«Жизнь»

1948

Описание

Как родилась одна из величайших групп в истории рок-н-ролла? Как появилась песня Satisfaction? Как перенести бремя славы, как не впасть в панику при виде самых красивых женщин в мире и что делать, если твоя машина набита запре-щенными препаратами, а на хвосте копы? В своей книге один из основателей Rolling Stones Кит Ричардс отвечает на эти вопросы, дает советы, как выжить в самых сложных ситуациях, рассказывает историю рока, учит играть на гитаре и очень подробно объясняет, что такое настоящий рок-н-ролл. Ответ прост: рок-н-ролл – это жизнь. “Жизнь” Кита Ричардса стала абсолютным бестселлером во всем мире, а автор получил за нее литературную премию Нормана Мейлера. Содержит нецензурную брань.



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Жизнь (fb2) - Жизнь (пер. Максим Владиславович Колопотин) 21355K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Кит Ричардс

Кит Ричардс Жизнь

© Mindless Records, LLC, 2010

© М. Колопотин, перевод на русский язык, 2012

© А. Бондаренко, художественное оформление, макет, 2018

© ООО “Издательство АСТ”, 2018

Издательство CORPUS ®

* * *

Патриции

Глава первая

В которой меня останавливает полиция Арканзаса во время нашего американского тура 1975 года с последующим противостоянием

Зачем только мы остановились пообедать в ресторане 4-Dice в Фордайсе, штат Арканзас? Тем более когда местное население отмечало День независимости. При моем-то десятилетнем опыте автопробегов по Библейскому поясу? Крохотный городок Фордайс. Rolling Stones на карандаше у всей американской полиции. Каждый коп мечтает свинтить нас по любому подходящему поводу – шанс выслужиться и заодно избавить родину от этих жалких английских педиков. Стоял 1975 год, пора ожесточения и конфронтации. Охоту на Stones официально открыли еще в 1972-м, во время нашего тогдашнего тура, получившего название STP[1]. Госдепартамент обратил внимание на всеамериканский разгул беспорядков (было), гражданского неповиновения (тоже было), недозволенного секса (что бы это ни значило) и насилия. И все это из-за нас, каких-то бродячих музыкантов. Мы подстрекали молодежь к бунту, мы развращали Америку, и потому было принято решение, что в США с гастролями нас больше не пустят. При Никсоне такие вещи стали вопросом серьезной политики. Еще раньше президент, не стеснявшийся грязных приемов, дал команду своим подручным разобраться с Джоном Ленноном, так как думал, что тот может стоить ему выборов. Stones, в свою очередь, – так было официально сказано нашему юристу – получили статус “самой опасной рок-н-ролльной группы в мире”.

За последние недели наш героический юрист Билл Картер собственноручно вытащил нас из крупных неприятностей, в которые нас постарались втянуть полицейские управления Мемфиса и Сан-Антонио. И вот теперь вся слава должна была достаться Фордайсу, городишке в 4837 жителей, где на эмблеме школьного округа растопырился какой-то красный жук. А ведь Картер вообще советовал нам не ехать через Арканзас и уж как минимум никуда не сворачивать с федеральной трассы. В качестве устрашения он рассказал, что в конгрессе штата недавно чуть не приняли закон, официально запрещающий рок-н-ролл. (Представляю себе его формулировку: “Везде, где громко и настойчиво отбивают четыре удара на такт…”) Но нет, забыв про советы, мы спокойно катили по местным дорогам Арканзаса в новеньком желтом “шевроле импала”. Во всех Соединенных Штатах, наверное, нельзя было придумать более идиотского места для остановки в машине, забитой дурью, чем эта консервативная глушь на Юге, не очень приветливая к чужакам, особенно если они выглядят “не так”.

Вместе со мной были Ронни Вуд, Фредди Сесслер – выдающийся персонаж, мой друг, практически родной отец, который еще не раз будет фигурировать в этой истории, – плюс Джим Каллахан, долгие годы начальник нашей охраны. Нам нужно было проделать четыреста миль от Мемфиса до Далласа, где у Stones назавтра был запланирован концерт на стадионе “Коттон Боул”. Джим Диккинсон, парень с Юга, который играл на фоно в Wild Horses, убедил нас, что пейзаж Тексарканы стоит того, чтобы посмотреть на него из окна машины. Вдобавок мы чувствовали, что налетались, перепуганные недавними приключениями на пути из Вашингтона в Мемфис, когда в один момент самолет резко бросило вниз на много тысяч футов, под аккомпанемент криков и слез, с ударом головой о крышу для фотографа Энни Лейбовиц и целованием летного поля по приземлении. Пока нас швыряло в воздухе, я, как говорят, удалился в заднюю часть салона и употреблял разные вещества с бльшим, чем обычно, энтузиазмом, видимо, переживая, что столько добра может пропасть напрасно. Случилась эта паршивая история в знаменитом “Старшипе”, бывшем лайнере Бобби Шермана.

Итак, было решено добираться на машине, и мы с Ронни вели себя особенно по-идиотски. Заехав в некое придорожное место под названием 4-Dice, все сели, сделали заказ, после чего мы с Ронни удалились в туалет. В смысле взбодриться. И взбодрились. А поскольку ни здешняя клиентура, ни еда не вызывали у нас теплых чувств, мы продолжали торчать в туалете, веселясь и добавляя дозу. Просидели мы там минут сорок. Что здесь делать было не принято, особенно тогда. Это и накалило обстановку – кто-то из персонала позвонил в полицию. Когда мы вышли на улицу, невдалеке у обочины стояла черная машина без номеров, и только мы тронулись, не проехали даже двадцати ярдов, как заорала сирена, замигал огонек, и скоро нам в лицо уставились несколько дробовиков.

На мне была джинсовая кепка с карманчиками, и в каждом из них хранился запас дури. Дурь вообще была где только можно. Даже в дверях машины: нужно было только отковырять панели, чтобы увидеть пластиковые пакеты с коксом и травой, пейотлем и мескалином. Черт, черт, черт, что же нам делать?! Менее подходящего времени для встречи с полицией было не придумать. Чудо, что в этот раз нам вообще разрешили гастролировать в США. Наши визы, добытые благодаря двухлетнему марафону Билла Картера по кабинетам Госдепартамента и Иммиграционной службы, висели на волоске соблюдения множества условий, о чем, кстати, прекрасно знала полиция всех крупных городов. Само собой, условием всех условий было то, что нас не арестовывают за хранение наркотиков, и это Картеру вменялось в личную ответственность.

В ту пору я не принимал ничего тяжелого – почистился перед гастролями. И я спокойно мог оставить свое хозяйство путешествовать в самолете. До сегодняшнего дня не понимаю, зачем было брать все это дерьмо с собой в дорогу и идти на такой риск. Конечно, мне надарили много наркоты в Мемфисе и совсем не хотелось расставаться с таким уловом, но и его я мог положить в самолет и отправиться в путь чистым. С чего вдруг я нагрузил машину так, будто решил заделаться дилером? Не помню, может быть, самолет улетел уже после того, как я проснулся. Помню только, что очень долго возился, отдирая панели и распихивая припасы. Притом что пейотль – вообще допинг не очень моей категории.

В карманчиках кепки были гашиш, туинал и немного кокса. Я приветствую полицию взмахом кепки, и гашик с капсулами летят в кусты. “Добрый день, офицер! (Взмах кепкой.) Ой, я что-то нарушил? Какой-то местный закон? Извините, пожалуйста, я из Англии. Ехал не по той стороне дороги, да?” Пару слов, и они уже сбавили обороты. Плюс дури больше нет. Правда, только какой-то части. На сиденье они углядели охотничий нож, который позже решили записать как доказательство “скрытого ношения оружия”[2], лживые ублюдки. Наконец, нам сказали следовать за ними на какую-то стоянку, расположенную под зданием местной мэрии. В дороге они, не сомневаюсь, видели, как мы выбрасывали из машины кое-что оставшееся.

Полицейские не стали обыскивать машину сразу по прибытии в гараж. Они сказали Ронни: “Так, ты иди в машину и забери свои вещи”. У Ронни в салоне осталась какая-то то ли борсетка, то ли что, но он не только забрал ее, а еще и высыпал всю дурь в коробку с “Клинексом”. Вылезая, он сообщил мне: “Под водительским сиденьем”. Когда меня пустили в машину, мне забирать было нечего, нужно было только притвориться, что есть, а самому позаботиться о коробке. Но поскольку я ни хрена не соображал, что с ней делать, я просто чуть-чуть смял ее и засунул глубоко под заднее сиденье. После чего вылез и сказал, что, в общем, у меня все с собой. Почему они тут же не разобрали машину на детали, выше моего понимания.

К этому моменту они уже в курсе, кто у них на руках. (“Вот это да, вы посмотрите, кто нам попался, а!”) Но в следующую секунду они, видимо, перестают понимать, куда им деть международных звезд, оказавшихся под стражей в их участке. Приходится подтягивать силы со всего штата. Судя по их виду, они не знают и того, по какой статье нас оприходовать. Вдобавок они заметили, как мы дозваниваемся до Билла Картера, и это должно было напугать их, потому что здесь мы очутились прямо в его угодьях. Картер вырос в городке Ректор и лично знал в Арканзасе каждый полицейский чин, каждого шерифа и прокурора, всех видных политиков. Наши хозяева, наверное, стали жалеть, что оповестили все новостные службы о своем улове. Перед судом уже собирались корреспонденты национальных СМИ – одна далласская телестанция ради преимущества в скорости даже наняла себе “Лирджет”. Поскольку дело происходило в субботу после обеда, полицейские стали названивать в Литл-Рок, желая получить указания от чиновников на уровне штата. Поэтому вместо того, чтобы запереть нас в клетке и пустить эту картинку путешествовать по всему миру, они оставили нас разгуливать в стенах кабинета начальника полиции, в так называемом “предупредительном заключении”. Где был Картер? Контора закрыта на выходные, сотовых телефонов еще не существует. Пока он не найдется, приходится ждать.

Тем временем мы думаем, как избавиться от оставшегося груза. Мы им просто напичканы. В 70-е я торчал качественно – на суперчистом мерковском[3] кокаине, пушистом фармацевтическом порошке. Мы с Фредди Сесслером двинулись в сторону толчка, причем никто и не думал нас сопровождать. “Господиисусе, – словечко, с которого Фредди начинал любое предложение, – у меня карманы ломятся”. Он достает пузырек с туиналом. Его так трясет от мысли, что надо спустить это в унитаз, что пузырек на хрен падает, и куча бирюзово-красных капсул катается повсюду, а он в это время пытается смыть имеющийся кокс. Я бросаю в унитаз и траву, и гашиш, жму на ручку, это дерьмо ни хуя не смывается, травы слишком много, я жму и жму, и вдруг из-под стенки кабинки выкатываются эти капсулы. Я пытаюсь собрать все, побросать в унитаз, но не могу, потому что между мной и Фредди пустая кабинка, так что штук пятьдесят валяются без присмотра на полу посередине. “Господиисусе, Кит!” – “Спокойно, Фредди, я у себя все собрал, ты у себя все собрал?” – “Вроде да, вроде собрал”. – “Ладно, идем в среднюю и смываем все остальное”. Еб твою мать, дерьмо сыпалось у нас просто отовсюду! Что-то фантастическое, в каждом кармане, куда только ни глянь… Я в жизни не представлял, что ношу на себе столько кокса!

Главной бомбой был чемодан Фредди, который остался в еще не открытом полицией багажнике и в котором, мы знали, найдется кокаин. Просто не может не найтись. Фредди и я решили, что мы временно открещиваемся от него, от Фредди то есть, и говорим, что это подобранный нами автостопщик, но при этом мы рады, если понадобится, предложить ему услуги нашего адвоката, когда тот наконец осчастливит всех своим присутствием.

Где же был Картер? Чтобы подтянуть наши войска, ушло немало времени, в течение которого население Фордайса разрослось настолько, что впору было устраивать революцию. Не желая пропустить такое зрелище, люди прибывали отовсюду: из Миссисипи, Техаса, Теннесси. Ничего не должно было начаться, пока не найдут Картера, и он вообще-то сопровождал нас в туре, был где-то поблизости, просто взял заслуженный выходной. Так что у меня было время поразмыслить, как это я потерял всякую осторожность и забыл о правилах. Не нарушай закон и не давай полиции тебя останавливать. У копов где угодно, тем более здесь, на Юге, при желании найдется куча якобы законных поводов тебя свинтить. И тогда они без проблем могут упечь тебя на девяносто дней. Потому-то Картер и предупреждал нас не сворачивать с федеральных трасс. Библейский пояс по тем временам был затянут куда туже, чем сейчас.

Когда-то, на первых гастролях, мы наматывали огромное количество сухопутных миль. С придорожными заведениями было интересно, никогда не угадаешь. Тебе нужно было собраться, приготовиться и оставаться наготове. Попробовали бы вы году эдак в 1964-м, или 1965-м, или 1966-м заявиться на стоянку автофургонов где-нибудь глубоко на юге или в Техасе. Здесь было куда опаснее, чем в любых городских трущобах. Ты заходишь, вокруг солидное мужское общество, и постепенно понимаешь, что отдохнуть с комфортом здесь, на виду у всех этих дальнобойщиков с наколками и уставным полубоксом, у тебя не получится. По-быстрому, нервно подметаешь еду с тарелки: “Ой, а это, если можно, с собой”. Они нас называли девочками – из-за длинных волос: “Как дела, девчонки? Потанцуем, не?” Да уж, волосы… Мелочи, о которых не задумываешься и которые меняют целые культуры. То, как реагировали на нас в те годы в некоторых частях Лондона, несильно отличалось от того, как на нас реагировали здесь, на Юге. “Привет, красавица” и вся такая херня.

Оглядываешься назад и понимаешь, что находился под постоянным прессом, однако в то время ни о чем таком не думалось. Во-первых, каждый раз это был новый опыт, и ты не сознавал, чем он для тебя обернется или не обернется. Ты вживался во все по чуть-чуть. Лично я обнаружил, что в таких ситуациях, если противная сторона видела гитары и понимала, что мы музыканты, почему-то вдруг проблем не возникало. Так что идешь в кабак для дальнобойщиков – прихвати гитару. “Играешь, сынок?” Иногда мы и играли – брали гитары в руки и отрабатывали ужин песнями.

Впрочем, всего-то дел было – переместиться в другую часть города, как говорится, за железную дорогу[4], и ты попадал в настоящую школу жизни. Если мы играли с черными музыкантами, они не бросали нас без присмотра. Что-то в духе “Эй, компанию на ночь не желаешь? Ей понравится. Такого, как ты, у нее еще не было”. Тебя привечали, тебя кормили, тебя укладывали в постель. Белая часть города вымирала, но по ту сторону железной дороги движуха была в полном разгаре. Когда ты знаком с лабухами, у тебя все круто. Потрясающий опыт.

Бывало, мы давали два или три шоу в день. Выступления длились недолго – три раза за день по двадцать минут или полчаса. В остальном ожидали своей очереди, потому что в основном это были ревю: черные группы, любители, местные белые знаменитости, что угодно, и, если дело происходило на юге, этому не было конца. Города и штаты проносились мимо со свистом. Это называется угаром белой полосы. Когда не спишь, проводишь время, уставившись на разделительную посередине дороги, и только изредка кто-то говорит: “Надо облегчиться” или “Есть хочется”. Тогда ты попадал в этот маленький придорожный театр – на обочинах проселочных дорог в обеих Каролинах, Миссисипи и прочих таких местах. Например, выпрыгиваешь с одной только мыслью, где бы отлить, видишь букву М, а стоящий рядом черный чувак говорит: “Только для цветных!” Озарение: “Меня же дискриминируют!” Или проезжаешь мимо одного из махоньких джук-джойнтов[5], а оттуда гремит что-то охренительное и из окон валит пар.

– Эй, тормози!

– Может быть небезопасно.

– Да ты что, ты только послушай!

И внутри ты видел банду из трех человек, трех невъебенных черных мужиков, а вокруг крутят задницами девахи с долларовыми купюрами, заткнутыми в стринги. И когда ты входишь, на секунду все прямо застывают на месте, потому что ты первый белый, который здесь появился, но они знают, что атмосфера слишком накалена, чтобы пара-другая белых пацанов могла что-то испортить. Тем более раз мы не похожи на местных. И их все это очень интригует, и от этого нас начинает переть еще больше. Но потом нам опять нужно в дорогу. О, блин, я бы остался здесь на неделю! Приходится протискиваться к выходу, миловидные черные дамы сжимают тебя между своих огромных грудей. Выходишь весь мокрый и в чужих духах, все садятся в машину, благоухают, и музыка угасает где-то на заднем плане. Думаю, для кого-то из нас это было как оказаться на небесах – год назад мы чесали по лондонским клубам и, в общем, были довольны жизнью, но теперь, всего лишь год спустя, мы оказались в месте, куда, думали, нам попасть не светит. В Миссисипи. Раньше мы играли эту музыку, все очень чинно, но теперь-то мы нюхнули ее вживую. Растешь с мечтой стать блюзменом, следующий кадр – ты, твою мать, сам блюзмен, ты в самой гуще блюзменов, а рядом на сцене стоит Мадди Уотерс. Это происходит так быстро, что фактически нет возможности зафиксировать все впечатления, которые на тебя обрушиваются. Осознание приходит только потом, вспышками памяти, а в тот момент ты просто перегружен. Ведь одно дело играть песню Мадди Уотерса и совсем другое – играть ее вместе с Мадди Уотерсом.

Билла Картера наконец отследили в Литл-Роке, где он отдыхал в гостях на барбекю у друга, очень кстати оказавшегося судьей. Билл должен был снять самолет и прилететь через пару часов с судьей под ручку. Этот приятель Картера лично знал офицера из полиции штата, который собирался обыскать нашу машину, и сообщил ему, что тот не имеет на это права, а также настоятельно порекомендовал воздержаться от обыска, пока он сам не прибудет на место. Все замерло еще на два часа.

Билл Картер еще с колледжа участвовал в местных избирательных кампаниях, поэтому знал почти всех важных лиц в штате. Кроме того, люди, на которых он работал в Арканзасе, теперь стали влиятельными демократами в Вашингтоне. Его ментором был сам Уилбер Миллс, уроженец Кенсета, – глава Бюджетного комитета Конгресса, второй самый могущественный человек после президента. Картер вырос в бедной семье, служил в авиации во время Корейской войны, армейскими деньгами оплатил себе юридическое образование, а когда деньги кончились, нанялся в Секретную службу и оказался в личной охране Кеннеди. В Далласе в тот день его не было – он проходил переподготовку, – однако он успел побывать с Кеннеди везде, где мог, планировал его поездки и знал всех ключевых чиновников в штатах, которые посещал президент. Ближний круг, одним словом. После смерти Кеннеди он работал следователем в комиссии Уоррена, а потом открыл собственную адвокатскую практику в Литл-Роке, сделавшись чем-то вроде народного заступника. Смелости ему было не занимать. Он всерьез относился к правопорядку, к необходимости поступать по закону, к Конституции – и преподавал все это на полицейских семинарах. По его словам, он пошел в адвокаты, потому что не мог смириться, что полицейские по обыкновению злоупотребляют своей властью и вертят законом как хотят – что, кстати, прямо относилось почти ко всем, кто встречался ему в разъездах вместе с Rolling Stones, едва ли не в каждом городе. Как адвокат Картер был для нас просто подарком.

Когда в 1973 году нам отказали в разрешении на въезд, в качестве козыря он использовал свои старые контакты в Вашингтоне. В конце того года впервые отправившись в столицу в качестве нашего представителя, он увидел, что воля Никсона беспрекословна и обязательна к выполнению на всех бюрократических этажах вплоть до самого нижнего. Ему было официально заявлено, что Rolling Stones больше никогда не будут гастролировать в Соединенных Штатах. Помимо нашего статуса самой опасной рок-н-ролльной группы в мире, подстрекательства к беспорядкам, вызывающего поведения, пренебрежительного отношения к закону чиновники с раздражением приводили эпизод с Миком, который однажды вышел на сцену в костюме дяди Сэма. Одного этого было достаточно, чтобы не пустить его в страну. Как же, священная звездно-полосатая тряпочка! Приходилось быть осторожным, чтобы не навлекать на себя гнев патриотов. Брайан Джонс как-то подобрал американский флаг, валявшийся за кулисами, – это случилось еще в середине 1960-х, кажется, в Сиракузах, штат Нью-Йорк. Он набросил его себе на плечо, но конец касался земли. Все происходило после концерта, мы собирались возвращаться в отель, когда полицейские из сопровождения затолкали нас в офис и начали орать: “Волочить флаг по полу! Хотите унизить мою страну? Это что, призыв к бунту?”

У меня тоже был послужной список, никуда не денешься. К тому же все хорошо знали – что еще могла писать обо мне пресса? – о моей героиновой зависимости. Я только что, в октябре 1973-го, схлопотал в Британии обвинение в хранении вдобавок к такому же во Франции в 1972-м. Когда Картер начал ходить по кабинетам, Уотергейт набирал обороты – некоторые подручные Никсона уже сидели, не за горами было падение самого Никсона вместе с Холдеманом, Митчеллом и прочими, кое-кто из которых лично заодно с фэбээровцами участвовал в закулисной кампании против Джона Леннона.

Преимуществом Картера в переговорах с иммиграционными чиновниками было то, что он считался своим – ветераном силовых ведомств, заработавшим авторитет на службе у Кеннеди. Он выдавал им порцию: “Мужики, я знаю, что вы чувствуете” – и говорил, что просто хочет внимания к нашему делу, потому что, по его мнению, к нам отнеслись несправедливо. Он подбирался к цели мало-помалу, долгими месяцами изнурительного обивания порогов. В первую очередь он обхаживал нижестоящих, прекрасно понимая, что эти могут затормозить процесс на уровне формальностей. Чтобы доказать, что мой организм чист от наркотиков, я прошел медицинское обследование – у того же врача в Париже, который уже не раз выписывал мне справки о полном здоровье. Потом случилась отставка Никсона. И тогда Картер попросил одного высокопоставленного чиновника поговорить с Миком лично и решить вопрос по результату. Разумеется, Мик напяливает костюм и очаровывает парня по самые уши. Мик – самый разносторонний чувак на планете. За что его и люблю. Он мог бы провести философскую дискуссию с Сартром на его родном языке. И с местными Мик всегда ладит лучше других. Картер рассказал, что подал запрос на визы не в Нью-Йорке или Вашингтоне, а в Мемфисе, где атмосфера была поспокойнее. Результат оказался неожиданным. Разрешения и визы были выданы быстро с одним условием: Билл Картер сопровождает Stones в турне и лично гарантирует властям, что массовых беспорядков не случится и за все время никто не совершит ничего противозаконного. (Они также потребовали иметь сопровождающего врача; им стал один почти литературный персонаж, который позже появится в этой истории, – жертва гастрольного графика, сам любитель препаратов, под конец сбежавший с группи.)

Картер дал им дополнительные гарантии, сообщив, что собирается организовать тур в стиле секретной службы, координируя действия с полицией. Наличие же у него других контактов означало, что, если полиция будет планировать задержание, информация об этом попадет к нему заранее. Впоследствии это не раз спасало наши шкуры.

Со времен тура 1972 года ситуация в стране стала пожестче – демонстрации, антивоенные марши и прочее наследие президентства Никсона. Первый звоночек прозвенел в Сан-Антонио 3 июня. Эти гастроли проходили под знаменем гигантского надувного члена. Он поднимался на сцене в момент, когда Мик пел Starfucker[6]. Это было шикарно, в смысле, член был шикарный, хотя мы потом за это поплатились – на каждых следующих гастролях Мику хотелось иметь какую-нибудь бутафорию, чтобы компенсировать свои комплексы. Вспоминаю великий переполох в Мемфисе с попыткой выступать со слонами, пока те не покрушили трапы и не засрали на репетициях всю сцену, после чего идея была заброшена. На первых двух концертах тура в Баттон-Руже никаких проблем с членом не возникло. Но он стал приманкой для копов, которые потеряли надежду сцапать нас в гостинице, во время переездов или в гримерке. Единственным местом, где они могли нас достать, была сцена. В Сан-Антонио они пригрозили арестовать Мика, если член надуют принародно. Картер предупредил их, что тогда толпа просто сожжет арену. Он оценил обстановку и понял, что зрители, скорее всего, такого не потерпят. В конечном счете Мик решил прислушаться к властям, и эрекции в Сан-Антонио не случилось. В Мемфисе, когда Мику сказали, что арестуют его за припев Starfucker, starfucker, Картер встал в стойку и предъявил плейлист местной радиостанции, из которого следовало, что песню играли в эфире уже два года без всяких жалоб. Картер ясно видел – и был готов драться по этому поводу при любом случае, – что, где только ни показывалась полиция, в любом городе, она нарушала закон, действовала против правил, пыталась вломиться без ордера, устроить обыск без достаточных оснований.

* * *

Так что к моменту, когда Картер наконец добрался до Фордайса с судьей под мышкой, какой-то протокол на нас уже составили. В городе собрался солидный журналистский корпус, на дорогах установили блокпосты, чтобы больше никого не впускать. Полиции хотелось одного – открыть багажник, где, они были уверены, найдутся наркотики. Начали с того, что предъявили мне обвинение в опасном вождении, – это потому, что, когда я выезжал со стоянки ресторана, из под моих визжащих колес вылетал гравий. Целых двадцать ярдов опасного вождения. Обвинение номер два – “скрытое ношение оружия”: это про охотничий нож. Но багажник – другое дело, здесь им по закону требовалось указать “достаточное основание”, то есть должно было иметься доказательство или обоснованное подозрение, что было совершено преступление. В противном случае обыск противозаконен, и даже если они найдут что искали, дело не завести. Они могли бы открыть багажник, если бы увидели через окно машины какую-нибудь контрабанду, но ничего такого они не видели. Эта история с “достаточным основанием” теперь, когда вечер подходил к концу, часто становилась причиной громких переругиваний между разными присутствовавшими чинами. Картер, явившись, первым делом заявил, что обвинение очевидно сфабриковано. В качестве достаточного основания коп, который меня остановил, додумался рассказать историю про запах марихуаны, который донесся до его носа из окна нашей машины, когда мы отъезжали, – именно поэтому они и захотели открыть багажник. “Они, наверное, думают, что я лох деревенский”, – сказал нам Картер. Копы, по сути, утверждали, что минуты между выходом из ресторана и отъездом нам хватило, чтобы раскурить косяк и заполнить машину дымом настолько, чтобы его можно было обонять на расстоянии многих ярдов. По их словам, именно по запаху они нас и арестовали. Одно это подорвало всякое доверие к доказательствам обвинения. Картер обсудил вопрос с уже рычавшим от бешенства начальником полиции, у которого, с одной стороны, имелся осажденный город, но который, с другой стороны, понимал, что может отменить завтрашний концерт на сцене Cotton Bowl в Далласе с уже раскупленными билетами, если задержит нас в Фордайсе. Этот человек, шеф Билл Гоубер, для нас и для Картера выглядел воплощением быдловатого копа-южанина, местным вариантом моих друзей из участка в Челси, всегда готовых подмять закон под себя и покуражиться своей властью. Rolling Stones задевали Гоубера лично – своей одеждой, волосами, музыкой, всем, что они символизировали, особенно же – презрением к авторитетам, его авторитетам. Никакой субординации. Даже Элвис говорил им: “Так точно, сэр”. Элвис, но не это отребье. Поэтому Гоубер наплевал на предупреждения Картера, что тот дойдет до Верховного суда, и дал команду открыть багажник. И, когда багажник открыли, всех ждал суперприз. Люди просто попдали от хохота.

Когда из Теннесси, тогда по большей части “сухого” штата, ты переезжал мост, ведущий в Западный Мемфис, что уже в Арканзасе, повсюду начинались магазинчики, торгующие алкоголем, фактически самогоном, в бутылках с коричневыми этикетками. В одной такой лавке мы с Ронни разошлись не на шутку – скупали любую тару с бурбоном, где только видели понтовые названия: “Летающий петух”, “Бойцовый петух” или “Серый майор” – все эти прикольные фляжки с экзотическими письменами, выведенными от руки. В багажнике таких было штук шестьдесят. Так что теперь мы ни с того ни с сего попали под подозрение в бутлегерстве. “Нет, мы их купили, мы за них расплатились”. И, я думаю, все это бухло спутало им карты. Все-таки на дворе 1970-е, и пьяницы – это совсем не то что торчки, тогда их четко отделяли друг от друга: “Хоть, как настоящие мужики, пьют виски”. А потом они достали чемодан Фредди, запертый, и он сказал им, что забыл комбинацию. Они взламывают чемодан, и там, естественно, лежат два маленьких контейнера фармацевтического кокаина. Гоубер решил, что сцапал нас намертво – или как минимум сцапал Фредди.

Какое-то время разыскивали местного судью, уже затемно, и, когда тот прибыл, выяснилось, что он провел весь вечер за гольфом и выпивкой – к этому моменту он был уже на бровях.

И вот тогда началась настоящая комедия, абсурд, кистоунские полицейские[7]: судья занимает свое место, а законники и копы со всех сторон с большим трудом стараются донести до него свое видение ситуации. Гоуберу нужно было от судьи постановление о законности обыска и допущения кокаина как улики, после чего нас всех задерживали по уголовным обвинениям – то есть бросали за решетку. От решения этого тонкого юридического вопроса, можно сказать, зависела судьба Rolling Stones, по крайней мере в Америке.

Дальше происходило нижеследующее, почти дословно, на основе того, что слышал я сам и что рассказал впоследствии Билл Картер. Это самый быстрый способ изложить историю, да простит меня Перри Мейсон.

В ролях:

Билл Гоубер. Шеф полиции. Мстительный, разъяренный.

Судья Уинн. Председательствующий судья в Фордайсе. Очень нетрезвый.

Фрэнк Уинн. Обвинитель. Брат судьи.

Билл Картер. Знаменитый пробивной уголовный адвокат, представляющий Rolling Stones. Уроженец Арканзаса, из Литл-Рока.

Томми Мейс. Обвинитель. Идеалист, недавний выпускник юрфака.

Остальные присутствующие. Судья Фэйрли, привлеченный Картером в качестве арбитра, а также на случай, если его самого придется вызволять из тюрьмы.

Снаружи здания суда:

Две тысячи фанатов Rolling Stones, наседающих на ограждения, выставленные по периметру здания, и скандирующие: “Свободу Киту! Свободу Киту!”

В зале суда:

Судья. Итак, полагаю, мы тут разбираем дело уголовное. Уголовное, дженнмены. Зассушаем стороны. Сспадин обвинитель?

Молодой обвинитель. Ваша честь, здесь у нас сложности с доказательствами.

Судья. Ссех прошу прощения, одну минуточку. Я прервусь.

[Замешательство в суде. Рассмотрение останавливается на десять минут. Судья возвращается. Его задачей было забежать в магазин через дорогу, чтобы успеть купить пинту бурбона до закрытия в десять. Бутылка теперь у него в носке.]

Картер [по телефону Фрэнку Уинну, брату судьи]. Фрэнк, ты где? Давай быстрее. Том совсем пьяный. Угу. Хорошо. Хорошо.

Судья. Праалжаем, сспадин… а… праалжаем.

Молодой обвинитель. Полагаю, по закону мы лишены возможности, ваша честь. У нас нет оснований их задерживать. Полагаю, нам придется их отпустить.

Шеф полиции [судье, срываясь на крик]. Черта с два! Ты дашь этим ублюдкам просто так уйти? Знаешь что, судья, я тебя арестую. Можешь не сомневаться! Ты же под мухой. Пьяный в общественном месте. Какое право ты имеешь заседать в суде в таком состоянии? Ты позор для этого города! [Пытается стащить его с кресла.]

Судья [кричит]. Ах ты сукин сын! А ну убери от меня руки! Мне угрожать? Да я тебя к чертовой матери… [Потасовка.]

Картер [подбегает, чтобы разнять дерущихся]. Эй! Ребята, ребята, спокойней. Не будем распускать руки. Давайте продолжим как культурные люди. Не время вываливать на стол свое хозяйство, так сказать, ха-ха… У нас тут телевидение, мировая пресса снаружи. Некрасиво выйдет. Подумайте, что об этом скажет губернатор. Вернемся лучше к делу. Думаю, мы сможем о чем-нибудь договориться.

Судебный клерк. Прошу прощения, судья. У нас новости Би-би-си на прямой связи из Лондона. Спрашивают вас.

Судья. Ну хорошо. Извините, ребятки. Щас вернусь. [Прикладывается к вынутой из носка бутылке.]

Шеф полиции [по-прежнему на повышенный тонах]. Чертов цирк какой-то! Картер, черт возьми, твои пацаны нарушили закон. В их машине нашли кокаин. Тебе что, этого мало? Посажу их на фиг, и все. Будут вести себя как у нас здесь положено или пусть получают по полной программе. За сколько они тебя купили, парень? Если судья не даст добро на обыск, будет у меня сидеть за пьянство в общественном месте.

Судья [комментирует для Би-Би-Си]. Еще бы, я был в Англии во время Второй мировой. Штурман-бомбардировщик, 385-я летная группа, база была в Грейт-Эшфилде. Прекрасно проводил время у вас там… О, Англию обожаю. Поля для гольфа – одни из лучших, где я только играл… В Уэнтворте? Точно. Кстати, чтоб все знали, мы тут собираемся устроить пресс-конференцию с ребятами, расскажем, что у нас тут происходит, как Rolling Stones оказались в городе, все в таком духе.

Шеф полиции. Они сейчас в моих руках, и я их никуда не отпускаю. Эти жалкие английские педики… все, я их достану. Что они вообще о себе думают?

Картер. Хочешь, чтоб народ взбунтовался? Видел толпу на улице? Они хоть раз увидят наручники – ты с ними больше не справишься. Это Rolling Stones, не понимаешь?

Шеф полиции. И твои мальчики отправляются за решетку.

Судья [возвращается после интервью]. Что такое?

Брат судьи [отводит его в сторону]. Том, надо покумекать. У нас нет законной причины их держать. Если пойдем в обход закона в этом деле, нам такого покажут – не разгребем.

Судья. Сам знаю. Еще бы. Угу. Угу. Мисср Картер, все, подойдите сюда.

Запал постепенно вышел из всех, кроме Гроубера. Обыск не дал ничего, что можно было бы использовать по закону. Обвинять нас было не в чем. Кокаин принадлежал Фредди-автостопщику, и обнаружили его противозаконно. К этому моменту почти вся полиция штата была на стороне Картера. После долгих обсуждений и перешептываний Картер и остальные правоведы пришли к соглашению с судьей. Очень простому. Судья пожелал оставить себе охотничий нож и снять связанное с ним обвинение – нож этот до сих пор висит в зале суда. Он также понизил обвинение в опасном вождении до мелкого правонарушения со штрафом почти как за неправильную парковку, за которое я должен был заплатить 162 доллара 50 центов. Из 50 тысяч наличными, захваченными с собой в Фордайс, Картер отдал 5 тысяч залога за Фредди и кокаин с договоренностью, что после он оспорит статус кокаина как улики на процессуальных основаниях, так что Фредди тоже мог гулять. Однако нам поставили последнее условие. До отъезда мы должны были дать пресс-конференцию и сфотографироваться в обнимку с судьей. Мы с Ронни провели пресс-конференцию прямо с судейского места. Меня, к этому моменту красовавшегося в пожарном шлеме, камеры запечатлели бьющим по столу судейским молотком и объявляющим прессе: “Дело закрыто”. Уф!

* * *

Это был классический исход для Rolling Stones. Перед властями, арестовывавшими нас, всегда стоял необычный выбор. Что тебе интереснее: посадить их в клетку или сфотографироваться с ними и отрядить кортеж для их сопровождения? Разные люди выбирали разное. В Фордайсе с превеликим трудом мы получили кортеж. В два часа ночи полиции штата пришлось везти нас через плотную толпу до самого аэропорта – там под парами поджидал наш самолет с солидным запасом Jack Daniel’s.

В 2006 году политические амбиции губернатора Арканзаса Майка Хаккаби, который собирался побороться за место кандидата на президентских выборах от Республиканской партии, коснулись и моей персоны в виде официального помилования за мелкое правонарушение тридцатилетней давности. Губернатор Хаккаби считает себя моим коллегой-гитаристом. Кажется, у него даже есть своя группа. На самом деле помиловать меня было не за что. Никакого преступления за мной в Фордайсе не числилось, но кому какая разница, помиловали, и все. Но черт, что же произошло с той машиной? Мы оставили ее в гараже, напичканную наркотиками. Хотел бы я знать, что случилось с этими пакетами. Может, никто так и не снял панели. Может, до сих пор кто-то ездит на ней, а там по-прежнему полно дури.

Я рядом с Дорис, Рамсгейт, Кент, август 1945-го.

Глава вторая

Детство, проведенное среди болот Дартфорда единственным ребенком в семье. Поездки на отдых в Дорсет с родителями, Бертом и Дорис. Приключения в компании моего дедушки Гаса и мистера Томпсона Вуфта. Гас учит меня первому гитарному проигрышу. Привыкаю к побоям в школе и позже побеждаю главного гопника Дартфордского техникума. Дорис воспитывает мой слух Джанго Рейнхардом, я открываю Элвиса на волнах “Радио “Люксембург”. Мутирую из мальчика-хориста в школьного бунтаря с последующим исключением

Долгие годы я спал в среднем по два раза в неделю. Это значит, я провел в сознании по крайней мере три жизненных срока. А до них было еще детство, которое я оттрубил к востоку от Лондона, на берегах Темзы, в Дартфорде. Там же я и родился 18 декабря 1943 года. По словам моей матери, Дорис, случилось это якобы во время авианалета. Мне тут сказать нечего, все посвященные лица навсегда умолкли. Мое собственное первое воспоминание – о том, как я лежу в траве у нас на заднем дворе, показываю пальцем на самолет, гудящий в синем небе над головой, и Дорис говорит: “Спитфайр”. Война к тому моменту уже кончилась, но в месте, где я вырос, ты заворачивал за угол, и глазам открывалась брошенная земля до самого горизонта, пустыри с сорняками и, может быть, одним-двумя чудом уцелевшими домами, выглядящими как хичкоковские привидения. Нашу улицу почти разнесло немецкой “жужжалкой”, но в тот раз нас там не было. Дорис рассказывала, что снаряд проскакал по мостовой и поубивал всех по обе стороны от дома, где мы жили. Пара кирпичных осколков приземлилась в моей кроватке. Отсюда ясно, что Гитлер охотился за мной лично. Что ж, пришлось ему перейти к плану Б. После того случая моя мамочка, мудрая женщина, рассудила, что все-таки в Дартфорде не так уж и безопасно.

Дорис с моим отцом, Бертом, переехали в Дартфорд на Морленд-авеню из Уолтемстоу, чтобы быть поближе к тетке Лил, сестре отца, пока сам отец воевал. Лил же оказалась в Дартфорде вместе с мужем-молочником, которого перевели туда по работе. Спустя немного времени, когда в наш конец Морленд-авеню угодила бомба, мы решили, что жить в этом доме рискованно, и переселились к Лил. Однажды, рассказывала Дорис, мы вышли из убежища после налета и увидели, что крыша дома Лил загорелась. Несмотря ни на что, именно здесь, на Морленд-авеню, наши семьи по-прежнему жили вместе после войны. Дом, где мы обитали, еще стоял в то время, которое я уже могу вспомнить, однако примерно треть улицы представляла собой большую воронку, поросшую травой и цветами. Это была наша игровая площадка. Меня произвели на свет в больнице Ливингстоун под звуки объявления об отбое воздушной тревоги – еще один апокриф Дорис. Придется поверить ей на слово – не то чтобы я лично отсчитывал свою биографию с самого первого дня.

Моя мать, уезжая из Уолтемстоу в Дартфорд, собиралась переселиться в место поспокойнее. И переселила нас в долину Дарента – в Бомбовую аллею! Здесь квартировал крупнейший филиал Vickers Armstrongs – то есть практически самое яблочко немецкой мишени – и химзавод Burroughs Wellcome. Заодно как раз над Дартфордом у немецких бомбардировщиков случался приступ малодушия, после которого они сбрасывали весь боезапас и поворачивали восвояси. “Как-то стремно становится…” Ба-бах! Чудо, что нас обошло стороной. От звука сирены у меня по-прежнему дыбятся волосы на затылке – наверное, это закрепилось с привычкой спускаться в убежище с мамой и остальной семьей. Когда завывает сирена, у меня это автоматическая реакция, инстинкт. Я смотрю много военных фильмов, и документальных, и художественных, поэтому слышу этот звук регулярно, и тем не менее каждый раз эффект один и тот же.

Мои самые ранние воспоминания – стандартные воспоминания о послевоенном Лондоне. Пейзаж из руин, пол-улицы сметено начисто. Кое-где картина не изменилась и через десять лет. Для меня главным влиянием войны стала сама эта присказка: “До войны”. Потому что ты все время слышал ее в разговорах взрослых: “Да, до войны такого не было”. В остальном никаких особенных влияний в голову не приходит. Наверное, отсутствие сахара, конфет и других сладостей имело положительный эффект, но мне тогда радоваться было нечему. Достать дозу – с этим у меня всегда были сложности, что в Нижнем Ист-Сайде, что в кондитерской Ист-Виттеринга недалеко от моего дома в Западном Суссексе. Candies, старая добрая кондитерская, – теперь в моей жизни это ближайшее подобие визита к дилеру. Одним прекрасным утром не так давно мы примчались туда к 8:30 с моим корешем Аланом Клейтоном, вокалистом Dirty Strangers. Мы не ложились ночью, поэтому нас одолевал сахарный зуд. Пришлось прождать у дверей полчаса до открытия, но потом мы набрали охапку Candy Twirls and Bull's-Eyes и Licorice & Blackcurrant. Ведь несолидно было бы опускаться до того, чтобы сгонять за дозой в супермаркет, правда?

Тот факт, что до 1954 года нельзя было купить себе пакет конфет, многое говорит о ненормальных условиях, в которых еще долгие годы протекала послевоенная жизнь. Должно было пройти целых девять лет, прежде чем я наконец мог при наличии денег отправиться в магазин и сказать: “Мне пакет вот этих”, обычно ирисок, и Aniseed Twists. А до тех пор тебя встречали вопросом: “Пайковая книжка с собой?” Звук печати, штампующей клеточки-купоны. Сколько положено, столько положено. Один коричневый бумажный пакет – пакетик – в неделю.

Берт и Дорис познакомились, когда работали на одной и той же фабрике в Эдмонтоне – Берт на печатной машине, Дорис в конторе, потом они поселились вместе в Уолтемстоу. Пока Берт ухаживал, они проводили много времени в велосипедных прогулках и вылазках на природу с палаткой. Это их сблизило. Они купили тандем и вместе с друзьями стали ездить в велопоходы в Эссекс. Так что, когда я появился, они при первой возможности начали брать меня с собой, усаживая на тандем сзади. Происходило это либо сразу после войны, либо даже еще во время. Представляю себе, как в пути их застает авианалет, они вовсю жмут на педали. Берт впереди, мама за ним и сзади я, на детском сиденье, под безжалостными лучами солнца, срыгивающий от теплового удара. С тех пор это превратилось в главный сюжет моей биографии – вся жизнь в дороге.

В первые годы войны – до моего появления – Дорис водила фургон кооперативной пекарни, хотя с самого начала честно призналась, что водить не умеет. К счастью, машин на дорогах в то время почти не было. Один раз она против правил укатила на фургоне навестить подругу и въехала в стену – но и тогда ее не уволили. Она также управлялась с лошадью и повозкой, на которой кооператив развозил хлеб по ближайшей округе, чтобы сэкономить дефицитное в войну топливо. На Дорис лежала ответственность за доставку тортов в большом районе, дюжина штук на три сотни человек, и она решала, кто их получит. “Можно мне тортик на следующей неделе?” – “Я же вам только на прошлой неделе привозила, разве нет?” Героическая война. Берт до дня победы имел гарантированную работу на производстве радиоламп. Он служил в мотосвязи в Нормандии сразу после вторжения и попал под минометный обстрел, в результате которого погибли все его товарищи. Он оказался единственным выжившим в этой конкретной атаке, получив на память серьезную отметину – синеватый шрам по всей длине левого бедра. Мне всегда хотелось иметь такой же, когда вырасту. Я спрашивал: “Па, что это у тебя?” И он отвечал: “Это спасло меня от фронта, сынок”. Еще война наградила его кошмарами на всю оставшуюся жизнь. Несколько лет подряд мой сын Марлон, еще ребенком, проводил много времени с Бертом в Америке, регулярно ходил с ним в походы. Он говорит, что Берт иногда просыпался среди ночи, крича: “Осторожно, Чарли, сейчас грохнет. Всё, нам кранты! Нам кранты! Блядь!”

Если из Дартфорда, значит, вор. Это у нас в крови. Незыблемая репутация этого места увековечена в одном старом стишке: “Саттон за баранов, Керкби за коров, Саут-Дарн за пряники, Дартфорд за воров”. Когда-то дартфордские капиталы зарабатывались поборами с дилижансов, следовавших из Дувра в Лондон по Уэйтлинг-стрит, части старой римской дороги. После скорого крутого спуска по Ист-Хилл оказываешься внизу долины Дарента. Речка хоть и небольшая, но сразу за короткой Хай-стрит приходится подниматься по Уэст-Хилл, и там лошади сбавляют шаг. Откуда ни подъезжай, идеальное место для засады. Кучеры не останавливались и не тратили время на пререкания, поскольку дартфордская “пошлина” включалась в издержки, как страховка от неприятностей в пути. Они просто выбрасывали на ходу мешок монет. Потому что, если ты не платил, проезжая по Ист-Хилл, впередистоящие получали сигнал. Один выстрел – “Не заплатил”, – и тебя останавливали на Уэст-Хилл. Такое двойное ограбление. И никуда не деться. Промысел практически сошел на нет с распространением поездов и автомобилей, поэтому, видимо, в середине XIX века местный народец стал подыскивать что-нибудь на замену, чтобы не дать умереть славной традиции. И в Дартфорде сложилась потрясающая криминальная культура – можете побеседовать с некоторыми моими дальними родственниками. Здесь это часть жизни. Всегда есть что-нибудь, что “упало с грузовика”. Никто ни о чем не спрашивает. Если у кого-то появились недурные цацки с бриллиантами, вопрос “откуда это?” задавать не принято.

Год с лишним, когда мне было девять-десять, меня почти каждый день подстерегали на пути из школы домой по-дартфордски. Я знаю, каково быть в шкуре труса. Я никогда снова в нее не влезу. Как ни легко бывает дать деру, лучше подставиться под кулаки. Маме я говорил, что опять упал с велика. На что она отвечала: “Сынок, брось ты этот велосипед”. Рано или поздно мы все огребаем от кого-нибудь. Как правило, рано. Мир вообще делится на тех, кого бьют, и тех, кто бьет. История с избиениями произвела на меня сильное впечатление, преподнесла урок на будущее – когда я уже достаточно подрос, чтобы им воспользоваться. А именно – как включать эту штуку, которая есть в распоряжении у мелких, называется “скорость”. То есть в большинстве случаев нужно убегать. Но когда все время убегаешь, становится мерзко. Такая вот классическая дартфордская западня. Сейчас у них есть Дартфордский тоннель с будками сборщиков, и через него по-прежнему должен проезжать весь транспорт на пути из Дувра в Лондон. Отбирать деньги теперь можно по закону, а гоп-стопщики нарядились в форму. Так или эдак приходится платить.

Моими игровыми угодьями были дартфордские болота, ничейная земля, которая тянется на три мили вдоль Темзы вверх и вниз по течению. Пугающее и одновременно притягивающее место, и совсем заброшенное. В те времена мы, пацаны, собирались и уезжали к реке на велосипедах, добираться было не меньше получаса. На другом, северном, берегу уже начиналось графство Эссекс – для нас тогда чужая земля, все равно что Франция. Мы видели дым над Дагенхэмом, то был фордовский завод, а с нашей стороны – цементный завод в Грейвсенде. Такое название зря не дадут[8]. После середины XIX века, если от чего хотели избавиться, все сваливали в районе Дартфорда: больничные изоляторы, обычные и оспяные, лепрозории, пороховые заводы, приюты для умалишенных – наборчик что надо. После эпидемии 1880-х Дартфорд стал главным местом в Англии, куда свозили людей лечить от оспы. Плавучие госпитали вплотную с кораблями на стоянке Лонг-Рич – гнетущее зрелище, что сейчас, на фотографиях, что тогда, для проплывавших по Темзе из устья в сторону Лондона. Но, конечно, главной достопримечательностью Дартфорда и окрестностей были приюты для умалишенных – разнообразные учреждения, придуманные недоброй памяти Столичным советом призрения для всяких умственно неподготовленных, или как их там сейчас называют. Для повредившихся мозгами. Приюты образовали настоящий пояс вокруг района, как будто когда-то кто-то решил: “Ага, вот здесь-то мы и соберем всех психов”. Один из приютов, огромный, очень зловещего вида, назывался Дарент-парк и до совсем недавнего времени был чем-то типа трудового лагеря для отсталых детей. Другой переименовали из Лондонского городского приюта для умалишенных в нечто более нейтральное – больницу Стоун-Хаус. Она выделялась готическими фронтонами и башней с наблюдательным постом в викторианском духе, а также имела среди бывших постояльцев по крайней мере одного из предполагаемых Джеков-Потрошителей – Джейкоба Леви. Были психушки для совсем тяжелых случаев, были и для тех, кто полегче. Когда нам было двенадцать-тринадцать, Мик Джаггер устроился на лето в один дурдом в Бексли, он назывался Мэйпоул. Заведение это, кажется, было для чокнутых с достатком – с креслами-каталками, в таком духе; Мик там работал по столовой части, разносил еду.

Почти каждую неделю в округе раздавалась сирена – сбежал еще один псих. Наутро его, дрожащего, в одной ночной рубашке, находили на Дартфордской пустоши. Некоторые убегали надолго, и их можно было видеть шмыгающими в кустах. В моем детстве это было нормальной частью жизни. Ты по-прежнему думал, что идет война, потому что, когда случался побег, включали ту же самую сирену. Ребенком не понимаешь дикости окружающей обстановки. Я мог спокойно показывать людям дорогу со словами: “Пойдете мимо дурдома, только не большого, а поменьше”. И на тебя смотрели, как будто ты сам из дурдома.

Единственное, что там было еще, – это уэллсовский завод по производству фейерверков – несколько отдельно стоящих сараев на болотах. Однажды ночью в 1950-е он взорвался вместе с частью работников. Это было зрелище. Выглянув в окно, я подумал, что опять началась война. Ассортимент у заводика был небогатый: обычные двухпенсовые шутихи, обычные римские свечи и обычный золотой дождик. И еще джеки-попрыгунчики. Но все местные хорошо помнят тот взрыв – стекла повыбивало на мили вокруг.

А еще у тебя есть велик. Мы с моим дружком Дейвом Гиббсом, который жил на Темпл-Хилл, решили, что будет круто приделать на заднее колесо куски картона – тогда спицы будут давать звук как у мотора. Нам стали кричать: “Убирайтесь с этой чертовой трещоткой, не видите, люди спать легли”. Тогда мы укатывали на болота или в леса ближе к Темзе. Леса, кстати, были очень опасным местом. Тут водились мерзкие типы, и они могли начать на тебя орать. “Пошли на хуй!” и все такое. Поэтому мы снимали трещотки. Вообще это место притягивало дуриков, дезертиров и бродяг. Некоторые сбежавшие из Британской армии были немного похожи на тех японских солдат после капитуляции, которые думали, что война еще продолжается. Кое-кто квартировал в лесах уже по пять-шесть лет. Для жилья они использовали перелатанные трейлеры или сооружали себе избушки на деревьях. А еще они были злобными пакостными тварями. Когда меня в первый раз в жизни подстрелили, это был один из тех ублюдков; причем нехило подстрелили, пулькой из духового ружья в задницу. У нас были логовища, в том числе старый дот, пулеметное гнездо, которых было много раскидано по краю русла. Мы ходили туда и подбирали литературу, почти всегда – журналы с фотографиями девиц, где все страницы были с загнувшимися уголками.

Так вот, однажды мы пришли и внутри увидели мертвого бомжа, свернувшегося и всего покрытого мухами. Дохлый пара-фин[9]. Вокруг валяются непристойные картинки. Использованные гондоны. Жужжат мухи. И среди всего этого окочурился пара-фин. Он пролежал там уже несколько дней, может, даже недель. Мы никому ничего не сказали. Мы ломанули оттуда на хуй, только ветер в ушах свистел.

Помню дорогу от тети Лил до детского сада[10] на Уэст-Хилл и как я орал во всю глотку: “Не хочу, мама, не хочу!” Выл, лягался, упирался, сопротивлялся – но шел. Они это умеют, взрослые. Без боя я не сдался, а все равно понимал, что мое дело конченое. Дорис мне сочувствовала, но не слишком: “Так в жизни бывает, сынуля, с чем-то приходится смириться”. Помню своего двоюродного брата, сына тети Лил. Большой пацан, лет пятнадцать как минимум. Он производил на всех неизгладимое впечатление и был моим героем. Он носил клетчатую рубашку! И уходил гулять когда хотел. Кажется, его звали Редж. У них еще была дочка, кузина Кей. Она выводила меня из себя, потому что из-за своих длинных ног всегда бегала быстрее меня. Каждый раз оставляла мне почетное второе место. Она, правда, была постарше. Вместе с ней мы впервые в жизни прокатились на лошади – без седла. Нам попалась большая белая кобыла, которая не совсем понимала, что происходит, и которую на старости лет оставили доживать на пастбище – если, конечно, что-то в наших местах можно было назвать пастбищем. Я гулял с парой приятелей и кузиной Кей, мы забрались на ограду и оттуда ухитрились запрыгнуть на спину лошади. И слава богу, у нее был кроткий нрав, иначе, рвани она, я бы полетел вверх тормашками – поводьев-то у меня не было.

Я ненавидел детский сад. Я ненавидел любую школу. Дорис рассказывала, что я страшно нервничал – как-то ей пришлось нести меня домой на спине, потому меня так трясло, что я просто не мог идти. И все это еще до подкарауливания и до битья. Кормили нас тогда чем-то ужасным. Помню, в детском саду меня заставляли есть “цыганскую запеканку”, от которой меня воротило. Я отказывался. Это был пирог, куда совали какую-то дрянь, не то мармелад, не то карамель. В детском саду его пробовали все, некоторым он даже нравился. Но я представлял себе десерт по-другому, а меня пичкали этим и угрожали, что накажут или оштрафуют. Прямо как у Диккенса. Я должен был выводить своей детской ручонкой триста раз “Я не буду отказываться от еды”. После такого испытания – “Я, я, я, я, я, я… не, не, не, не…” – я его проглатывал.

Считалось, что у меня норов. Как будто его больше ни у кого нет. Обзаведешься тут норовом, когда насильно кормят “цыганской запеканкой”. Оглядываясь назад, можно сказать, что британской системе образования, которая приходила в себя после войны, работать было особенно не с кем. Учитель физкультуры еще недавно тренировал спецназовцев и не понимал, почему он не может обращаться с тобой так же, как с ними, пусть даже тебе пять или шесть лет. Сплошь и рядом бывшие военные. Все эти ребята побывали на Второй мировой, а некоторые только вернулись из Кореи. Вот такие у тебя были авторитеты и такое воспитание – гаркающим голосом.

* * *

Меня могли бы наградить медалью за выживание в условиях тогдашней государственной стоматологии. Визиты к дантисту по плану проходили, кажется, дважды в год – школы объезжали с осмотрами, – и моей мамочке всегда приходилось меня туда волочь под аккомпанемент истошных криков. Она также должна была тратить какую-то часть тяжело достававшихся денег, чтобы умилостивить меня после, потому что каждый такой визит превращался в настоящий ад. Никакой пощады. “Сиди тихо, кому сказал!” Красный резиновый фартук, как в страшилках Эдгара Аллана По. Бормашины в ту пору – 1949–1950 годы – представляли собой неустойчивые конструкции с ременным приводом, а к креслу тебя пристегивали как к электрическому стулу.

Доктор, кстати, был еще одним бывшим военным. От всего этого я сильно попортил себе зубы – выработавшийся страх перед хождением к стоматологу к середине 1970-х вылился в видимые последствия, а именно в полный рот почерневших зубов. Эфир обходился дорого, поэтому тебе давали нюхнуть самую малость. Плюс они больше любили удалять, чем лечить. Рвали все, что можно: дергали изо всех сил с минимальным наркозом, и ты просыпался посреди удаления, видел этот красный резиновый шланг, маску у себя на лице и чувствовал себя пилотом бомбардировщика, только без бомбардировщика. Красная резиновая маска и человек, нависающий над тобой, как Лоуренс Оливье в “Марафонце”. Первый раз я встретил дьявола во плоти – так мне почудилось. Под наркозом я увидел трезубые вилы, дьявол хохотал мне в лицо, потом я отхожу, открываю глаза, а он: “Не визжи, у меня сегодня еще двадцать таких, как ты”. И все, что мне тогда досталось за муки, – никому не нужный пластмассовый пистолет.

* * *

Прошло время, и городской совет выделил нам квартиру. Две спальни и гостиная над овощным магазином в небольшом торговом ряду на Частилиан-роуд – она существует до сих пор. Мик жил на соседней Денвер-роуд. Понтовый город, так мы называли этот район, хотя вся-то разница была между отдельными и полуотдельными домами. До Дартфордской пустоши было пять минут на велике, и всего через две улицы находилась моя следующая школа, та самая, куда мы ходили вместе с Миком, – Уэннвортская начальная.

Я съездил прогуляться в Дартфорд не так давно. На Частилиан-роуд в принципе осталось все как было. Вместо овощной лавки теперь цветочная под названием “Нежный кентский цвет” – ее хозяин с фотографией в рамке на подпись выскочил мне навстречу почти в ту секунду, когда я вылез из машины. Он как будто поджидал меня с этой фотографией – безо всякого удивления, как если бы я заезжал к нему раз в неделю, а между тем я не был здесь тридцать пять лет. Я оказался внутри нашего старого дома и моментально вспомнил, на сколько ступенек нужно подняться. Первый раз за пятьдесят лет я вошел в комнату, где ютился когда-то сам и где теперь ютится хозяин-флорист. Крохотная комнатка, точно такая же, как была, а еще в одной, напротив, через три фута лестничной площадки, обитали Берт с Дорис. Мы прожили там примерно с 1949 по 1952 год.

Напротив нашего дома были кооператив и мясной магазин – там меня покусала собака. Мой первый собачий укус, полученный от злобной псины, которая была привязана снаружи. Табачная лавка Finlays располагалась на противоположном углу. Почтовый ящик находился там же, где сейчас, но на Эшен-драйв раньше была огромная яма на месте падения бомбы, а теперь ее закатали. В соседнем доме жил мистер Стедман. У него имелся телевизор, и он отдергивал занавески, чтобы нам, мелкотне, тоже можно было поглазеть на это чудо. Но самое худшее воспоминание, самое болезненное, накатившее на меня, когда я стоял на нашем заднем дворике, было про день гнилых помидоров. Со мной в жизни случилось немало неприятностей, но этот день так и остался одним из самых ужасных. Хозяин магазина всегда складировал использованные ящики из-под фруктов и овощей на заднем дворе, и однажды мы с дружком нашли среди них мешок испортившихся помидоров. Мы передавили все содержимое – устроили помидорный бой и загадили что только можно, включая всего меня и всего моего дружка, окна, стены и т. д. В дом мы не заходили и продолжали швыряться друг в друга. “Получай, свинья!” – и гнилым помидором по лицу. Когда я наконец зашел домой, моя мамочка напугала меня буквально до усрачки.

– Я вызвала кого надо.

– Кого вызвала?

– Кого надо. Он заберет тебя с собой, потому что ты совсем отбился от рук.

Тут я разревелся.

– Смотри, через пятнадцать минут он будет здесь. Сейчас придет и заберет тебя в интернат.

И тогда я обкакался. Мне в ту пору было шесть или семь.

– Ма-а-ам! – я на коленях, прошу и умоляю.

– Ты мне осточертел. Ты мне больше не нужен.

– Ну мам, ну пожалуйста!

– А еще скажу отцу.

– Ну ма-а-ма-а-а!

Жесткое испытание. Дорис была неумолима – продолжала в таком духе примерно час. Пока я не уснул в рыданиях – и только потом понял, что никакого “кого надо” не существует и она мне наврала. Понять бы еще почему. Ну в самом деле, не из-за кучки же гнилых помидоров. Наверное, мне нужно было преподать урок: “Так себя вести нельзя”. Дорис никогда не была мамашей-надзирательницей. Она просто говорила: “Все будет так-то и так-то, пойдешь туда-то, сделаешь то-то”. Но уж в тот раз она нагнала на меня страху божьего.

Хотя, по правде, богобоязненностью наша семья не отличалась. Среди моей родни нет ни одного, кто был бы связан с организованной религией. Вообще никого. Один мой дед был закоренелым социалистом, и бабушка, кстати, тоже. Церковь, религиозный культ считались чем-то, чего нужно остерегаться. Никто не спорил с учением Христа, никто не говорил, что Бога нет и все в таком духе. Просто подразумевалось, что от религиозных сборищ нужно держаться подальше. К священникам относились с большим подозрением: увидишь на улице человека в черном сюртуке – переходи на другую сторону. И поосторожнее с католиками, эти даже похитрее будут. У моей родни на все это не было времени. И слава богу – по воскресеньям и так было скучно, а стало бы еще скучнее. Мы никогда не ходили в церковь и даже не знали, где она находится.

Я отправился в Дартфорд с моей женой Патти, которая никогда там не была, и дочкой Энджелой, которая нас повсюду водила, потому что, как и я, выросла в Дартфорде под присмотром Дорис. Мы стоим на Частилиан-роуд, и вдруг из соседнего заведения – крохотной “унисекс”-парикмахерской под названием Hi-Lites, максимум клиента на три, – вываливается где-то штук пятнадцать молодых парикмахерш хорошо мне знакомого возраста и типажа. Жалко, что всего этого не было здесь в мою бытность. Унисекс-салон. Представляю, что бы сказал на это хозяин овощного магазина.

В следующие несколько минут происходит следующий, хорошо знакомый по опыту диалог.

Фанатка. Извините, пожалуйста, не дадите нам автограф? Напишите – для Энн и всех девушек из Hi-Lites. Или заходите, мы вас пострижем. Вы сейчас случайно не на Денвер-роуд, где жил Мик?

К. Р. Следующая улица, да?

Фанатка. И напишите еще для моего мужа.

К. Р. О, вы замужем? Вот черт.

Фанатка. А что такое? Может, все-таки заглянете в салон… Сейчас, только бумажку найду. Мой муж офигеет.

К. Р. А я уже подзабыл, что такое, когда на тебя нападает толпа дартфордских девчонок.

Фанатка постарше. Они все слишком молодые, ничего не понимают. Мы-то вас помним.

К. Р. Ну, помирать я еще не собираюсь. Кого вы там сейчас слушаете – никого из них без меня бы не было. Чувствую, сегодня ночью буду спать и видеть это место во сне.

Фанатка. Могли вы себе представить, сидя в этой комнатке?..

К. Р. Представить-то я себе все мог. Я только не думал, что это когда-нибудь сбудется.

Было в этих девчонках что-то необъяснимо дартфордское. Такие непринужденные, держатся стайкой. Почти как деревенские – в том смысле, что все принадлежат маленькому тесному мирку. Но при этом от них исходит ощущение близости и симпатии. В свое время на Частилиан-роуд у меня водились подружки, хотя, конечно, отношения у нас тогда были чисто платонические. Всегда буду помнить, как одна из них меня поцеловала. Нам было лет шесть или семь. “Но, чур, не трепаться!” – услышал я от нее. Что ж, песню про это я так и не написал. Женщины всегда думают на мили вперед: “Чур, не трепаться!” То была первая история со слабым полом, но потом, еще пацаном, я водил дружбу со множеством девчонок. Моя двоюродная сестра Кей и я – мы дружили довольно много лет. После этого Патти, Энджела и я проехались мимо Хэзер-драйв, что недалеко от пустоши. Хэзер-драйв была по-настоящему респектабельным местом. Здесь жила Дебора, девчонка, на которую я сильно запал лет в одиннадцать-двенадцать. Я простаивал здесь украдкой, как вор под покровом ночи, всматриваясь в окно ее спальни.

До пустоши было пять минут на велике. Дартфорд – небольшой город, и за несколько минут, успев забыть городской пейзаж, ты мог попасть в этот уголок типично мелкорослой кентской растительности, которая была для нас чем-то вроде средневековой священной рощи, местом испытания нашего велосипедного мастерства. Горки почета. Ты как-то умудрялся промчаться по этим холмикам и глубоким рытвинам под нависающими деревьями, сделать свечу и опрокинуться вместе с великом. Горки почета, какое обалденное название. С тех пор мне перепало немало таких горок, но эти остались самыми большими. Тогда мы зависали на пустоши все выходные напролет.

В Дартфорде по тем временам, а может и сейчас, ты поворачивал в одну сторону, на запад, и оказывался в гуще города. Но если ехал на восток или на юг, тебя скоро уносило далеко в сельскую местность. Это ощущалось – то, что ты живешь на самой кромке. В те дни Дартфорд был очень дальней столичной периферией. И у него имелся собственный характер, который до сих пор никуда не делся. Он не воспринимался частью Лондона, мы не чувствовали себя лондонцами. Не могу припомнить за собой никакого городского патриотизма в ту пору, и вообще, Дартфорд был местом, из которого уезжают. В день того нашего визита во мне не шевельнулось никакой ностальгии, за исключением одного – запах пустоши. Он разбудил больше воспоминаний, чем все остальное. Я просто обожаю воздух Сассекса, где теперь живу, но есть определенная смесь в запахе Дартфордской пустоши, этот неповторимый дух утесника и вереска, который нигде мне больше не встречался. Горки почета срыты, или заросли кустами, или оказались совсем не такими большими, но прогулки по этим папоротниковым зарослям здорово расшевелили мою память.

В детстве Лондон ассоциировался у меня с конским дерьмом и угольным дымом. Ведь первые пять-шесть лет после войны в Лондоне было больше гужевого транспорта, чем после Первой мировой. Мне сильно не хватает этой едкой смеси. В плане обоняния ты укладывался в нее как в постель. Надо бы взять и раскрутить эту идею, заработать на пожилом населении. Вспоминаете? Великая Лондонская Вонь.

Лондон с тех пор не сильно изменился в моем восприятии, кроме разве что запаха и того, что теперь можно разглядеть красоту некоторых зданий, например Музея естественной истории с его голубыми плиточками, которые отчистили от копоти. И еще одно – в те времена улица принадлежала тебе. Вспоминаю, что как-то рассматривал фотографии Хай-стрит в Чичестере, снятые в 1900-х. Так вот, единственными, кто находился на улице, были играющие с мячиком дети и где-то в отдалении лошадь с телегой. Им всего-то было нужно иногда уступать дорогу проезжающим повозкам.

В годы моего детства всю зиму стоял густой туман, и если тебе предстояло идти до дома две или три мили, тебя вели собаки. Откуда ни возьмись появлялась старая дворняга с пятном вокруг глаза, и ты практически всю дорогу шел за ней. Иногда туман становился таким плотным, что видимость исчезала совсем. И старая дворняга брала тебя на буксир и потом передавала какому-нибудь лабрадору. Животные жили на улице – теперь такого больше нет. Я бы наверняка заблудился и умер, если бы не мои четвероногие друзья.

Когда мне исполнилось девять, муниципалитет отдал нам целый дом в Темпл-Хилле, голом новозастроенном районе. На Частилиан-роуд было куда веселее, но Дорис считала, что нам сильно повезло: “У нас теперь свой дом” и вся такая лабуда. Прекрасно, теперь нужно было тащиться на другой конец города. Конечно, будем учитывать, что после войны несколько лет продолжался серьезный жилищный кризис. В Дартфорде на Принсез-роуд немало народа вообще жило в сборных домах. Чарли Уоттс все еще обитал в одной такой халупе, когда я познакомился с ним в 1962-м, – целый слой населения успел пустить корни в этих постройках с асбоцементными стенами и жестяной крышей, заботливо устраивал в них свой быт. У британского правительства, по сути, не было другого выбора после войны, кроме как постараться разгрести этот бардак, частью которого был ты сам. Разумеется, себя они при этом тоже не забывали. Они давали улицам в новостройках собственные имена – всех этих деятелей лейбористской партии, прошлых и нынешних. Наверное, немного поспешно в отношении последних, учитывая, что им удалось продержаться у власти всего шесть лет, пока их снова не сместили. Эти люди считали себя героями рабочего класса, и, кстати, одним из бойцов классовой войны и верным партийцем был мой дед Эрни Ричардс, который вместе с бабкой Элайзой практически своими руками создал лейбористскую организацию в Уолтемстоу.

Район новостроек открывал в 1947 году Клемент Эттли, послевоенный премьер-министр и приятель Эрни, один из тех, в честь кого называли улицы. Его речь была записана для потомков: “Мы хотим, чтобы у людей было место для жилья, которое будет им нравиться; место, где они будут счастливы и где будут жить в добрососедстве, где будет протекать их общественная и гражданская жизнь… Здесь, в Дартфорде, вы показываете пример того, как этого можно достичь”.

“Нет, жить там было не сахар, – говаривала Дорис. – Тяжело было”. А сейчас еще тяжелее. Кое-куда в Темпл-Хилле лучше не соваться, это настоящий ад подростковых банд. Когда мы вселились, еще шло строительство. На углу стоял строительный ангар, никаких деревьев, полчища крыс. Выглядело как поверхность Луны. И хотя всего за десять минут можно было добраться до привычного мне старого Дартфорда, в том возрасте я некоторое время жил с ощущением, будто меня переселили куда-то на враждебную территорию. Я чувствовал себя десантником на другой планете не меньше года, пока наконец не познакомился с какими-то соседями. Но мать с отцом не могли нарадоваться на свой муниципальный дом. Мне ничего не оставалось, кроме как помалкивать. Для полуотдельного дома он был неплох – новенький, с хорошей планировкой, – но это был не наш дом! Я полагал, мы заслуживаем лучшего. И злился. Я считал нас благородным семейством в изгнании. У меня были претензии! И иногда я презирал своих родителей за то, что они мирятся с такой судьбой. Что было, то было. Я тогда понятия не имел, через что им пришлось пройти.

Мы с Миком уже знали друг друга, потому что одно время жили совсем рядом, в нескольких домах друг от друга, плюс немного сталкивались в школе. Но в тот момент, после переезда из района по соседству с моей школой на другой конец города, я оказался “за железной дорогой”. Ты ни с кем не видишься, тебя как бы нет. Мик переехал с Денвер-роуд в Уилмингтон, очень уютный дартфордский пригород, а я был совсем далеко, через весь город. Кстати, железная дорога в Дартфорде и впрямь проходит через центр города.

Темпл-Хилл[11] – имечко было немного чересчур. За все время там я не встретил ни одного храма. Но что касается холма, для ребенка это было единственное реальное развлечение. Холм был на редкость крутой. И поразительно, для чего ты, пацан, был способен использовать спуск холма, если готов рискнуть жизнью и здоровьем. Я, помню, брал свой “Ежегодный сборник приключений Буффало Билла на Диком Западе”, клал его поперек на роликовый конек, а потом садился и со свистом скатывался вниз по улице. Беда, если что-то попадалось на пути – тормозов-то у меня не было. А еще в конце была дорога, которую надо было пересечь, а значит, суметь вовремя увернуться от машины – разве что машин тогда было негусто. Но все равно эти безумные спуски у меня сейчас просто в голове не укладываются. Я сидел в двух дюймах от земли, может, даже меньше, и упаси боже ту женщину с коляской! Встречные только и слышали: “Берегись! Дорогу!” И меня никто ни разу не остановил. В то время такие проделки сходили тебе с рук.

У меня остался один серьезный шрам от тех времен. Как-то рядом с дорогой выгрузили плиты для мостовой – такие большие, тяжелые, – и они лежали просто так, незацементированными. И разумеется, считая себя Суперменом, я вздумал с помощью приятеля оттащить одну из них в сторону, потому что она мешала нам играть в футбол. Вспоминать – значит сочинять, и вот еще одно воспоминание об этом событии, сочиненное моей подружкой по играм Сандрой Халл и рассказанное все эти годы спустя. Она помнит, что я галантно предложил подвинуть плиту, потому что до следующей было слишком далеко, чтобы она могла между ними прыгать. Еще она помнит, сколько было кровищи, когда плита упала и прищемила мне палец, а я побежал в дом к раковине, но кровь все текла и текла. А потом мой палец зашивали. Результат по прошествии лет – и я не преувеличиваю, – вполне возможно, повлиял на мою гитарную технику, потому что палец расплющило как будто специально под медиатор. Это происшествие, не исключено, сказалось на моем звуке. У меня появился дополнительный захват. Плюс, когда я играю перебором, это дает мне такую когтистую зацепку из-за выпирающего кусочка пальца. Так что он сплющенный и одновременно более остроконечный, и это иногда бывает кстати. И ноготь тоже не вырос обратно как надо, получился такой загнутый.

До школы и обратно добираться было долго, и, чтобы не взбираться по крутой Темпл-Хилл-стрит, я шел в обход, вокруг холма. Это назвалось шлаковой дорогой, она была поровнее, но по ней нужно было идти вдоль тыльной стороны заводов, мимо Burroughs Wellcome и бумажной фабрики Bowater, мимо зловонного ручья, в котором пузырилось всякое желто-зеленое говно. В этот ручей сливались все химикаты, какие только есть на свете, и над ним висели испарения как от горячих серных источников. Я задерживал дыхание и ускорял шаг. Зрелище и вправду было как в преисподней. Зато уж перед фасадом фабрики имелся скверик и красивый пруд, где плавали лебеди, – так ты узнавал, что такое показуха.

На наших последних гастролях, когда я уже задумывал эти мемуары, у меня с собой была записная книжка для песен и всяких мыслей. Есть в ней такая запись: “Нашел в своих закромах снимок Берта и Дорис, скачущих друг с другом когда-то в 1930-х. Слезы наворачиваются”. На самом деле на фотографиях они занимаются чем-то вроде гимнастики: Берт стоит на руках на спине Дорис, они оба ходят колесом и делают стойки, Берт особенно красуется своими мускулами. На этих старых фото они выглядят счастливыми – они прекрасно проводили время друг с другом, ходили в походы, ездили на море, имели кучу друзей. Берт выглядит настоящим атлетом. Он, кстати, был скаутом-орлом, то есть имел самый высокий скаутский ранг. Еще он занимался боксом, точнее ирландским кулачным боем. Крепкий мужик мой батя. Думаю, в этом смысле мне досталось от него это отношение, знаете: “Да ладно, хватит, что значит “нехорошо себя чувствую?”. Здоровье принимается как данность. Неважно, что ты вытворяешь со своим организмом, он должен работать; заботиться о себе – западло. Мы с ним так устроены, что возможность, что что-то сломается, не принимается в расчет. Я всегда был такой: “А, всего лишь пуля, просто царапина” – в этом духе.

Если с мамой мы были близки, то Берт в каком-то смысле исключался из этого общения просто потому, что половину времени отсутствовал дома. Он, бедолага, всю жизнь въебывал как проклятый, на тот момент – далеко в Хаммерсмите, где был мастером на заводе General Electric за двадцать с чем-то фунтов в неделю. Берт много знал о радиолампах, как их грузить и перевозить. Но что про него ни скажи, человеком амбициозным он явно не был. Думаю, потому что вырос в Депрессию, и пределом его мечтаний было найти работу и ни в коем случае ее не лишиться. Он вставал в пять утра, возвращался в полвосьмого вечера, ложился в пол-одиннадцатого, так что на меня у него оставалось часа три в день. Он старался наверстать упущенное в выходные. Я шел с ним в его теннисный клуб, или он брал меня на пустошь немного погонять мяч, или мы работали в нашем огородике. “Сделай то, сделай се”. – “Хорошо, пап”. – “Подгони тачку, прополи здесь, повыдергивай там”. Я любил смотреть, как все растет, и знал, что отец хорошо разбирается в том, что делает: “Давай, теперь нам надо закопать картошку”. Все самое обычное: “Фасоль в этом году ничего” и прочее в том же духе. Он держался довольно отстраненно. Возможностей пообщаться как следует нам особенно не перепадало, но я был совершенно доволен. Я считал его классным мужиком. Батя, одним словом.

То, что ты единственный ребенок, заставляет тебя придумывать собственный мир. Сначала живешь в обществе двух взрослых, и поэтому определенные куски детства проходят почти исключительно под звук взрослых разговоров. Слушаешь обо всех их проблемах, страховках и квартплате, а самому обратиться не к кому. Но это вам расскажет любой единственный ребенок. Нельзя пойти поиграть с сестрой или братом. Можно пойти на улицу, и там у тебя есть приятели, но когда заходит солнце, дворовые игры кончаются. Помимо того, при таком отсутствии родных братьев и сестер или рядом живущих двоюродных – кузенов у меня полно, только все они были далеко – передо мной вставала проблема, как заводить друзей и кого выбирать в друзья. Когда ты в таком возрасте, для тебя это делается суперважным, главным жизненным вопросом.

Праздники оказывались особенно насыщенными в этом плане. Отдыхать мы ездили в Бисэндс, на девонское побережье, и жили там в туристическом трейлере. Кемпинг стоял рядом с поселением под названием Холлсэндс, которое наполовину осело в море, – разрушенная деревня представляла для меня, пацана, огромный интерес. Не отпуск, а кино, “Пятерка сходит с ума в Дорсете”. Все эти полуразвалившиеся домики, и половина из них торчит из воды – таинственные романтические руины прямо по соседству. Сам Бисэндс был старой рыбацкой деревенькой, стоявшей прямо на берегу, с вытащенными на песок лодками. Для меня в том возрасте лучше места было не придумать: через два-три дня я уже всех знал. Через четыре дня я уже по-девонски картавил и гордо считал себя натуральным местным жителем. Я заговаривал с туристами. “Кингбридж в какую сторону?” – “О, туда ступайте”. Как из елизаветинских времен – здесь вообще говорят на дико старом английском.

А еще мы ходили в походы с палатками, чем Берт и Дорис занимались всю жизнь. Как зажечь примус, как натянуть полог, как разложить подстилку. Я был один с мамой и папой, и когда мы добирались до места, я мгновенно уходил искать, с кем бы потусоваться. Мне становилось немного боязно, если оказывалось, что я один, и немного завидно, когда, как было один раз, я набредал на семью с четырьмя братьями и двумя сестрами. Но в то же время такое одиночество заставляет тебя быстрее взрослеть. В том смысле, что ты практически беззащитен перед взрослым миром, если не придумываешь собственный. Тогда начинает работать воображение и появляется привычка делать что-то самостоятельное. Например, дрочить. Я очень сильно переживал любые знакомства. Бывало, я заводил дружбу с оравой братьев и сестер в какой-нибудь соседней палатке и всякий раз чувствовал себя убитым горем, когда приходилось навсегда расставаться.

Их, то есть моих родителей, большим увлечением были субботы и воскресенья в теннисном клубе. Он являлся придатком крикетного клуба Бексли, и из-за роскошного, очень красивого павильона XIX века, который принадлежал крикетному клубу, в теннисном ты всегда чувствовал себя немножко бедным родственником. Тебя никогда не приглашали по-соседски в крикетный клуб. В общем, если только не моросил дождь, в уик-энд ничего другого не планировалось – прямиком на корты. Бексли я знаю лучше, чем Дартфорд. Каждые выходные после ланча с кузиной Кей я садился на поезд, и родители встречали меня уже там. Большинство остальных членов клуба явно находились повыше на тогдашней английской классовой лестнице. У них были машины, а мы ездили на велосипедах. На меня возлагалась обязанность приносить улетевшие за железную дорогу мячики – с риском получить на путях удар током.

Для компании я держал домашних животных. У меня были кошка и мышка. Трудно поверить в такое сочетание – наверное, оно немного объясняет, что я за человек. Маленькую белую мышку звали Глэдис. Я брал ее с собой в школу и разговаривал с ней на уроках французского, когда становилось скучно. Я делился с ней обедом и ужином и приходил домой с полными карманами мышиных какашек. Ничего страшного в мышиных какашках нет – такие твердые катыши, ничем не воняют, не мажутся, вообще ничего такого. Надо было только вывернуть карманы и высыпать их. Глэдис была настоящим другом. Она очень редко высовывала мордочку из кармана, знала, что рискует мгновенной смертью. Но и Глэдис, и мою кошку мамаша все-таки послала на смерть. Убила всех моих зверюшек. Живность она не любила – как мне грозилась, так и сделала. На дверь ее спальни я повесил листок, где нарисовал кошку и написал: “Убийца”. За это я ее так и не простил. Дорис отреагировала в своей манере: “Не ной, не будь таким нюней. Кошка эта твоя весь дом мне обоссала”.

В пору моего детства, почти с самого времени их изобретения, Дорис работала демонстратором стиральных машин – конкретно машин фирмы Hotpoint – в кооперативном магазине на Хай-стрит. У нее это получалось лучше всех, она умела показывать, как эти штуки работают, с настоящим артистизмом. Когда-то Дорис мечтала стать актрисой, танцевать, выступать на сцене. Это у нас семейное. Я, бывало, приходил в магазин и стоял в толпе, слушал ее рассказы о том, какая чудо-машина этот Hotpoint. У нее самой стиральной машины не было, прошли годы, прежде чем она смогла себе ее позволить. Но у нее получалось устроить целый спектакль из того, как загружать белье. Стиральные машины тогда даже не присоединялись к водопроводу, заливать и сливать воду нужно было с помощью ведра. По тем временам все это было в новинку, и люди говорили: “Конечно, прекрасно было бы стирать одежду в машине, но, боже мой, это так сложно, никаких мозгов не хватит”. И моя мама должна была объяснять: “Нет, все очень просто, вот так”. И когда потом Stones прозябали без гроша в этой помойке с облезающими обоями на Эдит-гроув, еще до того, как начали раскручиваться, мы всегда ходили в чистом, потому что Дорис проводила демонстрации на наших шмотках, отглаживала их и посылала обратно со своим ухажером, таксистом Биллом. Забирала утром, к вечеру все было постирано. Мамочке просто требовался грязный материал. И мы, уж конечно, ее обеспечивали!

Годы спустя Чарли Уоттс взял привычку на целые дни укатывать к своим портным на Сэвил-роу – просто чтобы пощупать материю, повыбирать пуговицы. Меня же туда никогда не тянуло. Думаю, это вина Дорис. Она всегда ходила по магазинам тканей, охотилась за шторами. Меня не спрашивали – пристраивали на стул, банкетку, полку, куда угодно, и оттуда я наблюдал за мамой. Бывало, она наконец находила что хотела, и ей уже заворачивают, и вдруг – о нет! Она поворачивается и случайно видит еще какую-то необходимую тряпочку, постепенно доводя продавцов до предела. В магазинах кэш-энд-кэрри деньги тогда посылали пневматической почтой в таких маленьких тубусах. Я иногда проводил там часы, дожидаясь, пока мать решит, что же она не может себе позволить. Но что ты скажешь против первой женщины в твоей жизни? Она была моя мама. Она меня воспитывала, кормила. Она без конца приглаживала мне волосы и поправляла одежду на людях. Унизительно, да. Но мама есть мама. Я только потом понял, что еще она была мне другом. Она умела меня рассмешить. В нашем доме всегда звучала музыка. И мне без нее очень тоскливо.

* * *

То, что мои мать с отцом сошлись, – это чудо, невероятная случайность, непредсказуемое стечение противоположностей, если учесть их происхождение и характеры. Берт вырос в семействе стойких, твердокаменных социалистов. Его отец и мой дед Эрнест Г. Ричардс, известный в округе как дядя Эрни, был не просто верным лейбористом. Эрни всегда был готов драться за рабочего человека, притом он начинал еще тогда, когда не было ни социалистического движения, ни самой лейбористской партии. Он и моя бабушка Элайза поженились в 1902-м, при самом рождении партии – только что, в 1900-м, лейбористы получили два места в парламенте. И Эрни отвоевал эту часть Лондона для Кейра Харди, партийного основателя. Потом он удерживал свой бастион ради Кейра, несмотря ни на какие трудности, изо дня в день, обходя дома и рекрутируя сторонников после Первой мировой войны. Уолтемстоу был в ту пору плодородной почвой для лейбористов. Он пережил массовый исход рабочего класса из Ист-Энда и прирост населения, ежедневно мотавшегося в поезде на работу и домой, и стал линией фронта в классовой войне. Эрни был настоящим борцом, не прогибающимся и не отступающим ни на шаг. Уолтемстоу вместе с ним превратился в оплот лейбористов и надежную избирательную базу для Клемента Эттли, послевоенного лейбористского премьера, который сместил Черчилля в 1945-м и стал парламентским делегатом от Уолтемстоу в 1950-е. Когда Эрни умер, Эттли прислал от себя обращение, в котором назвал деда “солью земли”. На похоронах Эрни исполняли The Red Flag (“Красный флаг”) – гимн, который лейбористы только недавно перестали петь на своих партийных конференциях. Слова его меня почему-то никогда не трогали:

Then raise the scarlet standard high, Within its shade we'll live and die, Though cowards flinch and traitors sneer, We'll keep the red flag flying here[12].

Как Эрни зарабатывал себе на хлеб? Он был садоводом, который оттрубил в одной и той же продовольственной фирме тридцать пять лет. Но, если на то пошло, бабушка Элайза даже больше была солью земли, чем дед, – ее избрали в городской совет еще раньше Эрни, а в 1941 году она стала мэром Уолтемстоу. Как и Эрни, она поднялась по политической лестнице с самого низа. Она происходила из Бермондси, из семьи рабочих, и то, что в Уолтемстоу появились детские пособия, практически ее личная заслуга. Одним словом, настоящий реформатор. Наверняка характера ей было не занимать – ее сделали председателем жилищного комитета в районе, где шла одна из самых масштабных в стране программ муниципального строительства. Дорис всегда жаловалась, что Элайза из-за своей правильности не дала им с Бертом поселиться в муниципальном доме сразу после женитьбы – отказалась подвинуть их в очереди. “Не могу я выделить вам дом. Ты ж моя невестка”. Не просто строгая – несгибаемая. Поэтому я всегда недоумевал, как кто-то из этого семейства умудрился спеться с кем-то из другой, распутной половины моих родственничков.

Дорис и шесть ее сестер – у меня матриархальные корни и с той и с другой стороны – выросли в Ислингтоне, в квартире с двумя спальнями: одна для них, другая для их родителей, Гаса и Эммы. Вот уж правда “стесненные условия”. Там еще была передняя комната, которую использовали только по особым дням, скромная гостиная в задней части и кухня. Вся семья ютилась в этих четырех комнатах и кухоньке; еще одна жила этажом выше.

Мой дедушка Гас, царство ему небесное. Насколько все-таки я обязан ему своей любовью к музыке. Я часто пишу ему записки и прикалываю их на стену: “Спасибо, дед”. Теодор Огастес Дюпри, патриарх в бабьем царстве, жил со своими семью дочерьми неподалеку от Севен-Систерз-роуд[13] в квартире 7, доме 13 по Кроссли-стрит. Он добавлял: “Не только семь дочек, еще жена – с ней будет восемь”. Имелась в виду Эмма, моя долгострадалица-бабушка, в девичестве Тернер, которая была первоклассной пианисткой. Эмма со своими манерами настоящей леди и французским языком на самом деле стояла на ступеньку выше Гаса. Как он умудрился ее заполучить, даже не могу себе представить. Они познакомились на колесе обозрения на сельскохозяйственной выставке в Ислингтоне. Гас был красавчик и всегда имел в запасе какую-нибудь хохму – умел смеяться в любой ситуации. В тяжелые времена он использовал эту свою смешливость, юморной склад для необходимого оживления обстановки. В его поколении многие воспитали в себе такую привычку. Свое сумасшедшее чувство юмора Дорис определенно унаследовала от него. Плюс, конечно, музыкальность.

Нам как бы не полагалось знать, какое у Гаса происхождение. С другой стороны, мы и про себя-то никто не знаем, откуда взялись – может, прямо из преисподней. В нашем семействе гуляет теория, что это его выпендрежное имя – ненастоящее. Черт знает почему никто из нас не удосужился проверить, однако же вот оно, на переписной карточке: Теодор Дюпри, 1892 года рождения, один из одиннадцати детей в большой семье из Хакни. Его отец записан обойщиком, уроженцем Саутварка. Дюпри – гугенотская фамилия, и многие ее носители, протестанты-беженцы из Франции, когда-то прибыли с Нормандских островов. Гас бросил школу в тринадцать, освоил ремесло кондитера и нашел работу в Ислингтоне. У одного из друзей отца на Камден-пассидж он научился играть на скрипке и потом вообще сделался музыкантом на все руки. В 1930-е у него был свой танцевальный оркестрик. Поначалу он играл на саксофоне, но после того, как, по его словам, угодил в газовую атаку на Первой мировой, ему перестало хватать дыхалки. Но сам я гарантию не дам. Историй всяких было множество. Гас всегда ухитрялся окутать себя туманом неопределенности. По версии Берта, он служил в продовольственном расчете – попал туда из-за своей специальности кондитера – и ни на какой линии фронта близко не был, просто пек себе хлеб. “Если он где и отравился газом, – добавлял Берт, – то в собственной духовке”. Однако моя тетя Марджи, которая знает все и здравствует и сейчас, когда пишется эта книга, уже на десятом десятке, – так вот, она утверждает, что Гас попал под призыв в 1916 году и в войну был снайпером. Она говорит, что, когда Гас рассказывал о войне, у него в глазах всегда стояли слезы – ему не хотелось никого убивать. То ли при Пашендейле, то ли при Сомме он получил ранение в ногу и в плечо. Когда от саксофона пришлось отказаться, он снова взялся за скрипку и гитару; из-за раны его смычковая рука болела, и военный суд присудил ему пенсию по инвалидности – десять шиллингов в неделю. Еще Гас был близким другом Бобби Хоуза, звезды мюзиклов 1930-х. Они вместе служили на войне, на пару развлекали офицеров в столовых и там же для них готовили. То есть кормились лучше, чем средний солдат. Так все было по версии тети Марджи.

К 1950-м Гас собрал сквер-дансовый оркестр, Gus Dupree and His Boys, и неплохо устроился, разъезжая по авиабазам американцев, подыгрывая их сельским танцулькам. Днем он работал на заводе, а по ночам выступал, напялив поверх сорочки белый нагрудник – “манишку”. Он играл на еврейских свадьбах и масонских вечеринках и приносил домой куски торта в скрипичном футляре – все мои тетки это помнят. Жилось ему, наверное, туго – например, он никогда не покупал новую одежду, только подержанную, и обувь, кстати, тоже.

Почему моя бабушка – долгострадалица? Это если вычесть двадцать три года пребывания на разных стадиях беременности-то? Когда-то у Гаса было одно пристрастие – играть с Эммой дуэтом: он на скрипке, она на пианино. Однако во время войны она застукала его с девицей из патруля затемнения понятно за чем. Пианино тоже участвовало, и кое-что похуже. И больше она в его присутствии к пианино не притронулась – такая была расплата. А упрямства ей хватало – вообще-то она была совсем не похожа на Гаса и подстраиваться под его артистический темперамент не собиралась. При таком раскладе он попробовал привлечь к музицированию дочерей, но получалось “все как-то не так, Кит, – говаривал он мне, – все как-то не так”. Послушать его, Эмма выходила просто каким-то Артуром Рубинштейном в юбке. “Никого и близко к Эмме не было. Играла как никто”, – повторял Гас. Его память об этом превратилась во что-то типа романтической тоски по утраченной любви. К сожалению, тем случаем его неверность не исчерпывалась. В их истории было много мелких скандалов и хлопаний дверьми. Гас ничего не мог поделать со своей бабнической натурой, а Эмме просто надоело с этим мириться.

Дело в том, что Гас и его семейка были большой редкостью для того времени – можно сказать, верхом допустимой богемности. Гас и сам в чем-то поощрял пренебрежение нормами, манеру выделяться, но и гены играли роль. Одна из моих теток участвовала в труппе любительского театра. Вообще у каждой имелись артистические склонности того или иного рода – в зависимости от обстоятельств. Если вспомнить, какие тогда стояли времена, порядки в доме Гаса были заведены очень свободные – совсем не викторианские. Вот, например, одна из выходок, типичных для Гаса. Когда его дочки были подростками, к ним пришли в гости пятеро-шестеро мальчиков, и их посадили на диван лицом к окну, а девочки сидели напротив. Так вот, отец семейства тут же бежит наверх в туалет и спускает на веревочке через окно использованный гондон, и тот болтается на виду у пацанов и за спиной у дочек. Такое вот чувство юмора. Пацаны, конечно, начинают краснеть, их распирает от смеха, а девчонки сидят и не врубаются, что за фигня. Гас вообще любил устроить всем легкую встряску. И еще Дорис рассказывала, каким шоком для ее матери, Эммы, было узнать, что две сестрицы Гаса, Генриетта и Фелисия, которые жили вместе на Коулбрук-роу, оказывается, – тут она переходила на шепот – “принимают клиентов”. Не все сестры Дорис были как она – такие же острые на язык, иначе говоря. Некоторые были благопристойные, правильные, как Эмма. Но никто из них не закрывал глаза на существование Генриетты и Фелисии.

Раньше всего я помню Гаса по нашим гуляниям, нашим пешим марш-броскам, в которые, я догадываюсь, он отправлялся со мной главным образом для того, чтобы удрать из дома. Я был хорошим предлогом – я и пес, которого звали Мистер Томпсон Вуфт. До меня у Гаса никогда не было парня в доме – ни сына, ни внука, – и, я думаю, мое появление стало большой вехой в его жизни, прекрасным поводом, чтобы уходить гулять и пропадать. Когда Эмма приставала к нему с домашними делами, Гас неизменно отвечал: “Я бы с удовольствием, Эм, но я тут себе уже всю задницу отсидел”. Заговорщицкий кивок в мой адрес – и ага, пора выводить пса. Мы наматывали с ним многие мили, слонялись, иногда казалось, сутками. Однажды забрались на Примроуз-хилл посмотреть на звезды – разумеется, в компании Мистера Томпсона. “Не знаю, наверное, домой мы сегодня уже не доберемся”, – сказал Гас. И мы улеглись спать прямо под деревом.

– Пойдем-ка с псом погуляем. (Это был сигнал начинать движение.)

– Пойдем.

– Плащ возьми.

– Так дождя же нет.

– Бери-бери.

Как-то во время наших гуляний Гас спросил (мне было пять или шесть):

– Есть у тебя с собой монетка?

– Есть, Гас.

– Видишь вон пацаненка на углу?

– Вижу, Гас.

– Пойди дай ему монетку.

– Но Гас!

– Иди-иди, ему хуже, чем тебе.

Я отдаю монетку.

Гас дает мне две взамен.

Урок на память.

С Гасом никогда не было скучно. Как-то поздно вечером на станции Нью-Кросс мы стояли в густом тумане, и он дал мне затянуться первым в жизни окурком: “Ничего, никто не увидит”. Или взять его привычную манеру приветствовать приятелей: “Здорово, чтоб тебе всю жизнь мудаком не остаться”. С такой еще потрясающей невозмутимостью, очень по-гасовски. Я его обожал. Легкий шлепок мне по затылку: “Ты этого не слышал, понял?” “Что, Гас?”

Он напевал себе под нос, мог промычать целую симфонию, пока мы куда-то шли. То к Примроуз-хилл, то в Хайгейт, то по Ислингтону к центру через Арчуэй, через Энджел – блин, где мы с ним только не шлялись!

– Сосиску хочешь?

– Хочу, Гас.

– Обойдешься. Идем в Lyons Corner House[14].

– Хорошо, Гас.

– Смотри бабушке не сболтни.

– О'кей, Гас! А как же с псом?

– У него там повар-приятель.

Мне было уютно ощущать его привязанность, теплые чувства ко мне, и я почти все время ходил, сгибаясь пополам от его шуток. Учитывая, что в ту пору в Лондоне было мало чего веселого. Правда, всегда оставалась МУЗЫКА!

– Забегу на секунду, надо струн купить.

– О'кей, Гас.

Я особенно не разговаривал, я слушал. Он в своей кепке клинышком – и я в своем детском плащике. Наверное, от него я подцепил свою любовь к бродячей жизни. “Если живешь с семью дочками рядом с улицей Семи сестер, а с женой вообще выходит восемь – пошатаешься тут с мое”. Ни разу не помню, чтобы он выпивал. Но чем-то таким он точно занимался. По пабам мы не ходили. Зато в магазинах он довольно часто исчезал где-то в подсобках. Я оставался один на один с выставленным товаром и изучал его с блеском в глазах. Он появлялся – с таким же блеском.

– Все, идем. Пес где?

– Здесь, Гас.

– Пошли, Мистер Томпсон.

Было невозможно угадать, куда нас занесет. Магазинчики по всему Энджелу и Ислингтону – он просто исчезал в их глубине: “Постой здесь минутку, сынок. Держи пса”. И потом он выходил, говорил: “Вот и ладненько”, и мы шли дальше и под конец оказывались в Вест-Энде, в мастерских при крупных музыкальных магазинах вроде центра Айвора Майранца или HMV. Он знал там всех мастеров, всех реставраторов. Меня он оставлял сидеть на полке. Вокруг были баки с клеем, подвешенные инструменты, мужики в длинных коричневых халатах, которые что-то клеили, и в конце цеха всегда сидел кто-то, кто испытывал инструменты, – оттуда постоянно доносилась какая-то музыка. А еще заходили тщедушные замученные люди из оркестровой ямы с вопросами: “Моя скрипка уже готова?” Я просто сидел там с чашкой чая и печеньем, и баки с клеем издавали свое “блоп-блоп-блоп” – такой Йеллоустоун в миниатюре, – и меня все это просто поглощало с головой. Я не скучал ни секунды. Скрипки и гитары, подвешенные на проволоке, ездят по цеху на конвейере, и весь этот народ что-то чинит, собирает, полирует. На меня тогда это производило очень алхимическое впечатление, как в диснеевском “Ученике чародея”. Я просто влюбился в инструменты.

Гас пробуждал во мне интерес к игре исподволь, вместо того чтобы сунуть что-нибудь мне в руки и сказать: “Смотри, делай вот так и так”. Гитара была абсолютно вне моей досягаемости. Ты мог разглядывать эту штуку, думать про нее, но потрогать руками – такое даже в голову не приходило. Я никогда не забуду гитару, которая лежала на его пианино каждый раз, когда я приезжал в гости, – лет, наверное, с пяти. Я думал, что там и есть ее место. Я думал, она жила на пианино всегда. И каждый раз глазел на нее, а Гас ничего не говорил, и через несколько лет я по-прежнему поглядывал в ее сторону. “Эй, подрастешь повыше, дам тебе на ней поиграть”, – сказал Гас. Уже после его смерти я узнал, что, оказывается, он выносил гитару и клал ее на пианино только тогда, когда поджидал меня в гости. Так что, по сути, он меня специально дразнил. Думаю, он присматривался ко мне, потому что слышал, как я пою. Когда по радио звучали какие-нибудь песни, мы все начинали подпевать на разные голоса – так уж у нас было заведено. Семейка подпевал.

Не могу точно вспомнить, когда он наконец снял гитару с пианино и сказал: “На, попробуй”. Мне, наверное, было девять или десять, так что стартовал я поздновато. Гитара была классическая жильнострунная испанка – такая симпатичная милая дамочка. Хотя где у нее за что хвататься, я понятия не имел. И еще этот запах. Даже сейчас, открывая кофр – если в нем старая деревянная гитара, – я просто готов залезть в него и закрыться изнутри. Сам Гас был так себе гитаристом, но основы знал хорошо. Он показал мне первые проигрыши и аккорды, аппликатуру мажоров: ре, соль и ми. Он говорил: “Разучишь Malaguea[15] – сможешь сыграть что угодно”. Когда наконец я услышал от него: “Ну, кажется, приноровился”, я ходил по уши довольный.

Мои шесть теток – вот они, без всякого особого порядка: Марджи, Беатрис, Джоанна, Элси, Конни, Пэтти. Потрясающе, но, когда все это пишется, пять из них по-прежнему живы. Моей любимой была тетя Джоанна, которая умерла в 1980-е от рассеянного склероза. Моя подружка. Она работала актрисой, и каждый раз, когда она входила – черноволосая, с браслетами на запястьях и ароматом духов, – вместе с ней в комнату влетало облако шика и великолепия. Особенно на фоне окружающей серости и однообразия начала 1950-х – Джоанна появлялась, и это было, не знаю, как будто прибыл весь состав Ronettes. Она состояла в труппе театра Хайбери[16], играла Чехова и тому подобное. А еще она осталась единственной, кто не завел мужа. Но мужчин у нее хватало. И конечно, как все мы, она очень любила музыку. Мы с ней увлекались пением на два голоса. Передают по радио какую угодно песню, мы говорим: “Давай попробуем”. Вспоминаю, как мы пели When Will I Be Loved братьев Эверли.

* * *

Переезд на Спилман-роуд в Темпл-Хилле, в пустыню за железной дорогой, я воспринимал как катастрофу по крайней мере год – год опасной и ужасной жизни девяти-десятилетнего пацана. Я тогда был очень малорослый – положенные габариты я набрал только годам к пятнадцати. А если ты такой мелкий шкет, ты всегда в обороне. Плюс я был на год младше всех остальных в классе, из-за того что родился в декабре, – так уж мне не повезло. Год в этом возрасте – огромная разница. Вообще-то я любил гонять в футбол, был приличным левым нападающим – шустро бегал, старался бить с подачи. Но ведь я мелюзга, так? Один толчок в спину, и я лежу в грязи. Убрать меня на поле пацану, который на год старше, запросто. Если ты такой лилипут, а они такие великаны, ты сам для них как футбольный мяч. Шкетом был, шкетом останешься. Так что я только и слышал: “О, здорово, крошка Ричардс”. Еще у меня было прозвище Мартышка из-за торчащих ушей. Ну, прозвища-то были у всех.

Дорога из Темпл-Хилла до школы – это была моя дорога скорби. До одиннадцати лет я ездил в школу на автобусе и возвращался пешком. Почему обратно пешком? А потому что денег не оставалось! Я тратил деньги на проезд, деньги на парикмахера, стриг себя сам перед зеркалом. Чик, чик, чик. Так что приходилось тащиться через город, в совершенно другой его конец, минут сорок пехом, и было только два пути: по Хэвлок-роуд или по Принсез-роуд. Хоть монетку бросай. Но я знал, что по-любому, как только выйду из школы, меня будет поджидать этот парень. Он всегда угадывал, куда я сверну. Я пробовал найти другие маршруты, попадался хозяевам на их участках. Я проводил весь день, соображая, как бы добраться домой и не получить пиздюлей. Очень энергозатратное занятие. Пять дней в неделю. Иногда меня проносило, но все равно сидишь в классе, а внутри крутится одно и то же: “Блин, как бы мне мимо него проскочить”. Он был неумолим. Я ничего не мог с этим поделать и проводил весь день в страхе. Куда там сосредоточиться на учебе.

Если я приходил домой к Дорис с синяком под глазом, полученным по пути, она спрашивала: “Это еще откуда?” “А, упал”. Иначе мамаша обязательно бы завелась и замучила меня расспросами о том, кто это сделал. Проще было сказать, что ты упал с велика.

Одновременно я приношу все эти ужасные отчеты об успеваемости, а Берт смотрит на меня и недоумевает: “Что происходит?” Не будешь же ему объяснять, что проводишь весь день в школе, трясясь по поводу того, как добраться до дома. Так не делается. Так ведут себя слабаки. Это вопрос, который ты должен решить самостоятельно. Кстати, само по себе битье проблемы не составляло. Я привык выдерживать удары, особенно больно мне не было. Ты учишься ставить защиту, учишься и тому, как сделать так, чтобы человек думал, что тебе досталось намного хуже, чем на самом деле. “А-а-а-а-а!” – и он уже думает: “Вот черт, я ему, наверное, что-то повредил”.

И однажды я сообразил, что делать. Жалко, что не допер до этого раньше. Был у нас один очень добродушный парень, не могу вспомнить его имени, – такой простоватый, не созданный для ученой жизни, скажем так. И он, во-первых, был здоровенный, а во-вторых, жил в нашем районе – и все время парился по поводу своих домашних работ. Я сказал: “Слушай, хуй с ним, сделаю я твою домашку, но только домой идем вместе. Тем более от меня до тебя совсем недалеко”. И вот, ценой выполнения его заданий по истории и географии, я ни с того ни с сего обзавелся личным телохранителем. Никогда не забуду первого раза: двое парней поджидают меня как ни в чем не бывало и вдруг видят, что я не один. И мы их уделали. Хватило двух-трех тычков плюс небольшое ритуальное кровопускание, и победа была нашей.

Только когда я пошел в свою следующую школу, Дартфордский техникум[17], проблема наконец разрешилась благодаря непредсказуемому везению. Ко времени моего переводного экзамена Мик уже пошел в Дартфордскую гимназию – ту, про которую говорили: “У, эти ребятки в красной форме”. На следующий год была моя очередь, и я провалился с треском, хотя и не таким оглушительным, чтобы меня отсеяли в школу, которая тогда называлась “средней современной”. Сейчас уже все по-другому, но при старой системе, если ты шел в такую школу, получить по окончании работу на заводе считалось удачей. Тебя не обучали ничему более серьезному, чем ручной труд. Преподаватели были никакие, их единственной задачей было держать всю эту ораву в узде. Я угодил в промежуточное заведение – техническую школу, которая, как я сейчас понимаю, специально имела такое расплывчатое название, как бы предполагавшее, что, хоть до гимназии ты недотягиваешь, какого-то образования все-таки заслуживаешь. Уже позже начинаешь врубаться, что тебя сортируют и распределяют с помощью абсолютно произвольной системы и почти никогда не принимают в расчет твой характер целиком, в лучшем случае – “Что ж, он, может быть, не очень внимательный в классе, зато у него лучше развиты навыки рисования”. Они никогда не принимают в расчет, что вообще-то тебе может быть просто скучно, потому что ты уже все про это знаешь.

Школьный двор – великий судья. Именно здесь выносятся все приговоры между сверстниками. Это место называется игровой площадкой, но оно больше похоже на поле боя, давление иногда бывает невыносимым. Вон два чувака пинают какого-то несчастного заморыша, но нет: “Фигня, это они так – пар выпускают”. В те времена дело нередко доходило до драк, хотя в основном все сводилось к тому, чтобы побольнее задеть словом “педрила” и прочее.

Мне понадобилось много времени, чтобы разобраться с ситуацией и научиться давать пиздюлей вместо того, чтобы получать их. А получать пиздюлей я был мастер, и довольно долго. Но потом мне привалила удача, и я по абсолютной случайности умудрился уделать одного жлоба. Это был один из тех самых волшебных моментов. Мне было двенадцать или тринадцать. Минуту назад я – типичная овца, но всего одно резкое движение – и гроза школы валяется на земле. Это произошло над небольшой клумбой, выложенной камнями, – он споткнулся, и в следующую секунду я уже сидел на нем. Когда я дерусь, падает красная шторка. Я ни черта не вижу, но знаю каждый свой следующий шаг. Как будто мои глаза покрывает красная пелена. Никакой пощады, чувак, пошло гасилово! С разниманием старостами[18] и всем полагающимся. Но как пали сильные! До сих пор помню, как офигел, когда этот хмырь распластался на клумбе. До сих пор вижу эти декоративные камни и фиалки, в которые он грохнулся, после чего встать я ему уже не дал.

Стоило мне раз положить этого парня, вся атмосфера на школьном дворе тут же переменилась. Как будто развеялась большая черная туча у меня над головой. Заработанная дракой репутация за секунду избавила меня от всех этих стрессов и дерготни. А я ведь и не осознавал, что туча была такой огромной. Это был единственный раз, когда я начал думать про школу без отвращения, в основном из-за того, что получил возможность отплатить за добро, которое другие пацаны когда-то сделали мне. К одному страшному на лицо бедолаге по имени Стивен Ярд – мы его звали Башмаком из-за громадных ступней – школьная шпана особенно липла. Задирали его постоянно. Зная, что такое все время трястись, что тебя побьют, я решил заступиться, стал за ним присматривать. Все слышали от меня: “Если, блядь, тронешь Ярда…” Никогда у меня не было желания быть сильнее других, чтобы иметь возможность их лупить; я просто хотел быть сильным, чтобы отбить у других охоту наезжать на слабых.

Когда этот камень наконец свалился с моих плеч, учеба в Дартфордском техникуме пошла на лад. Меня даже начали хвалить. Дорис сохранила несколько отчетов об успеваемости с тех времен: “География – 59 %, хороший результат на экзамене. История – 63 %, очень хорошая работа”. Однако напротив точных наук в отчетном листе классный руководитель нарисовал большую объединяющую скобку, сгрудив их в одну беспросветную во всех смыслах массу, и кратко резюмировал: “Без улучшения” – ни в математике, ни в физике, ни в химии. С черчением я “по-прежнему не справлялся”. Этот отчет о точных науках скрывал под собой историю великого предательства и того, как я превратился из относительно успевающего ученика в школьного террориста и правонарушителя, насмерть озлобленного против всякого начальства.

У меня остался снимок группы школьников, стоящих перед автобусом вместе с одним из преподавателей и улыбающихся в камеру. Я одиннадцатилетний, в шортиках, в переднем ряду. Фото было сделано в 1955 году в Лондоне, куда мы приехали выступать в церкви Св. Маргариты, что в Вестминстерском аббатстве, на конкурсе школьных хоров, который проводился в присутствии королевы. Наш хор много чего добился – жалкий провинциальный состав из Дартфорда привозил кубки и призы с конкурсов национального уровня. Терри, Спайк и я – мы были тремя сопрано, звездные солисты, так сказать. Хормейстера – гения, который выковал наш маленький летучий отряд из такого бесперспективного материала, – звали Джейк Клэйр, это он на снимке с автобусом. Загадочный был человек. Только через много лет я выяснил, что до нас он работал хормейстером в Оксфорде, был одним из лучших в стране, однако его не то перевели, не то понизили за дрючку мальчиков. Так сказать, дали шанс исправиться в колониях. Не хочу марать его имя и должен добавить, что только передаю то, что слышал. Ему явно полагалось работать с материалом получше, чем мы, как его к нам вообще занесло? В любом случае с нами он рук не распускал, хотя все знали про его привычку рукоблудить через брючный карман. Он отстроил нас так, что мы, без дураков, стали одним из лучших хоров в стране. И он выбрал трех лучших сопрано из того, что ему досталось. Мы заработали школе кучу наград, которые висели в актовом зале. У меня до сих пор не было концерта солиднее в смысле престижа, чем тот в Вестминстерском аббатстве. Конечно, нас задирали: “Ой, смотри, хористы пошли. Выпендрежники”. Но меня это не трогало, я обожал петь в хоре: ты ездил в автобусные экскурсии в Лондон, тебя освобождали от физики и химии, а за это я был вообще готов душу отдать. В хоре я много узнал о пении и музыке, о том, что такое работать с музыкантами. Я узнал, как собрать группу – разницы с дальнейшим практически никакой – и как держать всех заодно. А потом наступил пиздец.

В тринадцать лет, когда голос ломается, Джей Клэйр отправил нашу троицу сопрано в отставку. Но это было не все: нас одновременно понизили, перевели на класс назад. Мы должны были остаться на второй год, потому что пропускали физику и химию, не решали примеров. “Да, но вы же сами нас отпускали заниматься в хоре. Мы же вкалывали как проклятые!” Вот такое было нам издевательское спасибо. Моя великая депрессия началась сразу после этого. Ни с того ни с сего в тринадцать лет я должен был садиться за одну парту с младшим классом, заново проходить программу за весь год. Это был удар под дых в чистейшем виде. В ту секунду, как это случилось, мы со Спайком и Терри превратились в террористов. Я был так разозлен, что просто лопался от жажды мести. У меня теперь появилась причина разнести на куски эту страну и все, что с ней связано.

Следующие три года я провел, стараясь как можно сильнее им всем нагадить. Если хотите вырастить возмутителя спокойствия, то берите пример с моей школы. Поэтому отныне никаких коротких стрижек. Всегда две пары штанов: облегающие под форменными фланелевыми, которые я стаскивал сразу, как только выходил за школьные ворота. Все что угодно, только бы им назло. Я ничего не добился, кроме вечных суровых взглядов отца, но даже это меня не останавливало. Я совсем не хотел его разочаровывать, просто… в общем, прости, пап!

Меня это до сих пор гложет – унижение. Та злость до сих пор не остыла. Именно тогда я стал смотреть на мир по-другому, не так, как они. Именно тогда я врубился, что бывают жлобы, которые хуже, чем жлобы с кулаками. Что есть они, начальство. Бомба была заложена, отсчет пошел. После этого я бы мог спокойно заработать себе исключение из школы массой доступных способов, но тогда мне пришлось бы иметь дело с батей. И он бы сразу все просек – то, что я сам этого добиваюсь. Поэтому кампания предстояла затяжная. У меня просто напрочь пропал интерес к тому, что скажут взрослые и как бы хорошо выглядеть в их глазах. Школьные отчеты? Пишите что хотите, я все равно исправлю как мне надо. “Справляется плохо”. Я умудрился достать такие же чернила и переделал это в “Справляется неплохо”. Батя смотрел на отчет и спрашивал: “Справляется неплохо? Почему он тогда тебе поставил четыре с минусом?” Тут я, конечно, немного искушал судьбу. Но никто не замечал моих подделок. Я вообще-то надеялся, что меня раскусят, потому что тогда мне бы пришел конец, исключение за подлог. Но у меня, видимо, слишком хорошо получалось – либо они решили, что “нет, парень, так легко не выкрутишься”.

После того как хор накрылся медным тазом, мне стало вообще наплевать на учебу. Черчение, физика, математика? Большой зевок. Потому что пусть они хоть сдохнут, вколачивая в меня алгебру, не понимаю я ее, и все тут, и не понимаю, почему должен понимать. С пистолетом у виска я бы понял, или на хлебе и воде под угрозой порки. Я бы выучил ее, я бы смог, но что-то внутри меня говорит: “Все это тебе без толку, а если правда понадобится, выучишь сам”. Поначалу, когда сломался голос и нас спихнули в младший класс, я очень плотно дружил с пацанами из хора, потому что в нас бушевала одна и та же ненависть. Мы им навыигрывали все эти медали и побрякушки, которые они всегда с таким понтом вывешивали в актовом зале, а теперь в благодарность они о нас ноги вытирают.

Начинаешь стричься как-нибудь с вызовом, наперекор. На Хай-стрит был магазин Leonards, где продавали очень дешевые джинсы – тогда как раз джинсы становились джинсами. И еще там продавали флуоресцентные носки – году эдак в 1956–1957-м – рок-н-ролльные носки, которые светятся в темноте, “чтобы она меня не потеряла”, розовые или зеленые, с черными нотами. У меня было по паре тех и других. Еще наглее: на одной ноге я носил розовый, на другой – зеленый. Это было, не знаю, умереть как круто.

Было еще такое кафе-мороженое, Dimashio's. Сын старшего Димашио ходил с нами в школу, здоровый, жирный итальянский парень. Но он всегда мог заполучить в друзья кого угодно, стоило только отвести их в отцовское заведение. В Dimashio's стоял музыкальный автомат, так что народ там зависал. Джерри Ли Льюис и Литтл Ричард, не считая кучи всякого отстоя. Это был единственный кусок Америки в Дартфорде: небольшой зальчик, стойка по левую сторону, музыкальный автомат, несколько столиков со стульями, мороженный агрегат. А еще минимум раз в неделю я ходил в кино, обычно на утренние показы по субботам, либо в “Жемчужину”, либо в “Гранаду”. Быть как капитан Марвел. ШАЗАМ! Если правильно произнести, может получиться. Я с дружками в центре поля повторяю: “ШАЗАМ! Нет, неправильно!” Другие пацаны смеются за спиной. “Посмеетесь мне, когда получится. ШАЗАМ!” Флэш Гордон в реденьких клубах дыма – у него были обесцвеченные волосы. Капитан Марвел. Никогда не мог запомнить, в чем же там дело, главное было в преображении, в истории самого обычного парня, который произносил одно слово – и вдруг его уже здесь нет. “Вот мне бы так, – думал ты. – Если бы только унестись куда-нибудь отсюда”.

Когда мы подросли и слегка заматерели, мы начали понемногу пользоваться своим положением старших. Абсурд, но Дартфордский техникум всегда старался изображать из себя публичную школу (так у нас в Англии называют частные школы). Старосты ходили с золотыми кисточками на форменных кепи, у нас был Восточный корпус и Западный корпус. Тут пытались реставрировать вымерший мир, в котором как бы и не было никакой войны, – мир крикета, кубков и призов, ученической доблести. Преподаватели как один никуда не годились, но и они тоже равнялись на этот идеал, как будто работали в Итоне или Винчестере, как будто на дворе были 1920-е, или 1930-е, или даже 1890-е. Посреди всего этого и где-то посередине моего срока в техникуме, вскоре после катастрофы, наступил период анархии, который, по ощущениям, длился очень долго, – затяжной период хаоса. Может быть, это был только один семестр, когда непонятно почему народ стал сбиваться дикими стаями и ходить на спортивные поля. Нас было сотни три, все бесятся и скачут. Сейчас кажется странным, но никто никого не останавливал. Может, нас было слишком много, носящихся по полям. И ни с кем не случилось ничего страшного. Правда, от такой анархии мы слегка распустились, и поэтому, когда в один прекрасный день на поле заявился главный староста и попробовал-таки прекратить шабаш, его окружили и линчевали. Это был один из всегдашних любителей дисциплины – капитан команды, председатель школы, круглый отличник. Он любил подавить авторитетом, строил из себя большого начальника перед младшими, и мы решили его проучить. Фамилия его была Суэнтон – он мне хорошо запомнился. Шел дождь, погода была мерзейшая, мы содрали с него одежду и гонялись за ним, пока он не забрался на дерево. Мы оставили его там в его шапке с золотыми кисточками, и больше на нем ничего не было. Суэнтон потом спустился с дерева и доучился до профессора средневековой филологии в Университете Эксетера, написал фундаментальный труд “Английская поэзия до Чосера”.

Из всех учителей единственным, кто не повышал на нас голоса, был преподаватель религиозного воспитания мистер Эджингтон. Он обычно носил бледно-голубой костюм со следами спермы на брючине. Эджингтон-дрочила. Религиозное воспитание, сорок пять минут, “перейдем к Луке”. Либо он обоссался, шептались мы, либо только что трахал в соседнем классе миссис Маунтджой – преподавательницу изо.

У меня выработался преступный склад ума – что угодно, лишь бы им нагадить. Мы побеждали в школьном кроссе три раза, но ни разу его не пробежали. Мы стартовали, сматывались на часок покурить, а потом, ближе к финишу, подстраивались к бегущим. На третий или четвертый раз они поумнели и расставили наблюдателей вдоль всего маршрута, и на семимильном участке нас никто не видел бегущими. “Он систематически показывал низкий уровень успеваемости” – резюме из шести слов в конце моего школьного отчета за 1959 год, из которого можно было сделать вывод – совершенно правильный, – что для достижения этого результата я приложил определенные усилия.

* * *

В ту пору я впитывал массу всякой музыки, толком ничего о ней не зная. В Англии туман – привычное явление, и такой же туман существовал тогда между людьми, только словесный. Люди не показывали эмоций. Люди вообще не особенно много разговаривали. Разговор все время вился вокруг, одни условности и эвфемизмы; о некоторых вещах не говорилось, на них даже не намекалось. Такое викторианство, которое просочилось в быт, – его просто гениально передают все эти черно-белые фильмы начала 1960-х: “В субботу вечером, в воскресенье утром”, “Такова спортивная жизнь”. И жизнь реально была черно-белой: цветное кино уже не за горами, только в 1959-м его время еще не пришло. Но людям всегда необходим прямой контакт, им нужно достучаться до чужого сердца. И для этого существует музыка. Если не можешь сказать, спой. Послушайте песни того периода: всплеск, романтика – люди стараются выговорить то, что нельзя было сказать в обычной жизни и даже на бумаге. Погода чудесная, 7:30 пополудни, ветер утих. P. S. Я тебя люблю.

Дорис отличалась от всех – она, как и Гас, была меломаном. После конца войны, когда мне было три-четыре-пять лет, рядом со мной звучали Элла Фитцджеральд, Сара Воэн, Биг Билл Брунзи, Луи Армстронг. Я был просто открыт этому, я слушал их всех, потому что их ставила мама. И конечно, мой слух привел бы меня туда так и так, но именно мама показала ему дорогу в черную половину города, сама того не понимая. Я еще не разбирал, какие люди это поют: белые, черные или зеленые. Но по прошествии времени, если у тебя было хоть немного музыкального чутья, ты начинал ловить разницу между Ain't That a Shame Пэта Буна и Ain't That a Shame Фэтса Домино. Не то чтобы Пэт Бун как-то плохо пел – певец он был совсем недурной, – просто его версия была такой оберточной, прилизанной, а у Фэтса, наоборот, все выходило так естественно. Дорис нравилась и гасовская музыка. Он советовал ей слушать Стефана Грапелли, Hot Club Джанго Рейнхардта – очаровательную свинговую гитару – и Бикса Байдербека. Ей вообще нравился приджазованный свинг. Через много лет она пристрастилась ходить слушать бэнд Чарли Уоттса, когда тот выступал у Ронни Скотта[19].

Поскольку у нас очень долго не было проигрывателя, большая часть музыки доходила до нас по радио, в основном по Би-би-си, – мамочка была мастерица крутить ручку настройки. В ту обойму входили несколько великих британских джазменов, какие-то танцевальные оркестры с севера плюс все, кто участвовал в варьетешных программах. Реально крутые музыканты. Никаких халявщиков. Когда передавали что-то хорошее, Дорис обязательно это находила. Так что я рос, а она охотилась за музыкой. И комментировала, кто хорош, а кто так себе, даже специально для меня. Она была музыкальна до мозга костей. Например, звучал какой-то голос, и она говорила: “Пискля”, притом что для всех остальных это могло быть “превосходное сопрано”. Все это происходило еще до телевизоров. Я вырос под очень качественную музыку, в том числе под кусочки Моцарта и Баха на заднем плане, которые тогда мне казались слишком сложными, но я впитал и их. Фактически я был музыкальной губкой. И мне жутко нравилось смотреть на людей, которые что-то играют. Если я встречал их на улице, меня сразу тянуло к ним. Это мог быть пианист в пабе, кто угодно. Мои уши поглощали музыку ноту за нотой. Неважно, если играли нестройно, главное, здесь рождались ноты, носились ритмы и гармонии, и они начинали носиться у меня в голове. Это было очень похоже на наркотик. Наркотик, который на самом деле помощнее героина. С героином я смог завязать, с музыкой мне завязать нереально. За одной нотой приходит другая, и никогда толком не знаешь, что придет дальше, и, главное, не хочешь знать. Как будто идешь по волшебной проволоке.

Кажется, первая пластинка, которую я купил, была Long Tall Sally Литтл Ричарда. Фантастическая вещь и сейчас, через столько лет. Хорошие записи с возрастом становятся только лучше. Но штука, которая реально меня вставила, взорвала – однажды ночью, когда я слушал “Радио “Люксембург” на своем приемничке, вместо того чтобы спать в постели, – Heartbreak Hotel. Это был шок. Я никогда такого раньше не слышал, даже ничего похожего. Я и про Элвиса-то ничего не знал. Но ощущение было такое, как будто я ждал, что это случится. Проснувшись на следующее утро, я уже был другим человеком. Меня вдруг как захлестнуло: Бадди Холли, Эдди Кокран, Литтл Ричард, Фэтс. Radio Luxemburg славилось неустойчивым приемом. У меня была маленькая антенна, и я ходил по комнате, прижимая приемник к уху и поворачивая антенну в разные стороны. Стараясь не делать слишком громко, чтобы не разбудить мать с отцом. Если сигнал ловился хорошо, я мог взять радио в постель под одеяло, выставить антенну наружу и покручивать ее там. Я при этом должен спать, мне завтра утром в школу. Куча реклам про James Walker, “ювелирный магазин на каждом проспекте” и про ирландскую лотерею, с которыми у Radio Lux был какой-то контракт. Рекламы ловились отлично, “а теперь у нас Фэтс Домино с Blueberry Hill” – и, черт, сигнал начинал гулять.

И после этого – “Since my baby left me…”[20]. Это был звук точного попадания. Это была последняя капля. Первый услышанный мной рок-н-ролл. Абсолютно другое исполнение, абсолютно другое звучание, лобовое, выжженное, никакой ерунды, никаких скрипочек, женских подпевок и прочих соплей – абсолютно другое. Ощущение чего-то оголенного, до самых корней, которые, ты чувствовал, где-то там должны были быть, но которые еще не были знакомы твоим ушам. За это я должен снять перед Элвисом шляпу. Тишина – это твой холст, твоя рама, то, на чем ты творишь, – не старайся ее заглушить. Этому я научился у Heartbreak Hotel. Я впервые услышал что-то настолько откровенное. Теперь мой долг был отыскать все, что этот крутой чувак записал раньше. Слава богу, я успел поймать его имя. Сигнал Radio Luxemburg опять стал четким: “Это был Элвис Пресли с песней Heartbreak Hotel…” Твою мать!

Где-то в 1959 году, в мои пятнадцать, Дорис купила мне первую гитару. Я уже умел играть, когда ее заполучил, но, пока у тебя нет собственного инструмента, ты, считай, только балуешься. Вещь производства Rosetti, стоила примерно десять фунтов. У Дорис не было кредита, чтобы купить ее в рассрочку, поэтому она кого-то попросила вместо себя, и, когда тот человек перестал платить, случился крупный переполох. Для нее и Берта десять фунтов были огромной суммой. Впрочем, без Гаса там, наверное, тоже не обошлось. Гитара была акустическая. Я начинал оттуда, откуда должен начинать любой хороший гитарист, – с акустики, с жильных струн. Перейти на проволоку всегда успеется. В любом случае электрическую гитару я себе тогда позволить не мог. Но обнаружил, что освоение этой испанки, старой трудяги, дало мне хорошую базу для всего остального. Тогда ты переходишь на стальные струны, и наконец – ого! Электричество! Я хочу сказать, родись я на несколько лет позже, я бы, наверное, сразу взялся за электрогитару. Но если хочешь подняться на вершину, нужно начинать с самого низа, как и во всем. Спросите любую мадам в борделе.

Я брался за гитару, как только выпадала свободная минута. Про меня тогдашнего рассказывают, что я потерял контакт с окружающим миром – я садился в угол комнаты во время вечеринки или на семейном мероприятии и без конца играл. Показатель любви к моему новому инструменту – рассказ тети Марджи о том, что, когда Дорис лежала в больнице и я какое-то время жил у Гаса, я ни на секунду не расставался с гитарой. Я брал ее с собой везде и засыпал с ней в обнимку.

У меня осталась тетрадка с рисунками и записями того времени. Она почти вся датируется 1959-м – переломным годом, большую часть которого мне было пятнадцать. Она заполнена старательными чистенькими буковками, выведенными синей шариковой ручкой. Страницы поделены на столбики с заголовками, и вторая (следующая за первой, с важной информацией о скаутских делах, о которых позже) называется “Список пластинок. 45 об/мин”. Первая строчка: “Название: Peggy Sue Got Married, Артист(ы): Бадди Холли”. Пониже, более небрежным почерком, обведенные имена девочек: Мэри (перечеркнуто), Дженни (галочка), Джанет, Мэрилин, Вероника. И так далее. В разделе “Долгоиграющие”: The Buddy Holly Story, A Date with Elvis, Wilde about Marty (это Марти Уайлд, разумеется, если кто не знает), The “Chirping” Crickets. В списках все как обычно: Рикки Нельсон, Эдди Кокран, Everly Brothers, Клифф Ричард (Travellin’ Light), – но еще и Джонни Рестиво (The Shape I’m In), который в одном из них стоит третьим, The Fickle Chicken в исполнении Atmospheres, Always Сэмми Тернера – забытые сокровища. Все это архивный каталог Великого Пробуждения – рождения рок-н-ролла на британских берегах. Элвис в тот момент возвышался над остальным пейзажем. В тетради у него целый свой раздел. Самый первый купленный мной альбом. Mystery Train, Money Honey, Blue Suede Shoes, I’m Left, You’re Right, She’s Gone. Самые сливки его сановского периода[21]. Постепенно я прикупил еще несколько штук, но этот был мне как родное дитя. Элвис, конечно, меня потряс, но еще больше я балдел от Скотти Мура и остальной группы. С Рикки Нельсоном было то же самое: я покупал диск не Рикки Нельсона, я покупал диск Джеймса Бертона. Подыгрывающие составы интересовали меня не меньше, чем фронтмены. Бэнд Литтл Ричарда, который практически совпадал с бэндом Фэтса Домино, на самом деле был бэндом Дейва Бартоломью. Я был в курсе всего этого. Меня просто впечатляла ансамблевая игра: как эти парни взаимодействовали друг с другом, их естественный драйв и абсолютно – по виду – расслабленная подача. Я чувствовал в них какую-то неотразимую легкость. И конечно, еще больше это относилось к бэнду Чака Берри. В любом случае для меня с самого начала дело было не только в солисте. Кроме вокала на меня должны были произвести впечатление музыканты.

Но были у меня и другие увлечения. Из самого хорошего, что тогда со мной произошло, хотите верьте, хотите нет, главным было вступление в бойскауты. Основатель движения Баден-Пауэлл – на самом деле славный мужик, который неплохо разбирался в том, чем любят заниматься малолетние пацаны, – так вот, он серьезно считал, что без его скаутов империя развалится. И тут как раз подоспел я – член Бобрового патруля Седьмого Дартфордского отряда. Правда, империя все равно трещала по швам, и закалка характера и вязание узлов здесь были ни при чем. В любом случае моя скаутская карьера началась, кажется, непосредственно перед тем, как я всерьез занялся гитарой – либо перед тем, как мне ее купили, – потому что, когда я начал играть всерьез, это происходило в другом, параллельном мире.

Скаутские дела существовали отдельно от музыки. Мне хотелось научиться выживать в диких условиях, и я прочитал все баденпауэлловские книжки. И теперь настало время освоить эти вещи на практике. Я хотел знать, как определять, где я нахожусь, как приготовить что-нибудь в земляной яме. С чего-то вдруг мне понадобились навыки выживания, казалось важным им научиться. Я и раньше, бывало, ставил палатку в нашем садике за домом и просиживал там часами, поедая сырую картошку или что-то такое. А теперь хотел еще узнать, как ощипать птицу. Как выпотрошить добычу. Какие части вынимать, а какие оставлять. И нужно ли сохранять кожу? Сгодится она на что-нибудь? На хорошую пару перчаток? Это было что-то вроде спецназовской подготовки для малолетних. В основном, конечно, шанс покрасоваться с ножом на ремне – для многих из нас это была главная приманка. Но ты не получал ножа, пока не зарабатывал несколько значков.

У Бобрового патруля был свой штаб – заброшенный садовый сарай чьего-то отца, который отдали нам на растерзание. Здесь патруль собирался для планирования ближайших дел: у тебя хорошо получается это, у тебя – то. Мы садились в кружок, трепались, иногда перекуривали и потом отправлялись в поход до Бекслихита или Севеноукса. Вожатый отряда Басс был школьным учителем – он казался нам уже старым, хотя тогда, наверное, ему было лет двадцать. Он здорово умел воодушевлять народ. “Так, сегодня – вязание узлов. Колышка, беседочный, беседочный скользящий – вперед”. Приходилось отрабатывать приемы дома. Как разжечь огонь без спичек. Как сложить походную печку; как сделать, чтобы костер не дымил. Всю неделю я практиковался у нас на участке. Тереть друг о друга две палки – не вариант. Только не в этом климате, разве что где-нибудь в Африке или другом невлажном месте. Поэтому куда деться, все кончалось увеличительным стеклом и сухими ветками. Но вдруг, через каких-то три-четыре месяца, я уже собрал четыре или пять значков, и меня производят в старшего патруля. У меня эти значки были повсюду, атас полный! Не знаю, где сейчас та скаутская рубашка, но она просто увешана всякой фигней: шевроны, шнурки, значки – где только можно. Смотрелось так, будто я фанат садо-мазо.

Все это подстегнуло мою уверенность в себе в критический момент, после изгнания из хора, – а особенно то, что меня так быстро повысили. Наверное, вообще весь скаутский период значил в моей жизни больше, чем я раньше представлял. У меня была хорошая команда. Я знал, кто чего стоит, и мы держались заодно. Дисциплина была слабовата, это да, но когда доходило до дела – “На сегодня задача такая…” – мы доводили его до конца. Еще помню большой летний лагерь в Кроуборо, мы только что заняли первое место по строительству переправы – в ту ночь мы упились виски и устроили драку в большом шатре. Темно, хоть глаз выколи, света нет вообще, все только машут кулаками, разбивают что попало, особенно что-нибудь себе. Первый раз я сломал себе кости как раз тогда – посреди ночи со всей дури долбанувшись о палаточный шест.

Один-единственный раз я злоупотребил властью, и на том моя скаутская карьера кончилась. Сначала появился новый рекрут – редкий козел, никто не мог с ним нормально общаться. Я бесился: “У меня тут элитное звено, а я должен возиться с этим говнюком? Я сопли подтирать не нанимался. Какого хера вы его на меня спихиваете?” Он что-то опять сделал, и я ему врезал. На, чмо! Не успел я опомниться, меня уже вызвали на ковер – разбирать на дисциплинарном совете. “Командиры рук не распускают” и вся такая лабуда.

Недавно, когда Stones были на гастролях в Санкт-Петербурге, сижу я в своем номере, и вдруг по телевизору показывают церемонию празднования столетнего юбилея бойскаутов. Это было на острове Браунси, где Баден-Пауэлл основал первый лагерь. Один на один с самим собой в комнате я встал по стойке, отдал трехпальцевый салют и гаркнул: “Старший патрульный, Бобровый патруль, Седьмой Дартфордский отряд, сэр!” Чувствовал, что просто должен отрапортовать.

Летом, чтобы не тратить зря время, я где-нибудь подрабатывал, как правило, за прилавком в разных магазинах либо на разгрузке сахара. Вот этого никому не посоветую – торчать на задах супермаркета. Сахар развозят в неподъемных больших мешках, и еще он, сука, режется и ко всему липнет. За день наразгружаешься – оттянешь себе мешками плечо, и под конец все руки в крови. А потом сахар еще надо фасовать. Только этого должно было хватить, чтобы я бросил заниматься такой херней, но я не бросил. До сахара я фасовал масло. Это сейчас ты приходишь в магазин, и там лежат аккуратненькие брусочки, а раньше масло привозили громадными блоками. И мы сидели в подсобке, нарезали его и заворачивали. Тебя учили, как делать двойной загиб, как отмерять точный вес, и ты относил кусок на полку – “Ну разве не красавчик!” А в подсобках в это время резвились крысы и было полно всякой другой нечисти.

Была у меня примерно в то же время, в тринадцать-четырнадцать, еще одна работа. Я приходил в пекарню по выходным и объезжал окрестности с развозкой – настоящая школа жизни в этом возрасте. У пекарни был электрический фургончик, при котором состояло два человека, и по субботам и воскресеньям я отправлялся с ними выжимать деньги из клиентов. И я понял, что, пока они уходили звонить в дверь – “Миссис такая-то, уже две недели прошло”, – меня держали как сторожа, на шухере. Иногда я сидел в фургоне, стучал зубами от холода и ждал, и через двадцать минут появлялся пекарь с красным лицом, на ходу застегивая ширинку. До меня медленно доходило, что кто-то расплачивался не так, как остальные. А еще существовал определенный контингент бабушек, которым явно было настолько скучно, что приезд хлебовозки становился кульминацией всей недели. Они наливали чай, подавали кексы, которые у нас же и покупали, садились поболтать, и вдруг ты понимаешь – черт, ты там торчишь уже целый час, и, пока закончишь объезд, успеет стемнеть. Зимой я ждал, пока попаду к ним в гости, потому что это было немножко как в “Мышьяке и старых кружевах” – старушенции, которые обитают в абсолютно своем отдельном мире.

Пока я упражнялся с узлами, я совсем не замечал – я вообще-то восстановил всю картину много-много лет спустя – некоторые крутые перемены в жизни Дорис. Примерно в 1957 году она сошлась с Биллом, ныне Ричардсом, моим отчимом. Он женился на Дорис в 1998-м, прожив с ней все эти годы начиная с 1963-го. Ему тогда было меньше тридцати, ей – уже за сорок. Я помню только то, что Билл всегда околачивался где-то рядом. Он работал таксистом и постоянно везде нас возил, был готов помочь в чем угодно, если речь шла о машине. Он даже отвозил нас на отдых – меня, маму и батю. По мелкости, я, конечно, не понимал, какие у них отношения. Билл для меня существовал просто как дядя Билл. Что по этому поводу думал Берт, я не знал и не знаю до сих пор. Я думал, Билл – это друг Берта, друг семьи.

В общем, он просто возник на горизонте, и у него была машина. Во многом это-то и соблазнило Дорис тогда, в 1957-м. Он познакомился с ней и со мной в 1947-м, когда жил напротив нас на Частилиан-роуд и работал там же, в кооперативе. Потом он устроился в фирму, организованную таксистами, и больше не появлялся, пока один раз Дорис не увидела его, выходя из дартфордского вокзала. Сама Дорис рассказывала так: “Я его только знала, когда мы жили напротив, и однажды он сидит в такси, а я выхожу из вокзала и говорю: “Привет”. Он выбежал за мной и говорит: “Давайте я вас до дома подвезу”. А я говорю: “Ну хорошо, я не против”, потому что иначе бы пришлось ждать автобуса. И он отвез меня домой. И тогда все началось, а мне просто не верилось. Это было такое нахальство”.

Биллу с Дорис приходилось что-то сочинять, и если Берт знал, я ему сочувствую. Большим везением для них была страсть Берта к теннису, из-за этого они могли встречаться где-то вне дома. К концу отпущенного времени, как рассказывал Билл, они ухитрялись приехать в место, откуда было видно, когда Берт поедет из клуба на своем велосипеде, чтобы сразу помчаться на такси обратно и доставить Дорис домой до его прихода. Дорис еще вспоминала: “Когда Кит начал играть со Stones, Билл его повсюду возил. Если бы не Билл, он бы вообще никуда не попал. Потому что Кит обычно говорил: “Мик сказал, надо быть там-то и там-то”. А я ему: “Как ты туда собираешься добираться?” И Билл тут как тут: “Я его отвезу”». Это, кстати, до сих пор невоспетая роль Билла в основании Rolling Stones.

Впрочем, батя по-прежнему был батя, и я страшно ссал, как он отреагирует, когда придет время и меня исключат, – потому-то кампания и должна была быть затяжной, нельзя было покончить со школой одним махом. Приходилось потихоньку накапливать плохие оценки, пока до начальства наконец не дойдет, что момент настал. Но боялся я не того, что мне достанется физически, а батиного неодобрения – потому что тогда все, бойкот. Раз – и ты один, сам по себе. Не разговаривать со мной и даже не замечать моего присутствия – такая у него была форма внушения. За этим ничего не следовало, мне не грозило получить от него по заднице или что-нибудь в таком духе – об этом и речи не было. Но от мысли, что из-за меня батя может расстроиться, мне хочется расплакаться даже сейчас. Не оправдать его ожиданий – меня бы это просто раздавило.

Так что достаточно было один раз пережить этот бойкот, и второго раза уже не хотелось. Ты чувствовал себя пустым местом, все равно что не существовал. Он только говорил: “Что ж, на пустошь сегодня не идем” – по выходным мы обычно ходили туда погонять мячик. Когда я узнал, как обращался с Бертом его собственный отец, я подумал, что мне очень повезло, потому что Берт меня вообще ни разу пальцем не тронул. Давать выход эмоциям было не в его натуре. За что я даже благодарен. В те разы, когда я его серьезно доводил, окажись он не таким сдержанным, меня бы ждала взбучка – для большинства остальных детей того времени это было привычное дело. Единственной, от кого я периодически получал сзади по ногам, была моя мамочка, и получал я по заслугам. Но я никогда не жил в страхе телесного наказания, только психологического. Даже перед нашим историческим воссоединением после двадцати лет врозь, когда я не видел Берта столько времени, я все с тем же страхом ждал его реакции. За прошедшие годы в моей жизни случилось много всякого, чего он мог бы не одобрить. Но об этом позже.

Финальное выступление, за которое меня наконец отчислили, случилось, когда мы с Терри решили не пойти на школьное собрание в последний день учебного года. Мы уже сто раз ходили на эти собрания, и нам хотелось курить, поэтому мы просто смылись. Думаю, это стало окончательным гвоздем в крышку гроба моего пребывания в техникуме. Разумеется, когда батя услышал эту новость, он чуть не взорвался. Но к тому моменту, я думаю, он уже списал меня как бесполезного члена общества. Потому что я уже вовсю играл на гитаре, а Берт не был любителем искусства – а единственное, что у меня хорошо получается, это музыка и рисование.

Кого мне здесь точно нужно поблагодарить – человека, спасшего меня от помойной ямы, пожизненной каторги, – это преподавательницу изо, потрясающую миссис Маунтджой. Она замолвила за меня словечко перед директором школы. Меня собирались выпихнуть на биржу труда, и директор спросил: “Он хоть что-то умеет?” “Ну, он неплохо рисует”. В результате я попал в Сидкапский художественный колледж, набор 1959 года – музыкальный набор.

Берту это не понравилось: “Найди себе нормальную работу”. “Что, типа лампочки штамповать, да, пап?” И меня пробило на саркастический тон. Теперь, конечно, жалею. “Трубки с лампочками штамповать, да?”

К тому моменту у меня уже были большие планы, хоть и ни малейшего понятия, как их осуществить. Для этого мне еще нужно было повстречать кое-кого. А тогда я просто чувствовал, что у меня достаточно мозгов, чтобы каким-нибудь способом выкарабкаться из коллективной клетки, из жизни, расписанной наперед. Мои родители выросли в годы Депрессии, когда, если у тебя что-то было, ты этим дорожил, держался обеими руками, вот и вся наука. Берт был самый нечестолюбивый человек на свете. С другой стороны, я был совсем пацаном и ни о каком честолюбии даже не задумывался. Я просто чувствовал рамки. Общество и вообще вся среда, в которой я вырос, – мне было там слишком тесно. Может, конечно, это были заурядные подростковые гормоны и напряги, но что надо как-то отсюда выбираться – это я знал точно.

Я в 1959-м, в пятнадцать лет, с моей первой гитарой, купленной Дорис.

Глава третья

В которой я иду в худколледж, ставший моей гитарной школой. Первый раз играю на публике и сразу нахожу себе девушку. Встречаю Мика с дисками Чака Берри на дартфордском вокзале. Мы начинаем играть – как Little Boy Blue and the Blue Boys. Знакомимся с Брайаном Джонсом в Илингском джаз-клубе. В пабе Bricklayers Arms я получаю добро от Иэна Стюарта, и Stones формируются вокруг него. Мы хотим переманить Чарли Уоттса, но не можем его себе позволить

Я не знаю, как бы все повернулось, если бы меня не отчислили и не послали в художественный колледж. Сидкап оказался гораздо больше школой музыки, чем школой изящных искусств. В те дни он и все остальные худколледжи южного Лондона массово производили на свет пригородных битников, и в эту же массу предстояло влиться мне. Собственно, настоящее искусство в Сидкапском колледже практически отсутствовало. Через какое-то время ты получал представление о том, к чему тут всех готовят, – к Леонардо да Винчи это не имело никакого отношения. Раз в неделю к нам приезжала партия упакованной молодой швали из J. Walter Thompson или какой-нибудь другой крупной рекламной фирмы в вечных галстуках-бабочках, чтобы по ходу дела поглумиться над жалкими студентами и, если получится, склеить каких-нибудь девиц. С нами они строили из себя больших людей и заодно показывали, как делать рекламу.

Когда я только попал в Сидкап, это было нереальное ощущение свободы. “Да ты что, правда можно курить?” Общаешься с кучей всяких художников, пусть даже они не совсем художники, разные точки зрения, разные повадки – для меня это было очень важно. Одни – настоящие эксцентрики, другие – выпендрежники, но все они – любопытная публика, и, слава богу, совершенно другой породы, чем те, к кому я привык. Плюс мы попали туда прямо из раздельных мужских школ и вдруг оказались в одном классе с девчонками. Моментально все начали растить волосы – просто потому, что уже было можно, возраст позволял и почему-то это нравилось. А еще можно было наконец одеваться как хочешь – всем не терпелось вылезти из школьной формы. Ты даже начинал вставать утром в предвкушении и спешил сесть на поезд до Сидкапа. Тебя даже самого туда тянуло. В Сидкапе меня знали как Рикки.

Теперь я понимаю – то, что нам давали, было ошметками благородной традиции художественного образования, как оно существовало в довоенный период: гравюра, литография, разложение света по спектру – все это добро, выброшенное на рекламу джина Gilbey's. Было очень интересно, и, поскольку я и раньше любил рисовать, мне это нравилось, я учился каким-то новым вещам. Еще не было осознания, что на самом деле из тебя штампуют так называемого дизайнера-графика, какого-нибудь наклейщика переводных буковок – все это было в далекой перспективе. Традиции изящных искусств у нас поддерживали перегоревшие идеалисты вроде преподавателя натурного класса мистера Стоуна, когда-то учившегося в самой Королевской академии. Каждый раз во время перерыва на обед он опрокидывал несколько пинт “Гиннесса” в кабаке Black Horse и приходил в класс с большим опозданием и под градусом, зимой и летом в сандалиях на босу ногу. Вообще натурные занятия часто напоминали цирк. Какая-нибудь милая местная пожилая леди солидных габаритов без одежды – у-у-у, ого, сиськи! – и воздух, пропитанный пивным выхлопом, и еще рядом покачивающийся учитель, который держится за твой табурет. В подражание высокому искусству и авангарду, на который равнялись педагоги, директор придумал сделать общий школьный снимок, где нас расставили как фигуры в геометрическом саду из знаменитой сцены “В прошлом году в Мариенбаде” Алена Рене – верх экзистенциалистского шика и пафоса.

Распорядок там был ненапряжный. Ты отсиживал свои классы, доделывал практические задания и шел в туалет, где постоянно протекала кулуарная жизнь – народ сидел и играл на гитаре. Как раз эти посиделки и подстегнули меня упражняться с инструментом по-настоящему, и слава богу, потому что в таком возрасте все схватываешь на лету. В нашем туалете перебывала масса играющего народа. Вообще в тот период, когда рок-н-ролл по-британски набирал обороты, худколледжи дали миру несколько достойных гитаристов. Эта среда была чем-то вроде гитарной мастерской, почти целиком на фолковом материале типа того, что играл Джек Эллиот. Поскольку у нас в колледже никто не отлавливал посторонних, Сидкап стал приютом для местной музыкальной тусовки. Сюда заглядывал сам Уизз Джонс с прической и бородкой под Иисуса. Классный фолк-гитарист, вообще классный музыкант, и, между прочим, до сих пор играет – я встречаю афиши его концертов, на них он все такой же, только безбородый. Лично мы едва знали друг друга, но в моем представлении тогда Уизз Джонс был как… не знаю – Уиз-з-з-з! В смысле, этот парень уже вовсю светился на фолковой сцене, выступал в клубах – ему платили! Короче, он играл в профлиге, а мы играли в каком-то туалете. По-моему, как раз у него я перенял Cocaine – не нюхалово, а песню, точнее, важнейший в то время пальцевый проигрыш. Никто, кроме него, буквально никто, не умел играть этим южнокаролинским перебором. Он сам подцепил Cocaine у Джека Эллиота, но задолго до всех остальных, а Джек Эллиот подцепил его у преподобного Гэри Дэвиса в Гарлеме. Уизз Джонс был фигурой, за которой в то время следили в том числе Эрик Клэптон и Джимми Пейдж, как они говорят.

Моя репутация в туалете была заработана исполнением I’m Left, You’re Right, She’s Gone. Меня иногда доставали – я продолжал любить Элвиса, и Бадди Холли тоже, и окружающим было не понять, как я вообще могу быть студентом-художником, въезжать в джаз и блюз и еще что-то в этом находить. Рок-н-ролл, глянцевые фото, дурацкие костюмы – ходить в эту сторону определенно не рекомендовалось. Но для меня это была только музыка. Вообще тогда на все существовала своя иерархия – то было время модов против рокеров. Битники тоже четко делились на тех, кто зависал на английском варианте диксиленда (так называемом традиционном джазе), и тех, кто любил ритм-энд-блюз. Лично я спокойно перебегал на другую сторону ради Линды Пуатье, писаной красавицы, которая ходила в черном свитере, черных чулках и густо подводила глаза на манер Жюльетт Греко. Я выдерживал лошадиные дозы Акера Билка – иконы трад-джаза, – лишь бы полюбоваться, как она танцует. Была еще одна Линда – в очках, худющая, но с неотразимыми глазами, предмет моих неловких ухаживаний. Сладкий поцелуй, странное ощущение. Иногда поцелуй впечатывается в тебя намного глубже, чем все, что после. Силия – с ней я познакомился во время одного ночного бдения в клубе Кена Койлера. Девушка из Айлуорта. Мы провели вместе всю ночь, ничем таким не занимались, но в то короткое мгновение у нас была любовь. В чистом, незамутненном виде. У ее семьи был отдельный дом, даже близко не мой калибр.

* * *

Я по-прежнему иногда бывал у Гаса. К этому времени, после двух или трех лет моих занятий с гитарой, он сразу говорил: “Давай, изобрази Malaguea”. Я играл, он хмыкал в ответ: “Смотри-ка, освоил”. А потом я начинал импровизировать, потому что Malaguea – гитарное упражнение, и он вскакивал: “Да нет, там все не так!” А я говорил: “Дед, ну да, но и так тоже можно”. “Ну, приноровился уже”.

На самом деле вначале у меня не было специального желания быть гитаристом. Гитара была просто средством – инструментом, который производит звуки. Но по ходу дела мне становилась все интересней сама игра, извлечение конкретных нот. Я твердо убежден: если хочешь стать гитаристом, нужно начинать с акустики и только потом переходить на электричество. Не думай, что превратишься в Тауншенда или Хендрикса просто потому, что твой инструмент умеет делать “вэу-вэу вау-вау” и все остальные электронные фокусы. Сперва полюби эту штучку. Ложись с ней в постель. Если ты один, без девушки, прямо с ней и спи. Формы у нее как раз подходящие.

* * *

Всему, что я знаю, я выучился с пластинок. Выучился благодаря возможности воспроизвести что-то напрямую, без всей этой кошмарной принудиловки нотной записи, без тюремной решетки тактовых черт и пяти линеек. Возможность слушать записанную музыку дала свободу массе музыкантов, которым так или иначе не повезло освоить музыкальную нотацию, таким как я. До 1900 года в твоем распоряжении были Моцарт, Бетховен, Бах, Шопен, канкан. С появлением грамзаписи наступила вольница. Теперь, стоило только тебе или твоему соседу обзавестись аппаратом, ты получал возможность слушать музыку, которую играли люди, а не механические устройства или симфонические оркестры. Ты реально мог слышать слова, которые они говорят, почти как будто они рядом. Что-то из этого могло быть полным хламом, но что-то было по-настоящему хорошо. Произошло освобождение музыки. Если бы не оно, единственной возможностью для людей было бы ходить в концертный зал – а многим это по карману? Определенно, никакая не случайность, что джаз и блюз начали завоевывать мир в тот же момент, когда начала развиваться звукозапись – ни с того ни с сего, в пределах нескольких лет. Блюз – универсальная штука, он до сих пор с нами именно поэтому. Так вот, сама его выразительность, его живая эмоция смогли дойти до людей благодаря звукозаписи. Как будто кто-то раздвинул слуховые шторы. Эта вещь была доступна – и слуху, и кошельку. Больше не было такого, что музыка ограничена рамками одной группы людей здесь и другой группы там, и вместе им не сойтись. И разумеется, такая ситуация выводит другой, совершенно непохожий тип музыкантов – за одно поколение. Мне не нужны эти листки. Я буду играть прямо от ушей, прямо отсюда, прямо от сердца к пальцам. Никто не должен переворачивать страницы.

Забыл сказать, что играть блюз – это было похоже на побег из клетки ровненьких линеек и черточек, в которых ноты – как сгрудившиеся арестанты. Как кучка грустных физиономий.

В Сидкапе на тебя обрушивалось море всякого – как часть этого невообразимого взрыва музыки, музыки как стиля жизни, любви ко всему американскому. Я ходил в публичную библиотеку и выискивал книги об Америке. Народ вокруг слушал фолк-музыку, другие – современный джаз, еще одни – традиционный джаз, были и те, кто тащился от всего блюзоподобного – то есть, считай, протосоул. Все эти влияния присутствовали в Сидкапе. А еще были эпохальные звуки – музыкальные скрижали, тогда услышанные в первый раз. Был Мадди. Была Smokestack Lightnin’ Хаулин Вулфа, был Лайтнин Хопкинс. И пластинка под названием Rhythm & Blues. Vol. 1. На ней появился Бадди Гай с вещью First Time I Met the Blues, был там и один трек Литтл Уолтера. Что Чак Берри – черный, я узнал года через два после того, как его услышал, и это определенно произошло задолго до того, как я посмотрел фильм, сподвигший многих музыкантов, – “Джаз в летний день”[22], – где он играл Sweet Little Sixteen. И черт знает сколько времени прошло, пока я узнал, что Джерри Ли Льюис – белый. Тогда увидеть чьи-нибудь фотографии можно было, только если их вещи попадали в американскую первую десятку. Единственные, кого я знал в лицо, были Элвис, Бадди Холли и Фэтс Домино. Но разве это имело значение? Что имело значение, так это звук. Ведь, когда я в первый раз услышал Heartbreak Hotel, у меня не засвербило внутри стать новым Элвисом Пресли. Тогда я понятия не имел, кто это такой. Дело было только в звуке, в эффекте совершенно другого типа записи. Которую, как я выяснил, сделал Сэм Филлипс, первопроходец из Sun Records. Эхо-эффект. Никаких внешних добавок. Ты чувствовал, что находишься с ними в одной комнате, что слушаешь ровно то, что происходит в студии, – без наворотов, без лака, без ничего. На меня это повлияло колоссально.

* * *

На том элвисовском лонгплее была вся сановская начинка плюс пара треков, сделанных на RCA. That’s All Right, Blue Moon of Kentucky, Milk Cow Blues Boogie и все остальное. То есть для гитариста, точнее для начинающего гитариста, манна небесная. С другой стороны – что за черт, что здесь происходит? Я, может, и не хотел стать Элвисом, но насчет Скотти Мура – тут я не уверен. На Скотти Мура я молился. Он играл с Элвисом на всех сановских вещах. И на Mystery Train, и на Baby Let’s Play House. Теперь я с ним знаком, я с ним джемовал. Я лично знаю весь состав. Но в то далекое время просто отыграть без запинки всю I’m Left, You’re Right, She’s Gone – это была вершина гитарного мастерства. А еще Mystery Train и Money Honey. Я бы умер, лишь бы суметь такое изобразить. Блин, как же оно делается? С таким багажом я и попал в туалет Сидкапа, где показывал выученное на чужом хефнеровском арчтопе[23] с дырками-“эфами”. Это еще до того, как музыка привела меня обратно к элвисовским и баддихоллиевским корням, то есть к блюзу.

Есть у Скотти Мура один проигрыш, который я до сих пор не могу поймать, а он мне не показывает. Эта штука бегает от меня уже сорок девять лет. Скотти прикидывается, что не может вспомнить место, о котором я говорю. Не то что он от меня что-то скрывает, говорит он мне, “просто не пойму, какой кусок у тебя на уме”. Этот проигрыш – на I’m Left, You’re Right, She’s Gone. Кажется, в ми-мажоре. Когда доходит до септаккорда, он делает пробежку: 2-я, 5-я, 6-я струна – что-то такое похожее на йодль, что я так и не сумел толком зафиксировать. Тот же самый проигрыш есть на Baby Let’s Play House: когда доходишь до “But don’t you be nobody’s fool / Now baby, come back, baby…”[24], и как раз вместе с последней строчкой – вот там этот проигрыш и сидит. Возможно, это какой-нибудь элементарный приемчик. Но он играется слишком быстро, и, кроме того, в нем задействована куча нот: какой палец переставлять, а какой не надо? Я не слышал ни одного, кто бы его повторил. Creedence Clearwater записали свою версию этой песни, но, когда слушаешь нужное место – нет, у них там что-то другое. А Скотти – хитрая лиса, его не раскусишь: “Ну, юноша, времени еще полно, разберешься”. Каждый раз, когда я его встречаю, слышу: “Проигрыш-то тот уже освоил?”

* * *

Самым модным парнем Сидкапского художественного колледжа был Дейв Честон, местная знаменитость того периода. Даже Чарли Уоттс знал Дейва через какие-то свои джазовые круги. Это был арбитр вкуса, уже по ту сторону богемности, настолько в теме, что мог работать начальником проигрывателя. Когда у тебя появлялась новая сорокапятка, ты крутил и крутил ее раз за разом, почти закольцовывал – как потом, когда придумали “лупы”. У Дейва задолго до остальных появился первый Рэй Чарлз – он даже был на его концерте, и я впервые услышал Рэя во время одной из таких пластиночных сессий в обеденный перерыв.

В то время для каждого самым главным было то, как он выглядел. По фотографии моего набора, первого курса 1959-го, этого еще не понять – тогда все только начиналось. Парни в стандартных пуловерах с треугольным вырезом смотрелись как в униформе, а девчонок одевали под пятидесятилетних дам – не отличить от нескольких преподавательниц на том же снимке. Но в остальной жизни все, оба пола, носили тогда совершенно несоразмерной длины черные свитера – все, кроме Брайана Бойла, эталонного мода, который менял наряды каждую неделю. Мы дружно не понимали, откуда у него на это деньги. Приталенный пиджак из гленчека с хлястиком, мощный начес на голове. А еще у него была Lambretta с прицепленным сзади пушистым, твою мать, беличьим хвостиком! Брайан совершенно спокойно мог сам быть прародителем мод-движения, которое как раз вышло из худколледжей южного Лондона. Он одним из первых стал ходить в Lyceum[25] и обзавелся модовскими прибамбасами. У него тогда был период сумасшедшей шмоточной гонки – он первым избавился от драпового пиджака и надел короткую куртку. Он серьезно опережал всех в обуви: острый нос вместо круглого, кубинский каблук – настоящая революция. Рокеры доперли до остроносой обуви сильно позже. Брайан специально пошел к сапожнику, чтобы тот нарастил ему носы на четыре дюйма, и из-за этого ходить ему стало совсем затруднительно. В таком нескончаемом самоперещеголянии было что-то напряженное, даже какая-то отчаянность, но со стороны смотреть было интересно, да и сам Брайан был парень прикольный.

