Если Советский Союз не имел права на существование, был обречен как государство на гибель из-за своего многонационального характера, то и у государств, образовавшихся на его месте, не больше прав на существование, чем у СССР. Большинство из них тоже многонациональные (хотя и пытаются организоваться по национальному признаку), причем русскоязычное население составляет местами до 40 и более процентов. Нет, дело не только и не столько в национальном вопросе, сколько в другом. Продолжатся кризис и смута — так затрещат по швам и Российская Федерация, и Украина, и Казахстан, и другие более мелкие государства СНГ. Закончится смута — события могут, как не раз бывало раньше, начать развиваться в обратную сторону.
У центростремительных сил сохранится и еще долго будет сохраняться веками складывавшаяся прочная база. Но для такого поворота нужна стабилизация Центра и выход его из кризиса или по крайней мере появление надежной перспективы на такой выход. Чем дольше будет длиться смутное время, тем глубже будут рвы и выше стены, разделяющие части бывшего СССР, тем больше будет потерь, если когда-либо начнется восстановление новой единой государственности.
Смута, однако, вечно продолжаться не сможет. Это единственно несомненное, что можно было бы сказать в нынешней ситуации. Близоруко поступают те, кто спешит утвердить и закрепить ее результаты, подталкивать развитие дел в таком направлении. Период стабилизации неизбежно наступит. Восстановится и возрастет самосознание русских и россиян, униженных плевками и проклятиями в свой адрес, разделенных на десятки частей, ставших инородцами на землях своего отечества, потерявших свое прежнее государство и усомнившихся в правомерности для них самого понятия национального достоинства и патриотизма.
Поэтому разумная политика по отношению к СНГ — это прежде всего осмотрительная политика, живущая не одним сегодняшним днем. Сейчас закладываются основы не только нового сотрудничества и доверия, сколько бы об этом ни говорили, но и, возможно, конфликтов и обид, метастазы которых прорастут в следующее тысячелетие. Еще страшнее возможность реанимации генетической вражды с некоторыми народами и государствами, доставшейся нам из недоброй памяти прошлого.
К сожалению, нам не дано заглянуть за горизонты будущего. Пока что мы в своем падении еще не достигли низшей точки, пружина продолжает сжиматься, накапливая страшный потенциал последующего отталкивания.
Нельзя сказать, что наши политики совсем не предвидели, что может произойти. В конце 1990 года Э. А. Шеварднадзе советовал мне при поездке в Западную Европу откровенно предупреждать ее ведущих политических деятелей о негативных для всех последствиях возможного распада Советского Союза. Я говорил о них, в частности, Ж. Делору: полное нарушение веками складывавшегося равновесия в Европе, реанимация старых территориальных и иных конфликтов и споров, которые в этом случае вряд ли удастся держать в «придавленном» состоянии, монопольное положение США как ядерной сверхдержавы, прыжок на север исламского фундаментализма через Среднюю Азию и Кавказ, дальнейшее повышение роли и возможностей Японии в тихоокеанской зоне и, наконец, перспектива возникновения на месте Советского Союза нескольких ядерных государств, действия и политика которых не поддаются прогнозированию. Многое из этого уже произошло или происходит на наших глазах.
Каковы могут быть варианты развития событий на обозримую перспективу?
Наверное, пока оптимальным для всех было бы возникновение на месте бывшего Союза какой-то рыхлой федерации или конфедерации с включением в нее возможно большего числа государств, провозгласивших свой суверенитет. Советский Союз в его прежнем виде возродиться, конечно, не сможет. Нужны были бы какие-то новые формы государственной организации, предполагающие, однако, как минимум единую армию, внешнюю политику, денежную систему и экономическое пространство, а также одинаковые гражданские права и свободы для всех граждан этого образования. В таком виде оно бы никому не угрожало, смогло вернуть себе внутреннюю стабильность, восстановить крупное производство, без которого немыслимо существование современного общества, отвечать по своим международным обязательствам и вносить свой вклад в международное разделение труда.
В нынешних условиях, однако, это, к сожалению, вряд ли будет получаться. Во всяком случае СНГ — не путь к этой цели. Оно замышлялось и создавалось для того, чтобы «откусить» столько суверенитета, сколько мог заглотнуть каждый участник, и покончить с существованием СССР путем его раздробления. Во всяком случае, пожалуй, мало кто знает, что такое СНГ и так ли уж нужно быть его членом. Украина прямо говорит, что видит в СНГ этап перехода не к новым формам государственной интеграции, а полному разъединению.