Я себе беличьих хвостов позволить не мог. Дай бог наскрести на пару брюк. По другую сторону баррикад от моднической тусовки были классово близкие рокеры-мотоциклисты. Но так меня никто и не присвоил. Как-то мне удалось встать одной ногой в один лагерь, а другой – в другой и при этом не порвать мошонку. У меня имелся собственный камуфляж, что зимой, что летом: ранглеровская куртка, фиолетовая рубашка и черные дудочки. Я славился нечувствительностью к холоду, поскольку гардероб у меня никогда особенно не менялся. Что касается препаратов, мое золотое время тогда еще не наступило, может быть, за вычетом нескольких утащенных таблеток, которые Дорис покупала, чтобы принимать во время месячных. Кое-кто в ту пору начал глотать эфедрин, но штука была кошмарная, поэтому мода на него долго не протянула. И еще были ингаляторы для носа, в которые тогда щедро замешивали декседрин и которые пахли лавандой. Ты снимал колпачок, вытаскивал ватку и лепил из нее пилюльки. Подумайте, а, декседрин от простуды!

* * *

Персонаж, с которым мы стоим рядом на общем снимке, – это Майкл Росс. Я теперь не могу слушать определенные вещи без того, чтобы не начать вспоминать Майкла. С ним я впервые выступил на публике – мы дали пару школьных концертов. Незаурядный был парень – экстраверт с массой талантов, всегда готовый на какую-нибудь рискованную авантюру. К тому же реально одаренный иллюстратор – он научил меня уйме всяких хитростей с карандашом и чернилами. И еще он был меломан на всю катушку. Нам с Майклом нравилась музыка одного и того же типа – что-то, что можно разучить самим. И нас, естественно, тянуло к кантри и блюзу, потому что мы могли играть это без посторонней помощи. Для такого одного-то достаточно, а уж вдвоем – просто супер. Он познакомил меня с Сэнфордом Кларком, матерым кантри-певцом точно того же типа, что Джонни Кэш, который имел за плечами хлопковые поля и службу в ВВС и попал в американский топ с песней Fool. Мы играли другую его вещь, Son of a Gun, в том числе потому, что на нее единственную хватало наших двух инструментов, но и сама песня была классная. Нас подписали на один школьный концерт где-то в окрестностях Бексли, в спортивном зале – мы пели много кантри-вещей изо всех своих тогдашних сил, под две голые гитары. Что мне больше всего запомнилось о нашем первом концерте – это то, что мы ушли с него с парой цыпочек и проторчали с ними до утра в парке неподалеку, в одной из этих беседок, где одни скамьи и какая-то хилая крыша над головой. На самом деле ничего не было. Я максимум потрогал ее грудь, и то не помню. Всю ночь мы только сосались – одни языки, скользящие везде, как угри. А потом мы просто заснули и проспали до утра, и я подумал: “Первое мероприятие – и я уже подцепил девчонку. Неслабо! Наверное, для меня тут есть перспективы”.

Мы с Россом продолжали выступать. Процесс протекал сам собой, никто ни о чем не задумывался, но ты снова выходишь играть на следующие выходные и обращаешь внимание: народу-то прибавилось… А ведь нет ничего, что могло бы сравниться с аудиторией, которая тебя ждет и подбадривает. Думаю, где-то там в толпе я углядел проблеск будущего.

* * *

Всю свою школьную жизнь я провел в ожидании того, что придется отбывать национальную службу. Это сидело в мозгу: я иду в худшколу, а потом я иду в армию. И вдруг, как раз перед моим семнадцатым днем рождения, в ноябре 1960-го, объявляют, что призыву конец, службу отменили навсегда. (Rolling Stones скоро стали называть единственной причиной ввести ее снова.) Но в тот еще безгрешный день, я помню, в колледже ты почти слышал этот всеобщий вздох облегчения, который пронесся по школе. Ни про какие занятия в тот день никто уже не думал. Помню, как все мои пацаны-ровесники переглядывались друг с другом, пока до нас доходило, что все, нас больше не пошлют стоять под шквальным ветром на палубе какого-нибудь миноносца или маршировать в гарнизоне под Олдершотом. Билл Уаймен оттрубил свой срок в Национальной службе в Королевских ВВС в Германии и остался вполне доволен. Но он старше меня.

И при этом одновременно внутри клокотало: “Вот суки!” Мы жили все эти годы с такой тучей над головой. Некоторые пацаны в школе специально начали развивать у себя всякие тики, иногда доводя дело до серьезных психических расстройств, чтоб только не служить. Это была целая отдельная тема, все совещались друг с другом, как бы откосить, когда придет время. “У меня мозоли, мне на стройподготовку нельзя”.

Служба меняла людей. Я видел моих старших двоюродных братьев, старших приятелей, которые через нее прошли. Если в целом, они возвращались домой другими людьми. Левой-правой, левой-правой. Муштра промывает мозги. Ты, блин, уже почти во сне можешь маршировать. Кое у кого доходило и до этого. У них менялась психика, ощущение самих себя, того, на каком они свете. “Мне показали, кто я такой, и я теперь знаю свое настоящее место”. “Получил капрала и не рыпайся, не думай, что в жизни прыгнешь выше”. Я очень хорошо это чувствовал с теми, кто успел отслужить. Было видно, что жизненной энергии у них поубавилось. Они возвращаются после двух лет, выброшенных на Национальную службу, и они все еще школьники, но при этом им уже двадцать лет.

В общем, было чувство, что ни с того ни с сего в твоей жизни образовалось два свободных года. Но, конечно, это была полная иллюзия. Ты и понятия не имел, что делать с этой лишней парой лет, потому что планировалось, что в восемнадцать ты исчезнешь. Все произошло так неожиданно. Моя жизнь тянулась как ни в чем не бывало, и тут такая новость – призыв отменили. Я мог забыть о том, чтобы выбраться из этого проклятого болота: муниципального дома, тупиковых перспектив. Конечно же, если б меня призвали, я бы сейчас уже, наверное, дослужился до генерала. Прирожденного вожака не остановишь. Я такой: если впрягся – значит впрягся. Стоило мне попасть в скауты, я уже через три месяца был старшим патрульным. Организовывать и командовать – это точно мое. Дайте мне взвод, я справлюсь со взводом. Дайте мне роту, я справлюсь еще лучше. Дайте мне дивизию, я с ней вообще сотворю чудеса. Я люблю мотивировать народ, и это как раз пригодилось, когда появились Stones. У меня реально хорошо получается собирать людей в одну команду. Если я умудрился сколотить из кучки раздолбаев-растаманов рабочий коллектив, и еще вспомним моих Winos, абсолютно неуправляемую банду, – значит, у меня явно есть к этому талант. И дело не в том, чтобы размахивать хлыстом, а в том, чтобы не бросать поводья, просто быть, работать, чтобы они всегда чувствовали твое присутствие, что ты их ведешь впереди, а не погоняешь сзади.

И для меня никогда не стоял вопрос, кто на первом месте, меня волновало только, что работает, а что нет.

* * *

Незадолго до того, как книга пошла в печать, всплыло одно мое письмо, которое почти пятьдесят лет хранилось у тети Пэтти и которое за пределами семьи никто не видел. Она еще была жива тогда, в 2009 году, когда я его получил из ее рук. В нем помимо прочего рассказывается, как в 1961 году я встретил на вокзале в Дартфорде Мика Джаггера. Письмо было написано в апреле 1962-го, всего четыре месяца спустя, когда мы уже ошивались вдвоем и пробовали придумать что-то на будущее.

6 Спилман-роуд

Дартфорд

Кент

Дорогая Пэт!

Жутко извиняюсь, что раньше не писал (прошу оправдания по причине невменяемости) голосом блюботла[26]. Уходит направо под оглушительные аплодисменты.

Очень надеюсь, что твое здоровье в полном порядке.

Вот мы и пережили еще одну достославную английскую зиму. Интересно на какой день в этом году выпадет начало лета?

О моя дорогая тетушка я был тааак занят после Рождества, и это кроме школы. Ты знаешь, что я поклонник Чака Берри, и я думал, что я единственный фанат на много миль вокруг но однажды утром на Дартфордском в-ле (это чтобы не писать длинное слово вокзал) я стоял и держал в руках одну пластинку Чака, когда один парень которого я знал в начальной школе 7–11 л. ну ты знаешь подошел ко мне. У него есть вообще все записанное Чаком Берри и у всех его приятелей тоже, они все фанаты ритм-энд-блюза, я имею в виду настоящий ритм-энд-блюз (а не Дайну Шор, Брука Бентона и прочее барахло) Джимми Рид, Мадди Уотерс, Чак, Хаулин Вулф, Джон Ли Хукер все чикагские блюзмены настоящая животная вещь, просто чудесно. Бо Диддли еще один великий блюзмен.

В общем парень на вокзале, его зовут Мик Джаггер, и все девочки с мальчиками собираются каждое воскресенье по утрам в Carousel каком-то заведении с муз. автоматом в общем однажды утром в янв. я шел мимо и решил заглянуть поискать его там. Все на меня набрасываются приглашают примерно на 10 вечеринок. А еще Мик величайший певец ритм-энд-блюза по эту сторону Атлантики и я не шучу. Я играю на гитаре (электро) в стиле Чака мы взяли басиста, ударника и ритм-гитару и репетируем вечерами 2–3 раза в неделю. СВИНГУЕМ.

Конечно они все купаются в деньгах живут в огромных отдельных домах, с ума сойти, у одного даже есть дворецкий. Я был там с Миком (на машине конечно Мика не моей разумеется) О ГОСПОДИ АНГЛИЙСКИЙ ТАКОЙ СЛОЖНЫЙ ЯЗЫК.

– Что-нибудь желаете, сэр?

– Водки с лаймом, пожалуйста

– Разумеется, сэр

Я чувствовал себя совсем лордом, почти попросил подать мне родовую корону когда уходил.

Здесь у нас все прекрасно.

Правда никак не могу остановиться с Чаком Берри, недавно купил один его лонгплей прямо у Chess Records в Чикаго обошлось дешевле, чем английский диск.

Конечно у нас тут еще есть старички сама знаешь Клифф Ричард, Адам Фэйт и 2 новых кошмара Шейн Фентон и Джон Лейтон ТАКОГО БАРАХЛА ТЫ ЕЩЕ НЕ СЛЫШАЛА. Не считая этого итальяшки Синатры ха-ха-ха-ха-ха-ха-ха.

Все-таки скучать мне теперь не приходится. В это воскресенье иду на ночную вечеринку.

“I looked at my watch It was four-o-five Man I didn’t know If I was dead or alive”[27] Слова Чака Берри “Reeling and a Rocking”

12 галл. пива Бочонок сидра, 3 бут. виски вино. Ее папа с мамой уехали на выходные собираюсь закрутиться до упаду (замечу с радостью).

На следующее воскресенье мы с Миком ведем 2 девушек в наш любимый ритм-энд-блюзовый клуб это в Илинге, Мидлсекс.

У них играет парень на электрогармошке Сирил Дэвис фантастика всегда полупьяный небритый играет как сумасшедший, просто чудесно.

Что ж не могу придумать, чем тебе еще надоедать, поэтому прощаюсь, доброй ночи дорогие телезрители.

БОЛЬШАЯ УХМЫЛКА

Люблю

Кит ххххх[28]

Кто еще будет писать такую фигню[29]

Завязалось у нас знакомство? Садишься в вагон с парнем, который держит в руках чакберриевские Rockin’ at the Hops выпуска Chess Records, и еще под мышкой у него The Best of Muddy Waters, – заведешь знакомство как миленький. Он – владелец сокровищ Генри Моргана. Настоящих трофеев. Сам я не представлял, где такое берется. Теперь я понимаю, что один раз я его уже раньше встречал – снаружи здания дартфордской мэрии, где он устроился на лето продавать мороженое. Ему должно было быть лет пятнадцать, как раз перед окончанием школы – за три года до того, как мы наконец замутили Stones, потому что он только что случайно упомянул, что иногда выплясывал в этом месте, распевая Бадди Холли и Эдди Кокрана. У меня в тот день что-то щелкнуло, и я вспомнил. Я купил у него шоколадное. Наверное, в вафельном рожке, не знаю – прошу оправдать за давностью содеянного. И потом он больше мне на глаза не попадался – до той судьбоносной встречи на вокзале.

Так вот, и он садится в поезд с этим богатством. “Блин, ты где это достал?” Как всегда, все разговоры только о дисках. С моих одиннадцати-двенадцати так повелось: у кого что есть, с тем и тусуешь. Это были наши драгоценности. Прибавлять к коллекции два-три новых сингла каждые полгода или около того – я на большее не рассчитывал. А он говорит: “Ну, у меня тут адрес есть”. Он к тому времени уже писал прямо в Чикаго, и анекдот в том, что заказы попадали к Маршаллу Чессу, который тогда подрабатывал летом у отца в отделе корреспонденции, а потом, в будущем, стал президентом Rolling Stones Records. В общем, это был посылторг, как в Sears Roebuck[30]. Мик где-то добрался до их каталога, про который я ничего не знал. И мы заговорили. Вроде он тогда еще пел в маленькой группе, снимавшей вещи Бадди Холли. Я ничего о них не слышал. Я сказал: “Ну, я тоже тут поигрываю”. Потом: “Заходи к нам, сыграешь с нами что-нибудь новенькое”. Я чуть ни проехал Сидкап, потому что переписывал матричные номера дисков Чака Берри и Мадди Уотерса, которые оказались у Мика с собой. Rockin’ at the Hops: Chess Records, CHD-9259.

Мик даже ходил на Бадди Холли, когда тот играл в Woolwich Granada[31]. И кстати, из-за таких вещей я к нему и привязался. А также потому, что он имел намного больше контактов, и потому, что у этого парня была коллекция реальных ништяков! Ведь я тогда болтался где-то на периферии процесса. По сравнению с Миком я был пусть и не полный, но пентюх. А у него уже было все схвачено в Лондоне… он учился в Лондонской школе экономики, ассортимент знакомых тоже был пошире моего. А я сидел без денег, да, в общем, и без информации. Максимум почитывал журналы типа New Musical Express: “Эдди Кокран выступает с Бадди Холли”. О, круто! Вырасту – сам куплю себе билет. Конечно, к тому времени они уже все загремели на тот свет.

Почти сразу после нашей встречи мы стали собираться вдвоем, он начинал петь, я начинал играть, а дальше: “Эй, неплохо, а?” Причем не было никакого напряга: нам было не на кого производить впечатление, кроме самих себя, а впечатлять самих себя мы и не думали. В самом начале, когда нас было только двое, мы брали, допустим, новую вещь Джимми Рида, я выучивал аккорды, Мик выучивал слова, мы что-то изображали, а потом просто сидели и разбирали получившееся, как это могут делать между собой два человека. “Здесь вот так?” – “Да, так и есть, точняк!” И нам это нравилось. Думаю, мы оба понимали, что это такое наше образование, и здесь нам самим хотелось учиться, потому что это в десять раз лучше, чем школа. Видимо, главное для нас тогда было – разгадать, как же это сделано и как самим получить такой же звук. Когда начинаешь, есть только неуемное желание сыграть так же круто, так же в тему. Дальше ты сталкиваешься с парнями, которые живут точно тем же. И через них завязываешься с другими музыкантами, другими людьми и тогда начинаешь понимать, что это реально, что у тебя тоже все получится.

Пока Stones потихоньку собирались – и до этого, – мы с Миком проводили так время около года, вместе охотясь за пластинками. Тогда было немало таких же охотников, которые рыскали здесь и там и пересекались друг с другом в пластиночных магазинах. Если не было денег, ты просто торчал там и поддерживал беседу. Но Мик еще имел свои блюзовые контакты. Тогда существовало несколько собирателей, у которых задолго до остальных был налажен канал связи с Америкой. Был такой Дейв Голдинг в Бекслихите, который контачил со Sue Records, благодаря чему мы слышали, правда, уже чуть позже, людей вроде Чарли и Инес Фокс, классической соул-пары, которые прогремели с песней Mockingbird. У Голдинга была репутация обладателя крупнейшей коллекции соула и блюза в юго-восточном Лондоне и даже за его пределами, и Мик завел с ним знакомство. Так что он, так сказать, вращался в кругах. Он не воровал пластинки, кассет и бытовых магнитофонов еще практически не существовало, но иногда можно было найти способ, договориться, чтобы кто-то сделал для тебя копию того-то или того-то на катушечном Grundig. И что за замороченный народ. Тусовка блюзовых всезнаек в 1960-х – это, конечно, была картина. Они собирались группками, как первые христиане, только в другом антураже – в гостиных юго-восточного Лондона. И между ними совсем не обязательно имелось что-то общее, кроме их страсти, там терлась публика всех возрастов и профессий. Чудноватое ощущение, когда входишь в комнату, где никому ни до чего нет дела, кроме того, что вот, чувак принес и поставил нового Слима Харпо, и этого достаточно, чтобы всех сплотить.

Постоянно обсуждались матричные номера, начинались эти приглушенные разговоры о таком-то и таком-то шеллаковом пласте, и тот, который у тебя, – он из оригинального, фирменного тиража или нет. Постепенно доходило до споров с пеной у рта по этому поводу. Мы только переглядывались с Миком через всю комнату и ухмылялись, зная, что мы-то пришли сюда, только чтобы побольше разведать о новой партии дисков, которая прибыла накануне и о которой мы успели пронюхать. Реально нас притягивало другое: “Черт, вот если б мне так играть!” Но с кем же приходилось общаться, чтобы заполучить последнего Литтл Милтона! Настоящие блюзовые пуристы были очень занудным и консервативным народом, пузырившимся от неодобрения, все эти ботаники в очочках, которые решали, что настоящий блюз, а что фуфло. Я имею в виду – кто эти чувачки, они что-то могут знать? Сидят себе посреди Бекслихита в Лондоне, на дворе холодрыга с дождем, и тут же Diggin’ My Potatoes?[32] Половина песен, которые тут ставят, – они понятия не имеют, о чем в них поется, а если бы вдруг до них дошло, они бы в штаны наделали. У них была своя идея, что такое блюз, в их представлении играть блюз могли только черные люди от сохи. Что ж, плохо ли, хорошо ли, такая у них была страсть.

И конечно же, это была и моя страсть, только разговаривать про нее я был не готов. Я не начинал ничего доказывать, я просто говорил: “Можно мне копию сделать? Я в курсе, как это играется, просто самому надо проверить”. В принципе это все, для чего мы жили. На том этапе было весьма маловероятно, чтобы из-за какой-нибудь самой сногсшибательной цыпочки я мог упустить шанс послушать нового Би Би Кинга или Мадди Уотерса.

* * *

На выходных Мик иногда забирал родительский “Триумф Хералд”, и, я помню, один раз мы с ним отправились в Манчестер, чтобы попасть на большое блюзовое шоу: тут тебе были и Сонни Терри, и Брауни МакГи, и Джон Ли Хукер, и Мадди Уотерс впридачу. На него мы хотели посмотреть особенно, но Джон Ли тоже был в приоритете. Там участвовали и другие типа Мемфиса Слима – это было целое ревю, которое каталось по всей Европе. И когда вышел Мадди – акустическая гитара, репертуар из дельты Миссисипи, – он выдал фантастические полчаса. А потом был перерыв, и он возвращается с электрическим составом. И его чуть не прогнали со сцены ором и гиканьем. Он пропахал их как танк, почти как примерно годом позже это сделал Дилан в Манчестерском зале свободной торговли. Однако принимали его враждебно – и тогда я понял, что люди на самом деле не музыку слушать пришли, им просто хотелось быть частью этой узколобой мафии. А Мадди с бэндом играли отлично. Коллектив был феерический: с ним тогда играл Джуниор Уэллс, и Хьюберт Самлин, по-моему, тоже. Но для этой публики блюз был блюзом, только если на сцену поднимался кто-то в потертом синем комбинезоне и пел о том, как от него ушла женщина. Никто из этих пуристов не мог сыграть и ноты, но их правильный негр должен был ходить в комбинезоне и говорить: “Слушаю, босс”. А в реальности они просто были городские ребятки, которые настолько глубоко в теме, что просто света белого не видно. При чем здесь вообще электричество? Мужик играет все те же ноты, просто теперь погромче и понапористей. Но нет: “Идите на хуй со своим рок-н-роллом”. Им хотелось застывшего времени, они не понимали, что все, что они слушают, это только часть общего процесса – что бы ни происходило раньше, в будущем все опять поменяется.

Время было такое – страсти кипели вовсю. Дело не ограничивалось модами против байкеров или брезгливыми взглядами, которые бросали на нас, рок-н-ролльщиков, насторожившиеся трад-джазеры. Вспыхивали такие микросклоки, которые сейчас почти немыслимо представить. В 1961 году Би-би-си делала прямую трансляцию с джазового фестиваля в Бьюли, и им пришлось реально обрубить вещание, потому что фанаты трад-джаза и современного джаза начали мочить друг друга со всей дури, и толпа стала неуправляемой. Пуристы воспринимали блюз как часть джаза, поэтому, завидев электрогитару, начинали подозревать измену – целая богемная субкультура считала, что ей угрожает шпана в кожаных куртках. Во всем этом явно была и политическая подоплека. Алан Ломакс и Юэн МакКолл – исполнители и знаменитые собиратели фольклорных песен, которые были патриархами и одновременно идеологами бурного фолк-движения, – по-марксистски считали, что музыка принадлежит народу и ее нужно защищать от разлагающего влияния капитализма. Вот почему “коммерческое” сделалось в то время таким грязным словом. Вообще взаимный лай в тогдашней музыкальной прессе напоминал всамделишные политические баталии со словечками типа “продажный”, “поставщики отбросов”, “узаконенное убийство”. Велись совершенно дурацкие дискуссии о том, что подлинное, а что не очень. И все-таки правда заключалась в том, что у блюзовых артистов в Англии действительно имелась своя аудитория. В Америке большинство из них были приучены играть кабаретные номера, которые, как они быстро обнаружили, не очень здорово принимаются в Соединенном Королевстве. Но здесь можно было играть блюз. Биг Билл Брунзи просек, что может зашибить немного бабла, если бросит чикагский стиль и будет выдавать перед европейской публикой сельского блюзмена. Половина этих черных парней так и не вернулась в Америку – они видели, что если дома их держат за говно, то в какой-нибудь Дании бабы просто в очередь выстраиваются, лишь бы их ублажить. Что они там забыли, дома? После Второй мировой стало ясно, что в Европе, в Париже уж точно, они могут рассчитывать на приличное обращение – вспомнить хоть Джозефин Бейкер, Чемпиона Джека Дюпри или Мемфиса Слима. Немудрено, что в 1950-е Дания превратилась в порт приписки для стольких джазовых музыкантов.

* * *

У нас с Миком было абсолютно одинаковое музыкальное чутье. Между собой нам не требовалось ничего переспрашивать или объяснять, все происходило без слов. Мы слышали что-то достойное и моментально переглядывались. Главное было в звуке. Слушали что-нибудь и сразу: это не то. Туфта. А вот это – вещь. Было либо оно, либо не оно, неважно, о какой музыке шла речь. Мне сильно нравилась кое-какая поп-музыка, если это было оно. Но существовала четкая политика: это тема, это лажа, все очень строго. Поначалу для нас с Миком, я думаю, история выглядела так, что нам типа нужно еще набраться знаний, еще полно всего неслышанного, потому что потом мы забурились в ритм-энд-блюз. Притом мы любили попсовые вещи. Ronettes, Crystals, да побольше, побольше – я мог их слушать ночами напролет. Но, как только мы выходили на сцену и пробовали изобразить что-нибудь эдакое, все сразу чувствовалось. Типа “иди в свой чулан со швабрами и больше не вылезай”.

Я искал во всем этом самое нутро – экспрессию. Не случилось бы никакого джаза без блюза[33], то есть без тоски, рожденной в рабстве, причем при конкретной, последней версии рабства, потому что, к примеру, страдания нас, бедных кельтов, под римским сапогом здесь ни при чем. Этих людей обрекали на жизнь в мучениях, и не только в Америке. Но выжившие и их потомки произвели на свет что-то очень первозданное. Это не то, что ты впускаешь в себя через голову, это то, что воспринимаешь нутром. Это уже по ту сторону музыкальной формы, которая сама, кстати, очень разнообразна и изменчива. Вариантов блюза уйма. Есть очень легкий тип блюза, есть очень тягучий болотный блюз, и болото – это в принципе именно то место, где я обитаю. Послушайте Джона Ли Хукера. Его манера игры очень архаична. Аккордовая последовательность почти никогда не соблюдается – подразумевается, но не играется. Если он играет с кем-то еще, то этот другой переходит на следующий аккорд, а Джон Ли остается где был, уперто давит свое. И чувствуется, что его не сдвинуть. И еще одной важнейшей вещью, кроме обалденного голоса и его неотвязной гитары, было это знаменитое притоптывание, крадущийся королевский змей[34]. Он специально возил с собой деревянный брусок, чтобы усиливать отдачу от ноги. Бо Диддли был еще один упертый, который любил выдавать только один корневой аккорд, и единственное, что меняется, – это то, как ты его играешь, плюс вокал. Вообще-то я во всем этом начал понимать только потом. Тогда тебя просто брала мощь голоса – Мадди, Джона Ли, Бо Диддли. Он не обязательно был громкий, он просто шел откуда-то совсем из глубины. В пении участвовало все тело, они пели даже не сердцем, они пели печенкой. Меня это всегда впечатляло. Вот, кстати, почему есть такая разница между блюзовыми вокалистами, которые не играют на инструменте, и вокалистами играющими, будь то пианино или гитара, – потому что им приходится вырабатывать свой собственный стиль вопроса-ответа. Тебе нужно что-то пропеть и потом нужно сыграть фразу, которая отвечает на строчку либо задает еще один вопрос, и тогда ты разрешаешь мелодическую фигуру. Из-за этого твой такт и твоя фразировка трансформируются. Если ты солируешь как вокалист, тебе свойственно сосредотачиваться на пении, и чаще всего, дай бог, это к лучшему, но иногда где-то это может зайти слишком далеко, оторвать тебя от музыки.

Как-то раз, совсем скоро после нашего нового знакомства, мы с Миком отправились на море и играли там в местном пабе. Мы тогда присоединились к моим родителям, которые на выходные уехали отдыхать в Девон. Для рассказа об этом необычном происшествии понадобится вызвать призрак Дорис, потому что сам я мало чего помню. Но мы с Миком наверняка что-то видели для себя в перспективе, иначе зачем бы мы вообще стали это делать.

Дорис: В одно лето, когда Мику с Китом было по шестнадцать или семнадцать, они приехали к нам в Бисэндс, в Девон, погостить на выходные. Добирались из Дартфорда на автобусах. Кит приехал со своей гитарой. А Мику у нас была скука смертная. Он только говорил: “Женщин нет вообще, ни одной женщины”. Там у нас было совсем безлюдно. Прелестное место. Мы снимали коттедж на берегу. Мальчики выходили и ловили макрель прямо напротив входа в дом. Продавали ее по шесть центов за рыбину. Заняться им особо было нечем. Купаться разве… Они решили сходить в паб, потому что у Кита была с собой гитара. Местные все удивлялись, как он уже хорошо играет. Потом мы отвезли их домой на машине. Обычно на “Воксхолле” это было восемь – десять часов ходу. А потом, разумеется, сел аккумулятор, да ведь? Фары не светили. Помню, мы подъехали к дому миссис Джаггер на Клоуз[35]. Она на него набросилась: “Где ты был? Почему так поздно?” Да уж, обратный путь был просто жуткий.

Мик тусовался с Диком Тейлором, своим приятелем по гимназии, который теперь тоже учился в Сидкапе. Я пристроился к их компании в конце 1961-го. С ними еще был Боб Бекуит, гитарист, у которого имелся собственный усилитель, что делало его суперважным человеком. На заре нашего музыкантства такое бывало довольно часто: один усилитель пропускал через себя три гитары. Мы назывались Little Boy Blue and the Blue Boys. Моя гитара, на этот раз хефнеровский арчтоп с “эфами” и стальными струнами, была Blue Boy – слова, написанные на деке, – и поэтому я был Boy Blue[36]. Мой первый инструмент со стальными струнами. Ее можно увидеть только на фото с клубных концертов, еще до нашего взлета. Я купил ее подержанной в магазине Айвора Майранца рядом с Оксфорд-стрит. Что она уже побывала в чьих-то руках, было ясно по потертостям и отметинам от пота на накладке грифа. В таких случаях всегда видишь, что он либо играл над самой декой, топтался пальцами между ладами, либо был аккордным игроком. Это как карта, как сейсмограмма. И я посеял ее потом в лондонском метро, то ли на ветке “Виктория”, то ли на “Бейкерлу”. Но где еще ей было лучше обрести последний покой, как не на “Бейкерлу”? Моя долго не заживавшая рана.

Собирались мы в гостиной у Боба Бекуита в Бекслихите. Один-два раза Дик Тейлор пускал нас к себе. На том этапе Дик очень прилежно штудировал блюз, его даже можно было принять за пуриста, что, правда, не помешало ему через пару лет стать одним из Pretty Things. Он был что надо, хороший музыкант с правильным звуком. Но он относился к блюзу очень по-академически. С другой стороны, это было неплохо, потому нас всех немного болтало в стороны. Мы влегкую могли завести Not Fade Away, или That’ll Be the Day, или C’mon Everybody, или сразу I Just Want to Make Love to You[37]. В наших глазах все это было по сути одно и то же. У Боба Бекуита имелся Grundig, и на нем мы сделали первую в истории пленочную запись наших коллективных усилий, впервые попробовали на себе, что такое “писаться”. Мик как-то подарил мне копию этого дела – выкупил ее на аукционе. Древняя бобина, качество звука ужасное. В нашу первую подборку входили чакберриевские Around and Around и Reelin’ and Rockin’, Bright Lights, Big City Джимми Рида плюс украшение всей сессии – La Bamba со словами на миковском псевдоиспанском.

* * *

Ритм-энд-блюз был нашими воротами в большой мир. Сирил Дэвис и Алексис Корнер стали первыми работать в клубном формате – им удалось выбить один вечер в неделю у илингского джаз-клуба, где теперь могли кучковаться фанаты ритм-энд-блюза. Без них, может, ничего бы и вообще не было. Туда наконец смогла ходить вся блюзовая община, все коллекционеры Бекслихита. Люди читали рекламу в журналах и съезжались аж из Манчестера и Шотландии, лишь бы пообщаться с братьями по вере и послушать корнеровский Blues Incorporated, в котором, кстати, стучал юный Чарли Уоттс и иногда сидел за клавишами Иэн Стюарт. Именно там я в них двоих и влюбился! В то время почти никто не пускал к себе играть такую музыку. Только в Илинге у нас была возможность встречаться, чтобы обмениваться идеями и пластинками или просто так зависать. Ритм-энд-блюз в 1960-е имел очень важный смысл. Тогда ты либо был из блюзово-джазовых, либо из рок-н-ролльных, но рок-н-ролл умер и опопсел – его выпотрошили начисто. И мы вцепились в ритм-энд-блюз, потому что под этой рубрикой проходили очень мощные блюз-джамповые группы из Чикаго. Он ломал перегородки. Мы теперь могли умаслить пуристов, которым нравилась наша музыка, но было боязно это показать, – мы говорили им, что это не рок-н-ролл, это ритм-энд-блюз. Абсолютно идиотская классификация, учитывая, что это одна и та же херь – зависит только от того, как сильно ты бьешь в слабую долю или насколько яркая у тебя подача.

Алексис Корнер был папой лондонской блюзовой сцены. Сам он был игрок невеликий, но щедрая душа и настоящий покровитель начинающих талантов. И еще что-то вроде интеллектуала от музыки. Он читал лекции по джазу и блюзу в таких местах, как Институт современного искусства. Он работал на Би-би-си – диджеил и брал интервью у музыкантов, что практически означало, что у него был личный контакт с Богом. Свою музыку он знал вдоль и поперек и знал каждого музыканта, кто хоть чего-то стоил. Происхождение у него было частично австрийское, частично греческое, а вырос он вообще в Северной Африке. Лицом Алексис сильно смахивал на цыгана, особенно при длинных баках, но разговаривал таким очень густым, очень четким аристократическом голосом.

Бэнд у Алексиса был шикарный. Сирил Дэвис играл как черт, один из лучших харперов за всю историю. Сирил начинал трудовой путь рихтовщиком в автомастерской в Уэмбли, и то, как он вел себя, какое он производил впечатление, было в точности тем, чего ты ожидал от рихтовщика из Уэмбли, плюс, конечно, ненасытная тяга к бурбону. У него была особенная аура, потому что он успел побывать аж в самом Чикаго, где видел и Мадди, и Литтл Уолтера и откуда приехал с нимбом над головой. Сирилу никто не нравился. Ему не нравились мы, потому что он чувствовал ветра перемен и, естественно, сопротивлялся. Он очень скоро умер, в 1964-м, но еще до смерти, в 1963-м, успел убежать от Алексиса и собрать R&B All-Stars с еженедельным ангажементом в Marquee.

Илингский клуб был заведением трад-джазеров, который по субботам оккупировали Blues Incorporated и его присные. Затхлый зальчик, в котором на полу иногда было ступить некуда от накапавшего конденсата. Он располагался под илингской станцией метро, и крыша над сценой представляла собой один из этих вымощенных толстыми стеклянными блоками полов, поэтому у тебя над головой всегда кто-то ходил. Время от времени Алексис говорил: “Не хотите выйти поиграть?” И ты играешь на электрогитаре по щиколотку в воде и только надеешься, что все как следует заземлено, потому что иначе будет фейерверк. Мое хозяйство всегда держалось на честном слове. Электроструны, когда я до них дослужился, обходились недешево. Если одна рвалась, ты имел в запасе обрывок другой, приматывал его, прилаживал обратно – и оно работало! Если струна хотя бы дотягивала до верхнего порожка, ты делал узел сразу за ним и наращивал ее, чтобы достать до колка. От этого даже менялась настройка! Полструны здесь, полструны там. Спасибо тебе, Господи, за скаутские вязальные навыки!

В моем хозяйстве была такая штука, которая называлась датчик ДеАрмонда. Уникальная штука. Можно было закрепить ее над декой и передвигать вверх-вниз по направляющей. У тебя не было отдельно звучка для низов и звучка для верхов. Если ты хотел звук помягче, ты придвигал эту херовину выше к грифу – здесь получалось больше басов. Если ты хотел звук попронзительней, ты сдвигал его по штырю обратно вниз. И конечно, проводам от этого ерзанья лучше не становилось. Я раньше носил с собой паяльный набор на случай аварии, потому что, когда все время двигаешь звучок туда-сюда, он долго не выдерживает. И я что-то вечно перелатывал и перепаивал с обратной стороны усилителя – у меня был Little Giant размером с радиоприемник. Я, кстати, обзавелся комбиком в первых рядах. До того мы все использовали магнитофоны. Дик Тейлор вообще втыкал гитару в сестринский бушевский проигрыватель. А моим первым усилителем стало радио – я разобрал его на части. Мать разозлилась жутко. Радио не работает, потому что я его расковырял и сижу втыкаю – з-з-з-з, – надеясь, что зазвучит. В одном отношении это была хорошая школа на будущее – подгоняешь себе звук, подбираешь, какая гитара идет к какому усилителю. Мы же начинали на голом месте, с ламп и трубок. Иногда вынешь эту лампу, и получается такой сальный, грязный звук, потому что грузишь аппарат и он должен впахивать сверхурочно. Если вставить обратно двухдиодную лампу, звук выходит поприятнее, почище. Потому-то меня всю дорогу и долбало током – вечно забывал отрубить эту херотень от сети перед тем, как лезть внутрь.

* * *

Брайана Джонса мы в первый раз встретили тоже в Илингском джаз-клубе. Он там представлялся Элмо Льюисом – хотел быть вторым Элмором Джеймсом. “Ага, парень, только сначала загори как следует и подрасти на пару дюймов”. Но слайд-гитара в Англии была настоящей экзотикой, а Брайан как раз в тот вечер вышел с ней. Он исполнил Dust My Broom[38], и это было мощно. Играл он на зависть, мы остались под большим впечатлением. Мик, кажется, первый поднялся к нему, заговорил и выяснил, что у Брайана свой состав, большая часть которого рассосалась в следующие несколько недель.

Мы с Миком приходили в клуб и на пару исполняли чакберриевские номера, что выводило из себя Сирила Дэвиса, который считал, что все это рок-н-ролл и в любом случае он такое не играет. Когда начинаешь играть на публике и играешь с кем-то, кто делал это раньше, ты болтаешься где-то внизу иерархии и всегда чувствуешь, что тебя проверяют. Ты всегда должен приходить вовремя, твоя техника всегда должна работать – что в моем случае было редкостью. Ты должен соответствовать. Незаметно для себя ты оказался в солидной компании и можешь забыть о том, как валял дурака по школьным спортзалам. Блин, ты теперь профи. Ну как минимум полупрофи – профи минус заработок.

* * *

Где-то тогда же закончилась моя худшкола. После выпуска преподаватель говорит: “Что ж, по-моему, совсем недурно”, и тебя посылают в J. Walter Thompson. Ты договариваешься о собеседовании, но на подходе уже в принципе знаешь, что тебя ждет: три-четыре пижона в дежурных бабочках. “Кит, да? Очень приятно. Ну-с, покажите, что вы нам принесли”. И ты достаешь им свою потасканную папку. “М-м-м. Что ж, мы все внимательно просмотрели, и, надо сказать, кое-что довольно перспективно. А кстати, как насчет приготовить чайку – справитесь?” Я сказал, что справлюсь, только не для них. Встал и вышел, прихватив свое портфолио – зеленого цвета, как сейчас помню, – а внизу у входа сунул его в урну. Это была моя последняя попытка вписаться в общество на его условиях. Отставка номер два. У меня не было ни терпения, ни способностей, чтобы заделаться поденщиком в рекламном агентстве. Заварщик чая – здесь это был мой потолок. Я держался не особенно любезно на собеседовании. Фактически мне нужен был предлог, чтобы самого себя выпроводить, чтобы оставить себе единственный выход – музыку. Я думал: о'кей, у меня два свободных года, армия побоку. Буду блюзменом.

На первую репетицию того, что потом стало Stones, я отправился в незнакомое мне злачное место в Сохо под названием Bricklayers Arms. Это было, если память не врет, в мае 1962-го, в один по-летнему погожий вечер. Место за углом от Уордор-стрит – Стриптиз-аллеи так называемой. Добираюсь, с гитарой в нагрузку. И как раз паб только-только открылся. Типовая барменша в летах с выцветшим пергидролем, вокруг едва-едва клиентов, выдохшееся пиво. Завидев мою гитару, она бросает: “Тебе наверх”. И тут я слышу это буги-пианино, эту охуенную тему – не то Мид Лакс Льюис, не то Алберт Аммонс[39]. И внезапно я как бы в другой реальности. Я чувствую себя музыкантом, хотя даже еще никуда не дошел! Я все равно что оказался посреди Чикаго или Миссисипи. Надо бежать наверх и познакомиться с человечищем, который такое играет, и я обязательно должен играть с ним вместе. И если мне окажется не по зубам, то все, надо завязывать. Я вправду все это чувствовал, пока поднимался по тем ступенькам, скрип-скрип-скрип. В каком-то смысле я поднялся по тем ступенькам и спустился уже другим человеком.

Иэн Стюарт был один в комнате, в качестве основной мебели – кушетка с конским волосом, лезущим из треснувшей обивки. Сам Иэн в тирольских кожаных шортах. Он играет на пианино, а спиной развернут ко мне, потому что смотрит в окно на свой мотоцикл, который пристегнут цепью к парковочному счетчику, проверяет, чтоб не сперли. И тут же наблюдает за бегающими между дверями клубов стриптизершами с круглыми шляпными картонками и напяленными париками: “У-у-у, класс”. И параллельно из-под его пальцев гремит этот леройкарровский галоп[40]. А на пороге стою я со своим пластиковым гитарным кофром. Как вкопанный. Ощущение, что меня вызвали к директору школы. Все, на что я мог надеяться, – это что мой комбик на сей раз не закапризничает.

Стю попал в Илингский клуб, когда увидел объявление, которое Брайан Джонс напечатал в Jazz News весной 1962-го для музыкантов, хотевших собрать ритм-энд-блюзовую группу. Брайан и Стю начали пробовать репетировать с кучей разных музыкантов, и каждый вносил два фунта в оплату комнаты над пабом. Увидев пару наших с Миком номеров в Илингском клубе, он пригласил нас присоединиться. Точнее говоря, по воспоминаниям Стю, Мик – надо отдать ему должное – приходил на репетиции и раньше, но заявил, что, если Кит не участвует, он тоже не участвует. И вот: “О, смотри-ка, добрался наконец”. Мы заговорили, и он тут же выдает: “Ты ведь не собираешься мне тут рок-н-ролл лабать, а?” У Стю имелись огромные сомнения, на рок-н-ролл он смотрел очень косо. Я говорю “ага” и начинаю играть Чака Берри. Стю удивился: “О, ты знаешь Джонни Джонсона?” – это был пианист у Берри, – и дальше мы пустились во все тяжкие, завели буги-вуги. Больше ни на что не отвлекались. Чуть погодя стали подтягиваться остальные. Не только Мик и Брайан. Джефф Брэдфорд, очень недурной блюзовый слайд-гитарист, который успел поиграть с Сирилом Дэвисом. Брайан Найт, фанат блюза, со своим главным номером Walk On, Walk On[41] – он делал его как надо, самое оно. Так что Стю мог бы спокойно играть со всеми этими чуваками – мы вообще-то стояли в хвосте кандидатской очереди, Мика и меня позвали только на пробу, прицениться. Остальные играли по клубам с Алексисом Корнером, они были в теме. На их фоне мы с Миком выглядели салагами. И до меня дошло, что Стю надо принять решение, хочет ли он связываться с этими настоящими умельцами традиционного фолк-блюза. Потому что к тому моменту я сыграл ему немного горячего буги-вуги и немного Чака Берри, комбик не подвел. И к концу вечера я уже знал, что нашей группе быть. Никто ничего не сказал, но я знал, что Стю за меня зацепился. Джефф Брэдфорд и Брайан Найт стали очень успешным блюзовым бэндом после Stones, они назвались Blues by Six. Но они по сути были традиционалистами, которые не собирались играть ничего другого, кроме того, что знали: Сонни Терри и Брауни МакГи, Биг Билл Брунзи. Видимо, в тот день – после того как я спел ему Sweet Little Sixteen и Little Queenie и он мне подыграл – Стю стало ясно, что соглашение между нами достигнуто, без единого сказанного слова. Мы просто пришлись друг другу по душе. “Ну так что, мне приходить?” – “До вторника”.

Иэн Стюарт. Я до сих пор работаю на него. Для меня Rolling Stones – его группа. Если б не его знания и организаторские подвиги, если бы он не оставил вдруг то, к чему привык, чтобы рискнуть начать играть с этой бандой малолеток, где бы мы были? Я не знаю, что нас притягивало друг к другу. Но он абсолютно точно был главной движущей силой происходящего. Я считал Стю намного старше себя – на самом деле всего на три-четыре года, но тогда впечатление было другое. И еще он всех знал. Я не знал никого. Я только-только слез с дерева.

Думаю, ему начало нравиться в нашей компании. Он что-то чувствовал, какое-то энергетическое поле вокруг нас. Так что блюзовые мастера по ходу отвалились, и остались только Брайан, Мик, Стю и я плюс Дик Тейлор на басу. Поначалу это был костяк, и мы подыскивали барабанщика. Мы сказали: “Блин, вот бы заполучить этого Чарли Уоттса, если только это реально”, – потому что все считали Чарли ударником от бога. Стю пошел закидывать удочку. И Чарли сказал, что готов на любые концерты, которые ему предложат, но без денег он свои барабаны на метро таскать не будет. Он пообещал: если мы придем снова и скажем, что гарантируем пару оплачиваемых вечеров в неделю, он вписывается.

Стю был мощным, внушительного вида парнем с массивной выдвинутой челюстью, хотя при этом довольно привлекательным. Я уверен, что главным, что сформировало его характер, был как раз этот вид и то, как люди на него реагировали с самого детства. Он был такой отстраненный, очень себе на уме, без фантазий и при этом постоянно выдавал всякие несуразные фразочки. Например, быстро ехать у него называлось “идти на большой скорости узлов”. Его изначальное старшинство над нами, которое так навсегда и осталось, выражалось обращениями типа “давайте, ангелочки”, “чудилы мои трехаккордные” или “моя дерьмовая кучка”. Он ненавидел кое-что из моего рок-н-ролльного репертуара. Джерри Ли Льюиса не выносил долгие годы: “Да ну, работа на публику одна”. В конце концов он подобрел к Джерри, пришлось ему сломаться и признать, что у Джерри Ли одна из самых лучших левых, которые он слышал. Но внешние эффекты и актерство были не по его части. Если ты играл в клубах, всякий выпендреж был побоку.

Днем Иэн в костюме и галстуке ходил на работу в Imperial Chemical Industries в районе набережной Виктории, и позже благодаря этому у нас были средства платить за репетиционную точку. Он отвечал кошельком за свои слова – точнее, за свои чувства, потому что разговаривать об этом он особо не любил. У него была одна-единственная фантазия, которая не давала ему покоя: он доказывал всем, что является истинным наследным владетелем Питтенуима – это такой рыбацкий городок через залив от гольфовых полей Сент-Эндрюса[42]. Он всегда чувствовал себя обманутым, обойденным из-за какого-то финта в шотландской генеалогии. С таким парнем не поспоришь. Почему фоно не вытягивало по громкости? Слушай, ты с кем разговариваешь? – с лэрдом Питтенуима. Другими словами, не стоит лезть с такими делами, понимаешь? Я однажды спросил: “Ну и какой тартан у клана Стюартов?” Он говорит: “О, черная клетка на белом с какими угодно цветами”. Всегда эти шуточки с бесстрастным лицом. Стю умел видеть вещи со смешной стороны. И именно ему приходилось разгребать говно после всевозможных наших заварух. Существовала масса народа, которая с технической точки зрения была в десять раз лучше, но при таком инстинкте, как у его левой руки, им никогда было за ним не угнаться. Может, он и был лэрдом Питтенуима, но его левая происходила прямо из Конго.

* * *

Брайан к тому времени уже сделал три ребенка трем разным женщинам и жил в Лондоне с последней, Пэт, и их дитем, наконец сбежав из Челтнема под свистящими вдогонку пулями. Они обитали в приснопамятном сыром подвале на Поуис-сквер, где стены под потолком были все в грибке. Там-то я впервые и услышал Роберта Джонсона, после чего сделал Брайана своим наставником и погрузился с ним обратно в блюз. То, что я услышал, меня ошарашило. Гитарная игра, сочинение песен, подача – у Джонсона все это было поднято на немыслимую новую высоту. И в то же время у нас мешались мозги, потому что это игралось не ансамблем, это был один человек. Как у него вообще это получается? Тут мы стали врубаться, что народ, который мы снимали, Мадди Уотерс и остальные, тоже выросли на Роберте Джонсоне и просто перевели его музыку в бэндовый формат. Другими словами, они были его естественным продолжением. Роберт Джонсон был оркестр сам по себе. Кое-что из его лучших вещей сконструировано почти на баховском уровне. К сожалению, он накуролесил лишнего с женщинами и рано умер. Но какой выплеск вдохновения! Он давал тебе платформу, откуда можно плясать – и то же самое, однозначно, случилось раньше с Мадди и другими людьми, которых мы слушали. Что я понял про блюз и музыку вообще, копаясь в прошлом, так это то, что ничто не начинается из самого себя. Какая бы великая штука перед тобой ни была, это никогда не дело рук гения-одиночки. Чувак кого-то слушал, и то, что он выдает, – это его вариация на тему. И так ты вдруг понимаешь, что все переплетены между собой. Не бывает такого, что один бесподобен, а остальные – туфта, они все взаимосвязаны. И чем дальше ты забирался в музыку и историю, а с блюзом ты доходишь до 1920-х, потому что в принципе речь идет о записанной музыке, ты думаешь: слава богу, что есть звукозапись. Это лучшее, что с нами случилось с изобретения письменности.

Однако реальность тоже иногда вторгалась в нашу жизнь: в данном случае Мик как-то зашел навестить Брайана поддавший, обнаружил, что его там нет, и трахнул его женщину. Это вызвало сотрясение сейсмических масштабов, сильно перепахало Брайана и кончилось тем, что Пэт его бросила. Также Брайана вытурили из квартиры. Мик чувствовал, что немного виноват, поэтому он нашел жилье в одном занюханном коттедже в Бекенеме на одноэтажной пригородной улице, и мы все съехались туда жить. В это-то место я и перебрался в 1962 году, когда ушел из дома. Расставание было постепенное. Сначала я иногда оставался с ночевкой, потом пропадал на недели, потом выбыл с концами. Никаких торжественных проводов, никакого захлопывания калитки на прощанье.

Вот что по этому поводу сообщила Дорис.

Дорис: С восемнадцати до того, как он ушел из дому в двадцать, Кит сидел без дела – никакой работы, и потому отец его постоянно шпынял. Постригись да найди себе работу. Я ждала, не переезжала, пока Кит не начал жить самостоятельно. Я бы не стала разъезжаться, пока Кит был там, – не могла же я его бросить, правда? Он бы сильно расстроился. И в тот день, когда я ушла, Берт был на работе, Кита со мной не было. Помню, держала в руках квитанцию на свет – я пошла и бросила ее обратно в почтовый ящик! Пусть Берт с ней разбирается. Мило я поступила, да? Билл купил квартиру на первом этаже, потому что я ему сказала, что собираюсь съезжать. Эти новые квартиры – их только еще отделывали, но он пошел, договорился со строителями, и мы въехали. У Билла водились кое-какие деньги, так что он заплатил все сразу. У меня в этой квартире появился первый в жизни телефон. Как-то вечером звоню я Киту. Он говорит: “Да?” А я говорю: “Кит, мы переехали в новую квартиру. У меня теперь телефон, правда здорово?” Но Кит явно не сильно обрадовался.

Как раз здесь, в Бекенеме, у нас непонятным образом начал собираться небольшой, но преданный коллективчик первых фанаток, среди которых была Халима Мохамед, моя первая любовь. Недавно один человек продал мне обратно дневник, который я вел в 1963-м, – кажется, единственный дневник за всю мою жизнь, скорее, это даже бортовой журнал нашей ранней, нищенской карьеры. Я, наверное, оставил его в одной из этих съемных квартир, с которых мы постоянно съезжали, и кто-то нашел его и хранил при себе все это время. Сзади, в обложечном кармане, оказалась крохотная фотка Ли – я ее так называл. Она была красавица, с чем-то индийским в наружности. Что меня всегда пробирало – это ее глаза и улыбка, и на фотке осталось и то и другое – так, как я ее запомнил. Она была по крайней мере на два или три года младше – пятнадцать, максимум шестнадцать – и англичанка по матери. Я никогда не видел ее отца, но помню, как повстречался с остальной семьей – заезжал за ней в Холборн и просто зашел поздороваться.

Я был влюблен в Ли. Наши отношения были до умиления невинными – может быть, потому, что если бы мы стали настоящей парой, нам пришлось бы делить комнату с другими, например Миком и Брайаном. И она была совсем еще девочка, которая жила с родителями в Холборне, единственный ребенок, как и я. Ей, наверное, много чего пришлось перенести при всех ее чувствах ко мне. Судя по всему, у нас был один разрыв, и потом мы помирились. “По второму кругу”, – уязвленно сообщает дневник.

Она была из ватаги девчонок, которые прибились к нам в 1962 году. Откуда они взялись, так и не прояснилось, хотя из моего дневника понятно, что по крайней мере один раз мы пересекались в клубе Кена Койлера. В те дни никакого фан-клуба у нас не существовало, это был дофанклубовый период. Я даже не уверен, давали мы уже концерты или нет. Мы просто торчали у себя, упражнялись, осваивали что-то новенькое. И как-то скоро у нас осела компания из пяти-шести малолеток из Холборна и Бермондси. Они разговаривали на роскошном кокни-сленге, словами-перевертышами. Совсем юные девчонки, которые решили, что будут о нас заботиться. Они приходили, занимались стиркой, готовкой, а потом оставались на ночь и делали остальное. На самом деле не бог весть что – секс тогда в основном выглядел так: что-то холодновато, двигайся ко мне, газ кончился, шиллингов больше не осталось[43]. Я был влюблен в Ли очень долго. Она так невозможно мило ко мне относилась. Это не было каким-то грандиозным сексуальным притяжением, мы просто прикипели друг к другу, что ли. В какой-то вечер мы, наверное, напились, и, кроме того, все ведь накапливается: случайно ловишь взгляд друг друга, и не отрываешь глаз, и понимаешь, что между вами что-то есть, вопрос в том… можно перепрыгнуть эту пропасть? И в конце концов это обычно происходит. Плюс дневник утверждает, что она ко мне еще раз вернулась.

Она, наверное, была в тот вечер, когда мы давали первый концерт в качестве Rollin' Stones – название, которым Стю был сильно недоволен. Брайан, прикинув, сколько это будет стоит, позвонил в Jazz News, еженедельный журнальчик формата “кто где играет на неделе”, и сообщил: “Мы тут играем в…” “Мы – это кто? Вы же себя как-то называете?” Мы уставились друг на друга. “Мы?” Потом: “Это?” А денежка за звонок капает. Мадди Уотерс, выручай! Первый трек на Best of Muddy Waters – Rollin’ Stone[44]. Обложка валяется на полу. В отчаянии Брайан, Мик и я выпаливаем: Rolling Stones. Уф-ф! Сэкономили целый шестипенсовик.

Концерт! Алексиса Корнера с бэндом подрядили играть в живом эфире на Би-би-си 12 июля 1962 года, и он спросил, не сможем ли подменить его в Marquee. За барабанами в тот день сидел Мик Эвори, а не Тони Чэпмен, как это почему-то вошло в историю, Дик Тейлор был на басу. Роллинговское ядро: Мик, Брайан и я – мы отыграли наш сет-лист: Dust My Broom, Baby What’s Wrong? Doing the Crawdaddy, Confessin’ the Blues, Got My Mojo Working[45]. Когда садишься с чуваками, и играешь с ними, и говоришь себе: “О-о-о, кайф!” – лучше этого чувства нет ничего на свете. После какого-то момента ты понимаешь, что реально ненадолго оторвался от земли и что ты сейчас неприкасаемый. Ты возносишься, потому что с тобой заодно люди, которые хотят того же самого. И если все сходится, блин, у тебя отрастают крылья. Ты знаешь, что тебя занесло туда, куда большинство никогда не попадет, – в очень особенное место. И потом тебе хочется туда снова, взлетать и приземляться, и, когда приземляешься, такой облом. Но тебе всегда хочется обратно ввысь. Это как пилотирование без лицензии.

Ранние Rolling Stones, клуб Marquee, 1963 год, с Иэном Стюартом, нашим создателем (верхний ряд, справа).

Dezo Hoffmann / Rex USA

Глава четвертая

Лето 62-го, Мик, Брайан и я на Эдит-гроув. Осваиваем чикагский блюз. Клубы: Marquee, Илингский, Crawdaddy. Сражения за территорию с трад-джазерами. Появляется Билл Уаймен со своим Vox. Башляют шнягу в отеле Station. Мы заполучаем Чарли. Эндрю Луг Олдэм добывает нам контракт с Decca. Первый британский тур с Everly Brothers, Бо Диддли и Литтл Ричардом; наша музыка утопает в визге и исступлении аудитории. Beatles дарят нам песню. Эндрю запирает меня и Мика на кухне, и мы сочиняем свою первую вещь.

Rolling Stones провели первый год своей жизни, шляясь по разным местам, воруя еду и репетируя. Мы сами платили за то, чтобы быть Rolling Stones. Место, где мы, то есть Мик, Брайан и я, жили – номер 102 по Эдит-гроув в Фулхэме, – было по-настоящему омерзительным. Мы почти сделали своим профессиональным долгом поддерживать его в таком состоянии, поскольку для того, чтобы поддерживать его в другом состоянии, наших средств не хватало. Мы въехали туда летом 1962-го и прожили год, в ходе которого перетерпели самую холодную зиму с 1740 года, как утверждают анналы. Шиллинги, которые мы скармливали счетчику за тепло, электричество и газ, доставались нелегко. У нас были матрасы и практически никакой мебели, один вытертый ковер. Фиксированная очередность использования двух кроватей и пары матрасов отсутствовала. Но в общем это значения не имело, потому что обычно мы все втроем просыпались на полу рядом с громадной радиолой, которую Брайан приволок с собой, – шикарной нагревавшейся бандурой эпохи 1950-х.

Мы просиживали штаны, занимаясь музыкой, в Wetherby Arms, что на Кингз-роуд в Челси. Я привычно отправлялся на зады кабака, прихватывал их пустую посуду и им же ее сдавал. За пивную бутылку можно было получить пару пенсов. По тем временам сумма довольно жалкая. Мы воровали бутылки и тогда, когда удавалось попасть куда-нибудь на вечеринку. Сначала проникал один, за ним остальная шайка.

Номер 102 по Эдит-гроув был веселым заведением. Три девицы под нами на первом этаже – студентки-педагогини из Шеффилда. Два гомика из Бакстона сверху. Мы занимали этаж посередине. Какого хрена мы делаем в Челси, живя между этими северянами? Просто какая-то открытка “Добро пожаловать в Лондон” – ни одного лондонца.

Педагогини из Шеффилда теперь, наверное, уже школьные директрисы. А в те дни это были греховодницы еще те. На что лично у нас времени особенно не было. Быстро влез, быстро вылез. Мик и Брайан спускались туда к ним, но я в эти дела никогда не впутывался – не нравились они мне. С другой стороны, я обнаружил, что они могут быть кстати. Если попросить, они могли кое-чего для тебя постирать. Либо же моя мамочка присылала с Биллом наши чистые шмотки после ее демонстраций со стиральными машинами. Два начинающих гомика пропадали в пабах Эрлз-корта, общаясь с австралийскими гомиками, которых там тогда водилось несметно. Эрлз-корт был практически маленькой Австралией. И многие из них любили выставлять хозяйство напоказ, потому что в Лондоне можно было вести себя голубее, чем в Мельбурне, Сиднее или Брисбене. Парни сверху возвращались со своих вылазок в Эрлз-корт и начинали болтать с акцентом и словечками австралийцев. “Парни, я вообще-то думал, вы из Бакстона”.

Нашего сожителя звали Джеймс Фелдж – от него происходит половина нашего первого авторского псевдонима, Нанкер Фелдж. Нанкером называлось то, как выглядит лицо, когда его по-всякому растягивают и перекручивают с помощью пальцев, засунутых во все доступные отверстия, на что Брайан был великий мастер. Мы бросили клич со сцены Илингского клуба, что ищем соседа взять на себя долю квартплаты. Фелдж, скорее всего, предчувствовал, во что он вписывается. Он оказался, наверное, единственным человеком на планете, который был способен прижиться в этом хламовнике и даже перещеголять нас по части непристойного поведения. В любом случае, видимо, никто больше не согласился бы жить с этой братией, которая колобродит ночи напролет, постоянно дрочится со своими песнями и ищет, кто бы их пустил поиграть. Наедине друг с другом мы просто превращались в придурков. Ведь мы оставались еще в тинейджерском возрасте, пусть и на выходе из него. Все время брали друг друга на слабо́: кто вытворит что-нибудь еще мерзотнее, чем остальные. Думаешь, меня от тебя стошнит? Смотри, показываю, как это делается. Мы возвращались домой с концерта, и Фелдж мог ждать наверху лестницы – “Добро пожаловать” – совсем голый, со своими вонючими трусами, надетыми на голову. Или ссать на тебя, или харкаться. Фелдж был умелец харкаться. Мокрота из всех мест, откуда он только мог ее собрать. Он любил заходить в комнату с огромной соплей, которая свисала из носа до подбородка, но в остальном держаться просто очаровашкой: “Привет, что поделываем? А это Андреа, а это Дженнифер…” У нас были свои имена для каждого типа сморчков: Зеленый Гилбертс, Красный Дженкинс. Габардин Хелмсман – это тот, о котором люди не подозревают: высморкнут, и он висит на лацкане, как медаль. Это был сморчок-победитель. Желтый Хамфри – еще один. Летучим Ви[46] назывался тот, который летел мимо носового платка. Люди в то время вечно ходили простуженные, у них постоянно что-то текло из носа, и они не знали, что с этим делать. И это точно был не кокаин, для него было еще рановато. Видимо, просто поганая английская зима.

Так как делать нам особо было нечего, концерты случались совсем редко, мы занимали себя изучением людей. И мы постоянно тырили что-нибудь из чужих квартир. Беги вниз и поройся в ящиках у соседок, пока их нет, может найдешь один-два завалявшихся шиллинга. Сортир мы оснастили микрофоном. Надо было только щелкнуть тумблером, если кто-то туда шел, особенно если одна из девиц снизу говорила: “Можно мне в ваш туалет?” – потому что их был занят. “Да, конечно”. “Быстро, включай!” И дальше, после “выступления”, когда дергали за цепочку, все звучало как грандиозная овация. Мы потом ее ставили. Финал каждого визита давал эффект как воскресный концерт в London Palladium.

Самый гнетущий ужас, по крайней мере у гостей, вызывала гора немытой посуды на “кухне”: субстанции, которые прорастали из этих залежей, замерзший жир на сваленных кастрюлях и сковородках – пирамиды мерзости, до которых было немыслимо дотронуться. И все-таки однажды, как это ни неправдоподобно, мы окинули взглядом этот срач, Фелдж и я, и подумали, что, наверное, нам ничего не остается, кроме как его разгрести. Учитывая, что Фелдж был одним из самых нечистоплотных людей на свете, решение было воистину историческое. Но в тот день нас элементарно задавили масштабы этого безобразия, так что мы сбегали вниз и стащили у педагогинь бутылку моющей жидкости.

На том этапе нищета казалась законом, чем-то незыблемым. Зима 1962-го стала крутым испытанием. Холодно было – жуть. И Брайану вдруг приходит в голову шикарная идея привлечь своего приятеля Дика, который состоял в территориальной армии[47] и получал какую-то денежку. Брайан его третировал безжалостно. Мы не возражали, потому что нам от этого тоже перепадало. В карманах-то у всех – полный голяк, хуевой монеты не отыщешь. Дик Хэтрелл – так его звали, родом из Тьюксбери. И Брайан чуть его насмерть не загонял. Он заставлял его таскаться за собой и за все платить. Жесть нечеловеческая. Он мог оставить его ждать снаружи, пока мы ели и расплачивались его деньгами. Даже меня с Миком передергивало, а мы с ним были твари довольно бессердечные. Иногда он допускал его к десерту. В Брайане реально сидела эта жестокая черта. Дик Хэтрелл – старый школьный кореш, а бегал за Брайаном как собачонка. Один раз Брайан запер бедолагу снаружи раздетого, а при этом идет снег, и тот умоляет, а Брайан только заливается, а я не могу подойти к окну – ломает от хохота. Этот парень – как он мог вообще позволить себя загнать в такое положение? Брайан утащил все его шмотки и потом выпер на улицу в одних трусах. В метель! “Какие еще двадцать три фунта? Ничего я тебе не должен, иди на хуй!” Он только что платил за нас весь вечер – мы пировали по-королевски. Ужас, ужас один. Я сказал: “Брайан, блин, это уже беспредел”. Брайан, бессердечная злобная сука. Только еще белесая и низкорослая. Интересно, что потом с этим Хэтреллом случилось. Если он пережил такое, он должен был пережить все что угодно.

Мы могли быть циничными, язвительными и грубыми, смотря по обстоятельствам. Мы ходили в одну местную забегаловку, которую прозвали “Эрни”, потому что там у всех было имя Эрни, по крайней мере так казалось. Скоро “Эрни” превратилось в погоняло для всего. “О господи, Эрни хуев”. Любой, кто считал, что должен выполнять свою работу, и упорно не хотел делать нам одолжения, становился “Эрни хуев”. Эрни был любой трудящийся человек. Думал только об одном, видите ли, – как бы денежку заработать.

Если б меня спросили, за какой трехмесячный период роллинговской истории я хотел бы найти дневник, я бы выбрал этот – момент, когда группа только вынашивалась. И я таки нашел этот дневник, с января по март 1963-го. Настоящим сюрпризом было то, что я вообще как-то фиксировал события в то время. Решающий отрезок истории: и появление Билла Уаймена, точнее, появление его воксовского усилителя с прикрепленным к нему Биллом, и еще как мы старались заарканить Чарли Уоттса. Я даже вел счет деньгам, которые мы зарабатывали на концертах: фунты, шиллинги, пенсы. Часто в дневнике просто стояло “0” – это когда мы играли за пиво на жалких ученических танцульках в конце триместра. Но среди записей также имеются 21 января, Илингский клуб – 0; 22 января, Flamingo – 0; 1 февраля, Red Lion – 1 ф. 10 ш. То есть, ну хоть дали поиграть, и то ладно. Когда есть концерты, жизнь прекрасна. Кто-то взял, позвонил, позвал играть! Ого, ничего себе! Не такие уж, значит, мы и лохи. Ну а в остальное время – привычный быт: магазинное воровство, собирание пивных бутылок, голодуха. Приходилось скидываться, чтобы купить гитарные струны, починить усилитель, заменить лампы. Даже чтоб держаться на нашем жалком уровне, затраты выходили непомерные.

Дневник – карманного формата. Внутри обложки чернилами жирно выведены слова: “Чак”, “Рид”, “Диддли”. Говорит само за себя. Это все, что мы тогда слушали. Только американский блюз: либо ритм-энд-блюз, либо сельский блюз. Кроме сна дома мы проводили каждый день и каждый час у колонок, старясь разобраться, из чего же эти блюзы сделаны. Ты валился на пол от утомления, но гитару из рук не выпускал. В этом был весь смысл. Осваивать инструмент не перестаешь никогда, но на том этапе перед нами вообще было поле непаханое. Чтобы быть гитаристом, нужно было научиться звучать. Конкретно нам нужно было звучать как чикагские блюзмены, как можно ближе, – две гитары, бас, барабаны и фоно. И мы сидели и вслушивались в каждую чессовскую запись, какая только существовала. Да уж, чикагский блюз долбанул нас в самое темечко. Рок-н-ролл – мы тоже на нем выросли, как и все остальные, но сосредоточены мы были на Чикаго. И вообще, пока мы тусовались без всех остальных, мы даже могли притворяться, что мы черные. Мы впитывали музыку, но цвет кожи от этого у нас не поменялся. Кое-кто даже еще больше побледнел. Брайан Джонс был белобрысым челтнемским Элмором Джеймсом. А почему нет? Ты можешь происходить откуда угодно, быть какого угодно цвета. До нас эта истина дошла позже. Хотя, конечно, Челтнем – это перебор; блюзмены из Челтнема – их вообще-то не густо. А еще у нас не было желания зарабатывать. Мы презирали деньги, презирали чистоплотность, мы просто хотели быть черными сукиными детьми. К счастью, нас вовремя вынесло. Но мы прошли и через эту школу, мы зародились из этой грязи.

* * *

Тогда же в моей жизни начались занятия волшебным искусством двухгитарного плетения. Тебе открывается, как много ты можешь, когда играешь на гитаре с кем-нибудь вдвоем, и то, на что вы способны вместе, – еще на порядок больше. Потом ты добавляешь и других музыкантов. В этом есть что-то приятно обволакивающее и возвышающее – находиться в компании людей, которые заняты совместным музицированием. Сказочный маленький мир, который неуязвим для окружающего. Настоящее коллективное творчество, один за всех и все за одного, и все ради единой цели, и до поры до времени никаких ложек дегтя. Дирижера тоже нет, все по твоему разумению. В общем-то, это обыкновенный джаз – выдаю великую тайну. Рок-н-ролл – это всего лишь джаз с жесткой слабой долей.

Джимми Рид был для нас большой образец. Та же самая двухгитарная тема. Посмотреть со стороны – какая-то тупая долбежка, но это пока не врубился. А еще ведь у Джимми Рида было где-то двадцать биллбордовских хитов – и каждый раз практически одна и та же песня. Всего два темпа, один или другой. Но он понимал магию однообразия и то, как, из него может рождаться гипнотическая пульсация, что-то вроде транса. Брайан и я – мы погружались в это с головой. Мы тратили любое свободное время на то, чтобы добыть из своих гитар джиммиридовский звук.

Джимми Рид бухал не переставая. Был один знаменитый случай, когда он уже, скажем, на час сорок пять опаздывает на концерт, наконец его выводят на сцену, и он говорит: “Эта песня называется Baby What You Want Me to Do?” – после чего заблевывает два первых ряда. Наверное, не единственный случай. Он вечно возил с собой жену, которая шептала ему в ухо слова песен. Иногда это даже можно услышать на записях – Going up… going down[48], – но с пользой для дела. Его всегда любили на Юге черные, и иногда во всем остальном мире. Это была музыка малыми средствами, и мы не могли оторваться.

У минимализма есть свое обаяние. Думаешь: “Как-то оно монотонно”, но когда “оно” кончается, ты хочешь, чтоб оно продолжалось. В однообразии нет ничего ужасного, каждому приходится с ним жить. Классные названия – Take Out Some Insurance (“Возьми на меня страховку”). Не самое заурядное название для песни. И все всегда сводится к тому, как они собачатся с женщиной или в этом духе. Bright Lights, Big City (“Яркие огни, большой город”), Baby What You Want Me to Do? (“Детка, ну что ты от меня хочешь?”), String to Your Heart (“Бечевка для твоего сердца”) – ядовитые песни. В одной строчке Джимми поет: “Не садись на метро, по мне, так лучше садись на поезд”[49], что на самом деле значит “не зависай на дури, не уходи в подполье, уж лучше, если ты будешь бухой или под кокаином”. Сам я расшифровал это через много-много лет.

И я сильно фанател от маддиуотерсовского гитариста Джимми Роджерса и еще от двух ребят, подыгрывавших Литтл Уолтеру, братьев Майерс. Вот где гитарное плетение в его древней форме – они были мастера этого дела. Половина бэнда Литтл Уолтера играла у Мадди Уотерса, в том числе и он сам. Но он записывался не только с ними, у него был еще один составчик: Луис Майерс и его брат Дэвид, основатели Aces. Два великих гитариста. Пэт Хейр тоже поигрывал с Мадди Уотерсом и записал несколько треков с Чаком Берри. Одна из его собственных невыпущенных вещей называлась I’m Gonna Murder My Baby (“Пойду пристрелю мою детку”) – ее откопали в архивах Sun уже после того, как он сделал ровно это самое и в придачу застрелил полицейского, вызванного на место преступления. Он получил пожизненное в начале 1960-х и умер в тюрьме в Миннесоте. Еще Мэтт Мерфи и Хьюберт Самлин. Все это были чикагские блюз-гитаристы, кое-кто чуть больше по сольной части, кое-кто меньше. Но если не растекаться, взять конкретно командную игру, братья Майерс определенно на самом верху списка. Джимми Роджерс с Мадди Уотерсом – тоже два потрясающих плетельщика. Чак Берри – фантастический чувак, но он занимался плетением с самим собой. Он кайфово накладывал собственные гитарные партии, потому что обычно жмотился нанять еще одного гитариста. Но это только на записях – вживую такое не воспроизведешь. И все-таки его Memphis, Tennessee – там такие неимоверные финты наложения и студийного химиченья, каких я мало где слышал. Не говоря уже о том, что это просто классная песня. Вообще не переоценить, как он был важен для моего развития. Мне до сих пор не верится, что чувак ухитрился насочинять в одиночку столько песен и разыграл их так стильно и так изящно.

В общем, сидели мы в своей квартире, мерзли и препарировали записи, пока позволял счетчик. Вышел новый Бо Диддли – вперед под скальпель. Можно изобразить это “вау-вау”? Что там играли ударные, насколько мощно… что там делали маракасы? Ты должен был разобрать все по косточкам и сложить снова, как ты это видел. Обязательно нужен ревер, раз уж мы теперь серьезно в теме, нужен усилитель. Бо Диддли был слишком навороченный. Джимми Рид был попроще, без прибамбасов. Но разобрать, что он там вытворяет, – атас полный. У меня ушли годы, чтобы понять, что он все-таки делал на V ступени в ми мажоре – с си-аккордом, последним из трех перед возвращением обратно, разрешающим в 12-тактовой блюзовой сетке – доминантным, как его называют. Когда Джимми доходит до него, он выдает такой повисающий рефрен, заунывный диссонанс. Даже для негитаристов стоит объяснить, в чем тут фокус. На V вместо того, чтобы взять привычным баррэ B7 – это требует небольшого усилия левой руки, – он вообще не запаривается с B, то есть с си. Он оставляет открытую 5-ю струну – ля – звенеть и просто съезжает пальцем вверх по 4-й, ре, доводя интервал до септимы. И получает эту повисающую ноту, резонирующую с открытой ля. То есть ты не используешь “корень” аккорда, ты просто бросаешь все дело на септиме. Поверьте мне, это, во-первых, самое ленивое, самое пофигистское, что можно сделать в такой ситуации, а во-вторых, одно из самых блестящих музыкальных изобретений в истории. Вот почему Джимми Рид мог себе позволить играть одну и ту же песню тридцать лет подряд, и ему ничего за это не было. Эту науку мне преподал белый парень по имени Бобби Голдсборо, у которого в 1960-е было несколько собственных вещей в чартах. Он когда-то работал с Джимми Ридом и пообещал показать мне несколько приемчиков. Все остальные ходы я знал сам, но так и не раскусил этот трюк с V, пока он мне не продемонстрировал – это было в середине 1960-х на борту гастрольного автобуса где-то посреди Огайо. Он сказал: “Я с Джимми Ридом годами разъезжал. Твоя V у него делается так”. “Твою мать! И все?” – “Все, хули. Живи и учись”. Не ждал не гадал, и вот тебе подарок! Эта неотвязная, гудящая нота. Полное наплевательство на любые музыкальные законы. И полное наплевательство на публику и кого угодно еще. “Делается так”. В чем-то мы больше обожали Джимми как раз за такое отношение, чем за его игру. И конечно, за проедающие мозг песни. Они могли строиться вроде бы на совсем примитивном основании – но вы попробуйте изобразить его Little Rain.

Одним из первых открытий, которые я сделал, снимая чужую игру, было то, что на самом деле никто из этих парней не работал с “правильными” аккордами. Обязательно какой-нибудь привесок, какой-нибудь взбрык. Стандартный мажор отсутствует как класс, все пихается в один мешок: что-то срезано, что-то торчит, одно зацеплено за другое. Здесь нет “как положено”. Только как ты сам чувствуешь, как ориентируешься. В общем, у нас тут сплошной бардак. Например, про себя я обнаружил, что как гитарист почти всегда тянусь играть то, что положено играть другим инструментам. Меня постоянно заносит попробовать изобразить на гитаре партии духовых. Когда я разбирал по косточкам эти песни, я выяснил, что часто есть одна особенная нота, благодаря которой работает вся вещь. Обычно дело в аккорде с “задержанием”. Это не полный аккорд, это смесь, и у меня это до сих пор любимый прием. Когда играешь правильный аккорд, на следующем шаге нужно, чтобы имелось что-то кроме. Если берешь ля, то там будет кивок в сторону ре. Либо же, если песня с другим настроением, для ля должна где-то нарисоваться соль, из чего получится септима, которая выведет тебя дальше. Читатели при желании могут пропустить “Гитарную мастерскую Кифа”, но я просто делюсь элементарными секретами, благодаря которым, кстати, позже появились мои риффы на открытых аккордах, например в Jack Flash или в Gimme Shelter.

Есть люди, у которых цель – играть на гитаре. Есть другие люди, и для них цель – получить определенный звук. В ту пору, когда мы с Брайаном репетировали на Эдит-гроув, лично я охотился за звуком. То есть когда три-четыре парня с легкостью выдают что-то такое, где все на своих местах, всего хватает – и нот, и инструментов. Когда на тебя катит вал, сплошной звук, с которым ничего нельзя поделать. Оставалось только слушать боссов. Много блюз-гитаристов середины 1950-х – Алберт Кинг, Би Би Кинг – были однонотники. Ти-Боун Уокер одним из первых стал использовать двухструнную технику – щипать две струны вместо одной, а Чак многому научился у Ти-Боуна. Против законов музыки, но это работает. Ноты бьются друг о друга, бренчат. Ты трогаешь две струны одновременно и ставишь их друг к другу, так сказать, раком. У тебя все время что-то звенит поперек тона или гармонии. Чак Берри – одна большая двухструнная история. Он очень редко играет одиночными нотами. Почему черные лабухи, Ти-Боун и остальные, вообще начали так играть, так это по экономическим причинам – чтобы ликвидировать необходимость в духовой секции. С электрогитарой в руках можно было играть две гармонирующих ноты и, в общем, не беспокоиться, где взять деньги на два саксофона и трубу. И как раз из-за нее, из-за двухструнной игры, на меня косились первые месяцы в Сидкапе – меня считали не серьезным блюзовым музыкантом, а диковатым рок-н-ролльщиком. Все остальные отыгрывали свое по струнке за раз. Меня же это устраивало, потому что я много играл сам для себя, и две струны были лучше, чем одна. И еще они давали возможность провернуть эту штуку с диссонансом и ритмом, чего не сделаешь, когда колупаешь на одной струне. Это был тот же самый вечный поиск новых ходов. Аккорды ведь нужно находить. Всегда существует великий Пропавший Аккорд. Который никто никогда не нашел.

Мы с Брайаном корпели над нашими джиммиридовскими уроками. Когда совсем забуривались в это дело и долбились как заведенные, Мик, конечно, чувствовал себя немного на отшибе. Тем более если учесть, что он и так проводил много времени в Лондонской школе экономики. Играть он ни на чем не умел. Поэтому он взялся за гармошку и маракасы. Брайан был первым, он очень быстро освоил гармошку, и, я думаю, Мик не хотел совсем уж отставать. Я не удивлюсь, если с самого начала его подстегивала элементарная конкуренция с Брайаном. Он хотел играть в группе как музыкант. И из Мика неожиданно получился потрясающий харпер – в удачный вечер спокойно поставлю его на одну строчку с лучшими в мире. Все остальное, на что он способен, мы знаем, – он великий шоумен, но в музыкантской табели о рангах Мик Джаггер – это великий харпер. Фразировка у него бесподобная. Очень армстронговская, литтлуолтеровская точнее, что говорит о многом. Литтл Уолтер Джейкобс был один из лучших блюзовых вокалистов и мастер блюзовой гармоники номер один. Я практически не способен слушать его без благоговения. И в Jukes, его бэнде, люди тоже играли очень правильно чувствующие, настроенные на одну волну. Его пение, конечно, терялось из-за феноменального звучания гармошки, которое, кстати, строилось на куче корнетных проигрышей Армстронга. Литтл Уолтер улыбнулся бы в своей могиле, если бы услышал, как играет Мик. Мик с Брайаном играли совершенно в разной манере. Мик втягивал, как Литтл Уолтер; Брайан выдувал, как Джимми Рид, – но бенды[50] любили оба. Когда так играешь, по-джиммиридовски, это называется “высокое тоскливое”, и звук такой, что просто сердце тает. Мик – прирожденный харпер, один из лучших, кого я слышал. Его игра – то особенное место, где не чувствуется никакого расчета. Я к нему пристаю: “Почему ты так не поешь?” Он говорит, что это абсолютно разные вещи. Но какие ж они разные – так и так берешь свое сопло и создаешь поток воздуха.

* * *

Этот коллектив был еще совсем неокрепший, в светлое будущее никто не заглядывал. В смысле, мы движемся наперекор попсе, наперекор танцевальной музыке и хотим только одного – быть лучшим блюз-бэндом Лондона и показать всем, сука, как оно делается, потому что уж мы-то знаем как. И весь этот странный народ, кучковавшийся по разным местам, приходил и поддерживал нас. Мы и понятия не имели, откуда они появлялись и зачем и как они узнавали, где нас найти. Мы не предполагали, что нам светит что-то большее, чем просто приучать народ к Мадди Уотерсу, Бо Диддли или Джимми Риду. Никаких планов стать кем-то самим. Идеи сделать собственную запись даже и не возникало. Наши усилия на том этапе подпитывались исключительно идеализмом. Мы работали бесплатными пропагандистами чикагского блюза. Рыцари в невыносимо сияющих доспехах и все в таком духе. И еще по-монашески усердная учеба, по крайней мере в моем случае. С момента, когда ты вставал, до момента, когда ложился, – все время посвящалось разучиванию, слушанию и поискам, где бы раздобыть денег, – такое у нас было разделение труда. Идеал выглядел так, что, о'кей, у нас есть на что жить, немного монет на всякий экстренный случай и плюс ко всему, просто зашибись, есть эти три-четыре девчонки, Ли Мохамед и ее подружки, которые приходят к нам прибраться, приготовить поесть и просто так потусоваться. Что они в нас тогдашних находили, понятия не имею.

У нас не было никаких других интересов во внешнем мире, кроме, во-первых, чтобы не отключали электричество, и, во-вторых, как бы стырить чего-нибудь съестного в супермаркете. Женщины в этом списке на самом деле были только в-третьих. Электричество, еда – и смотри-ка, еще и такое счастье привалило. У нас были другие потребности: работать вместе, репетировать, слушать музыку, делать то, ради чего все это затевалось. Одно слово – мания. Бенедиктинцам со своим уставом было с нами не тягаться. Любой заблудший слишком далеко ради секса или даже перспективы секса воспринимался как предатель. Считалось, что ты должен проводить все свое время за изучением Джимми Рида, Мадди Уотерса, Литтл Уолтера, Хаулин Вулфа, Роберта Джонсона. Эта была твоя работа. Потратить даже момент на посторонние дела значило согрешить. Такая была атмосфера, в которой мы жили, такая установка. Так что женщинам, какие появлялись, отводилось место сугубо на периферии. Одержимость своим делом, которую мы делили втроем с Миком и Брайаном, была поразительной – беспрерывное учение. Конечно, совсем не в академическом смысле, дело было в том, чтобы поймать фишку. И уже потом, я думаю, как это бывает с любыми зелеными пацанами, к нам пришло осознание, что блюзу учатся не в монастыре. Ты должен выйти в мир и разбить себе сердце и вернуться обратно – вот тогда ты сможешь спеть свой блюз. И лучше проделать это несколько раз. А на том этапе мы воспринимали блюз в чисто музыкальной плоскости и не задумывались, что все эти парни пели о чем-то. Ведь сначала ты должен во что-то вляпаться. И тогда, дай бог, ты вернешься и споешь. Я думал, что любил свою мать, и ушел от нее. Она продолжала для меня стирать. И сердце мне тоже разбивали, но не так, как надо. Душой я по-прежнему был с Ли Мохамед.

Концертные заведения, которые упоминаются в дневнике, – это клуб Flamingo на Уордор-стрит, где играл Blues Incorporated Алексиса Корнера; Илингский клуб, про него уже было сказано; “Ричмонд” обозначает клуб Crawdaddy в отеле Station, оттуда реально начался наш путь к вершинам; Marquee, который тогда еще был на Оксфорд-стрит, – там играл Сирил Дэвис со своими R&B All-Stars после того, как убежал от Корнера; Red Lion находился в Саттоне (лондонский район); наконец, Manor House – это паб на севере Лондона. Денежные суммы – жалкие гроши, которые нам платили за то, что мы выкладывались на сцене на всю катушку, хотя со временем ситуация стала поправляться.

* * *

По моему мнению, Stones никогда бы не сложились, если бы Иэн Стюарт их собственноручно не сложил. Он и никто другой снимал нам первые репетиционные точки, он командовал всем прибыть туда к определенному часу, без этого все осталось бы на уровне благих намерений. Мы в таких делах ни черта не смыслили. Это был его проект, его группа, и, по сути, он отобрал тех, кто будет в ней участвовать. Люди плохо представляют, что именно он был и вдохновителем, и мотором, и организатором, без которого на тех первых порах все бы просто развалилось. Потому что денег было не густо, зато полные штаны идеализма типа “мы научим Англию блюзу”, “это наше предназначение” – всякий такой наивняк. И у Стю были просто неимоверные запасы энтузиазма на эту тему. Он же стал отступником, порвал с людьми, с которыми играл раньше. Для него это на самом деле был прыжок в неизвестность, шаг поперек движения. С отлучением от его уютной музыкантской компашки. Но без него нас бы не вынесло. Он был настоящим старожилом клубной сцены, а мы были салагами-новобранцами.

Одной из его первых тактических операций стала партизанская война с трад-джазерами. Общий климат менялся, и люди упирались. У чуваков, игравших традиционный джаз, он же диксиленд, битников и не совсем дела на тот момент обстояли очень-очень здорово. Midnight in Moscow[51], Акер Билк и вся эта несметная кодла, которая просто подмяла под себя весь рынок. Музыканты они были отличные, Крис Барбер и остальные джазовые кадры. Короли сцены. Но им было не понять, что ситуация не стоит на месте и что пора уже как-то разнообразить свою музыку. С другой стороны, кто нам даст низложить диксилендовую мафию? Казалось, нет ни единой бреши в их обороне. И Стю придумал, что мы будем занимать перерыв – выходить играть в Marquee, пока Акер пьет свое пиво. Денег это бы не приносило, но таким образом мы могли забить первый клин. Такой у Стю был план боевых действий. Он периодически появлялся и говорил: Marquee (или Manor House) – денег не обещают, зато пустят сыграть в перерыве. И неожиданно перерывы сделались интересней, чем основная программа. Выпускаешь чуваков заполнить паузу, а они играют Джимми Рида. Пятнадцать минут. И реально хватило каких-то нескольких месяцев, чтобы монополия трад-джазеров сошла на нет. Нас ненавидели от всей души. “Хреновая ваша музыка. Не пойти ли вам лучше по танцам играть?” “Вы и идите. Лично мы остаемся”. Но что происходит какая-то смена эпох, мы, конечно, не подозревали – на это нам наглости не хватало. Мы просто были рады лишний раз выйти на сцену.

Один символический момент перехода власти от джаза к рок-н-роллу зафиксирован на пленке. Это “Джаз в летний день” – суперважный фильм для начинающих рок-музыкантов в то время, главным образом из-за Чака Берри, который появляется на Ньюпортском джазовом фестивале 1958 года и играет Sweet Little Sixteen. Там засветились Джимми Джуффре, Луи Армстронг, Телониус Монк, но мы с Миком, конечно, ходили смотреть на нашего чувака. Помню этот черный сюртук. Его выпустили – кто-то рискнул – с Джо Джонсом, великим джазовым ударником, который среди прочих играл у Каунта Бейси. Предполагаю, для Чака, когда он поднялся на сцену, это был почетнейший момент в жизни. Исполнение Sweet Little Sixteen было не ахти какое, но главное заключалось в отношении ветеранов за спиной – им было абсолютно не по нутру, ни как он выглядел, ни как он двигался. Они над ним потешались и старались всяко его подъебнуть. Джо Джонс поднимал палочку после каждых нескольких ударов и скалился, как будто это был такой детский сад. Чак понимал, что работает наперекор обстоятельствам. И если прислушаться, он справился не здорово – но все-таки номер свой он вытянул. Угодил в компанию, которой хотелось спихнуть его со сцены, и сумел оставить последнее слово за собой. Так что в итоге Джо Джонс лоханулся. Уж лучше б он послал Чака в открытую, чем такой подлый нож в спину. Чак все равно прорвался.

Описание первого этапа клубной активности и моего обалделого азарта по поводу нашего превращения в зарабатывающий коллектив присутствует в еще одном письме к моей тете Пэтти – потрясающей находке, которая объявилась, пока я писал эту книгу.

Среда, 19 дек.

Кит Ричардс

6, Спилман-роуд

Дартфорд

Дорогая Пэтти,

Спасибо за открытку на день рождения. Прибыла точно в срок 18-го пять с плюсом.

Надеюсь у вас обоих все хорошо и тому подобное, блин, блин[52].

У меня тут веселье вовсю, почти все время живу в квартире друзей в Челси и наши музыкальные затеи начинают приносить неплохую прибыль. Следующая большая мания у местных это ритм-энд-блюз и на нас есть спрос. На этой неделе мы выторговали себе регулярные выступления в ночном клубе Flamingo на Уордор-стрит начиная со следующего месяца. В понедельник мы разговаривали с агентом который считает, что у нас очень товарное звучание и если все пойдет нормально и он не обычный брехун мы скоро можем зарабатывать 60–70 ф. в неделю, а еще одна компания звукозаписи начала слать нам письма на предмет устроить сессии в ближайшие пару-тройку месяцев. Прямиком в Горячую сотню.

Ну хватит мне паясничать. У нас все выздоравливают, только моя проказа снова дает о себе знать, да у папы Паркинсон, и матушка слегла с сонной болезнью.

Ничего больше особенно в голову не приходит так что заканчиваю передачу всем славынова Р-ства

С любовью от Кифа, X

Это первое задокументированное появление моего имечка Киф[53], и отсюда видно, что изначально оно пошло не от фанатов. Среди моей многочисленной родни у меня было прозвище “кузен Биф”[54], которое естественно превратилось в “Киф”.

* * *

Короткий период, который охватывает дневник, заканчивается ровно в тот момент, когда наше будущее наконец было гарантировано – мы получили регулярное место в клубе Crawdaddy в Ричмонде, откуда все понеслось дальше, по городам и весям. Слава в шесть недель. Для меня секретным ингредиентом всей этой военной кампании был Чарли Уоттс. Что опять приводит нас к Иэну Стюарту – “Мы должны достать Чарли Уоттса” – и всем авантюрам, на которые мы пошли ради Чарли. Мы недоедали, чтобы ему платить! Буквально. Обносили магазины, чтобы он был с нами. Блин, мы так его хотели, что урезали себе пайки. А теперь все, уже не отделаешься.

Поначалу у нас не было ни Билла, ни Чарли, хотя Билл упоминается уже во второй записи в дневнике:

Январь 1963

Среда, 2

Новый бас-гитарист пробуется с Тони. Одна из лучших репетиций за все время. Бас-гитара добавляет звукам мощности. Вместе с бас-гитаристом поступил в распоряжение усилитель Vox за 100 гин. Принято решение о программе в Marquee. Должно получиться ударно, чтобы в следующий раз дали больше времени.

У Билла были усилители! Он прибыл со всем снаряжением – музыкант полной комплектации. Мы тогда играли с парнем по имени Тони Чэпмен, который был просто резервным вариантом, и я не помню, не то Стю, не то сам Тони, на свою беду, сообщил: “Кстати, у меня есть один басила на пробу”, – имея в виду Билла. И Билл появился с собственным усилителем, который, хотите верьте, хотите нет, имел защитный каркас, собранный из детского конструктора, и даже крепеж на нем был обмазан какой-то зеленой фигней. Усилитель Vox AC30, владеть которым нам было совершенно не по средствам. Производства дартфордской фирмы Jennings. Мы на него молились. Видели его и тут же опускались на колени. Иметь в хозяйстве усилитель – это выводило нас на другой уровень. На первых порах я хотел отделить Билла от усилителя. Но это было, когда он еще не начал играть с Чарли.

Четверг, 3

Marquee с Сирилом

Часовой сет (2 получасовых), 10–12 ф.

Отыграли отменно. Очень хорошо приняли Bo Diddley[55], хлопали. 612 человек посетителей. 1-й сет – хороший разогрев. 2-й сет – свинг первосортный. Произвели впечатление на кое-кого из самых шишек. Получили 2 ф. Пол Понд[56]: “Сногсшибательно”.

Харолд Пендлтон попросил его представить. [Это был хозяин Marquee. Я его пару раз пытался убить – достать с размаху гитарой. Он ненавидел рок-н-ролл и вечно фыркал в нашу сторону.]

Пятница, 4

Реклама Flamingo: “Оригинальный звук чикагского ритм-энд-блюза в исполнении Rollin’ Stones” [А мы не забирались севернее Уотфорда.]

Играем в Red Lion в Саттоне. Датчик распаялся.

Red Lion: Бэнд звучал плохо, тем не менее бешеный прием, особенно Bo Diddley и Sweet Little 16. Тони безобразен. Обсуждали, с чем показаться во Flamingo.

Хорошая выдержка из ММ [Melody Maker]

Приехали днем. Оставил бумажник с 30 ш.

Должны вернуть.

И первый намек на хоть какую-то запись в студии:

Суббота, 5

Бумажник вернули,

Ричмонд

Косяк. Мой звучок отошел окончательно. Брайан взял гармошку, я играл на его гитаре. Confessin’ the Blues, Diddley-Daddy, Jerome[57], Bo Diddley прошли на ура. Бешено ругались с организатором из-за денег. Отказались там снова играть. Обсуждали будущий демодиск. Запись на этой неделе, даст Бог, не сорвется. Diddley-Daddy смотрелась хорошо. С Клео и подружками на подпевках. Бэнд заработал на неделе 37 ф.

Тридцать семь фунтов на пять человек!

Понедельник, 7

Flamingo

Стю, Тони и Горгонзола[58] требуют шлифовки.

Гитара вернулась в прекрасном рабочем состоянии. Во Flamingo на первый взгляд так себе. Но Джонни Ганнел более чем доволен. С Тони пора прощаться. Это значит Билл с Vox. Confessin’ the Blues прошла на ура. Ли приходила. Мое клеймо.

Здесь я, как видно, примеряю мантию музрука. Джонни Ганнел – один из братьев Ганнелов, которые управляли Flamingo. И мы наконец заполучили Билла с его Vox. Исторический день. Последние слова – это из Мадди Уотерса, “На тебе мое клеймо”[59]. Я явно неровно дышал к Ли.

Вторник, 8

30 ф. 10 ш.!!!

Илинг

Бэнд звучал вполне. Bo Diddley – абсолютная сенсация. Если сможем так же выступить в Marquee, будет весело.

Начинаем в Илинге в субботу. Look What You’ve Done[60] – подходяще.

6 ш.!!!! На 50 % больше, чем на прошлой неделе.

Четверг, 10

12 ф. Нас оценил Тони Михэн. [Это был барабанщик Shadows.]

Marquee. Первый сет в 8:30 или 9:00 – по игре очень хорошо, но как-то не на месте. Второй сет 9:45–10:15 свинговали гораздо лучше. Брайан и я сильно удручены недостатком громкости из-за рабочих на электростанции. Bo Diddley – восторженные аплодисменты, как обычно. Приходила Ли с подругами. Обратились к Чарли на предмет постоянной работы.

Отыграли полсета, и вдруг отрубается свет. Крутейший облом. Мы так раскачались! Дальше нас переводят на половинную мощность – из-за какой-то отраслевой акции профсоюза энергетиков. И остается только тупо переглядываться, переводить глаза с наших усилителей на небо, то есть на потолок, и обратно.

Пятница, 11

Билл согласен остаться, даже если мы выгоняем Тони.

Понедельник, 14

Рассчитали Тони!

Flamingo

Сюрприз!!! Играли Рик и Карло. Без всякого сомнения, Rollin' Stones сегодня вечером были самым умопомрачительным коллективом из работающих в стране. Рик и Карло – двое лучших из лучших. Публика другая по сравнению с прошлонедельной, а это главное. Деньги радуют еще не так сильно, всего 8 ф. Но все равно начинаем набирать обороты.

Рик и Карло! Карло Литтл был молотобоец, сбивал с ног своими барабанами, фонтан энергии. И Рики Фенсон на басу, тоже прекрасный. Они обесцветили себе волосы перед тем концертом. И кто был у них основной наниматель? Скриминг Лорд, мать его, Сатч! Время от времени они нам подыгрывали – это еще когда не было Чарли, и как раз из-за них он решил к нам присоединиться, потому что слышал, что у нас такая горячая ритм-секция. Рики и Карло, если их отпустить солировать, слетали с катушек. Весь зал просто уносило – они почти смели нас со сцены, так круто они играли. Надо было видеть эту парочку! Когда Карло начинал вбухивать по своей бочке, то это было да, самое то. Рок-н-ролл! Нам, салагам, играть с этими парнями – они были старше только на два-три года, но вертелись тут уже давно – это было обалденно. Первый раз, когда они сели рядом – “О'кей, три-четыре, понеслась”, – и вдруг у меня за спиной эта ритм-секция, ух! Тогда я впервые и оторвался от земли на три фута, улетел в стратосферу. Это еще до того, как я начал работать с Чарли и Биллом, и всего остального.

И с самых первых дней я чувствовал, что на сцене я на своем месте. Люди нервничают перед тем, как выйти и показаться куче народа, но в моем случае ощущение было другое – типа выпустите тигра из клетки. Может быть, это просто еще один вариант мандража. Вполне вероятно. Но мне всегда уютно на сцене, даже когда я, бывает, лажаю. Пока я здесь, со мной ничего не случится. Максимум выдам какую-нибудь лажу. В остальном провожу время в свое удовольствие.

Следующий день в дневнике – первое упоминание Чарли как члена команды:

Вторник, 15

Все деньги группы по крайней за 2 недели пойдут на покупку усилителя и микрофонов.

Илинг – Чарли

Может, из-за моей простуды, но как-то мне не так звучало. Но опять же, и Мика, и Брайана, и меня еще шатает от озноба и температуры!!!

Чарли свингует нормально, но еще не поймал нужный звук. Завтра исправить!

Народ бедный. Никаких денег, сворачиваемся. Будет один выходной. Рик и Карло играют в воск. и пон.

Итак, Чарли вливался в коллектив. Мы собирались пораскинуть мозгом и придумать, как отделить Билла от усилителя, но при этом остаться при своих. Но в то же время Билл и Чарли стали играть вместе, и что-то явно начало завязываться. Билл – исключительный басист, тут двух мнений быть не может. Я обнаружил это не сразу. Все тогда учились, набирались опыта. Никто не имел четкого представления, что они хотят, и истории у всех были немножко разные. Чарли пришел из джаза. Билл пришел из Королевских ВВС. Ну хоть за границей побывал.

Чарли Уоттс для меня всегда был как музыкальная постель, я укладывался в его звук, и увидеть эту запись выше насчет “исправления” кажется чем-то неправдоподобным. Однако, как и Стю, Чарли пришел к ритм-энд-блюзу через джазовые дела. Через несколько дней я написал: “Чарли свингует очень недурно, но не качает. Фантастический парень при этом…” На том этапе он пока не освоил рок-н-ролл. Мне хотелось, чтоб он бил помощнее. Для моих ушей он звучал еще слишком джазово. Мы знали, что он классный ударник, но сам Чарли, чтобы играть со Stones, взялся изучать Джимми Рида и Эрла Филлипса, ридовского ударника, – чтобы прочувствовать тему. Эту скупую, минималистичную манеру. И с ним так дальше и повелось. Чарли за барабанами – то, чего мы хотели, но, во-первых, можем ли мы его себе позволить? И во-вторых, откажется ли он для нас от кое-каких своих джазовых привычек?

Вторник, 22

0 ф.

Илинг – Чарли

Косяк № 2. К 8:50 появилось только 2 человека, и мы отправились домой. Тем не менее мы успели сделать пару номеров с маракасами, тамбурином, завывающей гитарой и Чарли, который выдавал мощный джунглевый ритм (из чего понятно, что он умеет, если хочет). На пути к квартире остановили копы. Обыскали. Нудные уроды. Отдыхаем до суб.

Мощный джунглевый ритм – это был “бит Бо Диддли”, еще называется “Бриться и стричься, четвертной” и звучит примерно так же. “Bo Diddley, Bo Diddley, have you heard? / My pretty baby said she was a bird[61]».

Что касается обыска, я подумал, когда это прочитал: “Уже тогда?” Ничего такого у нас не было. Даже денег не было. Неудивительно, что, когда уже потом они доставали меня по-настоящему, все было знакомо. Шмон ни за что ни про что. И реакция осталась одна и та же: ебаные нудные уроды. Обязательно нудным голосом. Если ты не зануда, не бывать тебе копом. “Так, лицом к стене, ноги раздвинули”. В те времена они могли хоть обыскаться, находить было нечего. Меня обшмонали раз сто перед тем, как я впервые подумал: “Блин, у меня же с собой эта фигня”.

Четверг, 24

С Marquee облом

По словам Карло и Рика, Сирил напуган из-за того, как сильно нам хлопают. Нас отрезали на месяц. Если за это время никто не появится, пустят обратно. Потратили день на репетирование. Надеюсь, оно того стоило! Нужно продолжать долбить пальцевую игру. Чувствую, открываются возможности. Но, сволочная штука, не слушаются меня. Ощущение, что не пальцы, а паук с ногами какой-то.

Суббота, 26

16 ф.

Илинг – Рик и Карло

Бэнд немного со скрипом. Но вполне неплохо. Публики побольше. Жарко и тесно. И прекрасненько!!!

2 ф.

Ли тоже была.

Странно, никак не получается пристроить в общую картину мои отрепетированные хитрые куски. Не расслабиться как следует. Парни что-то стали в последнее время слишком язвить.

Понедельник, 28

Сестра Тосс сказала, что Ли с ума сошла со мной водиться, но не хочет выглядеть дурой, поэтому, может, я сделаю первый шаг. Я считаю, что повел себя правильно.

Мы с Ли перед тем разругались, и это было примирение по обоюдному согласию. “Тосс” – сокращенно от Тоска, она была ее подружкой.

Суббота, 2

16 ф.

Илинг

Чарли и Билл

Превосходный вечер, много народа. Звук отражался и гремел. Чарли великолепен.

К этому дню, второму февраля, мы играли окончательным составом, с Чарли и Биллом в качестве ритм-секции. Как те самые Stones.

Если бы не Чарли, я бы никогда не пошел дальше – вширь и в рост. Первое, что касается Чарли, – это какой у него “вкусный” бит. Уже тогда оно у него было, с самого начала. Он играет очень-очень по-своему, с массой тонкостей. Посмотрите на размеры его установки – смех один, если сравнить, с чем сегодня работает большинство ударников. Восседают за своими несусветными барабанными батареями как за крепостной стеной. Чарли делает все, что надо, одним своим классическим комплектом. Все так непритязательно, а потом начинаешь слушать его, и он бьет наповал, без осечек. И с юмором тоже. Люблю следить за его ногой через плексиглас – даже если мне его не слышно, я могу играть по тому, что вижу. Другая вещь – это трюк, который Чарли заимствовал не то у Джима Келтнера[62], не то у Эла Джексона[63]. На хай-хэте вообще-то принято играть в каждую долю. Так вот, в отличие от большинства на второй и четвертой – слабых долях, которые очень много значат в рок-н-ролле, – Чарли хэт не трогает, только задирает к нему палочку. Делает движение ударить и осекается. Из-за этого малому барабану достается весь звук, ничто не дребезжит фоном. Если за этим наблюдать, можно сердечную аритмию заработать. Он совершает целое движение, в котором абсолютно нет нужды. От этого размер притормаживает, потому что ему нужно сделать лишнее усилие. Так что частично ощущение расслабленности от игры Чарли объясняется этим необязательным махом каждые две доли. Это очень нелегко провернуть – остановить катящийся бит на одну только долю и потом впрыгнуть обратно. Дело еще в его строении, в том, через какое место тела он пропускает ритм. У каждого ударника собственный почерк в том, что касается зазора между хэтом и малым барабаном. Чарли опережает с хэтом и очень тянет с малым. И то, как он растягивает ритм и что мы поверх этого творим, есть секрет роллинговского звука. Чарли в сущности джазовый барабанщик, откуда следует, что и остальной бэнд есть в каком-то смысле джазовый ансамбль. И он в одной категории с лучшими: Элвином Джонсом, Филли Джо Джонсом[64]. Он держит пульс, чувствует себя в нем раскованно и работает очень экономно. Поскольку он поиграл на свадьбах и бар-мицвах, он, если хочет, умеет делать “эффектно”. Все это благодаря раннему старту, временам, когда он работал по клубам еще совсем зеленым пацаном, – немного покрасоваться, притом что он вообще никакой не шоумен: “ба-БАМ”. И я приохотился играть с таким парнем. Сорок лет прошло, и мы с Чарли спаялись больше, чем можно передать словами, и даже, наверное, больше, чем мы сами осознаем. То есть до того, что мы иногда наглеем и начинаем друг друга задирать на сцене, в смысле музыкально.

Но в те времена я третировал Стю и Чарли за их джазовые штучки нещадно. Предполагалось, что мы усердно осваиваем блюз, и при этом я периодически заставал Стю и Чарли слушающими тайком свой джаз. “Кончайте эту херню!” Мне ничего не нужно было, только поломать их привычки – блин, хотя бы сыграть состав как следует! “Вам надо блюз слушать. Надо у Мадди, вашу мать, учиться”. Я им даже не давал слушать Армстронга, а Армстронга я обожаю.

Билл всегда чувствовал, что на него смотрят сверху вниз, в основном из-за того, что его настоящая фамилия была Перкс. И он вертелся на этой своей бесперспективной работе где-то на юге Лондона. И еще он был женат. А у Брайана, видите ли, имелось сильно развитое классовое чутье. Для него Билл Перкс был какой-то там плебей. “Вот бы нам нового басиста, а это кто – ну реально Эрни хуев, да еще набриолиненный”, – так он говорил, по воспоминаниям Фелджа. Билл тогда еще был немножко тедди-боем, ходил с коком, как полагается. Но это все была такая фигня. Брайан же тогда строил из себя крысиного короля, главаря всей шайки.

К февралю мы уже могли покупать что-то в рассрочку. Лично я с перерывом меньше месяца обзавелся двумя гитарами.

25 янв.

Выходной

Покупаю новую гитару, Harmony или Hawk?

У Harmony цена ничего, но вот есть ли к ней гарантия? У Hawk есть, и еще прилагается кофр.

Обе модели по 84 ф.

У меня теперь два медиатора-“когтя” на большой палец – купил Hawk с двумя датчиками, расцветка “санберст”[65], в двухцветном кофре, 74 ф.

Среда, 13 (февраля)

Репетиция

Купил новую гитарь у Айвора![66] Отличный инструмент!! Какой звук!!! Новые номера: Who Do You Love? и Route 66[67]. Класс! Переделали Crawdaddy шикарно (все идеи Брайана). [Что ж, этого у него не отнимешь.]

И погнали по клубам.

Суббота, 9

18:00

Пора вносить за усилитель

Илинг

Ночное мероприятие в Коллиерсе?[68] [Перечеркнуто.]

По виду, явка почти рекордная – народу под завязку, жарко, аж пар шел.

Бэнд перло на все сто. Смотрю, завелись настоящие фанатки-малолетки.

2 ф.

Заезжал на квартиру.

Отдал Биллу 6 ф. за Vox.

Понедельник, 11

Выходной. Скучища жуткая.

Последние две записи – вступление к дальнейшим нежданным-негаданным событиям. На горизонте нарисовались первая сессия в студии и ангажемент в Ричмонде.

Четверг, 14

Manor House

Неплохо. Народу жидковато. Blues by Six всех распугал.

Новая гитарь еще не дается, нужно приноровиться. Новые вещи были, прошло на ура.

Стю говорит, что Глин Джонс будет нас записывать на той неделе в пон. или четв. Планирует продать демо Decca.

1 ф.

Пятница, 15

Red Lion

Нормального звука от этого места не добиться.

Драка во время песни

Получили предложение – отель Station в Ричмонде каждое воск. начиная со следующего. Наконец подвалило.

На внутренней стороне обложки дневника написано “Башляют шнягу”. А напротив, в разделе личной информации, где пропечатано: “При несчастном случае прошу известить”, я написал “мою маму”. Больше никаких подробностей.

“Башляют шнягу” – это говорилось, когда мы смотрели на весь этот народ, пляшущий, свисающий со стропил и вообще сходящий с ума. “Что они делают?” – “Башляют шнягу, что еще”. – “Ну хотя бы они нам шнягу башляют”. Это означало, что ты теперь зарабатывал. Залы забивались все плотнее, публика становилась все горячее. В Лондоне мы уже подняли со дна мощную волну. Когда у тебя, блин, люди топчутся от нетерпения в очереди, загибающейся два раза вокруг всего квартала, до тебя хочешь не хочешь дойдет, что что-то такое происходит. Всё, мольбы пустить нас поиграть остались в прошлом. Теперь нужно только одно – поддерживать огонь.

Места, где мы играли, были небольшие, и нам они были как раз. Лучше всего они подходили Мику. В таких ограниченных пространствах, когда яблоку негде упасть, было четко видно, какой он артист, – может быть, лучше, чем везде, где мы играли потом. Я думаю, его специальные движения родились в основном из-за того, что нам вечно приходилось работать на очень-очень тесных площадках. Со всем нашим хозяйством на сцене рабочей площади для всех иногда оставалось примерно с обеденный стол. Бэнд располагался в двух футах за спиной Мика, он оказывался прямо посередине, а ведь ни о каком разделении каналов с дилэем речь вообще не шла, и, поскольку у Мика было достаточно много гармошечных партий, он был одним из нас, игроком. Не могу вспомнить ни одного другого певца в Англии того времени, который бы играл на гармошке и одновременно отвечал за лид-вокал. Ведь гармошка была – и до сих пор бывает – очень важным элементом звучания, особенно когда пашешь на блюзовой ниве.

Дайте Мику Джаггеру сцену размером со стол, и он отработает на ней лучше, чем любой другой, может быть, не считая Джеймса Брауна. Изгибы с поворотами, и маракасы трясутся без остановки – только давай-давай. Мы обычно играли, сидя на табуретах, а ему приходилось отплясывать вокруг нас, потому что отдельного места для этого не было, махнешь ненароком гитарой – двинешь кому-то в лицо. Он раньше играл четырьмя маракасами, когда пел. Я уже давно вспоминаю ему эти маракасы. Он был блестящий артист. Даже в те времена я поражался, как он умудряется извлечь столько из такого маленького пространства. Это было как будто наблюдаешь за танцором фламенко.

В Ричмонде мы окончательно освоили ремесло. Именно там стало понятно, что у нас по-настоящему сыгранный коллектив и на пару часов мы способны дать людям расслабиться, и зарядить зал энергией, и получить ту самую отдачу. Потому что наше дело – не отработать номер. Что бы там себе ни думал Мик Джаггер.

* * *

Если вспоминать, моим любимым местом был ричмондский отель Station – просто потому, что оттуда все началось по-серьезному. Клуб Ricky Tick в Виндзоре – офигенная площадка. В зале отеля Eel Pie мы тоже чувствовали себя шикарно, потому что в принципе народ был один и тот же, просто перемещался между точками, где нам давали работу. Джорджо Гомельский – еще одно имя, всплывающее в связи с тем периодом, – человек, который вообще-то нас пас, устроил нам приглашения в Marquee и Station и который был очень важной фигурой во всей тогдашней тусовке. Иммигрант из России, большой медведеподобный дядя с неимоверным запасом энергии и энтузиазма. Брайан заставил Джорджо поверить, что тот фактически командует коллективом, которому, как мы-то считали, никакой командир не нужен. Джорджо творил всякие чудеса, обеспечивал нас работой, местами, но больше нам особенно было дать нечего. “Где бы сыграть, поинтересуйся у людей, может, кто-нибудь нас возьмет” – вот и все запросы. И Джорджо очень нам помог с этим на самых первых порах. А Брайан его бортанул, как только впереди замаячило что-то посолидней. Уму непостижимо, в какого манипулятора он мог превращаться, когда обстряпывал такие дела. Все время возникало подозрение, что Брайан надавал людям обещаний, о которых остальные были ни сном ни духом. Так что, когда обещания не выполнялись, сволочами выглядели мы все. В общем, обещалка у Брайана работала на износ. Джорджо потом стал менеджером Yardbirds, клэптоновского состава, которые уже начинали занимать наши места в клубных расписаниях. А потом Эрик ушел из Yardbirds, отправился на полгода в отпуск и вернулся в звании бога, от которого ему все никак не откреститься.

Мик поменялся колоссально. Только прокручивая в голове те времена, я вспоминаю не без грусти, что мы с ним никогда не были настолько заодно, как в первые годы, когда Stones становились на ноги. Прежде всего, не было сомнений в цели. Мы безошибочно знали, где хотим оказаться, какой должен быть звук, поэтому не приходилось ни о чем договариваться – только соображать, как туда попасть. Разговаривать о глобальных задачах? Зачем, мы все о них знали. Задача, в общем, стояла простая – получить доступ к студии. Как обычно, время проходит, цели растут. Нашей первой целью под вывеской Rolling Stones было заработать титул лучшей ритм-энд-блюзовой команды Лондона с регулярным концертным расписанием на неделю. Но еще главнее было наконец как-то начать писаться. Оказаться в настоящей студии – это было все равно что попасть за перегородку в святая святых. Как оттачивать звук, если не можешь сесть перед микрофоном и студийным аппаратом? Мы чувствовали, что уже набрали достаточный разгон, и какой следующий шаг? Дорваться до студии не мытьем, так катаньем. Джон Ли Хукер, Мадди Уотерс, Хаулин Вулф – они были такие, какие есть, потому что гнули свое. Они уперто хотели записывать свою музыку, точно как я, – это была еще одна связь между мной и ими. Сделаю все, только пустите в студию. На самом деле в этом было даже что-то от нарциссизма: нам элементарно не терпелось услышать, как мы звучим. Нам хотелось отдачи в звуке. Денежная отдача в расчет не входила, а услышать самих себя – это да, это была цель. В какой-то степени тогда попасть в студию и выйти с ацетатным демо[69] было все равно что получить аттестат. “Ты теперь офицер при звании” – в смысле, ты больше не рядовой музыкантской армии. Играть перед публикой было самой важной вещью в мире, но, если тебя записали, это было как знак качества. Заверено, скреплено и проштамповано.

Стю единственный из нас знал человека с доступом, у которого была возможность открыть студию ближе к ночи и дать нам час времени. В ту эпоху это было как отправиться с визитом в Букингемский дворец или заработать приглашение в Адмиралтейство. Попасть в студию звукозаписи – практически невыполнимая задача. Выглядит дико, учитывая, что сегодня каждый может записаться на любом углу и тут же выложить свои художества в интернете. А тогда это было как допрыгнуть до Луны – чистая фантазия. Вообще-то первая студия, в которую я попал, была студия Ай-би-си на Портленд-плейс – прямо через дорогу от Би-би-си, но, разумеется, никакой связи между ними. Все благодаря Глину Джонсу, который там звукоинженерствовал и исхитрился освободить для нас чуть-чуть времени. Но это было так, разовая акция.

А потом наступил день, когда Эндрю Луг Олдхэм приехал в Ричмонд нас послушать, и потом все понеслось с нечеловеческой скоростью. Примерно в двухнедельный срок мы уже имели на руках контракт на запись. Эндрю раньше работал у Брайана Эпстайна и как-то поучаствовал в создании битловского образа. Но они с Эпстайном из-за чего-то поцапались, и его уволили. Он отошел от всех прежних дел и решил пробиваться в одиночку: “Ну ладно, вы у меня попляшете”. А мы стали его орудием мести Эпстайну. Мы – динамит, Эндрю Олдхэм – детонатор. Ирония судьбы заключается в том, что в самом начале этот великий автор роллинговского имиджа считал, что ничего хорошего не выйдет, если нас будут воспринимать как патлатых грязных грубиянов. Эндрю ведь был вполне себе мальчик-чистюля, и ему по-прежнему нравилась грандиозная идея про Beatles и одинаковые костюмчики, когда все под одну гребенку. Ему нравилась, а нам не очень. Короче, он подыскал нам сбрую, и на телевидение на запись “Благодари свою счастливую звезду” мы надели эти хреновы твидовые пиджаки в гусиную лапку. Но сразу после программы их выбросили, оставили только кожаные жилеты, которые Эндрю купил на Чаринг-Кросс-роуд. “Где твой пиджак?” – “А фиг его знает. Подружка взяла поносить”. И он очень быстро въехал, что вот теперь ему всегда придется иметь дело с таким отношением. А что ему оставалось? Beatles везде, торчат из каждого угла, аж глазам больно. И если у тебя еще одна классная группа, нехуй мучиться и тупо копировать Beatles. Так что нам, естественно, досталась роль анти-Beatles. Еще одна “фантастическая четверка” в униформах – нет, нам было в другую сторону. Но тогда Эндрю устроил из этого беспредел. Раз все такие сладкие и все одеваются по шаблону и кругом сплошная показуха, делай все против правил, по крайней мере с точки зрения шоу-бизнеса и Флит-стрит[70]. То есть Эндрю взял идею того, что нужно как-то подавать себя публике, и превратил ее в черт знает что.

Само собой, мы ни в чем этом не волокли. “Чувак, мы слишком крутые, нам кривляться западло. Мы, блин, блюзмены, в свои-то восемнадцать лет. Прошли всю Миссисипи, видали Чикаго”. Вот так дурачишь сам себя. И все же мы действительно были бельмом на глазу. Плюс, разумеется, по времени попадание было прямо в точку. Все знают Beatles, мамы их обожают и папы их обожают, а эти – вы разрешите своей дочери выйти замуж за такое? И тема с имиджем “назло всем” оказалось почти гениальной. То есть ни Эндрю, ни мы гениями не были, просто эта придумка попала точно в яблочко, и после того, как все всё про нас поняли, стало нормально – мы теперь были готовы включиться в игру под названием “шоу-бизнес” и оставаться самими собой. Не надо было подстригаться под того парня или под этого. Эндрю для меня всегда был абсолютным образцом пиарщика. Такая заточенная бритва. Мне он здорово нравился – при всех нервах и головняках по поводу секса. Родители отправили его учиться в публичную школу Уэллингбороу, и со школой у него, как и у меня, не сложилось. У Эндрю внутри, особенно в те дни, всегда была такая мелкая дрожь, как у сервиза в буфете. Но он был абсолютно, железно уверен в себе и в том, что нам нужно делать, – при всей этой внутренней хрупкости. Само собой, он строил из себя крутого, как никто. Но мне нравилось, что он придумывал, мне вообще нравилось, как он думал. И поскольку у меня за плечами худо-бедно была худшкола и учеба на рекламщика, я мгновенно просек, что в том, чего он добивается, есть смысл.

Мы подписали контракт с Decca и через несколько дней – за чужие денежки! – сели писаться в Olympic Studios. Правда, большинство тогдашнего материала мы записали в другой студии – Regent Sounds. Одно название – “студия”: комнатенка, обитая контейнерами для яиц, с одиноким катушечным Grundig. Только, чтобы все выглядело как студия, его не поставили на стол, а повесили на стену. Считалось, если магнитофон на столе, значит, работают непрофессионалы. На самом деле все, чем они там занимались, это озвучание рекламных роликов: “Murray mints, Murray mints, the too-good-to-hurry mints[71]». Мелкая джингл-студия, всего по минимуму, очень простая – это сильно облегчило мне задачу освоения азов звукозаписи. Мы выбрали ее в том числе из-за того, что она была моно – что слышишь, то и получаешь. Магнитофон всего с двумя дорожками. Я на нем выучился делать наложения, “пинг-понг”, как это называется, – когда ставишь только что записанный трек в одном канале и пишешься сверху на другой. Само собой, в плане звука таким путем теряешь целые поколения, пропускаешь пленку еще раз через все колеса, – но мы обнаружили, что в этом есть свои плюсы. В общем, первый альбом и много вещей со второго плюс Not Fade Away, наш первый чартовый прорыв – № 3 в феврале 1964-го, – и Tell Me были изготовлены в окружении яичных контейнеров. Эти первые альбомы мы записали в нескольких студиях с участием немыслимых гостей вроде Фила Спектора, который отметился на басу в Play with Fire, и Джека Ницше – там же на клавесине. Заходили Спектор и Бо Диддли, и Джин Питни тоже – он записал одну из первых вещей, которую мы сочинили с Миком, That Girl Belongs to Yesterday.

Правда, контракт с Decca означал еще одну вещь: Стю должен был выйти из состава. Шестеро – это чересчур, и первый кандидат на вылет, разумеется, пианист. Такой вот жестокий бизнес. Поскольку Брайан подавал себя как главного, сообщить новость Стю досталось ему. Это было дико тяжело. Стю не удивился, я думаю, он уже заранее решил для себя, что будет делать, если вопрос всплывет. Он отнесся к этому с полным пониманием. Мы ждали от него что-нибудь типа “Ну спасибо, ебитесь сами”. Но в такой момент Стю показал всю огромность своего сердца. О'кей, раз так, он будет сидеть за рулем, будет нас возить. И он был с нами на каждой пластинке, потому что, кроме музыки, все остальное ему было неинтересно.

Уволен, но только не для нас, никогда. И он все прекрасно понимал. “Видок-то у меня не такой, как у вас, а?” Блин, у этого чувака было самое огромное сердце в мире. Он вложил всего себя, чтобы нас собрать, и он не намеревался вот так все бросить из-за того, что его задвинули на задний план.

Первый сингл мы выпустили очень скоро после подписания контракта – все делалось даже не за недели, за дни. Абсолютно просчитанный коммерческий вброс – Come On Чака Берри. Я не считал, что это лучшее, на что мы способны, но я знал, что с этой вещью можно отличиться. В плане записи она, кажется, даже лучше, чем я тогда думал. Просто у меня такое ощущение, что в тот раз мы воспринимали ее как единственный боевой патрон в нашей обойме. В клубах мы ее не играли, никакого отношения к тому, чем мы занимались, она не имела. Вообще в группе тогда еще держался остаточный пуристский настрой, который я, естественно, не разделял. Блюз – моя любовь, но я видел, что и кроме блюза есть где копать. Я и поп-музыку тоже любил. И совершенно бессовестно смотрел на эту сорокапятку как на способ пробиться. Дорваться до студии и изготовить хорошо продаваемый товар. Наша версия ведь совсем не похожа на чакберриевскую; это, прямо скажем, очень “битлизированный” продукт. Но в режиме, в котором тогда выпускали музыку в Англии, у тебя особо не было времени рассусоливать: ты шел и выдавал хит. Думаю, в случае Come On все чувствовали, что у нее есть хорошие шансы выстрелить. И вообще, наши мысли были заняты одним: “Ого, у нас выходит диск, это ж охренеть можно!” И еще присутствовала такая легкая обреченность: “Черт, если первый сингл выстрелит, у нас два года, и все, на помойку. Ну и что нам потом делать?” Потому что дольше не держался никто. Твой срок годности в те времена был пара с половиной лет, да и сейчас в большинстве случаев то же самое. И, за исключением Элвиса, тогда этого еще никто не опроверг.

Смешная история: когда у нас вышла первая пластинка, мы, по сути, еще пребывали в ранге клубной команды. Думаю, что на тот момент забитый Marquee – это был наш рекорд посещаемости. Но сингл худо-бедно вскарабкался в первую двадцатку, и как-то резко, за неделю или около того, мы превратились в поп-звезд. Тяжкое испытание для чуваков, у которых был один дежурный ответ: “А пошли они все, да ну их на хуй”. Не успели оглянуться, и на вас уже какая-то гусинолапчатая срань, и вы несетесь на гребне непонятной дикой волны – не волны, цунами. В одну секунду у тебя предел мечтаний – сделать сингл, а дальше – вот твой сингл, вот он уже в первой двадцатке, и вот ты вылезаешь перед камерами на “Благодари свою счастливую звезду”. Телевидение – о нем ни у кого даже мысли не было. Нас туда просто вышвырнуло. Учитывая, что мы вообще-то враги шоу-бизнеса, от такого уже хотелось притормозить: “Все, хорош, перебор”. Но до нас медленно дошло, что кое-какие уступки делать придется.

В такой ситуации нужно было решать, как себя вести. Пиджаки надолго не задержались. Может, для дебюта ход был хороший, но ко второй пластинке вся такая фигня пошла побоку. В Crawdaddy начался такой вал, что Гомельский передислоцировал клуб под крышу заведения при Athletic Ground, регбийном стадионе Ричмонда. В июле 1963 года мы таки наконец выбрались из столицы. Первый раз играли не в Лондоне – в йоркширском Миддлсбро – и первый раз хлебнули сумасшедшего дома. Начиная оттуда и до 1966-го – три года – мы играли практически каждый вечер, точнее, каждые сутки – иногда по два раза за день. Отыграли тысячу концертов с хорошим гаком, почти встык друг к другу, почти без перерывов и дай бог с одним десятидневным отпуском за весь период.

Может быть, если бы в июле 1963-го мы приехали в Кембриджшир в лапчатых пиджаках и выглядели такими куколками, мы бы не вывели из себя местных самцов, которые собрались на танцы при Уизбичской зерновой бирже. Мы были городскими, и наша музыка – городская музыка. Но вы бы попробовали поиграть ее в Уизбиче в 1963-м с Миком Джаггером у микрофона. Реакция была непривычная. Все эти деревенские парни с совершенно реальной соломиной в зубах – зерновая биржа в жопе на болотах. И замес начался, потому что местная деревенщина, мужская часть, не могла смириться, что их девчонки вовсю визжат и таращатся на этих лондонских чмошников: “Ну чисто пидоры, фу, тошнит аж!” Заваруха оказалась добротная, и нам сильно повезло вовремя смыться. По величайшему совпадению в истории рок-н-ролльных мероприятий, в предыдущий вечер мы играли на дебютантском балу в пещерах Гастингса, который устраивала некая леди Лэмпсон. Стараниями Эндрю Олдхэма. Страшно пафосный народ, сливки общества – самая пенка, – которые устроили себе простонародную забаву в гастингских пещерах, где вообще-то довольно много места. И мы были номером развлекательной программы. Нам сказали, что, когда мы не играем, нужно не маячить и отойти в сторону кухни. За нами присматривали, но мы не дергались, держались как ни в чем не бывало, пока один из них не подошел к Иэну Стюарту и не сказал: “Послушай, тапер, можешь нам изобразить Moon River?” И тогда Билл его положил на пол – или как-то еще отделал, не помню. Лорд Лэмпсон, хотя, может, и какое-то другое сиятельство, разгневался: “Кто этот ужасный молодой человек?” Можешь играть на наших вечеринках, но мы будем обращаться с тобой как с черным. Меня это совершенно устраивало, я только гордился – в смысле, я обожаю, когда меня держат за черного. Однако Стю не повезло первому получить щелчок: “Послушай, тапер…”

На первых порах в нашей публике преобладал женский элемент – до конца 1960-х, когда ситуация выровнялась. Эти полчища одичавших цепляющихся девиц начали заполнять залы примерно посередине нашего первого британского тура, осенью 1963-го. Гастрольный состав был фантастический: Everly Brothers, Бо Диддли, Литтл Ричард, Микки Мост. Мы себя чувствовали как в Диснейленде, как на лучшем в жизни аттракционе. И одновременно нам достался уникальный шанс заценить, как работают вживую главные чуваки. Мы забирались под перекрытия во всех этих кинотеатрах, “Гомонтах” и “Одеонах”, чтобы не пропустить ни одного выхода Литтл Ричарда, Бо Диддли или Everly Brothers. Гастроли были на пять недель. Мы проехались по всем закоулкам: Брэдфорд, Клиторпс, Albert Hall, Финсбери-парк – большие концерты, маленькие концерты. Местами посещало легкое офигение – ого, я в одной гримерке с Литтл Ричардом, наяву. Фанатская часть тебя говорит: “Офигеть!” – но есть и другая: “Тебя пустили к крутым чувакам, так что смотри не опозорься”. Когда мы вышли на сцену на первом в туре концерте – это было в Лондоне, New Victoria Theatre[72], – нам казалось, он уходит куда-то до самого горизонта. От такого пространства, размера зала, масштаба всего этого перехватывало дыхание. Мы чувствовали себя каким-то лилипутами на виду у всех. Играли мы, скорее всего, не ужасно, но я только помню, как мы переглядывались друг с другом в полном шоке. И вот занавес раздвигается, и а-а-а-ах… Это как выйти развлекать Колизей. К этому быстро привыкаешь, учишься, но в тот первый вечер я казался себе просто насекомым. И разумеется, звук оказывается совсем не такой, к какому мы привыкли в клубных зальчиках. Оказывается, что мы звучим, как оркестр оловянных солдатиков. Все новое, все нужно было хватать на лету. Натуральный прыжок в пропасть – ничего похожего ни до, ни после. На каких-то первых концертах мы, наверное, звучали просто безобразно, однако к тому моменту все уже завертелось. От публики шума стало больше, чем от нас, и в этом был определенный плюс. Первоклассный бэк-вокал – орущие девицы. Учились, можно сказать, под обстрелом из воплей и визгов.

Литтл Ричард давал шоу, которое не лезло ни в какие ворота и при этом было абсолютно гениальным. Ты никогда не знал, откуда он появится. Его бэнд мог завести Lucille и продолжать взбивать ее минут десять, что вообще-то долговато для такого риффа. А в зале постепенно гасили свет, так что видно было только таблички над выходами. И тогда он выныривал из-за спины у зрителей. Или – в другие разы – выбегал на сцену, убегал, а потом появлялся снова. Почти каждый вечер он разыгрывал вступление по-новому. Ты медленно догадывался, что Ричард заранее проинспектировал весь театр, поговорил с осветителями – откуда можно сделать выход? вон там наверху есть дверь? – и придумал, какое вступление будет самым убойным. Или – бах! – нагрянуть сразу, или оставить рифф крутиться пять минут и наконец выскочить откуда-нибудь сверху. Вдруг оказывается, что ты больше не забойщик на клубной сцене, где подача и шоу ничего не значат, где не ступишь лишний шаг и нет места ни для каких выкрутасов. Вдруг ты видишь, как работают на сцене – и Ричард, и Бо Диддли тоже, – и от этого тебе срывает башню, как будто тебя непонятным чудом взяли на небо и дали возможность разговаривать с богами. Lucille накручивает обороты, бухтит и бухтит, и ты уже начинаешь сомневаться, что он вообще будет петь. Неожиданно прожектор выхватывает балкон, и вот оно – Преподобный является народу! Преподобный Пеннимен[73]. А рифф крутится и крутится. Вот так мы учились у них искусству представления. К тому же Литтл Ричард был в этом деле мастер высшего разряда, и у кого еще учиться, как не у него.

Трюк со светом я часто использовал со своими X-Pensive Winos – мы затемняли сцену и всем бэндом садились в кружок, раскуривали косяк и выпивали, пока не началось. А народ не знал, что мы уже здесь. А потом огни зажигаются, и мы резко стартуем. Старый урок Литтл Ричарда.

Когда выходили Эверли, это было при мягком свете, музыканты играли тихо-тихо, и тогда вступали их голоса, этим невероятно прекрасным, почти мистическим рефреном – “Dream, dream, dream…[74]» – который то выплывал из унисона и гармонии, то вплывал обратно. Блюграсса в этих парнях – выше ушей. У Дона Эверли было самое совершенное владение ритм-гитарой, какое я слышал. Никто об этом не задумывается, но их ритм-гитарные партии звучали идеально. Очень изящно расставлены и красиво подогнаны к голосам. Братья всегда держались подчеркнуто вежливо, всегда на расстоянии. Я лучше знал их состав: Джоуи Пейдж – он играл на басу, Дон Пик – на гитаре, а за ударными сидел Джимми Гордон, который тогда только-только окончил школу. Он потом стучал для Delaney & Bonnie и для Derek and the Dominos. Под конец у него случилась шизофрения, и он в припадке забил насмерть свою мать, за что в Калифорнии ему дали пожизненное. Но это другая история. Потом уже я узнал, что у братьев не все гладко между собой и что началось это еще раньше. Было в их братстве что-то немного похожее на нас с Миком. Вы держитесь вместе в радости и в горести, это вырастает во что-то большое, и тогда уже появляется время и место рассмотреть, что же вам друг в друге не нравится. Да, потом еще об этом поговорим.

На этих гастролях случилась одна незабываемая сцена в гримерке. Я тепло отношусь к Тому Джонсу. Впервые я встретил его как раз тогда, рядом с Литтл Ричардом. Я провел с Ричардом в туре уже три-четыре недели, и с ним было легко, да и сейчас так же, и мы, бывало, болтали да перешучивались. Но в Кардиффе такие парни, как Том Джонс и его бэнд, Squires, – их часы отставали лет на пять. И вот они заходят в гримерку Литтл Ричарда, и на них все еще леопардовые сюртуки с черными бархатными воротниками и зауженные брючки – процессия тедди-боев с поклонами и расшаркиваниями. И Том Джонс натурально встает на колени перед Литтл Ричардом, как будто тот папа римский. И разумеется, Ричард в грязь лицом не ударил: “Мальчики мои!” Они не врубаются, что Ричард-то самый махровый пидор. Поэтому они не знают, как реагировать. “Деточка, да ты просто персик Джорджии”. Абсолютная культурная нестыковка, но они настолько благоговели перед Ричардом, что были готовы съесть все, что он скажет. А он тем временем знай мне подмигивает. “Обожаю моих фанатов! Просто обожаю! Ах, деточки!” Преподобный Ричард Пеннимен. Не забывайте, он вышел из церковных госпелов, как и большинство. Мы все когда-то пели “Аллилуйя”. Эл Грин, Литтл Ричард, Соломон Берк – эти вообще приняли сан. Проповеди ведь налогами не облагаются. Тут божественные соображения были не главными, тут все решали денежки.

Джером Грин отвечал у Бо Диддли за маракасы. Он участвовал во всех его записях, а в жизни был тихий пьяница – один из милейших сукиных сынов, каких только можно встретить. Он мог взять и спокойно упасть тебе на руки. Для Бо он был как жена – они прошли вместе через все. Чуваки были в постоянном диалоге: “Эй, у тебя женщина такая страшная, пришлось выгонять ее страшной палкой[75]». Джером наверняка много значил в жизни Бо, иначе тот давно бы от него отделался. Но маракасы в его руках работали потрясающе. Он обычно держал по четыре в каждой руке – восемь маракасов, очень по-африкански. И звучало все отменно, что в ужратом состоянии, что в трезвом. Такое у него было кредо: “Мне не выпить – можно и не играть”.

Само собой получилось, что я взял на себя роль личного джеромовского администратора. Мы как-то очень подошли друг другу, и с ним было офигенно весело. Такой здоровый дядя, немного вроде Чака Берри. Бывало, за кулисами вдруг кричат: никто не видел Джерома? И я говорил: зуб даю, знаю, где его искать. И он, конечно, оказывается в ближайшем к служебному выходу пабе. В ту пору знаменитости мне еще не хватало – на улицах никто не узнавал. Так что я мчался в ближайший паб, и этот красавец, конечно, сидел и чесал языками с местными, а они все его угощали, потому что, конечно, они нечасто встречали в жизни шестифутовых негров из Чикаго. Я его опекал: “Джером, пора на сцену, Бо тебя ищет”. “О господи, да иду уже”.

К концу тура ему довольно сильно поплохело. И тогда я догадался позвать врачей и взять дело в свои руки – пристроил к себе в квартиру. “Все, чувак, хватит с меня этой английской жратвы. Где здесь достать обычную, мать ее, американскую еду? Гамбургер хочу”. Я добегал до Wimpy’s[76] за углом и приносил что он хотел. “Это что, по-твоему, гамбургер?” – “Ну извини, Джером”. Частично я занимался всем этим, потому что он был ходячий прикол, но притом он на самом деле был очень обаятельный мужик. И стрясти с тебя пару баксов тоже был не дурак. Плюс ты чувствовал, что, если тебя не будет рядом, он, на фиг, свалится под автобус или смоет сам себя в унитаз, если дорвется. Джером расстался с Бо довольно скоро после этого.

Странный был этот первый тур. Я никогда не был особенно уверен в собственной игре, но я знал, что между собой мы кое на что способны и что вообще кое-что начинает складываться. В начале тура мы открывали концерты, потом сместились к перерыву, потом стали открывать второе отделение, а в конце шестой недели братья Эверли фактически дали нам понять, что, мол, парни, пора вас печатать сверху афиши. Всего за шесть недель. Плюс, пока мы объезжали Англию, начало происходить и кое-что другое. Начался девчачий ор. Тинибопперы[77]! Для нас, “блюзменов”, это ощущалось как… В общем, мы думали: атас, совсем опустились. Превращаться в очередную пиздопародию на Beatles – ну его на фиг. Мы так горбатились, чтобы стать лучшими из лучших, блюз-группой номер один. Но деньги – еще лучше, и незаметно, с таким валом народа, нравится или нет, вы больше никакая не блюз-группа, вы уже что-то такое, что все будут называть поп-группой. А это для нас было как грязное ругательство.

За считаные недели мы прошли путь от непонятно чего до лондонских триумфальных лавров. Не могли же одни Beatles заполнить все строчки хит-парадов. Вот мы и стали заполнителями промежутков на следующие год-два. В общем, The Times They Are A-Changin’ (“Времена-то меняются”) – Боб Дилан там все сказал. Это было очевидно, просто витало в воздухе. И менялись они стремительно. Эверли – ничего не хочу сказать, я их люблю всем сердцем, но и они чуяли то же самое, понимали, что что-то происходит. Ну, правда, при всем их классе что прикажете делать братьям Эверли, когда выходишь в зал, а там три тысячи человек орут по складам: “Мы хотим Stones. Мы хотим Stones”? Перелом был резкий. А Эндрю Луг Олдхэм оказался человеком, который поймал этот момент – поймал, вскочил и поехал. Мы и сами знали, что запалили какой-то большой огонь – который мне до сих пор не унять, по правде говоря.

Мы тогда далеко не заглядывали – вся жизнь в пути, каждый божий день. Ну, может, удавалось урвать денек там, денек здесь, чтобы выбраться куда-то еще. Но и просто проезжая по улицам, мы всё замечали – в Англии, в Шотландии, в Уэльсе. За полтора месяца вперед это ловилось в воздухе. Мы гремели все шире и шире, окружающее безумие закипало все сильнее. На какой-то стадии нас уже, в сущности, волновало только одно: как прорваться на сцену и как потом вырваться наружу. Причем на само выступление уходило минут пять, от силы десять. В Англии, по моим подсчетам, года так за полтора мы не доиграли до конца ни одного шоу. Единственный вопрос по поводу любого концерта – что нас накроет сегодня: заваруха с кулаками, копы, которые полезут ее разнимать, перебор по части медицинских инцидентов – и как, мать его, из всего этого выпутаться. Большая часть времени уходила на планирование путей проникновения и отхода. О самом месте ты мог толком ничего и не узнать, день за днем один сплошной дурдом. В сущности, мы приезжали, чтобы послушать нашу публику! Ведь ничто так не покроет любую твою лажу, как солидный десяти-, а то и пятнадцатиминутный сеанс половозрелых женских воплей. Или три тысячи бросающихся на тебя малолетних тел – если их еще не вынесли на носилках. Начесы набекрень, юбки задраны до пояса, мокрые, красные, глаза навыкате. Так держать, девчонки! Нам такого только давай! В сет-листе – как будто это имело значение – у нас тогда фигурировали Not Fade Away, Walking the Dog[78], Around and Around и I’m a King Bee[79].

Иногда заботливое полицейское начальство сочиняло для нас всякие идиотские схемы эвакуации. В Честере после концерта, кончившегося очередным разгулом страстей, помню, как бегал за местным главным констеблем по городским крышам, словно в дурном диснеевском фильме – остальные растянулись цепочкой сзади, он сам карабкается впереди, одетый по полной форме, и еще один констебль на подхвате. А потом он, блядь, заблудился! И мы торчим над городом Честером, пока он соображает, где он походил не так в этом “Побеге из Кольдица”[80]. А тут еще пошел дождь. Ни дать ни взять сцена из “Мэри Поппинс”. Выделили аж самого шефа полиции, при мундире и дубинке, только что не на парад – и такой вот гениальный план. Ведь в то время меня и мне подобных воспитывали в уверенности, что полицейские могут разобраться с чем угодно. Но ты быстро понимал, что эти ребята никогда не имели дела ни с чем похожим. Для них это было так же ново, как для нас. Мы тогда все были как малыши, заблудившиеся в лесу.

В некоторые вечера мы по приколу играли Popeye the Sailor Man[81], и народ не замечал разницы, просто потому, что им было нас не слышно. То есть они реагировали не на музыку. На ритм – это может быть, потому что барабаны, ритмическую сетку чувствуешь всегда. Но на все остальное – нет, абсолютно исключено, никаких голосов или гитар в пределах слышимости. На что они реагировали, так это на попадание в одно замкнутое пространство с нами, с этой иллюзией из меня, Мика и Брайана. Музыка могла быть спусковым крючком, но что было пулей – этого никто не знает. Как правило, для них все обходилось без проблем. Другое дело для нас. Из многих тысяч приходивших кое-кто уходил с травмами и ушибами, было и несколько смертей. Одна девчонка на третьем ярусе прыгнула вниз и серьезно покалечила человека, на которого приземлилась, а сама насмерть сломала шею. Да, бывали и такие засады. Но одна вещь происходила обязательно – через десять минут после начала мимо нас уже выносили обмякшие, бесчувственные тела. А иногда их начинали складировать на сцене, сбоку от нас, просто потому, что уже не справлялись с количеством. Как в окопах на западном фронте. И хуже всего было в провинциях, на еще не освоенных территориях. Гамильтон в Шотландии, в нескольких милях от Глазго – там перед нами натянули проволочную сетку. Все из-за заточенных монет и пивных бутылок, которые в нас швыряли парни, недовольные, что их девиц так распирает от нашего присутствия. И еще поставили рядом на сцене людей с собаками. Проволочные перегородки тогда были обычным делом в некоторых районах, особенно вокруг Глазго. На самом деле это была не новость. То же самое можно было наблюдать в клубах по всему американскому Югу и Среднему Западу. Уилсон Пикетт, который Midnight Hour, – у него на сцене стояла стойка с дробовиками по одну сторону и стойка с дробовиками по другую. И дробовики присутствовали не в качестве реквизита. Они были заряжены – каменной солью, кажется, ничем таким серьезным. Но и одного вида их было достаточно, чтобы отбить охоту швыряться всякой фигней или срываться с катушек. Такая мера предосторожности.

В один из вечеров где-то на севере – кажется, в Йоркшире, но это могло быть где угодно – мы решили задержаться в здании театра на пару часов и заодно перекусить. Просто выждать, пока все отправятся по домам спать, и спокойно уехать. Я вспоминаю, как вышел на сцену после окончания концерта, все уже было подметено и убрано, трусики и прочее барахло, и остался только один старик-вахтер, который мне говорит: “Отличное шоу. Ни одного сухого сиденья в зале”.

Может, конечно, с Фрэнком Синатрой, Элвисом Пресли творилось то же самое. Но я не думаю, что фанатство когда-нибудь доходило до такого беспредела, как в битловско-роллинговские времена, по крайней мере в Англии. Атмосфера была, как будто кто-то где-то сорвал стоп-кран. Девчонок 1950-х воспитывали правильными как линейка, чтобы радовали маму. А потом, такое ощущение, что-то щелкнуло, и они решили, что все, пора оторваться по полной. А что, возможности для этого как раз появились, и кто бы теперь им мог что-нибудь запретить? Вся эта девчоночья масса сочилась вожделением, правда, что с ним делать, они не понимали. И ты неожиданно оказываешься для них громоотводом. Чистое исступление. Их тормоза уже отпущены, и на тебя прет стихия невъебенной мощности. Шансов остаться живым не больше, чем в речке с пираньями. А они дорывались до чего-то, о чем буквально не мечтали, и переставали понимать, что дальше делать. К концу концерта они выходили, похожие черт знает на что: откуда-то капает кровь, одежда в клочья, описанные трусики, – и это воспринималось как должное. Это и был “концерт”. Честно говоря, на моем месте среди них мог оказаться кто угодно. Им было абсолютно плевать на мои блюзменские амбиции.

Когда с разгону погружаешься в такой угар, парням вроде Билла Перкса это сильно сбивает мушку. Однажды, не то в Шеффилде, не то в Ноттингеме, мы застукали его с девицей в угольном сарае. Парочка была прямо как из “Оливера Твиста”. “Билл, поехали, время уже”. Это, конечно, Стю его нашел. Но что ты будешь делать в таком возрасте, когда почти все тинейджерское население страны решило, что свет сошелся клином на тебе? Натиск был невообразимый. А еще полгода назад у меня не было шансов. Переспать со мной – разве что за деньги.

* * *

Живешь, и ни одной тебе девчонки в мире. Не-а, и не мечтай, ла-ла-ла-ла-ла. А через мгновение они уже тут как тут, навострили ушки. И ты думаешь, хуя себе, когда это я успел сменить “Олд Спайс” на “Аби Руж”[82]? Дела-то, смотри, налаживаются. Но чего они хотят? Славы? Денег? Или это по-настоящему? И конечно, если тебе раньше не слишком везло с красавицами, становишься мнительным.

Девчонки меня выручали в жизни чаще, чем пацаны. Иногда просто близостью – прижать к себе, поцеловать, без всяких дальнейших. Просто согреть друг друга, пролежать ночь обнявшись, когда тяжело, когда черная полоса. Я допытывался: “Черт, зачем я вообще тебе сдался, я же просто еще один мудак, которого завтра ветром сдует?” “Не знаю, наверное, ты того стоишь”. – “Ну ладно, я спорить не буду”. Первый раз я испытал на себе такое отношение с теми североанглийскими девчонками во время первого тура. Оказываешься после концерта в пабе или гостиничном баре, а чуть позже с тобой в комнате сидит какая-нибудь добрая душа, которая учится в Университете Шеффилда, занимается социологией и которой почему-то захотелось тебя приласкать и обогреть. “А я думал, ты умная. Я же гастролер с гитарой, здесь у вас не задержусь”. – “Ну да, но ты мне нравишься”. “Нравишься” иногда лучше, чем “люблю”.

* * *

К концу 1950-х тинейджеры стали отдельным рынком, целевой группой для рекламщиков. Ведь само слово “тинейджер” – их изобретение, тупой технический термин[83]. От называния этих пацанов и девчонок тинейджерами у них самих рождалось особое самовосприятие. И это создало специальный рынок не только для одежды и косметики, но и для музыки, литературы и всего остального – возрастной группе был отведен собственный загон. И одновременно – демографический взрыв, появление огромного половозрелого выводка. Битломания и роллингомания. Эти юные особы умирали от желания чего-то нового и непривычного. Четверо или пятеро худосочных парнишек стали для них громоотводом, но они могли найти его в ком угодно.

О том, на какие подвиги способны тинейджеры женского пола – тринадцати-, четырнадцати-, пятнадцатилетние, – особенно когда они сбиваются в ораву, я буду помнить всю жизнь. Они меня однажды чуть не прикончили. Никогда я так не боялся за свою жизнь, как случайно угодив в беснующуюся толпу малолеток с перспективой быть задушенным или разорванным на куски. Трудно передать, какого страху они могли на тебя нагнать. Ты был готов лучше отправиться на фронт под вражеские снаряды, чем подставиться под эту неудержимую, крушащую все волну похоти и желания, или что там в них кипело – они и сами этого не знали. Полицейские убегают, и ты оказываешься лицом к лицу с диким, неуемным буйством эмоций.

По-моему, дело было в Миддлсбро. Мне было никак не попасть в машину, “остин принсесс”, как сейчас помню, я стараюсь влезть внутрь, а эти бешеные сучки раздирают меня на части. Проблема в том, что, когда они до тебя дорвались, они не знают, что с тобой делать. Они почти задушили меня моими бусами: одна тянет за один конец, другая – за другой, и обе орут: “Кит, Кит” – и одновременно меня душат. Я хватаюсь за ручку двери, которая отрывается и остается в моей руке, а машина, дернувшись, уносится вперед, и я стою с этой сраной ручкой. Называется, бросили на растерзание. Это водитель запаниковал: остальные чуваки уже были внутри, и он больше не мог терпеть, ему срочно надо было вырваться из этого дурдома. И меня оставили окруженным стаей гиен. Следующий кадр – я прихожу в сознание у того же служебного выхода в переулок, и копы, очевидно, уже оттеснили толпу подальше. Я вырубился, задохнулся, и меня обработали от души. Ну что, родные, дорвались? И что ж вы будете со мной делать?

Вспоминаю одну сцену человеческого общения с этими девчонками – абсолютно неожиданная история, виньетка.

Погода стояла пасмурная. Выходной день. И вдруг начинается сумасшедший шторм! Я вижу снаружи трех несгибаемых фанаток. Их начесы начинают клониться под натиском стихий, но они не уходят! Ну и что остается бедному мне? “Давайте, дурочки, заходите внутрь”. Мой крохотный номер заполняется вымокшими малолетками. От них идет пар, они дрожат. Комната тут же вся отсыревает. Прически уничтожены. Они дрожат от ливня и от того, что внезапно очутились в жилище своего идола (или одного из них). Царит замешательство. Они не знают, то ли сесть на корточки, то ли ослепнуть. Я тоже потерялся. Одно дело – играть для них на сцене, другое – очутиться с ними наедине. Все начинают заботиться насчет полотенец, туалет тоже оказывается кстати. Они смешно пытаются восстановить свое увядшее великолепие. Все очень нервно. Я делаю им кофе, слегка приправленный бурбоном, но секса ни у кого нет даже в подсознании. Мы сидим, разговариваем, смеемся, пока не прояснеет небо. Потом я вызываю им такси. Расстаемся друзьями.

* * *

Сентябрь 1963-го. Новых песен нет, по крайней мере таких, которые, на наш взгляд, могли бы пробиться в чарты. Ничего перспективного в почти уже вычерпанном резервуаре ритм-энд-блюза. Мы сидели в Studio 51 недалеко от Сохо, репетировали. Эндрю свинтил, чтобы пойти прогуляться, – на него давила обстановка. И он случайно наткнулся на Джона и Пола, которые выбирались из такси на Чаринг-Кросс-роуд. Они зазвали его куда-то промочить горло и спросили, чего он такой мрачный. Эндрю выложил карты: нет песен. Тогда они вернулись с ним в студию и подарили нам песню со своего следующего альбома, которую не планировали выпускать синглом, – I Wanna Be Your Man. Первую пробу мы раскладывали вместе с ними. Брайан добавил сверху недурной слайд-гитары, и из битловской песни она превратилась в однозначно роллинговскую. Еще до ухода Джона с Полом было ясно, что у нас на руках готовый хит.

Они ее специально примеряли на нас. Когда ты автор, ты ходишь и толкаешь свои песни, работаешь по системе Тин-Пэн-элли[84]. Так что они рассчитывали, что их вещь нам подойдет. Плюс у нас с ними было общество взаимного обожания. Мы с Миком восхищались спетостью их голосов и авторскими способностями; они завидовали нашей свободе движений и нашему имиджу. И они хотели действовать с нами заодно. Правда в том, что между нами и Beatles царило сплошное дружелюбие. И еще у нас была хитрая система сотрудничества, потому что в ту пору синглы выходили каждые полтора-два месяца, и мы специально подгадывали так, чтобы не сталкиваться по времени. Помню переговоры с Джоном Ленноном по телефону: “Слушай, мы еще с микшированием сидим”. “А у нас уже одна готовая есть”. – “О'кей, вы первые”.

* * *

Когда у нас все стартовало по-крупному, мы были слишком поглощены гастролями, чтобы запариваться с сочинением песен. Мы как-то не думали про это как про наше дело, – вообще про это не думали. В нашем с Миком понимании песни рождались у какого-то другого дяди, где-то далеко. Вот я наездник, я скачу на лошади, а есть человек, который ставит ей подковы. И первые диски у нас сплошь каверы: Come On, Poison Ivy[85], Not Fade Away. Все, что мы делали, – играли американскую музыку для англичан, и играли отменно, так, что слушали даже некоторые американцы. Мы и так пребывали в тихом шоке от того, где оказались, и нас совершенно устраивала роль интерпретаторов музыки, которую мы обожали. Почему мы должны были лезть куда-то еще? Но Эндрю пристал к нам намертво. Элементарный вопрос выживания в бизнесе. Вы развернулись потрясающе, но без нового материала, желательно свежего, все быстро кончится. Необходимо выяснить, насколько у вас есть к этому способности, и, если нет, придется подыскивать авторов. Потому что нельзя прожить за счет одних кавер-версий. Этот качественный скачок к написанию собственного материала занял месяцы, хотя я обнаружил, что это намного легче, чем я ожидал.

* * *

Знаменитый день, когда Эндрю запер нас на кухне в Уиллсдене и сказал: “Выйдете с готовой песней”, – это правда было. Почему Эндрю выбрал в авторы меня и Мика, а не Мика и Брайана или Брайана и меня, понятия не имею. Брайан, оказалось, к написанию песен был неспособен, но Эндрю же тогда этого не знал. Думаю, потому что мы с Миком тогда постоянно зависали вместе. Сам Эндрю говорит так: “Я исходил из предположения, что если Мик способен писать открытки Крисси Шримптон, а Кит способен играть на гитаре, то вместе они могут сочинять песни”. Мы провели всю ночь в этой чертовой кухне, и в общем нормально – мы же Rolling Stones, типа короли блюза, еда есть, ссать можно в раковину или в окно, чего еще? И я сказал: “Мик, если мы хотим отсюда выйти, надо хоть что-то наколупать”.

Мы сели на этой кухне, и я стал перебирать аккорды… “It is the evening of the day”. Не исключено, что эти слова написал я. А “I sit and watch the children play”[86] – вот это однозначно у меня бы не родилось. Итак, мы имели две строчки и интересный набор аккордов. И где-то посреди процесса нас стало что-то вести. Не хочу сказать мистическое, но точно это не определить. Если только приходит идея, придет и все остальное. Как когда сажаешь семечко, потом поливаешь недолго, и вдруг оно вылезает из земли и говорит: эй, посмотрите, вот и я. Настроение завязывается где-то в песне. Сожаление, уходящая любовь. Может, один из нас в тот момент только что порвал с подружкой. Если нащупываешь кнопку, которая дает старт идее, доработать оставшееся просто. Дело только в том, чтобы высечь первую искру. Откуда она берется – Бог его знает.

Мы не старались написать As Tears Go By как кусок коммерческого попа. Она такой из нас вышла. Я знал, чего хочет Эндрю: не надо делать блюз, не надо сочинять копию или пародию, создайте что-то свое. А ведь хорошую попсовую вещь не так уж и просто написать. И это стало потрясением – неведомый мир, в котором люди сочиняют собственные песни, открытие, что у меня есть дар, о существовании которого я даже не подозревал. Эффект был как у Блейка – откровение, просветление.

As Tears Go By первой записала Марианна Фейтфулл, и у нее получился хит. Это произошло всего через несколько недель. После этого мы написали кучу розово-порхающих песенок про любовь и тому подобное для женского контингента, но перспективы у них были нулевые. Мы отдавали их Эндрю, и он, к нашему удивлению, умудрился выпустить большинство в чужом исполнении. Записывать это наше барахло силами Rolling Stones мы с Миком, конечно, даже и не думали. Нас бы засмеяли насмерть. Так что Эндрю оставалось ждать, пока мы не разродимся чем-нибудь вроде The Last Time.

Сочинению пришлось уделить какое-то время, и время после концертов иногда было единственным вариантом. Потому что сочинять в дороге было невозможно – за рулем сидел Стю, водитель без пощады. Мы жались в тылу его “фольксвагена”, прямо над двигателем, в закрытом наглухо кузове с одним окошком в задней стенке. На первом месте был аппарат – усилители, микрофонные стойки, гитары; и только после погрузки этого добра – вперед, “устраивайтесь где-нибудь”. Приткнуться в каком-нибудь уголке и не дай бог захотеть отлить – остановки не предусматривались. Он просто делал вид, что тебя не слышит. Еще бы, при таком-то здоровенном стерео – сорок лет назад оно спокойно могло потягаться с сегодняшними наворотами автомобильной акустики. Два огромных джей-би-эловских динамика в кабине, по одному у каждого уха. Тюрьма на колесах, короче.

* * *

Ronnets были самой горячей девичьей группой в мире, и в конце 1963-го они уже имели в запасе одну из величайших песен в истории звукозаписи, Be My Baby, которую продюсировал Фил Спектор. Мы оказались на гастролях вместе с Ronnets во время нашего второго британского тура, и я влюбился в Ронни Беннетт, их главную вокалистку. Ей было двадцать, и она производила фантастическое впечатление – и голосом, и внешностью, и просто как человек. В общем, я по-тихому втюрился, но и она тоже. Из-за ее и моей застенчивости – в этом мы были похожи – никакого интенсивного общения не происходило, но взаимные чувства это не отменяло. Показывать это остальным было совсем нельзя, потому что Фил Спектор и тогда, и потом, как всем известно, был чудовищный ревнивец. Ей нужно было все время сидеть у себя на тот случай, если вдруг позвонит Фил. И по-моему, он быстро учуял, что у нас с Ронни что-то наклевывается – он названивал всем, кому мог, чтобы они не давали Ронни ни с кем встречаться после концертов. Мик приклеился к ее сестре Эстель, которую никто так плотно не опекал. Они выросли в огромной семье. Их мама, у которой было шесть сестер и семь братьев, жила в Испанском Гарлеме, и Ронни впервые вышла на сцену Apollo в четырнадцать лет. Она потом рассказывала мне, что Фил очень остро переживал свою проклюнувшуюся лысину и на дух не выносил моего густого барнета[87]. Комплексы его сидели так глубоко, что он чего только не вытворял, лишь бы угомонить свою буйную фантазию, вплоть до того, что после их свадьбы с Ронни в 1968 году он буквально посадил ее под замок в своем калифорнийском особняке – почти не выпускал ее наружу, запрещал ей петь, записываться, гастролировать. У себя в книге Ронни рассказывает, как Фил отвел ее в подвал и показал золотой гроб со стеклянной крышкой, предупредив, что все будут любоваться на нее в этом гробу, если она не будет выполнять его строгие правила. Для девчонки в таком юном возрасте Ронни хватало смелости, хотя, к сожалению, чтобы вырваться из лап Фила, этого оказалось недостаточно. Помню, как присутствовал в студии Gold Star, когда она записывала вокал: “Хватит, Фил. Я и без тебя прекрасно знаю, как здесь надо петь!”

Вот воспоминания Ронни о нашем совместном времяпрепровождении на тех гастролях.

Ронни Спектор: Мы с Китом все время старались как-то оказаться вдвоем – помню, на тех гастролях в Англии туман стал такой густой, что автобусу просто пришлось остановиться. И мы с Китом вылезли и отправились к какому-то маленькому коттеджу, а навстречу выходит пожилая леди, такая полноватая и очень приветливая, и я говорю: “Здравствуйте, я – Ронни из Ronnets”, а Кит говорит: “А я Кит Ричардс из Rolling Stones, и мы застряли с автобусом, потому что ничего не видно дальше вытянутой руки”. А она говорит: “Да что вы! Заходите, ребятки, я вас угощу!”, и накормила нас сладкими лепешками с чаем, а потом дала еще с собой для тех, кто сидел в автобусе, – и если признаться, это были самые счастливые дни за всю мою карьеру.

Нам было по двадцать лет, и мы просто запали друг на друга. Представьте ситуацию, когда ты слышишь такую грандиозную вещь, как Be My Baby (“Будь моим любимым”), и вдруг оказываешься ее героем! Но опять, всегда одно и то же: только чтобы никто не узнал. Так что с какой-то стороны это было и ужасно. По сути дела, конечно, это были обыкновенные гормоны. И сочувствие друг к другу. Мы даже не думали об этом специально, но понимали, что оба барахтаемся в этом море внезапного успеха, и что другие люди нами помыкают, и что нам это не нравится. Но ничего особенно с этим не поделать. Уж точно не во время разъездов. И опять же мы никогда бы не встретились друг с другом, если б не оказались в этой неестественной ситуации. Ронни всегда всем желала добра. И не так уж много добра перепало ей самой. Но сердце ее определенно всегда было в правильном месте. Как-то рано утром я отправился в отель Strand Palace и нашел ее номер: “Я тут просто решил заглянуть поздороваться”. Тур перемещался в Манчестер или куда-то еще, нам всем было пора в автобус, поэтому я подумал – почему бы за ней не зайти. Ничего не было. Помог ей собраться, и все. Но для меня это был очень смелый шаг, потому что на тот момент я еще не подкатывал ни к одной девчонке. Вскоре после этого мы опять встретились в Нью-Йорке – об этом я еще расскажу. И я никогда не терял контакта с Ронни. 11 сентября застало нас вместе в студии в Коннектикуте, мы записывали песню Love Affair. У нас с ней вообще долговременное сотрудничество.

* * *

В юности из-за твоего самомнения звездное будущее – рок, поп, неважно – воспринимается как понижение планки по сравнению с карьерой пожизненного блюзмена, играющего по клубам. На короткий период в 1962-м и 1963-м перспектива лезть в коммерческое болото казалась нам отвратительной. Если брать Rolling Stones… В самом начале пределом наших амбиций было просто уделать все остальные лондонские группы. Провинцию мы презирали, мыслили чисто лондонскими категориями. Но, как только мир поманил, шоры у нас с глаз попадали достаточно быстро. Вдруг перед нами стал открываться весь мир, и Beatles были тому живым доказательством. Быть знаменитым не такое легкое занятие – это не то, к чему стремишься. Но в то же время, если продолжать заниматься своим делом, обязательно в это утыкаешься. И тогда становится ясно, что сделку на перекрестке[88] ты уже совершил. Никто не объяснял тебе, что все, отныне будет так и так. Но через несколько недель или месяцев понимаешь сам: сделка состоялась. Теперь ты движешься по траектории, которая может быть совсем не идеальной с точки зрения твоего вкуса. Тинейджерские идеалы, чистоплюйство – это все полная поебень. Ты лег на курс, выбрал маршрут, как и те, за которыми ты и так собирался идти: Мадди Уотерс, Роберт Джонсон. Контракт подписан – вот и вся хуйня. И теперь ты должен пройти свой путь, как все твои братья и сестры и предки. Распутье позади, и ты уже в пути.

“Редлендс”, мой дом в Суссексе, вскоре после покупки в 1966-м.

Michael Cooper / Raj Prem Collection

Глава пятая

Первые гастроли Stones в США. Знакомство с Бобби Кизом на ярмарке штата Техас в Сан-Антонио. Chess Records, Чикаго. Я снова встречаю Ронни – пока еще не Спектор, – и мы идем на концерт в Apollo в Гарлеме. Стараниями Флит-стрит (и Эндрю Олдхэма) рождается наш новый публичный образ: лохматые, грязные, несносные. Мы с Миком пишем песню, которая наконец годится для Stones. Добираемся до Лос-Анджелеса и с помощью Джека Ницше пишемся на RCA. Я сочиняю во сне Satisfaction, и у нас появляется первый номер один в чартах[89]. Аллен Клайн становится нашим менеджером. Линда Кит разбивает мне сердце. Я покупаю “Редлендс”, мою загородную резиденцию. Брайан начинает развинчиваться – и знакомится с Анитой Палленберг

Когда Stones первый раз приехали в Америку, нам казалось, мы очутились в самом раю. Это было летом 1964-го. С Америкой у каждого была своя фишка. Чарли не терпелось отправиться в Metropole Cafe[90], где еще свинговали в полную силу, и посмотреть на Эдди Кондона. Я же первым делом добрался до Colony Records[91] и скупил там все диски Ленни Брюса, какие только нашлись. И одновременно поражался, сколько было в Нью-Йорке старомодного и европейского – он оказался совсем не таким, как я воображал. Гостиничные посыльные, чинные метрдотели – из этой оперы. Много ненужных церемоний, чего я совершенно не ждал. Как будто в 1920-м кто-то сказал: “Теперь у нас так заведено”, и с тех пор ничего не поменялось. С другой стороны, это было самое скоростное и современное место, которое только существовало на тот момент в мире.

А радио! После Англии ты не верил своим ушам. Попасть в Нью-Йорк в момент настоящего музыкального взрыва, ехать по нему в машине с включенным радио – это было круче, чем в раю. Пока ты вертел настройку, тебе попадалось десяток кантри-каналов, пять каналов с черной музыкой, а если ты переезжал из города в город и станции исчезали из эфира, ты еще чуть-чуть подкручивал ручку и тут же натыкался на еще одну охренительную песню. Черная музыка просто фонтанировала. Это был какой-то музыкальный генератор. Motown – у них там работала настоящая фабрика, но на ней умудрялись выпускать нестандартные изделия. В разъездах мы просто питались мотауновской продукцией, ждали каждой следующей вещи Four Tops или Temptations. Motown стал нашей пищей – и в дороге, и на приколе. Проделываешь тысячи миль до следующей остановки тура, и все это время радио на приборной доске не выключается. Вот что было прекрасно в Америке. Об этом мы мечтали еще до того, как туда попали.

Я знал, что Ленни Брюс, может быть, и не идеальный образец чувства юмора среднего американца, но все-таки рассчитывал, что через него я смогу прикоснуться к секретам местной культуры. Он был моим пропуском в мир американской сатиры. Ленни был такой, какой надо. “Нездоровый юмор Ленни Брюса”[92] – я впитал его задолго до того, как оказался в Америке. Так что, когда на шоу Эда Салливана Мику не разрешили петь Let’s Spend the Night Together (“Давай проведем эту ночь вдвоем”) – сказали заменить это на Let’s Spend Some Time Together (“Давай проведем время вдвоем”), – я был как следует подготовлен. Вот тебе и оттенки, и нюансы. Что им на Си-би-эс сдалась эта ночь? Уму непостижимо. Мы все покатывались со смеху. Чистый Ленни Брюс: “сиськи” – непристойное слово? Где непристойность? В слове или в сиськах?

Вдвоем с Эндрю мы наведались в Брилл-билдинг, американскую песенную фабрику, с целью посмотреть, если получится, на великого Джерри Либера. Но нас Джерри Либер не увидел. Кто-то нас узнал, завел к себе и проиграл массу песен, и мы ушли с одной из них – Down Home Girl, шикарной фанковой вещью Либера и Батлера, которую мы записали в ноябре 1964-го. В одной такой вылазке мы стали разыскивать нью-йоркский офис Decca и под конец оказались в мотеле на углу 26-й и 10-й с поддатым ирландцем по имени Уолт МакГуайр – чуваком, который со своим полубоксом выглядел так, будто вчера уволился с военного корабля. Собственно, это и был начальник американского представительства Decca. То есть мы неожиданно узнаем, что великий лейбл Decca Records на самом деле базируется в каком-то нью-йоркском складе. Это был ловкий трюк. “Конечно, конечно, у нас большая штаб-квартира в Нью-Йорке”. Ну да, прямо у доков на Вест-Сайд-хайвей.

Мы вовсю слушали поющих девчонок, ду-воп, аптаун-соул: Marvelettes, Crystals, Chiffons, Chantels – все это лилось в наши уши, и мы кайфовали. И конечно, Ronettes, безоговорочно самая горячая девчоночья группа в мире. Еще Shirelles с их Will You Love Me Tomorrow?. Ширли Оуэнс, их главная вокалистка, – у нее был почти не поставленный, но точно попадающий голос – такой хрупкий, бесхитростный, как будто и не певческий. Или что-то уже слышанное – благодаря Beatles, конечно же: Please Mr. Postman и Twist and Shout в исполнении Isley Brothers. Если б мы сами завели что-нибудь из этого разряда в отеле Station, все бы заорали: “Чего-чего? Они с ума посходили?” Потому что там людям хотелось слышать ядреный чикагский блюз, который никто не умел делать лучше нас. Beatles уж точно никогда бы так не сыграли. В Ричмонде это было наше мастеровое кредо – поддерживать традицию, не ходить налево.

Первый концерт, который мы давали в Америке, был устроен в Swing Auditorium в Сан-Бернардино, Калифорния. В том же концерте участвовали Бобби Голдсборо – парень, который научил меня джиммиридовскому проигрышу, – и Chiffons. Но еще раньше произошел эпизод с Дином Мартином, который представлял нас перед выходом, когда мы записывались на ТВ для программы “Голливудский дворец”. В Америке в ту пору, если у тебя были длинные волосы, тебя держали, во-первых, за чокнутого и, во-вторых, за пидора. “Эй, педы!” – кричали нам с улицы. А Дин Мартин, когда нас представлял, сказал что-то вроде: “Эти волосатые чудики из Англии, Rolling Stones… Они сейчас за кулисами, выискивают друг у друга блох”. Сарказм брызжет, все закатывают глаза. И он добавляет: “Только не оставляйте меня одного с этими…” – показывая в нашу сторону и изображая ужас. И это Дино, бунтарь из “крысиной стаи”[93], который показывал палец миру шоу-бизнеса, притворяясь, что никогда не просыхает. Мы, честно говоря, слегка выпали в осадок. В Англии конферансье и прочий эстрадный народ могли нас не переваривать, но никто не смотрел на нас как на дешевый цирковой номер. Перед нами он уже выпустил на сцену сестер Кинг с пышными начесами и дрессированных слонов, которых заставляли вставать на задние ноги. Я люблю старика Дино, он вообще-то был веселый мужик. Просто он был еще не готов к смене караула.

Дальше – Техас и новые аттракционы, причем в одном случае – с полным бассейном дрессированных котиков между нами и публикой. Это была ярмарка штата Техас в Сан-Антонио. Именно там я познакомился с Бобби Кизом, первоклассным саксофонистом, моим лучшим корешем (мы родились с разницей в несколько часов). Рок-н-ролльная душа, здоровенный мужик – ну и злостный маньяк, куда без этого. Еще там выступал Джордж Джонс. Они входили, и за ними вкатывались шары перекати-поля – ну прямо как ручные, как собачки. Входят, занесут кучу дорожной пыли – банда ковбоев. Но, когда Джордж вышел на сцену, мы пораскрывали рты – вот это мастер!

Хотите послушать про величие Техаса – вам к Бобби Кизу. У меня ушло тридцать лет, чтобы убедить его, что Техас – это просто гигантский кусок чужой земли, который внаглую захватили Сэм Хьюстон и Стивен Остин. Бобби заводился до покраснения: “Да хули ты пиздишь?!” Но я ему сунул почитать пару-другую книжек про то, что на самом деле происходило между Техасом и Мексикой, и через полгода он говорит: “По-видимому, в твоих словах есть доля истины”. Ага, Боб, знакомое чувство. Я раньше тоже верил, что в Скотланд-Ярде все чистенькие.

Но пусть о нашей встрече расскажет сам Бобби – это ведь техасская история. Он льстит моему самолюбию, но здесь я решил – так уж и быть.

Бобби Киз: В первый раз я увидел Кита Ричардса вживую в Сан-Антонио, в Техасе. Еще до того, как его встретить, я был настроен очень враждебно. Они записали песню Not Fade Away, которая принадлежит одному техасскому парню по имени Бадди Холли – он из Лаббока, как и я. Ну и я думаю себе: “Але, это была песня Бадди. А эти бледномордые тонконогие чмошники с дурацким акцентом – они думают, что могут приезжать сюда и зашибать деньгу на Баддиных песнях? Да я им наваляю – мало не покажется!” Beatles меня не особо задевали. Они мне вообще-то нравились, типа по секрету, но у меня прямо на глазах происходила смерть саксофона. Блин, ни у кого из этих парней в группах не было ни одного сакса! Мне грозило играть всю эту херню типа Tijuana Brass до скончания лет! Короче, я совсем не думал: “Зашибись! Будем в одном шоу”. Я тогда играл с таким чуваком, Бобби Ви, у нас был хит – Rubber Ball (I keep bouncing back to you), – и нас ставили хедлайнерами, пока не объявились они, после чего хедлайнерами начали ставить их. Это в Техасе-то, на моей делянке!

В Сан-Антонио нас всех поселили в одном отеле, и они как-то вылезли на балкон – Брайан и Кит, и Мик, кажется, тоже. Ну и я пошел послушать. И, на мой скромный взгляд, там играли настоящий рок-н-ролл. Уж я-то все про это знаю, учитывая, что рок-н-ролл родился в Техасе, и я лично присутствовал при родах. И бэнд играл очень, очень круто – на самом деле они заделали Not Fade Away лучше, чем было у Бадди. Я про это ни им, ни кому другому не говорил. Но подумал, что, наверно, был к ним несправедлив. Так что на следующий день мы отыграли с ними, по-моему, три шоу, и уже где-то к третьему я сидел с ними в гримерке, а они все трепались про американских лабухов, про то, как те всегда переодеваются перед выходом. И правда, у нас так и было. Мы напяливали на сцену черные мохеровые костюмы с белыми рубашками и галстуками, что было идиотизмом, потому что на дворе лето, и в Сан-Антонио это девяносто градусов [32 °C]. И они рассуждают типа: “Хватит нам все время ходить в одном и том же”. И такие: “Да, точно, хорошая мысль”. И я жду, что они достанут костюмы с галстуками, а они берут и меняются шмотками друг с другом. Я подумал – класс!

Вообще надо понимать, что по американским стандартам 1964 года сам имидж, сама идея рок-н-ролла – это мохеровый костюм с галстуком, такие милые ребятки, соседские пареньки с гитарами. И тут откуда ни возьмись вываливается банда английских прохиндеев, паразитов, и поет баддихоллиевскую вещь – это как?! Вообще-то особо там было ничего не расслышать, если учесть, какие тогда делали усилители с динамиками, но, черт, меня проняло! Хорошо так проняло – так что я стал улыбаться и приплясывать. Ни тебе одинаковых прикидов, ни тебе обязательной программы – они просто срали на все правила и выдавали результат, и меня это покорило со страшной силой. В общем, на следующий день под впечатлением от всего этого достаю я свой мохеровый костюм, натягиваю брюки, а они спереди цепляются за ноготь на ноге и едут по шву. А у меня из приличной одежды больше ничего. И я вышел в бермудах с казаками снизу, а сверху в рубашке и галстуке от костюма. И меня не выперли. Все только начали: “Ты чего… Ты совсем охуел… Мужик, что за фигня?!” Я тогда на многое посмотрел по-новому. Американский музыкальный бизнес, весь этот парад из кумиров молодежи, приличные мальчики, всеобщие любимцы с миленькими песенками – все это тут же пошло на хуй, как только появились англичане! Ну и пресса туда же: “А вы разрешите своей дочери…” – и вся такая хрень, “запретный плод сладок”, и так далее.

Короче, не суть. Они заметили меня, я заметил их, и мы как-то зацепились, на самом деле практически мимоходом. А потом я столкнулся с ними в Лос-Анджелесе, когда они участвовали в шоу T. A. M. I.[94] Выяснилось, что у меня с Китом один и тот же день рождения, 18 декабря 1943-го. Он мне сказал: “Бобби, ты знаешь, что это значит? Это значит, что мы с тобой наполовину люди, наполовину кони, и нам официально разрешается срать на улице”. Это просто самая охренительная новость из всех, какие мне приходилось слышать в жизни!

Музыкально Кит и Чарли – душа всей группы. То есть это очевидно любому, у кого есть кровь в жилах или хоть какая музыкальная косточка. Вот оно где, их машинное отделение. У меня нет профессионального образования, нот я не знаю, никогда не учился в музыкальной школе. Но чутье у меня работает, и когда я услышал его гитару, мне это здорово напомнило завод, который я слышал у Бадди и который слышал у Элвиса. У него точно что-то было, что-то настоящее, хотя он и играл Чака Берри. Это все равно было настоящее, даже так, понимаете? А я слышал кое-кого из реальных гитарных мастеров – из моих земляков, из Лаббока. Орбисон из Вернона – это пара часов езды, – я раньше его слушал на роликовом катке, его и Бадди. Скотти Мур с Элвисом тоже останавливались в городе, так что кое-каких реально классных гитаристов мне послушать довелось. И что-то такое в Ките меня сразу заставило вспомнить Холли. Они примерно одного размера: Бадди был худощавый, зубы плохие. Кит был – без слез не взглянешь. Но у некоторых людей – у них есть эдакий вызов в глазах. И у него во взгляде была угроза, так что не перепутаешь.

Про Америку ты узнавал одну неприглядную вещь: на поверхности была цивилизация, но пятьдесят миль вглубь от любого крупного центра – Нью-Йорка, Чикаго, Лос-Анджелеса, Вашингтона, все равно, – и ты реально попадал в другой мир. В Небраске и остальных таких местах мы быстро привыкли, что нас окликают: “Привет, девчонки!” Мы уже даже не оборачивались. И одновременно в нас ощущали угрозу, потому что их жены посматривали на нас и думали: “Как интересно”. Совсем не то, что они видели изо дня в день, не какие-нибудь сельские жлобы-пивососы. Эти нам только хамили, но настоящий смысл их агрессии был другим – отчаянная самооборона. Мы заходили в заведение со скромным желанием взять по блинчику или по чашке кофе и яичнице с ветчиной, и всегда приходилось быть готовым, что нас сейчас начнут задирать. Хотя мы в принципе только играли музыку. Постепенно стало ясно, что нас занесло в самую гущу кое-каких очень любопытных социальных коллизий и трений. И еще, мне казалось, в огромную трясину комплексов. Американцам полагалось вести себя нахально и самоуверенно. Фигня полная. Это все напоказ. Особенно у мужиков, особенно в те дни – они элементарно не понимали, что происходит вокруг. А история и правда развивалась бешеными темпами. Я не удивляюсь, что кое-кому из парней было трудно состыковать все это в своей голове.

Насколько помню, в штыки нас постоянно принимали только белые. Для черных братишек и лабухов мы как минимум представляли некоторый экзотический интерес. С ними можно было нормально общаться. Достучаться до белых было куда сложнее. Всегда рождалось впечатление, что тебя принимают за агрессора. А ты – всего-то делов – попросил воспользоваться их туалетом. “Ты вообще пацан или девчонка?” Ну и что делать в таком случае? Член вытащить для доказательства?

Дома, в Англии, наш альбом стоял на первом месте в чартах, но здесь, посреди Америки, нас никто знать не знал. Если на то пошло, они больше слышали про Dave Clark Five и Swinging Blue Jeans. Кое-где мы встречали неприкрытую злобу, настоящую ненависть в глазах. Иногда подступало чувство, что вот нам сейчас преподадут показательный урок, прямо сию секунду, не сходя с места. Приходилось по-быстрому отчаливать в нашем верном фургоне с Бобом Боунисом за рулем – нашим роуд-менеджером и классным парнем. Кого он только не повозил на своем веку: лилипутов, дрессированных мартышек, лучших артистов всех времен и народов. Он проводил с нами по пятьсот миль в день и как-то сглаживал наше знакомство с Америкой.

Очень часто в 1964–1965-м мы со своими концертами садились на хвост чужим турам, которые на тот момент были уже заряжены. Мы могли две недели провести с Patti LaBelle and the Bluebelles, Vibrations и циркачом по имени Удивительный Человек-Резина. А потом мы пересаживались на другой гастрольный маршрут. Я так впервые увидел, как на сцене поют под фанеру, – это были Shangri-Las, а вещь называлась Remember (Walkin' in the Sand). Три нью-йоркские девахи, очень недурные на вид и все прочее, но ты вдруг понимаешь, что они не группа, они только открывают рот под запись на пленке. И еще помню Green Men, тоже, кажется, в Огайо. Эти перед выходом реально выкрашивались в зеленый цвет[95] и отрабатывали свое. Самый популярный вкус недели, самый популярный цвет месяца – что угодно. Среди этой публики попадались офигенные музыканты, особенно на Среднем Западе и Юго-Западе. Все эти захолустные бэнды, которые каждый вечер играли в том или другом баре, которым ничего не светило, но им и самим это было не нужно – вот в чем прелесть. И некоторые играли просто офигенно. Неоткрытые залежи талантов. Чуваки, которые владели инструментом в сто раз лучше меня. Мы обычно шли верхней строчкой на афишах – не всегда, но как правило. Вместе с Патти ЛаБелл в составе Bluebelles была такая Сара Дэш, девушка с дамой-надсмотрщицей, всегда одетой как на воскресную мессу. Если ты улыбался Саре, получал ошпаривающий взгляд. Сару все звали Дюймовочкой – она была маленькая и очень милая. Двадцать лет спустя она снова появится в моей истории.

Ну и, чтобы не забыть, в 1965-м для меня началась эпоха обкурки – теперь уже пожизненно. Что, кстати, обостряло мои впечатления от происходящего. Но тогда это была исключительно анаша. Те, с кем я пересекался на гастролях, для меня тогдашнего были ветеранами, тридцати с лишним лет, а то и сорокалетними старшими мужиками – это я про черные бэнды, с которыми мы играли. И прикиньте, мы не ложимся всю ночь, и на следующий день новое место, и ты видишь этих братишек – вискозные костюмы под шелк, цепочки на жилетах, волосы уложены гелем, все выбритые и холеные, подтянутые и расслабленные, – а мы только подгребаем, ноги еле волокутся. И в один день я чувствовал себя совершенно истрепанным от переезда, а черные чуваки уже в боевой форме, и что за черт, ну, они же работают по тому же расписанию. Я подошел к одному из них, трубачу, и говорю: “Блин, как вы можете так хорошо выглядеть каждый день?” А он отводит полу сюртука, залезает в карман жилета и говорит: “Принимаешь одну такую, выкуриваешь один такой”. Лучший в жизни совет. Он дал мне беленькую – таблетку быстрого – и косяк. Вот он, наш рецепт: принимаешь одну такую и выкуриваешь один такой.

Но только не трепаться! Напутствие, с которым я вышел. Мы с тобой поделились, смотри не сболтни. Было чувство, что меня приняли в тайное общество. Ничего, если я расскажу своим парням? Ничего, но держите это при себе. За кулисами эту традицию передают с незапамятных времен. А косяк меня очень заинтересовал. Так заинтересовал, что я забыл проглотить бензедрин. И ведь спиды в те времена делали качественные. Еще какой, чистый как слеза. Ты мог затариться спидами на любой фургонной стоянке – дальнобойщики без них не ездили. Притормозить вон там, свернуть на стоянку и спросить Дейва. Налей-ка Jack Daniel’s со льдом – и пакетик впридачу. Дай мне свиную ножку и бутылку пива[96].

* * *

Номер 2120 по Саут-Мичиган-авеню – это был адрес святилища, штаб-квартира Chess Records в Чикаго. Мы попали туда благодаря Эндрю Олдхэму, который экспромтом договорился о записи – в момент, когда наш первый американский тур, уже наполовину откатанный, выглядел почти катастрофой. Там, в студии с совершенным звуком, в комнате, где было создано все, на чем мы выросли, мы за два дня записали сразу четырнадцать треков. Наверное, от чувства облегчения, что на время соскочили с тура, но, может, и просто оттого, что вокруг прогуливались люди типа Бадди Гая, Чака Берри или Уилли Диксона. Среди записанного была вещь Бобби Уомака It's All Over Now – наш первый хит номер один[97]. Кое-кто, в том числе Маршалл Чесс, клянется, что я все выдумал, но Билл Уаймен вам подтвердит – когда мы зашли в студию Chess, мы увидели маляра в черном комбинезоне, который красил потолок. И это был Мадди Уотерс – с потеками побелки на лице, верхом на стремянке. Маршалл Чесс говорит: “Да ладно, он у нас ничего не красил”. Но Маршалл тогда был еще пацан и работал в подвале. Плюс к тому Билл Уаймен мне рассказывал, что реально помнит, как Мадди Уотерс таскал наши усилители из машины в студию. Было это от доброты душевной или у него тогда просто диски не продавались, не знаю, но что за черти были братья Чесс, помню хорошо: хочешь получать зарплату – не сиди без дела. Вообще-то при встрече с твоими героями, твоими богами самым странным были полное отсутствие у них понтов и огромная доброжелательность. “Давай еще раз это место” – и ты вдруг понимаешь, что рядом сидит Мадди Уотерс. Само собой, потом я с ним сошелся поближе, за долгие годы часто у него останавливался. А в те первые визиты я, кажется, селился у Хаулин Вулфа. Но Мадди был с нами. Сидишь посреди чикагского Саут-Сайда с этими двумя мэтрами. А вокруг кипит семейная жизнь, приходят и уходят оравы детей и родственников. Уилли Диксон тут же…

В Америке Бобби Уомак, да и не только он, – они нам говорили: “Первый раз, когда мы вас услышали, мы думали, вы черные. Мы думали, откуда эти сукины дети там взялись?” Я и сам-то не очень врубаюсь, как получилось, что мы с Миком в этой нашей дыре стали выдавать такой звук – разве что дело в том, что если, как мы, сутки напролет впитывать эту музыку в сырой лондонской хате, то по результатам не будет никакой разницы с тем, как если бы мы впитывали ее на чикагских улицах. Мы играли ее и играли, пока однажды она не стала нашей. Мы не звучали по-британски. И, по-моему, нас самих это удивляло не меньше остальных.

Каждый раз, как мы играли, – и до сих пор иногда у меня такое бывает – я вдруг поворачивался и думал: “Не может быть, чтоб это звучание исходило от этого парня. И от меня”. Почти как несешься на диком коне. В этом отношении нам обалденно повезло работать с Чарли Уоттсом. Он стучал очень похоже на черных ударников, игравших с Sam and Dave или на Motown, в общем, на соул-ударников. Это его особенный дар. Почти все время суперкорректно, с палочками между пальцев – сейчас, кстати, так играет большинство. Короче, если попробуешь выдать дикаря, пролетаешь мимо. Немножко похоже на серфинг – все о'кей, пока балансируешь сверху. И из-за этого чарлиевского стиля я мог играть точно так же. В группе одна вещь ведет другую, элементы должны сплавляться в целое. В принципе все работает по законам жидкости.

Самая странная деталь во всей истории – это то, что мы все-таки добились чего хотели своими тинейджерскими максималистскими мозгами, а именно – приучили людей к блюзу, и в результате неожиданно получилось так, что мы самих американцев повернули к их собственной музыке. И это, наверное, наш самый большой вклад в музыку. Мы перенастроили мозги и уши белой Америки. Притом я не хочу хвастаться, что мы были единственными, – без Beatles вышибить эту дверь, скорее всего, было не под силу никому. Но уж они-то, конечно, никакие не блюзмены.

В США черная музыка на всех парах рвалась вперед. Что до белого музыкантского народа, то после того, как Бадди Холли разбился, и Эдди Кокран тоже, а Элвис сошел с рельсов, попав в армию, – короче, к моему приезду белую музыку в США представляли Beach Boys и Бобби Ви. Ребята, застрявшие в прошлом. Прошлое было полгода назад – вроде не так давно, но тема уже изменилась. Граница пролегала по Beatles. Но и они быстро застряли в собственной клетке – “фантастическая четверка”, вся фигня. Начали появляться Monkees и прочее эрзац-фуфло. В любом случае, я думаю, в то время в американской белой музыке явно существовало незаполненное место.

Когда мы впервые добрались до Америки и до Лос-Анджелеса, из радио не вылезали Beach Boys. Они нас здорово веселили (это было до Pet Sounds): песенки про гоночные машинки, песенки про серферов, довольно хреново сыгранные, плюс здесь и там знакомые чакберриевские проигрыши. “Round, round get around / I get around”[98] – я думал, это просто блеск. Только потом, когда я слушал Pet Sounds – ну, на мой вкус, конечно, все это немного перепродюсировано, но талант у Брайана Уилсона явно был. In My Room, Don't Worry Baby. Меня больше интересовали их бисайды – то, что Брайан протаскивал от себя лично. Никакой особой связи с тем, что делали мы, так что я мог просто слушать под другим углом. И я видел, что его вещи очень хорошо построены. Поп-песни и их обязательные законы меня никогда не смущали. Я всегда был готов слушать все подряд, и Америка это все для нас открывала – мы там узнавали песни, которые выстреливали максимум в региональных чартах. Мы узнавали местные лейблы и местных артистов, и именно там, в Лос-Анджелесе, нам попалась вещь Time Is on My Side, которую пела Ирма Томас. Она была на бисайде сингла, выпущенного Imperial Records – уже известной нам фирмы на Сансет-стрип, независимой и успевшей прославиться.

Я потом разговаривал кое с кем – Джо Уолшем из Eagles и другими белыми музыкантами – о том, что они слушали подростками, и это оказывался очень провинциальный, ограниченный набор, плей-лист местной FM-станции, как правило белой. А Бобби Киз заявляет, что среди американцев может вычислить, где кто рос, по их музыкальным вкусам. Джо Уолш, который услышал нас в последних классах школы, рассказал мне, что на него это произвело колоссальный эффект просто потому, что никто из его среды не слышал ничего подобного – ну просто нечего у них там было слушать. Он слушал ду-воп – вот, в общем, и все. Имя Мадди Уотерса было для него пустым звуком. Трудно поверить, но с блюзом он впервые столкнулся в нашем лице, как он сам говорит. И прямо в тот момент решил, что жизнь бродячего музыканта – это для него. А теперь хрен войдешь в любую закусочную, чтобы не услышать, как он плетет свои фирменные гитарные кружева в Hotel California.

Джим Диккинсон, парень с Юга, который сыграл на фоно в Wild Horses, услышал черные звуки еще пацаном в Мемфисе на волнах WDIA – станции влиятельной, но единственной в своем роде. Так что потом, поступив в колледж в Техасе, он со своим музыкальным образованием мог заткнуть за пояс всех остальных студентов. Но он никогда не слышал черных музыкантов живьем, хотя и жил в Мемфисе, и только один раз видел Memphis Jug Band с Уиллом Шейдом и Гуд Кидом на стиральной доске – в девятилетнем возрасте, проходя мимо по улице, где они играли. Расовые барьеры были такими жесткими, что этот разряд музыкантов до него просто не доходил. Потом на волне фолкового возрождения на публику вынесло людей типа Ферри Льюиса – Джим играл на его похоронах – и Букки Уайта[99]. Я и вправду думаю, что, если люди вообще стали чуть активнее крутить ручки настройки, это во многом заслуга Stones.

Когда мы выпустили Little Red Rooster – задиристый блюз сочинения Уилли Диксона со слайд-гитарой и всеми делами, – это был дерзкий шаг для того времени, для ноября 1964-го. На нас страшно махали руками люди с рекорд-лейбла, всякое начальство, вообще все. Но мы чувствовали, что оседлали волну и что сможем это пропихнуть. Это было почти как открытый вызов миру попсы. По нашей тогдашней самонадеянности мы решили, что пора заявить о своей позиции. “I am the little red rooster / Too lazy to crow for day”[100].Посмотрим, сука, как тебя поднимут до верхней строчки – песню про курей-то. Мы с Миком уперлись и сказали – давайте, надо толкнуть это дело. Покажем, на хуй, кто мы такие. И после этого – бах! – шлюзы распахнулись, и мгновенно Мадди, Хаулин Вулф, Бадди Гай обеспечены работой. Это был прорыв. А сингл добрался до первого места. И я на сто процентов уверен, что и Берри Горди[101] наши поползновения дали больше шансов для сбыта мотауновской продукции. И уж точно они влили новые силы в чикагский блюз.

Я держу книжечку, в которую записываю наброски и идеи песен, и в ней есть такая запись:

ДЖУК-ДЖОЙНТ… АЛАБАМА? ДЖОРДЖИЯ?

Наконец-то я в своей стихии! Потрясающий бэнд наяривает на сцене, которая расписана флуоресцентной краской, танцпол колышется в одном порыве, и с ним вместе испарения от людей и от ребрышек, жарящихся на кухне. Единственное, чем я выделяюсь из толпы, – я белый! Восхитительно – этого отклонения никто не замечает. Меня принимают, меня окружают таким теплом. Я на верху блаженства!

Большинство городов, к примеру белый Нэшвилл, к десяти вечера превращались в города-призраки. Мы тогда работали с черной группой Vibrations, одного из них звали, кажется, Дон Брэдли. Совершенно обалденные ребята, на все руки мастера. Могли делать сальто прямо во время номера. “Какие планы после концерта?” Это, считай, уже приглашение, так что залезай в такси. И мы едем к ним за железную дорогу, а там все только затевается. Еду готовят и разносят, сплошная тряска с качкой, у всех на лицах кайф. И это был такой контраст с белой частью города, что картина навсегда осталась в моей памяти. Знай только зависай в свое удовольствие – с ребрышками, выпивкой, куревом. И грузные черные леди, которые непонятно почему всегда смотрели на нас как на худосочных бедняжек. Большие мамы, естественно, начинали с нами мамкаться, что меня совершенно устраивало. Сидишь засунутый между двух гигантских грудей… “Малый, давай плечи разомну”. – “О'кей, мама, как скажешь”. И такая ненапряжность во всем этом, добродушие. Просыпаешься в доме, полном незнакомых черных, которые так невероятно добры, что ты еще долго приходишь в себя. То есть, вот блин, дома бы так… И это происходило в каждом городе. Просыпаешься: “Где я?” И тут как тут еще одна большая мама, и ты валяешься с ее дочкой, но тебе прямо в постель подают завтрак.

И еще я первый раз заглянул в дуло пушки – это случилось в мужском туалете Civic Auditorium (по-моему) в Омахе, штат Небраска. Пушку сжимала рука бугая-полицейского, такого, в возрасте, с сединой. Я был вместе с Брайаном за сценой во время саундчека. Мы в ту пору пристрастились попивать виски с колой. И зачем-то взяли бумажные стаканчики с пойлом с собой – исполняли веление природы прямо с ними в руках. Отливали в блаженном неведении. Я услышал, как за нашими спинами открылась дверь. “О'кей, медленно повернулись”, – просипел чей-то голос. “Иди в жопу”, – ответил Брайан. “Я сказал, повернулись”, – снова то же сипение. Стряхиваем, одновременно поворачиваемся. Там стоит большой коп с увесистым револьвером в увесистом кулачище и припечатывает нас грозным взглядом. Пока мы с Брайаном пялились в черное отверстие, воцарилась тишина. “Вы в общественном здании. Алкогольные напитки запрещены! Сейчас вы выльете содержимое стаканчиков в унитаз. Прямо сейчас! И без резких движений. Вперед”. Мы с Брайаном чуть не прыснули, но сделали как сказано. Последнее слово было за ним. Когда Брайан высказался насчет немотивированно жесткой реакции, старого долдона это только еще больше разозлило, аж пистолет в руке затрясся. Мы промямлили, что не в курсе местного законодательства, а он в ответ гавкнул, что, типа, незнание закона не освобождает от ответственности. Я чуть было не спросил, откуда он знает, что мы пили спиртное, но вовремя одумался. В гримерке у нас имелась еще одна бутылка.

Как раз скоро после этого я обзавелся “смит-вессоном”, калибр тридцать восемь особый. Вокруг был натуральный Дикий Запад – и до сих остался. Купил я пистолет на стоянке дальнобойщиков за двадцать пять долларов плюс патроны. Так начались мои незаконные отношения с этой почтенной фирмой – в их регистрах-то меня нет, так-то! А из тех, с кем мы разъезжали на гастролях, пушки носили многие. Матерый был контингент, хули. Эту изнанку шоу-бизнеса я никогда не забуду. Лужи крови из-под дверей гримерок – когда до тебя доходит, что там кого-то вовсю молотят и лучше не вмешиваться. Но самый дикий цирк – полицейские облавы. Особенно за сценой. С каким свистом драпали некоторые, надо было видеть. Много лабухов, которые разъезжали с турами, натурально находились в бегах по той или иной причине. По всякой мелочи, наверное, типа неплатежа алиментов или автоугона. Святых в том моем окружении не водилось. Они были виртуозами, так что спокойно могли подыскать ангажемент и раствориться среди своих таких же. Уличные инстинкты у них были отточены пиздец как. Случалось, за кулисы вваливался отряд копов с ордером на кого-то, кто играл у кого-то на гитаре. Это было как десант королевских вербовщиков – ах ты! чтоб тебя! Паника поднималась такая… И только смотришь, как пианист Айка Тернера пулей слетает по лестнице.

К концу того первого американского тура мы думали, что в Америке у нас ничего не вышло. Наш уровень был – бродячая труппа с продажей снадобий в антрактах, волосатые экспонаты при паноптикуме. Но когда мы прибыли в Carnegy Hall в Нью-Йорке, мы вдруг снова оказались в Англии, в толпе визжащих тинибопперов. Америка начинала нас догонять. И мы поняли, что все только начинается.

Мы с Миком не могли добраться до Нью-Йорка в 1964-м и не побывать в Apollo. Так что я снова встретился с Ронни Беннетт. Прихватили весь состав Ronnets и в розовом “кадиллаке” отправились на Джонс-Бич[102]. Звонит портье: “Внизу вас ожидает леди”. Это Ронни: “Давай, поехали”. А в Apollo тем временем как раз неделя Джеймса Брауна. Наверное, надо дать Ронни рассказать, какими мы были милыми английскими мальчиками – совсем не такими, как все о нас думали.

Ронни Спектор: В первый приезд Мика и Кита в Америку они еще не прославились и ночевали на полу гостиной моей мамы в Испанском Гарлеме. Денег у них не водилось, и мама вставала с утра и делала им яичницу с беконом, а Кит всегда говорил: “Спасибо, миссис Беннетт”. А потом я их отвезла на Джеймса Брауна в Apollo, и тогда-то у них и появился боевой настрой. Ребята уехали домой и вернулись уже суперзвездами. Потому что я им показала, чего добилась сама, как росла, как вышла на сцену Apollo Theater в одиннадцать лет. Я отвела их за кулисы, и они познакомились со всеми тогдашними звездами ритм-энд-блюза. Помню, как Мик стоял и дрожал, потому что только что прошел мимо гримерки Джеймса Брауна.

Первый раз в жизни я оказался в раю, когда проснулся рядом с Ронни Беннетт (впоследствии Спектор!), спящей с улыбкой на лице. Мы были детьми. Лучше этого уже не испытаешь. Разве что глубже. Что сказать? Она привела меня в дом своих родителей, отвела к себе в спальню. Не единожды, но то был первый раз. А я всего лишь какой-то гитарист. Понимаете, да?

У Джеймса Брауна в Apollo была заряжена целая неделя. Пойти в Apollo на Джеймса Брауна – это ж ебануться. Ну правда, как можно не пойти? Он, конечно, был уникальный персонаж. Четкий, как метроном. Мы-то думали, у нас группа – отлаженный механизм. Вообще сильнее всего у него меня впечатлила командная дисциплина. На сцене Джеймс каждый раз щелкал пальцами, если ему казалось, что кто-то пропустил долю или не попал в ноты, и ты видел, какой у того музыканта становился кислый вид. Это был сигнал – щелчок означал штраф. Ребята не сводили глаз с его пальцев. Я даже был свидетелем, как в тот вечер пятьдесят баксов штрафа получил сам Масео Паркер – саксофонист, который лично выстроил оркестр Джеймса Брауна и с которым годы спустя мне удалось посотрудничать в составе Winos. Шоу было – чистая фантастика. Мик не отрывался от брауновских ног. Мик вообще впитывал в тот день больше моего, по-фронтменски: как ему петь, как двигаться, как командовать.

За кулисами в тот вечер Джеймсу захотелось повыпендриваться перед нами, англичанами. Famous Flames – его группа, и одного он посылает за гамбургером, другому поручает начистить туфли и вообще кругом унижает собственный коллектив. Для меня это были в первую очередь Famous Flames, а Джеймс Браун, так получилось, просто отвечал у них за лид-вокал. Но как он играл короля со своими шестерками, опекунами и даже самими музыкантами – на Мика это произвело большое впечатление.

* * *

Когда мы вернулись в Англию, главной новостью стали встречи со старыми знакомцами, в основном музыкантами, которые и так офигевали от успехов Rolling Stones, а теперь еще “круто, вы в Штатах играли”. Ты вдруг понимал, что отдалился от всех одним только фактом посещения Америки. Это сильно задевало английских фанатов. С битловской публикой чуть раньше случилось то же самое. Ты переставал быть для них “нашим” парнем. Чувствовались обида и озлобление. Особенно в Блэкпуле, в зале Empress Ballroom, через несколько недель после возвращения. Здесь мы опять схлестнулись с толпой, только другого типа – с гопнической армией бухих и кровожадных шотландцев. В те времена существовала так называемая шотландская неделя. Все заводы в Глазго закрывались, и тамошний народ почти поголовно выезжал в Блэкпул, на морской курорт. Мы начали концерт, а зал забит под завязку, полно парней, большинство которых уже совсем-совсем тепленькие, все разряжены в выходные костюмы. И откуда ни возьмись, пока я играю, появляется этот рыжий гондон и харкает в меня. Я отодвигаюсь в сторону, но он двигается за мной и снова харкает и попадает прямо в лицо. И вот я опять прямо перед ним, и он снова харкает в меня, и, учитывая высоту сцены, его голова почти у моей ноги, как мяч на отметке во время штрафного. И я – бац! – впечатываю по этой хуевой башке со всем бекхэмовским смаком. Отбил ему охоту выебываться на всю оставшуюся жизнь. Ну и после этого рвануло, началось общее месиво. Разнесли вдребезги все, включая пианино. Не осталось ни одного куска оборудования больше трех квадратных дюймов, и из каждого торчали оборванные провода. Мы едва унесли оттуда ноги.

Скоро после того, как мы приехали из США, нас зазвали на “Жюри у музыкального автомата” – программу со стажем, которую вел матерый телепрофи по имени Дэвид Джейкобс. “Жюри” из знаменитостей обсуждало синглы, которые ставил Джейкобс, и определяло голосованием, попадание это или промах. Здесь случилось одно из тех поворотных событий, смысл которых в самый их момент совершенно не осознается. Но потом, в прессе, этот эпизод стал выглядеть как объявление войны между поколениями, сделался поводом для негодования, ужаса и отвращения. В тот же самый день мы записывались для шоу под названием “Самое популярное”, раскручивали нашу новую вещь It's All Over Now авторства Бобби Уомака. Помню, перебирал губами под фонограмму и уже не краснел – такие тогда были порядки, очень мало передач шло вживую. Мы вообще понемногу набирались цинизма по поводу этого рынка халтуры. Становилось ясно, что ты реально крутишься в одном из самых мерзких бизнесов на свете, ну, если не считать совсем уж бандитские сферы. Это была среда, в которой люди искренне веселились в единственном случае – если им удавалось кого-нибудь кинуть. Я так думаю, к тому времени мы уже понемногу въехали в роль, которую нам полагалось играть, и сопротивляться не собирались, тем более по-любому у нас не было предшественников, и в принципе это должна была быть развлекуха. Ну и, в общем, нам было похуй. Эндрю Олдхэм рассказывает про наши художества в “Жюри у музыкального автомата” в своей книге Stoned.

Эндрю Олдхэм: Без всяких подсказок с моей стороны они начали вести себя как полные и абсолютные гопники и за двадцать пять минут умудрились подтвердить худшие опасения общества на их счет раз и навсегда. Они хмыкали, ржали, безжалостно разделывали весь тот отстой, который им проигрывали, и хамили невозмутимому мистеру Джейкобсу. Это не было спланированной пресс-акцией. Брайан и Билл старались держаться хоть сколько-нибудь в рамках приличий, но Мик, Кит и Чарли ничего подобного делать и не думали.

Остроумием никто особенно не блистал. Мы просто устраивали разнос каждой вещи, которую нам ставили. Запись еще не кончалась, а мы уже бросали фразы типа: “Я не готов это комментировать” или “Вы не можете это слушать. Ну признайтесь”. А Дэвид Джейкобс как мог старался прикрыть этот стыд. Джейкобс, несмотря на елейную манеру перед камерой, вообще-то был милым человеком. Как легко ему приходилось в прошлые времена: Хелен Шапиро и Алма Коган[103], надежная публика, членский состав Variety Club[104] и других уютных междусобойчиков шоу-бизнеса, куда были втянуты все, кто можно. А тут черт знает откуда появляемся мы. Уверен, Дэвид думал: “Ну спасибо, Би-би-си, после общения с этим сбродом мне, пожалуйста, надбавку”. Но лучше уже не будет. Потерпи, братишка, ты еще не видел Sex Pistols.

Variety Club был тогда что-то вроде кружка особо посвященных внутри шоу-бизнеса. Не благотворительное общество, а какая-то масонская ложа – сборище, которое фактически заправляло индустрией развлечений. Она была до нелепости старорежимной, эта английская концертная мафия. Нас забросило в их мир, чтобы разнести его на куски. А они все продолжали играть в свои игры. Билли Коттон[105]. Алма Коган. Но ты видел, что все эти знаменитости – настоящих талантов-то среди них почти не было – обладали поразительной властью. Кто где должен играть, кто захлопнет двери перед твоим носом, а кто, наоборот, распахнет. И, слава богу, Beatles уже показали им всем, что к чему. Часовой механизм был запущен, так что, когда им пришлось иметь дело с нами, они немножко путались, в какой момент и перед кем вставать на цырлы.

Контракт с Decca перепал нам по единственной причине – из-за того что Дик Роу отказал Beatles. Их заполучили EMI, и он не мог себе позволить совершить ту же ошибку еще раз. Decca была в отчаянии – я вообще удивляюсь, что парня не вышибли с работы. В ту пору они считали, что, как и со всем остальным в “искусстве для масс”, это всего лишь дело моды – подстричь их, почистить, и будут у нас ходить ручные. Но, по сути, нас взяли на борт только потому, что для них было немыслимо лохануться два раза подряд. Иначе они бы нас и на пушечный выстрел не подпустили. Просто из своих дебильных предрассудков. Вся система была одним большим Variety Club – рука руку моет, свои люди, сочтемся. Конечно, в свое время она справлялась со стоявшими задачами, но тут вдруг они врубились – бах, привет, XX век, на дворе уже 1964-й.

События начали развиваться с неимоверной скоростью, как только появился Эндрю. Было немножко такое чувство, что происходящее куда-то убегает от нас, – по крайней мере у меня. Но одновременно ты понимал, что тебя, дорогуша, захомутали и отныне придется скакать в упряжке. Стараться для этого мне поначалу было немного в лом, но Эндрю знает – я раскачивался недолго. Мы с ним мыслили очень похоже: надо придумать, как использовать Флит-стрит в своих целях. Частично вдохновением для дальнейшего стал случай на фотосессии, когда от одного фотографа Эндрю услышал фразу: “Какие они грязные”. У Эндрю порог возбудимости был невысокий, и он тут же решил: все, раз так, отныне они будут получать, что сами видят. Ему внезапно открылась красота противоречия. Он уже занимался битловскими делами с Эпстайном, так что мозгами был далеко впереди меня. Но, должен сказать, во мне он нашел преданного соратника и единомышленника. Вообще даже на той ранней стадии нас уже связывала какая-то химия. Потом мы как следует сдружились, а тогда я смотрел на него так же, как он смотрел на нас: “Эти паршивцы мне пригодятся”.

Журналистами было так легко вертеть, что мы могли вытворять все, что взбредет в голову. Нас вытуривали из гостиниц, мы ссали на стоянке перед гаражом. Вообще-то это получилось совершенно не специально. Когда Билл хочет отлить, процесс у него спокойно может занять полчаса. Господи Иисусе, где только в этом небольшом парнишке столько помещается? Мы тогда отправились в Grand Hotel в Бристоле с намерением получить пинок под зад. Эндрю обзвонил прессу и сообщил: если хотите понаблюдать, как Stones вышвыривают из Grand Hotel, приезжайте к стольки-то и стольки-то – причиной должны были стать наши неподобающие наряды. С умением Эндрю построить журналистов они у нас пыхтели ни за грош. И конечно, после этого полилось, в том числе “Вы разрешите своей дочери выйти замуж за такого?” Уж не знаю, может, сам Эндрю нашептал эту тему кому-то на ухо, а может, то была очередная гениальная выдумка Ланчтайма О'Буза[106].

Мы вели себя несносно. Но эта публика была такой самодовольной. Только хлопала глазами – чем это их шарахнуло? На самом деле это был блицкриг, атака на устои пиара. И неожиданно ты видел перед собой целый заповедник, населенный людьми, которые только и ждут разъяснений и указаний.

Пока мы откалывали все эти трюки, Эндрю колесил повсюду в своем “шевроле импала”, за рулем которого сидел Редж, его голубой бугай-шофер из Степни. Очень неприятный тип. В те дни заработать от рок-репортера четыре строчки в New Musical Express приравнивалось к чуду, но это было важно, потому что существовало только чуть-чуть радио и почти никакого ТВ. И был такой автор из Record Mirror по имени Ричард Грин, который использовал эту драгоценную площадь, чтобы поведать миру про мой цвет лица. Причем у меня даже не было прыщей, которые он описывал. Но для Эндрю это было последней каплей. Он взял Реджа и вломился к человеку в офис. И когда Редж поднял раму и высунул руки Грина в окно, Эндрю сказал ему – тут я опять цитирую по его воспоминаниям.

Эндрю Олдхэм: Ричард, мне сегодня утром позвонила миссис Ричардс, очень обиженная и расстроенная. Ты ее не знаешь – это мама Кита Ричардса. Она сказала: “Мистер Олдхэм, вы можете что-то сделать, чтобы этот человек перестал говорить такие вещи про угри моего сына? Я знаю, у вас нет власти остановить эту чепуху про то, что они якобы не моются. Но Кит чувствительный мальчик, пусть он никогда в этом и не признается. Пожалуйста, мистер Олдхэм, может быть, можно что-то сделать?” Так вот, Ричард, такое дело. Если ты снова напишешь про Кита что-нибудь неподобающее, что-нибудь обидное для его мамы – а я отвечаю перед его мамой, – твои руки будут там же, где сейчас, но с одной большой разницей. Вот этот вот человек, Редж, раздавит этой ебаной рамой твои отвратные ручонки, и ты, мерзкий толстый высерок, еще долго не сможешь писать – и диктовать, на хуй, тоже, потому что твою блядскую пасть будут сшивать в том месте, где Редж ее порвет.

И на этих словах они, как говорится, попрощались и вышли. Кстати, пока я не прочел его книгу, я и понятия не имел, что Эндрю, оказывается, еще жил с матерью во время этих своих подвигов. А может быть, то и другое было как-то связано. Он был умнее и ухватистей, чем козлы, заправлявшие прессой, или начальники фирм грамзаписи, которые головой существовали совершенно в отрыве от происходящего. Просто залетай внутрь и уноси весь банк. Немного как в “Заводном апельсине”. Никаких великих вселенских лозунгов, никакого “Мы хотим изменить общество”. Мы просто знали, что мир меняется и что его можно менять. А эти все так удобно устроились. Аж лопаются от самодовольства. И мы прикидывали, как бы нам еще побольше разгуляться.

Конечно же, все мы с разгону разбивали башку о каменную стену истеблишмента. Но это был порыв, который невозможно остановить. Как когда кто-нибудь что-нибудь скажет, а у тебя на языке самый потрясающий ответ. Ты понимаешь, что, по уму, лучше будет помалкивать, но это необходимо сказать, даже когда знаешь, что для тебя это кончится плохо. Слишком блестящая фраза, чтобы ее не сказать. Ты бы чувствовал, что предал себя, если бы промолчал.

Олдхэм старался в чем мог подражать своему кумиру Филу Спектору и по менеджерской, и по продюсерской части, но в отличие от Спектора он не был прирожденным студийщиком-звуковиком. Я сомневаюсь, что Эндрю будет сильно протестовать, если я скажу, что он был не очень музыкальным человеком. Он знал, что ему нравится, что нравится другим, но сказать ему: “E7” – все равно что спросить, в чем смысл жизни. Для меня продюсер – это человек, у которого под конец записи все говорят: есть, получилось. А музыкальный вклад Эндрю был минимальным и, как правило, ограничивался советами насчет подпевок. “Здесь нужно ля-ля-ля”. О'кей, будет тебе ля-ля-ля. Он никогда не вмешивался в наш процесс, даже если был не согласен. В качестве полноценного продюсера со знанием звукозаписи, знанием музыкальных материй позиция у него была шаткой. Но чутье на спрос у него было хорошее, особенно после Америки. В ту секунду, как мы там оказались, он словно прозрел, врубился в нашу тему и дальше просто давал нам двигаться в нужном направлении. По сути, я думаю, в этом и состоял его гениальный продюсерский метод – давать нам записываться самим. И постоянно заряжать нас своей энергией. Когда добираешься то тридцатого дубля и начинаешь немного подкисать, приободрение – необходимая вещь: “Ну еще один разок, последний, собрались, – с неистощимым энтузиазмом. – Давайте, сейчас все будет, почти дожали”.

* * *

В детстве мысль о том, чтобы побывать за границей, у меня как-то не возникала. Мой батя однажды выбрался из Англии, но это было в составе действующей армии – он доплыл до Нормандии, и там ему зашибло взрывом ногу. Так что идея была абсолютно невообразимая. Про другие страны ты только читал, или смотрел по телевизору, или на фотках в National Geographic – все эти негритянки с висящими сиськами и вытянутыми шеями. Но увидеть их вживую ты не предполагал. Наскрести денег, чтобы выехать из Англии, – это было за пределом моих возможностей.

Насколько я помню, одним из первых мест, куда мы попали после США, была Бельгия. И даже такое казалось приключением. Почти как отправиться в Тибет. И еще Olympia в Париже. А потом вдруг ты уже в Австралии, и взаправду видишь весь мир, и тебе за это платят! Но, господи Боже мой, есть же на свете дыры.

К примеру, Данидин, практически самый южный город на Земле, в Новой Зеландии. Он напоминал город из вестернов, и чувствовал ты себя в нем соответственно. В нем даже общественные привязи для лошадей сохранились. Стояло воскресенье, влажное мрачное воскресенье 1965-го в Данидине. Не думаю, что где-нибудь отыскалось бы настолько же гнетущее место. Самый длинный день в моей жизни, казалось, он не кончится никогда. Мы обычно легко находили себе развлечения, но на фоне Данидина какой-нибудь Абердин выглядел как Лас-Вегас. Очень редко бывало, что депрессия накрывала всех – обычно хотя бы один был бодрячком и поддерживал остальных. Но в Данидине все поголовно просто выпали из жизни. Ни просвета, ни даже намека на улыбку. Даже надраться не получалось – алкоголь не действовал. В воскресенье робкий стук в дверь, на пороге какой-то прихожанин: “Кхе-кхе, служба через десять минут…” Один из тех унылых серых дней, которые возвращали меня в детство, – нескончаемый день, мрак, ничего на горизонте. Скука для меня болезнь, и я ею не страдаю, но в тот момент я чувствовал себе на самом дне. “Короче, встану-ка я на голову – пусть таблетки еще раз поперевариваются”.

Но Рой Орбисон! Только потому, что мы приехали туда с Роем Орбисоном, мы приехали туда вообще. Вот кто точно был главным номером в тот вечер. Настоящий маяк во мгле южных морей. Потрясающий Рой Орбисон. Он относился к той породе техасских парней, которые умели пройти через все с поднятой головой, в том числе через всю его трагическую жизнь. Его дети погибли при пожаре, жена погибла в аварии, ничто в личной жизни не складывалось для Большого О, но я не знаю ни одного такого же благородного джентльмена, ни одну настолько же стоическую личность. А этот его невероятный дар – когда казалось, что на сцене он вырастал с пяти футов шести дюймов до шести футов девяти дюймов. Видеть такое своими глазами – это было потрясение. Вот он, красный от солнца, похожий на рака, в смешных шортах. И мы просто сидим кружком, перебираем струны, болтаем, выпиваем-покуриваем. “Так, мне на сцену через пять минут”. Мы собираемся смотреть первый номер, и из-за кулис выходит этот человечище, совершенно другой, который кажется выросшим как минимум на фут из-за того, как он держит себя и как держит публику. Он же только что был в шортах, как у него это получается? Это одна из тех невозможных вещей, которые бывают, когда работаешь перед залом или на арене. За кулисами вы могли быть последним сбродом, но звучит “Дамы и господа” или “Представляю вашему вниманию” – и вы уже не вы, а что-то другое.

Я и Мик провели месяцы и месяцы в авторских муках, прежде чем написать что-то достойное Stones. Мы сочинили несколько ужасных песен с названиями типа We Were Falling in Love (“Мы влюблялись друг в друга”) или So Much in Love (“Так сильно влюблен”), не говоря уже про (Walkin' Thru the) Sleepy City (“(Гуляю) По сонному городу”) (это была передранная He's a Rebel[107]). Некоторые вообще-то стали среднего масштаба хитами. Джин Питни, например, спел That Girl Belongs to Yesterday (“Эта девушка осталась во вчера”), правда, с поправленными им самим словами и названием, но к лучшему – наше название было My Only Girl (“Моя единственная”). Я сочинил позабытый перл под названием All I Want Is My Baby, который записал Бобби Джеймсон, шестерка Пи Джея Проуби; я сочинил Surprise, Surprise – ее записала Лулу. Мы положили конец хитовой серии Клиффа Ричарда, когда он выпустил нашу вещь Blue Turns to Grey – это был один из редких случаев, когда его сингл попал не прямо в верхнюю десятку, а в верхнюю тридцатку. И когда Searchers исполнили Take It Or Leave It, их это тоже подкосило. Так что наши авторские занятия приносили еще и такую пользу: подсекать конкурентов, загребая за это денежку. С Марианной Фейтфулл эффект получился обратный. Ее мы сделали звездой с помощью As Tears Go By (“Пока слезы катятся”) – это название Эндрю Олдхэм придумал вместо нашего As Time Goes By (“Пока проходит время”), такого же, как в “Касабланке”, написанной на двенадцатиструнной гитаре. Мы думали, вот халтура, ужас. Выходим наружу и играем ее Эндрю, а он говорит: “Это хит”. Нереально – мы смогли ее продать, мы на ней заработали. Мы с Миком офигевали: халявная денежка!

К тому моменту и я, и Мик понимали, что наша настоящая работа – писать песни для Stones. У нас ушло восемь, а то и девять месяцев, чтобы родить The Last Time, первую вещь, которую, мы считали, можно показать остальным и не бояться быть посланными подальше. Если бы я пришел к Rolling Stones с As Tears Go By, реакция была бы: “Выйди вон и не возвращайся”. Мы с Миком старались как следует набить руку. У нас все время выходили какие-то баллады, ничего общего с нашей собственной музыкой. И наконец мы написали The Last Time, после чего переглянулись и сказали: надо попробовать с нашими. В этой вещи есть первый узнаваемо роллинговский рифф, то есть гитарная фигура; припев был взят у Staple Singers, из их версии госпела This May Be the Last Time. Мы могли сделать из этого рабочий хук, теперь нужно было подыскать слова. У текста The Last Time особый роллинговский привкус, наверное, раньше у нас бы такое не написалось – песня про то, как отправляешься в дорогу и бросаешь девчонку. “You don’t try very hard to please me”[108]. Это вам не стандартная серенада, которая поется недостижимому предмету страсти. С этой песней все встало на свои места, и мы с Миком осмелели достаточно, чтобы наконец выложить свое произведение перед Брайаном, и перед Чарли, и особенно перед Иэном Стюартом, главным арбитром и авторитетом. С прежним материалом нас бы погнали поганой метлой. Но эта вещь, можно сказать, обозначила, кто мы такие. В Англии она попала на первое место.

Благодаря Эндрю в моей жизни появилось потрясающая штука. Я никогда не думал сочинять песни. Он заставил меня освоить это ремесло, и в процессе у меня случилось озарение: ого, а я могу! И постепенно перед тобой открывается целый новый мир, потому что теперь ты не просто играешь или пробуешь подражать чужой игре. Теперь это не выражение кого-то другого – я могу начать выражать сам себя, могу писать собственную музыку. Ощущение от этого было почти как от удара молнией.

Запись The Last Time пришлась на волшебный период нашего пребывания в студии RCA в Голливуде. Два года, с июня 1964-го по август 1966-го, мы записывались там наездами, и в результате родился альбом Aftermath, где все песни написаны Миком и мной – двойняшками Глиммерами, как мы себя потом прозвали. Это был этап, на котором все – сочинительство, запись, концерты – вышло в новое измерение и на котором параллельно Брайан начал съезжать с катушек.

Наша работа никогда не было легкой. Она не кончалась, когда ты уходил со сцены. Мы должны были возвращаться в гостиницу и начинать шлифовать новый материал. Мы делали перерыв в туре, и, чтобы откатать в студии треки для альбома, нам давали дня четыре, неделю максимум. На запись одного трека уходило тридцать-сорок минут. Не особенно напряжно, учитывая, что мы в туре и группа в боевой форме. И у нас десять, пятнадцать песен. Но это был безостановочный процесс, постоянное давление. Что, возможно, для нас было только к лучшему. Когда мы записывали The Last Time в январе 1965-го, мы только отыграли тур, все были вымотаны. Мы сунулись в студию на чуть-чуть, записать один сингл. После того как The Last Time был готов, из стоящих на ногах Stones остались только я и Мик. С нами был Фил Спектор – Эндрю попросил его зайти послушать новый трек – и еще Джек Ницше. Служащий зашел прибраться, и какое-то время, пока оставшиеся паковали инструменты, раздавался только тихий звук метущей швабры в одном из углов гигантской студии. Спектор подобрал бас Билла Уаймена, Ницше сел за клавесин, и так был записан бисайд Play with Fire, с половиной Rolling Stones и остальным уникальным составом.

Когда мы только приехали в Лос-Анджелес во время этого второго тура, встречать нас в аэропорт с машиной послали самого Сонни Боно – он тогда у Фила Спектора отвечал за промоушн. Год спустя для Сонни и Шер устроили торжественный вечер в Dorchester, их представлял всему миру Ахмет Эртегун. Но это после, а тогда Сонни, узнав, что мы ищем студию, свел нас с Джеком Ницше, и тот первым делом предложил RCA. Мы более-менее сразу туда и поехали – окунулись в мир лимузинов и бассейнов прямо с дороги, только что отыграв трехдневный тур по Ирландии. От контраста культур отдавало сюрреализмом. Потом Джек периодически забегал в студию, не столько по делу, сколько чтобы вылезти из-под гнета Фила Спектора, отдохнуть от колоссального труда, уходившего на создание “стены звука”. Ведь главный гений там был Джек, а не Фил. На самом деле Фил просто перенял эксцентричные повадки Джека, а самого его высасывал досуха. Но вкалывал именно Джек, молча и – по причинам, до сих пор мне не ясным, разве что его это прикалывало, – бесплатно. Он был аранжировщиком, музыкантом, координатором других музыкантов, человеком огромной важности для нас в тот период. Он заглядывал на наши сессии, чтобы отдохнуть, и подкидывал кое-какие идеи. Когда у него было настроение, он даже садился играть. Он есть на Let's Spend the Night Together – взял на себя мою партию фоно, когда мне пришлось взять бас. Это только один случай его участия. Я его обожал.

* * *

Непонятно, почему даже к концу 1964-го у нас все еще было туго с деньгами. Наш первый альбом, Rolling Stones, лидирует в чартах, его продали 100 тысяч штук, больше, чем когда-то – первого альбома Beatles. И где же, спрашивается, денежки? На самом деле мы для себя решили, что, даже если останемся при своих, нас это устраивает. Но мы также знали, что все еще ничего не снимаем с того огромного рынка, который сами же и откупорили. Система была устроена так, что в Англии ты начинал получать с продаж только по прошествии года с выхода пластинки, а с заграничными продажами нужно было ждать аж восемнадцать месяцев. Наши американские гастроли тоже ничего не приносили. Оказавшись в Америке, мы ютились где придется. Олдхэм часто ночевал у Спектора в гостиной на диване. В 1964-м мы участвовали в шоу T. A. M. I., на котором выходили после Джеймса Брауна. Так вот, с этой выручки мы купили себе обратные билеты в Англию. Тогда наш гонорар был 25 тысяч долларов. И то же самое у Gerry & the Pacemakers и Billy J. Kramer and the Dakotas[109]. А это уже немножко перебор, вам не кажется?

Первые мои живые деньги были отчислениями от продаж As Tears Go By. Я очень хорошо помню этот первый раз. Я на них посмотрел! А потом пересчитал, а потом посмотрел снова. А потом пощупал и погладил. И не потратил ничего. Просто заначил в своем ящике для бумаг, пришептывая: “У меня столько денег! Охуеть!” Ничего такого купить или просто их растранжирить мне не хотелось. Первый раз в жизни – богатство… Может, куплю себе новую рубашку, немного раскошелюсь на струны. Но в целом эмоция была одна – охуение. И на каждой портрет королевы, и подписи все какие надо, и их больше, чем побывало в твоих руках за всю жизнь, больше, чем твой отец заработает за целый год, таскаясь на завод и въебывая как проклятый. То есть что с ними делать – отдельный вопрос, потому что впереди новые концерты и вообще работа. Но должен признаться, впервые пощупать несколько сотен новых хрустящих купюр – это было приятно. Куда их расходовать, пришлось еще покумекать. Но в тот раз я впервые почувствовал себя на коне. И всех моих заслуг-то было – написать пару песенок, а тут на тебе, получи – распишись.

Одна большая недостача была связана с Робертом Стигвудом, который не хотел заплатить нам за совместные гастроли кое с кем из его подопечных. Если б мы заранее все проверили, мы бы знали, что это его обычная практика – отложенная выплата, которая превращается в отсутствие выплаты, и вперед, заправляй иски до самого Высшего суда. Но еще до исков, на его несчастье, однажды вечером в клубе под названием Scotch of St. James он совершил прискорбную ошибку, решив спуститься по лестнице, по которой поднимались мы с Эндрю. Мы перегородили путь, чтобы я мог выжать наши денежки. На винтовой лестнице сапогом не размахнешься, так что он получил коленом, по разу за каждую зажатую тысячу – всего шестнадцать. И даже после этого мы не дождались извинений. Наверное, надо было бить жестче.

А когда у меня появилось еще немного наличности, я позаботился о мамочке. Они с Бертом разъехались через год после того, как я ушел из дома. Батя батей, но дом я купил маме. С Дорис я не переставал общаться никогда. Но это подразумевало отсутствие общения с Бертом, потому что они порвали друг с другом. Не то чтобы у меня имелась возможность выбирать чью-то сторону. Да и времени на все это особо не было, потому что жизнь моя уже вовсю кипела и пузырилась. Меня бросает по всему миру, у меня полно других занятий. Что там у матери с отцом, в моей голове занимало не первое место.

* * *

А потом случилась Satisfaction – вещь, которая заработала нам всемирную славу. У меня в то время был перерыв между подружками, который я коротал в своей квартире на Карлтон-хилл, в Сент-Джонс-Вуде. Оттуда, наверное, и взялось настроение песни. Я написал Satisfaction во сне. Я и не запомнил ничего, и слава богу, что у меня имелся маленький филипсовский кассетник. Чудо в том, что когда я с утра на него глянул, то знал, что вечером заправил в него новую чистую кассету, а теперь вижу – она отмотана до конца. Тогда я нажал на перемотку и нашел на ней Satisfaction. Всего лишь набросок, голый скелет песни, где, конечно, не было никакого шумового эффекта, потому что я бренчал на акустике. Плюс сорок минут моего храпа. Но больше скелета и не нужно. Я хранил ту кассету какое-то время и сейчас жалею, что ее больше нет.

Мик написал слова, сидя на краю бассейна в Клируотере, во Флориде, за четыре дня до того, как мы отправились ее записывать – сначала в студии Chess, акустическую версию, а чуть позже фуззованную, в RCA в Голливуде. Так что я совсем не врал, когда в открытке домой из Клируотера писал: “Привет, мама. Как всегда, по уши в работе. Люблю, Кит”.

Вся фишка свелась к одной педальке, гибсоновскому фузз-тону – коробочке, которую они тогда только выпустили. Педали я за свою жизнь использовал только два раза – второй был на Some Girls в конце 1970-х, когда я приспособил эм-экс-аровскую коробочку с таким милым хиллбиллиевским эхо, слэпбэком, как на вещах Sun Records. Но вообще-то примочки – это не мое. Моя забота – качество звука. Что мне здесь надо: резко, грубо, чтоб царапало, или, наоборот, тепло, уютно, как на Beast of Burden? В принципе вопрос всегда один: “Фендер” или “Гибсон”?

В Satisfaction я представлял себе дудки, хотел изобразить их звучание, которое мы бы прибавили позже, при записи. В голове я уже слышал рифф, как его потом сделал Отис Реддинг, думая: это будет партия духовых. Но дудок у нас не было, да и в любом случае я планировал сделать только пробную болванку. Фузз-тон пришелся как раз кстати, с ним можно было обозначить, что должны делать духовые. Но фузз до того никто нигде не слышал, и этот звук, оказалось, сильно всех зацепил. Не успел я опомниться – мы уже слушаем самих себя по радио где-то посреди Миннесоты в программе “Хит недели”. А мы даже не в курсе, что Эндрю охуел и выпустил эту вещь, никого не спросив. Я сначала дико напрягся. По моим понятиям, это была только болванка. Проходит еще десять дней гастролей, и это уже номер один во всей стране. Главный сингл лета 1965-го. Ну, мне-то что, я не спорю. И урок на будущее: иногда перестараешься – только все испортишь. Не все в мире скроено для услаждения твоего вкуса.

Satisfaction – типичный пример нашего с Миком партнерства на том этапе. В целом я бы описал его так: у меня появлялась песня и основная идея, а Мик брал на себя всю трудную работу по наполнению и превращению ее во что-то интересное. У меня вертелось: “I can’t get no satisfaction… I can’t get no satisfaction… I tried and I tried and I tried and I tried, but I can’t get no satisfaction”, а потом мы садились вместе, и Мик возвращался и выдавал: “Hey, when I’m riding in my car… same cigarettes as me[110]”, и дальше мы занимались доделками. Такой был тогда расклад, если в целом. “Hey you, get off of my cloud, hey you[111]” – это моя рука. Paint It Black – здесь я написал мелодию, он написал слова. Не то чтобы в любой фразе можно сказать: этот написал то, тот сделал это. Но музыкальный рифф, как правило, шел от меня. Я главный по риффам. Единственный, который не мой, который пришел Мику Джаггеру, – это Brown Sugar, и здесь я снимаю шляпу. Здесь он меня обошел. То есть я ее довел местами, но эта вещь – его, и слова, и музыка.

Особенность Satisfaction в том, что эту песню безумно сложно исполнять вживую. Долгие годы мы ее вообще не играли, ну или очень редко – так было до последних лет десяти-пятнадцати. Не попадали в нужный звук, не то было ощущение, она выходила какой-то чахлой. Понадобилась уйма времени, чтобы вырулить на ее живой ансамблевый вариант. И момент, когда мы к ней наконец прониклись, – это когда ее перепел Отис Реддинг. У него и еще в версии Ареты Франклин, которую спродюсировал Джерри Уэкслер, мы услышали как раз то, что с самого начала и пытались написать. То есть мы оценили собственную песню и стали ее играть, потому что ее спели лучшие из лучших соул-музыки.

* * *

В 1965 году Олдхэм пересекся с Алленом Клайном – образцовым менеджером с трубкой в зубах и хорошо подвешенным языком. И я до сих пор считаю, что это был лучший ход Олдхэма – свести нас с Клайном. Эндрю очень понравилась мысль, которую Клайн вложил ему в голову, – что ни один контракт не стоит бумаги, на которой он написан. Чистая правда, как мы, к сожалению, позже убедились по нашим делам с самим Клайном. Но на тот момент мое мнение было такое, что Эрик Истон, партнер Эндрю и наш агент, стал какой-то очень усталый. На самом деле он болел. Короче, проехали. Несмотря на все, что у нас потом было с Клайном, добывать деньги он умел блестяще. Плюс к тому он был очень эффективен в самом начале, устраивая скандалы с рекорд-лейблами и гастрольными распорядителями, которые не жалели денег на себя и переставали заботиться о делах.

Одним их первых подвигов Клайна было переподписание контракта между Rolling Stones и Decca Records. В один прекрасный день мы зашли в офис Decca и разыграли представление, срежиссированное Клайном, устроили очевиднейший в своем цинизме трюк. Указания от Клайна поступили такие: “Сегодня мы едем в Decca и обрабатываем этих сукиных детей. Мы их заставим с нами договариваться и уйдем оттуда с лучшим в истории пластиночным контрактом. Найдите себе какие-нибудь темные очки и помалкивайте в тряпочку. Просто подтягиваетесь внутрь, занимаете позицию сзади и следите за этими слабоумными старыми пердунами. И не разговаривать. Разговорами займусь я”.

В общем, мы там присутствовали чисто для шантажа. И все сработало. Сэр Эдвард Льюис, президент Decca, сидел за своим рабочим столом, и сэр Эдвард реально пускал слюни! Я имею в виду не по нашему поводу – обыкновенные слюни. И иногда кто-то подходил и промокал ему рот носовым платком. Он уже свое отработал, что тут скажешь. А мы просто стояли в своих темных очках. В сущности, новая гвардия против старой. Они дрогнули, и мы ушли оттуда с контрактом круче, чем у Beatles. И здесь просто необходимо снять шляпу перед Алленом – от имени тех пяти хулиганов, которые вернулись с Алленом в Hilton, и лакали шампанское, и поздравляли себя с удачным представлением. Да и сэр Эдвард Льюис – он, может, и пускал слюни и все прочее, но он был не дурак. Он и сам хорошо нагрел карман с этой сделки. Сделка вообще была невероятно выгодной для обеих сторон. Какими и полагается быть всем сделкам. Мне до сих пор с нее капает денежка, “Декковский надувной шар”, как мы ее называем.

Как Клайн вел себя с нами, было очень похоже на полковника Тома Паркера при Элвисе. Парни, я обо всем договариваюсь, что только захотите, дайте мне знать, и вам все будет – эдакий патриций и в общении, и в обращении с деньгами. У него всегда можно было разжиться нужной суммой. Если ты хотел отделанный золотом “кадиллак”, он тебе его выписывал. Когда я позвонил и попросил у него 80 тысяч фунтов на покупку дома на набережной Челси рядом с Миком, чтобы ходить друг к другу писать песни, деньги пришли на следующий день. Во многое тебя просто не посвящали. Такая покровительственная форма менеджмента – сегодня, разумеется, она никого не устраивает, но тогда она была еще в ходу. Образ мыслей был другой, не то что сейчас, когда у вас каждый хренов медиатор учтен и приплюсован. Рок-н-ролл, одним словом.

Клайн зарекомендовал себя блестяще в Штатах – поначалу. Благодаря ему на следующих гастролях мы задрали планку сразу на несколько делений. Частный самолет для нашей транспортировки, огромные афиши на бульваре Сансет – вот это разговор.

Один хит требует следующего, да побыстрее, иначе скоро начнешь терять высоту. В те времена от тебя ждали поточного производства. Satisfaction нежданно-негаданно заняла первые строчки чартов по всему миру, и мы с Миком переглядываемся и говорим себе: “Ну что ж, приятно”. И тут же – бах-бах-бах, колотят в дверь: “Где следующий? Даем вам четыре недели”. А мы в дороге, отрабатываем по два шоу в день. Из тебя выжимали новый сингл каждые два месяца, и хотя бы один всегда должен был иметься в обойме. Плюс нужен был новый звук. Если бы мы показались с еще одним фуззовым риффом после Satisfaction, то все, нас бы можно было списывать со счетов, мы бы крутились на месте по закону уменьшающейся доходности. Немало групп налетело на эту мель и пошло ко дну. Get Off of My Cloud была как раз реакцией на вечные приставания рекорд-компаний – оставьте меня в покое – и атакой еще в одном направлении. И в чартах тоже свое взяла.

Итак, мы теперь песенная фабрика. Мы начинаем мыслить как сочинители, а если ты приобрел такую привычку, то это на всю жизнь. Она потихоньку фурычит в твоем подсознании, в том, как ты слушаешь. В наших песнях – наших текстах – стала тогда появляться какая-то острота, или уж как минимум они начинали звучать под стать ярлыкам, которые на нас лепили. Цинично, зло, саркастично, грубо. В этом мы, видимо, на тот момент опережали всех. В Америке было неспокойно со всей этой массой американских пацанов, которых забривали во Вьетнам. И кстати, вот почему Satisfaction звучит в “Апокалипсисе сегодня”. Потому что эти прибабахнутые брали нас с собой. Слова и настроение песен вязались у них с разочарованием во взрослом мире, и на какой-то миг мы оказались их монопольным поставщиком, музыкальной подкладкой зреющего бунта, теми, кто расковырял этот общественный нерв. Я не скажу, что мы были первыми, но в этом настроении было много родного английского – через наши песни, несмотря на лошадиные дозы американского влияния. Мы элементарно глумились, по старой доброй английской традиции.

Тот поток сочинительско-студийного творчества вылился в альбом Aftermath, и у многих вещей, написанных примерно в это время, тексты такие, которые можно назвать антидевичьими, – и тексты, и названия: Stupid Girl (“Дура”), Under My Thumb (“У меня на крючке”), Out of Time (“Отстала от жизни”), That Girl Belongs to Yesterday (“Эта девушка осталась во вчера”) Yesterday's Papers (“Вчерашние газеты”).

Who wants yesterday’s girl? Nobody in the world[112].

Может быть, мы их просто подзуживали. И может быть, некоторые песни немного открыли их сердца или их умы для восприятия лозунга “женщины – не слабый пол”. Мне кажется, Beatles и особенно Stones как минимум освободили девчонок от непререкаемого факта, что они никто и звать никак, что они всего лишь девчонки. Само собой, совершенно непреднамеренно. Просто это становилось ясно в тот момент, когда ты для них играл. Когда перед тобой три тысячи девиц, которые срывают с себя трусики и бросают их в тебя, ты понимаешь, какую охрененную силу ты выпустил на волю. Все, от чего их всю жизнь пытались отвадить, они могли вытворять на рок-н-ролльном концерте.

Эти песни рождались еще и из наших обломов. Ты уезжаешь на месяц в тур, возвращаешься, а она уже с кем-то еще. Посмотрите на эту дуру[113]. Ведь отношения – это штука на двоих. Кроме того, про себя я знаю, что тогда с неудовольствием сравнивал девчонок у нас дома, которые по-всякому нас изводили, с девчонками, в которых мы влюблялись на гастролях и которые казались куда менее привередливыми. С английскими девчонками было так: ты подкатываешь к ней или она подкатывает к тебе, третьего не дано. А с черными девчонками, меня всегда поражало, вопрос так вообще не стоял. Было очень уютно общаться, а если это во что-то выливалось, и слава богу, и бог с ним. Это просто часть жизни. Они были прекрасны как женщины, но в чем-то они были гораздо больше похожи на парней, чем английские девчонки. Ты совершенно не напрягался, если они оставались после мероприятия. Я помню, как проводил время в отеле Ambassador с черной девчонкой по имени Фло. Она обо мне заботилась. Любовь – нет, уважение – да. Я это всегда вспоминаю, потому что мы смеялись, лежа в постели, каждый раз, когда слышали Supremes, поющих: “Flo, she doesn’t know”[114]. Всегда начинали хихикать. Ты забираешь с собой эту частичку жизни, и неделю спустя ты уже снова в дороге.

В тот период, проведенный на RCA, с конца 1965-го по лето 1966-го, мы явно старались потихоньку раздвигать привычные рамки – вполне осознанно. Взять, к примеру, Paint It Black, которая была записана в марте 1966-го и стала нашим шестым номером один в Британии. Брайан Джонс, к тому моменту заделавшийся мультиинструменталистом – “завязавший с гитарой”, – сыграл в ней на ситаре. По стилю эта вещь отличалась от всего, что я делал раньше. Может, в тот раз во мне заговорил внутренний еврей. Для меня она больше похожа на “Хаву нагилу” или на какой-то цыганский проигрыш. Может, я подцепил главную тему у деда. Но она явно лежит в другой плоскости, нежели все остальное. Я к тому моменту уже попутешествовал по миру, перестал быть строгим адептом чикагского блюза. Пришлось немного расширить горизонты, чтобы генерировать мелодии и идеи. Хотя, с другой стороны, ни в Тель-Авиве, ни в Румынии мы не играли. Но так или иначе начинаешь западать на новые вещи. Сочинение песен – такое дело, здесь постоянно экспериментируешь. Я, правда, никогда и не занимался этим целенаправленно, не говорил себе: пора покопаться в том-то и том-то. Еще мы перестраивали свою работу с прицелом на альбомы – другую форму музыки в отличие от просто синглов. По заведенному обычаю, создание долгоиграющей пластинки подразумевало, что у тебя есть два-три хит-сингла плюс их бисайды, а остальное – наполнитель. Любая вещь должна была укладываться в сингловый формат – две минуты двадцать девять секунд, иначе не видать тебе радиоэфира. Как раз недавно разговаривал об этом с Полом Маккартни. Мы это поменяли: каждый трек стал потенциальным синглом, никакого наполнителя. И если что-то подобное имелось, это было что-то экспериментальное. В альбомном формате мы использовали дополнительное время для еще большего самовыражения.

Если бы лонгплеев не существовало, вполне вероятно, ни Beatles, ни мы не протянули бы больше двух с половиной лет. Ты должен был постоянно сжимать, упрощать то, что ты хотел сказать, и все ради ублажения дистрибьюторов. В противном случае радиостанции это бы не поставили. Дилановские Visions of Johanna – они стали прорывом. Наша Goin' Home длилась одиннадцать минут. “Сингл из этого не сделать. Насколько можно удлинить звучание, расширить формат? Вообще такое реально?” И вот это был главный эксперимент. Мы сказали: не вздумайте ничего резать, либо она выходит в таком виде, либо мы с вами прощаемся. Нисколько не сомневаюсь, Диланом двигало то же самое в случае Sad-Eyed Lady of the Lowlands и Visions of Johanna. Песня разрослась. Будут ли люди вообще столько слушать? А если за трехминутным лимитом она перестанет держать внимание слушателей? А если мы потеряем свою аудиторию? Но нет, все всё приняли. Можно сказать, мы с Beatles сделали альбом главным музыкальным носителем и приблизили смертный час сингла. Он сошел со сцены не сразу – без хитовых синглов никто бы не обошелся. Но все это раздвигало твои границы, причем ты сам об этом даже не подозревал.

И поскольку ты ежедневно на сцене, иногда по два-три шоу за день, идеи бьют ключом. Одна приводит другую. Ты можешь плавать в бассейне или трахать свою женщину, все равно где-то в глубине мозга ты перевариваешь аккордовую последовательность или какой-то другой элемент песни. Абсолютно неважно, что творится вокруг. В тебя могут палить из пистолета, а у тебя все равно вспыхивает: “О! Вот это будет переход!” И ничего не поделаешь – уму это неподконтрольно. Стопроцентно подсознательно, бессознательно, назовите как хотите. Так что, с ведома или без, твой радар всегда работает, и ты его не выключишь. Слышишь обрывок разговора с того конца комнаты: “Я тебя больше выносить не могу…” – и это песня. Оно вливается в тебя само. И еще одна вещь по поводу авторства: когда ты про себя это замечаешь – чтобы насобирать сырье, начинаешь превращаться в наблюдателя, начинаешь отстраняться. Ты постоянно начеку. Эта способность оттачивается в тебе с годами – подсматривать за людьми, за тем, как они реагируют друг на друга. Из-за чего немного превращаешься в эдакого постороннего. Вообще-то не следовало бы заниматься такими вещами. В сочинителе песен есть что-то от вуайериста. Начинаешь глядеть по сторонам, что ни увидишь – в песню все сгодится. Избитая фраза, но ее же и выбираешь. И думаешь: невероятно, что никто до сих пор это не использовал! К счастью, фраз на свете больше, чем сочинителей, ну почти.

* * *

Линда Кит – она была первой женщиной, разбившей мне сердце. По моей собственной вине. На что напрашивался, то и получил. Она запала мне в душу с первого взгляда – глубоко-глубоко, со всеми ее ужимками и движениями, когда я сидел на другом конце комнаты, смотрел, и чувствовал в себе жгучую тягу, и думал, что это девушка совсем не моего калибра. По первому времени я иногда сильно робел перед женщинами, с которыми оказывался рядом, потому что это были сливки общества, а я на их фоне ощущал себя подзаборной швалью. Я не верил, что эти прекрасные особы захотят со мной даже поздороваться, не говоря уж о том, чтобы лечь в постель! Линда и я познакомились на вечеринке, которую устроил Эндрю Олдхэм, – вечеринке в честь какого-то забытого сингла авторства Джаггера – Ричардса. На той же вечеринке Мик впервые встретил Марианну Фейтфулл. Линде было семнадцать – сногсшибательная красавица, смоляные волосы, идеальный образ для 1960-х: победоносная куколка в джинсах и белой рубашке. Она красовалась на обложках, работала моделью, ее снимал Дэвид Бейли[115]. Не то чтобы ее привел на вечеринку какой-то специальный интерес. Ей всего лишь хотелось потусоваться, выбраться куда-нибудь из дома.

В нашу первую встречу с Линдой я был просто в шоке от того, что она захотела со мной уйти. Еще одна девушка, которая меня склеила. Это не я ее, это она меня тогда уложила. Направилась прямиком в мою сторону. При этом я абсолютно, по уши влюбился. В общем, мы притягивали друг друга. И вторым сюрпризом стало то, что я был ее первой любовью, вообще первым парнем. Ее энергично обхаживала масса всякого рода мужиков, но она их посылала. По сегодняшний день не могу этого понять. Линда была лучшей подружкой Шилы Клайн, тогдашней почти жены Эндрю Олдхэма. Эти юные еврейские красавицы были влиятельной фракцией в богемном мире Западного Хэмпстеда, который на пару ближайших лет стал моим – вместе с Миком – местом обитания. Жизнь этого общества вращалась вокруг Бродхерст-гарденз в Западном Хампстеде, недалеко от штаб-квартиры Decca Records и нескольких заведений, где мы иногда играли. Отец Линды, Алан Кит, работал на Би-би-си, сорок четыре года вел программу под названием “Сто ваших лучших мелодий”. Ее воспитывали в достаточно вольной манере. Она обожала музыку, джаз, блюз – вкусы у нее здесь, кстати, были пуристские, и Rolling Stones она тогда недолюбливала. И потом тоже – может, даже сейчас. По юности она часто тусовалась в черном клубе под названием Roring Twenties и шлялась по Лондону босиком.

Stones играли каждый вечер, мы вечно были в разъездах, но каким-то непонятным образом, пусть недолго, мы с Линдой умудрялись вести совместную жизнь. Мы обитали на Мейпсбери-роуд, потом на Холли-хилл с Миком и его подружкой Крисси Шримптон и потом снова одни на Карлтон-хилл, в квартире, которую я купил в Сент-Джонс-Вуде. Комнаты так и остались голыми: все сваливалось кучами у стен, на полу лежал матрас, вокруг валялось много гитар и стояло пианино. Несмотря на это, мы жили почти как семейная пара. Мы поначалу передвигались на метро, пока я не купил Линде “Ягуар” – Jaguar Mark 2, – где имелся чемоданчик – проигрыватель для сорокапяток, на котором она продолжала не слушать Rolling Stones. Мы уезжали в Челси и просиживали вечера в Casserole, Meridiana и Baghdad House. Ресторан, в который мы ходили в Хэмпстеде, до сих пор стоит – Le Cellier du Midi, – и наверное, меню у них за сорок лет тоже не поменялось. По крайней мере снаружи он выглядит точно так же.

Со всеми моими долгими отлучками наш роман был обречен – конечно, из-за непонимания в первую очередь, непонимания того, как жить этой жизнью, для которой ни у кого в тот момент не было готовой инструкции, по крайней мере ни у кого, кого я знал. Все мы были очень молоды и соображали, что делать по жизни, прямо на ходу. “Пока, любимая, уезжаю в Америку на три месяца”. А в это время у всех все меняется. Взять хоть мою встречу с Ронни Беннетт, с которой на гастролях я провел больше времени, чем с проводил с Линдой. Мы медленно отдалялись, весь процесс занял года два. Мы по-прежнему жили вдвоем, но в ту пору Rolling Stones выпало дай бог десять дней выходных за весь трехлетний период. Мы с Линдой все-таки умудрились выкроить один короткий отпуск на юге Франции, хотя Линда и вспоминает его как свой побег из Лондона, устройство официанткой в Сен-Тропе и меня, который примчался следом, поселил ее в гостиницу и уложил в горячую ванну. Кроме того, Линда начала слишком активно принимать наркотики. Неодобрение из моих уст, конечно, звучит смешно, но я правда тогда этого не одобрял.

Я виделся с Линдой пару раз с тех пор. Она живет счастливо, замужем за Джоном Портером, очень известным музыкальным продюсером. Припоминает мне мое неодобрение. В наше с ней время, кроме анаши, я почти ничего не употреблял, а Линда, наоборот, пересела на кое-что потяжелее, и это опасно на нее влияло. Это было просто очевидно. Когда мы отправились в наш пятый тур по США летом 1966-го, она прилетела со мной в Нью-Йорк. Я поселил ее в отеле Americana, но она не скучала, проводила почти все время со своей подружкой Робертой Голдстайн. Когда я заявлялся, они убирали долой все барахло – депрессанты, туинал, к которому я и так бы не притронулся (представляете!), – и выставляли батарею винных бутылок, чтобы, если что, было чем объяснить нетвердую походку.

А потом она познакомилась с Джими Хендриксом – пошла его послушать и решила сделать его карьеру делом своей жизни, даже пробовала выхлопотать для него контракт через Эндрю Олдхэма. В порыве энтузиазма, как она это описывает, в один затянувшийся вечер с Джими она дала ему мой “Фендер Стратокастер”, который я оставил в гостиничном номере. А еще, говорит Линда, она прихватила лежавший у меня демо-диск Тима Роуза с исполнением вещи под названием Hey Joe. И отвезла его к Роберте Голдстайн и поставила Джими, который как раз там сидел. В общем, глава из истории рок-н-ролла. Вроде бы получается, что эта песня пришла к нему от меня.

Мы уехали в тур, и к моему возвращению Лондон уже, оказывается, превратился в Хиппивилль. Я врубился в эту тему уже в Америке, но совершенно не ожидал, что столкнусь с этим дома в Лондоне. Весь антураж радикально поменялся за какие-то недели. Линда торчала на кислоте, а я был послан. Напрасно ждать от человека в этом возрасте, что он будет хранить верность четыре месяца, пока такое происходит вокруг. Я же понимал, что мы и так на грани. С моей стороны было самонадеянно думать, что в ее восемнадцать-девятнадцать она станет сидеть дома верной женушкой, пока я шляюсь по всему миру и занимаюсь чем хочу. Я обнаружил, что она сошлась с каким-то поэтом, и совершенно рехнулся. Я носился по всему Лондону, приставая к людям, не видел ли кто-нибудь Линду. Глотая слезы всю дорогу от Сент-Джонс-Вуда до Челси, выкрикивая: “Сука, уйди на хуй с дороги!” И похуй светофоры! Помню только пару едва не случившихся аварий, когда меня чуть не сшибали машины на пути из Сент-Джонс-Вуда в Челси. После того как я узнал новости, я хотел убедиться, убедиться своими глазами. Я стал спрашивать знакомых: где этот козел, где он живет? Я даже помню его имя – Билл Чинейл. Поэт какой-то там. Модный сукин сынок по тем временам – сочинял что-то под Дилана, правда, ни на чем не играл. Эрзац-хип, так это называется. Я выслеживал ее несколько раз, но помню, как про себя думал: что я скажу? Я тогда еще был не мастер этого дела – конфронтации с соперником. Где, посреди зальчика в Wimpy’s? Или в каком-нибудь бистро? Я даже дошел своими ногами до места в Челси, где она с ним жила, почти в Фулхэме, и постоял снаружи. (Читатель, это история любви.) И я даже видел ее там с ним, “силуэты на портьере”. Это был край. “Как вор под покровом ночи”[116].

Такова была моя первая в жизни сердечная рана. Но, если ты сочинитель песен, приятная деталь в том, что, даже когда тебя жестоко кинули, ты можешь найти утешение в том, чтобы об этом написать, излить свои чувства. Все как-то с чем-то связано, нет совсем разъединенных вещей. Все становится опытом, чувством, совокупностью переживаний. В общем, из Линды получилась Ruby Tuesday.

Но это был еще не совсем конец нашей истории. После того как Линда ушла от меня, она погрузилась совсем туда, куда не надо, туинал уступил место препаратам потяжелее. Она снова приехала в Нью-Йорк и продолжила общение с Джими Хендриксом, который, кажется, разбил ей сердце, как она разбила мне. Еще бы – как говорят ее друзья, она была сильно в него влюблена. Но я знал, что ей нужно лечение – она слишком приблизилась к опасной черте, как сама потом признавалась, а я не мог взять это на себя, потому что сжег все мосты. Я съездил к ее родителям и дал им все номера телефонов и адреса, где они могли ее найти. “Слушайте, ваша дочь в трудном положении. Она никогда не признается, но вам нужно что-то сделать. Сам я не могу. В любом случае я персона нон грата. Это будет последний гвоздь в крышку гроба наших отношений, но вы должны что-то сделать для нее, потому что мне завтра уже в дорогу”. Отец Линды съездил в Нью-Йорк, нашел ее в ночном клубе и привез обратно в Англию, где у нее забрали паспорт и поместили под судебную опеку. Она ощущала это колоссальным предательством с моей стороны, и мы с ней не виделись и не разговаривали много-много лет после этого. Потом она еще пару раз чуть не загибалась от наркотиков, но уцелела, и вылечилась, и создала семью. Теперь она живет в Новом Орлеане.

В редкий выходной между гастролями я умудрился купить “Редлендс”, дом в Западном Суссексе, недалеко от Чичестерской гавани, с которым я не расстался до сих пор. Дом, в котором нас накрыли, который дважды сгорал и который я по-прежнему люблю. Мы просто приглянулись друг другу в тот момент, как повстречались. Дом, крытый соломой, совсем не огромный, с канавой по кругу. Я заехал туда по ошибке. У меня был буклет с парой отчеркнутых вариантов, и я пижонил по сельским дорогам в своем “бентли”: “О, здорово, куплю себе дом”. Я свернул куда не надо и выехал к “Редлендсу”. Навстречу вышел человек, очень дружелюбный, и спросил: “Что-то ищете?” Я говорю: “Ой, извините, мы неправильно повернули”. Он говорит: “Да, вам надо на Фишборн”, а потом интересуется, не подыскиваем ли мы, случайно, дом. Он выглядел очень солидно, по-колониальному, такой коммодор Королевского военно-морского флота в отставке. Я говорю, что подыскиваем, а он сообщает: “Дело в том, что, хотя знак и не выставлен, дом продается”. И смотрю на него и говорю: “Сколько?” Потому что влюбился в “Редлендс” с самого первого взгляда. Кому придет в голову расставаться с такой красотой? Ну очень здесь все живописно, просто идеально. Он говорит: “Двадцать тысяч”. А времени примерно час дня, и банки работают до трех. Я спрашиваю: “Я смогу вас застать здесь сегодня вечером?” Он отвечает: “Конечно”. Я уточнил, можно ли будет подписать договор, если сразу привезти все деньги, и тут же пулей метнулся в Лондон. Едва успел в банк, получил башли – двадцать штук в коричневом бумажном пакете, – а к вечеру уже сидел в “Редлендсе” перед камином. Мы подписали договор, и он передал мне все бумаги. В общем, “деньги на бочку – и по рукам”, как в старые добрые времена.

К концу 1966-го мы все были измотаны до предела. Четыре года без малого в беспрерывных разъездах – что-то должно было поломаться. Одна осечка случилась уже в 1965-м в Чикаго, когда мы писались на Chess. Эндрю Олдхэм хотя и слыл грозой конкурентов, но боец был не стойкий, и к тому же любитель спида. А в тот раз он еще и напился и сильно депрессовал из-за проблем с Шилой, его тогдашней женщиной. У меня в номере он вдруг стал размахивать пушкой. Нам только этого не хватало. Я не для того приехал в Чикаго, чтобы меня подстрелил окривевший воспитанник частной школы, которому приспичило наставить на меня ствол. А смотрелась эта черная дырочка в тот момент очень угрожающе. Мы с Миком отобрали у него оружие, сбили дурь парой пощечин, уложили спать и забыли про это. Я даже не помню, что стало с пистолетом, кстати, автоматическим. Швырнули его в окно, наверное. Нам уже вещи паковать, так что замнем, как говорится.

С Брайаном была другая история. Что всегда смешило в Брайане – это его мания величия, которой он болел еще до всякой славы. По какому-то недоразумению он считал, что мы – его группа. Первым доказательством его амбиций стало открытие, которое мы сделали во время первого тура: он, оказывается, получал на пять фунтов в неделю больше, чем остальные, потому что убедил Эрика Истона, что он наш лидер. А в бэнде был изначально уговор, что мы все делим поровну, как пираты. Вываливаем добычу на стол и разгребаем дублоны равными кучками. “Господи, да ты совсем оборзел? Я тут песни пишу, а ты себе берешь по пять фунтов сверху? Да не пошел бы ты!” Все начиналось с таких мелочей, которые дальше только усиливали взаимное раздражение, а он продолжал откалывать номера один наглее другого. И на переговоры поначалу всегда ходил он, в качестве главного. Мы туда не допускались – самим же Брайаном. Помню, один раз сидели с Миком и послушно ждали результатов в соседнем Lyons Corner House.

Все произошло так быстро. Стоило нам засветиться в паре программ на ТВ, и Брайан уже превратился в этого ненормального, которому только подавай славу, внимание и общество знаменитостей. Мик, Чарли и я посматривали на это немного со стороны. Это просто фигня, через которую надо пройти, чтобы записывать пластинки. Но Брайан, а он был далеко не дурак, влип в это дело по самые уши. Он обожал, чтоб его превозносили. Мы тоже не сильно кривились, но нельзя же принимать это на полном серьезе. Я чувствовал энергетическое поле вокруг нас, понимал, что происходит что-то грандиозное. Но некоторых достаточно один раз погладить, и они уже об этом никогда не забудут. Погладь меня еще, и еще, и еще, и на тебе, пожалуйста: “Я звезда”.

Я никогда не видел человека, настолько сдвинувшегося от славы. Дождался, пока у нас вышла пара успешных синглов, бац – он уже Венера и Юпитер в одном лице. Огромный комплекс неполноценности, которого ты раньше не замечал. Стоило девицам начать визжать на концертах, и с ним словно бы стала происходить мутация, как раз в момент, когда было нужно обратное, когда нужно было не распускаться и держаться заодно. Я повидал немало народу, которого слава занесла слишком далеко. Но я никогда не видел, чтобы она меняла кого-то так круто и так сразу. “Да нет, старик, это нам просто везет. Это еще не слава”. В общем, она ударила ему в голову, и следующие несколько лет очень тяжелых разъездов в середине 1960-х мы совсем не могли рассчитывать на Брайана. Он обкуривался по-черному, в полный аут. Хотя и мнил себя интеллектуалом, философом-мистиком. На него производили сильное впечатление другие звезды, но только тем, что они были звезды, а не своими настоящими талантами. И он превратился в раздражающую занозу, в камень на шее. Когда ты пашешь в дороге 350 дней в году и должен таскать с собой мертвый груз, озлобление гарантировано.

Мы колесили по Среднему Западу, и Брайана прижала его астма – он лег в больницу в Чикаго. Ладно, раз уж чувак разболелся, берешь его работу на себя. А потом мы видим в прессе, как он катается по Чикаго, тусуется на вечеринках то с тем, то с другим, вьется вокруг звезд с каким-то дурацким бантом на шее. Мы отыграли три-четыре концерта без него. Вообще-то, старик, это на меня двойная нагрузка. Нас всего пятеро, и вся фишка в том, что мы группа с двумя гитарами. А тут вдруг осталась одна. И мне приходится заново придумывать все ходы для каждой песни – ведь я и за Брайана должен как-то отдуваться. Я тогда здорово поднаторел в том, как играть две партии сразу, точнее, как взять главное из его партии и при этом сыграть то, что должен сам, и еще вставить пару проигрышей, – но это было охренеть как тяжело. А от него я потом даже простого “спасибо” не дождался за то, что прикрывал его жопу. Ему вообще было насрать. “Ну я же не мог”. Это все, что я получил. О'кей, может, тогда и денежки мне отдашь? Тогда-то я и обозлился на Брайана.

На гастролях быстро становишься язвительным и довольно жестоким. “Ты вообще закрой рот, чмошник. Было лучше, когда тебя здесь не было”. Имелась у Брайана эта привычка выкобениваться, специально говорить что-нибудь неприятное. “Вот когда я играл с тем-то и тем-то…” Звезднобольной на всю голову. “Я вчера разговаривал с Бобом Диланом. Ты ему не нравишься”. Но он не соображал, какое производит пакостное впечатление. Поэтому нарывался. “Да заткнись ты, Брайан”. Или мы передразнивали его манеру втягивать голову в свою отсутствующую шею. И позже это перешло в обычай его задирать по-мелкому. Он купил себе огромную машину, “Хамбер Супер Снайп”, но, поскольку росту был невеликого, ему приходилось подкладывать подушку, чтобы что-то видеть из-за руля. И мы с Миком ради прикола эту подушку утаскивали. Такие недобрые каверзы из школьного репертуара. Сидя сзади в автобусе, мы издевались, делая вид, что его нет рядом: “Куда Брайан делся? Я хуею – ты видел, что он вчера на себя напялил?” Само собой, сказывался рабочий стресс, но, с другой стороны, ты немного надеялся, что эта шоковая терапия его встряхнет, приведет в чувство. Нет времени, чтобы брать тайм-аут и садиться устраивать разборки. Хотя, конечно, с Брайаном у нас была любовь-ненависть. С ним можно было хорошо поржать. Мне когда-то нравилось торчать с ним и вместе доходить до того, как Джимми Рид или Мадди Уотерс делали то, а Ти-Боун Уокер делал это.

Думаю, по-настоящему Брайану стал поперек горла тот момент, когда мы с Миком начали писать для нас песни. Он потерял свой статус, а потом и интерес. То, что надо приходить в студию и выучивать песню, которую сочинили мы с Миком, – это Брайана обламывало. Это было для него как открытая рана. Его единственной реакцией стало прилипать попеременно то к Мику, то ко мне, в результате чего возникал такой треугольник. Он затаил обиду на Эндрю Олдхэма, Мика и меня, подозревал, что мы сговорились его слить. Что было полной фигней, но должен же кто-то писать материал. Пожалуйста, я только за – посижу с тобой, попробуем написать песню. Есть идеи? Но, когда мы садились с Брайаном, искры не высекались. А потом началось: “Надоела мне гитара. Давайте я теперь буду на маримбе”. Нет уж, старик, в следующий раз, нам еще тур отпахать. Так что мы привыкли на него не рассчитывать, а если он нарисовывался, это было чудо. Когда он появлялся и приходил в себя, он был изобретателен как никто. Он мог положить глаз на любой из лежавших вокруг инструментов и что-нибудь придумать. Ситар на Paint It Black, маримба на Under My Thumb. Но следующие пять дней он где-то сачкует, а пластинку доделывать нужно. Сессии все распланированы, и где Брайан? Не доищешься, а когда наконец его находят, он в ужасном состоянии.

Он почти уже и не играл с нами на гитаре в последние годы. Вся наша тема была в двухгитарном звуке, на который завязывалось все остальное. Так что, когда другая гитара половину времени отсутствует или ей больше не интересно, начинаешь делать наложения. Куча записей того периода – это я один в четыре слоя. Я освоил массу студийных премудростей, пока этим занимался, плюс намастрячился выходить из всяких непредвиденных ситуаций. Из одних только наложений и попутных бесед с инженерами я узнал кучу нового про микрофоны, про усилители, про трансформацию гитарного звука. Потому что если у вас один гитарист играет все партии, то немного небрежности – и это будет слышно. Следовательно, при таком раскладе нужно, чтобы каждая партия звучала по-своему. На нескольких альбомах – December's Children и Aftermath – я играл партии, которые вообще-то должен был играть Брайан. Иногда я записывал по восемь гитар и потом, может, использовал при микшировании по одному такту из каждого дубля, так что под конец все звучало, как будто это две гитары, или три, а дальше уже не считаешь. Но на самом деле там их восемь, которые всплывают в разных местах микса.

А потом Брайан познакомился с Анитой Пелленберг. Это случилось за кулисами, на концерте в Мюнхене в сентябре 1965-го. Она поехала за нами в Берлин, где публика устроила незабываемый погром, и потом понемногу, с разбегом в несколько месяцев, начала встречаться с Брайаном. Она работала моделью и много моталась, но в конце концов приехала в Лондон, где у них с Брайаном начался роман, причем достаточно скоро нормальной частью этих отношений стали периодические драки. Из “Хамбер Снайпа” Брайан пересел в “роллс-ройс”, но и из-за его руля ему точно так же было ни черта не видно.

Примерно тогда же в этой истории появилась кислота. В конце 1965-го Брайан исчез посреди тура, как обычно, сказавшись больным, и всплыл в Нью-Йорке, где джемовал с Бобом Диланом, ошивался с Лу Ридом и Velvet Underground и торчал на кислоте. С Брайаном кислота делала совсем не то, что с обычным потребителем. Вообще-то в те времена само торчание, по крайней мере для всех нас, проблемы не представляло. Мы только курили анашу и иногда глотали по паре стимулянтов для бодрости. Кислота же давала Брайану почувствовать себя одним из избранных. Как в “Кислотных тестах”[117]. Этот его вечный групповой снобизм: хотел быть частью чего-то важного, но не мог никуда вписаться. Не помню ни одного человека, который бы ходил и хвастался: “Слышь, я под кислотой”. А для Брайана это было как медаль Почета Конгресса. И еще выкобенивался: “Ты не врубаешься, чувак. У меня сейчас был трип”. И приглаживает волосы – это его идиотское приглаживание. Всякие дурацкие манерности, которые начинали просто выводить из себя. Типичная наркотная тема – когда они думают, что они такие исключительные и ни на кого не похожие. Клуб кислоедов. Знакомишься с чуваком, а он тебе: “Ты ешь?” – как будто от этого у тебя какой-то особый статус. Люди, кайфующие на чем-то, что ты еще не пробовал. Вся их избранность – полная хуйня. Кену Кизи есть много за что ответить.

Прекрасно помню эпизод, который Эндрю Олдхэм описывает в воспоминаниях и в котором видит такой символический смысл, – когда в марте 1966-го Брайан валялся на полу студии RCA, обхватив ногами гитару, а та гудела и диссонировала. Кто-то пошел и вырубил ее из сети, и в изложении Эндрю дело выглядит так, будто в тот момент Брайан оторвался и уплыл навсегда. Для меня же это был только раздражающий шум, а в самой фишке ничего особо шокирующего мы не видели, потому что Брайан валился на пол то там то сям уже который день. Он реально полюбил глотать барбитуру, горстями ел секонал, туинал, десбутал – весь ассортимент. Ты думаешь, что играешь как Сеговия, думаешь, что твоя гитара поет “ти-ри-ди ти-ри-ди ти-ри-ди”, а на самом деле звучит только “дын-дын-дын”. Нельзя работать с поломанным бэндом. Если что-то не в порядке с мотором, пора его чинить. В такой группе, как Stones, особенно на том этапе, ты не мог сказать: “Все, заебало, можешь выметаться”. Но одновременно при таком озлоблении и раздрае так дальше продолжаться не могло. И тогда Анита познакомила Брайана с еще одной кодлой – всякими Кэммеллами и прочими. О которых, увы, тоже будет чего порассказать.

Брайан, Анита и я в Марракеше – напряжение зашкаливает.

Michael Cooper / Raj Prem Collection

Глава шестая

В которой меня накрывают в “Редлендсе”. Удираю в Марокко на “бентли”. Устраиваю ночной побег с Анитой Палленберг. Впервые появляюсь в суде, провожу ночь в “Скрабз” и лето в Риме

Ни одна группа не устраивает большего беспорядка за столом. Повсюду следы яичницы, джема и меда – последствия их завтрака воистину ни на что не похожи. Благодаря им слово “нечистоплотность” приобретает новое значение… Барабанщик Кит [sic] из Stones, – костюм XVIII века, длинный сюртук из черного бархата и самые облегающие на свете штаны… Все неряшливо, плохо сшито, швы лопаются. Кит собственноручно смастерил свои брюки: лавандовый и скучный розовый с разделяющей два цвета полосой скверно прилатанной кожи. Брайан появляется в белых штанах с огромным черным квадратом, нашитым сзади. Сногсшибательно, несмотря на то обстоятельство, что швы уже не выдерживают.

Сесил Битон, Марокко, 1967 год, из книги “Автопортрет с друзьями: избранные дневники Сесила Битона, 1926–1974”.

Тысяча девятьсот шестьдесят седьмой стал годом-водоразделом, годом, когда швы не выдержали. Присутствовало такое ощущение, что грядут неприятности, – и позже они таки нагрянули, с погромами, уличными мятежами и всем остальным. В воздухе висело напряжение. Как отрицательные и положительные ионы перед бурей – когда замираешь в предчувствии, что вот, сейчас рванет. На самом деле только треснуло.

Мы отгастролировались предыдущим летом вместе с окончанием изнурительного тура по Америке и не выбирались туда с концертами следующие два года. За все прошедшее время – первые четыре года группы – у нас, по-моему, ни разу не было больше двух дней передышки между концертами, переездами и студией. Мы были в дороге всегда.

Я чувствовал, что этап с Брайаном подошел к концу. По крайней мере, на гастролях так больше продолжаться не могло. Мик и я стали вести себя с Брайаном совсем уж по-свински после того, как он сделался пустым местом, фактически сложил с себя обязанности в группе. Раньше тоже бывало хреново, и обострения случались задолго до того, как Брайан начал становиться сволочью. Но в конце 1966-го я попробовал навести мосты. Мы же команда, в конце концов. Я оставил позади Линду и наш роман и был свободен как ветер. Брайан, когда не давила работа, меня почти не напрягал. И как-то само собой я все чаще оседал у него на Кортфилд-роуд, недалеко от Глостер-роуд, – у него и Аниты Палленберг.

Мы здорово веселились, сближались заново, вместе дули. Поначалу все было чудесно. И я практически у них поселился. Моя попытка вернуть Брайана для него самого стала поводом начать вендетту против Мика. Ему всегда было нужно иметь воображаемого врага, и примерно в то время он решил, что Мик и есть его главный обидчик и злопыхатель. Я обретался у них на правах гостя и за обществом, которое слеталось по зову Аниты, мог наблюдать из первого ряда – а компания там подобралась исключительная. Поначалу я еще возвращался домой в Сент-Джонс-Вуд, чтобы переодеться в чистую рубашку – в шесть утра пешком через Гайд-парк, – но потом бросил это дело.

В те дни на Кортфилд-роуд я, строго говоря, не имел к Аните никакого отношения. Восхищался ею с безопасного, как мне казалось, расстояния. Я считал, что Брайану, конечно, здорово повезло. Как она могла ему достаться, мне было никогда не понять. Мое первое впечатление – очень сильная женщина. Тут я не ошибся. И еще редкая умница – в том числе поэтому она меня и зацепила. Не говоря уже о том, что с ней было безумно весело и интересно, и красавица такая, что глаз не отвести. Все известные мне космополиты рядом с ней отдыхали. Она говорила на трех языках, бывала и там, и сям, и где-то еще. Все это было для меня несусветной экзотикой. Я обожал ее заводную натуру, хотя она могла и подзуживать, и давить, и манипулировать. Не спускала тебя с крючка ни на секунду. Если я говорил: “Мило”, она заводилась: “Мило? Ненавижу это слово. Ты что, не можешь без этой буржуазной хуйни?” Ну да, теперь поругаемся из-за слова “мило”? Ты-то откуда знаешь? Тогда еще английский ее иногда подводил, поэтому она местами, когда хотела сказать что-то важное, срывалась на немецкий. “Извини. Это надо перевести”.

Анита, сексуальная стерва, чтоб ее. Женщина экстра-класса, каких единицы во всем мире. Мне становилось все сложнее и сложнее на Кортфилд-гарденз. Брайан, бывало, ночевал где-то в гостях, и мы с Анитой бросали друг на друга говорящие взгляды. Но это Брайан, и это его женщина, и точка. Неприкасаемо. Увести женщину у товарища по группе – такого я не планировал. Так что дни шли, ничего как бы не менялось.

Правда в том, что я смотрел на Аниту, смотрел на Брайана, потом снова смотрел на Аниту и думал: ну не могу я ничего с этим поделать. Нам просто придется быть вместе. Я приду к ней или она придет ко мне. Либо так, либо так. Но от этого понимания было только хуже. Несколько месяцев между нами порхали эти искры, и Брайан все больше и больше отступал на задний план. Я сдерживал себя изо всех сил. Оставался у них по три-четыре дня и раз в неделю уходил к себе в Сент-Джонс-Вуд. Не надо нагнетать, и так слишком хорошо видно, что я чувствую. Но вокруг было полно и другого народу, одна нескончаемая гулянка. Брайан просто не мог обходиться без постоянного внимания. Но чем больше он получал, тем больше ему хотелось.

Кроме того, мне понемногу открывались кое-какие нюансы отношений между Брайаном и Анитой. Иногда ночью я слышал глухие звуки ударов, и потом Брайан объявлялся с синяком под глазом. Брайан любил распускать руки с женщинами. Но единственная женщина в мире, на которую я не посоветую поднимать руку, – это как раз Анита Палленберг. После их скандалов Брайан каждый раз выходил в пластырях и синяках. Но я ведь здесь ни при чем, правда? Я там присутствовал только на правах брайановского дружка.

Анита вышла из художественной среды, да ее и саму Бог не обидел – она всерьез увлекалась искусством, приятельствовала с современными художниками, крутилась в мире поп-арта. Живописцами были ее дед и прадед – родственнички, которые, насколько я знаю, кончили свои дни в огне сифилиса и безумия. У Аниты самой выходила неплохая графика. Она выросла в большом дедовском особняке в Риме, но малолеткой ее перевезли в Мюнхен и отдали в школу для загнивающей немецкой аристократии, из который ее потом выперли за курение, пьянство и – о ужас! – езду автостопом. В шестнадцать ей дали стипендию в школе графики в Риме, недалеко от Пьяцца-дель-Пополо, и как раз тогда, еще в нежном возрасте, она начала шататься по кафе и общаться с римской интеллигенцией. “Феллини и вся эта братия”, как она говорила. Анита была очень стильной девчонкой, и к тому же потрясающе умела собирать всех вокруг себя, заводить знакомства. Это был Рим периода “Сладкой жизни”[118]. Она знала всех режиссеров: Феллини, Висконти, Пазолини; в Нью-Йорке она свела дружбу с Уорхолом, поп-артовской богемой и поэтами-битниками. В основном благодаря собственным талантам Анита имела блестящие связи во множестве миров и знала множество разных людей. Бог знает сколько всего в то время не случилось бы, если бы ни она.

Если нарисовать генеалогическое древо хипповой тусовки Лондона, которой он как раз тогда прославился, у корней оказались бы Анита и Роберт Фрейзер, галерист и арт-дилер, вместе с Кристофером Гиббсом, бибилиофилом и антикваром, и еще парой-тройкой важных светских деятелей. И все благодаря контактам, которые они умели налаживать. Анита познакомилась с Робертом Фрейзером давно, еще в 1961-м, когда связалась с ранней поп-артовской компанией через своего парня, Марио Шифано, главного поп-артовского художника в Риме. Через Фрейзера она познакомилась с сэром Марком Палмером, буквальным цыганским бароном, Джулианом и Джейн Ормбси-Гор и Тарой Брауном (героем битловского A Day in the Life). Так что фундамент для встречи музыки и аристократии был уже заложен – музыки, которая с самого начала много значила в артистическом андерграунде, и аристократов, которые были совсем не похожи на обычную знать. Здесь фигурировали три старых итонца: Фрейзер, Гиббс и Палмер, – хотя, как выяснилось, двое из них, Фрейзер и Гиббс, в Итоне не доучились, один по своей воле, другого прогнали, – и каждый был сильной личностью с особыми, эксцентрическими талантами. Они не были рождены идти за стадом. Потом был Джон Мичелл, писатель и Мерлин этого круглого стола, Мик и Марианна ездили с ним в паломничества в Херефордшир, чтобы высматривать летающие тарелки и лей-линии[119], и все в таком духе. У Аниты была своя парижская жизнь с ежевечерними танцами в едва одетом виде в Chez Régine[120], куда ее пускали бесплатно. Не менее сладкая жизнь была у нее и в Риме. Она работала моделью, ей давали роли в кино. Люди, среди которых она вращалась, занимались нонконформистским авангардом еще тогда, когда его практически не существовало.

Как раз в то время и начала буйно расцветать наркокультура. Сначала пришли мандракс с травой, потом кислота – в конце 1966-го, потом, где-то в 1967-м, кокс, а потом герыч – это так всегда, как по расписанию. Помню, Дэвид Кортс – создатель моего кольца с черепом и уже столько лет близкий друг – приехал один раз поужинать со мной в пабе недалеко от “Редлендса”. Он принял немного мандракса и сколько-то алкоголя, и теперь ему хотелось уронить голову в суп. Помню это только потому, что Мик на себе относил его к машине. Теперь бы Мик такого ни за что не сделал – и я понимаю, вспоминая тот случай, как безумно много времени прошло с тех пор, как он стал другим. Но это все вообще, как говорится, давно и неправда.

Люди вокруг были интереснейшие. Капитан Фрейзер отслужил в Королевских африканских стрелках (колониальных частях в Восточной Африке) – он тянул лямку в Уганде, а Иди Амин ходил у него в сержантах. А теперь он превратился в Земляничного Боба, скользившего по паркету в шлепанцах и раджастанских штанах в ночные часы, а днем натягивавшего по-гангстерски строгий костюм в полоску и галстук в горошек. Галерея Роберта Фрейзера – на тот момент это фактически был передний край искусства. Он делал показы Джима Дайна, представлял Лихтенштайна. Он впервые привез в Лондон Уорхола – устроил у себя квартире просмотр его “Девушек из Челси”. У него проходили выставки Ларри Риверса и Раушенберга. Роберт чуял новые веяния и очень активно включился в поп-арт. Он агрессивно продвигал любой авангард. Лично мне больше нравилась энергия, с которой делалось все это искусство, чем непосредственно само искусство, – носившееся в воздухе чувство, что нет ничего невозможного. В остальном от артистического мира и его потрясающей, несусветной претенциозности у меня все внутри дыбилось, как при ломке, причем к героину я тогда даже еще не прикасался. Алан Гинзберг как-то приезжал в Лондон и останавливался у Мика, и я убил вечер, выслушивая проповеди старого балабола обо всем на свете. Это был период, когда Гинзберг рассиживался везде, где оказывался, неумело поигрывая на концертине и издавая звук “ом-м-м”, якобы потому что полностью отключался от окружающего светского общества.

У капитана Фрейзера был вкус, он любил послушать Отиса Реддинга и Booker T. and the MGs. Я иногда заглядывал в его квартиру на Маунт-стрит, главный салон того времени, утром, если колобродил где-то всю ночь, и приносил новый альбом Букера Ти или Отиса. Мохаммед, марокканский слуга в джелабе, готовил нам пару трубок, и мы слушали Green Onions, или Chinese Checkers, или Chained and Bound[121]. Роберт был героинщик. В его стенном шкафу висела батарея двубортных костюмов, все превосходно пошитые, из лучшей ткани, и сорочки у него часто были сделаны на заказ, но что ни возьми – обязательно потертые воротник и манжеты. Все специально, образ такой. Так вот, в карманах своих костюмов он всегда держал наготове таблетки героина в одну шестую грана, то есть шесть штук – это гран, и поэтому он каждый раз подходил к шкафу и рыскал по карманам – дай бог найти случайно завалявшуюся штуку. Квартира Роберта была забита фантастическими предметами. Тибетские черепа, отделанные серебром, кости с серебряными колпачками на концах, ар-нувошные лампы от Tiffany, и еще повсюду роскошные ткани и материалы. Он плавал среди всего этого в своих цветастых шелковых рубашках, которые вывез из Индии. Роберту нравилось и пыхнуть как следует: “сказочный хашиш”, “афгани примо”. В нем как-то хитро перемешивались авангард и жуткая старомодность.

Еще одна вещь, которая мне очень нравилась в Роберте, – это отсутствие понтов. Он бы запросто мог спрятаться за Итон и барские манеры. Но он был открыт всему – например, он специально выставлял картины нечленов Королевской академии. И еще, конечно, его голубизна – с этим он тоже оказывался в стороне от большинства. Он ею не щеголял, но и абсолютно не скрывал. Он смотрел прямо в глаза, и я всегда восхищался его смелостью. На самом деле эти его повадки я бы главным образом отнес за счет службы в Африканских стрелках. Ему в Африке открыли глаза. Отставной капитан Роберт Фрейзер. При желании он бы спокойно мог этим пользоваться. Но, по моим ощущениям, Роберта просто все сильнее и сильнее воротило от тогдашнего так называемого истеблишмента и его бесконечного цепляния за что-то, что крошилось прямо на глазах. Он был из тех, кто верил, что “так дальше продолжаться не может”, и меня это восхищало. И я думаю, поэтому он и решил примкнуть к нам, к Beatles, к авангардным художникам.

Фрейзер и Кристофер Гиббс вместе учились в Итоне. Когда Анита познакомилась с Гибби, еще давно, он тогда только отсидел за кражу книги с аукциона “Сотбис” в восемнадцатилетнем, что ли, возрасте – с юности болел собирательством и имел отменное чутье. Мы вышли на Гиббса опять же через Роберта, когда Мик решил, что ему хочется сельской жизни. Роберт как человек несельский сказал, что для таких дел нам лучше подрядить Гибби. И Гиббс стал возить Мика и Марианну по Англии, показывать им разные особняки и усадьбы. Я всегда по-своему любил Гибби. Бывало, гостил у него на Чейн-уок, на набережной. У него была роскошная библиотека. Я мог сидеть и подолгу рассматривать великолепные первые издания, бесподобные иллюстрации и живопись и все остальное, на что у меня никогда не хватало времени при гастрольном графике. Обязательно впаривал тебе какую-нибудь мебель – разные весьма изящные экспонаты. Мастер ненавязчивого сбыта: “У меня тут такой комод, просто прелесть, XVI век”. Он все время что-то предлагал – или как минимум у него что-то всегда стояло на реализацию. И одновременно он был безумец, этот Кристофер. Единственный, кого я знаю, кто мог проснуться, поднести к носу пузырек амилнитрита и спокойно его вскрыть. Даже я офигевал от такого. Обязательно одна желтая скляночка у кровати на утро. Отвернул колпачок и проснулся. Я сам это видел, и я был в шоке. Ничего не имел против попперсов, но все-таки обычно попозже, ближе к ночи.

Роберт Фрейзер и Кристофер Гиббс, общего у них было – дерзость и хладнокровие, нахальство, которое города берет. А еще они были маменькиными сынками. Страх перед большой мамой – им много кто болел в этой среде. Может, от этого и их повальная голубизна. Земляничный Боб – тот вечно дрожал перед своей мамочкой. “Черт! Сейчас мама приедет!” – “Ну и что?” Откуда никак не следует, что они были слабаки или какие-то подкаблучники. Сыновнее благоговение – вот что всегда в них сидело. Их матери явно были сильными женщинами, поскольку сами ребята принадлежали к разряду очень сильных мужчин. Я вот только сейчас узнал, что мамаша Гибби была королевой герлскаутов во всем мире, верховным комиссаром по зарубежным связям. В ту пору такие темы в разговорах не всплывали. Я тогда вообще не осознавал, какое влияние имеет эта парочка, но они перелопатили весь культурный ландшафт и повлияли на стиль эпохи колоссально.

Гиббс и Фрейзер – просто самые засвеченные имена во всей той тусовке. Были еще Лэмпсоны и Лэмбтоны, Сайксы, Майкл Рейни. Был сэр Майкл Палмер, паж королевы и кочевая душа, дай бог ему здоровья, с его золотыми зубами, сворой гончих на бечевках и фургонами, в которых он колесил по проселочным дорогам, чтобы встать на прикол в поместье какого-нибудь своего дружка. Наверное, если тебя с младенчества растили для того, чтобы носить подол королевы, через какое-то время цыганская кибитка может прийтись тебе как раз по сердцу. Все было шикарно, пока волосы на лобке не выросли. Но после этого что будешь отвечать людям? “За королевой подол таскаю”?

Ни с того ни с сего с нами стала носиться половина тогдашней аристократии, все эти юные отпрыски, наследники какого-нибудь стародавнего состояния: Ормбси-Горы, Теннанты, вся остальная братия. Я никогда не мог понять, откуда все это – то ли они опускались, то ли мы заносились. Но люди всё были чрезвычайно милые. Для себя я решил, что меня это ни с какого боку не касается. Если кому-то интересно, добро пожаловать. Хочешь тусовать – никто не против. Насколько мне известно, первый раз в истории эта братия стала так активно и массово набиваться в компанию к музыкантам. Они понимали, что что-то носится по ветру, говоря словами Боба[122]. Им было неуютно там, наверху, этим рыцарям голубых кровей, и они чувствовали, что останутся не у дел, отсиживаясь в своем мирке. И отсюда эта дикая мешанина аристократов и гангстеров, очарование, которое притягивает высшие слои общества к самому дну. В первую очередь это касалось Роберта Фрейзера.

Роберту нравилось тереться среди жителей подпольного мира. Может, это было наперекор душной среде, в которой он вырос, наперекор подавлению гомосексуальности. Его тянуло к людям вроде Дэвида Литвиноффа, существовавшего на границе искусства и злодейства, приятельствовавшего с братьями Креями, знаменитыми ист-эндскими гангстерами. В моей истории тоже не обошлось без злодеев. Именно так в нее попал Тони Санчес, потому что Тони Санчес как-то выручил Роберта, когда у того были карточные долги, и они сошлись. И с тех пор Тони стал существовать при Роберте на правах связного, кого-то вроде поверенного в делах с криминалом, а также дилера.

Тони держал в Лондоне подпольное казино, куда после работы ходили испанские официанты. Он сбывал дурь и вел гангстерскую жизнь, разъезжая на своем Jaguar Mark 10, двухцветном, “заделанном” по всем сутенерским понятиям. У его отца был знаменитый итальянский ресторан в Мейфэре. Тони-Испанец, крутой пацан. “Бац-хрясь” – из этой колоды. Классный был парень, пока не скурвился. Его проблемой, как и у многих других, было то, что нельзя оставаться таким крутым и одновременно торчать. Эти две вещи вместе не уживаются. Если хочешь быть жестким чуваком, хочешь уметь быстро соображать и всегда быть наготове – что у Тони какое-то время получалось, – тема дури для тебя закрыта. Дурь будет тебя тормозить. Если хочешь барыжить – о'кей, раз так, значит, так, но пробовать товар – ни в коем случае. Поставщик и потребитель – большая разница. Дилеру нужно всегда играть на опережение, а иначе поскользнешься и покатишься, и как раз это с Тони и случилось.

Пару раз Тони меня подставлял. Без моего ведома, я узнал только потом, он использовал меня как водилу для отхода при налете на ювелирную лавку в Берлингтонском пассаже. “Слушай, Кит, мне тут “Ягуар” подогнали, не хочешь попробовать?” На самом-то деле им были нужны незасвеченная машина и незасвеченный шофер. И Тони явно похвастался этим чувакам, что я неплохо вожу ночью. Так что я торчал неподалеку, поджидая Тони и не подозревая, что происходит. Хороший был корешок Тони, но подгадил мне не раз.

Еще один хороший знакомец – Майкл Купер, с ним мы тоже постоянно околачивались. Первоклассный фотограф. Он был способен тусоваться сутками и употреблять мешками. Единственный известный мне фотограф, у которого реально дрожали руки во время съемки, но все выходило как надо. “Как это у тебя получилось? У тебя же руки тряслись? Это ж должен был выйти не снимок, а одна размазня”. – “Просто надо знать, когда нажимать”. Майкл во всех подробностях зафиксировал первые этапы Stones, потому что снимал не переставая. Для Майкла фотография стала образом жизни. Его абсолютно захватывало создание картинки – можно даже сказать, он был в плену у картинки.

В чем-то Майкл был порождением Роберта. У того имелись наклонности гуру, и Майкл привлекал его массой всяких своих черт, но особенно Роберт ценил в нем художника и потому продвигал как мог. Майкл служил нам всем связующим звеном. Он был как клей между разными слоями Лондона: и аристократами, и урлой, и всеми остальными.

Когда принимаешь столько, сколько принимали мы, всегда будешь разговаривать о чем угодно, только не о своей работе. Это значило, что мы с Майклом обычно сидели и трепались об особенностях разной дури. Два торчка, вычисляющие, как бы словить приход покруче без особых последствий для здоровья. Ничего про “офигенную вещь”, которая у меня в работе, или у него в работе, или все равно у кого. Работа побоку. Я знал, как он вкалывает. Он был маньяк-трудоголик, такой же, как я, но это как бы подразумевалось.

С Майклом была еще одна фигня – временами на него накатывала глубокая, страшная депрессия. Беспросветная чернуха. Кто бы мог подумать – этот поэт объектива был сделан из совсем хрупкого материала. Майкл потихоньку сползал за пределы, откуда никто не возвращается. Но пока что мы держались бандой. Не в смысле, что ходили на дело и все такое, а в смысле элитного кружка для своих. Выпендрежники и возмутители спокойствия – что уж скрывать, – переходившие все границы просто потому, что так было нужно.

* * *

Про кислоту на самом деле ничего особенно не расскажешь, кроме “Блин, вот это трип!”. Нырнуть туда – это сделать шаг наугад, шаг в неизведанное. 1967-й и 1968-й здорово перетряхнули ощущение происходящего, было много неразберихи и много экспериментов. Самое восхитительное мое кислотное воспоминание – это птичий полет, когда я видел птиц, которые летели и летели прямо у меня перед глазами, стаи райских птиц. Несуществующих, естественно, – в реальности это была листва дерева, которую колыхал ветер. Я гулял по проселочной дороге, листья были ярко-зелеными, и мне было видно практически каждое движение крыльев. Я замирал все сильнее и в какой-то момент уже был готов сказать: “Блин, я же тоже так могу!” Вот, кстати, почему я понимаю, когда кто-то выпрыгивает из окна. Потому что вся картина того, как это делается, вдруг становится абсолютно ясна. У птичьей стаи ушло примерно полчаса, чтобы пролететь перед моими глазами, – невероятное порхающее облако, в котором мне было видно каждое перышко. И они смотрели на меня все это время, как бы говоря: “Давай, попробуй тоже”. Эх… Ладно, все-таки есть что-то, что мне не дано.

Когда ты принимал кислоту, нужно было обязательно это делать с правильными людьми – иначе берегись. С Брайаном под кислотой, например, было как повезет. Либо на него накатывала блаженная расслабуха и веселость, либо он становился одним из тех чуваков, которые утянут тебя по плохой дороге, если проскочишь мимо хорошей. Не успеешь оглянуться, и тебя уже несет не туда, по улице паранойи. А под кислотой это никак особо не проконтролируешь. С какой стати меня затягивает в его черную дыру? Да не хочу я туда. Давай вернемся к перекрестку, может, хорошая дорога откроется. Пусть снова будет птичья стая, пусть мне снова придет парочка гениальных гитарных ходов, я хочу найти Пропавший Аккорд, музыкальный Священный Грааль – кстати, очень модная идея в то время. Тогда вокруг полно было прерафаэлитов, шатавшихся повсюду в бархате и с подвязанными к коленям шейными платками, как те же Ормбси-Горы, которые искали Священный Грааль, и Потерянный двор короля Артура, и НЛО, и лей-линии.

Кристофер Гиббс – с ним вообще было не понять, под кислотой он или нет, потому что такой был человек. Может, я никогда не знал Кристофера в бескислотном состоянии, но хочу сказать: это был авантюрист. Всегда готовый ринуться в неведомое, спуститься в долину смерти. Шагнуть за край – его это не пугало, он просто считал это своим долгом. Я ни разу не видел, чтобы Гиббсу снесло крышу от кислоты, ни малейших признаков бэд-трипа. В моих воспоминаниях Кристофер как-то всегда по-ангельски парил в трех футах над землей. Как и все мы, наверное.

Никто особо ничего не знал про трипы, мы двигались на ощупь. Для меня это оказалось жутко интересным, но также оказалось, что других это вгоняло в дикий депрессняк, а вам, конечно, только этого и нужно под кислотой – быть рядом с кем-то, кто словил реально плохой приход. Людей могло перещелкнуть, и они или страшно запаривались, или страшно зажимались, или шарахались от страха. Особенно Брайан. Это может случиться с кем угодно, но остальных потом тоже поворачивает не туда. Такая у кислоты была неизвестная переменная. Ты не знал, вернешься или нет. У меня была парочка кошмарных трипов. Помню, Кристофер меня успокаивал: “Все в порядке, слышишь, все нормально”. Работал сиделкой. Я даже не помню, что за хрень меня трясла, помню только, что было сильно некайфово. Паранойя, может быть, – то же, что у многих бывает с марихуаной, запарки по укурке. В общем-то, элементарный страх, только непонятно чего. А ты как раз беззащитен, и чем глубже опускаешься, тем страшнее. Иногда приходится лупить себя по щекам.

Но тот раз меня не остановил. И все из-за идеи барьера, который обязательно нужно взять. Ну и по глупости тоже. Что, в прошлый раз не покатило? Попробуем снова. Или кишка тонка? Это и был кислотный тест, подарок Кена Кизи, чтоб его. Смысл такой, что если ты не был там, то тебя как бы и нет, а это голимый идиотизм. Множество людей считало, что обязано попробовать кислоту даже через “не могу” – чтобы тусовать как все, чтобы не выпасть из толпы. Такое стадное сознание. Но кислота могла сорвать тебя с резьбы, если ты действовал неаккуратно, а такое случалось сплошь и рядом. Даже если заглотил ее только раз, она, наверное, с тобой что-то сделала. Слишком нестабильная эта штука.

Из повестей тех времен – эпическая кислотная поездка с Джоном Ленноном, настолько запредельный эпизод, что я с трудом могу сложить даже фрагменты этой картины. Двое или трое суток, проведенных с шофером, вроде бы так, с заездами, по-моему, в Торки и Лайм-Реджис. Мы с Джонни были в таком ауте, что годы спустя в Нью-Йорке он иногда спрашивал: “Что там произошло, на этой экскурсии?” С нами была Кари Энн Моллер, нынешняя миссис Крис Джаггер, – Hollies написали про нее песню, или это было про Марианну?[123] Милейшая девчонка, у нее была квартира на Портленд-сквер, где я года два жил наездами, когда появлялся в городе. Ее воспоминания, которые я недавно отрыл для этой книги, здорово отличаются от моих. Но по крайней мере у нее есть воспоминания, а не практически полный провал в памяти, как в моем случае.

Одно теперь ясно: мы никогда не думали, что слишком перегружены работой. Только потом до тебя доходит: парень, ты же себе роздыху не давал. Так что, когда нам выпал непривычный трехдневный выходной, мы немножко сошли с ума. Я помню, что мы ехали в машине с шофером. Но Кари Энн утверждает, что шофера у нас не было. Якобы мы набились в двухдверную машину, где имелся еще один неопознанный пассажир – значит, все-таки может быть, что шофер у нас был. Если верить Кари Энн, мы стартовали от Dollys (ночной клуб, предшественник Tramp) и несколько раз объехали вокруг Гайд-парк-корнер, раздумывая, куда бы направиться. Наконец отчалили в сторону загородного дома Джона, поздоровались с Синтией[124], а потом Кари Энн решила, что мы поедем навестить ее мать в Лайм-Реджис. Что за чудесные гости для мамочки – пара глюколовов в полном ауте, не ложившихся пару ночей. Мы добрались до города где-то к рассвету, как рассказывает Кари Энн. В каком-то кафе-тошниловке нас отказались обслужить. Кто-то узнал Джона. И вдруг Кари Энн понимает, что мы ни в коем случае не едем навестить ее мать, потому что мы в таком ауте. Дальше идет несколько выпавших часов, судя по тому, что до джоновского дома мы добрались, только когда уже стемнело. Где-то там были пальмы, поэтому похоже, что мы просидели много часов на эспланаде в Торки, которая усажена пальмами, ушли с головой в наш собственный маленький мир. Поскольку домой мы вернулись, значит, все были счастливы. Один из тех редких случаев, когда Джону хотелось больше, чем мне. Огромный пакет анаши, кусок гаша и кислота. Вообще-то перед кислотой я обычно где-то приземлялся – если не было особой нужды, никаких передвижений не предусматривалось.

Джон мне здорово нравился. С его кучей всяких комических черт. Я когда-то приставал к нему, зачем он так высоко надевает гитару. Они их привыкли держать у самой груди, что вообще-то сильно сковывает движения. Играешь как в наручниках. “Блядь, задрали гитару под подбородок, ну пиздец. Это ж вам не скрипка”. Наверное, им казалось, что так круто. Gerry & the Pacemakers, вообще все ливерпульские бэнды – мода у них такая была. Мы над ними прикалывались, типа: “Вытяни ремешок, Джон. Больше отпустишь – лучше сыграешь”. Помню, он кивнул, взял на заметку. В следующий раз гитара висела уже малость пониже. Я говорил: знаешь, немудрено, что ты не умеешь свинговать. Теперь ясно, почему у вас один рок и никакого ролла[125].

Джон мог выпалить что-нибудь прямо в лоб. Единственные его грубые слова в мой адрес, как помнится, были по поводу соло в середине It's All Over Now. Он считал, что соло дерьмовое. Может, он в тот день не с той ноги встал, кто знает. Ну ладно, явно могло быть и лучше. Но ты ж человека просто наповал уложил. “О'кей, Джон, не самое звездное мое соло. Извини. Извини, старик, что тебе режет ухо. Ты, блядь, конечно, из него бы конфетку сделал”. Но само то, что он потрудился послушать, означало, что его это сильно интересовало. Очень открытый был человек. Про кого-нибудь другого ты бы подумал: вот хамло. Но у Джона в глазах светилась такая честность, что ты всегда прислушивался. Честность и неуемность. Он был очень сам по себе. Как я. Странно, нас почему-то притягивало друг к другу. Явное столкновение двух альф – уже по одному этому.

* * *

“Послекислотное” – так правильно назвать настроение, которое царило в “Редлендсе” в одно холодное февральское утро 1967-го. “Послекислотное” – это когда все возвращаются ногами на землю, так сказать, а ты провел с ними целый день, выделывал всякие безбашенные штуки и обхохатывался до одури, ходил прогуляться по пляжу, и тебя трясет от холода, а на ногах никакой обуви, и ты удивляешься, почему это они отмороженные. Отходняк влияет на разных людей по-разному. Одни рвутся в бой, говорят – давай по новой; другие, наоборот, говорят – все, хорош уже.

Стучат в дверь, я смотрю в окно, а снаружи целый выводок карликов, и все одеты в одно и то же! Это были полицейские, но я не догадался. Они просто выглядели низенькими человечками, одетыми во что-то темно-синее с блестящими штучками и с шлемами на головах. “Классный прикид! А я вас что, приглашал, да? Ну бог с ним, заходите скорее, а то на улице как-то прохладно”. Они попробовали зачитать мне ордер. “Ой, хорошо-хорошо, но холодно же на улице, проходите внутрь, прочтете мне у камина”. Меня никогда раньше не заметали, и я все еще был под остатками кислоты. О, знакомьтесь тут. Занимайтесь любовью. Да мне б в голову не пришло выдать им что-нибудь вроде “вы не имеете права входить, пока я не переговорю с адвокатом”. “Да ладно, входите уже” – все, что они могли от меня услышать. А потом кинуть в грубой форме.

Пока мы по-тихому отходим от кислоты, они топчутся по всему дому, занимаются чем им там положено, и никто из нас, в общем-то, не обращает на них особого внимания. Естественно, без легкого напряга не обошлось, но в тот момент от нас явно мало что зависело, так что, пока они разгуливали и копались в пепельницах, мы никуда не рыпались. Уму непостижимо, но все, что они нарыли, – это пара-другая окурков и содержимое карманов Мика и Роберта Фрейзера, а именно мелкая доза амфетамина, легально купленного Миком в Италии, и – у Роберта – таблетки героина. Мы практически наплевали и забыли.

Конечно, была еще эта история с Марианной. После трудного кислотного дня она сходила наверх принять ванну, только вышла, а у меня имелось огромное меховое покрывало из чьих-то шкурок – кроличьих, что ли, – и она в него закуталась. По-моему, под ним на ней еще было полотенце. В общем, она спустилась после приятной ванны и улеглась обратно на диван. Как в сюжете оказался батончик “Марс”, понятия не имею. Один такой лежал на столике, оставшийся с предыдущего вечера, потому что под кислотой на тебя вдруг накатывает сладкий жор и надо схватить что-нибудь пожевать. Короче, из-за этого к Марианне навсегда прилипла история, в которой полиция находит этот батончик “Марс”. И надо сказать, она справляется с такой славой спокойно. Но как одно связалось с другим и как пресса умудрилась соорудить миф из “Марса” на столике и Марианны, завернутой в меховое покрывало, – это, конечно, классика. Вообще-то довольно целомудренный наряд для Марианны, в кои-то веки. Обычно после того, как ты говорил Марианне: “Привет”, ты начинал говорить в вырез. И она выпячивала это дело совершенно сознательно. Шалунья, дай ей бог здоровья. В общем, в этом покрывале она была больше одета, чем за весь предшествующий день. Ну а они позвали женщину-полицейского, и она отвела Марианну наверх и заставила скинуть покрывало. Что вы там ждали еще увидеть? И оттуда – сразу видно, что у людей на уме, – все заголовки вечерних газет: “Обнаженная на вечернике Stones”. По прямой наводке от полиции. Но батончик “Марс” в роли самотыка? Довольно смелый полет фантазии, прямо сказать. Что удивительно в таких мифах – это то, что они не умирают, несмотря на совершенно очевидную бредовость. Наверное, расчет такой, что это слишком дико, или вызывающе, или порочно, чтобы это мог кто-то выдумать. Представьте, каково бы было на самом деле дать группе полицейских увидеть все улики – держать их на виду, пока они носятся по дому. “Офицер, прошу прощения, кажется, вы кое-что пропустили. Вот, гляньте-ка”.

Другими гостями “Редлендса” в тот день были Кристофер Гиббс и Никки Креймер, аристократ-бродяга, халявщик и всеобщий приятель, вполне безобидный малый, никак не причастный к нашему аресту, хотя Дэвид Литвинофф потом подвесил его за лодыжки из окна, чтоб это выяснить. И разумеется, мистер Икс, как его потом назвали в суде, – Дэвид Шнайдерман. Как раз от Шнайдермана, также известного под прозвищем Король Кислоты, приходил весь высококачественный товар того времени, бренды типа “Земляничные поляны”, “Солнечный свет” и “Багровый туман”, – а откуда, вы думали, Джими взял свое название?[126] Всяческие сорта и смеси, через которые Шнайдерман и попал в тусовку, поставляя эту супер-пупер-кислоту. В то невинное времечко, скоро резко оборвавшееся, никто не парился насчет присутствия крутого парня, барыги в углу. Одна большая расслабленная веселуха. А крутой парень оказался агентом констеблей. Он заявился с мешком всякого добра, в том числе кучи ДМТ, которого мы раньше не пробовали, – это диметилтриптамин, один из ингредиентов айяуаски[127], очень мощный психоделик. Он тусовал примерно две недели, не пропустил ни одной гулянки, а затем таинственно исчез, и никто его больше не видел.

Операция в “Редлендсе” проводилась по сговору между News of the World и копами, но весь масштаб их сообщничества, в который были замешаны даже судейские, прояснился только через несколько месяцев, на рассмотрении дела. Сначала Мик пригрозил подать иск против этой помойной газетенки за то, что его перепутали с Брайаном Джонсом и расписали, как он принимал наркотики в ночном клубе. В качестве контрмеры им были нужны доказательства против Мика, чтобы отбиваться в суде. Патрик, мой шофер-бельгиец, – вот кто продал нас News of the World, которые в свою очередь свистнули копам, которые припрягли Шнайдермана. Представляете – держу этого шофера, плачу как следует, ну и дело есть дело, сиди не вякай. Но News of the World его-таки достали. Правда, хрена он чего выгадал. Я слышал, что отделали его на всю оставшуюся жизнь. Однако эти мелкие детали мы соединили между собой сильно позже. А в те дни, насколько я помню, атмосфера была довольно расслабленная. Фигня – что б мы ни сделали, мы уже сделали. И только потом, на следующий день, когда начали приходить письма от юристов и все такое – Правительство Ее Величества, и т. д. и т. п., – мы подумали: “Э, дело-то серьезное”.

* * *

Мы решили, что пора свинтить из Англии и не возвращаться, пока не начнется процесс. И лучше бы подыскать местечко, где можно будет доставать легальные наркотики. Идея, как это иногда бывает, пришла внезапно: “Давай возьмем “бентли” и укатим в Марокко”. Так что в начале февраля мы двинули. Свободное время у нас есть, лучшая машина для такого дела – тоже. Это была Синяя Лена, как ее прозвали, – мой темно-синий Bentley S3 Continental Flying Spur. Автомобильный раритет в некотором роде, один из лимитированной серии в восемьдесят семь штук. Имя ей дали в честь Лены Хорн – я ей послал снимок. Владеть такой машиной само по себе означало напрашиваться на неприятности – нарушать правила истеблишмента, сидеть за рулем автомобиля, который по рождению мне не полагался. Синяя Лена откатала много кислотных рейсов. Среди спецнаворотов у нее в раме имелся потайной отсек для хранения запрещенных препаратов. Еще у нее был огромный багажник, и, чтобы вписать ее в поворот, приходилось поднапрячься. В сложных ситуациях Синяя Лена требовала кое-какого мастерства и знания ее габаритов – сзади она была на шесть дюймов шире, чем спереди. Свою машину нужно знать, это уж точно. Три тонны металла. Машина, созданная, чтобы мчаться по ночной дороге.

Брайан и Анита ездили в Марокко в предыдущем году, 1966-м, и жили в танжерском отеле El Minza вместе с Кристофером Гиббсом, которому пришлось отвозить Брайана в больницу с переломом запястья после того, как кулак, предназначенный для Аниты, влетел в металлическую оконную раму. У него всегда плохо получалось попадать в Аниту. Потом я узнал, до какого беспредела у них все докатилось – как Брайан бросался в нее ножами, бокалами, бил, как ей приходилось прятаться за диванами. Возможно, малоизвестный факт, но Анита провела очень активное детство: яхты, плавание, лыжи, любые виды спорта на свежем воздухе. И Брайан был, конечно, ей не ровня, ни физически, ни в смысле ума или языка. Она всегда была первой, а он вторым. Но она считала, по крайней мере вначале, что буйства Брайана – это даже весело, только это переставало быть весело и становилось опасно. Анита потом рассказывала мне, что в предыдущем году в Торремолиносе, по дороге в Танжер, у них случались настоящие битвы, после чего Брайан оказывался в тюрьме, и один раз села сама Анита за угон автомобиля с клубной стоянки. Часто бывало, что она старалась вытащить Брайана, орала на надзирателей: “Вы не имеете права его держать. Немедленно отпустите его”. Одновременно они мутировали в подобия друг друга – волосы и одежду стало вообще не различить. Слились внешне, по крайней мере стилистически.

Мы – Брайан, Анита и я – улетели в Париж и в отеле George V встретились с Деборой Диксон, старой Анитиной подружкой, чтобы взять ее на борт. Та еще штучка эта Дебора – красавица из Техаса, которая в начале 1960-х засветилась на обложке буквально каждого журнала. Брайан и Анита познакомились во время роллинговских гастролей, но роман их начался как раз у Деборы в Париже. Мой новый водитель на замену стукачу Патрику, Том Килок – крутой парень с севера Лондона, скоро превратившийся для Stones в главного разруливателя проблем, – перегнал Синюю Лену в Париж, и мы отчалили в сторону солнца.

Я послал мамочке открытку: “Дорогая мама, прости, что не позвонил до отъезда, но по моим телефонам говорить теперь небезопасно. Все будет в порядке, так что не волнуйся. Здесь правда здорово, а я пошлю тебе письмо, когда доберусь туда, куда сейчас еду. Со всей моей любовью. Твой беглый сынок Киф”.

Брайан, Дебора и Анита заняли заднее сиденье, а я устроился на переднем рядом с Томом Килоком и всю дорогу ставил сорокапятки на маленьком филипсовском автопроигрывателе. Трудно сказать, вспоминая то путешествие, как и почему в машине под конец настолько накалилась атмосфера. Само собой, не без помощи Брайана, который вел себя еще гадостней и капризней, чем обычно. Том – старый солдат, воевал под Арнхемом и все прочее, но даже он не мог не реагировать на склочную обстановку в машине. Брайан с Анитой окончательно ушли в глухую взаимную обиду, когда она отказалась бросить какую-то свою текущую актерскую работу, чтобы круглосуточно выполнять домашние обязанности его гейши, восхвалительницы и боксерской груши – чего бы ему ни пожелалось, включая участие в оргиях, от чего Анита всегда отказывалась наотрез. В той поездке он не переставал жаловаться и ныть, как ему плохо, как он не может дышать. Никто не принимал его всерьез. Брайан, конечно, страдал от астмы, но он точно так же страдал от мнительности. Я тем временем занимался диджейством. От меня требовалось заправлять в это чертову штуку сорокапятки с любимыми напевами – по тем временам в основном производства Motown. Анита утверждает, что слышала в моей подборке явные смыслы и намеки – в случайно попавшихся вещах типа Chantilly Lace и Hey Joe[128]. Но песни вообще все такие. Сколько намеков найдешь – все твои.

Во Франции мы провели первую ночь все впятером в комнате общежитского типа, практически на чердаке, – это было единственное место, которое нашлось в такой поздний час. На следующий день мы добрались до места под названием Корд-сюр-Сьель – живописный городок на холме, который Деборе приспичило посмотреть. Когда мы уже приближались, из его средневековых стен вырулила скорая помощь, и здесь Брайан уговорил нас поехать за ней до ближайшей больницы, которая оказалась в Альби. Там Брайану поставили диагноз “воспаление легких”. Что ж, с Брайаном было никогда не понять, что у него правда было, а чего не было. Но это означало, что его переводят в больницу в Тулузе, где он должен пролежать несколько дней. Там мы его и оставили. Уже потом я узнал, что он поручил Деборе не давать нам с Анитой уединяться. Значит, ему в принципе было все понятно. Мы ему сказали: “Ладно, Брайан, все будет нормально. Мы проедем Испанию, а ты потом прилетишь прямо в Танжер”.

Итак, Анита, Дебора и я покатили в Испанию, а когда доехали до Барселоны, то отправились в знаменитое место на Рамбле, где играют гитаристы фламенко. Тогда это был злачный район, и когда мы, наслушавшись, около трех утра вышли на улицу, там происходил мини-погром. Народ из всех сил швырялся в “бентли” чем ни попадя и особенно разошелся, когда показались мы. Может, они были против богатых, или против нас, может, это было потому, что я в тот день выставил папский флаг. У меня на машине имелся штырь для флажков, и я их постоянно менял. Прибыла полиция, и ни с того ни с сего посреди ночи в Барселоне я оказываюсь участником дежурного судебного фарса. Низкий потолок, плитка на полу, судья во главе этой ночной выездной сессии, напротив – длинная скамья с примерно сотней парней в линеечку, и я там же замыкающий. Потом вдруг появились копы и начали обхаживать всех дубинками по башкам. Каждый получил по разу. И никто не удивился. Вообще у меня было впечатление, что это вполне рутинный процесс. Попадаешь ночью в такой суд, получаешь стандартную порцию. И я последний на этой скамейке. Том ушел за моим паспортом, пропал на несколько часов, но, когда наконец он его принес, я помахал им у них перед носом: “Ее Величество требует”[129]. А они отделали парня прямо рядом со мной. Примерно на девяносто девятой разбитой голове я решил, что они отделают всю скамью. Но нет. Судья только хотел, чтоб я показал на уже отобранных кандидатов – из их обычных завсегдатаев, чтобы было на кого повесить ущерб машине и беспорядки. Но я ничего показывать не собирался. Поэтому все свелось к штрафу за парковку в неположенном месте – подписать листок бумаги, передать деньги. Но и после этого они оставили нас в тюрьме до утра.

На следующий день мы починили ветровое стекло и подняли якорь с новой надеждой, но без Деборы, которой хватило переругиваний в машине и полицейских участков, и поэтому она решила вернуться в Париж. Лишившись чужого присмотра, мы поехали в сторону Валенсии. И между Барселоной и Валенсией Анита и я обнаружили, как сильно мы интересуем друг друга.

За всю жизнь я ни разу не подкатывал к женщинам. Я просто не знаю, как это делается. Инстинктивно я всегда оставляю это ей самой. Что не очень нормально, но я не способен исполнить этот трюк с подкатом: “Эй, красавица, как дела? Может, уединимся?” Я в таких случаях проглатываю язык. Наверное, все женщины, с которыми я был, – им приходилось снимать меня, так или иначе. Но, с другой стороны, я подкатываю по-своему – создаю поле невыносимого напряжения. Кому-то придется что-то сделать. Она либо просекает тему, либо нет, но сделать первый шаг я не способен. Я всегда знал, как действовать в женском окружении, потому что из двоюродных у меня большинство были сестры, и я чувствовал себя очень уютно в их компании. Если им интересно, сделают первый шаг сами. Вот чему меня научил опыт.

Так что первый шаг сделала Анита. Я просто не представлял, как можно полезть к девушке друга, пусть даже он превратился в сволочь даже по отношению к ней самой. Такой вот во мне живет сэр Галахад[130]. А ведь она еще и красавица. И мы все сближаемся и сближаемся, и вдруг – раз – в отсутствие своего мужчины она набирается смелости разбить лед и послать все к чертям. На заднем сиденье “бентли” где-то между Барселоной и Валенсией Анита и я посмотрели друг на друга, а напряжение уже зашкаливало, и вот не успел я опомниться, как она делает мне минет. И тогда напряжение исчезло. Уф-ф. И вдруг мы теперь вместе. Когда тебя застигает такое, говорить как-то не хочется. Ощущаешь даже без всяких слов – огромное чувство облегчения, что вот сейчас что-то разрешилось.

Стоял март, в Испании это уже весна. В Англии и Франции мы все ежились, зима зимой, но стоило перебраться через Пиренеи, как уже через полчаса наступила весна, а к моменту, когда мы добрались до Валенсии, – и вовсе лето. До сих пор помню аромат апельсиновых деревьев в Валенсии. Вообще, когда впервые ложишься в постель с Анитой Палленберг, все очень хорошо помнится. В Валенсии мы остановились на ночь и взяли номер под именем графа и графини Зайгенпусс, и тогда я в первый раз переспал с Анитой. А из Альхесираса, где мы уже были графом и графиней Кастильоне, паромом и машиной добрались до Танжера и поселились в отеле El Minza. Там, в Танжере, находились Роберт Фрейзер, Билл Берроуз, Брайон Гайсин, его друг и соратник по “нарезкам”[131], еще один хиппующий выпускник публичной школы, и Билл Уиллис, декоратор особняков экспатриантов. Нас встретила стопка телеграмм от Брайана с требованием, чтобы Анита вернулась и забрала его. Но мы не собирались никуда трогаться, кроме как в старый город, в танжерскую касбу. Где-то неделю у нас непрерывный трах-трах-трах в этой самой касбе, мы резвимся, как кролики, но и гадаем одновременно, как со всем этим будем разбираться. Потому что в Танжере мы вообще-то ждем Брайана. Ведь мы его ссадили только для того, чтоб он подлечился. Как помню, и я, и Анита старались держаться приличий, по крайней мере друг перед другом. “Когда Брайан приедет в Танжер, сходим туда-то и туда-то”. “Давай позвоним, узнаем, как там его здоровье”. И все в таком духе. И одновременно думаем о нем в самую последнюю очередь. То есть, по правде: “Блядь! Брайан появится в Танжере, и придется начать играть в игры”. “Да уж, хоть бы он коньки откинул, что ли”. Опять же с Анитой большой вопрос: она с ним или она со мной? Мы понимали, что создаем неуправляемую ситуацию, может быть, угрозу существованию группы. И мы решили сдать назад, предпринять стратегическое отступление. Анита не хотела бросать Брайана. Не хотела уходить – сплошные слезы и сопли. Она переживала о том, как это скажется на Stones, будто это великое предательство, которое может все обрушить.

I just can’t be seen with you… It’s too dangerous, baby… I just can’t be, yes I got to chill this thing with you[132]. Песня под названием Can’t Be Seen

Мы съездили к Ахмеду – поставщику гашиша, о котором тогда, на заре наркоэпохи, ходили легенды и с которым Анита познакомилась на пару с Крисси Гиббсом в предыдущий визит. Низенький марокканец с фарфоровым китайским сосудом на плече, который шел и все время на них оглядывался, провел их через медину наверх, к Минзе, и впустил в крохотную лавку, в которой не было абсолютно ничего, кроме шкатулки с драгоценными марокканскими цацками и огромных запасов гашиша.

Его лавка стояла на ступенчатом склоне, который называется Эскалье-Валлер и спускается от Минзы, – один из одноэтажных магазинчиков по правой стороне, которые задами выходили на сады Минзы. Ахмед начинал с одной лавки, потом завел себе еще две прямо над ней. Между ними шел лестничный проход – внутренний, запутанный, как лабиринт, – и, пройдя в верхние лавки, ты обнаруживал несколько латунных кроватей с цветастыми бархатными матрасами, на которых можно было как следует дунуть и отрубиться на денек или два. А потом ты приходил в себя, и он давал тебе еще дури, чтобы ты отрубился еще сильнее. Комната сильно напоминала подвал и была увешана всеми чудесами Востока: халатами, покрывалами, изящными светильниками… пещера Аладдина, в общем. Сама лавка была жалкой халупой, но внутри он украсил ее как дворец.

Ахмед Дырявый Лоб, как мы его называли, потому что молился он так усердно, что заработал ямку посреди лба. Он был хороший продавец. В первую очередь мятный чай, а потом уже трубка. Любил слегка попроповедовать, поэтому, когда вручал трубку, обычно рассказывал тебе об очередном невероятном приключении Пророка в пустыне. В общем, доблестный представитель своей религии и неунывающий оптимист. Плюс, конечно, классический марокканский ловчила. С щелью между зубами и этой его шикарной нестираемой улыбкой. Стоило ему начать улыбаться, и улыбка больше не сходила с его лица. И скалится на тебя, и скалится. Но у него водилась такая фантастическая шмаль, что ты практически попадал в страну молочных рек и кисельных берегов. После нескольких раундов это почти напоминало кислоту. А он все входил и выходил с засахаренными фруктами и конфетами. И было очень трудно оттуда выбраться. Думаешь, что пропустишь по-быстрому и займешься своими делами, но заниматься чем-то другим получалось крайне редко. Ты мог оставаться там круглые сутки, день и ночь напролет, ты там мог поселиться. И всегда на заднем плане завывало “Радио Каир” – с помехами, всегда слегка недонастроенное.