Реалистично поэтому впредь до лучших времен, которые рано или поздно, но неизбежно наступят, исходить из того, что у военных принято называть «worst case scenario», то есть исходить из худшего. Не все в этом худшем из всех вариантов должно обязательно случиться в реальной жизни, но ко всему надо быть внутренне готовым. Вот некоторые фрагменты, из которых может складываться мозаика будущего развития событий.
Расчеты российского руководства на то, что огромный потенциал и богатства России позволяют ей добиться быстрых экономических успехов, которые в сочетании с военными возможностями России, как великой державы, сделают ее вновь центром притяжения государств, называемых теперь в Москве «ближним зарубежьем», могут не оправдаться. Никто не знает путей выхода России из кризиса. Не имеют для этого готовых рецептов ни Международный валютный фонд, ни Всемирный банк, ни Маргарет Тэтчер, ни Сакс, ни Явлинский, ни Гайдар. Решается задача, не имеющая аналогов в истории человечества. И, увы, скорее всего, она будет решаться стихийно, мучительно и долго, пока кривая куда-то не выведет нашу многострадальную страну. Разговоры о переходе к рынку это еще далеко не рынок. К тому же и рынок бывает разный, есть рынок американский или западногерманский, но есть рынок и индийский или мадагаскарский. Рынок — это определенный уровень цивилизации и развития производительных сил. Нам, конечно, хочется, поставив себе цель перехода к рынку, поскорее получить такую жизнь, как в США или в ФРГ. Слава богу, все больше людей понимают, что этого быть не может. Как мне говорила однажды Н. И. Сац, она с большим интересом слушает дебаты в наших Верховных Советах, какую все же модель общества нам лучше всего избрать для себя — американскую, немецкую, французскую или шведскую. Кажется, склоняются к шведской. Это прекрасно. Только вот неясен вопрос, откуда в Советском Союзе набрать столько шведов.
Нет, господа демократы, партократы, центристы и прочие. У нас может быть только российский рынок, и будет он длительное время не самым привлекательным. При этом не следует забывать, что сам по себе рынок как социальный механизм будет иметь оправдание в глазах народа лишь в том случае, если он будет обеспечивать большинству людей приемлемые условия жизни. Не будет этого, произойдут новые катаклизмы.
Имея перед глазами подобную невеселую перспективу, наиболее развитые республики бывшего СССР постараются подальше отойти от России и прибиться поближе к европейским сообществам. По сути дела, они будут в ближайшее время делать примерно то же самое, что делают сейчас государства Восточной Европы, — пытаться использовать Россию как источник дешевого сырья и энергоносителей и рынок своей, не находящей сбыта на Западе продукции и в то же время идти на максимальное политическое, военное, экономическое и прочее сближение с развитыми странами, причем если попросят, то и в ущерб стратегическим и иным интересам России. Яркий пример тому — Украина.
Применительно к республикам Средней Азии, судя по всему, будет происходить то же самое, но с поправкой на иные геополитические реалии, особенности экономических, социальных и религиозных структур. Здесь все более вожделенными партнерами, скорее всего, будут становиться Турция, Иран, Пакистан, арабские государства. Не сказали, но еще скажут о своих заявках Индия и Китай.
Пожалуй, правы те западные политики, которые полагают, что на первых порах с Россией останутся из государств СНГ наиболее бедные и малоинтересные партнеры для других стран. Их внутреннее состояние и финансовые проблемы могут быть балластом для бюджета России и тормозом для ее реформ.
Однако процесс «разбегания» во все стороны от Москвы, скорее всего, не будет столь однозначным и одномерным. Производственно-хозяйственные, научно-культурные, транспортные, коммунальные, наконец, родственные и семейные связи, сформировавшиеся в условиях единой государственности, будут оставаться мощной скрепкой на многие, многие годы. Схватившиеся с такой жадностью за суверенитет и независимость новые государства вскоре столкнутся с территориальными и иными проблемами в своих международных делах и смогут убедиться, что не все из них поддаются удовлетворительному решению через механизмы ООН или СБСЕ. Потребуется сильный союзник или союзники. Тогда взоры вновь обратятся к России. Никто, кстати, никогда не входил в состав Российской империи или Советского Союза в результате досужих размышлений в тени чинар или у днепровских круч. Всегда действовали другие — реальные, жесткие, императивные — интересы и необходимости.