Вообще-то в Марокко фирменным блюдом был киф – растертый с табаком лист, который они курили в длинных трубах с маленькой круглой чашечкой на конце – себси, так они назывались. Одна затяжка с утра вместе с чашкой мятного чая. Но штука, которой полнились закрома Ахмеда и которой он всех очаровывал, – это был не киф, а определенный тип гашиша. Его тоже называли гашем, из-за того что он был в комочках, но, строго говоря, это был не гаш. Гаш делают из смолы. А это был спрессованный летучий порошок, что-то типа пыльцы, получавшейся из высушенных почек конопли. Поэтому он и был такого зеленого цвета. Я слышал, что собирали его особым образом – пускали голых детей, вымазанных медом, по полю конопли, и, когда они выходили с другого конца, с них соскребали все, что налипло. Ахмед держал три или четыре сорта, которые различались по качеству в зависимости от того, через какой чулок он их пропускал. Были те, что потопорнее, и были в двадцать четыре денье – это почти дирхам (марокканская денежка). Самый высококачественный проходил через тончайший-тончайший шелк. Оставалась чистая пудра.

Это было мое первое соприкосновение с Африкой. Короткий рывок из Испании в Танжер, и ты уже совсем в другом мире. Здесь на любом углу можно было окунуться в тысячелетнюю древность, и реагировал ты либо “Как-то стремно”, либо “Ух ты, вот это круть!”. Лично нас было хлебом не корми – дай куда-нибудь унестись. Мы ведь к тому времени были пыхальщики со стажем. Можно даже сказать, заделались контролерами качества на гашишном рынке – потребляли его в немереных количествах. “Нам нужно пересмотреть свои представления о наркотиках, – писал Сесил Битон в своем дневнике. – Кажется, что эти молодые люди только ими и питаются, однако они выглядят олицетворением здоровья и силы. Будущее покажет”.

Что терзало Аниту помимо чувства вины за наше предательство и ее глубокой и разрушительной привязанности к Брайану вообще – это то, что Брайан был все еще слаб и не вполне здоров, и ей казалось, что она должна за ним ухаживать. Поэтому Анита уехала к Брайану, перевезла его из Тулузы в Лондон, чтобы как следует подлечить, а потом они с Марианной, которая собиралась к Мику на выходные в Марракеш, привезли его в Танжер. Брайан ел много кислоты и еще не совсем встал на ноги после пневмонии, так что для подкрепления Анита с Марианной – сестрички милосердия, чтоб их – дали ему в самолете дозу кислого. Девицы сами проторчали всю ночь на том же самом, и, по рассказам Аниты, когда они наконец добрались до Танжера, у Ахмеда с Марианной произошел инцидент – на ней случайно распустилось сари (единственная одежда, которую она взяла с собой), и она заголилась на виду всего старого города, отчего все резко сели на измену, и особенно Брайан, который затрясся от страха и помчался обратно в гостиницу. Там, в коридорах El Minza, они все корчились вповалку на соломенных циновках, отбиваясь от глюков. Не самое лучшее начало выздоровления для Брайана.

Дальше мы оказались в Марракеше – всем составом, включая Мика, уже поджидавшего Марианну. Битон трясся над нами, охая по поводу наших завтраков и моего “прелестного торса”. Мик обворожил Битона по всем статьям (“Я восхищался тонкими впалыми очертаниями его тела, ног, рук…”).

Когда мы с Брайаном и Анитой приехали в Марракеш, Брайан уже наверняка что-то просек, хотя Том Килок, который единственный знал про Аниту и меня, ничего ему не говорил. А мы делали вид, что едва друг друга знаем. “Да, Брайан, прекрасно съездили. Все было круто. Погуляли в касбе. В Валенсии тоже было шикарно”. Натянутость ситуации – почти невыносимая. Майкл Купер поймал ее на одной из своих самых говорящих фотографий (которая напечатана в начале этой главы) – неуютная картинка, если смотреть на нее теперь, последний снимок, где Анита, Брайан и я вместе. В ней есть напряжение, которое и сейчас чувствуется: Анита уставилась прямо в объектив, мы с Брайаном мрачно смотрим по сторонам, у Брайана в руке косяк. Сесил Битон сделал один снимок, на котором Мик и я вместе с Брайаном – он держится за свой ухеровский кассетник, мешки под глазами, злобный и печальный. Неудивительно, что тогда не было сделано ничего или почти ничего полезного. Не помню ни одного раза, чтобы в Мароккко мы с Миком сели писать песню или что-то такое, что вообще-то было необычно. Но нас слишком занимали другие вещи.

Было понятно, что Брайан с Анитой дошли до точки. Они измотали друг друга по-черному, продолжать не имело смысла. Мне правда никогда было не уяснить, в чем там вообще проблема. Будь я на месте Брайана, я бы чуть прикрутил свою мерзопакостность и оставил бабу себе. Но подруга, конечно, была непростая. Если кто и сделал из меня мужчину, то это Анита. В ее жизни практически не было никаких романов, кроме буйных, на износ нервов, и они с Брайаном вечно скандалили и дрались – он гонялся за ней, а она убегала с криками и слезами. Она так давно привыкла к подобным вещам, что они почти казались ей нормой, ставили все на свои места. Выбраться из такого деструктива, понять, когда ставить точку, – не самое легкое дело.

Ну и разумеется, Брайан опять взялся за старое – в Марракеше, в отеле Es Saadi, снова попробовал раскрутить Аниту на пятнадцать раундов. На все, о чем он подозревал по поводу нас с ней, реакция была одна – распустить руки еще больше. И опять он что-то там сломал – два ребра и палец, что ли. Параллельно я все это вижу и слышу. То есть Брайан как будто сам решил сдать пост и спровадить Аниту в мои объятия. Какой теперь смысл в моем невмешательстве? Мы торчим в Марракеше, это женщина, в которую я влюблен, и я должен бросить ее в беде из-за каких-то правил приличия? Понятно, что все мои планы восстановить отношения с Брайаном идут коту под хвост. В таком его состоянии восстанавливать что-либо с Брайаном без толку. Я уже сделал все, что мог, этот вариант можно вычеркивать. А потом Брайан тащится с двумя татуированными шлюхами по коридору – Анита, кстати, вспоминает их как “сильно волосатых девиц”, – заводит в свой номер и пробует устроить Аните сцену, унижает ее в их присутствии. И начинает швырять в нее еду с блюд, которых себе назаказывал. В конце концов Анита сбежала ко мне в номер.

Я думал, Анита хочет вырваться на волю, и, если бы я придумал для нее план, она бы так и сделала. Опять сэр Галахад. Но я хотел, чтобы она была со мной, я сам хотел убежать. Я сказал: “Ты что, приехала в Марракеш, чтобы трястись из-за того, что ты слишком сильно отделала своего мужика и он теперь, бедняжка, отлеживается в ванне со сломанными ребрами? Наелся я уже этого говна. Не собираюсь больше выслушивать, как тебя там лупят, все эти ваши скандалы и прочую хуйню. Все это без толку. Давай просто уедем отсюда. Бросим его на хуй. Нам и без него прекрасно. Мне и так всю неделю было очень, очень тяжело – знать, что ты там с ним”. Анита разревелась. Она не хотела уезжать, но, когда я сказал, что Брайан, наверное, просто возьмет ее и прибьет, она поняла, что я прав.

Так что я спланировал ночной побег. Когда Сесил Битон делал эту мою фотографию, где я лежу на краю гостиничного бассейна, я на самом деле прикидывал, что и как. Думал: “Так, сказать Тому, чтобы приготовил “бентли” где-нибудь после захода солнца, и двигаем отсюда”. Я уже вовсю готовился к великому ночному побегу из Марракеша в Танжер.

Мы втянули Брайона Гайсина, сказали Тому Килоку отправить его проводить Брайана в Марракеш на площадь Мертвых, туда, где пасутся музыканты и акробаты, – походить там, что-нибудь позаписывать на его ухеровский магнитофон, и все якобы для того, чтобы не попасться прессе, которая, как должен был сказать Том, приехала охотиться на Брайана. А в это время мы с Анитой будем уже на пути в Танжер. Мы тронулись затемно – Анита, я и Том за рулем. Мик с Марианной к тому времени уже уехали. Где-то в своих книгах Гайсин описывает душераздирающий момент, когда Брайан вернулся в отель и позвонил ему: “Приезжай быстрей! Они все уехали и бросили меня. Смылись! Я не знаю куда. Никаких записок, в отеле мне ничего не говорят. Я здесь совсем один, выручай. Приезжай прямо сейчас!” Гайсин пишет: “Я приезжаю. Укладываю его в постель. Вызываю врача, чтобы тот вколол ему успокоительное и посидел, пока не подействует. Совсем не хочется, чтобы он сиганул с высоты десяти этажей в гостиничный бассейн”.

Мы с Анитой возвратились в мою норку в Сент-Джонс-Вуде, которую я совсем забросил с тех пор, как поселился там с Линдой Кит. Для Аниты после Кортфилд-Гарденз разница была впечатляющая. Нужно было отсидеться, чтобы не пересекаться с Брайаном, и это заняло какое-то время. Мне же с ним приходилось еще как-то вместе работать, при этом Брайан изощрялся по-всякому, чтобы вернуть Аниту назад. Шансы на это были нулевые: если Анита решила – значит решила. Но нужно было пережить этот нервотрепный период изоляции от Брайана и переговоров с ним. А для него это просто стало еще одним предлогом, чтобы уйти в полный долбежный отрыв. Говорят, я ее увел. Но моя версия такая: я ее спас. Вообще в каком-то смысле я и его спас. Их обоих. Они оба катились по очень опасной дорожке.

Брайан уехал в Париж и там напал на агента Аниты – плакался ей, как все его на фиг бросили, поимели и бросили. Он меня так и не простил. Я его не обвиняю. Он быстро нашел себе подружку, Сьюки Поутиер, и мы даже еще умудрились отыграть вместе мартовско-апрельский тур.

Мы с Анитой уехали в Рим на остаток весны и лето в промежутке между обыском и судами – Анита снималась там в “Барбарелле”, где главную роль играла Джейн Фонда, а режиссировал ее муж Роже Вадим. В Риме жизнь Аниты вращалась вокруг “Живого театра” – знаменитой труппы анархо-пацифистов под началом Джудит Малина и Джулиана Бека, которая существовала уже черт знает сколько, но прославилась как раз тогда, в период уличного активизма и демонстраций. “Живой театр” был совсем безумным, экстремистским коллективом, его актеров часто задерживали за непристойное поведение – в одной пьесе они зачитывали перед народом список общественных табу, и после такого их часто забирали на ночь в участок. Их ведущий актер, черный красавец по имени Руфус Коллинз, был приятелем Роберта Фрейзера, и они оба входили в круг европейских контактов Энди Уорхола и Джерарда Маланга. В общем, вся наша жизнь не выходила за пределы крошечной авангардной богемы – людей, которых не в последнюю очередь сплачивал общий вкус к наркотикам и которые кучковались вокруг ЖТ. И наркотики в ту пору не то чтобы жрали мешками. “Живой театр”, несмотря на всю брутальность, имел свой шик. В этой компании водились разные прекрасные личности, например Дониале Луна, которая была первой знаменитой черной моделью из Африки, а также Нико и прочие тусующие девушки. Дониале Луна встречалась с одним из парней из театра. Какая-то тигрица, пантера – из самых гибких женщин, которых я видел. Не то чтобы вплотную, не подумайте. У нее явно были свои планы. И все это на фоне римских красот и великолепия, которые сильно обостряли все впечатления от жизни.

Однажды днем Анита уехала на съемки “Барбареллы”, а ближе к ночи оказалась в тюрьме. Она ехала с какими-то людьми из “Живого театра”, их остановили проверить на наркотики, и полиция приняла ее за трансвестита. Они отвезли ее в обезьянник, и, как только открылась дверь, весь тамошний народ засуетился: “Анита! Анита!” Ее все знали – как я и говорил, человек со связями. Она зашикала на них, потому что, по ее легенде, она была Черной Королевой[133], которую нельзя арестовывать, – небольшой театральный номер, который, как она думала, должен понравиться просвещенной римской публике или по крайней мере как-то ее развлечь. Ей пришлось проглотить целый кусок гаша, когда ее взяли, так что к тому времени она уже была под хорошим кайфом. Ее пихнули в камеру с остальным трансконтингентом. В конце концов на следующее утро она вышла под чей-то залог. В ту пору копы еще не придумали, что им делать с мужиками в бабских нарядах. Они не очень врубались, куда вообще все катится.

В приятелях у Аниты, как всегда, ходили люди из тогдашней модной тусовки вроде актера Кристиана Маркана – он поставил “Сладкоежку”, следующий фильм Аниты, снимавшийся в то же лето с участием целой звездной галереи, в том числе Марлона Брандо, который умыкнул ее с собой однажды ночью, читал ей стихи, а когда это не прокатило, попробовал соблазнить меня с Анитой на пару. “Нет уж, парень, мы пас”. Там же присутствовали Пол и Талита Гетти, у которых всегда водился самый отборный опиум. Я прикипел душой еще кое к кому из тех греховодников: к писателю Терри Саутерну, с которым мы легко сошлись, и к прохиндеистому, почти неправдоподобному персонажу того времени – “князю” Станисласу Клоссовски де Рола, известному как Стэш, сынку художника Бальтюса. Стэш был знакомым Аниты по Парижу, Брайан послал его с поручением уговорить ее вернуться. Вместо этого он сошелся с женокрадом, то есть со мной. Стэш владел всем джентльменским набором пиздобола той эпохи – оккультистская бредятина, высокоумные телеги про алхимию и мистические искусства, и все это в принципе ради одной цели – перепихона. Как легковерны были дамы! Он был развратник и плейбой, считал себя новым Казановой. Что за невероятный экспонат в музее двадцатого столетия! Он играл у Винса Тейлора, американского рок-н-ролльщика, который приехал в Англию, но не особо там отличился, зато прогремел во Франции. Стэш состоял в его бэнде, отбивал на бубне ладошкой в черной перчатке. Музицировать он любил. И танцевать тоже любил, на свой чудаковатый манер, по-аристократски. Я всегда думал, что вот сейчас он начнет вышагивать, как в настоящем менуэте. Ему хотелось быть одним из своих парней. Но он мог так же спокойно выдавать на публику княжеское высочество. Пустозвон – дай боже.

Мы жили всей толпой на вилле Медичи – роскошный дворец с правильными садами, одно из самых изящных зданий Европы, в котором Стэшу чудом удалось пристроиться. Его отец Бальтюс занимал там апартаменты – из-за каких-то своих представительских функций при Французской академии, которая владела всем зданием. Бальтюс где-то отсутствовал, поэтому место было в полном нашем распоряжении. Завтракать мы спускались по Испанской лестнице. Ночные клубы, тусовки на вилле Медичи, прогулки по садам виллы Боргезе. Это была моя версия гранд-тура. И одновременно повсюду веяло революционным духом, происходили политические шевеления, которые тогда еще все оставались на уровне баловства – пока не прогремели “Красные бригады”. За год до парижских бунтов студенты Римского университета устроили себе революцию, и я ходил на это посмотреть. Они забаррикадировали здание, меня провели внутрь тайком. Кругом были сплошь революционеры-однодневки.

Что до меня, я откровенно маялся от безделья. Иногда заглядывал на киностудию, наблюдал за Фондой и Вадимом в процессе. Анита ходила на работу, я слонялся без дела. Как какой-нибудь римский сутенер, не знаю, – отправлял бабу на заработки, а сам околачивался дома или в городе. Было какое-то странное чувство от всего этого – с одной стороны, я кайфовал, с другой – внутри все-таки подзуживало: надо бы, что ли, каким-то делом заняться? Одновременно у меня под рукой имелся Том Килок с “бентли”. У Синей Лены под решеткой радиатора были вмонтированы динамики, и Анита периодически терроризировала римских жителей выморочным полицейским басом – зачитывала номера машин впереди и приказывала немедленно повернуть направо. А на штырьке в это время торчал флаг Ватикана с ключами Святого Петра.

Мик с Марианной гостили у нас какое-то время. Послушаем, что об этом расскажет Марианна.

Марианна Фейтфулл: Да уж, эту поездку никогда не забуду. Я, Мик, Кит, Анита, Стэш. Под кислотой в полнолуние на вилле Медичи. Какая-то беспредельная красота. И вспоминаю, как Анита улыбалась. У нее, знаете, тогда была восхитительная улыбка, которая обещала все блаженство мира. Когда ей бывало радостно, ее лицо начинало излучать столько света. Она улыбалась этой неземной улыбкой, и страшноватой тоже – всем этим множеством зубов. Как волк или как кот, налакавшийся сливок. Если ты был мужчиной, эффект, наверное, оказывался убийственным. Она выглядела шикарно, потому что так красиво одевалась, всегда в идеальном наряде.

Анита оказала огромное влияние на стиль эпохи. Она могла надеть на себя что угодно с чем угодно и выглядеть прекрасно. Я тогда перешел к тому, что в большинстве случаев носил ее шмотки. Просыпался и натягивал что валялось вокруг. Иногда это было мое, иногда бабское, но мы были одинакового размера, поэтому я не обращал внимания. Если я сплю с человеком, то уж по крайней мере имею право носить его вещи. А Чарли Уоттса это злило – на фоне его целых встроенных гардеробов, забитых безупречными костюмами с Сэвил-роу, меня, одетого в подружкины вещи, начали выдвигать на роль модной иконы. В остальных случаях на мне были трофеи, чем удавалось поживиться у других, – все, чем в меня кидали на сцене или что я сам подобрал за кулисами, если размер подходил. Я говорил кому-нибудь: “Какая рубашка классная” – и почему-то он считал себя обязанным мне ее подарить. Одевался, короче, снимая одежду с других людей.

Меня никогда особенно не занимал мой образ, так сказать, – хотя, наверное, нет, тут я вру. Я ведь убивал часы, чтобы перешить старые штаны, вывернуть их как-нибудь по-особому. Я брал четыре пары матросских штанов, отстригал им брючины по колено, брал полоску кожи, добавлял куски другого цвета от другой пары и сшивал все это вместе. Лавандовый и скучный розовый, как пишет Сесил Битон. Даже не подозревал, что он обращал внимание на такие штуки.

Я получал свой кайф от общения со Стэшем и его компанией вырожденцев – не ожидали, да? А что, они, блядь, мою задницу прикрывали. Особого желания втереться в эти слои, в этот фуфлыжный европейский высший свет у меня не было. Но по случаю я вполне мог ими пользоваться. Не хочу его хаять, тусоваться с ним мне всегда нравилось. И при этом спокойно могу сказать, что он пустой, как погремушка, и Стэш прекрасно знает, что я имею в виду, и знает, что за дело, плесень такая. Он своего с меня взял достаточно, и кое в чем я не стал его ловить, сделал вид, что так и надо. Всю его крутизну мне было видно на просвет. Один пинок под зад, и конец чувачку.

* * *

Когда-то я верил в закон и порядок и Британскую империю. Думал, что Скотланд-Ярд не продается. Охмурение по полной программе, хоть плачь от умиления.

Потом в жизни пришлось схлестнуться с копами, которые научили, как оно все на самом деле. Странно теперь вспоминать, что меня это потрясло, но я правда был в шоке. Как раз когда на нас устраивали облавы и еще несколько следующих лет в лондонской полиции был такой разгул коррупции, что комиссару под конец пришлось публично увольнять следователей пачками и кое на кого заводить дела.

Только когда нас достали с обысками, мы вдруг просекли, насколько вся система шаталась и трещала по швам. Они ведь ходили, наделав в штаны от страха, потому что теперь, когда нас повязали, они абсолютно не соображали, что с нами делать. Для нас это было как прозрение. Ведь что они отхватили в “Редлендсе”? Чуть-чуть итальянских спидов, которые Мик в любом случае купил по рецепту, и еще нашли у Роберта Фрейзера пару штук белого – и все. И еще из-за того, что в пепельнице валялось несколько скуренных косяков, меня притянули за разрешение употребления марихуаны в моих владениях. Короче, все очень жиденько. Ушли ни с чем практически. Даже хуже – ушли побитые.

В тот же самый день, когда нам с Миком предъявили обвинения, 10 мая 1967-го, почти час в час они устроили облаву на лондонскую квартиру Брайана Джонса. Операция была срежиссирована и выверена по времени тщательно, как никогда. Но из-за какого-то мелкого сбоя в этой инсценировке пресса, в том числе телегруппы, прибыла на несколько минут раньше, чем полиция постучалась в дверь к Брайану с ордером. Чтоб добраться до порога, копам пришлось пробиваться через армию журналюг, которую они же и собрали. Но это совместное выступление осталось почти незамеченным на фоне дальнейшего грандиозного фарса.

Суд по поводу обыска в “Редлендсе” проходил в конце июня в Чичестере, который с точки зрения судебных порядков все еще жил году эдак в 1930-м. Председательствовал судья Блок, которому тогда было где-то за шестьдесят, то есть примерно как мне сейчас. Это было мое первое в жизни судебное присутствие, а в таком случае никогда не знаешь, как будешь себя вести. В общем-то, выбора судья мне не оставил. Он прессовал как мог, явно старался меня спровоцировать, чтобы при любом его решении у него были развязаны руки. За то, что мои владения использовались для курения смолы конопли, я удостоился титулов “отброса” и “мрази”, а также слов: “Недопустимо, чтобы такие люди разгуливали на свободе”. Поэтому, когда прокурор сказал мне, что я уж наверняка был в курсе, что происходит в моем собственном доме, про всех этих голых девушек в покрывалах и тому подобном – за что меня в общем-то и упекли, – я не сделал скромный вид и не сказал “Ваша честь, мне так стыдно”.

Реальный диалог выглядел так.

Моррис (прокурор). Насколько нам известно, на канапе сидела девушка, на которой не было ничего, кроме покрывала. Вы согласитесь, что при обычных обстоятельствах следовало бы ожидать, что девушке, одетой в одно лишь покрывало, было бы неловко находиться в присутствии восьми мужчин, двое из которых посторонние люди, а один – марокканский слуга?

Кит. Совсем нет.

Моррис. Вы что же, полагаете это вполне нормальным?

Кит. Мы же не старики. Мы не забиваем себе голову мелочной моралью.

За все это мне дали год в “Уормвуд Скрабс”. Получилось, что я отбыл только сутки, но оцените, во сколько судья оценил мое выступление – назначил мне самое тяжелое наказание, которое сошло бы ему с рук. Я потом выяснил, что судья Брок был женат на наследнице рыбной пасты Shippam's. Если б я знал тогда про его рыботорговку, придумал бы в ответ что-нибудь позабористей. Ну и ладно, вышло как вышло.

В тот день, 29 июня 1967 года, меня признали виновным и приговорили к двенадцати месяцам тюремного заключения. Роберт Фрейзер получил шесть месяцев, а Мик – три. Мика держали в “Брикстоне”. Меня с Фрейзером в тот же вечер отправили в “Скрабс”.

Не приговор, а анекдот. Это ж как они тебя ненавидят! Интересно, кто тогда нашептывал в судейское ухо. Если б он слушал мудрых советчиков, он бы сказал: что до меня, это обойдется вам в двадцать пять монет и вон отсюда, дело яйца выеденного не стоит. Задним умом понимаешь, что он вообще-то даже сыграл нам на руку. Он ведь умудрился превратить все дело в грандиозный пиар-повод для нас, хотя, по правде, “Уормвуд Скрабс” теплых чувств у меня не вызвал, пусть и всего на двадцать четыре часа. В общем, у судьи за один день получилось сделать из меня что-то вроде народного героя. С тех пор пытаюсь соответствовать.

Но была и серьезная неприятная сторона у всего этого – узнать, что это такое, когда на тебе сосредоточилось раздражение взбудораженного истеблишмента. Если власти в ком-то чувствуют непокорность, они разбираются с ними двумя способами. Один способ – втянуть, другой – расплющить. Beatles им пришлось оставить в покое, потому что раньше их уже приласкали медалями. А нам достался молоток. Все было серьезнее, чем я думал. Я оказался за решеткой, потому что очевидно взбесил всех этих начальников. На меня, гитариста поп-группы, устраивает охоту британское правительство и его армия злобных полицейских, по каждому из которых видно, как они перепуганы. Мы выиграли две мировых войны, а у этих просто, блин, коленки трясутся. “Ваши дети поголовно вырастут вот такими, если немедленно не положить этому конец”. Абсолютное непонимание с обеих сторон. Мы не подозревали, что занимаемся чем-то таким, из-за чего должна разрушиться империя, а они шарили пальцами в каждой сахарнице без малейшего понятия, что же они ищут.

Но все это не помешало им продолжать нас доставать – снова, и снова, и снова, все следующие полтора года. Причем это пришлось как раз на время, когда они открыли для себя наркотики. Они ведь о них раньше ничего не слышали. Я когда-то мог спокойно ходить по Оксфорд-стрит с плитой гашиша размером со скейтборд. Даже ее ни во что не заворачивал. Это были 1965–1966-й – недолгий момент абсолютной свободы. Мы, в общем-то, и не думали о том, что все это наше баловство противозаконно. А они про наркотики не знали вообще ничего. Но после того, как проблема нарисовалась, где-то в 1967-м, они прозрели и открыли для себя шикарные возможности. Новый источник дохода, новый повод для продвижения по службе, новый способ пачками тягать людей за решетку. Повязать хиппана – чего уж проще. И стало так удобно, когда можно взять и подкинуть человеку пару косяков. Это настолько прочно вошло в обиход, что ты даже не удивлялся.

Большую часть первого дня срока занимает процесс оформления. Тебя привозят с остальными новобранцами, загоняют в душ, а потом поливают какой-то штукой от вшей. “Повернись-ка, сынок, вот так, вкусно, да?” Все заведение устроено так, чтобы сразу по максимуму тебя прогнуть. Стены “Скрабс” выглядели неприступно, двадцать футов все-таки, но кто-то тронул меня за плечо и сказал: “Ничего, Блейк-то перебрался”. За девять месяцев до того дружки шпиона Джорджа Блейка бросили ему через стену лестницу и вывезли его в Москву – побег, который наделал много шума. Но ведь еще надо иметь русских дружков, которые перебросят тебя через границу. Короче, я чинно ходил по кругу с остальными, и стоял такой базар, что до меня не сразу дошло похлопывание по спине: “Киф, залог на тебя пришел, сучок ты такой”. Я спросил: “Кому что передать? Пишите быстро”. Пришлось развозить штук десять записок по семьям. Сплошные слезы. Была в “Скрабс” своя доля сволочных ублюдков, в основном, конечно, вертухаи. Когда я садился в “бентли”, главная сволочь мне сказала: “Еще вернешься”. Я сказал: “При твоей жизни – не дождешься”.

Наши адвокаты подали апелляцию, и меня выпустили под залог. Еще до слушаний по апелляции Times, великая защитница униженных и оскорбленных, неожиданно пришла нам на помощь. “Не может не возникнуть подозрения, – написал Уильям Рис-Могг, таймсовский редактор в статье “Кто бабочку казнит колесованьем?”, – что мистер Джаггер получил более строгий приговор, чем любой, которого мог бы удостоиться безвестный обвиняемый”. Если переводить: закрутили гайки так, что выставили все британское правосудие в дурном свете. На самом-то деле Рис-Могг нас реально спас, потому что, уж поверьте, я в то время чувствовал себя как раз жалкой бабочкой, которой сейчас все обломают и вздернут на колесо. Когда начинаешь теперь смотреть на озверение властей в деле Профьюмо[134], которое по грязи не уступало любому роману Джона ле Карре, когда неудобных людей подставляли или преследовали до смерти, я вообще удивляюсь, что для нас все обошлось не так ужасно, как могло. В тот же месяц мне полностью отменили приговор, а Мику оставили в силе, но убрали срок. Роберту Фрейзеру повезло меньше – он подписал признание в хранении героина, так что пришлось ему похлебать баланду. Но я думаю, что служба в Королевских африканских стрелках закалила его сильнее, чем “Уормвуд Скрабс”. Он много кого успел засадить на губу – вычерпывать отхожие ямы и копать новые. Так что что такое сидеть под замком и отрабатывать провинности, он представлял хорошо. В Африке-то уж точно было покруче, чем во всех остальных местах. Сидеть он отправлялся с поднятой головой. Ни намека на прогиб. Помню, он и вышел с поднятой головой – в бабочке, с мундштуком в руке. Я сказал: “Ну что, дунем как следует?”

В тот же день, как нас отпустили, состоялась самая маразматическая теледискуссия из всех, которые только существуют на пленке, – между Миком, доставленным на вертолете на какую-то классическую английскую лужайку, и представителями правящего класса. Они напоминали персонажей из “Алисы”, шахматные фигурки: один епископ, один иезуит, один генеральный прокурор и Рис-Могг. Их послали во вражий стан как парламентеров с белым флагом – выяснить, насколько новая молодежная культура угрожает существующему порядку. Попробовать навести мосты через пропасть между поколениями, так сказать. Они искренне тужились, не могли попасть в нужный тон, и выглядело все это просто смешно. Их вопросы сводились к одному: чего вам надо? А мы только прыскаем в кулаки. Они старались нас умиротворить, как Чемберлен Гитлера. Какая-то бумажка, “мир в настоящем, мир в настоящем”[135]. А все, что их заботит, – это удержаться на своих теплых местах. Но такая умилительная британская серьезность в этой их заботе. Просто потрясающе. Однако ты понимаешь, что это люди с весом, они могут заставить тебя похлебать настоящего дерьма, так что где-то там всегда сохранялась агрессивная настороженность – под маской всего этого вежливого любопытства. Если посмотреть иначе, они просто умоляли Мика дать ответ на их вопрос. И, по-моему, Мик справился неплохо. Он не стал играть в ответы, просто сказал: вы, ребята, живете в прошлом.

Большую часть года мы с переменным успехом пытались записать Their Satanic Majesties Request. Никто из нас не хотел его делать, но подошел срок нового роллинговского альбома плюс как раз вышел Sgt. Pepper, так что мы думали: ну и ладно, выпустим такой прикол. Как минимум один наш рекорд – первая трехмерная пластиночная обложка в истории. Та же кислотная тема. Мы сами сооружали декорации. Прилетели в Нью-Йорк, сдались на милость одного японского чувака, у которого единственного в мире камера умела делать стереоэффект. Немного краски, немного попиленного пенопласта. Черт, нам нужна растительность! О'кей, съездим в цветочный квартал. По времени это совпало с расставанием с Эндрю Олдхэмом. Мы ссадили капитана, у которого тогда в жизни творилась какая-то чернуха – он лечился шокотерапией от невыносимых психических страданий из-за чего-то, связанного с женщинами. Кроме того, он тратил кучу времени на дела с собственным лейблом, Immediate Records. Может, все к тому и шло, но между ним и Миком был какой-то неразрешимый разлад, и о причинах я могу только гадать. Они все больше не попадали друг другу в струю. Мик начинал чувствовать свою важность, и первое, чем ему хотелось себя показать, – это выгнать Олдхэма. И, надо отдать Мику должное, Эндрю и впрямь стал слишком много о себе думать. С другой стороны, почему нет? Год-два назад он был никто – теперь он видел в себе второго Фила Спектора. А для спекторовских подвигов все, что у него есть, – это рок-н-ролльный бэнд из пяти человек. Как только ему перепала пара хитов, он стал убивать несусветное количество времени на изготовление таких же вещей в стиле Спектора. Эндрю перестал заниматься Stones как своим главным делом. Плюс к тому мы больше не могли обеспечивать себе такую прессу, к которой он привык, – мы теперь не диктовали заголовки, а старались спрятаться от них подальше, и это означало, что еще одна функция Олдхэма отваливалась. Его мешок с фокусами себя исчерпал.

* * *

Мы с Анитой снова поехали в Марокко на Рождество 1967-го, в компании с Робертом Фрейзером, который как раз только освободился. В Марракеше Крисси Гиббс занимал дом, который принадлежал местному итальянскому парикмахеру. При доме имелся большой сад, сильно одичавший, в котором водилось множество павлинов и белых цветов, распускавшихся повсюду среди травы и сорняков. Марракеш сильно пересыхает летом, и поэтому, когда начинаются дожди, вся эта растительность лезет откуда только можно. Было холодно и мокро, так что камин разводился не переставая. Дурь тоже курилась в огромных количествах. У Гиббса был большой горшок маджуна – сладкой марокканской штуки из ганджи со специями, – которую он привез из Танжера, а Роберт сильно запал на одного человека, с которым нас всех свел Брайон Гайсин, – мистер Оченьвкусно, который тоже готовил маджун, но вообще работал на заводике по производству “мишмаша”[136], то есть джема, и делал нам каждое утро абрикосовый джем.

По дороге через Танжер мы заскочили к Ахмеду. Его лавка теперь была украшена коллажами с роллинговскими фотками. Он раскромсал для этого старые каталоги с семенами, так что наши лица высовывались из зарослей душистого горошка и гиацинтов. В тот период дурь можно было всякими способами посылать прямо по почте. А лучший гаш, если ты мог его достать, был “афгани примо”, и он существовал в двух формах: либо как летающая тарелочка с штемпелем сверху, либо как сандалия или подошва от сандалии. И в нем еще были белые прожилки – как говорили, следы козьего дерьма, части клейкой основы. Так вот, следующие пару лет Ахмед занимался тем, что рассылал большие партии гашиша, впрессованного в основания бронзовых подсвечников. Скоро у него в ряду имелось уже четыре лавки и несколько больших американских тачек, куда едва помещались все норвежские ассистентки. На него посыпались все ништяки мира. А потом, еще через пару лет, как я слышал, он уже загремел на нары – с полной конфискацией. Гиббс присматривал за ним и продолжал с ним видеться до самой его смерти.

Танжер был местом беглецов и неблагонадежных, всяких маргинальных персонажей, нырявших сюда, чтоб пожить другой жизнью. В тот раз на танжерском пляже мы увидели парочку странных отдыхающих, которые прогуливались вдоль моря в костюмах, как братья Блюз. Это были близняшки Креи. Ронни питал слабость к марокканским мальчикам, и Реджи ему не отказывал. В Марокко они привезли немножко Саутенда[137] – носовые платки с узелками по углам на голове и закатанные брючины. И в те же самые дни ты читал про то, как они прикончили своего Дровосека, и про всех этих бедолаг, которых они прибивали к полу[138]. Жесткач вперемешку с изяществом. Пол Гетти и Талита, его прекрасная и плохо кончившая жена, только что купили свой огромный дворец на Сиди Мимун, где мы раз переночевали. Был еще такой персонаж по имени Арндт Крупп фон Болен-унд-Хальбах – я запомнил, потому что этот голубоватый размалеванный парень был наследником крупповских миллионов и вырожденцем даже по моим скромным стандартам. Мне кажется, что он был среди пассажиров во время одного из самых страшных эпизодов за всю мою автомобильную карьеру и одного из самых близких столкновений со смертью.

Майкл Купер точно был в машине, и, наверное, Роберт Фрейзер, и еще один, которым как раз и мог быть Крупп. И если это был наследный принц оружейной империи, в том, что с нами почти приключилось, была бы большая ирония судьбы. Мы прошвырнулись до Феса на арендованном “пежо” и выехали в обратный путь до Марракеша через Атласские горы уже поздно ночью. Я сидел за рулем. В горах, среди серпантинов, на полпути вниз сразу за очередным углом я увидел, как прямо впереди без всяких сигналов на нас неслись два мотоцикла, военных, как я понял по форме седоков, причем они закрывали собой всю ширину дороги. В общем один, сумел вильнуть туда, я ухитрился вывернуть сюда, но дальше впереди на полмили растянулось что-то несусветное. Я сбавляю ход, выворачиваю по дуге, и теперь передо мной гигантский грузовик с уже новыми фланговыми мотоциклистами, а я улетать не собираюсь, так что одного мотоциклиста я чиркнул и едва разошелся боками с этой штукой. Конвойные просто взбесились. И пока мы проезжаем мимо, видим огромный снаряд, ракету, верхом на грузовике. Мы вписываемся в поворот и выруливаем по самой кромке – у меня одно колесо крутилось над пропастью, я еле сумел нас спасти. Какого хуя вся эта армада разъездилась посередине дороги? И несколько секунд спустя – бу-у-ух! Их махина навернулась. Мы слышим мощный звук удара и взрыв. Все было так быстро, они, по-моему, не успели врубиться, что произошло. Хуевина была длинная и массивная – многосекционный тяжеловоз. Но как мы смогли оттуда уйти, просто не представляю. Просто рванули вперед, педаль в пол. Еще с серпантинами разбираться. Мое мастерство ночного шофера в те времена всем было известно. Когда спустились к Мекнесу, немедленно поменяли транспорт. Я поехал в гараж и сказал: “Эта машина что-то плохо слушается. Можно нам другую взять?” И свинтили оттуда, только пыль столбом. Я уже ждал увидеть НАТО у себя на хвосте или что-то в этом роде, по крайней мере экстренный перехват силами военных – вертолеты и прожектора. На следующий день с утра ищем что-нибудь в газетах. Ни слова. Свалиться со скалы в пропасть верхом на ракете из третьего мира – это был бы печальный конец, но, возможно, единственно подходящие проводы для наследника крупповского оружейного состояния.

В ту поездку я мучился гепатитом и обратно возвращался практически ползком, но, поскольку везение мне не отказало, я выполз прямо в гостеприимные руки одного из величайших добрых докторов – доктора Бенсуссана из Парижа. Поначалу Анита отвезла меня к Катрин Арле. Катрин управляла модельным агентством, исповедовала суфизм, вообще была потрясающей женщиной с обширнейшими связями. Аните она была как мать-наставница – Катрин забирала ее к себе каждый раз, когда Анита болела или на нее наваливались какие-то проблемы. Когда Анита ушла от Брайана, он первым делом рванул в Париж, чтобы через Катрин уговорить ее вернуться. И именно Катрин направила меня к доктору Бенсуссану. Сама фамилия, кажется алжирская, уже внушала уверенность – я мог надеяться на что-то поинтереснее обычной медицины. Работа у доктора Бенссусана была приезжать в аэропорт Орли и встречать шейхов, королей и принцев, которые специально делали там остановку на пути куда-нибудь по своим делам, а он срывался туда в любое время дня и ночи и лечил их болячки. В моем случае это был гепатит со всеми удовольствиями, который выскреб меня до самого донышка – сил не осталось вообще. Я явился к доктору Бенссусану, и он что-то мне вколол, что должно было подействовать через двадцать минут. В принципе это был коктейль из витаминов, всего, что нужно организму, с добавкой чего-то еще, очень приятного. Я приполз к нему в аптеку фактически на карачках, еле дотащился, а через полчаса вышел бодрый и на прямых ногах: “Бог с ней, с машиной, лучше прогуляюсь”. Волшебный укол, волшебное снадобье. Что бы там ни было намешано, должен снять перед доктором шляпу. А как еще, если за шесть недель я у него уже летал. Причем он не только разобрался с гепатитом, он одновременно накачал меня энергией и привел в прекрасное настроение. С другой стороны, у меня иммунная система как ни у кого. Я самотеком излечился от гепатита С, даже не заморачиваясь что-нибудь предпринимать. Такой я редкий случай. Всегда хорошо слышу, что нужно моему организму.

Единственная сложность была в том, что при всех этих своих и чужих завязках, проблемах с законом, побегах за границу, разводах с Олдхэмом мы на время отвлеклись от одного факта, который теперь пугал и бросался в глаза: у Rolling Stones кончился завод.

Алтамонтская гоночная арена, 1969 год – тучи сгущаются.

Robert Altman / altmanphoto.com

Глава седьмая

В которой под конец 1960-х я делаю два открытия: открытый строй и героин. Знакомлюсь с Грэмом Парсонсом. Отплываю в Южную Африку. Становлюсь отцом. Записываю Wild Horses и Brown Sugar в Muscle Shoals. Переживаю Алтамонт и второй раз свожу компанию с саксофонистом по имени Бобби Киз

У нас кончился завод. Не думаю, что я тогда это понимал, но в тот период мы имели все шансы пойти ко дну – вполне естественный конец для хитовой группы. Это время наступило сразу после Satanic Majesties, где, на мой вкус, уже было больше показухи. И именно в этот момент на горизонте появился Джимми Миллер в роли нашего нового продюсера. Какое это было сотрудничество! Вылезая из болота, мы насобирали песен на Beggars Banquet и сумели вывести Stones на другой уровень. Теперь мы должны были начать выдавать только классный материал. И все сошлось, мы не подкачали.

Помню наш первый сбор с Джимми. Это Мик постарался, чтобы его привлечь. Джимми сам из Бруклина, но вырос на Западе – его отец отвечал за развлекательную часть в казино-отелях Вегаса: Sahara, Dunes, Flamingo. Мы встретились в Olympic Studios и сказали: сделаем пробный прогон, а там посмотрим, как пойдет. И стали просто играть все, что попадется под руку. Ничего записывать мы в тот день не собирались, просто прощупывали обстановку, прощупывали Джимми. Хотел бы я туда вернуться, чтобы невидимо при всем этом поприсутствовать. Все, что я помню, – это очень-очень приятное ощущение, оставшееся от Джимми после конца сессии, часов двенадцать спустя. Я играл что-то, периодически выходил в аппаратную – протоптанная тропинка, – и, когда ставил запись, детально слышал все, что происходило в студии. Иногда то, что ты играешь за стеклом, совершенно не похоже на то, что слышишь в аппаратной. Но Джимми умел слышать, что играется, слышать звучание бэнда. Потому я его полюбил с того самого первого дня. Естественное чутье к бэнду взялось у него от его предыдущих занятий, от работы с английскими группами. Он продюсировал, например, I'm a Man и Gimme Some Lovin' группы Spencer Davis Group, он работал с Traffic и Blind Faith. Он много работал и с черными парнями. Но в первую очередь его чутье объяснялось тем, что Джимми сам был охрененный барабанщик. Он понимал, что такое грув. Его игру можно услышать в Happy, он стучал на первой версии You Can't Always Get What You Want. Он сильно облегчал мне работу, при нем мне только было нужно задавать грув, задавать темпы. И у Мика с Джимми тоже наладился правильный контакт – Мик почувствовал себя достаточно уверенно, чтобы дать добро на совместную работу.

Нашей фишкой был чикагский блюз – отсюда мы взяли все, что умели, здесь была наша точка отсчета – в Чикаго. Посмотрите на саму Миссисипи – откуда она течет? И куда? Идите по ней вверх и вверх и окажетесь прямо в Чикаго. Также пойдите по следам записей, посмотрите, как записывали всех этих музыкантов. Никаких правил не существовало. Если сверяться с тем, как обычно делают запись, они записывались совершенно неправильно. Но что правильно и что неправильно? Важно то, что цепляет ухо. В чикагском блюзе было столько голых эмоций, буйства и мощи. Только попробуй записать его чистенько – ничего не выйдет. Почти любая чикагская блюзовая вещь – это перебор по всем статьям, плотный многослойный перегруз звука. Слушаешь, допустим, записи Литтл Уолтера – он берет первую ноту на своей гармошке, и остальной бэнд тонет, пока эта нота не кончится, из-за того, как она у него перегружена. Когда пишешься, то в принципе ты занят тем, как бы чего исказить. Это свобода, которую дает тебе звукозапись, – по-всякому издеваться над звуком. И дело не в тупом форсировании всего и вся – ты всегда экспериментируешь, играешь с возможностями. Ага, вот классный микрофон, но что если пододвинуть его поближе к комбику, а потом вместо большого взять комбик поменьше, и прижать микрофон вплотную, и закутать его в полотенце, – посмотрим, может, что путное получится. Ты ищешь такую кондицию, когда звуки просто сольются в один поток с этим вот битом в подкладке, а остальное будет вокруг него изгибаться и оборачиваться. Если распустить все по ниточкам, по отдельности, получится пресно. Тебе нужна мощь и энергия, но не за счет громкости – мощь нужна внутренняя. Нужен какой-то способ спаять между собой то, что каждый играет перед микрофоном, и создать единый звук. Так, чтобы вместо двух гитар, фоно, баса и ударных на выходе имелась одна вещь, а не пять. Ты в студии для того, чтобы сделать из многого одно.

Джимми спродюсировал Beggars Banquet, Let It Bleed, Sticky Fingers – каждую пластинку до Goats Head Soup 1973-го года включительно, – это наша становая жила. Но самое лучшее, что мы с ним когда-нибудь сделали, – это Jumpin' Jack Flash. Эта вещь вместе с Street Fighting Man вышла из первых же сессий с Джимми в Olympic Studios, где создавалось то, что потом стало Beggars Banquet, – весной 1968-го, во время майских уличных боев в Париже. Неожиданно из этих наших сборищ начало вылупляться настоящее новое понимание того, как звучать, пришло второе дыхание. И чем дальше, тем было интересней.

У Мика рождались кое-какие классные идеи и классные песни типа Dear Doctor – по-моему, если не ошибаюсь, Марианна здесь тоже приложила руку – или Sympathy for the Devil, хотя то, что из нее вышло, было не совсем то, что Мик задумал в начале. Но это есть в годаровском кино – про Годара потом еще поговорим – там можно видеть и слышать, через какие трансформации проходит песня. Parachute Woman – с таким чудноватым призвуком, как будто муха жужжит в ухе, или комар, или типа того – эта песня вышла почти самотеком. Я думал, ее будет трудно сработать, потому что, хотя идея отзвучки сидела у меня в голове, я не был уверен, что это реализуемо, но Мик моментально в нее въехал, и времени на запись ушло минимум. Salt of the Earth – кажется, здесь я придумал название и основной посыл, но Мик сочинил все куплеты. То есть наша обычная фишка. Я высекаю идею: “Let’s drink to the hardworking people, let’s drink to the salt of the earth[139]», а после этого – давай, Мик, бери дело в оборот. И на полпути он говорил: где делаем разбивку? Где средняя часть, где будем вставлять переход? Охренеть насколько он мог размотать одну такую придумку, прежде чем повернуться и сказать: тут надо отступить. Ага, переход. Тут уже в основном просто техническая работа, всякие обговариваемые нюансы, и обычно они утрясаются почти сразу и без проблем.

На Beggars Banquet было много кантри и блюза: No Expectations, Dear Doctor, даже Jigsaw Puzzle. Parachute Woman, Prodigal Son, Stray Cat Blues, Factory Girl – это все либо блюз, либо фолк. Но тогда нам море было по колено: только дай хорошую песню, а уж мы ее сделаем. У нас есть нужный звук, и мы знаем, что так или иначе вышибем искру, если будет хорошая песня, – мы ее, блин, вывернем и перевернем, и будет у нас звучать как миленькая. Мы точно знаем, что она нам по зубам и что мы в нее вцепимся и не отпустим, пока не получим что хотим.

Я не знаю, что особенного было в тех месяцах, что все наладилось так удачно. Может, на них пришелся нужный этап нашего развития. На тот момент мы успели переработать самую малость огромных залежей материала, из которого мы вышли и который изначально дал нам толчок. И Dear Doctor, и Country Honk, и Love In Vain – ими мы в каком-то смысле расплачивались по долгам, наверстывали то, что обязаны были сделать. Перед нами лежало огромное месторождение на пересечении черной и белой американской музыки, и копать нам было не перекопать.

Плюс мы знали, что в эту тему абсолютно врубаются роллинговские фанаты, которых к тому времени были уже несметные полчища. Совершенно про это не думали, но просто знали, что они это оценят. Все, что от нас требуется, – делать то, к чему нас тянет, и они будут в восторге. С нами вообще все так устроено: если мы с любовью делаем такую-то вещь, от нее будет исходить определенный флюид. А это были охрененные песни. И хороший хук всегда прилагается. Если образовался один такой, хрен мы дадим ему пропасть без дела.

Я думаю, в большинстве случаев могу себе позволить говорить за всех Stones: нас не сильно беспокоило, что хотели окружающие. Это был один из элементов нашего волшебного везения. Рок-н-ролльного материала, который все-таки попал на Beggars Banquet, было вполне достаточно. Если отсечь Sympathy и Street Fighting Man, нельзя сказать, что на Beggars Banquet есть вообще какой-то рок-н-ролл. В Stray Cat есть чуть-чуть фанка, но остальное – это фолковые вещи. Мы были просто неспособны писать на заказ, заставлять себя, типа, все, садимся и делаем рок-н-ролльный трек. Мик потом пробовал такое провернуть и кончил какой-то байдой. Не это было интересно у Stones, не голимый рок-н-ролл. Навалом рок-н-ролла вживую, но это не та вещь, которой мы особенно увлекались во время записи – разве что когда знали, что имеем на руках бриллиант вроде Brown Sugar или Start Me Up. И кроме того, при таком раскладе быстрые номера выделялись еще ярче, имея солидную подкладку в виде по-настоящему отличных песен вроде No Expectations. Короче, все, что мы записывали для пластинки, не ставило целью со всей силы бить наотмашь. Это был не тяжелый металл. Это была музыка.

Flash! Черт, ну что за вещь! Все мои таланты, собранные в кучу, и все на простом кассетнике. На Jumpin' Jack Flash и Street Fighting Man я открыл новую музыку, которую можно вытащить из акустической гитары. Этот скрежещущий грязный звук родился во вшивых второсортных мотелях, где записывать что-то можно было только одним способом – на новое изобретение под названием “кассетный магнитофон”. И он не нарушал ничей покой. Вдруг у тебя под рукой оказалась мини-мини-студия. Играя на акустике, ты перегружал филипсовский кассетник до порога искажения, так что на воспроизведении ты уже по факту имел электрическую гитару. Кассетник служил тебе звукоснимателем и усилителем одновременно. Ты форсированно пропускал акустическую гитару через переносной магнитофон, и то, что получалось на выходе, звучало так по-электрически, что лучше и не надо. Электрогитара сама извивается в твоих руках. Это как держать электрического угря. Акустическая гитара – вещь сухая, и играть на ней надо по-другому. Но если у тебя получится электрифицировать этот другой звук, ты получаешь вот эту потрясающую отзвучку, этот потрясающий тембр. Я всегда обожал акустическую гитару, любил на ней играть, и я думал: если только получится слегка подкачать ее мощность, не переключаясь на электричество, я получу звучание как ни у кого. С таким призвякиванием. Его не описать словами, но в тот момент я просто от него тащился.

В студии я подсоединял кассетник к маленькому выносному динамику, ставил микрофон перед динамиком, чтобы сигнал получался пошире и поглубже, и фиксировал все это дело на пленку. Это был базовый трек. На Street Fighting Man электрических инструментов нет вообще, если не считать баса, который я наложил уже потом, – одни акустические гитары. С Jumpin' Jack Flash то же самое. Хотел бы я иметь возможность проделывать такие штуки сейчас, но, увы, технику как тогда больше не выпускают. Скоро после того в магнитофоны начали ставить амплитудные ограничители, и перегружать их было уже никак. Только начинаешь получать свой кайф от вещи, они сразу навешивают на нее замок. В коллективе все считали, что я рехнулся, просто позволяли мне играть в свои игрушки. Но я точно знал, что могу добыть офигенный звук. И Джимми схватил мою идею на раз. Street Fighting Man, Jumpin' Jack Flash и половина Gimme Shelter были сделаны точно так – на кассетной машинке. Я накладывал гитару на гитару, слоями. Кое-где на этих треках по восемь гитар. Пускаешь их все в замес. Партия Чарли Уоттса на Street Fighting Man делалась на маленьком тренировочном наборе для начинающих ударников годов 1930-х – чемоданчик, который открывался, и там одна тарелочка да бубен в половину размера, который работал за малый барабан, – и все, он писался на такой вот фигне в гостиничных номерах с помощью наших нехитрых игрушек.

Кроме найденных волшебных приемчиков таким же волшебством были и риффы. Эти важнейшие, невообразимые риффы, которые приходили просто так. Откуда – не имею понятия. Это мне был подарок небес, и я никогда не докопаюсь, в чем же там секрет. Когда ты подобрал рифф, как во Flash, тебя просто распирает, у тебя внутри ехидное ликование. Конечно, еще есть следующий шаг – убедить остальных, что он на самом деле такой феноменальный, как тебе кажется. Понадобится пройти через фырканье и хмыканье. Flash – это же фактически Satisfaction наоборот. Почти все риффы того времени – близкие родственники. Но если бы кто-то сказал: “Отныне ты можешь играть только один из своих риффов”, я бы ответил: “О'кей, выбираю Flash”. Satisfaction мне как родное дитя и все такое, но его аккорды – это, в общем, дежурное блюдо для сочинителя песен. А во Flash есть особый интерес. “It's allllll right now”[140]. Вещь какая-то арабская почти, то есть очень старая, изначальная, классичная – аккордовые порядки, которые можно услышать только в григорианских хоралах или в чем-то еще из этого разряда. Такое странное переплетение вполне реального рок-н-ролла и одновременно этого непонятно откуда идущего эха очень-очень древней музыки, про которую ты даже не знаешь. Эта штука старше меня самого – просто в голове не укладывается! Это как всплыло воспоминание, а я даже не знаю, откуда оно взялось.

Но откуда взялись слова, я знаю. Они родились одним серым утром в “Редлендсе”. Мы с Миком почти всю ночь не ложились, а снаружи шел дождь, и под окном раздавалось тяжелое топанье резиновых сапог, которые принадлежали моему садовнику Джеку Дайеру, из настоящих суссексских крестьян. Мик от этого проснулся. Спросил: “Это еще что?” Я сказал: “А, это Джек. Джек-попрыгун”[141]. Я взял эти словечки, начал обыгрывать их на гитаре, как раз на открытой настройке, подпевая себе: Jumping Jack. Мик сказал: Flash – оп-па, у нас теперь есть фраза с классным ритмом и звучанием. Мы взялись за нее и написали всю вещь.

Каждый раз, когда я играю Flash, я чувствую, как бэнд отрывается от земли у меня за спиной, такой в нем избыток турбовинтовой силы. Вскакиваешь на рифф, и он тебя покатил. Ключ на старт, завелось? О'кей, поехали. Рядом со мной обычно Дэррил Джонс – на басу. “Что у нас сейчас? Flash? О'кей, понеслась – раз, два, три…” И тогда уже не смотришь друг на друга, потому что знаешь, что сейчас и вправду понесет. И от этого всегда играешь ее по-разному, смотря по тому, какой взял темп.

Левитация – наверное, самая близкая аналогия к тому, что я чувствую, – будь это Jumpin’ Jack, или Satisfaction, или All Down the Line, – когда я понимаю, что взял правильный темп и бэнд вошел за мной в колею. Это как когда в “Лирджете” отрываешься от полосы и убираешь шасси. Я не чувствую, что мои ноги ходят по земле. Меня выносит в другое пространство. Люди спрашивают: “Почему бы тебе уже не бросить все на фиг?” Но, пока не окочурюсь, уйти на покой для меня не вариант. По-моему, они не вполне врубаются, что я с этого имею. Я этим занимаюсь не только ради денег и ради вас. Я занимаюсь этим ради себя.

* * *

Великое открытие конца 1968-го или начала 1969-го – это когда я начал играть с открытым пятиструнным строем. Эта штука перевернула мою жизнь. Я использовал ее в риффах и песнях, которыми Stones известны в первую очередь: Honky Tonk Women, Brown Sugar, Tumbling Dice, Happy, All Down the Line, Start Me Up, Satisfaction. И во Flash тоже.

Я тогда как будто попал в мертвую зону, завяз. Просто было ясно видно, что с обычной концертной настройкой идти больше некуда. Я перестал учиться чему-то новому, я не мог добиться кое-каких звуков, которые мне были очень нужны. С настройками я возился уже давно и в большинстве случаев перестраивал гитару, потому что у меня шла песня, я слышал ее в голове, но не мог изобразить в обычной настройке, как ни примерялся. И еще мне хотелось вернуться назад и попробовать использовать то, что играли в прошлом многие блюзовые гитаристы, переложить их в электричество, но оставить основу – простоту и прямолинейность, эту раскачку, как у помпы, которую слышишь у мастеров блюзовой акустики. Простые, неотвязные, живучие звуки.

И тогда я разузнал всю эту историю про банджо. В огромной степени пятиструнная история началась после того, как в самом начале 1920-х Sears Roebuck стали предлагать клиентам гибсоновские гитары очень дешево. До того самым продаваемым инструментом были банджо. “Гибсон” выпустил эту свою дешевую, реально качественную гитару, и лабухи, которые почти поголовно были банджоисты, начали перетягивать ее под пятиструнный банджовый строй. И еще не надо было платить за шестую струну, которая толстая. Ну или можно было заначить ее, чтобы потом удавить свою женщину или еще для чего. Почти вся сельская Америка закупала свое барахло по сирзовским каталогам. Как раз для сельской местности это был главный поставщик – в городах-то можно было походить по магазинам и повыбирать. В Библейском поясе, вообще в сельской Америке – Юг, Техас, Средний Запад – ты сидел себе со своим каталогом Sears Roebuck и знай только отсылал заказы. Освальд[142], например, свою винтовку именно так и купил.

Обычно на гитаре банджовую настройку использовали, чтобы играть слайдом или ботлнеком. Открытая настройка всего лишь означает, что гитару заранее настраивают на готовый мажорный аккорд – правда, тут есть много разных типов и конфигураций. Я работал с открытым ре мажором и открытым ми мажором. Мне тогда довелось узнать, что Дон Эверли, один из искуснейших ритм-гитаристов на свете, уже использовал открытый строй на Wake Up Little Susie и Bye Bye Love. Он управлялся с помощью баррэ – пережимал весь гриф одним пальцем. Рэй Кудер был одним из первых лабухов, у которых я увидел открытый соль-мажорный аккорд вживую. Тут я обязан снять перед Рэем Кудером шляпу – за то, что показал мне открытую соль-мажорную настройку. Но он использовал ее строго для слайдовой игры и оставлял на гитаре 6-ю струну. Это то, для чего большинство блюзменов вообще используют открытую технику, – для слайда. А я решил, что это слишком узкое применение. И оказалось, что 6-я струна всюду мешается. Через какое-то время я допер, что она просто лишняя – она постоянно не строит и портит мне всю малину, когда я хочу добыть то, что мне нужно. Так что я снял ее на фиг и сделал самой нижней 5-ю струну, ля. Теперь можно было не волноваться, что случайно саданешь по 6-й струне и запустишь всякие ненужные тебе гармоники и прочие помехи.

Я начал играть аккорды при открытой настройке – это была новая территория. Изменяешь инструмент на одну струну, и неожиданно под твоими пальцами – целая новая вселенная. Тебе казалось, что у тебя богатый опыт, но теперь можешь сдать его в утиль. Например, никому не приходило в голову, как это – брать на открытом мажорном строе минорные аккорды, – потому что для этого ведь нужно как следует покорячиться. Ты должен заново придумать всю технику, как если бы твое пианино вывернули наизнанку и черные ноты стали белыми, а белые – черными. Поэтому требовалось перенастроить не только струны, но и пальцы и всю голову. Раз уж привел гитару или любой другой инструмент к одному аккорду, придется обустраиваться заново. Ты теперь за границами обычной музыки. Ты далеко в верховье Лимпопо под карантинным флагом.

Вся красота, весь шик открытого соль мажора на пятиструнной электрогитаре в том, что у тебя остается всего три ноты: две пары просто повторяют друг друга через октаву. Он выглядит так: соль-ре-соль-си-ре. Определенные струны проходят сквозь всю песню, так что у тебя стоит беспрерывный гул, а из-за электричества они еще и реверберируют. Только три ноты, но из-за разницы между октавами весь промежуток между басовыми и высокими нотами заполняется звуком. Ты получаешь этот сладкий резонанс, это биение. С открытыми настройками выяснилось, что есть миллион всяких мест, где пальцам просто нечего делать. Эти ноты уже есть сами по себе. Какие-то струны можно оставлять совершенно открытыми. Вытаскивать всякие такие промежуточные места – этим открытый строй и работает. И если ты оседлал правильный аккорд, то эхом будет слышно еще один, который ты вообще-то не играешь. Он уже есть. Против всякой логики. Он уже лежит там готовый и приговаривает: “Возьми меня, ну возьми”. И в этом отношении работает один и тот же старый штамп: важно то, что опущено. Оставь все так, чтобы одна нота появлялась из гармонии с другой. Так, чтобы, хотя ты уже и поменял положение пальцев, эта нота продолжала звенеть. Можешь подвесить ее и дальше. Это называется гудящяя нота. По крайней мере я ее так называю. Ситар работает похожим образом – резонансным призвуком или, точнее, так называемыми резонансными струнами. По логике, оно не должно работать, но когда ты играешь и эта нота продолжает звенеть, хотя ты уже перешел к следующему аккорду, ты понимаешь, что на эту ноту и нанизывается вся вещь. На этот подспудный гул.

Меня просто засосало мое переучивание. Дало мне уйму энергии. У меня в руках теперь как будто возник новый инструмент. И буквально это тоже произошло: мне нужно было, чтобы для меня специально сделали пятиструнные гитары. Мне ведь никогда не хотелось играть как кто-то еще, за исключением самого начала, когда я хотел заделаться новым Скотти Муром или Чаком Берри. Но дальше мне уже все время нужно было узнать, чему гитара или фоно могут меня научить – чему-нибудь особенному.

С пятиструнной игрой меня унесло далеко назад, к племенам западной Африки. У них имелся очень похожий инструмент, тоже пятиструнка, скорее типа банджо, но они использовали тот же гудящий базовый тон, чтобы от него могли плясать голоса и барабаны. Всегда на дне слышалась эта одна нота, которая пронизывала всю вещь. И еще: когда слушаешь отточенные моцартовские вещи или Вивальди, то понимаешь, что они тоже про это знали. Они знали, когда надо просто оставить подвешенную ноту там, где ее незаконное место, – оставить ее звенеть на ветру, чтобы превратить мертвый скелет в живую красавицу. Когда-то Гас заставлял меня: только прислушайся к этой единственной нотке, она длится и не кончается. Остальное, что происходит вокруг нее, это фигня, и только от нее одной все благородство.

Есть что-то первобытное в том, как мы реагируем на пульсацию, совершенно в обход мозга. Мы сами живем за счет пульса семьдесят два удара в минуту. Поезда помимо того, что доставляли блюзменов из Дельты в Детройт, стали для них очень важной штукой из-за ритма работы механизма, ритма рельсов, и, когда тебя переводят с пути на путь, эта ритмическая перебивка. Ритм как эхо отражает что-то в человеческом организме. И значит, когда появляются внешние механические источники, например поезда или резонанс струн, внутри все это уже есть, как встроенная в нас музыка. Человеческое тело будет чувствовать ритмы, даже когда их нет. Послушайте Mystery Train Элвиса Пресли – один из величайших рок-н-ролльных треков всех времен, и ни единого ударного инструмента. Есть только намек на ритм, потому что твое тело доделывает все само. Ритм вообще должен только подсказываться. Он спокойно обходится без четкого оформления. Вот почему люди ошибаются, говоря про “такой-то рок” и “сякой-то рок”. Это вообще не про рок – не про то, как оно качает. Это про ролл – как оно перекатывает.

Пятиструнная техника расчистила завалы, в которых я застрял. На пятиструнке родились мои проигрыши и сплелись новые текстуры. Ты ведь почти можешь сыграть с ней целиковую мелодию, не уходя с ритм-гитарных аккордов, из-за того что способен вставлять еще ноты. Неожиданно вместо двухгитарной игры все начинает звучать как какой-то оркестр. Ну, или ты перестаешь различать, кто что играет, и если, дай бог, выходит по-настоящему здорово, то никому не будет до этого никакого дела. Просто сказка какая-то. Как будто одновременно у тебя прочистились и зрение, и слух. Как будто кто-то открыл шлюзы.

“Чудилы мои трехаккордные” – такая добрая кликуха была для нас у Иэна Стюарта. Но ведь это почетный титул. Ну хорошо, в этой песне три аккорда, да? Что вообще можно сделать с тремя аккордами? Спросите у Джона Ли Хукера – у него большинство песен вообще на одном. Вещи Хаулин Вулфа – один аккорд, у Бо Диддли то же самое. Как раз когда я их слушал, я и уразумел, что тишина – это холст. Забить всю ее звуками, всюду поспеть – это определенно была не моя фишка, и слушать такое я тоже не любил. С пятью струнами ты можешь позволить себе обходиться скромными средствами – это твоя рамка, это то, внутри чего ты творишь. Start Me Up, Can't You Hear Me Knocking, Honky Tonk Women – все они оставляют зазоры между аккордами. Я так думаю, что этим на меня Heartbreak Hotel и повлиял. Тогда я в первый раз услышал что-то настолько оголенное. Осмыслить у меня в ту пору мозгов бы не хватило, но именно это меня и цепануло. Невероятная глубина – вместо пространства, где нет живого места от завитушек. Для пацана такое было как шок. С пятиструнной техникой в моей жизни как будто перевернулась страница – началась новая глава. И я до сих пор не наигрался.

Мой кореш Уодди Уоктел – гитарист-ас, аналитик моих музыкальных потуг, козырной туз в колоде X-Pensive Winos – имеет кое-что сказать по этому поводу. Тебе слово, Уоддс.

Уодди Уоктел: Мы с Китом подходим к гитаре очень похоже. Даже странно. Однажды ночью я сидел с Доном Эверли – Дон на том этапе серьезно выпивал, – и я сказал: “Дон, у меня есть к тебе один вопрос. Я знаю каждую вашу песню, ребята, все, какие вы только когда-нибудь играли, – поэтому я вообще-то и получил работу в их бэнде, я знаю назубок каждую их вокальную партию и каждую гитарную. – Но при этом, – говорю, – есть одна вещь, в которую мне было никогда не врубиться, на первом вашем сингле, Bye Bye Love, я имею в виду вступление. Что там, блядь, за звук такой? Кто играет на этой гитаре, которая в самом начале?” И Дон Эверли говорит: “А, так это соль-мажорная настройка, мне ее Бо Диддли показал”. Я говорю: “Так, прошу прощения, еще раз, что ты сказал?” А у него гитара была при себе, он ее взял, тут же перетянул в открытый соль мажор и говорит: “Ага, там моя гитара” и показывает, а я: “Ах ты ебаная жизнь, и это все? Это ты! Это ты играл!”

Помню, когда сам открыл эту кривую настройку – мне она тогда такой казалась, – которой пользовался Кит. В начале 1970-х я приехал в Англию с Линдой Ронстадт. И в Лондоне мы заходим к Киту домой, а там на подставке непонятный “Страт” с пятью струнами. И я говорю: “Что с ним случилось? Что за фигня?” И он отвечает: “А это моя главная фишка”. Что еще за фишка? А он: “Пять струн! Открытый соль мажор на пяти струнах!” Я говорю: “Открытый соль мажор? Погоди-ка, Дон Эверли мне рассказывал про открытый соль мажор. Ты играешь на открытом соль мажоре?” Потому что, когда пацаном осваиваешь гитару, выучиваешь роллинговские песни, чтобы играть в барах, но всегда чувствуешь, что что-то не то, как-то не так ты их играешь, чего-то не хватает. Я до того не имел дела с корневым материалом. Необходимые блюзовые знания у меня отсутствовали. Так что, когда он мне все это выдал, я сказал: “Поэтому они у меня нормально не выходят? Ну-ка покажи мне эту штуку”. И из-за нее так много всего становится проще простого. Взять хоть Can't You Hear Me Knocking. Ты ее не сыграешь, если не настроить гитару как надо, звучит по-идиотски. А с настройкой – влегкую. Если понизить первую струну, самую высокую, на один лад, то пятая будет дрожать всю дорогу, и от этого происходит тот самый звенящий звук. Неподражаемый звук, по крайней мере как его играет Кит.

Он ездит по этим двум струнам вверх и вниз, и с ними столько всего можно сделать. Мы в один вечер выходим на сцену с Winos, собираемся играть Before They Make Me Run, и он приготовился делать вступление, бьет по струнам – и вдруг: “Ч-ч-черт, не помню, какой тут нужен!” А потому что у него навалом вступлений, которые все построены на одной и той же группе. Струны си и соль. Или струны си и ре. И он от отчаяния уже: “Чувак, мы какое сейчас играем? Хуева туча вступлений, я сбился”. У него их несчетно – бешеный вихрь риффов, вступлений на открытом соль мажоре.

Когда я свел знакомство с Грэмом Парсонсом летом 1968-го, я напоролся на музыкальную жилу, в которой ковыряюсь до сих пор и которая расширила границы всего, что я играл и сочинял. Тогда же моментально завязалась наша дружба, которая, как казалось уже в самые первые наши посиделки, существовала всегда. Для меня, наверное, это оказалось таким воссоединением с давно пропавшим братом, которого у меня никогда не было. Грэм был очень, очень важный для меня человек, и мне его до сих пор не хватает. В том году он вошел в состав Byrds – Mr. Tambourine Man и все такое, но незадолго перед тем они записали свою настоящую классику, Sweetheart of the Rodeo, и именно Грэм абсолютно развернул их от карьеры поп-бэнда к кантри-музыке и благодаря этому вывел их в новое измерение. Этот диск, от которого тогда все недоумевали, оказался полигоном будущего кантри-рока, событием исторического масштаба. Они были в туре, на пути в Южную Африку, и я пошел взглянуть на них в Blaises Club. Я ожидал услышать Mr. Tambourine Man. Но это оказалось чем-то таким непохожим, что я пошел с ними знакомиться и встретил Грэма.

“Есть что-нибудь с собой?” – наверное, это первое, о чем он меня спросил, может, как-то подипломатичней: “М-м, где-нибудь, м-м?..” “Не вопрос, поедем к…” Кажется, мы двинули к Роберту Фрейзеру – потусовать и что-нибудь употребить. Я к тому моменту уже принимал героин. Он тоже не в первый раз о нем слышал. “Дуджи” – так он его называл. Хотя братство наше было музыкальное, нас роднила еще и одна и та же любовь к одному и тому же веществу. Грэму явно нравилось уходить в аут, что на том этапе значило: нам с ним по пути. Плюс он, как и я, тяготел к высококачественной продукции – кокаин у этого Парсонса был лучше, чем у мафии. Паренек с Юга, очень мягкий, очень ровный под кайфом, спокойный. У него было не самое счастливое детство, сплошной испанский мох и Сад добра и зла[143].

У Фрейзера в тот вечер мы заговорили про Южную Африку, и Грэм меня спросил: “Что это за отношение – как приехал в Англию, везде его чувствую? Когда говорю, что дальше еду в ЮАР, у всех сразу глаза холодеют”. Он и знать не знал ни про апартеид, ни про что. Не выезжал из Штатов ни разу. Так что, когда я ему все объяснил – про апартеид, про санкции, что туда никто ездит, что они не по-человечески относятся к черным братьям, он сказал: “А, точно как в Миссисипи, да?” И сразу же: “Ну что ж, значит, идут на хуй”. И уволился в ту же ночь – они уже назавтра должны были вылетать в ЮАР. Поэтому я сказал: можешь оставаться здесь. И мы прожили вместе с Грэмом долгие месяцы, как минимум остаток лета 1968-го, в основном в “Редлендсе”. Через день-два мне уже казалось, что я знаю его всю жизнь. Произошло мгновенное узнавание. Чего мы с ним могли б наворотить, если бы только познакомились раньше! Мы просто сидели и трепались одну ночь, а через пять ночей мы так же сидели и не спали, трепались и вспоминали старое, которое было пять ночей назад. И без конца играли музыку. Садились вокруг фоно или с гитарами и чесали по всему кантри-песеннику. Плюс немного блюза и кое-какие идеи от себя. Грэм научил меня кантри – как оно устроено, разницу между бейкерсфилдским стилем и нэшвиллским. Он играл все это на фоно: Мерла Хаггарда Sing Me Back Home, Джорджа Джонса, Хэнка Уильямса. От Грэма я и перенял фоно и начал писать на нем свои песни. Кое-что из семян, которые он посадил в почву кантри-музыки, по-прежнему со мной – потому, кстати, я могу записывать дуэт с Джорджем Джонсом без всякого зазрения совести. Я знаю, что в этой области у меня был учитель что надо. Грэм мне был сердечный друг, и жалко, что так недолго. Редко когда бывает, что можешь валяться на одной кровати с пацаном, переламываться на пару и не посраться. Но эта история дальше.

Из музыкантов, знакомых мне лично (хотя Отис Реддинг, которого я не знал, тоже сюда относится), только двое имели подход к музыке как у меня – Грэм Парсонс и Джон Леннон. А подход такой: в какую бы упаковку бизнес ни хотел тебя запихать, это несущественно – это только выигрышная продажная позиция, прием для облегчения процесса. Тебя запишут в эту категорию или в ту, потому что для них так проще составлять графики и смотреть, кто и как продается. Но Грэм и Джон были музыканты в чистейшем виде. Все, к чему их тянуло, – это музыка, они уже были такими, когда пришлось включаться в игру. А когда это происходит, ты либо включаешься по своей воле, либо сопротивляешься. Некоторые даже не понимают, как игра устроена. А Грэм был смелый. У этого парня на счету ни одного хита. Кое-что неплохо продавалось, но на стену повесить нечего – и при этом его влияние сегодня сильно как никогда. По сути дела, не появилось бы Уэйлона Дженнингса, не было бы всего этого “изгойского” движения[144], если бы ни Грэм Парсонс. Он показал им новый подход – что кантри-музыка больше, чем эта узкая штука, которая нравится всякому бычью. Поломал заведенный порядок в одиночку. Он не был никаким идейным борцом. Он любил кантри-музыку, просто сильно недолюбливал кантри-шоу-бизнес и не считал, что на Нэшвилле свет клином сошелся. Музыка больше, чем все это. Она должна обращаться ко всем.

Песни Грэм писал отменные. A Song for You, Hickory Wind, Thousand Dollar Wedding – сплошь прекрасные идеи. Он мог написать тебе песню, которая вылетала прямо из-за угла, налетала спереди, и сзади, и с таким еще завихрением. “Я тут сочинял про человека, который делал машины”. И ты слушаешь, а в ней целый рассказ – The New Soft Shoe. Про мистера Корда, создателя автомобиля имени себя – автомобиля-красавца, обогнавшего свое время, который был построен на его собственные средства, но целенаправленно выдавлен с рынка триумвиратом из “Форда”, “Крайслера” и “Дженерал Моторс”. Грэм имел дар рассказчика, но еще он умел делать одну уникальную вещь, которая больше не встречалась мне ни у одного чувака, – он умел заставить расплакаться даже стерв. Даже отмороженных официанток в баре Palomino[145], которые на своем веку чего только не слышали. От него у них в глазах появлялись слезы и такое особое грустное томление. Мужиков он тоже мог пронять до печенок, но что он творил с женщинами, было просто феноменально. Это были не сопли, это были сердечные струны. Он как никто умел обращаться с этой специальной струной – женским сердцем. Столько слез проливалось, ноги промочить можно было.

Очень хорошо помню, как мы отправились рано утром в Стоунхендж с Миком, Марианной и Грэмом под предводительством Крисси Гиббса – увеселительная вылазка, запечатленная на пленку Майклом Купером. Эти фотографии – еще и свидетельство первых дней нашего с Грэмом приятельства. Вот как ее вспоминает Гибби.

Кристофер Гиббс: Мы выезжали очень рано из какого-то клуба в южном Кенсингтоне – стартовали в два или три ночи на “бентли” Кита. А потом от места, где жил Стивен Теннант, от Уисфорда, шли пешком – по такой специальной тропинке до Стоунхеджа, по которой положено к нему приближаться, чтобы все было чинно и торжественно, и уже там наблюдали восход. И нас всех распирало от кислоты, мы болтали без умолку. Завтракать сели в каком-то пабе в Солсбери – целая компания обдолбанных кислотников, которые все ковыряются в своих копченых рыбинах, вытаскивают хребет. Попробуйте себе такое представить. И как со всем, что делаешь под кислотой, это казалось очень долгим делом, но на самом деле заняло секунд тридцать. Никто никогда не разделывал рыбу так аккуратно и с такой скоростью.

Трудно сейчас собрать единую картину того времени, середины и конца 1960-х, потому что никто особо не соображал, что происходит. На все опустился какой-то новый туман, у всех было полно энергии, и никто не соображал, что с ней делать. Конечно же, от такого постоянного кайфа, от пробования того и сего народ, включая меня, нахватывался всяких смутных идей. Типа, знаете, “порядки меняются”. “Меняются, но на что? К чему?” К 1968-му все стало заворачивать в сторону политики, никуда от этого не денешься. И в сторону всякой мерзости. По головам пошли гулять дубинки. Большая вина Вьетнамской войны в этом повороте, ведь, когда я первый раз приехал в Америку, они как раз начали призывать пацанов. Между 1964-м и 1966-м, а потом 1967-м настроения американской молодежи поменялись радикально. А когда случился расстрел в Кентском университете в мае 1970-го, дела совсем испортились. Рикошетом задело всех, в том числе и нас. Никто бы не написал Street Fighting Man, если б не Вьетнамская война. Во всем начала проступать определенная новая реальность.

И тогда это превратилось в жизнь по формуле “они против нас”. Раньше никогда бы не поверил, что Британской империи приспичит докопаться до музыкальной группы. Что это за угроза такая? У вас флоты и армии, а вы спускаете своих злобных шавок на кучку трубадуров? Мне это впервые показало, насколько неуверенно себя чувствуют люди из истеблишмента и правительства. И с какой обидой они реагируют на что-нибудь, что, честное слово, не стоит выеденного яйца. Но как только они унюхивают угрозу для себя, им не успокоиться – они начинают всюду искать внутреннего врага, половину времени не понимая, что это они сами и есть! Так что это правда была атака на общество. Сначала нам пришлось пойти войной на индустрию развлечений, а потом и государство приняло нас всерьез – после Street Fighting Man.

Вкус того времени остался в The True Adventures of the Rolling Stones – книжке нашего друга Стэнли Бута, который на первых турах работал у нас уполномоченным летописцем. В Окленде в конце 1960-х или начале 1970-х он подобрал листовку со следующей прокламацией: “Ублюдки слышат, как мы включаем вас на наших маленьких радиоприемниках, и понимают, что им не уйти от крови и огня Анархической революции. Под вашу музыку, дорогие Rolling Stones, которую будут играть строевые рок-н-ролльные оркестры, мы будем сносить тюрьмы, освобождать пленников и вооружать неимущих. Выколем “Гори, детка, гори” на жопах тюремщиков и генералов”.

Как если бы Street Fighting Man или Gimme Shelter возвели в крайнюю степень. Но, без дураков, поколение было странное. Странность в том, что я с ним вырос, но вдруг получилось, что я не участник, а наблюдатель. Эти парни росли на моих глазах, и на моих глазах многие из них умерли. Когда я впервые приехал в Штаты, я познакомился с кучей классных чуваков, совсем молодых, позаписывал их телефонные номера, а потом вернулся два или три года спустя – наберешь кого-нибудь, а он в трупном мешке, прямиком из Вьетнама. Огромное их число перемололо в порошок, как мы все знаем. Вот тогда-то меня и дернуло за яйца. Помнишь, тот классный светловолосый чувачок, гитарист офигенный, и прикольный такой, мы с ним здорово веселились? А в следующий приезд – все, нет чувачка.

Сансет-стрип в 1960-х – 1964-м, 1965-м – регулярное движение по нему было запрещено. Весь отрезок кишел людьми, и никто даже не подумает подвинуться, дать дорогу машине. Практически вне юрисдикции властей. Ты ходил туда тусовать, потереться в толпе. Я помню, как-то раз Томми Джеймс, который Tommy James and the Shondells, – блин, шесть золотых дисков, и все пустил по ветру, – так вот, я через пень-колоду пробирался на машине к Whisky a Go Go[146] и подошел к Томми Джеймсу. “Здорово, чувак”. – “Ты еще кто?” – “Томми Джеймс, чувак”. Crimson and Clover[147] цепляет меня до сих пор. Он в тот день ходил, раздавал листовки против призыва. Потому что, ясен пень, думал, что скоро его забреют, и пиздец. Это уже было время Вьетнама. Множество пацанов, которые приходили на наши концерты в первый раз, на следующие так и не вернулись. Хотя, конечно, они слушали Stones, сидя в дельте Меконга.

Политика прилипала к нам независимо от желания, один раз – совсем левым способом в виде Жана-Люка Годара, великого французского киноноватора. Почему-то ему дала по голове движуха, которая происходила в том году в Лондоне, и он захотел сделать что-то дико не похожее на все, чем занимался раньше. Он, наверное, принял немножко того, чего ему не следовало принимать как нетренированному. Хотел привести себя в нужное настроение. Если честно, по-моему, никому так и не удалось разобраться, ради какой хрени он все это затеял. По случайности фильм “Сочувствие к дьяволу”[148] оказался еще и хроникой рождения в студии нашей одноименной песни. Из довольно раздутой фолк-телеги под Дилана после множества дублей она превратилась в рок-самбу – прошла путь от порожняка до хита через постепенное смещение ритма, которое Жан-Люк зафиксировал на всех этапах. В фильме слышен голос Джимми Миллера, который недоволен первыми дублями: “Грув-то где?” Грува не было. На пленке остались редкие инструментальные перетасовки: я играю на басу, Билл Уаймен – на маракасах, а Чарли Уоттс даже поет “у-у” на подпевках. Как, впрочем, и Анита, и, кажется, Марианна тоже. Ну это еще ладно. Я рад, что он это заснял. Но Годар! Я просто своим глазам не верил – он выглядел как французский банковский служащий. Чего он, на фиг, вообще добивался со всем этим? Никакого продуманного плана, кроме как выбраться из Франции и зацепить кусочек лондонской тусовки. Фильм был фуфло полнейшее: девы на темзской барже[149], кровь, дохлая сцена с какими-то черными братками, они же “Черные пантеры”, которые перекидывают друг другу винтовки на автосвалке в Батерси. Притом что до тех пор Жан-Люк Годар выпускал очень мастерски сработанные, почти хичкоковские вещи. Не забудьте, конечно, что время на дворе стояло такое, когда прокатывало все, что угодно. Докатывалось ли оно в результате до чего-то путного – это уже другая история. То есть, я хочу сказать, уж кого-кого, но с чего вдруг эта хиппанская мини-революция в Англии могла заинтересовать Жана-Люка Годара? Да еще так, чтобы захотеть перевести ее в художественную форму? Я так думаю, что кто-то подсунул ему чуток кислоты, и его на целый тот год понесло – под парами идейного перевозбуждения.

По крайней мере, он мог похвастаться, что запалил Olympic Studios. “Студия один”, где мы писались, раньше была кинозалом, и, чтобы рассеять свет, потолочные лампы залепили для Годара папиросной бумагой на скотче – а жарили они вовсю. И прямо посреди съемок – по-моему, на каких-то вырезанных кусках это даже можно видеть – бумага и потолок вместе с ней начинают заниматься с бешеной скоростью. Ощущение – как будто оказался в полыхающем “Гинденбурге”. Все эти тяжелые осветительные конструкции начинают валиться с потолка, потому что огонь пережег крепежные тросы, вырубается свет, сыплются искры. Какое, в пизду, сочувствие к дьяволу! Валим отсюда на хуй! Это были последние дни Берлина, все в бункер. Конец фильма. Fin.

* * *

Я написал Gimme Shelter в один мерзкий ненастный день, сидя в квартире Роберта Фрейзера на Маунт-стрит. Анита снималась в “Представлении” – недалеко, но хрен я появлюсь на площадке. Бог знает, что там происходит. В качестве побочного сюжета в этой истории Тони-Испанец попробовал стащить “беретту”, которая была у них частью реквизита. Но я туда не совался, потому что сильно не любил Доналда Кэммелла, режиссера. Чернушник и манипулятор, у которого в жизни была одна настоящая любовь – гадить другим людям. В мои намерения входило держаться подальше от отношений между Анитой и Доналдом. Доналд был отколовшийся отпрыск кораблестроительной династии Кэммеллов, мужчина-красавец, умник, но больной сарказмом. Он сам был художником, жил в Нью-Йорке, но что-то просто бесило его в других людях с умом и талантом – ему хотелось сжить их со свету. Самая вредоносная сволочь из всех, кого я встречал. Дергать за ниточки – это было его: хищник до мозга костей, очень грамотный манипулятор женщинами, и, конечно, завлек в свои сети многих. Любил иногда поглумиться над Миком за его кентский акцент, а иногда и надо мной, дартфордской деревенщиной. Я ничего не имел против умелой подъебки время от времени – местами и сам мог кого-нибудь обстебать. Но для него опускать людей было почти как мания – каждого нужно было поставить на место. Все, что ты делал в его присутствии, для Кэммелла было поводом поприкалываться. Явно его ело изнутри переразвитое чувство неполноценности.

Когда я впервые про него услышал, он состоял m nage trois с Деборой Диксон и Анитой, задолго до начала наших с Анитой отношений, и все у них было мило-весело. Он был вербовщик и устроитель групповых забав на троих и не только, по-сутенерски, хотя не думаю, что Анита тогда так на это смотрела.

Одна из первых вещей, которая встала между мной и Анитой, была эта поебень с “Представлением”. Кэммелл хотел мне подгадить, потому что когда-то Анита была его, еще до Деборы Диксон. Ему явно доставляла удовольствие идея испортить наши отношения. Это же была намеренная подлянка – Мик и Анита, играющие любовников. Что там что-то неладно, я чуял без всяких слов. Я знал Муш, Мишель Бретон, третью участницу сцены в ванной, – я уж не совсем тогда выпал из кадра, – которой платили за парное “представление” с ее бойфрендом. Анита рассказывала, что Мишель приходилось вкалывать валиум перед каждым дублем. Так что, по сути, он собирался снимать третьесортное порно. Хотя сюжет у него в “Представлении” был хороший. Ему повезло с единственным интересным кино в его жизни только из-за тех, кто там еще участвовал: Ник Рег, который был оператором, и Джеймс Фокс, которого он по-всякому выводил из себя. В обычной жизни Фокс имел породистый выговор, а тут не мог перестать выражаться как гангстер из Бермондси что на площадке, что в жизни до тех пор, пока его не спасли Навигаторы – христианская секта, которая завладела его вниманием на следующие два десятилетия.

Доналду Кэммеллу манипуляции были интереснее, чем собственно режиссура. Он возбуждался от наблюдения за предательством близких людей, и как раз это ему хотелось устроить с помощью “Представления”, насколько хватит изобретательности. Он снял только четыре фильма, и три из них кончаются одинаково: главный персонаж либо получает пулю, либо сам стреляет в кого-то очень ему близкого. Вечный соглядатай. Майкл Линдсей-Хогг, режиссер ранних выпусков “На старт, внимание, марш!”[150] и потом роллинговского “Рок-н-ролльного цирка”[151], рассказывал, что, когда он снимал “Пусть будет так”, битловскую лебединую песню на крыше[152], он посмотрел на еще одну крышу по соседству, и там торчал Доналд Кэммелл. Как всегда, рядом с чужой смертью. Последним фильмом, который сделал Кэммелл, была видеопостановка в реальной жизни того, как он стреляется, – снова последняя сцена из “Представления”, многоминутная, тщательно обставленная. Очень близким человеком в данном случае была его жена, которая оставалась в соседней комнате.

Я как-то потом встретил Кэммелла в Лос-Анджелесе и сказал: знаешь, Доналд, не помню ни одного человека, которому хоть раз было бы легко и весело с тобой рядом, и я сильно сомневаюсь, что ты тоже сам с собой когда-нибудь веселился. Тебе некуда больше идти, никого нет. Самое лучшее для тебя – выйти из игры по-джентльменски. И случилось это как минимум за два-три года до того, как он наконец себя порешил.

Я сто лет не знал ничего точно про Мика и Аниту, но я чувствовал. В основном по Мику, который не подавал и виду, но я как раз потому и чувствовал. Моя женщина возвращается поздно ночью, жалуется на то, что творилось на площадке, на Доналда, то, се, пятое-десятое. Но в то же время я знаю свою женщину, поэтому в редких случаях, когда она не возвращалась ночью, я кое-куда уходил и навещал другую подружку.

Я никогда ничего не ждал от Аниты. В смысле, ну правда, я же сам ее у Брайана увел. И что теперь? Получила ты Мика, и где ж тебе нравится: там или здесь? Жизнь вообще в то время была как в Пейтон-плейс[153]: жены-подруги тасовались постоянно, то к тому, то к этому, так что… ну да, приспичило тебе, и ты с ним переспала, о'кей. А чего ты еще ждал? У тебя такая женщина, Анита Палленберг, и ты ждал, что мужики перестанут на нее западать? Слухи просачивались, и я думал: если у нее с Миком дойдет до постели, то всех ему благ – его с ней хватит максимум на раз. А мне приходится с этим жить. Анита – та еще штучка. Уж наверное, он от нее натерпелся!

Я вообще-то не особенно ревнивый. Я знал, что у Аниты было до меня и что еще раньше – про Марио Шифрано, который был известный художник. И еще про другого парня, арт-дилера из Нью-Йорка. Я не рассчитывал, что накину на нее поводок. Наверное, эта история отодвинула нас с Миком друг от друга больше, чем все остальное, хотя в основном со стороны Мика, не с моей. И наверное, навсегда.

Никакой реакции по поводу Аниты я Мику не выдал. Решил посмотреть, куда все это вырулит. Конкурировать за девицу или даже за одну ночь на гастролях – это нам было не впервой. С кем она сегодня пойдет? Кто тут король джунглей? Это было как дежурное бодание между альфа-самцами. Да и до сих пор то же самое, если честно. Но как основа хороших отношений это не сильно здорово, правда ведь? Я, конечно, мог устроить Аните скандал, но толку? У нас совместная жизнь. Я постоянно в разъездах. К тому времени я уже смотрел на такие вещи цинично. То есть, если я увел ее от Брайана, глупо рассчитывать, что Мик устоит от того, чтобы ее завалить под художественным руководством Доналда Кэммелла. Чтобы это произошло без него – сомневаюсь. Но знаешь, пока ты там делал свои дела, чувак, я обрабатывал Марианну. Пока ты прохлаждался, я наслаждался. На самом деле мне пришлось покинуть место действия в довольно спешном порядке, когда вернулся хозяин. Чего уж там, это был наш единственный раз, горячо и по-спринтерски. Мы как раз лежали в этом, как его называет Мик в Let Me Down Slow, послеизнеможении, моя голова между этих двух прекрасных буферов. И мы услышали, как подъезжает его машина, началась большая суматоха, я сиганул в окно, схватил туфли, из окна через сад и тут понял, что забыл носки. Ну и ладно, он не тот человек, который будет искать чужие носки. У нас с Марианной это до сих пор дежурная шутка. Она мне посылает сообщения: “Твои носки до сих пор не нашлись”.

Анита – азартный игрок. Но игрок иногда ошибается со ставкой. Для Аниты в ту пору просто не было такого понятия – статус-кво. Все должно меняться. Мы не женаты, мы свободны и так далее. Ты свободен, но только пока я знаю, что происходит. В любом случае ей было мало радости от его пипки. Я знаю, что у него пара здоровенных яиц, но это ведь не совсем то, что требуется. Я не сильно удивился, когда узнал. Где-то я даже этого ждал. Поэтому я и сидел в квартире Роберта Фрейзера и писал: “I feel the storm is threatening my very life today”[154]. Он сдал квартиру нам, пока Анита снималась, но сам в результате так и не съехал, поэтому, когда Анита уходила на работу, я оставался с Земляничным Бобом и Мохаммедом, которым, наверное, я первым это и сыграл: “War, children, it’s just a shot away…”[155]

Был просто сильно хуевый день, за окнами хлестал дождь. Я сидел на Маунт-стрит, а над Лондоном носилась какая-то нечеловеческая буря, поэтому я погрузился в это настроение, просто смотря из окон Роберта и видя всех этих людей, у которых ветер рвал зонты из рук и которые бежали со всех ног. И у меня возникла идея песни – иногда тебе вот так везет. День был мерзотный. Заняться было нечем. Конечно, слова становятся гораздо многозначнее со всякими дополнительными обстоятельствами, но в то раз я не думал о том, что, боже мой, моя женщина сейчас играет сцену в ванной с Миком Джаггером. У меня в мыслях были бури, которые тревожили чужие души, а не мою. Просто песне повезло с моментом. Я только потом понял: она будет говорить больше, чем я думал сначала. Threatening my very life today (“Грозит мне смертью”). И угроза в ней чувствуется еще как. Страшноватая вещь. А ее аккорды – снова влияние Джимми Рида, тот же трюк с повисающим звуком – съехать вверх по ладам на фоне гудящей ми. Это я просто забирался выше: ля мажор, си мажор, и потом: привет, а на чем мне закругляться? До-диез минор, о'кей. Это очень непривычная тональность для гитары. Но просто нужно поймать верную конфигурацию, когда ее слышишь. Множество из них, как эта, результат случайности.

* * *

Параллельно всему этому мы с Анитой подсели на героин. Просто нюхали его уже год или два вместе с чистым кокаином. Спидбол. Был в те времена – на первых порах Госздравоохранения[156] – такой дикий, но прекрасный закон, по которому, если ты торчок, нужно было зарегистрироваться у своего врача, и тогда ты попадал на учет государства как героиновый наркоман и тебе выдавали таблетки чистого героина с пузырьком дистиллированной воды, чтобы разводить и вкалывать. И уж конечно, при таком раскладе любой торчок официально назовет вдвое больше, чем ему нужно. Плюс одновременно, нужно тебе или нет, ты получал эквивалент в кокаине. Они планировали, что эффект кокса будет перебивать эффект опия и, чем черт не шутит, сделает из торчков полезных членов общества – с той мыслью, что, если ты только героинишь, ты ложишься, медитируешь, читаешь всякое, а потом ходишь под себя и воняешь. Но, конечно, кокаин этот торчки начали сбывать налево. Удваивали свои реальные потребности в героине, так что половина запаса оставалась на продажу, плюс весь кокаин. Разводка просто сказочная! И только когда эту программу прикрыли – вот тогда в Соединенном Королевстве начались проблемы с наркотиками. Но пока что торчки тихо охуевали. Мы хотим чего помедленней, поспокойнее вообще-то. А нам дают это чистое бодрилово. Все торчки оплачивали себе жилье с этой кокаиновой выручки. Кокаин сам по себе их интересовал очень редко, и если его заначивали, то самую малость – так, изредка освежить мозги. Тогда как раз я впервые кокаин и распробовал – чистый May & Baker[157], прямо из баночки. На ней было написано “чистые пушистые кристаллы” – прямо на этикетке, печатными буквами![158] А ниже череп с костями, то есть яд. Шикарная двусмысленность. На том этапе у меня все и замутилось – с Тони-Испанцем, с Робертом Фрейзером, – с того все и началось. Потому что было удобно – с их связями в торчковом обществе. И если я до сих пор живой, то, видимо, благодаря тому, что мы насколько возможно имели дело исключительно с реальной штукой, качественной. Короче, на кокаин я запал только из-за того, что это был чистый аптечный продукт – взрыв мозга. Когда я подружился с препаратами, любая дурь вообще была чистая, как слеза. Тебе не нужно было волноваться, с чем ее намешали, не нужно было гробить себя всем этим уличным дерьмом. Но иногда, рано или поздно, ты неизбежно опускался до самого отстоя – как раз когда дурь уже крепко держала тебя за шиворот. С Грэмом Парсонсом мы, было дело, опускались по-черному. До оскребков с мексиканских сандалий. Но вообще-то при моем первом знакомстве с наркотиками кругом был один высший сорт.

В общем, немудрено, что в конце концов все завели себе своих личных торчков. Стив и Пенни – была такая пара зарегистрированных наркоманов. Я тогда, кажется, шастал по Лондону с Тони-Испанцем, когда мы у них заправлялись. Жили они в убогой подвальной квартирке в Килберне. И месяца через два, как мы стали к ним захаживать, они говорят: “Вот бы вырваться отсюда. Пожить бы где-нибудь за городом”. Я говорю: “А у меня как раз коттедж пустует”. Короче, мы с Анитой поселили их в коттедже напротив “Редлендса”, где в то время я постоянно обитал. И раз в неделю повелось: “Стив!” – до Чичестера, там заскочить на минутку в бутсовскую аптеку[159], потом обратно домой – и у меня на руках половина его дозы белого. Стив с Пенни были очень милые, скромные, непритязательные ребята. Не какое-нибудь отребье. Стив был такой аскет с виду, с небольшой бородкой. И философ – постоянно читал Достоевского и Ницше. Крупный высокий худой парень с рыжими волосами, усами и очками на носу. Посмотреть – просто какой-то профессор, мать его, хотя пахло от него не по-профессорски. Продолжалось это, наверное, где-то с год. Такая была пара – милые, спокойные: “Может, чайку поставить?” Ни капли от того, что представляешь, когда слышишь слово “торчок”. Все очень культурно. Иногда захожу в коттедж и говорю, потому что они оба ширялись в вену: “Пенни, Стив живой еще?” “Думаю, что да, родной. Но ты все равно пока налей себе чаю, а потом мы его разбудим”. Благовоспитанность невероятная. На каждого стереотипного торчка могу назвать десяток, которые живут совершенно налаженной жизнью – банкиры и все такое прочее.

Это была золотая эпоха. По крайней мере до 1973–1974-го все было совершенно законно. После этого дело накрыли медным тазом и перевели торчков на метадон, который хуже или уж точно не лучше. Синтетика, в общем. В один прекрасный день они проснулись и начали получать только половину рецепта чистым героином, остальное – метадоном. Из-за чего скоро добыча превратилась в чуть более конкурентное предприятие – началась эра круглосуточной аптеки на Пикадилли. Лично я парковался там за углом. Но у входа всегда уже толклась очередь – люди поджидали своих личных торчков, чтобы сразу забрать долю. Система просто уже не могла поставлять дурь в тех же объемах, не справлялась с ненасытным спросом. Мы воспитывали нацию торчков!

Я не могу точно припомнить первый раз, когда я попробовал героин. Наверное, он был в дорожке кокса – то есть в спидболе, смеси кокса и герыча. Если ты терся с людьми, которые привыкли заправляться сразу одной порцией того и этого, ты мог и не знать. Выяснялось только потом: “Вчера вечером какая-то интересная штука попалась. Это что было? Ах вот оно что”. Так он тебя и оккупирует, постепенно. Потому что в памяти не откладывается. В этом вся фишка. Раз – и ты уже на нем.

Не зря героин называют героином[160]. Он как настоящая искусительница. Можешь потреблять эту штуку месяц или около того и потом бросить. Или можешь куда-нибудь уехать, где его не достать, и ничто не будоражит – просто была вот такая штука, которую ты попробовал. И денек ты можешь себя чувствовать как при гриппе, но на следующий день ты бодрый и активный, самочувствие прекрасное. А потом ты опять с ней встречаешься и пробуешь еще какое-то время. Типа несколько месяцев. И в следующий раз у тебя грипп уже на пару дней. Ну и фигня, о чем базар вообще? Это, что ли, и есть ломка? В моем сознании эти вещи не всплывали на поверхность, пока я не подсел уже как следует.

Вкрадчивая штука. Подминает тебя не спеша. Третий или четвертый раз – вот тогда до тебя доходит. И тогда начинаешь экономить, делаешь это иглой. Но я ширяться так и не начал. Нет, все это внутривенные красоты были не для меня. Я никогда не гонялся за яркими ощущениями – мне было нужно что-то, на чем я могу долго держаться на ногах. Если ты вводишь героин внутривенно, ты получаешь невъебенную вспышку в мозгу, но потом, часа через два, тебе захочется еще. К тому же набиваешь себе эти дорожки на руках, а я не мог себе позволить, чтобы их видели. И по-любому вены у меня хрен найдешь, прячутся так, что даже врачи не достают. Так что я всегда колол себе в мышцу. Мог воткнуть иголку и вообще ничего не почувствовать. А ввод, физический эффект, если все правильно делать, вызывает больший шок, чем то, что впрыскивается. Потому что, пока вкалывающий реагирует, игла уже вошла и вышла. Особенно интересно в задницу. Не очень политически корректно, правда.

* * *

Это был очень продуктивный, очень творческий период: Beggars Banquet, Let It Bleed – тогда родилось несколько отличных песен, но чтобы наркотики сами по себе влияли на мою продуктивность – мне так никогда не казалось. Может, поменялось несколько аккордов, какие-то куплеты здесь и там, но, что касается сочинительства вообще, я никогда не чувствовал, что меня как-то убывало или, наоборот, перло больше обычного. Для меня герыч был не помощником в работе и не средством отвлечься. Я, скорее всего, написал бы Gimme Shelter независимо от того, торчал бы или не торчал. Эта штука не влияет на понимание, просто в каких-то случаях добавляет настырности, помогает не отпускать какую-то вещь дольше, чем в нормальном состоянии, чем если бы ты поднял руки и сказал: эх, мне до нее сейчас не докопаться. На препарате ты иногда способен долбить ее и долбить не переставая, пока не получишь что надо. Я никогда не верил в эту туфту про другой уровень, как все саксофонисты, которые начинали торчать, потому что думали, что только из-за этого Чарли Паркер и стал великим. Наркотик, как и все остальное в этом мире, – он может оказаться тебе либо полезен, либо вреден. Или по крайней мере он может решать какие-то твои задачи. Горка героина, когда она насыпана на столе, – совершенно безобидная вещь. Вся разница в том, что будет, когда ты введешь ее в организм. Я пробовал кучи других наркотиков, которые мне не покатили никак и на которые я поэтому сразу забивал.

Наверное, героин заставлял меня больше сосредотачиваться или чаще доводить дело до конца, чем я был бы способен в нормальном состоянии. Но это не совет. Жить жизнью торчка не советую никому. Я держался на верхнем уровне, и это все равно было довольно низко. То, что это не способ достичь музыкальной гениальности или чего-нибудь еще, это точно. Это была эквилибристика. У меня на руках уйма дел, вот песня, которая выглядит интересной, я хочу записать то, и то, и то – и я занимаюсь этим пять суток подряд, идеально балансируя на качелях из кокаина и героина. Но штука в том, что после дней шести-семи я забывал про баланс. Или у меня кончался то один груз на этих весах, то другой. Потому что всегда приходилось думать об истощении запасов. Так что для моего выживания было принципиально брать размеренный темп.

Я же на самом деле никогда не перебарщивал. Хотя насчет “никогда” это я махнул – случалось, случалось мне уделываться в полную и абсолютную срань. Но, думаю, наркотики правда стали для меня чем-то вроде подручного средства. Я понял, что я функционирую за счет этой подпитки, а все остальные – нет. Они стараются угнаться за мной, а я просто шпарю и шпарю. Могу не останавливаться, потому что я на чистом кокаине – в моих баках высокий октан, а не какое-нибудь бодяженное дерьмо, и если я чувствую, что уже чуть-чуть зарываюсь, что пора сбавить пары, впрыскиваю внутрь малую долю герыча. Хотя сейчас это звучит слегка по-идиотски, спидбол правда был моим топливом. Но я должен вколотить в голову любого, кто это читает, что это был нежнейший-нежнейший кокаин и чистейший-чистейший героин – не уличное палево, не оскребки с мексиканских сандалий. Настоящая штука. Я к этому все время относился очень по-шерлокхолмсовски. Чтобы управляться с крайностями своего настроения, с подавленностью или с приподнятостью, я буду канатоходцем. И, постоянно так себя выравнивая, я мог проводить на ногах сутки и сутки, не понимая, что я вообще-то изнашиваю окружающих просто до дыр.

В это время я стал больше и ближе общаться с Джоном Ленноном. Мы теперь зависали довольно часто – они с Йоко заглядывали ко мне то и дело. Но с Джоном была такая штука – хоть он и строил из себя крутого, хватало его ненадолго. Он пробовал каждую херь из моего ассортимента, но навыка, как у меня, у него не было. Немного того, немного этого, парочку депрессантов, парочку стимулянтов, кокс и герыч, и на мне можно пахать. Я импровизировал на ходу. А у Джона все приключения неизбежно заканчивались в моем сортире в обнимку с унитазом. И Йоко на заднем плане: “Все-таки ему это нельзя”, а я говорил: “Я понимаю, но я ж его не заставлял!” Но он всегда приходил заново, где бы мы ни были. Помню, как-то вечером в отеле Plaza он появился в моем номере – и скоро из номера исчез. Я беседую с женским обществом, а их дружки все как один: интересно, куда Джон свалил? И я иду в сортир, а он тут как тут, целуется с паркетом в лежку. Перебор с красным вином плюс сколько-то героина. Пошла горлом цветомузыка. “Не шевели меня, тут такие красивые досочки” – а лицо зеленое. Иногда я думал: интересно, они ко мне в гости ходят или у них тут чемпионат по удолбежке, а я не в курсе? Насколько помню, если Джон покидал мой дом, то только в горизонтальном положении. Или как минимум в подпертом.

Может быть, причина была в бешеном темпе жизни. Чтобы проснуться, я закидывался штукой барбитурата – легкий расслабон по сравнению с героином, но по-своему такой же опасный. Это был завтрак. Туинал – проколоть его, ковырнуть иголкой, чтоб быстрей дало. А потом выпить кружку горячего чая и подумать, вставать или нет. А попозже, может быть, один мандракс или кваалюд[161]. Иначе у меня было слишком много нерасходованной энергии. Короче, просыпаешься медленно, потому что время есть. А когда часа через два эффект слабеет, то чувствуешь себя мягким и спокойным – пожуешь чего-нибудь на завтрак и готов к работе. Иногда я использовал депрессанты, чтобы двигаться дальше. Когда я бодрствую, я знаю, что усыпление от них мне не грозит, потому что я очевидно выспался. Их задача – самортизировать мое вхождение в марафон, следующие трое-четверо суток. Спать я теперь какое-то время не собираюсь, и я знаю, что во мне столько энергии, что если я слегка ее не приструню, то сожгу все до того, как закончу то, что хочу закончить, например, в студии. Наркотики я применял как коробку передач. Я очень редко использовал их для удовольствия. По крайней мере, такая у меня отмазка. Они мне сглаживали вхождение в жизнь.

Не пробуйте повторять это. Даже я теперь этого не смогу – таких препаратов больше не делают. В середине 1970-х они вдруг решили, что будут выпускать депрессанты, которые усыпляют, но без кайфа. Я бы обшарил все закутки мира, лишь бы найти еще немного прежней барбитуры. Не сомневаюсь, что где-нибудь на Ближнем Востоке, в Европе что-нибудь бы нашлось. Депрессанты – моя любовь. Я был все время на таком заводе, что приходилось как-то притормаживать. Если ты не хотел ложиться спать и просто ловить кайф от ощущений, ты ненадолго поднимался и ставил что-нибудь послушать. Эта была штука с характером. Да, если говорить про барбитураты, то главное в них – это характер. Любой стоящий эксперт по депрессантам знает, о чем я говорю. Но даже они меня не выключали, они держали меня на уровне. В моей табели о рангах самые толковые препараты из всех, что существуют в мире, – это чистые. Туинал, секонал, нембутал. Десбутал, наверное, был одним из лучших за всю историю – капсула такой странной расцветки, красный с кремовым. Они были лучше, чем позднейшие образцы, которые действовали на центральную нервную систему. Все всасывалось в двадцать четыре часа, а не сидело сутками в твоих нервных окончаниях.

* * *

В декабре 1968-го Анита, Мик, Марианна и я сели на корабль от Лиссабона до Рио и провели в море, кажется, дней десять. Подумали, что неплохо бы прокатиться до Рио, и лучше по-старорежимному. Если бы к тому времени кто-то из нас уже серьезно подсел, мы бы никогда не выбрали такой способ передвижения. Мы все еще баловались, кроме разве что Аниты, которая то и дело ходила к судовому врачу попросить морфия. Делать на корабле было нечего, поэтому мы шлялись везде и снимали на “супер 8”[162] – пленка до сих пор живая. По-моему, на ней даже можно увидеть Паучиху, как мы ее прозвали. Это было рефрижераторное судно, но на нем имелось и какое-то количество пассажиров. И вся обстановка сильно напоминала 1930-е – казалось, что сейчас появится Ноэл Кауард. Паучиха была одна из таких особых дам – миллион браслетов, перманент, дорогущие платья и мундштук в пальцах. Мы ходили вниз в бар наблюдать за ее представлениями. Иногда угощали ее выпивкой. “Очаровательно, дорогуша”. Она была как женская копия Стэша, с понтами и языком без костей. Бар просто кишел таким контингентом – английский высший класс, все пьют наперегонки, розовый джин и розовое шампанское, сплошь светские беседы из довоенной эпохи. На мне тогда была просвечивающая джелаба, мексиканские сандалии и тропическая армейская шляпа – все, чтобы выделяться из толпы. Через какое-то время народ выяснил, кто мы такие, и сильно забеспокоился. Нам стали задавать вопросы: “И что же вы пытаетесь доказать? Уж соблаговолите объяснить, что же это такое, чем вы занимаетесь?” Мы ничего не отвечали, и в один день Паучиха подошла и сказала: “О, пожалуйста, только намекните, просветите нас хоть чуть-чуть!”[163] Мик повернулся ко мне и сказал: “Мы с тобой двойняшки Глиммеры”. Это было наше крещение на экваторе. Потом мы везде писали себя двойняшками Глиммерами в качестве продюсеров собственных записей.

Руперт Лоуэнстин, которого мы уже знали к тому времени и который скоро начал вести наши дела, нашел нам лучшую гостиницу в Рио. И вдруг Анита непонятно почему начинает шарить по телефонному справочнику. Я спросил: ты что ищешь? Она сказала: врача ищу.

– Врача?

– Угу.

– Это зачем?

– Не бери в голову.

Она ушла, вернулась позже вечером и говорит: я беременна. И это был Марлон.

Ого… классно! Я летал выше крыши, но на том этапе прерывать вояж мы не хотели. Мы отправились в Мату-Гросу. Жили там несколько дней на ранчо, где с Миком на пару написали Country Honk, сидя на веранде как ковбои, сапоги на перилах, и представляя, что мы в Техасе. Это была кантри-версия того, что потом превратилось в сингл Honky Tonk Women, уже когда мы вернулись в цивилизацию. Но мы решили выпустить и Country Honk тоже – через несколько месяцев, в конце 1969-го, на Let It Bleed. Она была написана на акустической гитаре, и я помню то место, потому что каждый раз, когда ты спускал воду в туалете, россыпью выпрыгивали эти черные слепые лягушки – незабываемая картинка.

Марианна уехала домой искать врачей для ее сына Николаса, которому было плохо на корабле и который почти все время просидел в своей каюте. А Мик, Анита и я добрались до Лимы, столицы Перу, и оттуда поднялись в Куско – по высоте это одиннадцать тысяч футов. Все немного задыхались, а потом мы заходим в гостиничное фойе, и там по всем стенам развешаны огромные баллоны с кислородом. Мы расселились по номерам, и посреди ночи Аниты обнаружила, что туалет не работает. Она попробовала пописать в раковину, но посреди процесса раковина рушится на пол, и из огромной трубы начинает хлестать вода. Бах, бум, а дальше настоящая сцена из братьев Маркс или из “Так держать”[164]… Заткнуть это дело тряпками, позвать людей. Раковина разбилась, лежала грудой кусков, но, странным образом, когда наконец посреди ночи появились люди из администрации, оказалось, что перуанцы очень милый народ. Они не начали орать: “Вы что тут устроили? Разбили нам раковину!” Они просто все прибрали и перевели нас в другой номер. А я уже ждал, что они приведут с собой полицию.

На следующий день мы с Миком пошли прогуляться, сели на скамейку и начали делать то, что тут положено в дневное время, – жевать листья коки. Когда мы вернулись в гостиницу, то обнаружили присланную карточку, как будто от британского консула: “Генерал такой-то… Почту за честь познакомиться”. Генерал этот оказался военным губернатором Мачу-Пикчу, который пригласил нас к себе на ужин, и возможности отказаться в таком случае у нас особо не было. Он действительно командовал этой областью, раздавал разрешения и пропуска. Ему здесь явно было очень скучно, поэтому он и позвал нас на свою виллу недалеко от Куско. Он жил вместе с немецким диджеем, блондинистым пареньком. Антураж внутри не забуду никогда: все барахло там было выписано из Мексики или напрямую из Штатов. Он был один из тех, кто держит мебель в пластиковых чехлах. Может быть, потому что, как только он бы ее развернул, все бы сожрали насекомые. Сама мебель была сплошь уродская, но вилла очень даже приятная, похожая на старую испанскую миссию, насколько я помню. Генерал очаровал всех гостеприимством и очень вкусно накормил. А потом настало время для главного аттракциона в исполнении его дружка, немецкого диджея. Они поставили эти кошмарные твисты, картонный соул – а на дворе 1969-й год, – и он дает команду бедному парню показать, как тот делает свим – настолько древний танец, что даже я его почти не помню. Он лег на пол и начал извиваться, размахивая руками брассом. Мы с Миком переглянулись: куда нас, блядь, занесло? Как нам отсюда свалить? Было почти невозможно удержаться от хохота, потому что человек старается вовсю, он явно уверен, что танцует свим лучше всех к югу от границы. Давай, мужик, отжигай! И он делал все, что ему говорил генерал. “А теперь мэшд-потэйто”[165] – и команда выполнялась незамедлительно. Мы реально чувствовали, что попали на сто лет назад.

Дальше мы поехали в Урубамбу, деревеньку недалеко от Мачу-Пикчу на берегу реки того же названия. Когда ты туда попадал, ты попадал просто в никуда. Там не было вообще ничего. Гостиницы-то уж точно. На туристической карте место отсутствовало. Единственные белые, которых они видели в жизни, были те, которые заблудились. На самом деле мы, в общем, тоже заблудились. Но в конце концов мы нашли один бар, неплохо там перекусили – раки с рисом и фасолью, – а потом сказали: знаете, у нас только машина с собой, может, у вас есть где немножко dormir? И сначала раздавались одни no, но потом они заметили, что мы при гитаре, после чего мы с Миком где-то час пели им серенады, старались наковырять в памяти хоть что-нибудь старенькое. Я так понял, что нужно получить большинство голосов, чтобы тебя пригласили переночевать в жилище. А с Анитой и ее беременностью мне хотелось, чтобы она все-таки спала на кровати. Я изобразил несколько кусков из Malaguea и несколько других испаноподобных вещей, которым меня научил Гас. И наконец хозяин сказал, что мы можем занять пару комнат наверху. Единственный раз, когда мы с Миком пели за ночлег.

Это был хороший период с точки зрения сочинительства. Песни шли чередом. Honky Tonk Women, которая вышла синглом перед альбомом Let It Bleed в июле 1969-го, была кульминацией всего, что мы тогда умели лучше других. Это фанковая вещь, грязная; это первая серьезная проба открытой настройки, когда рифф и ритм-гитара ведут мелодию. В ней весь блюз и вся черная музыка от Дартфорда и дальше, и Чарли на этом треке просто неподражаем. Тут имелся грув, и это был один из тех ударных номеров, про которые ты знал, что это первое место, еще когда он был недоделан. В те времена я задавал риффы, названия, хук, а Мик дорабатывал все это текстом до полноценной вещи. Так в целом выглядела наша работа. Мы не сильно думали над этим, не запаривались. Слушай сюда, короче, как-то так будет: “I met a fucking bitch in somewhere city”[166]. Давай, Мик, теперь ты резвись, твоя очередь, рифф я тебе уже дал, еще какой. Ты доводи до конца, а я пока попробую придумать еще один. И он был писатель, Мик, – дай боже. Подбрось ему идею, и ноги он к ней приделает.

Когда сочиняли, мы еще пользовались так называемым движением гласных – очень важная штука для писания песен. Какие звуки годятся, какие нет. Часто ты не знаешь, какое будет слово, но знаешь, что оно должно содержать такой-то гласный, такой-то звук. Ты можешь написать текст, который на бумаге выглядит превосходно, но там не будет нужного звука. Вокруг гласных начинаешь выстраивать согласные. Есть место вставить “у-у” и есть место вставить “да-а”. И если ошибешься, звучать будет дерьмово. Не обязательно сейчас оно должно с чем-то рифмоваться, и слово в рифму тоже потом придется поискать, но ты знаешь, что сюда выпадает конкретный гласный. Ду-воп не зря так называется – в нем все построено на движении гласных.

Gimme Shelter и You Got the Silver были первыми треками, которые мы записали в Olympic Studios для того, что потом стало Let It Bleed – альбомом, над которым мы работали все лето 1969-го, лето, когда умер Брайан. В You Got the Silver не первое вокальное соло, которое я записал для Stones, первое было в Connection. Но эта первая вещь, которую я написал всю сам и только потом показал Мику. И я спел ее в одно лицо просто потому, что нам нужно было распределить нагрузку. Мы всегда пели на два голоса, как Everly Brothers, так что не было такого, что у меня ни с того ни с сего прорезался вокал. Правда, даже с этой песней, как всеми моими вообще, единоличным творцом я себя не чувствовал. Потому что я чертова антенна – я ловлю все песни, которые носятся в воздухе, но это и все. Откуда взялся Midnight Rambler? Без понятия. Это было прошлое, которое стучалось тебе в затылок: “Слышишь, чувак, не забывай про меня. Напиши какой-нибудь охренительный блюз. Напиши вещь, которая повернет жанр в другом направлении, хотя бы чуть-чуть”. Midnight Rambler – это чикагский блюз. Аккордовая последовательность не блюзовая, но звук – чистый Чикаго. Я знал, как попасть с ритмом. Он был в плотности структуры, в этой очереди из ре-, ля– и ми-аккордов. Это не блюзовая последовательность, но на выходе звучала как матерый блюз. Один из самых оригинальных блюзов, которые можно услышать у Stones. Название, вся история – это просто фраза, типичная для сенсационных заголовков, которые не живут дольше суток. Просто тебе повезло заглянуть в газету: “Ночной бродяга снова взялся за свое” – о, это мне пригодится.

То, что ты мог вставить такой вкусный кусок новостей в слова песни, пустить в ход сюжеты и заголовки из сегодняшних газет или просто по виду ничем не примечательную бытовуху, – это было совсем далеко от поп-музыки и одновременно от Коула Портера и Хоуги Кармайкла. “I saw her today at the reception[167]” – это говорилось ясно, без вывертов. Никакой динамики, никакого представления о том, куда все пойдет дальше. Я думаю, мы с Миком переглянулись и сказали друг другу: а что, если Джону с Полом можно… Beatles и Боб Дилан как следует развернули в эту сторону все дело писания песен и отношение людей к поющему голосу. У Боба, прямо скажем, не особенно шикарный вокал, но он умеет выражать чувства и знает, как им пользоваться, а это важнее, чем любые красоты вокальной техники. Это почти антипение. Но в то же время то, что ты слышишь, это правда.

You Can't Always Get What You Want – практически целиком заслуга Мика. Помню, как он пришел в студию и сказал: я песню принес. Я спросил: слова уже есть? И он говорит: есть, но как она будет звучать? Потому что он написал ее на гитаре – она пока что была в таком фолковом варианте. Мне пришлось подыскать ритм, идею… Я озвучивал разные варианты перед бэндом, то этот набор аккордов, то другой. И кажется, Чарли тогда решил, что подойдет. Это всегда вопрос проб и отбора. И потом мы добавили хор в конце, совершенно намеренно. Давайте запишем кондовый хоровой припев. Другими словами, попробуем достать и тех, кто сидит в ложах. В чем-то это был вызов. Мик и я считали, что нужно увести песню в хор, добавить госпела – по опыту наших американских концертов с черными госпел-сингерами. А потом, что если привлечь какой-нибудь из лучших хоров в Англии, всех этих белых сладкоголосых певцов, и забацать с ними, посмотреть, что они дадут? Завести их слегка, дать им немного хорошей раскачки, а? You ca-a-arnt always…[168] Контраст получился шикарный.

В начале июня, когда мы каждый день работали в Olympic Studios над этими вещами, я умудрился перевернуть “мерседес” с Анитой внутри – на восьмом месяце беременности Марлоном. Анита сломала ключицу. Я отвез ее в больницу Сент-Ричардс, и они залатали ее за полчаса, пока я сидел за дверью, – о нас позаботились настоящие мастера. Но, выходя, угодил прямо в лапы брайтонских следователей, которые забрали нас в участок в Чичестер и начали допрашивать. Представляете, у меня на руках беременная женщина со сломанной ключицей, на дворе три часа ночи, а этим все до пизды. Чем больше я сталкиваюсь с копами, особенно с британской породой, тем больше хочется сказать: непонятно вообще, кого из них готовят. Может, мои манеры тоже виноваты, но что я должен сделать – снять штаны и задницу подставить? Да идите вы. У них было подозрение на наркотики. Ну конечно, наркотики! Им нужно было поинтересоваться дубом, который рос за поворотом. Сразу начали приставать: “Как это машина перевернулась? Наверняка вы были в отключке”. Вообще-то ни хрена подобного. На повороте, недалеко от “Редлендса”, в машине зажегся красный свет и все перестало работать. Отказала гидравлика. Тормоза не работали, руль на работал, машину просто возило по траве, а потом кувыркнуло. Это был кабриолет, и потому при перевороте трехтонную дуру держало одно ветровое стекло и стойки, на которых натягивается брезент. Чудо, что стекло не подломилось. Я только потом выяснил почему – потому что машину построили в 1947-м с применением деталей и броневой стали немецких танков, сразу после войны, из собранного с боевых полей металлолома – из всего, что было в распоряжении. Эта штука была переплавлена из брони. По сути, я ездил на танке с брезентовой крышей. Неудивительно, что они за шесть недель подмяли всю Францию. И чуть было не завоевали Россию. В общем, немецкие танки спасли мне жизнь.

Мое тело улетело из машины. Я наблюдал за всем происходящим с высоты футов двенадцать-пятнадцать. Выйти из своего тела очень даже можно, поверьте. Я пробовал всю свою жизнь, но это было в первый раз по-настоящему. Я смотрел, как машина переворачивается три раза в замедленном движении, и чувствовал себя очень отрешенно, очень спокойно по этому поводу. Я был посторонним наблюдателем. Ни малейшей эмоции. Ты уже мертвый, можешь не дергаться. Но пока свет совсем не погас… я обратил внимание на дно машины, заметил, что она была построена с такими клепаными диагональными распорками понизу. Эти штуки смотрелись очень солидно. Все, казалось, перешло в замедленное движение. Ты делаешь один очень долгий вдох. И я знаю, что Анита в машине, но другой частью сознания думаю: интересно, а Анита тоже наблюдает за всем сверху? Я больше волнуюсь за нее, чем за себя, потому что я даже не в машине. Я выскользнул, умом или чем там, во что, вы считаете, вы превращаетесь в те доли секунды, когда такое происходит. Но потом, после трех кувырков, “мерседес” громыхнул колесами вниз, уперся в изгородь. И в тот же миг я снова оказываюсь за рулем.

Так что Марлон побывал в своей первой аварии за два месяца до того, как родился. Неудивительно, что он потом никогда не водил, так и не сдал на права. Полное имя Марлона – Марлон Леон Сандип. Брандо позвонил, пока Анита лежала в больнице, похвалить ее за “Представление”. “Марлон – хорошее имя. Может, назовем его Марлоном?” Бедного ребенка заставили пройти целую религиозную церемонию, когда он прибыл домой на Чейн-уок: разбрасывание риса, цветочные лепестки, пение гимнов и вся прочая лабуда. Ну а что, Анита же мать. Кто я такой, чтобы идти против нее? Все, что пожелаешь, мама. Ты только что родила нам сына. Так что там стараниями Роберта Фрейзера оказались даже бенгальские баулы. И колыбельку тоже сделали по его заказу – такую красивую, которую можно качать. Стало быть, вот его полное имя: Марлон Леон Сандип Ричардс. И последнее – самое важное. Остальное – так, вступительная часть.

* * *

Учитывая, что эпизод с вырубанием гитары Брайана, когда он коматозил под жужжащим динамиком, случился уже три года как, странно вспоминать, что он еще играл на каких-то треках в начале 1969-го – в год его смерти. Автоарфа на You Got the Silver, перкуссия на Midnight Rambler. Как это туда попало? Последний сигнальный огонь с тонущего корабля.

Уже к маю мы обкатывали его замену, Мика Тейлора, в Olympic Studios – в первый раз на Honky Tonk Women, где его наложенная гитара сохранилась для потомков. Это было предсказуемо, настолько он был хорош. Он влился как бы сам собой очень вовремя. Мы уже все слышали Мика, знали его, потому что он играл с John Mayall and the Bluesbreakers. Правда, поначалу все косились на меня, потому что я вроде как тоже гитарист, но у меня позиция была простая: надо – сыграю с кем угодно. Окончательные выводы можно было делать, только поиграв вдвоем. И вдвоем мы наиграли много всего самого классного – из самого крутого, что вообще есть у Stones. В его игре уже имелось все, что нужно: и мелодичность, и красивый сустейн, и свое понимание вещи. Звук у него был приятнейший, очень душевный. И с ним он мог попадать туда, куда я прицеливался, причем даже раньше, чем я сам. Иногда я просто трепетал перед гитарой в руках Мика Тейлора, особенно на вещах со слайдом – оцените его на Love in Vain. Бывало, играю с ним обычный джем, разогреваюсь на пару, и вдруг меня пробирает: ого! Видимо, здесь он и давал волю эмоциям. Я обожал его, обожал с ним работать, но он был очень застенчивый и очень замкнутый. Мы сближались, когда обкатывали вещь или играли вместе, и, когда он расслаблялся, он был суперприкольный парень. Но мне всегда было очень трудно раскопать что-то большее, чем Мик Тейлор, которого я встретил в первый раз. Это видно на экране в “Дай мне кров”[169] – его лицо не шевелится. Где-то внутри он боролся сам с собой. Ничего особенно не сделаешь по этому поводу – когда рядом такие люди, их из себя не вытащишь. Им приходится самим сражаться со своими демонами. Растормошишь его на час-два, на вечер или на ночь, а на следующий день он снова в задумчивости. В общем, не самый смешливый был парень, скажем так. Что поделать, кое-кому приходится оставлять простор для их одиночества. Понимаешь, что есть такие люди – с ними проведешь один день и фактически узнаешь про них все, что вообще сможешь про них узнать. Как Мик Джаггер, только с точностью до наоборот.

* * *

Мы уволили Брайана за две-три недели до того, как он умер. Дело давно назревало, так что мы с Миком наконец собрались и отправились в дом Винни-Пуха. (Ферма Котчфорд – она принадлежала писателю А. А. Милну, и Брайан недавно ее купил.) Миссия не нравилась ни Мику, ни мне, но мы вместе съездили к нему и сказали: “Слышишь, Брайан… В общем, все кончено, старик”.

Мы сидели в студии, когда вскоре после этого нам позвонили, писались с Миком Тейлором. Существует полутораминутный дубль, где мы записываем I Don't Know Why, песню Стиви Уандера, и игра прерывается телефонным звонком, которым нам сообщают о смерти Брайана.

Я знал Фрэнка Торогуда – человека, который сделал “предсмертное признание”, что это он убил Брайана, утопил в бассейне, где его тело нашли через какие-то минуты после того, как другие люди видели его живым. Но я никогда не поверю этим предсмертным признаниям, потому что в этот момент обычно присутствует единственный человек – тот, кому он якобы это сказал, какой-нибудь родной дядя, или дочка, или кто там: “Перед смертью он признался, что убил Брайана”. Правда или неправда, я не знаю. У Брайана была тяжелая астма плюс он принимал куаалюды и туинал – не самая лучшая заправка перед нырянием в воду. С ними очень спокойно может перехватить дыхание. И он был здорово накачан седативами. У Брайана была приличная переносимость к препаратам, этого не отнимешь. Но сопоставьте это с отчетом коронера, в котором сказано, что у него были плеврит, увеличение сердца и больная печень. Хотя я вполне могу представить сценарий, в котором Брайан настолько мерзко обращается с Торогудом и его бригадой строителей, которые работали над брайановским домом, что доводит их до бешенства. Так что он нырнул и уже не всплыл. Но когда кто-то говорит: “Я прикончил Брайана”, я максимум соглашусь признать непреднамеренное убийство. Ну ладно, может, ты его и толкнул под воду, но ты ничего не планировал. Вывел из себя даже строителей, ноющий сукин сын. Было неважно, присутствовали там строители или нет, он находился в той точке своей жизни, когда вокруг была пустыня.

Три дня спустя, 5 июля, мы давали свой первый концерт больше чем за два года – в Гайд-парке, бесплатное мероприятие, собравшее что-то около полумиллиона человек. Шоу оказалось потрясающее. Первоочередной вещью для нас было то, что это наше первое появление за долгое время и с поменявшимся составом. Это был первый выход Мика Тейлора. Мы сыграли бы его в любом случае. Но поскольку очевидно, что требовалось как-то что-то сказать, мы превратили его в брайановский мемориал. Хотели проводить его с почестями. Радости и мерзости в общении с человеком – это одно, но, когда его час пробил, пора выпускать голубок, или, в данном случае, мешки белых бабочек.

* * *

В ноябре 1969-го мы поехали гастролировать по США с Миком Тейлором. На разогреве были Би Би Кинг и Айк и Тина Тернер, что уже само по себе обеспечивало полный завод публики. Добавим сюда, что это был первый тур, в котором риффы на открытой настройке были обрушены на головы слушателей – грандиозное новое звучание. Самое мощное впечатление это произвело на Айка Тернера. Он влюбился в открытую настройку так же, как я до того. Он затащил меня к себе в гримерку практически под дулом пистолета, кажется, в Сан-Диего. “Покажи мне эту херь с пятью струнами”. И мы проторчали там минут сорок пять, пока я показывал ему основы. А сразу после этого вышел Come Together, отличный альбом, записанный Айком с Тиной, и на нем была сплошная пятиструнка. Он перенял новую технику за сорок пять минут, скопировал ее на раз. Но для меня главное офигение было в другом: это я что-то показываю Айку Тернеру? С музыкантами всегда присутствует непривычное столкновение эмоций: тут тебе и благоговение, и уважение, и чувство, что тебя принимают за своего. Когда к тебе подходят и говорят: слушай, чувак, покажи мне тот проигрыш, и говорят это люди, которых ты слушаешь черт знает сколько лет, тогда понимаешь, что теперь ты среди взрослых. О'кей, мне с трудом верится, но теперь я в передовом отряде, среди самых-самых. И другая классная штука с музыкантами, ну или с большинством из них, – это готовность делиться, щедрость, с которой они друг к другу относятся. Ты знаешь эту фиговину? Угу, вот здесь так и так. Как правило, никто не держит секретов, все обмениваются идеями. Как это ты делаешь? И он тебе показывает, и ты понимаешь, что на самом деле ничего сложного.

На мази и на полном ходу мы приземлились в конце декабря в Muscle Shoals Sound Studios в Шеффилде, Алабама, – наконец отвыступавшись (не совсем, правда, учитывая, что на расстоянии нескольких дней еще маячила гоночная арена в Алтамонте). Там мы записали Wild Horses, Brown Sugar и You Gotta Move. Три трека за три дня в идеальной восьмиканальной студии. Muscle Shoals была прекрасным местом для работы, все очень непритязательно. Ты спокойно заходил туда и делал дубль без всякого рассусоливания типа “Ой, а давайте еще чуть-чуть бас настроим”. Просто заходил, отыгрывал свое, и все было готово. Muscle Shoals была студией высшего разряда, притом что помещалась она в халупе, стоящей неизвестно где. Люди, которые ее построили, – несколько классных ребят-южан, Роджер Хокинс, Джимми Джонсон и еще двое, – были музыканты с репутацией, участники бэнда Muscle Shoals Rhythm Section, который был приписан к FAME Studios Рика Холла, тогда еще с адресом собственно в Масл-Шоулс. Во всей этой обстановке было достаточно легендарного, потому что уже несколько лет из этих мест выходили великие образцы соула: вещи Уилсона Пиккета, Ареты Франклин, When a Man Loves a Woman Перси Следжа. Так что для нас это почти равнялось поездке в Chess Records, хотя находились они сильно не по пути и изначально мы хотели писаться в Мемфисе. Но лучше вам узнать о том, что случилось, от покойного Джима Диккинсона, пианиста на Wild Horses. Джим был парень с Юга, так что рассказывать он умел.

Джим Диккинсон: Эта часть хроники событий никому не известна, потому что даже в книге Стэнли Бута он, бог его знает почему, не стал про нее рассказывать. Но попали они в Muscle Shoals как раз через Стэнли. Он ездил с ними, собирал биографию и однажды позвонил мне посреди ночи. Мы с женой познакомились с ним в Оберне, сходили на концерт и думали, что все этим закончится. А он звонит примерно через неделю-полторы и спрашивает: есть в Мемфисе место, где Stones могли бы сесть писаться? Потому что у них три дня свободных в конце тура, и они разыгрались в дороге, бьют копытом, есть кое-какой новый материал. Значит, а по тем временам Американская федерация музыкантов могла выдать тебе как иностранному коллективу разрешение на гастроли или разрешение на запись, но не оба сразу. И им уже прикрыли запись в Лос-Анджелесе. Я лично слышал так, что, когда Леон Рассел попробовал устроить им там сессию, музыкантский профсоюз его штрафанул. Так или не так, суть в том, что они искали место, которое не в поле видимости профсоюза. И они подумали про Мемфис. Но Beatles уже пробовали сунуться в Мемфис, на Stax, и получили отлуп из-за каких-то проблем со страховкой или не знаю там из-за чего, да и не было в Мемфисе точки, где можно было затихариться и писаться анонимно. Я так Стэнли и сказал, а Стэнли начал беситься, говорит: и что я им, блядь, теперь скажу? Я говорю: скажи им, пусть снимают Muscle Shoals – будут там сидеть, никому не известные. Что правда, потому что там их никто не знал. Но Стэнли отреагировал отрицательно. Он сказал: понимаешь, я там никого из вашей южной деревенщины не знаю. Как я должен, по-твоему… Я сказал: позвони Джерри Уэкслеру. Он все устроит. Но чего я еще не знал, о чем вообще тогда никто был не в курсе – это что истек роллинговский контракт с Decca. Хотя уж Уэкслер точно знал, он все сложил моментально. В общем, дальше проходит еще неделя или десять дней, никаких новостей, а потом посреди ночи звонит Стэнли. Говорит: подъезжай к Muscle Shoals в четверг, Stones будут писаться. И говорит еще: только никому. Поэтому я, когда поехал, оставил свою машину, взял машину жены, чтобы никто вокруг не проведал. Значит, я прибыл на место, туда, где еще старая студия стояла – на шоссе, через дорогу от кладбища. Раньше в этом здании вообще-то гробы строгали, и оно было совсем маленькое. Короче, я подхожу, Джимми Джонсон приоткрывает дверь совсем чуть-чуть, смотрит через щелку и говорит: Диккинсон, ты чего здесь? Я говорю: на сессию Stones пришел. А он: вот черт, что, уже весь Мемфис знает? Я говорю: да никто ничего не знает, успокойся, все путем. А к тому моменту никого пока не было, они еще не прибыли. Когда они прибыли, это было нехило – такой махины в аэропорту Масл-Шоулс еще не приземлялось. В общем, меня пустили, потому что я был со Стэнли. Сейчас послушать разных людей, так они все были там. Только никого там не было. Меня несколько раз спрашивали, был ли там Грэм Парсонс. Ага, сейчас – если б там был Грэм Парсонс, за фоно бы меня точно не посадили, он бы играл. Так что там не было буквально никого постороннего. И с Китом у нас как-то сразу все сошлось, поэтому, пока все ждали Джаггера или еще кого, мы начали на пару джемовать. Они до сих пор считают, что я кантри-пианист. Я не совсем врубаюсь почему, учитывая, что я кантри играть почти не умею. Так, пара проигрышей в запасе из каких-то вещей Флойда Креймера, и все. Но, по-моему, это из-за Грэма Парсонса. Они как раз только с ним скорешились, и, я думаю, Кит слегка подсел на кантри-музыку. Так что в тот вечер мы сидели, играли друг другу вещи Хэнка Уильямса и Джерри Ли Льюиса, и они меня оставили.

А когда Мик пел Brown Sugar, строчка перед припевом каждый раз была новая. Я сидел в аппаратной со Стэнли и сказал: Стэнли, он одну классную строчку пропустил. И в ту же секунду слышу голос с обратной стороны пульта, где стоял диван. Это Чарли Уоттс на нем сидел, а я не заметил, что он тут, иначе ни за что бы это не брякнул. В общем, Чарли говорит: скажи ему! А я говорю – да не буду я ему ничего говорить! Тогда Чарли дотянулся до пульта, ударил по переговорной кнопке и говорит: скажи! Ну я говорю: о'кей… Мик, у тебя строчка ушла. Ты в первом куплете пел: hear him whip the women just around midnight (“слышите, как он бичует женщин ближе к полуночи”). А строчка классная. И Джаггер, почти недослушав, начинает ржать и говорит: ого, это кто там голос подал, Бут, что ли? И Чарли Уоттс говорит: нет, это Диккинсон. А Джаггер в ответ: одна фигня. Я не очень понял, что он имел в виду. Наверное, “еще один умник с Юга”. Так что если у меня есть своя сноска в истории рок-н-ролла, то это она, потому что, Бог свидетель, hear him whip the women – это осталось из-за меня.

Диккинсон был отличный пианист. Наверное, тогда я его, правда, принимал за кантри-музыканта, просто из-за того, что Юг, парень местный, все дела. Но потом выяснилось, что он умеет очень много чего еще. Играть с ним и другими такими же – это было как свежий воздух, потому что, пока ты варился в своей “звездной” жизни, вокруг было полно музыкантов, про которых ходили слухи, хотелось с ними поработать, но шанса не предоставлялось. Так что поиграть с Диккинсоном, да и вообще прочувствовать южную специфику, и то, что здесь нас автоматически приняли за своих, – это было здорово. Они говорили: ты что, правда из Лондона? Тогда откуда, блин, ты так играть намастрячился?

Джим Диккинсон, который там был единственным музыкантом помимо Rolling Stones и Иэна Стюарта, сильно напрягся, когда на третий день мы начали прогонять Wild Horses и Иэн Стюарт решил умыть руки. Wild Horses начинались с си-минорного аккорда, а Стю ничего минорного не играл: “На хуй эту китайскую музыку”. Потому Диккинсону и досталась партия на этой вещи.

Wild Horses написались практически сами. И опять же, ноги у них выросли в основном из моих колупаний с настройками. Я напоролся на эти аккорды, когда решил повозиться с двенадцатистрункой, – от нее у Wild Horses и взялись такое настроение и такой звук, такая щемящая одинокость, которую она иногда дает песням. Начал я, по-моему, на обычной шестиструнке, на открытом ми мажоре, и то, что получилось, мне уже нравилось, но иногда лезут в голову мысли, и никуда от них не денешься. А что если перетянуть по-открытому двенадцатиструнку? И вышло, что я, по сути, перевел то, что делал Миссисипи Фред МакДауэлл, – двенадцатиструнный слайд на пятиструнную систему, то есть получил десятиструнную гитару. Теперь у меня уже есть парочка таких, сделанных на заказ. Это был один из тех волшебных моментов, когда все сходится как надо. Как с Satisfaction. Вроде бы только видишь это во сне, и вдруг раз – оно уже в руках. То есть, только у тебя в воображении появляются дикие кони, какая фраза будет следующей? “Меня не оттащат”[170], само собой. Вот еще в чем кайф сочинения песен – это происходит не на мозговом уровне. Мозг может и пригодиться где-то, но, в сущности, это просто искусство ловить момент. Джим Диккинсон, земля ему пухом, – он умер 15 августа 2009-го, пока я писал эту книгу, – тут ниже скажет, “про что” Wild Horses. Сам я не уверен. Я никогда не рассматривал писание песен как ведение дневника, хотя иногда задним умом понимаешь, что местами так и получается.

Есть что-то, что заставляет тебя писать песни. В каком-то смысле ты хочешь проникнуть в чужое сердце. Хочешь навсегда остаться в нем или по крайней мере получить резонанс, когда другие люди превращаются в большой инструмент, больше, чем тот, который у тебя в руках. Трогать других людей – это становится почти зависимостью. Написанная песня, которую помнят и принимают близко к сердцу, – это налаженное сообщение, это контакт. Нить, которая проходит через всех нас. Проникающее ранение сердца. Иногда я думаю, что смысл сочинения песен в том, чтобы натянуть сердечные струны до упора, только не доводя до инфаркта.

Диккинсон напомнил мне, с какой скоростью у нас тогда все делалось. Мы были с колес, как следует разрепетированные. Но при этом у него отложилось, что и Brown Sugar, и Wild Horses мы добили с двух дублей – неслыханные темпы для последующих лет, когда я шерстил по сорок-пятьдесят версий песни, дожидаясь, пока торкнет. С восьмиканальным аппаратом работа простая – вдавил кнопку[171] и поехал. И для Stones это был идеальный формат. Заходишь в студию и знаешь, где барабаны и как они будут звучать. Совсем скоро появились шестнадцать каналов, а потом двадцать четыре, и все начали копошиться вокруг этих огромных столов. Писаться от этого стало гораздо сложнее. Перед тобой теперь холст гигантских размеров, и куда труднее сосредоточиться. Восьмиканальная студия – для меня это всегда предпочтительный вариант, если речь о составе в четыре-пять-шесть человек.

Вот еще одно, последнее наблюдение от Джима по поводу этой, некоторым образом исторической, сессии звукозаписи, поскольку все те же вещи мы играем до сих пор.

Джим Диккинсон: Brown Sugar начали обкатывать в первый же вечер, но до целого дубля дело не дошло. Поглядел я, как Мик пишет слова. Весь текст занял у него минут сорок пять, было аж противно смотреть. Он их строчил так быстро, как только позволяла скорость пальцев. В жизни не видел ничего похожего. У него был обычный желтый блокнот в линейку, и на страницу приходилось по куплету – закончил куплет, перевернул страницу. И, когда он исписал три страницы, они тут же включили микрофоны. Я обалдевал.

Если вслушаться, он поет skydog slaver (хотя пишут всегда scarred old slaver)[172]. Это что значит? “Небесный пес” – это в Масл-Шоулс так называли Дуэйна Оллмена за то, что он был вечно под кайфом[173]. А Джаггер услышал об этом, решил, что звучит круто, и сунул эту кличку в песню. Он писал о том, что такое быть на Юге. Производило потрясающее впечатление – смотреть, как у него это выходит. То же самое случилось с Wild Horses. Кит написал Wild Horses как колыбельную. Она была про Марлона, про то, как ему не хочется уезжать из дома, когда только что родился сын. А Джаггер переписал ее, и она у него вышла явно про Марианну Фейтфулл – он в этих отношениях был как школьник и написал про них песню. Здесь он возился чуть дольше, но ненамного – с час, наверное.

Кит работал так: из него выходило несколько слов, а дальше он начинал покряхтывать да подвывать. И кто-то спросил Мика: ты вообще это понимаешь? А Мик посмотрел на него и говорит: само собой. То есть он был как переводчик, понимаете?

Как они на пару накладывали вокал – это было что-то. Встали вдвоем у микрофона с пузырем бурбона, который передавали между собой, и записали ведущий вокал со вторым голосом в один микрофон для всех трех песен, практически поставили рекорд по скорости, учитывая, что это была последняя ночь.

А дальше нам нужно проделать путь от Muscle Shoals до Алтамонтской гоночной арены – от великого до смешного.

* * *

Алтамонт оказался странным местом, особенно на фоне расслабухи, в которой мы пребывали после гастролей и сидения в студии. Конечно, дадим бесплатный концерт, почему бы и нет? Большое всем спасибо за такую возможность. Потом еще привлекли к этому делу Grateful Dead – пригласили их, потому что они занимались такими вещами постоянно. Мы просто подстроились к их расписанию и сказали: как считаете, реально устроить совместное шоу в ближайшие две-три недели? Штука в том, что Алтамонт состоялся бы совсем не в Алтамонте, если бы не полнейший идиотизм тупоголового и упертого городского совета Сан-Франциско. Мы собирались устроить все в их местном варианте Центрального парка. Они уже поставили сцену, а потом вдруг отозвали лицензии и разрешения и все на фиг разобрали. И тогда говорят: да ладно, можете играть вот в этом месте. А мы где-то в Алабаме, сидим пишемся, так что отвечаем, что, мол, ну хорошо, чуваки, решение за вами, а мы просто приедем и сыграем.

В общем, в конце концов оказалось, что единственное оставшееся место – это гоночный стадион в Алтамонте, который даже не в жопе, а сильно-сильно дальше. Никакой службы безопасности, кроме “Ангелов ада”, если, конечно, считать, что с ними безопасней. Но на дворе стоял 1969-й, время некоторого разгула анархии. Полицейских рассредоточили совсем уж далеко. Я, кажется, заметил троих – на полмиллиона человек. Не сомневаюсь, что их было больше, но их присутствие было минимальным.

По сути дела, за два дня там выросла одна огромная коммуна. Нечто средневековое и на вид, и по ощущению: парни в клешах, завывающие: “Гашиш, пейотль”. Все это можно видеть в “Дай мне кров”. Кульминация идеи хипповской коммуны и того, что может случиться, когда ее заносит не туда. Я только поражался, что дела не обернулись еще хуже, чем могли.

Мередита Хантера убили. Еще трое погибли по случайности. Для шоу таких масштабов иногда счет трупам доходит до четырех-пяти задохнувшихся или задавленных. Вспомните про Who, которые играли совершенно нормальный концерт, а погибло одиннадцать человек. Но в Алтамонте вылезла темная сторона человеческой натуры – что может произойти в сердце тьмы[174], откат до пещерного уровня в считаные часы, спасибо Сонни Барджеру и его присным “Ангелам”. А также крепленому красненькому. Все эти Thunderbird и Ripple, самые мерзотные сорта бормотухи на свете, плюс некачественная кислота. Для меня это был конец великой мечты. Ведь “власть цветов” существовала – не то чтобы мы много в чем ее замечали, но движение и настроение определенно присутствовали. И я не сомневаюсь, что жить в Хейт-Ашбери[175] с 1966-го по 1970-й и даже потом было довольно круто. Все тусовались по-братски, это был другой способ существования. Но Америка была местом крайностей, ее шатало от квакеров до свободной любви – не успеешь глазом моргнуть, да и сейчас ничего не поменялось. И в тот момент настроение царило антивоенное, в сущности, “оставьте нас в покое, нам бы только кайфануть”.

Стэнли Бут и Мик вернулись в гостиницу после того, как мы съездили в Алтамонт осмотреться на местности, а я остался. Не мог я просто забуриться в Sheraton и вернуться сюда на следующее утро. Я здесь до конца – так я чувствовал. Сколько часов осталось, чтобы уловить, что здесь происходит? Было интересно. Ты чуял носом, что произойти может что угодно. Учитывая калифорнийский климат, днем было довольно мило. Но, как только зашло солнце, сразу же здорово похолодало. И тогда вокруг зашевелился дантовский ад. Какие-то люди, хиппи, отчаянно старались держаться по-доброму. В этом было едва ли не отчаяние – в этой любви, в подбадриваниях, в стараниях удержаться на плаву, сделать, чтобы было все по кайфу.

И “Ангелы” здесь, конечно, только еще сильнее подгадили. У них были свои планы на вечер, которые, в сущности, сводились к тому, чтобы уделаться насколько хватит сил. Какая уж там организованная служба безопасности. Посмотришь на кое-кого из них – глаза закатываются, губы зажеваны. А еще эта специальная провокация с парковкой их рогатых коней прямо у сцены. Наверное, предполагая, что тронуть “ангеловский” байк – это конец всему. Абсолютно неприкасаемо. Они выставили барьер из своих “харлеев” и дразнили народ, чтоб те только попробовали их тронуть. А с наваливающейся вперед толпой это было неизбежно. Если посмотреть “Дай мне кров”, там есть одно “ангеловское” личико, которое говорит за всех. Чувак, в общем, просто пузырится от ненависти – такой весь в наколках, в косухе и с хвостом, ждет не дождется, чтобы кто-нибудь задел его байк и дал ему повод устроить махач. Они неплохо снарядились – обрезанными киями, и еще, конечно, все носили ножи, хотя у меня тоже был нож с собой. Другой вопрос, когда его вытаскивать и пускать в дело. Это уж самая крайняя мера.

Когда совсем стемнело и мы вышли на сцену, атмосфера уже здорово сгустилась, стало очень мрачно и стремно. Это слова Стю, он там был: “Слышишь, как-то стало стремновато”. Я сказал: “Стю, будем пробиваться”. При такой большой толпе нам было видно только пространство прямо перед нами – с освещением, которое уже бьет в глаза, потому что на сцене оно всегда так. Ты практически наполовину ослепший – не можешь ни видеть, ни нормально оценивать, что происходит. Просто надеешься, что все обойдется.

Ладно, какие у тебя еще возможности? Stones уже на сцене, чем я могу пригрозить? Мы уходим? Я сказал: “Успокойтесь, или мы больше не играем”. Толку им было тащиться сюда всю дорогу, чтобы в результате ничего не увидеть? Но на тот момент пружина уже была заведена.

Пиздец наступил довольно скоро. В фильме можно увидеть, как Мередит Хантер размахивает пистолетом, можно увидеть удар ножом. На нем был бледно-салатный костюм и шляпа. Он тоже пузырился от ненависти – такой же ополоумевший, как все остальные. Размахивать пушкой перед “Ангелами” было как, не знаю, поднести им на блюдечке то, чего они хотели! Это была отмашка. Сомневаюсь, что штука была заряжена, но он хотел выпендриться. Не то место и не то время.

Когда это случилось, никто не понял, что его закололи насмерть. Шоу продолжалось. Грэм там тоже был, он в тот день играл с Burritos. Мы всей толпой набились в этот перегруженный вертолет – обычное возвращение, как с любого другого концерта. Слава богу, конечно, что мы оттуда выбрались, потому было реально стремно. Хотя мы и привыкли к стремным побегам. В этот раз просто масштаб был больше, да еще в новом для нас месте. Но не стремнее, чем выбираться из Empress Ballroom в Блэкпуле. Вообще-то говоря, если б не убийство, мы бы считали, что концерт каким-то невъебенным чудом прошел еще очень гладко. Кроме того, это был первый раз, когда Brown Sugar исполнялся перед живой аудиторией, – крещение в аду среди буйной толпы калифорнийской ночью. Никто не знал, что случилось, до того как мы уже совсем поздно добрались до гостиницы или даже до следующего утра.

* * *

То, что Мик Тейлор поехал с нами в тот тур 1969-го года, определенно спаяло Stones заново. Потом мы сделали с ним Sticky Fingers. И музыка поменялась, почти неосознанно. Ты уже пишешь с Миком Тейлором в уме, может, сам того не понимая, но прикидывая, что у него может получиться что-то оригинальное. Ты должен дать материал, который ему будет реально кайфово играть, а не просто поставить его к тому же запиленному станку, который он только что обхаживал в Bluesbreakers у Джона Мэйолла. Так что стараешься придумать что-нибудь свеженькое. Дай бог то, что заведет музыкантов, заведет потом и публику. На Sticky Fingers некоторые вещи сочинились исходя из моей уверенности в том, что Тейлор сумеет как следует блеснуть. К возвращению в Англию у нас на руках уже имелся Brown Sugar, имелись Wild Horses и You Gotta Move. Остальное мы записали в “Старгроувзе”, миковском особняке, – в нашей новой студии на колесах под названием “Могучемобиль” – и немного в Olympic Studios в марте – апреле 1970-го. Например, Can't You Hear Me Knocking выпорхнула легко: я просто подобрал настройку и рифф и начал катать это дело, а Чарли моментально, влегкую подстроился, и мы думаем: а грув-то ничего. Так что все только улыбались. Для гитариста играть такое невелика сложность: знай руби аккорды стаккатовыми кусками, все очень прямолинейно и экономно. Марианна активно поучаствовала в Sister Morphine. Я знаю почерк Мика, и он тогда жил с Марианной, так что я вижу по стилю, что там есть несколько ее строчек. Moonlight Mile – это целиком Мик. Насколько я помню, Мик пришел с доведенной до конца идеей, и группе осталось только разобраться, как ее сыграть. А Мику только дай расписаться! Это что-то невероятное, сколько он мог насочинять. Иногда ты начинал думать, как бы уже прикрутить этот краник, мать его. Бывало даже, что из него выходило столько текста, что – блин, парень, ты засоряешь эфир. Я не жалуюсь. Это золото – иметь такой дар. Ведь это не то же самое, что сочинять стихи или настрочить текст заранее. Оно должно уложиться в уже готовую рамку. В том и искусство текстовика – это человек, которому дают кусок музыки, и он раскладывает, как там будет работать голос. Мик это умеет превосходно.

Примерно в те же годы мы начали собирать свой штат музыкантов для сессий, так называемых суперсайдменов, и из них кое-кто с нами до сих пор. Никки Хопкинс был рядом почти с самого начала. Рай Кудер пришел, но с годами почти пропал. На Sticky Fingers мы опять сошлись с Бобби Кизом, великим техасским саксофонистом, и его напарником Джимом Прайсом. Сначала мы пересеклись с Бобби очень мельком, впервые после нашего первого американского тура, в Elektra Studios, где он записывался с Delaney & Bonnie. Джимми Миллер работал там же над Let It Bleed и зазвал Бобби сыграть соло на Live with Me. Это был самый что ни на есть сырой, прямолинейный, без тормозов рок-н-ролл – вещь как специально под Бобби. Так родилось наше долгое сотрудничество. Они с Прайсом добавили немного дудок в финал Honky Tonk Women, но их завели в миксе так низко, что слышно их только в последние полторы секунды на затухании. Чак Берри воткнул саксофон в самый конец Roll Over Beethoven, и нам тоже понравилась мысль, когда в песне появляется новый инструмент всего лишь за секунду до конца.

Киз и Прайс приехали в Англию, чтобы отработать на сессиях у Клэптона и Джорджа Харрисона, и Мик столкнулся с ними в одном ночном клубе. Поэтому все получилось так, что типа хватай их, пока не уехали. Они умели зажигать, Мик считал, что нам нужная духовая секция, а я был только за. Техасский бульдог посмотрел на меня со значением и протехасил: “Мы играли вместе”. – “Играли? Где это?” – “На Тинейджерской ярмарке Сан-Антонио”. – “А, ты там тоже был?” – “Да уж, блядь, тоже”. И тогда я сразу сказал: да хрен с ним, лучше давай забацаем. Широченная улыбка от подобревшего Бобби и камнедробительное рукопожатие. Ах ты сучий потрох! Бобби Киз! Это было на сессии в декабре 1969-го, Бобби тогда надудел нам на Brown Sugar эпохальное соло, лучшее из всего, что гремит в эфире.

* * *

Я в то время устроил себе пару чисток с Грэмом Парсонсом – обе без толку. Вообще за свою жизнь я ломался так часто, что на свете нет столько ремонтных мастерских. Я считал, что эта ебаная неделя в аду в порядке вещей. Я принимал ее как часть жизни, которую сам выбрал. Но ломка – такая хуевая вещь, что одного раза достаточно, и, правду сказать, так и должно быть. Хотя одновременно я чувствовал себя абсолютно неуязвимым. Кроме того, меня всегда немного потряхивало, когда люди говорили мне, что моему организму можно, а чего нельзя.

Я раньше чувствовал, что независимо от степени обдолбанности в том, что касается меня лично, я свои грехи всегда покрою. И мне хватило самомнения, чтобы думать, что я смогу контролировать и героин. Я думал, что могу принимать, а могу перестать. Но он куда хитрее, чем ты думаешь, потому что какое-то время ты можешь начинать и переставать, но каждый раз, когда выбираешь второе, задача чуть-чуть усложняется. Не в твоей власти, к сожалению, решать, в какой момент прерваться. Принимать легко, отказываться тяжело, и не дай бог тебе оказаться в положении, когда кто-то вдруг вламывается к тебе домой и говорит: пойдем с нами, и ты понимаешь, что сейчас перестать просто придется, но ты не в том состоянии, чтобы ехать в участок и начинать ломаться там. Ты должен как следует подумать и сказать: ага, есть один простой способ не попасть в такое положение – не втягиваться.

Но существует, наверное, миллион причин, чтобы втянуться. Я предполагаю, это может быть связано с концертированием. При высоком уровне энергии и адреналина организм, если это доступно, требует противоядия. И я воспринимал герыч как часть этого баланса. Зачем вообще поступать так с собой? Что ж, мне никогда особенно не нравилось быть знаменитым. На препаратах мне было легче находиться рядом с людьми, хотя ведь и с бухлом эффект был тот же самый. Так что это не совсем правильный ответ. Еще я ощущал, что употребляю, чтоб защититься от жизни поп-звезды. Была у того, чем я занимался, такая сильно неуютная для меня сторона – светское общение, нескончаемый порожняк. Очень трудно было к этому привыкнуть, а вмазанный я справлялся лучше. Мик выбрал лесть, и она очень мало чем отличается от опия – тот же уход от реальности. Я выбрал опий. К тому же я жил со своей женщиной, а Анита была энтузиаст не хуже меня. Думаю, нам просто хотелось исследовать ту территорию. И когда мы отправились на разведку, предполагалось, что мы осмотрим только ближайшую область, но в результате мы исходили ее вдоль и поперек.

Билл Берроуз снабдил меня апоморфином и в нагрузку злобной медсестрой из Корнуолла по имени Смитти. Курс лекарства, который мы прошли с Грэмом Парсонсом, по плану, должен был выработать полное отвращение к героину. И Смитти обожала заставлять нас его принимать. “Мальчики, пора”. Мы с Парсонсом на моей кровати: “Ой нет, опять Смитти”. Мне и Грэму нужно было завязать прямо перед прощальным туром 1971 года – тогда он со своей будущей женой Гретчен приехал в Англию, и мы на пару предались нашим обычным грехам. Билл Берроуз посоветовал взять эту ужасную женщину следить за приемом апоморфина – Берроуз говорил о нем без умолку, но нам лечение практически ничего не дало. Хотя Берроуз клялся и божился. Я не то чтобы хорошо его знал, разве что по разговорам про наркоту – как слезать и как найти продукт нужного качества. Смитти была у Берроуза любимой сиделкой, но она была садистка. Лечение состояло в том, что она вкалывала тебе это дерьмо, а потом стояла над тобой как часовой. Делать что сказано. Не пререкаться. “Нечего тут сопли распускать, мальчишка. Ты бы здесь не лежал, если бы сам не набезобразничал”. Мы поправлялись на Чейн-уок, Грэм и я, в моей кровати под балдахином, – единственный парень, с которым я вместе спал. Правда, мы постоянно сваливались на пол, потому что от такого лечения обоих страшно колбасило. А рядом – ведро для блевания, если сможешь перестать корчиться на несколько секунд, чтоб до него добраться. “Грэм, ведро у тебя?” Единственная возможность отвлечься, если хватало сил встать, было спуститься вниз и поиграть на фоно и попеть недолго, точнее, как можно дольше, чтобы убить время. Никому не посоветую такую терапию. Я еще думал, уж не шутка ли это такая у Билла Берроуза – подписать меня на самое худшее лечение, ему известное.

Эффект был нулевой. Трое долгих суток, когда ты успеваешь обосраться и обоссаться, постоянная дерготня и судороги. И после этого имеешь вычищенный организм. Когда принимаешь вещества, то все твои вещества, твои эндорфины, впадают в спячку. Они думают: ага, мы ему не нужны, потому что внутри теперь какая-то другая штука. И им надо семьдесят два часа, чтобы проснуться и начать работать снова. Но обычно почти сразу, как отмучился, подсаживаешься опять. После всего этого, после недели по горло в говне, мне нужна доза. Отсюда все те разы, когда я переламывался, только чтобы сразу взяться за старое. Все потому, что ломка – это очень сурово.