Сейчас, особенно после исчезновения Югославии, заговорили о Европе 1914 года, о развале наследства Антанты и т. п. Не хочу каркать, хотя на месте кое-кого в Европе, особенно наших бывших восточноевропейских соседей, следовало бы встрепенуться. Но тем не менее, коль скоро речь пошла об этом, надо бы и припомнить, что в своих нынешних национальных границах Украина и Белоруссия — плод политики Советского Союза, то есть союза с Россией и опоры на нее. Есть о чем подумать в этой связи и среднеазиатским республикам. Вещи, казавшиеся до сих пор сами собой разумеющимися, могут перестать быть таковыми, тем более в условиях сознательного разрушения и расчленения единых вооруженных сил и общего стратегического пространства. «Свобода» сладкое слово. Но ценой свободы были всегда риск, ответственность, а нередко и одиночество.
Вернемся, однако, к России. В условиях перестройки, начатой, как в конце концов оказалось, без четкого плана и представлений об ее этапах и целях, с Россией сыграл злую шутку ленинский принцип самоопределения наций вплоть до отделения. Выдуманный в противовес действительно разумному и ответственному бундовскому лозунгу о национально-культурной автономии в рамках единого государства, он преследовал одну-единственную цель — любой ценой свергнуть правительство и захватить власть. Для этой цели были хороши все средства — даже поражение в войне собственного отечества. Нет сомнений, апелляция к этому принципу и национализму послужила основным катализатором процесса отстранения от власти через 73 года после Октябрьской революции партии Ленина ценой развала Советского Союза. Правда, есть и существенное различие: взяв власть, большевики тут же превратились из пораженцев в оборонцев-оборонцев-защитниковсоциалистического отечества, а из национал-сепаратистов в федералистов и даже унитаристов. Пришедшие же к власти в 1991 году демократы признали случившееся оптимальным решением и разбрелись затем по национал-государственным квартирам.
Тем самым они взяли на себя тяжелую историческую ипотеку. То, что полгода спустя после августовских событий Председатель Верховного Совета России Р. И. Хасбулатов заговорил 17 марта 1992 года о «трагическом распаде» Советского Союза, может свидетельствовать о прозрении. Но импульсы-то к этому «трагическому распаду» исходили именно от российского руководства. Историю не перепишешь, и слов из песни не выкинешь.
Большевики прекрасно понимали, какая мина замедленного действия стала тикать в их руках, когда начался распад Российской империи и они очутились перед необходимостью подписать Брестский мир с Германией. «Ни мира, ни войны», — говорил в Бресте Троцкий не потому, что не слушался Ленина, а потому что отказ от Прибалтики, Украины, западных областей Белоруссии был страшен для большевиков, ставя на них клеймо предателей интересов России, подкрепляя обвинения в адрес Ленина как агента германского генштаба. Почитайте Троцкого и увидите, что ЦК РКП(б) своей тактикой «ни мира, ни войны» специально провоцировал новое наступление немцев, их приближение к Петрограду, чтобы еще раз показать народу, что иного выхода, как подписать Брестский мир, не остается.
Большевикам, правда, повезло. Начавшаяся в Германии революция позволила вернуть основную часть утраченной территории. Но Сталин не успокоился до тех пор, пока не возвратил всего, что было потеряно. Лишь в вопросе о Финляндии он сломал себе зубы, но княжество Финляндское всегда воспринималось в России как что-то лишь условно свое. Восстановление России, ее былого величия и преумножение могущества, победа в Великой Отечественной войне — вот что обеспечило в конце концов непререкаемый авторитет Сталина и искренние слезы миллионов людей в день его смерти. Не за 1937 год и не за архипелаг ГУЛАГ его чтили и слепо ему доверяли.
Именно вопрос, что сталось с Россией и Советским Союзом и почему, будет ахиллесовой пятой не только зачинателей перестройки и сменившего их российского руководства, но и многих лидеров, взявших на себя руководство обломками империи! Не знаю, когда будет острее стоять этот вопрос — на фоне нынешнего кризиса, массового обнищания, растущей социальной напряженности и чувства безысходности, когда, кажется, достаточно одной искры, чтобы произошел взрыв, либо в момент, когда люди станут постепенно освобождаться от гнетущих их ныне ежедневных и столь унизительных условий бытия, расправлять плечи и спрашивать, что все же стало с нашей страной и со всеми нами. Но вопрос этот неизбежен, и будет он острым как нож.
То, что возникло сейчас под названием Россия или Российская Федерация, в глазах большинства населения Россией, конечно, не является. И это неудивительно, поскольку в нынешних границах Россия за всю свою историю никогда, ни разу не существовала. Это обрубок России, сколько ни драпируй его трехцветным или андреевским флагами, двуглавым золотым орлом или изображениями Георгия Победоносца. Огромные районы компактного проживания русского населения остались вне пределов этого государства, люди стали диаспорой в своем собственном отечестве, национальными меньшинствами в государствах, без обиняков отрицающих право наций на самоопределение вплоть до отделения, которым воспользовались для своего становления, и организованных по унитарному принципу, который перед этим был торжественно проклят ими и признан несовременным, недопустимым, предосудительным, но… только применительно к Советскому Союзу.
В Прибалтике русскоязычное население становится объектом законодательной дискриминации и вытеснения, из других бывших республик СССР начинается добровольное бегство в Россию, в третьих, как в Молдове, не исключена гражданская война против румынизации. На Украине пока спокойно, но страшно подумать, что может произойти, если, пройдя первоначальный период становления и укрепления своей государственности, новые политические силы перешли бы к агрессивной украинизации всего населения. Сербско-хорватская драма по сравнению с этим была бы мелким и безобидным эпизодом.
Приток иммигрантов в Россию из других государств СНГ и колоссальные расходы, связанные с их приемом, трудоустройством и включением в новую жизнь. Защита интересов русскоязычного населения вовне. Потеря незамерзающих портов на Балтике. Выход из прямого соприкосновения с граничившими ранее с СССР европейскими государствами и откат к западным рубежам России времен Ивана Грозного. Потеря позиций в черноморском районе, на Кавказе, тревожная перспектива развития обстановки на среднеазиатском направлении. Опасность возникновения территориальных проблем с соседними государствами в силу искусственного, чисто административного характера установленных при формировании Советского Союза межреспубликанских границ. Все это, наверное, лишь небольшая часть проблем, которые надвинутся так или иначе на Россию и будут вызывать каждый раз вопрос, насколько все происходящее было неизбежным, зачем и кому это было нужно.
Главным доводом в пользу суверенизации республик, входивших в состав СССР, и ликвидации прежнего Союза была идея, что это важнейшая предпосылка утверждения демократии, прав человека, глубокой реформы политической и общественной жизни. Не знаю, не станет ли на самом деле распад Советского Союза одним из главных препятствий на пути к достижению этих целей. Возникновение ирредентистских и реставрационных тенденций почти во всех областях того геополитического пространства, которое объединял ранее СССР, практически неизбежно. Не уверен, правильно ли поступили бы те наши или зарубежные политики, которые решились бы противопоставлять себя им или хотя бы не считаться с ними. Здесь таится заряд огромной взрывной силы.
Мир, затаив дыхание, наблюдает сейчас за событиями в бывшем СССР. Нам помогают, нам сочувствуют, нам желают добра и аплодируют. И мы благодарны за это. Такие испытания, какие выпали на нашу долю, не часто случаются в жизни народов. Но политика есть политика. Государственные интересы есть государственные интересы. Их продвигали и будут продвигать в меру возможностей и понимания ситуации. Так будут действовать и действуют применительно и к нынешнему СНГ — одни мягче, другие жестче, грубее, бесцеремоннее, играя на противоречиях между новообразованными государствами, пытаясь выстроить в этом районе зоны своих жизненных интересов, добиться легких преимуществ и выгод. Это столь же естественно, как и то, что ничто не будет забыто, всё со временем получит свою оценку и воздаяние.
В истории великого государства Российского наступила заминка. Оно переживает тяжелый процесс обновления, скорость течения которого и конечный результат пока знают только звезды. Но при любом раскладе событий Россия была и останется доминирующим фактором в силу целого ряда объективных, непреходящих причин, которые очевидны и не нуждаются в перечислении. Она будет и наиболее динамичным фактором хотя бы потому, что на многих направлениях ее развития и формирования в новых условиях последнее слово далеко не сказано. Такой гигант, как Россия, не может уйти с международной арены и замкнуться в себе. Для всякого политика всегда было очевидно: из многих возможностей наиболее целесообразно ставить на ту, что будет определять положение. Лейтмотив может играться и без аккомпанемента, аккомпанемент же без лейтмотива бессмыслен. Важно правильно выбрать лейтмотив. Думается, что он должен быть русским, российским, по крайней мере для тех государств, которые хотят вести большую политику.
Заканчивая эту книгу, я еще раз прихожу к убеждению: то, что было сделано в отношениях с Германией, Францией, Италией, Испанией в 1990 году, те вехи, которые удалось расставить в отношениях между СССР и США, были хорошим фундаментом для строительства будущего. Россия стала продолжательницей СССР. Ее политика на основных направлениях стоит на надежных якорях, исходные позиции для дальнейшего движения благоприятны.