Хоть власти однажды не смогли колесовать бабочку, они продолжали пробовать снова и снова – в моем доме на Чейн-уок в конце 1960-х и начале 1970-х. Я даже как-то привык к швырянию о собственный косяк, когда возвращался домой из клуба в три часа ночи. Как только я подходил к калитке, из кустов выпрыгивали эти чувачки с дубинками. Ага, снова-здорово, вставай в позу. “Лицом к стене, Кит”. Это их наигранная свойскость меня раздражала. Они хотели посмотреть, как ты скривишься, но, чувак, мы это уже проходили. “О, летучий отряд!” – “Нам бы улетать так, как ты, Кит” – и вся такая поебень. Ордера они не прихватили, но не поиграть в свои игры не могли.

“Ну на этот раз я тебя накрыл, мой мальчик, допонтовался” – и просто сияют от мысли, что они меня прихватили. “Ой, а это у нас что такое, Кит?” – а я знаю, у меня с собой ничего нет. Они начинают с наездов, потому что хотят увидеть, если повезет, как большая звезда рок-н-ролла будет трястись от страха. Нет уж, придется вам постараться как следует. Посмотрим, насколько вы сегодня смелые. Констебли входят и выходят, пялятся в какие-то бумажки. Они не уверены, что произойдет, если газеты прознают, что меня опять свинтили, и гадают, не хватил ли лишнего на этот раз главный оперативник в своем рвении очистить мир от торчков-гитаристов.

И еще очень доставало просыпаться каждый день с этими крючками у дверей, этими синими мундирами, просыпаться с мыслью, что ты преступник. И сам начинаешь вставать в эту позицию. Из-за перепада между тем, когда просыпаешься и говоришь: “Прекрасный денек!” – и тем, когда высматриваешь сквозь занавески, стоят или не стоят там до сих пор машины без опознавательных знаков. Или когда просыпаешься с благодарностью за то, что за ночь никто не постучал в дверь. Какой все-таки это выматывающий раздражитель. Мы не подрываем добродетель нации, но они считают, что подрываем, так что в итоге мы втягиваемся в войну.

* * *

С Рупертом Лоуэнстином Мика свел Крисси Гиббс, когда стало ясно, что нам надо начать вырываться из хитроумных сетей Аллена Клайна. Руперт был банкиром-консультантом, человеком очень солидным и надежным, и хотя примерно год после того, как мы его наняли, у меня не получалось пообщаться с ним лично, дальше контакт у нас наладился. Он обнаружил, что я люблю читать, и, начиная с первой книги, у меня за все годы из того, что присылал Руперт, накопилась целая библиотека.

Руперту не нравился рок-н-ролл – он думал, что “композиции” могут рождаться только за столом на листе бумаги, как у Моцарта. Он даже никогда не слышал про Мика Джаггера, пока Крисси впервые его не упомянул. За семнадцать лет мы с ним подали семь исков против Аллена Клайна, и в конечном счете это вылилось в фарс, когда истцы и ответчики махали друг другу ручкой и болтали в зале суда, как какие-нибудь коллеги по работе. Так что Руперт хотя бы освоил наш профессиональный жаргон, пусть эмоционально музыка его и не цепляла.

У нас ушло много времени, чтобы обнаружить, чем успел поживиться Аллен Клайн и что больше нам не принадлежало. В Британии у нас была компания под названием Nanker Phelge Music, которой мы все владели поровну. А когда-то мы отправились в Нью-Йорк и подписали договор с компанией, в которую дальше должны были переправляться все поступления, которая тоже называлась Nanker Phelge, потому мы и предположили, что это наша компания с американским именем, Nanker Phelge USA. Естественно, проходит время, и мы выясняем, что компания Клайна в Америке никак не связана с Nanker Phelge UK и целиком принадлежит Клайну. Так что все денежки перетекали в Nanker Phelge USA. Когда Мик покупал себе дом на Чейн-уок, он не мог выбить деньги у Аллена Клайна полтора года, потому что Клайн, видите ли, в это время занимался покупкой MGM.

Клайн был законник в душе, хоть и без диплома – он поклонялся букве закона, а еще тому, что справедливость и закон никак между собой не связаны, он любил закон как большую игру. В результате в его руках оказались права на все нами созданное заодно с мастер-лентами – все вещи, написанные или записанные в срок нашего контракта с Decca, который истекал в 1971-м. Но фактически он истек в 1970-м, на Get Yer Ya-Ya's Out! Поэтому Клайн вроде бы владел всеми недоделанными и незаконченными песнями вплоть до 1971-го, то есть до даты окончания, и тут начинались сложности. Борьба велась за то, ему или не ему будут принадлежать вещи, которые записывались в промежутке между выпуском этого альбома и 1971-м. В конце концов мы уступили ему две: Angie и Wild Horses. Он получил права на издание наших песен на много лет, а нам досталась доля авторских.

Так что издательские на Satisfaction до сих пор у него, точнее, у его наследников – он умер в 2009-м. Но мне пофиг. Клайн был для нас уроком. Как ни оцени его подвиги, он продвинул нас дальше по лестнице, он это обеспечил – хотя определенно Satisfaction тоже сыграла роль в нужный момент. Я заработал больше, расставшись с издательскими на Satisfaction, да и моей целью никогда не было зарабатывание денег. Изначально все сводилось к простому: хватит ли нам гонораров платить за гитарные струны. А чуть позже: хватит ли нам устроить такое шоу, какое мы хотим? И могу сказать то же самое про Чарли, и про Мика тоже. Особенно в самом начале – да ладно, мы не против зарабатывать, но большинство денег все равно вбухивается обратно в то, чем мы хотим заниматься. Так что окончательный выхлоп этой истории в том, что Аллен Клайн нас сделал и одновременно нас же поимел.

Маршалл Чесс, который прошел все ступеньки от мальчика в отделе корреспонденции до президента Chess после отцовской смерти, тогда только продал компанию и собирался открывать новый лейбл. Вместе с ним мы в 1971-м основали Rolling Stones Records и подписали контракт на дистрибуцию с Atlantic Records – как раз тогда в нашей жизни появился Ахмет Эртегун. Ахмет! Элегантный турок, который со своим братом Несухи как следует промыл мозги музыкальному бизнесу по поводу того, что люди готовы и не готовы слушать. В этом слышалось эхо роллинговского идеализма (пусть тогда и мальчишеского). Черт, я скучаю по сукину сыну! Последний раз видел его за кулисами Beacon Theater в Нью-Йорке. “Блин, где здесь сортир, а?” Я ему показал. Он щелкнул замком, а я пошел на сцену. После шоу узнаю, что он поскользнулся на плитке. Так и не встал после этого. Я его обожал. Ахмет давал дорогу талантам. Был очень контактным в работе человеком. Не то что в EMI или Decca, в какой-нибудь необъятной корпорации. Его компания родилась и создавалась из любви к музыке, а не для коммерции. И Джерри Уэкслер такой же, вся тамошняя команда – семейное предприятие в каком-то смысле. Стоит ли мне проходить по списку? Арета… Рэй… Всех не перечислишь. Ты ощущал, что влился в элиту.

Но в 1970-м у нас на руках была проблема.

Мы застряли в идиотской ситуации, когда Клайн выписывал нам деньги, которые нам было никогда не вернуть, потому что он не заплатил с них налог, да и в любом случае деньги мы потратили. Налоговая ставка в начале 1970-х у людей с самым высокими доходами была 83 % и все 98 %, если речь шла о прибыли с вложений и остальных так называемых нетрудовых доходов. Так что это было практически то же самое, как если б нам сказали: проваливайте из страны.

И я снимаю шляпу перед Рупертом за то, что он нашел способ выбраться из-под неподъемного долга. Именно Руперт посоветовал нам принять статус нерезидентов – единственная для нас возможность опять встать на ноги финансово.

По-моему, чего меньше всего ожидали власть предержащие, когда огрели нас этим космическим налогом, это что мы скажем: хорошо, мы уезжаем. Станем еще одними в списке тех, кто не платит вам налоги. В их расчеты такое просто не входило. А мы, наоборот, выросли как никогда, да еще и произвели на свет Exile on Main St. – возможно, вообще нашу лучшую работу. Они не верили, что мы сможем продолжать как обычно, если не будем жить в Англии. И, если совсем честно, мы тоже очень сомневались. Мы не знали, получится ли у нас, но что еще оставалось, кроме как попробовать? Сидеть в Англии, чтобы они отдавали нам по пенни с каждого заработанного фунта? Желания прикрыть лавочку у нас не было. Так что мы снялись с места и отправились во Францию.

Мы душа в душу с Грэмом Парсонсом, приехавшим в гости в “Неллькот” во время записи Exile on Main St.

Dominique Tarle

Глава восьмая

В которой мы уезжаем во Францию весной 1971-го и я снимаю “Неллькот”, особняк на Ривьере. Мик играет свадьбу в Сен-Тропе. Мы ставим на прикол свой фургон-студию для записи Exile on Main St. и начинаем плотно работать ночными сменами. Плаваем позавтракать в Италию на “Мандраксе”. Я набираю пиковую форму с пятиструнной гитарой. Приезжает Грэм Парсонс, и у Мика просыпается чувство собственничества. Я изолирую себя от мира наркотиками, нас накрывает полиция. В последний раз провожу время с Грэмом в Лос-Анджелесе и крепко подсаживаюсь на второсортную дурь. Убегаю лечиться в Швейцарию вместе с Анитой, переживаю кошмары ломки и еще до выписки сочиняю Angie

Когда я впервые увидел “Неллькот”, то подумал, что на какое-то время, пожалуй, смогу пережить изгнание. Это был самый потрясающий дом на свете, прямо у подножия мыса Ферра, с видом на бухту Вильфранша. Его построил где-то в 1890-х английский банкир – дом с большим садом, немного заросшим, за шикарными чугунными воротами. Пропорции были великолепные. Если с утра ты чувствовал себя слегка разбитым, можно было прогуляться по этому сверкающему шато, и ты приходил в норму. Он был как версальская зеркальная галерея – с потолками в двадцать футов, мраморными колоннами и парадными лестницами. Я просыпался и думал: неужели это мой дом? Или: черт, наконец это досталось кому надо. Великолепие, которое мы заслужили после британского убожества. И раз мы все равно решили жить за границей, то пережидать это время в “Неллькоте” было, наверное, не самым худшим вариантом. Мы провели в разъездах целую вечность, и “Неллькот” был намного лучше, чем любой Holiday Inn! Я думаю, на фоне того, что происходило в Англии, во Франции все смогли наконец расслабиться.

Никаких планов записываться в “Неллькоте” у нас не было. Мы собирались поездить и поискать студии в Ницце или Канне, хотя организационная сторона была под вопросом. Чарли Уоттс снял дом далеко в Воклюзе, в нескольких часах езды на машине. Билл Уаймен поселился выше в горах, рядом с Грасом. Скоро он уже проводил время – с кем бы вы думали? – с Марком Шагалом! Самое неправдоподобное сочетание, какое я могу себе представить – Билл Уаймен и Марк Шагал, – как Шагал по-соседски заглядывает к Биллу пропустить чашку его ужасного чая. Мик жил сначала в отеле Byblos в Сен-Тропе, ждал там дня свадьбы, потом снял дом, принадлежавший дяде князя Ренье, а потом другой, которым владела некто по имени мадам Толстая. О чем я и говорил: наш союз с культурным евроотребьем. Или их – с нами, белым отребьем. Эти по крайней мере принимали нас с распростертыми объятьями.

Одной из интересных деталей “Неллькота” была маленькая лестница прямо к причалу. Скоро я пришвартовал к нему “Мандракс-2”, свой супермощный двадцатифутовый катер производства Riva, из красного дерева, элитное изделие итальянского маломерного судостроения. “Мандракс” – это была анаграмма его первоначального имени. Все, что мне понадобилось, – это сбить пару букв и еще пару передвинуть – я не мог удержаться, чтобы не использовать такой шанс. Я купил катер у одного человека, переименовал и сразу поплыл. Ни капитанских прав, ни лоцманских. Меня даже не спросили для проформы, выходил ли я когда-нибудь в море. Теперь, говорят, нужно сдавать экзамены, иначе не поплывешь. Когда подобралась компания – Бобби Киз, потом Грэм Парсонс и остальные, – мы тут же отправились тестировать “Мандракс” на зеркальной средиземноморской глади, рванули в сторону Ривьеры и приключений. Но это было потом. Вначале был вопрос с устройством свадьбы Мика с Бианкой, его никарагуанской невестой, и этот вопрос встал в мае, через четыре недели после нашего приезда. Марианна удалилась из жизни Мика в прошлом, 1970-м, и вошла в свое потерянное десятилетие.

Мик придумал устроить тихую, как ему казалось, церемонию – это в Сен-Тропе-то, на пике сезона. Естественно, ни один журналист не остался дома. В те дни, когда еще не было личной охраны, новобрачным и гостям пришлось продираться по улицам через фотографов и туристов, от церкви до приемной мэра, с рукопашным боем, как когда хочешь попасть к бару в стоящем на ушах клубе. Я свалил и оставил отдуваться Бобби Киза, который в то время плотно дружил с Миком, ему досталась роль помощника шафера или кого-то такого. Шафером был Роже Вадим.

Роль Бобби упоминается здесь потому, что подружкой невесты при Бианке была очень симпатичная Натали Делон, брошенная жена французского киногероя Алена Делона, и Бобби сильно и опасно ею увлекся. Они с Делоном оказались в центре скандала, в который были замешаны французский премьер-министр Жорж Помпиду и его жена, а также преступный мир от Марселя до Парижа. Был убит югославский телохранитель Делона, с которым у Натали был короткий роман, его тело нашли на свалке в пригороде Парижа. В его убийстве так никого и не обвинили. Делон оставил Натали и сошелся с актрисой Мирей Дарк. Это была крупная заваруха с опасными последствиями. За Делоном и Натали стояли влиятельные фигуры из марсельского общества, до которого тут было недалеко, плюс банда югославских крутых ребят. Очевидно, много кто был выведен из себя, и дело не обошлось без крупного политического шантажа, самой Натали у машины кто-то открутил гайки на колесах. Наверное, все-таки не самый подходящий момент становиться ее новым кавалером.

Но у Бобби, который вообще ничего не знал, случилось стремительное увлечение, и на гулянке в тот вечер он вложил в свою дудку всю душу, лишь бы привлечь ее внимание. Не сводил с Натали глаз ни на секунду. Он уехал в Лондон, а потом вернулся работать над альбомом в “Неллькот”. И, когда он вернулся, Натали все еще жила здесь вместе с Бианкой. Что случилось потом? Ну, они оба живы, когда я это пишу, хотя не очень понимаю почему. Прошло еще несколько недель, и проблема всплыла по-настоящему.

Когда я улизнул со свадьбы, то направился в кабинку туалета в Byblos. И вот я отливаю, а в соседней кабинке, слышу, кто-то всасывает воздух. “Либо не пались, – говорю, – либо не тихарись”. А в ответ голос: “Хочешь – угощайся”. И это был Брэд Клайн, который потом стал моим хорошим корешем. Он промышлял трансфером, транспортировкой дури. Был очень образованный, чистенький по виду парень и использовал этот имидж, чтобы пробиваться по жизни. Он потом все-таки начал барыжить коксом и втянулся в это дело сильнее, чем нужно, но, когда я его встретил, это была только шмаль. Брэд уже умер – обычная старая история. Если зарабатываешь этим дерьмом, не суй в него нос. А он сунул, и к тому же у него никогда не получалось вовремя выйти из игры. Но в день нашего знакомства мы с Брэдом ушли вместе тусовать и оставили свадьбу гулять без нас.

Мне удалось узнать, какой Бианка человек, только потом. Мик никогда не хочет, чтобы я разговаривал с его женщинами. Кончается все их рыданиями на моем плече, потому что они узнают, что он опять не удержался и сходил налево. Что же мне теперь делать?! Ну, родная, до аэропорта ехать еще далеко, надо пока подумать. Кто только не проливал слезы на это плечо: Джерри Холл, Бианка, Марианна, Крисси Шримптон… Столько перепорченных рубашек. И они меня спрашивают, что им делать! А я, блин, откуда знаю? Не я же с ним ебусь! Приходит ко мне однажды Джерри Холл, сует записку от какой-то девицы, в которой буквы задом наперед – отличный шифр, Мик! – “Я буду твоей любовницей всегда”. И всего надо было сделать – поднести ее к зеркалу и прочитать. “О-о, ну что он за сволочь такая”. И я в самой неподходящей роли утешителя, “дядюшки Кита”. А ведь эту роль мало кто со мной ассоциирует.

Поначалу я думал, что Бианка – просто обычная вертихвостка. Она к тому же какое-то время держалась отстраненно, из-за чего никто в нашем кругу к ней особо не проникся. Но, познакомившись поближе, я обнаружил, что она дама умная и, что впечатлило меня больше всего, сильная. Она потом стала публичным лицом “Международной амнистии” и чем-то вроде странствующего посла своей собственной гуманитарной организации, а это немалое достижение. Очень миловидная и все такое, но также с очень решительным характером. Неудивительно, что Мик с ней не справился. Единственный недостаток был в том, что шуток она не воспринимала напрочь. Было б у нее чувство юмора, я бы сам на ней первый женился!

Начало отношений между Миком и Бианкой точно совпало с нашим отъездом из Англии. Так что в ситуации уже присутствовал явный конфликт, обозначилась трещина. Бианка привезла с собой кучу всякого багажа и народа, втянула в это Мика, но никому другому это было совершенно не интересно, и я уверен, что на сегодня это не интересно и самой Бианке. Но даже тогда я ничего не имел против нее как человека – мне только не нравилось, как она и ее тусовка влияли на Мика. Это отдалило его от остальных, а Мик и без того всегда стремился как-нибудь отделаться. Мик мог взять отпуск и исчезнуть на две недели, мог решить, что он будет работать наездами из Парижа. Бианка была беременна, и их дочка, Джейд, родилась той осенью – Бианка как раз жила тогда в Париже. Ей не нравилась жизнь в “Неллькоте”, и я ее не виню. Короче, Мик разрывался.

В те самые первые дни в “Неллькоте” мы отправлялись на променад вдоль пристаней, или до Cafe Albert в Вилльфранше, где Анита пила свой пастис. Мы, очевидно, выделялись в этой местности, но были уже довольно закаленные и несильно переживали по поводу того, что думают о нас окружающие. Однако насилие случается в жизни, когда меньше всего его ждешь. Тони-Испанец, который приехал одним из первых, пару раз спас мне жизнь – либо буквально, либо иначе, – а в городке Болье, одном из ближних мест, куда мы выбирались из “Неллькота”, он спас мою шкуру. У меня был “ягуар”, E-type, на котором я поехал в Болье с Марлоном и Тони на борту и припарковался в месте, где, как нам сказали два чувака, на вид вроде служащие гавани, было запрещено. Один подошел, сказал: “Ici” –и поманил нас с Тони в контору гавани. Мы с Тони пошли за ним, оставив Марлона в машине, – думали, что на пару минут, да и он был в пределах видимости.

Тони учуял все раньше меня. Два каких-то французских рыбака постарше нас. Один стоял к нам спиной. Когда он закрывал дверь на замок, Тони на меня зыркнул. Только сказал: “Прикрой сзади”. Он рванулся как молния, сунул мне в руки стул, запрыгнул на стол с еще одним стулом и врезал им, так что щепки посыпались. Мужики были как следует ужратые – они только что пообедали с вином, кое-что осталось на столе. Я тут же наступил на шею одному, пока Тони уделывал другого. Потом Тони метнулся к моему, который был перепуган до усрачки, и Тони еще раз врезал ему по голове. “Пойдем отсюда”. Пинком открыли дверь. Все кончилось за какие-то секунды. Эти на полу стонут и хнычут, везде разлитый кларет, сломанная мебель. Они ведь меньше всего ждали нападения – крупные такие морячки, никаких разговоров вокруг да около, им нужно было над нами поглумиться, отлупить. Планировали устроить себе веселуху с парой волосатиков. Марлон сидел в “ягуаре”. “Пап, ты где был?” – “Ничего, все нормально”. И по газам: “Поехали”. Но какие приемы в исполнении Тони-Испанца! Это был балет, его триумфальный выход. По сравнению с Тони Дуглас Фэрбенкс просто отдыхал. Самая скоростная реакция, какую я только видел, а я видел кое-что. Я в тот день выучил важный урок из его учебника: когда чутье говорит, что назревает проблема, действуй. Не жди, пока она назреет.

Через три дня на порог заявились копы. У них был ордер только на меня, потому что Тони никто не знал, и вообще он уже отбыл обратно в Англию. Последовала нескончаемая канитель с судебными следователями, но к моменту, когда дело поднялось на ступеньку-другую повыше, они поняли, что этим ребятам рассчитывать не на что. Когда всплыли факты и выяснилось, что они нас запугивали, что у меня ребенок остался в машине и что вообще с самого начала не было никаких оснований тащить нас в эту контору, неожиданно, как по волшебству, обвинения испарились. Уверен, что адвокат тогда обошелся нам недешево, но в конце концов те ребята решили, что не стоит заявлять перед судом, что в их собственной конторе их уделали два ненормальных англичанина.

Я не был в полной завязке, когда поселился в “Неллькоте”. Но есть разница между “не завязать” и “сидеть”. Сидишь ты тогда, когда не способен делать ничего, пока не доберешься до отравы. На это уходит вся твоя энергия. В общем, я прихватил с собой небольшую дозу на всякий пожарный, но по моим меркам я был все равно что в завязке. В какой-то майский день, спустя не так уж много времени после приезда, мы отправились на картинговую трассу в Канне, и там мой карт перевернулся и протащил меня пятьдесят ярдов спиной по бетону, ободрав с меня кожу как с кору с дерева. Я окарябался почти до костей. И прямо тогда, когда я вот-вот собирался записывать диск, – как раз то, что мне было нужно. Врач сказал: “Будет очень больно, месье. Рана должна быть чистой. Я буду посылать к вам человека ежедневно, он будет вас проверять и делать перевязки”. И каждое утро у меня стал появляться этот медбрат, который раньше служил в медсанчасти в действующей французской армии. Он прошел Дьен Бьен Фу, последний оплот французской армии в Индокитае, он прошел Алжир; он перевидал море крови и потому работал четко и быстро. Такой ссохшийся мужичок, крепкий как гвоздь. Он делал мне укол морфия каждый день, и без этого морфия мне было никак. Каждый раз, вколов мне дозу, он бросал шприц, как дротик, в картину на стене, всегда в одну и ту же точку – прямо в глаз. Естественно, потом лечение кончилось. Но теперь из-за этой раны я сидел уже на морфии, как раз когда я думал, что слез. Так что приоритеты поменялись, я должен был достать дури.

И тогда толстый Жак, который у нас кашеварил, стал по совместительству нашим героиновым дилером. Он имел марсельский контакт и свою команду шнырей – мы решили, что этих ковбоев безопаснее держать на зарплате, и они хорошо справлялись со своими “поручениями”. Жак подошел после того, как я бросил клич: “Кто знает, где в этих краях раздобыть немного дури?” Он был молодой, толстый, сильно потел и в один прекрасный день уехал на поезде в Марсель, а вернулся с этим чудесным пакетом белого порошка и огромным, размером почти с цементный, мешком лактозы – это был замес. И объяснил мне на своем плохом английском и моем еще худшем французском – ему пришлось писать, – что надо мешать девяносто семь процентов лактозы с тремя процентами героина. Сам героин был чистый. Вообще герыч, когда ты его обычно покупал, уже был разведенный. А эту штуку нужно было смешивать самому, и очень аккуратно. Даже в такой пропорции она была офигенно мощная. Так что я поселился в ванной с моими весами и разводил девяносто семь к трем. Со взвешиваниями я действовал очень аккуратно. Приходилось осторожничать, учитывая, что продукт потом употребляла моя женщина и пара других людей. Девяносто шесть к четырем, и ты мог скопытиться. Один залп чистого – и ба-бах, до свидания.

Имелись явные преимущества в том, чтобы закупать такой объем. Цена была не заоблачной. Товар приходил прямо из Марселя в Вильфранш, совсем недалеко – никаких транспортных издержек, кроме билета на поезд для Жака. Потом, чем чаще ты отовариваешься, тем больше шансов для какого-нибудь косяка. Но одновременно нужно постараться и не переусердствовать, потому что чем больше маза, тем больше интерес окружающих. Просто возьми столько, чтобы покрыть свои нужды на пару месяцев, чтобы не приходилось каждый раз выбираться и заморачиваться поисками. Правда, этот мешок, казалось, не опустеет никогда. “Ладно, вот покончим с ним, возьмем перерыв…” Короче, он обеспечивал нас с июня по ноябрь, и даже после этого в нем кое-что осталось.

Я должен был слушаться инструкций, с которыми он к нам попал. И инструкции, судя по всему, были правильными, потому что продукт был отменный, и никто не жаловался. Я повесил формулу на стену, чтобы не забыть. Девяносто семь к трем. (Естественно, была мысль сочинить песню с таким названием, но потом я решил, что незачем мне выставляться.) Я проводил половину времени от обеда до вечера, выверяя эту дозировку. У меня были такие роскошные старинные весы, массивные, бронзовые и очень-очень точные, и большой совок для лактозы. Девяносто семь грамм. Откладываешь в сторонку и затем зачерпываешь ложечкой героин из пакета, три грамма. Ссыпать в одну емкость и тщательно перемешать. Нужно как следует ее потрясти. Я помню, что торчал там часто, что значит, что я никогда не смешивал много сразу. Делал запас на пару дней или, может, чуть больше.

* * *

Мы подыскивали студию в Канне и других местах, прикидывали, сколько французы захотят с нас содрать. Но “Неллькот” имел большой подвал, а у нас была собственная мобильная студия. “Могучемобиль”, как мы ее называли, – фургон с восьмиканальными магнитофонами, Стю их подобрал и отладил. Мы придумали ее, еще совершенно не планируя перебраться во Францию. Единственная частная передвижная установка для звукозаписи на тот момент. Мы и не понимали, когда ее собирали, какая редкость у нас на руках, но скоро мы уже сдавали ее в аренду Би-би-си и Ай-ти-ви, потому что у них было только по одной на каждую. Еще одна прекрасная, свалившаяся с неба удача из тех, которые у Stones случались постоянно.

В общем, в один июньский день она вкатилась в ворота и встала на прикол у парадного крыльца, и мы протянули провода от нее в дом. Никак иначе я с тех пор и не работал. Когда у тебя под рукой нужный аппарат и правильные люди, никаких больше студий тебе не нужно. Один Мик до сих пор думает, что все обязательно надо пропустить через “настоящую” студию, что без этого по-настоящему не запишешься. Как сильно он заблуждается, доказал наш последний – на момент написания книги – альбом A Bigger Bang, и особый прикол в том, что мы сделали эту вещь у Мика дома, в его маленьком замке во Франции. Мы окончательно обкатали весь материал, и он говорит: “Теперь отнесем это в настоящую студию”. Мы с Доном Уозом переглянулись, и с Чарли тоже… Ну что за хуйня? Мы уже довели вещь здесь. Что тебе неймется расстаться с такой кучей бабла? Чтобы можно было сказать, что все было записано в такой-то и такой-то студии, стеклянная перегородка и аппаратная, все дела? Не, старик, никуда мы не пойдем. В общем, в этот раз он наконец-то поддался.

Подвал в “Неллькоте” был вполне вместительный, но поделенный на много отсеков. Проветривалось все не ахти – отсюда, кстати, взялся Ventilator Blues. Самой дикой вещью была необходимость искать, где ты оставил своего саксофониста. Потому что Бобби Киз с Джимом Прайсом все время переходили с места на место, искали правильный звук, – в основном это было спиной к стене в конце узкого коридора, точно как на одном из снимков Доминика Тарле, где еще видны ползущие за угол провода от микрофонов. Кончилось все тем, что микрофонный кабель от духовой секции мы покрасили в желтый. Если ты хотел дать инструкции своим духовикам, ты шел по желтому кабелю, пока в них не утыкался. Бывало тоже, что хрен разберешь, где сам находишься. Еще бы, в таком-то громадном доме. Иногда Чарли сидит в каком-то отсеке, и мне нужно протопать еще с четверть мили, пока я его найду. Но, учитывая, что это было подземелье замка, почти как в книжках, работать там было прикольно.

Все акустические особенности этого подвала были открыты не мной. Мы, например, где-то неделю не знали, куда пристроился Чарли, потому что он каждый вечер пробовал новые закутки. Джимми Миллер предложил ему разместиться в конце коридора, но Чарли сказал: блин, да я так полмили буду добираться, слишком далеко, давайте ближе. В общем, нам приходилось прочесывать каждый уголок. Добавлять электронное эхо без крайней нужды не хотелось, расчет был на естественное, и здесь, внизу, попадались кое-какие реально экзотические варианты. Например, я записывал гитару в комнате с плиткой: поворачивал комбик, чтобы он смотрел в угол, и проверял, что при этом ловится на микрофон. Я помню, что делал это для Rocks Off и, кажется, Rip This Joint. В общем, писаться там было не очень нормально, особенно поначалу, но, когда мы уже втянулись через неделю-две, все стало абсолютно естественно. Не было никаких разговоров в группе, или с Джимми Миллером, или с Энди Джонсом, звуковиком, типа “какой больной придумал писать здесь диск”. Нет, все было на мази. Надо было только упереться и делать свое дело.

Мы, бывало, отпишемся с вечера до пяти-шести утра, и надо же, уже светает, а у меня “Мандракс” стоит пришвартованный. Спускаемся по лесенке через грот к пристани – а что, как насчет прокатиться позавтракать в Италию? Мы просто набивались толпой и отчаливали: Бобби Киз, я, Мик – все, кто хотел. Чаще всего добирались до Ментона – итальянского городка, который из-за какой-то ошибки в каком-то пакте вклинился с французской стороны границы, – либо еще дальше, до собственно Италии. Никаких паспортов, прямиком мимо Монте-Карло, под восходящее солнце и гремящую в ушах музыку. Брали с собой кассетник и ставили на нем то, что только что сделали, какой-нибудь свеженький второй микс. Швартовались у пристани и садились за приятный итальянский завтрак. Нам нравилось, что итальянцы делают из яиц, и их хлеб тоже. А если прибавить, что ты только что пересек настоящую границу, и никто ни хрена не знает и ничего не делает по этому поводу, то ощущение свободы распирало еще больше. Мы ставили микс итальянцам, смотрели, что они скажут. А если получалось застать рыбаков в нужное время, можно было набрать красного луциана[176] прямо с их лодок и отвезти домой к обеду.

Обедать мы часто плавали в Монте-Карло. Болтали либо с людьми Онассиса, либо с людьми Ниархоса, которые оба держали там большие яхты. Выглядело это все так, будто еще чуть-чуть, и они повытаскивают пушки и наставят друг на друга. Вот почему мы назвали наш альбом Exile on Main St. (“Изгнанник на Главной улице”). Когда мы только придумали название, оно работало с прицелом на американцев, потому что там у них в каждом захолустье есть своя Главная улица. Но у нас была своя – набережная Ривьеры. И мы сами были изгнанниками, поэтому название было правдивым и говорило все, что мы хотели сказать.

Вообще все средиземноморское побережье само по себе было древней паутиной, в которой все повязаны между собой. Я послонялся по Марселю, и он оказался точно таким, как о нем говорят, причем не сомневаюсь, что он до сих пор такой. Словно попадаешь в столицу государства, в которое входит и испанское побережье, и североафриканское, и вообще все берега Средиземного моря. Это, по сути, одна огромная страна на несколько миль вглубь материка. Все жители приморской полосы – рыбаки, моряки, контрабандисты – принадлежат отдельному обществу, где есть греки, турки, египтяне, тунисцы, ливийцы, марокканцы, алжирцы и евреи. Это древняя паутина, которую не разорвать никакими границами или юрисдикциями.

Мы шлялись куда хотели – до Антиба, например. Мы доплывали до Сен-Тропе, и там все бабы были наши. Посудина вывозила спокойно за счет большущего мотора. А по Средиземному морю, когда гладко, только знай лети. И лето 1971-го на Средиземноморье выдалось такое, когда погода каждый день стояла идеальная. Никаких капитанских умений практически не требовалось, просто иди вдоль берега, и все. Морских карт я тоже не держал. Аниту было не заманить на борт, она говорила, что это из-за моего полного незнания подводных камней. Он ждала на берегу и высматривала сигнальные ракеты, потому что мы обязательно докатаемся и у нас кончится бензин. А я просто решил, что если в эту чертову бухту смогли завести авианосец, то уж я как-нибудь по ней проплыву. Единственное, что нужно было контролировать, – это как подойти к берегу, как причалить. Для лодки суша – всегда самое опасное. В общем, когда мне только и приходилось задумываться о навыках судовождения, так это при швартовке. Остальное было просто фигней.

Гавань в Вильфранше очень глубокая, из-за чего здесь часто торчали американские военные корабли, и вот однажды нежданно-негаданно стоит этот огромный авианосец прямо посреди бухты: ВМФ с протокольным визитом. Тем летом они ходили парадом по всему Средиземному морю. И когда мы шли от своей пристани, стало нести марихуаной, густо так – из их иллюминаторов. Дули ребята крепко. Со мной в тот раз был Бобби Киз, и мы поплыли дальше завтракать, а когда возвращались, то начали нарезать круги вокруг авианосца, а на нем все эти морячки, довольные, что не попали во Вьетнам. И я внизу на своем крохотном “Мандраксе”. И мы принюхиваемся. “Эй, здорово, мужики. Несет же от вас…” Тогда они сбросили нам пакет анаши. А взамен мы им сказали, какие лучшие в городе бордели. Cocoa Bar, Brass Ring – эти были ничего.

Когда прибывал флот, в Вильфранше на всех этих улочках, где обычно страшная темь, ни с того ни с сего зажигалась полная иллюминация, как будто это был Лас-Вегас. Тут сразу тебе и Cafe Dakota, и Nevada Bar – они навешивали на заведения все, что угодно, лишь бы звучало по-американски: Texan Hang. Улицы Вильфранша оживлялись от неона и лампочных гирлянд. Сюда подтягивался весь гулящий контингент из Ниццы, и из Монте-Карло, и все каннские шлюхи тоже. Команда на авианосце – две тысячи с лишним мужиков, каждый на взводе и готов служить. Одного этого хватало, чтобы собрать все южное побережье. Остальное время они паслись где-то еще, и в Вильфранше было мертво, как на кладбище.

* * *

Просто поразительно, что музыка, которую мы делали в том подвале, до сих пор гремит, особенно учитывая, что сразу после выхода рейтинги у альбома были не самые высокие. А в 2010-м в довесок к новому изданию Exile on Main St. выпустили даже отбракованные дубли. Музыка записывалась в 1971-м, на момент, когда я это пишу, почти сорок лет назад. Если бы я слушал музыку сорокалетней давности в 1971-м, я бы слушал что-то такое, что записывалось еще черт знает как. Может, какого-нибудь раннего Луи Армстронга, Джелли Ролл Мортона. Видимо, мировая война в промежутке сильно меняет восприятие времени.

Rocks Off, Happy, Ventilator Blues, Tumbling Dice, All Down the Line – это все пять струн, открытая настройка на полную катушку. Я тогда реально разогнался со своим фирменным стилем: эти вещи были записаны всего за несколько дней. Ни с того ни с сего с пятистрункой в руках песни начали просто сыпаться у меня из-под пальцев. Мой первый настоящий опыт с пятистрункой был на Honky Tonk Women за пару лет до того. На том этапе казалось: ага, штука интересная. И Brown Sugar тоже на ней – он как раз вышел в том же месяце, как мы отъехали из Англии. А к началу работы над Exile я уже вовсю подбирал остальной арсенал, в том числе и то, как делать минорные аккорды и аккорды с “задержанием”. Я выяснил, что с пятистрункой получается очень интересно, если добавить каподастр. Конечно, пространство для маневра сильно ограничивается, особенно если вешаешь каподастр на пятый или седьмой лад. Но это дает определенный призвук, резонанс, который на самом деле по-другому никак не получишь. Хотя всегда важно знать меру – где попробовать новую штуку, а где уже будет перебор.

Если песня пришла от Мика, я вообще-то начинаю ее делать не с пятиструнки. Я начинаю на обычной настройке, просто выучиваю ее, нащупываю, как к ней подойти по классике. А потом, если Чарли немного подкручивает ритм или задает другой настрой, я говорю: давайте я сейчас пойду ее на пятиструнке сделаю, и просто посмотрим, как поменяется структура вещи. Ясное дело, звучание от этого упрощается, поскольку ты себя сковываешь заведомо отлаженной системой. Но если попадешь в правильные аккорды, как это было со Start Me Up, они сделают всю песню. Я слышал миллионы групп, которые пробовали изобразить Start Me Up на обычной настройке. Ан нет, старик, так ничего не выйдет.

Мы привезли с собой в “Неллькот” уйму всего, что созревало уже какое-то время. Я привычно отдавал на развод название или идею. “Эта штука называется All Down the Line, Мик. I hear it coming, all down the line…[177] Давай, твоя очередь”. У меня появлялось по паре новых песен за сутки. И какая-то выходила, а какая-то – нет. Мик поддерживал этот феноменальный темп по писательской части – очень ладно скроенные рок-н-ролльные тексты со всеми этими цепляющими фразочками и повторами. All Down the Line вышла прямо из Brown Sugar, которую написал Мик. Мне в основном только и оставалось, что придумывать риффы и идеи, которые давали Мику завод. Писать песни – это он умел. Нужно было, чтоб они классно записались, но и чтобы их можно было легко перевести на концертные рельсы. Я был мясником, на мне была рубка этого мяса. И иногда ему не нравилось. Ему не понравилась Rip This Joint – слишком быстрая. Кажется, мы с тех пор ее уже где-то перекрыли, но Rip This Joint в пересчете на удары в секунду – это в районе мирового рекорда. Ну, может, Литтл Ричард что-то быстрее делал, хотя в любом случае за мировыми рекордами никто не гнался. Кое-какие вещи, которые написались, но на альбом не попали, имели всякие странные названия: Head in the Toilet Blues, Leather Jackets, Windmill, I Was Just a Country Boy, Dancing in the Light[178]. Эта Мика вещь, точняк. Bent Green Needles, Labour Pains, Pommes de Terre[179] – с этой понятно, мы же во Франции жили все-таки.

Мы написали Torn and Frayed, которая нечасто играется вживую, но имеет кое-какой интерес по теме:

Joe’s got a cough, sounds kinda rough Yeah, and the codeine to fix it Doctor prescribes, drugstore supplies Who’s gonna help him to kick it?[180]

Если не брать Sister Morphine и несколько редких упоминаний кокса, мы на самом деле не написали ни одной песни про наркотики. Они всплывали в песнях только тем же манером, как в жизни, – здесь и там, незапланированно. По поводу песен всегда существовал свой фольклор – для кого они были написаны, про что там на самом деле поется. Flash считался песней про героин, и я понимаю, откуда это взялось – от другого смысла слова Jack[181], но Jumpin' Jack Flash никакого отношения к героину не имеет. Однако мифы сидят глубоко. Что б ты ни писал, кто-нибудь обязательно перетолкует это как-нибудь по-своему, откопает в словах какие-то шифры. Отсюда и берутся все теории заговора. Допустим, кто-то окочурился. Ох, боже ты мой! На кого же это теперь повесят? Притом что чувак просто поскользнулся и упал! Жизненная сила всех хороших заговоров в том, что ты никогда не узнаешь наверняка, – отсутствие доказательств не дает им состариться. Никто никогда не узнает, менял я себе кровь или нет. Эта история вне досягаемости для любых доказательств или, если все вранье, для моих отрицаний. С другой стороны, читайте дальше. Я долгие годы воздерживался от того, чтобы честно высказаться по этому жгучему вопросу.

Tumbling Dice (“Катящиеся кости”), наверное, как-то связана с тем, что мы превратили “Неллькот” в игральный притон – резались в карты и рулетку. Монте-Карло ведь был прямо по соседству. Бобби Киз с чуваками даже наведались туда один-два раза. А мы и правда играли в кости. Авторство Tumbling Dice, конечно, принадлежит Мику, но песню нужно было еще переделать из первого варианта, который назывался Good Time Women. Можно отработать всю музыку, иметь классный рифф, но иногда содержание отсутствует. И хватает только какого-нибудь сидящего в комнате парня, который бросает: “Вчера в крэпс перебросились”, – и песня родилась. “Got to roll me[182]». Песни – странные вещи. Есть какие-то такие нотки: если прилипнут – не отлипнут. Про большинство песен, которые я написал за свою жизнь, могу честно признаться: я чувствовал в этом месте огромный пробел, который просился, чтоб его заполнили, эта песня должна была быть написана сто лет назад. Как получилось, что никто не наткнулся на это место? Короче, в половине случаев просто ищешь дырки, мимо которых прошли все остальные. И только охуеваешь, как они могли это пропустить. Это ж так очевидно. Здесь зияла пустота и смотрела прямо тебе в глаза! Так что я, по сути, залатываю старые дыры.

Теперь я, конечно, понимаю, что Exile делался в очень бардачных обстоятельствах, с изобретением на ходу новых методов записи, но все это нас тогда заботило совсем не в первую очередь. Самой насущной проблемой было другое: есть ли у нас песни и извлекаем ли мы из инструментов нужное звучание? Все остальное, что происходило, шло побоку. Вы можете взять кучу моих недоделанных дублей и послушать, чем они заканчиваются: “Так, отбой. Пока это все”. Но поразительно, что бывает, когда оказываешься на самом пятачке, и нужно что-то выдавить, и все смотрят на тебя, напряженно так: о'кей, что дальше-то? А ты ставишь себя к расстрельной черте – надевайте мне повязку на глаза, дайте последнюю сигарету, и вперед. И поразительно, как много из тебя выйдет, прежде чем отдашь концы. Особенно когда ты облапошил остальных, которые сейчас думают, что ты точно знаешь, что будешь делать, а ты знаешь, что ты сейчас слепой как крот и про то, что дальше, у тебя нет ни малейшего понятия. Просто остается положиться на себя. Что-то придет. Сочиняется строчка, ты добавляешь гитару, и тогда должна появиться еще одна. В этом, видимо, и есть твой талант. А не в том, чтобы распланировать, как построить “Спитфайр” до последнего винтика.

Отрубался я, если вообще отрубался, наверное, где-то в десять утра и вставал около четырех дня, со всеми обычными поправками. Все равно никто до заката не объявится. Так что у меня была пара часов обмозговать и проиграть то, что сделали ночью, чтобы сегодня начать с того места, на котором остановились. Или, если вещь уже добили, решался вопрос, что делать позже, когда соберется народ. Иногда начинаешь паниковать, если понимаешь, что тебе нечего им предложить. Всегда это чувство, когда твои чуваки ждут материала, как будто его спускают боги, а на самом деле он исходит от нас с Миком. Когда смотришь документальный фильм про Exile[183], создается впечатление, что мы влегкую джемовали часами в бункере, пока что-нибудь не вылупится, пока мы не будем готовы идти делать дубль, как будто мы рассчитываем на какое-то наитие из эфира. Так это хотели донести в фильме, и кое-что могло действительно так и родиться, но вы спросите Мика. Мы с ним, бывало, переглянемся: что нам сегодня им выдавать? Каких дровишек бросим в эту топку, а? Потому что мы знаем, что все готовы работать, только если есть песни, если есть что играть. Иногда, конечно, мы проявляли слабость и решали просто доналожить кое-что к сделанному вчера. Но в основном мы с Миком чувствовали, что наш долг – появляться каждый раз с новой песней, новым риффом, новой идеей, а лучше с парочкой.

Мы были плодовиты. Мы тогда думали, что невозможно, чтобы у нас не получилось раз в день или хотя бы в два родить что-нибудь новое. Таким порядком у нас все и шло, и, даже если это был всего лишь костяк риффа, от него уже можно было плясать, и тогда, пока они подбирали звук или мы старались придать форму риффу, песня вставала на место по собственной воле. Если ты двинулся вперед с первой парой-другой аккордов, с первым наброском ритма, дальше можно вычислить и все остальное, например, нужен ли будет переход в середине. Мы продвигались как на острие ножа. Никакой подготовки. Но это не суть, потому что это рок-н-ролл. Суть в том, чтобы смастерить костяк риффа, дать отмашку ударным, а там посмотреть, что получится. И как раз из-за этой непосредственности, если оглядываться, все было еще интересней. Не было времени на размышления, на то, чтобы перепахивать поле дважды. “Три-четыре, понеслась” – и смотришь, что выходит. И понимаешь, что с надежным бэндом тебе на самом деле нужна только самая искорка идеи и еще до конца вечера она превратится в прекрасную вещь.

И все-таки мы выдохлись. Casino Boogie появилась на этапе, когда мы с Миком уже почти вымотали себя вусмерть. Мик смотрит на меня, а я только: и не спрашивай. И вдруг пришла на ум эта вещь, старое изобретение Билла Берроуза, – метод нарезок. Давай повыдираем заголовки из газет, страницы из книг, а потом разбросаем по полу и посмотрим, что придумается. Ну что, мы явно не в состоянии написать песню своим обычным способом, так что давай попробуем чужой. И с Casino Boogie это сработало. Вообще удивляюсь, почему мы с тех пор забросили этот способ, честно говоря. Но на том этапе все произошло от отчаяния. Одна фраза верхом на другой, и неожиданно у всего появляется смысл – они совершенно не связаны друг с другом, но настроение у них одно. Тем более, это вообще-то вполне точно описывает, как делается текст в рок– или поп-музыке.

Grotesque music, million dollar sad Got no tactics, got no time on hand Left shoe shuffle, right shoe muffle Sinking in the sand Fade out freedom, steaming heat on Watch that hat in black Finger twitching, got no time on hand[184].

Помню, слегка приуныл, когда Чарли решил жить в трех часах езды от нас. Я бы так хотел, чтобы он был поблизости и можно было ему позвонить и сказать: идея появилась, не заглянешь? Но Чарли хотел жить по-своему и не здесь, а в 130 милях дальше – в Воклюзе, по дороге на север от Экс-ан-Прованса. Так что он приезжал и оставался с понедельника по пятницу. В это время он был под рукой, но больше времени мне бы не помешало. И Мик кучу времени пропадал в Париже. Единственное, чего я боялся с Exile, – это то, что, учитывая, как далеко все поселились, поездки поломают им весь настрой. И когда я заполучал их себе, они были нужны мне на все время. Я никогда не жил прямо над рабочим местом, но теперь, раз так получилось, я сказал: не фиг, вы тоже давайте приспосабливайтесь. Похуй всё, я подписался, и я отдаю под это собственный дом. Если я на это пошел, вы тоже можете перебраться куда поближе. Для Чарли это был абсолютно не вариант. У него артистический темперамент. Ему просто западло жить летом на юге, на Лазурном Берегу. Слишком много тусовки, слишком много трепотни. Я его понимаю как никто. Чарли – такой человек, который если выберется на море, то зимой, когда здесь мерзко и пустынно. Он нашел место, где ему захотелось поселиться, и, конечно, это было не на побережье, ни в коем случае не в Канне, Ницце, Жуан-ле-Пену, на мысе Ферра или в Монте-Карло. Чарли от таких мест передергивает.

Если говорить о песнях, выпорхнувших прямо из эфира, то чистейший пример – это Happy. Мы сделали ее после обеда, всего за четыре часа – раз, и запись уже готова. В полдень вещь еще не существовала, а в четыре часа она уже была на пленке. И это была не запись Rolling Stones. То есть имя под ней стоит, но на самом деле это были Джимми Миллер на барабанах, Бобби Киз на баритоне и, в общем-то, все. И я еще доналожил бас и гитару. Мы просто ждали, пока все соберутся для основной ночной сессии, и подумали: мы-то здесь, посмотрим, может, у нас самих что получится. Я написал ее в тот же день. У нас что-то завертелось, мы здорово раскачались, все было настроено и отлажено, так что мы сказали: ладно, начнем отрабатывать и потом, может, добьем ее с остальными. Я решил, что возьму пятиструнку со слайдом, и ни с того ни с сего вылупилась песня. Раз, и готово. К приезду остальных мы ее добили. Когда у тебя что-то в руках, нужно просто отпустить, и оно полетит.

Well, I never kept a dollar past sunset Always burned a hole in my pants Never made a school mama happy Never blew the second chance, oh no I need a love to keep me happy[185].

Просто возникло, скатилось с языка, прямо не сходя с места. Когда пишешь эту хрень, обязательно нужно сунуть лицо к микрофону, начать выговаривать. Что-нибудь завяжется. Куплеты Happy написал я, но я не знаю, откуда они пришли. “Never got a lift out of Learjet / When I can fly way back home”[186]. Это было просто баловство со звуками, попытки сплести сюжет. Должна была иметься какая-то тоненькая сюжетная линия. Хотя в куче моих песен вам придется очень постараться, чтоб ее найти. Ну а в этой песне расклад такой: у тебя по нулям, а на дворе вечер. И ты хочешь куда-то пойти, но в кармане голяк. Я еще нигде не был, а уже в пролете. Мне нужна любовь, чтоб не вешать нос, потому что настоящая любовь – она даром! То есть бесплатно. Мне нужна любовь, чтоб не вешать нос, потому что деньги я все просрал, начисто, а на дворе ночь, и я хочу удовольствий, но в кармане голяк. Так что мне нужна любовь, чтобы не вешать нос. Детка. Детка, ты же не дашь мне повесить нос.

Я бы сильно повеселел, если б больше вещей выходили на манер Happy – раз, и понеслась. Великие песни пишут себя сами. Просто хватают тебя и ведут, точнее, не тебя, а твой слух. Мастерство в том, чтобы не слишком вмешиваться. Наплюй на ум, наплюй на все – просто иди туда, куда ведут. Вообще-то твоего мнения никто и не спрашивает, и неожиданно все приходит само: “О, я знаю, что тут должно быть”, и тебе просто не верится, потому что казалось, что ничего в жизни не дается так запросто. Думаешь: у кого я это стащил? Да нет, нет, это свое – ну как минимум насколько у тебя вообще может быть что-то свое. И ты понимаешь, что песни пишут себя сами – ты просто передатчик.

Хотя я тоже не то чтобы прохлаждался. Были такие песни, которые просто ставили нас на колени. До сих пор есть такие: им тридцать пять лет, а я их все никак не доведу до кондиции. Можно сочинить песню, но это не вся история. Сразу возникает вопрос: какой у нее будет звук, какой темп, какая тональность и все ли в нее врубились? Чтоб добить до конца Tumbling Dice, понадобилось несколько дней. Помню, что убил на это вступление несколько вечеров. Когда слушаешь музыку, всегда можно сказать, сколько сюда вложено расчета, а сколько сымпровизировано. На голой импровизации долго не протянешь. И по сути, вопрос в том, сколько у тебя рассчитано и как сделать, чтоб в песне этого осталось по минимуму. А совсем не наоборот. Ладно, мне все равно нужно укротить эту зверюгу так или эдак. Но как укротить? Лаской или выдрать как следует? Я тебе дам, блядь, наизнанку выверну, я тебя разгоню вдвое против того, как я тебя придумал! Вот такие заводишь отношения с песнями. Разговариваешь с ними, засранками. Не дергайся, я с тобой еще не закончил, ясно? И прочая такая фигня. Стой, тебе сюда ходить никто не разрешал. Или иногда просишь прощения: ой, ну извини, что так вышло. Нет-нет-нет, не надо было мне это с тобой делать, честное слово. Да уж, с ними не соскучишься. Детки, одно слово.

По-любому песня должна выходить из сердца. Лично мне никогда думать об этом не приходилось. Я просто брал гитару либо шел к пианино и ждал, когда вещь придет. И что-то появлялось. По наитию. А если не появлялось, я играл чьи-нибудь чужие вещи. В общем, мне так никогда и не довелось дойти до точки, в которой я бы сказал себе: “Ага, а теперь я сяду и напишу песню”. Никогда этого не делал. Когда я впервые понял, что могу сочинять, мне стало интересно: а может, получится еще одна? И тогда я обнаружил, что они сыплются из-под моих пальцев как жемчужины. Мне никогда не было трудно писать песни. Это было в чистом виде удовольствие. Чудесный дар, который я и не подозревал что у меня есть. Потрясающе.

* * *

Когда-то в июле в “Неллькот” приехал Грэм Парсонс с Гретчен, своей юной невестой. Он тогда уже работал на материалом для своего первого сольного диска GP. Я на тот момент пару лет как с ним общался, и у меня было явное чувство, что этот человек готов разродиться чем-то выдающимся. В общем-то, он изменил лицо кантри-музыки, но ему не хватило времени, чтоб про это узнать. Через год он записал свои первые шедевры с Эммилу Хэррис: Streets of Baltimore, A Song for You, That's All It Took, We'll Sweep Out the Ashes in the Morning. Где бы мы ни оказались, мы садились играть. Мы играли без перерыва, могли что-то сочинять. Садились работать вместе после обеда, пели песни Everly Brothers. Трудно описать словами, какая глубокая любовь была у Грэма к музыке. Он только ради нее и жил. И не только ради своей, а ради музыки вообще. Он был как я: просыпаешься под Джорджа Джонса, переворачиваешься на другой бок и второй раз просыпаешься под Моцарта. Я впитал от Грэма очень много, эту бейкерсфилдскую манеру заворачивать мелодии, да и слова тоже, совсем не по-сладкому, не как в Нэшвилле, то есть традицию Мерла Хаггарда и Бака Оуэнса, истории работяг с ферм и нефтяных скважин Калифорнии, по крайней мере когда все они стартовали оттуда в 1950-х и 1960-х. Влияние кантри проступает в роллинговских песнях. Его можно слышать в Dead Flowers, Torn and Frayed, Sweet Virginia и еще в Wild Horses, которую мы отдали Грэму с Flying Burrito Brothers для альбома под названием Burrito Deluxe – еще до того, как выпустили ее сами.

У нас были планы или по крайней мере большие надежды – у меня и Грэма. Когда работаешь с таким музыкантищем, думаешь: старик, у нас годы впереди, куда бежать, не горит же? Мы с тобой еще создадим какую-нибудь реально хорошую штуку. И рассчитываешь, что оно будет вызревать. Вот переломаемся в следующий раз и тогда точно выдадим что-нибудь стоящее! Мы думали, у нас в запасе целая вечность.

Мик недолюбливал Грэма Парсонса. Я только сильно потом выяснил, что окружающим это было гораздо заметнее, чем мне. Теперь я слышу рассказы, как он усложнял Грэму жизнь, клеился к Гретчен, чтобы Грэму было неуютно – чтобы до него дошло, что ему не рады. Стэнли Бут вспоминает, что Мик рядом с Грэмом вел себя “как тарантул”. То, что я сочинял и играл с кем-то еще, ему казалось предательством, хотя он сам никогда бы так не сказал. А мне тогда это и в голову не приходило. Я что, я просто расширяю дружеский круг. Где бываю, там знакомлюсь. И все равно это не помешало Мику сидеть и играть и распевать с Грэмом песни. Рядом с ним ничего другого и не хотелось. Песня за песней, песня за песней – всегда так.

Грэм с Гретчен уехали с не очень хорошим чувством, хотя, надо сказать, Грэм тогда был не в лучшей физической форме. На самом деле обстоятельства его отъезда я помню не очень. Я тогда отгородил себя от своего многолюдного хозяйства и всех его драм.

Оглядываясь, я не сомневаюсь, что Мик очень ревновал меня к другим друзьям мужского пола. И я не сомневаюсь, что это было куда серьезнее, чем женщины или все остальное. До меня долго доходило, что любой мой новый дружок автоматически получал от Мика холодный прием – или уж как минимум настороженный. Все мужики, с которыми я начинал тесно общаться, признавались мне рано или поздно: “Мик вроде меня недолюбливает”. Мы с Миком дружили очень плотно и прошли через кучу всего. Но в нем сидит непонятное собственничество. Я это ловил только на уровне смутного ощущения, но другие просто показывали пальцем. Мику не хочется, чтоб у меня были друзья, кроме него. Может, его претензии ко мне связаны с его собственной манерой держать круговую оборону. А может, он думает, что так меня защищает: “Что еще этот козел хочет от Кита?” Но, правду сказать, как оно на самом деле, я не знаю. Люди, которых, как он думал, я к себе приближаю, – он их перехватывал, по крайней мере старался перехватить, как будто они были подружки, а не друзья.

Но с Грэмом – что, Мик чувствовал себя лишним? Мне бы это в голову не пришло. Все шастали туда-сюда, знакомились с разным народом, устраивали себе приключения. И я не знаю, может, Мик будет все это отрицать. Но есть у меня такое чувство, что Мик думал, что я ему принадлежу. А у меня ничего такого и близко не было. Сто лет прошло, пока я вообще смог дойти до этого мозгами. Потому что люблю этого человека от всей души; как был я его корешок, так и остался. Просто он делает так, что дружить с ним очень сложно.

Среди моих знакомых мужиков козлов большинство, у меня и близкие дружки-козлы имеются, но их козлиность ни при чем. Дружба вообще не про это. Она про то, можете вы находиться рядом, разговаривать, чтобы не чувствовать между собой никакой дистанции, или нет. Дружба – это сокращение расстояния, которое есть между людьми. Вот что такое дружба, и для меня это одна из самых важных вещей в мире. Мик не любит никому доверять. А я буду тебе доверять, пока ты не доказал, что тебе доверять нельзя. И может быть, это главное, чем мы различаемся. На самом деле я не вижу, как это можно сказать по-другому. Видимо, это все связано с тем, что такое быть Миком Джаггером, и с тем, как он с этим справлялся. Ему никак не отвлечься от того, чтобы все время быть Миком Джаггером. Может быть, это в нем гены его матери.

* * *

Бобби Киза поселили в квартире недалеко от “Неллькота”, где он однажды допустил нарушение общественного порядка – стал кидать мебель из окна в приступе своего техасского самовыражения. Но скоро кое-кто приучил его к французским порядкам – прекрасная Натали Делон. Она после свадьбы жила в доме с Бианкой, вверх по дороге от берега. Для Бобби все это было очень свежо в памяти, когда я попросил его рассказать о том, что случилось, когда они познакомились ближе.

Бобби Киз: Я не знаю, почему она никуда не уехала. Может, не хотела подставляться под пули. У Мика был дом к северу от Ниццы, где они жили с Бианкой, и я ездил туда к Натали верхом на новокупленном мотоцикле. Мы с Миком поехали присматривать себе мотоциклы в одно и то же время. Он взял 500-кубовый, или 450, или сколько их там было, а я тогда увидел 750-кубовый – с семью цилиндрами, с четырьмя, сука, выхлопными трубами. “Мне этот, с четырьмя трубами. Четыре трубы – то, что нужно, у меня французская кинозвезда на заднем сиденье намечается!” Мы отжигали по всему Лазурному Берегу, орали всю дорогу по Муайен-Корниш от Ниццы до Монако на этой машине: Натали – практически ничем не прикрытая, так, два носовых платочка, а я – с палкостоянием и полным баком бензина! Ну то есть рок-н-ролл, Боже всемогущий, лучше не бывает. Возьмем и просто рванем вглубь материка, а там французские деревеньки, бутылка вина и сэндвич, и Натали учит меня французским фразам. Это остается потом с тобой на всю жизнь – катание по проселкам во Франции. Невероятно, как все прекрасно сошлось. Она была очень смешливая, так, по-тихому, и еще мы с ней кололи друг другу в задницу, иногда, немножко. Мы тогда словно попали во взрослый Диснейленд. Она была просто прелесть. Околдовала меня навсегда – я в нее до сих пор влюблен. А кто бы на моем месте не влюбился?

Нужно добавить, что Бобби в это время был женат на одной из своих многочисленных жен, и эта жена оставалась в их квартире, пока Бобби где-то там крутил роман с Натали. Бобби, наверное, побил какой-нибудь брачный рекорд – один раз он не приходил домой четыре ночи подряд, а все по очереди рассказывали жене, где он задержался.

Но роман резко оборвался через несколько месяцев, когда Натали сказала Бобби, что все кончено, и велела никогда не звонить и даже не пробовать ее искать. Сердце у Бобби было разбито – он никогда не получал такой отворот, без всяких объяснений, от женщины, с которой так близко сошелся. Он ходил с этой неразгаданной тайной десятилетия, пока недавно один журналист, который лично знал все обстоятельства, не рассказал Бобби, что для него с Натали было бы дальше слишком опасно появляться на публике. Ее сын Антони ходил везде с телохранителями, и сама Натали тоже была под защитой полиции. Никто не знал точно, кто убил охранника, с которым переспала Натали, а ее с тех пор систематически донимали его югославские дружки. Бобби вспомнил, что она что-то говорила про опасность, но он, конечно, пропустил мимо ушей. Натали, если она хорошо относилась к Бобби, просто не стала бы пускать на самотек их роман – такое Бобби получил объяснение. Когда он услышал эту историю, для него случилось откровение. Он тогда жил у меня, и когда на следующее утро спустился завтракать, то чувствовал себя прекрасно: был благодарен Натали за то, что та спасла ему жизнь, и радовался, что она не рассказала ему про реальную ситуацию, иначе бы он обязательно занял неразумную позицию. “Да что мне эти ебаные лягушатники? Да я, блядь, из Техаса, я их сожру, на хуй, и не подавлюсь” – так он это сформулировал, но ничего бы из этого хорошего не вышло. Бобби остался жить, чтобы еще не раз вложить всю душу в свою дудку на Brown Sugar, – хотя жизнь его не стала спокойнее, как мы увидим.

* * *

Как создавалась вся эта музыка – по две песни в сутки на героиновом рационе, когда казалось, что это просто внутри у тебя такой сверхмощный генератор? При всех своих негативных сторонах – я его никому не посоветую – героин имеет свою пользу. Опий на самом деле много что выравнивает и упрощает. Когда он в твоем организме, неважно, что тебе подсунет жизнь, ты со всем справишься. Тогда стояла задача как-то наладить всю работу Rolling Stones в этом доме на юге Франции. Нужно было выдать на гора альбом, и мы знали, что если не получится, то победа за Англией. А в этом доме, этом бедуинском караван-сарае, в любое время суток находилось от двадцати до тридцати человек, и меня это не напрягало, потому что есть у меня такой дар – не напрягаться либо потому, что я был сосредоточен, не без помощи спецсредств, на музыке.

Зато Анита напрягалась. Ее это доводило до бешенства. Она одна из немногих говорила по-французски и еще по-немецки – с австрийской экономкой. Поэтому она превратилась в вышибалу, выпроваживала народ, ночевавший под кроватями, вообще всех, кто слишком загостился. Конечно, ситуация была накаленная, не без паранойи – каких я только ужасов не наслушался про ее дежурство на дверях, и все это, само собой, на фоне беспрерывного наркопотребления. Еще нужно было постоянно кормить прорву народу, и однажды какие-то богомольцы в оранжевых балахонах заявились к нам, сели со всеми за стол и за две секунды подмели весь наш запас еды, только руки мелькали. Аните ничего не оставалось, кроме как уводить меня на кухню и там яростно чиркать рукой по горлу – она очень боялась всех этих ковбоев из нашего окружения.

Толстый Жак жил за углом, в кухне, которая стояла отдельно от главного здания. И в один прекрасный день раздается взрыв – мы слышим, как рядом что-то глухо, но солидно громыхнуло. А все спокойно сидят себе в большой столовой. И тут же в дверях появляется Жак, с подпаленными волосами и лицом, перемазанным сажей, – прямо картинка из комикса. Оказывается, он взорвал нашу кухню. Слишком долго держал газ открытым, прежде чем поднести спичку. И он объявляет, что наш ужин отменяется. Буквально, говорит, крышу снес.

Герыч работал на мою тогдашнюю установку, на всестороннюю оборону. Он был как ограда от всей этой ежедневной колготни, потому что вместо того, чтобы с ней разбираться, я ее блокировал, чтобы сосредоточиться на своих занятиях. Ты мог делать и то и се, и пятое и десятое, но как будто в герметичной оболочке. Невмазанный ты при определенных обстоятельствах просто не зашел бы в эту комнату, чтобы с тем-то и тем-то разобраться. А вмазанный ты мог легко туда зайти и выкрутиться из любой проблемы, причем еще так по-спокойному. И потом вернуться к себе, достать гитару и доделать то, чем ты там занимался. С герычем можно было осилить что угодно. Тогда как по трезваку… не знаю, слишком много всего происходило одновременно. Когда ты в такой оболочке, ты живешь в мире, где остальные люди ходят по кругу, как солнце и луна. Они просыпаются, идут спать… Если ты вырвался из цикла и не спишь уже четверо-пятеро суток, воспринимаешь этих людей, которые только что встали или только что легли, очень отдаленно. Ты работал, писал песни, перегонял пленки, а тут заходят эти люди, которые все это время дрыхли! В постели! Они даже еду какую-то ели! А ты все торчишь и торчишь у того же письменного стола, с гитарой, ручкой и бумагой. “Блядь, где вас носило?” В какой-то момент я дошел до того, что начал прикидывать, как бы помочь этим бедняжкам – ведь им же приходится спать каждый день.

Для меня, когда я записываюсь, времени просто не существует. Оно меняется. Я только понимаю, что время в этом как-то участвует, когда люди вокруг меня начинают валиться с ног. Иначе я бы только втыкал и втыкал. Девять суток – это был мой рекорд. Само собой, рано или поздно отрубаешься и сам. Но, если говорить о восприятии времени, Эйнштейн, в общем, не врал – это все относительно.

Дело не только в высоком качестве допинга, который я потреблял, не только поэтому я до сих пор живой. Я очень тщательно подходил и к количественной стороне. Я никогда не надставлял дозу, чтобы словить чуть-чуть лишнего кайфа. Большинство наркотов как раз на этом и срубается. Все от жадности, а я жадностью как-то никогда не страдал. Люди думают, раз их вставило посюда, то нужно слегка догнаться, и вставит еще сильнее. Но так не бывает. Особенно с кокаином. С дорожки хорошего кокаина тебя должно бодрить до утра. Но нет, десяти минут не пройдет, а они уже занюхивают следующую, а потом еще одну. Это идиотизм. Потому что сильнее тебя не вставит. Может, это у меня самоконтроль такой, а может, я в этом плане нетипичный случай. Может, здесь у меня преимущество.

Я был главный распорядитель работ. Я не оставлял в покое ничего и никого, особенно в то время, маньячил по-черному. Если мне пришла идея, и идея правильная, ее необходимо отработать прямо сейчас, не сходя с места. Еще пять минут, и она может уйти. Иногда, я выяснил, дело шло лучше, если я появлялся с обозленным видом и никто не понимал, из-за чего. Я так больше из них выжимал. Они из-за этого думали: ого, странный он какой-то, раздражительный стал, чудит. Но к концу дня то, что я хотел получить от песни или трека, получалось. Такой трюк я, правда, устраивал, только если считал, что есть необходимость. Кроме того, я получал лишние сорок минут в сортире, чтобы вмазаться, пока они там расчухивали, что я сказал.

График, наверное, был не совсем нормальный. Его стали называть “китовское время”, и Билл Уаймен, например, в связи с этим постоянно пребывал немного на взводе. Хотя держался и слова не сказал. Еще в начале мы собирались стартовать в два часа дня, но это оказалось утопией. Поэтому мы сказали: тогда стартуем в шесть, но обычно это превращалось в час ночи. Чарли вроде бы не имел ничего против. Зато Билл переносил это с большим трудом. Я могу понять. Я славился всякими штуками. Я мог пойти в сортир, а мозгом был погружен в песню, и, бывало, вмажусь и сорок пять минут спустя все еще зависаю в сортире, прикидываю, что же я хочу от нее получить. Нужно было сказать: все, перекурите пока, я пойду подумаю. Но я ничего такого не говорил. Это было хамство с моей стороны, конечно, невнимательность.

Когда я говорил: “Пойду Марлона спать положу”, это, как выясняется, был сигнал, что на ближайшие несколько часов я выпадал из жизни. У Энди Джонса есть история про то, как Мик, Джимми Миллер и он сам стояли внизу лестницы и переговаривались: “Кто его будить пойдет? Меня это уже все достало”. “Ну на хуй, я туда не собираюсь. Энди, давай ты пойдешь”. – “Да что сразу Энди? Кто я тут? Не, кончайте, мужики, не я должен этим заниматься”. Все, что могу добавить: потом стало еще хуже – в конце 1970-х на гастролях, когда уже одному Марлону позволялось меня будить.

Но система работала, непонятно как, но работала. Пусть теперь свидетельствует Энди, наш неутомимый звуковик и хозяин “могучемобиля”.

Энди Джонс: Мы работали над Rocks Off, все остальные уже разошлись. Кит сказал: “Энди, поставь, послушаем”. А на дворе четыре или пять утра, и, пока играло, он заснул, а я подумал: ништяк, свалю уже наконец! И я успел доехать до самой моей виллы, которую, кстати, Кит по доброте своей снял для нас с Джимом Прайсом. Только ложусь – и тут дзынь-дзынь-дзынь-дзынь… “Ты где, в пизду? Мне тут шикарная идея пришла”. Так что я вскочил в машину, метнулся обратно, и он сыграл ту вторую партию на “Телекастере” – откуда на Rocks Off эта двухгитарная дуэль, от которой меня до сих пор прошибает. Причем сделал ее от начала до конца за один дубль. Бац, и готово. И я очень рад, что так все вышло.

Потом цирк разъехался, а я остался в “Неллькоте” с Анитой, Марлоном и небольшой основной командой до поздней осени, когда небо затягивают тучи, становится ненастно и серо и меняются все цвета, а потом и до зимы, когда становится довольно мерзко, особенно если вспоминать лето. Кроме того, стало опасней. На нас насели люди из brigade des stupéfiants, как у местных назывался отряд по борьбе с наркотиками. Собирали доказательства, опрашивали свой подопечный контингент на предмет якобы бурной активности в “Неллькоте” – не только моей и ковбоев, но и всех других потребителей stupéfiants в коллективе. В октябре дом обчистили взломщики, повыносили мои многочисленные гитары. Мы бы снялись и уехали, но французские власти нас не отпускали. Нам сказали, что мы официально находимся под следствием по нескольким серьезным обвинениям, и нам пришлось явиться пред ясны очи судебного следователя в Ницце, где нам озвучили все сплетни и жалобы от обиженных или продавленных полицией стукачей из “Неллькота”. Мы здорово попали. Ограничений на срок задержания во Франции практически не было, государство распоряжалось как хотело. Нас могли упечь на все месяцы, пока шло следствие, если б доказательства показались судье весомыми и даже если б не показались. И здесь как раз сыграла свою роль система, пока еще находившаяся в зародышевом состоянии, которую придумал наш менеджер князь Руперт Лоуэнстин. Дальше он построил для нашей защиты целую глобальную сеть из юристов, асов-законников международного уровня. А на тот момент он сумел раздобыть для нас адвоката, которого звали Жан Мишар-Пеллиссье. Выше прыгнуть было невозможно. Этот человек вел дела де Голля плюс его только что назначили кабинетным советником премьер-министра Жака Шабан-Дельмаса, который сам был его близким другом. Больше того, наш представитель состоял в должности советника по правовым вопросам при мэре района Антиба. И, как будто всего этого было мало, одаренный господин Мишар-Пеллиссье еще и водил дружбу с префектом района[187], то есть с начальником полиции. Нехило, Руперт, нехило. Слушания проходили в Ницце, и Руперт присутствовал в качестве переводчика. Вспоминаю, как уже после он рассказывал про то, что полиция собиралась нам вменить, и говорил, что “это кошмар”. Но одновременно все было очень комично. Вообще-то не просто комично – помереть со смеху можно было, какая-то французская комедия с Питером Селлерсом, кинореприза, в которой следователь торжественно и медленно печатает протокол, пока судья напропалую перевирает все факты. Судья вбил себе в голову, что мы заправляли огромным сутенерским бизнесом и что наркота продавалась и покупалась каким-то зловещими личностями с немецким акцентом плюс вот этим вот английским гитаристом. “Он хочет знать, известен ли вам некий господин Альфонс Гуэрини”. Или кто там еще, не помню. “Никогда про него не слышал”. Non, il ne le connat pas. Люди, которые на нас стучали, – им приходилось украшать свои доносы идиотскими преувеличениями и собственным творчеством для удовольствия жандармерии. Так что на выходе не было ничего, кроме дезинформации. Лоуэнстину приходилось обращать внимание, что нет, нет, нет, этот человек хотел купить, а не продать, а преступники планировали обманом взять с него вдвое или втрое больше обычного. И параллельно продолжали крутиться колеса машины Мишара-Пеллиссье. Так что вместо того, чтобы загреметь в тюрьму, может, даже на несколько лет – вполне реальная перспектива, – мы с Анитой выкарабкались с грехом пополам за счет судебного соглашения, которых я за свою жизнь подписал несколько. Было вынесено постановление, по которому нам предписывалось покинуть территорию Франции до тех пор, пока мне не “разрешат вернуться”, но я должен был продолжать платить за аренду “Неллькота”, как бы в качестве залога, 2400 долларов в неделю.

До прессы дошли слухи, что Stones попали под следствие за торговлю героином, и началась новая нескончаемая сага – выпустили, так сказать, птичку из клетки. Ага, героиновая проблема у группы, да и в музыкальной отрасли вообще. И стандартная чернуха в нагрузку типа того, что Анита толкала героин несовершеннолетним, – пошло гулять множество страшилок про то, какие нехорошие вещи творились в “Неллькоте”. Во Франции история тоже не кончилась. Мы уехали в Лос-Анджелес, но в наше отсутствие в середине декабря полиция нагрянула в “Неллькот” с обыском. Они нашли то, что искали, но угробили еще целый год на то, чтобы предъявить официальные обвинения и получить ордер на наш с Анитой арест. Когда ордер выписали, нас заочно признали виновными в хранении наркотиков, оштрафовали и запретили въезд во Францию сроком на два года. Все прошлые обвинения в сбыте были сняты, и я наконец мог прекратить платить за аренду “Неллькота” – бросать в топку тысячедолларовые купюры.

Из Франции в Лос-Анджелес мы привезли только сырой материал для Exile – голую основу, никаких наложений. Почти каждая вещь в “Неллькоте” шла с комментариями: здесь рефрен надо хором, в эту надо девиц позвать, в ту добавить еще перкуссии. Мы уже планировали наперед, хотя списка специально не составляли. Соответственно, в Лос-Анджелесе задача стояла одна: нарастить какое-то мясо на эти кости. Мы проторчали там четыре-пять месяцев в начале 1972-го, сводили и дозаписывали Exile on Main St. Помню, как сидел на стоянке Tower Records или Gold Star Studios либо катался туда-сюда по Сансету и прислушивался ровно в тот момент, когда наш фаворит-диджей ставил по уговору невыпущенный трек, – мы хотели оценить качество микса. Как он будет звучать по радио? Выйдет из него сингл? Мы провернули это с Tumbling Dice, All Down the Line и кучей других вещей – звонили диджею на KRLA и засылали болванку. Только испекли эту штуку, еще пальцы жжет, а мы уже прыгаем в машину и ее слушаем. Вулфмен Джек или кто-то другой из нескольких избранных лос-анджелесских диджеев ставил вещь в эфир, а над ним уже стоял наш человек, который должен был ее забрать и отвезти обратно. Exile on Main St. стартовал небыстро. Выпускать двойные альбомы – подписывать себе смертный приговор, гласила корпоративная мудрость компаний грамзаписи, которые страшно тряслись по поводу цен, дистрибуции и всего такого прочего. То, что мы не поддались и сказали: короче, это то, что есть, то, что у нас вышло, и если придется делать двойник – значит, сделаем двойник, – это было смелый ход, наперекор всем советам профессионалов. Поначалу казалось, что мудрость их не подвела. Но потом пошло и пошло, вещь раскручивалась все больше и больше, и рецензии всегда были потрясающие. Да и вообще, если не делать смелых ходов, будешь вечно сидеть в жопе. Твой долг – раздвигать границы. Мы ощущали, что нас послали во Францию сделать что-то особое, мы его сделали, и теперь пусть они его едят.

Когда дела доделались, мы с Анитой остались жить в Стоун-каньоне, и я снова начал тусоваться с Грэмом, теперь уже в последний раз. Стоун-каньон был приятным местом, но допинг доставать было где-то нужно. Есть фотография, где Грэм на своем “харлее”, я сзади него в летчицких очках, и мы намылились за балдой. “Слышь, Грэм, мы сейчас куда?” – “Просочимся сквозь трещины города”. Он отвозил меня в такие места Лос-Анджелеса, о существовании которых я и не подозревал. Кстати, по моим воспоминаниям, дилеры, которых мы навещали, в основном были женщинами. Бабы-торчки. Бэтэ, как их называли в наркотской среде. Раз или два попадались мужики, но в остальном у Грэма в контактах были все девицы. Он считал, что они круче мужиков как барыги и держать связь с ними легче. “Маза есть, вмазаться нечем”. – “О, у меня тут есть одна…” У него и впрямь была пара шмар в Бардачном доме – отеле Continental Hyatt House на Сансете, весьма популярном среди музыкальных коллективов из-за дешевизны и парковки для автобусов. И тебя встречала жутко привлекательная девица, торч со стажем, которая одалживала тебе свой аппарат. Это было еще когда люди не стремались СПИДа, он тогда еще не маячил на горизонте.

В то же время Грэм уже начал плотно общаться с Эммилу Хэррис, хотя свои великие дуэты они записали еще только через год с лишним. Заметьте, началось это не с идеи вместе попеть песенки, сто процентов. Кобелина он был еще тот. В остальном неприятность заключалась в острой нехватке высокосортного герыча на всем Западном побережье. Мы скатились до оскребков с мексиканских сандалий – ОМС, как мы их официально называли. Это настоящее уличное дерьмо, коричневое, завозилось из Мексики. Оно и похоже было на оскребки с подошвы, а иногда и оказывалось оскребками, так что порой приходилось устраивать проверку. Ты сначала поджигал его чуть-чуть в ложке, чтобы посмотреть, начнет оно таять или нет, а потом принюхивался. У него при сгорании был свой определенный запах. И ничего страшного, если запах получался как у замеса, потому что в старое время героин, уличный героин, разбодяживали лактозой. Но штука была плотная. Иногда почти через иглу не протолкнуть. В общем, довольно все по-скотски было.

Я обычно стараюсь не доводить до того, чтобы вдруг оказаться где-нибудь без чистого продукта. Появилось уличное дерьмо, и тут я сказал: приехали. Я решил завязать. Это не кайф, это все не туда. От него только и толку, что продолжаешь бегать по кругу.

Так вот бывает: просыпаешься однажды, а планы поменялись, нужно ехать куда-то, куда не рассчитывал, и тут до тебя доходит, что в первую очередь в голове одно: ага-ага, быстро решаем проблему с допингом. Первая строчка в списке – не трусы с носками, не гитара, а как бы мне не остаться без своего. Брать с собой и искушать судьбу? Или у меня есть номера телефонов в том месте, куда я еду, и я знаю, что это верняк? Примерно тогда, с туром на носу, я в первый раз серьезно застремался по этому поводу. Дошел до ручки. Мне не хотелось застрять неизвестно где без запасов. Это был самый большой страх. Лучше я почищусь перед дорогой. Херово было уже одно то, что надо ломаться в одиночку, но мысль о том, что весь тур может оказаться на кону из-за моих проблем, – это было слишком даже для меня.

Моя американская виза кончалась, соответственно, приходилось по-любому выматываться из страны. Да и в Лос-Анджелесе нам с Анитой теперь было делать нечего. Она была беременна Энджелой, так что пора было, девочка, в завязку. Правда, не думаю, что Анита как-то особенно плотно сидела, ей тогда не требовалось. И по нашей крепенькой Энджеле можно сказать, что серьезный риск для здоровья отсутствовал. Анита прикладывалась раз от разу, это я был на крючке. Выглядело все довольно мрачно, не жизнь, а хождение по краю. Но я не думаю, что у Аниты или у меня имелись какие-то сомнения, что мы справимся. Вопрос был только в том, чтобы перебиться – взять и сделать. Не помню у себя никакого страха или задних мыслей по поводу того, чтобы бросить. Ощущение было простое: нужно это сделать, причем прямо сейчас. Мы не могли поехать лечиться в Англию или во Францию, поскольку и туда, и туда дорога мне была заказана, и так получилось, что нашим пунктом назначения стала Швейцария.

Я как следует заправился перед самолетом, потому что меня должно было начать ломать сразу после посадки, а никаких возможностей закупиться в Швейцарии не предусматривалось. На самом деле мне было довольно херово. По прибытии случилась суматоха. Я сам этого не помню, но из гостиницы в клинику меня доставляли на скорой помощи. Джун Шелли, которая присматривала за всеми нашими делами в “Неллькоте” и в этот раз тоже разруливала ситуацию, написала в своих воспоминаниях, что думала, что я прямо в этой скорой и загнусь – видок у меня по крайней мере был соответствующий. В моем мозгу воспоминаний об этом не сохранилось, меня просто швыряло туда-сюда. Уже довезите меня до места наконец, кончим все дело и начнем мучиться. Накачайте меня под завязку, чтоб я продрых за эти трое суток ада столько часов, сколько можно, по максимуму.

Приводил меня в порядок некий доктор Денбер, а клиника находилась в Веве. Американец. Выглядел, правда, по-швейцарски: чисто выбритый и в очках без оправы, эдак по-гиммлеровски. Зато выговор был гундосый, со Среднего Запада. На самом деле что он меня врачевал, что не врачевал, пользы мне не было никакой. К тому же скользкий был сучок этот Денбер. По мне, я б уж лучше протрезвлялся под надзором Смитти, волосатой сестры-хозяйки, которую мне сосватал когда-то Билл Берроуз. Но доктор Денбер был единственным, кто говорил по-английски. Возможностей что-то с этим сделать у меня все равно не было. Когда у тебя чувак на ломках, можешь творить с ним все, что хочешь.

Хотелось бы мне знать, что такое ломки в представлении других людей. Я вам скажу, это пиздец полный. По шкале неприятностей ломка, конечно, лучше, чем когда тебе в окопе отрывает ногу снарядом. И лучше, чем умирать от голода. Но при ломке вам тоже мало не покажется. Весь организм как бы берет и выворачивается наизнанку и отторгает сам себя трое суток. Ты знаешь, через трое суток все начнет утрясаться. Это будут самые длинные трое суток в твоей жизни, и ты гадаешь, зачем так над собой издеваться, если ты мог бы жить совершенно нормальной, сука, богатой рок-звездной жизнью. А вместо этого ты блюешь и лезешь на стены. Зачем ты это с собой делаешь? Не знаю. И до сих пор не знаю. Кожу колет, нутро выворачивает, не можешь не дергать и не сучить руками и ногами, и полощет тебя сразу с обоих концов, и всякое говно лезет из носа и глаз, и первый раз, когда такое происходит наяву, разумный человек должен сказать себе: “Я подсел”. Но даже это не остановит разумного человека от того, чтобы развязать снова.

* * *

Пока я кантовался в клинике, Анита была неподалеку, рожала нашу дочку Энджелу. Когда я отошел от обычных симптомов, у меня с собой была гитара, и в один вечер я сочинил Angie, потому что смог наконец двигать пальцами и ставить их куда нужно и почувствовал, что больше не обосрусь в постели, и не полезу на стенку, и не накатит бешеная движуха. Просто сидел на кровати и подвывал: “Энджи, Энджи”. Ни о ком конкретно, просто имя, типа “о-о-о, Дайана”. Я не знал, что Энджелу будут звать Энджела, когда писал Angie. В то время ты не знал о том, какой пол у ребенка, пока он не покажется. Вообще-то Анита назвала ее Дэнделайон[188]. Ей дали еще одно имя, Энджела, только потому, что она родилась в католической больнице, и тамошние люди настояли, что хоть одно “нормальное” имя должно быть. Как только Энджела немного подросла, она заявила: “Никогда больше не смейте называть меня Дэнди”.

“Старшип”, бывший самолет Бобби Шермана, во время американского тура 1972 года.

Ethan Russell

Глава девятая

Мы отправляемся в великий тур 1972 года; доктор Билл открывает свою походную аптечку, а Хью Хефнер приглашает нас погостить; я знакомлюсь с Фредди Сесслером. Мы переезжаем в Швейцарию, потом на Ямайку. Мы с Бобби Кизом попадаем в неприятности на гастролях, и нас выручает гавайский ананасовый король. Я покупаю дом на Ямайке; Анита попадает там в тюрьму, и ее высылают. Грэм Парсонс умирает, и меня заносят в списки следующих вероятных кандидатов туда же. Ронни Вуд становится членом группы

Большой и безобразный роллинговский тур 1972 года начался 3 июня. Можно понять, почему такому чувствительному человеку, как Кит, требуются препараты, но меня эти вещи не радовали совсем. Я возлагал надежды на что-то лучшее. Идеализм тура 1969-го года закончился катастрофой. Цинизм тура 1972-го собрал в одной компании Трумена Капоте, Терри Саутерна (и собрал бы Уильяма С. Берроуза, если бы Saturday Review смог дать Биллу его цену), княгиню Ли Радзивилл и Роберта Фрэнка. Среди дежурных интермедий тура были походные врачи, орды дилеров и группи, сексонаркотические массовки. Я мог бы описать вам в интимнейших подробностях надругательства над общественной моралью и оргии, которых я был свидетелем и участником в этом туре, но достаточно раз увидеть присохшие феттучини на обоях с бархатным узором, или растущую лужу горячей мочи на пушистом ковре, или накатывающую волну извергающихся половых органов – потом они обычно начинают сливаться. Так сказать, видел раз – значит, видел все. Вариации несущественны.

Стэнли Бут, из книги Keith: Standing in the Shadows

Я никогда не присутствовал ни при чем подобном. Раньше я уже путешествовал с незаурядными людьми, но они всегда были открыты окружающему… Это же абсолютно исключает внешний мир. Никогда не выбираться наружу, никогда не знать, в каком ты городе… Я так и не смог к этому привыкнуть.

Роберт Фрэнк, фотограф и режиссер, из фильма “Блюз членососа”[189]

Тур 1972-го года обозначали и по-другому: “Тур кокаина и “текилы санрайз” или STP, “Роллинговская гулянка на гастролях”. Про него сложилась целая мифология в духе тех беспределов, которые выше перечисляет Стэнли Бут. Лично мне на глаза ничего подобного не попадалось. Стэнли, наверное, преувеличивает, либо же он тогда был совсем наивный пацан. Однако мы и правда уже тогда не могли забронировать номера ни в одной гостинице уровнем выше, чем Holiday Inn. Это было начало практики снятия целых гостиничных этажей с абсолютно закрытым доступом, чтобы кое-кто из нас – я, например, – мог рассчитывать на определенное уединение и спокойствие. Так и только так у нас могла быть какая-то уверенность, что если мы захотим устроить гулянку, то сможем контролировать ситуацию или по крайней мере получим предупреждение, если возникнет проблема.

Вся наша свита, считая роуд-менеджеров и техников, а также прихлебателей и группи, необычайно разрослась. Мы впервые перемещались по маршруту на собственном арендованном самолете с нарисованным на борту высунутым языком. Мы превратились в пиратское государство, которое странствует под собственным флагом со всем огромным обозом: адвокатами, клоунами, обслугой. Притом у парней, руливших этим предприятием, на всех была, может, одна побитая пишущая машинка и гостиничные или уличные телефоны – вот и вся оргтехника, с которой нужно было провезти североамериканские гастроли по тридцати городам. Это был организационный подвиг со стороны нашего нового тур-менеджера, Питера Раджа, четырехзвездного генерала в мире анархистов. Мы не пропустили ни одного шоу, хотя и бывали близки к тому. На разогреве перед нами почти в каждом городе играл Стиви Уандер – ему тогда едва-едва стукнуло двадцать два.

Я вспоминаю истории про Стиви времен наших гастролей в Европе с его замечательным бэндом. Они говорили: “Этот сукин сын зрячий! Мы заходим в гостиницу в первый раз, а он забирает ключи и шагает прямехонько к лифту”. Я потом выяснил, что он выучил на память план типичного отеля Four Seasons. Пять шагов здесь, два шага до лифта… Ему это было запросто. Он это проделывал, только чтоб над ними приколоться.

Наш бэнд на тех гастролях заводил мощно. Здесь лучше послушать впечатления еще одного приквартированного автора, Роберта Гринфилда. В том туре было столько их, хроникеров, – практически наравне с какой-нибудь политической кампанией в плане освещения. Наш старый друг Стэнли Бут оставил свой пост из-за отвращения к новой тусовке из светских персонажей и знаменитых авторов, которые загадили его когда-то чистую полянку, “танцзалы и провонявшие бордели / И гримерки, где кишат паразиты”[190]. Но мы-то продолжали играть.

Роберт Гринфилд: И в Норфолке, и в Шарлотте, и в Ноксвилле весь сет, кажется, проносится на одном дыхании от начала до конца, музыканты абсолютно настроены друг на друга и не пропускают ни такта, подобно чемпионской команде в моменты ее самой блестящей и раскованной игры. Но только те, кто прислушивается, в частности Иэн Стюарт, а также сами Stones с вспомогательным составом, вполне понимают магию происходящего. Все остальные либо беспокоятся об организационных вопросах, либо ищут способ куда-нибудь скрыться.

Походного врача, которого поминает Стэнли, мы будем называть “доктор Билл” – чтоб у всего этого был берроузовский привкус. По специальности он числился как врач неотложной помощи. Дело в том, что Мик, который вполне оправданно напрягался по поводу достававших его людей – ведь были и угрозы, и психи, зацикленные на нем, были случаи, когда люди подходили к нему и били по лицу, было планировавшееся покушение “Ангелов”, – так вот, он хотел иметь рядом врача, который не дал бы ему умереть, если б его подстрелили на сцене. Но, что бы там ни было, доктор Билл околачивался у нас в основном ради телок. И поскольку доктор он был довольно молодой и симпатичный, давали ему направо и налево.

Он распечатал себе специальные визитки: “Д-р Билл”, что-то вроде “лечащий врач Rolling Stones”. Перед нашим выходом он прочесывал публику и раздавал двадцать-тридцать этих визиток самым соблазнительным красавицам, даже когда те были с парнями. На обратной стороне он писал название нашей гостиницы и в какой номер обращаться. И даже девицы с парнями, бывало, уезжали домой, чтобы потом вернуться. Они отдавали свою карточку охраннику, и доктор Билл знал, что из шести-семи вернувшихся есть одна или две, которых он может уломать, если пообещает познакомить их с нами. Ему обязательно требовалось уложить кого-нибудь каждый вечер. И еще у него был особый чемоданчик с огромным ассортиментом – демерол и все что душе угодно. Он мог выписать рецепт в любом городе. Мы обычно посылали девиц к нему в номер и забирали эту его аптечку. В номере к нему уже стояла очередь, пока он раздавал демерол, а рядом лежал мусорный мешок для шприцев.

В Чикаго обнаружилась острая нехватка гостиничных номеров – это вдобавок к проблемам с и без того недолюбливавшими нас менеджерами по бронированию. Там одновременно случились съезд торговцев стройтоварами, съезд “МакДоналдса” и съезд мебельщиков, и все фойе переполнились народом с нагрудными визитками. Из-за всего это Хью Хефнер решил, что было бы ах как весело пригласить кое-кого из нас пожить в его плейбоевском особняке. Я думаю, он потом пожалел об этом. Хью Хефнер, тоже тот еще чудила. И мы хороши – поднялись по сутенерской лестнице, из грязи в князи. Хефнер был князем, но все равно сутенером, чего уж там. Он предоставил место в распоряжение Stones, и мы провели там больше недели. И это выглядело… В общем, сплошные прыжки в бассейн после сауны и плейбоевские “зайки” повсюду, и, по сути, это большой бордель, чего я на самом деле не люблю. Воспоминания, правда, остались весьма и весьма туманные. Я знаю, что какое-то веселье мы там себе поимели. Знаю, что нехило накуролесили. Из-за того что в Хефнера стреляли прямо накануне нашего визита, место напоминало резиденцию какого-нибудь карибского диктатора, везде торчала тяжело вооруженная охрана. Но мы с Бобби с ними не пересекались, как и с туристами, которые приходили поглазеть на наши игры в плейбоевском особняке, мы погрузились в собственные развлечения.

Доктор был с нами, и мы раздобыли “зайку” специально для него. Уговор был такой: “Мы получаем свободный доступ к твоей аптечке, ты получаешь Дебби”. Я чувствовал, что, раз рецепт выписан, играй до упора. Мы с Бобби, правда, слегка переиграли – устроили пожар в туалете. Ну, не совсем мы, а препараты. Не наша вина. Мы с Бобби просто сидели в сортире, таком приятном, уютном сортире. расположились на полу, докторская аптечка у нас с собой, и мы устраиваем себе шведский стол. “Интересно, а эти как дают?” Бом! И в какой-то момент – вот вам, кстати, насчет туманности – Бобби говорит: “Что-то дымно здесь”. И я смотрю на Бобби, а его не видно, он исчез в тумане. “Точно, и правда чего-то дымновато стало”. Реакция была совсем уж замедленной. И потом вдруг какое-то завихрение у двери, и пожарная сигнализация как заверещит: “Пип-пип-пип”. “Что за шум, Боб?” – “Черт его знает. Может, надо окно открыть?” Кто-то закричал через дверь: “У вас все нормально?” “Порядок, чувак, все заебись”. Он куда-то смылся, а мы не очень-то понимаем, что дальше делать. Может, затихариться и выйти, а потом заплатим за ремонт? Но чуть попозже в дверь начинают колошматить, а официанты и мужики в черных костюмах несут ведра с водой. У них получилось открыть дверь, а здесь мы сидим на полу, зрачки с точечку. Я говорю: “Мы и сами могли разобраться. Вы не смеете вторгаться, у нас тут частное дело!” Как раз вскоре после этого Хью снялся с места и перебрался в Лос-Анджелес[191].

Из моих самых скандальных ночных похождений есть такие, что… Поверить, что они реально случились, я могу только потому, что существуют свидетельства очевидцев. Не зря же я прославился как мастер гулянок! Идеальная гулянка – если она чего-то стоит, у тебя в памяти ничего не останется. Будут только кормить анекдотами про твои подвиги. “Да ладно, ты что не помнишь, как ты палил из пушки? Чувак, задери ковер, посмотри на дырки”. Мне чуть-чуть стыдно и неудобно. “Ты и это не помнишь? Высунул член, когда висел на люстре, на драку-собаку, еще его в пять фунтов завернул?” Неа, ни одного воспоминания.

Очень трудно объяснить все это веселье через край. Ты же не говорил: о'кей, сегодня вечером гульнем. Получалось все как-то само. От желания забыться, наверное, хотя и несознательно. Когда ты в группе, много времени проводишь в загородке, и чем ты знаменитей, тем сильнее чувствуешь, что вокруг тебя тюрьма. Как только не выкручиваешься, чтоб хотя бы на несколько часов перестать быть собой.

Я способен импровизировать в бессознательном состоянии. Мне, оказывается, по силам такой поразительный фокус. В общем и целом я стараюсь оставаться в контакте с Китом Ричардсом, которого знаю. Но я хорошо знаю, что есть и другой, который, бывает, тоже показывается. Из самых лучших историй про меня многие относятся к ситуациям, где меня на самом деле нет, по крайней мере сознательно. Я, понятно, что-то делаю, потому что мне это потом пересказывает множество народу, но я могу добраться до черты, особенно после нескольких дней на кокаине, когда меня срывает – когда я думаю, что вырубился и сплю, а в реальности вытворяю всякое непотребное. Что называется, раздвигаем рамки. Но мне никто не показывал, где эти рамки. Есть определенная черта, за которой вдруг все отсекается, потому что ты раздвинул их слишком далеко. Но тебя самого слишком прет: ты пишешь песни, а потом появляются какие-то телки, и идешь с ними на это рок-н-ролльное сборище, а туда уже подтянулась куча дружков, и все тебя заправляют, и в какой-то момент щелкает выключатель, отруб, но ты все еще двигаешься. Как будто заступает резервный генератор, но память с мозгом отрубились начисто. Вот уж кто был бы кладезем историй про меня такого, это мой корешок Фредди Сесслер, упокой его душу.

С люстрами, надо сказать, связано одно воспоминание, которое можно занести в категорию “блин, пронесло”. Я записал его в тетрадке под заголовком “Небесный дробовик”.

Некая дама (без имени), которую я развлекал, была так благодарна, что потребовала позволить ей развлечь меня в ответ. Она разделась догола, подпрыгнула и ухватилась за огромную люстру, после чего исполнила несколько сложных гимнастических упражнений, в то время как лучи света метались по всей комнате. Было очень увлекательно. Затем с гибкостью акробата она соскользнула с люстры и приземлилась на диван рядом со мной. В то же мгновение люстра снялась с креплений и рухнула на пол. Мы прижались друг к другу, прячась от взрывной волны хрустальных осколков, и истерически хохотали, пока они нас осыпали. После этого стало еще увлекательней.

У меня случилась небольшая стычка с Труменом Капоте, автором “Хладнокровного убийства”, – он был из компании светских дружков Мика, которые прибились к нашему каравану; еще там была княгиня Ли Радзивилл, для нас – княжна Редиска, а Трумен был просто Труби. Ему заказал статью какой-то очень щедрый журнал, так что все это время он с нами как бы работал. И один раз за кулисами Труби вякнул что-то недовольно-стервозное – его, видите ли, по-старперски не устраивало, что так шумно. Типичные пидорские подстебы, которые обычно мне до фонаря, но в другой раз бывает, что и переклинит. Это все было после шоу, и меня распирало капитально. Все эта нью-йоркская брезгливость – достало уже. Ты в Далласе. В общем, устроил ему немного шума. Помню, пинал его закрытую дверь, когда мы уже вернулись в гостиницу. А потом закидал ее кетчупом, который схватил с тележки. Выйди сюда, ты, цаца такая! Что ты здесь вообще делаешь? Тебе холодной крови надо? Ты теперь с народом ездишь, Труби! Выйди сюда в коридор и скажи все в лицо. Если вырвать из контекста, может показаться, что я какой-то натуральный Джонни Роттен, но наверняка что-то меня тогда спровоцировало.

Что было совсем уморительно, это то, что Трумен почему-то вдруг запал на Бобби. Трумена позвали на шоу Джонни Карсона после конца его небольшой экспедиции со Stones, и Джонни спросил его: какие ваши впечатления от всего этого рок-н-ролльного ажиотажа и ваших странных похождений? Ах да, я съездил на гастроли с Rolling Stones. А Бобби, естественно, смотрит все это по телевизору. Джонни спрашивает: расскажите что-нибудь из того, с чем пришлось столкнуться. С кем-то познакомились? О, я познакомился с одним прелестным молодым человеком из Техаса. И Бобби кричит: не-е-ет! Стой, ну не надо! Но телефон Бобби оборвали немедленно, весь союз техасских джентльменов: ого, ты с Труменом, что, правда?

Я хорошо помню концерт в Бостоне 19 июля 1972-го по двум причинам. Первая – это автокортеж, который нам предоставила бостонская полиция, и это на фоне того, что их коллеги из Род-Айленда хотели нас посадить. Мы приземлились в Провиденсе на пути из Канады, и, пока они обыскивали весь багаж, я прикорнул на крыле пожарной машины – таком округлом, симпатичном, еще старого образца, с брызговиками. Вдруг я почувствовал резкий тепловой удар – фотовспышка прямо мне в лицо, – и тогда я моментально вскочил и выхватил камеру у фотографа. Пошли все на хуй. Фотограф получил пинка, меня арестовали. Тогда Мик с Бобби Кизом и Маршаллом Чессом потребовали, чтобы их арестовали вместе со мной. Тут надо отдать должное Мику. Что же до Бостона, то там в день прилета пуэрториканцы взбрыкнули из-за чего-то в своей части города и начали буянить. И мэр Бостона сказал всем: немедленно пропускаете этих засранцев по городу, потому что мне сейчас одного погрома хватает, и не дай бог у меня в тот же день устроят еще и погром из-за Rolling Stones. Так что нас усадили в машины, и копы экстренно конвоировали нас до Бостона – с фланговыми мотоциклами и под ликование публики.

Другое крупное событие того дня – стук в дверь моего номера, в результате которого я впервые в жизни лицезрел Фредди Сесслера собственной персоной. Я не знаю, как он туда попал, но в те времена ко мне в номер шастал кто ни попадя. Больше такого не бывает, я такого наката просто не вынесу, но в тот раз я был временно не занят, а мужик выглядел интригующе. Еврей-разъеврей, да еще одет во что-то анекдотическое. Феноменальный тип. Говорит: “Вот принес кое-что, тебе должно понравиться”. И вынимает унциевый, с целой пломбой фуфырик чистого мерковского кокаина. Ничего не скажешь, вещь. “Это подарок. Обожаю твою музыку”. А вещь такая, что, когда ее открываешь, она практически выпархивает из баночки – шух-х-х. Кокаин, с которым я имел дело раньше, мне иногда нравился, но за исключением того, который тебе сбрасывали героинщики в Англии, это все было уличное дерьмо – никогда не знаешь точно, он мог весь оказаться амфетамином. А теперь, отсчитывая с того момента, Фредди раз в месяц доставлял мне полную унцию чистого. Деньги в этом не участвовали. Фредди ни за что не хотел бы, чтоб его воспринимали как “контакт”. Он не был барыгой, которому можно позвонить и спросить: “Слышь, Фред, есть чего?”

Дело вообще было не в этом. Просто мы с Фредди сразу пришлись друг другу по душе. Это был нереальный персонаж. Старше меня на двадцать лет. Даже на фоне типичного опыта евреев, которые пережили нацистское вторжение в Польшу, у него была выдающаяся биография со всеми ужасами и почти чудесным спасением. Из пятидесяти четырех родственников в Польше у него уцелело только трое. Сюжет, чем-то напоминающий жизнь юного Романа Полански, – им обоим пришлось выкручиваться в одиночку и скрываться от нацистов, которые забрали в лагеря всех их родственников. Я в подробностях ничего этого еще долго не знал, но тогда Фредди быстро прижился в нашем обозе. Он взял на себя роль моего второго бати на следующие десять-пятнадцать лет, возможно, сам того не понимая. Я признал во Фредди родную душу практически мгновенно. Он был пират, авантюрист, маргинал, но притом такой маргинал, у которого были фантастически хорошие связи. Умел здорово смешить – имел для этого острый язык и весь соответствующий опыт за плечами. Он бы сделал себе состояние уже раз пять, если бы каждый раз все не спускал и не начинал снова, – первый раз на карандашах. Спрашивал: какая вещь укорачивается от каждого использования? Он сделал первое состояние на канцелярских принадлежностях. А потом загорелся еще одной идеей, когда час нарезал круги над Нью-Йорком в самолете перед посадкой и разглядывал все это море огней внизу. Кто сможет взять на себя поставку всех этих лампочек, сделает себе невъебенное богатство. И через две недели этим человеком стал Фредди. Самые элементарные идеи. Другие были не такие простые и не такие успешные. Змеиный яд для лечения рассеянного склероза, например. Потом он вложил большие деньги в провальный “Амфикар”, водно-сухопутный автомобиль, названный в одной рецензии “машиной, которая произведет революцию в утоплении”. Идея, в общем, не выгорела. У Дэна Экройда есть один такой, но кому, кроме Дэна Экройда, может понадобиться машина, переплавляющаяся через реки, когда для этого есть мосты? Фредди был Леонардо в своем роде, но управлять этими предприятиями? Можно было и не надеяться. В ту секунду, когда план начинал работать, ему становилось тоскливо, и он пускал все по ветру.

Естественно, Мику Фредди не понравился, как и еще множеству народа. Слишком он был безбашенный. Грэм, наверное, больше, чем Фредди, расколол нас с Миком, из-за музыки. А к Фредди у Мика было другое – презрение. Он мирился с ним постольку, поскольку доставать Фредди значило доставать меня. Кажется, несколько раз Фредди с Миком веселились на пару, но такое было редко. Хотя Фредди иногда делал кое-что для Мика и даже не посвящал меня – сводил его то с одной блядью, то с другой. Наводил для него мосты. Когда Мику было что-то нужно, он связывался с Фредди, и Фредди был безотказен.

Люди по-всякому придирались к Фредди, говорили, что он, мол, пошлый, мерзкий, невоспитанный. Ну да, я не спорю. Думайте про него что угодно, но Фредди был одним из лучших людей, которых я знал в своей жизни. Абсолютно кошмарный, отвратительный. Абсолютно безбашенный, иногда до идиотизма. Зато он никогда не ерзал. Не вспомню никого другого, кто при любом раскладе всегда был за тебя, а Фредди был. Я тоже по тем временам был идиот, тоже беспредельничал. Подзуживал Фредди вести себя еще безобразней, чем он был на самом деле, – моя вина, но я знал, что у чувака есть стержень. Он не обращал внимания, он на все это клал с прибором. Он считал, что уже умер в пятнадцать лет. “Я, считай, мертвый, хоть и живу до сих пор. Все, что плюс к этому, – это мне конфетка, даже если говно какое-нибудь. Так что будем делать из говна конфетку сколько получится”. И как раз так я понимал его главную установку, его вечный похуизм. Пятнадцать – это когда ему досталось увидеть, как его деда, самого почитаемого человека в его жизни, вместе с дядей сначала пытали, а потом расстреляли двое нацистских офицеров посреди бела дня на главной площади их городка, пока он стоял, вцепившись в свою окаменевшую от ужаса бабку. Его деда выбрали для такой карательной акции, потому что он был главой местной еврейской общины. После схватили и самого Фредди, и больше он никого из своих родных, которые тогда жили в Польше, уже не увидел. Всех забрали в лагеря.

Фредди оставил автобиографическую рукопись, посвященную мне, и это жутко стыдно, потому что еще одним человеком в посвящении стоит Якуб Гольдштейн – тот самый дед, чью казнь он видел собственными глазами. Там описываются всякие ужасы, но в то же время читаешь ее как захватывающий роман про выживание и спасение – по содержанию она очень напоминает Пастернака, и из нее понимаешь, откуда появился этот человек, с которым я потом так сблизился. Начинает он, например, с рассказа про зажиточную еврейскую семью из Кракова, которая в 1939 году переезжает на лето в свой загородный дом – дом со всеми причиндалами: конюшнями, сараями, коптильнями и постриженными газонами. И через маковое поле к ним приходит цыганка и говорит: дай судьбу погадаю, позолоти ручку и все такое. И она предсказывает гибель всей семье, за исключением трех человек: двое из них находятся не в Польше, а третий – это Фредди, которому, она говорит, судьба отправиться на восток, в Сибирь.

Немцы пришли в сентябре 1939-го. Фредди услали в трудовой лагерь в Польше – наспех построенный загон для евреев, из которого он сбежал. Несколько недель он бегал по ночам, прятался в замерзшем лесу, воровал из крестьянских домов и все это время двигался в сторону части Польщи, которая была под русской оккупацией. Ночью он перебрался по льду через реку, уворачиваясь от пуль, которые ложились рядом с ним, и прибежал прямо в объятия Красной армии. Это было время пакта между Гитлером и Сталиным, но хуже немцев все равно ничего не было. Фредди послали в сибирский ГУЛАГ, как и сказала гадалка.

Фредди было шестнадцать. Сюжет его повести с вечно подстерегающими его карами небесными и безнадежными положениями чем-то похож на вольтеровского “Кандида”, и то же самое относится к описанию сибирских скитаний Фредди, из которых он умудрился выйти целым. В дальнейшей жизни Фредди не раз просыпался с воплями – это его догоняли кошмары из сибирского прошлого.

Когда Германия напала на Россию, Фредди выпустили заодно с немногими заключенными поляками, которые еще не поумирали. С тысячами освободившихся из других лагерей Фредди двинулся к ближайшей конечной станции железной дороги, которая была примерно в сотне миль. Добрались только триста человек. В Ташкенте он вступил в польскую армию, заразился брюшным тифом, временно комиссовался и потом в 1942-м вступил в польские силы ВМФ. Служба у него была – просиживать часами у радара. Судовой врач познакомил его с фармацевтическим кокаином. После этого жизнь его несколько улучшилась.

Фредовский братец Зиги – единственный, кроме него, уцелевший член их семидетной семьи, – когда Германия напала на Польшу, жил в Париже и учился в Сорбонне. Он вступил в польскую армию, а потом сумел переправиться в Англию. Фредди встретился с ним в Лондоне после войны. Зиги сделался знаменитым клубовладельцем и ресторатором, имел долю в ресторане Les Ambassadeurs, который быстро превратился в постоянное пристанище для генералов и голливудских звезд, приезжавших развлекать американские войска. Когда в 1950 году он открыл клуб собственного имени в Мейфэре, на Чарлз-стрит, он тут же завел личные знакомства с людьми типа Фрэнка Синатры, Рональда Рейгана и Бинга Кросби. Место стали постоянно навещать принцесса Маргарет, Ага-хан и тому подобная публика. Так что Зиги и по касательной Фредди, которые оба знали Синатру и Мэрилин Монро, обзавелись довольно солидными связями. Фредди это сослужило хорошую службу как минимум в двух случаях, про которые знаю я лично. Однажды он проходил через контроль в нью-йоркском аэропорту и был задержан за какое-то барахло в чемоданчике, и его уже собирались надолго упечь, но почему-то не смогли – весь инцидент неожиданно был исчерпан. И уже гораздо позже, в 1999-м, во время тура No Security в Лас-Вегасе, его арестовали за хранение, даже отвезли в камеру – по полной программе, в общем. Фредди сделал один звонок – это наблюдал Джим Каллахан, мой тогдашний охранник, – и через три часа у него на руках было письмо с извинениями из канцелярии мэра, а также возвращенное барахло с деньгами.

Когда я познакомился с Фредди, он держал в Нью-Йорке центр наращивания волос, на который его вдохновили собственные надставленные кудри. Из медицины он больше всего любил кокаин и кваалюды и имел доступ к лучшим образцам того и другого. (У него был бизнес-план лечения жителей Майами от ожирения с помощью препаратов, подавляющих аппетит, и кваалюдов, и это переросло в Майамский институт ядолечения – заведение, где змеиным ядом собирались бороться с дегенеративными заболеваниями. После того как контору закрыло Управление по контролю за продуктами и лекарствами, Фредди перебазировал его на Ямайку, но серьезно огреб от местных властей.) Фредди даже владел собственными аптеками. И карманные врачи у него тоже имелись. Они у него были стратегически рассредоточены по всему Нью-Йорку и выписывали рецепты для его аптек. Он купил канцелярский бизнес, пристроил к делу одного потасканного старого врача с книжечкой рецептурных бланков, и получалось так, что каждую неделю через различные конторы Фредди проходило аптечного товара на 20 тысяч долларов. Он никогда не занимался сбытом “рекреационных” препаратов, но во всяком случае стремился обеспечить друзьям тот же доступ, какой имел сам, – избавить их, как он говорил, от необходимости ходить за этим делом на угол. Ему доставляло великую радость стараться для чьего-нибудь удовольствия или для вящей славы рок-н-ролла.

Наряды у Фредди были чудовищные. Он мог надеть диско-костюм с казаками и заправить клеша прямо в них. “Глянь, как тебе нравится? Круто же, скажи?” Шелковый, блядь, пиджак с клешами в облипку, а сзади выпирает огроменная жопа. Одежный вкус у Фредди – это было что-то невероятное. Польское, на самом деле. Эти его вечные подружки, которые специально заставляли его одеваться курам на смех, а потом говорили: “Выглядишь офигенно!” Гавайская рубаха под коричневый костюм “Нуди”[192], заправленный в казаки, и вдобавок, как будто этого мало, они напяливали на него котелок. Но Фредди было наплевать, своего он всяко не упускал. Он вечно пас юных девиц и группи, специально торчал для этого в фойе. Иногда мне становилось мерзко, глаза бы не глядели. Захожу – три девицы в номере, явные малолетки. “Фредди, давай выпроваживай народ. Ну уж на фиг, мы этим заниматься не собираемся”.

Один раз в Чикаго у меня в номере гуляла большая тусовка, толпы вертихвосток – личные группи Фредди. Они у меня околачивались уже двенадцать часов, и меня начинало воротить, я им все намекал, что пора, но они не реагировали. Я хочу очистить помещение, а меня никто не слушает. Все, уебывайте. Я их уговаривал по-хорошему минут пять. И тогда – бах! – пальнул в пол. Ронни Вуд с Крисси, его первой женой, тоже присутствовали, так что я знал, что у них в номере никого – он был прямо под моим. И тогда комната сразу очистилась – все смешалось в облаке пыли, юбок и лифчиков. Что меня поразило после этого: я засовываю пушку обратно, жду, когда появится охрана или копы, – и ни хуя, ни одной живой души! Сколько раз срабатывали эти хлопушки в номерах, и никогда, ни разу не объявлялась ни охрана, ни полиция. По крайней мере в Америке. Я должен покаяться, что слишком часто хватался за оружие, – но я тогда был сильно оторван от реальности. Я с ним завязал, когда завязал с препаратами.

Фредди много кто не любил; менеджмент вообще его не переваривал. “Кит с ним доиграется”. Разные люди, например наш менеджер Питер Радж или наш адвокат Билл Картер, считали, что присутствие Фредди – это большой риск. Но Фредди не просто все время балдел и гонялся за удовольствиями. Он жил с прекрасной жизненной установкой: надо оставаться самими собой, остальное неважно. В чем-то Фредди принадлежал 1960-м, и в нем было это бесстрашие: барьеры придуманы, чтобы их ломать. Кем мы будем, если станем прогибаться перед каждым говенным копом, перед каждым правилом, которое диктует общество. (С правилами с тех пор стало только хуже. Фредди бы сегодня плевался.) Короче, поскребем обертку, проверим, что у этих людей внутри. И обычно выяснялось, что внутри у них мало чего похожего на твердые принципы. Стоило на них попереть, и они тут же сыпались.

Мы с Фредди знали, что можем дать друг другу. Фредди меня оберегал. Он умел фильтровать нежелательный народ из толпы, которая с нами кочевала. Я могу понять, почему в чужих глазах Фредди Сесслер выглядел угрозой. В первую очередь он был очень близок ко мне, а это значило, что его не так-то легко взять в оборот. И, по сути, на девяносто процентов это уже было барьером само по себе. Ну, еще я слышал истории, как Фредди меня обдирает – загоняет билеты налево и так далее. Ну и хули? При том, как он мне улучшал настроение, какой он был мне друг? Да пожалуйста, старик! Да блядь, загони их хоть все!

* * *

На ближайшие года четыре я осел в Швейцарии. Франция отпадала по юридическим причинам, Британия – по налоговым. В общем, в 1972-м мы перебрались в Виллар – это в горах над Монтре, к востоку от Женевского озера, такой очень скромный, уединенный городишко. Там можно было скатываться на лыжах прямо к заднему крыльцу, я лично это проделывал. Дом мне подыскал Клод Нобс, мой знакомец, основатель Джазового фестиваля в Монтре. Я свел там знакомство еще кое с кем – с Сандро Сурсоком, например, который стал мне близким корешем. Он был крестный сын Ага-хана и сам по себе прикольный пацан. Потом еще Тибор – его отец как-то был завязан с чехословацким посольством. Типичная славянская морда, и блудливая к тому же. Теперь живет в Сан-Диего, разводит псов. Они с Сандро тусовались вместе – торчали у местного женского колледжа, приглядывали себе кого-нибудь из выходящих студенток. Отрывались как могли. И все мы рассекали на крутых тачках – в моем случае это был “ягуар” E-type.

Я в тот период сделал одно заявление в интервью, которое стоит здесь воспроизвести. “До середины 1970-х мы с Миком были неразлучны. Мы принимали все решения за группу. Собирались вместе и начинали рулить делами, писали все наши песни. Но, как только мы разделились, я покатился своим путем по наклонной в страну Дурьляндию, а Мик поднялся вверх на понтолетах. Нам приходилось разбираться с миллионом накопившихся проблем, которые все имели отношение к тому, кто мы есть и через что мы прошли в шестидесятые”.

Мик иногда приезжал в Швейцарию проведать меня и поговорить про “экономическую реорганизацию”. Половину времени мы просиживали за обсуждением налоговых адвокатов! Какие хитрости в голландских налоговых законах, например, по сравнению с английскими или французскими. И все эти собиратели налогов у нас на хвосте. Я просто старался представить, что меня это не касается. Мик здесь был немного более практичным: “То, что мы сейчас решим, в будущем отразится ля-ля-ля-ля-ля”. Мик хватался за трос, выбирал слабину, я хватался за шприц, выбирал раствор. Моих лечений не всегда хватало на послегастрольное время, на те месяцы, когда я сидел без работы.

Анита завязала, когда ходила с животом, но, как только дитя родилось, она тут же взялась за старое, причем все больше и больше. Ну, по крайней мере мы как-то смогли отправиться вместе в дорогу, прихватив детей, когда пришла пора ехать на Ямайку записывать в ноябре 1972-го Goats Head Soup.

Я в первый раз побывал на Ямайке в 1969-м – взял несколько выходных, остановился на курорте под названием Френчменз-коув. Ритм там гремел во всех окрестностях. Регги, рок-стэди и ска бесплатно. В этом конкретном районе ты жил не слишком близко к населению – вы тут кучковались с белой компанией, изолированно от местной культуры, если только специально не выбираться и не искать. Потом довелось познакомиться с кое-какими приятными людьми. Я слушал много Отиса Реддинга тогда, и ко мне постоянно подходил народ, говорил: “Как здорово”. Выяснилось, что на Ямайке ловили только две радиостанции из США – единственные, от которых туда дотягивался достаточно четкий сигнал. Одна вещала из Нэшвилла и, понятное дело, играла кантри. А вторая была новоорлеанская, тоже с неимоверно мощным лучом. И когда я вернулся на Ямайку в конце 1972-го, я понял, чем они занимались все это время – они наслушались обеих станций и состыковали их в музыке. Послушайте Send Me the Pillow That You Dream On, регги-версию, которая тогда появилась в исполнении Bleechers. Ритм-секция там новоорлеанская, голос и сама песня – нэшвиллские. Ты практически получал рокабилли, черное с белым, которые удивительно склеивались вместе. Мелодии одного с битом другого. Это была та же самая смесь белого и черного, которая родила рок-н-ролл. Я тогда сказал: ну, блин, считай, пора переселяться!

Ямайка в ту пору была не то что сейчас. К 1972 году место цвело и колосилось. Wailers только что подписали контракт с Island Records, а Марли едва начал отращивать дреды. Джимми Клифф не вылезал из кинотеатров со своим “Тернистым путем”[193]. Как-то в Сент-Эннс-бее зрители на титрах начали палить в экран в очень хорошо понятном (мне) приступе бунтарского ликования. Экран все равно уже был дырявый – после спагетти-вестернов, которые тогда гремели вовсю. Оружия у народа в Кингстоне было навалом. Город распирало от энергии экзотического типа – супергорячих вибраций, которые в основном происходили из скандально известной конторы Байрона Ли Dynamic Sounds. Она была выстроена как крепость с белым штакетником по периметру – в фильме это видно. Саму вещь The Harder They Come Джимми Клифф сделал в том же помещении, где мы писали какие-то вещи для Goats Head Soup и с тем же звукорежиссером Майки Чунгом. Классная четырехканальная студия. Там точно знали, где правильно ставить барабаны, и для доказательства – хуяк-хуяк – просто приколотили к полу сиденье ударника!

Мы все кантовались в отеле Terra Nova, который раньше был кингстонской резиденцией Криса Блэкуэлла[194] и его семейства. Ни Мик, ни я не могли в тот момент получить визу в Штаты, что частично объясняет, почему мы вообще оказались на Ямайке. Мы съездили в американское посольство в Кингстоне. Послом был один из никсоновских холуев, и у него, очевидно, имелись на наш счет распоряжения, к тому же он нас терпеть не мог. А мы вообще-то просто хотели получить визы. В ту же секунду, как мы вошли, стало понятно, что виз нам не видать. Но даже так пришлось выслушивать его изрыгания. “Такие как вы…” – он нам целую лекцию прочитал. Мы с Миком только переглядывались: мы что, все это в первый раз слышим? Потом мы разузнали из переговоров о визах, которые от нашего лица вел Билл Картер, что досье на нас у них было очень хлипкое – немного вырезок из таблоидов, пара громких заголовков, репортаж про то, как мы помочились на стену. А посол делал вид, что перебирает бумаги, говорил про героин, все никак не унимался.

Goats Head Soup тем временем потребовал кое-какого разбега, несмотря на Dynamic Sounds и весь наш тогдашний запал. Наверное, мы с Миком слегка иссякли после Exile. Плюс мы только-только проехались по США, а тут пожалуйста – подоспело время для следующего альбома. После Exile с такой удачной подборкой песен, которые все явно подходили друг к другу, нам было трудно рассчитывать выдать такую же монолитную вещь. Мы год не заглядывали в студию. Но несколько недурных идей все же имелось. Coming Down Again, Angie, Starfucker, Heartbreaker – эти песни я делал с удовольствием. Наша система работы поменялась, пока мы записывали альбом, и мало-помалу я натурализовывался, вплоть до того что вообще перестал уезжать. Были и свои минусы. На тот момент Джимми Миллер уже сидел на допинге, и Энди Джонс тоже. А я наблюдаю все это и только думаю: вот блядь… Ты же должен снимать то, что я говорю, а не то, что я делаю. Сам я по-прежнему допинговал, естественно. Про Coming Down Again я не так давно сболтнул, что не написал бы ее без героина. Но не факт, что это вещь про героин. Просто печальная песня, и такую меланхолию тоже достаешь из себя, когда пишешь. Разумеется, я стараюсь наковырять классный грув, классный рифф, рок-н-ролл, но есть и другая сторона монеты, которая тоже хочет вылиться во что-то такое, как, например, As Tears Go By. А на тот момент я уже как следует пропахал кантриевую делянку, особенно с Грэмом Парсонсом, и я знал, как это меланхолическое настроение, “высокое тоскливое”, теребит сердечные струны. И тебе хочется посмотреть, может, получится потянуть их чуть посильнее.

Кто-то думает, что Coming Down Again – это про то, как я увел Аниту, но к тому времени это уже все было давно и неправда. Ведь как бывает? Бывает, прет, а бывает, опускает. Меня чаще всего перло, да еще как, но когда опускало, то опускало тоже мало не покажется. Я вспоминаю кайф, счастье и вкалывание без конца. Но, когда наступал пиздец, он всегда наступал широким фронтом. Ты можешь вымотаться в лежку. Тебя могут сцапать копы. Долгое время я был то под судом, то под следствием, то мы разбирались с визовыми проблемами. Всегда имелся какой-то такой невеселый фон. И было чистым удовольствием засесть в студии и уйти с головой в работу, забыть обо всем этом на несколько часов. Ты знал, что, когда это кончится, тебе придется снова иметь дело с каким-нибудь дерьмом, не так, так эдак.

Когда мы откатали весь альбом, было принято решение остаться на Ямайке, и мы с Анитой, Марлоном и Энджи переехали на северный берег, в Мэмми-бей, между Очо-Риос и Сент-Эннс-беем. Тут у нас кончилась дурь. Ломки в раю, все как надо. Если собираешься слезать, есть места и похуже. (И все-таки ломки были разве что чуточку помягче.) Как бы то ни было, все на свете проходит, и уже скоро мы начали вести себя по-человечески и тогда мы познакомились кое с кем из береговой растаманской братии. Сначала с одним, Чоббсом – Ричардом Уильямсом по свидетельству о рождении, – он был один из тех развязных, напористых парней, которые иногда встречались на пляже. Он продавал кокосы, ром и все, что только мог впарить. И еще он брал детей в лодку покататься. Все было как обычно: “Эй, мужик, шмаль случайно не держишь?” – с этого все пошло. Дальше я встретил Дерелина, и Байрона, и Споукси, который потом погиб в аварии на мотоцикле. Они обхаживали туристов в Мэмми-бей и жили в основном в Стиртауне. И они как-то потихоньку стянулись вокруг, и мы начали трепаться про музыку. Уоррин (Уоррин Уильямсон), “Айон Лайон” Джеки (Винсент Эллис), Невилл (Милтон Беккерд), чувак в дредах, который до сих пор обитает в моем ямайском доме. Еще там были Тони (Уинстон “Блэкскалл” Томас) и Локсли Уитлок, Локси, который был у них там вышестоящий – вроде командира. Его называли Локси из-за того, что его голову оккупировала огромная копна дредлоков. Локси спокойно мог стать крикетистом высшей лиги – бэтсмен был нечеловеческий. У меня где-то есть фотка, где он у черты с битой наизготовку. Его даже звали в лучшую ямайскую команду, но он отказался отстригать дреды. Единственный, кто сделал из музыки профессию, был Джастин Хайндс, Король Ска. Покойный уже. Бесподобный певец – реинкарнация Сэма Кука. Одна из его самых громких вещей, Carry Go Bring Come, записанная под вывеской Justin Hinds and the Dominoes, была суперхитом на Ямайке в 1963-м. В последние годы перед смертью, в 2005-м, он выпустил несколько альбомов со своим бэндом Jamaica All Stars. Он до конца почти во всем оставался одним из тех братьев из Стиртауна – жутковатого места чуть дальше от берега, куда я бы никогда сам не сунулся (скажем, мне бы там были не рады), пока не стал их личным знакомым. Я пристроился так по-аккуратному, через Чоббса, и в какой-то момент мне разрешили прийти к Завету, как они тогда называли свои переходящие сборища.

“Приходи к Завету, тебя ждут, брат”. То есть ну ничего себе. Я не в курсе, насколько это все важно по их понятиям, но, если меня просят прийти, я приду. Честно говоря, внутри не видно было ни хрена, дым покрывал все. Они там раскуривали “чашу” – это кокос с огромным глиняным сосудом сверху, куда засунуто с полфунта анаши, а из бока выходит резиновая трубка. Вся тема в том, кто сможет выкурить больше остальных. Эти удальцы заливали кокос белым ромом как бульбулятор и пыхали через ром. Ты запаливал сверху глиняный сосуд, он полыхал и давал облака дыма. “Огонь, гори, Джа прекрасен!” Ну и кто я такой, чтобы попирать местный обычай? Ладно, попробую здесь высидеть. А анаша была мощная. Что забавно, до отключки у меня так и не дошло. Поэтому, видимо, я произвел на них такое впечатление. Я пыхал уже столько лет до того, но никогда в таких количествах. Они меня немного брали на слабó, не без этого. Знаете – поглядим, как белый парень кульком повалится. А я сидел да повторял себе: только не свалиться, только не свалиться. В общем, выстоял и остался с ними. Замечу, однако, что потом я таки свалился – когда уже выбрался на воздух.

Было ощущение, что в Стиртауне все население – музыканты, а музыкой у них были бесподобно переделанные церковные гимны, которые распевались под барабаны. Я блаженствовал. Они пели в унисон, понятие о пении на разные голоса отсутствовало, и они не использовали инструментов, кроме барабанов, – звук получался очень мощный. Просто барабаны и голоса. Слова и напевы уже тогда насчитывали лет сто, а то и больше, – старые гимны и псалмы, которые они перекраивали под себя. Но сами мелодии были теми же самыми, что звучали в церквях, а кое-какие церкви на Ямайке не брезговали и барабанами. Они могли зависнуть за этим делом на всю ночь. Гипнотическое ощущение. Транс, неумолимый бит. И они постоянно затягивали все новые и новые песни. Кое-что, кстати, вполне ударный материал. Барабанами заведовал Локсли, и басовый у него так громко ухал, что, по народной легенде, им можно было убить, как здоровенной шоковой гранатой. На самом деле много свидетелей рассказывали реальную историю про полицейского, который по глупости решил сунуться в один стиртаунский дом, где был Локсли, и тот посмотрел на него – а комната была маленькая – и сказал: “Огонь, гори”, имея в виду – “бей в барабан”: так он предупредил, чтоб другие заткнули уши. Тогда он вдарил по своей бочке, и коп свалился без сознания, после чего у него забрали мундир и велели больше не показываться.

Стиртаун был в те дни городом растафари. Теперь здесь много приезжих, а тогда, чтобы туда пройти, тебе требовалось что-то вроде пропуска. Город располагался на большой дороге, идущей из Кингстона: главный перекресток, множество лачуг и пара таверн. Но нос туда совать не следовало. Потому что даже если б ты сказал: “Да я с тем-то знаком, и с тем тоже”, другие братишки могли не знать, кто ты такой, и запросто тебя прирезать. Это был их бастион, и полоснуть мачете они б не постеснялись. Впрочем, весь этот их стрем был не без причины. Такой стрем, что им самим приходилось принимать стремный вид, чтобы никому из копов не захотелось лезть в Стиртаун. Еще были свежи воспоминания, когда копы разъезжали по улицам и если видели двух растафари, то пристреливали одного, а второго только и оставляли в живых, чтоб тот оттащил труп. Эти ребята не боялись подставить грудь под выстрелы. За это я ими всегда восхищался.

* * *

Растафарианство хоть и было религией, но религией курильщицкой. Принцип у нее был такой: забей на их мир, живи без общества. Естественно, у них не получилось, да и не могло получиться, растафарианство – это тщетная надежда. Но в то же время какая это прекрасная тщетная надежда! Когда провода, машины и стальные прутья подмяли под себя все остальные общества и стали давить все сильнее и сильнее, растафари смогли из-под них высвободиться. Эти люди просто придумали свой скромный способ относиться ко всему с духовных позиций и при этом ни во что не вливаться. Они не принимали давления. Даже если приходилось умереть – а кому-то и пришлось. Они не собирались ишачить на экономическую систему. Работать на Вавилон, работать на государство – ни за что. Для них это было все равно что попасть в рабство. Им всего лишь хотелось иметь какое-то место для себя. Вот если забираться в их теологию, тогда уже начинаешь плутать. “Мы – пропавшее колено Иудино”. Ладно, ладно, как скажете. Но почему эта куча черных ямайцев считает себя евреями – это, конечно, вопрос. Было какое-то одно болтавшееся без дела колено, к которому можно было привязаться, и оно им сошло. Подозреваю, что скорее всего так и было. А потом они нашли себе незанятого бога в виде нереального средневекового персонажа Хайле Селассие со всеми его библейскими титулами. Лев Иуды. Селассие I. Если громыхала гроза и сверкала молния, то сразу раздавалось: “Джа!” – все вставали, “благодарность и хвала”. Для них это был знак, что Бог не сидит без дела. Библию они знали вдоль и поперек, цитаты из Ветхого завета выстреливали очередями. И я обожал такое их рвение, потому что неважно, что там расписывала их религия, их жизнь была хождением по краю. Все, что у них было, – это гордость. И чем они были заняты, в конечном счете было никакой не религией. Они держали последний оплот против Вавилона. Не все растафари строго блюли букву растафарианского закона. Тут они проявляли большую гибкость: напридумывали все эти правила, которые сами нарушали с легким сердцем. Было поразительно наблюдать, когда среди них затевались споры по поводу какого-нибудь пункта учения. Не было ни парламента, ни сената, ни суда старейшин. Растаманские дебаты – “фундаментальные суждения” – были очень похожи на бар в Палате общин, только в данном случае с кучей обкуренных делегатов и под плотной дымовой завесой.

Что меня реально привлекало – это что у них нет тебя и меня, только я и я[195]. Так ты отменяешь разницу между тем, кто есть ты и кто есть я. Между нами не могло быть общения, а между я и я может. Мы – это одно. Красота.

Как раз в ту пору раста была почти в самой своей серьезной фазе. И вот, когда я думал, что повезло же мне спутаться с этой реально дикой, никому не известной сектой, случился Боб Марли со своими Wailers, и ни с того ни с сего раста – модная тема во всем мире. Они успели глобально прославиться как раз за тот год. А до того, как Боб Марли стал растафари, он рвался попасть в состав Temptations. Как у всех остальных в музыкальном бизнесе, у него уже была за плечами долгая карьера – в рок-стэди, ска и т. д. Но кое-кто говорил: “Слушай, Марли и дредов-то ни хуя не носил, ты в курсе? Заделался растаманом, когда это стало попс”. Немного спустя, когда Wailers первый раз приехали в Англию, я случайно попал на них на Тотенхэм-Корт-роуд. Мне показалось, что звучат они довольно хило по сравнению с тем, что я слышал в Стиртауне. Но, правда, совсем скоро они собрались и ушли в отрыв. Пришел Фэмили мэн[196] на басу, да и у самого Боба, очевидно, порох тоже был какой нужно.

Я всегда инстинктивно откликаюсь на чужую доброту, когда она без подоплеки. В те времена, если меня заносило в Стиртаун, я мог толкнуться в любую дверь, и ни одна моя просьба не осталась бы без ответа. Меня держали за своего, и я держался как свой. Нет, не держался! Вел себя как свой, стал своим. Я и двор подмети, и кокосы растолки, и чашу для заветного курения приготовь[197]. Да я был больше растаман, чем они! Короче, я связался с очень подходящей компанией чуваков, а также их подруг. Это еще одно из моих приключений “за железной дорогой” – когда тебя по-свойски принимают в месте, о котором ты даже не знал, что оно существует.

Еще я освоил кое-какие полезные приемы с ямайским “храповиком” – это складной рабочий нож, которым здесь все строгали и резали, но также дрались и защищались. “С храповиком за поясом”, как пел Деррик Крукс, солист Slickers, в песне Johnny Too Bad. Я почти всегда ходил с таким ножом, а он требует особого навыка. Мне он служил, чтобы аргументировать свою позицию либо заставить себя слушать. У храповика имеется запирающее кольцо – слегка потянешь, и лезвие выкидывается. Действовать нужно быстро. Как мне объясняли, если ножи пошли в ход, побеждает тот, кто сможет резко чиркнуть другого по лбу, горизонтально. Кровь хлынет, упадет шторкой, а ты даже не сильно его ранил – просто остановил драку, потому что он теперь ничего не видит. И нож ныряет в карман прежде, чем кто-то что-то успел заметить. Главные правила драки с ножом такие: а) не вздумайте пробовать это сами и б) весь смысл в том, чтобы вообще никогда не пускать его в дело. Он нужен, чтоб отвлечь противника. Пока он пялится на поблескивающую сталь, ты заезжаешь ему по яйцам со всей мочи, какая есть, – и он твой. Это так, совет.

В конце концов они приволокли ко мне домой свои барабаны, что было серьезным нарушением священных традиций, но я тогда в это не врубался. И мы начали прямо там записываться, просто на кассеты, садились играть каждый вечер. Само собой, я тут же схватил гитару, начал бренчать, подбирать аккорды, а они – они в общем-то пошли против своих же правил, потому что повернулись ко мне и сказали: “Слушай, а неплохо”. Так что я как-то втерся в их музыкальные дела. Предложил, что, может, не помешает аккомпанемент, и влез со своей гитарой. Они могли меня послать, могли не посылать – по сути, я решил делать, как скажут. Но, когда они услышали, как звучат из кассетника, тут же прониклись, уж очень они себе понравились в записи. Ну так еще бы – жжете же, ебаные черти! Даете, блин, как никто в мире.

Я приезжал потом еще много раз за все эти годы. Мы просто садились в гостиной, начинали писать. Если в запасах имелась пленка и был агрегат, мы его выставляли, но если нет, было неважно. Если в нем кончалась пленка, тоже неважно. Мы там собирались не делать запись, а играть. Я там чувствовал себя мальчиком-хористом. Так, потихоньку теребил струны на заднем плане и надеялся, что никто не будет кривиться. Один взгляд – и я бы замолк. Но меня вроде как приняли на борт. А потом они мне сказали, что я на самом деле не белый. Для ямайцев, в смысле моих знакомых ямайцев, я черный, а белым заделался, чтобы на них шпионить – что-то типа “наш человек на севере”. Я считаю, это комплимент. Я-то сам белее некуда, но внутри у меня черное сердце, которое ликует от сознания своей тайны. Мой постепенный переход из белой расы в черную не единственный вообще-то. Возьмите Мезза Меззроу, джазмена из 1920–1930-х, который сделал из себя натурализованного черного. Он написал Really the Blues, лучшую книгу на эту тему. Так получилось, что вроде как моей миссией стало организовать парням запись. В один момент, когда мы собрались, году в 1975-м, всех удалось запихать в Dynamic Sounds. Но только в студийной обстановке у них не заладилось. Просто не их стихия. “Ты пересядь сюда, ты иди туда…” Мысль, что им кто-то что-то будет указывать, не помещалась в их головы. Вышел жуткий облом, правда жуткий. Причем в хорошей студии. Тогда-то я и понял: если хочешь писать этот народ, то только в гостиной. Только в домашних условиях, где им всем комфортно и где они не думают, что идет запись. Двадцать лет нам пришлось этого дожидаться – записать звук, какой мы хотели, – и тогда все узнали их как Wingless Angels.

* * *

Я вообще-то ложился на детокс перед гастролями, но посреди долгого тура кто-нибудь мог дать мне какого-нибудь дерьма, и дальше мне уже хотелось добавки. И тогда я начинал думать: ну что, придется доставать еще, потому что теперь я должен ждать, пока появится свободное время, чтобы слезть. В связи с этим вспоминаю своих любезных подруг-героинщиц, с которыми я там и тут пересекался в разъездах и которые меня выручали, давали поправиться в тяжелый момент. Причем в большинстве это была совсем не какая-нибудь сторчавшаяся шваль. Многие были вполне искушенные, умные дамы, которые просто увлекались этим делом. Собственно, шустрить по гадюшникам и борделям было совсем не обязательно. Ты мог спокойно расслабляться на послеконцертной гулянке или поехать в гости в какой-нибудь светский салон, и вообще уйма дури попала мне в руки из-за того, что они мне ее предлагали, эти шировые барышни из высшего общества, дай им бог здоровья.

Даже в те дни я бы ни за что не мог оказаться с женщиной, к которой у меня не было искренних теплых чувств, даже если это было на одну-две ночи, даже если перебиться на время. Иногда они заботились обо мне, иногда я заботился о них, и чаще всего это не имело никакого отношения к сексу. Сколько раз я оказывался в постели с женщиной, и все тем и кончалось, мы просто засыпали в обнимку. И всех их я любил. Меня всегда поражало до невозможности, что они тоже любили меня. Я помню одну девчонку в Хьюстоне, подружку-героинщицу, – это, кажется, был тур 1972-го года. Я пошел шляться на отходняках, мне было страшно хуево. Наткнулся на нее в каком-то баре. И она со мной поделилась. Неделю я любил ее, а она меня, и она помогла мне выкарабкаться. Я нарушил свое же правило, развязал, а эта добрая душа меня выручила, переехала ко мне жить. Не знаю, как мне повезло ее найти. Откуда вообще берутся ангелы? Они все понимают и они видят тебя насквозь, они не обращают внимания на показушную удаль у тебя в глазах, просто говорят: “Тебе нужно сделать то и то”. От тебя – пожалуйста, я готов. Спасибо тебе, сестренка.

Еще одну такую я встретил в Мельбурне, в Австралии. С дитем. Добрая, тихая, непритязательная. У нее был тогда тяжелый период – мужик ушел, оставил ее одну с ребенком. Через нее у меня была возможность доставать чистый кокаин, фармацевтический. И она все приносила и приносила его в гостиницу, пока я не сказал: слушай, а что бы мне не взять и не перебраться к тебе? Недельное житье в пригороде Мельбурна с мамашей и младенцем – это было немного необычно. На четыре-пять дней я стал натурально австралийский отец семейства. Шила[198], завтракать, блин, давай! Несу, милый, несу! Как будто мы так уже сто лет прожили. И, черт, так приятно. Справляюсь, оказывается, – по-скромному так, в полуотдельном домике на одну семью. Я сижу с ребенком, она ходит на работу. В общем, неделю пробыл мужем, менял малышу подгузники. Живет сейчас в пригороде Мельбурна человек и даже не знает, что я ему подтирал задницу.

Потом была еще наша с Бобби остановка у двух девиц, которых мы подцепили в Аделаиде. Милые барышни, очень по-доброму с нами обходились. У них водилась какая-то кислота, а я не самый фанат кислоты, но нам перепала пара дней в Аделаиде, и девицы были симпатичные, плюс они держали уютное хиппанское бунгало в горах – драпировка, свечи, благовония, закопченные масляные лампы. Поэтому ладно, временно отъедем. Мы-то кантовались в гостиницах, уже вечность болтались в дороге, так что сама возможность вырваться из нашего балагана была колоссальным облегчением. Пришла пора уезжать, нам нужно было лететь из Аделаиды в Перт, то есть пиздюхать в другой конец континента, и мы говорим: а что, поехали с нами? И они поехали, но вылетели все мы в говно обдолбанные. Загрузились в самолет, и где-то посередине пути сидим мы с Бобби в первом ряду, а девицы выскакивают из сортира полуголые. Они там ублажали друг друга и теперь вываливаются, хихикают, чуть не падают. Такие две австралийские оторвы. Мы ржем: “Давай теперь все будем заголяться”, и тут вдруг слышим коллективное “ах” всего салона, всех, кто сзади. А мы-то думали, что сидим в своем собственном самолете – совершенно забыли про всех этих пассажиров. Короче, оборачиваемся, а там две сотни шокированных лиц – австралийские бизнесмены и солидные тети. Ахнули так, что аж весь воздух из салона высосался. Кое-кто засмеялся, а кое-кто пошел к капитану и потребовал немедленных строгих мер. Нам стали грозить, что как долетим до Перта, так сразу в аэропорту и арестуют. Так что после приземления нас всех немного помариновали. Разошлись с большим трудом, но как-то отбрехались. Мы с Бобби упирали на то, что, мол, мы-то каким боком в этом виноваты? Мы сидели на своих местах, ничего не делали. А девицы объяснили так, что они хотели “поменяться платьями”. Как им это сошло с рук, понятия не имею.

Они прилетели с нами в Перт, мы отработали концерт, а дальше полетели уже на нашем собственном самолете, грузовом “Супер Констеллэйшн”. Масло течет, звукоизоляции никакой, условия такие, какие сам сделаешь, – запасешься матрасом-другим, и будет на чем полежать. От Перта до Сиднея мы провели там пятнадцать часов. Можно было хоть орать – никто бы не услышал. Как на бомбардировщике во Вторую мировую, только без бензедрина. И мы, разумеется, времени даром не теряли. Тусовались с этими девицами неделю. В разъездах такое сплошь и рядом. Завязываются самые неистовые отношения, и тут же все кончается, почти как вспышка. “Мы очень близко сошлись, очень она мне нравилась, даже почти запомнил, как ее зовут”.

Не то чтобы я занимался коллекционированием – я не Билл Уаймен или Мик Джаггер, я не веду счет, сколько их у меня было. Речь вообще не о сексе. Я никогда не был способен лечь в постель с женщиной, чтоб только перепихнуться. Мне это неинтересно. Я хочу тебя обнять, поцеловать, хочу, чтобы тебе было уютно, хочу защитить тебя от всего плохого. И найти наутро записку с добрыми словами, и не терять потом друг друга из виду. Чем искать себе дырку, я лучше подрочу. Ни разу в жизни я за это не платил. Хотя мне платили. Иногда получаешь такой подарок: “Я тебя тоже люблю, и вот тебе немного белого!” Влезаешь в это иногда чисто ради веселья. А вот эту слабо подцепить? Посмотрим, авось получится. Ввернуть что-нибудь самое эффектное из твоего репертуара. Обычно меня больше интересовал женский пол, который не угождал мне по-всякому и не смотрел мне в рот. Например, тусуешь где-нибудь и прикидываешь: вон жена банкира – а что, рискнем…

Помню, один раз в Австралии жил в номере напротив Билла Уаймена. И выяснилось, что у него был уговор со швейцаром по поводу девиц, которых толклось у гостиницы тысячи две, наверное. “Эту в розовом. Нет, не ту в розовом, а вот ту в розовом”. У него перебывала куча девиц в тот день, и ни одна не оставалась дольше десяти минут. Не думаю, что хоть одну там ждало что-нибудь, кроме чашки водянистого чая, который Билл так любит: кипяток, немного молока в него и один раз макнуть чайный пакетик. Слишком было быстро, чтобы что-то успело произойти и потом ей еще одеться. Ни одна не вышла растрепанной, так сказать. Но каждая бралась на карандаш: эту поимел! За четыре часа я насчитал девять. Он их не трахал, так что я предположил – он там проводит пробы. “Ты местная?” – Билл вот прямо так внаглую мог и сказать. Странная вещь, но, несмотря на всю их вроде бы разную историю, Билл Уаймен и Мик Джаггер на самом деле были очень похожи. Мик бы взбесился как хуй знает что, если б меня сейчас услышал. Но, если понаблюдать их обоих в гастрольной жизни или почитать их дневники, они, по сути, были одинаковые. Кроме того, что у Мика класс повыше – самый видный из всех, все-таки фронтмен группы и тому подобное. Но если ты видел их не на сцене, видел, чем они занимались – “Сколько у тебя сегодня было?” – они были одинаковые.

В отличие от тинибопперов или девиц, которые строились в очередь попить чайку с Биллом Уайменом, группи – это была совсем другая категория. Я хотел бы замолвить за них слово, потому что были они совершенно чудесные молодые особы, которые знали, что им нужно, и знали, чем они могут помочь. Водились среди них откровенные охотницы вроде гипсослепщиц, которые подкатывали к каждому рок-н-ролльному музыканту, чтобы снять с него отпечаток члена. Моего им не досталось, я в этом пас. Или их конкурентки, масляные королевы[199]. Бойкая порода, ничего не скажешь. Но я не люблю профессионалок с хищническими повадками: его поимела и его тоже… Как Билл Уаймен наоборот. Меня этот типаж никогда не интересовал. Я с ними специально обходился без ебли – говорил, раздевайся, а потом так: ну ладно, теперь можешь идти. Потому что ты понимал, что потом возьмут список и против тебя поставят галочку.

Но было до фига других группи – самые обычные девочки, которым нравится опекать мальчиков. Иногда очень по-матерински. И если уж до того доходило, то ладно, можно и трахнуться. Но с группи это было не главное. Мы с ними дружили, причем большинство были даже не бог весть какие красавицы. Они делали очень нужное дело. Прибываешь в город, Цинциннати какой-нибудь или Кливленд, и там обычно ждут одна-две знакомые девчонки, и ты знаешь, что они придут, позаботятся, чтобы у тебя было все нормально, возьмут тебя под крыло, не успокоятся, пока ты нормально не поешь. Просто стучали в дверь. Смотришь через дырочку – ага, это Ширли пришла.

Группи были просто нашей большой разбросанной по миру семьей. Организацией без устава. И что мне нравилось больше всего, это то, что тут не было никакого собственничества или ревности. В ту пору мы практически двигались по кругу. Играем в Цинциннати, следующая остановка будет в Браунсвилле, дальше едешь в Оклахому – такой накатанный маршрут. И они просто передавали тебя друг другу как эстафету. Заваливаешься на местную хату, просишь о помощи. Родная, не могу, блин, подыхаю! Четыре концерта – я, считай, уже труп. И они, по сути, были при нас как медсестры. Их вообще правильно было считать Красным Крестом. Они тебя и обстирывали, и обмывали, и все что угодно. И ты только говоришь: и чего ты так надрываешься ради сраного гитариста? Нас же таких вагон и маленькая тележка?

Про Фло я уже упоминал – она была среди моих самых любимых, из компании черных девчонок из Лос-Анджелеса. Вокруг нее было еще три-четыре таких же. Когда у меня расходовалась анаша или еще чего, она посылала свою команду на добычу. Мы с ней спали вместе кучу раз, и никакой ебли – или почти никакой. Просто отрубались или полуночничали на пару, слушали что-нибудь. Вообще все это чаще всего вертелось вокруг музыки. Я был владелец лучших звуков, а они приносили мне что-то свое местное, которое только что вышло. Кончалось ли все вдвоем в постели, на самом деле было малосущественно.

* * *

Мы с Бобби Кизом попали в еще одну заваруху в конце дальневосточного тура в начале 1973-го. Вообще-то Бобби угодил в такую задницу, что мог бы до сих пор отбывать срок, если бы не почти божественное вмешательство. На этот раз его спасли ананасы.

Первый концерт тура играли в Гонолулу. Мы тогда должны были лететь в Новую Зеландию и Австралию, а Гонолулу был местом вывоза и повторного ввоза в Штаты. Нужно было зарегистрировать все музыкальные инструменты на выезде с Гавайев, а на обратном пути твой багаж сверяли со списком, чтобы ты ничего лишнего не импортировал.

Эту историю должен рассказывать сам Бобби – как ее главный герой.

Бобби Киз: Мы с Китом и Rolling Stones гастролировали по Австралии и Дальнему Востоку в начале 1973 года. Это еще когда с нами разъезжал доктор Билл, и мы с Китом держали концессию на его патентованные средства от гастрольного стресса. Короче, мы возвращаемся и проходим гавайскую таможню. Я везу все свои саксофоны, и у них должны проверить серийные номера, чтобы подтвердить, что это те же самые дудки, которые я вывозил. И таможеннику нужно перевернуть сакс вверх ногами, потому что серийные номера напечатаны снизу. Ну и в ту секунду, когда парень переворачивает сакс, я слышу – гремит. О черт, я знаю, что это гремит! Бу-бум! На стол вылетает шприц. И втыкается в крышку прямо перед таможенником. И конечно, сразу одно потянуло другое. Кит был тут же рядом – стояли в одной очереди. Они нас немедленно разделяют – уводят меня, устраивают мне полный шмон, находят эти здоровые капсулы с герычем и чего только не. И пялятся – аж зенки выскакивают. Хули – мужик-то, который это дело оприходовал, считай, за раз годичную норму отработал! Машинка строчит, только вьет. “Ух ты, блин, мы ж крупную рыбу словили с подельником! Вот же везуха! У нас тут на них статей целый прейскурант”. И точно, так и есть. Они нас сфотографировали, резво откатали наши пальцы и веселятся от души – хо-хо, десять лет! Чирик, железно! А поскольку это самый конец тура, вокруг никаких сопровождающих и ошивающихся, все уже свалили. И мне разрешили один телефонный звонок.

В то же самое время меня тоже оттащили и обыскали, но тут им вышел облом. Я ходил чистенький. Причем шмонали меня – как блох искали. А я понимаю, что Бобби сейчас уже точно в каталажке. Если у тебя вываливается шприц на всеобщее обозрение, выкрутиться шансов нету. И мне нужно позвонить, потому что я знаю, что Бобби понадобится адвокат. Поэтому я всеми правдами и неправдами дорываюсь до телефона и звоню во Фриско, в Лос-Анджелес, чтобы раздобыть ему защитничка. Под конец меня выпускают к следующему рейсу до Фриско. Я встаю в очередь на посадку, и кто, блядь, стоит впереди? Бобби Киз, чтоб ему! Эй, а ты какого хуя здесь делаешь? Мне только что кишки чуть не вынули! Как ты-то вперед меня пролез? А Бобби говорит:

– Звоночек один сделал.

– Звоночек сделал? Кому это еще?

– Мистеру Доулу.

Бобби: Этот человек, мистер Доул, был крупным экспортером ананасов, ананасовый король Гавайев. Если вы хоть раз открывали консервную банку с ананасами “Доул”, вы знаете, о ком речь. Он еще держал профессиональную команду, которая играла во Всемирной футбольной лиге. Короче, мы с Китом как-то пересеклись с его дочкой, когда играли на Гавайях, еще до того, как поехали дальше в Австралию. И она пригласила нас к ним в особняк расслабиться вечерком с ней и ее подружками – весьма и весьма милые дамы, все как одна загорелые – загорелые и богатенькие. Все протекало дружно-весело, состоялся обмен телефонами – приятный, в общем, вечерок, плавно переходящий в ночь, причем я довольно плотно сошелся с симпатичной дочкой мистера Доула плюс было выпито немерено ананасового сока. Это все было, когда охранники еще не ходили за нами повсюду, мы шлялись везде сами по себе, так что каких только заморочек не происходило. Мы, короче, торчим в особняке, ни в чем себе не отказываем, а наутро заявляется мистер Доул, и ах, “ой, папа!”. А он видит, что у него в гостиной вакханалия с участием Кита Ричардса и меня. И дочка говорит: “Давай я тебя познакомлю с моими новыми друзьями”. Кит как тень метнулся за порог, однако мистер Доул не спускает псов, не кричит: “Порвать их!”, а говорит: “Очень рад познакомиться”. Великодушный, короче, оказался папочка. А мне неудобно как черт знает что, потому что я ебарь самой ананасовой принцессы. Мистер Доул дает мне свою визитку и говорит: “Я так понимаю, вы дружите с моей дочерью. Если будете проездом на Гавайях и я чем-то смогу помочь, то вот, звоните. Это мой личный номер, так что не стесняйтесь”. В общем, я взял у мистера Доула эту визитку, засунул в бумажник и забыл про нее.

А теперь я в ситуации, когда мне светит много лет каторги под жарким техасским солнцем, у меня один звонок в запасе и при мне никаких номеров. Никто из роллинговской команды понятия не имеет, в какой мы жопе. Тогда я нахожу в бумажнике визитку мистера Доула – единственная визитка в моем распоряжении и единственный телефонный номер. Я набираю этот номер и, что бы вы думали, попадаю на самого мистера Доула. Говорю: “Мистер Доул, помните, недавно у вас в гостиной был такой едва одетый парень и еще один англичанин, на полутруп похож? В общем, это с вами половина из них говорит”. “О, Бобби, привет, как твои дела?” Я говорю: у нас тут проблема небольшая. Нашли и то, и се, и шприцы еще… короче, не знаем, что нам делать. Он говорит: “Вы вообще где сейчас? Давай подробно. Вы каким рейсом сели?” Я ему рассказал, а он: “Ну хорошо, поглядим, что можно сделать”, и вешает трубку. Я не знаю, что там происходит с Китом, но страшно охренеть как. Я думал, что все, на этот раз точно поедем по этапу в Левенуорт[200]. Просто ждал, пока зайдут парни с кандалами и уведут нас обоих. В общем, сижу один, а за перегородкой из зеркального стекла эти клоуны, которые нас оформляли. И ни с того ни с сего звонит телефон, который стоит у парня на столе – того, что нам полоскал мозги всем этим дерьмом, – и сразу было можно сказать, только по тому, как у него осанка поменялась, что кто-то ему как следует вставил. Он переводит глаза на меня, потом снова на телефон, вешает трубку и так медленно трясет головой, а потом рвет протокол задержания. Они все нам возвращают, сажают на самолет и говорят: “Никогда так больше не делайте!” И мы, счастливые, улетаем в сторону заката.

Но это еще был не конец. Мы садимся на самолет, и я говорю: пиздец, старик, давай быстро звони кому-нибудь, чтобы достать балды во Фриско, когда долетим. Знаешь хоть кого-нибудь во Фриско, кому можно позвонить? И тогда, не помню почему, я вытаскиваю бумажник и немедленно нащупываю два непонятных бугорка под кожей. И ошибиться невозможно. Лежат, заныканные в бумажнике, две капсулы-“двухнулевки” белого, то есть чистого героина на нехилый втык. Эти штучки были от аделаидских девиц, наших двух Шил. А таможня-то меня прочистила пылесосом – лазали во все места, жопу прощупывали! Если б меня с ними повязали, обратно в страну я бы хуй когда попал. И как они их прозевали? Хотя такое с таможенниками сплошь и рядом. Если думаешь, что чистый, всегда выходишь сухим. А я был абсолютно убежден, что повыбрасывал все свое дерьмо. Короче, я немедленно двинул в туалет. И моментально все снова стало розовым. Сейчас поделим одну капсулу пополам – занюхаем, потому что иглы-то с собой нет. Этого пока хватит, а потом, когда доберемся, найдем кому позвонить. В общем, уже в который раз пронесло. Этой ночью петух не прокукарекал.

Нам с Бобби очень везет, судя по всему, когда мы вдвоем, а особенно везло в аэропортах в те годы. Однажды мы проходили через контроль в Нью-Йорке, и Боб отвечал за вещи. Одну мою сумку нужно было отправить в багажный отсек и ни в коем случае не пропускать через детектор. Там лежал пистолет, мой “смит-вессон” тридцать восемь особый, с припасом в пять сотен патронов. Я тогда держал целый арсенал. И ни на одну пушку не было бумаг. Мне запрещено владеть огнестрельным оружием, я же бывший осужденный. А в грузовом отсеке с остальным багажом оно бы спокойно прокатило. А Бобби все, на хуй, перепутал, и я смотрю – моя сумка с револьвером едет прямо на просветку. Блядь! Стойте! Я заорал: “БОБ!” – и все, кто сидел у детектора, повернулись и вылупились на меня, и экран остался без внимания. В общем, сумка проехала, а они не увидели.

* * *

Я полетел прямо на Ямайку, где осталась Анита с детьми. Мы поселились в Мэмми-бее в ту весну 1973-го. Вообще-то дела уже немного начинали портиться. Анита стала вести себя непредсказуемо – у нее развилась паранойя, и, пока я был в отлучке на гастролях, вокруг нее стало собираться много народа, который вовсю злоупотреблял ее гостеприимством, – хреновое сочетание. Даже когда я сам там жил, наше хозяйство было довольно шумным. Раздражали всех соседей, хотя сами в это не врубались. Белый мужик с большим домом, и всем известно, что у него каждую ночь пасутся растафари – записываются, играют музыку. Соседи не возражали бы, если б это было на выходных или еще как. Но не в понедельник или во вторник. А мы начали собираться без перерывов, каждую божью ночь. А как несет из этого дома, только понюхайте! Эти ребята с чашей переводили анашу мешками – дым относило за милю. И соседей это не устраивало. Я потом узнал, что Анита, ко всему, еще и сама разозлила много кого. Ее несколько раз строго предупреждали, но она была без тормозов, грубила констеблям и всем, кто жаловался. Ее там звали грубиянкой[201]. И еще, что вообще-то смешно, ее прозвали Муссолини, потому что она говорила по-итальянски. Анита умеет быть мерзкой. Я знаю, я был ее мужем (хотя и не был). В общем, у нее были проблемы.

Я улетел в Англию, и той же ночью копы устроили дома облаву, практически еще до того, как я приземлился в Лондоне, – куча копов в гражданском. Дошло и до стрельбы, один выстрел, насколько я понял, сделал некий офицер Браун, когда Анита швырнула в сад фунт анаши, который пролетел мимо него. Они забрали Аниту, когда наконец смогли скрутить, и отвезли ее в тюрьму в Сент-Энн, а детей бросили. Марлону только-только исполнилось четыре, а Энджеле был вообще год, и по крайней мере Марлон видел все это своими глазами. Страшно подумать. А я в Лондоне, и до меня доходят вести про то, что случилось. Моя немедленная реакция была вскочить в первый самолет на Ямайку. Но меня убедили, что лучше давить на них из Лондона. Если б я туда поехал, они, наверное, сцапали бы и меня. Братья с сестрами забрали детей и спрятали их у себя в Стиртауне, прежде чем власти стали думать: “А что же нам делать с этим двумя малолетними?” И они так там и жили, пока Аниту держали в тюрьме, и растафари прекрасно о них позаботились. Для меня это было самое важное. Огромное облегчение знать, что они в безопасности, что за ними смотрят. Насколько лучше, чем если бы их всучили какой-нибудь приемной семье. Энджи и Марлон прекрасно себе играли со своими друзьями, которые их до сих пор помнят и которые сейчас здоровые парни с девками. Вот тогда я уже мог сосредоточиться на том, чтобы вытащить Аниту.