Особо хочу сказать о том, что мне всегда было очень близко. Новые отношения между нашей страной и Германией должны стать реальностью в государственной жизни и в душах людей. Заключенные договоры, прежде всего «большой договор», подписанный 9 ноября 1990 года в Бонне, не должны, не могут остаться втуне. Не только доверия, но и подлинного партнерства хотят наши народы. Они готовы к коренному повороту. Российско-германские отношения самой судьбой предназначены быть несущей осью европейского развития. Сейчас это тем более справедливо, что мы живем в новой Европе, где Россия может стать не противником, а настоящим партнером для всех.
Пусть возродится то, что когда-то вдохновляло Берлин и Петербург на дружественные, почти родственные отношения и связи. Пусть тема «Россия — Германия» станет постоянным спутником политической и общественной жизни народов и граждан наших государств, предметом их совместных усилий, постоянных бережных забот и внимания. Пусть будет так, ибо мы по опыту знаем, как ужасны другие альтернативы.
В беседах, которые велись в Москве и Бонне, Мюнстере и. Бресте в 1990–1991 годах, Г.-Д. Геншер не раз говорил, что для СССР, видимо, было непросто расставаться со своим другом — Германской Демократической Республикой. Но так судила история, так хотели немцы в самой ГДР. Встав на позицию признания права немцев самим решать свою судьбу, в том числе и вопрос о форме своего дальнейшего государственного существования, подчеркивал Г.-Д. Геншер, Советский Союз обретает себе настоящего друга в лице всего немецкого народа. Хочется, чтобы это предсказание исполнилось, несмотря на дезинтеграцию СССР. Государствам СНГ, прежде всего России, нужны в эти сложные годы надежные, добрые отношения с Германией. Тот, кто инвестирует в партнерство и стабильность наших отношений, тот инвестирует в будущее.
* * *
Эта книга не претендует на всестороннее и полностью аутентичное освещение событий, о которых в ней рассказывается. Я нарочно не сверялся с воспоминаниями современников, не обращался к печати и архивам. Я не хочу вступать в спор ни с кем, подтверждать или опровергать что-либо. Единственное, чем я пользовался, — мои собственные записи и память. Память же всегда субъективна.
Все написанное не более чем заметки профессионала на полях — сначала слабого и неловкого, затем более зрелого. Профессионалы же, как сказал в каком-то из своих выступлений по возвращении в Москву из Фороса М. С. Горбачев, это страшные люди. Страшные для политиков, наверное, не только своей односторонностью, но и знаниями, неверием в чудеса и мифы, а нередко и нежеланием быть лицеприятным, делать неправду за кусок хлеба. Но профессионалов, владеющих всеми областями жизни и знаний, нет. Не было их и не будет. Миром по-прежнему будут править политики разносторонние, а поэтому порой торопливые языком и близорукие. Мир, как встарь, будет опасно крениться из стороны в сторону и рыскать по курсу.
Приступая к работе над этой книгой в октябре 1991 года, я ненавидел плоды, как казалось, никчемных трудов своих. А написав ее, успокоился, еще раз поняв, что всякой вещи свое время, но заниматься любимым делом — великое счастье для человека. Оно со мной, как и готовность и далее служить людям. Что касается поворотов жизни, прав был Екклесиаст, сын Давидов, царь в Иерусалиме: «Что было, то и теперь есть, и что будет, то уже было; и Бог воззовет прошедшее». Великая Россия возродится. Придут и люди, которые сделают это.
Кружит время. Нужны сейчас надежда, вера, труд и подвиг. Несмотря ни на что. Остальное сбудется.
Книгу эту я посвящаю своим родителям и жене Инге, которые сделали в жизни меня тем, чем я стал. Она не появилась бы на свет, если бы не помощь и поддержка моих друзей и сотрудников В. Поленова, О. Красницкого, С. Артемьевой и М. Рыжковой, которым я приношу свою глубокую признательность.
Москва, апрель 1992 г.
Послесловие к русскому изданию
Судьбе было угодно распорядиться так, что эта книга впервые увидела свет не на русском, а на немецком языке. Она вышла в Берлине весной 1993 года. В России долгое время не находилось издателя, готового взяться за это дело. Наконец, он сыскался, и я искренне благодарен за предоставляемую возможность вступить в контакт с российской читательской аудиторией.
В Германии книга вышла с некоторыми сокращениями. Справедливости ради надо сказать, что, понимая важность напечатания книги как одного из свидетельств современной, в первую очередь германской, истории, мой именитый берлинский издатель испытывал некоторые сомнения по поводу ее успеха у немецкой публики, на которую после августа 1991 года пролился бурный поток всякого рода весьма приятных для немецкого взгляда и уха, но очень конъюнктурных произведений российских авторов. Я же никак не хотел присоединиться к этому потоку, отказывался поведать о том, что еще со школьной скамьи считал Ульбрихта Квислингом немецкого народа и вовсе не хотел уверять, что крушение ГДР представлялось мне с самого начала предначертанным богами. В подобные, весьма модные по тем окаянным временам высказывания никто из людей, знавших меня, никогда не поверил бы. Лгать же во имя дешевого успеха в стране, где проработал почти 15 лет и имеешь определенное имя — последнее дело. К счастью, немецкий читатель во всем разобрался сам, и первое время после выхода моя книга была в числе одной из наиболее читаемых новинок политической литературы.
Сейчас, по прошествии более трех лег с момента появления этих воспоминаний, многие вещи предстают в несколько ином свете. Публикуются все новые материалы, высказывания современников и непосредственных участников событий. Но это не повод переписывать книгу, менять оценки. Как очевидец и участник я уже использовал свой шанс и право высказать все на тот момент для меня существенное и важное. Пусть так оно и останется. Писал я без архивов и документов, не считая некоторых немногочисленных личных заметок и дневников, которые вел на определенных отрезках своей службы. Поэтому книга получилась, наверное, очень субъективной, но зато аутентичной с точки зрения моего понимания людей и событий и объяснения причин своих действий и поступков.
Перечитывая сейчас послесловие к немецкому изданию, испытываю чувство удовлетворения, что в основном не ошибся в оценках и прогнозах. Тогда, в начале 1992 года, они не только не были «ко двору», но и вызывали начальственное раздражение в адрес автора. Царила близорукая эйфория и нетерпимость к иному мнению. Никто тогда не говорил еще о роковых ошибках, изначально заложенных в гайдаровско-чубайсовых реформах, о легкомысленном небрежении новых хозяев здания на Смоленской площади фундаментальными геополитическими интересами России, о неизбежных суровых издержках для общества и страны всего этого курса. Никто, кроме, пожалуй, Г. Явлинского, С. Бабурина и находившихся в глубоком нокдауне коммунистов. После того как я изложил в июне 1992 года свое видение состояния страны и перспектив на внешнеполитическом конгрессе ХСС в Мюнхене, мне было настойчиво предложено уйти из МИДа. Никто не скрывал, что это делается по указанию с «самого верха». Ушел я без сожаления. С той компанией мне было не по пути.
Идет время, меняется обстановка, с кремлевского Олимпа один за другим скатываются люди, мнившие себя новыми и незаменимыми вершителями судеб России. Теперь только ленивый не ругает ошибки, совершенные на рубеже 1991–1992 годов, не требует внесения корректив в реформу, наказания авантюристов и воров, разрушивших отечество и растащивших его богатства. Нет отбоя от крутых патриотов слева и справа, охотников утверждать и защищать величие России, показывать зубы Западу, строить рынок, а не барахолку, снижать социальные издержки реформ и пр. Пока все это, к сожалению, скорее, театр теней, кипение в действии пустом, гримасы борьбы за власть, короче, видимость, а не суть.
Россия продолжает движение по наклонной плоскости. Разница по сравнению с 1992 годом имеется. Но вся она пока лишь в том, что люди засомневались. «Туда ли движемся?» — спрашивают одни. «Не слишком ли много делает ошибок команда корабля и ее капитан?» — тревожатся другие. Но без ответа пока остается наш извечный русский вопрос: что же делать? Говоря по большому счету, не знает никто, что делать. Огромная Россия застыла на распутье. И результаты президентских выборов в июле 1996 года еще раз подтвердили это, ничего не решив по существу, кроме вопроса о власти. Но нынешняя власть-то и была до сих пор главным генератором неудовлетворительного состояния дел. Если не лукавить, то всем это преотлично известно.
Не зная броду, мы предпочли не рисковать. Это тоже выбор. Однако отложить вопрос не значит избавиться от него. Не знаю, что было бы в конце концов лучше: раннее избавление или отсрочка ради отсрочки. России отпущено не так уж много времени, чтобы вновь встать на ноги.
Наше нынешнее положение можно сравнить (разумеется, со скидкой на условность всякого сравнения) с положением России после заключения Брестского мира или положением Германии после Версаля. С одной существенной разницей — Россия не была никем разбита, она не может воспринимать свое нынешнее состояние как закономерное, естественное и окончательное. Нас уговаривают и будут изо всех сил уговаривать смириться. Но это пустые хлопоты. Россия, говоря словами князя Горчакова, начнет сосредоточиваться. Ей нужно объединение всех внутренних сил, преодоление раскола общества, возврат к идее государственного величия и пониманию своего предназначения, а главное — общенародный лидер, который докажет волю и способность вывести нас из волчьей ямы, в которой мы оказались. Россия рано или поздно встанет на этот путь. Это столь же неотвратимо, как то, что день сменяет ночь, а лето — зиму.