Ходят всякие слухи про то, как Анита сидела в тюрьме, главным образом исходящие от Тони-Испанца и его таблоидного “негра”, который писал с ним книгу про меня, – их потом исправно перепечатывали и в других книжках. Что Аниту якобы изнасиловали в тюрьме, что мне пришлось отвалить очень крупную сумму, чтоб ее вытащить, что все это был заговор среди белой верхушки на Ямайке и так далее. Но ничего этого не было. Камеры в сент-эннской тюряге были не курорт, конечно, спать было не на чем, Аните почти не разрешали мыться, плюс полчища тараканов. От чего, естественно, ей лучше не стало, в смысле приступов паранойи и галлюцинаций, которыми она тогда страдала. И еще ее там дразнили: “Грубиянка, грубиянка”. Но ее не насиловали, и взятку мне совать не пришлось. Облава была просто наказанием за то, что мы пропустили мимо ушей их предупреждения. Все это они объяснили адвокату, Хью Харту, который приехал ее вызволять. Оказалось, что полиция только вздохнула с облегчением, что наконец можно сбыть ее с рук. Они не знали, что с ней делать. Ее пока даже ни в чем не обвинили. Харт ее получил в обмен на обещание увезти с острова. Так что Аниту отвезли сначала домой забрать детей, а потом сразу на самолет в Лондон. Анита часто делала не то, что надо, и не тогда, когда надо. Но в то же время Анита – это Анита. Ты с ней просто так жить не станешь. Отпустить ее – для меня не вариант, мне надо, чтоб меня самого послали. Но толку в нашей совместной жизни теперь становилось все меньше и меньше.

Мои личные корни на Ямайке, несмотря на Анитино выдворение, наоборот, стали только крепче, хотя еще несколько лет у меня никак не получалось туда вернуться. Еще до ареста Аниты я уже понял, что мне нужно место побезопасней, что в Мэмми-бее мы слишком на виду. Я достаточно влюбился в Ямайку, чтобы начать подыскивать здесь подходящее уютное гнездышко. Всякие съемные меня больше не устраивали. Поэтому мы поехали осматривать местность с нашим тогдашним хозяином, Эрни Смэттом, который показал мне особняк Томми Стила[202], спрятанный в холмах над Очо-Риос. Он назывался “Пойнт-оф-вью”[203], и я владею им до сих пор. Расположение у него идеальное – на небольшом утесе с видом на залив, среди довольно густых лесов, которые растут на этих холмах. Место для него выбирал со всей тщательностью один итальянский военнопленный по имени Андреа Маффессанти, которого привезли на Ямайку с партией других пленных итальянцев. Маффессанти был архитектором по профессии и, пока находился в плену, занимался тем, что искал правильные места для строительства особняков. И потом либо сам командовал строительством, либо продавал другим свои эскизы, потому что многие тамошние дома приписывают ему. Он провел на Ямайке два или три года, изучал ветра и климат, и именно поэтому мой дом в плане немного похож на букву L. В течение дня тебя обдувает бриз с моря – со стороны фасада, где дом выходит на бухту. А в шесть часов вечера бриз меняется и начинает дуть с гор. Маффессанти придал дому такую форму, чтобы прохладный бриз проходил через кухню, когда дует с суши. Архитектурный шедевр. Я купил его за восемьдесят тысяч. В доме было слегка мрачновато из-за кондиционеров, которые я поснимал к чертовой матери, как только въехал. Как и планировалось по проекту Маффессанти, дом проветривается сам по себе. Мы просто поставили внутри побольше вентиляторов и с тех пор ими всегда прекрасно обходились.

Я купил его и оставил дозревать, так сказать. Это было очень занятое время, а кроме того, я продолжал торчать.

* * *

Мы поехали по Европе в сентябре – октябре 1973-го, когда вышел Goats Head Soup. На это раз, и почти постоянно до 1977-го, к нашему составу присоединился Билли Престон на клавишных – как правило, на электрооргане. Он тогда уже сделал себе блестящую карьеру, сначала с Литтл Ричардом, потом с Beatles практически на правах пятого члена, и сам тоже сочинил и записал несколько вещей, добравшихся до первого места. Он вырос в Калифорнии, родился в Хьюстоне и поначалу работал на ниве соула и госпела, но постепенно стал сессионщиком, который переиграл со всеми, кто чего-то стоил. Мы теперь держали в сайдменах двух трубачей, двух саксофонистов и двух клавишников – Билли на органе вместе с Никки Хопкинсом на фоно.

Билли сделал для нас новый звук. И если послушать, что записано у нас с Билли Престоном, например Melody, слышно, что он лег прямо в масть. Но быть на сцене с Билли – это постоянно играть с человеком, которому неймется везде отметиться. Он привык быть звездой сам по себе. Один раз в Глазго он разыгрался так громко, что заглушал весь остальной бэнд. Я его отвел за кулисы и посветил перед ним ножичком. “Знаешь, что это, Билл? Уильям, дорогой, если ты не прикрутишь эту свою хуйню, я тебя пощекочу”. У нас сейчас не концерт Билли Престона и его Rolling Stones. Ты клавишник при Rolling Stones. Но в большинстве случаев у меня к нему вопросов не возникало. Чарли определенно получал удовольствие от коллеги с джазовыми корнями, и вообще у нас вместе получилось много чего хорошего.

Билли умер в 2006-м от осложнений, вызванных всякого рода чрезмерностями в его прошлой жизни. Не из-за чего ему было во все это ударяться. Он мог бы только расти и расти. Таланта ему хватило бы на всех. Дело, думаю, в том, что он слишком долго был в игре – он ведь стартовал очень рано. И он был голубой, а тогда нельзя было быть голубым в открытую, и это добавляло проблем в его жизни. Билли мог быть прикольнейшим парнем, как правило. Но иногда у него что-то щелкало. Мне один раз пришлось его унимать, когда он стал в лифте лупить своего бойфренда. Билли, а ну прекрати, а то я сейчас твой парик с корнями оторву. Он носил это бредовое накладное “афро”. Хотя совершенно прекрасно смотрелся с тем, что было, в стиле Билли Экстайна.

Как-то раз я пошел отлить с Бобби Кизом в Инсбруке сразу после шоу, и Боб обычно в такие моменты подпускает какой-нибудь прикол или анекдот. А тут он совсем какой-то тихий. И говорит: “Слышь, плохие новости… Джи Пи[204] умер”. Это был как удар в солнечное сплетение. Я вылупился на него. Грэм? Умер? Я думал, он завязал, я думал, у него все наладилось. Потом расскажу, говорит Бобби. Я только услышал, что он умер. Ох ты боже мой. И никогда не предугадаешь, как это на тебе отразится, – сразу всю тяжесть не чувствуешь. Еще один дружок, еще одно прощай[205].

Мы потом узнали, что Грэм был в завязке, когда загнулся. Принял стандартную дозу. “Да ладно, один разок…” Но ломка уже выколотила у него из организма все силы, так что раз – и кирдык. Это у торчков всегдашний роковой просчет. После того как ты переломался, организм отходит от шока. И они думают: только один маленький разочек, – но вкалывают себе столько же, сколько последний раз, то есть за неделю до того, а к этому количеству переносимость копилась хрен знает сколько, почему и слезать чем дальше, тем тяжелее. И организм говорит: ну и хуй с ним, раз так, я отказываюсь. Если вообще собираешься заниматься такими вещами, нужно постараться запомнить количество, которое ты принимал в самый первый раз. Начни как заново. На треть поменьше, самую малость.

Чтобы справиться со смертью Грэма, я сказал себе: я этой ночью в Инсбруке не останусь. Я возьму машину напрокат, мы двинемся в Мюнхен и поставим себе невозможную задачу. Будем разыскивать одну женщину. Потому что я знал о ней, видел ее раз или два, и она меня интересовала. Я знаю, что все это без толку, но мы доедем до Мюнхена и будем там ее искать. Стартуем прямо сейчас, не дожидаясь утра. Просто забудем обо всем и займемся совершенно другими вещами. Ненавижу все эти слезы и сопли, тоскливую беспомощность. Ничего ты уже не сделаешь. Отдал концы, сука такая, и теперь что – только беситься и крыть его по-всякому за то, что умер, больше ничего. Так что надо как-то отвлечь мозг. Я лично отправляюсь искать одну из самых красивых женщин в мире. Я ее, конечно, хрен когда-нибудь найду, но сейчас это будет наше дело. Фокус, цель. В общем, мы с Бобби взяли в прокате “БМВ”, уже наутро, и тронулись.

Целью была Уши Обермайер. Если существовало что-то в мире, что успокоило бы мою душу, то это она. Она была прекрасна. Почти все в Германии знали ее как модель, которая стала иконой студенческих протестов, – в то время это движение сильно перекорежило отношения между поколениями в Германии, грозило разорвать страну на части. Она была визитной карточкой для левых, плакаты с ней были повсюду. И еще она была страшным фанатом рок-н-ролла – как раз через это она сначала вышла на Мика, и тогда-то я с ней единственный раз на секунду пересекся. Мик пригласил ее в Штутгарт, она ходила и искала его там по гостинице, но вместо этого напоролась на меня, и я отвел ее к нужной двери. Но я видел ее на плакатах и в журналах, и что-то в ней меня зацепило. У Уши был бойфренд, парень по имени Райнер Лангханс, который был одним из основателей “Коммуны-1” – открытой группы сожителей, идея которой была воевать против обычной семьи и авторитарного государства. Ее кооптировали в “Коммуну-1”, когда она сошлась с Райнером, но у нее была и другая репутация, которой она гордилась: “Баварка-дикарка”. Она никогда не принимала идеологию всерьез, в открытую пила запрещенную пепси-колу, курила ментоловые сигареты и плевала на всякие другие коммунарские предписания. Журнал “Штерн” сфотографировал ее в голом виде, скручивающей косяки – она определенно от всей души хотела вывести из себя немецкую буржуазию. Но, когда коммунары ожесточились и развалились на два лагеря – с одной стороны террористические группы вроде “Баадер-Майнхоф”, с другой зеленые, – Уши удалилась из театра военных действий, по крайней мере удалилась от Райнера, и вернулась к себе в Мюнхен. Ее путь был усеян парнями, которые пробовали ее приручить. Хотели укротить неукротимое по природе существо. Она была лучшая плохая девчонка из всех, кого я знал.

Так или иначе, мы с Бобби в тот вечер вселились в Bayerischer Hof – это где у каждого постояльца над кроватью висит Рембрандт, причем подлинный. Боб сказал: ну хорошо, что теперь, Кит? Я сказал: Боб, теперь мы поедем в Швабинг[206] и пойдем чесать вдоль по клубам. Давай устроим себе что Грэм бы устроил, если б мы с тобой загнулись. Я сказал: наша задача – искать в этом городе Уши Обермайер. Мне нужно, чтобы у меня была цель. Без всяких специальных поводов – просто это было единственным в Мюнхене, на что я мог нацелиться. Я даже не знал, в городе она или нет. Так что мы немного подкачались и вышли на клубную охоту. И там все жгло и гремело, но это было не то, что мы искали. И где-то в пятом или шестом клубе, оказалось, диджей играет какие-то охренительные вещи, так что я поднялся к нему поговорить, и выясняется, что я его знаю – Джордж Грек. И вдобавок выясняется, что он знаком с Обермайер.

Но, даже если я ее найду, что я буду делать? Я не в том состоянии, чтобы как-то к ней подкатывать, да и времени в запасе не слишком много. Ну и… Ладно, мы вообще-то нашли человека, который ее знает, это уже чудо, но мне становится некайфово, что план идет под откос. Джордж говорит: я знаю ее адрес, но она сейчас со своим мужиком. Я говорю, Джордж, фигня, поехали. Там мы припарковались напротив ее квартиры, и я сказал: Джордж, пожалуйста, поднимись к ней и скажи, что Кит Ричардс ее разыскивает. Я железно хотел пройти все до конца со смертью Джи Пи. И Джордж поднимается, стучится к ней в дверь, и она подходит, правда к окну, и спрашивает: а ты кто? С чего вдруг? Я не знаю с чего, у меня друг только что умер и довольно хуево на душе. Просто заехал поздороваться. Ты была нашей целью, мы тебя нашли. Больше нам ничего не нужно. Тогда она спустилась, поцеловала меня и ушла обратно к себе. Но ведь – ого-го – мы все это реально провернули! Задание выполнено, отбой.

Второй раз, когда я решил связаться с Уши, я поручил Фредди Сесслеру отследить ее по телефону. Он позвонил в ее агентство, и агентша ему сказала: “Мне запрещено раздавать телефонные номера”, но тогда настала очередь Фредди убалтывать, а Фредди может уболтать как никто в мире. Фредди объяснялся на многих языках. А мы с Уши не разговаривали на языке друг друга. Когда я заполучил ее номер, то она подошла и сказала: “Привет, Мик”. Я сказал: “Нет, это Кит”. Она жила в то время в Гамбурге, и я послал машину, чтобы отвезти ее в Роттердам. Ей практически пришлось смываться под носом у своего мужика. Они поцапались, она прыгнула в машину и прикатила в Роттердам. В ту ночь в постели она вырвала мне серьгу с мясом. Мы устроились в одной роттердамской гостинице, такой, в японском стиле, и наутро я понимаю, что ухо не оторвать от подушки из-за засохшей крови. В результате у меня теперь неисправимая деформация правой мочки.

С Уши Обермайер, особенно в те времена, вся завязка была на чистой похоти, ничего кроме. Но она стала значить для меня все больше и больше и в конце концов заняла место в сердце. Мы рисовали картинки или объяснялись знаками. Но, пусть даже мы и не могли поговорить, я нашел себе друга. Вот так просто, правда. Мы периодически развлекались вместе в 1970-х, но в какой-то момент она снялась с места со своей новой любовью, Дитером Бокхорном, и уехала в Афганистан, и, в общем, испарилась из памяти и сердца. А потом, я слышал, она умерла из-за преждевременных родов где-то в Турции. Что почти было правдой, но выяснилось, что она была слишком умна для такой глупости. Реальную историю я узнал много лет спустя на пляже в Мексике, в самый важный день моей жизни.

* * *

Это был страшный период в смысле человеческих потерь. К концу того лета умер Гас, мой дед. Майкл Купер, мой друг сердечный, покончил с собой – хрупкая психика, я всегда предвидел это как вероятный исход. Все твои лучшие люди уходят. И с чем же я остаюсь? Единственный ответ – заводить новых друзей. Но и кое-какие живые тоже выбыли из активного состава. Наши крутые горки укатали Джимми Миллера, который медленно сторчался и кончил тем, что вырезал свастики на микшерном пульте, когда записывал нашу с ним лебединую песню Goats Head Soup. Энди Джонс дотянул лямку только до конца 1973-го. Мы записывали It's Only Rock'n'Roll в Мюнхене, когда пришлось его уволить по той же причине – за то, что слишком усердно взялся за тяжелое. (Он потом выкарабкался и продолжил работать во всю силу.) И наконец, мой кореш Бобби Киз – я тогда не смог спасти его из его рок-н-ролльного кораблекрушения.

Бобби потопил себя в ванне с “Дом Периньоном”. Как гласит история, Бобби Киз – единственный человек, которому известно, сколько нужно бутылок “Дома”, чтобы наполнить ванну, потому что он реально в нем искупался. Это было перед самым началом предпоследнего концерта европейского тура 1973-го, в Бельгии. Бобби в тот день не показался на сборе группы, и в конце концов меня спросили, не знаю ли я, где мой друган, – из его гостиничного номера никаких сигналов не поступало. Поэтому я пошел к нему в номер и говорю: Боб, пора уже, собирайся и идем немедленно. А у него во рту сигара, в ванной шампанское до краев – и еще эта французская девица у него под боком. И он мне кидает: отъебись. Ну раз так, то так. Ты в этом пейзаже, конечно, красавец, Боб, но можешь об этом скоро пожалеть. Бухгалтер после всего сообщил Бобби, что он не заработал ни шиша на этих гастролях – мало того, остался должен. И у меня ушло целых десять лет, а то и больше, чтобы вернуть его в бэнд, потому что Мик был неумолим, и совершенно справедливо. Мик умеет быть безжалостным в таких случаях. Я не мог отвечать за Бобби. Все, что я мог, – это помочь ему завязать, и в конце концов я это сделал.

* * *

Что касается меня, азартные журналисты, в первую очередь музыкальные, поместили меня на тот момент в список смертников. Пресса с ее новаторскими подходцами. Музыка уже не сильно их интересовала, в начале 1973-го. New Musical Express составил из рок-звезд десятку первых кандидатов на тот свет, и я ее возглавил. Я также стал Князем Тьмы, “самым красиво загубившим себя[207] человеком в мире” и т. д. – все эти прилепившиеся ко мне титулы изобрели как раз в ту пору, и от них уже было не отмазаться. В тот период я часто ощущал, что мне просто-таки желают умереть, даже как будто из лучших побуждений. Поначалу все с тобой забавлялись, как с новой игрушкой. Хотя, с другой стороны, многие ведь так и воспринимали рок-н-ролл, даже и в 1960-е. А потом им уже хотелось, чтоб ты убрался куда-нибудь на хуй подальше с их глаз – околел бы уже, что ли, наконец.

Десять лет я стоял в этом списке на первом месте! Когда-то меня это веселило. Единственный чарт, в котором я лидирую десять лет подряд. Я даже немного гордился этим местом. По-моему, никто на нем не удержался дольше меня. Я серьезно расстроился, когда меня стали подвигать другие. Скатился под конец на девятую позицию – эх, черт, кончилось счастье.

Этих некроромантиков, конечно, очень возбудила история про то, как я ездил в Швейцарию, чтобы сменить кровь, – это, кажется, единственная вещь, которую все обо мне знают. Киту-то хорошо, он может запросто пойти поменять себе кровь и беспредельничать дальше. Об этом говорили как о какой-то сделке с дьяволом в каменных подземельях Цюриха: входит, лицо бело как бумага, дальше что-то типа укуса вампира, только наоборот, – и цвет снова играет на его щеках. Но только я ничего никогда не менял! История родилась из одного происшествия, когда я летел обратно в Швейцарию, чтобы лечь в клинику на детокс, и мне пришлось пересаживаться в Хитроу. А Улица позора[208] тут как тут, у меня на хвосте: “Эй, Кит”. Я сказал: “Слушайте, хватит уже. Я лечу себе кровь менять”. Брякнул, в общем, и вся история – убежал на самолет. А потом это сразу превратилось в какую-то священную скрижаль. Я-то только хотел их наколоть, чтоб отстали. Но все, теперь не вырубишь топором.

Для меня слишком запарно копаться в том, насколько я сам подыгрывал всяким вещам, которые обо мне писали. Ну, в смысле, это мое кольцо с черепом, и сломанный зуб, и подведенные глаза. Где-то пополам, наверное? Думаю, что твой имидж, твой образ, по-старому говоря, это как кандалы у пожизненного арестанта. Люди до сих пор думают, что я конченый наркоман. После тридцати-то лет, как я ушел в завязку! Имидж тянется за тобой, как длинная тень. Даже когда солнце зашло, ты ее видишь. Наверное, в чем-то это из-за того, с какой силой на тебя давят, чтобы ты стал этим человеком, и ты им становишься, ну, может быть, настолько, насколько это вообще выносимо. Невозможно не превратиться под конец в пародию на то, что ты сам о себе воображал в сопливом возрасте.

Во мне есть какая-то штука, которая вечно подбивает меня будоражить людей, потому что я знаю: у каждого есть что будоражить. Бес сидит во мне, но бес сидит и во всех остальных. Что я получаю от фанатов – это что-то несусветное, оборжаться: шлют черепа вагонами, причем доброжелатели. Людям нравится такой образ. Они же вообразили меня, создали меня – народ сотворил себе народного героя. Дай им бог здоровья. Я сделаю все, что смогу, лишь бы утолить их жажду. В их мечтах я вытворяю вещи, на которые они сами не способны. Им приходится вкалывать на своем месте, проживать жизнь, работать какими-нибудь страховыми агентами… А в это время внутри них сидит бушующий Кит Ричардс. И если уж превратился в народного героя, то, считай, все: тебе уже написали роль, и лучше от нее не отклоняться. И я старался как мог. Я же практически жил вне закона, это никакое не преувеличение. И втянулся! Я знал, что меня пасут все, кто только можно и кто нельзя. От меня требовалось одно – покаяться, и все бы у меня было нормально. Но как раз на это я пойти никак не мог.

* * *

Мои торчковые проблемы и караулившие нас везде копы – все это дошло до крайней точки. Какая-то сплошная задница. Но мне не приходило в голову, что это со мной задница. Я думал, что с собой-то я справлюсь. Просто дело в том, что так складываются обстоятельства, просто такое дерьмо на меня сыплется, и мне только нужно продержаться. Может, у меня и задница по всему периметру, но я знаю, что в мире полно людей, которые скажут: давай, Кит, жги. Вроде как выборы без голосования. Кто победит? Власти или народ? И посередине я – ну или Stones вообще, неважно. В то время, наверное, я все-таки иногда задумывался: это что, такая веселая игра для всех? О, Кита опять накрыли копы. А тебя будят, блядь, ни свет ни заря, тут же дети, и ты сам спал дай бог часа два. Я ничего не имею против арестов, когда все чинно и вежливо. Дело было в том, как они себя вели. Вламывались, как какой-нибудь спецназ. Меня это страшно бесило. И ты ничего с этим не сделаешь в данный конкретный момент, приходится просто проглатывать. Понятно, что тебя по-любому разведут. “Мистер Ричардс утверждает, что вы толкнули его к калитке, велели развернуться и ударили по ногам”. – “Нет-нет-нет, ну что вы, ни в коем случае. Мистер Ричардс преувеличивает”.

В те времена статус налогового нерезидента в Соединенном королевстве означал, что мы могли провести дома где-то три месяца в году. То есть для меня – в “Редлендсе” и моем лондонском доме на Чейн-уок. В 1973-м этот адрес держали под круглосуточным наблюдением. И мной одним не ограничивались. Мика тоже пасли и даже пару раз тягали. А “Редлендс” на большую часть лета для меня отменился. Он сгорел в июле, когда мы были там с детьми. Мышь погрызла проводку, так что кое-где от изоляции ничего не осталось. А обнаружил все четырехлетний Марлон – прибежал и кричит: “Горит, горит!”

И как раз из-за Марлона главным образом – Энджела была совсем маленькой и пока ничего не замечала – я начал как-то серьезнее относиться к бесконечным домогательствам копов. Он спрашивал: “Пап, а зачем ты выглядываешь в окно?” Я говорил: “Смотрю, стоит машина с полицейскими или нет”. А он: “Зачем, пап?” И думаю: ну что ж за пиздец такой! Я мог бы играть в эти игры в одиночку, но теперь от этого страдают мои дети. “Папа, а почему ты боишься полицейских?” – “Ничего я их не боюсь. Просто смотрю, что они собираются делать”. Но каждый день я уже как заведенный проверял, стоит кто-то напротив или нет. Фактически ты пребывал в состоянии войны. Все, что мне было нужно сделать, – это перестать употреблять. Но я прикидывал иначе: сначала победим в войне, а потом посмотрим. Что, наверное, было идиотской позой, но уж так я чувствовал. Я не собирался кланяться этим сукам.

Они накрыли нас почти сразу после возвращения с Ямайки в июне 1973-го, когда у нас гостил Маршалл Чесс. Нашли коноплю, героин, мандракс и пистолет без лицензии. Это, наверное, была самая знаменитая облава, потому что мне выставили много-много обвинений. Там фигурировали обожженные ложки с остатком, иглы, машинки, марихуана. Двадцать пять пунктов.

И еще мне достался блестящий адвокат в лице Ричарда Дю Канна. Он имел грозный вид – такой подтянутый строгий мужик, который прославился тем, что защищал издателя “Любовника леди Чаттерли” Д. Г. Лоуренса от обвинений в непристойности со стороны государства. Скоро после моего дела – может, закрыли глаза – его выбрали председателем адвокатской коллегии. Мне он сказал, что с такими уликами ничего поделать нельзя, так что придется признать себя виновным, а он будет добиваться смягчения приговора. “Виновен, Ваша честь, виновен”. На пятнадцатом пункте уже чуть-чуть саднило горло. А судья явно скучал, потом что очень ждал речи Дю Канна. Но полиция в последний момент добавила двадцать шестой пункт, обрез, который автоматически означал год срока. И я вдруг говорю: “Не виновен, ваша честь”. И судья только вылупился: “Что?” Он-то уже готовился идти обедать, мое дело было ясным. Спрашивает: “Почему вы не признаете себя виновным по этому пункту?” А я отвечаю: “Потому что, ваша честь, если б это был обрез, то откуда там взялась мушка на конце ствола?” Это была антикварная штука, детское дробовое ружьишко, чтобы стрелять птиц, которое изготовил какой-то французский дворянин в 1880-х годах. Очень милые инкрустации и все как полагается, но, конечно, никакой не обрез. И судья посмотрел на копов, и я гляжу, а лица у них побелели – врубились, что хватили через край. Чутка перестарались. Для меня это был прекрасный момент. Хотя, конечно, в открытую не повеселишься, потому что знаешь, что только что впечатал им прямо по яйцам. А судья смотрит на них уничтожающе так и говорит: “Он был уже наш. Идиоты”. И тогда Дю Канн заводит свою потрясающую шекспировскую речь про натуру художника и про то, что давайте посмотрим правде в глаза – этот человек стал жертвой преследований. Едва ли есть необходимость прибегать к таким строгим мерам. Всего лишь музыкант, и т. д., и т. п. И, видимо, судья согласился, потому что повернулся и сказал под запись: 10 фунтов за каждый пункт, 250 в сумме. Никогда не забуду, каким презрением он обдал полицейских. Хотел их проучить таким легким приговором за то, что так откровенно хотели навешать на меня всех собак. В общем, все пошли обедать, включая меня и Дю Канна.

После обеда я удалился в отель Londonderry праздновать. Там, к сожалению, у нас загорелась спальня. Коридор был весь в дыму, и мое скромное семейство выпроводили вон и вообще навсегда запретили появляться в нашей любимой гостинице. Пожар случился в моей комнате, причем Марлон спал у меня в кровати, так что я помчался сквозь пламя, схватил ребенка и тогда уже стал ждать, пока начнутся шум и суета. Это не было никакое опасное и неосторожное поведение, как тут же решили в таблоидах, это была неисправная проводка в номере. Но кто в это поверит?

* * *

Ронни Вуд появился в моей жизни по-серьезному в конце 1973-го. До того мы пересекались иногда, но не дружили. Я его знал как гитариста Faces, причем классного гитариста. В общем, сижу я как-то в Tramp, одном из моих постоянных клубов в то время, и подходит ко мне одна блондинка и говорит: привет, я Крисси Вуд, жена Ронни Вуда. Я говорю: о, приятно познакомиться. Как жизнь, дорогая? Что у Ронни? Она отвечает: он сейчас в нашем доме в Ричмонде пишется. Кстати, хочешь, поедем сейчас к нам? Я говорю: а что, я бы повидался с Ронни, поехали. И мы отправились с Крисси в Ричмонд, в их особняк под названием “Уик”, и я остался на несколько недель. В тот момент у Stones был перерыв, Мик сводил вокал на It's Only Rock'n'Roll, и я, в общем, был не против немного поиграть. Когда я туда приехал, то увидел всех этих асов: Уилли Уикс на басу, Энди Ньюмарк на ударных, Иэн МакЛэган, кореш Ронни по Faces, на клавишах. И я тут же подключился. Ронни записывал свой первый соло-альбом I've Got My Own Album to Do (“Мне еще собственный альбом надо сделать”) – кстати, офигенное название, Ронни, – а я зашел прямо посреди процесса, и мне вручили гитару. Так что первое совместное дело с Ронни началось у нас с горячего гитарного дуэта. На следующий день Ронни говорит: давай доделаем это до конца, и я сказал: договорились, только мне надо вернуться домой на Чейн-уок. Не совсем, а одежду кой-какую взять. Ронни купил “Уик” у актера Джона Миллза и устроил в подвале студию. Я тогда в первый раз увидел студию, которую построили специально в чьем-то личном доме (и я сильно не советую жить прямо над рабочим местом – я знаю, я это проходил на Exile). Но дом был красивейший, с садом, который спускался к реке. Мне досталась спальня дочки Джона Миллза Хейли, почти такой же знаменитой актрисы, и не то чтобы я проводил в ней много времени, но когда проводил, то почему-то постоянно читал Эдгара Аллана По. Жизнь в гостях у Ронни увела меня из-под надзора в Челси, хотя в итоге они добрались и туда. Анита не имела ничего против. Она тоже к нам приезжала.

* * *

В этом времени и месте, то есть вокруг пластинки Ронни, сконцентрировался какой-то фантастический поток музыкальных дарований. В один вечер объявился Джордж Харрисон. Иногда заглядывал Род Стюарт. Мик пришел и спел под запись, и Мик Тейлор тоже там чего-то наиграл. После того как я на пару лет выпал из активного общения с лондонской рок-н-ролльной тусовкой, было приятно всех повидать и забыть на время о переездах. Все приходили к тебе. И без перерыва джемовали. У нас с Ронни как-то сразу все срослось, мы проводили друг с другом день за днем, смеялись-веселились. Он сказал, что у него кончаются песни, так что я взял и накропал ему пару вещей: Sure the One You Need и We Got to Get Our Shit Together.

Как раз там я в первый раз услышал It's Only Rock'n'Roll, у Ронни в студии. Это была песня Мика, и он записал ее с Боуи как черновой вариант. Когда у Мика родилась идея этой вещи, они устроили совместный джем, сообразили на двоих. Вещь была отменнейшая. Черт, Мик, ну зачем тебе для нее Боуи понадобился? Кончай, такая крутизна нужна нам самим. И мы ее прикарманили обратно, только так. Уже одно название было охрененно прекрасно из-за своей простоты, даже если б это не была выдающаяся песня сама по себе. Ну правда: “It’s only rock and roll but I like it[209]».

По времени тогда же, когда еще писался альбом Ронни, в декабре 1974-го, мы поехали в Мюнхен записывать Black and Blue – откатать основу треков, например, для Fool to Cry и Cherry Oh Baby. И как раз тогда Мик Тейлор сбросил на нас бомбу. Он сказал, что уходит, что собирается пахать свою борозду, на что мы все, конечно, вытаращили глаза. Уже вовсю планировался американский тур 1975-го года, так что он нас, в общем-то, бросил на произвол судьбы. Мик так толком никогда и не объяснил, чего вдруг он сорвался. Он сам не понимает. Я его всегда спрашивал: чего ты ушел? А он говорит: я не знаю. Он ведь понимал, что я чувствовал. Моя забота всегда была держать коллектив вместе. Можешь покинуть наши ряды в гробу или с подписанной отставкой по выслуге лет, но никак иначе. Но я не могу гадать за него. Может, это было как-то связано с Роуз, его женой. В любом случае доказательство того, что он так у нас и не пристроился, – это то, что он уволился по собственному желанию. Он и не хотел пристраиваться, по крайней мере у меня такое впечатление. Наверное, он думал, что с репутацией бывшего члена Stones он сможет сочинять песни, выдать что-то свое. Но он так ничего толком и не сделал.

* * *

Итак, в начале 1975-го мы подыскивали гитариста и сидели в Роттердаме, записывали следующие вещи для Black and Blue – это были Hey Negrita, Crazy Mama, Memory Motel и еще Start Me Up в зачаточном состоянии – регги-версия, которую мы никак не могли довести до ума, несмотря на сорок, а то и пятьдесят дублей. Мы продолжили долбить ее через два года, потом еще через четыре – медленное рождение песни, чью совершенно нереггийную сущность мы открыли вообще случайно, в одном проходном дубле, и даже сначала пропустили это мимо ушей. Но это история на потом.

У Ронни в “Уике” мы жили уже довольно долго – я и Анита с детьми, – и тогда настала пора ехать в Роттердам записывать альбом. К тому моменту мы уже видели полицейских, которые сидели на деревьях с биноклями, прямо в стиле комедий из серии “Так держать”. И это были не мои глюки. Причем при всем абсурде это было вполне серьезно. Мы теперь постоянно жили под колпаком. В осаде. А я на своем обычном рационе. Поэтому я сказал Аните, что надо готовиться ускользнуть ночью. Но сначала надо позвонить Маршаллу Чессу, который уже был в Роттердаме. Маршалл тоже торчал. Тут мы были заодно, даже ездили за добычей вместе. Маршаллу я сказал: чтобы точно дурь уже была. Я с места не двинусь, пока не узнаю, что она с тобой, потому что какой смысл улететь на работу в Роттердам и начать ломаться? И перед отъездом он мне сказал: “Да-да, товар уже при мне. Тут рядом, вот прямо сейчас его в руках держу”. Что ж, ладно. Но, когда я добрался до Роттердама, вижу, у Маршалла лицо такое грустное-грустное. Оказалось, кошачий наполнитель. То есть продали ему кошачий наполнитель под видом герыча. В ту пору на рынке был коричневый герыч, обычно мексиканский или южноамериканский. Коричневые или бежевые кристаллы, которые и правда очень смахивали на какую-то засыпку для кошачьих туалетов. Я был вне себя. Но что толку убивать гонца? Хитрожопые суринамцы втюхали ему наполнитель. И мы еще заплатили за него как за высший сорт.

Итак, вместо того чтобы бодренькими рвануть в студию и сесть за работу, нам приходится рыскать, где б найти мазу. Ну что, хоть закаляешься в борьбе. Провели за эти делом два довольно мерзких дня. Когда ломает и одновременно надо купить дозу, и еще чтоб не обобрали, ты не в самом выгодном положении. И лишнее тому доказательство – то, что мы зачем-то отправились обратно в этот суринамский бар. Спустились на самое дно портового района, место было почти диккенсовское, как иллюстрация в старой книжке: лачуги и кирпичные корпуса. Мы пошли смотреть на чувака за стойкой, который, Маршалл вроде бы помнил, продал ему это барахло. А тот только прицелился в нас пальцами и говорит: “Купились? Ну уж извините”. И ржут. Обратно-то уже не отыграешь.

Ну и хрен с ним. Ломка так ломка, старик. Но перед Stones извиняться мне в голову не приходило. Вы тут давайте пока разогревайтесь, доводите звук, а мне нужны еще сутки. Все ведь уже знают, что к чему. Пока я не приду в нужное состояние, я не появлюсь.

Ронни совершенно не был фаворитом на место гитариста группы, при всей нашей тогдашней близости. Он вообще-то, на минутку, еще оставался членом Faces. До него мы пробовали других: Уэйна Перкинса и Харви Мэндела. Оба прекрасные гитаристы, и оба поучаствовали в Black and Blue. Ронни попал на разбор последним, и, в сущности, дело решилось чуть ли не подкидыванием монеты. Нам здорово понравился Перкинс: приятнейшая манера, очень в стиль, то есть он не стал бы звучать вразнобой с тем, что делал Мик Тейлор, – очень мелодично, очень мастерски все сыграно. Поэтому выбор сузился до Уэйна и Ронни. А Ронни – многостаночник. Он умеет играть на куче всего и в разных стилях, плюс я уже поработал с ним плотно несколько недель, так что стрелка склонилась к нему. Дело, правда, было не столько в игре, если разобраться по-настоящему. На самом деле все свелось к тому, что Ронни из Англии! Все-таки это английская группа, хотя кому-то теперь могло уже так и не казаться. И мы все чувствовали тогда, что нужно оставить у группы прописку. Потому что, когда дело доходит до гастролей и идет всякий треп: “А ты эту вещь помнишь?” и т. д., то у вас одни и те же корни. Поскольку мы с Ронни родились в Лондоне, между нами уже было особое родство, типа как свой устав, а значит, мы могли держаться заодно под напором обстоятельств, как земляки на фронте. У Ронни очень круто получилось нас сплотить. Он стал для нас глотком свежего воздуха. Мы, конечно, знали, что он мух не ловит, что сыграет все как надо, но решающими были его прущий энтузиазм и способность уживаться с кем угодно. Мик Тейлор всегда держался немного сычом. Чтобы Мик Тейлор валялся на полу, держался за живот, загибался от смеха – да ни в жизнь. А Ронни бы еще и ногами дрыгал.

Если усадить Ронни на место, отключить его мозг от всех раздражителей, просто собрать его в точку, он сумеет подлаживаться как никто. Иногда выдает такое, что поражаешься. Для меня до сих пор удовольствие с ним играть, просто огромное. Мы как-то с ним отрабатывали You Got the Silver, и я говорю: знаешь, я могу ее спеть, но я не могу петь и играть одновременно, придется тебе взять мою партию. И он ее так точно изобразил, просто красота. На слайде он очень хорош. И он по-настоящему любит музыку. Чистосердечно, по-детски, без всяких предвзятостей. Он знает Байдербека, вообще знает историю, Брунзи там – база у него солидная. Плюс оказалось, что он идеально приспособлен к старинному типу гитарного плетения, когда ритм– с лид-гитарой не отделить на слух, – стиль, который мы выработали с Брайаном, изначальный фундамент роллинговского звучания. Разделение между гитаристами – один ведет ритм, другой лидирует, – которое установилось у нас с Миком Тейлором, срослось обратно. Нужно быть завязанными друг на друга на уровне интуиции, чтоб так получалось, и у нас с Ронни как раз так. Beast of Burden – хороший пример того, когда мы с ним на одной волне и позвякиваем друг об друга. В общем, мы сказали: давай впрягайся. Расчет был пока временный, на ближайшее будущее – посмотреть, как пойдет. В общем, Ронни поехал с нами в тур 1975-го по США, хотя и не был еще официально членом группы.

У Ронни самый податливый характер из всех, кого я встречал, он стопроцентный хамелеон. Он на самом деле не знает, кто он такой. Но тут никакого лицемерия. Он просто всегда ищет себе уютный дом. Живет с этой отчаянной потребностью в братской любви. Ему обязательно нужно быть со своими. Ему нужен бэнд вокруг. Ронни насквозь семейный человек. Ему тут недавно круто пришлось: мама с папой и оба брата – все поумирали в последние несколько лет. Тяжело. Говоришь: Рон, слушай, я тебе так сочувствую. Он говорит: ну а чего еще было ожидать? Каждому свое время уходить. Но Ронни иногда закрывается, долго держит все в себе. Без своей мамочки Ронни как потерянный. Он же был младшенький, следовательно, мамин сынок. Я знаю, со мной та же история. Ронни вообще-то часто ходит и ничего не рассказывает. Он крепкий хрен, этот цыганенок хуев. Из последнего семейства водных цыган[210], выбравшегося на сушу, – нехилый был момент в истории эволюции, правда, я иногда думаю, что Ронни от своих плавников так и не избавился. Он, наверное, поэтому, чуть зазеваешься, уже снова развязал. Не нравится ему все сухое, он хочет обратно туда, где мокренько.

Одно различие между мной и Ронни заключается в том, что он человек без тормозов. Самоконтроль отсутствует как класс. Я тоже выпить не дурак, скажем так, но у Ронни все всегда до отказа. Я могу встать утром и приложиться немного, а у Ронни бывало, что весь завтрак состоял из текилы White Cloud с водой. Если давали чистый кокаин, ему не нравилось, потому что он-то принимал спиды. Правда, платил за них кокаиновую цену. И ты старался вколотить ему в башку: ты же не кокс нюхаешь, а спиды. Тебе просто толкнули спиды по цене кокса. С другой стороны, не то чтобы его кто-то стал отваживать от этих привычек на новой работе.

Был один памятный момент боевого крещения Ронни в конце марта 1975-го в Штатах, перед самыми гастролями. Мы репетировали со всей группой в Монтоке, на Лонг-Айленде, и решили нанести визит Фредди Сесслеру, который тогда жил в Добс-Ферри – это вверх по Гудзону сразу после Манхэттена. Фредди дал нам на слабó занюхать в один присест унцию аптечного кокса. А это, считай, все равно что вырвать сразу три страницы из ежедневника. Записи Фредди просветят нас в этом вопросе, потому что сам я помню очень немного.

Фредди Сесслер: Около пяти утра я спал крепким сном, когда услышал могучий стук во входную дверь. Глаза мои так и не разлипли, но дверь я все-таки как-то открыл. И тут же в качестве приветствия получил заряд китовского юмора, от чего и проснулся. “Вот ты тут дрыхнешь, а мы там въебываем как проклятые и примчались за сто миль специально, чтобы тебя повидать”. “Ладно, – говорю, – уже проснулся. Дайте хоть лицо ополосну”, – после чего взял себе апельсиновый сок, а Киту вручил бутылку Jack Daniel's. Он тут же вставляет в мою стереодеку кассету с каким-то регги, на полную громкость, естественно, – и все, гулянка понеслась. Через минуту спрашиваю Кита и Ронни, не хотят ли они разделить мой бодрящий завтрак. В руке у меня был унциевый пузырек мерковского кокаина, и я пошел в спальню, снял картину в застекленной раме и решил сыграть в одну игру собственного изобретения. В моей жизни одним из самых больших удовольствий всегда был ритуал распечатывания баночки с кокаином. Только глянуть на нее, полюбоваться, сорвать пломбу – от одного этого кровь ударяла в голову, начиналась эйфория. Это был больший кайф, чем собственно само нюханье. Я сорвал пломбу и высыпал на стекло две трети баночки. Потом я сделал две равные кучки граммов примерно по восемь для Кита и себя и одну грамма на четыре для Ронни.

Когда с приготовлениями было покончено, я сказал Киту следующее: “Кит, хочу тебя испытать. Что ты за человек”, – прекрасно зная, что он примет любой вызов. Я выровнял две дорожки, взял соломинку и резким движением вдохнул мои восемь граммов. “А теперь посмотрим, повторишь ты такое или нет”. За всю свою сознательную жизнь я никогда и нигде не видел, чтобы человек позволил себе дозу такого размера. Кит посмотрел на свою долю внимательно, взял соломинку и воспроизвел мои действия без малейшего труда. Я подвинул оставшиеся четыре грамма Ронни и сказал: “Ты младший, тебе больше не полагается. Дерзай”. И он дерзнул.

Фармацевтический кокаин никак нельзя сравнить с кокаином, который производится в Центральной или Южной Америке. Это чистый продукт, он не вызывает депрессии или ступора. Действует совершенно иной тип эйфории, творческий, когда происходит впитывание в центральную нервную систему. У него абсолютно не существует симптомов отмены.

Когда я предлагал дорожку Ронни, я был готов прыгать до потолка, испытывал невероятный прилив энергии. Блин, что за ощущение! Совершенно не сравнимо ни с чем, что я знаю. Когда я напутствовал Ронни, это были последние слова, произнесенные мной за следующие шесть часов. Мы отправились в путешествие к Вудстоку.

Чистый кокаин. Решиться на такое или нет? А потом вскочить в машину и мчаться. Мы понятия не имели, куда едем. Это чем-то напоминало заезд, который мы устроили вдвоем с Джоном Ленноном, – просто сорвались и поехали. Я не представляю, как мы смогли куда-то добраться. Очевидно, я был за рулем, причем вел аккуратно – нас не остановили ни разу. Мы заправлялись, мы делали все, что нужно, но в какой-то другой голове. До меня доходила потом отрывочная информация, что мы остановились на ночь в Беарзвилле[211], провели время с Band, наверное, с Левоном Хелмом. Не знаю, была у нас какая-то цель туда смотаться или нет. Мы что, хотели кого-то там специально застать? Кажется, Боб Дилан в то время там не жил. В конце концов мы как-то вернулись в Добс-Ферри. У меня странное ощущение, что там присутствовал и Билли Престон, но только в машине его не было.

Гастроли 1975 года, в которые мы собирались, были целиком откатаны на мерковском топливе. Как раз тогда мы начали устраивать на сцене укромные местечки за колонками, чтобы иметь возможность поправляться между песнями. Одна песня, одна понюшка – это у нас с Ронни стало правилом. Даже в тот раз, три года спустя после тура STP, наши гастроли были крайне любительским мероприятием по сегодняшним стандартам. Как это тогда делалось? Послушайте Мэри Бет Медли. Она была координатором тура, она составляла календарь, она договаривалась с промоутерами по всей Америке. Ей было двадцать семь лет, и работала она под началом Питера Раджа. Без всякого штата.

Мэри Бет Медли: Все делалось на карточках 3 на 5 дюймов. Я когда рассказываю это людям, на меня смотрят, как будто я говорю на суахили. Дорожный справочник от “Рэнд МакНэлли”, карта Соединенных Штатов. Никаких факсов, сотовых, “Федексов” или компьютеров. Ролодекс[212] был, но для сообщения с конторой в Европе – ничего, кроме обычного стационарного телефона и телекса. Что касается рок-н-ролльной жизни, можно было бы подумать, что мы научились осторожности после происшествия в Фордайсе. Но после Фордайса случилось еще одно происшествие – под конец тура, в августе 1975-го, – о котором до сих пор ничего не рассказывалось, насколько я знаю. Дело касалось Кита, но вообще-то дело касалось всех. Мы сидели в Джексонвилле, во Флориде, и собирались дальше в Хэмптон, в Вирджинию, но Билл Картер проведал, что самолет будут обыскивать, когда мы долетим. У него имелись полицейские контакты в каждой дыре. Мы уже однажды пережили такую панику в Луисвилле, в Кентукки, когда копы просто зашли в самолет. И, чтобы такого снова не случилось, мы взяли и собрали со всех их контрабандный товар. Все пистолеты, ножи, наркоту – все, что могли посчитать незаконным, – упаковали в два чемодана, которые я перевезла частным самолетом из Джексонвилла в Хэмптон и отвезла потом на машине в гостиницу. Насчет самолета я не волновалась. На частных рейсах в ту пору даже пассажирские манифесты не сдавали. Кажется, я вообще летела анонимно. Но перевоз на машине истрепал мне все нервы. Я ехала 50 миль в час. Одна с чемоданами. И когда добралась до гостиницы, то пошла в номер, правда, не мой, и выложила все на кровати. А когда они приехали пару часов спустя, то разобрали каждый свое добро. У Энни Лейбовиц есть где-то фотография всех этих сокровищ, которые лежали в чемоданах.

Я с Марлоном на гастролях в 1975-м.

Annie Leibovitz

Глава десятая

В которой Марлон начинает сопровождать меня на гастролях. Умирает Тара, наш с Анитой сын. Мы переселяемся в Челси к Джону Филлипсу и его семейству. Меня задерживают в Торонто и шьют обвинение в сбыте. Кончаю с героином с помощью черного ящика и Jack Daniel’s. Stones записывают в Париже Some Girls. Я знакомлюсь с Лил Вергилис, которая помогает мне привести себя в порядок. Мне дают условный срок в 1978-м, но берут обязательство дать концерт для слепых. Бойфренд Аниты кончает с собой, играя в русскую рулетку, и мы с ней расстаемся окончательно

Сколько раз на тот момент я уже ходил по краю. Арест в Фордайсе во время гастролей 1975 года пока был самым грозным эпизодом. Я израсходовал все свои кошачьи жизни. Даже считать без толку. Но впереди маячили столкновения с судьбой еще покруче: и новые аресты, и шальные пули, и машины, вылетающие на обочину. В кое-каких случаях, когда проносило, давало себя знать мое везение. Но вообще чувствовалось, что тучи сгущаются, – надвигалась буря. Я снова повидался с Уши – она присоединилась к нашим гастролям в Сан-Франциско на неделю, а потом исчезла на долгие годы. Rolling Stones той осенью провели какое-то время в Швейцарии, поскольку я там жил, – доделывали альбом Black and Blue. В его рекламе, кстати, использовали фото несильно одетой и связанной веревками женщины с синяками на теле, из-за чего какие-то люди стали призывать к бойкоту Warner Communications. Мы в тот раз работали над Cherry Oh Baby, Fool to Cry и Hot Stuff. В Женеве в марте 1976-го Анита родила нашего третьего ребенка – мальчика, которого мы назвали Тара.

Ему едва исполнился месяц, когда я оставил Аниту и укатил в долгое европейское турне, которое должно было длиться с апреля по июнь. Марлона я забрал с собой в качестве походного товарища. Ему тогда было семь. Мы с Анитой превратились на тот момент в двух торчков, которые ведут отдельное друг от друга существование и только детей растят вместе. Мне по большей части это было не в тягость, из-за того что я столько проводил в разъездах, плюс Марлон теперь вообще почти всегда находился со мной. Но атмосфера была не из приятных. Очень тяжело жить со своей женщиной, которая тоже торчит, и даже больше, чем ты сам. Единственные слова, которые я тогда слышал от Аниты, это: “Уже привезли?” Ширево было единственной важной вещью в жизни. И она начала совсем слетать с катушек. Вдруг посреди ночи какой-то грохот – оказывается, это она швырнула об стену полную бутылку клюквенного сока или вина, и это в съемном доме, когда мы только что въехали. “Родная, тебе поправиться нужно, да?” Я все понимал, только стены-то, блядь, кто тебя просил перекрашивать? К тому времени она уже не ездила с нами на гастроли, не приходила на запись – только все больше и больше изолировалась.

Чем хуевей обстояли дела, тем чаще я держал пацана при себе. Я раньше никогда не жил по-отцовски, так что теперь было классно смотреть, как он подрастает, говорить ему при случае: а ну, помоги-ка, сынок. В общем, мы с Марлоном стали командой. Энджела в 1976-м была еще слишком мелкой, чтобы путешествовать.

Мы добирались до концертов на моей шикарной тачке. И Марлон работал штурманом. Ведь в те дни еще существовали разные страны, не было никакой Европы без границ. Так что я поставил ему ответственную задачу, дал работу: “Будешь мне говорить, когда подъезжаем к границе”. Чтобы добраться из Швейцарии в Германию, надо было проехать через Австрию. И тут такое дело: швейцарская граница, стоп, теперь Австрия, пятнадцать миль по Австрии, снова стоп, теперь Германия. Много границ переедешь, пока доберешься до Мюнхена. Вообще сечь нужно было очень четко, особенно в снег и гололед. И Марлон держал ситуацию под контролем. Он говорил: “Пятнадцать километров до границы, пап”. Это когда нужно было тормознуть, вмазаться и либо выбросить все хозяйство, либо заново его переложить. Иногда он тыкал меня и говорил: “Пап, тормози. Падаешь уже, у тебя голова не держится”. В общем, вел себя не по годам. Что просто было необходимо, когда к нам заявлялись с визитом. “Эй, пап!” – “Что, чего?” (Он меня трясет, чтоб я проснулся.) – “Внизу люди в синих костюмах”.

Не так уж часто я опаздывал на концерты – и не пропустил вообще ни одного, – но, когда я опаздывал, я опаздывал по-королевски. И обычно это все равно выходил крутейший концерт. По моему опыту могу сказать, что народ не против подождать, если ты в конце концов появишься и отработаешь свое. Вообще помню один сплошной полухипповый туман, туман-дурман. В 1970-х время начала шоу было тогда, когда я просыпался. Я мог опаздывать на три часа, но никаких пределов по времени окончания тогда не существовало. Если ты шел на концерт, ты оставался на всю ночь. Никто не обещал, что начало по расписанию. Если я припозднился, прошу прощения, значит, такое время для концерта было как раз правильное. И все равно никто не уходил. Но и я не испытывал судьбу, старался свести задержанные концерты к минимуму.

Как правило, если я опаздывал, то потому, что крепко спал. Помню, как Марлону приходилось меня будить. Это вообще-то превратилось в привычку. Джим Каллахан и охранники знали, что у меня пистолет под подушкой, и сами меня будить не хотели. За полчаса до планируемого выхода на сцену они засылали Марлона, прямо вталкивали ко мне в спальню. “Пап…” Марлон очень быстро разобрался, что к чему. Он знал, что говорить. “Пап, ну пора уже, серьезно”. Что-то в этом духе. “Значит, часа два еще есть, да?” – “Пап, я их и так держал долго”. Очень грамотно меня опекал.

Я в те годы вел себя немного непредсказуемо, или, точнее, другие про меня так думали. Я ни в кого даже не стрельнул ни разу, но их всегда держал страх, что я проснусь как-нибудь не в том состоянии и схвачусь за пушку, потому что решу, что меня грабят. Правда, конечно, я и сам немного пестовал эти страхи – пригодится, когда надо. Я не собирался никого пугать, но расписание было жесткое, при мне был малолетний пацан, и я сам был в довольно хреновой кондиции.

Как правило, когда я выходил на сцену, я был только что из постели. Но вылезти из постели – это одно, а проснуться – совсем другое. Мне для этого нужно часа три-четыре. Потом уже можно натягивать шмотки. Если брать мои минимальные промежутки между выползанием из кровати и вползанием на сцену, то даже в этих случаях я должен был быть на сцене час назад. “На мне сейчас что?” – “Пижама, пап”. – “Так, быстро, где эти сраные брюки?” Но обычно я и так отрубался прямо в том, что собирался надевать на сцену. И полчаса спустя: “Дамы и господа, Rolling Stones!” Прикольная побудка, ага.

Но пусть Марлон сам расскажет.

Марлон: Тур 1976-го года проходил по Европе, и потому-то я с ними и уехал на все лето, вплоть до августовского концерта в Небуорте, когда они играли с Lynyrd Skynyrd и 10cc. Меня просили будить Кита, потому что он правда мог начать беситься – не любил, когда его будят. Так что Мик или кто-нибудь подходил ко мне и говорил: нам надо выдвигаться через пару часов, давай-ка сходи разбуди папу. Я единственный мог это сделать без риска, что мне оторвут башку. И я начинал: папа, вставай, тебе надо ехать, собираться, надо успеть на самолет – и он меня слушался. Со мной он был очень мирный. Мы ездили на концерт, а потом возвращались. Я на самом деле не помню никаких особенных вакханалий, правда. У нас был один номер с двумя кроватями. Я будил его и заказывал завтрак прямо к нам. Себе – мороженое или там кусок торта. И официантки часто начинали меня жалеть по-всякому – ах ты мой бедный мальчик, – но я их посылал в жопу. Дико меня доставали. Потом еще я быстро сообразил насчет прихлебателей и всех, кто хотел пробиться к Киту через меня. И так же быстро привык от них избавляться – говорил: слушайте, вы мне здесь не нужны, так что уходите. А Кит мог сказать: эх, мне пора Марлона укладывать, – тоже чтоб очистить территорию. А некоторым девицам или скользким типам я просто говорил: валите отсюда, отец спит, отстаньте от нас, на хуй. С ребенком-то не попререкаешься, поэтому приходилось слушаться.

Я хорошо помню, что Мик на тех гастролях был просто душкой. Мы сидели в Германии, в Гамбурге, Кит спал, и тогда Мик позвал меня к себе в номер. Я никогда не ел гамбургеров, и он мне один заказал. “Ты ни разу не пробовал гамбургер, Марлон? Ты должен попробовать гамбургер в Гамбурге”. И мы сели и вместе поужинали. Он тогда был очень дружелюбный и обаятельный. И с Китом он тоже вел себя ласково. Очень был заботливый, опекал его. Это запомнилось. Это при том, в каком Кит тогда был состоянии.

Кит постоянно мне читал. Мы любили книжки про Тинтина и Астерикса, но он не знал французского, а издания были французские, и он все сочинял от начала до конца. И только через много лет я понял, что, когда мы читали Тинтина, он ни черта не знал, о чем там рассказывалось, – всю дорогу нагло блефовал. Учитывая горы героина и то, как он периодически залипал посреди чтения, – выдающееся достижение, я считаю. Хорошо помню, что у меня были только одни кроссовки и одни брюки на все гастроли, и я заносил их вусмерть.

Еще там были телохранители Боб Бендер и Боб Ковалски – два Боба. Каждый по шесть футов, огроменные мужики, хоть взбирайся на них, как на скалы. Один блондин, другой темный, и когда стояли, то были как два парных упора для книжек. Я с ними играл в шахматы в коридоре, потому что они только этим и занимались: сидели в коридоре и убивали время за шахматами. Классное было развлечение. Вообще вся эта эпопея не оставила каких-то травматических воспоминаний – мне казалось, что здорово мотаться каждый вечер на концерт в новый город. Я иногда не ложился часов до пяти ночи, а потом дрых до трех дня. Это для Кита был нормальный режим.

Про наркотики мне вообще не было интересно. Я считал всех этих людей какими-то дураками, мне казалось полным идиотизмом то, чем они занимаются. Анита рассказывает, что я выкурил кучу косяков на Ямайке, когда мне было четыре или около того, но это вообще очень в духе Аниты, такие истории. Мне была противна вся эта наркотская возня, но я хорошо научился тому, что надо все прибирать, ничего не трогать и ничего не оставлять на виду. Если я замечал эту дрянь, тут же ее припрятывал подальше. И сплошь и рядом бывало, что я беру журнал или книгу, а там насыпаны дорожки кокса, которые тут же разлетаются повсюду. Но Кит особенно не злился из-за этого.

В конце тех гастролей у нас случилась авария – на обратном пути из Небуорта. Это тогда Кита арестовали. Он задремал и впилился в дерево. В машине нас сидело семеро, но никто серьезно не пострадал, потому что, опять к счастью, мы ехали в “бентли”. Тачке, кстати, досталось как следует. Еще лет пять или шесть назад там можно было увидеть кровавый отпечаток моей руки на заднем сиденье. А на приборной доске была вмятина там, где я херакнулся носом. Я почти гордился, что от меня в торпеде вмятина, и потом расстроился, когда машину отремонтировали.

Я хороший водитель. То есть, понятно, конечно, никто не совершенен. В какой-то момент я отключился, вырубился. Просто задремал. Нас стало заносить. Я только услышал, как Фредди Сесслер на заднем сиденье орет: “Еб твою мать!” Но я сумел вырулить с дороги в поле, что в принципе было разумно. По крайней мере никого не зашибли, не поубивали, даже сами отделались царапинами. Потом копы нашли у меня в пиджаке кислоту. Как я в тот раз сумел выкрутиться? Мы только что отыграли концерт. Пиджаки, которые мы носили, были типа как форменные для всего бэнда – одного покроя, только разных цветов. Тот, который я подобрал, вполне мог быть Мика Джаггера, мог быть Чарли. Это мог быть чей угодно пиджак. Такая была моя стратегия защиты.

Я, правда, толкнул речь в том духе, что это моя жизнь, что вот так мы живем, и, бывает, случается всякая херня. Вы не живете как я. Я делаю что приходится. Если хуйня какая вышла, сильно извиняюсь. Я просто живу своей жизнью, никого не трогаю. Пустите меня, у меня концерты впереди. Короче: “Да ладно, это всего лишь рок-н-ролл”. Но скажите это кучке сантехников из Эйлсбери. Может быть, я просто “очаровал присяжных” – так написали в одном репортаже. В это как-то не верится, потому что моя позиция была такова: дайте мне присяжных, которые как минимум наполовину будут из рок-н-ролльных гитаристов, чтобы люди хоть чуть-чуть врубались, о чем я говорю. “Судом равных”[213] для меня был бы Джимми Пейдж, вообще музыкантский класс, чуваки, которые помотались по гастролям и знают, что к чему. Мои “равные” – это не какая-нибудь докторша и пара сантехников. Да, меня судят по английскому закону, который я очень уважаю. Но войдите в мое положение. В сущности, они так и сделали. Никто в тот раз, как мне показалось, не хотел меня проучить, так что меня просто слегка приструнили и отпустили со штрафом.

Я был в Париже на гастролях с Марлоном, когда мне сказали, что наш мальчик Тара двух с небольшим месяцев от роду был найден мертвым в своей кроватке. Телефон зазвонил, когда я уже собирался ехать на концерт. “Мне ужасно жаль, но я должен вам сообщить…” – и ты обмякаешь, как от выстрела. И тогда: “Вы, конечно же, захотите отменить выступление”. Я задумался на пару секунд, а потом говорю: ни в коем случае, мы не будем ничего отменять. Это было бы самое ужасное, что можно придумать. Потому что куда мне тогда деваться? Что мне, вскакивать в машину и мчаться обратно в Швейцарию, чтобы выяснить, что случилось? Так случилось же уже. Свершилось. Или сидеть одному в ступоре, сходить с ума, мучить себя всеми “как” и “почему”? Я позвонил Аните, естественно, она рыдала, и от ее рассказов было только больше неясности. Анита не могла приехать в Париж, потому что ей нужно было еще устроить кремацию и отделаться от швейцарских следователей. Так что единственной моей заботой стало уберечь от этого Марлона, постараться, чтоб на нем это никак не сказалось. Только это меня и поддерживало – день за днем стараться присматривать за семилетним пацаном посреди гастрольного графика. Нет у меня времени, чтобы проливать слезы, я должен заботиться о том, чтобы у этого ребенка было все в порядке. Слава богу, что он был рядом. По возрасту он еще не мог реально оценить, что произошло. Единственным плюсом в этом отношении было то, что по крайней мере мы с Марлоном не были непосредственными свидетелями несчастья. Мне нужно было в тот вечер выходить на сцену. А дальше – отпахать остаток тура с Марлоном и держать свое горе при себе. Из-за этого мы с Марлоном сблизились еще сильнее, несмотря на все обстоятельства. Я потерял своего второго сына, так что я сделаю все, чтоб не потерять первого.

Так что же случилось? Подробностей я знаю очень мало. Тара остался в моей памяти только как этот очаровательный малыш в колыбельке. Пока, мелочь пузатая, увидимся, когда вернусь из тура, ага? Выглядел он совершенно здоровым. Такой Марлон в миниатюре. Так я с этим шкетенком толком и не познакомился. Кажется, менял ему пеленки пару раз, и все. А смерть была из-за остановки дыхания – так называемая смерть в колыбели. Анита нашла его утром. Мне в то время было как-то не с руки приставать с расспросами. Одна Анита знает, как оно было. Что до меня, я ни за что не должен был его оставлять. Я не считаю, что она в чем-то виновата, – смерть в колыбели, такое бывает. Но то, что я уехал от новорожденного, – мне себя за это не простить. Чувство, что я тогда дезертировал, оставил свой пост.

Мы с Анитой за всю следующую жизнь ни разу об этом не разговаривали. Я не настаивал, потому что не хотел теребить старые раны. Если б Анита захотела сесть и поговорить, я, может, и смог бы, но самому поднимать эту тему – нет, слишком больно. Ни я, ни она – про нее я уверен – так от этого и не отошли. От таких вещей вообще не отходят. А тогда это еще сильней подточило наши отношения, и Анита еще глубже погрузилась в свои страхи и паранойю.

Это абсолютно точно, что потерять ребенка – самое худшее, что может случиться в жизни. Потому-то я сразу написал Эрику Клэптону, когда погиб его сын, – мне было знакомо то, что он переживает. Когда такое происходит, на какое-то время впадаешь в полное онемение. Постепенно в тебе снова созревает возможность любви к этому существу, но только очень медленно. Ты ни за что не потянешь весь этот груз сразу. И если потерял ребенка, то не бывает так, чтобы потом он не напоминал о себе время от времени. Все ведь должно идти естественным путем. Я проводил мать в последний путь, и отца тоже, и это естественный порядок вещей. А пережить своего ребенка – это совсем другое ощущение. Ты никогда с этим не смиришься. И во мне теперь навсегда есть кусок вечной мерзлоты. Чисто из эгоистических соображений могу сказать, что, если тому суждено было случиться, я рад, что это случилось тогда. Когда он был слишком мал, чтобы даже к кому-то привязаться. Теперь не проходит недели, чтобы он не напоминал о себе внутри меня. В моей жизни не хватает одного мальчика. Кто знает, может быть, он заткнул бы отца за пояс. Я написал в записной книжке, когда работал над этой книгой: “Время от времени Тара вторгается в мои мысли. Мой сын. Ему бы сейчас было за тридцать”. Тара живет внутри меня. Но я даже не знаю, где этот бедный пацан похоронен, если вообще его похоронили.

В тот же месяц, когда умер Тара, я пригляделся к Аните и понял, что есть только одно место, куда можно отправить Энджелу, пока все это утрясается, – дом моей матери. И, когда мы только начали думать, что надо бы ее забрать, она уже как следует обосновалась в Дартфорде под крылышком у Дорис. И я подумал – уж лучше оставить ее с моей мамочкой. У девочки теперь спокойная жизнь, хватит с нее этого безумия, пусть растет как нормальный ребенок. И она выросла, причем замечательно выросла. Дорис тогда была на шестом десятке и могла спокойно поднять еще одного ребенка. Когда ей предоставили такую возможность, она за нее ухватилась. Они с Биллом вместе. Я знал, что меня снова будут тягать, и снова, и снова, и какой смысл был воспитывать дочь, зная, что за дверью всегда копы? По крайней мере я знал, что у Энджелы есть убежище в этом моем безумном мире. Энджела оставалась с Дорис следующие двадцать лет. Марлона я держал при себе, ездил с ним до августа, когда кончился тур.

* * *

Я забрал все свое барахло из “Уика”, когда Ронни Вуд в том году, 1976-м, из-за налогов эмигрировал в Америку. Мы не могли вернуться на Чейн-уок из-за круглосуточного патруля у дверей и всех этих “О, привет, Кит”. Когда мы там жили, это была жизнь при закрытых окнах и задернутых занавесках – герметичное существование, натуральная осада, люки задраить.

Мы старались элементарно выжить и все время держаться на шаг впереди властей. Постоянное кочевье, предварительные звонки: “У вас там иглы достать можно?” Самый, блядь, обычный торчковый быт. Тюрьма, которую я построил себе сам. Мы какое-то время кантовались в Лондоне в отеле Ritz, пока нам не пришлось выметаться на том основании, что номер благодаря Аните стал нуждаться в ремонте. Марлон в первый раз нормально пошел в школу – в Хилл-хаус, где носили оранжевую форму и, кажется, учеников в основном занимали тем, что водили парами по лондонским улицам. Мальчики Хилл-хауса были такой же лондонской достопримечательностью, как челсийские пенсионеры[214]. Марлон, само собой, переживал все это как глубокий шок или же, как он потом предпочитал об этом вспоминать, “сплошной кошмар”.

В это время Джон Филлипс из распавшихся Mamas and Papas как раз жил в Лондоне. У него с его новой женой актрисой Женевьев Уэйт и их маленьким сыном Тамерланом имелся дом в Челси на Глиб-плейс. И мы нашли там приют на какое-то время, переселились к нему жить. До этого мы уже строили планы поработать вместе над сольным альбомом Джона для Rolling Stones Records – Ронни, Мик, Мик Тейлор и я должны были на нем играть. Ахмет Эртегун финансировал это дело деньгами Atlantic Records. Неплохая идея в принципе – на бумаге. Джон был классный чувак, реально прикольный, и работать с ним было интересно (хотя он был и чокнутый). Он написал почти все те песни для Mamas и других, которые стали знаковыми для определенного периода, кое-какие на пару с его бывшей женой Мишель Филлипс: California Dreamin', Monday, Monday, San Francisco (Be Sure to Wear Flowers in Your Hair).

Филлипс меня поражал. Я в жизни не видел чувака, который бы подсел на допинг так скоро. Причем я имел к этому отношение. В тот вечер, когда Ронни уезжал из “Уика”, Джон позвонил и говорит: у меня тут фуфырик с порошком, называется “Мерк”. И еще спрашивает: может, кому пригодится, не знаешь? А то я таким не балуюсь. Я сказал, что заскочу на пути от Ронни. Я умчался из “Уика” и двинул прямо домой к Джону. Мы там джемовали, все дела, и наконец он показал мне баночку. К тому моменту я там уже был часа два или три, и я спросил Джона: можно мне в твой туалет? Нужно было принять дозу. И пошел в туалет вмазываться. Ну, в смысле, не буду же я светить этим делом на виду у всей семьи, и вообще. А когда вышел, Джон спрашивает: чем это ты там занимался? Я говорю: Джон, такая штука, героин называется. И сделал одну вещь, которую никогда или почти никогда не делал. Кажется, это все-таки был единственный раз. Ты ведь не подсаживаешь других, стараешься свое держать для себя. Но тут он только что подарил мне этот кокаин, и я так прикинул: ну ладно, хочешь знать, чем я там занимался? Давай попробуй. И сам ему вколол, только в мышцу.

Я всегда чувствовал вину за Джона, за то, что подсадил его на герыч. Через неделю он уже завязался с какой-то аптекой и сам стал барыжить. Я никогда не видел, чтобы человек так быстро превратился в торчка. Обычно уходят месяцы, а иногда годы, чтобы кого-то засосало совсем беспросветно. Но с Джоном – десять дней, и он уже чемпион. Его жизнь круто переменилась после этого. Он переехал обратно в Нью-Йорк, как и я, кстати, – через год, и там началось еще большее безумие, но подробности об этом позже. То, что мы назаписывали вместе с Миком и другими, вышло под названием Pay Pack & Follow уже после смерти Джона в 2001-м.

* * *

Мы с Анитой и Марлоном скитались то тут то там. Остановились в отеле Blakes, но тоже долго не протянули и тогда заселились в съемный особняк на Олд-Черч-стрит в Челси, откуда недавно съехал Доналд Сазерленд. Как раз там, в этом доме, у Аниты со мной все совсем пошло вразнос. Она стала бредить, ее капитально накрывала паранойя. Это был один из ее самых мрачных периодов, и торчание только все усугубляло. Куда мы ни переезжали, она была уверена, что кто-то оставил там свою заначку перед тем, как свалить. И пока она рыскала, могла разворотить все место в хлам. Ванная в Ritz, диваны, обои, стенные панели. Я помню, как однажды вез ее с собой и велел сосредоточиться на номерах других машин – дал какое-то обычное задание, чтобы попробовать ее успокоить, как-то привязать ее к реальности. По ее просьбе мы договорились, что я никогда не сдам ее в психушку.

Мне нравятся неукротимые женщины. В случае Аниты было вообще изначально понятно, что берешь себе в подруги валькирию – это которые решают, кому умереть в битве. Но тут она сорвалась с цепи, впала в буйство. Она заводилась на раз и без всякого допинга, но теперь, если допинга не было, она начинала просто сатанеть. Мы с Марлоном, бывало, жили в страхе – боялись, что она может с собой сотворить, не говоря уже о нас самих. Я иногда забирал его, и мы спускались в кухню – тихарились там и говорили друг другу: подождем, пока мама успокоится. Она все время чем-то швырялась, могла, кстати, спокойно попасть в ребенка. Приходишь домой, а стены заляпаны кровью или вином. Уже не знаешь, что она выкинет дальше. Мы сидели там и только надеялись, что она не проснется и не начнет, как обычно, орать, не выскочит верещать на лестницу, как какая-нибудь Бетти Дэвис, не станет швырять в тебя всяким стеклом. Стервозности ей было не занимать. Так что нет, какое-то время в середине 1970-х с Анитой было совсем не весело. Она стала невыносима. Вела себя как сука со мной, и по отношению к Марлону тоже, да и по отношению к себе самой. И она про это знает, и я пишу это здесь, в книге. По сути дела, я думал только об одном – как бы наконец выбраться из этой ситуации, только чтобы никак не навредить детям. И я ведь любил ее всем сердцем. Я не ввязываюсь в такие серьезные отношения с женщинами, если не люблю их всем сердцем. Я всегда чувствую виноватым себя, если отношения распадаются, если я не могу вытащить их из болота и все исправить. Но с Анитой исправить хоть что-нибудь было выше моих сил. Она была неудержима в своем саморазрушении. Как Гитлер – ей хотелось, чтобы все пошло прахом вместе с ней.

Я пробовал завязать кучу раз, Анита же и думать об этом не хотела. Действовала назло. Малейший намек, и у нее тут же начинался бунт на корабле – она начинала торчать даже больше, а не меньше. К домашним обязанностям в это время она уже относилась без всякого энтузиазма. Я говорил себе: какого хера мне здесь еще ловить? Ладно, все-таки она мать моих детей. Забудем. Я любил эту женщину, я бы сделал для нее что угодно. Тяжело? Ничего, я подхвачу, справлюсь сам как-нибудь.

“Неразборчивая” – это неплохое для нее определение. Меня не напрягает сказать ей это сейчас в лицо, и она это знает. Ей самой решать, что с этим делать. Я просто поступил так, как был должен. Анита еще будет гадать, как она умудрилась сама все испоганить. Да я бы до сих пор был с ней! Что-то менять – это вообще не мое, особенно когда есть дети. Мы с Анитой теперь, бывает, сидим на Рождество в компании внуков и улыбаемся друг другу рассеянно: ну что, дуреха старая, как поживаешь? Она сейчас в хорошей форме. Анита теперь воплощенная доброта, и бабушка из нее бесподобная. Она выкарабкалась. Но все могло сложиться лучше, родная.

Большую часть времени я жил, скрываясь от Аниты в своем мире, да и у нее самой не было желания заглядывать к нам в домашнюю студию на верхнем этаже. Она в основном проводила дни в мемориальной спальне Доналда Сазерленда, где на стенах висели массивные цепи, – чисто декоративные, но из-за них у комнаты был особый садомазохистский флер. Заходили старые знакомцы: Стэш, Роберт Фрейзер. Я много общался тогда с людьми из “Монти Пайтона”, с Эриком Айдлом – он особенно часто у нас болтался.

* * *

Как раз в этот период на Черч-стрит я поставил рекорд по затяжному бодрствованию на мерковском допинге – устроил себе девятидневную бессонную эпопею. Я, может, отрубался пару раз, но не больше чем на двадцать минут. Я тогда с головой ушел в отделку звука, перегонял одно-другое, подбирал ноты, писал песни и серьезно заманьячил, отгородился от мира, как монах-отшельник. Хотя в моей пещере за девять дней перебывала уйма народа. Приходили все, кого я знал в Лондоне, день за днем, но для меня это был один длинный день. Они занимались своими делами, что там у них было: спали, чистили зубы, ходили на толчок и т. д… А я куковал у себя, писал песни, перелопачивал свои звуки и снимал со всего двойные копии. Это тогда все делалось на кассетах. Потом меня затянуло художественное оформление этикеток. На реггийной кассете, например, изобразил красивейшего льва Иуды[215].

Уже пошли девятые сутки, и я, со своей точки зрения, все еще чувствовал себя прекрасно. Помню, что собирался переписать одну кассету на другую. Все настроил, пометил, какой на ней трек, и тыкнул в кнопку “Пуск”. Отвернулся и тут же заснул на три десятых секунды, прямо на ногах, начал падать и долбанулся о джей-би-эловскую колонку. Это меня вернуло к реальности, но что было хреново – я ничего не видел. Сплошная пелена из крови. Я сделал три шага, прекрасно помню до сих пор, причем ни один у меня не получился, а дальше я повалился на пол и уснул прямо там. Проснулся уже с коркой на лице где-то через сутки. Восемь дней прошло, а на девятый день он пал.

* * *

В начале 1977-го весь бэнд ждал меня в Торонто. Я откладывал вылет уже много дней. Мне слали телеграммы: “Где ты пропадаешь?” У нас планировался концерт в клубе El Macombo, из которого потом несколько треков пошло на альбом Love You Live. Нужно было несколько дней для репетиций. А мне явно было никак не вытащить себя из нашего распорядка на Олд-Черч-стрит. И требовалось захватить с собой на гастроли Аниту, что представляло не меньшую трудность. Но наконец мы туда улетели, 24 февраля. Концерты – два вечера – стояли в расписании через десять дней. Я вмазался в самолете, и непонятно как моя ложка после этого очутилась у Аниты в кармане. В аэропорту у меня ничего не нашли, но у Аниты нашли ложку, и ее задержали. И после этого взяли паузу. Бросили все силы, чтобы приготовить большую облаву на мой номер в отеле Harbour Castle, потому что знали, что что-нибудь обязательно нароют – где торчки, там всегда добыча. Они еще перехватили посылку с дурью, которую я себе выслал вперед. Алан Данн, самый главный долгожитель на службе у Stones, начальник снабжения и транспорта, потом выяснил, что постоянный персонал гостиницы внезапно обнаружил рядом с собой много новых коллег, которых наняли в основном для обслуживания телефонов и телевизоров. Полиция готовила себе место действия, подтянула солидный резерв, чтобы бросить его против одного гитариста. Директор гостиницы должен был знать про это, но, разумеется, нас никто не предупредил. А Питер Радж, тур-менеджер, чтобы сэкономить, не стал ставить людей на этаже. Так что полиция вошла прямо в номер. Марлон в обычных обстоятельствах не пропустил бы ни одного копа, но эти были одеты в форму официантов. Меня они долго не могли добудиться. По закону ты должен быть в сознании, чтобы тебя арестовали. Им понадобилось сорок пять минут – я до того оттрубил пять суток без сна плюс вмазался порядочно и отъехал в полный аут. Это был последний день репетиций, и я успел поспать часа два. В памяти осталось, что я просыпаюсь, а меня бьют по щекам – два канадских копа кантуют меня по-всякому и шлепками стараются “привести в сознание”. Хрясь-хрясь-хрясь-хрясь-хрясь. Как вас зовут? Назовите свое имя. Вы знаете, где находитесь и почему мы здесь? “Меня зовут Кит Ричардс, я нахожусь в отеле Harbour. Почему вы здесь, понятия не имею”. Тем временем обнаруживают мою заначку. А там добра где-то на унцию. Немало, конечно. Но не больше, чем нужно одному. Я хочу сказать, город таким количеством не накормишь. Но, понятно, они свой товар знали хорошо, как я – свой, и герыч этот очевидно был не канадский. А я только прилетел из Англии. Да и лежал он у меня в дорожном чемодане.

В общем, меня арестовали, отвезли в их конно-полицейский участок, и время суток было явно не мое. Меня оприходовали как полагается: внесли в регистр, все дела. И из-за количества, которое они нашли, меня решили пустить по статье “сбыт”, что в Канаде – автоматический многолетний срок. Я говорю: ладно, хрен с вами. Ну хоть граммчик мне верните. Они говорят: “Нет, мы не имеем права”. Я их спрашиваю: ну и что теперь? Вы же знаете, что мне надо, что мне так и так придется его доставать. Что вы собираетесь – будете ходить за мной, чтобы снова накрыть? Такой у вас план? И как вы думаете его отрабатывать? Дайте мне чуть-чуть, пока я соображу, что к чему. “Нет, нет, нет, нельзя”. И тогда отличился Билл Уаймен. Он появился раньше всех и спросил, чем можно помочь. И я честно сказал, что я тут без ничего и срочно нужно поправиться. Конечно, это совсем не его тема, но Билл сказал, что постарается. И кого-то нашел. Мы работали в El Macombo, так что имели какие-то местные контакты через клуб. Билл взял дело в свои руки и раздобыл мне допинга на поправку. Причем он сильно рисковал, учитывая, какое было ко мне внимание. Это был, кажется, самый эмоциональный, самый дружеский момент, который у меня был с Биллом за всю нашу историю.

Канадские копы больше уже меня не тягали. В новостях тогда ходила цитата из меня: “Сейчас решается то же самое дело, которое решается давно. Старое доброе “кто кого” – они или мы? Я уже немного устал от этого. Я уже жопу себе отсидел на скамье подсудимых. Может, им лучше начать цепляться к Sex Pistols?” В который раз уже кто-то всерьез решил прищемить мне хвост, плюс ситуация осложнялась участием Маргарет Трюдо, жены премьер-министра Пьера Трюдо, которая вселилась в нашу гостиницу в качестве человека из роллинговской тусовки – для таблоидов это был еще один большой сюжет в подарок. Молодая жена премьер-министра в свите Stones, а тут еще наркотики – это ж материалов на три месяца, не меньше. В итоге история с Маргарет Трюдо даже сыграла нам на руку, но тогда казалось, что хуже не придумаешь. Когда Трюдо женился на ней, ей было двадцать два, ему – пятьдесят один. Немного как Синатра и Миа Фэрроу – большая шишка и хиппушка. И теперь супругу Трюдо, причем ровно на шестую годовщину их свадьбы, видели гуляющей по нашим коридорам в банном халатике. Тогда это подали как новость, что она его бросила. Она на самом деле вселилась в соседний с Ронни номер, и они вдвоем спелись прекрасно, или, как Ронни деликатно сообщает в мемуарах, “на короткое время нас связало что-то особенное”. Она сбежала в Нью-Йорк, чтобы не привлекать внимания, но Мик тоже полетел в Нью-Йорк, и тогда все решили, что они – пара. Чем дальше, тем хуже. Маргарет была просто группи в чистом виде, ничего больше. Никакого греха в этом, конечно, нет. Но, если хочешь быть просто группи, не нужно выходить замуж за премьер-министра.

Меня тем временем выпустили за много денег, но забрали паспорт и ограничили пределами гостиницы. Короче, захомутали. Мне только оставалось ждать, посадят меня или нет. Их-то дело верняк. На очередном слушании мне добавили обвинение в хранении кокаина и отменили залог, но, спасибо какой-то формальности, мы отвертелись. Как бы я хотел тогда им сказать, что слабо им меня посадить. Фуфло одно. Им бы не хватило смелости. Слишком они неуверенно себя чувствовали. Остальной состав Stones уехал из Канады из предосторожности и совершенно правильно поступил. Я первый им сказал: давайте валите отсюда, а то, еще не хватало, вас потянут. Оставьте здесь меня отбиваться – это мой бой.

Все сходилось к тому, что мне светил срок в тюряге. Как прикидывали мои адвокаты, возможно, года два. И Стю выступил с предложением использовать время до суда, чтобы записать что-нибудь самому – чтобы было что вспоминать. Он взял напрокат студию, одно чудесное фоно и микрофон. Результат этого уже долгое время ходит по рукам под названием KR's Toronto Bootleg. Мы просто напели всякого кантри, ничего нового по сравнению с тем, что я пою сам с собой в любой другой день, но здесь была особая тоска, потому что в тот момент перспективы были невеселые. Я играл песни Джорджа Джонса, Хоуги Кармайкла, Фэтса Домино, которые мы играли с Грэмом. Например, Sing Me Back Home Мерла Хаггарда – эта вещь и сама по себе довольно тоскливая. Тюремщик ведет по проходу заключенного к месту казни.

Sing me back home with a song I used to hear… Sing me back home before I die[216].

И снова меня выручил Билл Картер. Проблема у него была вот какая: в 1975-м он поклялся чиновникам, которые выдают визы, что отныне никаких проблем с наркотиками. А меня арестовывают в Торонто за сбыт наркотиков! Картер сразу рванул в Вашингтон. И даже не к своим друзьям в Госдепартаменте или Службе иммиграции, которые сказали ему, что меня в Америку больше никогда не пустят. Нет, прямиком в Белый дом. Для начала Картер, когда вносил залог, убедил канадский суд, что моя проблема медицинского свойства и что меня необходимо вылечить от героиновой зависимости. То же самое он отправился внушать своим контактам в Белом доме, где президентом тогда сидел Джимми Картер, – пустил в ход весь доступный политический ресурс, добрался до одного высокого советника, который у Картера был главным идеологом по наркотикам и которому, очень удачно, как раз было поручено искать решения эффективнее, чем уголовное наказание. Билл говорил им всем, что его клиент просто не удержался и развязал, что он больной человек и что Билл лично нижайше просит их об одолжении выдать мне специальную визу, чтобы приехать в Соединенные Штаты. Почему в Штаты, а не на Борнео? Потому что есть только одна женщина, которая может меня вылечить, – ее зовут Мег Паттерсон, и она лечит так называемым черным ящиком, с помощью электровибраций. Но, поскольку она живет в Гонконге, ей требуется доктор-поручитель в США. Вот как далеко зашел Билл Картер. И это сработало. Чудесным образом его знакомые в Белом доме дали команду иммиграционщикам выдать мне визу, а у канадского суда он добыл мне разрешение вылететь в Соединенные Штаты. Нам позволили снять дом в Филадельфии, где Мег Паттерсон должна была проводить мне процедуры каждый день три недели подряд. Потом, после ее назначенной терапии, мы переехали в Черри-Хилл, в Нью-Джерси. Выезжать за пределы двадцатипятимильной зоны вокруг Филадельфии мне запретили, а Черри-Хилл был как раз в пределах. В общем, с точки зрения врачей, адвокатов и иммиграционных чинов, сделка была успешная. Марлону, правда, пришлось несладко.

Марлон: Его пустили в страну лечиться, и тогда мы переехали в Нью-Джерси. Мне пришлось жить в семье врача, очень религиозной. И вот это, кстати, было настоящей травмой – переехать из гостиницы, где Stones и все остальные, в Нью-Джерси, в этот американский дом с семейкой из христианских правых, с белым штакетником и скейтбордами. Плюс я начал ходить в американскую школу, где каждый день нужно было вслух молиться. Вот где было настоящее потрясение. Каждые несколько дней я ходил навещать Кита с Анитой, которые жили недалеко. Вообще мне не терпелось поскорей оттуда свалить. Хотя я был настоящее чертово отродье, наверное. Семейка считала, что я дикий. Я ходил с длинными волосами, вечно босой, и из одежды-то мало что носил, разговаривал самыми грязными словами, какие только можно представить в лексиконе семилетнего ребенка. Я так думаю, они меня очень жалели. На это было почти противно смотреть. Вообще семейка эта мне совсем не нравилась, потому что они старались переделать меня в прилежного американского мальчика. Притом что я и в Америке-то никогда раньше не был. Думал, блин, что в Америке до сих пор полно индейцев, что там бродят стада бизонов, а тут бац – оказываюсь в Нью-Джерси. Я думал: ой-ой-ой, не буду выходить на улицу, а то, не дай бог, поймают и скальп снимут.

Я, конечно, проходил чистку под присмотром Мег Паттерсон, но, если лечение назначают власти, душу оно не убеждает. Предполагалось, что метод Мег – это безболезненный отходняк: электроды, прикрепленные к уху, вырабатывают эндорфины, которые теоретически должны заглушать боль. И еще Мег верила, что может помочь алкоголь – в моем случае Jack Daniel’s, довольно крепкое пойло, – в качестве подмены, обманки, так сказать. Поэтому я пил в свое удовольствие под чутким материнским руководством Мег. Метод Паттерсон мне показался очень интересным. Он точно делал свое дело, хотя все равно было некайфово. После окончания лечения, где-то недели через две, иммиграционщики объявили, что придется им еще месяц за мной понаблюдать. Да я в завязке, ну что еще? В общем, я начал маяться, сидя на поводке в этой милой пригородной местности. Я чувствовал себя как в тюрьме, и от этого меня уже потряхивало. Потом Мег Паттерсон отослала в Госдепартамент и Службу иммиграции свой отчет, и там было написано, что я выполняю все предписания врача. В общем, чтоб долго не распространяться, меня в итоге восстановили – для иммиграционщиков я теперь был, считай, как новенький, никаких нарушений за мной больше не числилось. Да уж, времена тогда были другие. Было больше веры в реабилитацию, чем сейчас. И моя виза, которая изначально выдавалась под лечение, теперь покрывала все. Ее продлили с трех до шести месяцев, переквалифицировали из одноразовой в многоразовую плюс включили разрешение на гастроли и работу на основании официального подтверждения, что я больше не употребляю и нахожусь на пути к выздоровлению. По ходу лечения от зависимости, насколько я понимаю эту систему, ты поднимаешься от уровня к уровню, пока тебе не дадут статус абсолютно здорового. И я, кстати, всегда был благодарен правительству США за то, что они позволили мне приехать в страну, чтобы слезть с наркотиков с помощью врача.

В общем, мы забрали Марлона и уехали из Нью-Джерси в дом, который сняли в Саут-Салеме, в штате Нью-Йорк. Он назывался “Фрог Холлоу” – классический деревянный особняк в колониальном стиле, правда, с привидениями, по утверждению Аниты, которой все чаще что-то мерещилось, в данном случае – призраки могикан, которые с холма обозревали окрестности. Совсем рядом жил Джордж К. Скотт[217], который регулярно въезжал в наш белый деревянный забор – гонял ужратый в стельку под девяносто миль в час. И все-таки тут мы наконец обосновались: рядом с Маунт-Киско, в округе Уэстчестер.

Как раз в это время Джейн Роуз, которая теперь управляет моими делами, начала неофициально за мной присматривать. В основном Джейн работала на Мика, но тот попросил ее остаться в Торонто, когда все уехали, и помочь мне, если что. И она до сих пор, тридцать лет спустя, со мной – мое секретное оружие. Тут нужно добавить, что во время облавы в Торонто, да и вообще во время всех полицейских наездов, Мик очень по-доброму обо мне заботился и никогда ни на что не жаловался. Брал ситуацию и разруливал – делал что надо и собирал все силы мне на помощь. Присматривал за мной, как родной брат.

Джейн тогда называла себя котлетой в сандвиче – между Миком и мной. Она была свидетелем первого нашего разрыва, когда я вынырнул из опиумного тумана и тумана в голове, который его сопровождает, и начал проявлять желание заняться делами, по крайней мере музыкальными. Мик заезжал в Черри-Хилл, чтобы послушать мою подборку треков для Love You Live, над которым мы отрывочно работали все это время. А потом уезжал и жаловался на них Джейн. То есть вместо сотрудничества пошли несогласия и споры. Из альбома вышел двойник, и в итоге один диск был Мика, а другой – мой. Я начинал с ним заговаривать о разных вещах, о бизнесе, о том, что надо утрясти, и для Мика, видимо, это было непривычно, практически шок. Я вроде как восстал из мертвых после оглашения завещания. Но это была так, стычка, только намек на то, что закрутилось потом.

Между облавой в Торонто в марте 1977-го и судом в октябре 1978-го прошло девятнадцать месяцев. Но теперь, по крайней мере, я жил на расстоянии досягаемости от Нью-Йорка. Потому что, конечно, визы нам выдали не без условий. Я должен был летать в Торонто и обратно, чтобы присутствовать на слушаниях. Я должен был подтвердить, что веду трезвый образ жизни и систематически выполняю программу реабилитации. И еще от меня требовалось ездить в Нью-Йорк на психиатрическую аттестацию и терапию. В Нью-Йорке у меня была женщина-врач, которая встречала меня словами: “Слава богу, ты приехал. А то я тут весь день в чужих мозгах копаюсь”. Она выдвигала ящик, доставала бутылку водки и говорила: “Давай посидим полчасика, выпьем немного. У тебя, по виду, все хорошо”. Я отвечал: “Самочувствие в норме”. Но при этом она мне помогала. Делала свою работу, следила, чтобы программа не пошла насмарку.

Один раз мне в Саут-Салем позвонил Джон Филлипс и говорит: “Поймал гада. Быстро дуй сюда, я тебе покажу. Честно, одного поймал!” Это он донюхался до глюков и искал на теле паразитов. Я подумал: ладно, съезжу, сделаю ему одолжение, раз уж он одного поймал. Про Джона уже неделями говорили, что он свихнулся, потому что он был убежден, что заразился паразитами. В общем, я приехал к нему, и он вытаскивает салфетку, “Клинекс”, с какой-то малюсенькой дырочкой. “Видишь? Один есть”. Джон, ты что, серьезно? Одумайся, родной, пора уже. А я еще полтора часа тащился сюда на машине. Он себя расковырял совсем. То есть совсем – ходил весь в коросте. Но в этот раз он был уверен, что поймал гада. Он посмотрел на “Клинекс” и говорит: “Вот черт, куда делся-то?” Что скажешь – у человека была собственная аптека. С другой стороны, мало ли у кого ее в те годы не было. У Фредди Сесслера вон тоже. Но Джон явно перещел границу. Держал в спальне больничную койку – такую, складывающуюся, но работала она только наполовину. А зеркало у него в сортире было заклеено изолентой, чтоб не рассыпалось, но, как ни поворачивай, отражение все равно получалось разбитое. Из стен торчали иглы – он их использовал как дротики. Но мы все равно играли вместе: я, он, другие – начинали, правда, не раньше полуночи, а то и позже двух. Как-то я умудрился пережить все это без герыча. Под конец Ахмет Эртегун все-таки зарубил соло-проект Джона, поскольку доделать его тот был явно не в состоянии.

* * *

С самого начала сессий для Some Girls этому альбому всегда дул попутный ветер – с того самого момента, когда мы приехали репетировать в помещение странной формы – студию Pathe Marconi в Париже. У нас случилось какое-то омоложение организма. Что удивительно на фоне такого мрачного момента истории – меня же совершенно реально могли посадить, и Stones могли распасться. А может, наоборот, это и подействовало. Типа, зарядим по-мощному, пока все не кончилось. Ситуация чем-то напоминала Beggars Banquet – долгий период молчания, а потом громкое возвращение, да еще с новым звуком. В любом случае, когда у тебя продано семь миллионов дисков и два сингла в верхней девятке – Miss You и Beast of Burden, – с этим не поспоришь.

Никаких заготовок перед тем, как писаться, у нас не было, все сочинялось в студии, день за днем. Как в древние времена, когда мы просиживали в студии RCA в Лос-Анджелесе в середине 1960-х, – песни рождались сами. Еще одно большое отличие от последних альбомов – с нами не было никаких других музыкантов, ни духовых, ни Билли Престона. Все, что сверху, накладывалось потом. С начала 1970-х мы раздули свои сайдменские штаты, и нас это увело немного в другую сторону, в сторону от наших правильных инстинктов. В общем, сессии теперь строились на том, что мы можем сами, а поскольку это был первый альбом с Ронни Вудом в команде, то и на нашем с ним гитарном плетении в вещах типа Beast of Burden. Мы работали сосредоточенней, и теперь приходилось больше напрягаться.

Новый звук много в чем был заслугой Криса Кимси – звукорежиссера и продюсера, с которым мы работали в первый раз. Мы его помнили еще стажером по Olympic Studios, так что наш материал он знал как свои пять пальцев. И после такого опыта он потом отработал у нас в качестве звуковика или сопродюсера на восьми альбомах. Итак, мы должны были выдать что-то свежее, вместо того чтобы делать очередной альбом под девизом “у Stones опять все не слава богу”. И Крис захотел вернуть живой звук, уйти от той хирургической стерильности, в которую у нас все съехало. А с Pathe Marconi мы связались потому, что фирма принадлежала EMI, а мы как раз подписали с ними большой контракт. Студия находилась далеко на краю Парижа, в Булонь-Бийанкур, рядом с заводом “Рено”, и никаких тебя ресторанов или баров. Добираться надо было на машине, и помню, как я каждый день в дороге слушал Running on Empty Джексона Брауни. Поначалу мы сняли огромную студию, такой звукоизолированный концертный зал, с крохотной аппаратной, где помещались дай бог два человека и где был установлен простенький, еще шестидесятнический пульт и базовый шестнадцатиканальный магнитофон. Форма помещения была странная, потому что пульт был развернут к окну в студию и к стене, где висели динамики, но стена шла под углом, поэтому, когда проигрывали запись, один динамик всегда был дальше другого. В соседней студии пульт был гораздо больше, да и вообще оборудование там стояло поновее, но пока что мы начали писаться в этом ангаре – садились полукругом, огораживали себя экранами. В аппаратную первые несколько дней мы практически не заходили – было слишком тесно.

Кимси сразу сориентировался, что у нашего зала просто великолепная акустика. Поскольку это была репетиционная точка, мы сняли ее задешево, и слава богу, потому что альбом занял много времени, а в нормальную студию по соседству мы так и не перебрались. Старый микшерный пульт оказался той же модели, которую EMI когда-то разработала для своей студии на Эбби-роуд, – очень скромно и просто, почти ничего, кроме кнопок для баса и высоких частот, но с таким феноменальным звучанием на выходе, что Кимси в него влюбился. Их отправили в отставку, эти громадные столы, повыносили из студий на помойку, а теперь за ними гоняются музыкальные коллекционеры, насколько я знаю. Звук у них был ясный, но грязный – с такой цепляющей клубной пропиткой, которая нам была в самый раз.

Играть там было одно удовольствие. Так что, хоть Мик и затянул свое обычное “пойдем в настоящую студию”, мы остались. Потому что во время записи, особенно если музыка как у нас, от всего должно быть правильное чувство. Не нужно плыть против течения – ты не лосось. Нужно, чтобы все шло плавно, а если со студией тебе неуютно, то начинаешь терять уверенность в том, что попадает в микрофон, начинаешь заниматься перестановками. Когда студия правильная, это всегда видно по группе: люди улыбаются. Много что на Some Girls вышло из моей зеленой коробочки – эм-экс-аровской педальной примочки с реверб-эхом. Я там ее использовал в большинстве вещей, и от этого звучание бэнда поменялось, перешло в другую плоскость. В каком-то смысле все завязалось на одну техническую фишку. Вроде как было с Satisfaction – вся тема в примочке. На Some Girls я просто нашел, как добиться от нее чего-то путного, по крайней мере на всех быстрых вещах. И Чарли ничего не имел против этого, кстати говоря, и Билл Уаймен тоже. Присутствовало какое-то чувство, что все по-новому. В основном из-за панков: мы должны были переплюнуть эту шпану. Потому что мы можем играть, а они нет, и все, что они могут, – это быть шпаной. Да-да, какая-то заноза в нас, наверное, сидела: все эти Джонни Роттены – “лезут тут дети, мать их”. Причем я ведь люблю каждый новый бэнд. Я потому этим и занимаюсь – заводить народ, чтобы люди собирались и играли вместе. Но когда они ничего не играют, только плюются в кого-нибудь? Ну и что, стоило для этого собираться? Потом еще подстегивала другая вещь – мрачные перспективы с моим судом. Ведь после всей трепотни, ареста, шумихи, после ухода в завязку мне нужно было доказать, что за всем этим что-то есть – какой-то смысл во всех этих моих злосчастьях. И выходило все совсем неплохо.

Из-за того что мы много времени провели врозь, нужно было вернуться к нашему старому методу совместного производства: делать все в один день, не сходя с места, сочинять с нуля или почти с нуля. И мы сразу в это включились, заработали по накатанной, причем с впечатляющими результатами. Before They Make Me Run и Beast of Burden – эти две в принципе были коллективным творчеством. When the Whip Comes Down – здесь я придумал рифф. Когда Мик ее закончил писать, я тогда подумал про себя: блин, чувак наконец написал рок-н-ролльную вещь. Сам! Some Girls – это Мик. Lies – тоже он. В основном было так, что он говорил: у меня готова песня, а дальше я говорил: что если мы ее сделаем так-то или так-то?

Что касается Miss You, то, пока мы ее записывали, особо к ней не приглядывались. Типа: “А, Мик просто проторчал на дискотеке, и что-то у него потом насвистелось непонятное”. Это был результат ночных бдений Мика в “Студио 54”, – он оттуда вынес этот бит, прямую бочку. И сказал нам: добавьте сюда мелодию. А мы думали: ладно, сделаем Мику одолжение, раз уж ему захотелось записать какую-то дискотечную срань, пусть человек порадуется. Но, когда мы начали втягиваться, бит оказался довольно интересный. И мы поняли: ага, а у нас тут вроде как получается идеальное диско. И из этой вещи вышел мегахит. Причем остальной альбом по звучанию на Miss You вообще не похож.

Потом у нас случились проблемы с обложкой, притом ни с того ни с сего – из-за Люсиль Болл[218]: она не хотела на ней светиться, и на нас посыпались судебные иски. В оригинальном варианте конверта можно было вытащить и поменять лица с помощью разных листов. Там были все знаменитые женщины в мире, все, которые нам нравились. И теперь Люсиль Болл против? Да пожалуйста! Феминистки тоже были против. А еще эта оскорбительная строчка из Some Girls – Black girls just wanna get fucked all night (“Черным девкам надо одного – чтоб их трахали всю ночь”). Что на это скажешь? Мы перевидали множество черных девиц за долгие годы разъездов, и среди них таких наберется немало. Но это спокойно могли быть и желтые девки, и белые.

Я постарался изо всех сил, чтобы завязать в 1977-м – с черным ящиком, Мег Паттерсон и всем остальным, – но на какой-то короткий период лечение отказало. Пока шла работа над Some Girls, я время от времени наведывался в сортир, чтобы вмазаться. Но здесь был свой метод. Я уходил туда прикидывать, что делать дальше. Предавался размышлениям – о каком-то треке, например, который был ничего, но пока доведен до ума только наполовину, и куда он может завести, и что с ним не так, и почему мы сделали его двадцать пять дублей, но каждый раз спотыкаемся об одно и то же. Когда я выходил, то давал команду: “Слушайте, вещь должна идти чуть побыстрее, и клавиши из середины убираем”. И иногда я попадал, иногда не попадал, но уходило-то на все, ну, минут сорок пять. Это лучше, чем сорок пять минут сутолоки, когда каждый лезет со своим, да еще одновременно: “Ага, ага, а может, лучше давайте вот так попробуем?” Это для меня вообще конец всему. Очень изредка я мог начать залипать с открытыми глазами во время игры. Спину держал, но слегка уплывал от текущих забот и через пару тактов возвращался. Вот это уже было время насмарку, потому что, если даже дубль дописывался, его приходилось стирать.

С точки зрения изнурительности по времени записи не припомню ничего похожего на Before They Make Me Run. Эта песня, которую на альбоме пел я, была настоящим криком моей души. Но персонал она вымотала как никакая другая. Я проторчал в студии безвылазно пять суток.

Worked the bars and sideshows along the twilight zone Only a crowd can make you feel so alone And it really hit home Booze and pills and powders, you can choose your medicine Well here’s another goodbye to another good friend. After all is said and done Gotta move while it’s still fun Let me walk before they make me run[219].

Песня родилась из всего того, что со мной произошло к тому моменту и что продолжало происходить, из разборок с канадцами. Я им как бы предлагал, что надо сделать. Дайте мне уйти из этого чертова дела. Когда получаешь мягкий приговор, говорят: о, дали ему уйти.

“Что ты все ее долбишь? Все равно же никому не нравится”. – “Доделаю – увидите!” Пять суток не сомкнув глаз. Со мной был звуковик, которого звали Дейв Джордан, и второй звуковик, и, когда один хлопался под стол и кемарил там несколько часов, я ставил на вахту другого, и дело шло без простоя. К концу мы все ходили с синяками под глазами. Не знаю, что было такого заковыристого в этой вещи, просто каждый раз выходило как-то косо. И ведь с тобой же еще кто-то, ты же не один. Стоишь с гитарой на шее, а окружающие валяются на полу в отключке. Ну нет, хватит уже дублей, Кит, пожалуйста! Нам приносили туда еду, французские слойки с шоколадом. Дни превращались в ночи. Но нельзя же бросать дело на полдороге. Уже ведь почти, уже вкус пошел, осталось только в рот положить. Как жареный бекон с луком, только ты его еще не ешь, но по запаху уже вкусно.

К четвертому дню у Дейва был видок, как будто ему кто-то засветил в оба глаза. Пришлось его отправлять домой. “Ничего, Дейв, мы это добьем” – и послали кого-то вызывать ему такси. Он исчез, и, когда мы наконец кончили, я повалился спать на пол кабинки для вокала, подо всем оборудованием. Просыпаюсь через непонятно сколько часов, а помещение уже занял парижский полицейский оркестр. Духовой, естественно, какой же еще. Оттого и проснулся – они слушали, что записалось. Причем они слушают, не подозревая, что я тут распластался на полу, а я пялюсь на все эти брюки с красными лампасами, гремит “Марсельеза”, и я прикидываю, когда мне лучше объявиться. Плюс я умираю – хочу отлить, плюс со мной все мое хозяйство: иглы, дурь, и это в окружении копов, которые не знают, что я здесь. В общем, я обождал слегка и подумал: надо прикинуться истинным англичанином. Дальше я так непринужденно выкатываюсь, говорю: “О боже! Я жутко извиняюсь” – и, не успели они очухаться, вырываюсь наружу. И они все провожают меня своими zut alors! – примерно семьдесят шесть человек. Я подумал: да они как мы! Им так хотелось сделать приличную запись, что было просто не до меня.

Когда слишком долго долбишь одну вещь, можно потерять ее драйв, но, если ты знаешь, что оно там есть, значит, оно там есть. Это маньячество, конечно, но это как со Священным Граалем. Если уж пошел этим путем, будешь идти до конца. Потому что реально повернуть уже не получится. Ты обязан чего-то добыть. И в конечном счете добыча будет. Тот забег, наверное, был самым длинным в моей жизни. Бывало близко, с Can't Be Seen, например, но Before They Make Me Run – это был марафон марафонов.

К сессиям для Some Girls имеется послесловие, и оно будет от имени Криса Кимси.

Крис Кимси: Miss You и Start Me Up на самом деле были записаны в один день. Что я имею в виду насчет “одного дня”: на Miss You ушло примерно десять дней, чтобы довести ее до окончательного мастера, и, когда ее откатали, в тот же день они взяли и на раз забацали Start Me Up. Start Me Up – это была регги-штучка, которую они записали еще в Роттердаме три года назад. Когда они теперь заиграли ее, это уже было не регги, это уже была известная нам всем великая Start Me Up. Тоже песня Кита, просто он ее поменял. Наверное, после диско-примочек на Miss You он решил подойти к ней с другого угла. И это единственный случай, когда я записал два мастера за одну сессию. Много времени для доводки не понадобилось. Однако, когда получился правильный дубль и все сказали – о, это оно, Кит зашел, послушал и сказал: это ничего, похоже на что-то, что я слышал по радио, но вещь должна быть реггийная, так что давай стирай. Он все еще ее вертел по-всякому – результат ему еще не нравился. Помню, однажды Кит сказал, что, будь его воля, он бы постирал все мастера после того, как их откатают и выпустят. Чтобы никто не брал их снова и ничего не менял. В общем, естественно, я ничего стирать не стал. И тогда через три года она стала большим хитом на Tattoo You.

Снова, в который раз, у меня все вертелось вокруг допинга. Ничего нельзя было сделать или устроить без того, чтобы сначала не организовать следующую вмазку. Чем дальше, тем беспросветней. На какие только ухищрения ни приходилось идти – иногда хоть комедию снимай. У меня был контакт, Джеймс Даблъю, которому я звонил, когда собирался лететь из Лондона в Нью-Йорк. Я заселялся в отель Plaza, и Джеймс, очень приятный китайский молодой человек, встречался со мной в моем люксе, по возможности огромном, а дальше я передавал ему купюры, он вручал мне дурь. Мы почти раскланивались. Передай привет своему отцу, и так далее. В 1970-е в Америке было трудно достать иголки для шприца. Поэтому когда я отправлялся в дорогу, то брал шляпу и использовал иголку, чтобы прикрепить перышко к шляпной ленте, – типа такая шляпная булавка. Перевозил с собой в шляпном мешке трилби с красным, зеленым и золотым перьями. В общем, Джеймс объявлялся, я получал на руки товар, все хорошо, но нужен был шприц. И я придумал так: заказывал чашку кофе в номер, потому что ложка для реакции тоже понадобится, а потом бежал в FAO Schwarz, магазин игрушек прямо через Пятую авеню от Plaza. Если там подняться на третий этаж, можно было купить игрушечный докторский набор – такую пластиковую коробочку с красным крестом. В нем как раз имелся шприц, на который точно садилась моя игла. Я бросал продавцам: “Так, возьму трех мишек, вот эту машинку с пультом управления, и да, еще дайте мне, пожалуйста, два докторских набора. У меня племянница, знаете, очень любит играть в больницу. Приходится поощрять”. Так что FAO Schwarz тоже была моя точка. А потом бегом обратно в номер – собрать машинку.

К тому моменту кофе уже приносили, значит, имелась чайная ложка. Ты набираешь ложку и подносишь зажигалку, а потом смотришь, чтобы горело чисто и плавилось ровно. Нельзя, чтобы продукт почернел – это значит, слишком разбавленный. Но тут Джеймс меня никогда не подводил, качество он поставлял отменное. Я же не гонюсь за объемом, мне нужно поддерживать жизнедеятельность. Я на изводе, мне требуется сколько-то допинга, чтобы поправиться. Но не горы. По четверти унции. Потому что вдобавок ко всему продукт за неделю спокойно может испортиться. И нужен тебе тогда будет целый мешок бесполезного тухлого порошка? Так что следишь за рынком. Джеймс Даблъю был моим человеком на рынке. “Смотри, это лучшее, что сейчас есть. Покупать еще советовать не буду. На следующей неделе приедет настоящая отборная штука”. Абсолютно проверенный был человек. И офигенное чувство юмора, и все по делу, без всяких финтов, товар ровно по деньгам. Единственная несерьезная вещь у нас была – это приколы насчет магазина: “Ну что, за игрушками ходил уже?”

* * *

Когда ты стал торчком, герыч – твой хлеб насущный. Ты уже и перерывов вообще-то больше не делаешь. Есть торчки, которые стабильно наращивают дозу, и отсюда все эти передозы. Но для меня это просто стало средством держаться на ногах. Задать тонус с утра. Потом уже наступил период, когда происходят перебои, и ты мучаешься, и твоя женщина орет: “Мне нужно хоть что-то вколоть!” Мне тоже нужно, родная, но надо подождать. Подождать человечка. Когда был дефицит с героином, приходилось жестковато. Реально затягивало как тисками. В комнате с тобой люди, их корежит и рвет на пол. Ходишь прямо по телам. А иногда никакого дефицита и не было, просто цену накручивали. И вообще не имело значения, сколько у тебя денег. Не буду же я выступать: “Да вы знаете, кто я такой?” Известно кто – еще один торчок, мало ли вас.

Когда дури нет совсем, приходится рысачить по точкам, и ты знаешь, что там будет настоящий, сука, бассейн с пираньями. Со мной было такое пару раз: в нью-йоркском Ист-Сайде и в Лос-Анджелесе. Прихваты тамошние мы знали – затариваешься наверху, а на спуске другая братва отжимает все обратно. Чаще всего ты слышал все эти разборки, пока стоял и ждал своей очереди. Трюк в том, чтобы уйти по-тихому, и, если видел кого-нибудь за дверью на улице – потому что никогда не знаешь, ждут тебя или нет, – обычно двигал им по яйцам. Но пару раз я говорил: хуй с ним, рванем на шару. Будешь меня прикрывать. Останешься внизу, а когда я буду спускаться с товаром, я стреляю, потом они стреляют, потом ты стреляешь. Посбивай лампочки, стрельни пару раз для острастки и тогда беги, чтоб только в ушах свистело. И тогда, где наша не пропадала, останемся при своих. Статистически шансы, что в тебя не попадут, сильно больше, если ты движущаяся мишень. Если посмотреть на соотношение, то тысяча к одному, что выкрутишься. Нужно только держаться совсем рядом и иметь хороший глаз, чтобы сразу кокнуть лампочку. И тогда темно. Вспышка, выстрел, удар – и сваливаем. Офигенная вещь. Реально как разборка на Диком Западе. Всего два раза был такой опыт.

Эта возня съедала реально много времени. Проснешься с утра и первым делом бежишь в туалет вмазываться. Зубы не чистишь, нет. А в туалете вспоминаешь: ах ты ж еб твою, надо же еще на кухню за ложкой. Все эти идиотские ритуалы, от которых никуда не денешься. Черт, ну что ж я вчера вечером ложку-то с собой не захватил, а теперь надо тащиться вниз на кухню. С каждым разом бросить это дело было все сложнее и сложнее. И желание немедленно снова вмазаться в те моменты, когда наконец получалось слезть, становилось сильнее. Да ладно, ну разок, я ж теперь чистый. И этот неизбежный разок в честь победы над собой – это конец. И плюс ко всему ты-то, может, и выбрался, слез с допинга, но друзья-то все твои поголовно торчат. Если кто-то завязывает, то выпадает из своего круга. И неважно, что они любят тебя, обожают, ненавидят или что, первым делом они хотят втащить тебя обратно. “Вот это реально мощная штука, бери”. По неписаному закону торчкового царства, если кто-то уходит в завязку, он считается как бы не справившимся. С чем не справившимся – понятия не имею. Ну на сколько еще ломок хватит твоей жизни? Это все бред голимый, конечно, но, когда ты торчишь, до тебя просто не доходит. Несколько раз во время ломки я был убежден, что в стене замурован сейф, набитый дурью до отказа, и в нем уже лежит вся кухня: ложка и все остальное. И потом в какой-то момент я отрубался без сил, а когда очухивался, то видел на стене царапины от ногтей с кровью – то есть это я реально пробовал ее расковырять. И что, стоит оно этого? Хотя на самом деле тогда мой ответ был – еще как стоит.

Во мне самомнения не меньше, чем в Мике, я могу так же выпендрежничать, и так далее. Но на самом деле для того, кто торчит, это исключено. Есть определенные реалии твоей жизни, и они не выпускают тебя из сточной канавы, держат тебя на уровне даже ниже, чем следовало бы. Не на обочине – в канаве. И ясно, что как раз в тот период мы с Миком разошлись почти в абсолютно противоположных направлениях. У него не было времени на меня и мои вроде как идиотские задвиги. Помню, как один раз на дискотеке в Париже должен был встретиться с человечком, и мне было хреново. Народ выплясывает вокруг сверкающих зеркальных шариков, а я распластался под скамейками – прячусь от всех и блюю, потому что человечек вовремя не явился. И одновременно я думаю: а если он меня тут не найдет? Вдруг он заглянет, никого не увидит и съебет отсюда? Явное угнетенное состояние психики, короче, назовем это так. На мое счастье, он меня все-таки нашел. Но загнать себя в такое положение и одновременно быть вроде как номером один в мире – от этого начинаешь понимать, как ты опустился. Само это добровольное унижение оставляет в душе такое отвращение к себе, от которого будешь избавляться еще довольно долго. Ты же подонок, ты же за дозу удавишься. Сначала пыжишься: зато я сам себе хозяин, мне никто не указ. Но все равно понимаешь, что загнал себя в положение, когда ты на крючке у барыги, и это отвратительно. Ждать этого говнюка, упрашивать его? Тут-то и начинаешь себя ненавидеть. Как ни крути, у торчка в жизни одно дело – “ждать человечка”. Твой мир сужается до допинга. Допинг сам по себе становится всем твоим миром.

Большинство наркотов докатываются до полного тупизма. Это-то меня в конечном счете и тормознуло. У нас ведь только одна вещь на уме – вмазка. И тогда спрашиваешь себя: я что, совсем уже разучился мозгами шевелить? Какого хрена я общаюсь с этими отбросами? Сплошная тягомотина и больше ничего. Хуже того, многие из них – люди большого ума, плюс все вроде как сознают, что сидят на крючке, но, с другой стороны… и что? У всех есть какой-то свой крючок, а мы хотя бы знаем, что дурим себе голову. Никого нельзя считать героем просто за то, что он принимает препараты. Тебя можно считать героем, если ты с них слезешь. Я лично обожал это дело. Но побаловались, и хватит. Кроме того, торчание сильно сужает твои горизонты, так что в конечном итоге весь твой круг знакомых торчками и ограничивается. Я должен был выйти оттуда на простор. Естественно, понимаешь это, только когда уже выбрался. Вот до чего доводит наркота. Ни одна сука в мире так к себе не привязывает.

* * *

Канадское дело все никак не кончалось. Я мотался из Нью-Йорка в Торонто и обратно где-то раз в неделю. Притом мне это не мешало продолжать колоться. Был один маленький аэропорт под Торонто, из которого я летал в Нью-Йорк на частном самолете. И вот перед одним таким перелетом я пошел в сортир в этом аэропорту, чтобы поправиться. Сижу в кабинке и как раз грею ложку, когда вижу в дырке под дверью грозное зрелище: пару шпор. И это, блядь, конный коп во всем обмундировании. Пришел пописать. И он сейчас унюхает мою дурь, как раз только полыхнуло… Звяк-звяк, и мне кранты. Жизнь посыплется. Звяк-звяк-звяк – шпоры вышли. Ну и сколько у меня осталось таких шансов? Моя веревочка вьется уже слишком долго. Я и так хожу с постоянной тучей над головой – жду, когда наступит пиздец. На мне висят три обвинения: сбыт, хранение и ввоз в страну. Я скоро сяду на хуй его знает сколько. Пора бы уж мне собраться и приготовиться.

И кстати, в том числе поэтому я наконец завязал. Очень мне не улыбалось ломаться в тюряге. Я хотел, чтоб у меня было время отрастить ногти. Это ведь единственное оружие, которое у тебя остается после посадки. Кроме того, с моей опиумозависимостью я постепенно загонял себя в положение, при котором было бы невозможно ездить по миру и работать. У нас через месяц, в июне 1978-го, намечался тур в поддержку Some Girls. Я знал, что перед ним должен уйти в завязку. Джейн Роуз приставала ко мне: “Ты когда бросать собираешься?” – а я отнекивался, говорил: “Завтра”. Я уже справился с этим год назад, но все испортил и подсел заново. И это был последний раз. Меня трясло от одной мысли, что надо снова идти чего-то доставать. Хватит, отдоставался. Отдаешь этому примерно лет десять, и потом – стоп, забираешь свою медаль и уходишь в отставку. И Джейн прошла все со мной, родное сердце. Взяла все на себя Сисястая (это у нее такое было ласковое прозвище). Переживать это ей, наверное, было чудовищно. Мне – гораздо хуже. Но для нее – видеть своими глазами, что происходит, когда ты лезешь на стены, ходишь под себя, мечешься как бешеный… Как она через все это прошла? В тот момент Stones собрались в Bearsville Studios в Вудстоке, чтобы разыграться перед дорогой. Я куковал дома с Анитой. Про сам момент, когда я бросил героин, лучше расскажет Джейн.

Джейн Роуз: Я практически превратилась в курьера – постоянно возила то деньги, то наркотики из Нью-Йорка в округ Уэстчестер. Он все еще не хотел завязывать, а торчал сильно. Но признаваться себе и не думал. А мне просто обрыдли эти звонки из Уэстчестера: привези да привези. Я приехала туда, и там оказались Антонио с Анной Мари – Анитины друзья, которые жили в квартире Кита на рю Сент-Оноре, в Париже. (Антонио потом превратился в Антонию.) В общем, они там зависли, а Кит поджидал деньги или наркоту. Анита тоже. Я подхожу к дому, а они мне говорят: “Где деньги?” “Нет у меня денег, – говорю. – В Нью-Йорке остались”. Они тогда взбесились, и Анита пошла, села в машину, ее просто трясло. Тогда я говорю: “Кит, завтра уже наступило”. Потому что он постоянно твердил: все, завтра завязываю, а тур уже был на носу, в мае. Потом, вечером, они с Анитой серьезно поцапались. Кит ушел наверх злой как черт. Анна Мари и Антонио смотрят на эту еврейскую девчонку из Нью-Йорка и говорят: ну все, этой девке не жить. Как она могла приехать сюда без денег? Потом повисла пауза, и тогда я поднялась в спальню, где кровать со столбиками, и говорю: эй, привет. А он скинул кроссовки и сказал: “О'кей, я готов. Аппарат у меня с собой, будем завязывать”. Тогда я спрашиваю: “Хочешь поехать в Вудсток? Репетировать будут там. Давай, надо вырваться отсюда. Я с тобой поеду”. И через три часа он сказал: давай. Так что мы стали собираться, чтобы стартовать до того, как вернется Анита, потому что я знала, что так надо. А она вернулась раньше. Началась крутая разборка, и кто-то в результате скатился с лестницы. В конце концов Кит сел в машину, и мы поехали в Вудсток. Анита получила свои наркотики или деньги. А Кит уехал в Вудсток и там начал переламываться со своим аппаратом. Мик с Джерри [Холл] заезжали на два дня, чтобы побыть со мной. А я сидела с ним круглые сутки, в его комнате, все время рядом. Не знаю, сколько еще дней после этого, не знаю даже, говорила я хоть с кем-нибудь еще. У меня было убеждение, что он обязательно поправится. Я в него просто верила.

Если хотите получить что-нибудь от человека, я бы посоветовал посадить его на балду на один-два месяца, а потом взять и отнять – тогда он запоет как миленький. Джейн была со мной все семьдесят два часа. Видела, как я лезу на стены – из-за чего, кстати, я навсегда разлюбил обои. Мышечные спазмы, которые тебе практически не подконтрольны. И тебе жутко стыдно за себя, но ничего не поделаешь – надо. И я больше не пошел доставать дозу, потому что после того, как выкарабкался, просто заперся в четырех стенах. Джейн была рядом. Джейн сняла меня с крючка. И это был последний раз. Больше я туда не сунусь.

От Аниты, наоборот, ждать было нечего. Она, со своей стороны, делать ничего не собиралась. Ведь, если мы хотели оставаться вместе, мы должны были вместе через это пройти. А ей не хотелось. Наша ситуация выходила из-под контроля. Но теперь я не мог жить в доме с человеком, который продолжал сидеть. Это ведь не только меняет химию твоего организма, это меняет твои отношения с людьми. Тут-то и есть главная загвоздка. Я бы, наверное, остался с Анитой навсегда, но, когда дошло до этого очень важного этапа, когда допинг должен был уйти из нашей жизни, ей было не остановиться. На самом деле она и вообще никогда не останавливалась. Когда мы пробовали уйти в завязку на несколько месяцев в 1977-м, она доставала порошок за моей спиной. Я-то знал, что она сидит, по зрачкам всегда понятно. Ну вот, а теперь я даже не мог поехать с ней повидаться. Тут я и сказал себе: ну что ж… это Анита. Тут все и порвалось.

* * *

Я уже слез с иглы, и мы репетировали перед туром 1978 года на базе Bearsville Studios в Вудстоке, штат Нью-Йорк. В один прекрасный день прямо с небес на вертолете появилась Лил. Она приехала со своей подружкой Джо Вуд, будущей женой Ронни, на его, Роннин, день рожденья. Оставалось где-то десять дней до отъезда в тур, и то, что я в этот момент нашел себе такого нового друга, – это почти как будто кто-то подгадал свыше. Ее настоящее имя – Лил Вергилис, хотя ее все время писали то как Лил Венгласс, то как Лил Грин – это по мужу. Она, точно, шведка, хотя после десяти лет в Лондоне стала настолько лондонской девчонкой, что даже не верилось. И разговаривала соответствующе, со всеми словечками. Ослепительная шведская блондинка в расцвете лет. Когда я познакомился с Лил, она была как Мэрилин Монро. Глазам больно. Розовые люрексовые колготки и белокурые волосы. Но еще она была большая умница с большим сердцем. Милейшая женщина, прекрасная любовница – я только-только ушел в завязку, и вдруг появляется человек, который заставляет меня радоваться. Я с ней так смеялся, что выкарабкался. Реально, вылез за ней из бездны. Ведь не так легко бросить это дело, как можно подумать по моим словам, после десяти-то лет на игле и пяти-шести ломок. А держаться, чтоб не соскочить, – это еще одно испытание, и Лил, спасибо ей, совершенно переключила мне мозг. Мы просто впились друг в друга – где-то год это длилось. Нам было очень кайфово вдвоем. Лил оказалась для меня глотком свежего воздуха. Очень легкий человек, офигенно веселый, заводной как никто. Ей только предложи. С ней было невероятно смешно, с ее остротами, и в постели тоже превосходно. Из нее перла энергия, она постоянно брала на себя какие-нибудь дела. Например, готовила завтраки и поднимала меня, чтоб я не опоздал. Как раз что мне тогда требовалось. Мика она настораживала – это тебе не девицы из “Студио 54”, совсем другой тип. Ему было непонятно, что я с ней делаю. С нашими с ним браками и не совсем браками тогда вообще было напряженно. Бианка подала иск на развод. У него теперь появилась Джерри Холл, и мы с Джерри вполне пришлись друг другу.

Я взял Лил с собой на гастроли, и там она поучаствовала в очередном эпизоде моей любимой игры “обмани судьбу” – я к этому моменту столько раз в жизни побывал на краю, что было уже не смешно. На сей раз дело было в загоревшемся доме, который мы снимали в Лорел-каньоне в Лос-Анджелесе. Мы тогда легли спать, и Лил, как она потом рассказывала, услышала какой-то отдаленный хлопок. Она встала и приоткрыла занавеску, и снаружи было неестественно светло. Что-то не так. Она открыла дверь в ванную, и огонь взрывной волной ворвался в комнату. У нас было всего несколько секунд, чтоб выпрыгнуть в окно. Я в одной короткой футболке, а Лил вообще голая. И мы у всех на виду: народ уже собрался, снует лихорадочно, старается погасить пожар, плюс история моментально становится громким сюжетом, как только туда добралась пресса. К нам подъехала какая-то машина, и мы, благодарные, в нее забрались. Потрясающе, но это оказалась кузина Аниты. Мы в шоке. Дальше она отвезла нас к себе домой, одолжила какие-то шмотки, и мы поехали в гостиницу. На следующий день кто-то съездил посмотреть, что осталось, а там среди почерневшей травы был воткнут большой знак с надписью “Ну спасибо, Кит!”.

Мой суд наконец состоялся в Торонто в октябре 1978-го. Мы знали, что приговор может прикрыть все наше общее дело, но наперекор обстоятельствам кое-кто старался найти плюсы и здесь. “Не думаю, что все будет так плохо, – говорил тогда Мик. – Надо сказать, что если случится худшее и Кита посадят в открытую тюрьму с миссис Трюдо пожизненно, я все равно собираюсь устроить гастроли. Может, мы могли бы проехаться с концертами по канадским тюрьмам. Ха-ха-ха”.

Чем дольше шел процесс, тем яснее становилось, что канадскому правительству очень хочется из него выпутаться. Канадские копы и все, кто был на их стороне, думали: “Вот классно! Четко сработано! Доставили чувака властям прямо с крючком во рту”. А люди Трюдо думали: “Погодите-погодите, ребятки. Нам это нужно в последнюю очередь”. Каждый раз, когда я показывался в суде, снаружи собиралось пять-шесть сотен человек, которые скандировали: “Свободу Киту, свободу Киту!” И мы знали, что вражеский лагерь – если нормально называть врагом тогдашнее канадское правительство, – короче, наши обвинители чувствовали себя неуверенно. Я, наоборот, чувствовал себя спокойно. Прикидывал так: чем плотней меня обложат, тем легче будет выбраться. Полиция, по крайней мере прокуроры, ни из чего, конечно, выпутываться не собиралась. Но, как заметил Билл Картер, практически во всех делах, заведенных на нас в то время, блюстители закона оказывались нечисты на руку. Они знали, что никаким сбытом я не занимаюсь, но они хотели как угодно продавить эту статью через присяжных, чтобы повесить на меня долгий и беспрецедентный срок. Тут они просчитались. Посмотрите на Кита Ричардса. Он не торгует наркотиками. У него денег и так больше, чем надо. Обвинять его в сбыте только ради сурового приговора – полный абсурд. Он безнадежный наркоман. Проблемы его – медицинские. Мои адвокаты подготовили записку, из которой было видно, что, если опираться на все правовые прецеденты и местное судопроизводство, если бы я не был Китом Ричардсом, я бы наверняка получил условный срок максимум. И только в последний момент прокуроры поменяли обвинение со сбыта на хранение плюс добавили хранение кокаина. Но этим маневром они только себе же подгадили, засветились. Они вообще своими телодвижениями больше выставили в дурном свете канадские власти, чем меня. “Ого, знаешь новость? Кит Ричардс-то на героине сидит”. Новость, называется. А вот новость про жену премьер-министра, которая ошивается в гостинице и ищет с кем переспать, – это другое дело. Так что одна история пересилила другую, так сказать. У меня-то было ясное чувство: что там на меня собрались свалить, это точно выше моего понимания, или ниже, как посмотреть. Кто знает, что там на самом деле происходит? Это называется политика. Одно из самых подлых занятий в мире.

Так что мы понимали, что прокуроры слегка налажали. Теперь вопрос был в том, сколько у них уйдет, чтобы вытащить меня оттуда. Они сами себя завели в тупик, теперь им хочется все забыть, но какую они найдут отмазку для этого? Мы уже предвкушали, как гособвинение начнет сбавлять тон.

Вызволили меня сами канадцы. Но, честное слово, секрет успеха был в необходимости как-то обходить стороной прегрешения Маргарет Трюдо. Если бы меня пригвоздили без промедления, то, наверное, смогли бы посадить за один только незаконный ввоз в страну. Но, когда дело дошло до суда, новый судья им ясно сказал: хватит, прикрывайте этот свой цирк. Мы больше не собираемся с этим возиться – мы теряем на этом больше денег и репутации, чем оно того стоит. В день вынесения вердикта я прибыл в зал суда – атмосфера в нем напоминала Англию 1950-х, на стене – неожиданно – висел портрет королевы. Актер Дэн Экройд, с которым я познакомился совсем недавно, на съемках “Субботним вечером в прямом эфире”, сидел в резерве в качестве канадца и свидетеля репутации[220]. Продюсер шоу, его канадский основатель, который и сейчас его продюсирует, Лорн Майклз, говорил в суде о моей роли как подавальщика на великой культурной кухне. Очень изящно выступил. Страха перед судом у меня не было совсем. Я уже понимал, что у них на руках серьезная проблема. Еще я знал по опыту других таких ситуаций, что большинство правительств мира живут в отрыве от своих граждан, и понимал, что это можно использовать. Бывают случаи, что ясно предвидишь чужое поражение, даже когда на тебя наставлена вся артиллерия, и это был как раз такой случай.

Решение присяжных было – виновен, но судья, когда выносил свой приговор, сказал: “Я не буду отправлять человека в заключение только из-за его наркомании и богатства”. Его нужно освободить, чтобы он продолжил лечение, сказал судья, но с одним условием. Он должен дать концерт для слепых. Очень разумное решение, подумал я. Самый соломонов приговор из всех, вынесенных за многие годы. И все из-за одной слепой девочки, которая ездила за Stones по всем гастролям. Рита, мой слепой ангел. Несмотря на свою слепоту, она добиралась на наши концерты автостопом. Совсем была бесстрашная девка. Я слышал про нее в разговорах за кулисами, и представлять, как она выставляет палец в абсолютной тьме, – для меня это было слишком. Я свел ее с водителями фургонов, устроил так, чтоб она добиралась по-человечески и чтоб ее кормили. И, когда меня сцапали, она как-то сама нашла дорогу к дому судьи и рассказала ему эту историю. И таким образом он и придумал это условие про концерт для слепых. Любовь и преданность таких людей, как Рита, – меня это никогда не перестает поражать. Но, в общем, ага! Выход у них нашелся.

С того самого появления на “Субботним вечером в прямом эфире” мы с Лил много общались с Дэном Эйкройдом, Биллом Мюрреем, Джоном Белуши в их нью-йоркском клубе Blues Bar – где-то весь 1979-й год. Белуши был человек-беспредельщик. Бес-пре-дель-щик. Я сказал как-то Джону, как мой отец мне говорил: есть разница между тем, чтоб почесать себе задницу и чтоб разодрать ее в мясо. Рядом с ним ржач не прекращался, он вел себя как чокнутый. Тусоваться с Белуши – экстремальный опыт даже по моим меркам. Приведу один пример.

Когда я был еще пацаном, я иногда заглядывал домой к Мику. Захочешь, бывало, что-нибудь попить, открываешь холодильник, а там ничего, кроме, может быть, половинки помидора. Причем большой был холодильник. Тридцать лет спустя заходишь к Мику в квартиру, открываешь холодильник – еще больше, чем раньше, – и что видишь? Полпомидора и бутылку пива. Однажды ночью, где-то тогда же, когда мы тусовались с Джоном Белуши в Нью-Йорке, мы провели весь вечер на сессии и потом вместе с Ронни и Миком вернулись к Мику домой. Тут раздается стук в дверь, и на пороге Белуши, одетый в форму портье, и у него с собой тележка. А на тележке, мать его, двадцать упаковок фаршированной рыбы. И он на нас ноль внимания, катит тележку к холодильнику, вываливает туда все коробки и говорит: “Теперь полный порядок”.

На волне успеха Some Girls и удачной развязки моего судебного дела мы махнули на Багамы и засели в Compass Point Studios в Нассау. Между нами с Миком уже постреливали какие-то искры, и скоро они должны были полыхнуть как следует, но это время еще не пришло. Занимались мы там тем, что сочиняли и наигрывали вещи для Emotional Rescue. Пока мы там сидели, в Нассау неожиданно прилетел папа Иоанн Павел II – остановился для дозаправки на самом деле. Багамы – очень католическое место, по крайней мере когда папа поблизости, и было объявлено, что он проведет публичное благословение на футбольном стадионе. Я решил, что раз Алан Данн, наш роуд-менеджер, католик и имеет все права на папское благословение, то он должен захватить с собой на стадион пленки, которые мы назаписали, и получить благословение на них тоже. А что – никогда не угадаешь, может, и пригодится. Алан получил билет в одной местной школе и потащил по жаре наши пленки – толстые двухдюймовые пленки, которые весили тонну и стали весить еще больше, когда у плетеных корзин, в которые они их запихал, оторвались ручки, – так он мне рассказывал. Он прижимал их к груди, когда папа помахал своей рукой в их сторону. И Алану это явно пригодилось – его через несколько дней чудом выловили в море. Они с подружкой прогуливались в резиновой лодке, которую отнесло за риф и дальше в океан – у них остался только сломанный навесной мотор и ни одного весла. Впереди была верная смерть, и мама Алана считает, что проходящий корабль, который их спас, был подарком от Бога через папское посредничество.

Одна из кайфовейших сессий, которые я вообще сыграл, случилась где-то в это же время, когда мы с Лил поехали на Ямайку и я скорешился со Слаем Данбаром и Робби Шекспиром, которые писали альбом вместе с Black Uhuru. Слай и Робби были одной из самых лучших ритм-секций в мире. Мы сделали вместе семь треков за один вечер, и один из них, Shine Eye Gal, стал большущим хитом, классикой. Еще один, инструментальный, назывался Dirty Harry – он пошел на альбом Слая Sly, Wicked and Slick. Остальные до сих пор у меня лежат. Писались они на четырехканальной машине в кингстонской студии Channel One. Мы играли все, к чему душа лежала. Большинство вещей состояла из одних риффов, но коллектив подобрался шикарный: Слай и Робби, Стикки и Скалли, которые были у Слая на перкуссии и отвечали за всякую мелкую канитель, Энселл Коллинз на органе и фоно, я на гитаре и еще один гитарист, наверное, Майкл Чунг. Великолепный получился вечер. Прямо тогда мы решили: разделим треки, я возьму три и вы три, и им повезло сделать из Shine Eye Gal большой хит. Они потом еще много лет ездили с нами гастролировать.

Мик не хотел устраивать тур в 1979-м, а я хотел. И из-за этого ходил в обломанных чувствах. Но это значило, что есть возможность заняться делом на стороне. Ронни намеревался двинуть в тур сам и собрал для этого New Barbarians, которые были охренительным бэндом: у него барабанил Джозеф “Зигабу” Моделист, один из лучших ударников вообще. И потому я немедленно прибился к их каравану. Новоорлеанские ударники, среди которых Зигги был одним из гигантов, грамотнее всех умеют читать песню и понимают, как она должна играться, – они это чуют заранее, могут тебе сказать, что дальше, когда ты сам еще не в курсе. Я знал Зигги с тех времен, когда Meters работали со Stones в нескольких турах. Джордж Портер был у них на басу. Meters вообще сильно повлияли на мое понимание фанка. Они исключительно нью-орлеанская команда с точки зрения ритма и того, как задействуется в музыке время и пространство. Новый Орлеан – самый ни на что не похожий город в Америке, и в музыке все это видно. Я работал с Джорджем Ресили, который теперь стучит у Боба Дилана, – он тоже оттуда. Еще к New Barbarians присоединились Бобби Киз, Иэн МакЛэган на клавишах, а на бас рекрутировали джазового виртуоза Стэнли Кларка. Тур получился веселый, ржали мы без умолку. Мне не приходилось дергаться по поводу того, по поводу чего я обычно дергаюсь в разъездах, – на мне не висела ответственность. Для меня это была возможность прокатиться-покуролесить. Фактически я работал нанятым на тур сайдменом. Даже воспоминаний особенно не осталось, – такая была веселуха. Самое важное для меня было другое: еб твою мать, я умудрился не отправиться на нары и теперь еще занимаюсь любимым делом. Плюс со мной была Лил, кайфовая девушка в любую погоду. Потом у Лил заболела мать, и ей пришлось улететь в Швецию. И в ее отсутствие со мной случился временный срыв. Я купил немного “персидского коричневого”[221] у женщины по имени Кэти Смит в Лос-Анджелесе. Я тогда сказал где-то, что “переживаю второе рок-н-ролльное детство”. Кэти Смит, кстати, погубила и Белуши. Ее штука оказалась для него слишком сильной. Он вообще-то сам был довольно крепкий парень, просто тут хватил через край, как всегда. Плюс физически был не в лучшей форме. Он курил фрибэйс-кокаин, как это тогда же начал делать Ронни. Вообще состав “Субботним вечером в прямом эфире” отличался высокой смертностью в своих рядах. Джон умер в “Шато Мармон”. Он не ложился слишком много дней подряд и слишком много ночей, что вообще делал регулярно. Слишком много ночей на ногах плюс слишком большой вес.

Может, это был эффект слезания – медленный выход на поверхность задавленных импульсов и эмоций. Я не знаю. Но, когда я отправился в Париж заканчивать Emotional Rescue на Pathe Marconi, снова в компании Лил, мой палец держался на очень чувствительном спусковом крючке, образно говоря. Мои реакции определенно стали быстрее, и раздражение тоже. Бывают такие случаи, когда кровь у меня начинает кипеть и я выхожу из себя. Перед глазами опускается красная шторка, и я могу натворить дел. Кошмарная вещь. Я ненавижу человека, который ставит меня в это положение, когда начинают работать силовые рефлексы. Ты практически больше боишься себя самого, чем того, кто напротив. Потому что ты знаешь, что дошел до точки невозврата и способен на все – можешь убить, запросто, а потом придется очнуться и хлопать глазами. “А? Что случилось?” – “Что, что – ты ему глотку порвал”. Когда на меня такое накатывает, я пугаюсь сам себя. Может, это как-то связано с привычкой к побоям в школе, с тем, что я был самый мелкий в классе. Но определенно штука во мне очень старая.

Мой охранник и друган Гэри Шульц может рассказать – он как-то раз был со мной в ночном клубе в Париже, и там один французский мудак начал здорово наглеть. Просто ни в какие рамки. А я был вместе с Лил, бедняжкой. Он пробовал к ней подъехать, и я сорвался: “Что ты сказал?” “Что?” Я держал в руке бокал с длинной ножкой, и я отбил основание, чтобы орудовать черенком. И я его угомонил: заставил встать на колени и приставил черенок к глотке. И только надеялся, что не раздавлю чашу бокала в руке, потому что пока преимущество было на моей стороне. Потому что он там был с кучей дружков, и разбираться пришлось бы не только с ним, но и с его кодлой, так что стратегия была – вовсю бить на эффект. “Заберите его”. И они его забрали, слава богу, а то уделали бы нас всех.

Ножом можно играться только до определенного момента, а пушка иногда годится, чтоб довести до другого свои слова. Но ты должен быть убедителен. Например – это я вспоминаю один инцидент из того времени, – когда нужно поймать такси в Париже и ты иностранец. Стоит целая очередь из такси, машин двадцать, и все просто стоят, ничего не делают. И ты подходишь к первому таксисту, а он посылает к тебя к следующему, а тот посылает тебя обратно к первому. И тогда ты понимаешь: ах так, значит, работать мы не хотим, мы хотим ебать людям мозги, – и в этот момент ты можешь начать огрызаться, поднимать бучу. Это для них такая развлекуха – глумиться над иностранцами, причем я видел, что они даже с пожилыми дамами себя так ведут. В общем, меня достало. Я приставил нож к одному и сказал: “Сейчас сяду к тебе, и мы поедем”. Я только потом узнал, что еще хуже они ведут себя с французами из провинции.

Как раз в Париже я понял, что наконец распрощался с героином. Где-то через год я пошел на один ужин в Париже с “чудо-женщиной” Линдой Картер[222], Миком и кое-кем еще. А потом… Не знаю, зачем Мик это сделал. У него бывает. Говорит: “Пойдем со мной в Булонский лес, у меня там встреча с одним человеком”. Он думал, что покупает кокаин. Ну, мы взяли товар в парке, гулянка рассосалась, и мы поехали домой. А в пакетике оказался героин, никакой не кокс. Типичный Мик Джаггер. Он был не в курсе. Мик, это ж не кокс, старик. И я посмотрел на эту штуку – на роскошный увесистый пакет герыча. Мы были у меня на рю Сент-Оноре, а за окнами шел дождь. Посмотрел я на него и, признаюсь, отсыпал граммчик, сделал себе чек про запас, но остальное взял и просто вышвырнул на улицу. И тогда-то я сообразил, что все, я больше не торчок. Хотя я и так практически совсем слез с порошка уже года два или три как, но то, что я на такое способен, означало, что я ему больше не слуга.

* * *

В наших отношениях с Анитой была поставлена последняя точка, когда ее малолетний бойфренд вышиб себе мозги у нас дома на кровати. Я был в трех тысячах миль, записывался в Париже, но Марлон был там, и он слышал Анитины крики, а потом увидел, как она сбегает по лестнице, вся в крови. Пацан выстрелил себе в лицо, когда играл в русскую рулетку, – так гласит история. Я с ним пересекался. Ну, такой дурной малолетка, семнадцать лет, Анитин сожитель. Я сказал ей: послушай, родная, я ухожу, у нас все кончено, финиш, но этот парень не для тебя. И он это доказал. Сошлась она с этим пацаном, который был абсолютное мудло, думаю, чтобы мне подгадить. Но к тому моменту я с ней уже и не жил, по сути. Так, появлялся иногда, чтобы забрать свое барахло или повидаться с Марлоном. Я видел однажды, когда заезжал, как этот парень играл с Марлоном, и я его предостерег, и ему явно не понравилось. Тогда я сказал Аните: “Бросай этого уебка”, – но я, конечно, не думал, что так случится.

Марлон: Тогда только вышел фильм “Охотник на оленей”. И там эта сцена с русской рулеткой, и он как раз ее изображал – играл в русскую рулетку. Мрачняк такой. Ему было лет семнадцать. Все время мне повторял – реально мерзкий был пацан, – говорил, что застрелит Кита, и меня это нервировало, так что я даже немного расслабился, когда он застрелился.

Помню дату – 20 июля 1979-го. Запомнилось, потому что это была десятая годовщина высадки на Луне. Помню, что он ошивался у нас всего несколько месяцев, но Анита тогда совсем вошла в штопор. Это как раз когда Кит пропадал везде с Лил, и Анита решила: ах так, ну я ему покажу, посчитаемся, так сказать. Так что она им козыряла внаглую – Кит с ним виделся, кстати. Я смотрел по телеку годовщину высадки на Луне и услышал хлопок, и все. Не громыхнуло, ничего такого – просто хлопок. И потом Анита сбегает по лестнице, вся в крови, с воплями.

Я думаю: боже ты мой, что еще? Мне надо было глянуть хоть глазком, так что я поднялся наверх и увидел все эти мозги на стенах. И копы, кстати, примчались на редкость быстро. Ларри Сесслер, один из сесслеровских пацанов, приехал, чтобы все разрулить, и на следующее утро меня увезли. Я полетел в Париж к Киту. А бедной Аните пришлось оставаться и разбираться со всем этим. В прессе стали рассказывать направо и налево, что она ведьма, что у нас устраивались черные шабаши. Чего только не болтали.

Ему просто не повезло, реально. Я не думаю, что он хотел застрелиться, правда, – просто семнадцатилетний балбес, обкурившийся, злой на весь мир, заигрался с пистолетом. Анита не поняла, что это выстрел, и, когда повернулась, услышала только этот булькающий звук – так она говорила. Она увидела, что у него изо рта хлещет кровь, и ее первая реакция была схватить пистолет и положить на стол – потому на нем оказалось столько ее отпечатков. Одна пуля в барабане, одна пуля в глотке, вот и все – не то чтобы он был весь заряжен. Но все равно нам было необходимо экстренно оттуда съезжать. Аниту каждый день трепали в газетах, и ей пришлось спрятаться в гостинице в Нью-Йорке.

Когда копы прознали про все, первым делом им захотелось допросить меня, но я был в Париже. Достать пулей из “смит-вессона”, сидя в Париже, – это надо быть нехилым стрелком. А что Анита? Я собирался сделать все, чтобы ее не посадили, как только успокоились насчет меня. Но дело быстро прикрыли, словно по волшебству. Мне кажется, это из-за того, что пушку отследили и она оказалась полицейской – купленной на каком-то оружейном развале на автостоянке при полицейском участке. Ни с того ни с сего инцидент был исчерпан: дело свернули, смерть списали на самоубийство. Родители пацана попробовали предъявить обвинение в развращении несовершеннолетних, но у них ничего не вышло. В общем, Анита переехала в Нью-Йорк, в отель Alray, и у нее началось другая жизнь. Для нас с ней это был прощальный занавес, за исключением поездок к детям. Конец. Спасибо за все, что есть вспомнить, девочка.

Новая любовь. Патти Хансен, Нью-Йорк, 1980-й.

Jane Rose

Глава одиннадцатая

В которой я встречаю Патти Хансен и влюбляюсь. Остаюсь в живых после провального знакомства с ее родителями. Назревает свара с Миком. Я дерусь с Ронни Вудом и через двадцать лет откапываю собственного батю. Эпопея Марлона с гэтсбиевскими особняками на Лонг-Айленде. Свадьба в Мексике

“Студио 54” в Нью-Йорке – это у Мика было самое тусовочное место. Не в моем вкусе – подрасфуфыренная дискотека или, как мне тогда казалось, сборище пидоров в боксерских трусах, которые машут бутылками шампанского у тебя перед носом. Снаружи улица кишела желающими, и, конечно, был протянут этот бархатный канатик, который разделял допущенных и недопущенных. Я знал, что они торгуют наркотой там у себя, почему их всех и накрыли в конце концов. Как будто они и без того мало денег зашибали. Но у них было веселье; в принципе они просто были пацанами на большой гулянке. И странная история, что я познакомился с Патти Хансен именно там. Мы с Джоном Филлипсом сбежали туда, потому что меня преследовала Бритт Экланд. Хотелось ей меня. Но слушай, Бритт, я тебя обожаю, ты прелесть и все такое – милая, скромная, непритязательная, – но в моем расписании нет свободных мест, если ты понимаешь, о чем я говорю. Но она не унималась – бегала, блин, за мной по всему городу. Поэтому мы прикинули: а что, “Студио 54” – вполне можно спрятаться. Найти меня тут было маловероятнее всего. И это оказался День святого Патрика, 17 марта, как раз когда у Патти день рождения. Год был 1979-й.

В общем, мы сидим шифруемся, думаем: Бритт нас здесь никогда не найдет. А Шон, девица из компании Патти, подходит и говорит: у моей подружки сегодня день рождения. Я спрашиваю: это у которой? И она показывает на одну белокурую танцующую красавицу, у которой волосы летают из стороны в сторону. “Дом Периньон” немедленно!” Послал бутылку шампанского и подошел поздороваться. Я ее потом еще долго не видел, но образ засел в памяти.

Потом в декабре был уже мой день рождения, тридцатишестилетие, на которое все махнули гулять в Roxy – тогда в Нью-Йорке это было безумно модное заведение с роликовым катком. Джейн Роуз следила за передвижениями Патти все эти месяцы – видимо, заметила, что между нами пробежала какая-то искра в ту первую ночь, – и позаботилась, чтоб до нее дошло приглашение. Так что я снова встретил Патти, а она увидела, как я на нее гляжу. И ушла. А через несколько дней я ей позвонил, и мы встретились. В январе 1980-го, спустя несколько дней, я написал в моей записной книжке следующее:

Не верится, но я нашел себе женщину. Это чудо! Я запросто могу раздобыть себе любую щелку, только свистнуть, но я встретил женщину! Что невероятно – самый совершенный (физически) образец красоты НА СВЕТЕ. Но суть даже не в этом. Это, конечно, плюс, но дело в ней самой: ее характере, ее жизнелюбии и том, что она считает (чудеса), что этот потасканный наркоман – ее любимый парень. Я наверху блаженства и писаюсь от счастья. Она обожает соул и регги, на самом деле все вообще. Я записываю ей сборники на кассетах, что почти такое же удовольствие, как быть с ней рядом. Я посылаю их как любовные письма. Мне идет к сорока, а я потерял голову.

Меня поражало, что ей охота проводить со мной время. Потому что я занимался в основном тем, что в компании нескольких чуваков уезжал в Бронкс или Бруклин и слонялся по всем этим диким карибским заведениям и пластиночным магазинам. Ничего интересного для супермоделей. Там был мой дружок Брэд Клайн; кажется, был Ларри Сесслер, сын Фредди. Еще был Гэри Шульц, мой личный телохранитель. Его вечно называли Конкордом – кличка, которая взялась из “Монти Пайтона” (“Храбрый, храбрый Конкорд! Ты примешь смерть не напрасно!” – “Я еще не совсем мертв, сэр”[223] и т. д.) Потом еще Джимми Каллахан, многолетний охранник при моей персоне; Мак Ромео, звезда регги, и несколько других чуваков. Приятно повидаться, рад знакомству, как насчет потусоваться с этой кучей засранцев? Как ты сама захочешь, смотри. Но она была с нами каждый день. И я понимаю, что что-то происходит, но как, и когда, и кто закручивает пружину – это вопрос другой. Так мы и шлялись дни и недели. Я никак и ничем не давил, никаких шагов не предпринимал. Я бы просто не смог никогда взять и подкатить. Не нашел бы правильных слов – или хотя бы каких-нибудь незатасканных. Этого мне с женщинами не дано. Я делаю свое дело бессловесно. Как Чарли Чаплин практически. Потереть нос, бросить взгляд – все жестами. Понимаешь, к чему я? Теперь выбор за тобой. “Эй, красавица” – это просто не мой способ встречного движения. Я должен расслабиться и наблюдать, как напряжение доходит до точки, когда что-то должно произойти. И если они не убегают от этого напряжения, тогда все срастется. Как известно, это называется обратная молекулярная версия – ОМВ[224]. В конце концов через какое-то несусветное количество дней она легла на кровать и сказала: иди сюда.

И одновременно я живу с Лил. И вдруг исчезаю на десять дней, снимаю номер в Carlisle, а Лил начинает думать: куда это он запропал? Она довольно быстро все просекла. К тому моменту мы были вместе уже полтора года и прекрасно обжились в нашей уютной квартире. Замечательная женщина, а я ее просто бросил… Нужно было как-то загладить свою вину перед Лил.

Всегда хотел послушать Паттину версию этих событий, уже давно.

Патти Хансен: Про Кита я ничего не знала. За музыкой его не следила. Разумеется, если слушаешь радио, то знаешь, кто такие Rolling Stones, но я совсем не слушала музыку. В общем, был март 1979-го, мой день рождения, и я пошла в “Студио 54”, и еще я недавно рассталась с парнем, с которым встречалась последние несколько лет. Мы танцевали с моей подружкой Шон Кейси, и она увидела Кита, когда он появился и сел в отдельном кабинете. Это было уже после закрытия бара, она к нему подошла и говорит: у моей лучшей подруги день рождения, пожалуйста, закажите для нее бутылку шампанского, потому что нам уже не продадут. И еще говорит: кстати, мы с Биллом Уайменом друзья, – после чего она так мимоходом представила нас друг другу. У меня это даже почти не отложилось в памяти, я пошла обратно на танцпол. Было, наверное, часа три ночи. По-моему, он никогда раньше не был в “Студио 54”, и потом тоже никогда – это было мое место. В общем, он меня отметил.

И потом наступил декабрь 1979-го, я работала с Джерри Холл в студии у Аведона[225], и она говорит: тут большое гуляние намечается в честь Кита Ричардса, он хотел, чтобы ты тоже пришла. Мы с Джерри близко не общались – так, только по нашей модельной работе. Я ни ее, ни Мика почти и не знала. А потом мы пьем водку с одним моим приятелем, и я говорю: пойдем со мной на вечеринку в Roxy, посмотрим на него. Мои знакомые молодые люди в основном были голубые, поэтому было как-то тревожно идти на мероприятие к мужчине, который хочет меня видеть. Плюс подстроенный визит, слегка такое пошлое сводничество. Но это все-таки был конец 1970-х, и мне было двадцать три. В общем, мы пошли, и там была эта чудесная неловкость с сосанием под ложечкой, когда я сидела и видела, что он за мной следит, а вокруг него все эти люди. Солнце начало всходить, и мы с моим другом Билли решили, что пора домой. Мы отправились ко мне, но, видимо, в какой-то момент я все-таки дала Киту свой номер. И несколько дней спустя он звонит в два часа ночи и говорит: ты куда пропала? И дальше спрашивает, как насчет сходить с ним в Tramps. Кто-то там должен был играть. Один из моих голубых друзей стал меня отговаривать: ни в коем случае, не ходи туда, не надо, Патти. А я говорю: не, я пойду, будет круто.

И я с ним шлялась пять дней подряд после Tramps. Разъезжали по городу, ходили по гостям, ездили в Гарлем искать пластиночные магазины. Помню, на пятый день, когда у меня уже все мелькало перед глазами, мы пошли, кажется, домой к Мику – Мик закатил грандиозную гулянку. Мои модельные дела тогда были на пике, я часто светилась на обложке Vogue, но все равно не любила светские сборища, а у Мика подобрался практически звездный список, и я сказала Киту, что мне, наверное, пора домой, нагулялась. После этого он продолжил жить своей обычной жизнью вроде как, да и я тоже.

А дальше я уехала на Статен-Айленд, чтобы провести Новый год с семьей. И я помню, как после полуночи прыгнула в машину и понеслась со всей скорости в свою городскую квартиру, а там кровь на лестнице по пути до моей квартиры. Он меня ждал, привалившись к двери. Не знаю, что он сделал – порезал ногу, что ли. Моя квартира была на углу Пятой авеню и Одиннадцатой улицы. И, по-моему, он тогда работал на Восьмой улице. Мы, наверное, договорились, что там встретимся. Было очень трогательно.

Он решил, что мы устроимся в отеле Carlisle. И я помню, что Кит все сделал так, как надо: подсветку, повесил занавески, накинул на светильники красивые платки. Кроватей там было две, односпальных. Секс не играл большой роли. Секс был, но как-то совсем не сразу, постепенно. С другой стороны, у меня полные коробки любовных писем от него, с самого первого дня. Он иногда делал рисунки кровью. И я до сих пор каждый раз жду эти его записочки. Они у него очень трогательные и очень остроумные.

Все это первое время было очень классно. Но потом люди начали бить тревогу. Кит появлялся и исчезал, оставлял меня среди ночи и укатывал обратно на Лонг-Айленд. У тебя семья? У тебя семья на Лонг-Айленде, у тебя ребенок там? Это мне сильно ездило по нервам. Я не знала, что у него есть Анита, и уж точно не знала, что у него тогда была подружка по имени Лил Вергилис. Парень зовет меня на вечеринку, я исхожу из того, что у него никого нет. Я была не в курсе всех этих вещей, этого его прошлого. Помню, просто чувствовалось, что человеку негде приткнуться. Всякие люди начали меня учить, что я не так делаю, что я не так говорю. Ой, не готовь Киту такую яичницу, это ему не говори, то ему не делай. Очень странно все это было слушать. А потом мои родители начали получать всякие ужасные письма про Кита и забеспокоились, но они всегда мне доверяли, знали, что я сама разберусь. Я отдала ему ключи от квартиры и уехала в Париж работать на несколько недель. И все время спрашивала себя: интересно, у меня с ним правда что-то серьезное? Мне очень хотелось с ним встречаться, он мне очень нравился. И я прямо обрадовалась, когда он позвонил мне в Париж и спросил: когда ты возвращаешься? А где-то в марте 1980-го я уехала в Калифорнию и начала сниматься у Питера Богдановича. Но это было безумие: поддерживать отношения с Китом и одновременно впервые пробовать профессионально заниматься актерством. Причем даже Богданович написал письмо моим родителям с предупреждениями насчет Кита, о чем, я думаю, он теперь сожалеет.

Если даже я ничего особенно не знала про Кита, то мое лютеранское семейство со Статен-Айленда знало еще меньше. Мои братья с сестрами выросли в другие 1960-е – в 1960-е Дорис Дэй. Мои старшие сестры ходили с “ульями” на головах, делали французскую складку[226]. Эпоха хиппи прошла мимо них. Кажется, братья пробовали марихуану, но я не думаю, что хоть кто-то в семье хоть как-то увлекался наркотиками. Хотя они и не трезвенники, даже близко. У них всех есть свои проблемы – мы народ сильно пьющий. В общем, когда Кит наконец приехал к нам домой представляться на день Благодарения, осенью 1980-го, это была катастрофа.

Когда я в первый раз поехал на Статен-Айленд знакомиться с Паттиной семьей, я уже сколько-то дней болтался без сна. У меня была в руке бутылка водки или Jack Daniel’s, я думал, просто завалюсь с ней в дом, ля-ля-ля-ля, типа, не собираюсь вам врать, вот ваш будущий зять. Я, конечно, тогда сильно оборзел. Притащил с собой князя Клоссовски, Стэша. Далеко не лучшая группа поддержки, но мне нужно было их чем-то обаять, и я почему-то решил, что привести к ним домой князя – это будет идеальное прикрытие. Настоящий живой князь. А то, что он был настоящий живой говнюк, как-то меня не волновало. Мне был нужен свой человек рядом. Я знал, что мы с Патти так и так будем вместе, и вопрос стоял только о том, чтобы получить благословение семейства, потому что это сильно облегчило бы Патти жизнь.

Я вытащил гитару, выдал им порцию Malagueña. Malagueña! Ничто с ней не сравнится. Проведет тебя куда угодно. Играешь им эту вещь, и они начинают думать, что ты какой-то охуенный гений. В общем, я изобразил им эту красоту и решил, что по крайней мере все женщины теперь на моей стороне. Они приготовили очень недурной ужин, мы знай себе наворачивали, и все было очень чинно. Но для Большого Эла, Паттиного отца, я выглядел немножко диковато. Он был водитель автобуса со Статен-Айленда, а я был “междунородная поп-звезда”. И они завели разговор про это – как это быть “поп-звездой”. Я сказал: а, бог с ним, это все ненастоящее – и все в таком духе. Стэш может об этом рассказать. Он все лучше помнит, потому что я к тому моменту уже ужрался. Он вспоминает, что один из братьев спросил: “Ну хорошо, а ты как всем дуришь голову?” Помню, что резко почувствовал себя как на допросе. Стэш особенно хорошо запомнил, что одна из Паттиных сестер сказала что-то типа: “Кажется, ты слишком пьяный, чтоб это играть”. И тогда – бац! – меня переклинило. Я им сказал, типа, ну все, хватит. И саданул гитарой об стол, вдребезги. Это надо было еще силу вложить. А дальше могло обернуться как угодно. Меня могли навсегда отлучить от дома, но потрясающая особенность этого семейства – они вообще не оскорбились. Немного оторопели, может быть, но на той стадии все уже как следует приложились. На следующий день я просил прощения практически на коленях. Что касается папаши, старика Большого Эла – классный мужик, – по-моему, он как минимум увидел, что я не тушуюсь, и ему это скорее понравилось. В войну он служил инженером при строительном батальоне ВМФ на Алеутских островах. Его послали строить взлетную полосу, но в результате пришлось биться с японцами, потому что там больше было некому. Потом, уже в нужный момент, я зазвал Большого Эла скатать партию в бильярд в его любимом местном баре и сделал вид, что он меня перепил, как щенка. “Сделал я тебя, сынок!” – “Да уж, сэр, это точно”. Но кто в этом семействе был верховный суд – это Беатрис, Паттина мама. Она всегда была за меня, и мы с ней потом прекрасно проводили время.