На этом будущем нашем пути будут те, кто, поняв неизбежность и необходимость возрождения Великой России, сделает ставку на нее и поможет ей. Но будут и те, кто сделает все, чтобы помешать ей подняться с колен. Готовиться надо к тому, чтобы вовремя распознать тех и других не по словам, а по делам их, отделить зерна от плевел и каждому воздать должное. В этот судьбоносный момент найдутся, как не раз уже бывало, в российской политике и дипломатии люди, способные встать к штурвалу и повести наш корабль к новым горизонтам. Скорее бы только приходило это время!
Москва, июль 1996 г.
Об авторе
Юлий Александрович Квицинский начал свою дипломатическую службу в конце пятидесятых, пройдя путь от переводчика до первого заместителя министра иностранных дел СССР. В настоящее время он — посол Российской Федерации в Норвегии.
Жизнь не раз бросала Ю. А. Квицинского в сложные переделки, он участник событий, прочно вошедших в историю дипломатии второй половины XX века.
Его ценят как партнера и побаиваются как противника.
Было очевидно, что мы встали на путь развала СССР. В проекте присутствовала идея так называемого экономического суверенитета союзных республик, активно пропагандировавшаяся прибалтами и защищавшаяся А. Н. Яковлевым. Почему ее пропагандировали прибалты, было ясно. Почему эту идею поддерживал А. Н. Яковлев, было менее ясно. Даже если он считал необходимым отпустить прибалтов, оставалось загадочным, почему для решения этого вопроса надо было раскромсать на куски все единое экономическое пространство бывшего СССР.
Иллюстрации
Мать — Мария Ивановна Орлова, 1935 год
Отец — Александр Иванович Квицинский, гимназист, 1912 год
В детском саду в Красноярске, 1940 г. Юра Квицинский крайний справа
С матерью во Львове, 1956 год
В Берлине на практике, Карлсхорст, 1958 год
С матерью и отцом в Ленинграде, 1960 год
В день рождения премьер-министра ГДР О. Гротеволя, 1960 г. Слева направо: Иоганна Гротеволь, Ю. Квицинский, посол СССР М. Г. Первухин, Отто Гротеволь
С дочерью Леной. Бутово, 1961 год
Институтский друг, дипломатический работник ГДР Р. Кеттнитц с женой Надей
Визит в ГДР космонавта Германа Титова. Справа от Титова посол СССР в ГДР М. Г. Первухин, за ним Ю. Квицинский, 1962 год
Визит в ГДР А. И. Микояна. Слева — М. Г. Первухин. 1961 год
Министр иностранных дел СССР А. А. Громыко. Справа — «птенец» Ю. А. Квицинский. Берлин, 1972 год
Прием в посольстве СССР в ГДР, 1961 г. Слева направо: президент национального фронта Демократической Германии В. Корренс, президент народной палаты ГДР И. Дикман, посол СССР М. Г. Первухин, Ю. А. Квицинский, премьер-министр ГДР Вилли Штоф
У посольства СССР на Унтер ден Линден, 1962 г. В центре — писатель Константин Симонов, слева дежурный референт посольства Ю. Ф. Жаров
Генеральный секретарь СЕПГ Вальтер Ульбрихт в посольстве СССР, 1961 г. Второй справа — Ю. А. Квицинский
Прием в посольстве СССР, 1962 г. Слева направо: премьер-министр ГДР В. Штоф, председатель Госплана ГДР Р. Апель, посол СССР в ГДР М. Г. Первухин, А. И. Первухина, Ю. А. Квицинский
Неофициальная встреча на переговорах по Западному Берлину летом 1971 г. Слева направо: генконсул США А. Акаловский, посол СССР в ГДР П. А. Абрасимов, посол США в ФРГ К. Раш, Ю. А. Квицинский, сын Раша
На четырехсторонних переговорах по Западному Берлину в 1971 г. В центре — посол СССР П. А. Абрасимов, справа — Ю. А. Квицинский
Советская делегация на переговорах в США об ограничении ядерных вооружений в Европе. Женева, 1982 г. Американское представительство «Ботаник Билдинг»
Прием в резиденции посла США в Женеве. Июль 1985 года. Руководители советской и американской делегаций на переговорах по ядерным и космическим вооружениям. Слева направо: А. Глитман, А. А. Обухов, сенатор Д. Тауэр, В. П. Карпов, М. Кампельман,Ю. А. Квицинский
Прием М. С. Горбачевым заместителя федерального канцлера и министра иностранных дел ФРГ Г. Геншера в Кремле. Июнь 1986 года. Крайний справа — Ю. А. Квицинский
С художником Н. Я. Малаховым на посольской вилле в Бад-Годесберге, 1986 год.
Ю. А. Квицинский и И. С. Силаев — руководитель советской делегации в Комиссии по экономическому и научно-техническому сотрудничеству СССР — ФРГ
Патриарх американской дипломатии Пол Нитце и Ю. А. Квицинский
Ю. А. Квицинский прибыл в Бонн из Женевы, где проходили советско-американские переговоры по сокращению вооружений. 22 января 1986 года. Справа от него В. С. Семенов, слева — Ганс Дитрих Геншер
Ю. А. Квицинский и Г. Д. Геншер — министр иностранных дел ФРГ
Посол Советского Союза в ФРГ Ю. А. Квицинский. Бонн, 24 апреля 1986 года
Посол СССР в ФРГ Ю. А. Квицинский при вручении верительных грамот федеральному президенту ФРГ Рихарду фон Вайцзеккеру. Апрель 1986 года
Гамбург, река Альстер. С генконсулом Ю. А. Бармичевым.
Май 1986 года С руководителем концерна Круппа Бертольдом Байтцем, 1987 год
Ю. А. Квицинский и Пипер, председатель правления концерна Зальцгиттер, 1981 год
Послы Варшавского договора в Бонне. Слева направо: Ю. Квицинский, посол ГДР Э. Мольдт, посол ЧССР Д. Спачил. Май 1987 года
На приеме у Г. Д. Геншера (МИД ФРГ), 1987 г. В центре — первый зам. министра иностранных дел СССР Ю. М. Воронцов
В гостях у премьер-министра земли Сев. Рейн-Вестфалия И. Рау. Дюссельдорф, 1987 год
В Бонн приехала Нани Брегвадзе, 1988 год
Секретарь ЦК КПСС А. Ф. Добрынин в г. Оффенбурге (Баден-Вюртемберг). Осень 1988 года
В охотничьем домике руководителя концерна Круппа Бертольда Байтца, 1988 год
С председателем наблюдательного совета страхового концерна «Аллианц» В. Ширеном. Мюнхен, 1988 год
Визит в Москву министра иностранных дел ФРГ Г. Д. Геншера. Кремль, 1988 г. Слева направо: Э. А. Шеварднадзе, М. С. Горбачев, И. А. Курпаков (переводчик), Ю. А. Квицинский, посол ФРГ в СССР А. Майер-Ландрут
Новогодний прием в боннском «Редуте», 1989. Слева направо: министр иностранных дел ФРГ Г. Д. Геншер, федеральный канцлер Г. Коль, Ю. А. Квицинский
Подписание соглашения о строительстве Центра протезирования в Армении после землетрясения. От СССР — Ю. А. Квицинский, от ФРГ — статс-секретарь В. Лаутеншлагер. Октябрь 1989 года
Визит М. С. Горбачева в ФРГ, 1989 г. Боннская ратуша. Слева направо: Р. М. Горбачева, Э. А. Шеварднадзе, А. Н. Яковлев, И. С. Силаев, И. М. Квицинская, Ю. А. Квицинский
Куда движется перестройка? Разговор с руководством Германской компартии, 1989 г. Слева направо: председатель ГКП Г. Мис, Ю. А. Квицинский, член президиума ГКП К. X. Шредер
Выход в Кельне первого номера газеты «Московские новости» на немецком языке. Слева направо: издатель Невен Дюмон, Ю. А. Квицинский, главный редактор «МН» Егор Яковлев
Переговоры на вилле МИД в Бонне, 1989 г. Слева направо: А. П. Бондаренко, Т. Г. Степанов (Мамаладзе), Ю. А. Квицинский, И. А. Курпаков, Э. А. Шеварднадзе, Г. Д. Геншер
На карнавале в Кельне
Вручение Ю. А. Квицинскому диплома мастера (карнавального) ведьмовства
На карнавальном шествии в Оффенбурге, 1987 год
На спасательном крейсере в Северном море, 1987 год
С дочерью Ириной и женой Ингой, 1989 год
Гельголанд, легендарный остров, 1987 год
Хорошая форель водится в горном Айфеле!
Остров Боркум (Восточная Фрисландия), 1987 г. Справа граф фон Шпее
Романтический Бонн осенью. Вид на Семигорье. И. М. Квицинская
С А. Б. Пугачевой в Бонне
Беседа с журналистами в Бонне
Комментарии к книге «Время и случай», Юлий Александрович Квицинский
Всего 0 комментариев