Вот как все это выглядело глазами Патти – день, когда она представила меня своей семье.

Патти Хансен: Я только помню, как сидела сверху и рыдала, когда случилась эта фигня. Что-то, наверное, произошло до того, потому что меня не было с ними за столом, когда это произошло. Я, наверное, увидела, что он пошел вразнос, и мне просто захотелось сбежать, забиться в норку. Вот тебе и праздничный ужин. Кто-то что-то сказал, и гитара полетела через стол, где сидели родители. Я не знаю, что на него нашло. Он ни с того ни с сего превратился в такую рок-звезду – из нас никто раньше с таким людьми и близко не бывал. И моя мама говорит: Патти, что-то случилось, это ненормально. Я знала, что они очень перепугались и очень беспокоились за меня. У меня отец – водитель автобуса, он вообще тихий человек, и как раз тогда отходил после сердечного приступа, плюс он в первый раз увидел Кита – в этой его кожаной куртке, ноги-спички. А я их младшенькая, седьмой ребенок в семье. Бог знает, чего там Киту ударило в голову, но в основном это все были депрессанты и алкоголь, и я помню, как рыдала на ступеньках, а он плакал, уткнувшись мне в руки, и все мои это наблюдали. Они не привыкли к таким бурным сценам. Но они прекрасно справились с ситуацией. У нас там и другая родня была, мои сестры и даже какие-то соседи. Дом был всегда полон. А дальше, помню, мама держит меня и говорит, что Кит будет обо мне заботиться, что все нормально, он хороший парень. И Кит потом смертельно переживал из-за того, что устроил. Он страшно раскаивался и передал маме такую трогательную записку, писал, что ему очень стыдно за свое поведение. Не знаю, как она могла поверить ему после такого, но она поверила. В общем, оставаться со всеми мне было никак, так что я пошла за ним и села в машину. И им, наверное, было ужасно думать, что я сажусь в машину к этому бешеному. Мои остальные братья в тот раз не приехали из Калифорнии, так что с ними Кит выяснял отношения потом. А передо мной бил себя кулаком в грудь: “Патти, выбирай: или я, или они”. Я сказала: я тебя выбираю! Он всегда меня так испытывал, для верности.

Что касается трех Паттиных братьев, самым серьезным барьером был Большой Эл Младший, и я ему на том этапе реально не нравился, совсем. Он хотел устроить бой, разобраться, как мужик с мужиком. В общем, один раз у него дома в Лос-Анджелесе я сказал: Эл, кончай эту херню, пойдем выйдем, разберемся прямо сейчас. В тебе шесть футов и еще сверху, а во мне пять и еще сам видишь сколько. Ты, наверное, меня убьешь, но и я тебя на всю жизнь отделаю, потому что по скорости тебе до меня далеко. И до того, как ты меня убьешь, я тебя с сестрой разлучу навсегда. Будет ненавидеть тебя всю свою жизнь. Тогда он поднял белый флаг. Я знал, что это был удар в точку. Все остальное фуфло про мужицкие счеты – это ничего не значило. Это ему так надо было меня проверить.

На Грега времени ушло немного больше. Он милейший человек, с восемью детьми, зарабатывает в поте лица и продолжает строгать детей. Вообще говоря, я породнился с религиозной семьей: они ходят в церковь, молятся, держась за руки. У нас с ними разные представления о религии. Мне рай, например, никогда не казался особенно интересным местом. Вообще моя позиция такова: Бог в его бесконечной мудрости не захотел тратиться на два заведения, рай и ад. Это одно и то же место, просто рай – это где ты получаешь все, что хочешь, и встречаешь маму с папой и других близких людей, и вы все обнимаетесь, расцеловываетесь и играете на своих арфах. Ад – это то же самое место, никакого огня и серы, но все проходят мимо и тебя не видят. Ноль внимания, никто не узнает. Ты машешь рукой: “Это я, твой отец”, – но ты невидим. Сидишь на облачке, и арфа у тебя есть, но сыграть на ней не с кем, потому что тебя не замечают. Вот это ад.

Родни, третий братец, служил капелланом на судне, когда мы с Патти познакомились, так что с ним мы столкнулись на почве богословия. Кто действительно написал эту книгу, Родни? Это правда само слово Божье или отредактированный вариант? И разумеется, ему нечего на это ответить, и мы до сих пор любим попрепираться на эту тему. Для него это очень важно. Ему нравятся трудные вопросы. Приходит к тебе еще с чем-нибудь новеньким на следующую неделю: “Смотри, Господь говорит…” “Да ты что, правда? Сам Господь?” В общем, пришлось мне завоевывать себе место в Паттиной семье. Но, если уж ты принят, они за тебя жизнь положат.

* * *

Хорошо, что у меня было чем отвлечь сердце в это время, потому что между нами с Миком тогда стала появляться какая-то злость. Вначале казалось, что непонятно с чего, – я только поражался. Отсчет пошел с того времени, когда я окончательно завязал с героином. Я написал песню All About You (“Все это про тебя”), которая вышла на Emotional Rescue в 1980-м и на которой у меня сольный вокал, тогда еще редкий. Текстологи-любители обычно говорят, что это песня прощания с Анитой. По виду это обычная сердитая песня про мальчика и девочку, горькая лирическая, “я устал и сдаюсь”:

If the show must go on Let it go on without you So sick and tired Of hanging around with jerks like you[227].

Песня никогда не бывает про что-то одно, но в этом случае если в ней про что-то и пелось, то, наверное, больше всего про Мика. Есть в ней определенные подколы, направленные в эту сторону. Это потому, что я в то время был обижен до глубины души. Я понял, что в чем-то Мика совершенно устраивало моя наркотская жизнь – в том, что из-за нее я не лез в текущие дела. А теперь вот он я, слезший. Я же вернулся с таким настроем, что ладно, спасибо тебе огромное, теперь я сниму с тебя эту ношу. Спасибо, что тащил все на себе несколько лет, пока я был в отключке, за мной не заржавеет. Я никогда раньше не срал на наше дело, сочинил ему кое-какой первоклассный песенный материал. Единственный человек, кому я насрал, – это я сам. “Со скрипом, но выкарабкался, Мик” – он ведь тоже, бывало, чудом выкарабкивался кое-откуда. Я, наверное, ждал приступа благодарности, что-то типа: ладно, старик, и слава богу.

Но огреб я от него только одно: я тут главный. Послал меня подальше, короче. Я спрашиваю: что у нас здесь творится, что мы с этим делаем? И в ответ – ни слова. Тогда я увидел, что Мик подмял все управление под себя и не собирается ничем делиться. То ли я чего-то не просек. Я и понятия не имел, что Мику так важно командовать и контролировать. Я всегда думал, что мы стараемся ради чего-то, что правильно для нас всех. Размечтался, тупой урод, да? Мик успел влюбиться во власть, а я все жил по-старому… творчеством. Но ведь у нас никого нет, кроме нас самих. Какой смысл воевать друг с другом? Посмотри, нас же раз, два и обчелся. Мик, я, Чарли, Билл еще.

Была одна фраза из того периода, которая до сих пор отдается у меня в ушах, после всех этих лет: “Да помолчи ты, Кит”. Он часто это говорил – на собраниях, где угодно. Я еще не успевал донести свою мысль, как он уже: “Да помолчи ты, Кит. Что ты как дурак?” Он даже не осознавал, что это делает, так это было охуительно грубо. Я его знаю давно и могу спустить ему такое хамство. Но в то же время все равно про это думаешь, все равно это задевает.

Когда я записывал All About You, я взял Эрла МакГрата, который номинально был главой Rolling Stones Records, и отправился с ним полюбоваться на панораму Нью-Йорка с крыши Electric Lady Studios. Говорю ему: если ты это как-то не исправишь, видишь асфальт внизу? Будешь там. Я разве что в воздух его не поднял. Говорю: ты же между Миком и мной должен быть как промежуточное звено. Что происходит вообще? Не справляешься ни хрена. Эрл – приятный парень, и я понимал, что он не годится разруливать такие дела между мной и Миком в моменты обострения. Но я хотел донести до него, как я к этому отношусь. Я не мог привести с собой Мика и сбросить его с крыши, а делать что-то было надо.

Плюс еще и Ронни начал от меня отрываться, правда, временно и по другим причинам. Говоря точнее, Ронни начал отрываться вообще. Они с Джо жили в Мандевилл-каньоне, год был где-то 1980-й, и у него подобралась специальная компашка – своя шайка, с которой он и отрывался. Крэк-кокаин – штука убийственней, чем герыч. Я к нему даже не притрагивался. Никогда, ни за что. Мне даже сам запах не нравился. И еще не нравилось, что он делает с людьми. Один раз у Ронни дома он сам, Джозефина и все остальные вокруг него занимались тем, что курили крэк. А когда ты этим занимаешься, это все, ничего больше в мире не существует. Вокруг Ронни ошивались все эти прилипалы, какие-то дурачки в соломенных стетсонах с перьями. Я захожу в его сортир, а он внутри с кучей прихвостней и жуками-барыгами, и они все названивают из сортира, хотят достать еще этой хрени, которую они курили. Кто-то тут же в ванной поджигает. Я зашел и сел срать. Эй, Рон! Ноль внимания. Как будто меня там нет. Ну что ж, все, пропал парень. Теперь я знаю, что делать, – перестать относиться к человеку как раньше. Я спрашивал Ронни: зачем ты этим занимаешься? “Ладно, ты не врубаешься”. Да ты что, правда, что ли? Я это слышал от анашистов сто лет назад. И тогда я подумал: ну и ладно, врубаюсь я или не врубаюсь, я свое решение принял.

Все хотели сбагрить Ронни перед американским туром в 1981-м – он просто совсем слетел с катушек, – но я сказал: нет, я за него ручаюсь. Это означало, что я лично покрываю страховку для тура и обещаю, что Ронни будет вести себя как следует. Что угодно, лишь бы только Stones могли играть. Я рассчитывал, что с ним справлюсь. А потом во Фриско, в середине октября 1981-го – гастроли шли своим чередом, с нами ездили J. Geils Band, – мы заселились в отель Fairmont. И в нем немного как в Букингемском дворце: восточное крыло, западное крыло. Я жил в одном, Ронни – в другом. Короче, я услышал, что у Ронни в номере организовалась большая крэк-курильня. Просто зашкаливающая безответственность с его стороны. Он мне пообещал, что не притронется к этой дури на гастролях. И у меня упала красная шторка. В общем, я спустился и решительным шагом пересек центральное фойе Fairmont. Патти мне говорила: не сходи с ума, прекрати. Аж рубашку на мне порвала. Но я сказал: да какого хуя? Он же ставит под удар меня, всю команду, наше будущее. Если бы что-то сорвалось, мне бы это лично стоило нескольких лимонов, и все бы покатилось к чертовой матери. Я дошел до него, он открыл дверь, и я ему вмочил с наскока. Ах ты гондон – бац! Он полетел спиной на диван, а меня от инерции удара толкнуло на него, диван кувырнулся, и мы чуть не вывалились в окно. Перетрухали страшно оба. Диван опрокидывается, а мы вместе смотрим на окно и думаем: сейчас же спокойно можем улететь! После этого я мало что помню. Но свою позицию я обозначил.

Ронни сдавался в реабцентры много раз после этого. Недавно в одном туре я повесил табличку на его гримерку: “Центры – для ленивых”[228]. Можно ее понимать как угодно. Например, так, что ложиться в эти заведения, которые на самом деле ничего тебе не дают, значит, что ты только отвалишь кучу бабла, потом выпишешься и начнешь все заново. Есть реабилитационные центры для азартных игроков – Ронни один такой себе высмотрел, кстати. Он же вообще придумал себе эти центры как возможность убежать от давления. И в последние годы ему попалось уютненькое местечко – рассказывает про него сам, так что это все из первых уст. Говорит: я теперь знаю один классный центр в Ирландии. Правда, ну и что там делают? Это и классно – ничего не делают. Я приехал, говорю: ну что, какой тут у вас режим? “Мистер Вуд, мы не назначаем режим”. Только одно правило: никаких телефонов и посетителей. Это ж идеально! То есть мне ничего не нужно делать? Не-а. На самом деле они его даже отпускают в паб на три часа каждый вечер. И в центре он кантуется с людьми, которые там за азартные игры, – то есть они реально прячутся, как и он, просто чтобы спихнуть с себя текущие проблемы.

Один раз, когда он вернулся из центра, я сказал: “Теперь нормально. Я его видел накачанным до отупения и видел, когда он сухой и трезвый. Честно говоря, разница небольшая. Но теперь он стал хоть как-то пособранней”. В принципе я и сейчас под этим подпишусь. В этом-то и странность, если задуматься. Вся эта дурь, и деньги, которые он спустил на эту херню и на то, чтоб с нее слезть, – и хоть бы что, блин, изменилось. Ну, может быть, не прячет от тебя глаза так часто. Иначе говоря, дело не в дури, дело в чем-то другом. “Ты не врубаешься, старик”.

* * *

Я с Ронни в каких только обстоятельствах не перебывал. И это сказывается. В одном особом случае, через год после нашей драки, уже когда он забросил подальше трубку с крэком, от него нужна была абсолютная собранность – не сделать ни одного неверного шага. И он оказался на высоте, все сделал и здорово меня выручил. Я его тогда попросил поехать со мной в “Редлендс”, чтобы поприсутствовать при встрече с отцом – первый раз за двадцать лет.

Мне было страшно встречаться с Бертом. Для меня он же так и остался человеком, от которого я ушел двадцать лет назад, еще подростком. Я примерно представлял, что у него все в порядке, – слышал от родственников, которые с ним виделись, – например, что он околачивается в своем местном пабе. Страшно мне было из-за того, что я успел натворить в промежутке. Потому мне и понадобилось двадцать лет, чтобы до этого дозреть. В моем представлении я для своего отца был абсолютный отрезанный ломоть – все эти пушки, наркотики, аресты. Сплошной позор и унижение в его глазах. Я его унизил. Вот что я предполагал – что я сильно подвел его в жизни. После каждого сраного заголовка в газетах – “Ричардс снова под арестом” – мне становилось все сложнее решиться на то, чтоб связаться с отцом. Я думал, что лучше ему будет совсем со мной не общаться.

Теперь на свете немного людей, которые могут меня напугать. Но в детстве разочаровать батю было для меня катастрофой. Я боялся его неодобрения, как ничего другого. Я уже писал, что сама мысль об этом – что я не оправдаю его ожиданий – до сих пор доводит меня до слез, потому что, когда я был ребенком, его неодобрение означало полный бойкот, как будто я вообще не существовал. И потом эта эмоция просто застыла во мне. А уговорил меня встретиться с батей Гэри Шульц – он рассказывал мне, как раскаивается, что не успел помириться со своим отцом перед его смертью. Правда, я и сам всегда знал, что должен это сделать.

Отследить его было несложно – через родственников. Он все эти годы жил в комнате на задах одного паба в Бексли и, по всей видимости, ничего от меня не ждал – ничего не просил, это точно. В общем, я ему написал.

Помню, что сидел на кровати в своем номере в Вашингтоне в декабре 1981-го, где-то под свой день рождения, и почти не мог поверить, что читаю его ответ. Мы не могли повидаться до конца европейского тура 1982-го, то есть еще несколько месяцев. Местом встречи был назначен “Редлендс”. А пока что я снова ему написал.

Я правда жду не дождусь взглянуть на твою противную рожу после всех этих лет!! Не сомневаюсь, что ты мне до сих пор можешь задать такого страху, что я в штаны обделаюсь. Со всей моей любовью, твой сын Кит.

P. S. У меня также имеется парочка твоих внуков для демонстрации. Скоро приеду.

К.

Я привез с собой Ронни в качестве юмористического буфера, шута на подхвате, товарища, потому что считал, что в одиночку я с этим не справлюсь. Я послал машину за Бертом в паб в Бексли. Гэри Шульц тоже был в “Редлендсе”, и он помнит, как я сидел весь на нервах и отсчитывал время – он будет здесь уже через два часа, он будет здесь уже через полчаса. И потом он приехал. Вылез из машины, такой некрупный мужичок в летах. Мы посмотрели друг на друга, и он сказал: “Здорово, сын”. Он выглядел совершенно по-другому. Меня прямо ударило. На кривых ногах, немного хромает из-за своего ранения на войне. По виду какой-то старый негодник, не знаю, похож на пирата в отставке. Что двадцать лет делают с человеком! Посеребренные вьющиеся волосы, шикарные седые баки с усами, переходящие друг в друга. Усы-то он вообще всегда носил.

Это был не мой батя. Я не ожидал, что он сохранится в неприкосновенности таким же, как я его оставил, то есть крепким мужиком средних лет, коренастым, мускулистым. Но он оказался совершенно другим человеком. “Здорово, сын”. – “Здорово, батя”. От этого, конечно же, лед тронулся. Потом в какой-то момент Берт отошел в сторону, и Гэри Шульц рассказывает, что я ему тогда шепнул: “Не думал, что я сын Попая, да?” В общем, говорю: “Заходи, бать”. И, когда он оказался внутри, от него уже было не отделаться. Курил он по-прежнему трубку – St. Bruno, тот же темный табак, который я запомнил с детства.

Неожиданная штука, но мой батя оказался великим любителем выпить. Совсем не так, как когда я рос и норма была, ну, может, одно пиво за вечер или на выходных, когда мы выходили в общество. А теперь он был один из первых выпивох из всех, кого я знал. То есть, Господи Иисусе, Берт! В нескольких пабах, особенно в Бексли, до сих пор стоят табуретки его имени. Пить он предпочитал ром, темный “флотский”.

Про те мои газетные заголовки он сказал только одно: “Ты тут, смотрю, навалял делов”. После этого мы уже могли разговаривать как взрослые люди. И неожиданно я обзавелся еще одним другом. У меня снова появился батя. Я перестал париться, грозная отцовская фигура выветрилась у меня из головы. Круг замкнулся. Стало можно шушукаться между собой по-дружески, и мы обнаружили, что здорово друг другу нравимся. Дальше мы начали проводить время вместе и решили, что ему пора попутешествовать. Я хотел, чтобы он увидел мир с высоты. Выпендреж, куда без него. Но он заглотил весь шарик и не поперхнулся! Он ни перед чем не трепетал, просто впитывал впечатления. И тогда мы начали развлекаться вдвоем, а раньше не было возможности. Кругосветный путешественник Берт Ричардс, который никогда не сидел в самолете, не бывал нигде, кроме Нормандии, до того момента. Первый перелет у него был до Копенгагена. Единственный раз, когда я видел, как Берт напугался. Когда заревели моторы, я увидел его побелевшие костяшки пальцев. Он сжал со всей силы свою трубку – чуть не сломал. Но он сохранил невозмутимый вид и, когда мы взлетели, уже расслабился. Первый взлет – нервотрепное дело для любого человека, кем бы ты ни был. А дальше он уже заигрывал со стюардессами и вообще прекрасно освоился.

Прошло всего ничего, как он уже с нами на гастролях, и мы едем в Бристоль: я и мой друг писатель Джеймс Фокс сзади, мой телохранитель Сви Хоровитц и Берт спереди. Сви спрашивает Берта: не хотите чего-нибудь выпить, мистер Ричардс? А Берт ему: спасибо, Сви, думаю, неплохо бы светлого эля. Я тогда опускаю перегородку и говорю: что? Это в шаббат-то? Ну ты даешь, батя. И откидываюсь обратно, ржу – какая ирония. А потом на Мартинике он умудрился посадить Брук Шилдс себе на колени. Я и слова вставить не мог. Они от него не отходили – три-четыре старлетки мирового класса. Где батя? Известно где. Внизу, в баре, в окружении свеженького выводка красавиц. Сил у него хватало. Я помню, как он резался в домино в нашей компании всю ночь напролет, и все остальные пять-шесть человек уже сползают под стол, а он только знай опрокидывает в себя ром стаканчик за стаканчиком. Он никогда не напивался. Всегда держался ровненько. Он был вроде меня, и это-то как раз проблема. Ты можешь выпить больше положенного, потому что оно не особенно действует. Это просто у тебя такое естественное занятие, типа как просыпаться или дышать.

* * *

Анита сбежала от прессы после того, как пацан застрелился в нашем доме, и на какое-то время залегла на дно в отеле Alray в Нью-Йорке на 68-й улице вместе с Марлоном. Ларри Сесслер, Фреддин сын, взялся за ними присматривать. Марлон нигде не учился, по крайней мере в нормальном смысле. Его окружали Анитины новые друзья – постпанковая компания с центром в Mudd Club, который существовал как такая анти-“Студио 54” на Уайт-стрит в Нью-Йорке. Брайан Ино, Dead Boys и Max's Kansas City – Анита теперь вращалась в этих кругах. Естественно, она никак не поменялась, и теперь она, наверное, вспоминает это время как худшее в своей жизни и, наверное, благодарит судьбу, что ей повезло тогда выжить. В Нью-Йорке тогда было очень стремно, и не только из-за СПИДа. Сидеть и вмазываться в отелях Нижнего Ист-Сайда – это не шуточки. То же самое – на четвертом этаже отеля Chelsea, где специализировались на “ангельской пыли”[229] и героине.

Я хотел обеспечить хоть какую-то стабильность и снял для них бывшую резиденцию Мика Тейлора на Лонг-Айленде, в Сэндз-Пойнт, – первый из тех лонг-айлендских особняков, диких, как кинодекорации, в которых они обитали в этот период. Я приезжал туда повидаться с Марлоном когда мог. В 1980-м на Анитин день рождения я встретил там Роя “Скиппера” Мартина – из компании, которую Анита притащила из Mudd Club. В Mudd Club Рой каждый вечер давал свою экстремистскую версию стендап-комеди. А тут он приготовил огромный ужин: жареный барашек, йоркширский пудинг и все такое сложное, и ко всему яблочный песочный пирог с заварным кремом. Я его спрашиваю: что, настоящий заварной крем? Он говорит: настоящий, а я говорю: ни хрена, это у тебя из банки. Он говорит: да я, блядь, вот этими руками его сделал, из порошка – ванильный “Бердз”, который надо разводить молоком. В общем, мы поцапались. Помню, запустил в него стаканом через стол.

Я чаще всего мгновенно вхожу в контакт с теми, кто потом становится верными друзьями на много лет, я их сразу выделяю – каким-то чувством, что мы можем друг другу доверять. Это как подписать бессрочный договор. Рой был как раз один из таких, с того самого первого вечера. Причем, как только связь нащупана, для меня самый большой грех – подвести друга. Потому что это значит, что ты не понимаешь самой идеи дружбы, товарищества, а это самая важная вещь на свете. Вы еще услышите о Рое, потому что, кроме того что он мой добрый друг, он еще до сих пор заведует делами у меня дома в Коннектикуте. Мы с семейством взяли его на подряд – не знаю, как еще это назвать, – примерно через год после той встречи.

Где б я был без моих корешков: Билл Болтон, мой охранник на гастролях, всегда незаметный и мощный как шкаф; Тони Рассел, мой опекун-телохранитель последние много лет; Пьер де Бопор, гитарный спец и музыкальный советчик. Единственная проблема с такими настоящими друзьями – это что мы лезем поперек друг друга, чтобы друг друга выручить. Я – нет, давай я – нет, я возьму это на себя. Настоящие друзья. Самая редкая вещь, но ты их и не ищешь – они находят тебя сами; вы просто как-то срастаетесь друг с другом. Я никуда не могу сунуться, не зная, что за мной солидная стена. Джим Каллахан в прошлом и Джо Сибрук, который помер за пару лет до написания этой книги, – они были такие. Билл Болтон женат на сестре Джо, так что это все дела семейные. Люди, с которыми я прошел огонь и воду, – это очень важная часть моей жизни.

Черт его знает почему, но все мои близкие дружки успели посидеть в то или иное время. Я этого не осознавал, пока не увидел их вместе списком с биографической сводкой напротив каждого. О чем это нам говорит? Ни о чем, потому что обстоятельства у каждого совершенно разные. Бобби Киз – единственный, кто сидел неоднократно, причем, по его словам, за преступления, которые он даже не подозревал, что совершил. Мы все горой друг за друга, я и моя позорная команда. Мы просто хотим заниматься тем, чем хотим, и чтобы все остальная лабуда нас не трогала. Мы обожаем “Приключения Кита Ричардса”. Все это плохо кончится, я и не сомневаюсь. На самом деле это все сплошной “Просто Уильям”[230]. Рой, например, убежал плавать на кораблях пятнадцатилетним пацаном из Степни (это в лондонском Ист-Энде), и это уже говорит о многом. В начале 1960-х он занялся золотой контрабандой. Вольная душа, что сказать. Он покупал золото в Швейцарии, распихивал его по карманам специальных курток и обкладывал себя поверх трусов, сорок кило за раз, а потом летел с ним на Дальний Восток: Гонконг, Бангкок. С тяжелыми золотыми пластинами производства Johnson Matthey 999 пробы. В один прекрасный день, когда Рой вылезал из такси, пролетев двадцать пять часов до этого, он не смог встать на ноги из-за всей тяжести. Он стоял на коленях у открытой двери такси, и гостиничным швейцарам пришлось бежать к нему, чтоб помочь зайти внутрь. Рой – за другие дела – позагорал и в знаменитой бомбейской тюрьме “Артур-роуд”, которая фигурирует в романе “Шантарам”. Без обвинений и без суда. Закон о защите Индии[231]. Потом сбежал. Он хотел стать актером, и даже играл какое-то время в какой-то альтернативной труппе, почему, видимо, и оказался в Mudd Club со своим стендапом. Рой – из самых главных хохмачей, которых я знаю, и иногда он срывался с цепи из-за своей маниакальной энергии – буквально маниакальной. Что, у всех кишка тонка? Смотрите, показываю. Однажды в отеле Mayflower, когда после концерта привалила куча народа, я вдруг слышу стук в стекло, а это примерно шестнадцать этажей над землей, – и это Рой, вжался в карниз, стучит в окно и стонет: “Помогите, помогите”. Тут же внизу проезжает полицейская машина, и люди с улицы орут: “Эй вы, наверху. У вас кто-то там прыгать собрался”. Ни хуя не смешно, Рой. А ну быстро лезь внутрь. Под ним был очень узкий кирпичный выступ, он держался только на кончиках пальцев. Есть такие люди, которым сильно везет, что они вообще живы.

После тура 1981-го года я уговорил Роя присматривать за Марлоном и Анитой на постоянной основе. Среди поставленных мной задач было попробовать устроить так, чтобы Марлон стал ходить в школу. Потом к ним еще присоединился Берт, после европейского тура 1982-го. Еще та была семейка на троих. Берт, Марлон и Рой в огромных гэтсбиевских особняках, и Анита, которая исчезала и появлялась. Берт всегда считал, что Анита ненормальная. И правда, она была тогда сильно не в себе, волочилась по жизни в постоянной несознанке. Все вместе они были похожи на какую-то команду, которую высадили с корабля присматривать за огромными заброшенными особняками на половинном жалованье. Помесь Гарольда Пинтера и Скотта Фитцджеральда. А что – Рой так и так был моряком. Берт с Марлоном плавать не плавали, но, скажем так, дрейфовали в чужой стране как в океане. Хотя Марлон настолько привык к чужим странам, что ему на самом деле было все равно, где он сейчас. Рой жил с Бертом с 1982-го до самой его смерти. Я их поселил там, пока разъезжал по гастролям, и приезжал редко и ненадолго – заглянуть поздороваться. Поэтому здесь я должен дать слово Марлону – пусть он расскажет обо всех готических приключениях, которые происходили в эти потерянные годы на берегах Лонг-Айленда.

Марлон: Худший период моего детства был проведен в Нью-Йорке, потому что в конце 1970-х место это было страшноватое. Я не ходил в школу весь 1980-й. Мы жили в отеле Alray посреди Манхэттена, что в принципе было неплохо. Типа как в “Элоиза одна дома”[232]. Мы ходили в кино. Анита таскала меня в гости к Энди Уорхолу, Уильяму Берроузу. Кажется, он жил в мужском душе в отеле Chelsea. Всюду была плитка и натянутые веревки для белья через всю комнату, а на них использованные презеры. Очень странный человек.

Оттуда мы переехали в дом в Сэндз-Пойнте, на Лонг-Айленде, который только освободил Мик Тейлор, – протянули там месяцев шесть. В этом доме снимали первую экранизацию “Великого Гэтсби”, где Сэндз-Пойнт – это Ист-Эгг с лужайками на много акров, с огромным пляжем, бассейном с соленой водой, и все страшно запущено. Нам часто слышалось, что из нашей беседки доносится старый джаз, годов 1920-х, шум вечеринок, звон бокалов и чей-то смех, но все растворялось, когда ты к ней приближался. У этого дома явно имелись мафиозные связи. Я нашел на чердаке семейные фото с Синатрой и Дином Мартином, всем составом “крысиной стаи”, которая здесь гуляла в 1950-х. Как раз тогда в первый раз объявился Рой, который потом вернулся жить с нами постоянно, – такой чокнутый англичанин, которого Анита привела из Mudd Club, и там у него был номер – выпивать на сцене полную бутылку коньяка и одновременно рассказывать анекдоты, балаболить без умолку, а потом читать стихотворение Шела Силверстина “Идеальный кайф” про мальчика по имени Рой Дайпопробовать, и, пока он читал, он скидывал с себя одежду. И все это за двести долларов и бутылку коньяка. Анита привела его в большой дом, и мы сначала устроили его на чердаке, но он разгромил всю комнату в пьяном приступе. Страшно было смотреть. Пришлось вышвырнуть его из дома, по сути говоря. Он выпивал бутылку конька с утречка и пел, поэтому мы его переселили в конуру, которая по размеру была с сарай. Он сильно проникся тогда к нашему лабрадору и часами сидел с собакой и что-то пел. Весна была теплая, так что жить там было можно.

Анита подбирала и другой левый народ. Мейсон Хоффенберг часто у нас жил – битнический писатель и поэт. Такой бородатый еврейский гномик, который сидел голым в саду и типа плевал с высоты на всех проезжающих. Он тогда переживал фазу натуризма, а лонг-айлендских жителей такие штуки немного пугают. Мы его называли “садовый гном”. Кантовался он у нас довольно долго тем летом.

Рой появился на постоянной основе в конце 1981-го, после того как покатался с Китом по гастролям, – его вроде как назначили нашим опекуном, когда мы переехали в Олд-Уэстбери, в еще один громадный особняк, где мы жили с 1981-го по 1985-й. Место было гигантское, особенно для четырех жильцов, и полузаброшенное. Никакой мебели, отопление отсутствовало, зато имелся прекрасный бальный зал, где я рассекал на роликах, – там стены были обиты холстинами с ручной росписью, еще со времен 1920-х, но тогда они уже вовсю облезали. Вообще-то к концу нашего пребывания все здание с двумя главными лестницами и двумя крыльями напоминало особняк мисс Хэвишем[233].

Единственной мебелью был большой белый безендорферовский рояль, на котором Рой играл и изображал Либераче. А у меня была своя ударная установка на другом краю бального зала, так что мы иногда типа джемовали. Стереосистема у нас была что надо, плюс все китовские пластинки, так что мы ставили какой-нибудь диск и резвились, а потом Рой открывал на ужин какие-нибудь консервы. Тебе сегодня какую банку открыть, с ветчиной или?.. Соответственно, после этого я стал вегетарианцем. Нет уж, Рой, спасибо, не хочу я больше твоей ветчины из банки.

Анита в это время уделывала себя как могла. У нее в жизни наступила чернушная полоса. Если она ездила в Нью-Йорк, то напивалась, когда приезжала обратно, чтобы погасить все, что она там напринимала, и от этого начинала буянить как алкоголичка. Несмотря на это, с ней у нас постоянно появлялись какие-то интересные люди: был Баския, Роберт Фрейзер тоже заглядывал, плюс Анитины друзья-панки – ребята из Dead Boys, например, или кое-кто из New York Dolls. Обстановка была довольно сумасшедшая. Мне кажется, еще ничего не было сказано про вклад Аниты в панковское движение. Хотя много кто из этой тусовки, по крайней мере из ее нью-йоркской части, приезжал и проводил у нас выходные. Она иногда возвращалась из Mudd Club или CBGB, и из машины вываливалась куча этих ненормальных с розовыми волосами. В основном милейшие ребята, обычные еврейские мальчики-ботаники, вообще-то.

Время от времени Рой уезжал в нью-йоркский офис со всеми чеками и возвращался с толстыми конвертами стодолларовых купюр, и это были наши деньги на месяц. Радость была неимоверная. И что же я делал, когда получал свои карманные деньги – эту новенькую хрустящую бумажку в сто долларов? Я тут же мчался закупаться комиксами и размахивал ею на ходу.

На Лонг-Айленде к нам даже привыкли. Рой гонял повсюду под девяносто миль в час с улюлюканьем. Причем исключительно на огромных “линкольн континеталях” – такие роскошные сутенерские тачки, мы брали их в прокате. Рой их уделывал каждые два месяца, и мы брали следующий. Еще он регулярно брал двухдневный выходной – говорил: так, я уезжаю на два дня, меня не доставать. И уходил в запой, а потом возвращался весь в синяках или порезах. Во время одной особо феерической гулянки Рой с кем-то поскандалил в каком-то баре на Лонг-Айленде. Он вышел на улицу и через десять минут вернулся – въехал на машине прямо в витрину бара, при этом побил три машины снаружи и несколько мотоциклов. А потом вылез из машины, зашел в бар, который только что разгромил, и направился звонить по телефону. На следующий день его арестовали и посадили, и мы потом вносили за него залог. Но Берт к этому очень терпеливо относился. Да что ты, у Роя опять неприятности? К счастью для Роя, это был город с частной полицией, поэтому каждый раз, когда он попадал в аварию, его обычно просто довозили до дома. А Берт начал ходить каждый вечер в бар “Ангелов ада” рядом с вокзалом в Уэстбери. Просиживал там в “ангельском” обществе часами, и часами, и часами в окружении всех этих чуваков в кепках и косухах. Они там зависали вместе с Роем, и Рой всех развлекал – изображал йодль, вопил по-всякому.

Берт, наоборот, держал строгий режим. Он вставал и шел поплавать, потом готовил себе завтрак. У него был установленный раз навсегда распорядок обедов-ужинов, только теперь ему готовил Рой. В семь ноль ноль он всегда наливал себе стакан Harveys Bristol Cream. Потому что в семь тридцать начиналось “Колесо фортуны”[234]. “Колесо фортуны” включалось всегда. Он неровно дышал к Ванне Уайт[235], болел за нее, орал, если кто обходился с ней невежливо. И после этого в восемь часов он садился ужинать, а дальше смотрел телевизор до полуночи, посасывая Bass[236] и темный “флотский” ром.

Слаба богу, дома были достаточно вместительные, так что я имел возможность взять и исчезнуть и никого не видеть. Там один человек мог оккупировать целое крыло, и в принципе я мог неделями даже и не знать, чем там занимаются остальные. Мне говорят: помнишь, у нас неделю гостил Жан-Мишель Баския? Не помню! Может, я тогда пропадал в восточном крыле. Еще у нас была манера менять спальни каждые несколько месяцев, просто ради интереса. Я спокойно мог не пересекаться с Роем пару недель. Просто быть не в курсе, в какой комнате теперь его спальня.

Домовладелец никаким обслуживанием не занимался, поэтому все постепенно запускалось и осыпалось. Когда моя комната совсем уже доходила, я переезжал в следующую – слава богу, там их было штук пятнадцать, – пока наконец не добрался до самого чердака. Все, другого места больше не осталось! Огромный чердак со сводами размером с собор, и в нем моя кровать, мой телик и мой письменный стол – я просто там запирался и никого не пускал. В этот момент мы сказали себе: здесь больше оставаться нельзя, все разваливается. Или мы сами все развалили. Тогда мы переехали в последний особняк на Милл-Неке, на краю Ойстер-Бэя.

Примерно году в 1983-м Анита вернулась в Англию из-за проблем с визой и там осталась, приезжала потом только иногда. Так что она уже не жила с нами в этом последнем гигантском доме с двенадцатью или тринадцатью спальнями, где было ужасно холодно зимой. В одной гостиной у нас был камин. Комната Роя обогревалась, комната Берта тоже, так что мы иногда практически случайно встречались на кухне. Если ты выходил в коридор, надо было накинуть пальто. В этом доме был лифт, который поднимался в комнаты, где мы жили, и, когда один раз он сломался, мы просидели дома безвылазно две недели. А потом обнаружили, что входная дверь осталась открытой и из-за этого весь первый этаж превратился в каток, а на люстрах висели сосульки. Нарния какая-то, Горменгаст[237]. Я пошел к африканским лягушкам, которых мы держали дома, а они закоченели во льду прямо в своем аквариуме, задолго до Дэмьена Херста[238].

Примерно тогда же я попросил Кита, чтобы кто-то научил меня играть на гитаре. А он сказал: “Никогда мой сын не будет гитаристом. Ни за что. Я хочу, чтоб ты стал адвокатом или бухгалтером”. Он прикалывался, естественно, но виду не подал, так что я пережил сильный шок.

Что самое потрясающее, я даже ходил в школу – “Портледж”, понтовая местная школа в Локаст-вэлли, – Рой меня туда отвозил на машине. Правда, только периодически, назовем это так. Посещаемость у меня была не блестящая. Я вообще-то не имел ничего против такого самодостаточного житья. Я почти был доволен тем, что вокруг никого нет, честно, потому что жить с Анитой и Китом – это утомительно. У меня желания были скромные: ходить в школу по мере возможности, заниматься чем-то своим, иметь какую-то нормальную жизнь. И я чувствовал, что с такими задачами лучше справляюсь самостоятельно. Или хотя бы вместе с Роем. В итоге из школы в Локаст-вэлли меня выперли за прогулы и за несделанную домашнюю работу, после чего я, в общем, на учебу забил. Кто-то из родственников нашептал Киту, что я полный разгильдяй и что мне самое место в военном училище. Начали даже подговаривать Кита, чтобы он отдал меня в Уэст-Пойнт[239]. Я бы вообще-то не возражал. Но Кит спросил меня: ну хорошо, чего ты сам хочешь? Хочешь совсем бросить школу? Я сказал: нет, я все-таки хочу доучиться, но я хочу уехать в Англию, потому что в Америке у меня из этого ничего не выйдет. Так что в 1988-м я прилетел в Англию и поселился в Челси через улицу от Аниты, на Тэйт-стрит, в собственной квартире. И, чтоб никто не забыл, я вообще-то сдал на аттестат о полном среднем по четырем предметам.

Для Марлона и для меня это был определяющий момент. Он сам решил уехать в Англию. Сказал мне, что здесь ему ничего не светит, только вся та же самая лонг-айлендская лабуда. И тогда я захотел снять перед Марлоном шляпу. Он вполне мог выбрать что-то полегче, мог стать еще одним лонг-айлендским мажором, но, слава богу, у него хватило ума – он выкарабкался оттуда и как-то справился сам. Может быть, это Берт стал для него первым серьезным якорем, источником стабильности. Короче, все проверяется по результату. История могла сложиться намного лучше, в этом я не сомневаюсь, но мы все время были в бегах. И Марлон получил уникальное воспитание. Совершенно ненормальное. Оттого-то, наверное, своих детей он воспитывает очень ответственно, глаз да глаз. Потому что у него такого не было. Марлон теперь все понимает: такие были времена и такие обстоятельства, из-за них ему пришлось несладко. Было очень трудно быть частью Rolling Stones и одновременно заботиться о своих детях.

Что касается Аниты, она тоже выкарабкалась. Теперь она добрая бабушка для трех марлоновских чад. Она вроде авторитета и иконы в мире моды, в котором вращается, люди смотрят на нее как на источник вдохновения. А недавно она еще открыла в себе садоводческие таланты. Я и сам немного разбираюсь в этом деле, но, я думаю, ее познания будут посолидней. Она выходила мои деревья в “Редлендсе”, посекла для этого весь плющ. Плющ душил деревья насмерть, несколько штук почти высохло. Тогда я вручил ей мачете. И они у меня снова цветут – плюща больше нет. Так что Анита свое дело знает. У нее где-то в Лондоне свой участок, который она сама возделывает – ездит туда на велике.

* * *

Мы с Патти к декабрю 1983-го были вместе уже четыре года. Я души в ней не чаял и где-то внутри точно знал, что хочу оформить наши отношения. Плюс приближался мой сороковой день рождения. Удачнее повода не придумаешь. Мы были в Мехико, снимали клип на Undercover of the Night с режиссером Джулианом Темплом, который в ту пору часто делал нам видео. Мы сняли в Мексике три или четыре фильма, пока там находились. Под конец я решил: все похуй, беру отгул – и поехал в Кабо-Сан-Лукас, тогда маленький городишко с двумя гостиницами на пляже, одна из которых назвалась Twin Dolphin.

У меня с моими дружбанами, которые разбросаны по всему свету, есть свои “конференции”. Групповое общение – как епископские конференции, которые готовы съехаться и заседать в любой момент. В США есть Восточная и Западная конференции, и обе – вполне пристойные сборища. А в Юго-Восточной конференции, которая в основном проводилась в Нью-Мексико, народ подобрался дикий. Вот члены поименно: во-первых, Ред Дог, во-вторых, Гэри Эшли, давно уже покойник, потом Строкер, в миру Дикки Джонсон. Это называется Юго-Восточная конференция, потому что ни одного не застанешь восточнее Миссисипи. Это стойкие бойцы, поголовно абсолютнейшие маньяки. Психическое здоровье им чуждо как класс, дай им бог не болеть. Мы тусовались с ними в самых разнообразных обстоятельствах. В тот раз я добрался до Кабо-Сан-Лукаса, и недели не прошло, как я встретил Грегорио Азара, у которого там был свой дом. Отец Грегорио был владелец Azar Nut, крупнейшей ореховой компании на Юго-Востоке. Он прознал, что я остановился в Twin Dolphin, а отелей там раз, два и обчелся. Я его тогда лично не знал, но он был знакомый всех парней из Юго-Восточной конференции – короче, появился в нужное время с нужным набором рекомендаций. Знакомый Гэри Эшли и Ред Дога? Круто, давай заходи. Так что мы начали тусовать вдвоем, и он влился в компанию.

Я сделал предложение Патти там же, в Кабо-Сан-Лукасе, на крыше дома Грегорио. Слушай, давай поженимся в мой день рождения. Она спросила: ты это серьезно? Я сказал: серьезно. И она как запрыгнет мне на спину! Я ничего не почувствовал, только услышал, что что-то хрустнуло, – смотрю вниз, а там два аккуратненьких кровяных фонтанчика бьют у меня из-под ногтя на ноге. Через пять секунд после того, как я сказал, что да, серьезно, она сломала мне палец. А в следующий раз что будет, сердце? Через полчаса боль уже начала серьезно постреливать, а дальше я провел две недели с костылем. За несколько дней до свадьбы я, помню, бежал по мексиканской пустыне на костыле в черном камзоле, постреливая из носовых пушек. Мы с Патти поскандалили перед этим, какая-то предсвадебная фигня – уже не помню, что это было, – но в результате я ковылял через кактусы, догонял ее по пустыне: “А ну иди сюда, дрянь!” – как какой-нибудь Джон Сильвер.

За день до свадьбы Грегорио говорит мне: кстати, ты слышал про эту немецкую девицу с вигвамом и большим автобусом-“мерседесом”? И я окаменел. Немка? Большой мерседесовский автобус? Вигвам? Да иди ты! Автобус стоял на приколе на пляже в Кабо-Сан-Лукасе. Я знал из журналов, что Уши Обермайер в последние годы странствовала хипповскими маршрутами по Афганистану, Турции и Индии на огромном автобусе с меховой обивкой внутри и целой сауной. Разъезжала со своим мужем, Дитером Бокхорном. Я сразу понял, что она в Кабо-Сан-Лукасе, когда открыл дверь в свой номер в Twin Dolphin, который выходил прямо на пляж, а снаружи стояла эта вазочка с цветами. Страннее совпадения было не придумать – нам двоим встретиться накануне моей свадьбы в этом мексиканском захолустье, наверное, на максимальном возможном расстоянии от Афганистана, или Германии, или любого другого места, где Уши могла бы быть. Что она здесь делает? Потом Уши и Дитер пришли в гости, и я сказал ей, что женюсь и что по уши влюблен в Патти. Мы стали говорить про годы, проведенные врозь, про слухи о ее смерти и про то, как оно было на самом деле, то есть про ее странствия по миру в своем автобусе, ее жизнь в Индии и Турции и еще бог знает где. А через несколько дней, за день до Нового года, Дитер погиб в аварии на своем мотоцикле: его оторванная голова в шлеме осталась лежать сбоку на дороге, а остальное тело улетело через мост. Я пошел проведать Уши. Там меня встретила большая черная собака, которая лаяла на пороге. Кто там? Я сказал: это англичанин. Дверь открылась. Я слышал новости, может, чем-нибудь могу помочь? Она сказала: спасибо, но не надо, со мной друзья и есть кому обо всем позаботиться. И я расстался с Уши в этих невероятных и трагических обстоятельствах, и получилось, что все наши внезапные свидания закольцевались горем и потрясением – сначала моим, потом ее.

Дорис и Берт оба приехали на нашу свадьбу – встретились в первый раз за двадцать лет, и Энджела заперла их в комнате, не выпускала, пока те наконец не поговорили. Марлон тоже приехал. Мик был шафером. Четыре года мы были вместе с Патти, четыре года ходовых испытаний, и я расходовал достаточно спермы, чтобы оплодотворить весь мир, – а детей нет как нет. Не то чтобы я сильно надеялся завести с ней кого-нибудь. “Я не могу иметь детей” – так она говорила. Ну что значит не можешь. Но я на тебе женюсь не из-за этого. А стоило только надеть это колечко от занавески ей на палец, и через шесть месяцев – что бы вы думали? “Я беременна”. А что до средневековой комнаты, которую мы планировали, – забудь, теперь это будет детская. Крась все в розовое и тащи кроватку – цепи со стен убираем, зеркала выносим. А я думал, что уже отстрелялся по отцовской части с Марлоном и Энджелой. Они растут нормально, все устроилось, все на мази, никаких больше подгузников. Ан нет, прибыло еще одно дите! Назвали его Теодорой. А год спустя и еще одно – Александра. Маленькие Т. и А[240]. И ведь они даже на горизонте не просматривались, когда я писал эту песню.

Я держу на руках Вуду, спасенного котенка, в гостиной его имени. Барбадос, август 1994-го.

Jane Rose

Глава двенадцатая

Тайные сольные дела и проделки. Вспыхивает Третья мировая – между двойняшками Глиммерами. Я беру в союзники Стива Джордана и трачу много сил на фильм с Чаком Берри, потом ухожу в одиночное плавание и собираю X-Pensive Winos. Воссоединение с Миком на Барбадосе; Вуду, спасенный кот (фото на соседней странице); новое рождение Stones, начало мегатуров со Steel Wheels. Bridges to Babylon и четыре песни с параллельным повествованием

В начале 1980-х Мик начал становиться невыносимым. И тогда же он стал Брендой. Либо Ее Величеством, либо просто Мадам. Мы сидели в Париже, снова в Pathe Marconi, работали над песнями к Undercover. Это был ноябрь-декабрь 1982-го. Я как-то зашел в WHSmith, английский книжный магазин на рю де Риволи, и не помню название книги, какой-то романный кич, но что я запомнил: сочинение Бренды Джаггер. Ну все, попался, старик! Теперь ты всегда будешь Брендой, хоть тебе никто и не скажет и мнения твоего не спросит. Ему, конечно, это не понравилось. Но узнал он сильно нескоро. Мы говорили про “эту суку Бренду” прямо в его присутствии, а он ничего не подозревал. Но это начало всяких мерзких вещей – почти так же, как мы с Миком когда-то обращались с Брайаном. Если яд однажды выпустить, он начинает разъедать все.

Эта ситуация была последним этапом изменений, которые происходили уже несколько лет. Непосредственная проблема заключалась в том, что Миком овладело неуемное желание контролировать все и вся. В его глазах теперь мир делился на Мика Джаггера и остальных. Это отношение чувствовали все окружающие. Он мог сколько угодно это прятать, но постоянно выходило, что по крайней мере в своих глазах он возвышался над всеми. Теперь отдельно существовал мир Мика, то есть всякий высший свет, и мир нас. Что, конечно, совсем не сплачивало коллектив и радости тоже никому не добавляло. Это же столько лет прошло, и здравствуйте – мы опухли от самомнения. До такой степени иногда, что уже и в двери не пролезаем. Группа, и я в том числе, теперь, по сути, была разжалована в обслуживающий персонал. У него всегда было такое отношение к другим, но никогда к группе. Когда оно перекинулось и на нас, это был трындец.

Раздутое эго всегда очень мешает работать в группе, тем более в группе, которая уже отмахала такой срок, и плотно сыграна, и вообще-то держится за счет такой особой, необъяснимой самодисциплины, по крайней мере изнутри. Группа – это как одна упряжка. Очень демократичная вещь, если посмотреть. Все должно решаться между нами – такая-то роль отводится левой ноге кверху от колена, такая-то – твоим яйцам. И любой, кто пробует возвыситься над остальными, ставит себя под удар. Мы с Чарли только закатывали глаза к потолку. Ты слышал – он что, серьезно? И какое-то время мы просто мирились, когда Мик упорно подгребал все под себя. Ведь если подумать, мы же провели вместе сколько уже – двадцать пять лет, пока все не начало всерьез накрываться. Так что позиция была такая: чему быть, того не миновать. Это случается со всеми группами, рано или поздно, значит, для нас настало время проверки. Устоим или нет?

Наверное, всем окружающим нас тогда – тем, кто работал над Undercover, – было довольно хреново. Агрессия и раздрай. Мы почти не разговаривали, старались не контактировать, а если контакт был, то в виде пререканий и подколов. Мик наезжал на Ронни, я его защищал. Под конец, когда мы уже дописывали альбом в Pathe Marconi, установился такой режим, что Мик приходил туда с полудня до пяти вечера, а я появлялся в полночь и сидел до пяти утра. Это были только первые пристрелки, война понарошку. Сам результат вышел неплохой, альбом приняли нормально.

В общем, Мик стал очень много о себе думать. Это у солистов сплошь и рядом. Известное заболевание, называется ССВ, синдром соло-вокалиста. Первичные симптомы проступали и раньше, но теперь болезнь перешла в тяжелую стадию. На стадионе в Темпе, штат Аризона, где Stones давали концерт, а Хэл Эшби снимал “Давай проведем эту ночь вдвоем”[241], на большом экране появилась надпись “Мик Джаггер и Rolling Stones”. С каких это пор? Мик держал на контроле каждую мелочь, и это был никакой не недосмотр шоу-продюсера. Кадры с этим потом вырезали.

Если к врожденному ССВ добавляется непрерывное ежесекундное облучение лестью на протяжении долгих-долгих лет, ты начинаешь верить тому, что слышишь. Даже если лесть тебе не льстит или ты вообще ее презираешь, она просачивается тебе в голову, она тебя меняет. И даже если ты не веришь ей до конца, ты говоришь: а что, если все остальные верят, не буду же я спорить. Забываешь, что это просто такая часть работы. Поразительно, как она может затягивать даже довольно разумных людей вроде Мика Джаггера, как они начинают серьезно верить в свою исключительность. Мне с девятнадцати лет всегда было не по себе, когда люди говорили: ты необыкновенный, – а ты при этом знаешь, что ни хрена подобного. Низко будет падать, парень. Я имел возможность наблюдать, как легко это болото засасывало других, – я сделался пуританином в этом отношении. Мне туда пути нет. Я лучше себя изуродую. Что я и сделал, в общем-то, – дал повыпадать кое-каким своим зубам. Не играю я в эти игры, я не из шоу-бизнеса. Я играю музыку – это лучшее, что я умею, и я знаю, что ее есть за что слушать.

* * *

Мик как-то сбился с шага, перестал доверять собственному таланту – и, как ни странно, в этом, видимо, и была причина его самонадувания. Все 1960-е Мик был невероятно обаятельным и юморным парнем. Естественным. Ты заводился, глядя, как он обрабатывает эти крохотные аудитории и голосом, и танцами; повороты, движения – просто заглядение, и работать с ним на одной сцене тоже было в кайф. И не было у него в этом ничего продуманного. Он просто зажигал, и никому не казалось, что он как-то там старается. Причем он до сих держится на уровне, хотя, по-моему, на больших сценах эффект размывается. Правильно, народу ведь надо одного – эффектного зрелища. Но совсем не обязательно, что это лучшее, что он умеет.

В общем, в какой-то момент естественность ушла. Он забыл, какой показывал класс на этом мелком пятачке. Забыл свой природный ритм. Я в курсе, что здесь он со мной не согласен. Но его стало гораздо больше интересовать то, что делали другие, а не то, что он делает сам. Он даже начал вести себя так, что казалось, будто ему хочется быть кем-то еще. Мик не очень любит быть вторым, и тут он стал везде выглядывать конкурентов. Насмотрелся на Дэвида Боуи и захотел делать то же самое. Боуи его сильно, очень сильно впечатлил. Кто-то, видите ли, обставил Мика по части гардеробов и непохожести. Но штука в том, что Мик спокойно мог перекрыть Боуи в десять раз в одной майке и джинсах, запевая I'm a Man. С чего тебе вдруг захотелось быть кем-то еще, если ты Мик Джаггер? Что, быть величайшим шоуменом в бизнесе уже недостаточно? Он забыл, что это он – новатор, что он в первую очередь придумывал и диктовал моду уже бог знает сколько лет. Наваждение какое-то. Мне этого не понять, хоть убейте. Будто Мик изо всех сил захотел стать Миком Джаггером, начал гоняться за собственным призраком. Да еще и нанимать для этого консультантов-дизайнеров. Никто не учил его танцевать, пока он не начал зачем-то брать уроки танцев. Чарли, Ронни и я часто хихикаем, когда видим, как Мик впереди на сцене выделывает какое-то па, а мы знаем, что это ему недавно инструктор по танцам подсунул. И это вместо того, чтобы быть самим собой. Мы сечем в ту же секунду, когда начинается что-то неестественное. Блин, мы с Чарли смотрим на эту жопу сорок с лишним лет, уж мы-то различаем, когда этой мошной трясут[242], а когда выполняют чужие указания. Мик еще начал брать уроки вокала, но это, может быть, чтобы держать в форме голос.

* * *

Я, бывало, встречался с Миком после нескольких месяцев и понимал, что его вкусы в музыке уже в который раз довольно круто поменялись. Он постоянно хотел подсунуть мне последний хит, который подцепил на дискотеке. Но это ж уже прошлый день, старик. Например, когда мы в 1983-м писали Undercover, он думал только, как бы сделать диско круче, чем у всех. Для меня все эти вещи звучали как пережеванные остатки чего-то дискотечного, что он однажды услышал. Ведь уже за пять лет до того, на Some Girls, мы наковыряли из этого материала Miss You, которая была одной из лучших дисковещей всех времен и народов. Ан нет, Мик все гонялся за музыкальной модой. Меня сильно доставала эта его манера – как бы подгадать под вкусы публики. Вот что слушают в этом году. Правда, старик? А как насчет следующего? Если так, ты просто становишься как все. Да и ладно бы, но ведь мы никогда так не работали. Давай лучше займемся делом, как мы им всегда занимались, проще говоря: нам самим это нравится? Наш контроль качества оно проходит? Если уж на то пошло, мы с Миком написали нашу первую песню на кухне. Что может быть круче? Если б мы тряслись над тем, как отреагирует публика, мы бы никогда ничего путного не записали. Хотя я понимал, какая у Мика проблема, потому что солистов всегда затягивает в это соревнование: а как дела у Рода? А у Элтона? А Дэвид Боуи – что он там придумал?

В том, что касается музыки, у него от этого развилось сознание как у губки. Он услышит что-нибудь в клубе, а потом прошла неделя, и ему кажется, что он это написал. А я говорю: нет, это вообще-то воровство в чистом виде. Приходилось проверять за него такие дела. Или я играл ему песни, которые у меня появлялись, всякие наброски… Он говорил: неплохо, и дальше мы возились с этим недолго и бросали на фиг. А через неделю он возвращается и говорит: слушай, вот только что сочинил. И я знаю, что это абсолютно искренне, потому что он вообще-то не тупой. В авторы Anybody Seen My Baby? мы дополнительно вписали Кей Ди Лэнг и ее соавтора. Моя дочка Энджела с подружкой гостили в “Редлендсе”, и я поставил им диск, а они начали петь на эту вещь что-то совершенно другое. Им послышалась Constant Craving Кей Ди Лэнг. То есть косяк отловили Энджела с подружкой. А альбом должен был уже выходить через неделю. Ну что за блин, еще одну слямзил. Не думаю, что он хоть когда-нибудь сделал это специально, просто губка – она губка и есть. Так что пришлось мне звонить Руперту и всем нашим суперадвокатам. Я сказал: проверьте это сейчас же, а то нас по судам затаскают. И через сутки звонят с подтверждением: точно, ты был прав. Пришлось добавлять Кей Ди Лэнг в авторы.

Я раньше обожал тусоваться с Миком, но не заглядывал к нему в гримерку уже лет двадцать, по-моему. Иногда мне не хватает моего друга. Где его черти носят? Я ведь знаю, что, когда случится какая-то жопа, он будет рядом, железно, как и я с ним, это даже не обсуждается. Думаю, за все это время Мик просто постепенно довел свое обособление до предела. Где-то я это понимаю. Я сам стараюсь не обособляться насколько могу, но даже мне все равно часто нужно от происходящего как-то отгородиться. В последние годы, когда я, бывает, изредка смотрю интервью с Миком, где-то фоном всегда проступает одна тема: что вам от меня надо? Он использует такой защитный шарм. Что им от тебя надо? Ответов, очевидно, на какие-то вопросы. Но ты-то что так боишься выдать? Или тебе просто неуютно делиться чем-то за просто так? Вы ведь можете себе представить, что такое было быть Миком на пике славы, и как все хотели от него чего-то, и как это было тяжело. Но он выбрал свой способ справляться – постепенно начал реагировать с оборонительных позиций. Не только на людей со стороны, но и на близких. Пока не дошло до того, что я говорю ему что-нибудь и тут же по этому его взгляду понимаю, о чем он сейчас думает: а у Кита в чем интерес? Да ни в чем! Круговая оборона постепенно подминает все под себя. Ладно, обнес ты себя забором – сам-то теперь сможешь выбраться?

У меня как-то не получается точно определить, где и когда все это произошло. Он же раньше был намного более душевный человек. Хотя с тех пор уже сто лет прошло. По сути, он загнал себя в угол. Сначала было: что этим другим от меня надо? А потом его круг все сжимался и сжимался, пока я тоже не оказался с другой стороны забора.

Я это очень болезненно переживаю, потому что он до сих пор мой друг. Господи, уж я-то натерпелся от него достаточно за свою жизнь. Но он один из моих корешей, и для меня это личный проигрыш – что я не смог вернуть его обратно к радостям дружбы, попросту спустить его обратно на землю.

Столько разных периодов мы с ним прошли. Он очень дорогой человек мне. Но уже давным-давно прошло то время, когда последний раз между нами могла быть такая близость. Между нами теперь есть уважение, наверное, и дружба, которая залегает где-то на глубине, в подкладке. Знаете Мика Джаггера? Да, только какого из них? Это же не человек, а целая компания. И он решает, на кого вы попадете. Каждый раз выбирает, какой он сегодня: сдержанный, или несдержанный, или “мой друган” – это у него всегда как-то криво выходит.

И у меня такое впечатление, что в последние годы он понял, что загнал себя в изоляцию. Он теперь даже иногда заговаривает с людьми из команды! В прошлые годы он бы даже не знал, как их зовут, и узнать бы не побеспокоился. Когда он садился в самолет на гастролях, кто-нибудь из наших технарей говорил: “Привет, Мик, как дела?” – а он просто проходил мимо. И со мной, и с Ронни, и с Чарли та же фигня. Он был слишком знаменит, чтобы здороваться. Притом что от этих людей зависело, как ты будешь звучать и выглядеть, – они могли сделать круто и они же могли сделать хреново, если б они захотели. В этом смысле он вечно все осложнял – но если б Мик все не осложнял, ты бы решил, что он, наверное, заболел.

Как раз когда уже совсем кончились силы его терпеть, на наше мирное собрание была сброшена бомба. В 1983-м мы были процветающим предприятием. Нарисовался контракт на серию дисков с CBS при участии их президента Уолтера Йетникоффа на двадцать с чем-то миллионов долларов. Чего я не знал еще довольно долго, это что довеском к контракту Мик договорился с CBS на три диска сольно за сколько-то миллионов – и никому в группе ни слова не сказал.

Будь ты хоть кто, но садиться на хвост контракту Rolling Stones – так не делается. А Мик не постеснялся. Это было полное неуважение к группе. И лучше бы я узнал все до, а не после. Меня просто трясло. Мы не для того выстраивали этот бэнд, чтобы бросать друг другу такие подлянки за спиной.

Стало ясно, что план этот созрел уже давно. Мик был большой звездой, и Йетникофф с остальными полностью поддерживали идею, что ему пора начать сольную карьеру, что Мику здорово льстило и подстегивало его планы по захвату власти. Я больше скажу: Йетникофф потом дал всем понять: люди из CBS считали, что Мика можно вывести на уровень Майкла Джексона, и активно раскручивали этот бред, а Мик только уши развешивал. Так что роллинговский контракт на самом деле был нужен для того, чтобы протащить контракт Мика.

Я, в общем, считал, что это бездарный ход. Он не понимал, что если будет заниматься чем-то еще, то разрушит определенный образ в сознании публики, который вообще-то штука хрупкая. У него было уникальное положение роллинговского солиста, и Мику нужно было получше разобраться в том, что это на самом деле значит. Вообще-то кто угодно может однажды опухнуть от собственной значимости и решить, что ладно, я справлюсь и сам, а кто играет рядом – все равно. Потом-то он, конечно, всем доказал, какой это бред. Я могу понять, когда человеку, бывает, хочется взбрыкнуть. Я сам люблю играть с другими людьми и заниматься другими вещами, но в данном случае он на самом деле ничего другого не планировал, кроме как быть Миком Джаггером без Rolling Stones.

Одно то, как это было сделано, – так дешево. Я, может, и мог бы это понять, если бы Stones накрывались медным тазом, – типа бегство крысы с тонущего корабля. Но в том-то и фишка, что у Stones дела шли прекрасно, и все, что от нас требовалось, – это держать марку. Вместо того чтобы потерять четыре – пять лет на разброд и шатание, а потом снова собирать все по кусочкам. У всех было ощущение предательства. Что, дружба, значит, побоку? Почему он не мог мне сразу сказать, что собирается заняться другими вещами?

Что меня тогда по-настоящему раздражало, так это миковская мания корчить из себя своего человека перед начальниками корпораций, в данном случае – перед Йетникоффом. Бесконечно названивал, чтоб только поразить их своей осведомленностью, показать, что у него все под контролем, – хотя на самом деле никогда не существовало человека, который бы “все это” контролировал. И еще доставал всех тем, что постоянно лез со своим мнением – к людям, которые получают за это состояние и лучше его знают, что делать.

Наша единственная сила была в том, чтобы держаться на расстоянии единым фронтом. А как бы еще мы добыли контракт с Decca? Просто выстроились там в темных очках и прогнули их подписать один из лучших контрактов всех времен и народов. Моя концепция работы с людьми из рекорд-бизнеса – никогда не общаться с ними на личном уровне, может быть, только на каких-нибудь светских мероприятиях. Не надо с ними сближаться, не надо влезать в ежедневные терки – ты для этого платишь специальным людям. Уточнять у них цифру бюджета на раскрутку и потом… “Привет, Уолтер, а где?..” – позволять распоряжаться собой в твое личное время человеку, с которым ты работаешь? Ты же сам себя принижаешь, ослабляешь свою позицию. Не только свою, группы тоже. Ну что это: “Босс, вам опять Джаггер звонит”. – “Скажите ему, не сейчас, пусть перезвонит”? Вот до чего это доводит. Уолтер мне очень нравится, я считаю, он классный мужик. Но вообще-то из-за того, что Мик так близко с ним сошелся, он нас поставил в сильно невыгодное положение.

Случился в то время, в конце 1984-го, один редкий момент. Это когда Чарли нанес свой барабанщицкий удар – я видел такой удар пару раз, и это смерть, потому что сила и момент у барабанщика выверены как ни у кого. И Чарли надо было реально довести. А схлопотал от него, конечно, Мик. Мы с Миком тогда были не в лучших отношениях, но я сказал: ладно, давай пойдем прошвырнемся. Я дал ему надеть пиджак, в котором женился. Мы вернулись в гостиницу часов в пять утра, и Мик решил позвонить Чарли. Я сказал: брось, не в это же время. Но он позвонил и говорит в трубку: “Где мой ударник?” Ответа не последовало, и он положил трубку. Мы продолжали там сидеть, довольно бухие – Мику ужраться хватит пары бокалов, – и вдруг минут через двадцать раздается стук в дверь. На пороге стоит Чарли Уоттс: костюм с Сэвил-роу, с иголочки, при галстуке, выбритый – как на парад, мать его. Чувствую, даже одеколоном несет! Я открываю, а он даже на меня не смотрит – четко проходит мимо, хватает Мика и говорит: “Никогда больше не называй меня своим ударником”. И тогда он его приподнял за лацканы моего пиджака и заехал ему хуком справа. Мик повалился спиной на серебряное блюдо с копченым лососем, которое было на столе, и поехал к открытому окну, за которым был канал. А я думаю: какой классный удар, и тут меня шибануло: это ж мой свадебный пиджак! Я резко ухватился за него и поймал Мика как раз перед тем, как он скользнул в амстердамский канал. Чарли я потом целые сутки успокаивал. Я думал, что дело сделано, отвел его к нему в комнату, но прошло двенадцать часов, а он все говорил: “Ебись оно все, сейчас спущусь и еще раз врежу”. Чтобы его так завести – это надо было постараться. “Зачем ты его поймал?” Ты что, Чарли, это ж был мой пиджак!

К 1985-му, когда мы собрались в Париже записывать Dirty Work, атмосфера совсем испоганилась. Сессии пришлось откладывать, потому что Мик работал над своим сольником, а теперь вовсю занимался его раскруткой. Мик не принес нам практически ничего такого, над чем можно было бы работать. Он расходовал все песни на собственный альбом. И вообще он часто отсутствовал в студии.

Так что получилось, что я начал писать гораздо больше собственного материала на Dirty Work – и такого и сякого. И мерзкая атмосфера в студии действовала на всех. Билл Уаймен почти перестал появляться, Чарли улетал домой. Как я теперь вижу, в тогдашних вещах что не наезд, то угроза, сплошь и рядом: Had It with You, One Hit (to the Body), Fight. Мы сделали клип на One Hit (to the Body), в котором более или менее все прямо показано: у нас там почти буквально доходит до рукопашной помимо всякого сценария. Fight тоже дает представление, куда зашла на этом этапе братская любовь между двойняшками Глиммерами:

Gonna pulp you to a mess of bruises ’Cos that’s what you’re looking for There’s a hole where your nose used to be Gonna kick you out of my door. Gotta get into a fight Can’t get out of it Gotta get into a fight[243].

И еще Had It with You:

I love you, dirty fucker Sister and a brother Moaning in the moonlight Singing for your supper ’Cos I had it I had it I had it with you I had it I had it I had it with you…. It is such a sad thing To watch a good love die I’ve had it up to here, babe I’ve got to say goodbye ’Cos I had it I had it I had it with you And I had it I had it I had it with you[244].

В таком я был тогда настроении. Had It with You была написана в гостиной у Ронни, в его доме в Чизике прямо на берегу Темзы. Мы собирались возвращаться в Париж, но погода была такая дурная, что мы застряли на все время, пока опять не заработал дуврский паром. С нами были Питер Кук и Берт. Отопление не включили, и согреться можно было единственным способом – врубить усилители. Не помню, чтобы когда-нибудь раньше – может, только с All About You – сочинял вещь и тут же начинал понимать, что вообще-то пою про Мика.

Альбом у Мика вышел под названием She's the Boss (“Командует она”), и этим все сказано. Я так и не удосужился хоть раз его послушать от начала до конца. А кто удосужился? Это как Mein Kampf: все поставили себе на полочку, но прочесть руки не дошли. Что касается его последующих альбомных названий, то они прямо как на подбор: Primitive Cool (“Доисторически крутой”), Goddess in the Doorway (“Богиня на пороге”) – которую ну просто невозможно было не переименовать в Dogshit in the Doorway (“Собачье дерьмо на пороге”), – тут я даже говорить ничего не буду. Он скажет, что я не умею себя прилично вести и что у меня не рот, а помойка. Он даже написал песню на эту тему. Но этот его сольный контракт сам был таким неприличием, что никакие словесные тычки и в сравнение не идут.

Только по одному отбору материала мне показалось, что он совсем нюх потерял. Очень печальное зрелище. И он явно не готовился к тому, что не будет никакой реакции. Расстроился, естественно. Но мне просто в голову не приходит, с чего он решил, что у него все пройдет на ура. Тут-то я и почувствовал, что Мик оторвался от реальности.

Но, чем бы там Мик ни занимался, какие бы ни строил планы, я не собирался тухнуть и копить в себе яд. В любом случае в декабре 1985 года все мое внимание вдруг резко переключилось на другое – на чудовищную новость о смерти Иэна Стюарта.

Он умер от инфаркта в сорок семь лет. Я ждал его в тот день после обеда в отеле Blakes в районе Фулхэм-роуд. Мы собирались встретиться после его похода к врачу. И примерно в три часа ночи накануне звонит Чарли. “Собираешься встречаться со Стю?” Я говорю, да. “Короче, не придет он” – это так Чарли решил сообщить мне новости. Поминки провели на гольфовом поле в Лезерхеде, в Суррее. Он бы оценил иронию – только так он смог нас туда наконец затащить. Мы сыграли концерт-посвящение в клубе “100” – первый раз за четыре года появились вместе на сцене. Смерть Стю оказалась самым страшным ударом в моей жизни, кроме того, когда у меня умер сын. Поначалу ты еще под анестезией, продолжаешь, как будто он еще где-то есть. И он правда всегда был – являлся то так, то эдак еще очень долго. И сейчас является. Всплывает в сознании всякое смешное, из-за чего чувствуешь, будто он рядом, например, этот его характерный выговор из-за выпирающей челюсти.

Я до сих пор на него оглядываюсь. Например, вспоминаю, как он издевался над Джерри Ли Льюисом. В самом начале моя любовь к Киллеру[245] и его игре принижала меня в душе Стю. “Хренов педрила, колотить только и умеет” – такая типичная реакция, как вспоминается. Потом, лет через десять, Стю подходит ко мне однажды и говорит: “Должен признать, есть у Джерри Ли Льюиса и положительные моменты”. Ни с того ни с сего. Причем в промежутке между дублями. Еще бы я на такое не оглядывался.

Он никогда не заговаривал про жизнь и смерть, только когда кто-то загибался. “Доигрался, лопух несчастный”. Когда мы приехали в Шотландию в первый раз, Стю тормознул на обочине и спросил кого-то: Can you nae tell me the way to the Odeon? (“Не подскажете дорогу до “Одеона”?”)[246] – такой очень гордый шотландец, даром что из Кента. Стю был сам себе закон со своим вечным кардиганом поверх тенниски. Когда мы разрослись до мегастадионов и спутникового телевидения, до многотысячных толп на концертах, он выходил на сцену в своих “Хаш Паппис”, со своей чашкой кофе и со своим бутербродом с сыром, которые, пока играл, оставлял прямо на инструменте.

Я сильно разозлился на то, что он меня бросил, – это у меня обычная реакция, когда помирает друг или любимый человек, хотя не должен был. Он много чего оставил после себя. Чак Ливелл, парень из Джорджии, из Драй-Брэнч, который играл в Allman Brothers, получил назначение прямо от Стю. Он в первый раз работал с нами на гастролях в 1982-м и пришелся ко двору, и мы его привлекали потом на всех следующих. К моменту смерти Стю Чак работал со Stones уже несколько лет. Если, не дай бог, помру, говорил Стю, Ливелл – тот, кто вам нужен. Не исключено, он уже знал, что болен, когда это говорил. Еще он сказал: “Не забудьте, что Джонни Джонсон до сих здравствует и прекрасно играет себе в Сент-Луисе”. И все это в один и тот же год. Может быть, врач ему уже сказал: тебе осталось вот столько.

* * *

Dirty Work вышел в начале 1986-го, и мне прямо не терпелось отправиться с ним в тур. Остальным, само собой, хотелось того же самого. Но Мик отписал нам письмо и сообщил, что гастролировать не собирается. Ему хотелось заниматься своими сольными делами. Скоро после того, как мы получили письмо, я прочитал в одном английском таблоиде, что Мик сказал, что Rolling Stones – камень у него на шее. Правда, так и сказал. На, утрись. Я не сомневался, конечно, что какая-то его часть так и думала, но говорить такое вслух – это другое дело. Тогда-то и была объявлена Третья мировая.

Поскольку гастрольные перспективы отсутствовали, я стал вертеть в голове замечание Стю про Джонни Джонсона. Джонсон с самого начала служил пианистом в бэнде у Чака Берри и, кроме того, если б у Чака хватило совести признать, был соавтором множества его хитов. Но на тот момент в Сент-Луисе Джонсон играл как раз нечасто. С тех пор как Чак сказал ему: “Скатертью дорожка” десять с лишним лет назад, он работал водителем автобуса, возил стариков, и о нем почти никто не вспоминал. Но Джонни Джонсон мог похвастаться не только тем, что работал в паре с Берри. Он вообще был одним из лучших мастеров блюзового фоно.

Когда мы писали Dirty Work в Париже, Стив Джордан, ударник, заглянул как-то к нам в студию и в результате сыграл на альбоме, подменив Чарли, у которого была своя черная полоса тогда – излишнее увлечение разными stupefiants, как французы их называют. Стиву тогда было что-то около тридцати – он был очень одаренный музыкант-универсал и вокалист. Он приехал в Париж писаться, как-то отпросившись со своей постоянной работы в домашнем бэнде шоу Дэвида Леттермана. До этого он играл в домашем бэнде “Субботним вечером в прямом эфире” и успел поездить с Белуши и Эйкройдом в составе их Blues Brothers. Чарли приметил его барабанщицкие достоинства еще в 1978-м, когда он играл на “Субботним вечером в прямом эфире”, и сделал себе засечку на память.

Позвонила Арета Франклин, которая тогда работала над фильмом под названием “Джек-попрыгун”[247] с Вупи Голдберг, и позвала меня продюсировать заглавный трек. Я помню, что Чарли Уоттс сказал мне: если вдруг захочешь делать что-то на стороне, Стив Джордан – тот, кто тебе нужен. И я подумал: ага, если я подписываюсь делать Jumpin' Jack Flash с Аретой, надо собирать бэнд. Начинать с нуля. Стива я и так уже знал, и, в общем, так мы и сошлись – на саундтреке для Ареты. Сессия, кстати, получилась классная. И у меня в сознании отложилось, что если я собираюсь заняться чем-то своим, то обязательно беру Стива.

Я представлял Чака Берри среди первых музыкантов, принятых в Зал славы рок-н-ролла, в 1986-м, и так получилось, что состав, который подыгрывал Чаку, и все остальные участники джема в тот вечер были из бэнда Дэвида Леттермана, в том числе Стив Джордан на барабанах. И сразу после этого Тейлор Хэкфорд попросил меня быть музыкальным директором на полнометражном фильме, который он делал к шестидесятилетию Чака Берри, и у меня в голове тут же всплыли слова Стю: Джонни Джонсон до сих пор здравствует. Первая проблема, как я понял в следующую секунду, – это то, что Чак Берри так долго играл со случайными составами, он уже не помнит, что такое играть с мастерами. И особенно с Джонни Джонсоном, с которым он не играл с тех пор, как они расстались в начале 1970-х. Когда Чак обернулся и сказал в этой своей неподражаемой манере: Джонни, пиздуй отсюда, – он сам отрезал себе правую руку и еще половину левой.

Чак думал, что хиты у него не кончатся. Может, он тоже страдал от ССВ, хотя и играл на гитаре? Он же вообще-то не записал ни одной хитовой вещи после того, как разогнал свой бэнд, кроме его самого главного боевика My Ding-a-Ling. Так держать, Чак! С Джонни Джонсоном у него был идеальный союз. Да они вообще были созданы друг для друга, это же ясно как божий день. Нетушки, говорит Чак, я один тут главный. Захочу, найду себе другого пианиста, и уж по-любому дешевле обойдется. Дешевизна – это практически единственное, о чем он думал.

Когда мы с Тейлором Хакфордом поехали к Чаку домой в Уэнтцвилл, это совсем рядом с Сент-Луисом, я обождал и поднял вопрос только на второй день. Все обсуждали освещение, и я вдруг говорю Чаку: не знаю, может быть, вопрос неуместный, я ваших отношений не знаю, но ты не в курсе, Джонни Джонсон все бегает? Чак отвечает: кажется, живет где-то в окрестностях. Короче, вопрос такой – вы вместе сыграть сможете? Ну да, он отвечает, как нефиг делать. Момент был напряженный. За секунду я свел Джонни Джонсона обратно с Чаком Берри. Перспективы открывались необозримые. Чак сразу подключился и правильно сделал, потому что благодаря этому получил классный фильм и классный бэнд.

И тут судьба сыграла надо мной одну из своих легендарных шуток. Я хотел, чтоб за ударными сидел Чарли. Стив Джордан тоже претендовал, но я думал, что он не будет владеть материалом как надо, и был не прав, но я ведь его еще не знал как следует. В общем, я сказал Стиву: спасибо, приятель, но Чарли сам справится. А потом в какой-то следующий визит Чак захотел мне что-то показать, прямо неотложно. Он поставил видео джема в конце церемонии введения в Зал славы – и там Стив колошматит вовсю, хотя камеру навели так, что его голова оказалась отрезанной. Но все равно шпарит как надо, и Чак говорит: вот этот мне нравится. Что за чувак? Я хочу, чтоб он был в фильме. Поэтому пришлось мне вызвонить Стива и сказать, что тут, в общем, вакансия образовалась. Стив, естественно, обрадовался. Но и без прикола не обошлось. Пусть он сам все расскажет.

Стив Джордан: Чак летел на Ямайку к нам и должен был остановиться в доме в Очос-Риос. Мы поехали забирать его в аэропорт. Денек был жаркий, что-то типа девяноста с лишним, жарит по-черному. И весь народ выходит из самолета в шортах или прямо в купальниках, потому что знает, что здесь будет палить солнце. Чак вылезает из самолета в блейзере, полиэстровых клешах и с чемоданом. Оборжаться. А потом мы сидим в гостиной, барабаны расставлены, и сейчас типа должны начать играть. Набор скромный: парочка фендеровских комбиков, “Чэмпов” и пара гитар, но вполне можно начинать ковать железо, и тут Чак говорит: а ударник где? А на мне были дреды, я выглядел как Слай Данбар. И Кит говорит: вот он, ударник, это Стив, он и есть ударник. И Чак такой: это мой ударник? Посмотрел на мои дреды и говорит: хрена с два он мой ударник! Потому что у меня голова в кадр не попала [на видео, которое он смотрел], и он был не в курсе, что я тогда в дредах ходил. Он думал, что я какой-то местный реггийный ударник, и с таким ему играть не хотелось. Но потом мы начали играть, и он успокоился.

Я спросил у Джонни Джонсона, как появились на свет Sweet Little Sixteen и Little Queenie. И он сказал – ну, Чак приносил все слова, а мы типа разыгрывали что-то под блюзовый формат, и я задавал прогрессию. Я говорю: Джонни, это называется сочинять песню. Ты должен был получить минимум пятьдесят процентов. То есть тебе в контракте, конечно, могли заранее застолбить сорок, но он всяко писал эти вещи с тобой. Он говорит: да я про это как-то и не задумывался, просто делал что умею, и все. Мы со Стивом провели расследование, и обнаружилось, что все, что Чак написал, было либо в ми-бемоле, либо в до-диезе – фортепианные тональности! Вообще не гитарные. Это была железная улика. Тональности-то такие, что не слишком подходят для гитары. Так что явно большинство этих песен начиналось на фоно, а потом пристраивался Чак, брал баррэ этими своими загребущими руками, которые спокойно перекрывают все струны. Я вдруг просек, что он просто шел следом за левой рукой Джонни Джонсона!

У Чака размер рук немаленький – ему спокойно хватает растяжки для всех этих баррэ-аккордов. Очень длинные, изящные ладони. Я потратил пару лет, чтобы придумать, как делать такой же звук с пальцами покороче. Все благодаря походу на “Джаз в летний день”, где Чак играет Sweet Little Sixteen. Я смотрел на его руки, как они перемещаются и куда встают пальцы, и обнаружил, что, если я переложу это в гитарные тональности, там, где есть основной тон, я смогу поймать этот свинг по-своему. Так же как делал Чак. Чем прекрасна игра Чака Берри, так это как раз натуральным свингом. Никакого тебе пыхтения и вкалывания с перекошенным лицом – просто плавный, естественный ход вразвалочку, как у льва.

Это было нереально, мягко говоря, – свести Чака с Джонни. Интересно, как они действовали друг на друга. Они же не работали вместе очень долго. Джонни одним своим присутствием напомнил Чаку, как оно все должно звучать, и Чак стал подтягиваться до его уровня. Он уже бог знает сколько играл с разным убожеством – с теми, кто в очередном городе найдется подешевле. А в остальном – приехал один и уехал один, только чемодан прихватить. Для музыканта играть ниже собственного уровня – это все равно что душу погубить, а он уже сто лет оттрубил в таком режиме, дошел до ручки и стал насквозь циником по отношению к музыке. И теперь, когда Джонни начинал зажигать, Чак говорил: эй, а помнишь вот это? И переключался на что-то вообще неизвестно откуда. Было как-то дико и прикольно в то же время смотреть, как Чак нагоняет упущенное с Джонни и с остальным бэндом, потому что теперь у него за барабанами сидел Стив Джордан, а он не работал с таким ударником чуть ли не с 1958 года. Я собрал состав, который раскопал старого Чака Берри, насколько это было вообще возможно. Такой состав, который был не хуже, чем его первоначальный. И я думаю, у нас получилось – по-своему, но получилось, хотя он, конечно, тип хитрожопый. Но мне не привыкать работать с хитрожопыми типами.

Была одна по-настоящему замечательная вещь, которая вышла из этого фильма: я дал Джонни Джонсону новую жизнь. Он получил возможность поиграть перед народом, да еще и на хорошем инструменте. И уже дальше до самой смерти он продолжал играть по всему миру, и люди получали удовольствие. У него начались гастроли, он заслужил признание. И важнее всего, что он снова обрел самоуважение, его ценили за то, кто он есть – первоклассный музыкант. Он и не думал, что кто-нибудь еще в курсе, что это он играл на всех тех офигенных вещах. Ведь ни славы композитора, ни авторских ему так и не досталось. Может, это и не Чак был виноват, может, это все благодаря Chess Records. У них это был бы не первый случай. Вопросов Джонни не задавал, так что ему ничего и не перепало. В общем, Джонни Джонсон получил в подарок еще пятнадцать лет у всех на слуху, смог заниматься тем, чем всегда должен был, и получать за это причитающееся, вместо того чтобы кончить жизнь за баранкой.

Я нечасто ругаю кого-то (за пределами ближнего круга), но должен сказать, что Чак Берри меня сильно разочаровал. Он был моим героем номер один. Я думал: блин, это должен быть классный чувак, раз он так играет, раз он такие песни сочиняет, так поет, так лабает. Ну просто не может не быть классным чуваком. А когда мы для фильма собрали один аппарат из его и нашего, я уже потом выяснил, что он выставил счет продюсерской компании за аренду его усилителей. С самого первого такта в первый же вечер, на том концерте в Fox Theater в Сент-Луисе, Чак послал к чертям собачим все наши тщательно выстроенные планы и начал играть совершенно другие аранжировки, да еще и в других тональностях. Но было уже неважно. Это все равно была лучшая версия Чака Берри живьем, которую только можно получить. Как я сказал, когда представлял его перед введением в Зал славы, – я слизал все проигрыши, которые он когда-нибудь играл. Так что это был мой долг перед ним: стиснуть зубы, когда он напрашивался сильнее всего, вести с ним игру на выматывание и довести дело до конца. А он-то, конечно, резвился со мной вовсю – это видно в фильме. Мне было очень трудно терпеть, чтоб меня третировали как пацана, а Чак как раз этим и занимался со мной и со всеми остальными.

И все-таки, что я думаю про Чака в глубине души, лучше выражено в письме, которое я послал ему однажды факсом после того, как в миллионный раз услышал его по радио:

* * *

Великое предательство Мика, которое мне трудно простить, – как будто он тогда специально хотел покончить с Rolling Stones раз и навсегда – это его объявление в марте 1987-го, что он поедет в тур обкатывать свой второй сольной альбом Primitive Cool. Я еще в 1986-м рассчитывал, что мы отправимся в тур, и уже сильно обламывался тем, как Мик все оттягивал. А теперь все вообще стало ясно. Как сформулировал Чарли, он просто взял и перечеркнул двадцатипятилетнюю историю Rolling Stones. Так это выглядело. Stones вообще не гастролировали с 1982-го по 1989-й и не собирались вместе в студии с 1985-го по 1989-й.

Дорогой мистер Берри, позволь мне сказать, что, несмотря на наши лучшие и худшие моменты, я так сильно тебя люблю! То, что ты создал, это так важно, и так прекрасно, и никогда не устареет – я трепещу до сих пор! Надеюсь, что таких, как ты, больше не делают. Иначе я бы не выдержал! Можешь думать обо мне то же самое!!

С моей любовью к тебе, брат! Чего бы она ни стоила.

Кит Ричардс ‘05

P. S. Твой английский лучше, чем мой!

Мик высказался так: “Rolling Stones… в моем возрасте и после всех проведенных лет не могут быть единственной вещью в жизни… Я определенно заслужил право выражать себя и как-то иначе”. И выразил. “Как-то иначе” – это было поехать в тур с другим составом и распевать с ним роллинговские песни.

Я реально думал, что у Мика не хватит наглости гастролировать без нас. Это была бы самая жесткая пощечина, которую только можно придумать. Это был бы смертный приговор впредь до подачи апелляции. И все ради чего? Но я ошибался и потому был в бешенстве и смертельной обиде. Мик таки поехал в тур.

И тогда я ему устроил разгон, в основном в прессе. Первый выстрел звучал так, что, если он сначала не хочет играть концерты со Stones, а потом берет и едет в тур с группой “Хер и Чмырь”, я ему, сука, пасть порву. И Мик ответил со всем благородством: “Я люблю Кита, я им восхищаюсь… но я не чувствую, что мы можем с ним дальше сотрудничать на самом деле”. Я уж и не упомню всех наездов и подъебов, которых я наговорил, – “диско-хлопец”, “маленький дрочевый ансамбль Джаггера”, “что бы ему не записаться в Aerosmith?” – такого рода вещами я кормил тогда благодарные таблоиды. Все опустилось довольно низко. Однажды журналист спросил меня: “Когда вы уже перестанете собачиться друг с другом?” “У собаки и спросите”, – сказал я.

А потом я подумал: пусть парень наиграется в свое удовольствие. Посмотрел в таком ключе. Бог с ним, пускай он покажется перед всем миром и как следует облажается. Он же продемонстрировал полное отсутствие дружбы, товарищества, всего, на чем должна держаться группа. Он нас просто кинул. Чарли, по-моему, переживал все это еще тяжелее, чем я.

Я видел кусок записи миковского концерта, и у него на гитарах играли Кифы-двойники: топали в тандеме, делали правильные супергитаристские телодвижения. Когда оно поехало на гастроли, меня спросили, что я думаю, и я сказал: очень печально, что его шоу на столько процентов состоит из роллинговских песен. Я сказал: если уж собираешься делать что-то сам, играй вещи со своих двух записанных альбомов. Не делай вид, что ты сольный исполнитель, если вокруг тебя две девицы скачут и распевают Tumbling Dice. Rolling Stones уйму времени зарабатывали свою нынешнюю репутацию, дольше в музыкальном бизнесе еще не было. И то, как Мик распорядился своей сольной карьерой, поставило ее под удар, и меня это злило до невозможности.

Мик кое в чем очень солидно просчитался. Для него само собой разумелось, что, если укомплектовать бэнд любыми рукастыми музыкантами, они подойдут ему не хуже Rolling Stones. Но звучать он начал, будто это был не он. У него подобрались умельцы что надо, но это в чем-то похоже на чемпионат мира: английская сборная – это не “Челси” и не “Арсенал”. Это другая игра, и приходиться срабатываться с другой командой. Ну нанял ты лучших из лучших, но теперь тебе надо выстраивать с ними отношения. А у Мика это не слишком хорошо получается. Ходить с важным видом, вешать звезду на дверь гримерки и относиться к бэнду как к нанятой обслуге – это он умел. Но хорошая музыка от такого не рождается.

После этого я решил: пошло все на хуй, хочу свой бэнд. Постановил, что буду делать музыку и без Мика. Я написал уйму песен. Я начал петь по-новому, например на Sleep Tonight. Голос теперь звучал ниже, так еще никогда не было, и это прекрасно подходило к типу баллад, которые я начал сочинять. Так что я стал зазывать чуваков, с которыми всегда хотел поработать, и я знал, с кого начать. Можно даже сказать, что совместная работа у нас со Стивом Джорданом началась еще в Париже, во время записи Dirty Work. Стив дал мне уверенность – услышал что-то в моем голосе, из чего, по его мнению, можно было сделать пластинку. Если у меня была мелодия, над которой я работал, я заставлял его ее напеть. А я ведь начинаю оживать от совместной работы – мне нужна реакция, чтобы я считал, что мои труды хоть чего-то стоят. Так что, вернувшись в Нью-Йорк, мы начали тусоваться вместе и написали вдвоем массу материала. А потом прихватили его приятеля и партнера Чарли Дрейтона, который в основном басист, но плюс к тому еще и офигенно одаренный барабанщик, и начали собираться джемовать у Вуди дома. Потом мы со Стивом провели какое-то время на Ямайке и совсем закорешились. А еще мы обнаружили, что – надо же – у нас и писать получается! Он один такой. Так что либо-либо: либо Джаггер/Ричардс, либо Джордан/Ричардс.

Стив тут сам расскажет, как мы с ним сошлись.

Стив Джордан: Мы с Китом очень сблизились в те разы, когда сочиняли вместе, еще перед тем, как собрать состав, когда нас было только двое. Мы засели в студии под названием Studio 900, которая была прямо за углом от моего тогдашнего жилья, а до места, где жил Кит, когда приезжал в Нью-Йорк, – немного проехаться. Мы приходили туда и погружались с головой в процесс. Первый раз мы вообще играли двенадцать часов подряд. Киту не хотелось прерываться, даже чтобы отлить. Было обалденно! Чистая любовь к музыке – это нас повязало. Но для него это явно было освобождение. У него имелось столько идей, которые просились наружу. И конечно же, он сильно переживал, по крайней мере когда доходило до сочинения, – совершенная душа нараспашку. По большей части темы были совершенно конкретные. Все о его старинном напарнике. You Don't Move Me – это был такой классический образец, она потом попала на первый сольник Talk Is Cheap.

У меня поначалу было в голове одно название: You don’t move me anymore (“Ты меня больше не трогаешь”). И я совершенно не соображал, как его повернуть: то ли это мужчина говорит женщине, то ли женщина мужчине. Но потом, когда дошло до первого куплета, я понял, куда меня ведет. Неожиданно цель прояснилась, и это был Мик. Одновременно хотелось быть великодушным. Но только великодушным по-моему:

What makes you so greedy Makes you so seedy[248].

Мы со Стивом прикинули, что надо садиться писать диск, и начали собирать ядро будущих X-Pensive Winos, которые были так названы уже потом, когда я заметил, что народ в студии начал пользовать бутылки шато-лафита в качестве легкого аперитивчика[249]. А что, для такой потрясающей братской бригады ничего было не жалко. Стив спросил, с кем я хотел бы играть, и я первым делом из гитаристов назвал Уодди Уоктела. И Стив сказал: брат, читаешь мои мысли. Я знал Уодди еще с 1970-х и всегда хотел с ним поработать – мало кто играл с таким вкусом, так мне близко по ощущению, как он. Насквозь музыкальный человек. Понимающий, улавливающий то, что необходимо, – объяснять ему никогда ничего было не нужно. И еще у него самый сверхъестественный, ультразвуковой слух, до сих пор чуткий после всей его многолетней лабушеской карьеры. Он играл с Линдой Ронстадт, он играл со Стиви Никс – у женщин, но я знал, что мой чувак хочет играть рок. Так что я позвонил ему и поставил перед фактом: “Я собираю команду, и ты уже зачислен”. Стив согласился, что Чарли Дрейтон должен быть на басу, и, по-моему, единогласно было решено, чтобы Айвен Невилл, новоорлеанец и отпрыск Аарона Невилла, сел за фоно. Никаких прослушиваний и отборов никто проводить не собирался.

В Winos подобрался очень хитрый состав. Почти все в этой команде могут играть на чем угодно. Могут менять инструменты, практически все могут петь. Стив поет, еще как. Айвен вообще потрясающий вокалист. И этот основной экипаж с самых первых тактов, сыгранных вместе, рванул с места как ракета. Мне всегда неправдоподобно везло с чуваками, с которыми приходилось играть. И, если стоишь впереди Winos, не оторваться просто нереально. Это кайф с гарантией. Там начиналось такое зажигалово, что почти не верилось. Меня это вернуло к жизни. Я чувствовал себя так, будто только что вышел из тюрьмы. Звуковиком мы взяли Дона Смита, которого выбрал Стив. Его натаскивали в Мемфисе, в студиях Stax, в том числе Дон Никс, автор Going Down. Еще он работал с Джонни Тейлором, одним из моих самых первых кумиров. Он таскался по мемфисским джук-джойнтам за Ферри Льюисом. Он был влюблен в музыку.

Дальше Уодди описывает наши перипетии и свидетельствует в лестных тонах о моем певческом росте со времен первой сорвавшейся попытки в качестве солиста дартфордского хора мальчиков.

Уодди Уоктел: Мы полетели в Канаду и сделали там весь первый диск, Talk Is Cheap. Кажется, вторым треком, который мы откатали, был Take It So Hard – кстати, шедевральная композиция. И я думаю: ого, мне дадут на этом сыграть? Ну тогда вперед. И мы сыграли ее несколько раз. Можно, конечно, сказать, что это была репетиция. Но один из дублей оказался такой – сразу зачет. Идеальный, хоть плачь. Это была вторая вещь за вечер, сильнейшая из всего материала, и вдруг получается этот опиздохуительный дубль. Я возвращался домой и думал: ну что, получается, Эверест уже взят? Все остальные вершины мы возьмем влегкую, раз теперь главная за спиной. А Кит сопротивлялся, не хотел верить, говорил: не хочу, чтоб мужики решили, что они такие крутые мастера. И заставил нас ее переиграть. Не знаю для чего. Дубль просто орал: ау, чуваки, возьмите меня. Думаю, Кит просто не хотел, чтобы народ расхолаживался. Но круто, как в этом первом дубле, уже не получалось. Если попадаешь – значит попадаешь. Когда мы выстраивали порядок вещей на альбоме, я уперся, чтобы первой поставили Big Enough. Потому что, когда первый раз слышишь, как Кит на ней поет, то первая строчка его голосом офигенна, такая красота. Он так естественно ее выводит. Я говорил: когда люди в первый раз это поставят, они не поверят, что это, блядь, сам Кит Ричардс на вокале. А потом мы врежем им Take It So Hard.

На самом деле на Talk Is Cheap не только наш бэнд. Мы поскребли везде, где могли. Мы слетали в Мемфис и подписали Уилли Митчелла, вставили Memphis Horns в Make No Mistake. Уилли Митчелл! Он сводил, аранжировал, продюсировал и сочинял все элгриновские вещи либо с самим Элом Грином, либо с Элом Джексоном, либо с обоими. В общем, он сел в той же студии, где произвел на свет все это элгриновское добро, и под наши уговоры сделал духовую аранжировку. Мы зазывали всех, кого хотели у себя слышать, и большинство откликнулось: у нас сыграл Масео Паркер, у нас были Мик Тейлор, Уильям “Бутси” Коллинз, Джои Спампинато, Чак Ливелл, Джонни Джонсон, Берни Уоррел, Стэнли “Бакуит” Дюрел, Бобби Киз, Сара Дэш. А на гастроли подписали петь Бэби Флойда. Обалденный певец, обалденный голос, один из лучших. Бэби на наших концертах делал Pain in My Heart[250] с отработкой всего отисовского номера – падением на колени и все такое. В последнюю ночь тура мы приковали его за лодыжку к микрофонной стойке, потому что решили, что чувак слишком вошел в роль. Как можно приковать человека без его ведома? Очень аккуратно, иначе никак.

Я ведь никогда не сочинял на постоянной основе ни с кем, кроме Мика, а с Миком я, в общем-то, больше уже ничего и не сочинял. Мы теперь писали каждый свое. И я не понимал, пока не стал работать со Стивом Джорданом, насколько я по этому соскучился. И насколько важно для меня работать с кем-то. Когда бэнд собирался в студии, я часто писал песни прямо там – вставал к микрофону и подвывал, голосил, вытягивал из себя вещь всеми средствами. Уодди в этот процесс въехал не сразу.

Уодди Уоктел: Это было оборжаться, правда. У Кита представление о сочинении песен такое. “Микрофоны выставь”. – “А? Ладно”. Дальше он говорит: “О'кей, запевай”. – “Что запевай?” А он: “Петь давай!” “Да ты о чем вообще? Что петь-то? У нас же нету ничего”. – “Ага, точно, давай сообразим что-нибудь”. И все вот так. Это такой у него нормальный процесс. Так что мы со Стивом встаем с ним рядом, и из него выходит отрывками: “А хули… вроде ничего” – он так подбирает фразочки. Бросай все об стену, глядишь, что-нибудь пристанет. И так в принципе выглядел весь процесс. Просто поразительно. И мы тоже кое-какие строчки так придумывали, не только он.

Я и писать песни по-другому начал, не только петь. Как минимум я теперь писал не для Мика – не для его исполнения. Но главным образом я обучал себя пению. В первую очередь перевел песни в тональность пониже и тогда смог понизить голос в высоких номерах типа Happy. Мелодии тоже отличались от роллинговских. И еще я приучался петь в микрофон вместо того, чтобы урывками приближаться к нему, вскидывая гитару, как я привык раньше делать на сцене, когда пел. Дон Смит настроил микрофоны и компрессоры таким образом, чтобы я очень громко слышал себя в наушниках, и это означало, что я не мог петь во всю громкость или орать – опять же то, к чему я привык. У меня стали писаться песни потише, баллады, всякая лирика. Песни от сердца.

Мы поехали в тур. Раз – и я фронтмен. Ну ладно, собрались – и вперед. Из-за такого разворота я с куда большим пониманием стал относиться к каким-то миковским дурацким закидонам. Когда тебе приходится петь каждую хренову песню, приходится как-то разрабатывать легкие. Нужно же было каждый день отпахать часовое с лишним шоу, и не только петь, но и скакать и управляться с гитарой, – из этого и развился мой голос. Одних от него воротит, другие его обожают. Голос с характером. Никакой не Паваротти – но мне и не нравится, какой у Паваротти голос. Когда отвечаешь за сольный вокал в группе, это здорово выматывает. Одного только дыхания сколько надо. Петь песню за песней – для большинства этого хватит, чтобы под конец просто свалиться с ног. Пропускаешь через себя офигенный объем кислорода. Был так тяжело, что мы отрабатывали концерты, уходили со сцены, и я сразу шел спать! Бывало, конечно, что мы не ложились до следующего шоу, но чаще всего – даже и не думай! Мы от этих гастролей ловили кайф, как никогда раньше. Почти каждый вечер Winos провожали стоячей овацией – мы собирали небольшие залы, распродавали большие, выходили в ноль. Уровень мастерства на сцене был зашкаливающий, поголовно. Каждый вечер не игра, а сказка – музыка бурлила как сумасшедшая. Мы отрывались от земли. Это было настоящее чудо.

В итоге что Мика, что меня с нашими сольниками раскупали так себе. Ведь всем же нужны хреновы Rolling Stones. Ну, по крайней мере я с этого получил две классных рок-н-ролльных вещи и заработал личный авторитет. А Мик пустился в это дело с намерением стать поп-звездой на своих условиях. Пошел, поднял свой личный флаг, а потом его пришлось тихо спустить. Я не злорадствую по поводу того, что случилось, но для меня это было неудивительно. В конце концов он вернулся в Stones, чтобы заново найти себе место, – вернулся, чтобы все исправить.

* * *

В общем, оцени, брат – группа “Камни на шее”[251] тут как тут, чтоб не дать тебе утонуть. Лично я не собирался первым закидывать удочку. Я на тот момент уже успокоился. Мне было неинтересно продолжать Stones на таких условиях. У меня уже имелся за плечами отменный собственный диск с Winos, и меня все очень устраивало. Я был готов садиться писать еще один хоть завтра. Но состоялся перезвон, началась какая-то челночная дипломатия. Встреча, которая произошла в результате, организовывалась нелегко. После пролитой крови необходимо было найти нейтральную территорию. Мик не поехал бы на Ямайку, где был я, – мы уже говорим о начале января 1989-го. А я бы не поехал на Мюстик. Выбрали Барбадос. Где-то по соседству с Эдди Грантом и его студией Blue Wave.

Первым делом мы постановили, что пора со всем этим завязывать. Я прекращаю использовать Daily Mirror в качестве рупора. Они это обожают – обгладывать нас заживо. Мы, конечно, слегка сцепились, но потом начали ржать над тем, как изощрялись, поливая друг друга в прессе. Это, видимо, был момент примирения: “Как, говоришь, я тебя назвал?” В общем, отношения наладились.

Мы с Миком, может, больше и не друзья – слишком много изношено-потаскано, – но между нами самая крепкая братская связь, и ее уже не разорвать. А как еще назвать отношения, которые тянутся столько лет? Лучшие друзья – лучшие друзья и есть. А между братьями бывают драки. Я ведь совершенно реально ощущал, что меня предали. Мик знает, что я чувствую, хотя до него могло и не доходить, что он меня так глубоко задел. Но сейчас я пишу о прошлом – все это случилось давным-давно. Мне можно такое говорить, это от сердца. Но при этом никто не имеет права говорить что-то против Мика в моем присутствии. Я за него загрызть могу.

Что бы ни случилось в прошлом, у меня с Миком такие отношения, из которых до сих пор что-то получается. А иначе как бы после почти пятидесяти лет, когда я это пишу, мы могли бы строить планы насчет того, чтобы опять вместе двинуться по городам и весям? (Пусть даже наши гримерки нужно разносить на милю друг от друга из соображений комфорта: он не выносит, что играет у меня, я не могу слушать, как он целый час вытягивает гаммы.) Мы с ним любим свое дело. Когда встречаемся, то каждый раз неважно, какие нелады опять образовались в промежутке, – все отставляется в сторону, и мы начинаем строить планы. И всегда что-то выдаем на гора, когда оказываемся вдвоем. Есть между нами какой-то электромагнетизм, который дает искру. И с самого начала так было. Это то, чего мы всегда ждем, и то, из-за чего наша музыка цепляет других.

Вот как все повернулось во время встречи на Барбадосе. Началась разрядка 1980-х. Я оставил прошлое в прошлом. Я могу быть непреклонным, но слишком долго таить злобу я тоже не способен. Если у нас делается какое-то дело, все остальное отодвигается на задний план. Мы – бэнд, мы знаем друг друга как облупленных, и лучше нам разобраться в этом, перестроить отношения, потому что Stones – это больше любого из нас двоих, если уж смотреть правде в глаза. Можем ли мы с тобой скооперироваться, чтобы произвести на свет какую-нибудь путную музыку, – вот наш вопрос, наша задача. Главное, как всегда, чтобы никого не было рядом. Есть отчетливая разница между тем, когда мы с Миком одни и когда в помещении есть кто-то еще, все равно кто. Это может быть хоть горничная, наш повар, кто угодно. Все сразу абсолютно меняется. А когда мы вдвоем, мы перебираем всякое текущее. “О, моя-то меня из дома выгнала” – всплывает какая-нибудь такая фраза, и мы начинаем с ней работать. И очень быстро все переходит на пианино или гитару, в песни. И волшебство повторяется. Я вытягиваю разные вещи из него, он вытягивает из меня. Он может так все повернуть, что ты сам никогда бы не додумался, не рассчитывал бы – оно просто вдруг возникает.

Очень скоро все было забыто. Прошло меньше двух недель после той первой встречи, и мы уже писали Steel Wheels, наш первый альбом за пять лет, в студии AIR на Монтсеррате, опять с Крисом Кимси на посту сопродюсера. И с туром Steel Wheels, самым большим цирком за нашу историю, планировалось стартовать в августе 1989-го. Нам с Миком, которые чуть окончательно не развалили Stones, теперь светило еще двадцать лет совместной карьеры.

Я знал, что все дело в том, как пойдет это новое начало. Либо эта штука крякнет и у нее поотлетают колеса, либо мы как-то вырулим. Все остальные прикусили языки и забыли обиды. По-другому мы бы просто не двинулись с места. В общем, у всех как бы отрезало память о ближайшем прошлом, хотя следы от ударов еще виднелись.

Готовились мы старательно. Репетировали плотным графиком два месяца. Нам предстояло запустить масштабное новое предприятие. Декорации, которые придумал Марк Фишер, были самой крупной сценической конструкцией на тот момент. Две сцены должны были по очереди обгонять друг друга на маршруте – наши грузовики везли целую мобильную деревню, где было место для всего: от репетиционной точки до бильярдной, где мы с Ронни разогревались перед концертами. Это уже было никакое не пиратское кочевье. Со сменой менеджера сменился и стиль – теперь вместо Билла Грэма всем заправлял Майкл Коул, который раньше был нашим промоутером в Канаде. Теперь я понимал, в какое нехилое шоу я вписался – огромное, грандиозное, абсолютного другого уровня.

Stones начали зарабатывать гастролями только в 1980-е – наш тур 1981–1982 годов привел за собой эпоху больших стадионных площадок и побитых кассовых рекордов рок-концертов. Устроителем у нас как раз работал Билл Грэм. Он был тогда король рок-концертов, большой покровитель контркультуры, неизвестных творцов и всяких благородных начинаний, а также коллективов типа Grateful Dead и Jefferson Airplane. Но этот последний тур оказался довольно сомнительным предприятием – мы много чего недосчитались. Математика не вытанцовывалась. В общем, нам нужно было снова взять гастроли в свои руки. Руперт Лоуэнстин перетряс наши финансовые дела таким образом, что нас перестали кидать на восемьдесят процентов наших заработков, – это было приятно. До тех пор с одного билета в пятьдесят долларов мы получали три. Он устроил нам спонсорские контракты, взял под крыло торговлю атрибутикой. Он почистил наше хозяйство от паразитов и ненужного мусора, хотя не на сто процентов, конечно. Он сделал нас рентабельными. Я любил Билла всей душой, он был замечательный чувак, но он уже начинал загибать лишнего. Стал много о себе думать – как это с ними всеми бывает, когда они слишком долго сидят в одном кресле. Кроме самого Билла его деловые партнеры прикарманивали наши деньги и даже открыто этим хвастались – один везде рассказывал, как купил себе на них дом. Меня никак не касается всякая скрытая механика. В конце концов, это мне выходить на сцену. Поэтому я и плачу другим людям. Весь смысл в том, что я делаю то, что могу, только если у меня есть для этого специальное пространство. Для этого и привлекается Билл Грэм, или Майкл Коул, или кто-то такой же. Они снимают этот груз с твоих плеч, но тебе тоже полагается хорошая доля. Все, что мне нужно, – это иметь в штате человека типа Руперта или Джейн, которые позаботятся, чтобы под конец каждая денежка попала по назначению. Мы тогда устроили большой сбор на одном из островов – решили связать судьбу с Майклом Коулом, и после этого он устраивал все наши гастроли вплоть до тура A Bigger Bang 2006-го.

У Мика есть настоящий талант находить правильных людей, но он так же спокойно их разбазаривает или вообще забывает. Мик нашел, Кит сберег – такой девиз у нашей конторы, и по жизни так и получается. Конкретно говоря, были два человека, которых Мик выискал для своей сольной работы и, сам того не зная, свел меня с лучшими из лучших, которых я-то уж больше не отпущу. Один – это Пьер де Бопор, который приехал на Барбадос на нашу первую с Миком встречу в качестве его единственного помощника. Он после колледжа устроился на лето работать в нью-йоркской студии, чтобы узнать, как пишется музыка, и Мик прихватил его с собой в сольный тур. Пьер не только может починить любую хрень от теннисной ракетки до рыбацких сетей, он еще и гений в том, что касается гитар и усилителей. Когда я прибыл на Барбадос, у меня с собой был всего один старый фендеровский комбик с твидовой обтяжкой, который почти не работал и звучал ужасно. Естественно, Пьеру как миковскому новобранцу были даны инструкции не пересекать линию фронта на этой холодной войне – как будто это были Северная и Южная Корея, хотя на самом деле максимум это был Восточный и Западный Берлин. Однажды Пьер наплевал на все это и заграбастал мой “Твиди” – расковырял его до винтика, перебрал, и он у него заработал как новенький. За что Пьер удостоился от меня братского объятия. И очень скоро я уже знал, что это мой человек. Потому что кроме прочего – и Пьер это очень долго скрывал – на гитаре он играет охуеть как. Он ее может уговорить лучше, чем я сам. Мы спелись на почве нашей одержимости гитарой, нашей общей безумной любви. После этого он занял у меня вечный пост за кулисами в качестве подавальщика инструментов. Стал надзирателем и тренером всех моих гитар. Но у нас партнерство и в музыкальном смысле тоже, очень по-серьезному: когда мне теперь кажется, что выходит хорошая песня, я показываю ее Пьеру раньше всех остальных.

У всех этих гитар, которыми командует Пьер, каждая имеет свое прозвание и особенный характер. Он знает каждую по звуку и по всему остальному. Люди, которые их построили в 1954–1955–1956 годах, практически все давно в могиле. Если им тогда было лет по сорок-пятьдесят, теперь им бы уже было хорошо за сто. Но фамилии контролеров – кто ставил печать качества – можно до сих пор прочитать внутри корпуса. Поэтому гитары получали клички по своим контролерам. На Satisfaction я играю в основном на “Малькольме”, который “Телекастер”, а для Jumpin' Jack Flash беру “Дуайта”, тоже “Телекастер”. “Микобер” – это настоящий универсал. У “Микобера” много высот, “Малкольм” больше басит. “Дуайт” где-то посередине.

Я снимаю шляпу перед Пьером и всей остальной его аппаратной бригадой. На сцене каких только косяков не бывает, причем вдруг. Они должны быть готовы быстро принять и перетянуть гитару с порванной струной и иметь на замену инструмент с похожим звуком, который в десять секунд должен оказаться у чувака на шее. В прежнее время – хуй с ним, если гитара ломалась, ты просто уходил со сцены и оставлял всех отдуваться, пока как-то решал проблему. Но теперь, когда вокруг все эти фильмы и видео, каждая хрень под присмотром. Ронни рвет струны – только звон стоит. Мик на самом деле хуже всех. Если он дорвался до гитары, он ей все раскурочит своим медиатором.

Вторым пополнением в рядах стал Бернард Фаулер, постоянный бэк-вокалист при Stones, вместе с Лизой Фишер и Блонди Чаплином, которые пришли через несколько лет. Бернард тоже работал у Мика на сольнике. После этого Бернард спел и на моем сольнике и на каждой вещи, которую я написал после его появления. Первое, что я сказал Бернарду, когда он делал какие-то подпевки в студии: “Знаешь, ты мне не должен был понравиться, я не планировал”. “Это еще почему?” – “Ну как, ты же из его людей”. Бернард захохотал, лед был сломан. Я чувствовал, что в каком-то смысле стащил его у Мика. Но мне и так уже хотелось перестать думать обо всем в терминах “кто кого”, и кроме того, нам хорошо поется вместе. Так что никакая эта фигня нам не помешала.

Бобби Киза я притащил к нам обратно в 1989-м, перед туром Steel Wheels, но это было нелегко. Не считая каких-то редких одиночных халтур, он уже не работал лет десять. Столько времени у меня ушло, чтобы снова его вписать. И когда момент настал, я поначалу никому не сказал. Мы разогревались перед новыми гастролями в “Нассау Колизеум”. На носу были генеральные репетиции, и я был не слишком доволен тем, как звучат дудки, поэтому позвонил Бобби и сказал: садись в самолет и никому не показывайся, когда сюда доберешься. Короче, мы собираемся играть Brown Sugar, и Бобби должен участвовать, но Мик был не в курсе, что он здесь. Я просто сказал Бобби: когда заиграем Brown Sugar, вступай на твоем соло. Доходит до соло, Мик оборачивается ко мне и говорит: “Что за хуйня?..” А я ему как ни в чем не бывало: “Сам же видишь, правда?” И, когда песня кончилась, Мик посмотрел на меня эдак: ну что, ничего не попишешь. И правда – это же рок-н-ролл, родной. Но мне понадобились годы, чтобы снова устроить Бобби при группе. Как я уже говорил, мои друзья, кое-кто, могут налажать – мало не покажется, и я тоже могу, и Мик тоже – да кто угодно. Если ты такой нелажальщик, то где твой нимб? Вся моя жизнь усеяна осколками разбитых нимбов. Мик за весь тур не сказал Бобби ни слова. Но не прогнал.

Я добавил еще одного члена в банду Ричардса – Стива Кротти, одного из тех людей, которые сами находятся и моментально становятся друзьями. Стив из городка Престон в Ланкашире. Его папочка был мясником и человеком крутого нрава, и поэтому Стив ушел из дома в пятнадцать лет, после чего уже не вылезал из всяких жестких приключений. Я познакомился со Стивом на Антигуа, где он держал знаменитый ресторан под названием Pizzas in Paradise – постоянное тусовочное место для музыкантов и яхтсменов. Все, кто записывался в AIR Studios Джорджа Мартина на Монтсеррате, приезжали на Антигуа, так что Стив знал много кого в нашем бизнесе. Мы останавливались в окрестностях парка “Нельсонс Докъярд”, и его ресторан был как раз рядом.

Я сошелся со Стивом моментально, опознал родственную душу. Он, естественно, успел посидеть. Все мои кореша, кстати, выбирают самые козырные тюрьмы. Стива, например, тогда как раз только выпустили из австралийской тюрьмы под Сиднеем, на берегу Ботани-бей, где когда-то высадился Кук. Он загремел туда на восемь лет исправительных работ, из которых отбыл три с половиной, двадцать три часа в сутки под замком. Стив смог выжить без осложнений в этом лютом месте в том числе потому, что все знали, что он не стал трепать языком и взял на себя вину за двух дружков, которых не арестовали. Такой это парень. Учитывая, какой он приятный в общении человек, и несмотря на всю его крутизну, Стиву как-то слишком доставалось в жизни. Однажды испанские матросы, сильно обкурившись крэка, завалились к нему в бар в три ночи, и он им сказал, что заведение закрывается. Его уделали почти насмерть. Он несколько дней лежал в коме с разрывом сосудов, потерял девять зубов, две недели ничего не видел. И за что они его так отметелили? Их диалог закончился тем, что Стив сказал: “Приходите завтра днем, я вас чем-нибудь угощу”. Он повернулся к бару и услышал: “Я твою маму ебал”. И Стив тогда сказал: “Ну не ты, так кто-то. Что мне теперь, папой тебя называть?” И за это пострадал.

Когда Стив поправился, я попросил его приехать на Ямайку и присмотреть за моим домом. Сейчас он там служит шерифом моей Карибской конференции. Когда книга писалась, кто-то вломился в дом с пистолетом, чтобы поживиться. Стив уложил его на пол электрогитарой. Чувак в падении ударился локтем, и пушка выстрелила. Пуля прошла в дюйме от стивовского члена, не задела ни одну главную артерию и полетела дальше. Что называется, навылет. Вломившегося чувака застрелили полицейские.

Один раз был случай – пришлось прибегнуть к моему ножу, во время репетиций на Монтсеррате. Мы записывали песню под названием Mixed Emotions. Один из наших звуковиков при этом присутствовал, и лучше пусть он сам расскажет. Я вставляю его слова не для того, чтоб похвастаться, как я точно метаю ножи (хотя, конечно, здесь мне повезло, что бросок был точный). Просто хочу показать, из-за чего у меня перед глазами может опуститься красный туман – в данном случае из-за человека, который приходит в студию, не умеет ни на чем играть, ни хуя не разбирается в том, что я делаю, и еще пробует мне советовать, как лучше сделать трек. И бухтит что-то, бухтит. Как вспоминает этот очевидец:

Один мужик, большая шишка из музыкального бизнеса, прилетел на Монтсеррат по приглашению Мика, чтобы обговорить какой-то контракт по поводу гастролей. Он явно считал себя продюсером-асом. Мы стоим в студии, слушаем в динамиках Mixed Emotions, которые должны были выпускаться первым синглом. Кит стоит с гитарой наперевес, и Мик тоже здесь, и мы все слушаем. Песня кончается, и этот говорит: Кит, чувак, песня классная, но послушай меня: если б ты чуть-чуть подправил аранжировочку, она была бы в сто раз круче. Тогда Кит шагнул к своему саквояжу, достал оттуда нож и швырнул его, и нож воткнулся прямо между ног у этого чувака – тын-н-н. Прямо настоящий Вильгельм Телль, охренеть. И Кит говорит: слушай, сынуля, я писал песни еще до того, как ты у своего папы с члена свисал мутной каплей. Не ты мне будешь советовать, как песни писать. И вышел. И Мику пришлось как-то заглаживать ситуацию, но это было офигенно. Я никогда не забуду.

Когда великий тур Steel Wheels был уже готов стартовать, ко мне пожаловал Руперт Лоуэнстин – вместо Мика, которому следовало явиться самому, – и сообщил, что Мик не поедет в тур, если там будет Джейн Роуз. Джейн Роуз и тогда, и сейчас, когда я пишу книгу, работает моим менеджером, и на этих страницах в последний раз мы видели ее после торонтского ареста 1977 года, когда она по-геройски нянчилась со мной во время моей финальной ломки и все остальные месяцы, даже годы, которые тянулись судебные слушания в Канаде. Она невидимо присутствует почти во всех последующих описаниях. И теперь, летом 1989-го, десять лет спустя после тех событий, Джейн явно мозолила Мику глаза своим присутствием – хотя это он сам виноват, что мозолила. Джейн долго работала по совместительству на Мика и на меня – сейчас кажется, что вечность: начиная с того торонтского периода до самого 1983-го, хотя какой-то период ее работа на меня была неофициальной – это Мик приставил ее ко мне и сказал помогать чем можно. В 1983-м он решил, что хочет сбыть ее с рук, и уволил из Rolling Stones. А мне ничего не сказал. И когда я это выяснил, то встал в стойку. Здесь от меня поддержки не жди, чувак. Чтобы выкинуть Джейн Роуз – да ни за что. Я ей верил: она оставалась со мной в Торонто, она прошла со мной через все это лихо и, кроме того, помогала мне как менеджер. Я нанял ее заново в тот же самый день.

И Джейн тут же заняла положение, в котором с ней нельзя было не считаться. Когда Мик отказался гастролировать в 1986-м, Джейн взялась искать для меня разные проекты: сначала телефильм на Эй-би-си с Джерри Ли Льюисом, потом “Джек-попрыгун” с Аретой Франклин, потом контракт с Virgin, которые только-только сунулись на американский рынок, – контракт на запись диска с Winos. Нас было двое, я и Джейн, и Джейн несло на всех парах. А теперь Мик вдруг уперся насчет ее присутствия на гастролях. Опять та же самая старая проблема: кто-то слишком ко мне приближается, и меня становится трудно контролировать, а теперь еще этот кто-то не давал Мику заправлять всем предприятием, как ему хотелось. Джейн цепкая как никто. Она мой бульдог – если схватит, то не отпустит. И обычно берет верх. В данном случае она просто боролась, чтобы со мной советовались по важным вопросам, чего Мик привык не делать. То есть она была прямой угрозой Мику и его командирским амбициям. Причем во всей этой ситуации ей было еще хуже и вообще приходилось в два раза труднее – она ведь баба.

Но Джейн сумела сделать для меня много чего полезного, начиная с того, что подписала Winos, кончая моим появлением в “Пиратах Карибского моря”, которое она пробила исключительно благодаря свой упертости. После ее переговоров с Virgin насчет меня Руперт спросил ее мнения, не пора ли нам сменить лейбл, и в 1991-м мы подписали с ними гигантский контракт. Иногда Джейн бывает доставучей, дай ей бог здоровья. И многим от нее перепало – люди часто расшибаются о нее на всем ходу, потому что ждут, что она уступит дорогу, а вместо этого натыкаются на скалу. Она у меня тигр в овечьей шкуре, причем преданный. Когда в 1989-м Мик выдвинул этот ультиматум про нее, его бесило то, как я привел обратно Бобби Киза, что я не послушался его запрета на Бобби, а он привык, что его воля – закон. Может, это он так хотел на мне отыграться. Но я ответил на ультиматум предсказуемо: если ты не едешь в тур с Джейн Роуз, значит, не будет тура. В общем, тур прекрасно себе стартовал с Джейн на борту, хотя Мик, я так чувствую, до сих пор не до конца остыл. Но он тогда выбрал неправильную тактику.

Во всем этом есть и масса смешного – например, как Мик патологически неспособен со мной советоваться перед тем, как воплощать свои Великие Идеи. Мик всегда считал, что ему нужно побольше бутафории и эффектов на сцене. Все трюки в кучу. Надувной член был классной придумкой, но из-за того, что пара вещей сработала удачно, теперь с началом каждого тура я привычно отсылал трюкачей домой. Я лично думаю, что лучше, когда вообще никаких эффектов. Или по минимуму. Сколько мне пришлось завернуть всяких этих проектов на гастролях. Ему хотелось акробатов на ходулях. К счастью, во время генерального прогона шел дождь, и все ходульщики попадали на землю. Еще я как-то уволил тридцать пять танцорш, которые должны были появиться примерно на тридцать секунд на Honky Tonk Women. Я даже не разбирался – сразу отослал их обратно. Извините, девчонки, но идите отплясывать где-нибудь в другом месте. За раз выкинули на ветер сто тысяч долларов. Мик слишком привык в 1970-х к тому, что его решения неотменяемы, свершившийся факт, потому что считал, что я все равно ничего не замечу. Но я замечал почти всегда, даже в те времена – особенно что касалось музыки. Мои недовольные факсы выглядели примерно так:

Мик, как получилось, что роллинговские треки сводят и уже собираются выпускать без всякого уведомления в мой адрес? Мне это странно, мягко говоря. Да и в любом случае миксы паршивые. Если ты этого сам еще не знаешь… мне об этом сообщают как о свершившемся факте. Как ты мог так топорно сработать? Кто отбирал треки? Кто отбирал сведение? С чего ты вдруг подумал, что это твое личное решение? Ты вообще когда-нибудь поймешь, что твои финты со мной не проходят?

Мик не больше, чем остальные, был автором идеи всех этих мегатуров: Steel Wheels, Voodoo Lounge, Bridges to Babylon, Forty Licks, A Bigger Bang – этих громадных странствующих шапито, с которыми мы теперь разъезжали по многу месяцев подряд начиная с 1989-го и последний раз в 2006-м. По сути дела, их раздуло до таких размеров из-за спроса. Кое-кто недоумевает: почему вы продолжаете этим заниматься? Сколько вам еще нужно денег? Что ж, заработать вообще-то никто не против, но лично мы просто хотели выступать. Плюс мы стали работать в формате, про который было ничего не ясно. Ты чувствовал, что тебя влечет к стадионам, как мотылька к огню, потому что возможность теперь имелась, а народ требовал. И что ты на это скажешь? Народ обычно не ошибается. Сам напросился – сам получай. Я лично предпочитаю закрытые площадки, но где ты там разместишь всех желающих? Мы же совершенно не представляли в начале, в какую громадную штуку это выльется. Как это могло разрастись до таких масштабов, если мы делаем практически все то же самое, что делали в 1963-м в клубе Crawdaddy? Наш обычный сет-лист – это на две трети роллинговские стандарты, классика. Единственное, что поменялось, – стало больше публики и концерты теперь длиннее. Ведь любое имя из верхней десятки, когда мы начинали, могло себе позволить максимум двадцать минут. Братья Эверли держались ну от силы полчаса. Когда начинаешь прикидывать что-то про тур, это всегда жесткая арифметика: сколько задниц в рассадке, сколько стоит устроить один концерт. Это уравнение. Можно, конечно, свалить все на Майкла Коула, сказать, что это он затеял такую экспансию. Но так он тогда, сильно рискуя, оценил текущий спрос после восьми лет без гастролей. Мы же не знали, можно рассчитывать на те же сборы или нет, хотя стало ясно, что Коул не просчитался, потому что, когда билеты выбросили в продажу в первый день в Филадельфии, оказалось, что мы могли бы продать и втрое больше.

Интенсивные гастроли были единственным способом выжить. Отчисления с продаж дисков едва покрывали накладные расходы – было уже нельзя устроить тур в поддержку диска, как в старые времена. В конечном итоге мегатуры стали нашим хлебом насущным, единственным средством, чтобы вся машина не встала. Мы не могли ограничиться меньшим масштабом и надеяться, что останемся больше чем при своих. Stones были редкостью на этом рынке, потому что концерт, который собирал стадион, все так же оставался музыкальным мероприятием и ничем больше. Ни танцевальных номеров, ни фонограммы. Ты просто слушаешь Stones и видишь их же.

В этих гастролях появились кое-какие вещи, которые были немыслимы в 1970-х. Люди начали закатывать глаза и шушукаться, что мы превратимся в корпорацию и рекламный бизнес, – из-за всех этих спонсорских контрактов. Но это тоже была насущная потребность, часть общего уравнения. Надо как-то финансировать тур. И если при этом ты не врешь ни себе, ни публике, то так на это и будут смотреть. Нам пришлось устраивать корпоративные “приемы” – когда люди заходят, и пожимают руки, и снимаются с тобой рядом – это было включено в наш контракт. Но на самом деле это прикольная штука. Куча поддатого народа выстраивается к тебе в очередь и говорит что-нибудь вроде: “Привет, дорогой, как твое ничего?”, “О, я тебя обожаю”, “Эй, братан”. Поручкаться, похлопать по плечу. Эти люди работают на компании, которые нас спонсируют. И плюс это часть разогрева. Понимаем, что ага, включаемся в работу. Добили партию в снукер, теперь начинается приемное время. В чем-то это тоже позитивная подпитка. Это означает, что через два часа нам на выход. Чувствуешь, на каком ты свете. Никому не помешает немного распорядка, особенно если ты каждый день в новом городе.

Нашей самой большой проблемой с громадными стадионами и прочими площадками под открытым небом стал звук. Как превратить стадион в клуб? Идеальным рок-н-ролльным залом был бы очень здоровый гараж с кирпичными стенами и баром на другом конце. Но нет такой вещи, как рок-н-ролльная площадка, – нет такого пространства в мире, которое было бы создано, чтобы играть этот тип музыки в идеальном виде. Всегда приходится как-то втискиваться и обустраиваться в местах, которые созданы для других целей. Мы, конечно, любим, когда условия контролируемые. Есть немного таких сидячих залов вроде Astoria или по-настоящему классных мест с танцпартером вроде Roseland в Нью-Йорке или Paradiso в Амстердаме. Есть хорошее чикагское заведение под названием Checkerboard. Там оптимальные габариты, оптимальное пространство. Но, когда ты играешь на улице на всех этих больших сценах, ты никогда до конца не знаешь, что тебя ждет.

Есть еще один парень, который играет вместе с бэндом на открытых площадках, – Бог. Либо он будет добрый, либо он напустит на тебя ветер не в том направлении, и звук будет сдувать неизвестно куда, и кто-то получит лучший роллинговский звук на свете, но он в двух милях отсюда и ему его не надо. К счастью, у меня имеется волшебная палочка. До начала концерта мы выходим и делаем саундчек, и я традиционно беру одну свою палочку и рисую кое-какие каббалистические знаки на небе и на полу сцены. Так, погода будет что надо. Это фетиш, конечно, но если перед концертом на открытой площадке я покажусь без палочки, все решат, что я заболел. Погода к нашему выходу обычно налаживается.

Несколько наших лучших концертов проходили при самых худших условиях для игры, какие только можно пожелать. В Бангалоре, на нашем первом концерте в Индии, муссон накрыл нас прямо посередине первой вещи и продолжил поливать весь остаток шоу. Лады на грифе было не разглядеть, так вокруг хлестало и брызгало. Муссон в Бангалоре – так мы его до сих пор зовем, потому что шоу вышло прославленное. Но классное. Дождь, снег, град, что угодно – публика никогда не уходит. Если ты остаешься с ними, в самую худшую погоду на свете, они тоже останутся, и будут зажигать, и забудут про погоду. Хуже всего, когда резкие заморозки. Тогда реально тяжело работать, пальцы коченеют. Таких концертов бывает очень немного – мы их стараемся избегать, – и в таких случаях Пьер посылает свою закулисную команду к нам с маленькими термопакетами на несколько минут до начала следующей песни, просто чтоб пальцы не обморозились.

У меня есть шрам, который остался после одного концерта, на котором я прожег себе до кости палец прямо во время первого номера. Я сам виноват. Предупредил всех, чтобы отошли назад, тут в начале большой фейерверк, а сам забыл. Вышел вперед, огни уже тухли, и тут кусок белого фосфора шмякнулся мне на палец. Дымится и горит. И я понимаю, что трогать его нельзя – если я его трону, только все расползется. Я играю Start Me Up и, делать нечего, смотрю, как эта штука прожигает мне палец до кости. И потом наблюдаю свою белую косточку два оставшихся часа.

Помню один концерт в Италии, когда я был стопудово уверен, что сейчас свалюсь. Это было в Милане, в 1970-х, я еле стоял на ногах, дышать было невозможно. Воздух был спертый – дальше некуда, жарило вовсю, и я начал чувствовать, что уплываю. Мик тоже держался из последних сил. Чарли всегда имел над собой какую-то тень, а я стоял посреди миланского смога, на жаре, во всей этой химии под нечеловеческим солнцем. В нашей истории была парочка таких мероприятий. А иногда я просыпаюсь с температурой сто три градуса [39,5 °C], но все равно собираюсь. С температурой я справлюсь, у меня она, скорее всего, сойдет на сцене с потом. И чаще всего так и происходит. Бывало, что у меня дикий жар, но к концу шоу я уже абсолютно вылечиваюсь – просто работа такая. А иногда мне надо было бы отменить концерт и остаться в постели. Но, если я считаю, что смогу вскарабкаться на сцену, я вскарабкаюсь. И нечего – пропотею слегка, переживу как-нибудь. Были и такие случаи, когда меня даже тошнило посреди процесса. Сколько раз я отходил за усилители и там блевал – вы не поверите! Мик ходит блевать за сцену. Ронни тоже ходит. Иногда это из-за условий: не хватает воздуха, слишком жарко. Ну, тошнить – это не бог весть какая трагедия. Это чтоб организму полегчало. “Куда Мик делся?” – “Блевать ушел за сцену”. – “Тогда я следующий!”

Когда выходишь играть на больших стадионах, всегда надеешься, что вдаришь по струнам, и звук достанет до всех, а не пискнет хиленько. Что-то, что ты вчера играл на репетиционной точке, звучало обалденно, а потом ты повторяешь то же самое на большой сцене, и это звучит как три мышки в мышеловке. В туре A Bigger Bang с нами был Дейв Натале, лучший концертный звуковик из всех, с кем я работал. Но даже с такими умельцами на большом стадионе нереально проверить звучание, пока он не заполнится людской массой, поэтому ты никогда не знаешь, как оно отзовется на первом концерте. И когда Мик отрывается от бэнда, уходит вдаль по какому-нибудь помосту, никогда нельзя быть уверенным, что он слышит там то же самое, что и мы. Сбой может быть в долю секунды, но ритм-то все равно уходит. И тогда он продолжает петь песню по-японски, пока мы для него специально слегка не тормознем. И тут нужно настоящее мастерство. Нужны такие спаянные игроки, чтобы уметь всем вместе вывести ритм к точке, в которой он снова окажется в нужном месте. Бэнду приходиться прыгать со слабой доли на сильную и обратно, чтобы это сделать, причем дважды – и публика ничего не заметит. Я обычно жду, пока Чарли посмотрит на Мика, чтобы примериться к его движениям – а не к звуку, потому что звук гуляет и ему доверять нельзя. Чарли делает легкую запинку и следит, когда Мик притопнет, и тогда бухает, и я вступаю.

Есть такая потребность – пробежаться по помосту, но музыке от этого никакого проку, потому что на бегу не очень-то и сыграешь. И потом, когда ты дотуда добежал, надо бежать обратно. И тогда думаешь: зачем я это делаю? Мы поняли одну вещь: стадион может быть хоть каких размеров, но если сфокусировать бэнд вокруг одной точки, можно представить, что он вполне компактный. С телеэкранами публика теперь может видеть, как четыре-пять человек сплоченно бьются на одном пятачке. Это гораздо более мощная картинка, чем когда мы все рассеяны и носимся повсюду. Чем больше мы этим занимаемся, тем нам яснее, что смотрят-то все на экран. Я как спичка – во мне пять футов десять дюймов, и больше я не вырасту, как ни верти.

Когда отправляешься в эти изнуряющие разъезды, превращаешься в машину – весь твой режим подгоняется к концерту. С самого подъема начинаешь готовиться, он весь день целиком занимает твой мозг, даже если тебе кажется, что ты знаешь, что будешь делать. После у тебя есть несколько часов на досуг, если захочется, если не вымотаешься насмерть. Когда тур начинается, у меня уходит два-три шоу, чтобы найти себе место, попасть в свою струю, и дальше я могу трубить хоть вечно. У нас с Миком разный подход к этому делу. Мику нужно намного больше пахать физически, чем мне, кроме того что я таскаю пять-шесть фунтов гитарного веса. Потому и концентрация энергии происходит по-разному. Он много тренируется. У меня подготовка и сбережение энергии – это жить как обычно. Что достает – это переезды, гостиничная кухня, что угодно. Иногда это порядочно треплет нервы. Но, как только выходишь на сцену, вся эта бодяга чудесным образом улетучивается. Выступление на сцене – это никогда не достает. Я могу играть одну и ту же вещь раз за разом, из года в год. Когда наступает очередь Jumpin' Jack Flash, это никогда не повтор, всегда какая-то вариация. Всегда. Я бы никогда не стал играть песню, если б она для меня умерла, мы не способны что-то просто так оттарабанить. Настоящий отдых – это когда выходишь играть. Когда мы на сцене и заняты своим делом – это чистый кайф и радость. Естественно, без выносливости на длинной дистанции тут не обойдешься. И единственное, как я способен поддерживать внутренний импульс во время наших затяжных туров, это питаться энергией, которую мы получаем от публики. Она мое топливо. Все, что у меня есть, – эта энергия горения, особенно когда я с гитарой в руках. Меня распирает неимоверный, бешеный восторг, когда народ поднимается со своих мест. Если бы перед сценой было пусто, я бы просто не смог. Каждое шоу Мик накручивает примерно десять миль, я – пять с гитарой на шее. Мы бы не смогли ничего этого без их энергии, мы бы даже о таком не мечтали. Из-за них нам хочется стараться выложиться на всю катушку. Делать что-то такое, что мы вроде не обязаны делать. Это происходит с каждым новым выходом на сцену. Еще минуту назад мы мирно тусовались друг с другом типа: “Что там у нас первой вещью?” или “О, а давай-ка дунем еще разок”. И вдруг мы на виду у всех. Не то чтобы это было как-то неожиданно, потому что весь смысл как раз в этом и есть. Но весь мой организм как бы поднимается на несколько ступенек. “Дамы и господа, Rolling Stones!” Я слышу это уже сорок с лишним лет, но в ту секунду, когда я выхожу и выдаю первую ноту, какую угодно, – это как если бы я ехал в “датсуне” и вдруг пересел в “феррари”. На первом аккорде, который я беру, я уже слышу внутри, как собирается вдарить Чарли и как в него вступит Дэррил. Это как усесться верхом на ракету.

* * *

Четыре года прошло между Steel Wheels и 1994-м, когда случился Voodoo Lounge. Я и остальные получили время для того, чтобы заняться другой музыкой: сольными пластинками, работой по приглашению, участием в альбомах-трибьютах и всякого другого рода идолопоклонстве. Постепенно я переиграл почти со всеми выжившими из моих детских героев: Джеймсом Бертоном, Everly Brothers, Crickets, Мерлом Хаггардом, Джоном Ли Хукером и Джорджем Джонсом, с которым я записал Say It's Not You. Одной наградой я гордился больше всего – это когда нас с Миком в 1993-м приняли в члены Зала славы авторов-песенников – потому что это решение подписал Сэмми Кан на своем смертном одре. Я только годы и годы спустя оценил все величие творцов с Тин-Пэн-элли – я раньше от этих песен отмахивался или они меня вообще не задевали. Но когда я сам стал сочинителем, тогда смог оценить, как круто они построены, с каким мастерством. Хоуги Кармайкла я чтил так же высоко, и я никогда не забуду, как он мне позвонил один раз – за полгода до смерти.

Мы с Патти отдыхали на Барбадосе, скрылись от всех на пару недель, и однажды вечером заходит экономка и говорит: “Мистер Кит! Вас мистер Майкл по телефону”. Я, естественно, сразу подумал, это Мик. Тогда она говорит: нет, кажется, Кармайкл. Я спрашиваю: Кармайкл? Я не знаю никакого Кармайкла. И тогда через меня как дрожь пробежала. Говорю: спросите его имя. Она вышла, потом возвращается и говорит: Хоуги. И я выкатываю глаза на Патти. Все равно что боги призвали на небеса. Очень странное ощущение. Чтоб Хоуги Кармайкл мне позвонил? Да ладно, это меня кто-то разыгрывает. В общем, подхожу к телефону, и это он, Хоуги Кармайкл. Он услышал в моем исполнении свою песню The Nearness of You, которую я подарил нашему адвокату Питеру Парчеру. Питеру понравилась запись и как я играю на фоно, и он отослал ее Хоуги. Я сделал из песни типичный баррелхаус, кабацкое буги – вывернул ее наизнанку, совершенно сознательно. Я не особенно хорошо играю на фоно и там, мягко говоря, импровизировал, обходился своими скромными средствами. А теперь на том конце провода сам Кармайкл: “Парень, когда я услышал эту версию – черт, я же ее прямо так и слышал, когда писал”. А я всегда думал, что Кармайкл – такой крайне правый чувак. Я сомневался, что он вообще способен меня одобрить, тем более одобрить мою версию его вещи. Поэтому я не верил своим ушам, когда он сам мне позвонил и сказал, что ему понравилось, как я ее сделал. Услышать такое от самого… Охренеть! Это же мне как побывать в раю на секундочку. Он спросил: “Ты сейчас на Барбадосе? Обязательно зайди в бар и возьми себе корн-н-ойл”. Это такая штука, которую мешают из ядреного темного рома и фалернума, специального тростникового сиропа. Я две недели ничего другого и не пил, только корн-н-ойл.

* * *

На исходе тура Steel Wheels мы освобождали Прагу – ощущение, по крайней мере, было такое. Засветили Сталину фонарь. Концерт происходил довольно скоро после революции, которая покончила с режимом коммунистов. “Танки уходят, приходят Stones” – такой был заголовок. Это был шикарный ход, придуманный Вацлавом Гавелом – политиком, который провел Чехословакию через бескровный переворот всего лишь несколько месяцев назад. Танки выводят, и теперь мы пригласим Stones. Мы были рады поучаствовать во всем этом. Гавел, наверное, единственный глава государства, который не то что произнес – которому вообще могла взбрести в голову идея произнести речь о том, какую роль сыграла рок-музыка в революционных событиях в европейском Восточном блоке. Он единственный политик, знакомством с которым я горжусь. Приятный человек. Он поставил себе во дворце огромный медный телескоп, когда стал президентом, и навел его на тюремную камеру, где отсидел шесть лет. “И каждый день я смотрю в него, чтобы постараться разобраться, как поступить”. Мы для него подсветили дворец. Они себе такое позволить не могли, и мы попросили Патрика Вудроффа, нашего гуру-осветителя, заново устроить этому огромному замку иллюминацию. Патрик его принарядил, устроил местный Тадж-Махал. Мы дали Вацлаву маленький белый пульт с нашим фирменным языком. Он ходил повсюду и зажигал огни, и неожиданно дворцовые статуи ожили. Он радовался как дитя – нажимал на кнопки и ахал от восхищения. Не так часто удается поручкаться с таким президентом и подумать: блин, свой чувак.

В любом бэнде постоянно учишься играть вместе. Всегда чувствуешь, что получается все сыгранней, все круче и круче. Это как дружная семья. Если один человек выбывает, это личная потеря. Когда Билл Уаймен ушел от нас в 1991-м, я сильно бесился. Хотелось врезать ему как следует. Не слишком красивая вышла история. Он сказал, что ему больше не нравится летать. Он стал добираться до каждого концерта на колесах, потому что у него вдруг развился страх перелетов. Какое это оправдание – да кончай, хватит нам мозги компостировать! Я ему не верил. Я перелетал с этим парнем в самых раздолбанных корытах на свете, и он ни разу глазом не моргнул. Но кто знает, наверное, этим можно заразиться постепенно. Или, не знаю, он сделал компьютерный анализ. Билл в такие штуки здорово въезжал, компьютером обзавелся одним из первых. Видимо, сказывался его педантичный характер, любовь к учету. Он, вероятно, что-то там высчитал на компьютере, например, какие у тебя шансы разбиться после стольких миль в воздухе. Я не понимаю, чего он переживает насчет смерти. Вопрос же не в том, чтоб от нее убежать. Вопрос в том, где и как!

И что же он сделал после этого? Освободив себя от рамок общества благодаря везению и таланту, поймав шанс, один из десяти миллионов, он взял и вернулся туда же, занялся розничной торговлей, вложил все свои силы в то, чтобы открыть паб. Зачем было бросать самую, блин, крутую в мире группу, чтобы открывать заведение, где подают рыбу с картошкой, и еще назвать его Sticky Fingers? Название наше зачем-то взял. Вроде как дела у него там процветают.

Не то что у Ронни с его таким же малопонятным экспериментом в сфере обслуживания – с этими вечными головняками по поводу того, чтобы люди не прикарманивали себе выручку. У Джозефины была мечта организовать спа. Они его открыли на пару, дело оказалось провальным и скоро прогорело, оставив их разбираться с процедурой банкротства.

Мы не стали никого оповещать, что Билл ушел, до самого 1993-го, когда подыскали ему замену – долго подыскивали и, слава богу, нашли человека, который оказался совершенно на одной волне с нами. В конечном счете особо далеко ходить не пришлось. Дэррил Джонс очень близко связан с Winos – большой друг Чарли Дейтона и Стива Джордана. То есть он вращался где-то неподалеку. Дэррил, если хотите мое мнение, – это огромный музыкант, великолепный, на все руки мастер. Естественно, то, что Дэррил пять лет проработал с Майлзом Дэвисом, было очень в тему для Чарли Уоттса, который выучился на примере джазовых ударников. И Дэррил влился в коллектив почти мгновенно. Мне в кайф с ним играть – он меня всегда провоцирует. Мы здорово веселимся на сцене. Ага, вот ты куда гнешь? Ну ладно, а я еще больше загну. Мы знаем, что у Чарли все схвачено, поэтому давай поваляем дурака, покидаемся! И Дэррил не подводил меня ни разу.

* * *

Несмотря на расформирование, X-Pensive Winos успели наследить в поп-культуре своими лихими наигрышами – например, засветились на саундтреке “Клана Сопрано” с песней Make No Mistake, которая там вместе со роллинговской Thru and Thru. Мы были готовы вернуться в строй и съехались в Нью-Йорке чтобы все тщательно обставить. Отряд на этот раз был более потрепанный, не те музыканты-новобранцы, которых впервые призвали за пять лет до того. На место вина в качестве любимого напитка коллектива уже давно заступил Jack Daniel’s. Еще когда мы уезжали в Канаду записывать первый альбом, мы забурились куда-то в глушь и оприходовали весь Jack Daniel’s в радиусе пяти миль! До единой бутылки, причем к концу первой недели. Мы вычистили все местные магазины – пришлось послать гонца в Монреаль, чтобы закупиться дополнительно. И, когда теперь мы собрались для второго действия, Jack снова полился рекой, и также всякое другое, и все немного пошло вразнос и стало занимать как-то слишком много времени. Настолько, что лично я, Кит Ричардс, наложил запрет на употребление Jack Daniel’s во время записи. Это был мой официальный момент переключения с виски на водку, и запрет действительно поправил ситуацию. Два, если не три члена группы после этого бросили пить и с тех пор не брали капли в рот.

Еще до того, как я урезал алкогольный паек, нам довелось пережить внезапный приступ негодования со стороны Дорис, которая увидела через стекло аппаратной, как мы, по ее мнению, отлыниваем от работы, и взорвалась. Она тогда приехала погостить ко мне в Нью-Йорк и заглянула в студию. Ее встречал Дон Смит. Дон умер, пока я писал эту книгу, и мы все о нем сильно скорбим. Вот как он описал визит Дорис.

Дон Смит: Кит с мужиками собрались за стеклом в студии для записи бэк-вокала, но вместо этого они просто стоят и чешут языками минут двадцать. И Дорис меня спрашивает, чем это они там заняты, а после этого говорит, чтоб я ей показал, как с ними говорить. Я ей показал переговорную кнопку, а она вдавила ее и как заорет: “А ну кончайте там валять дурака и давайте за работу… Студия, между прочим, денег стоит, а вы там стоите, болтаете ни о чем, да и вообще здесь никто ни черта не разберет, что вы там бубните, так что марш работать. Я сюда аж из Англии на самолете притащилась, не могу я тут сидеть всю ночь и слушать вашу болтовню”. Вообще-то это было гораздо дольше и сильно крепче. Она их даже напугала на секунду, а потом они заржали, но работать начали сразу же.

В общем, благодаря Дорис мы снова приступили к ударному труду. И режим у нас установился не щадящий ни капельки. Пусть Уодди про него расскажет.

Уодди Уоктел: По первой мы начинали в семь вечера и отрабатывали как минимум по двенадцать часов. Потом постепенно народ начал толкать идеи: а давайте собираться в восемь, нет, давайте в девять, нет, давайте в одиннадцать. И не успели мы опомниться – клянусь, тем все и кончилось, – и мы уже приходим на работу в час ночи, а то вообще в три. И однажды мы едем в машине утречком, а Кит сидит с выпивкой в руках и в темных очках, солнце уже вовсю сияет, и он такой говорит: эй, а ну-ка стойте! Сколько сейчас времени? Мы говорим: восемь утра. А он говорит: поворачивай обратно! Чтоб я приезжал на работу в восемь утра? У него время прокрутилось на целый день вперед. Зависали мы там неделями, все никак не могли добить пластинку. Это происходило в Нью-Йорке летом, но солнца я пока не видел ни разу. Когда расходились рано утром, было еще серенько. Я добредал до номера, засыпал на весь день, вставал вечером и возвращался в студию. Чтобы вы имели представление, как долго все это тянулось: я тогда курил пачками, у меня была биковская зажигалка, мини. Джейн Роуз сказала, у нас на запись по плану полтора месяца. И я тогда сказал Киту: “Знаешь, – и в это время как раз прикуриваю сигарету, – эти зажигалки – их как раз хватает на полтора месяца. Так что, когда эта розовая фиговина кончится, мы как раз должны будем сворачиваться”. Он сказал: “Ладно, старик, будем следить за твоей зажигалкой”. Потом проходит полтора месяца. Я покупаю еще одну розовую зажигалку, но никому ничего не говорю. Мы на этот момент отмотали уже почти два месяца. И каждый раз, когда Кит вытаскивал сигарету, я специально давал ему прикурить от розовой зажигалки. И он поглядывал на нее с таким выражением: ну, значит, время еще есть. Три зажигалки спустя приезжает к нам в Нью-Йорк в гости моя жена Энни. Я говорю: родная, у меня для тебя задание. Будешь ходить по магазинам – скупай все розовые биковские мини-зажигалки, какие только встретишь. Потому что сейчас начнется фаза сведения. Время прошло, мы сводим последнюю песню, Demon, которая получается прямо как надо. И последние три или четыре дня я хожу со складом розовых зажигалок – напихал себе в карман по крайней мере дюжину. Наконец мы доделали Demon, и Кит заходит в комнату, такой весь довольный, и говорит: а-а-а, теперь покурим. А я говорю: позволь угощу тебя огоньком – и сую руку в карман и достаю все эти зажигалки. А Кит мне: “Ах ты, сучий потрох! Вот чувствовал же, что что-то не то”.

Иногда даже добраться до студии было проблемой. Один раз имело место легкое недопонимание в одном нью-йоркском баре, когда я зашел туда с Доном пропустить немного по дороге. Сколько уже со мной бывало, что какой-нибудь урод прямо рвется меня достать, и все из-за того, кто я такой, – на этот раз меня вывела из себя его какая-то непробиваемая тупизна. Дон был свидетелем.

Дон Смит: Я обычно встречался с Китом у его квартиры, мы шли до работы пешком и заходили в один бар выпить по чуть-чуть. А диджей, который там ставил музыку, – стоило нам только войти, и он через несколько минут начал заводить роллинговские вещи. И после второй Кит поднялся к нему и вежливо попросил: можно больше этого не делать? Мы тут просто зашли выпить по дороге на работу. Но парень не унимается, ставит и ставит. Кит тогда подошел, перепрыгнул стол, схватил чувака и успел даже его уложить, придавил коленом. И мы такие: эй, Кит, нам разве не пора? “А? Ага, иду”.

Мы откатали еще одни бурные гастроли с Winos с заездом в Аргентину, где нас встретило массовое помешательство, не виданное мной с начала 1960-х. Stones там никогда не были, так что нас накрыла полноценная битломания – застывшая во времени и размороженная по случаю нашего приезда. Мы играли первый концерт на сорокатысячном стадионе, и шум этой толпы, энергия были фантастические. Я убедил Stones, что это определенно достойный рынок, что здесь полно людей, которые нас любят. Я тогда взял с собой Берта, и мы жили в Буэнос-Айресе в этом крутейшем отеле, одном из моих любимейших, – в Mansion, поселились там в прекрасном, нехилых пропорций люксе. Берт просыпался и посмеивался каждое утро – он слышал за окном: “Оле, оле, оле, Ричардс, Ричардс…” Такое было впервые – чтобы его фамилию скандировали под барабаны в качестве побудки к завтраку. Он сказал: “Я уж подумал, что это они про меня орут”.

* * *

Мы с Миком уже в основном научились уживаться, невзирая на разногласия, но все равно потребовалась некоторая дипломатия, чтобы свести нас под одной крышей в 1994-м. И снова выбрали Барбадос – здесь проверялось, сможем ли бы общаться друг с другом достаточно мирно, чтобы сделать еще один альбом. Я взял с собой только Пьера, который теперь работал на меня. Жили мы там в усадьбе на плантации лимонного сорго, и там же я обзавелся дружком, который дал свое имя альбому и дальнейшему туру – Voodoo Lounge.

В тот день налетела буря, типичный тропический ливень, и я собирался по-быстрому смотаться за сигаретами. Вдруг слышу звук. Я подумал, что это одна из тех огромных жаб, которые обитают на Барбадосе и которые умеют издавать кошачьи звуки. Смотрю, а там у выхода дренажной трубы на дорожке сидит промокший котенок. Оказался кусачий. Я знал, что тут полно диких котов. Ах ты, вылез из трубы, убежал из маминой норки? И я пихнул его обратно в трубу, отвернулся, а он вывалился снова. Его там не ждали, одним словом. Я снова попробовал. Говорю: ну ты что, свое дите не признаешь? Но он снова вылетел оттуда. И смотрит на меня, этот шкет. И тогда я сказал: хрен с тобой, ладно, пойдем. Положил его в карман и побежал домой, сам уже теперь хоть выжимай. Появляюсь на пороге в этом вымоченном леопардовом халате до пола. Колдун оби[252], попавший под брандспойт, с кошариком. Пьер, у нас тут небольшое приключение вышло. Было совершенно ясно, что, если б мы о нем не позаботились, он бы до утра не дотянул. Так что мы с Пьером сделали самое простое: налили блюдце молока, ткнули его туда мордой, и он начал лакать. В общем, стойкий боец оказался, нужно было только поддерживать его силы. Вырастить. Мы его назвали Вуду, потому что дело было на Барбадосе и потому что он выжил наперекор обстоятельствам – как заговоренный, по вудуистскому везению. И после этого котенок везде за мной ходил. В общем, зверь получил имя Вуду, а терраса стала Voodoo Lounge (гостиная Вуду) – я даже таблички расставил по периметру. И он всегда сидел у меня на плече или где-то рядом. Мне его несколько недель пришлось охранять от всех окрестных котов. Эти котяры хотели до него добраться, им не нужен был еще один конкурент. Я их разгонял камнями, а они собирались, как какая-то толпа на расправу: “Отдай нам сучонка!” Вуду потом стал жить в моем доме в Коннектикуте. После такого мы, конечно, уже не расстались. Он пропал куда-то в 2007-м. Дикий был кот.

Мы всей компанией разбили лагерь в ирландском доме Ронни в графстве Килкенни, чтобы начать работу над Voodoo Lounge, и все шло путем, но в один прекрасный день мы выяснили, что Джерри Ли Льюис тусуется где-то по соседству – то ли бегает от налоговой службы, то ли что. До него было час-два езды, поэтому мы его спросили: не хочешь приехать поиграть? Однако, видимо, Джерри в тот момент понял это приглашение по-другому – или так оно до него дошло, – что ему вроде как предложили записать сольный альбом Джерри Ли Льюиса, а Stones должны были ему подыгрывать. Но мы только позвали его приехать поиграть, в смысле поджемовать: график нас не прессует, студия подготовлена, так чего бы нам не устроить небольшой рок-н-ролл? И мы с ним наваяли материала, классного причем, и где-то он существует на пленке. Потом мы сидели слушали, что получилось в записи, и Джерри вдруг начинает: слышите, ударник здесь запаздывает. Начинает отчитывать, устраивать разнос группе. А вот здесь гитара… И я тогда посмотрел на него и говорю: Джерри, мы же просто на пленку наиграли, мы не трек пишем. Меня опять стал накрывать красный туман. Я сказал: если хочешь разнести мой бэнд, то как твоя фамилия – Льюис, правильно? Значит, ты из Уэльса. Говорю: моя фамилия Ричардс, так что мы с тобой оба валлийские. И давай с глазу на глаз: я посмотрю в твои голубые зенки, как у деточки, а ты в мои черные, и, если хочешь, пойдем выйдем. Но не смей мне, на хуй, тут разборки устраивать. И вышел – вскочил и протопал на улицу, и, кстати, сочинил из этого Sparks Will Fly, когда сидел у костра. Чач Маджи, многолетний бригадир нашей артели техников, рассказывал, что Джерри просто повернулся ко всем и сказал: “А что, обычно срабатывает”. Но записали мы с ним в тот вечер что-то офигенное. И для меня было по-настоящему почетно играть в такой ситуации, когда мы спрашивали: Джерри, какие твои предложения? О'кей, играем House of Blue Lights. Роскошно. Наконец-то мы встретились с Джерри на том уровне, на котором такие, как мы, должны встречаться, и с тех пор он уже стал мне как брат.

Новой котлетой в сандвиче между Миком и мной стал Дон Уоз, которого мы взяли продюсером. Слишком умный парень, чтобы его запросто съесть. Дон владел редкой комбинацией: отточенные дипломатические навыки и музыкальное чутье. Свое, не виляющее – не за модой уж точно. И если что-то не могло получиться никак, он так и говорил: “По-моему, ничего не получится” – а это очень мало кто умеет. Обычно нам просто дают возможность колупаться с этим дальше – безрезультатно. Или вежливо говорят: ну давайте оставим это пока, давайте займемся чем-нибудь другим, а потом вернемся. С такими способностями Дон прекрасно отработал на всех следующих четырех альбомах, включая этот, Voodoo Lounge. У него звездная репутация в бизнесе как у талантливого продюсера, длинный послужной список лучших из лучших клиентов, но в первую очередь он музыкант, что сильно все облегчает. Плюс к этому он сам закаленный боец в психологической внутригрупповой войне, а мы с Миком – старейшие ветераны этого дела. У Дона была группа Was (Not Was), он ее основал с чуваком, с которым вместе вырос. Они никогда ни о чем не спорили, пока не накрыл успех. Потом они шесть лет не разговаривали друг с другом, а потом все потонуло во взаимном озлоблении. Знакомая картина, да? У Дона тоже и группа, и дружба все это пережили. По его пониманию, в генах каждой группы заложено, что рано или поздно два главных человека начнут конфликтовать, потому что один из них начнет беситься от мысли, что, чтобы выдавать лучший продукт, он должен работать и играть вместе со вторым, и поэтому необходимо, чтобы этот второй точно так же был на виду, необходимо принимать его в расчет. И это заставляет первого ненавидеть второго. Ну, правда, в моем случае со мной такого не случилось – я хотел, чтобы мы могли положиться друг на друга, хотел и дальше работать вдвоем.

Пусть Дон расскажет, к чему все пришло, когда мы сели сводить альбом в Лос-Анджелесе.

Дон Уоз: Когда мы делали Voodoo Lounge, Кит с Миком встречались, обменивались любезностями насчет какого-то футбольного матча секунд тридцать и расходились по разным углам. А потом они начинали играть, и их уровень взаимодействия друг с другом – на нем держалась вся группа. Пока мы записывали альбом, я всю дорогу думал, что они перезваниваются часов, наверное, в пять утра каждый день и обговаривают, что они будут сегодня делать, и все такое. И только под самый конец я выяснил, что они вообще между собой не общались. Единственный раз, когда кто-то из них позвонил другому, как рассказывал мне Мик, – это когда Кит, сидя у себя в гостинице, в Sunset Marquis, ткнул не ту кнопку быстрого набора на телефоне, а Мик снимал отдельный дом на холмах, и Кит позвонил Мику и попросил принести еще льда. Он думал, что звонит в обслуживание номеров.

При всем при этом Дон на самом первом этапе здорово запаниковал из-за одной стычки между мной и Миком, внезапной и, как всем казалась, смертельной, в студии на Уиндмилл-лейн в Дублине – ни с того ни с сего, несмотря на наше видимое примирение. Произошло все из-за начисто отсутствовавшего общения, из-за накопившегося, нагноившегося раздражения. Взрыв стал кульминацией множества вещей, но в основном, я думаю, дело было в этой мании все контролировать, которую я с большим трудом переваривал и вообще терпел. Мы с Ронни вернулись тогда в студию, а Мик изображал спертые у кого-то риффы на новеньком “Телекастере”. Песня была его, она называлась I Go Wild, и он что-то бил по струнам, приседая. Как говорят, я сказал следующее: “Вообще-то в этой группе только два гитариста, и тебя среди них нет”. Наверное, хотел просто приколоться, но Мику прикол не покатил – он его воспринял не так, как надо, а потом все стало еще хуже. Я на него наехал, и, по свидетельству очевидцев, мы снова понеслись гвоздить друг друга словами по всем возможным поводам, от Аниты до контрактов и предательств. Разошлись не на шутку, задевали друг друга чем побольнее. “А как насчет того?” – “А как насчет другого?” И все остальные тут же смылись: ассистенты, и Ронни, и Дэррил, и Чарли, и все – бросились в аппаратную, как в укрытие. Не знаю, слушали они нас через микрофон или нет, но несколько людей эту ругань застали. Дон Уоз, который назначил себя арбитром, попробовал устроить небольшую челночную дипломатию, потому что после этого мы разошлись в разные концы здания. “Но вы ведь говорите одно и то же” – такого рода тактика. Старый трюк. Дон сказал мне, что абсолютно искренне считал: если будет произнесено еще хоть одно слово, все сядут на самолеты и наша лавочка прикроется навсегда. Чего он не учел – это что мы занимались этим переругиванием уже тридцать лет. В конце концов часа, наверное, через полтора мы обнялись и пошли дальше делать наше дело.

Вообще-то Дона Уоза изначально рекрутировал Мик. Мик всегда хотел работать с Доном, потому что Дон – грувовый продюсер. Он делает грув, музыку, чтоб танцевать. Но, когда мы добили Voodoo Lounge, Мик сказал, что больше не будет работать с Доном, потому что он нанял его делать грув, а Дон хотел сделать Exile on Main St. А Мику нужен был The Black Album Принса или что там, не знаю. Мику опять хотелось чего-нибудь эдакого, что он услышал вчера вечером в клубе.

Самый большой страх у Мика в это время, как он сам твердил журналистам, – это что ему, как он выразился, навечно прилепят ярлык Exile on Main St. Но Дону было интересней защитить все хорошее, что было у Stones, он не хотел делать ничего ниже планки, взятой в конце 1960-х и начале 1970-х. Почему Мик боялся Exile? Слишком уж была хороша штучка – вот почему! Каждый раз я слышал это: “Нет, у нас нет желания возвращаться в прошлое и заново записывать Exile on Main St.”, и тогда думал про себя: “Чувак, блин, да ты б его сейчас не потянул!”

Так что когда потом, в 1997-м, настала пора тура и альбома Bridges to Babylon, Мик обязательно хотел, чтобы мы выпустили что-то суперактуальное на тот момент. Дон Уоз так и остался у нас продюсером, несмотря на недовольство Мика, потому что прекрасно справлялся и потому что хорошо контачил с нами обоими. Но теперь Мику пришла в голову на первый взгляд недурная идея взять еще разных продюсеров, чтоб они трудились под присмотром Дона каждый над своим треком. Но, когда я приехал работать в Лос-Анджелес, выяснилось, что он взял и нанял кого хотел, а меня спросить забыл. Подрядил целую бригаду продюсеров, которые успели навыигрывать кучу “Грэмми”, продвинутых по всем статьям. Была только одна проблема – толку из этого не вышло никакого. Я честно старался подстроиться под одного из этих приглашенных: когда меня просили перезаписать дубль, я послушно перезаписывал, как бы хорошо ни получилось с самого начала, и снова перезаписывал, пока не понял, что они ни хрена ни во что не врубаются. Они сами не знали, чего хотят. И тогда все встало. А потом Мик осознал свою ошибку и сказал: больше не хочу, сделайте что-нибудь. Чего еще было ждать, когда обнаружилось, например, что один из продюсеров сделал луп из Чарли Уоттса – просто взял из него кусок и зарядил им драм-машину. Как хотите, но Stones так не звучат. Ронни Вуд, говорят, тогда простонал с дивана, на котором валялся: “Тут от Чарли осталось – тень левой ноги”.

Мик перебрал трех или четырех продюсеров. В том, чего ему хотелось, не было никакой общей идеи. Немудрено, что со всей этой колодой на руках, продюсерами и музыкантами, включая восемь человек бас-гитаристов, весь процесс понесло черт знает куда. Кончилось вообще тем, что в первый раз за всю историю мы практически делали параллельные альбомы: мой и Мика. Кто только там не записывался кроме самих Stones в половине случаев. На каком-то этапе – когда у нас с Миком отношения натянулись до предела – наше совместное творчество превратилось в посиделки Мика и Дона Уоза, который вместе с ним сочинял слова к песням. Дон там был как мой адвокат, доверенный представитель: он зачитывал Мику все выписки с набросками текста, которые делала одна канадская девица, пока я что-то набарматывал в микрофон, – использовал это дело как шпаргалку, когда они подыскивали строчки, рифмы и все остальное. Далеко же мы ушли от кухни Эндрю Олдхэма – соавторство, при котором мы даже не пересекались. Мик нанял всех, с кем хотел работать, а я еще хотел, чтобы был Роб Фрабони. Никто не знал, кто чем занимается, а у Роба есть эта доставучая привычка, когда он поворачивается ко всем и говорит: “Вы, конечно, в курсе, что если это пропустить через микрофон М35, то все пойдет коту под хвост?” – а на самом деле, конечно, никто не в курсе.

При всем этом я до сих пор ловлю большой кайф от Bridges to Babylon – есть там кое-что интересное. Мне все еще нравятся Thief in the Night, You Don't Have to Mean It и Flip the Switch. Роб Фрабони познакомил меня с Блонди, настоящее имя – Теренс Чаплин, когда мы сводили Wingless Angels в Коннектикуте, и Блонди пришел что-то дописать, что было нужно. Он из Дурбана. Его отец, Харри Чаплин, был среди главных банджоистов в Южной Африке, работал на “Голубом поезде” между Йоханнесбургом и Кейптауном. Вместе с Рикки Фатааром, ударником, который сейчас часто работает с Бонни Рейтт, и Риккиным братом у Блонди был свой бэнд, Flames. Они были самой крутой группой в ЮАР, и это несмотря на то, что Блонди классифицировался как “цветной” вместе с остальным коллективом, хотя по другим статьям проходил как белый. Такая была штука – апартеид. Когда они приехали в США, их взяли под крыло Beach Boys, и они поселились в Лос-Анджелесе. Блонди стал постоянно подменять Брайана Уилсона, даже пел на бичбойзовском хите Sail On, Sailor, а Рикки стал их ударником. Фрабони продюсировал для Beach Boys альбом Holland, и таким образом еще одно семейное древо музыкантов вырастило новые веточки. Блонди по моей просьбе находился рядом во время репетиционного периода перед туром Bridges to Babylon, и с тех пор мы с ним в постоянном контакте. Песни, которые у меня тогда появлялись, очень многим обязаны нашей работе с Блонди и Бернардом, потому что их бэк-вокал был частью сочинительского процесса. Теперь он все время со мной работает. Золотой человек, один из лучших, кого я знаю.

* * *

Очень часто в песнях и в их сочинении имеет место параллельное повествование – одна история рядом с другой. Вот вам несколько, где к каждой прилагается свой рассказ.

Flip the Switch – это песня на Bridges to Babylon, которую я написал чуть ли не по приколу, но почти сразу выяснилось, что она вещая – меня аж пробрало.

I got my money, my ticket, all that shit I even got myself a little shaving kit What would it take to bury me? I can’t wait, I can’t wait to see. I’ve got a toothbrush, mouthwash, all that shit I’m looking down in the filthy pit I had the turkey and the stuffing too I even saved a little bit for you. Pick me up – baby, I’m ready to go Yeah, take me up – baby, I’m ready to blow Switch me up – baby, if you’re ready to go, baby I’ve got nowhere to go – baby, I’m ready to go. Chill me freeze me To my bones Ah, flip the switch[253].

В девяноста милях к югу, в Сан-Диего, сразу после того, как я дописал эту вещь, – дня, наверное, через три – произошло коллективное самоубийство тридцати девяти членов НЛО-культа под названием “Врата рая”, которые решили, что Землю скоро уничтожат и что как раз пора пересесть в НЛО, которое летит в хвосте кометы-убийцы. Посадочным талоном у них стали фенобарбитал, яблочное пюре и водка, которые принимались посменно. После этого ложись в своей униформе и жди прибытия транспорта. Пока ребята реально все это проделывали, я был ни сном ни духом и услышал только на следующий день, когда проснулся, – про всех этих людей, покончивших с собой, разлегшихся рядками в ожидании переброски на новую планету. Диковатая ситуация, мягко говоря, и больше мне такого бы очень не хотелось. Глава культа выглядел как персонаж из “Инопланетянина”, и звали его Маршалл Эпплуайт.

А я-то так еще весело писал:

Lethal injection is a luxury I wanna give it To the whole jury I’m just dying For one more squeeze[254].
* * *

Есть один бордель рядом с Очо-Риос, моим ямайским логовом, – называется Shades, и хозяином там один вышибала, которого я знал по Тотенхэм-Корт-роуд. Выглядит заведение как классический дом терпимости: балконы, галереи, танцпол с клеткой и шестами и солидный запас местных красоток. Все как полагается: силуэты за занавесками, и зеркала, и минет прямо в танцзале. В один вечер я поехал туда и снял комнату. Мне нужно было выбраться куда-нибудь из дома. Я пособачился с моими Wingless Angels, которые играли кое-как, и весь заряд куда-то делся. В общем, я оставил их разбираться самих с этой херней, прихватил Ларри Сесслера и Роя и отправился в Shades. Мне хотелось поработать над одной песней, поэтому я попросил владельца заведения привести мне пару из его лучших девиц. Мне они ни для чего такого не были нужны – просто я хотел где-то перекантоваться в уютной обстановке. Пришлю к тебе лучших, сказал он. И я обосновался в одной комнате: кровать под красное дерево, одно пластиковое бра на стене, шкафчик для уборщицы, красное покрывало, стол со стулом, диван с красно-зелено-золотой обивкой, красная подсветка по полу. У меня с собой была гитара, бутылка водки, немного колотого льда, и я сказал девчонкам, чтоб они представили, что мы здесь застряли навсегда втроем, и как бы они украсили это место. Леопардовая шкура? Парк Юрского периода? Что они говорят заезжим канадцам? Да ну, отвечают, у них пара секунд – и все кончено. Говоришь что угодно – что ты их любишь. Не обязательно же это чувствовать[255]. И потом они уснули, лежали в своих бикини и тихо посапывали. Это для них была не самая обычная работа, и они утомились. Если мне не приходили в голову слова, я их будил, и мы еще немного разговаривали. Спрашивал их всякое. А теперь как вам, ничего звучит? Ладно, спите дальше. За ту ночь в Shades я и написал You Don't Have to Mean It.

You don’t have to mean it You just got to say it anyway I just need to hear those words for me. You don’t have to say too much Babe, I wouldn’t even touch you anyway I just want to hear you say to me. Sweet lies Baby baby Dripping from your lips Sweet sighs Say to me Come on and play Play with me, baby[256].

Любовь продала больше песен, чем ты за жизнь съел горячих обедов. Тин-Пэн-элли на том и держится. Хотя вопрос еще в том, что люди понимают под любовью. Тема-то распространеннейшая. Вот ты – насколько ты способен придумать здесь новый ход, найти новое выражение? Если всерьез за нее взяться, поработать, получится неестественно. Тут все должно идти исключительно от сердца. И тогда люди вокруг начнут тебя спрашивать: это о ней, да? Это обо мне, правда? Угу, немного и о тебе, во второй половине последнего куплета. Чаще всего это про воображаемых возлюбленных, сборная солянка из женщин, которых ты знал.

You offer me All your love and sympathy Sweet affection, baby It’s killing me. ’Cause baby baby Can’t you see How could I stop Once I start, baby[257].
* * *

How Can I Stop. Мы писались в студии Ocean Way, в Лос-Анджелесе. Дон Уоз был продюсером, и он же сидел за клавишами. Он в эту вещь упаковал множество всяких намеков и отсылок. По ходу действия она все усложнялась и усложнялась, так что в один момент я уже думаю: черт, как мы будем отсюда выбираться? И с нами был Уэйн Шортер, которого привел Дон, – наверное, самый главный на планете джазовый композитор из живущих (а саксофонист и подавно), который в молодости играл в составах у Арта Блейки и Майлза Дэвиса. У Дона офигенные связи с музыкантами всех стилей, фасонов, размеров и расцветок. Он продюсировал большинство из них – почти всех, кто вообще того стоит. И кроме того, Лос-Анджелес был его родным домом уже сколько лет. Уэйн Шортер как джазмен заметил, что ему проходу не дадут за то, что он явился сюда отыгрывать дежурство, как это у них называется. Но как бы не так, вместо этого он выдал волшебное соло. Я думал, что приду и отыграю свое дежурное, сказал он, а в результате все мозги себе выдул. Потому что по поводу этого последнего куска песни я ему сказал: не думай ни о чем, играй что играется, давай. И он отработал фантастически. И Чарли Уоттс, который лучший джазовый ударник за все чертово столетие, тоже с ним отличился. Шикарная получилась сессия. How Can I Stop – это настоящая песня сердца. Все стареют, что уж там. Ее отличие от ранних вещей – насколько обнажены чувства, они здесь никуда не прячутся.

Я всегда думал, что любая песня как раз об этом – ты не можешь петь песню и одновременно что-то скрывать. И, когда мой голос подтянулся и окреп, я мог доносить им это обнаженное чувство, и я стал писать песни помягче, лирические, если хотите. Я бы не мог написать что-то подобное пятнадцать лет назад. Сочинять такую песню перед микрофоном – это как всем существом довериться другу. Веди меня, брат, я пойду за тобой, а уж потом мы разберемся со всем остальным. Это как будто тебя взяли прокатиться неизвестно куда. У меня может быть рифф, идея, набор аккордов, но я понятия не имею, что петь поверх этого всего. Терзаться дни напролет, вымучивать из себя “стихи” – это не мое. И что меня поражает во всем этом – это то, что, когда ты встаешь у микрофона и говоришь: “О'кей, поехали”, приходит что-то, о чем ты даже не мечтал. А потом за миллисекунду тебе нужно выдать что-то еще, и оно должно подойти к тому, что ты только что произнес. Как будто поединок с самим собой. И вдруг что-то проклевывается, и у тебя появляется рамка, с которой можно работать. Обязательно сто раз все запорешь, когда так работаешь. Просто нужно встать к микрофону и посмотреть, насколько тебя хватит, пока запал не кончится.

* * *

Thief in the Night – до мастеринга эта вещь добиралась долго, прошли все сроки. Название я взял из Библии, которую перечитываю довольно часто, – там навалом очень классных фраз[258]. Это песня про нескольких женщин, а начинается все вообще когда я был подростком. Я знал, где она живет, знал, где живет ее бойфренд, и я простаивал на улице у ее дома в Дартфорде. По сути, вся история оттуда и начинается. И еще она про Ронни Спектор, потом про Патти, и про Аниту тоже.

I know where your place is And it’s not with him… Like a thief in the night I’m gonna steal what’s mine[259].

Мик наложил свой вокал, но ему было не поймать эту вещь, он ее не чувствовал, и результат звучал паршиво. Роб никак не мог смикшировать ее с вокалом Мика, поэтому ночью мы остались доводить ее до ума с Блонди и Бернардом – еле на ногах стояли от усталости, ходили прикорнуть по очереди. Когда мы вернулись на следующий день, выяснилось, что пленку успели замылить. Происходили всякие грязные делишки. Под конец нам с Робом пришлось умыкнуть двухдюймовые пленки с полумиксами Thief in the Night из студии Ocean Way, где мы ее записывали, и переправить из Лос-Анджелеса на Восточное побережье, где я уже сидел у себя дома в Коннектикуте. Пьер нашел студию на северном берегу Лонг-Айленда, и там мы микшировали ее так, как мне надо, – два дня и две ночи, с моим вокалом. В одну из этих ночей умер Билл Берроуз, и, чтобы почтить его наследие, я послал несколько гневных берроузовских коллажей своего изготовления – с кричащими заголовками из выстриженных буковок и с прилепленными безголовыми туловищами – Дону Уозу, продюсеру посередине сандвича: ты, иуда, эта вещь будет сделана по-моему или никак. Люки задраить, сейчас повоюем! У меня просто была злоба на Дона. Я его обожаю, и мы сразу потом обо всем забыли, но тогда я засыпал его страшными посланиями. Когда приближаешься к концу записи, любой, кто лезет поперек того, что ты хочешь, автоматически воспринимается как враг рода человеческого. Срок сдачи был на носу, и отвезти пленки на катере из лонг-айлендского Порт-Джефферсона до Уэстпорта, ближайшей к моему дому гавани на морском побережье Коннектикута, было самым быстрым способом доставить их в Лос-Анджелес. Мы проделали это ночью, при свете очень классной луны, – рассекали через Лонг-Айлендский пролив и с криками и виляниями еле-еле уворачивались от ловушек для омаров. На следующий день Роб доставил пленки в Нью-Йорк, и их отправили самолетом обратно в Лос-Анджелес в мастеринговую студию, чтобы в последний момент вставить вещь в альбом.

Что беспрецедентно для роллинговских песен, на этой Пьер де Бопор числится в авторах вместе со мной и Миком.

Теперь возникала большая проблема, а именно все шло к тому, что я буду петь на альбоме три песни – событие неслыханное. А для Мика вообще неприемлемое.

Дон Уоз: Я ни секунды не сомневался, что у Кита есть право на третий вокал на диске, но Мика было не уговорить. Я уверен, что Кит вообще не в курсе, чего стоило протащить Thief in the Night на этот диск. Потому что здесь между ними двумя получилось абсолютное ни тпру ни ну – никто не собирался уступать, и нам грозило пролететь мимо даты выпуска, и тур бы начался при отсутствии альбома в продаже. И в ночь перед крайним сроком я позвонил Мику и сказал: я знаю, что ты думаешь по поводу его пения трех песен, но если две из них поставить в конец диска и объединить как медли[260], если особо не раздвигать их между собой, тогда они будут восприниматься как одна большая вещь от Кита под занавес. И для тех, о ком ты беспокоишься, которые не любят песни Кита, – они могут просто остановиться после твоего последнего вокала, а для тех, кому китовские штуки нравятся, это будет один большой Кит напоследок. Так что ты можешь смотреть на это не как на третью песню, а как на медли, и мы оставим место перед началом и почти ничего не вставим между двумя частями. И он дал добро. И я зуб даю, Кит понятия не имеет про это, и Джейн тоже – никто не знает, что происходило. В общем, это дало Мику возможность выйти из ситуации, по сути дела, потому что иначе это был тупик. И так получилось, что две песни стали одной. При этом песня, с которой Thief встал в пару, – это How Can I Stop, которая у Rolling Stones вообще одна из лучших за всю карьеру.

Это поразительная вещь… Кит, безусловно, в своей лучшей форме, и Уэйн Шортер с ним – вот страннейшая пара: с Уэйном Шортером, который знай себе дует свое, под конец это уже был какой-то Колтрейн, какая-то A Love Supreme[261]. Там было что-то необычайное. Как будто десять человек, которые играют одновременно, – волшебная сессия. На этой вещи не делали никаких наложений, она сама собой такая вышла. И еще одно в ту ночь было особенное, когда мы ее записали. Чарли уезжал домой – конец вахты, последний трек альбома. На следующий день уже выносили инструменты. Чарли за порогом ждет машина. Он делает финальные фанфары, последний дубль, и это похоже на всеобщее прощальное ура, и у всех было странное ощущение в конце записи альбома – ни я, ни остальные не думали, что еще когда-нибудь соберутся в студии. Поэтому для меня How Can I Stop – это была кода. Я думал, что это последняя вещь, которую они запишут в своей жизни, и какой же это прекрасный способ проститься. Как мне перестать, если уж я начал?[262] Никак особенно – просто берешь и заканчиваешь.

“Амстердам Арена”, 31 июля 2006 года.

Peter Pakvis / Getty Images

Глава тринадцатая

В компании Wingless Angels на Ямайке. Мы устраиваем у меня в Коннектикуте домашнюю студию, и я ломаю ребра в своей библиотеке. Рецепт колбасок с пюре. Похмельное сафари в Африке. Рыцарское звание Джаггера; мы снова работаем и сочиняем вместе. Пол Маккартни приходит в гости по пляжу. Я падаю со здоровенного сука и ударяюсь головой. Операция на мозге в Новой Зеландии. “Пираты Карибского моря”, прах моего отца и последняя рецензия Дорис

Двадцать с чем-то лет спустя после того, как я начал играть с местными растаманами, я приехал на Ямайку вместе с Патти на День благодарения 1995 года. И позвал отдохнуть с нами Роба Фрабони с женой – Роб познакомился с этой компанией еще в 1973-м, тогда же, когда и я. Но отпуск у Фрабони закончился в первый же день, потому что оказалось, что в данный момент все уцелевшие члены коллектива присутствуют в полном составе и готовы к подвигам, а это была редкость – за прошедшие годы было много потерь, взлетов и падений, и арестов тоже, так что тут нам выпала исключительная историческая возможность наконец их записать. Фрабони как-то умудрился раздобыть немного записывающего оборудования через ямайского министра культуры и быстренько предложил садиться писать все это дело. Это был настоящий подарок богов.

Подарок еще и потому, что Роб Фрабони – тот гений, который вам нужен, когда надо записывать какую-нибудь нестандартную фигню. Его знание и умение организовать процесс в самых необычных местах – это что-то умопомрачительное. Он работал продюсером на записи The Last Waltz[263], он ремастировал все бобмарлиевские вещи. Он один из лучших звукорежиссеров, которых вообще можно встретить. Он живет совсем рядом со мной в Коннектикуте, и мы много чего поназаписывали в моей тамошней студии, о чем я еще напишу. Как и все гении, он может действовать на нервы, но это как полагается.

В этот год я наконец окрестил коллектив Wingless Angels. Я сделал такой небрежный рисуночек – он на обложке альбома, – где изображается фигура вроде бы летающего растамана, и рисунок остался валяться где-то дома. Кто-то увидел и спросил, что это такое, а я, особо не задумываясь, ляпнул: бескрылый ангел[264]. В группе на этот раз было пополнение в лице Морин Фримэнтл – тетки с мощнейшим голосом, притом что женский вокал вообще редкость для растаманского фольклора. Вот как мы встретились – в ее изложении.

Морин Фримэнтл: В один вечер Кит сидел с Локси в баре Mango Tree в Стиртауне, а я просто мимо проходила, и Локси говорит: сестра Морин, заходи, выпей с нами. Я захожу и вижу этого человека. Кит обнял меня и говорит: смотрю, эта сестра – какая надо сестра. И мы стали выпивать вместе – я пила ром с молоком. А потом как-то получилось… Не знаю, воля Джа. Я взяла и как запою. Просто взяла и запела. И Кит говорит: эта женщина мне нужна. И с тех пор все пошло-поехало. Я просто запела. Меня просто несло. Просто запелось: любовь, мир, радость, счастье, и все вылилось в пение. Это было ни на что не похоже.

Фрабони поставил микрофон в саду, и в начале записи можно слышать сверчков и лягушек, как океан шумит за верандой. В доме у меня окна как таковые отсутствуют, только деревянные ставни. Можно услышать, как на заднем плане народ играет в домино. Ощущение создается очень мощное, а ощущение – это все. Мы забрали пленки обратно в США и там начали прикидывать, как бы сохранить это главное. Тогда-то я и познакомился с Блонди Чаплином, пришедшим на запись с Джорджем Ресили, который потом стал ударником у Боба Дилана. Джордж из Нового Орлеана, у него много разных рас намешано – он и итальянец, и черный, и креол. От чего сразу вздрагиваешь – это от голубых глаз. Потому что с таким голубыми глазами он может что захочет делать безнаказанно, в том числе свободно гулять через железную дорогу – хоть к белым, хоть к черным.

Мне хотелось перевести Angels в более глобальное измерение, и поэтому люди отовсюду начали приезжать к нам в Коннектикут делать наложения. Например, невероятный скрипач Фрэнки Гэвин, который основал De Dannan, ирландскую фолк-группу, – он тоже появился у нас со своим офигенным ирландским юмором, и начало вырисовываться что-то определенное. Этот диск явно не отличался большой коммерческой привлекательностью, но его необходимо было выпустить, и я до сих пор страшно им горжусь. Настолько, что планировал запустить еще один, когда это писалось.

* * *

Очень скоро после выхода Exile хлынула такая волна технологий, что даже самые крутые знатоки среди звукорежиссеров перестали сечь фишку. Как так получается, что давным-давно на Денмарк-стрит я добывал офигеннейший звук из барбанов с одним микрофоном, а теперь у меня их пятнадцать штук, а бухает так, как будто кто-то роняет какашки на кровельное железо? Всех унесло черт-те знает куда с этими новыми техническими наворотами, но сейчас, слава богу, все потихоньку возвращается на круги своя. В классической музыке они теперь еще раз перезаписывают то, что поперезаписывали на цифру в 1980-х и 1990-х, потому что та фигня элементарно недотягивает. Сам я всегда чувствовал, что работаю наперекор технике, что помощи от нее никакой. Поэтому-то все так долго и выходило. Фрабони на себе пережил всю эту бодягу: если у тебя на ударную установку не навешано пятнадцать микрофонов, ты просто считаешься профнепригодным. А потом еще басиста надо было запереть наглухо, и в результате все сидели по своим клетушкам, изолированные каждый в своей кабинке. И ты играешь в этом громадном помещении и не используешь его ни на грамм. Идея, что нужно всех разделить, – это совершенная противоположность рок-н-роллу, где вся фишка в том, что собирается компания, выдает звук и просто фиксирует его как он есть. Это такой звук, который они производят коллективно, а не поодиночке. Всякие фуфловые мифы про стерео, хай-тек, “Долби” – это все абсолютно противоречит тому, чем должна быть музыка.

Никому не хватало смелости избавиться от этого хлама. И тогда я стал думать: а из-за чего я вообще втянулся в это дело, которым я занимаюсь? Из-за тех чуваков, которые приходили и записывали свои вещи в одной комнате с тремя микрофонами. Они не собирались снимать каждый хмык ударных или баса. Они снимали звучание места. Ты не получишь этих неуловимых особенностей звука, если растащишь все по кусочкам. Вдохновение, настроение, душа – называйте как хотите – какой к ним микрофон приставить? Что было записано в 1980-х, могло быть намного лучше, если б мы раньше прониклись этой идеей и не шли бы на поводу у технологий.

В Коннектикуте Роб Фрабони соорудил студию – мою “Комнату по имени L” (из-за ее L-образной формы) – прямо в подвале моего дома. У меня выдался год отпуска, в 2000–2001-м, и мы с Робом занимались ее постройкой. Мы смонтировали микрофон лицом к стене, не стали направлять его ни на какой инструмент или усилитель. Мы решили, что будем снимать то, что отражается от потолка и стен, вместо того чтобы выводить каждый инструмент отдельно. На самом деле студия вообще не нужна, нужно просто помещение. Весь вопрос в том, где поставить микрофоны. Еще мы добыли себе классный восьмиканальный магнитофон производства Stephens – одну из самых добротных, самых потрясающих пишущих машин на свете, которая еще и выглядит прямо как монолит у Кубрика в “Космической одиссее”.

Единственный пока официально выпущенный трек, изготовленный в L, – это You Win Again, который пошел на трибьют Хэнку Уильямсу Timeless, кстати, получивший “Грэмми”. Лу Палло, который служил вторым гитаристом у Леса Пола годы, если не столетия, отметился на нем со своей гитарой. Потрясающий гитарист. Он живет в Нью-Джерси. “Какой у тебя адрес, Лу?” “Манимейкер-роуд, – отвечает, – но название все врет”[265]. Джордж Ресили играл на барабанах. У нас организовался настоящий домашний бэнд, и любой, кто оказывался поблизости, приходил и играл. Заглядывал, например, Хьюберт Самлин, гитарист Хаулин Вулфа, из музыки которого Фрабони потом сделал очень кайфовый диск под названием About Them Shoes (“Кстати, про ботинки”). Офигенное название. 11 сентября 2001-го нас круто оборвали посреди записи одной вещи с моей старой пассией Ронни Спектор – песня называлась Love Affair.

Есть шанс начать вариться в собственном соку, если работать только со Stones. И даже с Winos это не исключено. И мне очень важно, чтобы можно было работать за этими рамками. Я получил хороший заряд, когда работал с Норой Джонс, с Джеком Уайтом, с Тутсом Хиббертом – мы с ним сделали вместе то ли две, то ли три версии Pressure Drop[266]. Если не играешь с другими людьми, ты, считай, сам себя запираешь в собственной клетке. И тогда, если сидишь на своей жердочке и не рыпаешься, тебя могут просто списать в расход.

Том Уэйтс – один из первых, с кем я работал на стороне, еще в середине 1980-х. Я только потом сообразил, что он же никогда раньше ни с кем не сочинял в паре, кроме своей жены Кэтлин. Он по-своему милейший парень и один из оригинальнейших сочинителей. Где-то на заднем плане у меня всегда мелькала мысль, что было бы реально интересно с ним поработать. Так что начнем с небольшой порции лести от Тома Уэйтса. Отзыв просто шикарный.

Том Уэйтс: Мы писали Rain Dogs[267]. Я тогда еще жил в Нью-Йорке, и кто-то спросил насчет моих пожеланий пригласить кого-нибудь сыграть на альбоме. И я сказал: Кит Ричардс как вариант. Просто дурака валял. Это все равно как если б я сказал – Каунт Бейси или Дюк Эллингтон, в этом духе. Я тогда выпускался на Island Records, а Крис Блэкуэлл знал Кита по Ямайке. В общем, кто-то схватился за трубку, а я говорю: нет, нет, нет! Но уже было поздно. И, само собой, получаем ответ: “Нечего больше выжидать. За дело”. И тогда он приехал в RCA, эту громадную студию с высоченными потолками, с Аланом Роганом, своим гитарным завхозом, и с примерно полутора сотней гитар.

Все любят музыку. Но что на самом деле нужно – это чтобы музыка тебя полюбила. И это как раз то, что я наблюдал в случае с Китом. Тут требуется определенное уважение к самому процессу. Это ведь не ты ее пишешь, это она тебя пишет. Ты ее флейта или труба, ты ее струны. И это прямо видно, когда ты рядом с Китом. Он как цельнолитая сковородка – можно разогреть до очень высокой температуры, и она не треснет, просто цвет поменяется.

Всегда заранее есть свои представления о людях, которых знаешь по их записям, однако реальное общение – в идеальном случае, если повезет, – это еще лучше. С Китом определенно так и было. Мы с ним сначала осторожничали, кружили друга вокруг друга, как пара гиен, а потом поставили что-то, пустили немного воды в бассейн, так сказать. У него безошибочные инстинкты, как у хищника. На альбоме он есть на трех вещах: Union Square, потом мы вдвоем пели на Blind Love и на Big Black Mariah он сыграл отличную ритм-партию. Из-за этого альбом сильно поднялся в моих глазах. Мне было вообще все равно, как он будет продаваться. Что до меня, он, считай, уже продался.

Потом через несколько лет мы пересеклись в Калифорнии. Собирались каждый день в одном местечке под названием Brown Sound – это одна из таких потрепанных старых репетиционных точек, где ни единого окна, и ковер на стене, и пахнет соляркой. Мы начали сочинять вдвоем. Ты должен как следует расслабиться рядом с человеком, чтобы спокойно излагать какие угодно извращенные идеи, которые лезут тебе в голову, должно быть комфортно. Помню, как-то по дороге в студию записал на кассету назидания дежурного баптистского проповедника к воскресной трапезе – по радио поймал. И называлась проповедь “Орудия плотника”! Он там все растекался про плотницкие инструменты, как он полез в свой мешок и вытащил все эти инструменты… Мы долго над этим ржали. И тогда Кит поставил мне запись Jesus Loves Me с вокалом Аарона Невилла, которая у него была с собой, – он ее раньше пел на репетиции, просто а капелла. Так что ему подавай алмазы без отделки – он любит залусскую музыку, пигмейскую музыку, всякое сокровенное, малоизвестное и никаким боком не классифицируемое. Мы написали вдвоем целую кучу песен, одна называлась Motel Girl, еще одна называлась Good Dogwood. И тогда же мы написали That Feel – я ее потом вставил в Bone Machine.

Одна из моих любимейших вещей, которые он сделал, – это Wingless Angels. Эта штука убила меня наповал. Потому что первое, что слышишь, – это как стрекочут сверчки, и вдруг доходит, что ты под открытым небом. И как он потрудился над улавливанием звуков на этой записи – тут Кит сильно чувствуется. Может, даже сильнее, чем Кит, с которым я имел дело, когда мы вместе работали. Он же по многим статьям такой, вроде как разнорабочий. Как морячок, рядовой матрос. Кое-что, что говорят о музыке, по моему ощущению, – это прямо про Кита. Знаете, ну как в старые времена говорили, что звук гитары может излечить вам подагру, эпилепсию, ишиас и мигрень. В наши дни, по моему скромному мнению, удивление в большом дефиците. А Кит как будто до сих пор способен удивляться разным вещам. Вдруг возьмет, остановится, поднесет гитару к глазам и сидит ее разглядывает. Ощущает в ней какую-то серьезную загадку. Это как со всеми великими вещами на свете – с женщинами, религией, небом над головой… ты просто удивляешься им – и никогда не перестаешь удивляться.

В 1980-м Бобби Киз, Патти, Джейн и я нанесли визит оставшимся Crickets в Нэшвилле. Наверное, особый был случай, потому что, чтобы добраться туда, мы аж наняли “Лирджет”. Повидались с Джерри Эллисоном, он же Джайвин' Айвен, – крикетсовский ударник, человек, который в реальности женился на Пегги Сью[268] (хотя потом и развелся). Съездили к нему на ранчо “Уайт Трэш” – это там же, в Теннесси, совсем недалеко от Нэшвилла, городок Диксон. Повидались и с Джо Би Молдином, баддихоллиевским бас-гитаристом. В тот раз Дон Эверли оказался поблизости, и играть с ним вместе так запросто, сидя кружком… я же, блин, этих чуваков двадцать лет назад по радио слушал. Их музыка всегда меня впечатляла, и одна только возможность побывать у них дома – для меня это была честь.

Была еще одна экспедиция в Нэшвилл – записывать с Джорджем Джонсом в студии Bradley Barn дуэт, песню под названием Say It's Not You, к которой в свое время меня пристрастил Грэм Парсонс. С Джорджем было здорово работать, особенно, конечно, когда у чувака такая прическа. Потрясающий голос. Есть одна цитата из Фрэнка Синатры, где он говорит: “Второй певец у нас в стране – Джордж Джонс…” Интересно, Фрэнк, а кто же первый? Мы тогда все ждали и ждали Джорджа, пару часов, по-моему. Я под конец уже пошел за стойку делать коктейли, совсем забыл, что у Джорджа вообще-то воздержание, а что он опаздывает, даже не думал. Я сам опаздывал миллион раз, так что фигня, ничего особенного. И когда он заявился, то кок у него был идеальный. Такая штука просто загляденье, глаз не оторвешь. И при ветре пятьдесят миль в час он все равно стоял идеально. Я потом выяснил, что он тогда долго катался по округе, потому что слегка переживал, как оно со мной пойдет. Он перед встречей начитался всякого и не слишком был уверен, что ему надо со мной работать.

Со стороны кантри у меня близкие контакты с Уилли Нелсоном, и с Мерлом Хаггардом тоже. Я отметился в трех или четырех телефильмах с Уилли и Мерлом. Уилли – фантастический мужик. У него есть парень, который ходит с перевернутой фрисби на пальце и только знай ее подкручивает и подкручивает. И доблестный анашист, это да. Ну то есть глаз не успеет продрать. Я с утра подожду хотя бы минут десять. А какие песни пишет! Из сочинителей он один из лучших. Тоже, кстати, из Техаса. Мы с Уилли спелись только так. Я знаю, что его сильно заботит судьба сельского хозяйства в Америке, перспективы мелких фермеров. И большинство того, что мы сделали, было как раз по этому поводу. Большие агроконгломераты подминают все под себя – вот против чего он воюет, и воюет как надо. Уилли – стойкий боец. Не суетится, не мельтешит, остается верным своему делу, что бы ни случилось. До меня постепенно доходило, что я на самом деле вырос под его музыку, потому что он писал песни задолго до того, как сам начал выступать: Crazy, например, или Funny How Time Slips Away. Меня все время прохватывает, так сказать, священный ужас, когда меня просят такие люди – люди, на которых я и без того молился: “Эй, не хочешь со мной поиграть?” Шутишь, да?

Еще случай из той же серии – офигенная сессия, на которую мы собрались дома у Левона Хелма в Вудстоке в 1996-м, чтобы записать All the King's Men, со Скотти Муром, элвисовским гитаристом, и Ди Джеем Фонтаной, его ударником на ранних сановских записях[269]. Это была серьезная история. Одно дело – Rolling Stones, но не ударить в грязь лицом перед людьми, которые вообще тебя сюда привели, – это совсем другое. Этим лабухам не с чего быть добренькими, закрывать глаза на чужую лажу. Они рассчитывают на высший класс, и они его по-любому получат – ты просто не можешь пристроиться к ним, чтобы так, дурака повалять. Команды, которые играют с Джорджем Джонсом и Джерри Ли Льюисом, – это суперигроки, высший эшелон. И ты должен держать планку. Лично меня от этого прет. Я нечасто работаю на кантри-поприще. Но для меня это другая сторона монеты: с одной стороны всегда был блюз, а с другой всегда была кантри-музыка. Да и вообще, это ведь и есть два принципиальных ингредиента рок-н-ролла.

Еще один великий голос и женщина прямо по мне – а также моя невеста на рок-н-ролльной “свадьбе” – Этта Джеймс. Она записывается аж с начала 1950-х, когда еще пела ду-воп. С тех пор она где только не отметилась. У нее один из тех голосов, который, если ты слышал его по радио, а потом видел пластинку Этты Джеймс в магазине, – ты сразу эту пластинку покупал. Он сама покупала тебя с потрохами. И 14 июня 1978 года мы с ней сыграли. Она была на одной афише со Stones в Capital Theater в Пассеике, штат Нью-Джерси. Добавлю, что Этта была торчком. Так что определенное взаимопонимание возникло у нас практически моментально. Кажется, в то время она была в завязке. Но это на самом деле неважно. Раз взглянуть в глаза – этого двум торчкам хватит, чтоб признать друг друга. Невероятно сильная женщина с голосом, который мог увести тебя что на небо, что в преисподнюю. И мы стали тереться вместе в гримерке и, как все бывшие торчки, говорили про торчание. Что, да как, да почему – обычные такие самокопания. Все это закончилось закулисной свадьбой, которая по понятиям шоу-бизнеса значит: ты как бы женишься, но не на самом деле. Вы обмениваетесь клятвами и все такое прочее, стоя на ступеньках, которые идут за сценой. Она вручила мне кольцо, я вручил ей кольцо, и в этот момент, кстати, решил, что ее зовут Этта Ричардс. Она поймет, о чем я говорю.

* * *

Когда родились Теодора и Александра, мы с Патти жили в квартире на Четвертой улице в Нью-Йорке, и нам показалось, что это не лучшее место, чтобы растить детей. Поэтому мы снялись и поехали в Коннектикут, начали строить дом на участке, который я купил. Ландшафт там не очень отличается от Центрального парка в Нью-Йорке: громадные плиты и валуны серого сланца и гранита, которые вступают из земли, и вокруг плотный лес. Нам пришлось взрывать породу тоннами, чтобы поставить фундамент, отсюда и мое прозвание для этого дома: Камелот-Деньгоглот. Мы въехали в него только в 1991-м. Дом стоит на границе природного заповедника, который давным-давно был местом индейских захоронений и богатыми охотничьими угодьями для ирокезов, и в лесу здесь такое первобытное спокойствие, что для духов предков – в самый раз. У меня есть ключ, который отпирает ворота из сада в лес, и мы ходим туда на прогулки, бродим повсюду.

В лесу есть очень глубокое озеро с водопадом. Я там оказался однажды с Джорджем Ресили, когда мы вместе работали году эдак в 2001-м. Рыбалкой там заниматься вроде как не положено, поэтому мы, как Том Сойер с Гекльберри Финном, тайком прокрались, специально чтобы наловить таких офигенных рыб, которые называются оскарами, – крупная рыба и очень вкусная. Джордж – спец по рыбалке, и он сказал, что оскары нигде севернее Джорджии водиться не должны. А я говорю: давай еще раз забросим! И неожиданно у меня со страшной силой потянуло. И тут как вылезет эта огромная кайманова черепаха, как бык, вся зеленая и склизкая, и прет на нас с моей рыбиной во рту! Это было как столкнуться нос к носу с динозавром. Ужас на лице что у меня, что у Джорджа – жалко, фотоаппарата не было. А эта хреновина уже собирается нападать – у нее шея вытягивается фута на три или четыре, и она огроменная, и лет ей, наверное, сотни три. Мы с Джорджем тут же превратились обратно в пещерных людей. Боженьки мои! Это же уебище шутки не шутит. Я бросил удочку, подобрал какой-то камень и как садану ей по панцирю. “К чертям собачьим, старуха, или ты, или я”. Они ведь злобные твари, могут тебе запросто ступню откусить. И тогда она попятилась обратно. Чудища, которые прячутся в глубинах, необъятные и древние, – вот кто пугает по-настоящему, аж до костей пробирает. Эта черепашища так давно отсиживалась у себя на дне, наверное, что последний раз, когда выбиралась на сушу, видела еще ирокезов.

Помимо браконьерства, которым я с тех пор бросил заниматься, я веду вполне джентльменскую жизнь. Слушаю Моцарта, много-много читаю. Я поглощаю книги пачками. Могу читать что угодно. И, если мне книга не нравится, я ее спокойно бросаю. Что касается художественной литературы, то для меня это Джордж МакДональд Фрейзер, флэшменовская серия[270], и Патрик О'Брайан. Я влюбился в его стиль с первого раза, с самого “Хозяина морей”[271]. Не столько из-за Англии времен Нельсона и наполеоновских войн, сколько из-за человеческих отношений. Есть у него эта основа. И конечно же, когда у тебя герои одни посреди чертова океана, все становится виднее. Просто великолепные описания характеров, которые до сих пор сидят у меня в голове. Это история о дружбе, товариществе. Джек Обри и Стивен Мэтьюрин всегда мне немного напоминают Мика и меня. История, в первую очередь британские военно-морские силы в тот период, – это мой конек. Армия в те дни ничего особенного не представляла. Интересное – это как раз флот, парни, которых тащили туда против воли, знаменитый “пресс”. Чтоб такая машина работала, нужно было сколотить из кучи упирающегося народа исправную команду, и здесь я вспоминаю Rolling Stones. У меня всегда какое-то историческое чтиво в руках. Эпоха Нельсона и Вторая мировая занимают верхние позиции в списке, но я не брезгую и древнеримскими делами и кое-чем из британского колониального периода – “Большая игра”[272] и все такое. У меня неплохая библиотека дома, где множество таких томов, с полками из темного дерева, которые доходят до потолка. Здесь мое укромное место, и здесь же со мной приключилась одна неприятность.

Никто мне не верит, когда я говорю, что просто искал анатомический атлас Леонардо да Винчи. Книга немаленькая, а все большие тома запиханы у меня под самый потолок. Я достал стремянку и полез наверх. Полки держатся на таких маленьких штырьках, а на полках сверху тяжеленные томищи. И когда я дотронулся до полки, штырек выпал, и вся ебаная груда книг полетела прямо мне в лицо. Бах! Я шмякнулся о письменный стол башкой и отрубился. Очнулся неизвестно сколько времени спустя, наверное, полчаса, и все болит. Прихватывает – ой-ой-ой. А вокруг меня огромные тома. Я бы посмеялся над иронией ситуации, только никак, потому что слишком больно. Хотел про анатомию справиться, говоришь? Я вскарабкался по лестнице на второй этаж, еле дышал. Я просто думал, поднимусь к жене и погляжу, как оно будет поутру. Поутру стало еще хуже. Патти спрашивает: “Что случилось?” “Да так, упал. Все нормально”. Но дышу все равно с трудом. Три дня я тянул, пока не сказал Патти: “Родная, надо мне, наверное, съездить провериться”. И оказалось, что ничего у меня не нормально: проткнул себе легкое. Наш европейский тур, который уже планировалось начать в Берлине в мае 1998-го, отложили на месяц – один из редчайших случаев, когда из-за меня задержали гастроли.

А через год я проделал все то же самое с другого боку. Мы только-только прилетели на Сент-Томас, это Виргинские острова, и я намазался маслом от загара. И по-молодецки запрыгнул на какой-то глиняный сосуд, чтобы посмотреть через забор, но масло меня и подвело. Я поскользнулся – хрясь! У жены был с собой перкодан, так что я просто заел это дело кучей болеутоляющих. И я не подозревал, что сломал три ребра на одном боку и продырявил второе легкое, пока где-то через месяц не пошел на осмотр перед туром. Тебя должны всего проверить, сделать тесты на беговом тренажере и всю прочую фигню. А в конце тебе делают рентген: “Да, кстати, у вас были сломаны три ребра и дырка в легком справа. Но все уже затянулось, так что можно не беспокоиться”.

* * *

Когда я дома, то готовлю себе сам, обычно колбаски с пюре (рецепт прилагается) – с некоторыми вариациями в плане пюре, но и то не особенно. Или еще какую-нибудь классику из английской стряпни. Я привык питаться по-своему, да еще и нерегулярно, – это из-за гастрольного расписания, когда у тебя все не как у людей. Я ем, только когда хочется, что для нашей культуры практически беспрецедентно. Перед тем как идти на сцену, тебе не до еды, а когда уходишь, то нужно обождать час или два, пока не схлынет адреналин, а это уже где-то ближе к трем часам ночи.

Садиться есть нужно, когда проголодался. Нас с младенчества приучают есть три раза в день – абсолютное порождение фабрично-промышленной революции, эта идея питания пришла оттуда. До нее так никогда не было. Ты прихватывал по кусочку, но часто, каждый час. Но тогда им понадобилось всех нас подверстать под одну гребенку: “А теперь все обедать!” Школа – она как раз про это. Бог с ней, с географией, историей или математикой – тебя там учат тому, как работать на заводе. Гудок зовет – пора в столовку. Если ты будешь работать в конторе и даже если тебе светит стать премьер-министром – закон один. Для человека очень вредно запихивать в себя всю эту кормежку за раз. Лучше, когда перехватишь немного здесь, положишь что-нибудь в рот там – каждые несколько часов небольшой перекус. Организму с этим справляться гораздо удобнее, чем когда за один час набиваешь себе желудок целой кучей еды.

Я жарил себе колбаски всю жизнь и только недавно благодаря одной леди из телевизора обнаружил, что, когда кладешь их на сковородку, та должна быть холодной. Ничего не надо разогревать. Разогрев их только раскорячит, потому в Англии они так и называются – bangers[273]. Готовить надо очень медленно, посуда должна быть холодная. И тогда налей себе что-нибудь выпить и жди. И все получится как надо. Они так не скукоживаются, остаются такие пухленькие. Все дело в терпении. На кухне вообще все дело в терпении. Когда я готовил Goats Head Soup[274], то вообще не торопился.

Мой рецепт колбасок с пюре

1. Первым делом найдите мясника, у которого в колбасках мясо свежее.

2. Пожарьте смесь из лука, бекона и приправ.

3. Поставьте вариться картошку, плесните туда чуть-чуть уксуса, добавьте немного порезанного лука и соли (приправы по вкусу). Бросьте к картошке горошек. (Можете еще бросить порезанной морковки, если хотите.)

4. Теперь есть выбор: жарить колбаски на решетке, на огне или на сковородке. Поставьте их на медленный огонь со шкворчащим беконом и луком (или в холодную сковородку, как сказала леди по телику, и добавьте чуть попозже лук с беконом), и пусть сучки доходят нежно, только переворачивайте каждые несколько минут.

5. Растолките картошку и что там у вас еще.

6. Колбаски теперь обезжиренные (насколько возможно!).

7. Подливки, если хочется.

8. Соус “Эйч-Пи”[275] – на вкус и цвет, как говорится.

Мой дедушка Гас делал лучшую яичницу с картошкой, какую только можно себе представить. Я до сих пор не обошел его в этом деле, хоть и стараюсь, и в мясной запеканке тоже – это искусство можно осваивать бесконечно. На самом деле никто еще не сготовил образцовую, совершенную запеканку – у всех она выходит по-разному. Мой способ развивался с годами. Основное – это просто иметь отменный фарш, и потом кидаешь туда чуть горошка, чуть морковки, но вот особый трюк, которому меня научил – вечная ему память, его уже нет с нами – Большой Джо Сибрук, который был моим телохранителем: перед тем как выложить сверху картошку, нужно порезать туда еще немного лука, потому что лук, с которым ты готовил мясо, ужарился. И он был прав как никто – эта штука дает тебе тот вкус, без которого все не то. Это так, совет на всякий случай.

Тони Кинг, который работал со Stones и с Миком сольно и которого мы нерегулярно привлекали как пресс-атташе еще с начала 1960-х, зафиксировал последний известный случай в истории, когда кто-то без спроса отведал моей мясной запеканки.

Тони Кинг: В Торонто во время тура Steel Wheels в комнату отдыха доставили мясную запеканку, ребята из охраны все успели урвать себе по куску, и когда прибыл Кит, он увидел, что кто-то вскрыл запеканку вперед него. Он потребовал назвать поименно, кто ел запеканку. В результате Джо Вуд бегала повсюду и спрашивала: “Ты ел мясную запеканку?” – и все отрицали свою причастность, кроме охранников, естественно, которые приложились как следует и отговориться уже не могли. Я тоже все отрицал, хотя и отщипнул себе немного. Кит тогда сказал: “Не выйду на сцену, пока здесь не окажется еще одна, целая”. Поэтому пришлось посылать за новой, чтобы приготовили и доставили. Что делать – иду сообщаю Мику: “Шоу пойдет с задержкой, потому что Кит не хочет идти на сцену, пока не получит мясную запеканку”. Мик говорит: “Ты это серьезно?” А я говорю: “В данном случае – да”. Вплоть до того, что за сценой можно даже было услышать, как в один момент кто-то по рации сказал: “Внимание, запеканка прибыла!” И ее пронесли через комнату отдыха и отгрузили прямо у Кита в гримерке – вместе с соусом “Эйч-Пи”, куда ж без него. А он взял и просто воткнул в нее нож и больше даже не прикоснулся – пошел на сцену. Просто хотел первым разрезать корочку. И с тех пор ему всегда доставляли запеканку прямо в гримерку, чтобы он больше так не переживал.

Это теперь притча во языцех, мое правило на гастролях. Никто не касается моей мясной запеканки, пока я не сниму пробу. Корочка – моя! Отдельной строкой в контракте. Если заходишь в гримерку Кита Ричардса, а у него мясная запеканка на грелке пыхтит потихоньку, если она еще целенькая-нетронутая, то только одному человеку позволено ее вскрыть – мне. А то эти ненасытные ублюдки – им только дай, налетят и все подметут.

Я запугиваю народ такой фигней чисто ради смеха, если по правде. Потому что я очень редко что-то ем перед выходом. Это хуже не придумаешь – по крайней мере в моем случае. Еще ничего не переварилось в желудке, а тебе надо вперед и с песнями, наяривать Start Me Up и потом еще два часа работать. Мне нужна еда в гримерке просто на тот случай, если я пойму, что ничего не ел весь день и нужно хоть немного заправиться. Это такой мой личный обмен веществ – мне нужно, чтоб во мне было хоть немного топлива.

Когда в 1998-м моя дочка Энджела выходила за Доминика, своего дартфордского жениха, мы гуляли в “Редлендсе” – устроили большое и великолепное мероприятие. Доминик прилетел в Торонто, чтобы просить моего разрешения жениться на Энджеле, и я держал его в неведении аж две недели. Вот бедняга. Я был в курсе его планов, но он не знал, что я знаю, что он собирается меня просить, и ему все никак не предоставлялась возможность – я все время куда-нибудь уводил разговор или он не мог набраться смелости поднять эту тему. А после я уезжал в тур. Так что каждое утро, даже после того, как Доминик тусовал всю ночь и не ложился, Энджела спрашивала: ну что, ты ему сказал? И он говорил, что нет. Под конец, когда был уже совсем цейтнот, я сказал ему под утро: да ну, мать твою, конечно можно, давай женись – и одарил его браслетом с черепом, чтоб запомнилось.

В “Редлендсе” мы расставили по всему саду навесы и изгороди, и они так здорово смотрелись, что я их оставил еще на несколько недель. Общество собралось – пестрее не придумаешь. Вся дартфордская компания Энджи, гастрольная тусовка, наш персонал, родственники со стороны Дорис – люди, которых мы не видели годами. Разогревал действо оркестр стальных барабанов, а потом Бобби Киз, которого Энджи знает всю свою жизнь, сыграл Angie, когда она шла по проходу, а Лиза с Блонди пели и Чак Ливелл играл на пианино. Бернард Фаулер прочитал “Подтверждение”[276] – немного в шоке от того, что его не попросили петь, но Энджи сказала, что любит слушать его обычный голос. Блонди спел The Nearness of You. Мы все поднимались на подиум – Ронни, Бернард, Лиза, Блонди и я, – играли и пели.

А потом случилось Происшествие с зеленым луком – зеленым луком, который предполагалось порезать в пюре, которое должно было сопровождать колбаски, которые я себе специально готовил. Только кто-то взял и утянул его прямо у меня из под носа. Было немало свидетелей того, что случилось в результате, в том числе Кейт Мосс, которая изложит свою версию предпринятых розыскных мероприятий.

Кейт Мосс: Еда того типа, которая ему одному нравится, – это одно из немногих утешений Кита, когда вокруг сплошной хаос и неразбериха. И поскольку распорядок отсутствует в принципе, он очень часто готовит себе сам. И именно этим он и занимался в ту ночь после свадьбы Энджелы. Времени было уже, наверное, часа три. Остальной народ тусовался, вечер получился прекрасный, все оставались на улице, выпивали, танцевали – свадьбу устроили с размахом, и гулянка еще шла вовсю. Мы с Патти были на кухне, а Кит рядом готовил свои колбаски с пюре. И отложил себе зеленого лука. Колбаски жарились, варилась картошка, а я стояла у плиты, болтала с Патти, когда он вдруг поворачивается и говорит: а куда это мой лук подевался? И мы такие: лук? Он говорит: зеленый лук, специально отложенный, только что здесь лежал – куда он делся? Мы подумали: о господи, чего он вдруг завелся? Но он так возмущался, что мы стали смотреть в мусорных ведрах. Он говорит: он точно здесь лежал, – и мы рыщем повсюду, заглядываем под столы… “Я точно знаю, что он был здесь”. И он уже начинает выходить из себя. Тогда мы говорим: может, ты его не здесь оставлял, может, где-нибудь в другом месте? “В каком, на хуй, другом месте – здесь я его оставил”. Все уже думают, что он бредит. И тут в кухню заходит один дружок Марлона и говорит: Кит, что случилось? А Кит говорит: мой зеленый лук, обыскались, мать его, – и он уже как ненормальный копается в мусоре, а я поднимаю глаза, и тут как авария в замедленной съемке. В голове только проносится: а-а-а-а! Сто-о-о-й! У этого парня зеленый лук заткнут за уши. Ну то есть вообще – он что, дурак? Зачем это ему понадобилось? Явно хотел привлечь внимание, только не то он внимание привлек. И Кит тоже поднимает глаза и все видит. Ба-бах! В “Редлендсе” у него над камином висят сабли, так он метнулся, схватил обе сабли и почесал куда-то в темноту вдогонку за этим парнем. Ой блин, он же его сейчас прибьет! Патти реально разнервничалась. А мы все побежали за ним: Кит, Кит! – и он возвращается, и он просто в бешенстве. А парень почти всю ночь прятался по кустам. Он потом вернулся на вечеринку, а на голову натянул спецназовскую шапку, где только дырки для глаз, чтобы Кит его не узнал.

* * *

Это странно, учитывая мой род занятий, но собаки у меня водятся начиная с 1964-го. Был один пес по имени Сифилис – большущий волкодав, еще до рождения Марлона. Потом был Рэтбег – этого пса я тайком вывез из Америки. Всю дорогу просидел молчком. Я его отдал маме, и он с ней потом жил долго-долго. Я мог пропадать месяцами, но все-таки, если ты провел время с псом, когда он был еще щенком, это связь навсегда. Сейчас у меня несколько собачьих стай, и никто между собой не знаком, учитывая, что между ними океаны, хотя, я подозреваю, они унюхивают друг друга по запаху на моей одежде. Если тяжелая полоса в жизни, на собачью породу всегда можно рассчитывать. Когда мы с псами наедине, я могу разглагольствовать бесконечно. Они слушатели хоть куда. Я, наверное, за собаку мог бы и жизнь отдать.

Дома в Коннектикуте у нас коллекция: один старый золотистый лабрадор по имени Пампкин, который ездит со мной купаться на Теркс и Кайкос, и две молодых французских бульдожихи. Александра выбрала одну из них щенком и назвала Эттой в честь Этты Джеймс. Патти в нее влюбилась, поэтому мы купили и ее сестричку, которая осталась сидеть одна в клетке зоомагазина, и назвали ее Шугар. Sugar on the Floor – одна из лучших вещей у Этты. Еще есть один знаменитый зверь – знаменитый среди роллинговского персонала, – которого зовут Раз, сокращенно от Распутин. Пес невероятного обаяния и притягательности, даром что размером не вышел. История у него мутная – русский все-таки, ничего не попишешь. Насколько мне известно, он вместе с тремя-четырьмя сотнями других бездомных псов патрулировал мусорные контейнеры стадиона “Динамо”[277] в Москве, когда мы приехали туда с концертом в 1998-м. Россию накрыл тяжелый экономический кризис, и собак выбрасывали на улицу по всему городу. Такая собачья жизнь. Уж не знаю как, но, пока наша команда собирала сцену, он примелькался среди монтажников и остального рабочего народа. Они его взяли под крыло, и очень скоро он уже был чем-то вроде общего талисмана. От рабочих сцены он сумел перебазироваться в кухню, а оттуда – в гардеробную, к нашим костюмерам. Из-за ежедневной борьбы за пропитание внешность он имел довольно потрепанную (мне это знакомо), но сумел растрогать самые грубые сердца.

Когда Stones собрались на саундчек, меня оттаскивает в сторону Крисси Кингстон, заведующая нашей гардеробной, и как начнет заливаться, какая тут объявилась потрясающая дворняга. Как люди из бригады видели, что он получал пинки и затрещины, но все равно возвращался. И как они оценили его настырность и взяли его под опеку. “Ты обязательно должен на него посмотреть”, – сказал Крисси. Я собирался играть наш первый концерт в России, и заниматься собаками в мои планы не входило. Но я знал Крисси. Она говорила с таким чувством, с такой настойчивостью, и в глазах у нее появились едва заметные слезки – в общем, что-то меня задело. Мы все делаем дело, и я почувствовал, что не надо от нее отмахиваться. Крисси по пустякам отвлекать не будет. Со мной были Тео и Алекс, и их верный способ – “Папа, папа, ну можно мы тебе его покажем?” – растопил сердце даже такого бывалого пса, как я. Я чуял западню, но никаких средств против нее у меня не было. “Ну ладно, ведите, поглядим”. И через секунду Крисси возвращается с чернющим терьером, самым запаршивевшим псом из всех, каких я видел. Блохи просто висели над ним облаком. Он сел передо мной и уставился прямо в глаза. Я тоже смотрел не мигая. Он не шелохнулся. Я сказал: “Оставьте парня со мной. Посмотрим, что с ним делать”. Через несколько минут в “Лагерь Экс-рэй”[278] (мою комнату) прибыла делегация от рабочих сцены: крупные такие ребята, все в бородах и наколках, и все благодарят меня, аж слезы утирают. “Псина обалденная, Кит”. – “Спасибо, мужик, он нас всех обаял”. Я и понятия не имел, что мне с ним делать. Но как минимум концерту теперь ничего не грозило. А пес, видимо, почувствовал, что его взяла, и лизнул мне пальцы. И я сдался. Патти глянула на меня с любовью и отчаянием. Я пожал плечами. Была устроена крупномасштабная операция по добыванию прививок, бумаг, виз и всего остального, и в конце концов он улетел в Штаты – повезло псу. Теперь он царь Коннектикута и делит свои владения с Пампкином и котом Тостером, и еще с бульдожихами.

Один раз я завел себе птицу майну, и не могу сказать, что мне это понравилось. Когда я ставил музыку, она начинала на меня орать. Как будто живешь с престарелой вздорной теткой. Эта тварь была вечно всем недовольна. Единственная живность за всю мою жизнь, которую я сбыл с рук. Не знаю, может, она это по обкурке – народу у меня толклось много, и все постоянно дули. Для меня это было как жить в одной комнате с Миком в клетке – все время с недовольно поджатым клювом. С птицами в клетках мне вообще как-то не очень везло. Один раз я нечаянно укокошил Ронниного ручного попугайчика. Я думал, это игрушечный будильник, у которого что-то заклинило. Он жил в клетке в конце Ронниного дома – сидит, сволочь, не шелохнется, ни на что не реагирует и только кричит по-своему, как заводной. И я его заткнул. Слишком поздно я понял, что принял его за вещь. “Слава тебе господи” – это так Ронни отреагировал. Он эту птицу терпеть не мог. Я вообще думаю, что на самом деле Ронни никакой не любитель животных, хотя вокруг него всегда их полно. Он типа тащится от лошадей. В Ирландии у него конюшня, четыре или пять жеребцов, но предложишь ему пойти прокатиться – он и близко к ним не подойдет! Любит их на расстоянии, особенно лошадей, на которых ставит, – когда они первыми приходят к финишу.

И почему ж тогда он живет в окружении всего этого дерьма и навоза и трехногих кобылок? Говорит, что это у него цыганское. В Аргентине как-то раз мы с Бобби Кизом отправились покататься верхом и утянули с собой Ронни. Лошадки у нас были нормальные, привычные к седлу. Хотя, конечно, если давно не ездил верхом, то жопу отобьешь, не без этого. И пока мы катались по пампасам, Ронни сидел вцепившись – не оторвать. И мы с Бобби только ухохатывались. “К нам несется Джеронимо. Пришпорим же коней!”

* * *

Тео и Алекс выросли в Коннектикуте, вели здесь, насколько это возможно, нормальную жизнь, ходили в местную школу. У Патти здесь, куда ни кинь, повсюду родственники. Например, племянница Милена, которая замужем за Джо Сореной. Мы как-то делали вино у них в гараже, и все кончилось знакомой всем сценой, когда вы залезаете в чан и топчетесь по винограду да приговариваете: “О, это будет знатное вино, знаменитый год”. Прикольное занятие. Я проделывал такое один-два раза во Франции, и есть что-то особенное в том, когда виноград хлюпает у тебя между пальцами. Мы даже несколько раз ездили отдыхать “как люди”. Имеется даже полностью оборудованный, закаленный в боях “виннебаго” в качестве доказательства – стоит на приколе у моего нетронутого теннисного корта. Семейство Хансенов просто обожает собираться всем кагалом, а еще они обожают выезжать на природу и выбирают всегда что-нибудь несусветное вроде Оклахомы. Меня хватило только на два или три раза. Просто выезжаешь за границы Нью-Йорка и дальше… рулишь всю дорогу до Оклахомы. В одну из этих поездок, слава богу, я был с ними, а не то б они утонули и сидели без огня. Там случился большущий ливневый паводок, и нас чуть не смыло – в общем, обычная история, которая происходит в каждом походе. Меня никто не узнавал, потому что я все время ходил вымоченный дождем. И тут мои бойскаутские навыки пришлись очень кстати. Так, рубите эти ветки! Забивайте колья для палатки! Я ведь великий мастер разводить огонь. Не поджигатель, нет, просто пироман.

Запись в моей тетрадке, 2006 год:

Я женат на прекраснейшей женщине. Изысканная, элегантная и такая простая, как мало кто. Умная, практичная, заботливая, внимательная и очень соблазнительная в горизонтальном положении. Полагаю, в этом очень виновата моя везучесть. Я должен отметить, что ее практичность и логика меня смущают, потому что она способна находить смысл в моем хаотическом образе жизни. Что иногда противно моей кочевой натуре. Логический подход мне не по нутру, но как же я его ценю. Я склоняю голову со всем изяществом, на которое способен.

* * *

Было у нас одно памятное южноафриканское сафари с детьми на выходных, где я чуть не оставил руку в пасти крокодила – был реальный шанс отправиться раньше времени на пенсию. Мы провели там только два или три дня, в перерыве тура Voodoo Lounge, взяли с собой Бернарда Фаулера и Лизу Фишер. Прибыли в сафари-парк, где весь штат состоял из белых, которые раньше служили в тюремной охране. И надо думать, большинство арестантов в этих тюрьмах были черные. Все прекрасно читалось по лицу бармена, когда Бернард или Лиза подходили заказать себе дабл-шот Glenfiddich. Приветливостью там и не пахло. А Манделу освободили за пять лет до того. Лиза с Бернардом приехали, чтобы испытать на себе этот исторический момент и типа прикоснуться к корням, а уезжали в бешенстве. Им все давали понять, что черных там не ждут. Видимо, старые апартеидские привычки так никуда и не делись.

Однажды утром, когда мы всю ночь не ложились и я поспал от силы час, так что совсем не был готов к таким развлечениям, меня все равно сгребли в охапку и посадили в кузов открытого внедорожника, в которых ездят на сафари. Я и так-то был не в лучшем настроении, а тут еще эти прыжки на ухабах, так что не было никаких восторгов: “Ах ты боже мой, это же Африка!” Вдруг мы резко останавливаемся, сразу как свернули. Чего встали-то? Впереди какие-то скалы и вход в пещеру. И в эту же секунду на свет появляется миссис Бог – так я ее себе и представлял – самка кабана-бородавочника. У нее вся морда в запекшейся грязи, и она пышет паром из ноздрей прямо передо мной. Этого мне только сейчас не хватало – бивней этих… А она стоит и пялится на меня своими красными глазками… Самое уродливое существо, которое я видел, особенно учитывая время дня. Это была моя первая встреча с дикой природой Африки. Миссис Бог – дама, с которой вам, поверьте, лучше никогда не встретиться. Извините, можно мне повидать мистера Бога? Может, я лучше завтра зайду? Что называется, пришел домой – получил по хребту скалкой. Я уже так прямо и видел бигуди и древний домашний халат. Когда ее распирает от энергии и злобы одновременно. Что, конечно, чудесное зрелище, но только не когда ты спал всего час и с ужасного бодуна.

Потом мы снова трясемся по ухабам, и очень милый чувак, черный парень по имени Ричард, сидит сзади на краю “лендровера” и высматривает всякое любопытное, и впереди огромная куча непонятно чего, и Ричард говорит: эй, смотрите. Он отрубает верхушку этой кучи, и из нее вылетает белая голубка. Оказалось, это слоновье дерьмо. И это на самом деле специальные белые птички, которые летают везде за слонами и едят семена из того, что у слонов переварилось. У них перья покрыты специальной смазкой, так что к ним дерьмо не липнет. И они могут дышать внутри кучи часами и часами. Они на самом деле проедают себе выход наружу. Но выпорхнула она белоснежная, именно что как голубка, ни единого пятнышка. Дальше мы поворачиваем за угол, и там слон, большущий самец, прямо с той стороны дороги. И он усердно выкорчевывает два дерева высотой футов тридцать, обхватывает их за раз и тянет, а мы останавливаемся, и он роняет на нас такой взгляд, типа “Не видите, делом занят”, и продолжает дальше вырывать эти деревья.

И тогда одна из моих дочек говорит: “Ой, папа, у него пять ног”, а я говорю: “Шесть, если с хоботом”. Его член доставал до земли, одиннадцать футов. Это был шок, это было унижение. То есть у парня штука не по воробьям палить. На самом деле на обратном пути Ричард сказал: вон, посмотрите на следы – и там огромные следы слоновьих ног и линия посередине от его волочащегося члена. Еще мы видели гепардов. Откуда ты знаешь, что где-то рядом гепард? Оттуда, блин, что антилопа на дереве болтается. Это гепард ее туда затащил и заначил[279]. Потом были буйволы[280] – три тысячи штук, засевшие в трясине. Это, конечно, твари поразительные. Один из них решает облегчиться, и оно еще до земли не долетело, другой уже сзади подбежал, поймал и съел. Они пьют собственную мочу. А потом в довершение всего – это не считая мух – вдруг перед нами оказывается самка-буйволица, и она рожает, а все быки столпились вокруг и рвут друг у друга плаценту! Ну мы что, железные это терпеть? Мы поехали оттуда на фиг, и на обратном пути идиот водитель тормознул рядом с какой-то лужей, вытащил палку и говорит: эй, смотрите сюда! И тыкает палкой в лужу. А я типа развалился сзади, у меня рука свисает с борта, и тут я чувствую это горячее дыхание и только слышу: хрясь – и челюсти этого крокодила щелкнули, наверное, в дюйме от пальцев. Я этого парня чуть не убил. Крокодилов выхлоп. Не дай Бог вам его вблизи почувствовать.

Мы наткнулись, кстати, и на бегемотов, от которых я пришел в полный восторг. Но это ж все за один день, и сколько еще божьих тварей я должен осмотреть, чтоб мне дали немного поспать? На самом деле поездка была не то чтоб сказочная. Это удовольствие задним числом, посидеть-повспоминать. Что меня вывело из себя, это как тамошние белые держали себя с Бернардом и Лизой. Это мне отравило все путешествие.

* * *

Может, мне надо было предчувствовать, что Мик скоро нацепит госрегалии, когда я узнал, что он начал тысячелетие с открытия Центра Мика Джаггера при своей старой школе – Дартфордской гимназии. До меня тогда же доходили слухи, которые ничем не подтвердились, что без моего разрешения собираются открывать крыло Кита Ричардса в Дартфордском техникуме. Я уже был готов нанимать вертолет и лететь туда, чтобы лично намалевать на крыше: “ИСКЛЮЧЕН”. И довольно скоро после перерезания ленточки Мик позвонил мне и сказал: я тебе должен рассказать одну вещь. Тони Блэр настаивает, чтобы я принял рыцарское звание. Старик, если не хочешь, всегда можешь отказаться, – я так ему ответил. И больше никак это не комментировал. Для Мика пойти на такое – это было бы немыслимо, он бы растерял весь свой авторитет. Я позвонил Чарли. Что это за херня про рыцарство? Он сказал: ну ты же знаешь, ему всегда хотелось. Я сказал, что нет, ничего я не знаю. Мне и в голову такое не приходило. Я что, принимал своего друга за кого-то другого? Мик, с которым я вырос, – это человек, который сказал бы: засуньте себе в зад все свои жалкие почести. Большое спасибо, конечно, но спасибо, не надо. Принимать такие почести – только ронять свое достоинство. Это называют наградой, но нас уже наградили выше крыши. Публика нас наградила. Согласиться принять награду от системы, которая хотела упечь тебя в тюрьму ни за что? Ну не знаю, если ты способен их за это простить… Классовое сознание у Мика выпирало, конечно, чем дальше, тем заметнее, но я никогда не думал, что он купится на такое фуфло. Может быть, это у него был очередной приступ ССВ.

Вместо королевы из-за какой-то неразберихи с датами Мику пришлось подставлять плечи принцу Чарльза, наследнику престола, что, по-моему, делает его дворянином, но только в песьем смысле. По крайней мере, в отличие от некоторых других новотитулованных, он не требует, чтоб его называли сэр Мик. Но мы-то все равно у него за спиной посмеиваемся. Что касается меня, то хрена лысого я буду лордом Ричардсом – я буду сразу королем Ричардом IV, и IV будет читаться не “Четвертый”, а по буквам[281].

Несмотря на это, а может быть, как раз благодаря тому, как это расслабляюще на него подействовало, следующий год, 2004-й, был лучшим годом, который я провел с Миком бог знает с каких времен. Его как-то сильно отпустило, уж не знаю почему. Может, из-за возраста и из-за понимания, что вот оно, все, что ты нажил и что у тебя есть на самом деле. Я думаю, много в чем это было связано с обстоятельствами Чарли. Я уехал к Мику во Францию в 2004-м, чтобы начать писать вместе следующий альбом – первый за восемь лет, – который потом стал назваться A Bigger Bang. Мы сели у него дома на первый или второй день, как я приехал, с акустическими гитарами – так, попробовать что-то накропать. И Мик говорит: какой ужас, у Чарли нашли рак. Повисла довольно многозначительная пауза – типа что же нам теперь делать? Для меня это был удар – круче не бывает, потому что он, по сути, говорил, что нам, возможно, нужно взять перерыв и подождать новостей от Чарли, посмотреть, что будет дальше. И я на минутку задумался, а потом сказал: нет, давай запускаться. Мы только начинаем писать материал, Чарли нам пока не нужен. И Чарли бы серьезно разозлился, если б мы все свернули просто потому, что он на какое-то время оказался нетрудоспособен. Ничего хорошего для Чарли в этом не было бы, и вообще, блин, нам нужно песни писать. Давай сделаем несколько, пошлем Чарли пленки, и пусть он будет в курсе, на какой мы стадии процесса. Так мы и сделали.

Шато у Мика просто замечательное: Луара недалеко, примерно в трех милях, а над ней красивейшие виноградники, а под ними пещеры, которые были устроены, чтобы хранить вино ровно при сорока пяти градусах [7 °C], из года в год. Прямо настоящее шато капитана Хэддока, совсем как у Эрже[282]. Мы постоянно общались, наработали кое-какой неплохой материал. Стало меньше ковыряния и неясности. Когда ты четко ощущаешь желание работать вместе, вместо того чтобы думать: черт, как бы это зафиксировать, – все совсем по-другому. То есть, ну честно, если работаешь с кем-то уже сорок лет с гаком, то ведь не бывает так, чтобы все гладко и ровно. Приходится и со всякой неприятной херней разбираться – это как в браке.

* * *

Моим местом отдыха вне Ямайки стал Пэррот-кэй, местечко на островах Теркс и Кайкос к северу от Доминиканы. С Ямайкой, конечно, никакого сравнения, но Ямайка подпортила свою репутацию у моего семейства в связи с кое-какими неприятными инцидентами. А на Пэррот-кэй, наоборот, спокойствие не нарушается ничем, и меньше всего попугаями. Попугаев здесь отродясь не бывало, и само название Пэррот-кэй явно было переделано из Пайрэт-кэй какими-то озабоченными инвесторами совсем недавно[283]. Сюда приезжают гостить мои дети и внуки, и здесь я подолгу живу сам. Слушаю американские радиостанции, которые специализируются на жанровой музыке: рок 1950-х звучит в круглосуточном режиме, пока я не почувствую, что пора переключиться на блюграссовый канал, который просто охренительно хорош, либо на что-нибудь из хип-хопа, ретро-рока или альтернативы. Что я не слушаю, это стадионный рок. Слишком напоминает то, чем я сам занимаюсь.

Я написал в своей тетрадке:

После пребывания здесь месяц или около того вырисовывается странный цикл. На протяжении недели эскадрильи стрекоз устраивают летное шоу, достойное Фарнборо, а потом исчезают. Как бы то ни было, через несколько дней прилетают стаи маленьких оранжевых бабочек и начинают опылять цветы. Кажется, это какая-то система. Я обитаю здесь в соседстве с несколькими видами. Две собаки, один кот, Рой (Мартин) и Киоко, его японская дама (или в обратном порядке, Киоко с Роем, ее ист-эндским бриллиантом). Потом Ика, прекрасная (но неприкасаемая) дворецкий(ая?). Что за женщина! Балийка! Мистер Тимоти, милейший местный черный джентльмен, который ухаживает за садом и у которого я покупаю смастеренные его женой корзины и поделки из пальмовых листьев. Да, и еще несметные полчища гекконов (всех размеров) и, возможно, одна-две крысы. Тостер (кот) честно зарабатывает себе пропитание: ловит больших мотыльков! Еще имеются яванский и балийский бармены (злыдни). Местные морячки добавляют колорита. Но завтра мне пора обратно в холодильник. Опять паковаться. Пожелайте мне удачи.

Это было написано в январе 2006-го, после перерыва в туре Bigger Bang на рождественские каникулы. Я собирал вещи, чтобы снова ехать играть: сначала на Суперкубке[284] в феврале, а после этого, через две недели, мы давали один из самых грандиозных рок-н-ролльных концертов за всю историю – в Рио, для двух миллионов человек. Получалось довольно хлопотливое начало года. А ровно за год до этого я прогуливался по пляжу, карабкался по камням, и на берегу на меня набрел Пол Маккартни – как раз перед тем, как он сам должен был играть на Суперкубке. Определенно, это было самое необычное место для нашей встречи после стольких лет, но, определенно, самое лучшее, потому что у нас обоих было время поговорить, может быть, в первый раз с тех самых ранних дней, когда мы находили покупателей для песен еще до того, как их сочиняли. Он просто заявился ко мне и сообщил, что узнал, где я живу, у моего соседа Брюса Уиллиса. “Да я так просто зашел. Ничего, ты не против? Извини, что не позвонил”. Учитывая, что я к телефону все равно не подхожу, по-другому он бы меня никак и не выловил. Я чувствовал по Полу, что ему очень нужно отвлечься от своих дел. Пляж там длинный, и, конечно, такие вещи понимаются только потом, задним умом, но что-то у него в жизни было явно не в порядке. Его разрыв с Хэзер Миллс, которая в тот раз приехала с ним, был уже не за горами.

Пол начал заглядывать каждый день, когда его дите укладывали спать. Я, в общем-то, никогда его как следует не знал. С Джоном мы общались довольно много, Джорджа и Ринго я тоже знал, а с Полом мы как-то серьезно не пересекались. Но нам обоим было реально приятно повидаться. Мы мгновенно освоились, начали болтать о прошлом, о том, как пишутся песни. Разбирали такие удивительно простые вещи, как различия между Beatles и Stones и то, что Beatles были вокальным бэндом, потому что каждый у них мог петь соло, а мы были больше музыкантским бэндом – у нас был только один фронтмен. Он рассказал, что из-за его леворукости они с Джоном могли играть на гитарах как зеркальные отражения, следя за руками друг друга. И мы попробовали играть точно так же. Мы даже начали сочинять вместе песенку – номер Маккартни – Ричардса, слова к которой много недель провисели у меня на стене. Я спросил, а не слабó ему сыграть Please Please Me на Суперкубке, но он сказал, что их там положено уведомлять обо всем за недели. Я помнил, как он потешно изображал эту вещь голосом Роя Орбисона, и мы и ее спели таким манером. Еще мы стали обсуждать надувные собачьи конуры, которые бы выглядели как сидящие внутри них собаки: пятнистые для далматинцев и так далее. Потом мы перешли на подробности одного бизнес-проекта, который собрались провернуть: какашки знаменитостей, высушенные на солнце и очищенные дождевой водой, – мы бы подписали знаменитостей, покрыли бы их пожертвования шеллаком и нашли бы какого-нибудь художника с именем, чтобы их разукрасил. Элтона бы мы уговорили – он свой парень. Джордж Майкл – он тоже бы пошел. Ага, а что насчет Мадонны? Короче, от души повеселились. Вообще хорошо провели время вдвоем.

Теперь, год спустя, через две недели после выступления на Суперкубке, мы направлялись на Копакабану, чтобы дать бесплатный концерт, который оплачивало бразильское правительство. Там построили целый мост над дорогой вдоль Копакабаны, который шел от нашей гостиницы прямо к сцене на пляже, специально для нас. Когда я смотрел потом этот концерт на видео, я понял, что был сосредоточен как черт. Вид – лютый! Звук, чувак, – здесь не должно быть никаких проколов, и хрен с ним с остальным. Я превратился в какую-то няньку, везде бегал и смотрел, чтобы все шло как надо. И это понятно, учитывая, что мы играем для миллиона человек, и половина из них в другом сегменте пляжа, дальше, так что я дергался, хватит ли напора или звук где-то по дороге превратится в кашу. Нам было видно только четверть слушателей. Экраны были расставлены на две мили вперед. Это могло оказаться моим триумфальным прощанием – если не считать пары концертов в Японии, – последним словом долгой музыкантской карьеры. Потому что скоро после этого я рухнул со своего сука.

* * *

Мы четверо прилетели на Фиджи и остановились на одном частном острове. Пошли устраивать пикник на пляже. Мы с Ронни отправились купаться, а Джозефина с Патти хлопотали насчет обеда. Там был гамак, и, кажется, Ронни его занял – успел первый, когда мы вылезли обсыхать после океана. И там было это дерево. Никакая не пальма, забудьте вообще. Это было какое-то корявое сучковатое дерево, нависавшее над самой землей, практически горизонтальный сук.

Было ясно, что люди там раньше уже сидели, потому что кора совсем сошла. И высоты там было, по моим прикидкам, футов семь. Так что я просто сидел на этом суку, ждал обеда и обсыхал. Потом нам кричат: “Обед готов”. А передо мной был еще один сук, и я подумал: схвачусь сейчас за него, чтоб не прыгать, а аккуратно соскользнуть. Но я забыл, что ладони у меня еще мокрые и что на них песок и все такое, и я схватился за этот сук, но руки не удержались. Так что я совершил жесткую посадку на пятки, дернулся башкой назад и стукнулся о ствол. Сильно. И все. Я ничего не почувствовал в тот момент. “Все нормально, родной?” – “Угу, все нормально”. – “Фу, ну ты так больше не делай, ладно?”

На третий день я все так же чувствовал себе прекрасно, и мы поехали гулять на яхте. Вода была гладкая как зеркало, но только мы чуть-чуть выбрались в открытое море, покатили эти огромные тихоокеанские валы. Джозефина, которая была впереди, говорит: ого, идите посмотрите. Я иду к ней на нос, а тут как раз поднялся вал, и от этого я опрокинулся назад спиной, бросило прямо на сиденье. И тут вдруг что-то сорвалось. Ослепляющая боль в голове. Надо, говорю, срочно поворачивать назад. И даже в тот момент подумал, что это все, продолжения не будет. Но болело все сильнее и сильнее. У меня никогда не болит голова, а если и болит, то я глотаю аспирин, и все проходит. Я этим делом не страдаю. И всегда жалко других, например Чарли, у которых бывают приступы мигрени. Не представляю, что это такое, но в тот раз у меня было, наверное, что-то похожее.

Я потом выяснил, что мне повезло с этим вторым толчком. Потому что от первого у меня образовалась трещина в черепе, и она могла сидеть там еще черт знает сколько месяцев, пока бы ее не обнаружили или пока я не загнулся бы с ее помощью. Кровь в череп могла сочиться через нее еще долго. Но второй удар заставил ее почувствовать. В ту ночь я принял пару таблеток аспирина от головной боли, что вообще-то неправильно, потому что аспирин разжижает кровь – такие вещи узнаешь, когда готовишься себя убить. И, судя по всему, во сне у меня случилось два припадка. Я их не помню. Я думал, у меня просто приступ страшного захлебывающегося кашля, – я проснулся под слова Патти: “Ты в порядке, родной?” “Да, все нормально”. Потом случился еще один припадок, и тогда я увидел, как Патти бегает по комнате: “Господи, господи” – и названивает куда-то. Теперь у нее началась паника, но паника контролируемая – она активно взялась за дело. Слава богу, та же самая история приключилась с владельцем острова несколько месяцев назад, так что он распознал симптомы, и я не успел опомниться, как уже летел на Фиджи, на главный остров. Там меня осмотрели и сказали: ему надо в Новую Зеландию. Самый худший перелет за всю мою жизнь – с Фиджи в Окленд. Меня всего пристегнули – фактически уложили в смирительной рубашке на носилки – и запихали в самолет. Я не мог двигаться, а лететь нужно было четыре часа. То есть голова уже не главное – я не мог пошевельнуться. Я ругался: “Блин, дайте мне хоть что-нибудь!” – а они отвечали: “Ну, это можно было только до взлета”. “Ну так и какого хуя не дали?” Я матерился без остановки. “Дайте мне что-нибудь обезболивающее уже наконец!” “Нам нельзя, пока идет полет”. Четыре часа этих идиотских отговорок. Наконец они доставили меня в больницу в Новой Зеландии, где меня уже поджидал Эндрю Лоу, нейрохирург. К счастью, он оказался моим фанатом. Эндрю рассказал мне – уже потом – что, когда был молодым, у него в ногах над кроватью висел моя фотография. Дальше меня передали ему в руки, и я мало уже что запомнил про ту ночь. Мне поставили морфий. И после этого я проснулся в нормальном самочувствии.

Я там пролежал, наверное, дней десять – очень приятная больница, очень приятные сестры. Например, была одна милая сестричка из Замбии, просто умница. Где-то с неделю доктор Лоу каждый день устраивал мне тесты. Я наконец спрашиваю: ну и что теперь? А он говорит: мы вас стабилизировали. Можете лететь к своему врачу в Нью-Йорке, или в Лондоне, или где там еще. Элементарно, был такой расчет, что я захочу самое что ни на есть медицинское обслуживание в мире. Не хочу я опять в самолет, Эндрю! К тому моменту я его уже как следует узнал. “Не собираюсь никуда лететь”. – “Да, но без операции-то вам никак”. Я говорю: “Знаешь, я вот что решил. Ты будешь ее делать. Причем немедленно”. Он спрашивает: “Вы уверены?” Я говорю: “Абсолютно”. И захотел втянуть эти слова обратно. Я что, правда это сказал? Сам предложил человеку вскрыть башку? Но нет, я все-таки знал, что решение правильное. Я уже знал, что он один из лучших, – мы разведали про него все что можно. Мне не хотелось сдаваться кому-то незнакомому.

В общем, доктор Лоу вернулся через несколько часов со своим шотландским анестезиологом Найджелом. И мне взбрело в голову, что в таком положении самый понт будет сказать: Найджел, меня отключить – надо сильно постараться. Меня еще никто не смог вырубить. Он говорит: внимание, начинаю. И через десять секунд меня все, можно выносить. Прошло два с половиной часа, и я проснулся в самых прекрасных чувствах. Говорю: слушайте, не пора уже вам приступать? И Лоу отвечает: все, дружище, дело сделано. Он вскрыл мне череп, высосал все сгустки крови и приладил обратно вырезанный кусок, как шапочку, шестью титановыми штырьками, которые должны были ее держать. Я чувствовал себя нормально, когда проснулся, только обнаружил, что весь в трубках. Одна была прикреплена к концу члена, одна торчала отсюда, другая – оттуда. Я спрашиваю: что это за поебень такая везде? Лоу говорит: это морфийная капельница. Ну хорошо, это мы оставим. Я не жаловался. И кстати, голова у меня не болела после этого ни разу. Эндрю Лоу поработал прекрасно.

Я пробыл там еще где-то неделю. И мне дали немного морфия сверху. Они были очень хорошие, очень классные. В конечном счете у них был один интерес, как я убедился, – чтобы тебе было комфортно. Я редко просил добавить дозу, но когда все-таки просил, то в ответ было: хорошо, конечно. Рядом со мной лежал парень с очень похожей травмой. В его случае это была езда на мотоцикле без шлема, и он стонал и плакал, а сестры оставались с ним часами, успокаивали разговорами. Очень спокойные голоса. Ну а я уже тогда практически вылечился и только говорил ему: старик, я это понимаю, проходил только что.

И потом был еще месяц в уютненьком викторианском пансионе в Окленде, куда пожаловало все мое семейство, молодцы такие. И мне приходили всякие послания от Джерри Ли Льюиса, и от Уилли Нелсона тоже. Джерри Ли прислал мне подписанную сорокапятку Great Balls of Fire первого тиража. Такому трофею сразу место на стене. Билл Клинтон прислал мне записку: поправляйся скорее, мой дорогой друг. Первая строчка из письма Тони Блэра звучала так: “Дорогой Кит, вы всегда были одним из моих героев…” Англия в руках человека, у которого я герой? Это ж ужас какой-то. Пришло даже письмо от мэра Торонто. Я вообще получил интересное представление о моих будущих некрологах, общую идею, что меня ждет после смерти. Джей Лено сказал: почему мы не можем делать самолеты такими, как Кит? А Робин Уильямс сказал: бьется, но не ломается. В общем, заработал несколько лестных характеристик этим своим ударом головой, хотя ударов мне хватало и раньше.

Что меня удивило – это что себе напридумывала пресса. Раз дело было на Фиджи, я обязательно должен был свалиться с пальмы, да еще с сорока футов, пока карабкался за кокосами. И потом до кучи в сюжете появились гидроциклы, притом что я к этим игрушкам вообще очень плохо отношусь из-за шума и идиотизма и из-за вреда для рифов.

Вот какие воспоминания об всем остались у доктора Лоу.

Доктор Эндрю Лоу: Мне позвонили в четверг 30 апреля в три часа ночи. Звонок был с Фиджи – я иногда там работаю в одной частной больнице. Сказали, что у них человек с внутричерепным кровотечением, и это довольно видная персона – готов я за это взяться? И сообщают, что это Кит Ричардс из Rolling Stones. А я помню, что у меня был его плакат на стене, когда я учился в университете, так что я давний фанат Rolling Stones и лично Кита Ричардса.

Мне было только известно, что он в сознании, что на снимке следы острой внутримозговой гематомы, и я был в курсе всей истории про его падение с дерева и случай с яхтой. Так что я понимал, что ему будут нужны нейрохирургические процедуры, но на том этапе еще не знал, насколько есть потребность в операции. Это значит, что у тебя в мозгу давление с одной стороны смещает срединные структуры в другую.

В ту первую ночь мне звонили много раз – нейрохирурги со всего света, из Нью-Йорка, Лос-Анджелеса, – люди рвались поучаствовать. “О, я просто хотел убедиться. Я переговорил с таким-то и таким-то, и вам обязательно нужно сделать то и сделать это, и пятое, и десятое”. И на следующее утро я говорю: слушай, Кит, я так больше не могу. Меня будят посреди ночи и объясняют, как делать дело, которым я и так каждый день занимаюсь. И он сказал: ты будешь говорить со мной в первую очередь, а всех остальных можешь сразу посылать в пизду. Это я его цитирую. И тогда с моих плеч свалился камень. Потом уже было легко, потому что мы могли принимать решения вдвоем, и так мы и делали. Каждый день обсуждали, как он себя чувствует. И я все четко объяснил: какие должны быть симптомы, по которым будет понятно, что пора оперировать.

У некоторых пациентов с острой субдуральной гематомой кровяной сгусток рассасывается примерно дней за десять, и его тогда можно удалить через маленькие дырочки, вместо того чтобы вырезать большое окно. Мы как раз на это ориентировались, потому что Кит чувствовал себя хорошо. Мы рассчитывали обойтись консервативными методами или по крайней мере простейшей операцией. Но на снимке был виден довольно приличного размера сгусток с некоторым смещением срединных структур мозга по сравнению с тем первым снимком.

Я ничего не предпринимал, просто ждал. В субботу вечером, после того как он пробыл у нас неделю, я пошел с ним поужинать, и выглядел он как-то не очень. На следующее утро он позвонил и пожаловался, что болит голова. Я сказал, что мы сделаем ему еще одну томограмму в понедельник. И к утру понедельника ему было уже гораздо хуже: сильные боли, речь не совсем четкая, он начал чувствовать слабость. И повторная томограмма показала, что сгусток опять вырос и что боковое смещение значительно продвинулось. Так что решение далось нам просто – он бы не выжил, если б мы не удалили сгусток. Он был действительно совсем плох, когда ложился на стол. Кажется, мы оперировали где-то в шесть или семь часов вечера в тот день, 8 мая. И сгусток оказался солидный, минимум полтора сантиметра толщиной, может даже два. Как густое желе. Так что мы его вынули. Оказалось, там кровоточила артерия. И я ее просто заткнул, подчистил и уложил на место. И потом он проснулся почти сразу и говорит: “Вот, теперь совсем другое дело!” Давление быстро отпустило, и после операции он моментально почувствовал себя намного лучше, прямо на операционном столе.

В Милане, на первом концерте, который он давал после операции, он нервничал, и я тоже нервничал. Речь – вот что меня больше всего беспокоило, речь и языковое восприятие. Некоторые утверждают, что правая височная доля больше влияет на музыкальные способности, но за речь отвечает доминирующее полушарие твоего мозга, выразительная часть мозга – левая сторона у правшей. Мы все переживали. Он мог не вспомнить, как это делается, у него мог случиться приступ на сцене. Кит виду не показал, но со сцены пришел сияющий от радости, потому что доказал, что все прекрасно помнит.

Мне сказали: тебе нельзя будет работать шесть месяцев. Я сказал: шесть недель. Через шесть недель я уже снова играл. Так нужно было, я был готов. Либо ты становишься ипохондриком и слушаешь, что говорят другие, либо принимаешь собственные решения. Если б я чувствовал, что не справлюсь, я бы сам первый так и сказал. Мне говорят: тебе-то откуда знать? Ты же не врач. А я отвечаю: говорю вам, со мной все в порядке.

Когда Чарли Уоттс чудесным образом снова объявился на сцене через два месяца после курса лечения от рака, и выглядел шикарнее, чем всегда, и сел за барабаны, и сказал: нет, тут не так, смотрите, показываю, – мы все как по команде дружно выдохнули. Пока я не появился в Милане и не вышел на этот первый концерт, они тоже все ждали затаив дыхание. Я потому знаю, что они все мои друзья. Они гадали: может, он и поправился, но вот потянет ли? В толпе размахивали надувными пальмами – ну не зайчики? У меня чудесная публика. Немного ехидства, немного юмора среди своих. Я падаю с дерева – они мне машут деревом.

Мне прописали препарат под названием дилантин, загуститель крови, и поэтому я с тех пор не нюхнул ни крошки – потому что кокаин разжижает кровь, как и аспирин, кстати. Это мне еще Эндрю рассказал в Новой Зеландии. “При любых раскладах больше не нюхать”. Я сказал: договорились. На самом деле я столько пропустил через себя этого чертова порошка, что не скучаю по нему вообще. Наверное, он со мной завязал.

В июле я уже снова встроился в гастрольный график, а в сентябре дебютировал в кино – засветился в эпизоде “Пиратов Карибского моря–3” в роли капитана Тига. Я там как бы отец Джонни Деппа, причем проект начинался с того, что Депп спросил меня, как я отнесусь к тому, что он возьмет меня за образец для своего героя. А я его только одному и научил: как поворачивать за угол в пьяном виде – всегда держаться спиной к стене. Остальное все его. Я вообще не чувствовал, что мне с Джонни нужно что-то играть. Мы держались уверенно в паре, запросто – смотрели друг другу прямо в глаза. В первой же сцене, которую мне дали, двое из парней вокруг огромного стола устраивают прения, кругом свечи горят, один чувак что-то говорит, а я выхожу из дверного проема и кладу сукина сына выстрелом. Это мое появление. “Кодекс есть закон”. Меня там окружили гостеприимством. Вообще прекрасно провел время. Прославился у них как “Ричардс – пара дублей”. И в конце того же года Мартин Скорсезе сделал документальный фильм из двух вечеров, которые Stones дали в Beacon Theater в Нью-Йорке – он вышел под названием “Да будет свет”[285]. И мы там реально зажгли.

Мне уже можно почивать на лаврах. Я достаточно наследил за свою историю, и мне остается жить и наблюдать, как с этим разбирается кто-то новый. Но когда говорят: “Отошел от дел…” Я отойду от дел, когда помру. Некоторые жалуются, что мы уже старики. Но вообще-то я всегда говорил: если б мы были черными и нас бы звали Каунт Бейси или Дюк Эллингтон, все бы только твердили – давай-давай. Получается, белым рок-н-ролльщикам в нашем возрасте таким заниматься не положено. Но я делаю то, что делаю, не просто чтобы выпускать пластинки и зашибать деньгу. Я здесь, чтобы что-то сказать, чтобы коснуться других людей, иногда отчаянно завывая: “Вам знакомо это чувство?”

В 2007-м Дорис начала таять после долгой болезни. Берт умер еще в 2002-м, но все о нем вдруг завспоминали за несколько недель до того, как Дорис умерла, – спасибо громкой истории, сочиненной журналистом, который написал, что, по моему собственному утверждению, я отсыпал немного отцовского праха и занюхал его с дорожкой кокса. Посыпались заголовки, редакционные статьи, комментарии про каннибализм – повеяло старым негодованием, с которым Улица позора когда-то перемывала кости Stones. Из уст Джона Хамфриза по радио в прайм-тайм прозвучал вопрос: “Как вы считаете, не зашел ли Кит Ричардс слишком далеко на этот раз?” Что это он имел в виду – “на этот раз”? Появились статьи и про то, что это совершенно нормально, что это тянется еще из древности – поглощать своих предков. Так что аналитики разделились на два лагеря. Поскольку я парень ученый, я сказал, что информация была вырвана из контекста. Ни отрицаний, ни признаний. “Правда в том, – писал я Джейн Роуз в своей объяснительной, когда история уже грозила выйти из-под контроля, – что после шести лет хранения черной коробки с батиным прахом, потому что мне было никак не собраться с духом развеять его по ветру, я наконец посадил у себя крепкий английский дубок, чтобы высыпать прах под него. И когда я снял с коробки крышку, крохотную щепотку праха сдуло на стол. Я не мог так просто смести его на землю, так что подцепил его пальцем и носом втянул остаток. Прах к праху, отец к сыну. Он теперь питает собой дубы и сказал бы мне за это большое спасибо”.

* * *

Пока Дорис лежала при смерти, Дартфордский совет давал названия улицам в новозастроенном квартале недалеко от нашего старого дома на Спилман-роуд: Симпати-стрит, Дэнделайон-роу, Руби-Тьюздэй-драйв[286]. Все это в течение одной жизни. Улицы в нашу честь через каких-то несколько лет после того, как нас пихали мордой к стене. Может, совет успел опять передумать после истории с батиным прахом. Не знаю, не проверял. В больнице мама, как обычно, задирала врачей, но слабела на глазах. И Энджела сказала: мы ж все видим, отходит она, все уже ясно, ну сколько осталось – сутки, не больше. И тогда говорит: а принеси сюда гитару, сыграй для нее. Хорошая мысль, я как-то вообще об этом не подумал. Начинаешь плохо соображать, когда мать при смерти. В общем, в нашу последнюю ночь вдвоем я взял с собой гитару, сел у нее в ногах – она лежит там, и я спрашиваю: “Как у тебя дела, мамуля?” А она говорит: “Морфий-то этот ничего”. Спросила, где я в этот раз остановился. Я сказал, что в Claridge's[287]. Она говорит: “Можем теперь себе позволить пошиковать, да?” Она выплывала и уплывала в этой опийной дреме, и я сыграл ей пару пассажей из Malagueña и остальные вещи, которые она знала, что я знаю, – то, что я играл с детства. Она забылась, заснула, и на следующее утро моя помощница Шерри, которая присматривала за мамой со всей любовью и преданностью, пришла ее навестить, как она делала каждое утро, и спросила: “Вы слышали, как Кит вам играл вчера?” И Дорис сказала: “Да, только мимо нот немножко”. В этом она вся, моя мамочка. Но тут я не могу перечить Дорис. У нее был безошибочный слух и прекрасное музыкальное чутье, которые она получила в наследство от родителей, от Эммы и Гаса, первого, кто показал мне, как играть Malagueña. И от Дорис же я получил свою первую рецензию. Помню, как она пришла домой с работы. Я сидел на лестнице и наигрывал Malagueña, а она прошла мимо на кухню и что-то там делала, гремела кастрюлями. И начала мне подпевать про себя. И вдруг смотрю – стоит внизу. “Это ты, что ли? А я думала, это радио”. Два такта Malagueña – и весь мир твой.

Благодарности

Мои благодарности всем нижеперечисленным за их помощь с “Жизнью”, тогда и теперь.

Джерри Айвен Эллисон

Ширли Арнолд

Грегорио Азар

Невилл Беккерд

Хэзер Бекуит

Джорджия Бергман

Крис Блэкуэлл

Стэнли Бут

Тони Колдер

Джим Каллахан

Ллойд Камерон

Гретчен Парсонс Карпентер

Билл Картер

Сеймур Кэссел

Блонди Чаплин

Барбара Шероун

Билл Чинейл

Маршалл Чесс

Алан Клейтон

Дэвид Кортс

Стив Кротти

Фрэн Кертис

Шерри Дейли

Дэвид Долтон

Пьер де Бопор

Стэш Клоссовски де Рола

Джонни Депп

Джим Диккинсон

Дебора Диксон

Бернард Доэрти

Чарли Дрейтон

Слай Данбар

Алан Данн

Лони Эфрон

Джеки Эллис

Джейн Эманьюэл

Ахмет Эртегун

Марианна Фейтфулл

Лиза Фишер

Патрисия Форд

Бернард Фаулер

Роб Фрабони

Кристофер Гиббс

Келли Глазго

Роберт Гринфилд

Патти Хансен

Хью Харт

Ричард Хеллер

Барни Хоскинс

Сандра Халл

Эрик Айдл

Доминик Дженнингс

Брайан Джобсон

Энди Джонс

Дэррил Джонс

Стив Джордан

Ив Симон Какасси

Джеймс Кэмбак

Ванесса Керен

Линда Кит

Ник Кент

Бобби Киз

Крис Кимси

Тони Кинг

Ханна Лэк

Эндрю Лоу

Чак Ливелл

Фрэн Лебовиц

Ричард Леер

Энни Лейбовиц

Кей Левинсон

Майкл Линдсей-Хогг

Элси Линдси

Князь Руперт Лоуэнстин

Майкл Лайдон

Рой Мартин

Пол Маккартни

Эрл МакГрат

Мэри Бет Медли

Лорн Майклз

Барри Миндел

Халима Мохамед

Кари Энн Моллер

Кейт Мосс

Марджори Моулд

Лейла Набулси

Дэвид Наваретт

Уилли Нелсон

Айвен Невилл

Филип Норман

Уши Обермайер

Эндрю Олдхэм

Анита Палленберг

Питер Парчер

Беатрис Кларк Пейтон

Джеймс Фелдж

Майкл Питч

Александра Ричардс

Билл Ричардс

Дорис Ричардс

Марлон Ричардс

Теодора Ричардс

Лиза Робинсон

Алан Роган

Джейн Роуз

Ритер Радж

Тони Рассел

Дэниел Салеми

Кевин Шредер

Гэри Шульц

Мартин Скорсезе

Саймон Сесслер

Робби Шекспир

Джун Шелли

Эрнест Смэтт

Дон Смит

Джойс Смит

Ронни Спектор

Морис Спира

Тревор Стивенс

Дик Тейлор

Уинстон Томас

Ник Тошес

Бетси Уриг

Эд Виктор

Уодди Уоктел

Том Уэйтс

Джо Уолш

Дон Уоз

Найджел Уэймаут

Деннис Уэллс

Лил Вергилис

Локсли Уитлок

Викки Уикэм

Уоррин Уильямсон

Питер Вулф

Стивен Ярд

Билл Зисблат

Об авторах

Кит Ричардс родился в Лондоне в 1943 году. Гитарист, вокалист, автор песен и сооснователь Rolling Stones, помимо этого, также выпустил несколько сольных альбомов со своей группой X-Pensive Winos. Живет в Коннектикуте с женой Патти Хансен.

Джеймс Фокс родился в Вашингтоне в 1945 году и был знаком с Китом Ричардсом с начала 1970-х, когда работал журналистом в газете Sunday Times в Лондоне. Среди его книг – международный бестселлер “Белое зло”. Живет в Лондоне с женой и сыновьями.

Вкладка

Мать с отцом, конец 1930-х.

Сидят: Дорис, дедушка Гас, бабушка Эмма, тетя Марджори. Стоят: тетки Элси, Джоанна, Пэтти, Конни, Беатрис.

В четыре года, в Саутэнд-он-Си, на моем первом трехколесном велосипеде.

В начальной школе, в восемь лет.

На южном побережье Англии, в двенадцать лет, 1956 год.

Бисэндз, Девон, с родителями, 1950-е.

1963 год.

Philip Townsend

Первая любовь, Халима.

1964 год.

Terry O’Neill

В студии RCA в Голливуде, с Миком и Эндрю Олдхэмом, 1965 год.

Bob Bonis / NotFadeAwayGallery.com

Мюнхен, 14 сентября 1965 года. Первая поездка в Западную Германию. Вечер знакомства Аниты с Брайаном Джонсом.

Bob Bonis / NotFadeAwayGallery.com

В студии RCA на углу бульвара Сансет и Айвар-авеню, 1965 год, во время работы над альбомом Aftermath.

Gered Mankowitz

Американский тур 1965 года. Концерт был остановлен шерифом по причине бесчинства в зале. Момент перед самым возобновлением, после которого бесчинства продолжились.

Gered Mankowitz

Истинно британское чаепитие в компании Чарли перед зданием суда сразу после обвинения в “оскорбительном поведении” (отливании сверху на гаражную стоянку), июль 1965 года.

Dennis Hart / Rex USA

Один из первых американских туров, когда публику держали на расстоянии. Стадион Ratcliffe в калифорнийском городе Фресно, май 1965 года.

Bob Bonis / NotFadeAwayGallery.com

Дружеское приветствие из отеля Jack Tar в Клиэруотере, штат Флорида, май 1965 года.

Bob Bonis / NotFadeAwayGallery.com

“Синяя Лена”, мой Bentley Continental Flying Spur.

Gered Mankowitz

Мы с Миком в “Редлэндсе”, 1967 год.

David Cole / Rex USA

Магистратский суд Чичестера, где по нашему решению слушалось дело в связи с облавой в “Редлэндсе”, 10 мая 1967 года.

John Knoote / Rex USA

Фотография для рекламной кампании альбома Between the Buttons, январь 1967 года.

Popperfoto / Getty Images

С Анитой на Веницианском кинофестивале вскоре после завершения ее съемок в “Барбарелле”.

Dezo Hoffmann / Rex USA

Разлегшись в лавке Ахмеда, Танжер, Марокко. На заднем плане: Марианна, Мик; на среднем плане: Роберт Фрейзер, Брайан Джонс, Ахмед; на переднем плане, спиной к камере: Анита.

Michael Cooper / Raj Prem Collection

Stones, 1969 год, с новым гитаристом Миком Тейлором.

Daily Mail / Rex USA

Калифорния, 1968 год. Слева направо: я, Грэм Парсонс, Тони Футц, Анита и Пол Кауфман (менеджер Грэма).

Michael Cooper / Raj Prem Collection

Появление Марлона, лондонская больница King’s College, 10 августа 1969 года.

Harris / Rex USA

“Мэдисон-сквер Гарден”, июль 1972 года, завершение тура Exile on the Main St.

Bob Gruen /

Мы с Грэмом Парсонсом в “Неллькоте”, 1971 год.

Dominique Tarlé

Тур 1972 года, где-то в США.

Ethan Russel

Состав периода Exile (кроме Чарли). Слева направо: Мик Джаггер, Мик Тейлор, Билл Уаймен, Никки Хопкинс, Бобби Киз, я.

Annie Leibowitz

Проводим время с Ронни Вудом, 1975 год.

Annie Leibowitz

Стараемся как-то отвлечься от текущих проблем в Торонто, 1977 год: мы с Марлоном собираем игрушечную гоночную трассу на кровати.

Annie Leibowitz

Энджела в пять лет, 1977 год.

Рожденные с промежутком в несколько часов, он – в Лаббоке, Техас, я – в Дартфорде, Кент. Мой ближайший друг Бобби Киз.

Jane Rose

В Аламо, штат Техас, 1975 год. Рон Вуд уже присутствует.

Ken Regan / Camera 5

Европейский тур 1973 года.

Michael Putland

Костюм, купленный в воскресенье с большим трудом специально для присутствия на суде в Торонто. Октябрь 1978 года.

Jane Rose

Водители лимузинов во время гастролей New Barbarians, 1979 год.

Henry Diltz / Morrison Hotel Gallery

С товарищами (слева направо): Ронни Вудом, Робби Шекспиром, Слай Данбаром, Джозефом “Зигабу” Моделистом, 1979 год.

Jane Rose

Иэн Стюарт, “Стю”, наш основатель. “Законный наследник Питенуима”. Во время тура 1981 года.

Michael Halsband / Landov

На сцене с Мадди Уотерсом в чикагском Checkerboard Lounge, 22 ноября 1981 года.

Michael Halsband / Landov

Лос-Анджелес, май 1979 года. Перед самым выходом на сцену с Роном Вудом и New Barbarians, с Джозефом “Зигабу” Моделистом, ударные (рядом с Ронни), и Стэнли Кларком (рядом со мной).

Henry Diltz / Morrison Hotel Gallery

Патти и я, 1982 год.

Jane Rose

Рождество 1982 года в дартфордском доме Дорис: я, Дорис, Билл Ричардс, Патти, Энджела.

Jane Rose

Мы с Патти на барбадосском пляже, 1982 год.

Jane Rose

В гостях у Мика на Мюстике, 1980 год.

Jane Rose

Брачная песнь. Кабо-Сан-Лукас, 8 декабря 1983 года.

Jane Rose

Моя дочка Теодора, 1985 год.

Jane Rose

Музыкальная постель, в которой я нежусь: я и Чарли, 1982 год.

Denis O'Regan

Лучшая версия Чака Берри живьем, которую только можно получить: концерт в сент-луисском Fox Theatre, 16 октября 1986 года, для съемок фильма “Славься! Славься! Рок-н-ролл”.

Paul Natkin / Photo Reserve, Inc.

Wingless Angels, Ямайка. Слева направо: я, Локсли Уитлок, Уинстон Томас, Джастин Хайндс, Джеки Эллис, Уоррин Уильямсон, Морин Фримэнтл.

Jane Rose

Триумф X-Pensive Winos, Aragon Ballroom, Чикаго, 1988 год.

Paul Natkin / Photo Reserve, Inc.

Двойняшки Глиммеры. Где-то между Испанией и Португалией, 1990 год.

Claude Gassian

Патти, я и наши дочки: Александра (слева) и Теодора (справа), Коннектикут, 1992 год.

Annie Leibowitz

Александра в ирландском поместье Ронни Вуда, 1993 год.

Patti Hansen

На Бруклинском мосту, по пути на пресс-конференцию перед туром Bridges to Babylon, август 1997 года.

kevin Mazur

Берт, мой батя, 1997 год.

Max Vadukul

Визит Джона Ли Хукера во время тура X-Pensive Winos, Сан-Франциско, 1993 год.

Paul Natkin / Photo Reserve, Inc.

Чарли, Мик и я во время записи Bridges to Babylon, июль 1997 года, в голливудской студии Ocean Way.

Kevin Mazur

Деловая встреча с моим менеджером Джейн Роуз и ее собакой Делайлой, 1999 год.

Patti Hansen

Пьер де Бопор, гитарный мастер и начальник нашей аппаратной команды, во время тура Forty Licks, Ford Center, Оклахома-сити, 28 января 2003 года.

Jane Rose

Блонди Чаплин (слева) и Лиза Фишер (справа) во время тура Forty Licks, 2003 год.

Jane Rose

Арестантская команда, Пэррот-кэй, 2008 год. Слева направо: Стив Кротти, я, Джеймс Фокс.

Jane Rose

Пес Распутин (Раз), вытащенный с московских улиц, теперь на Пэррот-кэй.

Jane Rose

Семейство Ричардсов. Слева на диване: Патти, Энджела, Люси (жена Марлона), Орсон (их сын), я, Марлон, Айда (дочка Люси и Марлона) и Элла (их старшая). Сидят впереди: Александра, Теодора.

Jane Rose

Пол Маккартни во время одного из своих ежедневных пляжных визитов на Пэррот-кэй, январь 2005 года.

Jane Rose

Том Уэйтс в гостях во время роллинговского тура, 2003 год.

Jane Rose

С Джонни Деппом на фотосессии Мэттью Ролстона для журнала Rolling Stone после съемок “Пиратов Карибского моря”, 2006 год.

Jane Rose

Моя библиотека в Коннектикуте.

Christopher Sykes

Deborah Feingold/Little, Brown and Company

Сноски

1

Stones Touring Party – “роллинговская гулянка на гастролях”. – Здесь и далее – прим. перев., если не указано иное.

(обратно)

2

Скрытое ношение оружия – ношение или транспортировка личного оружия (на теле, в сумке, в автомобиле), когда оно не видно посторонним. Запрещено или регламентировано (требует лицензии) в некоторых штатах США.

(обратно)

3

То есть на кокаине производства Merck & Co. – американской фармацевтической компании, одной из крупнейших в мире.

(обратно)

4

“За железной дорогой” (across the track(s)) – выражение, буквально обозначающее другую часть города: чаще всего бедную в противоположность зажиточной, в американском контексте – черную в противоположность белой. В переносном смысле обозначает находящуюся по соседству иную культурную среду, как правило, негритянскую культуру по соседству с белой.

(обратно)

5

Джук-джойнт (juke-joint) – питейное заведение в сельскохозяйственных негритянских общинах в юго-восточных штатах с живой музыкой, дансингом и азартными играми. Как правило, джук-джойнты располагались на перекрестках.

(обратно)

6

Ввиду непристойности названия (в переводе “Звездоеб”) официально песня вышла под названием Star Star (исходя из текста можно перевести как “Звездо-, звездо-”).

(обратно)

7

Keystone Kops – команда некомпетентных полицейских из серии немых комедий, выпущенных Keystone Film Company в 1912–17 гг.

(обратно)

8

Gravesend – согласно народной этимологии, расшифровывается как graves-end (“могильный конец”).

(обратно)

9

Para-fin – от paraffin lamp (“керосиновая лампа”), на рифмованном сленге подменяющего слово tramp (“бродяга”).

(обратно)

10

Infant school (буквально “школа для младенцев”) – в английской системе всеобщего обязательного образования учреждение для детей 4–6 лет.

(обратно)

11

Буквально – “Храмовый холм”.

(обратно)

12

“Так поднимите выше алое полотнище, / Чтоб оно осеняло нашу жизнь и смерть, / Пусть дрожит трус и глумится предатель, / Над нами будет развеваться красный флаг”.

(обратно)

13

Буквально – “Дорога семи сестер”.

(обратно)

14

Lyons Corner House – одно из лондонских заведений общепита среднего класса (“корнер-хаусов”) ресторанной и гостиничной сети компании “Джей Лайонс и К°” (J. Lyons & Co.), просуществовавших с 1909 по 1977 год.

(обратно)

15

Malagunea – популярная инструментальная мелодия, главным образом исполняемая на гитаре, первоначально шестая часть “Андалусийской сюиты” (1927) кубинского композитора Эрнесто Лекуона. Также существует несколько ее песенных версий.

(обратно)

16

В оригинале – Highbury Theatre (Театр Хайбери). Существует известный любительский Highbury Little Theatre, однако он находится в северном пригороде Бирмингема. Скорее всего, имеется в виду одна из главных любительских трупп Лондона, обосновавшаяся в 1952 году в Хайбери, историческом квартале Ислингтона, под именем Tower Theatre (Театр в башне).

(обратно)

17

В оригинале – “technical school” (“техническая школа”). В английской системе государственного образования того времени (“Трехчастная система”, 1944–76 гг.) в одиннадцать лет, по окончании начальной школы, учеников распределяли в зависимости от результатов переводного экзамена (11-plus) в учебные заведения следующей ступени (средняя школа, 11–15 лет). Лучших направляли в гимназии (grammar schools), в которых давалось научно-гуманитарное обучение. Незначительное число попадало в техникумы (technical schools), где преподавание велось с акцентом на научно-технические и инженерные навыки. Остальное большинство переходило в так называемые средние современные школы (secondary modern schools).

(обратно)

18

В оригинале – “prefects” (“префекты”). Так называются ученики, чаще всего старшие, которые несут ответственность за дисциплину в школе.

(обратно)

19

Джаз-клуб в Лондоне.

(обратно)

20

“С тех пор как от меня ушла подружка…” – первая строчка Heartbreak Hotel.

(обратно)

21

На самом деле Money Honey и Blue Suede Shoes, которые вышли на первом альбоме Пресли Elvis Presley (1956), были записаны уже после его перехода на RCA. Mystery Train и I’m Left, You’re Right, She’s Gone – записи сановского периода, однако в альбомном формате они вышли на более позднем сборнике For LP Fans Only (1959).

(обратно)

22

Jazz on a Summer’s Day – документальный фильм (1960) о Ньюпортском джазовом фестивале 1958 г.

(обратно)

23

Арчтоп – вид акустической гитары со стальными струнами и выгнутой декой (англ. arch top).

(обратно)

24

“Но ты никого не слушай / И, детка, возвращайся, детка…”

(обратно)

25

Lyceum – старый лондонский театр, в 1951-м под именем Lyceum Ballroom переоснащенный в зал для выступлений биг-бэндов с большой танцплощадкой.

(обратно)

26

Блюботл – персонаж “Шоу тупиц” (The Goon Show), популярной юмористической радиопрограммы на Би-би-си, просуществовавшей с 1951 по 1960 год. Блюботл – бойскаут с очень гнусавым, тонким голосом, который часто произносил вслух относящиеся к нему сценические ремарки (например: “Входит Блюботл. Останавливается в ожидании аплодисментов”) и появление которого по традиции сопровождалось аплодисментами.

(обратно)

27

“Я посмотрел на часы, / Было четыре ноль пять. / Блин, я не мог понять, / Мертвый я или живой”.

(обратно)

28

Х – в письмах стандартное обозначение слова kiss (“поцелуй”, “целую”).

(обратно)

29

Это и второе (см. ниже) письмо тете Пэтти написаны в подражание Найджелу Моулсуорту – герою серии юмористических книг (1953–58) Джеффри Уилланса с иллюстрациями Роналда Серла, рассказывающих о жизни начальной школы-пансиона Сент-Кастардс. Найджел – ученик, от имени которого ведется повествование, и комический эффект книг во многом достигается за счет манеры его письма: сумбурной, местами псевдоглубокомысленной, пренебрегающей орфографией и пунктуацией, передающей восклицания фразами из прописных букв, изобилующей междометиями и своеобразным школьным жаргоном. Ричардс отступает от этой манеры только в соблюдении орфографии.

(обратно)

30

Одна из старейших американских розничных сетей, начинавшая свою деятельность в конце XIX века с обслуживания заказов по фирменным каталогам, а затем открывшая универсальные магазины по всей стране.

(обратно)

31

Кинотеатр в южном Лондоне.

(обратно)

32

Блюзовый стандарт; в переводе – “У меня воруют картошку”.

(обратно)

33

Первое значение слова blues – подавленность, тоска.

(обратно)

34

Имеется в виду Crawling King Snake – название одной из самых известных песен Джона Ли Хукера, где важной частью акустической инструментовки является отбиваемый (ладонями, ногой) ритм.

(обратно)

35

The Close – тупиковая улица, застроенная частными особняками, в дартфордском пригороде Уилмингтоне.

(обратно)

36

Little Boy Blue – одно из традиционных английских стихотворений для детей (nursery rhymes). В названии группы обыгрывается слово “блюз”.

(обратно)

37

Две первые песни, принадлежащие Бадди Холли, и третья, принадлежащая Эдди Кокрану, – рок-н-роллы, четвертая, принадлежащая Мадди Уотерсу, – чикагский электрический блюз.

(обратно)

38

Одна из самых известных вещей в исполнении Элмора Джеймса.

(обратно)

39

Пианисты, исполнители джазового буги.

(обратно)

40

Лерой Карр – пианист, исполнитель блюзового буги.

(обратно)

41

Песня Сонни Терри и Брауни МакГи.

(обратно)

42

На самом деле Питтенуим расположен на другой от Сент-Эндрюса стороне юго-восточного выступа полуострова Файф.

(обратно)

43

В то время в Великобритании было распространено газовое отопление, расплачиваться за которое нужно было с помощью установленных в квартирах монетных счетчиков.

(обратно)

44

Rolling stone – буквально “катящийся камень”, отделившаяся часть пословицы Rolling stone gathers no moss (“Катящийся камень не обрастает мхом”), употребляется в значении “непостоянный, непоседливый человек”. Апостроф отражает особенность произношения.

(обратно)

45

Песни, известные в исполнении соответственно Элмора Джеймса, Джимми Рида, Бо Диддли, группы Джея МакШенна и Мадди Уотерса.

(обратно)

46

Flying V – название модели гитар с корпусом в виде буквы V, выпущенной на рынок в 1958 году фирмой Gibson.

(обратно)

47

Territorial Army – добровольческая часть Британских вооруженных сил, привлекаемая на временной основе.

(обратно)

48

“Хожу туда… хожу сюда” – слова из песни Baby What You Want Me to Do?

(обратно)

49

Don’t pull no subway, I rather see you pull a train – слова из песни My First Plea.

(обратно)

50

Бенд – прием игры на гармонике, позволяющий извлекать звуки, на которые она не рассчитана.

(обратно)

51

Переименованные “Подмосковные вечера”, которые в инструментальном исполнении ансамбля Кенни Болла (Kenny Ball and his Jazzmen) стали хитом 1961 года в Англии.

(обратно)

52

В оригинале “chiz, chiz”. Chiz – междометие и иногда существительное, изобретенное Найджелом Моулсвортом (см. выше) и употребляемое им в значении неодобрения, возмущенного удивления, досады и т. п., а также просто в качестве ничего не значащего слова-паразита.

(обратно)

53

Keef – популярное прозвище Ричардса среди фанатов, близкое по звучанию имени Keith (Кит), как оно произносится по-английски.

(обратно)

54

Beef – говядина, мясо.

(обратно)

55

Песня Бо Диддли.

(обратно)

56

Настоящее имя Пола Джонса, известного английского блюзового вокалиста того же поколения. В начале карьеры выступал как P. P. Pond.

(обратно)

57

Diddley Daddy и Bring It to Jerome – песни Бо Диддли.

(обратно)

58

Неизвестное лицо. Скорее всего, имеется в виду Колин Голдинг, периодически привлекавшийся в группу в качестве басиста, пока это место окончательно не занял Билл Уаймен.

(обратно)

59

Перевод названия и припева песни I Got My Brand On You.

(обратно)

60

Песня Мадди Уотерса.

(обратно)

61

“Бо Диддли, Бо Диддли, ты не слыхал – / Моя красавица сказала, что она птичка” – слова из песни Бо Диддли Bo Diddley, в оригинале – пример ритма, о котором говорит Ричардс.

(обратно)

62

Сессионный ударник, известный в первую очередь работой на сольных записях участников Beatles.

(обратно)

63

Постоянный сессионный ударник фирмы грамзаписи “Стакс”, участник Booker T. & the M. G.'s.

(обратно)

64

Известные джазовые ударники эпохи пост-бопа.

(обратно)

65

Метод лакировки, при котором центр корпуса имеет золотисто-желтый оттенок, переходящий в более темные тона (черный, вишневый) по краям.

(обратно)

66

Имеется в виду музыкальный магазин Айвора Майранца.

(обратно)

67

Соответственно песня Бо Диддли и эстрадно-джазовый стандарт, прославившийся в исполнении Ната Кинга Коула.

(обратно)

68

The College of Richard Collyer – старинная мужская (на тот момент) школа-пансион в Западном Суссексе.

(обратно)

69

С 1930-х до начала 1950-х запись делалась на ацетатные диски. Ацетатный диск представлял собой алюминиевый диск, на поверхность которого был нанесен тонкий слой быстросохнущего лака из нитроцеллюлозы. Впоследствии эта технология, позволявшая делать единичные партии пластинок без участия пресса, использовалась в основном для записи демонстрационных дисков.

(обратно)

70

Переносное обозначение прессы в Британии – по названию улицы, на которой раньше располагались редакции большинства национальных газет.

(обратно)

71

“Мэрриминтс, Мэрриминтс – слишком вкусные, чтобы торопиться” – рекламный слоган серии мультипликационных роликов, рекламирующих мятные конфеты “Мэрриминтс”.

(обратно)

72

Современное название – Apollo Victoria.

(обратно)

73

Пеннимен – настоящая фамилия Литтл Ричарда.

(обратно)

74

“Мечтать, мечтать, мечтать” – слова из песни All I Have to Do Is Dream.

(обратно)

75

Ugly stick – самодельный музыкальный инструмент из ручки швабры или метлы и других подручных средств. Идиоматическое выражение beaten with the ugly stick (“побитый страшной палкой”) означает “уродливый”.

(обратно)

76

Сеть ресторанов быстрого питания.

(обратно)

77

Придуманное в 1950-х название для подростков, как правило девушек, слушающих поп-музыку, активно следящих за жизнью кумиров и потребляющих всю связанную с ними продукцию.

(обратно)

78

Песня Руфуса Томаса.

(обратно)

79

Песня Слима Харпо.

(обратно)

80

Название популярной настольной игры, созданной бывшим английским военнопленным, который в 1942 году сумел сбежать из лагеря в замке Кольдица на территории Германии.

(обратно)

81

“Попай-морячок” – заглавная песня из серии мультфильмов про популярного персонажа комиксов, выходивших в начале 1930-х.

(обратно)

82

Популярный лосьон после бритья, выпускавшийся с 1938 года американской фирмой Shulton Company, и престижный французский мужской парфюм, выпущенный в 1965 году французской фирмой Guerlain.

(обратно)

83

Слово teenager, вошедшее в обиход после Второй мировой войны, образовано от словосочетания teen age – “возраст teen”, где teen – часть английских числительных от 13 до 19.

(обратно)

84

Tin Pan Alley – первоначально, в конце XIX века, так назывался определенный участок Западной 28-й улицы на Манхэттене, где были сосредоточены офисы музыкальных нотных издательств, а также композиторов и поэтов-песенников, на них работавших. В дальнейшем это название перешло на всю отрасль и систему производства популярных песен в США в том виде, в каком она сформировалась в первую половину XX века.

(обратно)

85

Песня Coasters.

(обратно)

86

“Вот и вечер наступил”, “Сижу смотрю, как играют дети” – первые две строчки песни As Tears Go By.

(обратно)

87

Barnet – от Barnet Fair (“Барнетская ярмарка” – одна из знаменитых английских ярмарок, проводимая в лондонском пригороде Барнет), что на лондонском рифмованном сленге подменяет слово hair (“волосы, шевелюра”).

(обратно)

88

Имеется в виду сделка с дьяволом или вообще сверхъественной силой.

(обратно)

89

Имеются в виду американские чарты.

(обратно)

90

“Кафе Метрополь” (Metropole Cafe) – джаз-клуб, с середины 1950-х по 1965 год бывший одним из немногих мест, где выступали исполнители традиционного джаза.

(обратно)

91

Один из самых известных музыкальных магазинов в Нью-Йорке того времени, действует до сих пор.

(обратно)

92

The Sick Humour of Lenny Bruce – название альбома Ленни Брюса 1959 года.

(обратно)

93

Rat Pack – компания голливудских актеров в 1950-е и 1960-е, изначально собравшаяся вокруг Хамфри Богарта, в которую входили Дин Мартин, Фрэнк Синатра, Сэмми Дэвис-мл. и другие.

(обратно)

94

Двухдневный фестиваль, проводившийся 28 и 29 октября 1964 года в калифорнийском городе Санта-Моника и собравший тогдашних звезд рок-н-ролла и ритм-энд-блюза из США и Англии, одно из самых известных выступлений Джеймса Брауна. Вошел в историю благодаря одноименному фильму-концерту.

(обратно)

95

Green Men – в переводе “Зеленые люди”.

(обратно)

96

Gimme a Pigfoot and a Bottle of Beer – название и строчка припева известного блюза в исполнении Бесси Смит. Маринованная свиная ножка с пивом – традиционный заказ для американских баров довоенного времени. Тем не менее в песне под свиной ножкой скорее всего подразумевается сигарета с марихуаной, так как в конце песни повтор строчки звучит как Gimme a reefer and a bottle of beer, то есть “Дай мне косяк и бутылку пива”.

(обратно)

97

В Англии.

(обратно)

98

“Круг за кругом, поспеваю кругом / Я поспеваю кругом” – слова из песни I Get Around группы Beach Boys.

(обратно)

99

Ферри Льюис и Букка Уайт – блюзовые музыканты, начинавшие записываться еще в 1930-х.

(обратно)

100

“Я красный петушок, / Мне лениво кукарекать с утра”.

(обратно)

101

Основатель и глава Motown Records.

(обратно)

102

Островок у берегов Лонг-Айленда, где находится одноименный парк.

(обратно)

103

Английские эстрадные звезды 1950–1960-х.

(обратно)

104

Variety Club (полное название – Variety, the Children's Charity) – международное благотворительное общество деятелей шоу-бизнеса, основанное в 1927 году.

(обратно)

105

Руководитель популярного английского эстрадного оркестра, ведущий собственного радиошоу на Би-би-си в 1949–1968 годах.

(обратно)

106

Lunchtime O'Booze (“Перекус О'Пьянь”) – вымышленный репортер популярного английского юмористически-“разоблачительного” еженедельника “Частный детектив” (Private Eye), издававшегося с 1961 года.

(обратно)

107

Популярная песня в исполнении Crystals.

(обратно)

108

“Ты не очень стараешься мне угодить”.

(обратно)

109

Еще две английские группы, участвовавшие в шоу T. A. M. I.

(обратно)

110

“Я не получаю удовлетворения… Я не получаю удовлетворения… Я стараюсь, и стараюсь, и стараюсь, и стараюсь, но не получаю удовлетворения”; “Эй, когда я еду в машине… те же сигареты, что и я”.

(обратно)

111

“Эй ты, слезай с моего облака, эй ты…” – слова из песни Get Off of My Cloud.

(обратно)

112

“Кому нужна вчерашняя девушка? / Никому на свете” – слова из песни Yesterday’s Papers.

(обратно)

113

Look at that stupid girl – слова из песни Stupid Girl.

(обратно)

114

“А Фло – откуда ей знать” – слова из песни Back In My Arms Again.

(обратно)

115

Один из известнейших английских фотографов в 1960-х.

(обратно)

116

Like a thief in the night – фраза, взятая из Библии (Первое послание Фессалоникийцам ап. Павла), позднее использованная Ричардсом как основа для песни Thief in the Night. См. ниже.

(обратно)

117

Кислотный тест (acid test) – в первоначальном значении – химико-металлургический анализ руды с использованием кислоты. В 1960-х это словосочетание было использовано Кеном Кизи в качестве названия специальных коллективных мероприятий с приемом ЛСД (кислоты), которые Кизи и его коммуна организовывали в Калифорнии и которые рекламировались плакатами с надписью: “А ты способен пройти кислотный тест?”

(обратно)

118

Имеется в виду фильм Федерико Феллини.

(обратно)

119

Ley lines – географические линии, вдоль которых, согласно теории археолога-любителя Альфреда Уоткинса (1921), выстраивались неолитические памятники и некоторые выдающиеся черты природного ландшафта на Британских островах. К 1960-м годам в поп-культуре они стали ассоциироваться с древним мистическим знанием.

(обратно)

120

Знаменитый парижский ночной клуб, один из главных предтеч появившихся в 1970-х дискотек.

(обратно)

121

Первые две – композиции Booker T. and the MGs, третья – песня Отиса Реддинга.

(обратно)

122

Имеется в виду песня Боба Дилана Blowin' in the Wind (“Несет ветер”).

(обратно)

123

Имеется в виду песня Carrie Anne.

(обратно)

124

Первая жена Леннона.

(обратно)

125

Английские слова rock и roll в названии rock and roll переводятся одинаково: “качать (ся), покачивать (ся)”. Разница в том, что первое обозначает покачивание вперед-назад, второе – покачивание из стороны в сторону (в морской терминологии существуют соответствующие понятия килевой и бортовой качки). По-русски это примерно можно передать как разницу между глаголами “качаться” и “перекатываться”.

(обратно)

126

Имеется в виду Purple Haze (“Багровый туман”) – одна из самых знаменитых песен Хендрикса.

(обратно)

127

Психоактивный напиток у индейцев бассейна Амазонки, изготавливаемый из одноименной лианы.

(обратно)

128

Песни в исполнении соответственно Джей Ар Ричардсона, известного как Биг Боппер, и Джими Хендрикса.

(обратно)

129

“Его Британского Величества Государственный секретарь именем Ее Величества просит и обязует всех, кого это касается, обеспечить носителю сего свободный проезд…” – текст-обращение на внутренней стороне обложки британского паспорта.

(обратно)

130

Рыцарь Круглого стола, герой легенды о Священном Граале.

(обратно)

131

Имеется в виду т. н. метод нарезок (cut up) – художественный прием, изобретенный дадаистом Тристаном Тцарой и впоследствии развитый Гайсином и Берроузом.

(обратно)

132

“Просто нельзя, чтоб меня видели с тобой… / Детка, это слишком опасно… / Нельзя, и все тут, придется мне с тобой притормозить”.

(обратно)

133

Роль, которую Анита Палленберг играла в “Барбарелле”.

(обратно)

134

Политический скандал 1963 года, в ходе которого британский военный министр Джон Профьюмо был обвинен в связи с любовницей советского шпиона, отрицал это на слушаниях в палате общин и подал в отставку в результате разоблачения.

(обратно)

135

Peace in our time (точнее, peace for our time) – знаменитая фраза из речи Невилла Чемберлена, произнесенной после заключения Мюнхенского соглашения 1938 года о передаче Германии Судетской области Чехословакии.

(обратно)

136

“Мишмаш” на марокканском арабском означает не “джем”, а “абрикос”.

(обратно)

137

Саутенд-он-Си – ближайший к Лондону, практически пригородный морской курорт.

(обратно)

138

Безумный Дровосек – кличка Фрэнка Митчелла. Братья Креи помогли Митчеллу бежать из тюрьмы, укрывали его, но впоследствии он бесследно пропал. Подозрение Креев в убийстве не было доказано. Пытками, в том числе прибиванием к полу, занимались не Креи, а конкурирующая банда Ричардсона.

(обратно)

139

“Выпьем за работяг, выпьем за соль земли”.

(обратно)

140

“Теперь все круто” – слова из припева Jumpin’ Jack Flash.

(обратно)

141

Jumping Jack (буквально “прыгающий Джек”) может означать либо детскую игрушку – марионетку-“дергунчика”, либо особый тип фейерверка – вращающийся на земле шарик огня, выплевывающий искры, которые как бы скачут. Последнее значение, видимо, связано со второй частью имени, которую придумывает Джаггер: flash означает “вспышка” (еще одно значение в английском сленге – “шикарный, яркий”). Кроме того, Jumping Jack – другое название персонажа городского фольклора викторианской Англии, известного под именем Spring-heeled Jack (“Джек с пружинами в пятках”).

(обратно)

142

Ли Харви Освальд – человек, стрелявший в президента Кеннеди.

(обратно)

143

Испанский мох – символ американского Юга, один из визуальных образов жанра “южной готики”. “Полночь в Саду добра и зла” – популярный документальный роман Джона Берендта (1994), а также поставленный по нему фильм Клинта Иствуда (1997), в котором на основе реальных событий, происходивших в 1980-х, рассказывается о произошедшем в городе Саванна скандальном убийстве, в котором были замешаны члены высшего общества. В данном случае используется для обозначения характерного для “южной готики” контраста между внешними приличиями элиты южного общества и ее темной изнанкой.

(обратно)

144

Имеется в виду так называемое кантри вне закона (outlaw country).

(обратно)

145

Клуб в Северном Голливуде, в 1960-е и 1970-е заслуживший славу “самого важного кантри-клуба на западном побережье”.

(обратно)

146

Знаменитый лос-анджелесский клуб.

(обратно)

147

Самая знаменитая песня Томми Джеймса.

(обратно)

148

Название по песне Sympathy for the Devil. Сам Годар хотел выпустить фильм под названием One Plus One (“Один плюс один”)

(обратно)

149

Никакой темзской баржи в фильме нет.

(обратно)

150

Ready Steady Go! (1963–1966) – одна из первых программ на британском телевидении, посвященных поп и рок-музыке.

(обратно)

151

The Rolling Stones Rock and Roll Circus – фильм, снятый в 1968-м, но выпущенный только в 1996 году, на основе специального шоу, устроенного Rolling Stones на арене цирка с участием нескольких других исполнителей.

(обратно)

152

Let It Be – документальный фильм (1970), запечатлевший запись одноименного альбома Beatles, в том числе импровизированный концерт на крыше студии на Эбби-роуд.

(обратно)

153

Пейтон-плейс – вымышленный городок в Новой Англии, где разворачивается действие одноименного романа (1956) Грейс Металиос, а также поставленных на его основе нескольких фильмов и сериалов. Тема романа – нравственный упадок и лицемерие за респектабельным фасадом.

(обратно)

154

“Я чувствую, что эта буря грозит мне смертью” – начальные слова из песни Gimme Shelter.

(обратно)

155

“Война, дети, – до них всего лишь выстрел…” – слова припева из Gimme Shelter.

(обратно)

156

National Health Service – система бесплатного государственного здравоохранения, которая была создана в 1946 году.

(обратно)

157

Изначально самостоятельная химическая компания, с 1922-го до 1980-х существовала как фармацевтический бренд компании Rhône-Poulenc.

(обратно)

158

Слово fluffy (“пушистый”) в применении к химической субстанции имеет значение “в сыпучей форме”.

(обратно)

159

Boots – английская сеть аптек.

(обратно)

160

Обыгрывается одинаковое в английском звучание слов heroin (“героин”) и heroine (“героиня”).

(обратно)

161

Разные торговые бренды одного и того же препарата метаквалона.

(обратно)

162

Формат пленки для любительских кинокамер производства компании “Кодак”.

(обратно)

163

В оригинале – “just give us a glimmer”.

(обратно)

164

Серия английских фильмов в жанре пародийного фарса.

(обратно)

165

Swim (“заплыв”), Mashed Potato (“картофельное пюре”) – названия быстро вышедших из моды танцев, относящихся к началу 1960-х годов, эпохе так называемых танцевальных поветрий (dance crazes).

(обратно)

166

“Я встретил какую-то блядь в каком-то городе” – набросок первой строчки песни.

(обратно)

167

“Сегодня я видел ее на приеме” – начальные слова песни You Can't Always Get What You Want.

(обратно)

168

Ричардс пытается передать на письме специфически британское произношение хора.

(обратно)

169

Документальный фильм (1970), названный по песне Gimme Shelter и запечатлевший американский тур Rolling Stones 1969 года, в том числе концерт на Алтамонтской гоночной арене.

(обратно)

170

Wild horses couldn't drag me away – основная строчка припева Wild Horses. Образована на основе идиоматического выражения Wild horses couldn't drag me to… – “меня под пыткой не заставить”, буквально “меня дикие кони не затащат”. Соответственно, буквальный перевод припева – “Дикие кони меня не оттащат [от тебя]” или “Меня [от тебя] дикими конями не оттащить”.

(обратно)

171

В оригинале – “punch in”. Имеется в виду техника многоканальной звукозаписи, характерная для записи с небольшим количеством каналов (например, восемью), когда накладываемые партии записывались не в отдельном новом канале, а со стиранием записанного прежде. Чтобы такая партия попала в нужное место, требовалась точная настройка головок и мастерство звукорежиссера, нажимавшего кнопку в начале и конце записи наложения.

(обратно)

172

“Небесный пес – работорговец”, “старый, в шрамах работорговец”.

(обратно)

173

Быть под кайфом – по-английски to be high, буквально “быть высоко, на высоте”. Следует отметить, что существуют и другие объяснения прозвища Оллмена.

(обратно)

174

Аллюзия на роман Джозефа Конрада “Сердце тьмы”, посвященный теме одичания цивилизованного человека вдали от цивилизации. Послужил литературной основой фильма “Апокалипсис сегодня”.

(обратно)

175

Хейт-Ашбери – район Сан-Франциско, место зарождения движения хиппи.

(обратно)

176

Ричардс наверняка имеет в виду не красного луциана (red snapper), а барабульку (red mullet). Красный луциан тоже является распространенной промысловой рыбой, но в отличие от барабульки добывается почти исключительно в водах Северной Атлантики у берегов США.

(обратно)

177

“Я слышу, как он несется по дороге…” – начальные слова песни.

(обратно)

178

“Блюз с головой в унитазе”, “Кожаные куртки”, “Ветряная мельница”, “Я был просто сельский паренек”, “Танцы под светом”.

(обратно)

179

“Гнутые зеленые иголки”, “Родовые муки”, “Картофелины” (франц.).

(обратно)

180

“У Джо кашель, похоже, что тяжелый, / Вот так, да еще кодеин, чтобы подлечиться. / Врач прописал, аптекарь отпустил. / И кто поможет Джо с него слезть?”

(обратно)

181

Жаргонное название таблетки героина в одну шестую грана.

(обратно)

182

“Меня надо бросить” – слова из песни Tumbling Dice.

(обратно)

183

Stones in Exile (“Stones в изгнании”) – документальный фильм 2010 года про запись альбома Exile on Main St., приуроченный к выпуску ремастированной и расширенной версии альбома.

(обратно)

184

“Музыка-гротеск, грусть на миллион долларов / У меня нет никакой тактики, нет времени под рукой / Левый башмак шаркает, правый башмак не слышно / Проваливаюсь в песок / Свобода затухает, батареи работают / Следи за этой шляпой в черном / Палец дергается, нет времени под рукой”.

(обратно)

185

“Ни один доллар не доживает у меня до заката / Деньги вечно прожигают мне карман / Ни разу в жизни не порадовал училку / Ни разу не упустил второго шанса, ни за что / Мне нужна любовь, чтоб не вешать нос”.

(обратно)

186

“Никуда меня не подбросит “Лирджет” / Если я улетаю к себе домой”.

(обратно)

187

Неясно, что в точности имеет в виду Ричардс. Антиб не имеет никакого “района” (region), входит в состав округа Грас, одного из двух в департаменте Приморские Альпы. Префект – официальный пост на уровне департамента. Ницца, где рассматривалось дело, является столицей второго, одноименного округа и одновременно всего департамента. Вероятно, речь идет о мэре города Антиба и о префекте департамента Приморские Альпы.

(обратно)

188

В переводе – Одуванчик.

(обратно)

189

Документальный фильм, названный по не выпущенной официально песне Cocksucker Blues (также известной как Schoolboy Blues) и запечатлевший американский тур Rolling Stones 1972 года. По причине откровенного содержания фильм так и не вышел в прокат из-за наложенного по иску Rolling Stones судебного запрета.

(обратно)

190

The ballrooms and smelly bordellos / And dressing rooms filled with parasites – слова из песни Torn and Frayed.

(обратно)

191

Он перенес в свою “черную книжечку” информацию из описи, датированной от 28.06.1972: “Для вашего сведения ниже следует перечень ущерба, нанесенного во время визита Rolling Stones. Белый ковер в туалете красно-синей гостиной прогорел, его пришлось заменить; стульчак также пострадал от огня, и его пришлось заменить; два ванных коврика и четыре полотенца также пострадали от огня; диван и кресло в красной гостиной испачканы, возможно, настолько, что понадобится менять обивку; покрывало в красной гостиной сильно испачкано. Мы надеемся, что пятна удастся отчистить”. – Прим. авторов.

(обратно)

192

Костюм специфического покроя, созданного голливудским портным Нуди Коном, который с конца 1940-х обслуживал определенный контингент голливудских звезд, в основном связанных с музыкальным бизнесом (ему, в частности, принадлежит знаменитый золотой костюм Элвиса Пресли). В плане покроя был предтечей упоминаемого выше “диско-костюма” (leisure suit), и, вероятнее всего, Ричардс в данном случае использует эти выражения как синонимы.

(обратно)

193

The Harder They Come – фильм 1972 года, в котором Джимми Клифф сыграл главную роль и исполнил заглавную песню.

(обратно)

194

Крис Блэкуэлл – глава Island Records, один из популяризаторов музыки регги.

(обратно)

195

В оригинале – “I and I”. Особое понятие растафарианства. Поскольку в ямайском патуа косвенная форма местоимения I (“я”) – me – употребляется гораздо чаще, чем в английском, практически заменяя именительную форму во всех позициях, растафарианское учение делает особый акцент на употреблении именно I, в том числе в составе специальных понятий учения (I and I, I-tal, I man и т. д.; также римская единица в императорском титуле Хайле Селассие (см. выше) всегда читается как местоимение, а не как числительное). Это должно подчеркнуть “субъектную”, личностную в отличие от “объектной”, предметной стороны человека. Формула I and I призвана обозначать понятие единства Бога (Джа) и человека, а также людей между собой. Также в речи она может использоваться вместо множественного we (“мы”) или you and I/me (“мы с тобой”, “ты и я”).

(обратно)

196

Family man (Отец Семейства) – прозвище Астона Баррета.

(обратно)

197

В оригинале в этом предложении используется местоимение me (см. выше) – Ричардс для выразительности переходит на ямайский патуа.

(обратно)

198

Sheila – женское имя, на австралийском сленге слегка грубоватое “мужское” слово, обозначающее любую женщину вообще.

(обратно)

199

“Гипсослепщицы” (plaster casters) – имеется в виду компания группи, образовавшаяся в конце 1960-х вокруг Синтии “Гипсослепщицы” Олбриттон, которая придумала собирать (в обмен на секс) гипсовые слепки гениталий рок-звезд мужского пола. Масляная Королева (Butter Queen) – прозвище Барбары Коуп, группи из Далласа того же периода, знаменитой тем, что перед ублажением рок-звезд вымазывала их сливочным маслом. Скорее всего, именно она упоминается в роллинговской песне Rip This Joint в строчке 'Cross to Dallas, Texas with the Butter Queen. Ричардс использует множественное число, видимо, потому что, как и Синтия Гипсослепщица, Масляная Королева “работала” с ассистентками.

(обратно)

200

Имеется в виду крупнейшая на тот момент федеральная тюрьма строгого режима в городе Левенуорт, штат Канзас.

(обратно)

201

Rude girl – буквально “грубая девушка, грубиянка”. Одновременно на Ямайке выражение rude boy, “грубиян” (и по ассоциации rude girl), начиная с 1960-х получило новое значение: независимый, бросающий вызов властям и обществу человек, как правило, молодой. На Ямайке сложилась целая молодежная субкультура “рудбоев”, одним из элементов которой была музыка ска и рок-стэди.

(обратно)

202

Английская поп-звезда 1950–1960-х.

(обратно)

203

В переводе – “точка зрения”, “точка обзора”.

(обратно)

204

GP – Грэм Парсонс.

(обратно)

205

Another goodbye to another good friend – слова из песни Before They Make Me Run.

(обратно)

206

Богемный квартал Мюнхена.

(обратно)

207

В оригинале – “elegantly wasted”, игра слов на омонимичном выражении elegantly waisted – “с элегантной талией”.

(обратно)

208

Street of Shame – презрительное название прессы в Англии.

(обратно)

209

“Это всего лишь рок-н-ролл, но мне нравится”.

(обратно)

210

“Водные цыгане” (water gypsies) – общины, обслуживавшие грузовой и пассажирский транспорт на британских реках и каналах примерно с XVIII века и обитавшие в плавающих жилищах. На самом деле не имеют этнического родства с цыганами.

(обратно)

211

Беарзвилл – поселение в штате Нью-Йорк, административная единица города Вудсток. Здесь в 1969 году менеджером Албертом Гроссманом была организована одноименная студия, где регулярно записывались, репетировали или просто проводили свободное время подопечные Гроссмана Боб Дилан, Тодд Рандгрен, группа Band, а также многие другие исполнители.

(обратно)

212

Rolodex – патентованное название устройства-каталога, в котором на вращающейся оси в алфавитном порядке закрепляются карточки с контактной бизнес-информацией наподобие визиток.

(обратно)

213

Jury of my peers, буквально “жюри мне равных” – стандартная формула английского обычного права, восходящая к Великой хартии вольностей и означающая право обвиняемого на вынесение судебного решения отобранной группой сограждан (присяжных), равных ему по статусу. В настоящее время понимается как право на непредвзятый и честный отбор присяжных.

(обратно)

214

Chelsea pensioners – обитатели Королевского госпиталя в Челси, инвалидного дома для престарелых бессемейных военных пенсионеров, которые в прошлом обладали особым статусом (они не увольнялись из армии) и носили особую форму: красные камзолы с треуголками. В настоящее время эту форму надевают во время ежегодного дня “отцов-основателей” госпиталя.

(обратно)

215

В Библии лев – символ израильского колена Иуды, позднее стал главной эмблемой растафарианства.

(обратно)

216

“Спой мне песню из детства, чтоб унесла меня домой… / Спой мне, как пели дома, пока я еще живой”.

(обратно)

217

Американский актер, извыестный по роли генерала Паттона в одноименном фильме.

(обратно)

218

Актриса, прославившаяся заглавной ролью в популярном комедийном телесериале 1950-х “Я люблю Люси”.

(обратно)

219

“Я переиграл в шалманах и на базарах по всей сумеречной зоне. / Только в толпе может стать так одиноко. / И тогда до меня дошло: / Бухло, таблетки, порошки, – можешь выбирать свое лекарство / Но вот еще один дружок, еще одно прощай. // Когда уже все сказано и сделано / Надо двигать дальше, пока еще интересно / Так что дайте мне уйти, чтобы мне не пришлось убегать”.

(обратно)

220

В судебной процедуре некоторых стран защита и обвинение для установления контекста преступления могут привлекать лиц, свидетельствующих не о самом преступлении, а о характере обвиняемого.

(обратно)

221

Persian brown – наркотик, смесь метамфетамина и опиатов, которую вдыхают через нос.

(обратно)

222

Имеется в виду сериал «Чудо-женщина» (1976–79), снятый на основе одноименного комикса, в котором Линда Картер играла главную роль.

(обратно)

223

Диалог из фильма “Монти Пайтон и Священный Грааль” (1975).

(обратно)

224

Понятие неясного содержания, изобретенное Ричардсом.

(обратно)

225

Имеется в виду Ричард Аведон, один из самых известных фотографов в мире моды.

(обратно)

226

Пышные женские прически, популярные в начале 1960-х.

(обратно)

227

“Если шоу должно продолжаться, / Пусть оно продолжается без тебя. / Как меня достало / Тусоваться с такой тварью”.

(обратно)

228

В оригинале игра слов: слово quitter может означать человека, который бросает дурную привычку, а также человека, не способного довести ни одного дела до конца.

(обратно)

229

Angel dust – уличное название наркотического препарата фенциклидина.

(обратно)

230

Серия детских книг о приключениях мальчика Уильяма авторства Ричмэла Кромптона. – Прим. авторов.

(обратно)

231

Имеется в виду закон, принятый генерал-губернатором Индии в 1915 году с целью пресечения активности индийских националистических и революционных движений под предлогом военного времени. На момент, о котором здесь рассказывается, давно утратил силу.

(обратно)

232

Eloise at the Plaza (2003) – популярный американский телефильм, героиня которого – шестилетняя девочка, живущая одна под присмотром няни в пентхаузе отеля Plaza.

(обратно)

233

Имеется в виду основное место действия романа Ч. Диккенса “Большие надежды”.

(обратно)

234

Американская телеигра, по образцу которой было создано российское “Поле Чудес”.

(обратно)

235

Ассистентка ведущего “Колеса фортуны” в 1982–1991 годы.

(обратно)

236

Английская марка пейл-эля.

(обратно)

237

Горменгаст – замок, место действия одноименной трилогии Мервина Пика.

(обратно)

238

Один из самых известных современных английских художников. В данном случае имеется в виду его работа “Физическая невозможность смерти в сознании живущего” (1991), представляющая собой витрину, заполненную формальдегидом, в которую помещено чучело тигровой акулы.

(обратно)

239

Главная военная академия в США.

(обратно)

240

Переосмысление названия песни Little T&A.

(обратно)

241

По названию песни Let’s Spend the Night Together.

(обратно)

242

В оригинале “moneymaker shaking” – отсылка к известному в исполнении Элмора Джеймса блюзовому стандарту Shake Your Moneymaker (буквально “Потряси своим зарабатывателем денег”).

(обратно)

243

“Будешь у меня один сплошной синяк / Потому что сам напросился / Будешь ходить с дыркой вместо носа / Вылетишь у меня за дверь // Нужно подраться / Без драки не обойдется / Нужно подраться”.

(обратно)

244

“Я тебя люблю, сволочь, / Сестра и брат / Хоть вой на луну / Пою тебе за еду / Потому что у меня с тобой все, достало / Меня достало, у меня с тобой все // Такое грустное зрелище / Видеть, как умирает такая любовь / Меня совсем достало, слышишь / Придется нам распрощаться / Потому что у меня с тобой все, достало / Меня достало, у меня с тобой все”.

(обратно)

245

Известное прозвище Джерри Ли Льюиса.

(обратно)

246

Шотландскость Стюарта должно подчеркнуть шотландское слово nae. Поскольку оно означает отрицательную частицу “не”, фраза, как ее приводит Ричардс, буквально переводилась бы нелепым вопросом: “Можете ли вы не подсказать дорогу до “Одеона”?”

(обратно)

247

Фильм 1986 года, названный по песне Jumpin' Jack Flash.

(обратно)

248

“Из-за чего ты такой жадный / Из-за того же и такой жалкий”.

(обратно)

249

X-Pensive Winos – переиначенное написание Expensive Winos, “Дорогостоящие пьяницы”.

(обратно)

250

Песня Отиса Реддинга.

(обратно)

251

Millstones – игра слов на названии Rolling Stones, отсылающая к вышеприведенной цитате из интервью Джаггера.

(обратно)

252

Название определенной ритуально-магической традиции на островах Карибского моря, ритуалов, сходных с гаитянским вуду.

(обратно)

253

“Деньги есть, билет в кармане, вся херня / Даже есть в запасе скромный бритвенный набор / Что же еще нужно, чтоб меня похоронить? / Мне неймется, мне хочется узнать. // Есть зубная счетка, полоскание для рта, вся херня / Смотрю сверху вниз в помойную яму / Я уже пробовал и индейку, и ее начинку / Даже оставил чуть-чуть тебе. // Забери меня, детка, я готов в дорогу / Правда, возьми меня с собой, детка, а не то я взорвусь / Вруби меня, детка, если ты готова / Мне некуда податься – я готов вперед. // Закали меня, заморозь меня / Насквозь / А-а-а, щелкни рубильником”.

(обратно)

254

“Смертельная инъекция – это роскошь / Я хочу ее назначить / Всему жюри присяжных / Мне просто до смерти нужно / Еще одно нажатие”.

(обратно)

255

Перевод названия песни You Don't Have to Mean It.

(обратно)

256

“Тебе не обязательно это чувствовать / Ты просто все равно должна это сказать / Мне просто нужно услышать, как ты мне это скажешь // Тебе не обязательно много говорить / Детка, да я и не собирался тебя трогать / Мне просто нужно услышать от тебя // Сладкий обман / Детка, детка / Пусть льются с твоих губ / Сладкие вздохи / Скажи мне это вслух / Давай, не молчи / Поиграй со мной, детка”.

(обратно)

257

“Ты готова мне отдать / Всю свое любовь и понимание / Все свои чувства, детка / Это меня убивает // Потому что детка, детка / Разве ты не видишь: / Я не могу перестать / Если уж я начал, детка”.

(обратно)

258

Основное место, на которое ссылается Ричардс, это Первое послание к фессалоникийцам ап. Павла, 5:2: “Ибо сами вы достоверно знаете, что день Господень так придет, как тать ночью”.

(обратно)

259

“Я знаю, где твое место / И это точно не с ним… // Как вор под покровом ночи / Я выкраду что мое”.

(обратно)

260

Медли – музыкальная пьеса, составленная из двух и более мелодий.

(обратно)

261

Известная колтрейновская композиция – четырехчастная сюита, из которой состоит одноименный альбом.

(обратно)

262

How can I stop once I’ve started? – слова из песни.

(обратно)

263

Концертный альбом (1978) группы Band с участием множества приглашенных звезд, в том числе Боба Дилана, Эрика Клэптона и других.

(обратно)

264

Перевод названия Wingless Angels.

(обратно)

265

“Манимейкер” означает “зарабатывающий”, “делатель денег”.

(обратно)

266

Песня группы Хибберта Toots & the Maytals.

(обратно)

267

Альбом Тома Уэйтса 1985 года.

(обратно)

268

Одна из известных песен Бадди Холли и Crickets называлась Peggy Sue Got Married (“Пегги Сью вышла замуж”).

(обратно)

269

На самом деле Ди Джей Фонтана стал играть с Пресли только после его перехода на RCA.

(обратно)

270

Цикл историко-приключенческих романов (1969-2005) Фрейзера о похождениях Флэшмена – офицера британской армии в викторианскую эпоху.

(обратно)

271

Первый роман О'Брайана (1970) из цикла книг об Обри и Мэтьюрине.

(обратно)

272

Имеется ввиду соперничество Российской и Британской империй за контроль над среднеазиатским регионом в XIX веке.

(обратно)

273

Просторечное английское название колбасок гриль, от слова bang – “взрываться, лопаться”. Колбаски с пюре (bangers and mash) и другие блюда, о которых говорит Ричардс (egg and chips – яичница с жареной картошкой, shepherd’s pie – мясная запеканка), относятся к традиционной кухне британского рабочего класса.

(обратно)

274

Название альбома переводится как “Суп из козлиной головы”.

(обратно)

275

Распространенная в Англии мясная приправа, разновидность так называемого коричневого соуса.

(обратно)

276

The Confirmation – стихотворение шотландского поэта Эдвина Мюира, часто исполняемое на свадебных церемониях.

(обратно)

277

На самом деле группа выступала на стадионе “Лужники”.

(обратно)

278

Camp X-Ray – название одного из бывших подразделений американского военного лагеря в Гуантанамо.

(обратно)

279

Ричардс приписывает гепардам повадки леопардов.

(обратно)

280

В оригинале – “water buffalo” (Bubalus bubalis, по-русски “азиатский буйвол”) – род буйволов, в диком виде обитающий на Индостане и в Юго-Восточной Азии, а в одомашненном виде также в Южной Европе и Северной Африке. На юге Африки обитает африканский, или черный, буйвол (Syncerus caffer).

(обратно)

281

Римское числительное IV по-английски также может читаться как медицинская аббревиатура, означающая “внутривенно”.

(обратно)

282

Капитан Хэддок – персонаж “Приключений Тинтина”. Эрже – автор.

(обратно)

283

По-английски “Пэррот-кэй” (Рarrot Cay) означает “Попугайский островок”, “Пайрэт-кэй” (Pirate Cay) – “Пиратский островок”.

(обратно)

284

Финальный матч чемпионата США по американскому футболу.

(обратно)

285

По названию песни Shine a Light.

(обратно)

286

Названия улиц соответственно в честь песен Sympathy for the Devil, Dandelion, Ruby Tuesday.

(обратно)

287

Фешенебельный лондонский отель.

(обратно)

Оглавление

  • Глава первая
  • Глава вторая
  • Глава третья
  • Глава четвертая
  • Глава пятая
  • Глава шестая
  • Глава седьмая
  • Глава восьмая
  • Глава девятая
  • Глава десятая
  • Глава одиннадцатая
  • Глава двенадцатая
  • Глава тринадцатая
  • Благодарности
  • Об авторах
  • Вкладка Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

    Комментарии к книге «Жизнь», Кит Ричардс

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства