«Мемуары»

646

Описание

отсутствует



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Мемуары (fb2) - Мемуары 4173K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Жан Франсуа Поль де Гонди (кардинал де Рец)

ЖАН ФРАНСУА ПОЛЬ ДЕ ГОНДИ, КАРДИНАЛ ДЕ РЕЦ

МЕМУАРЫ

MEMOIRES

«Мемуары» кардинала де Реца

Жан Франсуа Поль де Гонди, впоследствии кардинал де Рец, жил с 1613 по 1679 г. Его предки по отцовской линии были итальянцами и занимались коммерцией во Флоренции. Во Францию переехал прадед будущего автора знаменитых «Мемуаров». Стремительная же карьера рода де Гонди началась со следующего поколения и была обусловлена прежде всего покровительством Екатерины Медичи, жены короля Генриха II, флорентийки по происхождению. Дед мемуариста, Альбер де Гонди, окончил жизненный путь увенчанный титулами герцога де Реца (по принадлежащему ему владению), маршала и пэра Франции. Младший брат Альбера, Пьер де Гонди, избрав церковное поприще, в 1568 г. стал епископом Парижским, а в 1587 г. возведен в сан кардинала. Он положил начало той традиции, когда младшие сыновья в роду Гонди последовательно выдвигались в ряды крупных церковных сановников, пустив прочные корни в парижской епархии. Дядя будущего фрондера и мемуариста, Жан Франсуа де Гонди, первым из них удостоился сана архиепископа столицы Франции. Характеристика его взаимоотношений с племянником, да и его облика в целом — облика удалившегося от дел эпикурейца, равнодушного к своим обязанностям духовного пастыря, строптивого и капризного, нередко возникает на страницах «Мемуаров».

Жан Франсуа Поль, будучи младшим ребенком мужского пола в семье, согласно традиции и непреклонному решению отца, должен был во что бы то ни стало со временем принять постриг и вступить на стезю священнослужителя. Воля отца вызывала у Жана Франсуа Поля отчаянное сопротивление. Он мечтал о совершенно ином, сугубо светском предначертании, о воинской и политической славе. По натуре он был честолюбцем и бунтарем с сильно развитыми авантюристическими и гедонистическими наклонностями. Однако, чем бы он ни занимался, он все делал с блеском. Его исключительная одаренность, помноженная на привилегии, даруемые аристократическим происхождением, дала о себе знать и на насильно навязанном ему церковном поприще. Он выделялся среди учащихся Клермонского коллежа и одержал победу, несмотря на сопротивление влиятельных недоброжелателей, в конкурсе, принесшем ему звание лиценциата теологии. Приметным явлением стал диспут в Сорбонне, в ходе которого ему была присуждена степень доктора теологии. В десятилетнем возрасте он вынужден был принять постриг, а в 1627 г. (четырнадцати лет от роду) стал каноником собора Парижской Богоматери. Очень рано проявилось выдающееся ораторское дарование Поля де Гонди: он завоевал известность, в том числе и при дворе, своими многочисленными и впечатляющими церковными проповедями. Семья начала хлопотать о назначении молодого аббата коадъютором (т. е. заместителем) его дяди, архиепископа Парижского. При жизни кардинала де Ришельё и короля Людовика XIII эти попытки по причинам, о которых будет сказано дальше, терпели неудачу. В 1643 г., после кончины обоих только что упомянутых лиц, королева Анна Австрийская, став регентшей, поддается наконец уговорам, и аббат де Гонди занимает вожделенный пост, что во многом и предопределило дальнейший образ действий одного из будущих вождей Фронды.

К этому времени внутренний облик, а в значительной мере, и общественные взгляды Поля де Гонди успели сложиться. Стремясь прослыть безупречным служителем Церкви, нося сутану и епитрахиль, он испытывает ненасытную жажду чувственных наслаждений и приключений: заводит один за другим романы со светскими дамами, а зачастую отдает дань нескольким увлечениям сразу, сражается на дуэлях. Рано созревают в его душе, окрыленной идеалами рыцарской доблести, чести, мечтами о подвигах и внутренней свободе, семена враждебности к абсолютизму, подчиняющему все и вся интересам государственной власти. Характерно, что толчком к столкновению Гонди с кардиналом Ришельё был порыв рыцарственного служения даме — желание отомстить за оскорбление, нанесенное всесильным министром возлюбленной аббата, представительнице старинного знатного рода Анне де Роган, принцессе де Гемене.

Видимо, тогда же, как это доказано современными историками литературы, в 1639 г., а не в возрасте восемнадцати — девятнадцати лет, как это утверждает сам Рец в «Мемуарах», он написал свое сочинение «Заговор графа Джанлуиджи деи Фиески», опубликованное лишь в 1665 г. Сюжет этот был весьма популярен в XVI и начале XVII в. Его обрабатывали многие итальянские и французские историки и литераторы. Непосредственным источником для будущего мемуариста послужила, очевидно, книга Агостино Маскарди «Заговор графа деи Фиески», изданная в 1629 г. в Венеции. Однако идейный пафос первой работы де Гонди, далекой от бесстрастного исторического исследования, совершенно самостоятелен по своей направленности. Если Маскарди осуждает политическую деятельность Фиески, то французский автор воспевает своего героя-бунтовщика. Его труд — апология блестящего аристократа, решившегося на политический переворот во имя низвержения жестокого тирана, душителя свободы. Заключительная часть сочинения содержит скрупулезный анализ тактических ошибок, допущенных Фиески в его борьбе и предопределивших его поражение. Одновременно это сочинение и своеобразный свод принципов организации политического заговора с целью свержения единовластного правителя. Следует добавить, что повествование, вышедшее из-под пера будущего кардинала де Реца, хотя и посвящено событиям, потрясшим Геную в середине XVI столетия, полно недвусмысленных аллюзий применительно к Франции времени господства кардинала де Ришельё. Кстати сказать, по свидетельству самого Реца, его рукопись попала в руки могущественного строителя абсолютистской Франции. Ознакомившись с нею, Ришельё объявил, имея в виду ее автора: «Вот опасный склад ума». Конфликт с Ришельё — начало столкновений Реца с королевским двором, относившимся все с большим недоверием к молодому священнослужителю.

Это недоверие с годами обострялось еще одним обстоятельством. По мере углубления общественного кризиса в стране молодой аббат, а затем коадъютор архиепископа Парижского начал все активнее использовать свой сан для далеко идущих политических целей. С одной стороны, де Гонди нередко придавал своим церковным проповедям, пользовавшимся большой популярностью, недвусмысленно выраженную политическую окраску, раздражавшую двор и прежде всего находившихся в ту пору у кормила власти королеву Анну Австрийскую и первого министра кардинала Мазарини. В то же время сан коадъютора, а также широкая раздача пожертвований и милостыни позволяли де Гонди завоевывать доверие и симпатии простых горожан Парижа. Тонкий психолог, проницательный политический деятель, де Гонди прекрасно понимал, — в отличие от подавляющего большинства своих современников, — какую важную, хотя и сложную, требующую особой осмотрительности роль сможет сыграть и уже играет в развертывающихся бурях гражданской войны народная масса.

Смута, разразившаяся в 1648 г., получила название Фронды. Описание событий этой смуты, более пяти лет терзавшей страну, и составляет центральную часть «Мемуаров» кардинала де Реца. Поль де Гонди сразу же стал одним из вождей так называемой парламентской Фронды, восстания, в котором ключевая роль принадлежала Парламенту. Гонди фактически играл роль основного координатора общественных сил, выступавших за отставку и изгнание кардинала Мазарини. В эти силы входили: Парламент, пользовавшийся поддержкой влиятельной прослойки тогдашней буржуазии; измученная все возрастающим налоговым обложением и бунтующая народная масса; возглавлявшие армию мятежников вельможи-феодалы, движимые в первую очередь личными амбициями и находившиеся в сложных, преисполненных внутренними противоречиями взаимоотношениях друг с другом.

Характерен первотолчок, побудивший де Гонди перейти к целеустремленной борьбе за сплочение сил, направленных не только против презираемого и ненавистного кардинала Мазарини, но и на известное ограничение королевской власти и реформирование существующего режима. 26 августа 1648 г. Мазарини велел арестовать двух из наиболее активных своих противников в парижском Парламенте — президента Бланмениля и советника Брусселя. Эта акция вызвала брожение среди горожан Парижа. Коадъютор принимал все меры к тому, чтобы утихомирить народную массу. Это ему удалось (хотя в «Мемуарах» он, вероятно, несколько преувеличил свою власть над толпой). Преисполненный внутреннего удовлетворения, направился он в Пале-Рояль, чтобы доложить Королеве и ее окружению о выполненной им, как ему казалось, с таким успехом миссии и предупредить о серьезности грядущей опасности. Однако его встретили и проводили насмешками и издевками. Рец вообще не прощал обид, а такого рода оскорбление потрясло его и вызвало резкий поворот в его сознании. Он мгновенно начал действовать, пустив в ход все имевшиеся в его руках связи и ресурсы. Какова бы ни была тут степень воздействия коадъютора, на следующий день весь Париж покрылся баррикадами (по подсчетам современников их оказалось около 1260)1.

Мирное соглашение Парламента с королевским двором в марте 1649 г., а затем возвращение последнего в Париж кладут конец первому этапу Фронды (называемому также старая Фронда). Смута, однако, на этом не кончается. Скоро начинается второй ее этап, получивший наименование «Фронда принцев» (или новая Фронда). В центре конфликта — столкновение принца де Конде, полководца, приобретшего легендарную славу благодаря своим победам над имперскими войсками в ходе Тридцатилетней войны и вознамерившегося претендовать на роль неограниченного правителя Франции, с королевским двором во главе с регентшей Анной Австрийской и ее фаворитом и министром кардиналом Мазарини. И на этом этапе де Гонди продолжал играть важную роль в общественной жизни страны. Деятельность его столь же интенсивна, как и раньше, однако приобретает несколько иной оттенок. Плетение интриг, хитроумное дипломатическое маневрирование между противоположными лагерями, преследующее, по сути дела, сугубо личные честолюбивые цели, оттесняют на задний план принципиальные общественно-политические соображения. Сверхзадача остается той же: добиться смещения Мазарини, а при удачном стечении обстоятельств и занять его место. Но для достижения этой цели де Гонди избирает извилистые пути: он то присоединяется к лагерю принца де Конде, то, наоборот, вступает с ним в единоборство, стараясь помочь Королеве, а тем самым и своему заклятому врагу Мазарини в их усилиях усмирить преисполненного гордыни полководца. Основную опору коадъютор стремится найти в герцоге Гастоне Орлеанском, брате покойного короля Людовика XIII. Но это — оплот ненадежный. И мемуарист это великолепно понимает. Характеристики внутреннего облика Гастона Орлеанского, и прежде всего его поистине феноменальной нерешительности в ответственные, критические моменты, принадлежат к психологически наиболее тонким и прозорливым страницам «Мемуаров». В ходе хитроумной политической игры, ведомой Гонди, возникает еще одна сложность. Королевский двор сулит коадъютору, в обмен на его услуги, кардинальскую шапку — предмет его тщеславных вожделений. Но заигрывание с двором и стремление добиться расположения Королевы не только оказываются в конечном итоге бесплодными, но и подрывают доверие к коадъютору основной силы, которой он располагает, — массы рядовых парижских горожан. О значении этой силы свидетельствуют хотя бы события 9 февраля 1651 г., когда по распоряжению коадъютора полковники городской милиции закрывают все выходы из Парижа, блокируя регентшу и юного монарха во дворце Пале-Рояль, не позволяя им покинуть столицу. Этот поступок Людовик XIV и его мать восприняли как вопиющее оскорбление их достоинства и никогда не могли простить кардиналу Рецу.

Стремясь обеспечить себе симпатии Королевы, а также давать время от времени отпор принцу де Конде, пользовавшемуся популярностью в низших слоях населения Парижа, де Гонди прибегал к печатному слову, к сочинению памфлетов. Время Фронды было периодом расцвета публицистики. Как из рога изобилия сыпались стихотворные и прозаические «мазаринады», высмеивавшие королевского министра-иноземца (их количество составляет около четырех тысяч). Противоборствующие стороны использовали помощь секретарей, а иногда и известных литераторов (так, например, с Гонди сотрудничали Гомбервиль, Саразен, Скаррон, Патрю), обрушивая друг на друга и на городскую публику поток памфлетов, пасквилей, листовок, брошюр, политических деклараций. Рец, влекомый полемическим задором и обладавший врожденным литературным даром, самолично брался за сочинение памфлетов и политических брошюр. Чтобы убедиться в литературном таланте Реца-памфлетиста, достаточно ознакомиться, скажем, с таким бурлескным по тону опусом, как «Манифест монсеньора герцога де Бофора, генерала армии его Королевского Величества», — пронзительной сатирой, едко разоблачающей умственную ограниченность этого вельможи, прозванного «Принцем рынков», тонко пародирующей его напичканную вульгаризмами речь. Созданные коадъютором в этот период памфлеты принадлежат к лучшим достижениям французской публицистики времени Фронды. Они отличаются остроумием, яркостью и лапидарностью слога, великолепным владением приемами риторики и полемики. В «Мемуарах» Рец признал за собой авторство семи сочинений такого рода. Бесспорно, однако, что Рец приложил руку к сочинению или, во всяком случае, редактированию целого ряда других памфлетов и публицистических брошюр, оправдывавших и отстаивавших проводимую им политическую линию. Более того, крупные специалисты, вроде Шантелоза в XIX столетии или Ю. Карье в наши дни, утверждают, на основе анализа идейных лейтмотивов и особенностей стиля, что непосредственно Рецу принадлежит еще несколько политических брошюр, в том числе и нашумевшее, опубликованное анонимно 1 сентября 1651 г., «Независимое мнение относительно поведения господина Коадъютора». Молва тотчас же приписала это сочинение самому Гонди, будущему кардиналу Рецу, но он немедленно опротестовал свое авторство, а позднее, в «Мемуарах», вновь отрекся от этого сочинения 2.

В этой брошюре звучат чрезвычайно смелые общественно-политические мысли, проскальзывающие иногда и в других выступлениях коадъютора, обращенных к широкой публике, в том числе в некоторых его проповедях: резкое осуждение абсолютизма, отрицание божественного происхождения монархии и неограниченного характера ее власти, защита прав народа и т. д. Официально отречься от «Независимого мнения...» Реца заставляла двойственность политической линии, проводившейся им в годы «Фронды принцев» (истоки этой двойственности уходили корнями в глубь противоречий, присущих мировоззрению и внутреннему облику коадъютора). Подчеркивать же вольнолюбивость своих политических убеждений Гонди побуждала, помимо всего прочего, необходимость во что бы то ни стало отвести от себя упреки в ренегатстве, в измене старой Фронде, в уступках королевскому двору и Мазарини, обусловленных якобы своекорыстными интересами и прежде всего жаждой получить кардинальское звание. Так оно в конечном итоге и произошло: кардинальскую шапочку Поль де Гонди получил (в сентябре 1652 г.). Вместе с тем признать себя автором заявлений, недвусмысленно направленных против абсолютистского режима, означало навсегда скомпрометировать себя в глазах королевского двора. В конце концов абсолютистское правительство пришло к убеждению, что кардинал де Рец не способен стать его союзником, что он личность политически ненадежная и даже опасная, и поэтому необходимо его устранить с общественной арены. Когда и новая Фронда окончательно выдохлась, Рец, несмотря на его кардинальский сан, был арестован 19 декабря 1652 г. и заточен в Венсеннском замке.

Дальнейшая судьба Реца напоминает захватывающий своим драматизмом авантюрный роман. Изменяется и слог, которым ведется повествование о событиях этого времени в «Мемуарах». Он освобождается от следов тяжеловесности, обретает особую раскованность, крылатость, предвосхищает в какой-то мере язык Лесажа-романиста. Основные вехи последующей жизни Реца таковы. В марте 1654 г. умирает дядя Реца — архиепископ Парижский. Несмотря на строжайшую охрану, в тюрьме Рецу удается подписать доверенность. На ее основе, на общем собрании капитула собора Парижской Богоматери, действующий от имени Реца уполномоченный объявляет его архиепископом Парижским. Попытки правительства воспрепятствовать этому, весьма неприятному для него акту тщетны. Через пятнадцать месяцев заключения Реца переводят в город Нант, где он должен жить в замке под охраной маршала Ла Мейере, дав последнему честное слово не пытаться бежать. Через четыре месяца Рецу и его сподвижникам удается организовать дерзкий побег. Первоначально кардинал намеревался направиться прямо в Париж и найти убежище в своей епархии. Однако несчастный случай (падение со скачущей лошади и вывих плеча) заставляет беглеца и сопровождающий его небольшой отряд изменить план действий. Преодолевая бесконечные опасности и преграды, Рецу и его четырем спутникам удается морским путем в баркасе добраться до испанского города Сан-Себастьяна. Испанские власти весьма тепло встречают кардинала-мятежника. Однако он проявляет подчеркнутую осторожность и по патриотическим соображениям отказывается от каких-либо переговоров политического характера с испанским правительством. Он ограничивается тем, что принимает материальную поддержку, позволившую ему в достойных его сана условиях пересечь Пиренейский полуостров и направиться в Италию, сначала во Флоренцию, а затем в Рим.

Цель Реца — защитить свои права, опираясь на помощь папы Иннокентия X, врага Мазарини. Папа оправдывает надежды Реца, утверждает его в сане кардинала и архиепископа Парижского, отвергает домогательства французского правительства, снабжает кардинала необходимыми денежными средствами. Однако в январе 1655 г. Иннокентий X умирает и ситуация меняется. Новый папа, Александр VII (в его избрании, кстати сказать, Рец принимал деятельное участие), оказывается неспособным противостоять настойчивому давлению со стороны Людовика XIV, требующего ареста кардинала-изгнанника и суда над ним. Рец яростно сопротивляется, направляя в Париж послания, брошюры и распоряжения, действуя через своих доверенных лиц и отстаивая свои права на сан архиепископа Парижского. Однако число его сторонников среди священнослужителей Парижа тает, его денежные ресурсы иссякают; папа запрещает ему въезд в Рим.

В августе 1656 г. Рец решает тайком, в сопровождении всего пяти человек (в том числе и своего секретаря Ги Жоли), покинуть Италию. Начинается новый, скитальческий период его жизни. Сам он его уже не описывает. «Мемуары» кардинала де Реца лишь довольно кратко воспроизводят перипетии борьбы, которую он вел из Рима в 1654 — 1655 гг. На этом «Мемуары» кончаются.

Вопросу о незавершенности «Мемуаров», о том, почему они не были доведены Рецем до времени, когда, по-видимому, он взялся за их написание (т. е. до середины 1670-х гг.), исследователи уделяли немало внимания. По этому поводу существуют разные точки зрения. Высказывалось мнение, что незавершенность — одна из типичных особенностей жанра мемуаров как такового. Более убедительно, думается, соображение другого рода. Рец задумывал «Мемуары» как анализ и апологию того ожесточенного сопротивления, которое он оказал абсолютизму и кардиналу Мазарини. Рассказ об этом сопротивлении увлекал его до тех пор, пока оно имело определенную перспективу. С того момента, когда окончательно выяснилась его обреченность, рассказ этот терял свою заманчивость. Следует указать на еще одно обстоятельство. Рец не имел возможности подробно, в четкой последовательности излагать события своей жизни после прибытия в Италию потому, что не располагал надежными в фактическом и хронологическом плане источниками, какие имелись в его распоряжении, когда речь шла о Фронде 3.

Основным источником, дающим представление о жизни кардинала Реца вплоть до 1665 г., являются «Мемуары» его тогдашнего секретаря, длительное время состоявшего у него на службе, — Ги Жоли 4. Однако надо учитывать, что это источник весьма субъективный, предвзятый и поэтому не слишком надежный. Жоли писал свои «Мемуары», порвав с Рецем, перейдя на королевскую службу и явно стремясь очернить и дискредитировать своего бывшего патрона. Кардинал, видимо, с давних пор раздражал подчиненного-разночинца своей гордыней, аристократическими замашками и неуравновешенностью характера. К тому же Жоли утверждает, что недополучил от хозяина должного вознаграждения.

Рец скрылся из Италии переодетым, под чужим именем. Вместо прежней роскошной свиты его сопровождали всего несколько приближенных. Любая попытка проникнуть на территорию Франции грозила ему немедленным арестом. Он искал убежища, скитаясь по Германии, Голландии, Фландрии, Англии. Мазарини пытался организовать похищение Реца, но последнего спас принц де Конде, также находившийся в изгнании, прислав ему вооруженный эскорт. О примирении королевского двора Франции с кардиналом-мятежником ходатайствовали сиятельные особы: королева Швеции Кристина, король Англии Карл II и ряд других влиятельных лиц. Однако эти ходатайства терпели неудачу, ибо Рец, при жизни Мазарини, не хотел отказываться от сана архиепископа Парижского. Наоборот, время от времени он пытался еще заявить о себе во весь голос, посылая в Париж воззвания к клиру, политические памфеты, клеймившие Мазарини, манифесты. Поведение Реца резко изменилось после смерти ненавистного ему кардинала Мазарини в 1661 г. Если Рец не хотел уступать Мазарини, то пред Людовиком XIV он готов был склонить голову. В 1662 г. было подписано официальное соглашение, по которому Рец снимал с себя сан архиепископа, получая взамен аббатство Сен-Дени, денежное вознаграждение, амнистию своим единомышленникам. Рец обосновывается в своем владении Коммерси и занимается его обустройством. Власти лишь изредка разрешают ему поездки в Париж, где у него сохранился круг друзей и поклонников (одна из самых приметных фигур среди них — г-жа де Севинье, автор знаменитой «Переписки»). Король дважды удостаивал Реца аудиенцией, но сохранял по отношению к нему подчеркнутую надменность и холодность. Монарх так никогда и не простит престарелому мятежнику его прошлое (в свое время он дал такое обещание умирающему Мазарини и непреклонно держал свое слово). Вместе с тем король не брезговал использовать дипломатическое мастерство Реца и его обширные связи в Риме для разного рода поручений при папском дворе: так, например, Рец трижды на протяжении девяти лет по распоряжению Людовика XIV совершал поездки в Рим на конклавы, способствуя избранию угодных Франции кандидатов на папский престол.

В 1675 г. Рец еще раз поразил французское общество неожиданным поступком, вызвавшим всеобщее удивление и массу кривотолков. В 1675 г. он внезапно письменно заявил о своем отказе от сана кардинала (правда, папа официально не удовлетворил это ходатайство), распустил свою прислугу, все свои денежные ресурсы употребил на уплату накопившейся крупной суммы долгов и в положении простого бенедиктинского монаха удалился в находившееся недалеко от Коммерси аббатство Сен-Мийель (обозначаемое иногда и как Сен-Мишель), где начал вести аскетически уединенный образ жизни и заниматься благотворительной деятельностью. Необходимо отметить, что настоятелем обители Сен-Мийель был аббат Анри Эннезон, видный церковный деятель, духовник и исповедник Реца в пору его пребывания в Коммерси, ревностный приверженец янсенизма, и что сам кардинал был в близких отношениях со многими представителями кругов, сочувствовавших янсенизму или исповедавших его. Иногда Рец посещал вверенное ему аббатство Сен-Дени близ Парижа, исполняя обязанности настоятеля. В 1679 г. во время одной из таких поездок, истощенный болезнью, Рец умирает. Его останки переносят в усыпальницу аббатства Сен-Дени, посмертное пристанище французских королей. Людовик XIV продолжает мстить своему былому недругу и после его кончины. Он запрещает соорудить надгробие над могилой Реца и вырезать какую-либо надпись. (Безымянность могилы Реца спасла ее в годы Французской революции конца XVIII в. от разорения. Разъяренная толпа революционеров, вторгшись в усыпальницу аббатства Сен-Дени, крушила памятники венценосцев и выкидывала их останки из гробниц. Могила Реца осталась ими не замеченной и поэтому нетронутой.)

Всемогущий монарх, король-солнце, хотел вытравить из памяти потомства воспоминания о самом дерзком аристократе, восставшем против королевской власти. Однако если Рец в своей схватке с абсолютистской властью потерпел поражение как политик, то он восторжествовал над своими противниками как писатель. Созданные им «Мемуары», возможно, наряду с «Мыслями» Блеза Паскаля, — крупнейшее произведение французской прозы XVII столетия. Они обессмертили имя Реца и вошли в золотой фонд европейской культуры.

*

В творческой истории и судьбе «Мемуаров» кардинала де Реца немало неясностей. Впервые «Мемуары» увидят свет в 1717 г. в Амстердаме и Нанси. Видимо, речь об их издании могла зайти лишь после кончины Людовика XIV (1715 г.). Публикация привлекла к себе внимание, и «Мемуары» имели явный успех: в том же 1717 г. вышло в свет еще одно их издание, в 1718 г. их появилось пять, в 1719 г. последовало еще одно. Всего в XVIII столетии было опубликовано двенадцать французских изданий «Мемуаров». Однако авторская рукопись произведения (ее подлинность бесспорна) была обнаружена лишь в годы Французской революции, а первое издание, воспроизводившее рукописный текст, появилось лишь в 1837 г. (см. вступительную заметку к примечаниям).

Судьба авторской рукописи «Мемуаров» (в ней лишь несколько небольших вставок написано рукой секретаря Реца, очевидно, под диктовку кардинала) весьма драматична. После смерти автора она находилась в собственности монастыря Сен-Мийель, с которым, как уже упоминалось, Рец был тесно связан, а затем монастыря Монмутье. После революции 1789 г. рукопись оказалась в руках министра внутренних дел Франции, который передал ее якобинцу П.-Ф. Реолю для публикации. В годы Реставрации Реоль, вынужденный эмигрировать, увез ее в Америку, а затем возвратился с нею на родину. После смерти Реоля манускрипт был передан в Национальную библиотеку и там обнаружен Шампольоном-Фижаком. К сожалению, манускрипт содержит существенные лакуны. Наиболее значительные из них относятся к началу труда: в манускрипте отсутствуют первые 258 страниц (что соответствует примерно 70 страницам в печатном тексте издания, подготовленного М.-Т. Хипп и М. Перно). В течение длительного времени преобладало мнение, что эти, страницы, видимо, были вырваны и уничтожены бенедиктинскими монахами из соображений благочестия и целомудрия, поскольку могли содержать рассказ о юности Реца и в том числе о его любовных авантюрах. Однако в последнее время эта версия решительно отвергается как маловероятная.

Очень интересная гипотеза выдвинута в этом отношении А. Бертьером в его капитальном и основополагающем труде, составившем веху в изучении творчества Реца 5. А. Бертьер исходит из предположения, что вырванные страницы не могли быть посвящены юности Реца. Вырванный кусок слишком велик по своим пропорциям, чтобы охватить период жизни кардинала, не столь уж насыщенный знаменательными событиями и гораздо менее значительный по сравнению с дальнейшими периодами жизни Реца. Если бы это был чрезвычайно развернутый рассказ о юности, то нарушался бы весь ритм последующего повествования. А. Бертьер выдвигает предположение, что начало рукописи заключало в себе заново отредактированный и подготовленный к печати текст юношеского сочинения Реца «Заговор графа Джанлуиджи деи Фиески». Оно было опубликовано в 1665 г. без ведома и согласия автора. В 1682 г., через три года после кончины Реца, издатель Барбен выпустил в свет отшлифованный, уточненный и в политическом отношении заметно смягченный автором вариант этого произведения. А. Бертьер выдвигает предположение, согласно которому Барбен мог обратиться к Рецу незадолго до того, как тот приступил к написанию «Мемуаров», с предложением переиздать «Заговор Фиески». Обращение к своему юношескому произведению, знаменовавшему начало столкновения Реца с абсолютистской властью, могло послужить толчком для решения обозреть свой жизненный путь и приступить к написанию «Мемуаров». Это весьма заманчивая гипотеза, но она не подтверждена никакими документальными материалами 6. Ясно одно. Различные лакуны в тексте манускрипта (это особенно относится к заключительному разделу рукописи, источником для которого послужили две копии «Мемуаров», сделанных еще при жизни автора) вызваны прежде всего теми пертурбациями, которые выпали на долю автора, и недостаточной деликатностью и бережливостью тех лиц, в руках которых этот манускрипт оказался.

Характеристика состояния манускрипта подводит нас к вопросу о времени его возникновения. Эта проблема спорная и сложная, но очень важная для определения внутреннего пафоса, а тем самым и жанровой природы этого замечательного литературного памятника. В течение долгого времени преобладало мнение, что мы имеем дело с плодом длительной и кропотливой работы, начатой если и не во время скитаний по Европе, то, во всяком случае, вскоре после возвращения во Францию, т. е. в начале 60-х годов. Версия эта, тесно связанная с представлением о «Мемуарах» Реца как о произведении прежде всего историко-хроникальном, наталкивается, однако, на противоречащие ей факты. Приведем два из них. Ги Жоли в своих мемуарах, описывая пребывание Реца в Коммерси между 1662 и 1665 гг., подчеркивает душевную опустошенность и интеллектуальную леность, охватившие в это время кардинала, его неспособность в эти годы сосредоточиться на серьезном умственном труде. Реца занимало прежде всего составление подробнейшей генеалогии своего рода и он, делая вид, что собирается заняться описанием на латыни событий Фронды и своих злоключений, на самом деле не шел дальше нескольких страниц, сочиненных им еще во время пребывания в Венсеннской тюрьме 7. Знаменательно также, что известное письмо г-жи де Севинье, в котором она призывает свою дочь г-жу де Гриньян побудить их общего друга кардинала де Реца взяться наконец за свое жизнеописание, относится к июлю 1675 г. Решающий удар по господствующей версии нанес опять-таки А. Бертьер. Тщательно изучая текст «Мемуаров», он сопоставил упоминаемые там факты, лица, их должности и звания с соответствующими историческими реалиями и пришел к твердому, в настоящее время уже прочно укрепившемуся убеждению, что мемуары были написаны в течение 1675 — 1677 гг. Известный перерыв в их написании был вызван вынужденной поездкой кардинала в Рим на папский конклав летом и осенью 1676 г. Таким образом выкристаллизовываются два важных обстоятельства. Во-первых, сочинение «Мемуаров» было тесно связано с душевным кризисом, пережитым Рецем во время своего так называемого «обращения», и они стали как бы его своеобразным итогом. Уединившись в аббатстве Сен-Мийель, Рец многое передумал, переворошил свое прошлое, обрел душевное равновесие и решил запечатлеть для потомства пройденный им путь, двигавшие им побуждения. Во-вторых, процесс писания был стремительным и спонтанным. Рукопись была написана как бы на одном дыхании (для того, чтобы убедиться в этом, стоит посмотреть на написанные размашистым почерком порывистые строки рукописи, мощно двигающиеся снизу наискось вверх). Возможно, сохранившийся манускрипт был первым наброском, который Рец предполагал, но не успел или не захотел затем окончательно отредактировать. Пока же Рец, вдохновляемый охватившим его душевным порывом, торопился зафиксировать рождавшиеся в его сознании воспоминания и мысли, но прошлое невольно возникало в его произведении преломленным сквозь призму настоящего, возникало таким, каким оно виделось пожилому человеку, умудренному огромным жизненным опытом и испытавшему горечь тяжелых разочарований. Эту временную двуплановость «Мемуаров» Реца, обусловленную протяженностью дистанции между изображаемыми событиями и временем их воспроизведения, следует также иметь в виду, изучая и оценивая их.

Наконец, возникает еще одна проблема, важная для истолкования генезиса «Мемуаров». Кто их непосредственный адресат? Ведь «Мемуары» обращены к женщине, к светской даме, исполняя пожелание которой Рец и приступает к их сочинению. Мемуары открываются обращением: «Сударыня, как ни мало у меня охоты представить вам историю моей жизни, изобилующую разнообразными приключениями, я повинуюсь, однако, вашему приказанию, пусть даже это и повредит моей репутации. Прихоть судьбы определила мне совершить немало ошибок, и, пожалуй, было бы осмотрительней не приподнимать завесы, какою они отчасти сокрыты. И все же я поведаю вам чистосердечно и без уверток малейшие подробности моей жизни с той минуты, как я себя помню, и не утаю от вас ни единого поступка, когда-либо мною совершенного». Обращения к адресату в самых различных формах и вариантах пронизывают текст «Мемуаров» (в особенности первую их половину). Характер этих обращений и их многократность полностью опровергают предположения о якобы возможной их условной функции. Несомненно, что речь идет не о вымышленном, а о реальном лице. Обращения к нему усиливают эмоциональное воздействие «Мемуаров», благодаря наличию в них элементов живой речи и непосредственному общению с читателем-слушателем.

Несомненно, что такого рода адресатом могла быть лишь особа, принадлежащая к узкому кругу людей, близких кардиналу, связанных с ними узами дружбы и духовно родственных, мнением которых он дорожил. Вместе с тем в тексте «Мемуаров» старательно скрыты какие-либо конкретные указания, которые позволяли бы безошибочно идентифицировать доверенное лицо Реца. Историки и историки литературы, пытаясь решить эту загадку, выдвигали различные гипотезы. В XIX в. и в начале XX в., например, особенно распространенным было мнение, что «Мемуары» посвящены г-же де Комартен, жене одного из самых верных друзей и сподвижников Реца во время Фронды, парламентского советника де Комартена. В последнее время возобладало мнение, что речь идет о г-же де Севинье. Она действительно была близка Рецу, глубоко ему сочувствовала, высоко его ценила и, главное, понимала его. Приезжая в Париж, Рец неизменно посещал ее салон. Чтобы как-то развлечь Реца, именно г-жа де Севинье устраивала у себя чтение Корнелем трагикомедии «Пульхерия» и Буало его поэм «Налой» и «Поэтическое искусство». В своих письмах дочери г-жа де Севинье неоднократно говорит о Реце, о его делах и настроениях, о состоянии его здоровья; именно она, как уже упоминалось, советовала в письме к дочери, г-же де Гриньян, присоединиться к пожеланиям друзей кардинала и настоять на том, чтобы он приступил к написанию воспоминаний. Казалось бы, все сомнения могли быть сняты, если бы в конце «Мемуаров» Рец не упоминул о детях своего адресата-собеседницы. Горько сетуя на людскую неблагодарность, обрушившуюся на него, он, в частности, заявляет: «...данное вами приказание оставить Мемуары, которые могли бы послужить известным уроком вашим детям, побуждает меня сломать печать молчания в отношении обстоятельств, знание которых может им пригодиться. Происхождение открывает им путь к самым высоким ступеням в государстве...» Упоминание о малолетних детях, казалось бы, никак не может быть отнесено к г-же де Севинье, уже давно к этому времени овдовевшей. А. Бертьер выдвинул гипотезу, согласно которой представление об адресате у Реца к концу работы над рукописью сдвинулось от матери к дочери, от г-жи де Севинье к г-же де Гриньян, у которой в середине 1677 г. — времени, когда предположительно мог быть написан данный пассаж, были живы два малолетних сына (младший из них вскоре скончался) 8. Однако в данном случае доводы исследователя кажутся натянутыми. Более убедительным представляется мнение М. Перно, согласно которому речь здесь идет просто о недостаточно точном выражении мысли: Рец мог иметь в виду потомков, т. е. внуков г-жи де Севинье 9.

*

Ключ к пониманию «Мемуаров» Реца, их своеобразия и значимости — верное решение проблемы их жанровой природы. Проблема эта не простая. Истоки ее сложности двояки: живучесть предубеждений, сложившихся вокруг фигуры Реца и его произведения, и жанровая многоплановость последнего. Эту отличительную черту произведения, созданного Рецем, четко определила М.-Т. Хипп. «Мемуары» Реца, — отмечает французская исследовательница, — «это перекресток, где пересекаются и сливаются все возможные формы: документ, автобиография, исторический роман, мемуары» 10. М.-Т. Хипп видит здесь некую общую тенденцию, характеризующую эволюцию французской повествовательной прозы второй половины XVII в. В качестве примера она ссылается на апокрифические романы-мемуары Куртиля де Сандра или на подлинные «Мемуары» м-ль де Монпансье. Этот перечень можно и расширить. Так, например, очевидный сдвиг традиционного типа мемуаров в сторону автобиографии, включающей в себя рассказ о формировании сознания героя, о «истории души», можно наблюдать и в таком примечательном литературном памятнике, как «Мемуары» Луи де Понтиса. Это произведение, созданное Дю Фоссе в середине 50-х гг. XVII столетия и увидевшее свет в 1676 г., воспроизводит запись воспоминаний старого вояки, офицера, который, более пятидесяти лет прослужив в армии при Генрихе IV, Людовике XIII и Людовике XIV, в конце жизни, преисполненной не только треволнений, но и горьких разочарований, окончательно убедившись в неблагодарности и бездушии королевского двора, нашел уединение и покой в янсенистском монастыре Пор-Рояль 11.

И все же перечисленные произведения не идут в сравнение с «Мемуарами» Реца с точки зрения разнообразия подходов в охвате действительности, а тем самым и жанровой поливалентности и новаторского значения. Новаторство это можно оценить по достоинству, лишь учитывая, что свои мемуары Рец писал в эпоху, когда в целом торжествовали каноны классицизма, требовавшие во имя чистоты жанров их четкого размежевания. Вместе с тем, как бы многопланова ни была жанровая природа «Мемуаров» Реца, в ней есть некая доминанта (значительно более ярко и последовательно выраженная, чем в вышеперечисленных сочинениях мемуарной литературы), как бы содержащая ключ к истолкованию данного произведения. Перед нами прежде всего автобиография, но в специфическом для XVII в. виде: с упором не на текучесть и зыбкость, а на постоянство и на активные формы выявления авторского «я». Автобиографический «эгоцентризм» своего замысла прекрасно понимал и сам Рец. Не случайно на листе, где начиналась вторая часть его воспоминаний, он начертал в качестве заглавия труда: «Жизнь кардинала де Рэ» ( «La Vie du cardinal de Rais») — такова транскрипция, которой с годами он стал отдавать предпочтение).

Однако трактовка «Мемуаров» Реца как в принципе художественного воссоздания автором своей биографии, трактовка, кажущаяся сейчас непреложной, на самом деле закрепилась в научной литературе относительно недавно, приблизительно с 60-х годов нашего столетия. До этого преобладал иной взгляд на это замечательное произведение — чаще всего не как на достояние художественной литературы в первую очередь, а как на историческую хронику, а тем самым как на достояние исторической науки.

Были, конечно, и отдельные исключения, но эти прозрения носили спорадический характер и исходили, как правило, из стана критиков-литераторов, писавших о Реце. Один из создателей журнала «Нувель ревю Франсез», Ж. Шленберже, метко выразился о Реце в своем преисполненном трагической патетики романе, посвященном последним месяцам жизни кардинала: «Несчастье этой бесстрашной личности заключалось в том, что его можно было только страстно любить или ненавидеть» 12. «Мемуарами» Реца занимались прежде всего писатели, а затем уже, как правило, ученые-историки. Еще Ш.-О. Сент-Бёв в середине XIX в. восставал против близорукости и предвзятости, проявившихся у современных ему историков в отношении мемуариста. Он сам благодаря своей поразительной художественной интуиции и своей проницательности блестяще раскрыл противоречия Реца и многое предвосхитил в нашем современном понимании автора «Мемуаров» как личности, как политического деятеля и мыслителя, как гениального писателя 13. Значительно позднее великолепное эссе о кардинале и его «Мемуарах» создал Андре Сюарес. Лейтмотив этюда: «Книга этого великого человека — зеркало его характера и его духа» 14. Тонкие прозрения содержало эссе Г. Пикона, увидевшего в фактических неточностях и ошибках Реца не злой умысел, а спонтанное отражение внутреннего мира мемуариста, его чаяний и мечтаний 15. Что же касается историков XIX и первой половины XX в., занимавшихся изучением «Мемуаров» Реца — Альбера-Бюиссона, Шантелоза, Батиффоля и других, то они сосредоточивали свое внимание прежде всего на выявлении различного рода ошибок, неточностей, умолчаний, допущенных Рецем в изложении и истолковании событий Фронды. В глазах этих историков произведение Реца представляет собой крайне ненадежный источник, написанный с предвзятой точки зрения, рисующий в целом, в угоду самолюбию и тщеславию автора, произвольную и искаженную картину катаклизмов, сотрясавших Францию в середине XVII столетия. Конечно, ошибок и неточностей в «Мемуарах» Реца немало, и на них еще придется дальше остановиться подробнее. Но истоки и природу этих ошибок и неточностей следует рассматривать под иным углом зрения, чем это делают историки — разоблачители Реца: не как следствие некой коренной недобросовестности, а как результат, если так можно сказать, одержимости задачей, поставленной автором перед собой, как некую оборотную сторону достоинств созданного им произведения. Позиция историков-критиков Реца не позволяет им не только должным образом оценить, но и вообще увидеть новаторство Реца-писателя, выдающееся место его «Мемуаров» в развитии французской прозы XVII в. Над образом мысли исследователей тяготеет определенный стереотип.

XVII век, как и другие переломные эпохи в общественной жизни страны, был во Франции периодом расцвета мемуаров. Написано их было несчетное количество, причем большинство из них к печати и не предназначалось. Мемуары писали люди разного толка (преимущественно представители аристократической среды: ломка общественного уклада их остро затрагивала; они сами ее вершили или же оказывались ее непосредственными жертвами) и из разных побуждений. Некоторые высокопоставленные лица (например, Ришельё и Людовик XIV) поручали запечатлеть свои деяния подчиненным, другие брались за перо сами. Среди мемуаристов-аристократов выделяется группа авторов, стремившихся зафиксировать свои заслуги на военном и политическом поприще, свои подвиги на королевской службе или, наоборот, свои столкновения с королевской властью, чтобы тем самым как бы «предъявить счет» монарху и его министрам, настаивая на справедливости и сетуя на неблагодарность. В этом отношении аристократические мемуары первых двух третей XVII в. еще сохраняют в какой-то мере непосредственную связь с термином «мемуар» («Le memoire», докладная записка), от которого и произошло обозначение жанра воспоминаний 16. В типологическом же плане они так или иначе оказываются близки жанру хроники, военно-политической по содержанию первоначально, придворно-политической позднее. Образцом первой разновидности мемуаров-хроник могут служить «Комментарии» Монлюка в XVI столетии (написаны между 1571 — 1577 гг.), «Мемуары» Ларошфуко в XVII в. (написаны по свежим следам Фронды между 1654 — 1661 гг.). Характерный же пример второй разновидности — «Мемуары, призванные служить истории Людовика XIV аббата де Шуази» (они создавались с перерывами в течение длительного времени, начиная с 1660-х годов, многим были обязаны «Дневнику» маркиза Данжо и, в свою очередь, были использованы позднее Сен-Симоном). В отличие от официальных историографов, аристократические мемуаристы, как правило (аббат де Шуази в этом отношении уже представляет исключение), ставили своей задачей описывать лишь те события, участниками или очевидцами которых они сами были, и это обстоятельство ставили себе в заслугу.

Рецу чужд эмпиризм и суховатость авторов мемуаров-хроник. Он достигает нового синтеза именно путем усиления личностного начала (значительно позднее это начало, но уже в другом типе мемуаров, найдет свое чрезвычайно яркое воплощение в произведении Сен-Симона). У Реца мемуары перерастают в автобиографию, и это придает им не виданный ранее динамизм и единство. С другой стороны, ощущение значимости тех исторических событий, о которых повествует автор, неизмеримо возрастает благодаря остроте их анализа и художественной выпуклости их воспроизведения, т. е. опять-таки во многом в результате оплодотворяющего воздействия субъективного фактора. В конечном итоге истоки этого взлета — масштабность и неповторимое своеобразие личности автора плюс сила его писательского дара.

Новая научная трактовка «Мемуаров» Реца, лишенная былой педантичной предвзятости и позитивистской прямолинейности, медленно и постепенно пробивала себе путь. Определенной вехой на этом пути явился раздел, посвященный Рецу, в монументальной «Истории французской литературы XVII столетия» выдающегося французского ученого А. Адана 17. Заслуга А. Адана заключается в том, что он решительно отбросил закрепившееся в исторической науке представление о Реце как о закоренелом цинике и интригане. Для А. Адана Рец — глубокий политический мыслитель, чем он резко отличается от других вождей Фронды на разных ее этапах, включая и принца де Конде и Ларошфуко, не говоря уже о герцоге Гастоне Орлеанском, принце де Конти и других по преимуществу чисто декоративных фигурах. Анализируя «Мемуары» Реца, А. Адан еще не склонен трактовать политическое содержание и художественный аспект в их органическом единстве. Тем не менее его наблюдения над стилем мемуариста весьма плодотворны.

Новым шагом в истолковании «Мемуаров» Реца как памятника прежде всего художественной литературы стала книга Ж.-Т. Летта «Кардинал де Рец — историк и моралист возможного» 18. Почти законченное, эстетическое в своих исходных принципах, обоснование (хотя все же и не лишенное известного компромисса по отношению к позиции историков — хулителей Реца) получила новая научная концепция «Мемуаров» в блестящей статье Ю. Карье 19.

Наконец, кардинальный перелом был осуществлен все тем же А. Бертьером в его уже упоминавшемся фундаментальном исследовании 20. А. Бертьер с подкупающей доказательностью, путем подробнейшей аргументации, развернул намеченное в статье Ю. Карье разграничение понятий исторической достоверности и жизненной искренности («verite» и «sincerite»). Бертьер лишний раз показал, что нельзя истолковывать и оценивать фактологические, событийные аспекты «Мемуаров» Реца, отрывая их характеристику от попыток проникнуть во внутренний мир автора, постигнуть те настроения и душевные устремления, которые его обуревали, когда он взялся за написание воспоминаний. Вынужденный внешне смириться со своим политическим поражением, престарелый кардинал, вспоминая перипетии отчаянного сопротивления, которое он некогда оказывал самодержавию, то как один из вождей фрондирующей партии, то в полном одиночестве яростно отстаивая свое достоинство, рисовал свой образ, мы бы сказали сейчас — «имидж», таким, каким он предстал его взору из отдаленной перспективы настоящего. Фактические ошибки и неточности, которые он допускал, по существу уточняют этот образ и проливают дополнительный свет на душевное состояние и умонастроения Реца в середине 1670-х гг., когда он настойчиво пытался восстановить смысл прожитой им жизни. А. Бертьер четко сформулировал сущность такого восприятия труда, вышедшего из-под пера Реца: «Отвлекшись от критериев истинного и ложного в историческом понимании этих понятий, мы можем найти в “Мемуарах” другой вид правды — проекцию внутреннего мира их автора; этот мир конкретизируется и обретает окончательную форму по мере развертывания самого повествования» 21.

А. Бертьер замечает попутно, что именно подобная автобиографическая установка на познание и оценку своего «я» и позволяет Рецу гораздо глубже, чем современным ему мемуаристам, скользящим преимущественно по поверхности, постичь суть описываемых событий и их главных действующих лиц 22. Заключая свои размышления по этому поводу, А. Бертьер тонко очерчивает роль «Мемуаров» Реца в развитии французской прозы. Он подчеркивает, в частности: «...глубинные выводы, которые можно извлечь из “Мемуаров”, имеют двоякий характер: с одной стороны, личностный, связанный с фигурой самого автора на склоне его лет, с другой — более общий, одновременно исторического и этического плана, относящийся к людям, которые вершили Фронду, и к политическим механизмам, обслуживавшим перипетии последней. Выводы второго рода (они пронизаны субъективизмом, но могло ли быть иначе?) роднят Реца не столько с Жан Жаком Руссо, сколько с великолепными романистами XIX века — Бальзаком и Стендалем. Разве они не лучше, чем мемуаристы их эпохи, дают нам понять Францию времени Реставрации?» 23

Процитированное соображение выдающегося французского исследователя еще раз подтверждает правильность решения, сделанного издателями русского перевода «Мемуаров» Реца. Они не случайно публикуются в серии «Литературные памятники», а не в серии «Памятники исторической мысли». Однако, учитывая, что «Мемуары» Реца сохраняют черты жанровой синкретичности, сохраняется необходимость внимательного изучения содержания этого произведения в историографическом аспекте.

*

Итак, читая «Мемуары» кардинала Реца, следует неизменно иметь в виду их субъективную окрашенность, автобиографический угол зрения, по каким автор ведет повествование. В какой мере этот подход был подсознательным и в какой преднамеренным? И в каких формах он выявился на страницах «Мемуаров» особенно резко и обнаженно? Конечно, широта охвата мемуаристом действительности и степень достоверности изображаемого обусловливались объективными обстоятельствами. Рец, отметим еще раз, писал лишь о том, чему он сам был свидетелем и в чем непосредственно участвовал. Поэтому он, скажем, подробнейшим образом излагает парламентские дебаты, сопутствовавшие Фронде, но очень мало говорит о военных столкновениях между отрядами фрондеров и королевской армией. В стороне оставляет он и описание вспышек Фронды в провинциях страны, хотя некоторые из них (например, сопротивление Бордо самодержавной власти) носили масштабный характер и имели немалое политическое значение. Обращает внимание игнорирование факта заключения Вестфальского мира и исторических последствий этого события. Очень глухо упоминается о казни английского короля Карла I, но фигура Кромвеля возникает на страницах «Мемуаров» несколько раз и очерчивается достаточно рельефно, как правило, негативно.

Следует иметь в виду и ограниченность документов, которыми располагал опальный кардинал, когда принялся за написание своих воспоминаний. Его личный архив, неоценимое подспорье, был секвестрован во время его ареста и последующего заключения. Есть данные, свидетельствующие о том, что во время своих скитаний по Западной Европе Рец по возможности старался выяснить нужные ему сведения, встречаясь с участниками былых общественных потрясений. Так, например, существенное значение для Реца имели его беседы с находившимся в изгнании принцем де Конде в 1658 г. в Брюсселе. Необходимо подчеркнуть, что мемуарист тщательно отмечал источники полученных устным путем данных и предположений, и, как правило, подвергал их критическому рассмотрению в свете своей собственной генеральной концепции и своих личных симпатий и антипатий.

Сам Рец заверяет читателя, что все упоминаемые им факты, касающиеся Фронды, он выверял по реестрам Парламента и парижского муниципалитета. На самом деле, как это показал в результате тщательнейшего анализа А. Бертьер, это было не так. Источники, находившиеся под рукой у Реца, были гораздо более скудными и малочисленными. Их было, по сути дела, два: так называемый «Парламентский дневник» (полное название: «Дневник всего того, что совершалось и происходило на заседаниях Парламента, в собраниях всех палат, а также в других местах, трактующий дела наших дней...») — издание, выпускавшееся частным предпринимателем регулярно отдельными выпусками в течение всей Фронды, но отражавшее в принципе точку зрения судейских, и «История нашего времени, или Достоверное повествование о том, что происходило в парижском Парламенте с августа месяца 1647 г. до ноября месяца 1648 г.» — сочинение, исходившее из кругов литераторов, близких тогдашнему коадъютору, и сочетавшее в себе элементы хроники прений, развертывавшихся в Парламенте, и черты язвительного памфлета, направленного против Мазарини. Оба эти издания давали возможность престарелому Рецу в описании точно следовать хронологии этого столь насыщенного событиями времени, а также детально воспроизводить столкновение мнений в Парламенте и внутреннюю динамику парламентских дебатов, чему в своей политической концепции он придавал особое значение. Впрочем, оба эти сочинения были для Реца-мемуариста лишь сырьем, подсобным материалом, который он оживлял и преображал своей творческой фантазией. Что же касается юности кардинала и всех событий, связанных с его побегом из заключения и пребыванием в Испании и Италии, то здесь он вообще не мог опираться ни на какие источники и должен был целиком полагаться на собственную память.

В данной связи неизбежно возникает вопрос и о фактической достоверности текстов пространных речей, которые Рец себе приписывает, воспроизводя беседы с принцем де Конде, герцогом Буйонским, герцогом Гастоном Орлеанским и другими политическими деятелями времен Фронды. При этом иногда он ссылается на подробные записи этих носящих программный характер выступлений, будто бы сохранившихся у Лега, одного из его фрондерских соратников, или же у него самого. Оговорки эти спорны. Ясно одно. На чем бы ни основывалось идейное ядро этих речей — на воспоминаниях или на сохранившемся конспекте, — в своем завершенном виде они представляют собой конструкции, сооруженные по всем правилам риторики, законами которой Рец — блестящий оратор — так виртуозно владел, и неизменно несут на себе печать подражания приемам, традиционно использовавшимся античными историками 24.

Вообще Рец, движимый чисто субъективными мотивами, прежде всего стремился во что бы то ни стало противопоставить свой образ бескорыстного и великодушного политического деятеля, борца за справедливость, фигуре Мазарини как низменного политикана, не брезгующего прибегать к нечистоплотным средствам. Окрыленный к тому же незаурядным даром воображения, он в этом стремлении нередко допускал в «Мемуарах» деформацию реальных исторических фактов. Приведем несколько принципиально важных примеров, иллюстрирующих основные виды отступления Реца от истины — явления, многократно исследовавшегося французскими учеными, как историками, так и литераторами. Временами Рец умалчивает о неприятных для него фактах. Это происходит чаще всего при освещении событий, связанных с подъемом парламентской Фронды и сопутствовавшими ей вспышками гражданской войны. Коадъютор, вступая в борьбу с самодержавной властью, делал все возможное, чтобы вдохновить парижан на вооруженное сопротивление королевским войскам, окружавшим столицу. Так, из других мемуарных источников известно, что он не только публично требовал реквизиции серебряной посуды у частных лиц для переплавки ее в монеты, чтобы оплатить наемные войска, призванные противостоять армии, руководимой принцем де Конде. Рец, охваченный революционным пылом, шел дальше. Он призывал использовать для этой же цели всю драгоценную церковную утварь. Престарелому кардиналу, присмиревшему и искавшему душевного покоя в лоне церкви, не хотелось упоминать о такого рода крайностях, и он обошел их молчанием. Это же относится и к знаменитой проповеди, которую он произнес 25 января 1649 г. в церкви Сен-Поль. Эта речь, не имевшая ничего общего с христианскими догматами, была пламенной апологией политического сопротивления, пронизанной чисто светскими мотивами, в том числе гневными инвективами против всесильного временщика Мазарини. Речь имела огромный резонанс. Были люди, восхищавшиеся смелостью коадъютора; но, с другой стороны, его враги никогда не могли ему простить это зажигательное, взрывоопасное выступление, напоминавшее им былые экстремистские замашки вождей Парижской Лиги, эпохи религиозных войн конца XVI столетия. И от этого выступления поздний Рец — сочинитель «Мемуаров» — решил как бы отмежеваться, умолчав о нем. Иногда на первый план выступают не политические соображения, а самолюбие и гордость. Рец на собственные средства сформировал и вооружил кавалерийский полк, который был наголову разбит войсками принца де Конде. Факт, казалось бы, не столь уж значительный. Однако он вызвал поток насмешек и издевательств при королевском дворе. Рец был чрезвычайно уязвлен и об этой неудаче предпочел не упоминать.

Конечно, в «Мемуарах» Реца немало и преувеличений. Рец ведь был одарен исключительно живым, легко воспламеняющимся воображением — черта, которую отмечают многие современники кардинала, в том числе и его подруги; ее выделяет, например, Ларошфуко в знаменитом письменном портрете своего антагониста. Так, скажем, дотошные историки установили, что Рец, рассказывая о годах молодости, явно преувеличивает степень своей активности в заговорах против Ришельё; это касается и будто бы задуманного в 1637 г., но сорвавшегося из-за случайного сцепления обстоятельств покушения на первого министра, и, видимо, сильно преувеличенной роли Поля Гонди в заговоре против Ришельё, задуманном графом Суассонским, и т. д. и т. п. Что касается случаев преднамеренного искажения реальной действительности, то природа их различна. Иногда источник здесь — все та же бьющая через край творческая фантазия Реца. Самый наглядный тому пример: известная история (помещенная в конце первой части) с мнимыми призраками, так напугавшими светскую компанию, возвращавшуюся поздно ночью с загородной прогулки, и давшая будто бы возможность проявить свое мужество одновременно — виконту де Тюренну (будущему знаменитому военачальнику) и, конечно, самому Полю Гонди. На поверку призраки оказались всего-навсего процессией смиренных босоногих августинцев. Рец, разрабатывая эту очаровательную вставную новеллу, подробно характеризует душевное состояние и поведение всех действующих лиц, затем вдается в глубокомысленное психологическое рассуждение и, наконец, обращается к адресату «Мемуаров» с утверждением, что «правдиво описать какое-либо происшествие» может только тот, кто его пережил, что «верить можно лишь историям, написанным людьми, у которых достало искренности говорить правду о самих себе». Однако, как явствует из описания Таллемана де Рео, все это курьезное происшествие на самом деле случилось не с самим Рецем и не с виконтом де Тюренном, а с кузиной Реца герцогиней де Ледигьер и поэтом Вуатюром 25. Герцогиня рассказала о нем Рецу, а тот, найдя в ней блестящий повествовательный материал, всю эту историю переиначил и включил в свои воспоминания. Иногда же к искажению истины Реца побуждало прежде всего самолюбие. Так, например, он явно недостоверно изобразил присвоение ему кардинальского звания. Рец достиг этой цели в значительной мере благодаря домогательствам и взяткам, щедро расточавшимся его уполномоченными при папском дворе. На закате жизни кардиналу, игравшему такую почетную роль в церковной жизни, не раз склонявшему чашу весов в пользу кандидатов французского короля на папских конклавах, было неловко в этом признаться.

Однако, как мы уже видели, «Мемуары» Реца нельзя рассматривать как историческую хронику. Все случаи искажения реальной перспективы, даже подтасовки отдельных фактов, не должны заслонять главное. Ошибаясь и вводя иногда читателя в заблуждение в частностях, нередко идеализируя собственное поведение, Рец с лихвой перекрывает все эти частности глубиной своей исторической концепции, своим пониманием движущих сил и закономерностей той общественной борьбы, участником которой он являлся, тончайшим проникновением в образ мыслей основных протагонистов этой борьбы.

Рец, в отличие от большинства своих современников-мемуаристов, прекрасно понимает, что у гражданской войны, развернувшейся во Франции в годы Фронды, есть свои глубинные объективные причины, отнюдь не сводящиеся только к эксплуатации населения государственными налогами и злоупотреблениями откупщиков. Причины, породившие Фронду, и ее корни, по мнению мемуариста, восходят еще к периоду правления кардинала де Ришельё. Свои взгляды по этому поводу Рец излагает в виде некоего чисто теоретического экскурса в начале второй части своего сочинения. Истоки разразившегося кризиса Рец видит прежде всего в том, что монархическая власть, фактически сосредоточенная в руках всесильного фаворита-министра, стала игнорировать установившиеся законы и обычаи, которые ее лимитировали, и превратилась во власть неограниченную, абсолютную, а тем самым чреватую произволом. Кроме того, по мнению Реца, временщики-министры, узурпировав власть, как бы лишили монархию того божественного ореола, которым она обладала ранее, и тем самым ослабили ее, поколебав веру народа в ее божественное происхождение. Такого рода представления и превращают Реца в убежденного противника абсолютизма, отождествляемого им с тиранией и деспотизмом. Видя образец «законной» монархии в старине, в прошлом, Рец, по сути дела, временами, в моменты особенного запала, выдвигает в качестве идеала некое подобие конституционной монархии. При этом режиме выше всего стояли бы законы, а не воля одной личности, и законодательные функции монарха были бы ограничены Парламентом, как инстанцией не только судебной, а исполняющей роль хранительницы традиций и государственных принципов законотворчества (вместе с тем Рец, убежденный монархист, отвергает республику). Особенно резко он заявляет об этом уже после Фронды, в памфлете «Весьма почтительное и очень важное представление Королю по поводу передачи морских укреплений во Фландрии», появившемся в свет около 1657 г. Осуждение республиканского режима здесь неразрывно связано с гневными нападками на Кромвелеву Англию, которую Рец ненавидит 26. Отношение Реца к Ришельё (не говоря уже о Мазарини, которого он просто презирает) сугубо негативное. Он не видит в его стремлении всячески укрепить абсолютистскую власть ничего прогрессивного и объективно закономерного. В этом несомненная односторонность автора «Мемуаров». В частности, Рец не учитывает, что тяготы политические и социальные, которые торжествующий абсолютизм нес стране, были неразрывно связаны с осуществлением тех задач общенационального характера (а среди них первое место занимала ожесточенная борьба против гегемонии Габсбургской империи), которые он перед собой ставил 27.

Рец, при всей своей возбудимости и эмоциональной порывистости, нередко заносивших его и заставлявших совершать поступки, о которых он сам же затем горячо сожалел, был вместе с тем проницательнейшим аналитиком и тем самым политиком, который способен трезво, реалистически оценивать ситуацию и перспективы ее развития. Отчаянно борясь с теми, кого он считал носителями тирании, невыносимой для его гордой души, он одновременно очень скоро стал отдавать себе ясный отчет и в слабостях тех сил, с которыми ему приходилось действовать сообща. В этом смысле особенно поучительно отношение Реца к Парламенту и шире — к тем кругам судейского сословия, из которых и выдвигались члены этого представительного учреждения. Рец ставил своей задачей всячески обострить и разжечь политические амбиции магистратов, заседавших в Парламенте, внушить им, воздействуя через наиболее близких себе и наиболее активных должностных лиц, что они не просто представители главной судейской инстанции, что их основной долг — блюсти законность и что тем самым их высшее призвание по своей природе законодательное. Только таким путем, по убеждению Реца, Парламент может сочетать охрану государственных интересов и защиту народных нужд. Естественно, что такой путь неизбежно должен был бы привести к ограничению прерогатив королевского двора и абсолютной монархии, а тем самым и к столкновению с последней. В период первой Фронды Парламент, при всех своих колебаниях и сомнениях, играл ведущую роль в этом конфликте. Однако у Реца, каковы бы ни были его планы, не существовало особых иллюзий относительно революционных возможностей парламентов. Он неоднократно и очень отчетливо говорит о двойственности их социальной природы и о вытекающих отсюда неотвратимых слабостях. Рец показывает, что, восставая против отдельных актов произвола со стороны королевского двора, возмущаясь, в частности, налоговой политикой Мазарини и в этом отношении солидаризуясь с народной массой, парламентарии все же по существу ощущают свою коренную зависимость от монархии (Рец не уточняет очень важный источник этой зависимости — необходимость покупки у монархии судебных должностей), не может вступить с ней в антагонистическое столкновение и рано или поздно должна будет склонить свою голову перед самодержавием (наиболее последовательным выразителем идеи беспрекословной верности трону был Первый президент Парламента Матье Моле, мощная фигура которого колоритно и с чувством уважения обрисована Рецем). Понимание этого важнейшего обстоятельства содержит подспудное объяснение заведомой обреченности Парламентской Фронды на неудачу.

Рец не питал никаких иллюзий и относительно примкнувших к Фронде вельмож. Они были нужны восставшим и как военачальники, и как некое политическое знамя. Рец, как видно из «Мемуаров», проявлял недюжинное дипломатическое мастерство, пытаясь как-то сплотить их, примирив друг с другом. Но и это было трудноосуществимо. Среди этих вельмож были люди различного толка. Рец дает им весьма принципиальные психологические характеристики. Самая именитая из них фигура — принц де Конти, брат знаменитого принца де Конде, — абсолютное ничтожество. Герцог Буйонский умен и солиден, но обременен тяжелой болезнью и поглощен заботами о родовых интересах. Герцог де Бофор красив, любим простолюдинами, но безнадежно глуп. Каковы бы ни были их индивидуальные особенности, их роднит прежде всего непреодолимая эгоистичность. Им чужды общественные устремления; каждый из них думает о себе и об интересах своего клана, движим честолюбием, жаждой внешнего блеска, желанием рано или поздно урвать у королевской власти какую-нибудь новую должность, расширив свои доходы и привилегии.

Реца в какой-то мере выделяет из них одна черта: наличие того, что можно назвать проблесками чувства патриотического долга, вернее, боязнью оказаться государственным изменником, заключившим союз с враждебными стране иноземными властями. Правда, в годы Парламентской Фронды Рец принимал активнейшее участие в переговорах между военной верхушкой мятежного лагеря и представителями испанских Габсбургов, находившихся в состоянии войны с Францией. Однако Рец объясняет свое поведение целым рядом причин, ссылаясь, например, на то, что и сам Мазарини ведет переговоры с имперскими властями о мирном соглашении и затем всячески старается замаскировать свое деятельное участие в этих переговорах. В этом отношении он проявляет большую щепетильность и осторожность, чем некоторые другие аристократические вожди Фронды: так, герцог Буйонский или Ларошфуко, без особых стеснений, готовы заключить союз с врагами своей страны. В этом отношении поведение этих аристократов более традиционно для феодальных нравов и повторяет повадки, широко распространенные, скажем, в конце XVI в., в годы существования Католической лиги и разгула религиозных войн (кстати сказать, Рец неоднократно обращается к опыту политических столкновений этой эпохи, осмысляя общественные конфликты своего времени).

Тверже Рец поступает с посредниками, которых подсылает Кромвель в 1650 г., пытаясь заручиться дружбой коадъютора как человека, много сделавшего для «защиты общественной свободы». Рец уклоняется от этих предложений, убежденный, что поступает «как истинный католик и добрый француз». Позднее, после крушения Фронды, пересекая Испанию, Рец тщательно следит за тем, чтобы не навлечь на себя упреков в нарушении политической лояльности по отношению к Французскому государству. Такой же позиции он придерживается, покинув Италию и скитаясь по Европе. Ему остаются чуждыми помыслы о возможности хотя бы в какой-то мере использовать иностранную интервенцию для удовлетворения своих личных амбиций. Здесь, как уже отмечалось ранее, его поведение расходится с политикой Конде.

Больше же всего Реца — политического мыслителя возвышает над его современниками интуитивное понимание народной массы как действенной, но способной стать очень опасной общественной силы. Рец рано, еще в начале своей церковной карьеры, пришел к этому открытию. Став коадъютором, он с самого же начала поставил целью завоевать в своей епархии популярность среди простых людей — членов буржуазной милиции, торговцев, ремесленников и т. п. (размышляя о народе, Рец подчеркнуто отмежевывается от того его слоя, который можно было бы обозначить термином «деклассированные низы» и который он сам называет словом «чернь» — «la lie du peuple»; знаменательно, в свою очередь, что именно этот слой городского населения и составлял основную опору принца де Конде во время его столкновений с Рецем в ходе второй Фронды, «Фронды принцев»).

В годы Парламентской Фронды это позволяло мятежному коадъютору в какой-то мере целенаправленно организовывать народные выступления при помощи своих эмиссаров и доверенных лиц. Примечательной фигурой среди последних был, например, парижский мясник Ле У, оказавший немало услуг будущему кардиналу. Рец — мастер проникновения в психологию не только индивидов, но и целых коллективов. Мастерство это проявляется у него не только в ретроспективном анализе событий, но и в непосредственных политических действиях. Умение овладевать коллективным сознанием, идет ли речь о Парламенте или о народных массах, сближает в таких случаях Реца-политика с режиссером, умело аранжирующим театральное действие. Достаточно вспомнить в этой связи хотя бы, как хитроумно устанавливает коадъютор порядок выступлений перед Парламентом примкнувших к Фронде вельмож, чтобы убедить высокое собрание отвергнуть докучливые притязания герцога д'Эльбёфа и утвердить командующим мятежными войсками принца де Конти. Не менее тонко понимал Рец и психологию народной массы. Он подчеркивает присущее ей непостоянство, выделяет важную роль, которую играет в ее поведении эмоциональный настрой, умеет в необходимый момент разжечь этот спонтанный душевный подъем и выискивает средства, позволяющие этот подъем поддерживать и не давать ему потухнуть. Вообще из «Мемуаров» Реца можно извлечь целый трактат, обучающий искусству манипулировать народной массой и, в частности, умению воздействовать на толпу.

«Мемуары» Реца, при всех отдельных неточностях, содержат, конечно, и неоценимый, с познавательной точки зрения, огромный историко-культурологический материал, неизмеримо обогащающий наши представления о Франции эпохи Фронды. Но очень важно и другое. Рец, будучи гениальным художником, сумел неподражаемо воспроизвести атмосферу времени. Этого ему удалось достичь чисто художественными средствами, умением выбрать выразительную деталь, сделав описание событий зримым, придав некоторым сценам истинно театральный размах и рельефность, найдя для воспроизведения динамизма пережитых событий необходимый повествовательный ритм. Скажем, о бурном взрыве народного возмущения 26 — 28 августа 1648 г., вызванного содержанием под арестом парламентского советника Брусселя, нагляднее каких-либо цифровых выкладок о количестве возведенных баррикад говорят отдельные штрихи, которыми Рец расцвечивает свое повествование: пяти-шестилетние дети, размахивающие кинжалами, которые их матери им доставляют, огромная пика (времен Столетней войны, как с улыбкой замечает коадъютор), которую не несет, а «волочит мальчонка лет десяти» и т. д. А что способно лучше воспроизвести аристократически-романтический аспект Фронды, чем, скажем, сцена, которую Рец мастерски описывает и которую он сам же с не меньшим мастерством аранжировал, когда в Парламенте велись сложные переговоры о назначении командующего войсками Фронды. Коадъютор намерен вызвать у парижан прилив восхищения своими аристократическими вождями, создать некий апофеоз трогательного единения разнородных сил. Он спешно отправляется за герцогиней де Лонгвиль (сестрой Великого Конде) и за женой герцога Буйонского и в торжественной обстановке привозит их с их детьми к зданию Ратуши. Предоставим далее слово самому Рецу: «Представьте же себе на крыльце Ратуши двух этих красавиц, еще более прекрасных оттого, что они казались неубранными, хотя на самом деле туалет их был тщательно обдуман. Каждая держала на руках одного из своих детей, таких же прекрасных, как их матери. Гревская площадь была запружена народом, взобравшимся даже на крыши. Мужчины кричали от восторга, женщины плакали от умиления».

Примечательно, далее, мастерство, которое Рец демонстрирует, воспроизводя сложные, преисполненные драматизма коллизии, в которые оказывается втянуто множество действующих лиц. Возможно, самый выразительный пример тому — страницы, на которых изображено столкновение, едва не переросшее в кровавое побоище, между принцем де Конде, сопровождаемым толпой вооруженных приверженцев, и коадъютором с приведенными им с собой сторонниками — в стенах Большой палаты Дворца Правосудия 21 августа 1651 г. (Именно в ходе этого столкновения Ларошфуко пытался убить Поля де Гонди, удавив его между створками дверей, ведущих в Большую палату). В ожидании этого столкновения художественное мастерство Реца проявилось особенно ярко. Естественно и органично сочетается здесь раскрытие основной стратегической линии развития конфликта, едва не переросшего в баталию, и рельефность в обрисовке его отдельных звеньев и эпизодов. В повествовании Рецу удается сохранять равновесие между характеристикой поведения протагонистов конфликта, действующих лиц второго плана и составляющей фон массы — толпы вооруженных шпагами и кинжалами вояк, с одной стороны, и группы парламентских магистратов, напряженно наблюдающих за развитием конфликта и в самые драматические его минуты бросающихся гасить его пламя — с другой. Событийный ряд, воспроизведение кратких, выразительных реплик действующих лиц, размышления Реца об их поведении — все это сменяется как в калейдоскопе, но при этом сохраняется цельность стремительного, и при этом ровного, повествовательного ритма. Так обнажается одна из наиболее существенных сторон художественного дара Реца.

Все современники Реца, писавшие о нем (в том числе и Ларошфуко, и аббат де Шуази в своих мемуарах) отмечают удивительный талант кардинала как рассказчика. «Мемуары» Реца наглядное тому подтверждение. Форма, избранная автором, — повествование, обращенное к живому адресату, становящемуся как бы непосредственным слушателем и своеобразным собеседником, усиливает эффект превращения письменного текста в речь-рассказ. С особенной очевидностью этот дар проявляется, когда на авансцену выходит вереница авантюрных приключений (например, история головокружительного побега Реца из заточения в замке маршала де Ла Мейере в Нанте).

Важнейшую роль в «Мемуарах» Реца играет психологический анализ. Он пронизывает всю ткань произведения. Рец обладал не только богатым воображением, эмоциональной восприимчивостью, но и владел мастерством живописной детали. В не меньшей степени он — тончайший аналитик. Примат психологического анализа в «Мемуарах» определяется в какой-то мере самой концепцией исторического процесса у Реца. Согласно его убеждению, этим процессом движут выдающиеся личности или, по крайней мере, личности, занимающие высокие государственные посты. Чтобы направлять ход истории, нужно проникнуть во внутренний мир, в сокровенные помыслы этих личностей, а также точно рассчитать свои собственные поступки. И в этом отношении «Мемуары» Реца значительно возвышаются над описательными по преимуществу мемуарами-хрониками его современников. Немалое место в «Мемуарах» занимает анализ поведения самого Реца — рационалистический в своей основе. Рец признается в своих поступках, иногда, не щадя себя, называет их глупостями, указывает на допущенные им непростительные ошибки, чаще всего вызванные переоценкой своих сил или опрокидывающим все предварительные расчеты эмоциональным порывом, вспышкой самолюбия, жаждой славы, аристократической гордостью. Как уже отмечалось, Рец острее, чем большинство его современников, понимает склад ума и нравственный облик своих соратников и своих противников — протагонистов Фронды.

Психологические наблюдения автора «Мемуаров» связаны не только с осмыслением отдельных конкретных ситуаций и вытекающих отсюда решений. Концентрируя эти соображения, он обобщает их в духе столь распространенного в его эпоху в среде светской элиты жанра — жанра «портретов». Особенно примечательна та галерея «портретов», которую Рец создал, приступая к описанию событий, последовавших за окончательным формированием Парламентской Фронды, и как бы откликаясь на литературные запросы своей собеседницы-адресата. Портреты эти не одинаковы по характеру и объему. Портрет принца де Конде выписан как бы в монументально-апофеозной манере. Он явно идеализирован. Рец оставляет в стороне крупные недостатки, отличавшие великого полководца: его невероятную заносчивость, грубость, ненасытную жадность и т. п. В некоторых портретах на первый план выступают противоречия изображаемой личности. Так, в характеристике герцога Гастона Орлеанского, с которым Рец был особенно близок, которого знал досконально, замечательно показано, как один, но коренной моральный изъян, — в данном случае малодушие, может свести на нет все остальные достоинства в общем незаурядной личности. Но особенно знаменателен, по своей внутренней структуре и стилистической отделке, убийственный, сатирически острый словесный портрет королевы-регентши Анны Австрийской, самого могущественного и самого опасного из недоброжелателей Реца. В этом портрете, предельно отточенном и лаконичном по своей языковой фактуре, раскрывается противоречие между видимостью и сущностью. Раскрывается оно (как и в «Максимах» Ларошфуко) путем сопоставления двух как будто рядоположенных, но на самом деле глубоко отличных качеств. Это показательно и для стиля Реца в целом, и для художественного мироощущения эпохи: мышление и изображение через антитезы.

Портрет этот заслуживает, чтобы привести его полностью: «Королева обладала более, нежели кто-нибудь из тех, кого я знал в жизни, умом такого рода, какой был необходим для того, чтобы не казаться глупой людям, ее не знавшим. Желчности в ней было более, нежели высокомерия, высокомерия больше, нежели величия, наружных приемов более, нежели истинных чувств, беспечности в денежных делах более, нежели щедрости, щедрости более, нежели корысти, корысти более, нежели бескорыстия, пристрастия более, нежели страсти, жестокости более, нежели гордости, злопамятства более, нежели памятливости к добру, притязаний на благочестие более, нежели благочестия, упрямства более, нежели твердости, и более всего поименованного — бездарности».

Следует обратить внимание на построение этого портрета — шедевра сатиры, преисполненной сарказма. Первая фраза служит как бы увертюрой, в которой уже заложена основа окончательного вывода: речь идет об уме, призванном служить прикрытием безграничной глупости. Затем следует детализация, которая должна аргументировать эту посылку. При этом Рец продвигается от изображения внешних проявлений поведения к качествам глубинным. В итоге приговор: полная несостоятельность. За блестящей видимостью обнажается мелкая в своей банальной заурядности и никчемности натура. Подхват одного из звеньев антитезы в следующей паре создает впечатление непрерывной логической цепочки, неумолимо ведущей от посылки «ум, призванный служить прикрытием глупости», к заключительному выводу: «полная бездарность».

Из традиционных для прозы XVII в. приемов, проникнутых рационалистическим духом, Рец, помимо тщательно сконструированных речей и портретов, обильно прибегает к сентенциям, сжатым в лапидарные формулы обобщениям жизненного опыта. Таких сентенций, напоминающих максимы Ларошфуко (возможно, менее отточенных по форме, но несомненно более многообразных по проблематике) в «Мемуарах» Реца несметное количество. Вот несколько выбранных наугад примеров: «...ум в великих делах ничего не стоит без мужества»; «...самая большая беда междоусобицы в том и состоит, что ты оказываешься в ответе даже за те злодеяния, каких не совершал»; «Ничто так не обесценивает достоинства человека великого, как неумение угадать решительную минуту своей славы»; «...страх, когда он доходит до известной точки, производит то же действие, что и смелость»; «Одно из главных неудобств в обращении с властителями состоит в том, что ради их же собственного блага ты зачастую вынужден давать им советы, не имея возможности открыть им истинные причины, тебя к этому побуждающие»; «...я всегда полагал, что ежели ты поставлен в необходимость сказать то, что не может быть по нраву твоему собеседнику, ты должен постараться придать своей речи по наружности как можно более искренности, ибо это единственный способ ее подсластить»; «Когда имеешь дело с народом, должно принимать особенные меры предосторожности, ибо он, как никто другой, склонен к переменчивости, но меры эти должно тщательно скрывать, ибо он, как никто другой, склонен к недоверию»; «...величайшая слабость человеческая — тешить себя убеждением, будто и другим присущи твои пороки»; «...я уверен, что публичное поругание честности и есть... главнейший источник наших революций»; «...тот, кто собирает толпу, непременно ее бунтует»; «...когда революционные бури столь велики, что поддерживают умы в непрестанном кипении, умелый игрок, первым ловко бросивший мяч, всегда встречает сочувствие»; «...клевета, если она не вредит своей жертве, непременно оказывает ей услугу»; «Почти во всех случаях жизни важно не то, что ты делаешь, а как ты это делаешь»; «...всего важнее с детства узнать, что большая часть друзей сохраняет нам верность только до тех пор, пока нам улыбается счастье»; «Нет на свете ничего прекраснее, нежели оказывать благодеяние тем, кто тебя предал, но нет, на мой взгляд, ничего более постыдного, нежели принимать благодеяния от предателей» и т. д. и т. п.

В стиле Реца-мемуариста можно обнаружить различные напластования. Он многоаспектен, как непроста, многопланова и личность самого писателя. Одна из его наиболее важных отличительных черт — это поразительное сочетание спонтанности письма, придающая последнему характер живой речи, с умением автора внутренне дисциплинировать себя, строго соблюдать четкость формы целого, архитектоническую уравновешенность отдельных составных его частей. Еще важнее другое: при всем следовании традиции и литературной моде слог Реца неповторимо индивидуален в своей мужественной емкости и смелой, раскованной выразительности. Он несет на себе неизгладимую печать личности автора «Мемуаров» и тем самым одухотворяет образ главного героя произведения, сближает его с читателем. Это принципиальный момент: «Мемуары» Реца стоят особняком во французской прозе XVII в.; их нельзя заключить в рамки ни модели барокко, ни модели классицизма, хотя определенные точки соприкосновения с обеими этими эстетическими системами несомненно существуют.

А. Бертьер прав, подчеркивая значение проблемы индивидуальности в «Мемуарах» Реца 28. Глубинный идейный стержень этого произведения — история ожесточенной борьбы личности за право на самоутверждение, за раскрытие всех своих потенциальных возможностей: в лоне семьи — против произвола отчей воли, в лоне церкви — против оков ее моральных предписаний, наконец, на общественном поприще — сначала против укрепляющегося деспотизма самодержавия, а затем за овладение властью и за сохранение своего достоинства. Так, произведение Реца, далеко перерастая в значимости рамки своей эпохи и прежде всего Фронды и ее перипетий, подхватывает духовные импульсы, восходящие к Возрождению, и, одновременно поднимая одну из так называемых «вечных» тем, бросает луч далеко в будущее, обеспечивая себе непреходящую эстетическую ценность. Поль де Гонди, такой, каким он обрисован кардиналом де Рецем, мысленно обращающимся к своему прошлому, и Жюльен Сорель Стендаля, при всех своих социальных различиях, — люди сходной породы.

 

 

Комментарии к Ю. Б. Виппер «Мемуары» кардинала де Реца

 

1 Подробный анализ ситуации, сложившейся в эти дни в Париже, см. в ст.: Descimon R. Les barricades de la Fronde parisienne. Une lecture sociologique // Annales. Economies Societes Civilisations. <P.>, 1990, mars-avril. № 2. P. 397-422.

2 См. статью: Carrier H. Un desaveu suspect de Retz: L'Avis desinteresse sur la conduite de Monseigneur le Coadjuteur // XVIIe siecle. <P.>, 1979, juillet-septemdre. № 124. P. 253 - 263.

3 См., например, по этому поводу комментарии к тексту «Мемуаров» в издании: Cardinal de Retz. Oeuvres. Ed. etablie par M.-Th. Hipp et M. Pemot. <P.>, Gallimard, 1984. P. 1721 - 1722.

4 Автор статьи пользовался изд.: Memoires du Cardinal de Retz, de Guy Joli, et de la duchesse de Nemours. T. V et VI. P., 1817.

5 Bertiere A. Le Cardinal de Retz memorialiste. P., Klincksieck. 1977. 680 p.

6 Op. cit. P. 100 - 102.

7 Memoires du Cardinal de Retz, de Guy Joli, et de la duchesse de Nemours. P., 1817. T. VI. P. 103-105.

8 BertiereA. Op. cit. P. 135-141.

9 Cardinal de Retz. Oeuvres. <P.>, 1984. P. 1209.

10 Ibid. P. XXX.

11 Memoires de Monsieur de Pontis, marechal de bataille. P., 1986.

12 Schlumberger J. Le lion devenu vieux. 2-е ed. P., 1924. P. 26.

13 Sainte-Beuve C.-A. Causeries du lundi. P., 1851, 1852. T. II, V (статьи от 9 сентября 1850 г., от 20 октября и 22 декабря 1851 г.).

14 Suares A. Retz // Tableau de la litterature francaise. XVIIe - XVIIIe siecles. P., 1939.

15 Впервые статья Г. Пикона увидела свет в 1944 г. (Picon J. Presentation de Retz // Confluences. 1944. № 33), a затем еще дважды переиздавалась автором.

16 Об этом и о некоторых других закономерностях эволюции жанра мемуаров во французской литературе XVI — XVII вв. см., в частности, работу: Fumaroli M. Les Memoires du XVIIe siecle au carrefour des genres // XVIIe siecle. P., 1971. № 94 — 95.

17 Adam A. Histoire de la litterature francaise au XVIIe siecle. T. IV. P., 1958 (1-oe издание - 1954 г.). Р. 125-136.

18 Letts J. T. Le Cardinal de Retz, historien et moraliste du possible. P. 1966.

19 Carrier H. Sincerite et creation litteraire dans les «Memoires» du Cardinal de Retz // ХVIIe siecle. 1971. № 94 - 95. P. 40-74.

20 См. примеч. 5.

21 BertiereA. Op. cit. P. 321.

22 Ibid. P. 320.

23 Ibid. P. 321-322.

24 Подробнее об искусстве Реца-оратора см. статью: Delon J. Le cardinal de Retz orateur // L'Information litteraire. P., Novembre/Decembre 1987. № 5. P. 193-198.

25 См.: Таллемон де Рео Ж. Занимательные истории / Изд. подготовили А. Л. Андрес, Э. Л. Линецкая и др. (сер. «Лит. памятники»). Л., 1974. С. 163.

26 Cardinal de Retz. Oeluvres. Ed. par M.-Th. Hipp et M. Pemot. <P.>, 1984. P. 116 et passim.

27 Этот аспект мировоззрения Реца не без основания подчеркнут в работе: Pemot M. Le cardinal de Retz, historien de la Fronde // Revue d'Histoire Litteraire de la France. P. Janvier/Fevrier 1989. № 1. P. 4-18.

28 Bertiere A. Op. cit. P. 584.

Ю. Б. ВИППЕР

Первое русское издание «Мемуаров» кардинала де Реца

«Мемуары» Реца — одна из вершин французской прозы XVII столетия. Однако, как это ни удивительно, до настоящего издания на русском языке появился лишь один перевод этого замечательного во всех отношениях произведения, да и то почти двести лет тому назад, и к тому же не в Петербурге или Москве, а в Калуге. Полное наименование первого тома этого издания, выпущенного в свет в 1794 г., таково: «Записки кардинала де Ретца, содержащие в себе наидостопамятнейшие происшествия во Франции в продолжение первых лет царствования Людовика XIV. Часть I, переведенная с французского языка Никанором Облеуховым. В Калуге, с Указного дозволения 1794 года». Все издание разбито на 5 частей (в рукописном оригинале «Мемуаров», впервые опубликованном в 1837 г., текст разбит на три части). Каждая часть составляет один том in 8°. Общий объем сочинения, издание которого было завершено в 1796 г., — 1738 страниц (в конце последнего тома пагинация дефектная). Вся следующая за титульным листом страница содержит с полиграфическим мастерством выполненное посвящение «Его сиятельству графу Платону Александровичу Зубову» с подробнейшим перечислением всех званий и титулов последнего из могущественных фаворитов-временщиков Екатерины II и всех отечественных и иностранных орденов, кавалером которых он являлся. Наконец, третью страницу занимает текст посвящения переводчиком Никанором Облеуховым «Сиятельнейшему графу» П. А. Зубову. Текст этого обращения, при всей его исполненной нижайшей почтительности стереотипности, создает все же впечатление, что высокопоставленный адресат лично знал или самого Н. Облеухова, или, по крайней мере, кого-то из его родственников.

Описываемое издание вызывает, естественно, целый ряд недоуменных вопросов. Почему оно появилось в Калуге? Почему «Мемуары» одного из главных зачинщиков Фронды, бунтаря, воспроизводящего события гражданской междоусобицы — следствия острого кризиса, охватившего абсолютную монархию во Франции в середине XVII столетия, увидели свет в России именно в начале 90-х годов XVIII в.? Что из себя представляет переводчик «Мемуаров» Никанор Облеухов? Почему он счел необходимым обратиться за покровительством к графу П. А. Зубову (видимо, не без согласия последнего)?

На первый вопрос ответить не слишком сложно. Решение этой задачи облегчает наличие статьи, напечатанной в «Калужских губернских ведомостях» в 1848 г. (№ 34 — 38). Она озаглавлена «О литературной деятельности в Калуге» и подписана инициалами Е. К. Автор не без чувства ностальгии вспоминает времена, когда Калуга была заметным издательским центром. Сам он очерчивает этот период одиннадцатью годами — с 1793 по 1804 г. Однако, по существу, речь идет о значительно более узком отрезке времени. Все издания, которые Е. К. перечисляет и аннотирует в своей статье, относятся к 1793 — 1796 гг. Затем, к концу 1790-х. годов, как отмечает сам же критик, выпуск в свет отдельных книг прекращается, интерес к чтению в Калуге падает, и можно упомянуть лишь о кратковременном, относящемся к 1804 г. выходу в свет четырех книг периодического издания «Урания». Его редактором был учитель калужской гимназии Григорий Зельницкий, имевший звание доктора философии и преподававший, как указано в статье, «естественную историю, технологию» и прочие сходные предметы 1. Любопытно, что число просвещенных читателей к этому времени в самой Калуге стало весьма немногочисленным (у «Урании» в Калуге было всего 11 подписчиков и 2 в уездах Калужской губернии, но зато изрядное количество абонентов в других городах России: от Владимира до Вологды) 2. Иначе обстояло дело в 1793 — 1796 гг. В это время издательская деятельность в Калуге била ключом (с наибольшей интенсивностью в 1794 и 1795 гг.), вышло в свет 18 отдельных книг «всевозможных родов, как-то: повести исторические, любовные и трагические, драмы лирические, комедии, оперы комические, история, энциклопедия, нравственные сочинения...» 3. Вся эта литература выходила со станков калужской типографии, заведенной от Приказа общественного призрения 4. Е. К. отмечает высокую типографскую культуру, отличающую издания, выходившие в свет в 90-х годах XVIII столетия в Калуге. В этом обстоятельстве он видит одну из причин, побуждавших иногородних авторов печататься в Калуге. Разбирая печатную продукцию калужской типографии, Е. К. наряду с целым рядом анонимных сочинителей и переводчиков упоминает и фамилии некоторых авторов. Помимо уже называвшегося Никанора Облеухова (кроме «Записок кардинала де Ретца» он выпустил в 1794 г. перевод с французского книги «Разговор откупщика с господином о прямом счастии, или Путь к счастию, по коему разного состояния люди шествуя могут быть благополучны на земле» — произведение, принадлежащее согласно определению рецензента «гуманизму прошедшего столетия» 5) и учителя Гр. Зельницкого, переложившего с польского языка сочинение под названием «Странствование неумирающего человека по знатнейшим древним государствам», это известный писатель В. А. Левшин, автор фигурирующих во всех историях русской литературы «Русских сказок» (1780 — 1783), повествующих, временами языком подлинных былин, о деяниях русских рыцарей-богатырей. В. А. Левшин (1746 — 1826), занимающий наряду с Ф. А. Эмином, М. Д. Чулковым, М. И. Поповым место среди представителей так называемого демократического направления в русской литературе XVIII в., был тульским помещиком. Покинув воинское поприще, он служил судьей в г. Белёве, расположенном недалеко от Калужской губернии. В. А. Левшин был писателем исключительно плодовитым. Его перу принадлежат около 90 трудов, в том числе и на темы экономические, сельскохозяйственные и т. п. Характерно, однако, что между 1793 и 1795 гг. он печатался чрезвычайно интенсивно именно в Калуге. Здесь он опубликовал, в частности, «Зеркало для всех, или Забавную повесть о древних Абдеранцах, в которой всяк знакомых без колдовства увидеть может» (1795) — переложение с немецкого известного сатирического романа Виланда «Абдеритяне». Любопытно, что большую часть изданий, опубликованных В. А. Левшиным в Калуге в середине 1790-х годов, составляют произведения драматического жанра. Среди них перевод текста мелодрамы известного французского драматурга второй половины XVIII столетия Седена «Дезертир» (русское название «Беглец». Калуга, 1793) и ряд либретто комических опер: «Король на охоте» (1793), «Свадьба г. Болдырева» (1793), «Своя чаша не тянет» (1794), «Мнимые вдовцы» (1794). В 90-х годах XVIII столетия в Калуге существовал театр, и, видимо, все эти произведения увидели на его подмостках свет рампы. Вообще в эти годы Калуга стала незаурядным культурным центром. Об этом свидетельствует, в частности, такой любопытный факт. Во время русско-шведской войны, которую вела Екатерина II, были взяты в плен адмирал граф Вахтмейстер и его брат. Первоначально повелением императрицы оба они были направлены в Москву. Однако здесь присутствие шведских аристократов вызывало слишком большое возбуждение и любопытство, на гуляниях за ними бегали толпами, особенно женщины. Тогда Екатерина распорядилась перевести обоих графов Вахтмейстеров в Калугу 6. Очевидно, в Калуге было легче присматривать за обоими плененными шведскими графами, но это, конечно, не была и ссылка в некую глушь, где им пришлось бы погибать с тоски. Таковым не могло быть намерение императрицы, тем более что обсуждалась перспектива возможного перехода обоих шведских военных на русскую службу.

Используемая нами статья из «Калужских губернских ведомостей» представляет собой в первую очередь, конечно, историко-культурологический очерк, проникнутый стремлением восстановить несколько достопримечательных, но, увы, принадлежащих безвозвратно ушедшему прошлому страниц из истории родного города. Однако у нее есть и другой своеобразный аспект. Это одновременно в некотором роде и каталог, призванный привлечь внимание к некогда изданным, но, видимо, все еще оставшимся не распроданными и ставшими как бы библиографической редкостью книгам. Отсюда и особый отбор анализируемых книг, и сжатые характеристики их тематики, содержания и жанровых особенностей — типа аннотаций, и описание их формата, качества шрифтов, особенностей украшающих виньеток и т. д. Известно, что распространению изданий, увидевших свет в Калуге в 90-е годы XVIII столетия, способствовал знаменитый книготорговец и библиограф А. Ф. Смирдин. По словам автора статьи в «Калужских губернских ведомостях», он скупил около 1836 г. по одному экземпляру каждого из этих изданий, и после организованной им лотереи они распространились по России, свидетельствуя, как не без оттенка элегической грусти замечает Е. К., «что некогда и в Калуге существовала самобытная литература» 7. Однако и распродажа А. Ф. Смирдиным не исчерпала запас этих изданий. Автор статьи, сетуя, что не имеет возможности установить первоначальную цену характеризуемых им изданий, отмечает, что еще не так давно, лет десять тому назад (т. е. в 1838 г.), цена на них, объявленная книготорговцем Грудиновым, была довольно высокой: «...так “Записки Ретца” в 5 частях стоили 15 рублей потому, вероятно, что как книга уже редкая продавалась по цене, превышающей первоначальную» 8.

Это издание и поставлено автором статьи на первое место. Оно рассматривается прежде всего и более подробно, чем какое-либо другое; однако в весьма специфическом ракурсе — лишь с точки зрения качества перевода. Автор совершенно не касается его содержания (и, видимо, не случайно). Он понимает значение этого издания и поэтому уделяет ему особое внимание, но, как. явствует из контекста статьи, внутренне не одобряет его. «Мемуары» Реца, как неизменно отмечалось исследователями, — книга, приобретавшая особую злободневность в периоды общественных потрясений и переломов. Таковым был и 1848 год. Однако автор статьи «О литературной деятельности в Калуге» был пылким поборником самодержавия и прочности церковных устоев. В интересующее нас четырехлетие в Калуге печатались книги не только разных жанров, но и разных идейных тенденций. Передовые, просветительского толка, устремления были, например, представлены уже упоминавшимися ранее переводами В. А. Левшина пьесы Седена «Дезертир» — произведения, патетически разоблачавшего жестокость аристократии, и сатирического романа Виланда «Абдеритяне». Заслуживают внимания в этой связи и публикация в 1794 г. перевода «Севильского цирюльника» Бомарше, а также упоминавшееся ранее переложение Никанором Облеуховым «Разговора откупщика с господином...». Однако, с точки зрения Е. К., самое приятное впечатление на читателей должна произвести книга под названием «Излияния сердца, чтущего благость единоначалия», решительно осуждающая любое стремление к свободе и равенству. Автор ее остался анонимным, но, как видно из текста, он был по профессии юристом. «Дело пера моего, — говорит он о себе, — бывало писать и подписывать решение уголовных дел». Горячо рекомендуя читателям это издание, Е. К. подчеркивает: «Краткий очерк разбираемой мною книги показывает ее высокое нравственное достоинство и благоразумное назначение. И в этом смысле она замечательнее всех современных ей явившихся в Калуге сочинений» 9.

Совсем по-иному отнесся Е. К. к «Запискам» Реца, снабженным к тому же добросовестным переводчиком Никанором Облеуховым неким предуведомлением, почерпнутым из французского издания и с хвалой отзывавшимся о Реце как о «друге народа» и борце за свободолюбивые идеалы. Содержание «Мемуаров» было очевидно чуждым собственным умонастроениям автора статьи «О литературной деятельности в Калуге». Однако свою антипатию он явно не решился выразить непосредственно, открыто, осудив само издание как таковое. Как мы увидим дальше, импульсы, побудившие приступить к изданию этой книги, исходили, вероятно, от весьма высокопоставленных и могущественных лиц. И автор статьи в «Калужских губернских ведомостях» должен был иметь представление об этом обстоятельстве и смириться с ним. Находясь в определенном затруднении, Е. К. выбрал компромиссный путь. Он уделил много места «Мемуарам», но весь свой разбор сосредоточил на выявлении недостатков перевода, подчеркивая архаичность слога, выделяя примеры чрезмерного буквализма, а иногда и случаев, квалифицируемых рецензентом как элементарные искажения смысла. Думается, что, если первые два упрека и справедливы (впрочем, проявления архаичности были неизбежны в тексте конца XVIII столетия в сравнении с литературными нормами послепушкинской эпохи), то с замечаниями третьего типа не всегда можно согласиться. Недооценивает рецензент и сложности, встававшие на пути переводчика, бравшегося воспроизводить на русском языке неповторимо самобытный, местами крайне лапидарный и местами сложно структурированный и неизменно образно-красочный стиль одного из крупнейших французских прозаиков всех времен. Так, например, рецензент издевается над тем, как Н. Облеухов переводит следующий пассаж: «Je ne me pouvais passer de galanterie; mais je la fis avec M-me de Pommereux, jeune et coquette, mais de la maniere qui me convenait; parce qu'ayant toute la jeunesse, non pas seulement cheux elle, mais a ses oreilles...» 10. У переводчика получилось следующее: «Без обхождения быть я не мог, говорит его эминенция, и имел я оное с госпожой де Помере, молоденькой кокеткою, пристойным мне образом, сообразуясь с тем, что она не только всею младостью стяжала, но младость и от ушей ее не отходила». Конечно, тут получилась неувязка. Камнем преткновения для Н. Облеухова послужил редкий фразеологический оборот «pendre a ses oreilles» (преследовать кого-нибудь, идти за кем-нибудь по пятам), к тому же видоизмененный на «etre a ses oreilles». Переводчик не понял его внутреннего смысла («потому, что вся молодежь не только толпилась у нее на дому, но и преследовала ее по пятам») и перелицевал его неуклюже и прямолинейно-буквалистски. Особенное негодование вызывает у рецензента манера переводчика воспроизводить по-русски французские фамилии. Действительно в этом отношении в переводе царит порядочный произвол: Лездигьер (Lesdiguieres), Скомберг (Schomberg), Вендом (Vendome), Елбиоф (Elbeuf), Рошефукот (Rochefoucauld) и т. д. и т. п. Рецензент, очевидно, хотел бы, чтобы переводчик в большей мере следовал фонетическому принципу и поточнее воспроизводил по-русски произношение фамилий. Однако и сам, хотя и пишет на пятьдесят с лишком лет позднее, допускает в этом отношении странные ляпсусы (например, упоминает о «графе Гаркуре», хотя по-французски эта фамилия пишется «comte d'Harcourt», т. е. здесь звук «h» не является «h. aspire» и не должен произноситься). Тем не менее, несмотря на весь свой скептицизм по отношению к «Запискам кардинала де Ретца», Е. К. вынужден отдать должное монументальности издания и усердию переводчика, так или иначе осилившему такую громаду.

Кто же все-таки был непосредственным инициатором издания в Калуге этого выдающегося памятника французской литературы и вообще вдохновителем той бурной издательской деятельности, которая развернулась здесь в середине 90-х годов XVIII столетия? Есть все основания полагать, что это был местный правитель Калужского наместничества, т. е., иначе говоря, губернатор калужский Александр Дмитриевич Облеухов. В пользу этого предположения говорит прежде всего следующий аргумент. Период интенсивной активности калужской типографии, когда и вышли в свет почти все ранее перечисленные издания (1794 — 1796 гг.), полностью совпадает с годами управления Калужской губернией А. Д. Облеуховым. После нескольких десятилетий медленного продвижения по служебной иерархии на военном поприще карьера А. Д. Облеухова начинает круто подниматься вверх в 1790-х годах (т. е. в то время, когда всесильным фаворитом Екатерины II стал Платон Зубов). В 1791 г., на 32-м году службы, А. Д. Облеухов был произведен в генерал-майоры, через два года награжден орденом Св. Владимира 2-й степени, а в 1794 г. назначен правителем Калужского наместничества. В этой должности он оставался до декабря 1796 г., когда после смерти Екатерины II и воцарения Павла I, при резкой смене высоких должностных лиц, и в том числе губернаторского состава, вынужден был подать в отставку. О просветительских наклонностях А. Д. Облеухова и его заинтересованности в расцвете издательского дела есть и прямые свидетельства. Так, автор все той же статьи «О литературной деятельности в Калуге» подчеркивает заботу губернатора о хорошем, качественном издании книг, выпускавшихся в это время местной типографией. Переводчик книги «Увеселительные любопытные повествования», выпущенной в свет в 1795 г. (кстати сказать, сотрудник калужской типографии), в посвящении А. Д. Облеухову отмечает: «...особенное внимание, каковое Ваше Превосходительство обращаете на заведенную от Калужского Приказа общественного призрения типографию и попечение об ее устройстве» 11.

После своей отставки А. Д. Облеухов, видимо, обосновался в Москве, где и скончался в 1814 г. О его складе ума определенное, хотя и весьма косвенное представление может дать облик его сына Димитрия Александровича Облеухова (1790 — 1827). На формирование облика Д. А. Облеухова, на широту присущих ему интеллектуальных интересов, в том числе на увлечение художественными переводами, думается, не могла не наложить отпечаток духовная атмосфера отчего дома. Абсольвент Московского университета Д. А. Облеухов имел звание доктора медицины и одновременно усиленно занимался литературной деятельностью, проявляя при этом живой интерес к математике, философии, филологии, истории. Он был дружен с И. В. Киреевским. В пятнадцатилетнем возрасте напечатал в «Друге просвещения» стихотворный перевод эклоги Вергилия, а через год закончил и издал перевод объемистого четырехтомного сочинения аббата Баттё «Начальные правила словесности» (М., 1806 — 1807). После ранней кончины Д. А. Облеухова его друзья опубликовали созданный им перевод драматической поэмы Байрона «Манфред» ( «Московский вестник», 1828) и «Отрывок из письма о гиероглифическом языке» 12.

Конечно, в принципе на духовную жизнь Калуги в интересующие нас годы мог воздействовать и прямой начальник А. Д. Облеухова Е. П. Кашкин, пребывавший в должности тульского и калужского генерал-губернатора в те же годы, в которые его подчиненный управлял Калугой (т. е. с 1794 по 1796 г.). В. А. Левшин, например, счел необходимым в художественной форме восторженно приветствовать назначение Кашкина на пост наместника тульского и калужского и выразить надежды местной общественности, связанные с этим назначением, сочинив в стихах и прозе «дифирамбический пролог»: «Образованная Калуга и Тула по случаю прибытия Его Высокопревосходительства Евгения Петровича Кашкина» (1794). Однако есть все основания предполагать, что надежды В. А. Левшина не оправдались. Печататься-то сам писатель в годы правления Кашкина предпочитал не в Туле, а в Калуге. Сохранившиеся отзывы о Кашкине как генерал-губернаторе носят отрицательный характер и ничего не говорят о наличии у него каких-либо просветительского типа устремлений. Отзывы эти подчеркивают присущую Кашкину спесь, его дурной характер, его склонность «определять к важным должностям негодных родственников» 13. К изданию «Записок» Реца, посвященных графу Платону Зубову, он, уж во всяком случае, никакого отношения иметь не мог, так как в наместники тульские и калужские был переведен Екатериной II с поста наместника вологодского и ярославского именно из-за острого конфликта, возникшего у него с тогдашним фаворитом императрицы 14.

А. Д. Облеухов, видимо, наоборот, пользовался протекцией П. А. Зубова и дорожил хорошими отношениями с последним. Издание перевода «Мемуаров» Реца и посвящение их графу Зубову должны были несомненно сослужить А. Д. Облеухову добрую службу в глазах не только могущественного временщика, но, как мы увидим дальше, и самой монархини. К работе над переводом «Мемуаров» был привлечен Никанор Александрович Облеухов. Никаких биографических данных об этом литераторе автору данной статьи не удалось обнаружить. Однако все вышесказанное (и сам факт посвящения малоизвестным переводчиком своего труда осыпанному царскими милостями фавориту, и некоторые нюансы в тексте посвящения, и распространенность имен Никанор и Александр в ряду Облеуховых, и редкость этой фамилии) побуждает думать, что речь идет не о случайном однофамильце, а о близком и к тому же молодом по возрасту родственнике А. Д. Облеухова 15. Ему будущий губернатор Калуги и поручил выполнить трудоемкую, но почетную задачу.

От кого же все-таки исходил первоначальный импульс, побудивший приступить к осуществлению этого незаурядного и сложного замысла? Надо полагать, что все же не от самого П. А. Зубова. Он прекрасно говорил по-французски, в какой-то мере интересовался словесностью 16. Роман Екатерины II с Зубовым начался в июне 1789 г., а уже в записи от 12 июля того же года А. В. Храповицкий отмечает: «По каталогу отмечено купить всякого рода фран<цузских> книг на 4 т. Видно, для Зубова» 17. Екатерина заботилась о расширении духовного кругозора своего любимца, ибо образование его было все же весьма поверхностным, а склад ума лишен подлинного размаха. Последнее он доказал, когда, оттеснив соперников, сосредоточил в своих руках огромную политическую власть.

Первотолчок, обусловивший вспышку интереса к «Мемуарам» кардинала де Реца в придворном окружении Екатерины II, был дан самой императрицей. На такой вывод наталкивает запись, сделанная А. В. Храповицким 4 декабря 1789 г.: «В небытность графа читал почту пред цесаревичем <...>. Е<е> В<еличество> заметила нынешнее время эпохою в рассуждении бунтов: on ne souffre pas la capitation <не терпят поголовной подати>. Слово Кромвелево dans les Memoires du cardinal de Retz, что во время бунта нельзя иметь плана, но само собою выльется. Приказали подать сию книгу» 18. Итак, А. В. Храповицкий был хорошо знаком с «Мемуарами» Реца (книгой весьма популярной в XVIII столетии: во Франции в эту эпоху она была издана 12 раз).

Процитированное статс-секретарем в вольном переложении изречение восходит, видимо, к словам, произнесенным Кромвелем в беседе с президентом парижского Парламента де Бельевром во время их встречи в Англии: «l'on ne monte jamais si haut que quand l'on ne sait ou l'on va» («всех выше поднимается тот, кто не знает, куда он держит путь») 19. Реакция Екатерины II на чтение «Мемуаров» Реца не была запечатлена А. В. Храповицким в его дневнике. Однако не приходится сомневаться в том, что императрица внимательно проштудировала сочинение Реца. Во-первых, занимаясь сама составлением автобиографических записок, она проявляла живой интерес к жанру мемуаров, и прежде всего к его французским образцам. Мемуары французских политических деятелей и полководцев привлекают ее внимание и как документы исторической мысли: ведь именно в эти годы Екатерина II начинает работать над трудом, посвященным истокам русской истории. В январе 1789 г. А. В. Храповицкий отмечает, в частности: «...приказано отыскать в библиотеке посольства: de m-r Du Frene Canaye, du president Jeannin, de m-r d'Angouleme, de Bassompierre, du cardinal du Perron, du cardinal d'Ossat, de Paul de Foix, de m-r d'Estrade, de Montluc et de Villeroi. Je suis a present dans la politique <Я теперь в политике>, никогда за эти книги не принималась» 20. «Мемуары» Реца естественно вписываются в этот контекст. Но они должны были особенно привлечь внимание императрицы, соприкоснувшейся с ними в момент, когда начало разгораться пламя Французской революции, как рассказ о развитии гражданской смуты, направленной против самодержавной власти, воплощенной в лице женщины, королевы-матери и регентши государства. Конечно, Екатерина II, непримиримый и могущественный противник революционного движения, развернувшегося во Франции, не могла сочувствовать вольнолюбивым устремлениям Реца. Но ведь воспоминания кардинала содержат одновременно и поучительнейший материал, повествующий о крушении освободительных порывов и о путях и средствах, позволивших подавить их. Вполне можно допустить, что Екатерина II беседовала о содержании «Мемуаров» с П. А. Зубовым или с тем же А. В. Храповицким или с кем-нибудь из других своих приближенных. Внимание П. А. Зубова, например, под углом зрения его личных интересов, могли привлечь в «Мемуарах» Реца страницы, посвященные сложным перипетиям борьбы за место фаворита королевы и тем самым за обладание государственной властью. Облеуховы, уловив этот интерес властителей монархии к произведению Реца, а с другой стороны, вероятно, понимая и объективное его значение, сочли, что сделают благое дело, осуществив своими силами его публикацию.

Так и появилось первое издание на русском языке «Мемуаров» кардинала де Реца. Воистину habent sua fata libelli. Причем эти судьбы зачастую имеют весьма извилистый и причудливый характер. Второй вывод, который можно сделать, изучая историю издания «Записок» Реца в Калуге, заключается в следующем. Возникновение, расцвет и увядание культурных очагов во многом зависит от факторов личностных, от импульсов, излучаемых государственными деятелями различных уровней.

Комментарии

1 Калужские губернские ведомости. 1848. № 37. С. 116.

2 Указ. изд. С. 116.

3 Указ. изд. № 34. С. 102.

4 Приказ этот, как известно, был создан в России в результате знаменитых учреждений Екатерины II от 1775 г., когда коренным образом было реформировано губернское управление. В ведении Приказа находились школы, больницы, приюты, а также типографии и наблюдение за содержанием тюрем. Приказ был подчинен губернатору. В нем заседали, однако, не только коронные чиновники, но и представители местного населения.

5 Калужские губернские ведомости. 1848. № 36. С. 109.

6 Дневник А. В. Храповицкого. М., 1901. С. 90. Упоминания о Калуге, кстати говоря, не раз возникают на страницах записей, которые вел статс-секретарь Екатерины II.

7 Калужские губернские ведомости. 1848. № 34. С. 102.

8 Указ. изд. С. 102.

9 Калужские губернские ведомости. 1848. № 34. С. 102.

10 Cardinal de Retz. Oeuvres. Ed. etablie par M.-Th. Hipp et M. Pernot. <P.>, 1984. P. 158-159.

11 Калужские губернские ведомости. 1848. № 35. С. 105.

12 См.: Русский биографический словарь. <Т. 12>. СПб., 1905. С. 5 и 6.

13 Дневник А. В. Храповицкого. М., 1901. «Объяснительный указатель», составленный М. Барсуковым. С. 304.

14 Об этом см. в «Дневнике А. В. Храповицкого», а также: Русская старина. 1876, ноябрь. С. 437 (статья «Князь Платон Александрович Зубов», подписанная П. П.).

15 В «Русском биографическом словаре» фигурирует еще Александр Никанорович Облеухов (1824 — 1879). Он был военным, окончил Павловский кадетский корпус, стал прапорщиком лейб-гвардии Павловского полка, затем служил в основном в Сибири. Его отец был артиллерийским полковником.

16 П. П. Князь Платон Александрович Зубов // Русская старина. 1876, август. С. 597.

17 Храповицкий А. В. Указ. соч. С. 172.

18 Там же. С. 186.

19 Cardinal de Retz. Op. cit. P. 722.

20 Храповицкий А. В. Указ. соч. С. 134.

МЕМУАРЫ

MEMOIRES

Первая часть

Сударыня 1, как ни мало у меня охоты представить вам историю моей жизни 2, изобилующую разнообразными приключениями, я повинуюсь, однако, вашему приказанию, пусть даже это и повредит моей репутации. Прихоть судьбы определила мне совершить немало ошибок, и, пожалуй, было бы осмотрительней не приподнимать завесы, какою они отчасти сокрыты. И все же я поведаю вам чистосердечно и без уверток малейшие подробности моей жизни с той минуты, как я себя помню, и не утаю от вас ни единого поступка, когда-либо мною совершенного.

Смиренно молю вас не удивляться тому, что рассказ мой столь мало искусен и, напротив, столь беспорядочен 3 — если, излагая различные части, его составляющие, я и прерву иной раз нить своего повествования, я неизменно буду верен той искренности, какой требует мое к вам почтение. Я ставлю свое имя на этом труде, чтобы лишний раз взять на себя обязанность ни в чем не погрешить против правды, не приуменьшая ее и не преувеличивая 4. Ложное тщеславие и ложная скромность — вот два подводных рифа, которых редко случается избегнуть тем, кто берется описывать историю собственной жизни. В минувшем веке это счастливо удалось президенту де Ту 5, в древности их благополучно миновал Цезарь 6. Я надеюсь, вы поверите мне, что я не стал бы сопрягать эти великие имена со своим собственным, не будь чистосердечие той добродетелью, в которой позволительно и даже похвально желать состязаться с великими 7.

Я веду свое происхождение от старинного итальянского рода, прославленного во Франции 8. В день моего рождения 9 в маленькой речке, протекающей во владениях Монмирай в Бри, где моя мать произвела меня на свет, выловили громадную белугу. Я не столь высокого о себе мнения, чтобы почитать себя достойным предзнаменования, и не стал бы упоминать это обстоятельство, если бы в пасквилях, сочиненных впоследствии против меня, о нем не говорилось как о предвещанье смуты, зачинщиком которой меня пытались объявить, а стало быть, мое умолчание могло бы показаться преднамеренным... 10

Я доверился Аттиши, брату графини де Мор, и просил его воспользоваться моими услугами в первом же случае, когда ему приведется обнажить шпагу. Он обнажал ее часто, и мне не пришлось ждать долго. Он просил меня передать его вызов Мельбевилю, гвардейскому полковнику-знаменщику, который пригласил секундантом Бассомпьера, того, что окончил свои дни заместителем главнокомандующего императорской армией, покрытый воинской славой. Мы дрались на шпагах и пистолетах позади монастыря Миноритов в Венсеннском лесу. Я ранил Бассомпьера ударом шпаги в бедро и выстрелом в руку. Он, однако, будучи старше годами и сильнее меня, выпадом с левой ноги выбил оружие у меня из рук. Потом мы разняли наших друзей, которые оба были тяжело ранены. Поединок этот наделал много шума, но не произвел действия, на которое я рассчитывал. Генеральный прокурор 11 начал было расследование, но приостановил его по ходатайству наших родных; таким образом я остался при моей сутане и одной дуэли...

Мать ее дозналась об этом, она уведомила моего отца, и меня без долгих разговоров отправили в Париж. Разлученный с ней, я надеялся найти утешение у г-жи Дю Шатле, но она, состоя в любовной связи с графом д'Аркуром, видела во мне мальчишку и как над мальчишкой откровенно посмеялась надо мной в присутствии графа д'Аркура. Я не простил этого графу и бросил ему вызов в театре. На. другое утро мы бились за предместьем Сен-Марсель. Нанеся мне удар шпагой, которая, впрочем, только оцарапала мне грудь, он стал меня теснить; потом поверг меня на землю и без сомнения одержал бы надо мной верх, если бы во время нашей схватки не выронил шпагу. Я собирался поразить его в спину, но он был много сильнее и старше и, навалившись на меня, так сдавил мои руки, что я не мог исполнить свое намерение. В таком положении мы оставались некоторое время, не в силах одолеть друг друга. «Встанем, — наконец сказал он мне, — нам не пристало вступать врукопашную. Вы славный малый, я питаю к вам уважение и готов признать, что не давал вам повода искать со мной ссоры». Мы уговорились рассказать о поединке маркизу де Буази, племяннику графа и моему другу, но скрыть его от других, чтобы не повредить г-же Дю Шатле. Меня это вовсе не прельщало, но человеку порядочному, как было отказаться? Об этой истории толковали немного, да и то лишь по нескромности Нуармутье, который, узнав о ней от маркиза де Буази, разгласил ее в свете; но и это не повлекло за собой преследования, и я остался при своей сутане и двух дуэлях.

Позвольте мне, прошу вас, сделать тут небольшое отступление о природе ума человеческого. Вряд ли можно было найти в мире сердце более великодушное, нежели у моего отца, — я решаюсь назвать его твердынею добродетели. И однако же, несмотря на описанные дуэли и любовные похождения, он по-прежнему делал все, чтобы посвятить Церкви душу, наверное, менее всех на свете пригодную для служения Богу: особенная привязанность к старшему сыну и надежды на архиепископство Парижское, принадлежавшее членам нашей семьи 12, толкали его к этому. Сам он этого не чувствовал и не сознавал, я готов даже поклясться, что и он поклялся бы от чистого сердца, будто единственным его побуждением в этом случае была боязнь опасностей, какими грозила моей душе военная стезя; вот сколь справедливо утверждение, что заблуждаться более всего свойственно как раз благочестию. Разнообразные ошибки проникают под его покров и прячутся под ним; оно оправдывает всевозможные химеры, и самые добрые намерения не способны стать на его стезе порукою безгрешности. Словом, несмотря на все, что я вам поведал, я оставался особой духовного звания; впрочем, это продолжалось бы недолго, не случись происшествия, о котором я вам сейчас расскажу.

Старший в нашем роду, герцог де Рец 13, в эту пору, по приказанию Короля, расторг заключенное несколькими годами ранее соглашение о брачном союзе между герцогом де Меркёром и его дочерью. Вслед за этим он без промедления явился к моему отцу и весьма обрадовал его нежданной вестью о том, что намерен выдать дочь за своего двоюродного брата, чтобы таким образом объединить наш род. Мне было известно, что у невесты есть сестра, владеющая восемьюдесятью тысячами ливров дохода, и я тотчас подумал о возможности двойного союза. Зная все обстоятельства, я не мог надеяться, что девицу посватают за меня, и решил сам устроить свою судьбу. Угадав, что отец, который, быть может, предчувствовал дальнейшие события, не имеет намерения везти меня на свадебные торжества, я сделал вид, будто смирился с уготованным мне поприщем. Я прикинулся, будто уразумел наконец справедливость постоянных на сей счет увещаний родных, и так исправно играл свою роль 14, что все вообразили, будто я совершенно переменился. Отец решил взять меня в Бретань с тем большей легкостью, что я не выразил к тому ни малейшей охоты. Мы застали мадемуазель де Рец в Анжу, в замке Бопрео. На старшую я смотрел только как на сестру, но в мадемуазель де Сепо — так звали младшую — сразу увидел свою возлюбленную. Она показалась мне красавицей: ослепительная кожа, вся — розы и лилеи, восхитительные глаза, прелестный рот, в сложении изъян, впрочем не столь уж заметный и весьма основательно прикрытый видами на восемьдесят тысяч франков доходу, надеждами на герцогство Бопрео и множеством воздушных замков, которые, однако, я строил на земном основании 15.

Вначале я весьма искусно скрывал свою игру, изображая пастыря и святошу во все время путешествия и продолжая вести себя так же по прибытии на место. Однако в присутствии красавицы я вздыхал, — от нее это не укрылось, потом заговорил — она меня выслушала, хотя и с видом довольно суровым. Заметив, что она питает глубокую привязанность к старой служанке, сестре одного из монахов моего аббатства Бюзе, я приложил все старания, чтобы расположить эту особу в свою пользу, в чем и преуспел с помощью сотни пистолей и весьма щедрых посулов на будущее. Она стала внушать хозяйке, будто ту хотят постричь в монахини, я же со своей стороны говорил ей, что и меня прочат в монахи. Мадемуазель де Сепо жестоко ненавидела свою сестру, которой отец отдавал явное предпочтение, я по тем же причинам не слишком жаловал своего брата. Сходство наших судеб во многом содействовало нашему сближению. Уверившись во взаимности, я решил увезти ее в Голландию. Это и в самом деле было проще простого, поскольку Машкуль 16, куда мы приехали из Бопрео, находился всего лишь в полулье от моря. Но для предприятия нужны были деньги, а я, подаривши служанке сто пистолей, истощил свою казну и сидел без гроша. Я надумал пополнить ее, объявив отцу, что, поскольку доходы от моих аббатств поступают исправно 17 в строгом соответствии с законами, мне по совести следовало бы вступить в управление ими. Желание мое не понравилось отцу, но у него не было причин мне отказать, потому что, во-первых, так было положено, а во-вторых, это отчасти подтверждало, что я желаю, по крайней мере, удержать свои бенефиции, поскольку намерен взять на себя попечение о них.

На другой же день я отправился в аббатство Бюзе, расположенное всего в пяти лье от Машкуля, чтобы сдать его в аренду. Я договорился об этом с купцом из Нанта по имени Жюкатьер, который, воспользовавшись тем, что я вынужден был действовать поспешно, и уплатив мне четыре тысячи экю наличными, заключил сделку, принесшую ему целое состояние. А я чувствовал себя так, словно мне досталось четыре миллиона. Я уже нанял было голландское грузовое судно, которых всегда много на рейде у берегов Реца 18, когда случилось происшествие, разрушившее все мои замыслы.

У мадемуазель де Рец (после замужества сестры она стала зваться этим именем) были прекраснейшие в мире глаза; особенную красоту придавало им томное выражение: я не встречал других глаз, которым нега сообщала бы такое очарование. Однажды, будучи в гостях у дамы, которая жила по соседству в одном лье от Машкуля и пригласила нас к обеду, мы поглядели друг на друга в зеркало, висевшее в алькове, и возлюбленная моя изобразила в своем взгляде все, что есть самого нежного, пылкого и трогательного в присущей итальянцам morbidezza 19. На беду, она не подумала, что против зеркала сидел Паллюо, будущий маршал Клерамбо. Он все заметил и, горячо преданный г-же де Рец, с которой был весьма дружен до ее замужества, не замедлил подробно сообщить ей об увиденном, а увиденное им, как он сам уверял меня впоследствии, могло быть только отражением.

Госпожа де Рец, смертельно ненавидевшая сестру, в тот же вечер уведомила обо всем своего отца, а тот не замедлил известить моего. На другой день прибыла почта из Парижа; отец сделал вид, будто важные известия призывают его домой, с дамами попрощались наскоро и при всех. Ночь мы с отцом провели в Нанте. Вам нетрудно представить себе мое удивление и досаду. Я не знал, чему приписать столь поспешный отъезд, я не мог упрекнуть себя ни в малейшей оплошности и далек был от мысли, что Паллюо мог что-то увидеть. Кое-что отчасти прояснилось для меня в Орлеане, где отец, опасаясь, как бы я не сбежал, на что я тщетно несколько раз покушался, едва мы добрались до Тура, завладел шкатулкой, где я держал все свои деньги. Я понял, что меня разоблачили, и вернулся в Париж в отчаянии, какое вы легко можете вообразить.

Я обратился за помощью к Экилли, который приходился маркизу де Вассе дядей, а мне двоюродным братом и которого смею назвать благороднейшим человеком своего века. Он был двадцатью годами старше меня, что не мешало ему питать ко мне сердечную приязнь. Еще до моего отъезда я сообщил ему о своем намерении похитить мадемуазель де Рец, и он решительно его одобрил, не только потому, что считал этот брак весьма для меня выгодным, но также из убеждения, что двойной союз необходим для укрепления нашего рода. События, приведшие к тому, что имя наше перешло ныне к чужой семье 20, показывают, насколько он был прав. Экилли снова пообещал всеми силами помочь мне в моем предприятии. Он ссудил меня тысячью двумястами экю — всею своею наличностью. Три тысячи экю я взял в долг у президента Барийона. Экилли вытребовал из Прованса капитана своей галеры, человека храброго и сметливого. Я открылся в своем замысле графине де Со, ставшей впоследствии герцогиней де Ледигьер...

Это имя вынуждает меня прервать нить моего повествования — вы поймете сейчас, по какой причине.

Из-за сущей безделицы я затеял ссору с Праленом, мы дрались в Булонском лесу, с неописанным трудом избавившись от тех, кто вознамерился нас арестовать. Прален сильно поранил меня шпагой в шею, я с не меньшей силой поразил его в руку. Конюший моего брата, Мейанкур, бывший у меня секундантом, раненный в нижнюю часть живота и обезоруженный, и секундант Пралена, шевалье Дю Плесси, положили конец поединку. Я старался как мог придать огласку дуэли, даже заранее приготовил свидетелей, но против судьбы не пойдешь, никто не подумал даже их допросить...

«Неужели вы не понимаете, — сказал он мне, — что привязанность к девице какого сорта повредит вам, как вашему дяде, архиепископу Парижскому, повредил не столько его распутный нрав, сколько низменные его пристрастия? Духовные особы, подобно женщинам, могут сохранить честь в любовных связях лишь в том случае, если избирают достойный предмет. А в чем состоят достоинства мадемуазель де Рош, если не считать ее красоты? И довольно ли этого оправдания для аббата, могущего притязать на архиепископство Парижское? Если вы, как я полагаю, решитесь взяться за шпагу, понимаете ли вы, какой опасности подвергаетесь? Можете ли вы отвечать за себя, имея дело с девицей, столь красивой и блистательной? Через полтора месяца она уже не будет ребенком, наставлять ее возьмутся старая лиса Эпинвиль и ее мать, особа, судя по всему, отнюдь не глупая. А знаете ли вы, куда способна вас завлечь такая красавица, которую к тому же еще сумеют подучить?..» 21

Кардинал де Ришельё питал глубокую ненависть к принцессе де Гемене, ибо был убежден, что она мешала его ухаживаниям за Королевой и даже приняла участие в шутке, которую сыграла с ним камер-фрейлина Королевы, г-жа Дю Фаржи, передавшая Королеве-матери Марии Медичи любовное письмо, писанное Кардиналом Королеве, ее невестке. Ненависть Кардинала дошла до того, что он даже хотел из мести принудить маршала де Брезе, своего зятя и капитана королевской гвардии, предать гласности письма г-жи де Гемене, которые найдены были в шкатулке герцога де Монморанси, захваченного при Кастельнодари 22; но маршал де Брезе то ли по благородству, то ли по независимости нрава возвратил их г-же де Гемене. Маршал был большим сумасбродом; в свое время он в известном смысле оказал Кардиналу честь, женившись на его сестре 23, и де Ришельё, опасавшийся его вспыльчивости и того, что он может наговорить Королю, который питал к нему некоторую слабость, терпел выходки де Брезе, в надежде обрести покой в лоне собственной семьи — он страстно мечтал возвеличить ее и укрепить. Но это как раз и было неподвластно всемогущему во Франции человеку, потому что маршал де Брезе так невзлюбил де Ла Мейере, в ту пору командующего артиллерией, а позднее маршала, что не переносил его присутствия. Он не мог взять в толк, чего ради кардиналу де Ришельё вздумалось приблизить к себе человека, который, правда, приходился ему двоюродным братом, но чьим вкладом в их союз было лишь низкое происхождение, всем известное, самая невзрачная наружность и весьма заурядные, по словам Брезе, дарования.

Кардинал де Ришельё не разделял этого мнения. Он по справедливости считал де Ла Мейере человеком весьма отважным; способности его в военном искусстве он ценил куда более, нежели они того заслуживали, хотя они и в самом деле были вовсе не так уж ничтожны. Наконец, он прочил его на то место, на каком впоследствии стяжал такую славу г-н де Тюренн 24.

Из рассказанного мною вы можете судить о распре в семействе кардинала де Ришельё и о том, сколь важно ему было положить ей конец. Он усердно стремился к этой цели и полагал, что вернее достигнет ее, если примирит главарей двух враждующих партий, оказав им доверие, какого не оказывал никому. Ради этого он и посвятил их обоих вместе в свои любовные похождения, которые, по правде сказать, были отнюдь не сообразны ни с величием его деяний, ни с его славою, потому что одним предметом любви его была Марион Делорм, едва ли не продажная девка, предпочитавшая ему Де Барро, а другим г-жа де Фрюж, которую ныне называют старухой и не пускают далее задних комнат. Первая приходила к нему по ночам, он сам так же по ночам навещал вторую, которая уже в ту пору за ненадобностью брошена была Бекингемом и Л'Эпьенном. Двое наперсников, заключившие между собой недолгий мир, провожали туда Кардинала, переодетого слугою; г-жа де Гемене едва не сделалась жертвою этого худого мира.

Господин де Ла Мейере, которого называли Командующим, влюбился в нее, она же осталась к нему совершенно холодна. А так как по натуре своей, да еще благодаря кардинальской милости, он отличался редким самовластием, ему пришлось не по вкусу, что его не любят. Он стал роптать — к его жалобам отнеслись равнодушно; он перешел к угрозам — над ним посмеялись. Он полагал себя вправе грозить, потому что Кардинал, которому он изливал свой гнев на г-жу де Гемене, все-таки принудил наконец маршала де Брезе передать ему письма, адресованные герцогу де Монморанси, о которых я упоминал 25, и вручил их Командующему, а тот в новом приступе угроз намекнул на это г-же де Гемене. Она уже больше не смеялась над ним, но впала чуть ли не в бешенство. А потом ею овладела невообразимая меланхолия, такая, что принцессу было не узнать. Она удалилась в Купере и никого не принимала...

Решившись посвятить себя ученым занятиям, я решился также идти в них по стопам кардинала де Ришельё; хотя даже моя родня воспротивилась этому, полагая, что подобный предмет годен лишь для педантов, я исполнил свое намерение — я попытал счастья и добился успеха. Впоследствии этой стезей шли все благородные люди духовного звания. Но поскольку после кардинала де Ришельё я ступил на нее первый, мысль моя пришлась ему по душе; к тому же Командующий изо дня в день старался расположить его в мою пользу, и Кардинал два-три раза благосклонно отозвался обо мне, выразив любезное недоумение, отчего я ни разу не явился засвидетельствовать ему свою преданность; он даже приказал г-ну де Ленжанду, ставшему впоследствии епископом Маконским, чтобы тот привел меня к нему.

Таков был источник первой моей опалы; ибо вместо того, чтобы ответить на выражения благосклонности Кардинала и послушать Командующего, убеждавшего меня явиться к де Ришельё, я уклонялся от этого под весьма неубедительными предлогами. Я то сказывался больным, то уезжал в деревню, словом, сделал довольно, чтобы дать понять, что не имею намерения войти в милость к кардиналу де Ришельё 26, который был человек воистину великий, но в высшей степени наделенный слабостью придавать значение мелочам. Он доказал это отношением к моей особе; в ту пору Лозьер, которому я доверил только для прочтения историю «Заговора Джанлуиджи деи Фиески» 27, написанную мною восемнадцати лет от роду, упустил ее из рук, и Буаробер 28 отнес ее Кардиналу, а тот в присутствии маршала д'Эстре и Сеннетера объявил во всеуслышание: «Вот опасный склад ума». Сеннетер в тот же вечер пересказал эти слова моему отцу, и я намотал их на ус. Я продолжал, однако, теперь уже по собственному побуждению, вести себя так же, как прежде, когда сообразовался лишь с ненавистью, какую питала к Кардиналу г-жа де Гемене.

Успех моей диссертации в Сорбонне сообщил мне вкус к славе на этом поприще. Мне захотелось стяжать еще новые лавры, и я забрал себе в голову, что могу успешно читать проповеди. Мне советовали начать с небольших монастырей, чтобы понемногу приобрести навык. Я поступил как раз наоборот. В день Вознесения, в Троицын день и в день праздника Тела Господня я проповедовал в монастырях Малых Кармелитов в присутствии Королевы и всего двора; эта смелость заслужила мне вторую похвалу от кардинала де Ришельё. Когда ему донесли, что проповеди мои хороши, он ответил: «Успех — еще не оправдание, это дерзкий молодой человек». Как видите, для моих двадцати двух лет хлопот у меня оказалось предовольно.

Граф Суассонский, который проникся ко мне горячей дружбой и которого интересам и особе я был искренне предан, покинул Париж ночью, намереваясь укрыться в Седане из опасения быть арестованным 29. В десять часов вечера он послал за мной. Он открыл мне свой замысел. Я настоятельно просил его оказать мне честь, позволив его сопровождать. Он безусловно запретил мне это, но вверил моим попечениям Ванброка, фламандца-лютниста, пользовавшегося особым его доверием. Граф просил меня его охранять, спрятать у себя в доме и позволять выходить на улицу только ночью. Я неукоснительно исполнил все приказания Графа; я устроил Ванброка в кладовой, где разве только кошка или нечистый дух могли его отыскать. Сам Ванброк, однако, вел себя не столь осторожно, поскольку убежище его открыл привратник Отеля Суассон, — я, по крайней мере, всегда подозревал, что доносчик не кто иной, как он; в одно прекрасное утро, к глубокому моему изумлению, вся моя комната наполнилась вооруженными людьми, которые разбудили меня, вышибив дверь. Вперед выступил прево Иль-де-Франса 30, который, пересыпая свою речь проклятиями, спросил меня: «Где Ванброк?» — «Я полагаю, в Седане», — ответил я. Прево стал браниться еще пуще и в поисках Ванброка перевернул на кроватях все перины. Всем моим людям он грозил пыткой, но никто из них, кроме одного, ничего не знал. О существовании кладовой пришельцы не заподозрили, да, по правде сказать, ее и невозможно было заметить, и ушли они весьма недовольные. Вы понимаете сами, что попасть в подобную историю означало для меня получить, так сказать, новый изъян в глазах двора. А вот и еще один.

В Сорбонне пришла пора присуждать степени лиценциата; приступили к распределению мест, то есть от имени всей корпорации готовились публично объявить, кто оказался лучшим в защите диссертации; объявление это сопровождается обыкновенно весьма торжественной церемонией. У меня достало тщеславия притязать на первое место, и я не собирался уступать его аббату Ла Мот-Уданкуру, ныне архиепископу Ошскому, которого я и впрямь оказался сильнее в диспуте.

Кардинал де Ришельё, удостаивавший этого аббата чести называть его своим родственником, послал в Сорбонну своего дядю, великого приора де Ла Порта, чтобы тот рекомендовал Ла Мот-Уданкура. Я повел себя в этом случае разумнее, чем можно было бы ждать от человека моего возраста; прослышав обо всем, я отправился к г-ну де Ракони, епископу Лаворскому, и попросил его передать г-ну Кардиналу: узнав, что он принимает это дело к сердцу, из почтения к нему, я немедля отказываюсь от моих притязаний. Епископ Лаворский на другое же утро явился ко мне и объявил, что г-н Кардинал уверен: аббат де Ла Мот будет обязан своим первенством не моей уступке, а собственным заслугам, достойным этой награды. Слова эти привели меня в бешенство, но я лишь улыбнулся в ответ, отвесив глубокий поклон. Я продолжал упорно следовать своей цели и получил первое место большинством в восемьдесят четыре голоса 31. Кардинал де Ришельё, всегда и во всем требовавший покорности, в гневе своем дошел до ребячества: он пригрозил представителям Сорбонны, что снесет до основания капеллу, которую начал строить в университете, и снова похвалил меня с неописанной злобою.

Семья моя была напугана. Мой отец и тетка де Меньеле, действовавшие заодно, вся Сорбонна, Ванброк, граф Суассонский, мой брат, уехавший той же ночью, и г-жа де Гемене, моя пылкая преданность которой от них не укрылась, — все горячо желали удалить меня и отправить в Италию. Я уехал туда и до половины августа пробыл в Венеции, где не преминул вести себя так, что меня едва не убили. Забавы ради я приволокнулся за синьорой Вендраниной, благородной венецианкой и одной из самых хорошеньких на свете женщин. Президент де Майе, королевский посол, знавший, какой опасностью грозят в этой стране подобные приключения, посоветовал мне уехать. Я совершил путешествие по Ломбардии и в конце сентября явился в Рим. Послом в Риме был маршал д'Эстре. Он прочел мне наставления о том, какой образ жизни мне следует здесь вести, и они меня убедили: хотя я отнюдь не намеревался быть священнослужителем, я решил на всякий случай заслужить добрую славу при церковном дворе, где я мог однажды появиться в сутане.

Я исправно следовал принятому решению. Я отказался от всякого распутства и любовных приключений, одевался с величайшей скромностью, и эта моя скромность еще подчеркивалась щедростью, с какой я тратил деньги, великолепными ливреями моих слуг, богатым выездом и свитой из семи или восьми дворян, среди которых было четверо мальтийских рыцарей 32. Я принимал участие в диспутах в Доминиканском коллеже, который по части учености далеко уступает Сорбонне, а тут судьба еще постаралась меня возвысить.

Однажды я играл в мяч в Термах императора Антонина, когда князь Шемберг, имперский посол при папском дворе, послал сказать мне, чтобы я освободил для него место. Я велел передать в ответ, что нет на свете услуги, какой я не оказал бы Его Превосходительству, попроси он меня о ней учтиво; но коль скоро это приказание, я принужден объявить ему, что приказывать мне вправе лишь посол моего Государя. Поскольку князь продолжал стоять на своем и во второй раз через вооруженного слугу приказал мне покинуть зал, я приготовился к защите, но немцы, как я полагаю, более из презрения к малому числу слуг, бывших со мною, нежели по другим соображениям, отступились. Победа эта, одержанная скромным аббатом над послом, который всегда появлялся в сопровождении сотни конных мушкетеров, наделала в Риме много шуму, так много, что Роз, ныне секретарь кабинета 33, который в тот день находился в зале для игры в мяч, рассказывал, будто уже в ту пору это глубоко впечатлелось в воображение покойного кардинала Мазарини, и он впоследствии не раз заговаривал с ним об этом... 34

Здоровье кардинала де Ришельё пошатнулось, и вследствие этого у меня появились известные виды на архиепископство Парижское. Граф Суассонский, который в седанском своем уединении приобрел некоторую склонность к благочестию и почувствовал угрызения, что по праву Custodi nos 35 получает более ста тысяч ливров дохода от бенефициев, написал моему отцу, что как только добьется согласия двора принять его отказ от них в мою пользу, он передаст бенефиции мне. Все эти соображения, взятые вместе, не отвратили меня полностью от намерения сбросить сутану, однако побудили его отложить. Более того, они повлияли на мое решение сбросить ее лишь при благоприятном сцеплении обстоятельств и совершив какие-нибудь славные деяния, но поскольку в ближайшем будущем я не предвидел и не ждал ни того, ни другого, я задумал отличиться на своем поприще, и отличиться во всех отношениях. Я начал с того, что удалился решительно от света, почти каждый день проводил в занятиях, встречался лишь с немногими, почти не поддерживал сношений с женщинами, исключая г-жу де Гемене...

<...> находилась 36 в алькове; но самым забавным было то, что пожалели его в нежнейшую минуту примирения. Целого тома не хватило бы, чтобы живописать подробности этой истории. Одна из самых незначительных состояла в том, что пришлось дать клятву позволить красавице, когда в комнате станет слишком светло, прикрыть глаза носовым платком. Но так как платок скрывал только лицо, он не мог помешать мне оценить прочие ее прелести, без всякого преувеличения превосходившие прелести Венеры Медицейской, которые незадолго перед тем я созерцал в Риме 37. Я привез оттуда гравюру с изображением богини, но это чудо века Александрова уступало живому чуду.

Как раз за две недели до описанного приключения к принцессе де Гемене явился дьявол и зачастил к ней, вызываемый, без всякого сомнения, заклинаниями г-на д'Андийи, который, как я полагаю, заставлял лукавого наводить страх на свою духовную дочь, ибо сам он возлюбил ее еще сильнее, нежели я, однако лишь в Боге и совершенно платонически. Я, со своей стороны, вызвал демона, который явился ей в образе более приятном и утешительном; через полтора месяца она покинула Пор-Рояль 38, куда время от времени удалялась не столько в поисках уединения, сколько ради разнообразия.

Так я управлялся с Арсеналом и Королевской площадью 39, врачуя сим сладостным сочетаньем скорбь, которую в глубине души продолжал внушать мне мой сан. Очарование это, однако, едва не разродилось бурей, которая изменила бы лицо Европы, если бы судьбе угодно было меня поддержать. Кардинал де Ришельё любил насмешки, но не терпел, когда они обращались против него, а люди подобного нрава обыкновенно шутят весьма язвительно. В таком язвительном тоне он однажды в большом обществе обратился к г-же де Гемене, и все поняли, что он намекал на меня. Она была в ярости, я — тем более 40.

В эту пору г-жа де Ла Мейере, в которую я влюбился, несмотря на всю ее глупость, приглянулась Кардиналу, и настолько, что маршал заметил это до отъезда своего в армию. Он стал попрекать жену, да так, что она вначале вообразила, будто ревность в нем сильнее даже честолюбия. Она страшно боялась мужа и не любила Кардинала, который, выдав ее за своего двоюродного брата, обездолил ее семью, ею боготворимую. Немощи старили Кардинала еще более, нежели годы, и к тому же, не будучи вообще педантом, он оказался им в любви. Мне в подробностях были пересказаны все его ухаживания, которые и в самом деле были смешны; но он продолжал преследовать г-жу де Ла Мейере столь рьяно, что даже приглашал ее, и притом на длительное время, в Рюэль 41, бывший местом постоянного его пребывания; я понял, что глупенькую головку дамы может вскружить блеск оказанной ей милости, а ревность маршала вскоре отступит перед соображениями выгоды, к которой он был отнюдь не безразличен, и уступит желанию угодить двору, в котором он не знал себе равных.

Я вкушал тогда первый пламень наслаждения, который молодость легко принимает за первый пламень любви, и самолюбие мое так тешила победа, одержанная над Кардиналом на поле брани столь прекрасном, как Арсенал, что, едва я почувствовал перемену во всех членах семьи, душу мою охватила ярость. Муж соглашался и даже желал, чтобы почаще ездили в Рюэль; жена дарила меня признаниями, в искренности которых я теперь часто сомневался; наконец гнев г-жи де Гемене, о причине которого я вам рассказал, ревность, пробужденная во мне г-жой де Ла Мейере, отвращение к моему сану — все соединилось в роковую минуту и едва не произвело одно из самых великих и громких событий нашего века.

Ла Рошпо, мой двоюродный брат и близкий друг, состоял на службе при особе покойного герцога Орлеанского и пользовался чрезвычайным его доверием. Он от души ненавидел кардинала де Ришельё, ибо был сыном г-жи Дю Фаржи, которую преследовал этот министр, подвергший ее публичному поруганию 42; к тому же незадолго до этого Кардинал, все еще державший в Бастилии графа Дю Фаржи 43, отказался дать Ла Рошпо Шампанский полк, о котором хлопотал для него маршал де Ла Мейере, высоко ценивший его храбрость. Вам нетрудно представить себе, сколь часто мы с ним слагали панегирики Кардиналу, негодуя на малодушие герцога Орлеанского, который убедил Графа покинуть Францию и удалиться в Седан, дав ему слово присоединиться к нему, а сам бесславно возвратился из Блуа ко двору.

Поскольку я был преисполнен чувств, о которых вам только что поведал, а Ла Рошпо тех, что были внушены ему обстоятельствами его семьи и его собственными, мы легко пришли к одной и той же мысли: воспользовавшись слабодушием Месьё 44, исполнить то, что отвага приближенных едва не заставила его совершить в Корби и о чем для большей ясности должно вам коротко рассказать.

Когда вражеская армия 45 под командованием принца Томмазо Савойского и Пикколомини вторглась в Пикардию, Король сам отправился туда, взяв брата своего главнокомандующим, а графа Суассонского его заместителем. Оба были в самых дурных отношениях с кардиналом де Ришельё, который возложил на них эти обязанности, повинуясь одной лишь необходимости и потому, что испанцы, угрожавшие самому сердцу королевства, захватили уже Корби, Ла-Капель и Ле-Катле. Едва только враги отступили в Нидерланды и Король вновь овладел Корби 46, всем стало ясно, что графа Суассонского, который внушал первому министру жестокую зависть своей доблестью, учтивостью и щедростью, был связан сердечной дружбой с Месьё, и главное — совершил тягчайшее преступление, отказавшись жениться на г-же д'Эгийон 47, постараются сгубить. Л'Эпине, Монтрезор и Ла Рошпо приложили все старания, чтобы, запугав Месьё, вселить в него решимость избавиться от Кардинала; Сент-Ибар, Варикарвиль, Бардувиль и Борегар, отец того Борегара, который состоит у меня на службе, убедили в том же графа Суассонского.

Дело было решено, но не исполнено. В Амьене Кардинал был у них в руках, но они его не тронули. Я так никогда и не дознался почему; все участники заговора об этом рассказывали, и каждый винил другого. Что произошло на самом деле, мне неизвестно. Верно лишь, что по прибытии в Париж, всеми ими овладел страх. Граф, который по общему суждению был самым твердым из амьенских заговорщиков, бежал в Седан, бывший в ту пору владением герцога Буйонского. Месьё отправился в Блуа, а герцог де Рец 48, который не участвовал в амьенском предприятии, но был горячо предан графу Суассонскому, выехал ночью из Парижа на перекладных и укрылся в Бель-Иле. Король послал в Блуа графа де Гиша, ныне маршала де Грамона, и де Шавиньи, государственного секретаря и ближайшего доверенного Кардинала. Они напугали Месьё и увезли его в Париж, где им овладел еще больший страх, ибо те из его приближенных, кто был ему предан, то есть те из состоявших у него на службе, кто не был подкуплен двором, зная его слабую струну, не преминули воздействовать на нее, чтобы он позаботился о своей, а лучше сказать, об их безопасности. Эту струну мы с Ла Рошпо и надеялись натянуть, чтобы втянуть Месьё в наш заговор. Я прибегнул к столь неправильному выражению, ибо не нашел другого, которое нагляднее изобразило бы натуру Месьё. Он замысливал все, но ни на что не решался, а если случайно решался на что-нибудь, его надо было при этом подталкивать или, лучше сказать, толкнуть со всей силой, чтобы побудить исполнить задуманное.

Ла Рошпо старался как мог, но так как, в ответ на предлагаемые им меры, Месьё все только откладывал или отговаривался невозможностью их исполнить, тот придумал способ, без сомнения рискованный, но как это бывает обыкновенно в деяниях чрезвычайных, менее рискованный, нежели это казалось с первого взгляда.

Кардинал де Ришельё должен был совершить обряд крещения над Мадемуазель 49, которую, разумеется, давно уже окрестили, но еще не состоялась торжественная церемония. Для этой цели Кардинал намеревался прибыть в Тюильри 50, где находились покои Мадемуазель, и крещение должно было состояться в часовне. Ла Рошпо предложил по-прежнему неустанно убеждать Месьё в необходимости разделаться с Кардиналом, однако менее обычного входить в подробности задуманного, чтобы лучше сохранить тайну; довольствоваться в разговорах с ним общими рассуждениями, чтобы приучить его к этой мысли и иметь возможность в нужную минуту сказать ему, что от него ничего не утаили, — многократный опыт подтверждает, что услужить Месьё можно лишь таким способом, и сам герцог не однажды признавался в этом ему, Ла Рошпо; следовательно, остается лишь завербовать храбрецов, способных на решительные действия, под предлогом любовного похищения обеспечить подставы на дороге в Седан, исполнить задуманное именем Месьё и в его присутствии в часовне в самый день церемонии; Месьё одобрит содеянное от всей души, едва оно совершится, и мы тотчас увезем его на перекладных в Седан, покуда двор, где министров охватит растерянность, а Король обрадуется избавлению от своего тирана, будет думать более о том, чтобы искать в Месьё, нежели о том, чтобы его преследовать. Так выглядел план Ла Рошпо; в нем не было ничего невозможного — я почувствовал это по впечатлению, сделанному на меня близкой надеждой его исполнить и весьма отличному от того, какое рождали во мне умозрительные рассуждения об этом предмете.

Должно быть, сотни раз вместе с Ла Рошпо я осуждал бездействие Месьё и графа Суассонского в Амьене. Но едва для меня самого настала минута действовать, иначе говоря исполнить умысел, который я же и заронил в душу Ла Рошпо, меня охватило неизъяснимое чувство, сродни страху. Я принял его за угрызения совести. Не знаю, обманывался ли я, но воображение рисовало мне убийство духовной особы, Кардинала. Ла Рошпо посмеялся надо мной. «На войне вы не решитесь взять приступом город из боязни перебить спящих», — сказал он мне. Я устыдился своих колебаний и согласился на преступление, которое в моих глазах освещали великие примеры, а грозившая нам великая опасность оправдывала и возвышала. Мы приняли решение и согласились о подробностях. В тот же вечер я заручился поддержкой Ланнуа, который известен вам ныне при дворе под именем маркиза де Пьенна. Ла Рошпо привлек к делу Ла Фретта, маркиза де Буази, Л'Эстурвиля, преданность которых Месьё и ненависть к Кардиналу были ему известны. Мы сделали все приготовления. Успех был верный, хотя опасность нам грозила великая; впрочем, мы вправе были надеяться ее избегнуть, потому что гвардейцы Месьё, находившиеся во внутренних покоях, без сомнения, поддержали бы нас против гвардейцев Кардинала, которые должны были оставаться у дверей.

Но судьба, более могущественная, нежели телохранители, уберегла Кардинала от опасности. Он захворал, — не то он сам, не то Мадемуазель, теперь я уже в точности не помню. Церемония была отложена 51, удобного случая больше не представилось. Месьё вернулся в Блуа, а маркиз де Буази объявил нам, что никогда нас не выдаст, но отныне не станет с нами соумышлять, потому что Кардинал удостоил его не знаю уж какой милости.

Признаюсь вам, предприятие это, которое, если бы оно удалось, покрыло бы нас славой, никогда не было мне по душе. Оно не пробуждало во мне таких угрызений совести, как два прегрешения против морали, о которых я рассказал вам выше, и, однако, я от всего сердца желал бы никогда в нем не участвовать. В Древнем Риме оно заслужило бы почести, но не за то почитаю я Древний Рим 52.

Участие в заговоре часто бывает безрассудством, но оно как ничто другое способно нас потом образумить, по крайней мере на известное время: поскольку в подобных предприятиях опасность продолжается долго спустя, мы остаемся до некоторых пор осторожными и сдержанными.

Граф Ла Рошпо, видя, что наш заговор не удался, на семь или восемь месяцев удалился к себе в Коммерси 53. Маркиз де Буази отправился к своему отцу герцогу де Руанне в Пуату; Пьенн, Ла Фретт и Л'Эстурвиль разъехались по домам. Мои привязанности удерживали меня в Париже, но я вел себя скромно и сдержанно, все дни посвящая ученым занятиям, а если изредка и показывался на людях, то держался как подобает праведному пастырю. Мы все соблюдали такую осторожность, что во времена кардинала де Ришельё, который был самым осведомленным министром на свете, никто ни разу не проведал о нашем умысле. По неосторожности Ла Фретта и Л'Эстурвиля он вышел наружу после смерти Кардинала. Я говорю «по неосторожности», ибо нет ничего более неблагоразумного, нежели хвалиться способностью совершить поступок, которого пример может быть сочтен опасным.

Некоторое время спустя выступление графа Суассонского извлекло нас из наших нор, звуки его труб заставили нас встрепенуться. Но, повествуя о Графе, следует возвратиться несколько вспять.

Я уже упоминал выше, что граф Суассонский удалился в Седан единственно ради безопасности, на какую не мог надеяться при дворе. Прибыв на место, он написал Королю: он уверял Его Величество в своей верности и обещал не предпринимать ничего противного королевской пользе во все время пребывания своего в этих местах. Он, без сомнения, ни на волос не отступил от данного Королю слова, не соблазнясь никакими посулами Испании и Империи и даже отвергнув с негодованием советы Сент-Ибара и Бардувиля, которые подбивали его поднять мятеж. Состоявший у него на службе Кампион, которого он оставил в Париже, чтобы в случае необходимости тот вел его дела при дворе, по приказанию Графа посвятил меня в эти подробности; вспоминаю, в частности, письмо, которое Граф однажды написал ему и где я прочитал следующие слова: «Люди, вам известные, прилагают все старания, чтобы понудить меня заключить соглашение с врагами; они винят меня в слабодушии, потому что меня страшит пример Шарля Бурбонского и Робера д'Артуа». Кампиону приказано было показать мне письмо и спросить моего мнения. Я тут же взял перо и там, где в ответном письме, начатом Кампионом, оставался свободный уголок, написал: «А я виню их в безрассудстве». Случилось это в самый день моего отъезда в Италию. А написал я так вот по какой причине.

Граф Суассонский обладал в самой высокой степени, какая доступна смертным, той смелостью души, что обычно зовется доблестью, но он не обладал даже в самой малой мере той смелостью ума, которая зовется решимостью. Первое свойство — довольно распространенное и даже заурядное, второе встречается редко, и даже реже, чем это можно предположить, — однако для великого дела оно еще более необходимо, нежели первое; а какое дело может равняться с тем, чтобы руководить партией? Руководство армией требует несравненно меньшего числа пружин, руководство государством большего, но пружины эти далеко не столь хрупки и щекотливы. Наконец, я убежден, что для истинного предводителя партии потребно более великих достоинств, нежели для истинного властителя мира, и в ряду этих великих достоинств решимость идет об руку с силой понятия; я имею в виду понятие героическое, важнейшее назначение которого — отличать необыкновенное от неисполнимого. Граф Суассонский не обладал и крупицей такого рода понятия, какое даже великим умам присуще весьма редко, хотя одни лишь великие умы и бывают им наделены. Его же ум был посредственный и, следовательно, подвержен несправедливым подозрениям, а подобный нрав являет собой крайнюю противоположность тому, каким должен быть истинный предводитель партии, для кого всего более необходимо, даже имея основания не доверять кому-то, уметь во многих случаях подавить это недоверие и всегда его скрыть.

Вот что побуждало меня не соглашаться с теми, кто желал, чтобы граф Суассонский начал гражданскую войну. Варикарвиль, наиболее разумный и наименее отчаянный из всех знатных дворян, близких к Графу, говорил мне впоследствии, что, увидев слова, приписанные мной к письму Кампиона в тот самый день, когда я уезжал в Италию, сразу понял, что заставило меня так рассудить вопреки собственной моей наклонности.

В продолжение всего этого года, а также последующего, не столько сила собственного характера, сколько мудрые советы Варикарвиля помогли Графу устоять против натиска испанцев и домогательств своих приближенных. Но ничто не могло оградить его от неусыпной подозрительности кардинала де Ришельё, именем Короля то и дело докучавшего ему требованием объяснений. Рассказывать подробности было бы слишком долго, скажу лишь, что министр против собственных интересов толкнул Графа на гражданскую войну вздорными придирками, которыми те, кто в известной мере взыскан Фортуной, не упускают случая досадить обойденным ею.

Поскольку раздражение умов сделалось сильнее обычного, Граф приказал мне тайно явиться в Седан. Я свиделся с ним ночью в замке, где он жил; я говорил с ним в присутствии герцога Буйонского, Сент-Ибара, Бардувиля и Варикарвиля и понял, что истинной причиной, по какой он вызвал меня к себе, было желание изустно и более подробно, чем это возможно из письма, узнать о положении дел в Париже. Мой ответ не мог не доставить ему удовольствия. Я сказал, и это было правдой, что его любят, почитают, боготворят, а его врага страшатся и ненавидят. Герцог Буйонский, который во что бы то ни стало желал разрыва с двором, воспользовался случаем, чтобы преувеличить выгоду этого обстоятельства. Сент-Ибар горячо поддержал его. Варикарвиль энергически оспаривал.

Я был слишком молод, чтобы изъяснять свое мнение. Но Граф этого потребовал, и я взял на себя смелость высказать ему, что принцу крови должно скорее начать гражданскую войну, нежели поступиться хоть в малой степени своим добрым именем или достоинством; однако лишь попечение о добром имени и достоинстве может послужить оправданием междоусобицы, ибо, начав ее, он рискует и тем и другим, если ни то, ни другое не вынуждают его к мятежу; Графа же ничто решительно к этому не вынуждает; пребывание в Седане избавляет его от низостей, на какие двор покушался толкнуть его, добиваясь, к примеру, его согласия на неравный брак с родственницей Кардинала; ненависть, какую питают к министру, и даже само изгнание окружило Графа общественной благосклонностью, а поддержать ее всегда легче бездействием, нежели деятельностью, ибо слава деяния зависит от успеха, за который никто не может поручиться; зато слава, какую в подобных обстоятельствах приносит бездеятельность, всегда надежна, поскольку зиждится на ненависти к правительству, никогда не утихающей в обществе; по моему мнению, перед лицом всей Европы Графу более приличествует искать опоры против козней министра, столь могущественного, как кардинал де Ришельё, в собственной своей силе, то есть в силе своей добродетели, ему, повторяю, приличествует более противостоять Кардиналу благоразумным и мудрым своим поведением, нежели разжигать пламя, последствия которого весьма ненадежны; правительство Кардинала и вправду вызывает ненависть, но я не нахожу, чтобы ненависть эта достигла уже высшей точки, необходимой для свершения великих революций; Его Преосвященство стал часто хворать, и, если он погибнет от болезни, Граф выиграет в глазах Короля и народа, доказав им, что, располагая такою силою, какую дает ему его происхождение и важная крепость, подобная Седану, он заглушил свои обиды во имя блага и спокойствия государства; а если здоровье Кардинала восстановится, его власть сделается еще более ненавистной и не замедлит представить для мятежа обстоятельства более благоприятные, нежели те, что существуют ныне.

Вот общий смысл того, что я изложил графу Суассонскому. Казалось, он был тронут. Это разгневало герцога Буйонского. «Для человека ваших лет у вас весьма холодная кровь», — объявил он мне с насмешкой. «Все, кто служит графу Суассонскому, — ответил я ему, — столь многим обязаны вам, сударь, что им должно сносить от вас все, но это единственное соображение и удерживает меня нынче от мысли, что вы не всегда будете находиться под охраной своих бастионов». Герцог Буйонский опомнился; он осыпал меня всевозможными любезностями, которые и положили начало нашей дружбе. Я пробыл в Седане еще два дня, в течение которых Граф пять раз переменял решение. Сент-Ибар дважды признавался мне, что трудно полагаться на человека подобного нрава. Наконец герцог Буйонский заставил его решиться. Послали за испанским министром доном Мигелем де Саламанка; мне поручили привлечь на нашу сторону людей в Париже, дали записку, чтобы я мог получить деньги для этой цели, и я возвратился из Седана, снабженный ворохом писем, которых с лихвой хватило бы, чтобы предать суду более двухсот человек 54.

Поскольку я не мог упрекнуть себя в том, что не защищал перед Графом его же выгоду, а она, без сомнения, состояла в том, чтобы не затевать дело, которое было ему не по плечу, я почел себя вправе подумать теперь и о собственных интересах, которым эта война весьма содействовала. Я ненавидел свой сан, и даже более чем прежде; на церковную стезю меня толкнула настойчивость моих родных; судьба прикрепила меня к ней цепями наслаждения и долга; я продолжал идти по ней, чувствуя себя опутанным настолько, что уже почти не видел выхода. Мне было двадцать пять лет, — я понимал, что в этом возрасте слишком поздно начать носить мушкет, но более всего удручали меня мысли о том, что в иные минуты жизни я сам по слишком сильной приверженности своей к наслаждению, укрепил узы, которыми судьба против моей воли, казалось, пожелала приковать меня к Церкви. Судите же сами, как обрадовался я в этом моем умонастроении обстоятельствам, давшим мне надежду найти из затруднения выход, не только достойный, но и славный. Я обдумывал, какими способами мог бы отличиться, — я нашел их, я им последовал. И вы убедитесь, что один только рок разрушил мои замыслы.

В эту пору маршалы де Витри и де Бассомпьер, граф де Крамай 55 и господа Дю Фаржи и Дю Кудре-Монпансье в силу различных обстоятельств содержались в Бастилии. Но так как продолжительность неволи всегда смягчает ее, с ними обходились там весьма предупредительно и даже предоставляли им большую свободу. Друзья навещали их, кое-кто время от времени даже с ними обедал. Через г-на Дю Фаржи, женатого на сестре моей матери, я имел случай познакомиться с остальными, и в беседах кое с кем из них приметил расположение ума, над которым поневоле задумался. Маршал де Витри был глуп, но отважен до безрассудства, а то, что ему выпало убить маршала д'Анкра, создало ему в свете славу человека готового к решительным действиям, на мой взгляд совершенно не заслуженную. Мне показалось, что он весьма раздражен против Кардинала, и я рассудил, что в теперешних обстоятельствах он может оказаться небесполезным. Однако я не стал обращаться к нему, а счел более уместным опробовать графа де Крамая, человека разумного и имевшего на него большое влияние. Граф понял меня с полуслова и прежде всего спросил, открылся ли я кому-нибудь в Бастилии. Я ответил без колебаний: «Нет, сударь, и скажу вам в двух словах почему. Маршал де Бассомпьер слишком болтлив, на маршала де Витри я могу положиться только при вашем участии, верность Дю Кудре внушает мне сомнения, а мой дядюшка Дю Фаржи — человек добрый и славный, но недалекий». — «Кому вы доверились в Париже?» — спросил в том же тоне граф де Крамай. «Никому, кроме вас, сударь», — отозвался я. «Отлично, — объявил он решительно, — вы тот человек, который мне нужен. Мне восемьдесят лет, вам всего лишь двадцать пять 56. Я буду умерять ваш пыл, вы подогревать мой». Мы приступили к обсуждению, мы составили план. «Дайте мне неделю сроку, — сказал он на прощанье, — тогда я буду говорить с вами с большей определенностью и, надеюсь, сумею доказать Кардиналу, что гожусь не только сочинять “Игры неизвестного"». Позволю себе напомнить вам, что так называлась книга, написанная и впрямь весьма дурно, которую выпустил граф де Крамай, а кардинал де Ришельё вволю над ней посмеялся.

Вас, верно, удивляет, что в деле такого рода я решился прибегнуть к людям, находившимся в заточении, но мне как раз и служит оправданием самый характер дела, которое, как вы увидите из дальнейшего, не могло бы оказаться в руках более надежных.

Ровно через неделю я обедал с маршалом де Бассомпьером, который, сев в три часа играть в карты с г-жой де Гравель, также узницей Бастилии, и добряком Дю Трамбле, комендантом тюрьмы, самым естественным образом оставил меня наедине с графом де Крамаем. Мы вышли на террасу, и там граф, многократно поблагодарив меня за доверие к нему и подтвердив свою преданность графу Суассонскому, сказал так: «Избавить нас от Кардинала может только удар шпаги или Париж. Будь я участником амьенского дела, я повел бы себя иначе, чем те, кто упустил представившийся случай, — так я, по крайней мере, полагаю. Но я участник дела парижского, и уж мы не оплошаем. Я все обдумал, и вот что я добавил к нашему плану». С этими словами он вложил мне в руку исписанный с двух сторон клочок бумаги; смысл записки сводился к следующему: граф говорил с маршалом де Витри, который выразил совершенную готовность служить графу Суассонскому; они вдвоем берутся завладеть Бастилией, гарнизон которой всецело им предан, и отвечают также за Арсенал; выступят они после первого же сражения, выигранного Графом, с условием, если я прежде смогу доказать им то, в чем заверял графа де Крамая, а именно, что их поддержит достаточное число офицеров парижской милиции 57. В записке содержалось также множество подробных соображений о том, как начать предприятие, и даже множество советов касательно действий графа Суассонского. Более всего восхитило меня то, с какой легкостью эти господа могли бы исполнить свой план. Само собой разумеется, я должен был хорошо знать внутренние порядки Бастилии (а они были мне известны благодаря моим постоянным сношениям с узниками), чтобы поверить, что дело можно исполнить, — недаром мне пришло в голову его предложить. Но, признаюсь вам, прочитав план графа де Крамая, который был человеком весьма опытным и весьма разумным, я просто остолбенел от изумления, ибо убедился, что узники распоряжаются Бастилией с той же свободой, с какой мог бы действовать в крепости самый полновластный ее хозяин.

Поскольку обстоятельствам необычайным принадлежит всегда значительная роль в народных революциях 58, я рассудил, что данное обстоятельство, необычайное в высшей степени, произведет великолепное действие в городе, едва только оно станет известно; а поскольку ничто так не воодушевляет и не подкрепляет мятеж, как осмеяние тех, против кого он обращен, я полагал, что нам будет нетрудно представить в смешном свете поведение министра, способного допустить, чтобы узники могли, так сказать, обрушить на него собственные оковы. Я не стал терять времени: я открылся покойному г-ну д'Этампу, президенту Большого совета 59, и г-ну Л'Экюйе, теперешнему старейшине Счетной палаты 60, — оба командовали отрядами городской милиции и пользовались влиянием среди горожан; я нашел их расположенными именно так, как говорил мне граф Суассонский, то есть горячо преданными его делу и убежденными, что поднять возмущение не только возможно, но даже и легко. Обратите внимание, что люди эти, дарований весьма посредственных, даже в своей отрасли, были притом едва ли не самые миролюбивые во всем королевстве. Но бывает пламень, который охватывает все: важно вовремя распознать его и воспользоваться подходящей минутой.

Граф приказал мне не открываться в Париже никому, кроме этих двух лиц. Я собственной волей присовокупил к ним еще двоих: одним из них был помощник генерального прокурора Пармантье, другим — аудитор Счетной палаты Л'Эпине. Пармантье был капитаном городской милиции квартала Сент-Эсташ, в который входит улица де Прувель, важная благодаря соседству рынка. Л'Эпине в качестве лейтенанта милиции командовал ротой также по соседству с рынком со стороны Монмартра и пользовался там гораздо большим влиянием, нежели капитан, бывший его зятем. Пармантье, благодаря уму своему и храбрости, более чем кто-либо другой из людей мне известных пригодный для великого дела, заверил меня, что почти наверное может рассчитывать на Бригалье, советника Палаты косвенных сборов 61 и капитана городской милиции своего квартала, обладавшего большой властью в народе. Но добавил при этом, что его не следует ни во что посвящать, ибо он вертопрах и не способен хранить тайну.

Граф Суассонский через одного из своих секретарей, Дюно, уж не помню под каким предлогом передал мне двенадцать тысяч экю. Я отнес их своей тетке Меньеле, объяснив ей, что сумма эта была перед смертью вручена мне одним из моих друзей, с тем чтобы я употребил ее на вспоможение бедным, которые не просят милостыни; поскольку я на Евангелии поклялся, что сам раздам эти деньги, я в большом затруднений, ибо не знаю нуждающихся, и прошу ее мне помочь. Тетка была в восторге, она объявила, что с охотой исполнит мою просьбу, но, поскольку я обещал сам принять участие в раздаче денег, я должен непременно при этом присутствовать, чтобы в точности исполнить данное мною слово и самому приучиться к делам благотворительности. Этого-то я и добивался, желая, чтобы меня узнали все парижские бедняки. Делая вид, что уступаю настояниям тетки, я каждый день обходил с ней все предместья и все чердаки. Я часто видел у нее хорошо одетых, а иногда даже известных людей, которые приходили к ней за тайной милостыней. Добрая женщина почти не упускала случая сказать им: «Молите Бога за моего племянника, это его угодно было Господу избрать орудием сего доброго дела». Судите сами, какую любовь это снискало мне среди людей, которым принадлежит, без сомнения, самая великая роль в народных возмущениях. Богатые участвуют в них лишь поневоле, нищие приносят более вреда, нежели пользы, потому что из страха перед грабежом к ним относятся с опаской. Более всего значат в революциях люди, которые находятся в обстоятельствах достаточно стесненных, чтобы желать перемен общественных, но которые в то же время не настолько бедны, чтобы открыто просить подаяния. Три или четыре месяца подряд я с великим усердием делал все, чтобы меня узнали люди такого сорта, и не было в их семьях ребенка, какого я не одарил бы какой-нибудь безделицей — я знал по именам всех Нанон и Бабе. Вуаль тетушки моей, которая всю свою жизнь отдавала благотворительности, покрывала все. Я даже ударился в благочестие и ходил на собрания в Сен-Лазар 62.

Оба моих седанских корреспондента, Варикарвиль и Борегар, время от времени уведомляли меня, что намерения у Графа самые твердые и с той поры, как он принял решение, он более не колеблется. Помню, например, Варикарвиль написал мне однажды, что мы с ним когда-то жестоко заблуждались на счет Графа и доказательство налицо: ныне приходится его сдерживать, он проявляет даже излишнюю горячность в совещаниях с посланцами Империи и Испании 63. Благоволите заметить, что оба эти двора, которые осаждали Графа настоятельными уговорами, покуда он колебался, едва он выказал решимость, стали его обуздывать, ибо флегматичность, свойственная испанскому климату, именуя себя осторожностью, роковым образом действует на политику Австрийского дома. Но тут, вообразите, Граф, три месяца подряд державшийся с неколебимой твердостью, едва враги согласились на то, чего он от них требовал, вдруг круто переменился. Такова участь нерешительности — всего более сомнений одолевает ее к развязке.

Об этом повороте меня уведомил Варикарвиль, приславший ко мне нарочного. Той же ночью я выехал в Седан и прибыл туда часом позже Анктовиля, официального посланца герцога де Лонгвиля, зятя графа Суассонского. Тот привез условия соглашения, заманчивые, но коварные. Совместными усилиями мы старались им противоборствовать. Те, кто неизменно оставались приверженцами Графа, с жаром напомнили ему все, что он думал и говорил с той поры, как исполнился решимости объявить войну. Сент-Ибар, который от его имени вел переговоры в Брюсселе, упирал на его обязательства, обещания, настояния, я напоминал о шагах, предпринятых мной в Париже, о слове, данном маршалу де Витри и графу де Крамаю, о тайне, доверенной двум лицам по его приказанию и четырем другим с его одобрения ради его интересов. Почва была благодатная, и с той поры, как мы заручились сторонниками, не оставляла сомнений в успехе. В конце концов мы его убедили или, лучше сказать, одержали над ним верх после четырехдневного препирательства. Анктовиль был отослан назад с весьма резким ответом. Герцог де Гиз, который бежал вместе с Графом и горячо желал войны, отправился в Льеж объявить набор солдат. Сент-Ибар возвратился в Брюссель, чтобы заключить там соглашение; Варикарвиль на перекладных отправился в Вену, а я вернулся в Париж, где позабыл упомянуть заговорщикам о нерешительности нашего вождя. Впоследствии еще появлялись некоторые облачка, но уже легкие; зная, что с испанской стороны все готово, я в последний раз выехал в Седан, чтобы обеспечить последние предосторожности.

Там я встретился с Меттернихом, полковником одного из старейших полков Империи, посланным генералом Ламбуа, который выступил уже с хорошо вооруженной и экипированной армией, почти сплошь состоявшей из обстрелянных солдат. Полковник заверил Графа, что Ламбуа получил приказ исполнить все его требования и в случае необходимости дать бой маршалу де Шатийону, который командовал французскими войсками, стоявшими на Мёзе. Так как парижский заговор полностью зависел от успеха этого дела, я весьма желал лично разузнать все как можно более подробно. Граф согласился, чтобы я поехал с Меттернихом в Живе. Там я увидел сильное войско в превосходном состоянии, встретился с доном Мигелем де Саламанка, подтвердившим мне слова Меттерниха, и вернулся в Париж, имея при себе тридцать два незаполненных приказа с подписью Графа. Я обо всем доложил маршалу де Витри, который составил план действий, собственноручно написал его и пять или шесть дней носил в своем кармане, что довольно редко случается в тюрьмах. Вот главные черты этого плана.

Получив известие о выигранной битве, нам должно не мешкая обнародовать его в Париже, сопроводив гравюрами. Господам де Витри и де Крамаю тогда же открыться другим узникам, овладеть Бастилией, арестовать коменданта, выйти на Сент-Антуанскую улицу с отрядом дворян, преданных маршалу де Витри, крича: «Да здравствует Король! Да здравствует граф Суассонский!» Г-ну д'Этампу — в назначенный час приказать своему отряду милиции бить тревогу, присоединиться к маршалу де Витри на кладбище Сен-Жан и идти ко Дворцу Правосудия 64, чтобы вручить Парламенту письма Графа и принудить палаты издать указ, его поддерживающий. Я, со своей стороны, вместе с двадцатью пятью дворянами, нанятыми мною под разными предлогами и даже не знавшими в точности для какого дела, должен встать во главе отрядов Пармантье и Герена, за которых ручался Л'Эпине. Добряк комендант, заподозривший, что я намереваюсь похитить мадемуазель де Роган, сам привел мне двенадцать своих земляков. Я рассчитывал захватить Новый мост, через набережные соединиться с теми, кто шел ко Дворцу Правосудия, и затем воздвигнуть баррикады в районах города, более других охваченных духом мятежа... Расположение умов в Париже внушало нам безусловную веру в успех; то, как в нем сохранили тайну, походило на чудо. Граф Суассонский дал битву и выиграл ее. Вы, без сомнения, полагаете, что мы были почти у цели. Ничуть не бывало. Граф был убит в самую минуту победы 65, убит, находясь среди своих сторонников, и никто никогда не мог объяснить, как это случилось. Это кажется невероятным, и, однако, это чистая правда. Судите сами, что сталось со мной, когда я получил это известие. Граф де Крамай, без сомнения самый разумный в нашем стане, теперь заботился лишь о том, чтобы замести следы того, что в Париже известно было всего лишь шестерым. Впрочем, как правило, этого уже много, но еще более следовало опасаться Седана, где участники заговора имели менее нужды оберегать тайну, ибо, не собираясь возвращаться во Францию, менее опасались возмездия. Но все оказались в равной мере верны своему слову. Г-н де Витри и г-н де Крамай, которые вначале намеревались бежать из Бастилии, передумали. Ни один человек не проговорился, и это обстоятельство в соединении с происшествием, о котором я поведу речь во второй части моего повествования, было причиной того, почему я часто думал и говорил, что люди, привыкшие участвовать в делах большой важности, умеют хранить тайну чаще, чем это полагают.

Смерть графа Суассонского удержала меня на моем поприще, ибо я не находил для себя другого достойного дела, а я вошел уже в такой возраст, когда мне не пристало бы расстаться с духовным званием ради дела ничтожного. К тому же здоровье Кардинала становилось все хуже, и парижское архиепископство начинало прельщать мое честолюбие. Вот почему я решился не только продолжать служить Церкви, но и исполнять налагаемые ею обязанности. Все склоняло меня к этому. Г-жа де Гемене вот уже шесть недель как удалилась в Пор-Рояль. Г-н д'Андийи похитил ее у меня: она перестала пудриться, завивать локоны и дала мне отставку по всей форме, какую могло бы потребовать церковное покаяние. Если Господь Бог отнял у меня Королевскую площадь, то сам я потерял вкус к Арсеналу, где через лакея, посвященного в мои дела и совершенно мною подкупленного, я узнал, что капитан личной гвардии маршала Пальер пользуется милостями маршальши никак не меньше моего. Делать было нечего. Оставалось только удариться в святость.

Я и впрямь стал куда более добродетельным, по крайней мере с виду. Я вел жизнь весьма уединенную. Чтобы рассеять последние сомнения в том, какую стезю я избрал, я много времени посвящал книгам, усердно поддерживал знакомство со всеми столпами учености и благочестия, превратив свой дом едва ли не в академию 66, но притом усердно следил за тем, чтобы не сделать из академии судилища; как бы невзначай я начал обхаживать Каноников и кюре, с которыми встречался у моего дяди. Я не строил из себя святошу, так как не мог поручиться, что долго смогу им прикидываться, но я всячески почитал святош, а в их глазах это один из главных признаков благочестия. Даже наслаждения свои я сообразовал с прочими своими поступками. Без любовной связи я обойтись не мог, но я завязал ее с молодой и кокетливой г-жой де Поммерё, а это не могло меня скомпрометировать: ее всегда окружали молодые люди, которые не только бывали у нее в доме, но и вообще повсюду следовали за ней по пятам, так что открытые ухаживания других служили ширмой для моих собственных, оказавшихся, во всяком случае некоторое время спустя, более счастливыми. Словом, игра моя удалась, и настолько, что я вошел в моду у людей моего звания; даже святоши повторяли вслед за г-ном Венсаном, применившим ко мне слова Евангелия, что мне хоть и недостает благочестия, все же я недалеко от Царствия Божия 67.

Судьба в этом случае благоприятствовала мне более обычного. У гугенотки г-жи д'Арамбюр, дамы ученой и жеманной, я однажды познакомился со знаменитым протестантским богословом из Шарантона, Метреза 68. Она стравила нас из любопытства. Завязался диспут, и такой оживленный, что мы сходились с ним для спора девять раз в продолжение девяти дней. На трех или четырех наших встречах присутствовали маршал де Ла Форс и виконт де Тюренн 69. Некий дворянин из Пуату, побывавший на всех девяти, обратился в католическую веру. Так как мне не было еще двадцати шести лет, событие это наделало много шуму, и в числе прочих его следствий оказалось одно, не имевшее отношения к причине. Я расскажу вам о нем, после того как воздам должное Метреза за учтивость, выказанную мне во время одной из наших встреч.

На пятом нашем диспуте, где мы трактовали о воззвании к Богу, я добился небольшого перевеса. Он загнал меня в угол на шестом, предметом которого был авторитет папы, ибо, не желая ссориться с Римом, я утверждал начала, которые отстаивать более затруднительно, нежели догмы Сорбонны 70. Пастор заметил мое смущение и не стал касаться вопросов, принудивших бы меня к объяснениям, которые могли вызвать недовольство нунция. Я оценил образ его действий и по окончании диспута поблагодарил его в присутствии г-на де Тюренна, на что он ответил мне: «Было бы несправедливо помешать аббату де Рецу сделаться кардиналом». Не правда ли, женевским педантам отнюдь не свойственна подобная обходительность.

Я сказал вам выше, что диспут наш произвел следствие, никак не сообразное с причиной. Вот в чем оно заключалось.

После диспута герцогиня Вандомская, о которой вы наслышаны, прониклась ко мне поистине материнской нежностью. Она присутствовала на наших диспутах и, хотя, без сомнения, ничего в них не поняла, утвердилась в расположении ко мне в особенности благодаря своему духовнику г-ну Коспеану, епископу Лизьё, который всегда останавливался в ее доме, когда приезжал в Париж. В эту пору он как раз возвратился из своей епархии; он всегда питал ко мне дружеские чувства, а теперь, увидев, что я твердо намерен посвятить себя служению Богу, чего он всегда пламенно желал, приложил все возможные старания, чтобы с самой выгодной стороны представить свету те немногие достоинства, какие мог во мне заметить. Нет сомнения, что именно ему я обязан некоторой славой, какую стяжал в ту пору; во Франции не было другого человека, чье одобрение могло бы столь много этому содействовать. Проповеди г-на Коспеана возвысили его, безродного чужеземца (он был фламандец), до епископства; и это свое положение он упрочил благочестием, лишенным суетности и суесвятства. Бескорыстием своим он превосходил пустынников, стойкостью был равен святому Амвросию и при дворе и при особе Короля пользовался свободой, внушавшей кардиналу де Ришельё, его ученику в теологии, боязнь и почтение. Этот добрый человек, питавший ко мне такую дружбу, что три раза в неделю толковал мне Послания апостола Павла, забрал себе в голову обратить виконта де Тюренна и честь этого обращения приписать мне 71.

Господин де Тюренн глубоко почитал епископа, но все наружные знаки этого почтения особенно старался выказать ему теперь, по причине, какую он открыл мне сам, но только десять лет спустя. Граф де Брион, которого вы знали под именем герцога Данвиля, был пылко влюблен в мадемуазель де Вандом, ставшую позднее герцогиней Немурской; графа связывала близкая дружба с г-ном де Тюренном, который, чтобы доставить ему удовольствие и дать случай почаще видеться с мадемуазель де Вандом, делал вид, будто слушает увещания епископа Лизьё и даже исполняет его наставления. Граф де Брион, дважды бывший капуцинским монахом и то и дело перемежавший благочестие с грехом, принимал живейшее участие в так называемом обращении виконта и не пропускал ни одной беседы, которые происходили часто и всегда в комнате герцогини Вандомской. Брион был весьма недалек умом, но обладал навыком света, во многих делах заменяющим ум; вот этот его светский навык в соединении с известной вам повадкой г-на де Тюренна и безмятежным выражением мадемуазель де Вандом содействовали тому, что я все принимал за чистую монету и ничего не замечал 72.

Беседы, описанные мной выше, нередко заканчивались прогулкой по саду. Покойница г-жа де Шуази однажды предложила поехать в Сен-Клу и шутя заметила герцогине Вандомской, что там следовало бы дать театральное представление для г-на Коспеана. Добряк епископ, восхищавшийся пьесами Корнеля, отвечал, что ничего не имеет против, если только спектакль будет дан за городом и приглашенных будет немного. Назначили день, решено было, что присутствовать будут только герцогиня и мадемуазель де Вандом, г-жа де Шуази, господа де Тюренн, де Брион, Вуатюр и я. Де Брион взял на себя заботу о пьесе и о музыкантах, я — об угощении. Мы отправились в Сен-Клу во дворец архиепископа. Актеры, игравшие в тот вечер в Рюэле у Кардинала, приехали с большим опозданием. Г-н Коспеан заслушался скрипок, герцогиня Вандомская не могла наглядеться на свою танцующую дочь, хотя та и танцевала в полном одиночестве. Словом, веселились так, что начала уже заниматься заря (дело было в разгаре лета), когда карета наша спустилась вниз с холма Миноритов.

У самого подножия склона карета вдруг замерла на месте. Я сидел у одной из дверец рядом с мадемуазель де Вандом и спросил у кучера, с чего ему вздумалось остановиться. «Уж не хотите ли вы, чтобы я ехал прямо на чертей, которые преградили мне дорогу?» — в страшном испуге ответил тот. Я высунулся из кареты, но, поскольку я всегда страдал близорукостью, ничего не заметил. Г-жа де Шуази, сидевшая у другой дверцы рядом с г-ном де Тюренном, первая в карете увидела, что так напутало нашего кучера. Я говорю: первая в карете, потому что пятеро или шестеро лакеев на запятках уже кричали, дрожа от страха: «Господи Иисусе! Пресвятая Дева!» При возгласе г-жи де Шуази г-н де Тюренн выпрыгнул из кареты. Решив, что это грабители, я бросился следом за ним, вырвал шпагу у одного из лакеев, обнажил ее и, обогнув карету, бросился к г-ну де Тюренну — тот пристально вглядывался во что-то, чего я разглядеть не мог. Я спросил его, что он разглядывает. «Я вам все объясню, но не надобно пугать дам», — ответил он, подтолкнув меня локтем и понизив голос, а дамы и впрямь не кричали уже, а стенали. Вуатюр начал читать «Отче наш», пронзительные вопли г-жи де Шуази вам, может быть, доводилось слышать, мадемуазель де Вандом перебирала четки, герцогиня Вандомская умоляла епископа Лизьё ее исповедать, тот твердил ей: «Дочь моя, не предавайтесь страху, вы в деснице Божьей», а граф де Брион, упав на колени, вместе со всеми нашими лакеями истово молился Богородице. Надо ли вам говорить, что все описанное совершилось одновременно и притом очень быстро. Г-н де Тюренн, у которого на боку висела короткая шпага, также обнажил ее и, попытавшись, как я уже говорил, разглядеть что-то видневшееся впереди, обернулся ко мне с таким видом, с каким приказывал подать обед или начать сражение. «Пойдем поглядим, что это за люди», — сказал он. «Какие люди?» — изумился я; мне и впрямь казалось, что все вокруг потеряли рассудок. «В самом деле, может, это черти», — ответил он. За это время мы уже сделали пять или шесть шагов в сторону королевской мануфактуры Савонри, а следовательно, приблизились к зрелищу, поразившему наших спутников, и я начал кое-что различать; глазам моим представилась длинная процессия призраков в черном, которая вначале оказала на меня впечатление более сильное, нежели на г-на Тюренна, но потом мне пришло на ум, что я уже давно искал встречи с духами и вот наконец случай свел меня с ними; мысль эта побудила меня действовать с большей живостью, нежели этого допускали повадки де Тюренна. В два-три прыжка я оказался возле процессии. Сидевшие в карете, полагая, что мы схватились с самою нечистою силою, испустили громкий крик, и, однако, не они больше всех натерпелись страху. Бедные босоногие августинцы, называемые черными капуцинами, которых воображение наше превратило в чертей, увидев двух мужчин, приближающихся к ним со шпагами, перепугались еще пуще; один из них, отделившись от остальных, крикнул нам: «Господа, мы бедные служители Божии, мы никому не делаем зла и просто искупались в речке для поддержания телесных сил».

Вы легко можете представить, как смеялись мы с виконтом де Тюренном, воротившись в карету, и оба мы тогда же сделали два наблюдения, которыми наутро не преминули поделиться друг с другом. Он клятвенно заверил меня, что при первом появлении воображаемых призраков ему стало весело, хотя прежде он всегда полагал, что, если ему представится случай увидеть что-либо сверхъестественное, ему непременно сделается страшно; я же признался, что в первую минуту был смущен, хотя всю свою жизнь мечтал увидеть духов. Второе наблюдение состояло в том, что большая часть читаемых нами жизнеописаний лжива. Г-н де Тюренн поклялся мне, что не испытал ни малейшего страха, но согласился в том, что по пристальному его взгляду и медлительным движениям я имел причину заподозрить, будто он сильно напуган. Я же признался ему, что вначале оробел, а он заверил меня, что поклялся бы спасением души, что не заметил во мне ничего, кроме отваги и веселости. Кто же в таком случае может правдиво описать какое-нибудь происшествие, кроме тех, кто сам его пережил? Прав был президент де Ту, утверждавший, что верить можно лишь историям, написанным людьми, у которых достало искренности говорить правду о самих себе. Искренность эту я отнюдь не вменяю себе в заслугу, ибо, раскрывая вам тайники моей души и сердца, испытываю нравственную отраду, такую глубокую, что не столько по рассудку, сколько ради удовольствия чту истину и неуклонно ей следую 73.

Мадемуазель де Вандом прониклась неописанным презрением к бедняге Бриону, который и впрямь во время этого забавного приключения выказал невообразимое слабодушие. Как только мы все вновь уселись в карету, она посмеялась над ним вместе со мной. «По тому, какую цену имеет в моих глазах доблесть, — заметила она, — я чувствую, что я внучка Генриха Великого. А вы, верно, вообще не знаете страха, если не испугались на этот раз». «Я испугался, мадемуазель, — возразил я, — но поскольку я не так благочестив, как Брион, страх мой обнаружил себя не в молитвах». «Нет, вы не испугались, — повторила она, — и я думаю, вы не верите в дьявола, потому что даже господин де Тюренн, известный своей храбростью, был смущен и действовал не так быстро, как вы». Признаюсь вам, то, что она отличила меня перед г-ном де Тюренном, мне польстило и подало мысль дерзнуть приволокнуться за ней. «Можно верить в дьявола и не бояться его, — сказал я ей. — На свете есть вещи пострашнее». «Какие же это?» — спросила она. «Такие страшные, что их не смеешь и назвать», — ответил я. Она прекрасно поняла меня, как сама призналась впоследствии, но виду не подала и вернулась к общему разговору. Карета остановилась у Отеля Вандом, и каждый отправился к себе.

Мадемуазель де Вандом нельзя было назвать красавицей, и, однако, она была очень хороша; многие соглашались со мной, когда я говорил о ней и о мадемуазель де Гиз, что в красоте их видна порода — с первого взгляда в них узнаешь принцесс. Мадемуазель де Вандом была весьма неумна, но в ту пору, о какой я веду речь, глупость ее, без сомнения, еще не обнаруживала себя столь явно. Была в ее повадке какая-то важность, происходящая не от рассудительности, а от томности с малой толикой надменности, а такого рода важность хорошо скрывает недостатки. Словом, она была весьма и весьма привлекательна.

Я следовал своему замыслу, которому обстоятельства чрезвычайно благоприятствовали. Я снискивал всеобщие похвалы, не выходя от г-на Коспеана, который жил в Отеле Вандом; беседы, предназначавшиеся для виконта де Тюренна, сопровождались толкованием Посланий апостола Павла, которые добряк епископ усердно заставлял меня повторять по-французски будто бы для того, чтобы они были понятны герцогине Вандомской и моей тетке Меньеле, почти всегда при этом присутствовавшей. Два раза мы выезжали в Ане — один раз на две недели, другой на полтора месяца; во время второго путешествия я продвинулся далее, нежели до Ане 74. Однако я не добрался до конечной цели и так никогда ее и не достиг: поставлены были границы, преступить которые не пожелали. Путь мне преградила свадьба мадемуазель де Вандом, состоявшаяся вскоре после кончины покойного Государя. Она ударилась в благочестие, стала читать мне мораль; я возвратил ей ее портреты, письма и прядь волос и остался ее преданным слугой, что имел счастье доказать ей на деле во время гражданской войны.

Из всего рассказанного мною вы видите, что мои духовные занятия разнообразились и оживлялись другими, несколько более приятными, которые, однако, отнюдь не бросали тени на первые. Благоприличие было соблюдено во всем, а в тех редких случаях, когда оно нарушалось, его возмещала моя удача, которая была столь велика, что все духовные лица епархии желали видеть меня преемником моего дяди с нетерпением, какого они не могли скрыть. Кардинал де Ришельё был весьма далек от подобной мысли, наш род был ему глубоко противен, а сам я неугоден по причинам, о которых я уже упоминал. Вот два случая, которые еще сильнее его ожесточили.

Как-то в разговоре с покойным президентом де Мемом я высказал ему мысль, сродную, хотя и противоположную той, что я однажды высказал вам, когда заметил, что мне известна особа, в изобилии наделенная мелкими недостатками, но нет из этих недостатков ни одного, который не был бы источником или следствием какого-нибудь достоинства. А президенту де Мему я сказал, что у кардинала де Ришельё нет такого великого достоинства, которое не было бы источником или следствием какого-нибудь великого недостатка. Слова эти, сказанные с глазу на глаз в уединенном месте, были уж не знаю кем повторены Кардиналу, и повторены от моего имени, — судите сами об их следствиях. Вторым поводом, вызвавшим его гнев, было то, что я навестил покойного президента Барийона, содержавшегося в тюрьме в Амбуазе за представления, сделанные Парламентом 75, и навестил его в обстоятельствах, привлекших внимание к моему путешествию. Два жалких отшельника-фальшивомонетчика, которые состояли с герцогом Вандомским в каких-то тайных сношениях, быть может, имевших касательство ко второму их ремеслу, недовольные герцогом, обвинили его совершенно облыжно в том, будто он предложил им убить Кардинала; чтобы придать своему навету более правдоподобия, они приплели к нему имена тех, кто, на их взгляд, был в этих краях на подозрении. В их числе оказались Монтрезор и президент Барийон: я узнал об этом одним из первых от Бержерона, состоявшего при г-не де Нуайе, а так как я горячо любил президента Барийона, я в тот же вечер выехал на почтовых, чтобы предуведомить его и похитить из Амбуаза, что было нетрудно исполнить. Будучи ни в чем не повинен, он и слушать не захотел о моем предложении и остался в Амбуазе, презрев обвинителей и обвинение. По случаю этой моей поездки Кардинал сказал г-ну Коспеану, что я состою в дружбе со всеми его врагами. «Это правда, — ответил ему епископ, — и вам следовало бы уважать его за это. У вас нет причин быть им недовольным, ибо я обратил внимание, что все, кого вы имеете в виду, были его друзьями еще прежде, чем сделались вашими врагами». — «Если это правда, — заметил Кардинал, — то, стало быть, на него возводят напраслину». Епископ воспользовался случаем, чтобы отозваться обо мне Кардиналу самым лестным образом, и на другой день сказал мне и неоднократно повторял впоследствии, что, проживи кардинал де Ришельё еще некоторое время, он, г-н Коспеан, без сомнения совершенно оправдал бы меня в его глазах. В особенности этому содействовали заверения епископа, что я, хоть и имел основания считать себя в немилости у двора, никогда не помышлял присоединиться к друзьям Главного конюшего; 76 правда, г-н де Ту, с которым я поддерживал сношения и даже был дружен, склонял меня к этому, но я не поддался, потому что с самого начала не верил в основательность их затеи, — дальнейшие события показали, что я не ошибся.

Кардинал де Ришельё умер, прежде чем епископу Лизьё удалось завершить то, что он начал, с целью примирить меня с двором, и таким образом я остался в толпе тех, кто был на подозрении у правительства. А это не предвещало добра в первые недели после смерти Кардинала 77. Хотя Король был несказанно ею обрадован, он желал соблюсти приличия: он утвердил всех должностных лиц и губернаторов, которых завещал назначить первый министр, обласкал всех его приближенных, сохранил в правительстве всех его ставленников и старался показать, будто не жалует тех, кого не жаловал Кардинал. Для меня одного допущено было исключение. Когда архиепископ представил меня Государю, тот обошелся со мной не только любезно, но и с особенным вниманием, удивившим и поразившим всех; он заговорил со мной о моих ученых занятиях, о моих проповедях и даже ласково и милостиво шутил со мной. Он приказал мне каждую неделю являться ко двору.

Причины этого благоволения стали известны нам самим лишь накануне смерти Короля. Он рассказал о них Королеве. Ими оказались две истории, приключившиеся со мной по выходе моем из коллежа, о которых я не стал упоминать, посчитав, что сами по себе, не имея касательства ни к каким другим делам, они не заслуживают даже мимолетного вашего внимания. Я принужден рассказать о них теперь, потому что судьбе угодно было, чтобы они повлекли за собой множество последствий, куда более значительных, нежели этого должно было ждать по естественному ходу вещей. Скажу вам более, в начале своего повествования я, правду говоря, совсем забыл о них, и только упомянутые последствия оживили их в моей памяти.

Немного времени спустя после того, как я выпущен был из коллежа, лакей моего наставника, бывший моим tercero (сводником (исп.)), нашел для меня у одной продавщицы булавок четырнадцатилетнюю племянницу, девушку удивительной красоты. Показав ее мне, он купил ее для меня за сто пятьдесят пистолей 78 , снял для нее маленький домик в Исси и поселил с ней свою сестру; я отправился туда на другой же день после того, как она там обосновалась. Я нашел ее в страшном отчаянии, что меня ничуть не удивило, ибо я приписал его стыдливости. На другой день я, однако, обнаружил в ней то, чего не ждал, а именно ум, еще более поразительный и необычайный, нежели ее красота, превзойти которую было нелегко. Девушка говорила со мной разумно, благочестиво и без гнева, плакала она, однако, только когда не могла удержать слез. Тетки своей она боялась настолько, что мне стало ее жаль. Меня восхитил ее ум, а потом и ее добродетель. Я домогался ее лишь для того, чтобы ее испытать. И устыдился самого себя. Дождавшись ночи, я посадил ее в карету и отвез к своей тетке Меньеле, которая поместила ее в монастырь, где она и умерла лет через восемь или десять в ореоле совершенной святости. Тетка моя, которой девушка призналась, что, запуганная торговкой булавками, она исполнила бы все, чего бы я от нее ни потребовал, была столь растрогана моим поступком, что на другой день рассказала о нем епископу Лизьё, а он в тот же день за обедом пересказал это Королю.

Вот первая из этих историй 79. Вторая была иного рода, но и она сделала не меньшее впечатление на Короля.

За год до этого первого приключения я отправился в Фонтенбло травить оленя со сворой г-на де Сувре, и, так как лошади мои сильно устали, я нанял почтовых, чтобы вернуться в Париж. Моя лошадь оказалась проворнее, нежели у моего наставника и лакея, которые меня сопровождали, и я первым прибыл в Жювизи, где велел оседлать лучшую из тамошних лошадей. Кутенан, капитан небольшого отряда королевской легкой конницы, человек храбрый, но сумасбродный и злокозненный, прибывший из Парижа также на почтовых, приказал конюху снять мое седло и заменить тем, которое принадлежало ему самому. Подойдя к нему, я объяснил, что уже нанял эту лошадь, но так как на мне была простая черная одежда с гладким воротничком, он принял меня за того, кем я и в самом деле был, то есть за школяра, и вместо всякого ответа с размаха отвесил мне пощечину, разбив мне лицо в кровь. Я схватился за шпагу, он — за свою; после первых же ударов, которыми мы обменялись, он, поскользнувшись, упал; пытаясь удержаться, он кистью руки ударился об острый край какой-то деревяшки, шпага его отлетела в другую сторону. Я отступил на два шага и предложил ему поднять шпагу; он так и сделал, но поднял ее за лезвие, а мне протянул рукоятку, рассыпавшись в извинениях. Он еще удвоил их, когда прибыл мой наставник, объяснивший ему, кто я такой. Кутенан повернул обратно в Париж и отправился к Королю, который принимал его в любое время, чтобы рассказать Его Величеству это маленькое приключение. Королю оно понравилось, и он вспомнил о нем, как вы увидите далее, перед своей кончиной. А теперь я возобновлю прерванное повествование.

Благоволение ко мне Короля заронило в моих родных надежду, быть может, получить для меня парижское коадъюторство. Сначала они натолкнулись на решительное сопротивление моего дядюшки, человека мелкого, а следовательно, завистливого и упрямого. Они уломали его с помощью Дефита, его поверенного, и Куре, его капеллана, но совершили промах, расстроивший, по крайней мере в тот раз, все их усилия. Против моей воли они расславили о том, что архиепископ Парижский дал согласие на мое назначение, и даже допустили, чтобы Сорбонна, кюре и капитул изъявили ему благодарность. Это обстоятельство наделало много, даже слишком много шуму; кардинал Мазарини, господа де Нуайе и де Шавиньи воспользовались им, чтобы мне помешать, объявив Королю, что не должно приучать духовенство самому избирать архиепископов 80; и потому, когда маршал де Шомбер, первым браком женатый на моей двоюродной сестре, пожелал разведать обстоятельства, он понял, что надежды мои рушились. Король отозвался обо мне весьма благосклонно, но сказал, что я, мол, еще слишком молод, а дело приобрело слишком большую огласку, прежде чем дошло до него, и прочее в этом роде.

Некоторое время спустя мы обнаружили другое препятствие, более потаенное, но тем более опасное. Государственный секретарь де Нуайе, из трех министров пользовавшийся наибольшей милостью двора, был отъявленным святошей и даже, как полагали, тайным иезуитом 81. Он забрал себе в голову стать архиепископом Парижским, и, поскольку из месяца в месяц все ждали смерти моего дяди, который и в самом деле был очень плох, он решил на всякий случай удалить меня из Парижа, где я был, как он видел сам, всеобщим любимцем, и дать мне место, которое казалось бы и выгодным, и сообразным моему возрасту. Через отца Сирмона, иезуита и духовника Короля, он предложил Его Величеству назначить меня епископом Агда, в котором всего лишь двадцать два прихода, но который приносит более тридцати тысяч ливров. Король с радостью согласился и в тот же день послал мне указ о моем назначении. Признаюсь вам, я был в растерянности неописанной. Благочестие отнюдь не манило меня в Лангедок. Но отказ от назначения мог, как вы понимаете, повлечь за собой следствия, столь для меня неприятные, что никто не осмелился бы мне его посоветовать. Я принял решение сам. Я отправился к Королю. Поблагодарив его, я сказал ему, что с великим страхом думаю о бремени пастырства в отдаленном краю, что по возрасту моему нуждаюсь в советах и наставлениях, которые нелегко получить в провинции. К этому я добавил все, что только можно измыслить. Мне повезло. Король не прогневался на мой отказ и сохранил прежнее ко мне благоволение. Это обстоятельство в соединении с отставкой Нуайе, который попался в западню 82, расставленную ему Шавиньи, оживило мои надежды на парижское коадъюторство. Но поскольку Король, назначив коадъютора Арльского, велегласно объявил, что не станет более назначать коадъюторов, мои приверженцы колебались и не торопили времени, тем более что здоровье Короля с каждым днем ухудшалось, а я имел причины возлагать большие надежды на Регентство.

Король умер 83. Герцог де Бофор, всегда бывший сторонником Королевы и даже ее воздыхателем, забрал себе в голову, что будет править королевством, на что был способен менее, нежели его лакей. Епископ Бовезский, самый глупый из всех известных вам глупцов, сделался первым министром и в первый же день потребовал от голландцев, чтобы они, если желают сохранить союз с Францией, приняли католическую веру. Королева устыдилась своего шутовского правительства. Она приказала мне предложить от ее имени первое место в нем моему отцу, но, видя, что он упорно отказывается покинуть свою келью в Ораторианской обители, предалась во власть кардинала Мазарини.

Надо ли вам объяснять, что мне не составило труда получить желанное место в ту пору, когда никому ни в чем не было отказа. Ла Фейад, брат того Ла Фейада, которого вы нынче встречаете при дворе, говорил, что у всех французов на языке было тогда всего четыре слова: «Как добра наша Королева!»

Госпожа де Меньеле и епископ Лизьё попросили для меня у Королевы место коадъютора, но она отказала им, объявив, что согласится на него только, если об этом будет хлопотать мой отец, который не хотел показываться в Лувре. Наконец он явился туда один-единственный раз. Королева при всех объявила ему, что покойный Государь накануне своей кончины распорядился, чтобы она вручила мне указ о моем назначении, и в присутствии епископа Лизьё сказал ей, что постоянно держал меня на примете с тех пор, как узнал о двух моих приключениях — с торговкой булавками и с Кутенаном. Казалось бы, какое отношение могут иметь подобные безделицы к архиепископству Парижскому? И однако, вот как чаще всего вершатся дела...

Все духовенство явилось поблагодарить Королеву. Лозьер, судья-докладчик и мой личный друг, доставил мне семнадцать тысяч экю для оплаты папской буллы 84. Я отправил деньги в Рим с нарочным, наказав ему не добиваться для меня права наследования, чтобы не задерживать назначения и не дать первому министру времени ему воспрепятствовать. Я получил согласие папы в канун праздника Всех Святых. На другой же день я взошел на кафедру церкви Сен-Жан-ан-Грев, чтобы начать чтение предрождественских проповедей. Но, пожалуй, настало время сделать небольшую передышку.

Мне кажется, что до сей поры я все время оставался в партере, в лучшем случае в оркестре, играя и обмениваясь шутками с музыкантами; теперь я поднимусь на подмостки, где перед вами разыграются сцены, не скажу — достойные вас, но несколько более достойные занять ваше внимание.

Конец первой части «Жизни кардинала де Реца»

Комментарии

1 Сударыня. — Адресат «Мемуаров» точно не установлен. Обилие обращений, их глубоко личный характер, частые упоминания общих друзей и знакомых заставляют считать даму лицом реальным, а не вымышленным (как полагал в XIX в. один из первых исследователей наследия Реца А. Базен), тем более что для мемуаров XVII в. такой литературный прием был бы не свойственным кардиналу новаторством. Долгое время думали, что это г-жа де Комартен, вторая жена близкого друга Реца, которому он подарил копию своих мемуаров. Но ее внук, маркиз д'Аржансон, в «Опытах в духе Монтеня» (1785) утверждал, что не знает, к кому обращены «Мемуары». Исключает подобную атрибуцию фраза из «Мемуаров»: «Помнится, Комартен однажды вечером в вашем доме описал некоторые их подробности, позабавив вас ими четверть часа». Известный литературовед Антуан Адан предположил, что адресатом является г-жа де Лафайет, что маловероятно, поскольку кардинал нелестно отзывается о ее матери, г-же де Ла Вернь, а о ней самой говорит в третьем лице. Наиболее вероятный адресат — г-жа де Севинье, которую связывала с Рецем тридцатилетняя дружба. В письмах к своей дочери, г-же де Гриньян (5 и 24 июля 1675 г.), она настойчиво советует ей предложить кардиналу «развлечься написанием своей истории; все друзья побуждают его». Все, кого Рец поминает как хороших знакомых дамы, действительно входят в дружеский круг г-жи де Севинье и появляются в ее письмах. Единственное противоречие — фраза в конце «Мемуаров»: «...данное вами приказание оставить Мемуары, которые могли бы послужить известным уроком вашим детям» не может относиться к г-же де Севинье, у которой был только один сын, да и тот давно уже был взрослым. Поэтому была выдвинута гипотеза, что «Мемуары» обращены к г-же де Гриньян, матери двух малолетних сыновей (А. Бертьер предложил компромиссное решение — в начале мемуаров кардинал обращался к матери, а в конце — к дочери). Однако ее кандидатура менее вероятна из-за большой разницы в возрасте (33 года!), несходства характеров и интересов, а самое главное: г-жа де Гриньян не отвечала взаимностью на симпатию, с которой Рец к ней относился. Поэтому М. Перно считает, что «ваши дети» — не сыновья, а внуки г-жи де Севинье: никто более нее не достоин быть наперсницей кардинала. С. Бертьер анализирует мемуары Реца как диалог, как продолжение его постоянного общения, в письмах и беседах, с г-жой де Севинье.

2 ... историю моей жизни ... — В рукописи в начале второй части стоит заголовок «Вторая часть “Жизни кардинала де Рэ”» (после 1671 г. кардинал стал писать свое имя Rais, a не Retz), и это подлинное название книги (слово «Мемуары» появляется лишь в конце). Им Рец как бы определяет жанр своего сочинения: оно не столько описание исторических событий, непосредственным свидетелем которых он был, сколько своих поступков, «разнообразных приключений», повлиявших на ход событий. Пытаясь взять реванш у судьбы, кардинал ориентируется на «Жизнеописания» героев Плутарха — творцов истории. В выборе названия можно увидеть также влияние литературной традиции: заглавие «жизнь» стало появляться в романах второй половины XVII в. едва ли не наравне со словом «история», придавая произведению оттенок достоверности.

3 ... рассказ мой столь мало искусен и, напротив, столь беспорядочен ... — В установке на безыскусностъ повествования сказывается как приверженность Реца аристократической этике (принципиальный «дилетантизм» в литературе), так и особенности его порывистого характера — классического сангвиника («путаником» называл его папа Александр VII). См.: Mendosa В. В. de. Le cardinal de Retz et ses memoires: Etude de caracterologie litteraire. P., Nizet, 1974. По сравнению с риторически выстроенными проповедями и «Заговором графа Джанлуиджи деи Фиески» «Мемуары» написаны стилистически гораздо более живо и разнообразно.

4 ... ни в чем не погрешить против правды, не приуменьшая ее и не преувеличивая. — По подсчетам А. Бертьера, слово «правда» и однокоренные с ним встречаются в «Мемуарах» около пятисот раз. Но кардинал отнюдь не столь строго следует истине, как он пытается убедить читателя. Исследователи XIX в., готовившие воспоминания Реца в серии «Великие французские писатели», отнеслись к ним как к историческому документу и, скрупулезно подсчитав все ошибки и неточности, вынесли приговор: Рец сознательно вводил читателя в заблуждение, используя весь тот набор демагогических приемов, с помощью которых он манипулировал горожанами и Парламентом (приуменьшая значение одних событий и преувеличивая другие, изображая их в искаженном свете, признавая малую вину для сокрытия большой, провоцируя, умалчивая, Рец прибегал к псевдоцитированию и к прямой лжи, приписывая себе чужие деяния). Исследователи XX в., учитывающие 25-летнюю дистанцию от реальных событий, описываемых Рецем, и быстроту создания им мемуаров, при использовании минимума документальных источников (некоторые неточности пришли непосредственно из них), подходят к тексту скорее как к литературному произведению, процесс создания которого неизбежно привел к трансформации реальности. Поэтому можно допустить искренность Реца, верившего в то, что он сам написал, помня в то же время о его преувеличениях и самовосхвалении (его роль в День Баррикад), умолчаниях (разгроме сформированного им полка), прямой лжи (утверждении, что никого не подкупал в Риме, дабы получить кардинальскую шапку).

5 ...президенту де Ту... — Оставшаяся незаконченной «Всеобщая история» Жака Огюста де Ту (написана на латыни, выходила в 1604 — 1608 гг., переведена на французский в 1734 г.) — богатый источник сведений об эпохе религиозных войн. Создавая историю Фронды, Рец часто использует для контрастных сопоставлений события из истории Лиги. В приложении к посмертному полному изданию «Всеобщей истории» (1620) были напечатаны мемуары де Ту «Записки о его жизни», написанные также на латыни от третьего лица — Ж.-О. де Ту хотел опубликовать их от имени своего друга Никола Риго.

6 ... миновал Цезарь. — Долгое время «Записки о Галльской войне» Цезаря служили примером объективного правдивого повествования, но в настоящее время историки опровергают эту легенду. В молодости Рец, по его словам, написал «Жизнь Цезаря»; римский император служил для него образцом для подражания. Ср. совет из «Государя» Н. Макиавелли (1513) — книги, оказавшей серьезное влияние на взгляды Реца: «Самое же главное — уподобившись многим великим людям прошлого, принять за образец кого-либо из прославленных и чтимых людей древности и постоянно держать в памяти его подвиги и деяния» ( Макиавелли Н. Избр. соч. М., 1982. С. 344. Перев. Г. Муравьевой).

7 ... состязаться с великими. — Начало мемуаров Реца можно расценивать как один из первых образцов «автобиографического договора» (заключенного между автором и читателем и определяющего взаимоотношения между ними, принципы, манеру повествования), который французский литературовед Филипп Лежен считает необходимым, опорным элементом автобиографии как жанра (Lejeune Ph. L'autobiographie en France. P., 1971).

8 ... старинного итальянского рода, прославленного во Франции. — На протяжении всей жизни Рец настойчиво доказывал свою знатность и подчеркивал плебейское происхождение своего врага Мазарини. Род флорентийских банкиров Гонди известен с конца XII в. Французская ветвь этого рода ведет свое начало с прадеда мемуариста, Антуана де Гонди (1486 — 1560), ставшего дворецким Генриха II благодаря покровительству королевы Екатерины Медичи, своей соотечественницы. Личные заслуги и удачные браки помогли потомкам богатых буржуа стать аристократами: старший сын Антуана, Альбер де Гонди (1522 — 1602), первый герцог де Рец, стал маршалом Франции, губернатором Прованса и командующим галерным флотом, младший, Пьер (1533 — 1616), — епископом Лангрским, затем Парижским, кардиналом. Следующим поколениям Гонди командование галерами (до 1635 г.) и парижская епархия (до 1662 г.) передавались как бы по наследству.

9 В день моего рождения ... — Жан Франсуа Поль де Гонди, третий сын Филиппа Эмманюэля де Гонди и Маргариты де Силли, был крещен 20 сентября 1613 г., вероятно, в день рождения или на следующий.

10 ...показаться преднамеренным ... — В легендах, сопровождающих жизнь исторических лиц, как правило, говорится о знамениях при рождении их (так например, Мазарини, по преданию, родился в сорочке и с двумя зубами). По традиции первому сыну Филиппа Эмманюэля де Гонди, Пьеру, предназначалась военная карьера, второму, Анри, — церковная. В 1622 г., после смерти последнего, аббатства Кемперле и Бюзе перешли к Жану Франсуа Полю. Через год, 5 июня 1623 г., будущий мемуарист принял постриг, а в четырнадцать лет, в 1627 г., стал каноником собора Парижской Богоматери. В апреле того же года его отец, тяжело переживавший смерть жены (она умерла в 1625 г. в возрасте 42 лет), ушел в монастырь, в Конгрегацию ораторианцев. Окончив Коллеж де Клермон, Жан Франсуа Поль де Гонди с блеском выдержал 6 июля 1631 г. экзамен на звание бакалавра и приступил к занятиям теологией в Сорбонне. Здесь и далее в тексте «Мемуаров» значительные пропуски. Выдвигалось предположение, что листы из рукописи вырвали монахи, чтобы уничтожить скабрезные места, порочащие духовное лицо. Однако современные исследователи считают, что текст был испорчен случайно. Правда, в нем есть и намеренные исправления, зачеркивания, сделанные не автором, а посторонними лицами. Последующий фрагмент относится, вероятно, к 1632 г.

11 Генеральный прокурор ... — Генеральным прокурором парижского Парламента был (с 1614 г.) Матье Моле, который в 1641 г. стал его Первым президентом. Королевские указы против дуэлей грозили строжайшими карами (вплоть до смертной казни) и тем не менее нарушались.

12 ... надежды на архиепископство Парижское, принадлежавшее членам нашей семьи ... — Три поколения де Гонди были духовными владыками Парижа: Пьер де Гонди, его племянники Анри де Гонди (1572 — 1622), епископ Парижский (1598), кардинал (1618), и Жан Франсуа де Гонди (1584 — 1654), архиепископ Парижский (1622), дядя мемуариста, который стал его коадъютором и наследником.

13 ... герцог де Рец... — У Анри де Гонди, второго герцога де Реца, герцога де Бопрео, было две дочери. Старшая, Катрин, вышла замуж в августе 1633 г. за своего двоюродного дядю Пьера де Гонди, старшего брата мемуариста, который получил право наследовать титул и стал третьим герцогом де Рецем. Младшая, Маргарита, вышла замуж в 1645 г. за Луи де Коссе, герцога де Бриссака, принеся ему в приданое герцогство Бопрео.

14 ... исправно играл свою роль ... — Здесь впервые появляется тема мира-театра — один из лейтмотивов мемуаров. Поскольку политическую структуру общества Рец прямо сопоставляет с организацией театра (см. конец I части), то неудивительно его постоянное стремление отделить играемые людьми роли от их истинной сущности, показать их подлинные намерения, побудительные мотивы поступков (наиболее ярко это проявляется при описании Дня Баррикад: «все бывшие в кабинете играли комедию», «от фарса не так уж далеко до трагедии», «на сцене были представлены все персонажи») Рец изображает себя как талантливого лицедея («В продолжение четверти часа мне пришлось исполнить три десятка различных ролей», 13 марта 1649 г.), постоянно заботится о своей репутации, чтобы достичь успеха, и для него почти естественно носить маски святоши, галантного кавалера, храбреца, бескорыстного политика.

15 ... я строил на земном основании. — Эпизод с м-ль де Сепо изложен в духе галантных авантюрных романов XVII в. Но влюбился юный Поль де Гонди не с первого взгляда, а еще раньше, — едва услышал о девушке. Описание избранницы вполне соответствует литературным штампам эпохи, за исключением одного: образцовые герои романов не заботятся о деньгах. Для Реца деньги — необходимое условие, но правила той эпохи не дозволяли человеку, вовсе не имеющему состояния, брать невесту с большим приданым.

16 Машкуль — городок на побережье Атлантического океана в 39 километрах на юго-запад от Нанта, столица герцогства де Рец.

17 ...доходы от моих аббатств поступают исправно... — Аббатства Бюзе и Кемперле приносили 18 тысяч ливров ренты.

18 ... на рейде у берегов Реца ... — В бухте Бурнёф.

19 Morbidezza — утонченность (ит.). Рец хорошо знал итальянский, греческий, латынь, читал на иврите, изъяснялся на немецком и английском.

20 ... имя наше перешло ныне к чужой семье ... — Пьер, третий герцог де Рец, умер в 1676 г., не оставив сыновей. Его дочь Поль, вышедшая в 1675 г. замуж за герцога Ледигьера, взяла в 1677 г. после смерти своей матери, Катрин де Гонди, титул герцогини де Рец, который перешел тем самым в другой род. Таким образом эта фраза не могла быть написана ранее 1675 — 1676 гг., что позволяет уточнить дату создания «Мемуаров».

21 ... которую к тому же еще сумеют подучить?.. — Жедеон Таллеман де Рео в «Занимательных историях» (опубл. в 1834 — 1835 гг.) пишет о Реце: «Он склонен к любовным утехам; на уме у него вечно галантные похождения: ему хочется, чтобы о нем говорили; но самая сильная его страсть — это честолюбие, нрав у него на редкость беспокойный, желчь в нем то и дело играет». «Небольшого роста смуглолицый человек, близорукий, нескладный, некрасивый и неловкий в любом деле». «Аббат говорил, что, будь он военным, он бы хорошо одевался и много бы тратил на платье; я улыбался, ибо с его нескладной фигурой он выглядел бы тогда еще хуже и, я полагаю, был бы ужасным танцором и ужасным наездником, к тому же он по природе неряшлив, особливо когда ест, и еще он витает в облаках» (Ж. Таллеман де Рео. Занимательные истории. Л., 1974. «Литературные памятники». С. 200 — 202. Перев. А. А. Энгельке).

22 ... герцога де Монморанси, захваченного при Кастельнодари ... — Герцог Анри II де Монморанси, маршал Франции, был вовлечен герцогом Гастоном Орлеанским в заговор против Ришельё. Разбитый маршалом Шомбером в битве при Кастельнодари (1632), он был ранен и взят в плен, затем казнен. Он был любовником г-жи де Гемене, как граф Суассонский, граф де Бутвиль и многие другие, в том числе и сам Рец.

23 ... женившись на его сестре... — Николь Дю Плесси, в 1617 г.

24 ...г-н де Тюренн. — Должность главного маршала королевских войск, учрежденную в 1621 г., знаменитый полководец Тюренн получил в 1660 г. Пока де Ла Мейере занимал одну из высших придворных должностей — командующего артиллерией.

25 ...о которых я упоминал... — Ранее говорилось, что маршал де Брезе вернул письма г-же де Гемене.

26 ...войти в милость к кардиналу де Ришельё... — Во Франции XVII в. политическая власть именитых и влиятельных лиц во многом обеспечивалась числом приверженцев (вассальные отношения сменились личной преданностью), неколебимо сохранявших им верность, даже если они восставали против монарха. В противовес им король и его первый министр вынуждены были набирать своих людей, еще более многочисленных. Молодой Рец, желая сохранить независимость, отказался принять сторону Ришельё, что не помешало ему вскоре примкнуть к графу Суассонскому, а позднее — к Гастону Орлеанскому. Во времена Фронды ему самому приходилось набирать себе сторонников, дабы противостоять королевскому двору и Мазарини, а затем и принцу Конде.

27 ...историю «Заговора Джанлуиджи деи Фиески»... — Использовав книгу итальянского историка А. Маскарди (1629) и, вероятно, ее перевод, сделанный Ж.-Ж. Бушаром (1639), Рец в «Заговоре Джанлуиджи деи Фиески» предложил собственную интерпретацию событий, произошедших в Генуе в 1547 г., и сделал акцент на их политическом значении. Отстаивая правоту заговорщиков, восставших против тирании Дориа, Рец как бы оправдывал свое неприятие власти Ришельё. Многие исследователи видят в этом сочинении и развернутую политическую программу, и предсказание дальнейшей деятельности, и своей судьбы — вплоть до финальной неудачи. Но написано оно было не в 18 лет, в 1632 г., как уверяет мемуарист, а в 25, в 1639 г. — после поездки в Италию, затем расходилось в списках (известны 4 копии). Опубликовано в 1665 г., после переработки — без указания имени автора.

28 Буаробер — Франсуа Ле Метель де Буаробер, поэт, прозаик, драматург (автор романа «Индийская история Анаксандра и Оразии», 1627, трагикомедии «Пирандр и Лизимена», 1633, и др.), один из основателей Французской Академии (1634), первые заседания которой проходили у него на дому, был приближенным Ришельё, помогал кардиналу в его литературных трудах. Перейдя из протестантства в католичество, он принял сан, получил богатые бенефиции, сделался духовником короля, государственным советником.

29 Граф Суассонский... покинул Париж... из опасения быть арестованным. — Граф Суассонский был одним из яростных противников Ришельё, участвовал во многих заговорах и мятежах. После провала покушения на кардинала в Амьене (1636) он был вынужден бежать в город-крепость Седан, принадлежавший герцогу Буйонскому. Граф — его родовой титул, как Принц — титул старшего в семье Конде.

30 ...прево Иль-де-Франса... — Здесь: военный судья, в чьи обязанности входило карать на территории провинции Иль-де-Франс разбой, грабеж, преступления, совершенные бродягами и дезертирами; он командовал ротой стражников, имел право немедленно приводить приговор в исполнение.

31 ...получил первое место большинством в восемьдесят четыре голоса. — 29 января 1638 г.

32 ... мальтийских рыцарей. — Орден Святого Иоанна Иерусалимского (Странноприимца) был создан в Палестине в середине XII в. для охраны паломников. Под напором мусульман госпитальеры (иоанниты) отступили на Кипр, потом на Родос, и в 1530 г. обосновались на о. Мальта. Мальтийскими рыцарями, дававшими обет безбрачия, как правило, становились младшие отпрыски старинных дворянских родов. Должен был стать им и Рец, если б средний брат не погиб на охоте.

33 ...секретарь кабинета... — Туссен Роз был одним из четырех личных секретарей Людовика XIV. По свидетельству герцога Сен-Симона, он столь умело подражал почерку и слогу государя, что король поручил ему вести большую часть своей переписки, только подписывая послания.

34 ...не раз заговаривал с ним об этом... — Документов, подтверждающих правдивость этой истории, не обнаружено. Таллеман де Рео, сопровождавший Реца в поездке по Италии, о ней не упоминает.

35 Custodi nos — термин церковного права, обозначающий номинального владельца бенефиция, оставляющего доходы его фактическому обладателю.

36 <...> находилась... — Здесь в рукописи Реца начинается двести пятьдесят девятая страница — первая сохранившаяся.

37 ...прелести Венеры Медицейской, которые... я созерцал в Риме. — Рец мог видеть на вилле Медичи мраморную статую Венеры Медицейской, созданную в III в. до н. э. (а не в IV в. до н. э. — в эпоху Александра Македонского, как он считал).

38 Пор-Рояль — женский монастырь, основанный в 1204 г. в 30 километрах от Парижа («Пор-Рояль в полях»), был реформирован в 1608 — 1609 гг. в строгом бенедиктинском духе настоятельницей матерью Анжеликой, сестрой знаменитых проповедников и богословов Антуана Арно и Робера Арно д'Андийи. В 1625 г. община переехала в столицу, в пригород Сен-Жак. После того, как в 1636 г. аббат де Сен-Сиран, последователь голландского епископа Корнелия Янсения, стал духовником матери Анжелики, монастырь сделался оплотом янсенизма — вероучения о предопределенности человека ко спасению (см. примеч. 22 к части III). В покинутом монахинями «Пор-Рояле в полях» поселились выдающиеся ученые и богословы, янсенисты братья Арно, Пьер Николь, Клод Лансло, Антуан Леметр, Леметр де Саси, писавшие научные труды (самые известные «Грамматика общая и рациональная Пор-Рояля», 1660, и «Логика, или Искусство мыслить Пор-Рояля», 1622), преподававшие в религиозных «начальных школах» (среди их учеников был Расин). Потом прежний монастырь вновь был открыт, а мужчины, «отшельники», перебрались в здание по соседству. С 1654 г. там жил и Блез Паскаль, а сестра его стала монахиней. Янсенистам, враждовавшим с иезуитами, негласно сочувствовал Рец (их учение было осуждено Ватиканом). Пор-Рояль был одним из важнейших центров духовной жизни Франции XVII в.

39 Так я управлялся с Арсеналом и Королевской площадью... — Т. е. с госпожами де Ла Мейере и де Гемене.

40 ...я - тем более. — Окончание фразы в рукописи зачеркнуто. Установление окончательного текста всего этого отрывка вызывает разногласия у французских исследователей, ибо в нем довольно много правки, сделанной неизвестными лицами, видимо монахами, из соображений приличия.

41 Рюэль— место под Парижем, неподалеку от Нантера, где Ришельё в 1621 г. приобрел замок.

42 ...публичному поруганию... — По требованию Ришельё графиня Дю Фаржи, тетка Реца, наперсница Анны Австрийской, была приговорена к смерти в 1631 г. (в 1633 г. приговор подтвержден) за участие в заговоре Гастона Орлеанского, но бежала вместе с мужем, графом Дю Фаржи, в Испанские Нидерланды; по обычаю, у позорного столба предали казни ее изображение.

43 ...державший в Бастилии графа Дю Фаржи... — Дипломат граф Шарль Дю Фаржи был арестован в 1635 г. за последовательное противодействие антииспанской политике кардинала Ришельё.

44 Месьё — титул старшего из братьев короля; с 1611 г. его носил Гастон Орлеанский. До рождения Людовика XIV в 1638 г. он был наследником престола и возглавлял большинство заговоров против кардинала Ришельё, но в решающий момент отступал из малодушия и бросал своих товарищей на произвол судьбы. Двор его помещался в Блуа. Гастон Орлеанский был знаменитым коллекционером, собрал превосходную коллекцию медалей.

45 Когда вражеская армия... — 19 мая 1635 г. Людовик XIII объявил войну Испании, вступив тем самым в Тридцатилетнюю войну (1618— 1648 гг.). В августе 1636 г. испанская армия начала наступление со стороны Нидерландов.

46 ...овладел Корби... — Победа при Корби (14 ноября 1636 г.) вызвала в стране подъем патриотических чувств и послужила толчком для создания П. Корнелем «Сида» (1637).

47 Г-жа д'Эгийон доводилась племянницей кардиналу Ришельё.

48 Герцог де Рец — Пьер де Гонди, старший брат мемуариста.

49 Мадемуазель — титул дочерей Месьё. Здесь имеется в виду Великая Мадемуазель — Анна Мария Луиза Орлеанская.

50 Тюильри — королевский дворец, располагавшийся рядом с Лувром; строительство его было начато Екатериной Медичи в 1564 г. Во время Парижской коммуны дворец сгорел и в 1882 г. был снесен; осталось только два павильона. Центральная часть, покрытая полукруглым куполом (где, как утверждает Рец, жила Мадемуазель), не сохранилась.

51 Церемония была отложена... — Она состоялась в Лувре 17 июля 1636 г., а Рец замыслил свой план (по его уверениям) после заговора в Амьене (20 ноября 1636 г.).

52 ...не за то почитаю я Древний Рим. — Миф о римлянах-тираноубийцах оказывался особо популярен во Франции в периоды общественных потрясений — и в эпоху Фронды, и во время Великой французской революции, и в Парижскую коммуну. Рец все время вспоминает о героях, описанных любимым им Плутархом, но не забывает отметить свое отличие от них.

53 ...удалился к себе в Коммерси. — После смерти Ла Рошпо (1640) Рец унаследовал его имение Коммерси, но вступил во владение только через 10 лет, уплатив 3 млн. долгов.

54 ...более двухсот человек. — Рец сильно преувеличивает свою роль в заговоре графа Суассонского.

55 Граф де Крамай — Адриен де Монлюк сеньор де Монтескью граф де Крамай был известным литератором (писал под псевдонимом Дельво; автор сборника «Игры неизвестного», 1630, «Комедии пословиц», 1639) и меценатом, покровительствовал вольнодумцам, поэту Теофилю де Вио.

56 Мне восемьдесят лет, вам всего лишь двадцать пять. — На самом деле семьдесят три и двадцать семь.

57 ...офицеров парижской милиции. — Парижская милиция (городская стража) в XVII в. делилась на 16 отрядов, по числу округов, объединявших 133 роты горожан; полковниками и капитанами были, как правило, королевские судейские.

58 ...значительная роль в народных революциях... — Через 150 лет именно взятие Бастилии ознаменовало начало народной революции; захватили ее и фрондеры (см. примеч. 122 к ч. II).

59 Большой совет — верховная судебная палата, которая отделилась от Королевского совета в 1497 г. Большой совет состоял из Первого президента, президентов, советников, генерального прокурора, его заместителя и их помощников. В его ведении находились дела церковных прелатов, высших должностных лиц; его юрисдикция распространялась на всю Францию, в отличие от парламентов.

60 Счетная палата. — Существовала с начала XIII в. (также отделившись от Королевского совета) до 1790 г. и проверяла государственные финансы, расходы королевских чиновников, регистрировала государственные указы. Кроме Парижской существовало еще восемь провинциальных палат.

61 Палата косвенных сборов. — Разбирала гражданские и уголовные дела, касавшиеся сбора налогов, прямых и косвенных. В Париже, Бордо, Монтобане, Клермоне эти палаты были независимыми (верховными), в других городах подчинялись Парламенту или Счетной палате.

62 Сен-Лазар. — На деньги, пожертвованные матерью Реца, св. Венсан де Поль, реформатор католической церкви, стремившийся приблизить ее к делам милосердия, к нуждам бедняков, основал в 1626 г. духовное общество, ставившее целью проповедовать евангельское учение крестьянам. С 1632 г. оно обосновалось в бывшем лепрозории ордена лазаритов (Святого Лазаря), а после одобрения деятельности конгрегации папой Урбаном VIII, с 1633 г. приступило к регулярному обучению священников, объясняя им, как доходчиво проповедовать народу Евангелие. В Сен-Лазар удалился Рец перед посвящением в коадъюторы для обязательного двадцатидневного обучения перед рукоположением.

63 ...Империи и Испании. — После отречения императора Священной Римской империи Карла Пятого в 1556 г. императорский дом Габсбургов распался на две ветви — австрийскую, царствовавшую в Австрии, Чехии и Венгрии, и испанскую, правившую Испанией, американскими колониями, Миланом, Неаполитанским королевством, Нидерландами и Франш-Конте.

64 Дворец Правосудия. — В здании Дворца Правосудия, возведенном в центре Парижа на острове Сите в XV в. на месте королевского дворца, в XVII в. помещался Парламент.

65 Граф был убит в самую минуту победы... — В битве при Ла Марфе (близ Седана) б июля 1641 г. войска графа Суассонского и Ламбуа нанесли поражение армии Шатийона. Граф Суассонский погиб скорее всего по неосторожности, поднимая забрало дулом пистолета; однако не исключено, что его убил шпион кардинала Ришельё.

66 ...превратив свой дом едва ли не в академию... — Академиями в начале XVII в. называли собрания писателей и ученых, литературные салоны (как, например, салон г-жи де Рамбуйе). Из подобного кружка возникла и Французская Академия, основанная Ришельё в 1635 г. Многие из завсегдатаев Реца (среди которых были известные писатели М. де Гомбервиль, П. Скаррон, Ж. Ф. Саразен) писали памфлеты в его поддержку во времена Фронды.

67 ...недалеко от Царствия Божия. — Марк, 12, 34.

68 ...богословом из Шарантона, Метреза. — Протестантам было запрещено отправлять богослужение в Париже, и их церковь находилась в Шарантоне. Жан Метреза, уроженец Женевы, был одним из ведущих протестантских богословов Франции.

69 ...присутствовали маршал де Ла Форс и виконт де Тюренн. — Комментаторы считают их присутствие в те годы в Париже маловероятным, так же как и упоминаемой ниже герцогини Вандомской, высланной из столицы в июне 1641 г.

70 ...догмы Сорбонны. — Богословы Сорбонны, отстаивавшие самостоятельность галликанской церкви, расходились с Ватиканом по вопросу о непогрешимости папы римского.

71 ...честь этого обращения приписать мне. — Виконт де Тюренн перешел из протестантства в католичество только в 1668 г. под влиянием знаменитого церковного оратора Боссюэ.

72 ...ничего не замечал. — Рукопись дефектна: в оригинале отсутствует страница.

73 ...чту истину и неуклонно ей следую. — Рассказанная история — литературная новелла, замаскированная под мемуары (комментаторы указывают на целый ряд фактических неточностей). По свидетельству Ж. Таллемана де Рео, подобный случай произошел в 1647 г. с поэтом Вуатюром и г-жой Ледигьер, которая и пересказала его коадъютору, а он разузнал, что черные фигуры были монахами-августинцами. Воссоздав это происшествие в мемуарах, последовательно описывая разыгрывавшиеся события, исследуя реакцию людей на них, Рец дал блестящий пример психологического анализа. (Подобный прием использует Бомарше в 1774 г., рассказывая в письме к Гюдену, как на него напали бандиты — по-видимому, тоже история вымышленная.) В результате получилась романтическая фантастическая новелла с бытовой разгадкой сверхъестественного события, с внутренним любовным сюжетом. Рец опустил важный мотив, сохранившийся в пересказе Таллемана де Рео: перед появлением монахов компания забавлялась рассказыванием историй о духах.

74 Ане — замок в провинции Эр и Луара, принадлежавший Вандомам. Рец как бы создает географическую любовную карту (Королевская площадь, Арсенал, Ане).

75 ...за представления, сделанные Парламентом. — В соответствии с ордонансом короля Филиппа Красивого (1302) политическими вопросами занимался Государственный совет, юридическими — Парламент, финансовыми — Счетная палата. Политическое влияние Парламента зиждилось на том, что он мог не зарегистрировать королевский указ (который без этого не мог вступить в силу) и направить государю соответствующее представление. Этим правом парижский Парламент активно пользовался во время Фронды, начав захватывать законодательную и частично верховную власть. Он сам стал выпускать ордонансы. Президент Мем утверждал в 1649 г., что Парламент выше Генеральных Штатов, которые могут лишь коленопреклоненно молить государя, поскольку он посредник между народом и монархом. Людовик XIV целиком свел на нет политическую власть Парламента.

76 Главный конюший — Сен-Map. Возглавлял заговор против Ришельё, казнен вместе с де Ту в 1642 г.

77 ...после смерти Кардинала. — 4 декабря 1642 г.

78 Пистоль — золотая монета, равная одиннадцати ливрам.

79 Вот первая из этих историй. — По мнению комментаторов, она могла быть заимствована Рецем из жизнеописаний Баярда (ок. 1477 — 1524), «рыцаря без страха и упрека».

80 ...не должно приучать духовенство самому избирать архиепископов... — По Болонскому конкордату, заключенному между Франциском I и папой Львом X в 1516 г., епископов назначал король, а затем их утверждал папа специальной буллой.

81 ...тайным иезуитом. — Орден иезуитов, обосновавшийся во Франции с 1545 г., был изгнан в 1594 г. по обвинению в подготовке покушений на Генриха IV, но вновь возвращен в 1603 г. В XVII в. иезуиты пользовались во Франции большим влиянием, были духовниками королей.

82 ...который попался в западню... — Нуайе предложил больному Людовику XIII (возможно, по наущению Шавиньи) сделать Анну Австрийскую полноправной регентшей и был подвергнут опале.

83 Король умер. — Людовик XIII скончался 14 мая 1643 г.

84 ...для оплаты папской буллы. — Рец получил патент коадъютора (с правом наследования) 12 июня 1643 г., а буллу, подписанную 5 октября папой Урбаном VIII, — 10 ноября. 19 октября Рецу в Сорбонне было присуждено звание доктора богословия.

Вторая часть «Жизни кардинала де Реца»

Я начал читать свои проповеди в церкви Сен-Жан-ан-Грев в день праздника Всех Святых 1 при большом стечении народа, неудивительном в таком городе, как Париж, который не привык видеть на кафедре своих архиепископов.

Залог успеха тех, кто вступает в должность, — сразу поразить воображение людей поступком, который в силу обстоятельств кажется необыкновенным.

Поскольку я должен был принять посвящение в сан, я удалился в Сен-Лазар, где по наружности вел себя так, как это обыкновенно принято. Но душой я погрузился в глубокое и долгое раздумье о том, какого поведения мне следует отныне держаться. Решить это было отнюдь не легко. Парижское архиепископство хирело перед лицом света из-за недостойных дел моего дядюшки и прозябало перед лицом Бога из-за его небрежения и бездарности. Я предвидел препятствия, какие встретятся мне на пути к его возрождению, и был не настолько слеп, чтобы не понимать: величайшее и самое непреодолимое из них кроется во мне самом. Я не мог не знать, сколь необходимо епископу соблюдение строгих правил нравственности. Я чувствовал, что скандальное беспутство моего дяди предписывает мне правила еще более строгие и неукоснительные, нежели любому другому, и в то же время чувствовал, что не способен к этому, и все препоны совести и честолюбия, какие я воздвигну на пути распутства, останутся лишь ненадежными запрудами. После шестидневного раздумья я принял решение творить зло намеренно, что несомненно есть самое тяжкое преступление перед Богом 2, но бесспорно самое разумное поведение в отношении света, ибо, поступая так, мы берем меры предосторожности, которые частью покрывают зло, и таким способом избегаем наибольшей для нашего сана опасности — попасть в смешное положение, некстати примешивая грех к благочестию.

Вот в каком святом расположении духа вышел я из Сен-Лазара. Впрочем, оно не было дурным во всех отношениях, ибо я принял твердое решение нерушимо исполнять все обязанности, налагаемые моим саном, и творить столько же добра для спасения других, сколь много зла могу причинить самому себе.

Архиепископ Парижский, самый слабодушный на свете человек, был, как это часто случается, и самым тщеславным. Он всегда уступал почетное место любому королевскому сановнику, но в своем собственном доме отказывал в учтивости знатным людям, которые имели в нем нужду. Я избрал образ действий совершенно противоположный. Я оказывал почет всем, кто посещал мой дом, провожал гостей до кареты и таким способом снискал в глазах многих репутацию человека учтивого, а в глазах некоторых — даже смиренного. Не выставляя этого напоказ, я избегал появляться в местах официальных рядом с особами слишком высокого звания, пока не утвердился совершенно в этой своей репутации, а когда посчитал ее упроченной, воспользовался заключением одного брачного контракта, чтобы оспорить у герцога де Гиза право подписать его первым. Еще прежде этого я внимательно изучил сам и поручил своим людям изучить мои права, неоспоримые в пределах моей епархии. Первенство мое подтверждено было решением Совета 3, и то, как много у меня оказалось сторонников, убедило меня в этом случае, что снизойти до малых есть самый верный способ уравнять себя с великими. Раз в неделю я показывался при дворе, когда служили обедню у Королевы, а потом почти непременно бывал приглашен отужинать у кардинала Мазарини, который обходился со мной весьма благосклонно и был в самом деле весьма мной доволен, потому что я не пожелал принять участия в так называемом «Заговоре “Кичливых"» 4, хотя среди его участников были мои ближайшие друзья. Надеюсь, вы не посетуете на меня, если я расскажу вам, что представлял собою этот заговор.

Герцог де Бофор, которого разум был много ниже посредственного, видя, что Королева подарила своей доверенностью кардинала Мазарини, впал в самый необузданный гнев. Он отверг щедрые знаки милости 5, предложенные ему Королевой, и в тщеславии своем выказывал свету все приметы оскорбленного любовника; он не церемонился с Месьё, в первые дни Регентства дерзко обошелся с покойным принцем де Конде 6, а позднее вывел его из терпения, открыто поддержав против герцогини де Лонгвиль герцогиню де Монбазон, которая, правду сказать, оскорбила первую лишь тем, что предала гласности, то ли сочинив сама, то ли просто показав другим, пять писем, будто бы писанных г-жой де Лонгвиль к Колиньи 7. Г-н де Бофор, желая заручиться сторонниками в своих действиях против Регентши, первого министра и принцев крови, создал заговор из людей, которые все окончили безумием, но и в ту пору уже не казались мне здравомыслящими: то были Бопюи, Фонтрай, Фиеск. Монтрезор, который, наружностью напоминая Катона, отнюдь не походил на него поведением, присоединился к ним вместе с Бетюном. Первый был близким моим родственником, со вторым меня связывали довольно дружественные отношения. Оба принудили г-на де Бофора искать во мне соучастника. Я выслушал его посулы с почтением, но не поддался на них; я даже имел объяснение о том с Монтрезором, которому сказал, что обязан Королеве парижским коадъюторством, и милость эта достаточно велика, чтобы удержать меня от любого сговора, какой мог бы быть ей неугоден. А когда Монтрезор возразил мне, что я ничем не обязан Королеве, ибо она сделала лишь то, что было во всеуслышание приказано ей покойным Государем, да и вообще милость оказана была мне в ту пору, когда Королева никого ничем не жаловала, а попросту никому ни в чем не отказывала, я ответил ему так: «Позвольте мне забыть все, что может умалить мою благодарность, и помнить лишь то, что способно ее усугубить». Слова эти, как позднее уверял меня Гула, были переданы им кардиналу Мазарини, которому они пришлись по вкусу. Он повторил их Королеве в тот день, когда был арестован герцог де Бофор. Арест этот произвел много шуму, однако вовсе не в том смысле, в каком был бы должен, и, поскольку он положил начало возвышению министра, которому, как вы увидите из дальнейшего моего повествования, принадлежит в пьесе главная роль, я полагаю необходимым рассказать вам об этом несколько более подробно.

Вы уже видели, что партия, образованная при дворе герцогом де Бофором, состояла всего лишь из четырех или пяти меланхоликов 8, которых можно было заподозрить в сумасбродных планах; впечатление это и впрямь напугало кардинала Мазарини, а может быть, дало повод притвориться, будто он напуган. Полагать можно было и то и другое, несомненно лишь одно: Ла Ривьер, пользовавшийся уже большим влиянием на герцога Орлеанского, сообщая Кардиналу разного рода известия, пытался внушить ему страх, дабы тот заставил Месьё избавиться от Монтрезора, которого Ла Ривьер ненавидел; принц де Конде также приложил все старания, чтобы устрашить Кардинала из опасения, как бы герцог Энгиенский, нынешний принц де Конде, не вздумал искать поединка с г-ном де Бофором, как это едва не случилось во время ссоры герцогинь де Лонгвиль и де Монбазон. Орлеанский дворец и Отель Конде, объединенные общими интересами, в мгновение ока обратили в посмешище спесь, заслужившую друзьям герцога де Бофора прозвище «Кичливых»; в то же время они очень ловко воспользовались многозначительностью, какую герцог де Бофор, как это свойственно тем, в ком тщеславие превосходит ум, при всяком случае старался придать любому вздору. Заговорщики кстати и некстати держали совет, назначали бесполезные встречи, даже выезды на охоту окружали таинственностью. Кончилось дело тем, что их арестовал в Лувре капитан личной гвардии Королевы Гито. «Кичливые» были изгнаны кто куда, и по всему королевству было объявлено, что они умышляли на жизнь Кардинала 9. Я никогда не придавал этому веры, ибо против них не нашлось ни свидетелей, ни доказательств, хотя большую часть тех, кто состоял на службе рода Вандомов 10, долгое время продержали в заточении. Воморен и Гансевиль, с которыми я сотни раз беседовал об этом предмете во времена Фронды, клялись мне, что это злейшая ложь. Первый был капитаном личной гвардии герцога де Бофора, второй его конюшим. Маркиз де Нанжи, кавалерийский полковник, не помню, какого полка, Наваррского или Пикардийского, ненавидевший Королеву и Кардинала по причине, которую я вам не замедлю изложить, дней за пять или шесть до ареста г-на де Бофора весьма склонялся к тому, чтобы вступить в заговор «Кичливых». Я отговорил его от этой затеи, сказав ему, что влияние моды, столь заметное во многом, ни в чем не сказывается столь сильно, как в отношении королевской милости или опалы. Бывают времена, когда опала подобна огню, очищающему от всех пороков и освещающему все добродетели, но бывают и такие, когда человеку порядочному не пристало ее на себя навлекать. Я убеждал Нанжи, что нынешние времена принадлежат к последнему роду. Я обратил ваше внимание на это обстоятельство, чтобы вы представили себе положение дел сразу после кончины покойного Государя. С этого мне и следовало бы начать, но нить повествования увела меня в сторону.

К чести кардинала де Ришельё должно признать, что он взлелеял два замысла, которые я нахожу такими же обширными, как замыслы Цезаря и Александра. Мысль сокрушить протестантскую партию родилась у моего дяди, кардинала де Реца, мысль схватиться с могущественным Австрийским домом не приходила в голову никому. Кардинал де Ришельё воплотил первую и ко времени своей смерти много успел в осуществлении второй. Доблесть принца де Конде, который в ту пору был еще герцогом Энгиенским, помешала Королю воспрепятствовать этим деяниям. Знаменитая победа при Рокруа 11 обеспечила королевство защитой столь же надежной, сколь громкой была слава, какой она его покрыла, — лавры ее увенчали ныне царствующего Короля еще в колыбели. Король, отец его, не любивший и не уважавший Королеву, свою супругу, умирая, учредил при ней Совет, чтобы ограничить власть ее Регентства; он назначил в Совет кардинала Мазарини, канцлера 12 и господ Бутийе и де Шавиньи. Поскольку лица эти, будучи клевретами кардинала де Ришельё, пользовались общей ненавистью, они тотчас после смерти Короля были осмеяны всеми лакеями во всех закоулках Сен-Жерменского дворца; окажись у герцога де Бофора хоть малая толика ума, не будь епископ Бовезский глупцом в митре, и захоти мой отец принять участие в делах, эти подручные Регентства были бы неминуемо изгнаны с позором, а память кардинала де Ришельё, без всякого сомнения, с нескрываемой радостью осуждена Парламентом.

Королева была любима благодаря своим злоключениям куда более, нежели за свои достоинства. Ее постоянно преследовали на глазах у всех, а страдания у особы ее сана заменяют великие добродетели. Всем хотелось верить, будто она наделена терпением, личину которого очень часто надевает безразличие. Словом, от нее ждали чудес, и Ботрю говаривал, что она уже их творит, ибо даже самые отъявленные ханжи позабыли ее былое кокетство.

Герцог Орлеанский хотел было заявить права на Регентство, и Ла Фретт, состоявший у него на службе, посеял тревогу в Сен-Жермене, явившись туда час спустя после смерти Короля с двумястами дворян, приведенных им из его владений. Тогда я потребовал от Нанжи, чтобы он предоставил в распоряжение Королевы полк, которым он командовал и который стоял гарнизоном в Манте 13. Он привел его в Сен-Жермен; туда же направился и гвардейский полк; Короля привезли в Париж. Месьё удовлетворился званием правителя королевства. Принц де Конде был объявлен главой Совета. Парламент утвердил Регентство Королевы, однако ни в чем его не ограничил; все изгнанники были возвращены, все узники выпущены на свободу, все преступники оправданы, те, кто были отрешены от своих должностей, получили их обратно, всех осыпали милостями, отказа не было ни в чем, и между прочим г-жа де Бове получила позволение строиться на Королевской площади. Не помню только имени того, кому дан был на откуп налог на мессы. Всеобщее благоденствие, казалось, служит надежным залогом преуспеяния отдельных лиц; нерушимое согласие королевской семьи обеспечивало покой внутри страны. Битва при Рокруа на долгие века сокрушила могущество испанской пехоты; имперская кавалерия не могла устоять против веймарцев 14. На ступенях трона, откуда суровый и грозный Ришельё не столько правил смертными, сколько их сокрушал, появился преемник его, кроткий, благодушный, который ничего не желал, был в отчаянии, что его кардинальский сан не позволяет ему унизиться перед всеми так, как он того хотел бы, и появлялся на улицах с двумя скромными лакеями на запятках своей кареты. Ну не прав ли я, говоря вам, что человеку порядочному не пристало быть не в ладах с двором в такие времена? И не прав ли я был, посоветовав Нанжи не ссориться с ним, хотя, несмотря на услугу, оказанную им в Сен-Жермене, он был первым, кому отказали в ничтожном вознаграждении, какого он домогался? Я помог ему его получить.

Вас не должно удивить, что все были поражены, когда герцога де Бофора заключили в тюрьму при дворе, где из темниц только что выпустили всех без изъятия, но вас, без сомнения, удивит, что никто не обратил внимания на проистекшие отсюда следствия. Эта суровая мера, взятая в пору, когда власть была столь мягкой, что ее как бы вовсе не замечали, произвела весьма заметное действие. В обстоятельствах, которые я вам описал, ничего не стоило эту меру применить, и, однако, в ней усмотрели геройство, а все геройское снискивает успех, ибо, обладая величием, оно не выглядит злодейством. На поступки министров, даже самые необходимые, зачастую ложится тень злодейства, оттого что для свершения их они вынуждены осиливать препятствия, преодоление которых неизбежно навлекает на них зависть и ненависть. Но если министрам представляется случай совершить важный поступок, ничего не сокрушая, ибо помех на их пути нет, а это бывает весьма редко, он окружает их власть чистым, безгрешным блеском, лишенным дурной примеси, и не только укрепляет эту власть, но впоследствии помогает им поставить себе в заслугу не только все, что они совершают, но и все то, от совершения чего они воздерживаются.

Видя, что Кардинал арестовал того, кто тому пять или шесть недель с небывалой пышностью сопроводил в Париж Короля, воображение всех поражено было почтительным изумлением; помню, что Шаплен, а он был человек вовсе не глупый, неустанно восхищался этим великим событием. Все почитали себя обязанными первому министру за то лишь, что он не бросал каждую неделю кого-нибудь в тюрьму, и приписывали мягкости его натуры все случаи, которыми он не воспользовался, чтобы содеять зло. Надо признать, что кардинал Мазарини весьма искусно поддерживал свой успех. Он всеми способами старался показать, что его вынудили принять такое решение, что советы Месьё и принца де Конде одержали в душе Королевы верх над его мнением. Назавтра после ареста г-на де Бофора, он стал еще более терпимым, учтивым и доступным. Вход к нему был совершенно свободный, получить аудиенцию ничего не стоило; обедать с ним можно было запросто, как с любым частным лицом; он во многом отказался даже от той важности, с какою держатся обыкновенные кардиналы. Словом, он вел себя так ловко, что возвысился над всеми в ту самую пору, когда все полагали себя его ровней. Удивляет меня то, что принцы и другие вельможи, которым их собственные интересы повелевали быть прозорливее людей обыкновенных, более других оказались слепы. Месьё мнил себя на особом положении; принц де Конде, привязанный ко двору своей алчностью, желал ему верить. Герцог Энгиенский был еще в том возрасте, когда охотно почиют под сенью лавров; герцог де Лонгвиль открыл было глаза, но для того лишь, чтобы снова их смежить; герцог Вандомский был слишком счастлив, что отделался всего лишь изгнанием; герцог Немурский был еще ребенком; герцогом де Гизом, только что возвратившимся из Брюсселя, правила мадемуазель де Понс, а он полагал, будто правит двором; герцог Буйонский воображал, что ему со дня на день возвратят Седан 15; виконт де Тюренн был более нежели удовлетворен, командуя веймарской армией, герцог д'Эпернон был счастлив, что ему возвратили губернаторство и должность в армии; маршал де Шомбер всю свою жизнь держался того, что входило в силу при дворе; герцог де Грамон был рабом двора, а господа де Рец, де Витри и де Бассомпьер не шутя полагали себя в милости, поскольку не томились ни в тюрьме, ни в изгнании. Парламент, избавленный от кардинала де Ришельё, его попиравшего, воображал, будто с приходом министра, каждый день заверявшего палаты, что Королева намерена следовать только их советам, настал золотой век. Духовенство, всегда подающее пример угодничества, проповедовало его другим под именем послушания. Вот как случилось, что в одно мгновение все оказались мазаринистами.

Описание мое, быть может, показалось вам слишком длинным, но прошу вас принять во внимание, что оно охватывает четыре первые года Регентства, когда стремительное укрепление королевской власти, которому начало положено было кардиналом де Ришельё и которое еще упрочено было обстоятельствами, мною отмеченными, и непрерывными победами над врагом, привело к положению дел, здесь изображенному. На третьем и на четвертом году из-за безделицы вышла небольшая размолвка между Месьё и герцогом Энгиенским; размолвка вышла также между герцогом Энгиенским и кардиналом Мазарини из-за должности командующего флотом, на которую первый притязал после смерти герцога де Брезе, своего шурина. Я не вхожу здесь в подробности этих недоразумений, потому что они никоим образом не изменили картины, к тому же вы не найдете мемуаров, посвященных этому времени, в которых не говорилось бы о них.

Через два месяца после моего посвящения в сан 16 архиепископ Парижский покинул столицу, чтобы провести лето в Анже, в принадлежащем ему там аббатстве Сент-Обен, и приказал мне, хотя и с большой неохотой, взять на себя заботу о его епархии. В первый раз мне пришлось исполнить мои обязанности в женском монастыре Зачатия, который я посетил, лишь уступив настоянию Королевы, ибо зная, что в этом монастыре содержится более восьмидесяти девиц, среди которых немало хорошеньких и есть кокетливые, я не решался подвергнуть мою добродетель такому испытанию. Пришлось, однако, это сделать, и я сохранил ее в назидание ближним, ибо ни разу не увидел лица ни одной из девиц, разговаривая с ними только, когда они были скрыты покрывалом; поведение это, которого я держался в продолжение шести недель, заслужило громкую славу моему целомудрию.

В своей епархии я продолжал делать все, что ревность моего дяди позволяла мне предпринять, не навлекая его гнева. Но так как при характере архиепископа его гневило почти все, я старался снискать похвалы не столько за то, что я делал, сколько за то, чего не делал; таким образом, я нашел способ обернуть к выгоде для себя самую ревность архиепископа Парижского, ибо теперь я мог, ничем не рискуя, выказывать благие намерения решительно во всем, между тем, будь я сам себе хозяином, благоразумие вынудило бы меня придерживаться лишь того, что исполнимо.

Долго спустя в пору одного из притворных перемирий, какие мы время от времени заключали с кардиналом Мазарини, он признался мне, что первую тревогу из-за большой власти, приобретенной мной в Париже, он почувствовал, заметив этот мой маневр, который, впрочем, в отношении его не таил ничего дурного. Другой случай также обеспокоил его по причине столь же неосновательной.

Я вознамерился подвергнуть испытанию способности всех священников моей епархии, что и в самом деле было делом чрезвычайно полезным. С этой целью образовал я три комитета, состоявшие из каноников, кюре и монахов, которые должны были разделить всех священников на три разряда; к первому из них причислены были достойные, оставляемые при исполнении своих обязанностей, ко второму — те, кто не был пригоден, но мог им стать, к третьему — кто им не был и стать не мог. Отделив друг от друга последние два разряда, их отрешали от должности и помещали в различные заведения — с первыми проводили наставительные беседы, вторых просто обучали правилам благочестия. Надо ли вам говорить, что предприятие это потребовало огромных расходов, но ко мне со всех сторон стекались значительные суммы: люди благородные щедрой рукой развязывали свои кошельки.

Успех этот раздосадовал первого министра, и по его наущению Королева под каким-то пустым предлогом послала за архиепископом Парижским, а тот два дня спустя после своего возвращения, под предлогом еще более пустым, пресек исполнение моего замысла. Хотя мой друг, капеллан Куре, и уведомил меня, что удар этот нанесен мне двором, я перенес его с хладнокровием, в ту пору отнюдь не свойственным горячему моему нраву. Я не выказал никакого огорчения и с г-ном Кардиналом держался как обычно. Однако несколькими днями позже я выразился о другом предмете куда менее осторожно, нежели действовал в первом случае. На слова добрейшего г-на де Моранжи, который в келье приора картезианского монастыря заметил мне, что я трачу слишком много денег, — а это было более чем справедливо, ибо расходы мои были непомерны, — я ответил весьма необдуманно: «Я произвел подсчеты: Цезарь в моем возрасте задолжал в десять раз больше». Слова эти, во всех отношениях неосмотрительные, были одним случившимся там злосчастным педантом повторены г-ну де Сервьену 17, а тот коварно передал их Кардиналу. Кардинал посмеялся над ними и поступил весьма умно, но намотал их на ус и поступил весьма неглупо.

Ассамблею духовенства созвали в 1645 году. Я был приглашен на нее от моей епархии, и она воистину стала опасным рифом для моего и так уже пошатнувшегося положения при дворе.

На Ассамблее в Манте кардинал де Ришельё нанес жестокий урон достоинству и свободе духовенства, в ужасных обстоятельствах изгнав шесть самых почтенных прелатов 18. На Ассамблее 1645 года решено было загладить происшедшее или, лучше сказать, воздать этим лицам почести за проявленную ими твердость духа, пригласив их занять места в Собрании, хотя они и не были его депутатами. Решение это, принятое в частных беседах с общего согласия, бесхитростно и без утайки объявлено было на Ассамблее, и никому не пришло в голову, что двору это может не понравиться; случаю угодно было, чтобы обсуждение этого вопроса пришлось на тот день, когда был мой черед как представителя Парижской епархии говорить первым.

Таким образом я первый высказал предложение, о котором заранее договорились, и был всеми поддержан. Дома меня ждал казначей Королевы, который передал мне ее приказание не мешкая к ней явиться. Она возлежала на кровати в своей малой серой опочивальне и резким тоном, вообще ей свойственным, сказала мне, что никогда не предполагала, что я способен настолько забыть свой долг перед ней, чтобы поступить так, как я поступил, да еще при обстоятельствах, которые наносят оскорбление памяти покойного Короля, ее супруга. Мне не составило труда ответить так, что на мои доводы возразить было нечего, но Королева нашла выход из положения, приказав мне довести мои слова до сведения г-на Кардинала. Он, однако, внял им не более, чем она. Он говорил со мной с видом самым высокомерным, не пожелал выслушать моих оправданий и объявил, что приказывает мне от имени Короля на другой же день взять мои слова обратно в присутствии всей Ассамблеи. Надо ли вам говорить, что принудить меня к этому было бы трудно. И, однако, я не стал горячиться, я держался все так же почтительно, но, видя, что покорность моя не оказывает на него никакого действия, я решился обратиться к архиепископу Арльскому, человеку мудрому и сдержанному, и просить его присоединиться ко мне, дабы вдвоем убедить Кардинала внять нашим доводам. Мы отправились к нему, мы пытались его убедить, и оба пришли к заключению, что нет человека менее сведущего, нежели он, в делах духовенства. Не помню в точности, как разрешилось это дело, да и не думаю, чтобы вам любопытно было о том узнать, — я рассказал вам о нем столь пространно, для того лишь, чтобы заверить вас, что не я был повинен в первой ссоре, какая произошла у меня с двором: из почтения к Королеве я обходился с Кардиналом уважительно и даже выказывал долготерпение.

Нужду в долготерпении я почувствовал еще сильнее месяца три или четыре спустя при происшествии, которому вначале дало повод невежество Мазарини, но который усугубило его коварство. Епископ Вармии, один из послов, прибывших за королевой Польской 19, заблагорассудил совершить церемонию бракосочетания в соборе Богоматери. А я позволю себе напомнить вам, что епископы и архиепископы Парижские никогда не уступали права отправлять службы в своей церкви никому, кроме кардиналов королевской крови; дядя мой навлек на себя жестокую хулу всего своего капитула, допустив, чтобы королеву Английскую обвенчал кардинал де Ларошфуко 20.

Дядя отбыл во вторую свою поездку в Анжу как раз накануне праздника Святого Дионисия 21, а в самый день праздника церемониймейстер двора Сенто доставил мне прямо в собор Богоматери именное повеление приготовить собор для епископа Вармии, притом составленное в таких выражениях, какими приказывают купеческому старшине 22 приготовить Ратушу для балета. Я показал бумагу декану и каноникам, которые находились при мне, сказав им, что нисколько не сомневаюсь: это ошибка, допущенная каким-нибудь письмоводителем государственного секретаря; я завтра же отправлюсь в Фонтенбло, где пребывает двор, дабы самому пролить свет на это недоразумение. Сильно взволнованные, они хотели сопровождать меня в Фонтенбло, но я этому воспротивился, пообещав, в случае надобности, послать за ними.

Я вошел к Кардиналу. Я привел ему множество резонов и примеров. Я сказал ему, что, будучи преданным его слугой, надеюсь, что он окажет мне милость изъяснить их Королеве; я сопроводил свои слова всеми доводами, какие могли склонить его к моей просьбе.

Вот тут-то я и понял, что он ищет поссорить меня с Королевой, ибо я видел ясно: доводы мои произвели на него впечатление, и он, без сомнения, уже сожалеет о приказе, который отдал, не взвесив его следствия, — и, однако, после недолгого раздумья он самым непреклонным и нелюбезным тоном стал настаивать на своем решении. Хотя я говорил от имени архиепископа Парижского и всего парижского духовенства, он разбушевался так, как если бы некое частное лицо по собственной прихоти явилось поучать его во главе пятидесяти бунтовщиков. Я хотел почтительно указать ему на это различие, но он был столь мало осведомлен о наших нравах и обычаях, что превратно истолковывал даже то немногое, что ему пытались пояснить. Внезапно и неучтиво оборвав наш разговор, он отослал меня к Королеве. Я нашел ее предубежденной против меня и озлобленной, и единственное, чего мне удалось от нее добиться, — что она даст аудиенцию капитулу, без которого, как я ей объявил, я не вправе и не должен принять решение.

Я тотчас послал за капитулом. Декан прибыл на другой день в сопровождении шестнадцати депутатов. Я представил их; они изложили свое мнение, изложили весьма разумно и убедительно. Королева отослала нас к Кардиналу, который, сказать вам правду, наговорил нам одного лишь вздору, и, так как сила французских выражений оставалась для него еще смутной, он в заключение объявил мне, что накануне я говорил с ним с большой наглостью. Вам нетрудно представить, как оскорбило меня это слово. Но, поскольку я принял твердое решение быть сдержанным, я ответил ему улыбкой, а потом, повернувшись к депутатам, заметил: «Забавное словечко, господа». Улыбка моя разгневала Кардинала. «Понимаете ли вы, с кем разговариваете? — промолвил он самым высокомерным тоном. — Я вас вразумлю». Признаюсь вам, при этом я вспыхнул. Мне хорошо известно, ответил я ему, что я коадъютор Парижский и говорю с г-ном кардиналом Мазарини, но он, как видно, воображает себя кардиналом Лотарингским, который обращается к своему викарию из Меца 23. Сравнение это, сорвавшееся у меня с языка в пылу гнева, развеселило присутствующих, которые были весьма многочисленны.

Я пригласил депутатов капитула у меня отобедать; мы уже готовились возвратиться в Париж, когда маршал д'Эстре явился уговаривать меня не доводить дело до ссоры, твердя, что все еще можно уладить. Видя, что я не намерен следовать его совету, он напрямик объявил, что Королева приказала ему привести меня к ней. Колебаться я не стал — я взял с собой депутатов. Мы нашли Королеву подобревшей, милостивой, переменившейся до такой степени, что невозможно описать. В присутствии депутатов она сказала мне, что хотела видеть меня не для того, чтобы обсудить существо дела, которое нетрудно будет разрешить, но чтобы пожурить меня за тон, каким я разговаривал с бедным г-ном Кардиналом, ведь он кроток как агнец и любит меня как сына. Она присовокупила к этому всевозможные ласковые слова и под конец приказала декану и депутатам отвести меня к Кардиналу и всем вместе подумать, как поступить. Мне стоило больших усилий сделать этот шаг, и я заметил Королеве, что она одна на всем свете могла принудить меня к нему.

Мы нашли первого министра еще более милостивым, чем его госпожа. Он рассыпался передо мной в извинениях за употребленное им выражение «наглость». Он заверил меня, и, возможно, говорил правду, что он полагал, будто слово это имеет тот же смысл, что по-итальянски insolito (Мазарини уверял, что спутал французское слово «insolemment» — «нагло» с итальянским «insolito» — «необычно». (Примеч. переводчика.)). Он наговорил мне множество любезностей, но ничего не решил, отложив дело до Парижа, куда он намеревался ненадолго приехать. Мы вернулись туда ожидать его приказаний, а четыре или пять дней спустя церемониймейстер Сенто явился ко мне в полночь с письмом от архиепископа, который приказывал мне ни в чем не противодействовать притязаниям епископа Вармии и предоставить ему отслужить церемонию бракосочетания. Будь я благоразумен, я удовольствовался бы тем, что сделал, ибо должно пользоваться любым предлогом, который не наносит урона нашей чести, чтобы положить конец недоразумению с двором; но я был молод и к тому же разгневан, ибо видел, что в Фонтенбло меня обвели вокруг пальца, как оно и было на самом деле, и обошлись со мной любезно лишь для виду, чтобы выиграть время и послать гонца в Анже, к моему дяде. Я, однако, ничем не выдал Сенто своего расположения духа, напротив, я выказал ему радость, что архиепископ Парижский избавил меня от затруднения. А четверть часа спустя я велел собрать главных членов капитула, которые все разделяли мои мысли. Я изъяснил им свои намерения, и Сенто, который на другое утро велел капитулу собраться, чтобы согласно обычаю вручить ему именное повеление, вернулся ко двору с таким ответом: «Архиепископ Парижский может располагать по своему усмотрению нефом, но поскольку хоры принадлежат капитулу, он не намерен уступить их никому, кроме своего архиепископа или коадъютора». Такой слог был Кардиналу внятен, и он принял решение совершить брачную церемонию в часовне при Пале-Рояле, епископом которой он именовал главного капеллана. Поскольку вопрос этот был еще важнее первого, я написал Кардиналу, объяснив ему неуместность подобного решения. Задетый, он посмеялся над моим письмом. Тогда я предупредил королеву Польскую, что, ежели она обвенчается при таких обстоятельствах, я вынужден буду против собственной воли объявить ее брак недействительным; впрочем, из положения есть выход: пусть она и в самом деле венчается в Пале-Рояле, но епископ Вармии явится ко мне получить на то письменное позволение. Дело не терпело промедления — дожидаться нового разрешения из Анже было некогда. Королева Польская не желала допустить в своем браке ни тени сомнительности, и двору пришлось уступить и согласиться на мое предложение, которое и было исполнено 24.

Рассказ мой вышел слишком длинным, сухим и скучным, однако поскольку три или четыре незначительные размолвки, происшедшие у меня в эту пору с двором, имеют прямое касательство до более крупных, которые произошли впоследствии, я посчитал необходимым рассказать вам о них; по этой же причине я прошу вас снисходительно выслушать еще две-три истории в этом же роде, вслед за которыми я полагаю приступить к предметам как более важным, так и более занимательным.

Некоторое время спустя после бракосочетания королевы Польской, в Пасхальное воскресенье 25 герцог Орлеанский явился к вечерне в собор Богоматери, но еще до его прихода один из офицеров его гвардии, обнаружив мой моленный коврик на обычном месте, то есть возле самой кафедры архиепископа, убрал его, а взамен положил коврик герцога. Меня тотчас известили об этом, и, поскольку любая попытка соревноваться в первенстве с сыном Короля всегда ставит притязателя в смешное положение, я стал выговаривать, и даже довольно резко, тем из членов капитула, кто пытался привлечь к этому происшествию мое внимание. Каноник-богослов 26, человек ученый и разумный, отозвал меня в сторону и осведомил меня о подробности, которая была мне неизвестна. Он указал мне, какие следствия может иметь попытка отдалить под каким бы то ни было предлогом коадъютора от архиепископа. Я устыдился и, дождавшись герцога Орлеанского у дверей собора, сообщил ему о том, о чем, правду сказать, сам только перед этим узнал. Он выслушал мои слова весьма благосклонно и приказал, чтобы его коврик убрали и водворили на место мой. Я получил отпуст прежде него и по окончании вечерни сам вместе с ним пошутил над собой. «Я усовестился бы, Ваше Королевское Высочество, сегодняшнего своего поступка, — сказал я ему, — если бы меня не уверили, что позавчера последний из послушников кармелитов поклонился кресту прежде Вашего Королевского Высочества, не понеся никакой кары». Я знал, что Месьё в Страстную пятницу присутствовал на службе в монастыре кармелитов, и мне было известно, что все духовные лица поклоняются кресту прежде всех остальных. Мои слова понравились герцогу, и вечером он повторил их на приеме у Королевы как учтивость.

Но на другой день он отправился в Пти-Бур к аббату Ла Ривьеру, и тот настроил его на иной лад, внушив ему, будто я публично его оскорбил, и потому в тот самый день, когда Месьё вернулся от Ла Ривьера, он при всех спросил у маршала д'Эстре, который провел праздники в Кёвре, оспаривал ли у него местный кюре право первенства. Судите сами, какой оборот дан был разговору. Придворные начали с насмешек, а Месьё закончил клятвой, что заставит меня пойти в собор и получить отпуст после него. Герцог Роган-Шабо, слышавший эти речи, в испуге бросился ко мне и все мне рассказал, а полчаса спустя Королева прислала за мной своего капеллана. Она сразу объявила мне, что Месьё в страшном гневе, она этим очень раздосадована, но, поскольку речь идет о Месьё, она не может не разделять его чувств и желает непременно, чтобы я дал ему удовлетворение, в ближайшее же воскресенье отправившись в собор Богоматери и исполнив его требование, о котором я сказал выше. Вам нетрудно угадать, что я ответил ей, и тогда по обыкновению она отослала меня к Кардиналу, который сразу же стал меня уверять, что искренне огорчен затруднением, в каком я оказался, осудил аббата Ла Ривьера за то, что тот подстрекает Месьё, но сам, прикрываясь кротостью и любезностью, приложил все старания, чтобы склонить меня к унижению, которого от меня требовали. Видя, что я не попался в расставленную западню, он решил втолкнуть меня в нее силой: он заговорил тоном высокомерным и властным, объявил, что беседовал со мной как с другом, но я вынуждаю его говорить тоном министра. Рассуждения свои он пересыпал скрытыми угрозами, а когда разговор принял резкий оборот, дошел даже до открытых выпадов, заметив мне, что тому, кто желает уподобиться Святому Амвросию в его деяниях 27, следовало бы уподобиться ему образом жизни. И так как он при этих словах умышленно возвысил голос, чтобы его услышали два или три духовных лица, бывшие в другом конце комнаты, я, также не понижая голоса, сказал ему в ответ: «Постараюсь последовать вашему совету, Ваше Высокопреосвященство, но я для того и силюсь подражать Святому Амвросию в обстоятельствах нынешних, дабы он сподобил меня подражать ему во всех прочих». Мы расстались весьма враждебно, и я покинул Пале-Рояль.

После обеда ко мне явились маршал д'Эстре и Сеннетер, вооруженные всеми фигурами красноречия, дабы убедить меня, что унижение перед герцогом Орлеанским почетно. И когда им это не удалось, стали намекать мне, что Месьё может прибегнуть к насилию и приказать своим гвардейцам схватить меня, чтобы принудить уступить ему мои права в соборе. Вначале мысль эта показалась мне столь нелепой, что я не придал ей значения. Но когда вечером меня предупредил о том же канцлер Месьё, г-н де Шуази, я со своей стороны приготовился к защите, что было, конечно, смешно, ибо, вы понимаете сами, подобное поведение в отношении сына Короля никак нельзя оправдать в мирное время, когда нет даже намека на беспорядки. На мой взгляд, это самая большая глупость, какую я совершил за свою жизнь. Она, однако, помогла мне. Моя смелость пришлась по душе герцогу Энгиенскому, с которым я имел честь состоять в родстве 28 и который ненавидел аббата Ла Ривьера, потому что тот имел дерзость выразить неудовольствие, когда за несколько дней перед тем при выборе кандидатуры будущего кардинала ему предпочли принца де Конти 29. Сверх того, герцог был твердо убежден в моих правах, и в самом деле бесспорных и совершенно доказанных в небольшом сочинении, которое я выпустил в свет 30. Он объявил о том Кардиналу и прибавил, что не потерпит, чтобы против меня учинили хоть малейшее насилие: я его родственник, я ему предан, и он не уедет в армию, пока дело не уладится.

Двор ничего так не боялся, как раздора между Месьё и герцогом Энгиенским, а более всех страшился этого принц де Конде. Он прямо похолодел от страха, когда Королева пересказала ему слова его сына. Он спешно явился ко мне: у меня он застал шестьдесят или восемьдесят дворян и вообразил, будто мы действуем в сговоре с герцогом Энгиенским, хотя это было не так. Он стал браниться, грозил, молил, задабривал и в горячности своей обронил слова, из которых я понял, что герцог Энгиенский принимает мои интересы к сердцу более даже, нежели он выказал это мне самому. Я тотчас же без колебаний уступил и сказал Принцу, что готов на все, лишь бы не допустить, чтобы в королевской семье вышла ссора по моей вине. Принц де Конде, видевший до этой минуты мою непреклонность и растроганный тем, что я смягчился ради его сына как раз тогда, когда он сообщил мне, что я могу рассчитывать на его могущественное покровительство, сам переменил мнение, и если вначале никакое удовлетворение не казалось ему достаточным в отношении Месьё, то теперь он решительно высказался в пользу того, какое я предлагал с самого начала: в присутствии всего двора я готов объявить Месьё, что никогда не помышлял выйти из границ почтения, какое мне подобает ему оказывать, и в соборе действовал во исполнение велений Церкви, о которых его уведомил. Так и было сделано, хотя кардинал Мазарини и аббат Ла Ривьер исходили при этом злобою. Но принц де Конде настолько устрашил их именем герцога Энгиенского, что им пришлось уступить. Он повел меня к Месьё, куда, влекомый любопытством, собрался весь двор. Я изложил герцогу Орлеанскому все то, о чем только что вам сказал. Ему очень понравились мои доводы, и он повел меня показывать коллекцию своих медалей; тем и завершилось дело, в котором право было на моей стороне, но которое я едва не испортил своим поведением.

Поскольку это происшествие, а также бракосочетание королевы Польской сильно рассорили меня с двором, вам нетрудно представить, какой оборот пожелали придать этому придворные. Но в этом случае я убедился, что никакие силы в мире не властны повредить доброму имени того, кто сохранил его среди членов своей корпорации. Вся ученая часть духовенства высказалась в мою пользу, и спустя полтора месяца я заметил, что даже те, кто прежде меня порицали, стали уверять, будто всегда мне только сочувствовали. Примеры подобного рода мне случалось наблюдать и во многих иных обстоятельствах.

А некоторое время спустя двору пришлось даже выразить мне свое одобрение. На Ассамблее духовенства, приближавшейся к концу, как раз началось обсуждение величины дара, который по обычаю подносили Королю, и я весьма обрадовался возможности, услужив Королеве в этом деле, засвидетельствовать ей, что ослушание, на какое вынуждал меня мой сан, проистекает отнюдь не из неблагодарности. Я не поддержал группу самых ревностных слуг Церкви во главе с архиепископом Сансским, присоединившись к архиепископам Арльскому и Шалонскому, которые были, собственно говоря, не менее ревностными, но лишь более благоразумными. Вместе с первым из них я даже имел свидание с Кардиналом, который остался весьма мной доволен и на другой день во всеуслышание объявил, что я показал себя не менее твердым в служении Королю, нежели в отстаивании моей собственной чести. Мне поручено было произнести речь, которую обыкновенно произносят при закрытии Ассамблеи и которую я не пересказываю вам в подробностях, ибо она напечатана. Духовенство осталось ею удовлетворено, двор высказал ей свое одобрение, а кардинал Мазарини по окончании собрания пригласил меня отужинать с ним вдвоем. Мне казалось, что предубеждение, какое ему пытались внушить против меня, совершенно рассеялось, и полагаю, он и впрямь верил, что это так. Но я был слишком любим в Париже, чтобы долго оставаться любимцем двора. В этом и состояло мое преступление в глазах итальянца, учившегося политике по книгам 31; преступление это было тем тяжелее, что я изо всех сил усугублял его своей природной, ненаигранной расточительностью, которой небрежность придавала особенное великолепие, широкой раздачей милостыни, щедростью, зачастую потаенной, но вызывавшей порой отзыв тем более громкий. Правду говоря, вначале я действовал подобным образом просто по душевной моей склонности и из соображений одного лишь долга. Необходимость защитить себя против двора вынудила меня не только придерживаться такого поведения и впредь, но даже еще более в нем усердствовать; однако я забежал несколько вперед и упомянул об этом лишь для того, чтобы показать вам, что двор начал относиться ко мне с подозрением в ту пору, когда мне не приходило даже в голову, что я могу его на себя навлечь.

Вот одна из причин, по какой я не раз говаривал вам, что мы чаще попадаем впросак от недостатка доверия, нежели от его избытка. Именно недоверие, внушаемое Кардиналу моим положением в Париже и уже побудившее его сыграть со мной штуки, которые я только что вам описал, толкнули его, несмотря на примирение, состоявшееся в Фонтенбло, сыграть со мной еще одну три месяца спустя.

Кардинал де Ришельё лишил епархии епископа Леонского из рода де Риё способом, совершенно оскорбительным для достоинства и свободы французской Церкви 32. Ассамблея 1645 года решила восстановить в правах г-на де Риё. Противоборство мнений было долгим: кардинал Мазарини, по обыкновению своему, уступил после продолжительных споров. Он сам явился в Ассамблею объявить о том, что права епископа будут восстановлены, и перед закрытием собрания во всеуслышание дал слово исполнить это в течение трех месяцев. В его присутствии я назначен был следить за исполнением обещания, как лицо, в силу должности своей более других призванное постоянно пребывать в Париже. Впоследствии Кардинал всеми способами подтверждал, что намерен сдержать слово; он два или три раза заставил меня написать в провинции, заверяя их, что дело это самое что ни на есть верное. Но в решительный момент он круто переменил свои намерения и через Королеву пытался принудить меня пуститься на увертки, которые неминуемо покрыли бы меня позором. Я сделал все, чтобы убедить его одуматься. Я вел себя с терпением, не свойственным моим летам; но по прошествии месяца я его утратил и решился уведомить провинции о происходящем, рассказав им всю правду, как то предписывали мне моя совесть и честь. Я готовился уже запечатать циркулярное письмо, написанное с этой целью, когда ко мне вошел герцог Энгиенский. Он прочел письмо, вырвал его у меня из рук и сказал, что желает уладить это дело. В тот же час он отправился к Кардиналу и объяснил ему, чем оно грозит; обещание, данное Ассамблее, было исполнено незамедлительно.

Помнится мне, в ходе моего повествования я уже говорил вам, что четыре первые года Регентства промчались словно бы под знаком стремительного укрепления королевской власти, которому начало положил кардинал де Ришельё. Кардинал Мазарини, ученик его, к тому же рожденный и воспитанный в стране, где папская власть не знает ограничений, посчитал сие стремительное укрепление естественным, и заблуждение его стало поводом к гражданской воине. Я говорю поводом, ибо, на мой взгляд, чтобы найти причину, следует вернуться к временам куда более отдаленным.

Монархия существует во Франции вот уже более тысячи двухсот лет 33, но французские короли не всегда были столь самодержавны, как ныне. Их власть не была ограничена подобно власти королей английских и арагонских писаными законами 34. Она сдерживалась лишь обычаями, коих словно бы блюстителями были Генеральные Штаты 35, а впоследствии парламенты. Регистрация договоров, заключенных между государствами, и утверждение эдиктов о взимании налогов — вот полустершийся след того мудрого равновесия, какое отцы наши установили между произволом королей и своеволием народа. В равновесии этом добрые и мудрые венценосцы видели приправу к своей власти, весьма даже полезную для того, чтобы власть эта приходилась по вкусу их подданным; правителям же дурным и злонамеренным оно представлялось препоной их беззакониям и прихотям. Из истории, писанной сиром де Жуанвилем, мы видим явственно, что Людовик Святой признавал его и почитал, а сочинения Орема, епископа Лизьё, и прославленного Жана Жювеналя дез Юрсена убеждают нас, что Карл V, заслуживший прозвание Мудрого, никогда не считал, что власть его превыше законов и долга. Людовик XI, более изворотливый, нежели осмотрительный, в этом отношении, как и во многих других, нанес урон прямодушию. Людовик XII возродил бы его, не воспрепятствуй тому честолюбие кардинала д'Амбуаза, имевшего на него влияние неограниченное. Ненасытная алчность коннетабля де Монморанси побуждала его стараться куда более о том, чтобы распространить власть Франциска I, нежели о том, чтобы ее упорядочить. Обширные и дальние планы де Гизов не дали им времени позаботиться о том, чтобы поставить ей границы при Франциске II.

При Карле IX и Генрихе III двор так устал от смуты, что всё, не бывшее покорностью, почитал бунтовщичеством. Генрих IV не питал недоверия к законам, потому что верил в самого себя и доказал свое к ним уважение той внимательностью, с какой он отнесся к весьма смелым ремонстрациям купеческого старшины Мирона касательно муниципальной ренты 36. Герцог де Роган утверждал, будто Людовик XIII ревниво относился к своей власти потому только, что ее не знал. Маршал д'Анкр и герцог де Люин были всего лишь невеждами, неспособными осведомить его о ней.

Их сменил кардинал де Ришельё, который, если можно так выразиться, оперся на злую волю и неведение, накопившиеся за два последние столетия, и использовал их, когда это было ему выгодно. Он облек их в правила, полезные и необходимые для укрепления королевской власти; фортуна потворствовала его замыслам, и, воспользовавшись поражением протестантов во Франции, победами шведов, слабостью Империи, неспособностью Испании, он утвердил в самой законной из монархий тиранию, быть может, самую постыдную и опасную, какая когда-либо порабощала государство. Силою привычки, которая в некоторых странах приучила народы не чувствовать ожога, мы притерпелись к тому, чего отцы наши боялись пуще самого огня. Мы не чувствительны более к рабству, которое они ненавидели не столько из своекорыстия, сколько из преданности своим же властителям; кардинал де Ришельё заклеймил преступлением то, что в прошедшие века почиталось добродетелью людей подобных Мирону, Арле, Марийаку, Пибраку и Феи. Сии мученики государства, чьи добрые и праведные принципы рассеяли более заговоров, нежели способно было породить все золото Испании и Англии, были защитниками мнений, за которые кардинал де Ришельё заточил президента Барийона в Амбуаз; он первый начал карать должностных лиц за высказывание истин, ради утверждения которых клятва, ими принесенная, обязывает не щадить живота своего.

Короли мудрые, понимавшие истинную свою выгоду, назначали парламенты блюсти свои повеления частью для того, чтобы отвести от себя зависть и ненависть, какую вызывает порой исполнение даже самых праведных и необходимых из них 37. Они не боялись уронить себя, связывая себя таким образом, подобно Создателю, который навеки послушен тому, что заповедал однажды 38. Министры же, почти всегда слишком ослепленные своим счастием, чтобы довольствоваться тем, что дозволено ордонансами, все свое усердие направляют лишь к тому, чтобы их нарушить — кардинал де Ришельё более всех других старался об этом с усердием, равным его неосмотрительности. Сам себе довлеет один лишь Вседержитель. Монархии, самые могущественные, и монархи, самые полновластные, нуждаются в соединенном поддерживании оружием и законами, и соединение это столь необходимо, что одно не может обойтись без другого. Безоружные законы попираются, оружие, не сдерживаемое законами, клонится к анархии. Когда Римская республика была уничтожена Юлием Цезарем, власть, силой его оружия переданная его преемникам, существовала лишь до тех пор, пока они сами поддерживали могущество законов. Едва лишь законы утратили свою силу, сила самих императоров рухнула, и рухнула она с помощью тех самых лиц, кто, пользуясь милостью своих государей, завладел печатью их и оружием и напитал, так сказать, свою плоть соками своих властителей, высосанными из этих поверженных законов. Судьбы Римской империи, пошедшей с молотка 39, и Оттоманской империи, изо дня в день угрожаемой удавкой, кровавыми знаками свидетельствуют нам слепоту тех, кто полагает власть в одной только силе.

Но к чему искать примеров чужеземных, когда у нас нет недостатка в собственных. Пипин, чтобы свергнуть с трона Меровингов, и Капет, чтобы лишить могущества Каролингов, использовали ту самую власть, какую предшественники их забрали себе именем своих властителей; мажордомы 40 и графы Парижские 41 также утвердились на королевском троне теми самыми средствами, какими приобрели влияние на своих государей, а именно расшатывая и изменяя законы государства, — это всегда сначала льстит венценосцам, не довольно просвещенным, ибо они усматривают в том усиление своего могущества, но впоследствии служит предлогом для вельмож и поводом для народа встать мятежом.

Кардинал де Ришельё был человеком слишком умным, чтобы не иметь подобных рассуждений, однако он все их принес в жертву своей выгоде. Он хотел властвовать, как ему заблагорассудится, не стесняя себя никакими правилами, даже там, где ему ничего не стоило себе их поставить, и действовал так, что, пошли ему судьба преемника его достойного, быть может, звание первого министра, им первым себе присвоенное, стало бы со временем столь же ненавистным во Франции, как стали в конце концов звание мажордома и графа Парижского. Богу хотя бы в одном отношении угодно было, чтобы преемником его стал кардинал Мазарини, ибо, заняв это место, он не возбудил, да и не мог возбудить в стране неудовольствия узурпацией. Поскольку оба эти министра, хотя и разными способами, много содействовали междоусобице, я полагаю необходимым нарисовать вам их портреты и сделать между ними сравнение 42.

Кардинал де Ришельё был происхождения благородного. Еще в юности проявились блестки его дарований: он был отличен в Сорбонне; сила и живость ума его обратили на себя внимание. Обыкновенно он умел принять верное решение. Он исполнял данное слово, если только какой-нибудь важный расчет не побуждал его нарушить обещанное, но и в подобном случае он старался представить дело так, будто вышло это не по его воле. Щедрость не была ему свойственна, но он давал более, нежели сулил, и умел в выгодном свете преподнести свои благодеяния. Он любил славу много более, чем предписано моралью, но следует признать, что, преступая мораль от избытка честолюбия, он отпускал себе этот грех ради притязаний, соразмерных его дарованиям. Ни ум, ни сердце не возвышали его над опасностями, однако не ставили ниже их; можно сказать, что он чаще предвосхищал их своим проницанием, нежели преодолевал своей твердостью. Он был верным в дружбе и желал бы заслужить общую любовь, но, хотя он и соединял с учтивостью приятную наружность и многие другие свойства, потребные для этой цели, ему всегда недоставало чего-то такого, что в этом деле необходимо более, чем в каком-либо другом. Своим могуществом и царственным великолепием он затмевал величие особы Короля, но при этом с таким достоинством исполнял королевские обязанности, что дюжинному уму не дано было провести здесь грань между благом и злом. Никто в целом свете не видел зорче его различия между плохим и худшим, между хорошим и лучшим, а это отменное качество в министре. Ему недоставало терпения в мелочах, которые предшествуют великим делам, но недостаток этот, проистекающий от возвышенности ума, обыкновенно соединен с прозорливостью, его выкупающей. Он был благочестив в меру земных требований. Он творил добро по склонности, а может быть, по велению здравого смысла во всех случаях, когда выгода не толкала его ко злу, творя которое он его ясно сознавал. О благе государственном он помышлял лишь в пределах отпущенного ему земного срока, но никогда ни один министр не прилагал больших стараний, чтобы внушить окружающим, будто он печется о будущем. Словом, должно признать, что все пороки его принадлежат к числу тех, какие могут заслужить славу человеку высокого звания, ибо они из числа тех, чьим орудием могут быть лишь великие добродетели.

Вам нетрудно представить, что человек, обладающий столь многими великими достоинствами, а по наружности также многими из тех, каких у него нет, без труда вызывает в обществе того рода почтение, какое не примешивает к ненависти презрения и в государстве, где более не существует законов, выкупает, по крайней мере на некоторое время, их отсутствие.

Кардинал Мазарини обладал характером совершенно противоположным. Происхождение его было безвестным, а детство постыдным. У стен Колизея выучился он шулерничать, за что был бит римским ювелиром по имени Морето. Он служил пехотным капитаном в Вальтелине, и Баньи, бывший его генералом, рассказывал мне, что на военной службе, которая продолжалась у него всего три месяца, он успел прослыть мошенником. Милостью кардинала Антонио, которую в ту пору невозможно было заслужить средствами благородными, назначен он был чрезвычайным нунцием во Францию 43. Непристойными итальянскими побасенками он завоевал расположение Шавиньи, а через Шавиньи самого де Ришельё, который сделал его Кардиналом, руководясь, как полагали, теми же соображениями, какие побудили Августа оставить императорскую власть Тиберию 44. Пурпурная мантия не мешала ему оставаться лакеем при кардинале де Ришельё. Когда Королева остановила свой выбор на нем, просто за неимением другого (что бы там ни утверждали, дело обстояло именно так), вначале можно было подумать, что собственно с него списан король Труфальдино 45. Успех ослепил его и всех окружающих, и он вообразил, да и другие вообразили тоже, будто он — кардинал де Ришельё, но он остался лишь бессовестным его подражателем. Он навлек на себя позор повсюду, где первый стяжал почести. Он пренебрегал верой. Он обещал все, ибо не имел намерения исполнять обещанное. Он не был ни кроток, ни жесток, ибо не помнил ни благодеяний, ни оскорблений. Он слишком любил самого себя, что свойственно душам низким, и слишком мало себя остерегался, что присуще тем, кто не заботится о своей репутации. Он часто предвидел зло, потому что часто испытывал страх, но не умел вовремя его исправить, потому что трусость брала в нем верх над осмотрительностью. Он был наделен умом, вкрадчивостью, веселостью, умением себя вести, но из-за всех этих достоинств выглядывала низкая его душонка, заметная настолько, что самые эти достоинства в минуты неудач выглядели смешными, а в пору наибольшего успеха продолжали казаться шарлатанством. Он остался мошенником и в должности министра, чего не случалось прежде ни с кем, и от этого мошенничества власть, хотя он начал править удачливо и самовластно, оказалась ему не к лицу; к нему стали проникаться презрением, а эта болезнь самая опасная для государства, ибо в этом случае зараза в особенности легко и быстро перекидывается с головы на все тело.

Из того, что я изложил вам, нетрудно заключить, как много досадных промахов могло и должно было совершать правительство, которое столь скоро заступило место правительства кардинала де Ришельё и столь сильно от него отличалось.

Я уже описал вам выше, каковы были по наружности четыре первые года Регентства, и даже рассказал о действии, оказанном вначале арестом герцога де Бофора. Спору нет, арест этот внушил почтение к человеку, которому не снискал его до сей поры блеск пурпура. Ондедеи, рассказывавший мне, как Мазарини вместе с ним смеялся по этому случаю легковерию французов, заметил, что по прошествии четырех месяцев Кардинал стал сам восхищаться собою, возомнил себя кардиналом де Ришельё и даже решил, будто превзошел его умом. Понадобились бы многие томы, чтобы поведать вам обо всех его ошибках, из которых наименьшие имели важность чрезвычайную по причине, о коей должно сказать особо.

Следуя по стопам кардинала де Ришельё, который довершил разрушение всех старинных начал государства, Мазарини шел путем, со всех сторон окруженным пропастями, но, поскольку он не замечал этих пропастей, о которых памятовал всегда кардинал де Ришельё, он не пользовался подпорами, какими тот уснастил свою стезю. Немногие эти слова, в которых заключено многое, я поясню примером.

Кардинал де Ришельё старался утеснить сословия, но при этом задабривал отдельных лиц. Этого замечания довольно, чтобы дать вам понятие обо всем прочем. Непостижимым образом обстоятельства содействовали тому, чтобы обмануть Мазарини и помочь ему обмануться. Были, впрочем, естественные причины, породившие это заблуждение, — некоторые из них я упомянул, описывая положение, в каком он нашел дела, сословия и подданных королевства; однако следует признать, что заблуждение это было необыкновенным и дошло до крайности.

Когда дело идет о государстве, последней степенью заблуждения бывает обыкновенно своего рода летаргия, и наступает она лишь после того, как болезнь явила опасные симптомы. Попрание старинных законов, уничтожение того равновесия, какое они установили между подданными и королями, утверждение власти совершенно и безусловно деспотической, были причинами, ввергнувшими первоначально Францию в судорожные конвульсии, в каких застали ее наши отцы. Кардинал де Ришельё, уподобившись знахарю, вздумал врачевать ее сильнодействующими средствами, которые вызвали в ней прилив сил, но сил возбуждения, изнуривших тело и все его части. Кардинал Мазарини, лекарь совершенно неопытный, не понял, в каком она изнеможении. Он не стал поддерживать ее тайными снадобьями своего предшественника, а продолжал ослаблять кровопусканиями; она впала в летаргию, а он оказался столь несведущ, что ложный этот покой принял за истинное выздоровление. Провинции, отданные вымогателям-суперинтендантам, пребывали в упадке и унынии под гнетом бедствий, лишь возраставших и усугублявшихся от волнений 46, которые от времени до времени сотрясали эти области при кардинале де Ришельё. Парламенты, недавно еще роптавшие под его тиранством, стали словно бы нечувствительны к новым несчастьям, ибо еще слишком свежи и живы были в памяти несчастья прошлые. Вельможи, в большинстве своем изгнанные из пределов королевства, лениво почили теперь на своих постелях, счастливые тем, что вновь их обрели. Быть может, если бы с этим всеобщим безразличием обошлись осторожнее, спячка продолжалась бы долее, но поскольку врач принимал ее за сладкий сон, он и не пытался исцелить недуг. Болезнь обострилась, голова поднялась: Париж очнулся, испустил вздох, на это не обратили внимания, у него началась горячка. Приступлю к подробностям.

Суперинтендант финансов Эмери, на мой взгляд самый продажный человек своего времени, изобретал один налог за другим, озабоченный лишь поисками названий для них — вот вам самая верная обрисовка его характера. В присутствии всего Совета он объявил (я слышал это собственными ушами), что честность надобна лишь для торговцев, а судебные докладчики, которые ссылаются на нее в делах, касающихся Короля, заслуживают наказания — вот вам лучший пример убожества его суждений. И такой человек, в молодости приговоренный в Лионе к повешению, управлял, и притом полновластно, кардиналом Мазарини во всем, что касалось внутренних дел королевства, совершенно подчинив Мазарини своему влиянию. Я выбрал это обстоятельство среди двенадцати или пятнадцати ему подобных, чтобы вы могли представить себе крайнюю степень болезни государства, которая достигает своей высшей точки, когда те, кто властвует, теряют стыд, ибо в эту самую минуту те, кто повинуются, теряют почтение; вот тут-то больной и выходит из летаргического оцепенения, но впадает в конвульсии.

Швейцарцы казались, если позволено так выразиться, столь задавленными тяжестью своих цепей, что более не дышали, когда восстание трех крестьян привело к объединению кантонов 47. Голландцы почитали себя порабощенными герцогом Альбой, когда принц Оранский, которому уготована была судьба великих умов — прежде других угадывать благоприятную минуту, — замыслил и осуществил освобождение. Таковы примеры — им есть разумное объяснение. Причина, по какой страждущие государства пребывают в состоянии спячки, кроется в длительности их бедствий — завладев воображением людей, эти бедствия представляются им нескончаемыми. Но, увидев возможность их одолеть, а это случается непременно, когда бедствия достигают известного предела, люди, безмерно изумленные, обрадованные и возбужденные, тотчас впадают в другую крайность, не только не считая переворот невозможным, но, напротив, полагая его легкодостижимым; одного этого расположения умов иной раз достаточно, чтобы его произвести. Мы испытали и познали эти истины в последней нашей революции. Кто предсказал бы за три месяца до начала смуты, что она может произойти в государстве, где в королевской семье царит полное согласие, где двор порабощен первым министром, а провинции и столица ему покорны, где армии победоносны, а парламенты кажутся совершенно безвластными? Тот, кто предсказал бы это, прослыл бы глупцом, и не во мнении людей дюжинных, а во мнении лиц, подобных д'Эстре и Сеннетеру. Возникло вдруг какое-то подобие чувствования, проблеск или, лучше сказать, искорка жизни, и этот знак жизни, вначале почти неприметный, оказан был не герцогом Орлеанским, не принцем де Конде, не вельможами королевства, не провинциями, он оказан был Парламентом, который вплоть до нашего века никогда не начинал революции и, без сомнения, заклеймил бы кровавым приговором ту, какую произвел сам, начни ее кто-нибудь другой.

Парламент возроптал на эдикт о ввозных сборах, а стоило ему лишь заворчать, очнулись все. Очнувшись, стали как бы ощупью искать законов — не нашли их, пришли в растерянность, возопили, стали о них расспрашивать; в этой сумятице порожденные их вопросами объяснения, из невнятных, какими они были прежде, и от этой невнятности почтенными, приобрели вид сомнительный, а потому для половины подданных ненавистный. Народ вторгнулся в святилище: он сорвал покров, который во веки веков должен скрывать все, что можно сказать, все, что можно подумать о праве народов и о праве королей, согласию которых ничто не содействует так, как умолчание. Зал Дворца Правосудия осквернил эти таинства 48. Перейдем же к событиям, которые сразу дадут вам увидеть все.

Из бесконечного их числа, чтобы не наскучить вам, я остановлюсь всего лишь на двух, ибо первое из них вскрыло рану, а второе было причиной ее нагноения. Прочих я коснусь лишь мимоходом.

Парламент, который безропотно перенес и даже одобрил изрядное число эдиктов, разорительных как для частных лиц, так и для всего общества, в августе 1647 года 49 воспротивился наконец эдикту о ввозных сборах, согласно которому налогом облагались все съестные припасы, ввозимые в Париж. Поскольку за год перед тем эдикт был одобрен Палатой косвенных сборов и в силу этого одобрения уже действовал, члены Совета весьма упорно его поддерживали. Зная, что Парламент намерен наложить на него запрет или, точнее, приостановить его действие, они разрешили, чтобы он был представлен туда для изучения, в надежде увести прения в сторону, как это им удавалось в других случаях. Они просчитались: чаша была переполнена, умы возбуждены, все единодушно высказались за отмену эдикта. Королева призвала к себе представителей Парламента — депутация явилась в Пале-Рояль. Канцлер объявил, что право одобрения эдикта принадлежит Палате косвенных сборов, Первый президент 50 отстаивал права Парламента. Кардинал Мазарини, отличавшийся примерным невежеством в этих вопросах, выразил недоумение, чего ради корпорация, столь почтенная, занимается таким вздором; надо ли вам говорить, что слова эти тотчас сделались всем известны.

Эмери предложил собрать совещание с единственной целью — обсудить, каким способом уладить дело; на другой день предложение это было оглашено на ассамблее палат 51. После долгого противоборства мнений, большая часть которых склонялась к тому, чтобы отвергнуть совещание, как меру бесполезную и даже коварную, согласие на него было дано, но, впрочем, напрасно — договориться об эдикте не удалось. При виде этого Совет, опасаясь, как бы Парламент не постановил запретить эдикт, что неминуемо было бы приведено в исполнение народом, поспешил объявить об его отмене, дабы, хотя бы по наружности, спасти честь королевской власти. Несколько дней спустя в Парламент отправили пять эдиктов 52, еще более обременительных, чем эдикт о ввозных сборах, отправили, не надеясь на то, что Парламент их примет, но желая вынудить его пересмотреть вопрос о сборах. Парламент и в самом деле принял первый эдикт, отклонив все прочие, однако внес в него столько поправок, что двор не счел возможным на них согласиться, и в августе во время пребывания двора в Фонтенбло Королевский совет издал указ, отменивший решение Парламента и упразднивший все его поправки. В ответ Вакационная палата объявила новое постановление — исполнить приговор Парламента.

Совет, видя, что таким путем денег ему не добиться, объявил Парламенту, что, коль скоро он не желает принять новые эдикты, он хотя бы не должен противиться исполнению тех, которые были когда-то одобрены палатами; основываясь на этом рассуждении, Парламенту представили на рассмотрение зарегистрированную за два года перед тем декларацию об учреждении Палаты казенных имуществ, которая стала бы невыносимым бременем для народа 53 и повлекла бы за собой еще более ужасные следствия. Парламент одобрил декларацию то ли от растерянности, то ли от слабодушия. Народ возмутился, толпой хлынул во Дворец Правосудия, осыпал оскорблениями президента де Торе, сына Эмери; Парламент вынужден был издать декрет против бунтовщиков. Двор, радуясь возможности поссорить Парламент с народом, подкрепил декрет гвардейскими полками, французскими и швейцарскими. Обеспокоенные горожане взобрались на колокольни трех церквей на улице Сен-Дени, где появились гвардейцы. Купеческий старшина уведомил Пале-Рояль, что народ готов взяться за оружие. Гвардейцев отозвали, объявив, что их поставили для того лишь, чтобы сопровождать Короля во время торжественного выезда его в собор Богоматери. Король и в самом деле на другой день отправился в собор с пышной свитой, чтобы оправдать уверения двора, а назавтра явился в Парламент, известив его о том лишь поздно вечером накануне. Король предложил Парламенту пять или шесть эдиктов, один другого разорительнее, о которых магистратов от короны 54 уведомили лишь во время заседания. Первый президент весьма смело выступил против такого способа доставлять Короля в Парламент, дабы захватить врасплох палаты и нарушить свободу голосования.

Назавтра судьи-докладчики 55, которым один из эдиктов, утвержденных присутствием Короля, назначил еще двенадцать собратьев, сходятся в зале, где они обыкновенно заседают и который называется Судейской, и решительно постановляют не признавать новых должностей. Королева вызывает их к себе, бранит за дерзкое неповиновение воле Короля и отрешает от участия в заседаниях. Но они отнюдь не испугались, они в гневе; явившись в Большую палату, они требуют записать в протокол, что возражают против учреждения новых должностей; протест их засвидетельствован по всей форме.

В тот же день палаты собрались на совместное заседание, чтобы обсудить эдикты, которые Король представил и утвердил своим присутствием. Королева приказала Парламенту прислать депутатов в Пале-Рояль и объявила им, что удивлена их намерением посягнуть на установления, освященные присутствием Короля — именно так выразился канцлер. Первый президент возразил, что такова парламентская процедура, и привел доводы в защиту свободного голосования. Королева признала его доводы убедительными, однако по прошествии нескольких дней, увидев, что прения клонятся к тому, чтобы внести в эдикты поправки, которые почти лишают их смысла, она устами магистратов от короны запретила обсуждать эдикты, покуда ей не объявят официально, уж не намерен ли Парламент ставить пределы королевской власти. Те из судейских, кто был на стороне двора, ловко воспользовались затруднительным положением палат, вынужденных ответить на подобный вопрос; они, повторяю, ловко этим воспользовались, чтобы смягчить распрю и сопроводить указы, в которые внесены были поправки, заверениями, что все будет исполнено согласно воле Государя. Оговорка сначала понравилась Королеве, но когда ей стало известно, что она не помешала Парламенту отклонить почти все эдикты общим голосованием, Королева разгневалась и потребовала, чтобы все эдикты без изъятия были приняты полностью и без всяких изменений.

На другой же день герцог Орлеанский явился в Счетную палату с эдиктами, относящимися к ее ведению, а с теми, что относились к Палате косвенных сборов, туда в отсутствие принца де Конде, уже отбывшего в армию, явился принц де Конти.

До сей поры я стремглав пробежал все обстоятельства, без которых не мог обойтись в моем повествовании, чтобы поскорее приблизиться к происшествию, несравненно более важному, которое, как я уже упоминал выше, способствовало загноению раны. Две палаты, мною названные, не удовлетворились тем, что устами своих первых президентов 56 решительно возражали герцогу Орлеанскому и принцу де Конти, — тотчас вслед за этим Палата косвенных сборов отрядила посланцев в Счетную палату, чтобы предложить ей союз для реформы управления государством. Счетная палата приняла предложение. Обе палаты заручились поддержкой Большого совета, втроем они пригласили Парламент к ним присоединиться, тот с охотою согласился, и палаты немедля собрались в зале Дворца Правосудия, именуемом палатой Людовика Святого.

Союз палат, учрежденный под предлогом реформы государственного управления, мог, разумеется, преследовать и личные выгоды должностных лиц, ибо один из эдиктов, о которых идет речь, изрядно сокращал их жалованье 57; двор, весьма напуганный и смущенный решением о союзе, изо всех сил старался приписать ему эту своекорыстную цель, дабы уронить его в глазах народа.

Королева приказала магистратам от короны объявить Парламенту, что, поскольку союз этот имеет в виду личную выгоду судейских, а не реформу управления, как ее хотели уверить вначале, она не видит причины возражать против него, ибо всем и всегда дозволено ходатайствовать перед Королем о своей пользе, меж тем как никому и никогда не дозволено вмешиваться в управление государством; однако Парламент не попался на эту удочку, и поскольку он был раздражен тем, что ночью за день до Троицына дня по приказу двора были схвачены советники Большого совета Тюркан и д'Аргуж, а вскоре после того Лотен, Дрё и Герен, он помышлял лишь о том, чтобы оправдать решение о союзе, подкрепив его примерами из прошлого 58 . Президент де Новион отыскал таковые в парламентских реестрах, но, едва начали обсуждать, как составить бумагу, в присутственную комнату явился государственный секретарь Дю Плесси-Генего и передал магистратам от короны указ Королевского совета, который отменял, и притом в выражениях весьма оскорбительных, решение о союзе четырех верховных палат. Парламент, посовещавшись, ответил на это решение Совета торжественным приглашением, обращенным к депутатам трех других палат, явиться назавтра в два часа пополудни в палату Людовика Святого; двор, раздраженный этим поступком, придумал самый низкий и смешной выход — захватить бумагу с решением Парламента. Когда Дю Тийе, главный протоколист, у которого ее потребовали, ответил, что она находится у писаря, Дю Плесси-Генего и лейтенант королевской гвардии Карнавале посадили его в карету и повезли в канцелярию за бумагой. Торговцы это заметили, народ возмутился, и секретарь с лейтенантом еле унесли ноги.

На другой день в семь часов утра Парламент получил приказ явиться в Пале-Рояль и принести туда принятое накануне решение, которым Парламент приглашал другие палаты собраться в два часа в палате Людовика Святого. Как только судейские прибыли в Пале-Рояль, Ле Телье спросил у Первого президента, принес ли он бумагу, а когда тот ответил, что не принес и причины этого он объяснит Королеве, мнения в Совете разделились. Говорят, будто Королева склонна была арестовать членов Парламента, но никто не поддержал ее предложения, которое и впрямь было неисполнимо при тогдашнем настроении народа. Приняли решение более умеренное. Канцлер сделал Парламенту суровый выговор в присутствии Короля и всего двора и приказал прочитать ему указ Совета, — указ этот отменял последнее решение Парламента, запрещал палатам собираться вместе под угрозой обвинения в бунте, а также вменял в обязанность Парламенту внести в реестр этот указ вместо постановления о союзе.

Произошло это утром. После обеда депутаты всех четырех верховных палат, совершенно пренебрегая указом Королевского совета, собрались в палате Людовика Святого. Со своей стороны, Парламент собрался в обычный час, чтобы обсудить, как поступить с указом Королевского совета, отменявшим решение о союзе и запрещавшим продолжать ассамблеи. Магистраты, благоволите заметить, оказали неповиновение уже тем, что обсуждали этот вопрос, ибо им было безусловно запрещено его обсуждать. Но поскольку каждый желал торжественно и громогласно объявить свое мнение о предмете столь важном, по прошествии нескольких дней прения все еще не закончились; это дало повод Месьё, который понял, что Парламент ни в коем случае не подчинится приказанию, предложить договориться полюбовно.

Президенты Парламента и старейшина Большой палаты встретились в Орлеанском дворце с кардиналом Мазарини и канцлером. Правительством сделаны были предложения, переданные Парламенту и отвергнутые им с тем большим негодованием, что первое из них, касавшееся оплаты должностей, предоставляло палатам всевозможные личные льготы. Парламент же упирал на то, что помышляет лишь о благе общественном, и постановил, что палаты будут продолжать заседать сообща, а Королю будут сделаны почтительнейшие представления с просьбою отменить указы Совета. Магистраты от короны просили Королеву в тот же вечер дать аудиенцию представителям Парламента. Она на другой день призвала их к себе именным повелением. Первый президент говорил с большим жаром: он изъяснил, сколь важно не нарушать равновесия в отношениях между подданными и королями, он привел славные примеры, свидетельствующие о том, что палатам издавна даровано право объединяться и заседать сообща. Он смело жаловался на отмену решения о союзе палат и под конец с пламенной силой убеждения ходатайствовал о том, чтобы решения Королевского совета были отменены. Двор, обеспокоенный гораздо более умонастроением народа, нежели ремонстрациями Парламента, внезапно уступил и через магистратов от короны объявил Парламенту, что Король дозволяет ему исполнить решение о союзе, собирать ассамблеи и трудиться вкупе с другими палатами, когда он сочтет это потребным для блага государства.

Вы можете судить, какова была растерянность правительства, однако я уверен, вы не станете судить о ней подобно тем дюжинным умам, которые полагали, будто в этом случае слабодушие кардинала Мазарини дало последний толчок ослаблению королевской власти. Он не мог теперь действовать иначе, но по справедливости должно приписать его неосторожности то, что нельзя отнести на счет его трусости; он виноват, что не предугадал и не предотвратил обстоятельств, в которых не остается ничего иного, как совершать ошибки. Я замечал, что судьба сама никогда не ставит людей в подобное положение, несчастнейшее из всех, и оказываются в нем лишь те, кого толкают в пропасть их собственные ошибки. Я искал объяснения этому и не нашел, но примеры убеждают меня в справедливости моего наблюдения. Прояви кардинал Мазарини решительность в обстоятельствах, какие я вам только что описал, он несомненно стал бы причиною баррикад и прослыл бы безрассудным и неистовым. Он уступил потоку — и лишь редкие не укоряли его в трусости. Во всяком случае, первого министра теперь многие презирали, и хотя он и пытался смягчить общее мнение, изгнав Эмери, которого лишил суперинтендантства, Парламент, убежденный столько же в собственной силе, сколько в бессилии двора, стал теснить его всеми способами, могущими сокрушить власть фаворита.

В палате Людовика Святого обсуждено было семь предложений, из которых даже наименее решительное оказалось именно такого свойства. Первым из них, с которого начались прения, стало отозвание интендантов 59. Двор, пораженный в самое чувствительное место, послал во Дворец Правосудия герцога Орлеанского, чтобы тот изъяснил палатам последствия этого решения и просил отложить его исполнение хотя бы на три месяца, за время которых двор обещал внести предложения, якобы весьма полезные обществу. Ему предоставили всего лишь трехдневную отсрочку, да и то с условием, чтобы не вносить ее в реестры и продолжать заседание без перерыва. Депутаты четырех палат явились во дворец герцога Орлеанского. Канцлер решительно настаивал на необходимости сохранить интендантов в провинциях и на том, что опасно предать суду, как предлагает в своем решении Парламент, тех из них, кто подозревается в лихоимстве, ибо в нем неминуемо окажутся замешаны откупщики 60, а это нанесет ущерб доходам Короля, доведя до банкротства тех, кто поддерживает его ссудами и кредитом. Парламент не внял этим доводам, и канцлеру пришлось просить лишь о том, чтобы интенданты отозваны были не постановлением Парламента, а декларацией Короля, дабы народ, по крайней мере, обязан был облегчением своей участи Его Величеству. Предложение выслушали неохотно, однако приняли его большинством голосов. Но, когда декларация была представлена Парламенту, он счел ее неудовлетворительной, ибо она объявляла об отозвании интендантов, не упомянув о том, что учинена будет проверка их деятельности.

Поскольку герцог Орлеанский, доставивший декларацию в Парламент, не сумел добиться, чтобы ее приняли, двор придумал послать в Парламент другую с предложением учредить Палату правосудия, которая привлекла бы преступников к ответу. Парламент сразу же уразумел, что предложение учредить такую палату, должностные лица и действия которой будут полностью зависеть от министров, преследует одну лишь цель — уберечь воров от руки Парламента; однако и оно было принято большинством голосов в присутствии герцога Орлеанского, сумевшего в тот же день добиться, чтобы зарегистрировали еще одну декларацию, согласно которой народ освобождался от восьмой части тальи, хотя Парламенту обещано было освободить его от целой четверти.

Несколько дней спустя герцог Орлеанский явился в Парламент с третьей декларацией — в ней Король изъявлял волю, чтобы отныне налоги взимались только в силу королевских деклараций, утвержденных Парламентом. Казалось бы, нет ничего более справедливого, но Парламент понимал, что двор помышляет лишь о том, чтобы перехитрить его и узаконить все те декларации, которые в прошлом не были им утверждены; потому он добавил запретительную оговорку, гласившую, что по такого рода декларациям никакие налоги взиматься не могут. Первый министр, в отчаянии от того, что уловка его не удалась, что старания его посеять рознь между четырьмя палатами оказались бесплодными, и они уже готовятся обсудить предложения о признании недействительными всех займов, сделанных Королю под огромные проценты, — первый министр вне себя от ярости и злобы и побуждаемый придворными, которые вложили в эти займы почти все свое состояние, отважился на меру, как он полагал решительную, но удавшуюся ему столь же мало, сколь и остальные. Он побудил Короля явиться в Парламент верхом, с большой торжественностью, и послал туда декларацию, составленную из самых высокопарных заверений, из нескольких статей, направленных к общей пользе, и многих других, весьма туманных и двусмысленных.

Недоверчивость народа ко всем затеям двора привела к тому, что появление Короля не было встречено ни рукоплесканиями, ни даже обычными приветствиями. Дальше пошло не лучше. Парламент на другой же день приступил к обсуждению декларации, критикуя все ее статьи, и в особенности ту из них, которая запрещала продолжать ассамблеи в палате Людовика Святого. Не имела она успеха также ни в Палате косвенных сборов, ни в Счетной палате, первые президенты которых обратились с весьма энергическими речами к герцогу Орлеанскому и принцу де Конти. Первый несколько дней кряду являлся в Парламент, чтобы принудить его ничего не менять в декларации. Он грозил, упрашивал и наконец ценой неимоверных усилий добился, чтобы решили отложить обсуждение до 17 августа, а потом уже обсуждать без перерыва как королевскую декларацию, так и предложения, сделанные в палате Людовика Святого.

Так и вышло. Парламент внимательно изучил статью за статьей, и решение его насчет третьей из них привело двор в ярость. В нем во изменение декларации говорилось, что все налоги, объявленные королевскими декларациями, не зарегистрированными Парламентом, отныне недействительны. И поскольку герцог Орлеанский, снова явившийся в Парламент, чтобы принудить его смягчить эту оговорку, ушел ни с чем, двор решил прибегнуть к крайним мерам и, воспользовавшись славой, какую в это время стяжала битва при Лансе 61, ослепить ее блеском народ и вынудить его согласиться на усмирение Парламента.

Вот беглый набросок мрачной и неприглядной картины, которая явила вам словно бы в дымке и в чертах самых общих столь различные фигуры и столь причудливые положения главных сословий государства. Картина, какая предстанет перед вами впереди, писана более живыми красками, а заговоры и интриги еще придадут ей выразительности 62.

Известие о победе принца де Конде при Лансе достигло двора 24 августа 1648 года. Привез его Шатийон, который, выйдя из Пале-Рояля, четверть часа спустя сказал мне, что Кардинал не столько обрадовался победе, сколько сокрушался о том, что испанской коннице частью удалось спастись. Благоволите заметить — он говорил с человеком, всей душой преданным Принцу, и говорил с ним об одном из самых блистательных успехов, когда-либо одержанных на войне. Успех этот описан столь многими, что не стоит входить здесь в подробности. Однако не могу удержаться, чтобы не сказать вам, что, когда битва была уже почти проиграна, принц де Конде, окинув ее поле орлиным своим взором, который вам хорошо известен — от него на войне ничто не может укрыться и ничто его не может обмануть, — повернул ход сражения и выиграл его.

В тот день, когда новость стала известна в Париже, я встретил в Отеле Ледигьер г-на де Шавиньи, который сообщил ее мне и предложил держать пари, что у Кардинала достанет ума воспользоваться этим обстоятельством и отыграться. Таковы были его подлинные слова. Они меня встревожили, ибо, зная Шавиньи за человека крутого нрава и наслышанный о том, что он весьма недоволен Кардиналом, который выказал крайнюю неблагодарность своему покровителю, я не сомневался, что он вполне способен усугубить положение дурными своими советами. Я сказал об этом герцогине де Ледигьер, присовокупив, что не мешкая отправлюсь в Пале-Рояль в намерении продолжить начатое. Чтобы вам были понятны эти последние слова, мне следует сообщить вам некоторые подробности, касающиеся до меня лично.

Во все продолжение описываемого мной бурного года я сам испытывал смятение душевное, в которое посвящены были лишь немногие лица. Все флюиды государства были столь возбуждены жаром Парижа, который всему голова, что я понимал: невежественный лекарь не в силах предотвратить лихорадку — неизбежное следствие сего состояния. Я не мог не знать, что Кардинал расположен ко мне весьма дурно. Передо мной на деле открывался путь для великих свершений, мечты о которых волновали меня с детства; воображение подсказывало мне разнообразнейшие возможности, мой ум их не опровергал, и я укорял самого себя за то, что сердце мое им противодействовало. Однако, проникнув в самые его глубины, я поздравил себя, ибо понял: противодействие это имеет источник благородный.

Я получил коадъюторство из рук Королевы; я не желал умалять свою благодарность, ссылаясь на обстоятельства: я полагал, что признательности своей должен жертвовать и обидой, и даже видимой славой. Как ни уговаривали меня Монтрезор и Лег 63, я решил твердо держаться своего долга и не участвовать ни в чем, что говорилось или делалось в ту пору против двора. Первый из двух лиц, которых я назвал, возрос на заговорах Месьё, и слушать советов его в делах значительных было тем более опасно, что они порождены были рассуждениями, но не отвагою. Люди подобного склада сами ничего не способны исполнить и посему готовы советовать все. Лег был человек ума самого скудного, но весьма храбрый и самонадеянный: подобные натуры готовы дерзнуть на все, к чему их склоняют люди, пользующиеся их доверием. Бывший полностью в руках Монтрезора, Лег подогревал его, сначала, как это бывает всегда в подобных случаях, сам им убежденный, и два эти человека, соединившись вместе, не оставляли меня в покое ни на один день, чтобы, как они воображали, открыть мне глаза на то, что, скажу не хвалясь, я разглядел на полгода ранее их.

Я оставался тверд в своем решении, но я понимал, что сама его искренность и прямота впоследствии поссорят меня с двором почти так же неминуемо, как это случилось бы, прими я решение противоположного свойства; потому я положил взять в то же время меры предосторожности против дурных умыслов первого министра как при самом дворе, действуя столь же чистосердечно и усердно, сколь независимо, так и в городе, старательно поддерживая сношения со всеми моими друзьями и не пренебрегая ничем, потребным для того, чтобы заслужить или вернее сохранить расположение народа. Дабы лучше пояснить вам последнее, я упомяну, что с 25 марта по 25 августа я истратил более 36 тысяч экю на милостыню и другие щедроты. Дабы лучше исполнить первое, я приготовился сообщить Королеве и Кардиналу правду о настроении, какое я наблюдал в Париже, ибо лесть и предубеждение никогда не позволили бы им в него вникнуть. Третья поездка архиепископа в Анжу вновь вернула меня к моим обязанностям, и, воспользовавшись этим, я объявил Королеве и Кардиналу, что считаю долгом своим донести им о настроении парижан, к чему оба отнеслись с изрядным презрением; когда же я и в самом деле доложил о нем, оба приняли мои слова с великим гневом. Гнев Кардинала через несколько дней смягчился, но только по наружности: то было притворство. Я разгадал уловку и отразил ее; увидев, что Мазарини использует мои советы лишь для того, чтобы окружающие поверили, будто я с ним настолько короток, что доношу ему обо всем мне известном, даже во вред некоторым лицам, я не стал говорить ему более ничего, кроме того, что говорил прилюдно у себя за столом. Я даже пожаловался Королеве на коварство Кардинала, которое показал ей на двух примерах; таким образом, не переставая делать то, что должность моя обязывала меня делать для службы Короля, я использовал те же советы, какие давал двору, чтобы показать Парламенту: я прилагаю все старания, чтобы просветить первого министра и развеять туман, которым корысть подчиненных и лесть придворных не упускают случая затемнить его зрение.

Как только Кардинал заметил, что я обратил его уловку против него же самого, он совсем перестал со мной церемониться; так, например, однажды, когда я при нем сказал Королеве, что раздражение умов велико и успокоить их можно лишь ласкою, он привел мне в ответ итальянскую притчу: во времена, когда животные говорили человечьим языком, волк, мол, клятвенно заверил стадо овец, что станет защищать их от всех своих сородичей, с условием, если одна из них каждое утро будет приходить зализывать рану, нанесенную ему собакою. Таково было самое любезное из поучений, коими он одаривал меня в продолжение трех или четырех месяцев; это побудило меня однажды по выходе из Пале-Рояля сказать маршалу де Вильруа, что я вывел два заключения: во-первых, министру еще менее подобает говорить глупости, нежели их делать, во-вторых, правительству всегда кажутся преступными советы, которые ему не по вкусу.

Вот каково было мое положение при дворе, когда я покинул Отель Ледигьер, чтобы по мере сил воспрепятствовать дурным следствиям, опасаться которых заставили меня известие о победе при Лансе и рассуждения Шавиньи. Я нашел Королеву в неописанной радости. Кардинал показался мне более сдержанным. Оба выказали необычайную кротость, и Кардинал, между прочим, объявил мне, что хотел бы воспользоваться случаем, чтобы показать палатам, сколь далек он от мстительных чувств, какие ему приписывают, и выразил уверенность, что по прошествии нескольких дней все вынуждены будут признать: победы, одержанные королевскими войсками, смягчили, а не ожесточили двор. Признаюсь вам, я попался на удочку. Я поверил ему, я обрадовался.

На другой день я читал проповедь в иезуитской церкви Людовика Святого в присутствии Короля и Королевы. Кардинал, также присутствовавший на проповеди, по окончании ее поблагодарил меня за то, что, толкуя Королю завещание Людовика Святого (это был день его праздника), я просил Его Величество печься, как то сказано в завещании, о больших городах его государства 64. Вы скоро увидите цену искренности этих заверений.

На другой день после праздника, то есть 26 августа 1648 года, Король отправился на благодарственное молебствие. По обычаю, на всех улицах от Пале-Рояля до собора Богоматери расставлены были отряды солдат-гвардейцев. Едва Король вернулся в Пале-Рояль, солдат этих свернули в три батальона, которые оставили на Новом мосту и площади Дофина. Лейтенант личной гвардии Королевы Комменж втолкнул в закрытую карету советника Большой палаты, старика Брусселя, и увез его в Сен-Жермен. Бланмениль, президент Апелляционной палаты, был в то же время схвачен у себя дома и доставлен в Венсеннский замок 65. Вы несомненно удивлены, что схватили второго, но, если бы вы знали Брусселя, вас не меньше удивило бы, что схватили и его. В свое время я изъясню вам это подробно. Однако я не могу описать вам, какая оторопь взяла Париж в первые четверть часа после ареста Брусселя и какое смятение охватило его в последующие четверть часа. Печаль или, вернее, уныние поразило всех, включая малолетних детей; все только обменивались взглядами и молчали.

И вдруг разразился гром: все пришли в волнение, забегали, закричали, лавки закрылись. Мне сообщили об этом, и, хотя я не мог остаться равнодушным к тому, что накануне меня обвели вокруг пальца в Пале-Рояле, где меня даже просили сообщить моим друзьям в Парламенте, будто битва при Лансе настроила двор на умеренный и кроткий лад, хотя, повторяю, я был весьма уязвлен, я не колеблясь решил отправиться к Королеве, предпочитая всему исполнение долга. Это я и объявил Шаплену, Гомбервилю 66 и канонику собора Богоматери Пло (ставшему ныне картезианским монахом), которые у меня обедали. Я вышел из дома в стихаре и накидке и едва добрался до Нового рынка, как меня окружила толпа, которая не кричала даже, а ревела. Я выбрался из нее, уверяя народ, что Королева решит дело по справедливости. На Новом мосту я встретил маршала де Ла Мейере 67, который командовал гвардейцами, и, хотя до этой поры противниками его были только мальчишки, осыпавшие солдат оскорблениями и камнями, он был в большом смущении, ибо видел, что со всех сторон собираются тучи. Маршал весьма мне обрадовался и убеждал меня сказать Королеве всю правду. Он предложил, что сам пойдет со мной, чтобы ее засвидетельствовать. Я, в свою очередь, весьма обрадовался его предложению, и мы вместе отправились в Пале-Рояль, сопровождаемые неисчислимой толпой, кричавшей: «Свободу Брусселю!»

Мы нашли Королеву в большом кабинете в обществе герцога Орлеанского, кардинала Мазарини, герцога де Лонгвиля, маршала де Вильруа, аббата Ла Ривьера, Ботрю, капитана ее личной гвардии Гито и Ножана. Королева приняла меня ни хорошо, ни дурно. Она была слишком высокомерна и зла, чтобы устыдиться того, что сказала мне накануне, а Кардиналу недоставало благородства, чтобы испытывать неловкость. И, однако же, он показался мне несколько смущенным и пробормотал какую-то невнятицу, каковою, не решаясь сказать это прямо, он, видно, желал дать мне понять, что совершенно новые причины побудили Королеву принять решение об аресте магистратов. Я сделал вид, будто поверил всему, что ему заблагорассудилось мне наговорить, и сказал только, что явился исполнить свой долг, получить приказания Королевы и содействовать, насколько это в моей власти, успокоению и миру. Королева едва заметно кивнула головой, как бы в знак благодарности, но впоследствии я узнал, что она отметила, и притом с неудовольствием, мои последние слова, впрочем, совершенно невинные и даже вполне естественные в устах парижского коадъютора. Однако вблизи венценосцев иметь власть творить добро столь же опасно и почти столь же преступно, сколь и желать зла.

Маршал де Ла Мейере, видя, что Ла Ривьер, Ботрю и Ножан считают возмущение безделицей и даже насмехаются над ним, вышел из себя: он заговорил с жаром, сославшись на меня как на очевидца. Я не обинуясь поддержал его и подтвердил все, сказанное и предсказанное им касательно смуты. Кардинал хитро улыбнулся, а Королева в гневе изрекла своей пронзительной и резкой фистулой: «Воображать, будто возможен бунт, само по себе уже бунтовщичество; все это вздорные россказни тех, кто желает мятежа. Воля Короля положит конец беспорядку». Кардинал, который по выражению моему понял, что меня задели эти речи, вкрадчивым голосом заметил Королеве: «Дай Бог, Государыня, чтобы все говорили с таким же чистосердечием, как господин коадъютор! Он заботится о своей пастве, о Париже, о незыблемости власти Вашего Величества. Я убежден, что опасность не столь велика, сколь ему представляется, однако щепетильность его в этом вопросе достойна всяческой похвалы». Королева, понимавшая Кардинала с полуслова, вмиг изменила тон — она наговорила мне любезностей, я отвечал с глубоким почтением и с видом такого простодушия, что Ла Ривьер шепнул Ботрю, который передал мне его слова четыре дня спустя: «Вот что значит не бывать при дворе с утра до ночи. Коадъютор — человек светский, он умен, однако принял за чистую монету то, что ему сказала Королева». На самом же деле все, бывшие в кабинете, играли комедию: я прикидывался простодушным, хотя не был им, по крайней мере в этом случае; Кардинал притворялся уверенным, хотя вовсе не был им в той степени, в какой казался; Королева несколько мгновений изображала кротость, хотя никогда не была более раздражена; герцог де Лонгвиль выказывал огорчение, хотя испытывал несомненную радость, потому что как никто другой любил начало всякого дела; 68 герцог Орлеанский в разговоре с Королевой изображал усердие и горячность, а четверть часа спустя, беседуя с Герши в малой серой опочивальне Королевы, насвистывал с самым беспечным видом, какой мне приходилось у него наблюдать; маршал де Вильруа прикидывался веселым, чтобы выслужиться перед министром, а в разговоре наедине со слезами на глазах мне признался, что государство на краю гибели; Ботрю и Ножан паясничали в угоду Королеве, представляя кормилицу Брусселя (а Брусселю, благоволите заметить, было восемьдесят лет 69), которая подстрекает народ к мятежу, хотя оба отлично понимали, что, быть может, от фарса не так уж далеко до трагедии. Один только аббат Ла Ривьер был убежден, что волнение народа развеется подобно дыму, он твердил это Королеве, которая желала ему верить, даже если бы не сомневалась в противном; наблюдая одновременно поведение Королевы, которая была самой бесстрашной особой в мире, и Ла Ривьера, самого отъявленного труса своего времени, я пришел к мысли, что в неведении опасности безрассудная отвага и чрезмерный страх действуют одинаково.

И наконец, чтобы на сцене были представлены все персонажи, маршал де Ла Мейере, который до сей минуты твердо поддерживал меня, изъясняя, к чему может привести ропот, вздумал явиться в образе фанфарона. Когда подполковник гвардии, честный Венн, явился к Королеве, чтобы объявить ей, что горожане грозятся опрокинуть гвардейцев, маршал вдруг переменил тон и суждение. А так как он весь был напитан желчью и все делал невпопад, он загорелся необузданным гневом, даже яростью. Он закричал, что лучше погибнуть, нежели стерпеть подобную дерзость, и стал настаивать, чтобы ему позволили взять гвардейцев, а также всех тех, кто состоит в придворном штате, и всех, кто находится сейчас во дворце, заверяя, что разгонит этот сброд. Королева поддержала его, и даже с большим пылом, но более он никем не был поддержан; дальнейшие события покажут вам, что предложение это было самое губительное. В эту минуту в кабинет вошел канцлер. Он был настолько слабодушен, что никогда до этого случая не сказал ни слова правды, но тут страх пересилил в нем угодливость. Он стал рассказывать и рассказал то, что продиктовало ему увиденное на улицах зрелище. Я заметил, что на Кардинала оказала действие откровенность человека, в котором он никогда прежде ее не встречал. Но вошедший почти одновременно с ним Сеннетер в мгновение ока развеял эти первые впечатления, утверждая, будто пыл народа начинает понемногу охладевать, за оружие он не взялся и, если проявить немного терпения, все успокоится.

Нет ничего более опасного, нежели угодливость, когда к тому, кому стараются угодить, подкрадывается страх. Не желая испытать его, он готов поверить всякому утешительному слуху, который лишь мешает искоренить причины, этот страх породившие. Известия, приносимые каждое мгновение, заставляли попусту терять драгоценные минуты, в которых, можно сказать, заключено было спасение государства. Старый Гито, человек неумный, но преданный Королеве, вознегодовал ранее других и голосом еще более хриплым, чем обычно, объявил, что не понимает, как можно себя усыплять при том, какой оборот дело приняло ныне. Он пробормотал сквозь зубы что-то, чего я не расслышал, но что явственно задело Кардинала, который не любил капитана. «Так что же вы предлагаете, господин де Гито?» — спросил он. «Я предлагаю, — резко ответил Гито, — вернуть им старого негодяя Брусселя, мертвым или живым». — «Первое было бы несовместно ни с благочестием Королевы, ни с ее осмотрительностью, — заметил я. — Второе могло бы прекратить беспорядки». Услышав это, Королева вспыхнула и вскричала: «Понимаю, господин коадъютор, вы хотите, чтобы я освободила Брусселя, но я скорее задушу его собственными руками! — И при последних словах, поднеся руки едва ли не к самому моему лицу, она добавила: — А тех, кто...» Кардинал понял, что Королева в ярости сейчас наговорит лишнего и, приблизившись к ней, что-то зашептал ей на ухо. Она овладела собой настолько, что, знай я ее не так хорошо, как я знал, я поверил бы, будто она совершенно смягчилась.

Тут в кабинет вошел главный судья, смертельно бледный 70; даже в итальянской комедии мне ни разу не пришлось видеть, чтобы страх обнаруживали столь откровенно и смешно, как это сделал он, описывая Королеве ничего не значащие приключения, происшедшие с ним, пока он добирался от своего дома до Пале-Рояля. Подивитесь, прошу вас, сродству трусливых душ. До сей минуты все то, что маршал де Ла Мейере и я высказали весьма энергически, на кардинала Мазарини произвело впечатление самое ничтожное, а Ла Ривьер вообще нимало не был взволнован. Но ужас главного судьи заразил их, проникнув в их воображение, в мысли и в сердце. Обоих вдруг словно подменили: они уже больше не смеялись надо мной, они признали, что дело заслуживает размышления, и, посовещавшись, позволили герцогу Орлеанскому, герцогу де Лонгвилю, канцлеру, маршалам де Вильруа и де Ла Мейере и коадъютору доказать им, что следует освободить Брусселя, прежде чем народ, который угрожает взяться за оружие, в самом деле за него возьмется.

В этом случае нам пришлось убедиться, что страху более свойственно совещаться, нежели принимать решения. Кардинал после дюжины невнятных предложений, одно другому противоречащих, придумал еще отложить дело до завтра, а тем временем оповестить горожан, что Королева дарует свободу Брусселю при условии, если они разойдутся и не станут требовать его освобождения всей толпой. Кардинал добавил, что никто красноречивей и искусней меня не сумеет сделать такое объявление. Я заметил ловушку, но не мог ее избежать, тем более что недальновидный маршал де Ла Мейере ринулся в нее очертя голову, увлекши, так сказать, с собой и меня. Он объявил Королеве, что выйдет со мной на улицы и мы сотворим чудеса. «Не сомневаюсь в том, — ответил ему я, — при условии, что Королева соблаговолит дать нам составленное по всей форме письменное обещание освободить узников, ибо я не пользуюсь таким влиянием в народе, чтобы он поверил мне на слово». Меня похвалили за скромность. Но маршал не ведал сомнений: «Слово Королевы стоит всех бумаг». Коротко говоря, надо мной посмеялись, и я поставлен был в жестокую необходимость разыграть самую жалкую роль, какая когда-либо доставалась на долю смертному. Я пробовал было возражать, но Королева вдруг удалилась в свою серую опочивальню. Герцог Орлеанский стал обеими руками, хотя и ласково, подталкивать меня к выходу, приговаривая при этом: «Верните спокойствие государству»; маршал увлек меня за собой, а королевские гвардейцы, превознося меня до небес, восклицали: «Вы один можете помочь беде!» Я вышел из Пале-Рояля в своем стихаре и накидке, раздавая благословения направо и налево, но, как вы догадываетесь, это мое занятие не мешало мне предаваться размышлениям, сообразным затруднительному положению, в каком я оказался. И однако, я не колеблясь принял решение исполнить свой долг, проповедуя послушание и стараясь успокоить беспорядки. Единственная предосторожность, какую я намеревался соблюсти, — это ничего не обещать народу от своего имени, и только сказать, что Королева посулила мне освободить Брусселя, при условии, если возмущение будет прекращено.

Горячность маршала де Ла Мейере не оставила мне времени обдумать мои выражения, так как вместо того, чтобы сопровождать меня, как он мне предложил, он возглавил гвардейскую легкую конницу и ринулся вперед со шпагой в руке, крича во все горло: «Да здравствует Король! Свободу Брусселю!» Однако видевшие его оказались многочисленнее тех, кто его слышал, и потому людей, которых он подстрекнул своей шпагой, оказалось больше, нежели тех, кого он успокоил своим голосом. Раздались призывы к оружию. Напротив Убежища Слепых какой-то крючник замахнулся саблей — маршал уложил его выстрелом из пистолета 71. Крики стали громче, все бросились за оружием, толпа, следовавшая за мной от самого Пале-Рояля, не столько увлекла, сколько вынесла меня к площади Круа-дю-Тируар, и там я увидел де Ла Мейере, который схватился с большой группой горожан, раздобывших оружие на улице Арбр-Сек. Я бросился в гущу толпы, пытаясь разнять сражающихся, в надежде, что и та и другая сторона отнесутся с некоторым почтением хотя бы к моему облачению и моему сану. Я не вполне ошибся, ибо маршал, находившийся в большом затруднении, обрадовался предлогу приказать своим конникам прекратить стрельбу; горожане тоже перестали стрелять, довольствуясь тем, что заградили перекресток, но человек двадцать или тридцать из них, — вооруженные алебардами и легкими мушкетами, они вышли с улицы Прувель, — не оказали такой сдержанности, то ли не заметив меня, то ли не пожелав заметить; они внезапно атаковали верховых, пистолетным выстрелом перебили руку Фонтраю, со шпагой в руке державшемуся возле маршала, ранили одного из пажей, поддерживавших полы моей сутаны, а мне самому угодили камнем пониже уха, отчего я упал на землю. Не успел я подняться на ноги, как подручный аптекаря уставил мне в голову свой мушкет. Хотя он был мне вовсе не знаком, я счел за благо не показывать этого в такую минуту, наоборот, я сказал ему: «Несчастный! Если бы на тебя сейчас посмотрел твой отец...» Он вообразил, будто я близкий друг его отца, которого я меж тем никогда не видел. Полагаю, эта мысль заставила его всмотреться в меня внимательней. В глаза ему бросилось мое облачение, он спросил, не господин ли я коадъютор, и, получив утвердительный ответ, тотчас закричал: «Да здравствует коадъютор!» Все вокруг подхватили этот крик, бросились ко мне, и маршалу Ла Мейере довольно легко удалось отступить к Пале-Роялю, ибо я, чтобы дать ему выиграть время, направил свой путь в сторону рынка.

Все последовали за мной, и это пришлось весьма кстати, ибо свора старьевщиков оказалась вооруженной с головы до ног. Я улещивал их, уговаривал, бранил, угрожал, наконец мне удалось их убедить. Они сложили оружие, и Париж был спасен, ибо, останься оно у них в руках к наступлению темноты, которая уже сгущалась, город неминуемо подвергся бы разграблению.

Во всю жизнь мою не испытал я с такою силою чувства удовлетворения; оно было столь велико, что я даже не задумался о действии, какое оказанная мной услуга должна была бы произвести в Пале-Рояле. Я говорю должна была бы, ибо действие ее было совершенно противоположное. Я отправился туда в сопровождении тридцати- или сорокатысячной толпы, которая следовала за мной, уже безоружная, и при входе встретил маршала де Ла Мейере, который, восхищенный тем, что я для него сделал, едва не задушил меня в объятиях. «Я безумец, я чурбан, — твердил он мне, — я едва не погубил монархию, вы ее спасли. Идемте, поговорим с Королевой как подобает истинным французам и людям благородным, и запомним все, как было, чтобы по нашему свидетельству к совершеннолетию Короля вздернули бы злодеев государства, бесстыдных льстецов, которые пытаются внушить Королеве, будто нынешняя смута не стоит выеденного яйца». Последние слова этой речи, самой трогательной, патетической и красноречивой, которая когда-либо слетала с уст воина, он обратил к гвардейским офицерам и не повлек, а почти что понес меня на руках к Королеве. Войдя, он сказал ей, указывая на меня: «Вот человек, Государыня, которому я обязан жизнью, но которому Ваше Величество обязаны спасением своей гвардии, а может быть, и Пале-Рояля». Королева улыбнулась, но улыбкою, понять которую можно было по-разному. Я отметил это, хотя и не подал виду, но, чтобы помешать маршалу де Ла Мейере продолжать мое восхваление, взял слово сам. «Речь не обо мне, Государыня, — сказал я, — а о Париже, покорном и безоружном, который явился, чтобы припасть к стопам Вашего Величества». — «Париж весьма виновен и недовольно покорен, — возразила Королева с пылающим лицом. — Если он и впрямь неистовствовал так, как меня пытались уверить, мог ли он укротиться в столь короткий срок?» Маршал, который, как и я, понял, что кроется в тоне Королевы, вспыхнул и выбранился. «Государыня, — промолвил он, — благородному человеку не подобает льстить вам в минуту крайности, до какой дошло дело. Если вы сегодня не вернете свободу Брусселю, завтра в Париже не останется камня на камне». Я открыл было рот, чтобы подтвердить слова маршала, но Королева замкнула мне его, с насмешливым видом приказав: «Подите отдохните, сударь, вы много потрудились».

Так я покинул Пале-Рояль 72, и, хотя я был, можно сказать, взбешен, я до самого своего дома не проронил ни слова, которое могло бы озлобить народ. Между тем меня поджидала бесчисленная толпа, которая принудила меня взобраться на крышу моей кареты, чтобы рассказать о том, что я делал в Пале-Рояле. Я сказал, что сообщил Королеве, как народ явил покорность ее воле, возвратив оружие туда, откуда взял его, и не взяв его оттуда, откуда уже готов был взять, и Королева, довольная таким послушанием, объявила мне, что лишь подобным способом от нее можно добиться освобождения арестованных. Я присовокупил к этому все, что полагал способным успокоить чернь, и мне это удалось без труда, потому что близился час ужина. Это объяснение покажется вам смешным, однако оно справедливо — мне пришлось наблюдать, что в Париже во время народных возмущений самые отчаянные головы не желают, по их выражению, «припоздняться».

Возвратившись домой, я приказал пустить себе кровь, ибо ушиб под ухом сильно распух, но надо ли вам говорить — не боль мучила меня всего сильнее. Я поставил на карту доверие, каким пользовался в народе, поселив в нем надежду на освобождение Брусселя, хотя всеми силами остерегался ручаться в этом своим словом. Но мог ли я надеяться, что народ увидит различие между надеждой и ручательством? И мог ли я рассчитывать после всего, испытанного мною в прошлом и замеченного недавно, что двор пожелает принять в расчет слова, какие нам с маршалом де Ла Мейере пришлось сказать по его наущению — не имел ли я, напротив, оснований быть убежденным, что он не упустит возможности совершенно погубить меня в общем мнении, внушив народу подозрение, будто, войдя в сговор со сторонниками двора, я решил оттянуть время, чтобы народ обмануть? Предвиденье это, представшее передо мной во всей его обширности, печалило меня, но не искушало. Я не раскаивался в содеянном, ибо был убежден: долг и благоразумие обязывали меня поступить так, как я поступил. Я, так сказать, облекся сознанием долга и даже устыдился, что предаюсь размышлениям об исходе дела; когда вошедший Монтрезор заметил мне, что я обманываюсь, если полагаю, будто много выиграл своим выступлением, я ответил ему так: «Я много выиграл уже по одному тому, что избавил себя от необходимости оправдываться в том, будто я не помню благодеяний, ибо оправдательные речи всегда нестерпимы для человека порядочного. Если бы в обстоятельствах, подобных нынешним, я остался дома, разве Королева, которой, в сущности, я обязан своим саном, могла бы быть мною довольна?» — «Она и так недовольна, — возразил Монтрезор. — Госпожи де Навай и де Мотвиль только что сообщили принцу де Гемене, что в Пале-Рояле убеждены, будто вы желали подстрекнуть народ».

Признаюсь вам, я не поверил словам Монтрезора, ибо, хотя в кабинете Королевы я видел, что надо мной смеются, я воображал, что недоброхотство это клонится лишь к тому, чтобы приуменьшить значение услуги, мной оказанной, — я не мог представить себе, что мне вменят ее в преступление. И так как Монтрезор продолжал мне докучать, твердя, что мой друг Джанлуиджи деи Фиески поступил бы по-другому, я ответил ему, что в известных обстоятельствах всегда более уважал людей за то, чего они не сделали, нежели за все то, что они могли бы сделать.

В этих мыслях я уже собирался спокойно отойти ко сну, когда Лег, который ужинал у Королевы, явился сообщить мне, что меня там предали публичному осмеянию: говорили, будто я не пожалел усилий, чтобы взбунтовать народ под предлогом его усмирения, что я пляшу по дудке черни, прикидываюсь, будто меня ранили, хотя я вовсе не ранен, — словом, битых два часа я был мишенью тонких насмешек Ботрю, грубых шуток Ножана, зубоскальства Ла Ривьера, притворного сострадания Кардинала и громкого смеха Королевы. Не скрою, меня это задело, однако, правду сказать, не столь сильно, как вы можете предположить. Я испытал скорее недолгое искушение, нежели гнев; что только не приходило мне на ум, но ни одна мысль в нем не укрепилась, и я почти без колебаний принес в жертву долгу самые сладкие и блистательные мечты — воспоминания о заговорах минувших лет навеяли мне целый сонм таких мечтаний с той минуты, как моя опала, ставшая признанной и гласной, дала мне основание думать, что я мог бы с честью составить новые заговоры.

Из благодарности Королеве я отбросил все эти мечты, хотя, признаюсь вам, я был вскормлен ими с самого моего детства, и ни Лег, ни Монтрезор бесспорно не сумели бы подействовать на меня ни убеждениями, ни упреками, если бы не появление Аржантёя, предавшегося мне всей душой после смерти графа Суассонского, чьим камергером он был. Он вошел в мою комнату с лицом, выражавшим сильную озабоченность. «Вы погибли, — сказал он мне, — маршал де Ла Мейере поручил мне передать вам, что дьявол вселился в обитателей Пале-Рояля и внушил им, будто вы приложили все старания, чтобы подогреть мятеж; он, маршал де Ла Мейере, сделал все, чтобы рассказать Королеве и Кардиналу, как было дело, но и тот и другая посмеялись над ним; он не может простить им этой несправедливости, но не может не восхищаться пренебрежением, с каким они с самого начала отнеслись к беспорядкам: они оказались пророками, предвидя их дальнейший ход, ведь они с самого начала твердили, что к ночи этот дым рассеется; он, маршал, не верил им, но ныне убедился в их правоте, ибо, прогулявшись по улицам, не встретил ни души; пожар, угасший столь быстро, уже не возгорится снова; маршал молит вас подумать о вашей безопасности; власть Короля завтра же явит себя во всем своем могуществе; двор, по его разумению, преисполнен решимости воспользоваться роковой минутой, и вы будете первым, кого захотят примерно наказать; уже поговаривают о том, чтобы выслать вас в Кемпер-Корантен 73; Брусселя намерены отправить в Гавр-де-Грас, и с рассветом решено послать канцлера во Дворец Правосудия, чтобы распустить Парламент, приказав ему удалиться в Монтаржи. Вот что просил передать вам маршал де Ла Мейере, — закончил свою речь Аржантёй. — Маршал де Вильруа высказался не столь откровенно, потому что ему недостает храбрости, но, проходя мимо, он пожал мне руку с таким видом, что я решил: быть может, ему известно нечто худшее. Сам же я скажу вам, — прибавил Аржантёй, — что оба они правы, ибо на улицах не видно ни души, все успокоилось, и завтра можно будет вздернуть кого угодно».

Монтрезор, принадлежавший к числу людей, которые всегда желают слыть провидцами, воскликнул, что он-де в этом не сомневался и все это предсказывал. Лег стал сетовать на мое поведение, которое внушает жалость моим друзьям, хотя и губит их. «Благоволите оставить меня одного на четверть часа, — возразил я им, — и я докажу вам, что мы отнюдь не заслуживаем жалости». Это была чистая правда.

Когда, вняв моей просьбе, они оставили меня одного на четверть часа, я задумался не о том, могу ли я что-нибудь предпринять, — на сей счет сомнений у меня не было, — а лишь о том, должен ли я это делать, и тут я колебался. Однако способ, каким на меня нападали и каким угрожали общему благу, развеял соображения щепетильности, и, сочтя, что честь позволяет мне действовать, не навлекая на себя хулы, я свободно предался течению своих мыслей. Я припомнил самые славные и великие замыслы, когда-либо подсказанные мне воображением; я уступил чувствам, которые тешило имя главы партии, издавна привлекавшее меня в «Жизнеописаниях» Плутарха; когда же я подумал о выгоде, какую могу найти в том, чтобы отличиться от людей моего звания образом жизни, стирающим различия между священнослужителем и мирянином, голос щекотливости окончательно умолк. Мое распутство, весьма не приличествующее духовной особе, меня пугало; я боялся стать смешным, уподобившись архиепископу Сансскому. Я держался покровительством Сорбонны, моими проповедями, любовью народа, но опора эта временная и недолговечная в силу тысячи случайностей, которым она подвергается в пору беспорядков. Громкие дела заметают все следы, прославляя даже то, чего они не оправдывают; пороки архиепископа во множестве случаев могут стать добродетелями главы партии. Мысль эта сотни раз являлась мне, но всегда уступала тому, что я считал своим долгом перед Королевой. Происшедшее за ужином в Пале-Рояле и решение погубить меня и обречь на гибель общее благо, очистили эту мысль от сомнений, и я с радостью ее принял, вверив судьбу мою всем превратностям славы.

Пробило полночь, я пригласил в свою спальню Лега и Монтрезора и сказал им: «Вам известно, что я боюсь оправдательных речей, но вы увидите, что я не боюсь манифестов. Весь двор свидетель того обращения, какому вот уже больше года я подвергаюсь в Пале-Рояле; согражданам должно было бы защитить мою честь, но моих сограждан хотят погубить, и, стало быть, мне надлежит спасти их от утеснения. Господа, положение наше не так дурно, как вы хотите меня убедить, — завтра еще до полудня я стану хозяином Парижа». Оба моих друга вообразили, что я потерял рассудок, и, хотя они, наверное, раз пятьдесят за свою жизнь докучали мне требованием, чтобы я начал действовать, теперь они стали поучать меня сдержанности. Я не стал их слушать и тотчас послал за Мироном, советником Счетной палаты, командовавшим милицией в квартале Сен-Жермен-де-л'Оксерруа, человеком честным, храбрым и пользовавшимся доверенностью народа. Я изложил ему положение дел, он согласился с моим суждением и обещал исполнить все, что я желаю. Мы договорились о том, как действовать, и он ушел от меня в решимости бить тревогу и призвать народ к оружию по первому моему приказанию.

Спускаясь по лестнице моего дома, он встретил брата своего повара, который, будучи приговорен к виселице, не осмеливался появляться в городе днем, но часто бродил по нему ночью. Человек этот возле дома Мирона случайно наткнулся на двух беседующих офицеров, которые в разговоре часто упоминали имя хозяина его брата. Он стал подслушивать, спрятавшись за дверью, и узнал следующее: люди эти (впоследствии нам стало известно, что это подполковник гвардии Венн и лейтенант того же полка Рюбантель) совещались о том, как войти к Мирону, чтобы захватить его врасплох, а также о том, где расставить посты гвардейцев, швейцарцев, отряды тяжелой и легкой конницы, чтобы наблюдать за всем районом от Нового моста до Пале-Рояля. Сообщение это в соединении с тем, что нам сообщил маршал Ла Мейере, побудило нас предупредить беду, однако же способом, в котором нельзя было бы усмотреть вызов, ибо, когда имеешь дело с народом, важнее всего, даже нападая, уверить его, будто ты думаешь лишь о защите. Мы исполнили наш замысел, отрядив для наблюдения в местах, где по нашим сведениям собирались расставить солдат, одних лишь безоружных людей в черной мантии 74, то есть почтенных горожан, ибо в этом случае мы могли быть уверены, что никто не возьмется за оружие, пока не получит приказа. Мирон столь умно и искусно исполнил данное ему поручение, что более четырехсот состоятельных горожан собрались небольшими отрядами так бесшумно и несуетливо, как если бы послушники-картезианцы сошлись для молитвенного созерцания.

Я приказал Л'Эпине, о котором уже рассказывал вам в связи с делами покойного графа Суассонского, быть наготове, чтобы по первому приказанию овладеть заставой Сержантов, против улицы Сент-Оноре и построить там баррикаду для защиты от гвардейцев, находящихся в Пале-Рояле. И поскольку Мирон сказал нам, что брат его повара слышал, как двое офицеров, о которых я вам уже говорил, неоднократно упоминали Нельские ворота, мы посчитали нелишним поставить там охрану, ибо заподозрили, что, быть может, через эти ворота хотят кого-то увезти. Аржантёй, самый храбрый и решительный человек на свете, взял на себя попечение об этом и с двумя десятками надежных солдат, которых ему предоставил шевалье д'Юмьер, набиравший новобранцев в Париже, расположился в доме скульптора, жившего по соседству.

Отдав эти распоряжения, я уснул и был разбужен только в шесть часов секретарем Мирона, который явился сообщить мне, что ночью солдаты не показывались, замечены были только несколько всадников, которые, должно быть, явились разведать об отрядах горожан и, поглядев на них, галопом умчались восвояси; судя по этим перемещениям, Мирон полагает, что взятая нами предосторожность помогла предупредить оскорбление, могущее быть нанесено отдельным лицам, но движение, какое становится заметным в доме канцлера, свидетельствует о том, что замышляется что-то против народа: входят и выходят полицейские стражники, и за истекшие два часа туда четыре раза являлся Ондедеи.

Немного позднее знаменщик отряда Мирона явился предупредить меня, что канцлер со всей подобающей магистрату пышностью следует прямо ко Дворцу Правосудия, и Аржантёй прислал мне сообщить, что две роты швейцарской гвардии приближаются со стороны предместья к Нельским воротам. Роковая минута настала.

Я отдал распоряжения в двух словах, и они в две минуты были исполнены. Мирон приказал горожанам взяться за оружие. Аржантёй, переодетый каменщиком, с линейкой в руке, атаковал швейцарцев с фланга, двадцать или тридцать убил, остальных рассеял, захватив одно из знамен; канцлер, теснимый со всех сторон, едва успел укрыться в Отеле О в конце набережной Августинцев со стороны моста Сен-Мишель. Разъяренный народ, сорвав ворота, вломился в дом; канцлера и брата его, епископа Мо, которому он исповедался, спасло одно лишь Провидение, помешав черни, которая, к счастью для него, занялась грабежом, взломать дверь каморки, где он спрятался.

Бунт оказался подобен пожару, внезапному и неукротимому, который от Нового моста распространился по всему городу. За оружие взялись все без исключения. Дети пяти-шести лет ходили с кинжалами, которые матери сами им доставляли. Менее чем за два часа в Париже выросло более тысячи двухсот баррикад 75, украшенных знаменами и разного рода снаряжением, сохранившимся со времен Лиги 76. Когда мне пришлось на минуту выйти из дома, чтобы успокоить ссору, вспыхнувшую из-за недоразумения между двумя офицерами милиции на улице Нёв-Нотр-Дам, я увидел, например, пику, которую нес или, скорее, волочил мальчонка лет восьми — десяти — она, без сомнения, уцелела со времен давней войны с англичанами 77. Однако мне пришлось, увидеть диковинку еще большую: г-н де Бриссак привлек мое внимание к нагруднику золоченого серебра — на нем выгравирована была фигура якобинского монаха, убившего Генриха III, с надписью: «Святой Жак Клеман». Я сделал выговор офицеру милиции, надевшему нагрудник, и тут же распорядился прилюдно разбить его молотом на наковальне кузнеца. Все стали кричать: «Да здравствует Король!», но эхо подхватило: «Долой Мазарини!»

Вскоре после того, как я возвратился домой, ко мне явился казначей Королевы и приказал мне, заклинал меня ее именем употребить все мое влияние, чтобы успокоить мятеж, который двор, как видите, уже не считал безделицей. Я холодно и скромно ответил, что усилия, приложенные мной накануне для этой цели, сделали меня столь ненавистным народу, что я даже подвергся большой опасности, пытаясь показаться ему хоть на мгновение — я вынужден был удалиться к себе, и даже весьма поспешно; но при этом, разумеется, я всячески заверял Королеву, что исполнен почтения, скорби, сожаления и послушания. Казначей, бывший в конце улицы, когда раздались крики «Да здравствует Король!», и слышавший, как почти всякий раз к ним добавляли: «Да здравствует коадъютор!», приложил все старания, чтобы убедить меня в моем могуществе; хотя я был бы чрезвычайно раздосадован, если бы он уверился в моем бессилии, я продолжал притворяться, будто стараюсь убедить его именно в этом. Фавориты двух последних веков не ведали, что творят, когда заменили одними лишь наружными знаками истинное уважение, какое короли должны оказывать своим подданным; как видите, неизбежным следствием этого бывают обстоятельства, когда подданные заменяют одними лишь наружными знаками действительное повиновение, какое они должны оказывать своим королям.

Парламент, собравшийся в этот день рано утром, прежде даже нежели народ взялся за оружие, и уведомленный о восстании криками огромной толпы, которая ревела в зале Дворца Правосудия: «Брусселя! Брусселя!» — постановил в полном составе и в парадной одежде отправиться в Пале-Рояль с требованием освободить арестованных, осудить лейтенанта личной гвардии Королевы, Комменжа, под страхом смерти запретить всем лицам, состоящим на военной службе, принимать подобные поручения, и произвести дознание против лиц, подавших совет об аресте, как против возмутителей общественного спокойствия. Решение было исполнено в тот же час: Парламент в составе ста шестидесяти должностных лиц вышел из Дворца Правосудия. На всех улицах его встречали и провожали восторженные крики и рукоплескания, все баррикады рушились перед ним.

Первый президент обратился к Королеве с той прямотой, какой требовало положение дел. Он без обиняков рассказал ей, для какого обмана использовали при каждом удобном случае королевское слово, посредством какой постыдной и даже ребяческой лжи тысячекратно нарушались самые полезные и даже самые необходимые для блага государства постановления; он в энергических выражениях описал ей опасность, грозящую обществу, беспорядочно и поголовно вооруженному. Королева, которая ничего не боялась, потому что слишком мало знала, вспыхнула и объявила тоном, в котором слышался уже не гнев, а бешенство: «Мне известно, что в городе бунт, но вы мне за него ответите, господа судейские, вы сами, ваши жены и дети». И с этими словами удалилась в свою серую опочивальню, с силой захлопнув за собой дверь.

Члены Парламента вышли из кабинета и уже начали спускаться по лестнице, когда президент де Мем, человек на редкость боязливый, подумав об опасности, какой он и его собратья могут подвергнуться в толпе, убедил их возвратиться, чтобы сделать новую попытку повлиять на Королеву. Герцог Орлеанский, которого они застали в большом кабинете и принялись с жаром умолять об этом, ввел двадцать их представителей в серую опочивальню. Первый президент изобразил Королеве весь ужас вооруженного и неистовствующего Парижа или, вернее, пытался ей это изобразить, ибо она ничего не желала слушать и в гневе выбежала в маленькую галерею.

Тут к ним подошел Кардинал и предложил вернуть пленников, с тем чтобы Парламент дал обещание прекратить свои ассамблеи. Первый президент ответил, что подобное предложение должно быть обсуждено. Хотели тотчас приступить к прениям, но, поскольку многие из присутствовавших опасались, что народ, если они станут заседать в Пале-Рояле, подумает, будто они действуют по принуждению, решено было собраться после обеда во Дворце Правосудия — герцога Орлеанского просили присутствовать на заседании.

Магистратов, вышедших из Пале-Рояля и ни словом не обмолвившихся народу об освобождении Брусселя, вместо прежних восторженных приветствий встретило сначала угрюмое молчание. Приблизившись к заставе Сержантов, где находилась первая баррикада, они услышали ропот, который им удалось успокоить заверением, что Королева-де обещала исполнить их требования. Угрозы у второй баррикады отведены были таким же способом. Третья баррикада, та, что находилась у Круа-дю-Тируар, этим не удовольствовалась; подручный содержателя харчевни выступил вперед во главе двух сотен человек и, приставив алебарду к груди Первого президента, объявил ему: «Возвращайся назад, предатель, и, если не хочешь, чтобы тебя самого разорвали на части, приведи нам Брусселя, а не то — Мазарини и канцлера заложниками». Я полагаю, вам нетрудно вообразить смятение и ужас, охватившие почти всех присутствовавших; пятеро парламентских президентов и более двадцати советников кинулись в толпу, чтобы спасти свою жизнь. Один лишь Первый президент, которого я считаю храбрейшим из наших современников, остался твердым и невозмутимым. Он постарался собрать всех, кого мог, из оставшихся своих сочленов, ни на минуту не теряя ни в словах своих, ни в действиях достоинства, приличествующего его званию, и неспешными шагами вернулся в Пале-Рояль под огнем оскорблений, угроз, негодующих воплей и проклятий.

Человек этот наделен был особого рода красноречием: он не прибегал к междометиям, речь его не отличалась правильностью, но говорил он с силой, заменявшей все остальное, и был от природы столь смелым, что никогда не говорил так убедительно, как в минуту опасности. Возвратившись в Пале-Рояль, он превзошел самого себя и, без сомнения, сумел тронуть всех, исключая Королеву, которая осталась неколебимой. Месьё сделал вид, будто готов упасть перед ней на колени; четыре или пять дрожавших от страха принцесс и в самом деле бросились на колени. Кардинал, которому молодой советник Апелляционной палаты с насмешкой предложил самому выйти на улицу поглядеть, что там творится, — Кардинал, услышав такое предложение, присоединился к большинству придворных; наконец им всем с величайшим трудом удалось вырвать у Королевы такие слова: «Хорошо, господа, подумайте о том, что будет уместно предпринять». Собрание состоялось тут же в большой галерее, и после обсуждения постановлено было благодарить Королеву за свободу, дарованную узникам.

По принятии этого решения тотчас отправлены были два именных указа об освобождении узников, и Первый президент показал народу копии с обоих указов, снятые по всей форме, однако народ не пожелал сложить оружия до тех пор, пока указы не будут исполнены. Да и сам Парламент потребовал, чтобы народ сложил оружие, только когда увидел Брусселя на его месте в своих рядах. Бруссель возвратился во Дворец Правосудия или, вернее, был на другой день внесен туда на плечах толпы под восторженные ее крики 78. Баррикады были разрушены, лавки открылись, и не прошло и двух часов, как в Париже стало так тихо, как не бывало никогда даже на Страстную пятницу 79.

Я не находил возможным прервать нить повествования, касающегося до наиболее важных событий, предваряющих гражданскую войну, и откладывал до сего времени отчет о некоторых подробностях, о которых вы несомненно задавались вопросом, ибо бывают обстоятельства, понять которые почти невозможно, не получив особого на их счет разъяснения. Я уверен, например, что вам любопытно было бы узнать, какие пружины привели в движение все сословия, которые вдруг как бы сдвинулись с места, и какой такой хитрый прием, несмотря на все усилия двора, ухищрения министров, слабость толпы и продажность частных лиц, поддерживал и удерживал это движение в своего рода равновесии. Вы предполагаете здесь, наверное, изрядную долю тайн, происков и интриг. Я готов согласиться, что так оно и выглядит по наружности, и впечатление это столь сильно, что должно простить историкам, которые посчитали правдой правдоподобие.

Я могу и должен, однако, заверить вас, что вплоть до самой ночи накануне появления баррикад в делах общественных не было и крупицы того, что зовется политической игрою, а крупица интриги кабинетной была столь мала, что не заслуживает даже быть принятою в расчет. Объяснюсь подробнее. Советник Большой палаты Лонгёй, человек злокозненный, решительный и опасный, который разбирался в парламентских делах лучше, нежели все остальные его сотоварищи вместе взятые, решил сделать брата своего, президента де Мезона, суперинтендантом финансов; поскольку он приобрел большое влияние на Брусселя, простодушного и доверчивого как дитя, многие полагали, и я разделяю это мнение, что при первых знаках недовольства в Парламенте Лонгёй решил подстрекнуть и подогреть своего друга, дабы таким образом придать себе более веса в глазах министров.

Президент Виоль был ближайшим другом Шавиньи, который ненавидел Мазарини, ибо, более всех содействовав возвышению итальянца при кардинале де Ришельё, был жестоко обманут им в первые дни Регентства, и, поскольку Виоль одним из первых среди своих собратьев выказал горячность, стали подозревать, что его подговорил Шавиньи. Ну не прав ли я, утверждая, что крупица интриги была весьма ничтожной; даже если бы ее приготовили со всем тщанием, какое может привидеться подозрительности (а я весьма в этом сомневаюсь), что могли совершить в палате, состоящей более чем из двухсот должностных лиц и действующей совместно с тремя другими палатами, насчитывающими по меньшей мере стольких же членов, что могли, повторяю я, совершить два самых простодушных и ограниченных ума во всей корпорации?

Президент Виоль всю свою жизнь искал наслаждений и не выказывал никакого усердия к службе; добряк Бруссель, состарившийся среди бумаг в пыли Большой палаты, был известен всем более своей честностью, нежели дарованиями. Среди первых, кто открыто присоединился к этим двум, были Шартон, президент Палаты по приему прошений, едва ли не помешанный, и президент Апелляционной палаты Бланмениль; этот вам известен — в Парламенте он держался так же, как и у вас в доме 80. Надо ли вам говорить, что, если бы в Парламенте составился заговор, выбор не мог пасть на людей столь незначительных, когда вокруг было множество других, имевших куда более весу; я недаром столько раз повторял вам в ходе моего рассказа, что причины революции, мною описываемой, надлежит искать в одном лишь расшатывании законов; оно неприметно расшатало умы и повело к тому, что, прежде нежели кто-нибудь заметил происшедшую перемену, уже составилась партия 81. Без сомнения, ни один из тех, кто в течение этого года произносил речи в Парламенте и в других верховных палатах, не имел никакого понятия не только о том, к чему это приведет, но даже и о том, к чему это может привести. Все говорилось и делалось в духе обычной парламентской процедуры и, поскольку имело вид крючкотворства, отличалось педантизмом, главная черта которого — упрямство, свойство прямо противоположное гибкости, более всего необходимой, чтобы вершить великие дела.

Примечательно, что во всяком согласии, а оно одно только и способно было положить конец несообразностям, творимым такого рода сборищем, умы этого склада усмотрели бы заговор. Сами они составили его, о том не ведая; в таких обстоятельствах за слепотою лиц благонамеренных обыкновенно по пятам следует проницательность тех, кто примешивает к пользе общественной личные страсти, дух возмущения и провидит будущее и возможное там, где корпорации помышляют лишь о настоящем и наблюдаемом на поверхности.

Это краткое рассуждение в соединении с тем, что вы уже узнали о парламентских прениях, довольно показывает вам, как сильно смешалось все ко времени баррикад и сколь велико заблуждение тех, кто думает, будто не следует страшиться образования партии, когда у нее нет главы. Партия нарождается порой в течение одной ночи. Волнения, которые я вам описал, хотя столь бурные и долгие, не могли вызвать ее к жизни в течение целого года. И вдруг в одно мгновение партия расцвела и даже пышнее, нежели было желательно для нее самой.

Поскольку баррикады были разобраны, я отправился к г-же де Гемене, которая сообщила мне, будто знает из верных рук, что Кардинал считает меня их вдохновителем. Королева прислала за мной на другое утро. Она выказала мне все возможные знаки доброты и даже доверия. Она объявила, что, если бы она вняла мне, ей не пришлось бы попасть в несчастное положение, в каком она оказалась; бедный г-н Кардинал приложил все старания, чтобы этого не случилось, он всегда твердил ей, что следует доверять моему суждению; это Шавиньи с его пагубными советами, на которые она положилась более, чем на советы г-на Кардинала, всему виной. «Но Бог мой, — вдруг добавила она, — неужели вы не прикажете побить палками этого негодяя Ботрю, который вел себя с вами столь непочтительно? Позавчера вечером я заметила, что бедный господин Кардинал сам готов был его прибить». Я отвечал на эти слова более почтительно, нежели искренне. Под конец Королева приказала мне пойти к бедному г-ну Кардиналу, чтобы утешить его и посовещаться с ним о мерах, которые следует предпринять для охлаждения умов.

Само собой разумеется, я не стал противиться ее желанию. Кардинал обнял меня с изъявлениями нежности, превосходящими всякое описание. В целой Франции есть, мол, один честный человек — это я. Остальные-де гнусные льстецы, которые взяли власть над Королевой вопреки нашим с ним советам. Он объявил мне, что отныне решил во всем руководиться моими суждениями. Сообщил мне содержание депеш, полученных из-за границы. Словом, наговорил мне такого вздору, что добряк Бруссель (его Мазарини также вызвал к себе, и тот явился вскоре после меня), хотя он и был, правду сказать, доверчив до простоты, выйдя от Кардинала, расхохотался и прошептал мне на ухо: «Да ведь он самый настоящий шут!»

Надо ли вам говорить, что я вернулся к себе исполненный решимости позаботиться как о безопасности общественной, так и о своей собственной. Я перебрал в уме все средства и не увидел ни одного, прибегнуть к которому не представляло бы затруднений. Я знал, что Парламент способен зайти в своих действиях слишком далеко. Мне было известно, что, пока я о нем размышляю, он обсуждает вопрос о муниципальной ренте, которую двор использовал для совершения постыдной сделки, а лучше сказать — для публичного грабежа. Я понимал, что армия, одержавшая победу при Лансе, неминуемо возвратится, чтобы стать на зимние квартиры в предместьях Парижа, и ей не составит труда в одно прекрасное утро обложить город, лишив его подвоза съестного. Я предвидел, что тот самый Парламент, который борется против двора, способен предать суду тех, кто со своей стороны способен взять меры предосторожности, дабы оградить палаты от возможного утеснения. Я знал, что лишь немногие из членов этой корпорации не испугаются, если им предложат такие меры, и, пожалуй, столь же немногим магистратам было бы безопасно их доверить. Я помнил разительные примеры непостоянства народа, а мне от природы противны были насильственные средства, зачастую необходимые, чтобы держать его в узде.

Мой родственник Сент-Ибар, человек умный и храбрый, но с большими причудами и уважавший лишь тех, кто был в немилости при дворе, убеждал меня озаботиться поддержкой Испании, с которой он поддерживал постоянные сношения через графа де Фуэнсальданья, губернатора Испанских Нидерландов при эрцгерцоге 82. Он даже вручил мне от него письмо с многочисленными посулами, которые я не принял. Я ограничился любезными отговорками и по зрелом размышлении решил через Сент-Ибара довести до сведения испанцев, ничем, однако, перед ними не обязываясь, что я твердо намерен не допустить притеснения Парижа, а тем временем совместно с моими друзьями добиваться, чтобы Парламент вел себя несколько осмотрительнее, и ждать возвращения принца де Конде — я был с ним в наилучших отношениях и надеялся убедить Принца в серьезности недуга и в необходимости его лечения. Я полагал, что времени у меня довольно, в особенности потому, что парламентские каникулы были не за горами 83; я вообразил, что, стало быть, палаты более уже не соберутся, двор не будет более раздражаем прениями, с той и с другой стороны наступит известное успокоение, и оно, направляемое рукой принца де Конде, которого ждали с недели на неделю, обеспечит общее спокойствие и безопасность отдельных лиц.

Горячность Парламента опрокинула мои расчеты, ибо, едва успел он вынести решение об оплате муниципалитетной ренты и сделать представления об уменьшении тальи на целую четверть, а также о выплате жалованья всем должностным лицам низшего разряда, он под предлогом того, что необходимо разрешить вопрос о ввозных сборах, потребовал, чтобы ему дозволили продолжать заседания даже во время каникул; Королева дала такое позволение на две недели, ибо отлично знала, что, если Парламенту отказать, он сделает это самовольно. Я приложил все усилия, чтобы помешать этой затее; мне удалось склонить на свою сторону Лонгёя и Брусселя, однако Новион, Бланмениль и Виоль, у которого мы собрались в одиннадцать часов вечера, объявили, что Парламент посчитает предателями тех, кто сделает ему подобное предложение; так как я продолжал настаивать, Новион заподозрил, что я действую заодно с двором. Я сделал вид, будто ничего не заметил, но вспомнил, как женевский проповедник заподозрил главу партии гугенотов, адмирала де Колиньи, что тот исповедался францисканцу из Ниора. При выходе с нашего совещания я смеясь сказал об этом президенту Ле Коньё, отцу того, кто носит это имя сейчас. Человек этот сумасброд, но притом весьма неглупый, был в свое время послом Месьё во Фландрии и имел более житейского опыта, нежели другие. «Вы не знаете наших людей, — ответил он мне, — вам еще не то придется увидеть. Бьюсь об заклад, этот невинный простак (он указал на Бланмениля) воображает, будто продал душу дьяволу, оттого только, что находился здесь в одиннадцать часов вечера». Прими я заклад, быть бы мне в проигрыше, ибо, перед тем как уйти, Бланмениль объявил нам, что больше не желает принимать участия в домашних совещаниях, они смахивают на заговор и интриги, а должностному лицу подобает высказывать свое мнение лишь с кресел, украшенных королевскими лилиями, не входя в предварительное обсуждение его с другими лицами, как то предписывают королевские ордонансы.

По этой канве он вышивал еще множество других нелепых узоров в том же роде; мне пришлось мимоходом их коснуться, чтобы показать вам, что куда труднее уживаться с теми, кто состоит с тобой в одной партии, нежели бороться с ее противниками.

Мне остается сказать, что благодаря их стараниям Королева, полагавшая, что каникулы поохладят разгоряченные умы, и вследствие этого уверившая купеческого старшину, что распространяемые в городе слухи о том, будто она намерена увезти Короля из Парижа, — ложь, Королева, говорю я, разгневалась и увезла Короля в Рюэль. У меня не было сомнений, что она вознамерилась ошеломить Париж, который и впрямь был потрясен отъездом Короля; на другое утро я заметил, что даже самые горячие головы в Парламенте растерялись. Растерянность их еще усилилась, ибо одновременно получено было известие, что Эрлах с четырьмя тысячами веймарцев перешел Сомму 84, а поскольку во время народных волнений беда никогда не ходит одна, распространились еще пять-шесть сообщений в этом же роде, и я понял, что мне придется потратить куда больше усилий, чтобы поддержать пыл парижан, нежели я потратил на то, чтобы его сдержать.

Ни разу за всю мою жизнь не оказывался я в столь затруднительном положении. Я видел угрозу во всей ее обширности, и все в ней меня ужасало. Величайшие опасности обладают притягательной силой, если мы усматриваем в неуспехе возможность славы, заурядные всегда лишь отталкивают, если неудача влечет за собой потерю доброго имени. Я сделал все, чтобы Парламент не выводил двор из терпения, хотя бы до той поры, пока мы найдем способ защититься от чинимых двором обид. Кто знает, удалось ли бы тогда двору воспользоваться благоприятными обстоятельствами или, лучше сказать, не помешало ли бы ему в этом возвращение принца де Конде? Но поскольку именно тогда, когда Король покинул Париж, прошел слух, что Принц на некоторое время задерживается, я расчел, что мне некогда ждать, как я намеревался ранее, и потому принял решение, которое далось мне нелегко, но было правильным, ибо единственно возможным.

Крайние решения всегда тягостны, но они разумны, когда они необходимы. Утешением в них служит то, что жалкими они быть не могут, а в случае удачи способны решить дело. Судьба благоприятствовала моему плану. Королева приказала арестовать Шавиньи 85 и отправить его в Гавр-де-Грас. Я воспользовался этим обстоятельством, чтобы подзадорить Виоля, близкого друга арестованного, играя на его же собственной трусости, которая была весьма велика. Я растолковал Виолю, что ему самому грозит опасность, ибо Шавиньи пострадал потому лишь, что вообразили, будто это он подстрекнул Виоля; Король, без сомнения, покинул Париж для того лишь, чтобы напасть на город; он, Виоль, как и я, видит, сколь велико всеобщее уныние, и, если допустить, чтобы Париж совсем пал духом, ему уже не воспрянуть, вот почему надо его расшевелить; я успешно действую среди народа, а к нему обращаюсь, как к человеку, который пользуется особенным моим доверием и уважением, чтобы он в том же смысле действовал в Парламенте; по моему суждению, Парламенту не должно теперь идти на уступки, но, поскольку Виоль знает своих собратьев, ему известно также, что отъезд Короля, судя по всему, слишком поразил и усыпил их чувства, а стало быть, их надо разбудить, — вовремя сказанное слово должно оказать сие благотворное влияние.

Эти доводы, подкрепленные настояниями Лонгёя, который меня поддержал, после долгих споров убедили президента Виоля и толкнули его из одной лишь трусости, ему свойственной, совершить поступок почти беспримерной отваги. Воспользовавшись минутой, когда президент де Мем докладывал Парламенту о возложенном на него поручении касательно Палаты правосудия 86, Виоль объявил, как мы договорились заранее, что есть дела куда более неотложные, нежели дела Палаты правосудия: ходят слухи, будто Париж намерены подвергнуть осаде, к городу стягивают войска, в тюрьмы бросают самых верных слуг покойного Государя, и следует воспротивиться этим пагубным замыслам 87; он не может не высказать Парламенту, сколь необходимо, по его мнению, почтительнейше просить Королеву привезти Короля обратно в Париж; а поскольку каждому понятно, кто виновник всех этих бедствий, следует пригласить герцога Орлеанского и высших королевских сановников пожаловать в Парламент, дабы обсудить указ 1617 года о маршале д'Анкре, согласно которому иностранцам возбраняется вмешиваться в управление королевством 88. Мы сами понимали, что задеваем струну весьма опасную, и, однако, без этого нам не удалось бы пробудить от сна или скорее не дать уснуть людям, которых страх весьма легко мог ввергнуть в спячку. На отдельных лиц страх обыкновенно не оказывает подобного действия, но зато на целые корпорации, по моему наблюдению, оказывает весьма часто. Этому есть даже объяснение, но ради того, чтобы изложить его, не стоит прерывать нить повествования.

Предложение Виоля оказало на умы впечатление неописуемое: вначале оно напугало, потом обрадовало, потом воодушевило. Отныне о том, что Король находится вне стен Парижа, говорили лишь затем, чтобы решить, как добиться его возвращения, о войсках вспоминали лишь затем, чтобы предупредить их действия. Бланмениль, который еще утром казался мне человеком конченым, во всеуслышание назвал имя Мазарини, которого до этого именовали просто министром. Президент де Новион обрушил на Кардинала поток проклятий, а Парламент постановил, и притом с радостной готовностью: сделать почтительнейшие представления Королеве, умоляя ее вернуть в Париж Короля и удалить войска из окрестностей города; принцев, герцогов и пэров просить пожаловать в Парламент, дабы обсудить меры, потребные для блага государства, а купеческого старшину и эшевенов вызвать, дабы отдать им распоряжения касательно безопасности города.

Первый президент, который почти всегда с жаром защищал интересы своей корпорации, но в глубине души был предан двору, сказал мне вскоре по выходе своем из Дворца Правосудия: «Как вам нравятся эти люди? Они провозгласили постановление, способное разжечь гражданскую войну, но, поскольку не назвали в нем Кардинала, как того требовали Новион, Виоль и Бланмениль, полагают, что Королева должна быть им благодарна». Я сообщаю вам эти маловажные подробности, ибо они лучше передают настроение и дух этой корпорации, нежели события более значительные.

Президент Ле Коньё, которого я встретил у Первого президента, сказал мне: «Вся надежда на вас; нас всех перевешают, если вы не предпримете тайных мер». Я и в самом деле их предпринял, ибо ночь напролет просидел с Сент-Ибаром, составляя письма, с которыми намеревался послать его в Брюссель, чтобы договориться с графом де Фуэнсальданья и обязать того, в случае необходимости, прийти к нам на выручку с испанской армией. Поручиться ему за Парламент я не мог, но я обещался, если Париж подвергнется нападению, а Парламент сдастся, выступить самому и склонить к выступлению народ. В том, что мне удастся начать дело, я не сомневался, но продолжать его без поддержки Парламента было трудно. Я прекрасно это понимал, но тем более понимал, что бывают обстоятельства, в которых сама осмотрительность предписывает полагаться на случай.

Сент-Ибар был уже в дорожной одежде, когда ко мне явился герцог де Шатийон, еще с порога сообщивший мне, что он сейчас от принца де Конде, который завтра прибудет в Рюэль. Мне было нетрудно заставить герцога разговориться, ибо он был моим другом и родственником и к тому же люто ненавидел Кардинала. Он сказал мне, что принц де Конде взбешен против Мазарини 89 и уверен, что Кардинал погубит государство, если предоставить ему свободу действий; у самого Принца есть серьезные причины негодовать на Мазарини: он обнаружил в армии, что Кардинал стакнулся с маркизом де Нуармутье, с которым переписывается тайным шифром, и тот обо всем уведомляет Мазарини в ущерб Принцу. Словом, из всего, что мне рассказал Шатийон, я понял, что Принц не поддерживает тесных сношений с двором. Как вы догадываетесь, я не стал колебаться: я заставил Сент-Ибара, который по этой причине едва не впал в бешенство, снять дорожные сапоги, и хотя вначале я полагал сказаться больным, чтобы избежать необходимости ехать в Рюэль, где не мог быть уверен в своей безопасности, теперь я решил отправиться туда вслед за принцем де Конде. Я не опасался более, что меня там арестуют, ибо Шатийон уверил меня, что Принцу не по душе какие бы то ни было крайности, и я имел все основания полагаться на дружбу, какою он оказывал мне честь. Как вы помните, он выручил меня из затруднения в истории с моленным ковриком в соборе Богоматери, а я еще прежде от души старался услужить ему во время распри его с Месьё касательно кардинальской шапки, которой домогался его брат. Ла Ривьеру достало наглости на это пожаловаться, а Кардинал имел слабость заколебаться. Я предложил принцу де Конде поддержку всего парижского духовенства. Я упоминаю здесь об этом обстоятельстве, которое забыл в свое время отметить, чтобы пояснить вам, что я и в самом деле без опасений мог отправиться ко двору.

Королева приняла меня с отменной приветливостью. Она полдничала у грота. Когда ей подали испанские лимоны, она намеренно угостила ими только Принцессу-мать 90, принца де Конде и меня. Кардинал расточал мне любезности чрезвычайные, но я заметил, что он со вниманием наблюдает, как встретит меня принц де Конде. Когда мы вышли в сад, тот лишь обнял меня, но когда мы во второй раз свернули в аллею, сказал мне, сильно понизив голос: «Завтра в семь часов я буду у вас. В Отеле Конде слишком людно».

Он сдержал слово и, едва появившись в архиепископском саду, приказал мне изложить ему действительное положение дел и все, что я о нем думаю. Я могу и должен сказать вам, что воистину желал бы, чтобы эта моя речь, в которой глаголали не столько уста мои, сколько сердце, была напечатана и отдана на суд собравшихся трех сословий: в слоге ее можно обнаружить немало погрешностей, но, смею заверить вас, никто не осудил бы выраженных ею чувств. Мы уговорились, что я буду по-прежнему действовать на Парламент, чтобы тот продолжал теснить Кардинала; ночью я доставлю в своей карете принца де Конде к Лонгёю и Брусселю, чтобы уверить их, что в случае нужды они не будут брошены на произвол судьбы; Принц явит Королеве все знаки усердия и преданности и даже всеми силами постарается изгладить в ее памяти знаки неудовольствия, какие успел выказать Кардиналу, дабы войти к ней в доверие и незаметно приуготовить ее к тому, чтобы она выслушивала его советы и следовала им; вначале он сделает вид, будто во всем с ней согласен, но мало-помалу постарается приучить ее внимать правде, к какой она до сего времени была глуха, а по мере того, как озлобление народа будет расти и прения в Парламенте продолжаться, Принц сделает вид, будто против собственного желания, из одной лишь необходимости начинает им поддаваться; таким образом, когда Кардинал не рухнет, а как бы сползет вниз, Принц окажется хозяином кабинета благодаря своему влиянию на Королеву и повелителем народа благодаря общему положению дел и с помощью слуг, которых имеет в его рядах.

Нет сомнения, что в смуте, тогда воцарившейся, одним лишь этим способом можно было исправить беду, и, несомненно также, способ этот был столь же прост, сколь необходим. Провидению не угодно было его благословить, хотя стечением обстоятельств оно и благоприятствовало ему, как никогда никакому другому замыслу. Вы увидите, что из него воспоследовало, но прежде я скажу вам несколько слов о том, что произошло как раз перед тем.

Поскольку Королева покинула Париж для того лишь, чтобы с большей свободой ожидать возвращения войск, с помощью которых она намерена была напасть на город или уморить его голодом (она бесспорно помышляла и о том, и о другом), — так вот, поскольку Королева покинула Париж с одною лишь этой целью, она не стала слишком церемониться с Парламентом в отношении его последнего постановления — о нем я уже говорил выше, он содержал просьбу привезти Короля обратно в Париж. Она ответила депутатам, явившимся к ней с представлениями, что весьма ими удивлена, что Король привык каждый год дышать в эту пору свежим воздухом и здоровье его дороже ей, нежели пустые страхи народа. Принц де Конде, прибывший в эту самую минуту и не поддержавший намерения двора подвергнуть Париж нападению, посчитал, что ему следует, по крайней мере, представить Королеве другие знаки своей готовности исполнить ее волю. Он объявил президенту и двум советникам, которые согласно решению Парламента пригласили его на заседание, что он не явится туда и будет повиноваться Королеве, даже если ему придется заплатить за это жизнью. Горячий нрав завлек его в пылу речи далее, нежели то входило в его намерения, о чем вы легко можете судить, уже зная из моего рассказа, как он был расположен прежде даже разговора со мной. Герцог Орлеанский также ответил, что не явится в Парламент, который принял решения слишком дерзкие и недозволительные. Принц де Конти отвечал в том же духе.

На другой день магистраты от короны доставили в Парламент постановление Совета, которым отменялось решение Парламента и запрещалось обсуждать указ 617 года 91 против министров-иностранцев. Прения были на редкость жаркими, Парламент объявил решение представить Королеве ремонстрации, поручил купеческому старшине позаботиться о безопасности города, приказал всем губернаторам открыть заставы и распорядился на другой же день, отложив все дела, приступить к обсуждению указа 617 года. Ночь напролет я усердствовал, стараясь предотвратить этот шаг, ибо боялся, что, ускорив события, он вынудит Принца, вопреки его собственной воле, защищать интересы двора. Лонгёй, со своей стороны, хлопотал о том же. Бруссель дал ему слово начать прения призывом к умеренности, другие положительно обещали мне то же или хотя бы позволили на это надеяться.

Но наутро все вышло по-другому. Они распалили друг друга еще прежде, чем даже заняли свои места. Ими завладел проклятый корпоративный дух, о котором я вам уже говорил; те самые люди, которые двумя днями ранее содрогались от ужаса, и мне стоило такого труда их успокоить, вдруг, неизвестно по какой причине, перешли от страха, вполне основательного, к совершенно слепой ярости; даже не подумав о том, что командующий той самой армией, одно упоминание о которой наводило на них страх, — а его самого им следовало опасаться более, чем его армии, ибо они имели причины полагать, что он им отнюдь не благоволит, поскольку всегда был весьма привержен двору, — так вот те же самые люди, даже не подумав о том, что командующий этот прибыл в столицу, огласили указ, о котором я рассказал вам выше; указ побудил Королеву приказать вывезти из Парижа герцога Анжуйского, еще красного от ветряной оспы, и герцогиню Орлеанскую 92, совсем больную, и на другой же день вызвал бы гражданскую войну, если бы принц де Конде, с которым я имел по этому вопросу еще одно совещание, длившееся три часа, не избрал самый благой и мудрый образ действий. Хотя он был убежден в злодейских умыслах Кардинала как против общества, так и против себя самого и был столь же недоволен поведением Парламента, с которым невозможно было ни сговориться как с целой корпорацией, ни с уверенностью положиться на отдельных ее представителей, он, ни на минуту не усомнившись, принял решение, какое считал наиболее полезным для блага государства. Твердым, ровным шагом прошел он между правительством и народом, между двором и бунтовщиками, и сказал мне слова, которые память сохранила мне даже в пору самых жарких наших распрей: «Мазарини не ведает, что творит; если не принять мер, он погубит государство. Парламент слишком торопится: вы предупреждали меня об этом, и оказались правы. Если бы, согласно нашему уговору, он действовал осмотрительнее, мы уладили бы разом и наши дела, и дела общие. Но он несется вперед очертя голову и, вздумай я броситься вслед за ним, я, верно, мог бы устроить свои дела лучше, нежели он свои, однако меня зовут Луи де Бурбон и я не намерен расшатывать устои трона. Неужто эти оголтелые судейские колпаки 93 поклялись вынудить меня начать гражданскую войну или придушить их самих, навязав себе и им на голову нищего сицилианца, который в конце концов перевешает нас всех?»

Принц и в самом деле имел причины досадовать и гневаться. Представьте, тот самый Бруссель, с которым он сам обо всем уговорился и который определенно обещал мне держаться умеренных суждений в прениях, первым предложил обсудить указ об иностранцах и не мог привести другого оправдания своему поступку, как то, что он заметил всеобщее кипение умов. Наконец, посовещавшись с Принцем, мы постановили, что он незамедлительно отправится в Рюэль, будет продолжать, как прежде, противиться планам двора, уже принявшего решение напасть на Париж, и предложит Королеве, что вместе с герцогом Орлеанским напишет Парламенту, прося его прислать депутацию, дабы обсудить, как помочь бедственному положению государства.

Во имя истины должен сказать, что это Принц придумал такой выход, не пришедший мне в голову. Однако предложение его так восхитило меня и взволновало, что Принц, заметив мой порыв, ласково сказал: «Как далеки вы от тех мыслей, какие вам приписывает двор! Дай Бог, чтобы все эти негодяи-министры были столь же благонамеренны!»

Я горячо заверил принца де Конде, что Парламент будет чрезвычайно польщен честью, какую герцог Орлеанский и Принц окажут ему своими посланиями, но добавил, что, при нынешнем озлоблении умов, сомневаюсь, чтобы палаты согласились вести переговоры с Кардиналом; если он, принц де Конде, может убедить двор не упрямиться и не ставить непременным условием переговоров присутствие на совещании этого министра, Принц окажется в большом выигрыше, ибо ему одному выпадет вся честь примирения, в котором герцог Орлеанский по своему обычаю будет принимать участие лишь для виду; вдобавок отстранение Кардинала от переговоров в высшей степени обесславит Мазарини и послужит весьма полезным приготовлением к тем ударам, какие Принц намерен нанести первому министру в правительстве. Принц сразу понял свою выгоду и, когда Парламент ответил канцлеру герцога Орлеанского, Шуази, и камергеру принца де Конде, шевалье де Ривьеру, доставившим в верховную палату письма своих господ, что депутаты готовы завтра явиться в Сен-Жермен, но совещаться будут с одними только Их Высочествами, принц де Конде ловко воспользовался этими словами, чтобы внушить Кардиналу, будто ему не следует компрометировать себя и осторожность требует от него выдать необходимость за добродетель. Это сильно уронило особу Кардинала, признанного после кончины покойного Короля первым министром, да и дальнейшее было для него не менее позорным. Президент Виоль, предложивший Парламенту возобновить действие указа 617 года против иностранцев, под поручительство принца де Конде явился в Сен-Жермен, куда Король прибыл из Рюэля, и был без возражений допущен на совещание у герцога Орлеанского, в котором участвовали принц де Конде, принц де Конти и герцог де Лонгвиль.

Там обсуждены были почти все статьи, предложенные собравшимися в палате Людовика Святого, и принцы со многими согласились без труда. Первый президент, выразивший недовольство арестом Шавиньи, дал повод к долгому спору, ибо ему указали, что, поскольку, мол, Шавиньи не член корпорации, вопрос этот не входит в компетенцию Парламента, а он возразил, что ордонансы возбраняют задерживать арестованного в тюрьме долее двадцати четырех часов, не учинив ему допроса 94. Герцога Орлеанского привели в негодование эти слова, которые, по его мнению, ограничивали волю Короля слишком тесною рамкою. Виоль с жаром поддержал Первого президента, депутаты все как один остались неколебимы в этом вопросе; доложив об этом на другой день Парламенту, они заслужили его одобрение, и повели дело с такой настойчивостью, и поддерживали его с такой твердостью, что Королева принуждена была согласиться объявить декларацией, что отныне никого из подданных королевства, будь то даже лицо частное, не дозволяется держать в тюрьме более трех дней, не сняв с него допроса. Эта ограничительная статья вынудила двор тотчас освободить Шавиньи, ибо его невозможно было допросить по всей форме.

Вопрос этот, который именовали вопросом безопасности общественной, был едва ли не единственным, вызвавшим серьезные несогласия, ибо правительство не могло решиться ограничить себя условием, столь противоречащим его практике, а Парламенту было столь же не по душе отступиться от старинного ордонанса, дарованного нашими королями по ходатайству Штатов. Остальные двадцать три предложения палаты Людовика Святого породили более препирательств между отдельными лицами, нежели споров по существу вопроса. Всего в Сен-Жермене состоялось пять совещаний. В первом участвовали лишь принцы. На последующие четыре допущены были канцлер и маршал Ла Мейере, сменивший Эмери в должности суперинтенданта финансов. У канцлера вышло несколько нешуточных схваток с Первым президентом, который в своем к нему презрении доходил даже до грубости. На другой день после каждого совещания Парламент обсуждал его по донесению депутатов. Было бы слишком долго и скучно пересказывать вам все сцены, которые там разыгрывались, — я ограничусь общим замечанием, что Парламент, получивший или скорее вырвавший согласие на все свои требования без исключения, а именно на то, чтобы старинные ордонансы возобновлены были декларацией, объявленной именем Короля, но составленной и продиктованной Парламентом 95, посчитал, однако, что сделал большую уступку, обещав не продолжать более своих ассамблей. Вы сразу поймете, какого рода была эта декларация, если благоволите вспомнить обо всех предложениях, сделанных в Парламенте и в палате Людовика Святого и не раз упомянутых мной в ходе моего повествования.

На другой день после того, как декларация была объявлена и зарегистрирована, а произошло это 24 октября 1648 года, Парламент распущен был на каникулы, и вскоре после Королева вместе с Королем вернулась в Париж. Я расскажу о том, что за этим последовало, описав сначала несколько происшествий, случившихся за время этих совещаний.

Герцогиня Вандомская подала прошение в Парламент, ходатайствуя об оправдании сына своего, герцога де Бофора, который в Троицын день счастливо совершил смелый побег из Венсеннского замка 96. Я сделал все, что мог, чтобы быть ей полезным в этом случае, и дочь ее, герцогиня Немурская, признала, что я не оказался неблагодарным.

Однако в другой истории я вел себя не столь благоразумно. Кардинал, страстно желавший погубить меня в общем мнении, просил маршала де Ла Мейере, суперинтенданта финансов и моего друга, отнести в архиепископство сорок тысяч экю — Королева посылает мне их, объяснил он, для уплаты моих долгов, в знак благодарности за услуги, какие я пытался оказать ей в День Баррикад. До сих пор маршал сам то и дело напоминал мне, какую злобу затаил против меня двор в связи с этим делом, но представьте, стоило Кардиналу уверить его, будто он глубоко сожалеет о своей ко мне несправедливости, которую сам отныне открыто признает, как де Ла Мейере тотчас поверил его словам. Я привел это обстоятельство лишь в качестве примера того, как люди, по натуре своей питающие слабость к двору, без раздумий готовы поверить всему, что правительству заблагорассудится им внушить. Я наблюдал это многое множество раз; если уж их не удалось провести, виноват в этом только сам министр. Но поскольку слабость к двору не принадлежала к числу моих пороков, я не дал маршалу де Ла Мейере убедить себя, подобно тому, как сам маршал дал убедить себя Мазарини, и отклонил дар Королевы, сопроводив его всеми теми заверениями, какие приняты в подобных случаях, однако же не более искренними, нежели те, с какими он был мне сделан.

Но тут я как раз и попался в ловушку. Маршал д'Эстре вел с герцогом де Монбазоном переговоры о покупке парижского губернаторства. Кардинал принудил его сделать вид, будто он отказался от мысли об этой должности, и попытаться убедить меня, что мне выгодно ее занять; я же соблазнился ею с тем большей легкостью, что принц де Гемене, к этой должности не способный, имел право ее наследовать и потому должен был получить за нее часть выкупа, а значит, тут были замешаны интересы его жены, мне, как это было известно, небезразличные. Будь я в здравом уме, я не стал бы даже выслушивать такого рода предложение: увенчайся сделка успехом, она поставила бы меня в необходимость либо использовать власть парижского губернатора против интересов двора, что было, конечно, неприлично, либо предпочесть долг губернатора долгу архиепископа к невыгоде для меня самого и для моей репутации. Вот что мне следовало предвидеть, будь я в полном рассудке; впрочем, сохрани я даже крупицу разума, я должен был, по крайней мере, не показывать виду, что склонен воспользоваться представившимся случаем, пока сам не разузнал бы все досконально. Но меня сразу ослепил вид губернаторского жезла, который показался мне особенно соблазнительным в соединении с посохом архиепископа 97; Кардинал же, добившись того, чего хотел и что до сих пор ему ни разу не удавалось, — а именно уронить меня в общем мнении, уличив в преследовании личной корысти, — руками маршала д'Эстре, действовавшего по его наущению, стал чинить мне препятствия, и дело сорвалось.

В эту пору я совершил еще и другой промах, едва ли не столь же важный, ибо вместо того, чтобы при случае — а удобный случай представлялся мне не однажды — обернуть эту историю себе на пользу, я распалился и наговорил о министре все, что можно наговорить в порыве бешенства, племяннику маршала, Бранкасу, который уже тогда страдал пороком переносить сильнейшим все, что о них говорят более слабые. Я и по сию пору не сумею сказать вам, какая мысль или, лучше сказать, какое бессмыслие толкнуло меня на столь нелепый поступок. В тайниках моего сердца я ищу ответа на вопрос, почему исповедоваться вам в своих ошибках доставляет мне удовольствие более глубокое, нежели доставило бы, я уверен в том, самое заслуженное самовосхваление 98. Возвращаюсь, однако, к делам общественным.

Декларация, на обнародовании которой я остановился, и возвращение Короля в Париж при бездействии распущенного на каникулы Парламента, на некоторое время успокоили народ, который был воспламенен настолько, что за два-три дня перед тем, как декларация была зарегистрирована, едва не растерзал Первого президента и президента де Немона, ибо, по мнению торговцев, Парламент недостаточно ретиво обсуждал вопрос о ввозном сборе с вина. На Святого Мартина пыл возвратился снова. Казалось, едва созрел виноград, всем ударили в голову винные пары; вам предстоит стать свидетельницей сцен, в сравнении с которыми все предыдущие покажутся вам пастушеской идиллией.

Все в мире имеет свою решительную минуту; верх искусной политики в том и состоит, чтобы эту минуту распознать и использовать. Тот, кто упустил ее в революциях государственных, рискует, что она не повторится вновь или что он ее уже не заметит. Тому есть великое множество примеров. Шесть или семь недель, протекших со времени обнародования декларации до Святого Мартина 1648 года, являют нам такой пример, оказавшийся для нас слишком даже чувствительным. В декларации каждый нашел свою выгоду или, лучше сказать, мог бы найти, если бы понял ее как должно. Парламенту принадлежала честь восстановления порядка. Принцы разделили ее с ним, обеспечив себе к тому же важнейший плод его — влияние и безопасность. Народ, с которого сняли бремя более чем шестидесятимиллионного налога, облегченно вздохнул; будь кардинал Мазарини человеком, наделенным способностью выдавать необходимость за добродетель, — одним из необходимейших для министра свойств, — будь он, повторяю, наделен этой способностью, он не преминул бы, в силу преимущества, неразлучного с фавором, приписать себе впоследствии большую часть даже тех перемен, каким он особенно упорно противился.

Таковы были важные для всех выгоды, и все без исключения упустили их во имя соображений столь мелких, что, по здравому разумению, из-за них не стоило терять даже выгоды более ничтожные. Народ, воодушевленный ассамблеями Парламента, едва они прекратились, насторожился при приближении нескольких военных отрядов, на которые, правду сказать, смешно было обращать внимание по причине их малой численности и по многим другим обстоятельствам. Парламент, вернувшийся после каникул, принял мелочи, которые даже и не отзывались нарушениями декларации, с той же непреклонностью и придирками, с какими принял бы неявку обвиняемого в суд или просрочку платежа. Герцог Орлеанский видел все то добро, какое мог сделать, и отчасти зло, какое мог предотвратить, но поскольку ни то, ни другое не возбуждало в нем страха — главнейшей его страсти, он не довольно ощутил опасность, чтобы принять ее к сердцу.

Принц де Конде видел зло во всей его обширности, но, поскольку храбрость была прирожденным его достоинством, не довольно этого зла боялся; он желал добра, но только на свой особенный лад: его возраст, его характер и одержанные им победы не позволяли ему соединить с энергией терпеливость; он не усвоил вовремя правила, столь необходимого властителям, — видеть в мелких неудачах жертву, какую всегда должно приносить на алтарь великих дел. Кардинал, совершенно не понимавший наших обычаев, неизменно смешивал важные с неважными; на другой же день после того, как была обнародована декларация, та самая декларация, что при всеобщем возбуждении умов сочтена была главнейшим законом королевства, — так вот, на другой же день эта декларация была нарушена и изменена в ничтожных своих статьях, усердным соблюдением которых Кардиналу следовало бы даже похваляться, дабы прикрыть нарушения, какие он мог быть вынужден сделать в статьях более значительных; вследствие такого его поведения Парламент тотчас после своего открытия возобновил ассамблеи, а Счетная палата и даже Палата косвенных сборов, куда в том же ноябре отправили декларацию для утверждения, позволили себе внести в нее еще более изменений и оговорок, нежели это сделал Парламент.

Палата косвенных сборов запретила, между прочим, под страхом смерти давать талью на откуп. По этому вопросу ее члены вызваны были в Пале-Рояль и в известном смысле отступились от первоначального своего постановления, разрешив откупа еще на полгода, чем Парламент остался весьма недоволен и 30 декабря созвал ассамблею, чтобы обсудить этот вопрос, а также потому, что ему стало известно еще об одной декларации Счетной палаты, которою на эти откупа давалось разрешение бессрочное. Заметьте, прошу вас, что еще 16 числа того же месяца герцог Орлеанский и принц де Конде явились в Парламент, дабы воспрепятствовать созыву ассамблей и потребовать, чтобы одни лишь уполномоченные занимались обнаружением статей декларации, которые, по мнению Парламента, нарушены были правительством, — однако добиться этого им удалось только после ожесточенных споров. Принц произнес весьма запальчивую речь, — утверждали даже, будто он сделал мизинцем знак, как бы угрожая. Он часто говорил мне впоследствии, что у него и в мыслях не было угрожать Парламенту. Но так или иначе, большинство советников поняли его движение как угрозу, поднялся ропот, и, если бы не пробил час расходиться, дело приняло бы еще более опасный оборот.

На другой день волнение как будто улеглось, ибо Парламент, как я уже сказал, согласился, чтобы нарушения декларации рассматривали уполномоченные, собравшиеся у Первого президента; но это видимое спокойствие длилось недолго.

Второго января Парламент решил созвать ассамблею, дабы обеспечить соблюдение декларации, которая, по его мнению, нарушена была, в частности за последние восемь — десять дней, во всех ее статьях; Королева же решила вывезти из Парижа Короля вместе со всеми придворными в четыре часа утра в день Богоявления. Пружины, вызвавшие все это движение, довольно любопытны, хотя и просты.

Из того, что я вам уже рассказывал, вы отчасти представляете себе, что побуждало действовать Королеву, наставляемую Кардиналом, и герцога Орлеанского, руководимого Ла Ривьером, самым низким корыстолюбцем, какого знал век. А вот как мне представлялись побуждения принца де Конде.

Оплошности Парламента, о которых я вам уже говорил, отвратили Принца от этого учреждения почти сразу после попыток его сговориться с Брусселем и Лонгёем; отвращение это, подкрепленное милостями, какие Королева расточала ему по его возвращении, притворной покорностью Кардинала и природным нежеланием Принца ссориться с двором, унаследованным им от отца и матери, довольно легко ослабили доводы, какие породила в душе Принца его доблесть. Я сразу заметил эту перемену, и мне стало горестно за себя, горестно за моих сограждан, но, по правде сказать, более всего за самого Принца. Моя любовь к нему была столь же велика, сколь и мое к нему уважение, и я с первого взгляда увидел разверзшуюся бездну. Я наскучил бы вам, вздумай я пересказывать все беседы, какие я имел с ним об этом предмете. Судите, пожалуй, об остальных по той, что я передам вам в подробностях. Она произошла во второй половине того самого дня, когда он якобы угрожал Парламенту.

Я обнаружил в эту пору, что отвращение к Парламенту, замеченное в нем мною прежде, сменилось гневом и даже яростью. Он заявил мне с проклятиями, что у него не стало сил терпеть долее дерзость и глупость буржуа 99, которые посягают на королевскую власть; до тех пор, пока он полагал, будто они метят только в Мазарини, он был на их стороне, но я сам признавался ему раз тридцать, что невозможно ни о чем сговориться наверное с людьми, которые не способны поручиться за самих себя на четверть часа вперед, ибо ни на одну минуту не способны поручиться за своих собратьев; он не может решиться возглавить армию безумцев, ибо ни один здравомыслящий человек не станет связываться с подобным сборищем; он — принц крови и не желает потрясать устои государства; если бы Парламент вел себя согласно уговору, государство могло бы упрочиться, но, действуя так, как он действует, он ведет дело к его гибели. Принц подкрепил эти слова всеми мыслимыми соображениями, как общими, так и частными. Вот что я ему ответил слово в слово:

«Я согласен, Ваше Высочество, со всеми Вашими общими соображениями, но позвольте применить их к частному случаю. Если Парламент содействует гибели государства, то не потому, что намеревается его погубить: никто не имеет более интереса в поддержании королевской власти, нежели сословие должностных лиц 100, с этим согласны все. Стало быть, следует не обинуясь признать, что верховные палаты творят зло потому лишь, что не умеют творить благо, даже когда его желают. Дельный министр, который знает, как управлять частными лицами и корпорациями, поддерживает их в равновесии, в котором им надлежит находиться по своей природе — достигается оно соразмереньем власти венценосцев и покорности народной... Невежество нынешнего правителя лишает его проницания и силы, потребных для того, чтобы регулировать гири этих часов. Пружины их перепутались. Та, что должна была лишь умерять движение, хочет его ускорить, и, признаюсь, она делает это худо, ибо не для того предназначена; вот в чем изъян нашего механизма. Ваше Высочество хочет его исправить с тем большим основанием, что никому другому это не по плечу; но для того, чтобы исправить его, должно ли присоединяться к тем, кто хочет его сломать? Вы признаете несообразность действий Кардинала, признаете, что он помышляет об одном — утвердить во Франции правление, подобное которому видел лишь в Италии. Преуспей он в своих замыслах, разве то было бы в интересах государства, построенного на разумных и благородных началах? Разве то было бы хоть сколько-нибудь в интересах принцев крови? Но полно, способен ли он преуспеть? Не навлек ли он на себя общую ненависть и презрение? И разве Парламент не сделался кумиром народа? Я знаю, Вы почитаете народ ничем, потому что у двора есть армия, но дозвольте мне сказать Вам, что народ надлежит считать кое-чем всякий раз, как сам он возомнит себя всем. Так вышло теперь: он уже почитает ничем Вашу армию, а беда в том, что мощь народа состоит в его воображении, — поистине можно сказать, что в отличие от всякой другой силы народ, дойдя до известной точки, способен на все, на что полагает себя способным.

Ваше Высочество говорили мне недавно, что это расположение народа всего лишь дым; но дым этот столь черный и густой, поддерживаем огнем, весьма живым и ярким. Раздувает его Парламент, и Парламент этот при всех своих благих и даже бесхитростных намерениях способен разжечь его настолько, что пламя охватит и испепелит его самого, а тем временем не однажды подвергнет опасности государство. Корпорации обыкновенно с излишней ретивостью нападают на ошибки министров, когда те в них упорствуют, и почти никогда не прощают им неосмотрительности, а это в иных случаях способно погубить монархию. Если бы незадолго перед тем, как Вы возвратились из армии, Парламент вздумал ответить на нелепый и пагубный вопрос Кардинала, уж не собираются ли палаты поставить пределы королевской власти, если бы, повторяю, самые мудрые из магистратов не уклонились от ответа, Франция, по моему суждению, подверглась бы большой опасности, ибо стоило Парламенту ответить утвердительно, как он готов уже был сделать, он сорвал бы покров, окутывающий тайну государственного правления. У каждой монархии она своя. Тайна Франции состоит в особого рода благоговейном и священном молчании, коим французы сокрыли, почти всегда слепо повинуясь своим королям, право нарушать сие повиновение — они желают пользоваться этим правом лишь в те минуты, когда полагают, что угождение королям было бы плохой услугой самим венценосцам. Воистину чудо, что Парламент не сорвал нынче этого покрова, и не сорвал его по всей форме, запечатлев указом, что имело бы следствия куда более опасные и губительные, нежели вольность, какую народ с некоторого времени забрал себе, подглядывать сквозь покров. Если эта вольность, утвердившаяся уже в зале Дворца Правосудия, достигла бы Большой палаты, она превратила бы в нерушимые законы то, что пока еще остается вопросом спорным и что прежде было секретом, в который не проникли или который, по крайней мере, уважали.

Ваше Высочество не может помешать силой оружия злосчастным следствиям обрисованного мной положения, к каким мы, быть может, даже слишком близки. Ваше Высочество видит, что самому Парламенту стоит больших трудов сдерживать народ, который он пробудил, видит, что зараза распространилась в провинции: Гиень и Прованс обнаруживают уже опасные признаки того, чему они выучились у Парижа 101. Все колеблется, и только Вы один, Ваше Высочество, благодаря блеску своего рождения и славы и всеобщей уверенности в том, что никто, кроме вас, не в силах помочь горю, способны успокоить волнение. Можно сказать, что Королеве досталась доля ненависти, какую питают к Кардиналу, а герцогу Орлеанскому доля презрения, какое питают к Ла Ривьеру. Если из желания им угодить Вы разделите их умоначертания, Вы разделите с ними общую ненависть. Вы недосягаемы для презрения, но Вас будут страшиться, и страх, заняв место презрения, отравит таким страшным ядом ненависть, какую будут питать к Вам, и презрение, какое уже питают к другим, что рана, ныне опасная для государства, может стать для него смертельной, и в ходе революции пробудить решимость отчаяния, а в подобных случаях это последний и самый опасный признак болезни.

Мне известны справедливые причины, побуждающие Ваше Высочество опасаться поведения корпорации, насчитывающей более двухсот членов и не способной ни управлять, ни быть управляемой. Неудобство это велико, однако, осмелюсь утверждать, его можно преодолеть, и, более того, — особые обстоятельства облегчают нынче его устранение. Если бы образована была партия, а Вы предводительствовали бы армией, если бы обнародованы были манифесты и наконец Вы стали бы признанным главою партии, в какую вошел бы Парламент, неужели, Ваше Высочество, в подобных обстоятельствах Вам труднее было бы выдержать это бремя, нежели Вашему деду и прадеду приноравливаться к прихотям пасторов Ла-Рошели и мэров Нима и Монтобана 102? И неужели Вашему Высочеству было бы труднее управиться с парижским Парламентом, нежели герцогу Майенскому во времена Лиги 103, то есть в эпоху мятежа, как никакой другой несовместного со всеми парламентскими установлениями? Ваше рождение и Ваша доблесть настолько же возвышают Вас над герцогом Майенским, насколько цели, о которых идет речь, выше целей лигистов; образ действий в обоих этих случаях также совершенно различен. Лига вела воину, которую вождь партии начал с того, что открыто и гласно вошел в сговор с Испанией против трона и особы Короля, одного из храбрейших и достойнейших государей, когда-либо правивших Францией; вождь этот, происхождения чужеземного и сомнительного, заставил, однако, долго служить своим интересам тот самый Парламент, одна мысль о котором Вам непереносима, хотя Вы столь далеки от желания подстрекнуть его к войне, что являетесь в его стены для того лишь, чтобы обеспечить ему безопасность и мир.

Вы открылись всего лишь двум членам Парламента, да и то под честное слово, какое Вам дали оба, что они ни перед кем на свете не обнаружат Ваших намерений. Но неужели Ваше Высочество полагает, что эти двое в силах управлять действиями своих корпораций с помощью этого подспудного и скрытого знания? Осмелюсь заметить Вам, что если Вы соблаговолите открыто объявить о том, что готовы быть заступником народа и верховных палат, Вы сможете располагать ими, во всяком случае долгое время, безусловно и почти самовластно. Это не входит в Ваши намерения, Вы не хотите ссориться с двором, Вы предпочитаете мятежу переговоры с правительством. Не сетуйте же, что люди, которые видят Вас лишь в этом свете, не соразмеряют своих поступков с Вашими желаниями. Вам самому должно бы соразмерять с их поступками свои собственные, ибо они у всех на виду; Вы можете это сделать, поскольку Кардинал, задавленный бременем всеобщей ненависти, слишком слаб, чтобы принудить Вас против Вашей воли к преждевременному столкновению и разрыву. Ла Ривьер, руководствующий герцогом Орлеанским, самый трусливый человек на свете. Продолжайте делать вид, будто Вы стремитесь успокоить умы, и действуйте так, чтобы их раздражить согласно первоначальному Вашему плану; неужели его может изменить несколько больший или несколько меньший пыл Парламента? Да и что значит это больше или меньше? На самый худой конец Королева решит, что Вы не довольно пылко защищаете ее интересы. Разве нет способа одолеть эту опасность? Разве нельзя изобразить, будто это не так? Да и разве нельзя доказать это на деле? Наконец, Ваше Высочество, я почтительнейше прошу позволить мне сказать Вам, что еще не бывало на свете плана, столь прекрасного, безгрешного, святого и полезного, как тот, какой Вы составили, и еще не бывало, по крайней мере по моему мнению, доводов столь хрупких, как те, что мешают Вам его осуществить. А наименее веский из тех, какие склоняют или, лучше сказать, должны были бы склонить Вас к нему, состоит в том, что если кардинал Мазарини не преуспеет в своих намерениях, он увлечет Вас с собой в своей гибели, а если преуспеет, то для того, чтобы Вас погубить, использует все, содеянное Вами для того, чтобы его возвысить».

По тому, как дурно отделана эта речь, вы можете судить, что я произнес ее без подготовки и обдумывания. Возвратившись к себе от принца де Конде, я продиктовал ее Легу, — Лег показал ее мне, когда я в последний раз приезжал в Париж 104. Она не убедила принца де Конде, который был уже предубежден; на мои частные примеры он отвечал соображениями общими, что, правду говоря, ему свойственно. У героев есть свои слабости; слабость принца де Конде состоит в том, что уму его, одному из самых замечательных, недостает последовательности. Те, кто полагали, будто он хотел вначале ухудшить положение с помощью Лонгёя, Брусселя и моей, чтобы сделаться еще более необходимым двору и совершить для Кардинала то, что он совершил для него впоследствии, столько же грешат против его благородства и против истины, сколько думают оказать чести его хитрости. Те, кто полагают, будто мелкая корысть — желание получить пенсион, губернаторство, выгодные должности — была единственной причиной перемены его поведения, ошибаются столь же глубоко. Надежда подчинить себе кабинет, без сомнения, сыграла здесь свою роль, но она не могла одержать верх над другими соображениями; истинная причина была в том, что, равно охватив взглядом все, он не все равно прочувствовал. Слава заступника своих сограждан прельстила его первой, потом поманила слава охранителя трона. Таково свойство тех, чей ум наделен недостатком, о каком я упомянул выше. Хотя они отлично видят опасности и преимущества решений, между которыми колеблются, и даже видят их в совокупности, они неспособны в совокупности взвесить их. Поэтому то, что сегодня представляется им более легким, завтра в их глазах перетягивает чашу весов. Вот причина, вызвавшая перемену в принце де Конде, и должно сказать: не делая чести его дальновидности или, точнее, решимости, она оправдывает его намерения. Что и говорить, вздумай он даже со всею возможною осмотрительностью следовать благим замыслам, какие, без сомнения, у него были, он не в силах был бы возродить монархию на веки вечные; но будь его умыслы дурными, он мог бы совершить все что угодно, ибо малолетство Короля, упрямство Королевы, слабодушие герцога Орлеанского, бездарность министра, развращение народа, недовольство парламентов открывали перед молодым принцем, исполненным достоинств и увенчанным лаврами, поприще, более славное и обширное, чем то, какое выпало Гизам.

В разговоре со мной принц де Конде два или три раза гневно обмолвился, что если-де судейские будут и дальше действовать так, как они взяли себе за правило, он покажет им, каково истинное положение дел, и ему, Принцу, не составит труда их образумить. Правду сказать, я не прочь был воспользоваться этим источником, чтобы разузнать все, что мог, о замыслах двора; Принц, однако, не высказывался напрямик, но все же я уразумел достаточно, чтобы утвердиться в прежней мысли, что двор вернулся к первоначальному своему плану напасть на Париж. Чтобы выведать более, я сказал Принцу, что Кардинал может ошибиться в своих расчетах, и Париж окажется твердым орешком. «Его возьмут не как Дюнкерк, с помощью подкопов и приступов, — гневно ответил Принц, — а измором, оставив на неделю без гонесского хлеба» 105. Я намотал это на ус и не столько для того, чтобы доискаться еще новых подробностей, сколько чтобы развязать себе руки в отношении самого Принца, возразил ему, сказав, что намерение преградить путь хлебу из Гонесса может натолкнуться на препятствия. «На какие? — резко спросил он. — Неужто горожане вздумают дать нам сражение?» — «Их было бы нетрудно одолеть, будь они одни, Принц», — ответил я. «Кто же будет с ними? — продолжал он. — Неужели вы, мой нынешний собеседник?» — «Это был бы дурной знак, — заметил я. — Это слишком отзывалось бы Лигой». — «Шутки в сторону, — молвил он, подумав. — Неужели у вас достанет безумства связать себя с этими людьми?» — «Достанет, и с лихвою, — ответил я. — Вашему Высочеству это известно, как и то, что я коадъютор Парижа, и, стало быть, честь моя и выгода побуждают меня его охранять. До конца моих дней я готов служить Вашему Высочеству во всем, что не противоречит этому соображению». Я видел, что мои слова тронули Принца, однако он сдержал свои чувства. «Если вы ввяжетесь в это губительное дело, — сказал он, — я буду сожалеть о вас, но у меня не будет причины на вас сетовать, не сетуйте же и вы на меня и будьте моим свидетелем, что я не дал Лонгёю и Брусселю ни одного обещания, от какого Парламент не разрешил бы меня своим поведением». Вслед за тем он наговорил много любезных слов мне лично. Он предложил помирить меня с двором. Я заверил его в моей преданности и усердии во всем, что не будет противно моим обязательствам, ему известным. Я принудил его согласиться с тем, что я не могу оставить их втуне, и сам оставил Отель Конде в волнении, какое вы легко можете вообразить.

Монтрезор и Сент-Ибар явились ко мне как раз в ту минуту, когда я заканчивал диктовать Легу мою беседу с принцем де Конде, и приложили все старания, чтобы убедить меня немедля послать гонца в Брюссель. Хотя мне очень не хотелось оказаться первым, кто станет врачевать наши недуги с помощью испанского слабительного 106, вынужденный необходимостью, я начал составлять для гонца инструкцию, которая должна была содержать множество пунктов, почему я положил закончить ее на другое утро.

Судьбе угодно было вечером доставить мне другое средство, более приятное и невинное. Совершенно случайно я отправился к герцогине де Лонгвиль, у которой бывал крайне редко, ибо поддерживал тесную дружбу с ее мужем, а он не принадлежал к числу тех придворных, с кем она была в наилучших отношениях. Я нашел ее в одиночестве; в разговоре она коснулась дел политических, бывших тогда в моде. Мне показалось, что она раздражена против двора. По слухам мне было известно, что она в высшей степени раздражена и против принца де Конде. Я сообразил то, что говорили в свете, с тем, что я понял из оброненных ею слов. Мне было известно, что принц де Конти совершенно в ее руках. Все эти мысли поразили вдруг мое воображение и породили в нем новую мысль, какую я вам изложу после того, как поясню немного обстоятельство, которое я отметил.

Мадемуазель де Бурбон питала к своему старшему брату дружбу самую нежнейшую, а герцогиня де Лонгвиль вскоре после своего замужества воспылала к нему ненавистью и отвращением, которые дошли до последней крайности 107. Вы понимаете сами, что свету не надобно большего, чтобы сочинить вздорные пояснения к истории, побудительные причины которой оставались загадкою. Я никогда не мог в них проникнуть, но всегда держался убеждения, что все, говоренное об этом при дворе, было неправдою, ибо, примешайся и впрямь к их дружбе любовная страсть, принц де Конде никогда не сохранил бы к сестре нежности, какую сохранял даже в разгаре дела с письмами к графу де Колиньи. По моим наблюдениям, поссорились они лишь после смерти графа, а я знаю из верных рук: Принцу было известно, что сестра его действительно любит Колиньи 108. Страстная любовь к герцогине принца де Конти бросила на эту семью тень кровосмешения, на деле незаслуженную, однако опровергающий молву довод, который я вам привел и который представляется мне совершенно убедительным, не мог ее рассеять.

Я уже упомянул выше, что настроение духа г-жи де Лонгвиль внушило мне мысль обеспечить защиту Парижа средствами более доступными, более естественными и не столь противными общему мнению, как помощь Испании. Я хорошо знал слабодушие принца де Конти, почти еще ребенка, но в то же время знал, что ребенок этот — принц крови. А я имел нужду в одном лишь имени, чтобы оживить то, что без имени было бы пустым призраком. Я полагался на герцога де Лонгвиля, который более всего любил начало всякого дела. Я был совершенно уверен, что маршал де Ла Мот, раздраженный против двора, никогда не отступится от герцога де Лонгвиля, к которому двадцать лет привязан был пенсией, — он захотел сохранить ее из благодарности даже после того, как его сделали маршалом Франции. Я знал, что герцог Буйонский весьма недоволен и доведен почти до скудости дурным состоянием своих домашних дел и несправедливым отношением к нему двора. Я держал на примете всех этих людей, но как бы на заднем плане, ибо ни один из них не способен был начать представление. Герцог де Лонгвиль был хорош для второго действия. Маршал де Ла Мот, бравый солдат, но человек весьма недалекий, никогда не мог бы сыграть главную роль. Герцогу Буйонскому она была по плечу, но не талант, а честность его вызывала сомнения, и к тому же я знал, что жена его 109, пользовавшаяся на него влиянием неограниченным, руководилась во всем указкой Испании. Надо ли вам говорить, что я не мог опираться на основания столь зыбкие и шаткие, и потому скрепил их, так сказать, особою принца де Конти, принца крови, который званием своим примирял и сближал, если позволено так выразиться, всех, кто казался наиболее далек друг от друга.

Едва я намекнул г-же де Лонгвиль, какую роль она может сыграть в предстоящих делах, она ухватилась за нее с непередаваемой радостью. Я старательно поддерживал ее настроение; я подогревал герцога де Лонгвиля и сам, и через Варикарвиля, который получал от него пенсию и по праву пользовался совершенным его доверием; но я решил не входить ни в какие сношения с Испанией, понимая, что обстоятельства даже слишком скоро вынудят нас в них войти, и тогда будет казаться, что затея эта принадлежит не мне, а другим. Решение это, хотя и горячо оспариваемое Сент-Ибаром и Монтрезором, было самым разумным. Вы увидите из дальнейшего, сколь прав был я, утверждая, что не следует торопиться прибегать к этому снадобью, которое опасно вдвойне, когда лечение начинают с него. Всегда лучше предварить его каким-нибудь мягчительным.

...что касается г-жи де Лонгвиль. Ветряная оспа лишила красоту этой дамы юной свежести, но сохранила почти нетронутым весь ее блеск, и блеск этот в соединении с происхождением герцогини, умом и негою, которая придавала ей особое очарование, делали г-жу де Лонгвиль одной из самых привлекательных женщин Франции. Я был весьма склонен дать ей место в своем сердце между г-жами де Гемене и де Поммерё. Не стану утверждать, что она отнеслась бы к этому благосклонно, однако не безнадежность заставила меня отбросить мысль, которая вначале весьма меня прельщала. Бенефиций был занят, хотя отправлять требы было некому 110. Принадлежал бенефиций г-ну де Ларошфуко, но он находился в Пуату 111. Я ежедневно посылал герцогине три или четыре записки и столько же получал в ответ. Часто являлся я к ее утреннему туалету, чтобы свободнее говорить о делах. В отношениях этих я усматривал большую выгоду, ибо не мог не знать, что то был единственный способ заручиться в дальнейшем поддержкой принца де Конти. Не стану от вас скрывать: мне казалось, что передо мной брезжит надежда. И лишь мысль о тесной дружбе, какую я поддерживал с мужем герцогини, взяла верх над сладострастием и политикой. И я полагаю сейчас, как полагал всегда, что так оно и должно было быть.

Я вошел, однако, с герцогиней в тесную деловую связь и через нее в сношения с г-ном де Ларошфуко, который возвратился через три недели, а может быть через месяц, после первого нашего соглашения. Г-н де Ларошфуко внушал принцу де Конти, что служит страсти, какую тот питал к своей сестре; действуя заодно, они с герцогиней так обморочили принца, что и четыре года спустя тот ни о чем не подозревал.

Поскольку Ларошфуко снискал не слишком добрую славу в деле «Кичливых», ибо его обвиняли в том, что он примирился с двором за их счет (впоследствии я узнал из верных рук, что это неправда), я был не слишком рад присутствию его в нашем кругу. Пришлось, однако, с этим примириться. Мы взяли все необходимые меры. Принц де Конти, г-жа де Лонгвиль, герцог, ее муж, и маршал де Ла Мот дали слово оставаться в Париже и в случае нападения выступить открыто. Бруссель, Лонгёй и Виоль от имени Парламента, ни о чем не подозревавшего, сулили пойти на все. Г-н де Рец ездил взад и вперед то к ним, то к г-же де Лонгвиль, которая вместе с принцем де Конти лечилась на водах в Нуази. Один только герцог Буйонский не пожелал, чтобы его имя было хоть кому-нибудь названо — он доверился лишь мне одному. Я довольно часто встречался с ним по ночам, и на этих встречах неизменно присутствовала герцогиня Буйонская; будь эта женщина столь же искренна, сколь красива, нежна и добродетельна, она оказалась бы верхом совершенства. Я сильно увлекся ею, но не видел для себя никакой надежды и, поскольку увлечение мое мучило меня недолго, полагаю, справедливее сказать, что я вообразил, будто сильно увлечен ею.

После того как я, на мой взгляд, хорошо приготовился к защите, я забрал себе в голову убедить двор по возможности не доводить дела до крайности. Вы легко поймете полезность этого намерения и признаете, что его можно было исполнить, когда я скажу вам, что помешало этому лишь упрямство Кардинала, не пожелавшего принять предложение, подсказанное мне Лоне-Граве, — оно могло бы с согласия самого Парламента возместить если не полностью, то хотя бы в значительной степени налоговые ограничения, установленные палатами. Предложение это, о котором слишком долго и скучно рассказывать в подробностях, обсуждено было у Виоля в присутствии Ле Коньё и многих других членов Парламента. Оно было ими одобрено, и если бы у первого министра достало ума отнестись к нему с доверием, я убежден, что монархия выдержала бы необходимые расходы и мы избежали бы гражданской войны.

Уверившись, что двор даже самому себе желает добра лишь на свой лад, а тут уж хорошего не жди, я стал думать только о том, как причинить ему зло; лишь с этой минуты я окончательно решился выступить против самого Мазарини, ибо рассудил, что, не имея возможности помешать ему напасть на нас, мы поступим разумно, напав на него первыми и предвосхитив действия Кардинала способом, какой опорочит в общем мнении его нападение на нас.

Можно по справедливости сказать, что враги этого министра имели против него козырь, весьма редкий, какого почти никогда не имеют противники людей, занимающих высокое положение. Обладающие властью обыкновенно ограждены ею от опасности быть смешными, — Кардинал, однако, не раз оказывался смешным, ибо говорил глупости, что необыкновенно даже для тех, кто в этой должности их совершает. Я напустил на него Мариньи, который весьма кстати возвратился из Швеции и предался мне всей душой. Кардинал спросил старейшину Большого совета Букваля, не почел ли бы тот себя обязанным повиноваться Королю, если бы Король приказал ему не носить более галуна на воротничке, — прибегнув к этому дурацкому сравнению, он намеревался доказать посланцам верховной палаты необходимость послушания. Мариньи перефразировал слова Кардинала в прозе и в стихах за четыре или пять недель до того, как Король покинул Париж; впечатление, произведенное этой перифразою 112, превосходит всякое описание. Я воспользовался удобным случаем, чтобы к смешному подмешать отвратительное, а это образует самый коварный и смертоносный состав 113.

Вы уже видели выше, что двор пытался узаконить откупа с помощью декларации, то есть, иначе говоря, пытался разрешить ростовщичество с помощью закона, подтвержденного Парламентом, ибо откупа, хотя бы, например, тальи, давались Королем всегда лишь под огромные проценты.

Мой сан обязывал меня не потерпеть столь всеобъемлющего зла и столь шумного скандала. Я неукоснительно и безупречно исполнил свой долг. Я созвал торжественную Ассамблею кюре, каноников, ученых и монахов и, ни разу не произнеся на наших собраниях имени Кардинала, а, напротив, всегда стараясь делать вид, будто его щажу, за неделю ославил его самым заядлым ростовщиком во всей Европе 114.

Как раз в эту пору Король покинул Париж 115, — я узнал об этом в пять часов утра от казначея Королевы, который велел разбудить меня и вручил мне письмо, писанное ее рукой, которым она в учтивых выражениях приказывала мне явиться днем в Сен-Жермен. Казначей прибавил на словах, что Король только что сел в карету, чтобы направиться туда, и армии дан приказ подойти ближе к городу. Я ответил ему кратко, что не премину исполнить приказание. Однако вы, конечно, понимаете, что я вовсе не собирался его исполнять.

Бланмениль вошел ко мне бледный как смерть. Он сообщил мне, что Король идет ко Дворцу Правосудия с восьмитысячной конницей. Я заверил его, что Король только что покинул город с двумя сотнями верховых. Вот самый невинный из вздорных слухов, какие мне пришлось выслушать от пяти до десяти часов утра. Передо мной прошла целая вереница перепуганных людей, считавших, что они погибли. Но меня это более забавляло, нежели беспокоило; из сообщений, которые ежеминутно поступали от преданных мне командиров милиции, я знал, что первым чувством народа при первом полученном им известии была ярость, которая всегда сменяется страхом лишь постепенно, а я полагал, что сумею остановить этот постепенный ход еще до наступления ночи; хотя принц де Конде, не доверявший брату, поднял его с постели и увез в Сен-Жермен, я не сомневался, что поскольку г-жа де Лонгвиль осталась в Париже, мы вскоре увидим принца де Конти, тем более что я был уверен: принц де Конде, не боявшийся брата и не уважавший его, не зайдет в своем недоверии так далеко, чтобы его арестовать. К тому же накануне я получил из Руана письмо от герцога де Лонгвиля, в котором тот заверял меня, что вечером будет в Париже.

Едва Король уехал, горожане по собственному почину, без всякого на то приказа, захватили ворота Сент-Оноре, а как только казначей Королевы ушел от меня, я послал сказать Бригалье, чтобы он со своим отрядом занял ворота Конферанс. Тогда же в оторопи и беспорядке собрался Парламент, и я не знаю, способен ли он был что-либо совершить в великом своем испуге, если бы не удалось оживить его членов с помощью их же собственного страха. Я наблюдал это множество раз: бывает ужас такого рода, рассеять который можно только ужасом еще более сильным. Я попросил советника Ведо, которого вызвал в отделение судебных приставов 116, сообщить Парламенту, что в Ратуше получено письмо Короля, которым он объявляет купеческому старшине и эшевенам причины, заставившие его покинуть свой добрый город Париж, и причины эти следующие: несколько членов его Парламента стакнулись-де с врагами государства и даже умышляли против его особы. Письмо это настолько взволновало Парламент, которому известно было, как предан двору купеческий старшина, президент Ле Ферон, что он потребовал немедля доставить письмо во Дворец Правосудия и приказал горожанам вооружиться, позаботиться об охране всех городских ворот, купеческому старшине вкупе с главным судьей обеспечить снабжение города продовольствием, а палатам завтра утром обсудить письмо Короля. По содержанию этого постановления, пока только предварительного, вы можете судить, что ужас, охвативший Парламент, еще не окончательно рассеялся. Меня не огорчила его нерешимость, ибо я был уверен, что в скором времени могу подкрепить его дух.

Поскольку я полагал благоразумным, чтобы первые знаки неповиновения, по крайней мере открытого, исходили от этой корпорации, ибо они оправдали бы неповиновение частных лиц, я счел уместным найти благовидный предлог ослушанию, какое оказывал Королеве, не являясь в Сен-Жермен. Я велел заложить лошадей, попрощался со всеми, с изумительной твердостью отклонил уговоры тех, кто убеждал меня остаться, но по роковой случайности в конце улицы Нёв-Нотр-Дам встретил торговца лесом Дю Бюиссона, пользовавшегося большим влиянием в парижских портах. Дю Бюиссон, преданный мне всей душой, в этот день был не в духе. Он прибил моего форейтора, угрожал моему кучеру. Сбежавшаяся толпа перевернула мою карету, и торговки с Нового рынка, превратив мясной лоток в носилки, с плачем и воплями доставили меня домой. Вам нетрудно угадать, как приняли в Сен-Жермене эту мою попытку повиноваться воле Королевы. Я написал Ее Величеству и принцу де Конде о том, сколь мне прискорбно, что я так мало преуспел в своих усилиях. Первая ответила шевалье де Севинье, который отвез ей мое письмо, высокомерным презрением; второй, хоть и пожалел меня, не сдержал гнева. Ла Ривьер осыпал меня насмешками, и шевалье де Севинье понял ясно: все они уверены, что завтра же накинут нам петлю на шею.

Меня не слишком волновали их угрозы, однако сильно огорчило полученное мною в тот же день известие о том, что герцог де Лонгвиль, который, как я вам уже говорил, должен был возвратиться из Руана, куда отправился на десять или двенадцать дней, узнав в шести милях от Парижа об отъезде Короля, без долгих размышлений повернул в Сен-Жермен. Герцогиня де Лонгвиль не сомневалась, что Принц переманил его на свою сторону, а стало быть, принц де Конти неминуемо будет арестован. Маршал де Ла Мот объявил ей в моем присутствии, что пойдет решительно на все, чего захочет герцог де Лонгвиль, будь то в пользу или против двора. Герцог Буйонский негодовал на меня, видя, что люди, за которых я всегда ему ручался, повели себя как раз обратно тому, в чем я его тысячу раз уверял. Судите же сами о несчастном моем положении, тем более затруднительном, что г-жа де Лонгвиль поклялась мне, что за весь день не получила никаких известий от г-на де Ларошфуко, хотя он выехал в Сен-Жермен через два часа после отъезда Короля, чтобы поддержать дух принца де Конти и привезти его в Париж.

Сент-Ибар снова пытался убедить меня не откладывая послать гонца к графу де Фуэнсальданья. Я не согласился с ним и решил отправить в Сен-Жермен маркиза де Нуармутье, который незадолго до того со мною сдружился, чтобы через него узнать, чего можно ожидать от принца де Конти и герцога де Лонгвиля. Г-жа де Лонгвиль меня поддержала, и в шесть часов вечера Нуармутье выехал из Парижа.

Утром 7 января, и, стало быть, назавтра после Крещения, лейтенант королевской гвардии Ла Сурдьер явился к магистратам от короны и вручил им повеление Его Величества объявить Парламенту, чтобы он перебрался в Монтаржи и там ожидал королевских приказаний. В руках у Ла Сурдьера был еще один пакет, адресованный Парламенту, и письмо для Первого президента. Поскольку никто не сомневался в том, каково его содержание, — о нем можно было догадаться по письму к магистратам от короны, — решили, что из почтения к монарху приличнее не распечатывать приказания, которого заведомо намерены были ослушаться. Пакет в запечатанном виде вернули Ла Сурдьеру и постановили послать в Сен-Жермен магистратов от короны, дабы заверить Королеву в послушании и умолять ее позволить Парламенту очистить себя от клеветы, которой его опорочило письмо, обращенное накануне к купеческому старшине.

Чтобы сохранить сколько-нибудь достоинства, к постановлению приписали, что Королеву-де почтительнейше просят благоволить поименно назвать клеветников, дабы поступить с ними по всей строгости закона. Правду сказать, включить в постановление этот пункт стоило большого труда; Парламент был в совершенном смятении, так что никто не поддержал Брусселя, Шартона, Виоля, Луазеля, Амело и пятерых других должностных лиц, чьих имен я не помню, которые предложили потребовать официальной отставки кардинала Мазарини, — их объявили даже безрассудными. Меж тем, поверьте мне, в обстоятельствах, в каких мы оказались, одна только решительность действий могла обеспечить нам хотя бы некоторую безопасность. Однако никогда еще я не встречал подобного малодушия. Я хлопотал целую ночь напролет, а добился лишь того, о чем только что сказал.

В тот же день Счетная палата получила именное повеление отправиться в Орлеан, а Большой совет — перебраться в Мант. Первая избрала депутацию, чтобы представить свои возражения, второй изъявил готовность повиноваться, но муниципалитет отказал ему в паспортах. Нетрудно представить себе состояние, в каком я находился весь этот день, показавшийся мне самым ужасным из всех, какие мне пришлось пережить до тех пор. Я говорю до тех пор, ибо впоследствии мне выпали еще более тяжкие. Я видел, что Парламент вот-вот дрогнет и, следовательно, я окажусь вынужден либо вместе с ним смириться с ярмом самым постыдным, а для меня еще и самым опасным, либо просто-напросто сделаться народным трибуном — позиция отнюдь не надежная и даже самая уязвимая, если только она не укреплена.

Малодушие принца де Конти, который позволил брату своему увезти себя как ребенка, и герцога де Лонгвиля, который, вместо того чтобы явиться поддержать тех, с кем он связал себя словом, отправился предлагать свои услуги Королеве, рассуждения маршала де Ла Мота и герцога Буйонского весьма ослабили сей трибунат. Неосторожность Мазарини его укрепила. Кардинал заставил Королеву отказать магистратам от короны в аудиенции: они в тот же вечер возвратились в Париж, уверенные, что двор готов на любые крайности.

Всю ночь я посвятил встречам с друзьями; я показывал им полученные мной из Сен-Жермена сообщения о том, что принц де Конде заверил Королеву, будто возьмет Париж в две недели, а Ле Телье, бывший ранее королевским прокурором в Шатле и потому хорошо знакомый с устройством городского управления, утверждал, что столицу можно уморить голодом, если два раза подряд расстроить торговлю в базарный день. Таким образом я сеял в умах уверенность, и в самом деле более нежели справедливую, в том, что уладить дело миром невозможно.

На другое утро магистраты от короны доложили о том, что им отказали в аудиенции; отчаяние овладело умами, и все, кроме Берне, бывшего не столько советником, сколько искусным поваром, единогласно утвердили знаменитое постановление от 8 января 1649 года, которым кардинал Мазарини объявлен был врагом Короля и государства, нарушителем общественного спокойствия, и задержание его вменялось в обязанность всем подданным.

После обеда созвали совет, на котором присутствовали депутаты Парламента, Счетной палаты, Палаты косвенных сборов, губернатор Парижа герцог де Монбазон, купеческий старшина, эшевены и представители шести купеческих гильдий 117. Постановлено было, что купеческий старшина и эшевены объявят набор четырех тысяч конников и десяти тысяч пехотинцев. В тот же день Счетная палата и Палата косвенных сборов нарядили депутацию к Королеве, чтобы просить ее вернуть Короля в Париж. Муниципалитет послал депутацию в Сен-Жермен с той же целью. Поскольку двор, не получивший еще известия о последнем постановлении, уверен был, что Парламент пойдет на уступки, депутациям отвечали с большой надменностью. Принц де Конде в разговоре с Первым президентом Палаты косвенных сборов, Амело, стал даже гневно бранить Парламент в присутствии Королевы, а Королева ответила посланцам, что ни Король, ни она сама не вернутся в Париж, пока Парламент не покинет его стен.

На другое утро, 9 января, муниципалитет получил письмо от Короля с приказанием привести Парламент к повиновению и заставить его отправиться в Монтаржи. Герцог де Монбазон в сопровождении первого эшевена Фурнье, еще одного эшевена и четырех городских советников доставил письмо в Парламент, заверив его, что не станет выполнять ничьих приказаний, кроме Парламента, который в то же утро собрал сумму, потребную для набора войск.

После обеда созвали совет, на котором все корпорации города и все полковники и капитаны милиции поклялись друг другу в верности ради общей защиты. Вы не без причины предполагаете, что я имел причину быть довольным положением дел, поскольку мне более не приходилось опасаться, что меня предадут; вы тем скорее утвердитесь в этом мнении, если узнаете, что маркиз де Нуармутье заверил меня на другой же день после прибытия своего в Сен-Жермен: принц де Конти и герцог де Лонгвиль весьма нам благожелательствуют и уже были бы в Париже, не считай они, что им легче покинуть двор после того, как они будут появляться там несколько дней сряду. Ларошфуко писал в том же смысле герцогине де Лонгвиль.

Вы полагаете, таким образом, что дела наши шли на лад; однако вы уверитесь вскоре, что судьба, усеявшая каменьями все пути, по которым мне пришлось ступать, уготовила и на этом, который казался мне столь прямым и гладким, одно из самых больших препятствий и великих затруднений, какие встретились мне во всю мою жизнь.

Под вечер описанного мной дня, то есть 9 января, ко мне явился герцог де Бриссак, с которым, хоть он и был женат на моей двоюродной сестре, я почти не поддерживал сношений, и сказал мне, смеясь: «Мы с вами принадлежим к одной партии, я явился служить Парламенту». Я подумал было, что его завербовал герцог де Лонгвиль, с которым он через жену свою состоял в близком родстве, и, чтобы проверить это, пытался вызвать его на разговор, на всякий случай сам ему не открываясь. Я понял, однако, что он ничего не подозревает ни о герцоге де Лонгвиле, ни о принце де Конти, но, будучи недоволен Кардиналом и еще более того маршалом Ла Мейере, своим зятем, решил искать счастья в нашей партии, полагая небесполезной нашу поддержку. К концу разговора, продолжавшегося минут десять, он увидел в окно, что закладывают мою карету. «Господь с вами, и не вздумайте уезжать! — сказал он. — С минуты на минуту здесь будет герцог д'Эльбёф». — «Разве он не в Сен-Жермене?» — спросил я. «Он был там, — холодно возразил Бриссак, — но, поскольку ему не удалось там пообедать, он желает поглядеть, не удастся ли ему поужинать в Париже. От моста Нейи, где я его встретил, до Круа-дю-Тируар, где я с ним расстался, он клялся мне более десяти раз, что сумеет потрудиться лучше, нежели его двоюродный дядя, герцог Майенский, во времена Лиги».

Надо ли вам говорить о моей горести. Я не смел никому открыть, что жду принца де Конти и герцога де Лонгвиля, из боязни, чтобы их не арестовали в Сен-Жермене. Я видел, что принц Лотарингского дома, всегда любимого Парижем, готов провозгласить себя и, конечно, будет провозглашен командующим армией, которого она лишена и в котором нужда возрастает с каждой минутой. Я понимал, что маршал де Ла Мот, всегда опасавшийся нерешительности герцога де Лонгвиля, не сделает и шагу, пока не увидит его самого, и не сомневался, что появление герцога д'Эльбёфа, чья честность была весьма сомнительна для всех, кто его знал, предоставит герцогу Буйонскому еще один предлог в добавление к тем, на которые он ссылался, не желая действовать в отсутствие принца де Конти. Как выйти из затруднения, я не знал. Купеческий старшина в глубине души своей был ревностным приверженцем двора. Первый президент, хотя и не повиновался ему столь раболепно, был, однако, без сомнения, к этому склонен; мало того, будь я даже уверен в них, как в самом себе, что я мог предложить им теперь, когда разъяренный народ непременно должен был ухватиться за первого подвернувшегося ему предводителя и почел бы ложью и изменой все возражения, по крайней мере высказанные открыто, против принца, не унаследовавшего от своих великих предков ничего, кроме обходительности, которой мне как раз и следовало более всего опасаться? Вдобавок я не мог тешить себя надеждой, что принц де Конти и герцог де Лонгвиль явятся так скоро, как они мне сулили.

Накануне, словно побуждаемый предчувствием, я написал второму из них, умоляя его помнить, сколь дорога каждая минута и что промедление, даже оправданное, всегда опасно в начале великого дела. Но я знал его нерешительность. Впрочем, даже если бы они явились через десять минут, они все равно явились бы позднее человека, наделенного самым лукавым в мире умом и готового воспользоваться любым предлогом, чтобы заронить в душу народа недоверие, которое нетрудно было разбудить в эту пору против брата и зятя принца де Конде. Я мог утешаться единственно тем, что после этих раздумий у меня еще остается, чтобы принять решение, несколько минут, самое большее полчаса. Они еще не истекли, когда ко мне явился герцог д'Эльбёф, наговоривший мне все, что только могла ему подсказать вкрадчивая учтивость рода де Гиз. Позади него стояли трое его сыновей, которые были не столь красноречивы, но показались мне хорошо подученными. Я отвечал на их любезности с глубоким почтением, прибегнув ко всем уловкам, какие могли помочь скрыть мои замыслы. Герцог д'Эльбёф объявил мне, что сейчас же отправляется в Ратушу, чтобы предложить муниципалитету свои услуги, и, когда я возразил ему, что в отношении Парламента было бы учтивее, если бы наутро он отнесся прямо к ассамблее палат, он остался тверд в первоначальном намерении, хотя перед тем убеждал меня в своей готовности во всем следовать моим советам.

Едва он сел в карету, я написал записку первому эшевену Фурнье, моему другу, прося его позаботиться о том, чтобы муниципалитет отослал герцога д'Эльбёфа к Парламенту. Я поручил тем из кюре, кто был предан мне душой и телом, через их причетников посеять в народе подозрение насчет того, что герцог д'Эльбёф стакнулся с аббатом Ла Ривьером. Всю ночь напролет, пешком, переодетый, бегал я по Парижу, пытаясь внушить членам Парламента, которым не решался открыть правду о принце де Конти и герцоге де Лонгвиле, что они не должны доверяться человеку, столь скомпрометированному по части верности слову и уже показавшему им, каковы его намерения в отношении их корпорации, ибо он обратился сначала в муниципалитет, несомненно, чтобы отторгнуть его от Парламента. Советуя герцогу подождать до завтра и предложить свои услуги Парламенту, прежде чем обращаться в муниципалитет, я намеревался выиграть время и, потому, едва уверившись, что он не собирается следовать моему совету, решил использовать против него тот, которому он последовал; я и в самом деле почувствовал, что мне удалось произвести впечатление на многие умы. Но поскольку, вынужденный торопиться, я мог повидать лишь немногих, и к тому же нужда в командире, который стал бы во главе войск, уже почти не терпела промедления, я заметил, что доводы мои трогают более умы, нежели сердца, и, правду сказать, был в большом затруднении, в особенности потому, что мне было известно: герцог д'Эльбёф не теряет времени даром.

Президент Ле Коньё, с которым он жестоко враждовал в ту пору, когда оба находились с герцогом Орлеанским в Брюсселе 118, но с которым полагал себя примиренным, показал мне записку, посланную ему герцогом при въезде в город от ворот Сент-Оноре, где стояли следующие слова: «Придется засвидетельствовать почтение коадъютору, через три дня он отдаст мне свой долг». Записка подписана была: «Сердечный друг». У меня не было нужды в этом доказательстве, чтобы убедиться в неприязни ко мне д'Эльбёфа. Когда-то я поссорился с ним на балу у г-жи Перроше, довольно резко попросив его замолчать, — мне показалось, что он хочет посмеяться над графом Суассонским, которого он смертельно ненавидел, ибо в ту пору оба были влюблены в г-жу де Монбазон.

Пробегав по городу до двух часов, я вернулся к себе, почти решившись открыто выступить против герцога д'Эльбёфа, обвинить его в сговоре с двором, призвать горожан взяться за оружие, а самого герцога арестовать или по меньшей мере заставить покинуть Париж. Я знал, что имею довольно влияния в народе, чтобы решиться на такое предприятие, но сознавал, сколь оно опасно в силу множества обстоятельств, и в частности потому, что в городе, осажденном, и притом осажденном своим Королем, всякое возмущение может зайти слишком далеко.

Пока все эти мысли проносились в моем мозгу, как вы догадываетесь, весьма разгоряченном, мне доложили, что меня желает видеть шевалье де Ла Шез, принадлежавший к свите герцога де Лонгвиля. Он крикнул с порога: «Вставайте, сударь! Принц де Конти и герцог де Лонгвиль прибыли к воротам Сент-Оноре, а народ кричит, обвиняя их в предательстве, и не впускает в город». Я поспешно оделся, заехал за престарелым Брусселем, велел зажечь восемь или десять факелов, и, снаряженные таким образом, мы отправились к воротам Сент-Оноре. На улицах было уже так людно, что мы с трудом пробирались сквозь толпу, и когда по нашему приказанию открыли ворота, уже совсем рассвело, так много времени пришлось нам потратить, чтобы успокоить умы, охваченные неописанной подозрительностью. Увещевая народ, мы сопроводили принца де Конти и его зятя в Отель Лонгвиль.

Вслед за тем я отправился к герцогу д'Эльбёфу, чтобы обратиться к нему с небольшою любезною речью — она не могла прийтись ему по вкусу, ибо имела целью предложить ему не являться во Дворец Правосудия или уж на худой конец явиться туда с принцем де Конти и герцогом де Лонгвилем и не прежде, чем они посовещаются о том, что должно предпринять для блага партии. Общее недоверие ко всему, что хоть сколько-нибудь касалось до принца де Конде, вынуждало нас в эти первые минуты действовать крайне осмотрительно. То, что, быть может, легко было исполнить накануне, стало невозможным и даже гибельным на другое утро, и тот самый герцог д'Эльбёф, которого я полагал себя в силах изгнать из Парижа 9 числа, 10-го, поступи он умно, по всей вероятности, изгнал бы меня самого, такое подозрение внушало народу имя де Конде.

Как только я понял, что д'Эльбёф упустил минуту, позволив нам открыть ворота принцу де Конти, я уже не сомневался: в непродолжительном времени я сумею повести горожан куда мне заблагорассудится, ибо в глубине сердца они мне преданы; мне, однако, необходимо было располагать этим непродолжительным временем, вот почему я расчел, и расчел правильно, что герцога д'Эльбёфа не следует озлоблять, а следует убедить его, что он мог бы найти и славу свою, и выгоду, войдя в соглашение с принцем де Конти и герцогом де Лонгвилем. Предложение мое, как я вам уже сказал, не пришлось бы ему по вкусу; я понял это из того, что, не дождавшись меня, хотя я послал просить его об этом, он отправился во Дворец Правосудия. Первый президент, который не желал, чтобы Парламент перебрался в Монтаржи, но не желал и гражданской войны, принял герцога д'Эльбёфа с распростертыми объятиями, поспешил созвать ассамблею и, несмотря на возражения Брусселя, Лонгёя, Виоля, Бланмениля, Новиона и Ле Коньё, заставил провозгласить герцога д'Эльбёфа главнокомандующим, в надежде, как впоследствии мне признался президент де Мем, который приписывал себе этот совет, расколоть партию, — по мнению Первого президента это не помешало бы двору смягчиться, однако могло ослабить возмущение, сделавши его менее опасным и менее продолжительным. Эта мысль всегда казалась мне одной из тех химер, которые тешат умозрение, но на деле неисполнимы: ошибка в подобном предмете всегда чревата опасностями.

Не застав герцога д'Эльбёфа дома и узнав из донесений тех, кому я поручил следить за ним, что он отправился ко Дворцу Правосудия, а также услышав, что ассамблея палат началась прежде назначенного времени, я сразу все уразумел; понимая, что за этим кроется, я поспешно возвратился в Отель Лонгвиль и постарался убедить принца де Конти и герцога де Лонгвиля не теряя времени явиться в Парламент. Второй из них вообще не любил торопиться, а первый, измученный бессонной ночью, улегся в постель. Мне стоило величайших трудов убедить его подняться. Дурно чувствуя себя, он мешкал до тех пор, пока не пришли нам сказать, что заседание Парламента окончено, а герцог д'Эльбёф направляется к Ратуше, чтобы принести присягу и вступить в свои обязанности. Судите сами, как горька была эта новость. Она была бы еще горше, если бы д'Эльбёф, упустив первое благоприятное обстоятельство, не оставил мне надежды, что он не сумеет воспользоваться и вторым. Однако, поскольку я все же опасался, что утренний успех поднимет его дух, я счел, что не следует предоставлять ему слишком много времени, чтобы собраться с мыслями, и посоветовал принцу де Конти после обеда явиться в Парламент и предложить ему свои услуги, прибегнув именно к этому выражению, которому можно будет придать более или менее решительный смысл, смотря по тому, каково настроение в Большой палате, где он появится сам, но главное, каково оно в зале, где под тем предлогом, что у меня нет еще места в Парламенте, останусь я, чтобы наблюдать за народом.

Принц де Конти сел в мою карету, сопровождаемый только моей ливрейной свитой, которая была весьма многочисленной, и поэтому меня узнавали еще издали; это было в тогдашних обстоятельствах весьма полезно и вместе с тем не мешало Принцу показать горожанам, что он им доверяет, а это было не менее важно. Когда имеешь дело с народом, должно принимать особенные меры предосторожности, ибо он, как никто другой, склонен к переменчивости, но меры эти должно тщательно скрывать, ибо он, как никто другой, склонен к недоверию. Мы прибыли во Дворец, опередив герцога д'Эльбёфа; на лестнице и в зале нас встретили криками: «Да здравствует коадъютор!», но не считая людей, подосланных мной, никто не крикнул: «Да здравствует Конти!» И поскольку во всяком брожении парижане участвуют не толпою, а целыми полчищами, мне нетрудно было убедиться, что, несмотря на множество расставленных мной людей, большая часть народа от недоверия не избавилась; признаюсь вам, у меня камень упал с души, когда, выведя Принца из зала, я проводил его в Большую палату.

Вскоре появился герцог д'Эльбёф в сопровождении всей городской стражи, которая с утра следовала за ним, как за своим командиром. Народ со всех сторон приветствовал его криками: «Да здравствует Его Высочество! Да здравствует Эльбёф!»; но поскольку в то же время кричали: «Да здравствует коадъютор!», я подошел к нему с улыбкой на лице и сказал: «Такое эхо, сударь, делает мне честь». — «Вы слишком любезны, — ответил он мне и, повернувшись к охране, приказал: — Оставайтесь у входа в Большую палату». Я отнес это приказание и на свой счет и также остался у дверей с самыми верными мне людьми, которых было немало. Когда члены Парламента заняли свои места, слово взял принц де Конти, сказавший, что, увидя в Сен-Жермене, какие губительные советы дают Королеве, он как принц крови почел себя обязанным им воспротивиться. Вам нетрудно угадать продолжение его речи. Герцог д'Эльбёф, который, по обыкновению людей слабодушных, видя силу на своей стороне, держался надменно и чванливо, объявил, что при всем своем почтении к принцу де Конти он не может, однако, не напомнить, что это он сломал лед и первым предложил свои услуги Парламенту, а Парламент оказал ему честь, доверив жезл главнокомандующего, и он уступит его только ценою собственной жизни 119. Парламентское сборище, которое, как и народ, с подозрением относилось к принцу де Конти, встретило эту речь, — а она украшена была затейливыми перифразами, свойственными слогу д'Эльбёфа, — шумными рукоплесканиями. Тушпре, капитан его гвардии, человек умный и храбрый, пояснил их собравшимся в зале. Парламент утвердил постановление, запрещающее войскам под страхом обвинения в оскорблении Величества, подходить к Парижу ближе чем на двадцать миль, — на том заседание окончилось, а я понял, что в этот день должен довольствоваться тем, чтобы живым и невредимым доставить принца де Конти в Отель Лонгвиль. Скопление народа было так велико, что по выходе из Большой палаты мне пришлось чуть ли не подхватить принца на руки. Герцог д'Эльбёф, который воображал себя хозяином положения, услышав крики толпы, в которых многократно повторялись вместе два наших имени, насмешливо сказал мне: «Сударь, такое эхо делает мне честь». — «Вы слишком любезны», — ответил я ему тоном, несколько более веселым, чем он говорил со мною, ибо, хотя он полагал, что дела его хороши, я не сомневался, что мои вскоре примут лучший оборот; я понял, что он упустил и вторую благоприятную минуту. Любовь народа, вспоенная и вскормленная заботами долговременными, если она успела пустить корни, непременно заглушит свежие и хрупкие цветы общественной благосклонности, которые распускаются иной раз по чистой случайности. Как вы увидите из дальнейшего, я не ошибся в своих расчетах.

Прибыв в Отель Лонгвиль, я увидел там капитана Наваррского полка Кенсеро, который смолоду был пажом маркиза де Раньи, отца г-жи де Ледигьер. Она прислала мне его из Сен-Жермена, где находилась якобы для того, чтобы вызволить из заточения кого-то из узников, а на самом деле, чтобы предупредить меня, что герцог д'Эльбёф через час после того, как он узнал о прибытии в Париж принца де Конти и герцога де Лонгвиля, написал Ла Ривьеру такую записку: «Скажите Королёве и Месьё, что проклятый коадъютор все губит и через два дня я останусь здесь совершенно безвластным, но, если они договорятся со мной по-хорошему, я сумею им доказать, что явился в Париж вовсе не с таким дурным умыслом, как они полагают». Ла Ривьер дал прочесть записку Кардиналу, а тот, посмеявшись над нею, показал ее маршалу де Вильруа. Я употребил это сообщение к большой выгоде для себя. Зная, что народ охотнее верит тому, что имеет вид тайны, я сообщил об этом на ушко четырем или пяти сотням парижан. К девяти часам вечера священники церквей Сент-Эсташ, Сен-Рок, Сен-Мерри и Сен-Жан сообщили мне, что доверие, оказанное народу принцем де Конти, который отправился в моей карете один, без всякой свиты, чтобы отдать себя в руки тех самых людей, кто выкрикивал против него угрозы, возымело превосходное действие.

К десяти часам вечера командиры городской милиции передали мне более пятидесяти записок, чтобы уведомить меня, что труды их увенчались успехом и расположение умов весьма заметно переменилось. Между десятью и одиннадцатью я усадил за работу Мариньи — он сочинил знаменитый куплет «Д'Эльбёф и сыновья его», от которого пошли все триолеты 120 и который при вас часто певал Комартен. Между полуночью и часом герцог де Лонгвиль, маршал де Ла Мот и я отправились к герцогу Буйонскому; он лежал в постели с подагрою и при том, что положение оставалось еще неопределенным, никак не хотел выступить. Мы изъяснили ему наш план и простоту его исполнения. Он все понял и согласился. Мы взяли необходимые меры: я лично отдал приказания полковникам и капитанам милиции, принадлежавшим к числу моих друзей.

Вам будет понятнее наш замысел, когда я в подробностях опишу вам, как он был исполнен, однако прежде замечу, что самым опасным ударом, нанесенным мною в эту пору д'Эльбёфу, был слух, пущенный мною в народе через самых усердных прихожан, которые сами в него поверили, — слух о том, будто герцог вошел в сговор с войсками Короля, которые вечером 9 числа овладели Шарантоном. Как раз когда распространилась эта весть, я встретил д'Эльбёфа на лестнице Ратуши. «Вообразите, — сказал он мне, — есть люди, до того злобные, что они утверждают, будто я содействовал взятию Шарантона». — «Вообразите, — ответил я ему на это, — есть люди, до того коварные, что они утверждают, будто принц де Конти явился сюда по сговору с принцем де Конде».

Вернусь, однако, к исполнению замысла, о котором упомянул выше. Увидев, как переменилось настроение народа, который уже избавился от недоверия настолько, что не стал бы поддерживать герцога д'Эльбёфа, я счел, что соблюдать предосторожности более ни к чему и торжественность нынче будет столь же кстати, сколь накануне была уместна скромность.

Принц де Конти и герцог де Лонгвиль сели в большую роскошную карету г-жи де Лонгвиль, за которой следовала огромная ливрейная свита. Я сел рядом с первым из них у дверцы кареты, и таким образом мы со всею пышностью медленным шагом поехали ко Дворцу Правосудия. Накануне герцог де Лонгвиль туда не явился, — во-первых, я полагал, что, в случае волнений, юный возраст и царственное происхождение принца де Конти внушат народу более почтения, нежели особа герцога де Лонгвиля, бывшего к тому же предметом исключительной ненависти герцога д'Эльбёфа; во-вторых, герцог де Лонгвиль, не будучи пэром, не имел права присутствовать в Парламенте, и, стало быть, следовало договориться заранее о месте, которое и было отведено ему выше старейшины на стороне, противоположной той, где сидели герцоги и пэры.

Герцог де Лонгвиль сразу предложил Парламенту свои услуги, а также поддержку Руана, Кана, Дьеппа и всей Нормандии, и для того, чтобы Парламент мог вернее положиться на его слово, просил позволить ему поселить в Ратуше свою жену, сына и дочь. Судите о впечатлении, произведенном подобным предложением. Его энергично и учтиво поддержал герцог Буйонский, который по причине подагры вошел, опираясь на руки двух дворян. Он сел ниже герцога де Лонгвиля и, согласно нашему ночному уговору, как бы между прочим вставил в свою речь, что с великой радостью будет служить Парламенту под началом столь славного принца, как принц де Конти. Герцог д'Эльбёф вспыхнул при этих словах и повторил то, что сказал накануне, — он, мол, уступит жезл главнокомандующего только ценою собственной жизни. Ропот поднялся при этом возгоревшемся споре, в котором герцог д'Эльбёф выказал более ума, нежели благоразумия. Он говорил весьма красноречиво, но невпопад: время спорить прошло, следовало смириться. Но я заметил, что люди малодушные никогда не смиряются тогда, когда должно.

И тут мы в третий раз пошли на приступ — теперь появился маршал де Ла Мот; сев ниже герцога Буйонского, он обратился к Парламенту с такой же речью, что и тот. Мы уговорились, что все эти персонажи появятся на сцене не вместе, а один за другим, ибо ничто так не трогает и не возбуждает народ и даже парламенты, у которых весьма много общего с народом, как разнообразие зрелища. Мы не ошиблись — эти три выхода, последовавшие один за другим, произвели действие, несравненно более скорое и сильное, нежели они произвели бы, появись все трое одновременно. Герцог Буйонский, накануне не веривший в это, теперь согласился со мною еще прежде, чем покинул Дворец.

Первый президент, которому недоставало гибкости, упорствовал в своей надежде, воспользовавшись раздором, ослабить возмущение, и предложил отложить решение дела до после обеда, чтобы, мол, дать господам принцам время прийти к согласию. Президент де Мем, преданный двору никак не меньше Первого президента, но более дальновидный и увертливый, шепнул ему на ухо, однако так, что я услышал: «Вы шутите, сударь! Может статься, они придут к согласию за наш счет. Да и не в этом только дело. Разве вы не видите, что герцога д'Эльбёфа обошли и эти люди здесь хозяева?» Тут слово взял президент Ле Коньё, которому я открылся ночью. «Мы должны покончить с этим вопросом до обеда, — сказал он, — хотя бы нам пришлось обедать в полночь. Поговорим с господами принцами по отдельности». И он попросил принца де Конти и герцога де Лонгвиля удалиться в Четвертую апелляционную палату, в которую пройти можно лишь из Большой палаты, а Новион и Бельевр, действовавшие с нами заодно, проводили герцога д'Эльбёфа, которого еще долго пришлось уламывать, во Вторую.

Убедившись, что дело дошло до переговоров, а в зале Дворца опасаться нечего, я поспешно отправился за герцогиней де Лонгвиль, ее падчерицей, а также за герцогиней Буйонской и за их детьми и сопроводил их в Ратушу почти триумфальным шествием. Я уже говорил вам в другом месте, что ветряная оспа хоть и умалила красоту герцогини де Лонгвиль, однако сохранила ей весь ее блеск, а красота герцогини Буйонской, хотя и несколько поблекшая, все еще оставалась ослепительной. Представьте же себе на крыльце Ратуши двух этих красавиц, еще более прекрасных оттого, что они казались неубранными, хотя на самом деле туалет их был тщательно обдуман. Каждая держала на руках одного из своих детей, таких же прекрасных, как их матери. Гревская площадь была запружена народом, взобравшимся даже на крыши. Мужчины кричали от восторга, женщины плакали от умиления. Я бросил из окон Ратуши в толпу пятьсот пистолей и, оставив при дамах Нуармутье и Мирона, вернулся во Дворец Правосудия в сопровождении бесчисленного множества вооруженных и безоружных людей 121.

Капитан гвардии д'Эльбёфа Тушпре, о котором я вам, кажется, уже говорил и который послал следить за мной, поспешил незадолго до того, как я показался во дворе Парламента, в Апелляционную палату, где все еще оставался герцог, чтобы предупредить своего господина, что он погиб, если не пойдет на соглашение; по этой причине я нашел д'Эльбёфа в большой растерянности и даже в большом унынии. Оно еще усугубилось, когда г-н де Бельевр, который намеренно задерживал его здесь, спросил меня, что это за барабанный бой, а я ответил ему, что барабаны скоро загремят еще громче, ибо честным людям невтерпеж видеть, как в городе пытаются посеять разлад. В эту минуту я понял, что ум в великих делах ничего не стоит без мужества. Герцог д'Эльбёф не пытался спасти хотя бы наружное достоинство. Пустившись в жалкие объяснения о том, что он имел в виду своими речами, он пошел даже на такие уступки, которых от него не требовали, — только благородство и благоразумие герцога Буйонского сохранили ему генеральское звание и право начальствовать в первый день, чередуясь затем с герцогом Буйонским и маршалом де Ла Мотом, также назначенными генералами под командою принца де Конти, тогда же провозглашенного генералиссимусом королевских войск, подчиняющихся Парламенту.

А вот что произошло утром 11 января. После обеда герцог д'Эльбёф, на которого, чтобы его утешить, возложили это поручение, потребовал сдачи Бастилии 122, а вечером в ратуше разыгралась сцена, о которой вам следует рассказать, ибо она имела следствия, с нею не соразмерные. Нуармутье, накануне назначенный заместителем главнокомандующего, выехал с пятьюстами конных, чтобы потеснить отряды, которые мы именовали отрядами Мазарини и которые затеяли перестрелку на окраине города. Вернувшись в Ратушу, он вместе с графом де Мата, Легом и Ла Буле — все трое еще в боевом снаряжении — вошел в комнату герцогини де Лонгвиль, заполненную дамами. Это смешение голубых перевязей, дам, доспехов, музыкантов, бывших в зале, барабанщиков, стоявших на площади, являло собой зрелище, какое чаще можно встретить в романах, нежели в жизни. Нуармутье, большой поклонник «Астреи», сказал мне: «Мне чудится, будто мы осаждены в Марсилье». — «Вы правы, — отозвался я. — Герцогиня де Лонгвиль прекрасна как Галатея, однако Марсийак (герцог де Ларошфуко-отец был тогда еще жив) не столь благороден, как Линдамор» 123. Тут, обернувшись, я заметил стоявшего в оконной нише малыша Куртена, который мог меня слышать: я так никогда и не узнал наверное, слышал ли он мои слова, но также никогда не мог доискаться иной причины, какая могла дать первый толчок ненависти ко мне г-на де Ларошфуко.

Мне известно, что вы любите портреты, и по этой причине я досадовал, что до сих пор не мог представить вам ни одного, очерченного иначе, как в профиль, а стало быть, весьма неполно. Мне казалось, что в прихожей, из которой вы только что вышли и где увидели лишь беглые наброски первых предвестий гражданской войны, мне недоставало дневного света. Но вот и галерея, где фигуры предстанут перед вами во весь свой рост и где я покажу вам изображения лиц, которых позднее вы увидите в действии. По особенностям их характеров, которые вы отметите впоследствии, вы сможете судить, верно ли я схватил их существо. Вот портрет Королевы, с которого по справедливости надлежит начать.

Королева обладала более, нежели кто-нибудь из тех, кого я знал в жизни, умом такого рода, какой был необходим для того, чтобы не казаться глупой людям, ее не знавшим. Желчности в ней было более, нежели высокомерия, высокомерия более, нежели величия, наружных приемов более, нежели истинных чувств, беспечности в денежных делах более, нежели щедрости, щедрости более, нежели корысти, корысти более, нежели бескорыстия, пристрастия более, нежели страсти, жестокости более, нежели гордости, злопамятства более, нежели памятливости к добру, притязаний на благочестие более, нежели благочестия, упрямства более, нежели твердости, и более всего поименованного — бездарности.

Герцог Орлеанский, за исключением мужества, был наделен всем, что должно быть присуще человеку благородному, но, будучи лишен без исключения всего, что отличает человека великого, он не имел возможности почерпнуть в себе самом качества, какими он мог бы выкупить или хотя бы поддержать свое малодушие. Поработив его душу орудием страха и его разум орудием нерешительности, малодушие запятнало все течение его жизни. Он вступал во все дела, не имея силы сопротивляться тем, кто вовлекал его в них ради собственной выгоды, и неизменно с позором отступался от своих соратников, не имея мужества их поддержать. Тень эта с юных лет приглушила самые живые и радужные краски, какими естественно было блистать уму светлому и просвещенному, веселому нраву, добрым побуждениям, совершенному бескорыстию и неописанному благодушию.

Принц де Конде был рожден полководцем, что можно сказать лишь о нем, о Цезаре и о Спиноле. Он стал вровень с первым и превзошел второго. Бесстрашие — еще не самая главная черта его характера. Природа наделила его великим умом, не уступающим его мужеству. Судьба, ниспослав его веку воинственному, предоставила мужеству развернуться во всем его блеске; рождение или, лучше сказать, воспитание в семье, преданной и покорной правительству, ограничило ум рамкою слишком тесною. Принцу не внушили с ранних лет те важные начала, какие образуют и развивают то, что зовется последовательностью. Самостоятельно он не успел их вывести, ибо уже в юности опережен был стремительным развитием великих событий и навыком к успеху. Недостаток этот был причиной того, что, обладая от природы душою незлобною, он совершал несправедливости, обладая отвагою Александра, подобно ему, был не чужд слабости, обладая замечательным умом, действовал неосмотрительно, обладая всеми достоинствами Франсуа де Гиза, в известных обстоятельствах не послужил государству так, как был должен, и обладая всеми достоинствами Генриха, носившего то же имя, не придал возмущению того размаха, какой мог бы. Он не сумел возвыситься до своих дарований, и это уже недостаток, но все равно он велик, он прекрасен.

Герцог де Лонгвиль со славным именем принца Орлеанского соединял живость, любезность, широту, щедрость, справедливость, доблесть, величие и при всем том неизменно оставался человеком посредственным, потому что понятия его всегда были несравненно ниже его способностей. Тот, кто при знатном происхождении имеет обширные замыслы, никогда не будет почтен ничтожеством, но тот, кто этих замыслов не поддерживает, никогда не будет почтен великим, а это и порождает посредственность.

Герцогу де Бофору не дано было великих замыслов, он не шел дальше намерений. Он наслушался разговоров «Кичливых» и отчасти усвоил их речь. Речь эта, пересыпанная словечками, которые он в точности перенял у герцогини Вандомской, образовала слог, который способен был затемнить суждения даже ума, подобного Катону 124. У самого же герцога ум был скуден, тяжел и к тому же затуманен самодовольством. Он почитал себя ловким, и от этого казался плутом, так как с первого взгляда видно было, что ему недостает смысла, чтобы быть коварным. Он отличался личной храбростью, более чем это обыкновенно свойственно хвастунам — а он был им во всех отношениях — и ни чем не похвалялся так лживо, как своими любовными победами. Он говорил и мыслил, как простонародье 125, кумиром которого он некоторое время был — вы увидите далее, по какой причине.

Герцог д'Эльбёф был храбр лишь постольку, поскольку принц из Лотарингского дома не может быть совершенно лишен храбрости. А ум его был умом человека, который наделен куда более изворотливостью, нежели здравым смыслом. Речь его представляла собою самую цветистую околесицу. Он был первым из принцев, кого унизила бедность, и, кажется, не было на свете человека, менее его способного возбуждать сострадание бедственным своим положением. Достаток не помог ему подняться, и достигни он богатства, ему завидовали бы как откупщику, настолько он казался рожденным и созданным для нищеты.

Герцог Буйонский был человеком испытанной храбрости и глубокого ума. Быв свидетелем его поведения, я убежден, что хула, взведенная на его честность, совершенно напрасна. Но, быть может, люди, полагавшие его способным на все те великие дела, каких он не совершил, несколько преувеличили его дарования.

Виконт де Тюренн смолоду обладал прекрасными задатками и весьма рано присовокупил к ним великие достоинства. Недоставало ему разве что тех, существование которых было ему неведомо. Почти всеми добродетелями был он наделен от природы, но ни в одной из них не достиг блеска. Его почитали способным стоять скорее во главе армии, нежели во главе партии; я держусь того же мнения, потому что от природы он не был предприимчив. Впрочем, как знать? Во всем, что он делал, как и в том, что он говорил, всегда было много туманного, что прояснялось лишь силой обстоятельств, однако всегда к вящей его славе.

Маршал де Ла Мот наделен был большой отвагой, но оставался полководцем второго сорта. Он не отличался большим умом. В частной жизни был довольно кротким и покладистым. В партии он оказался человеком весьма полезным, ибо был весьма сговорчив.

Я едва не забыл о принце де Конти — добрый знак для предводителя партии. Полагаю, что не найду лучшего способа описать его, нежели сказав, что как вождь партии он был нуль и в умножении участвовал лишь постольку, поскольку был принцем крови. Это на поприще общественном. В жизни частной злоба играла в нем ту же роль, какую малодушие в герцоге Орлеанском. Она затопляла другие его свойства, все, впрочем, посредственные и со множеством изъянов.

В герцоге де Ларошфуко всегда и во всем было нечто не доступное определению. Он стремился участвовать в интригах с самого детства, в ту пору, когда не соблазнялся еще мелкими интересами, не бывшими, впрочем, никогда его слабостью, и еще не познал интересов важных, которые, с другой стороны, никогда не были его силою. Он не способен был ни на какое дело, и я не могу взять в толк, почему — ибо он обладал достоинствами, какие во всяком другом возместили бы те, коих он был лишен. Взгляду его недоставало широты, он не мог охватить разом даже то, что находилось вблизи, но здравый смысл (а в умозрительных рассуждениях даже весьма здравый), соединенный с мягкостью, вкрадчивостью и на редкость общежительным нравом, должен был искупить в нем в большей мере, чем это и впрямь случилось, недостаток проницания. Он неизменно отличался нерешительностью, но я, право, не знаю, чему ее приписать. Причиной ее не могло быть богатое воображение, ибо оно у него отнюдь не отличалось чрезмерной живостью. Ее нельзя объяснить также скудостью ума: не блистав им в деле, он всегда отличался основательностью суждений. Перед нами следствия этой нерешительности, причины же ее нам неизвестны. Он никогда не был воином, хотя был храбрым солдатом. Ему никогда не удавалось быть ловким придворным, хотя он всегда желал им стать. Он никогда не был полезным участником партии, хотя всю жизнь принадлежал к какой-нибудь из них. Застенчивость и робость, какие вы привыкли наблюдать у него в частной жизни, в делах оборачивались стремлением оправдаться. Он всегда полагал в этом нужду, и это его свойство вместе с его «Максимами», которые обнаруживают недостаток веры в добродетель, и с его поступками, которые всегда клонились к тому, чтобы выпутаться из затеянного дела с таким же нетерпением, с каким он в него ввязался, приводит меня к мысли, что было бы много лучше, если бы он, познав самого себя, постарался бы лишь прослыть самым учтивым придворным своего времени, — это ему удалось бы вполне.

Герцогиня де Лонгвиль от природы наделена умом основательным, но еще в большей мере изощренным и изящным. Дарования ее, не поддержанные леностью, не показали себя в делах, в которые ее вовлекла ненависть к принцу де Конде и в которых удержали любовные интриги. В манерах ее была нега, пленявшая более, нежели блистанье даже прекраснейших, чем она, красавиц. Нега отличала даже ум ее, имевший в этом особую свою прелесть, потому что герцогине свойственны были внезапные и удивительные озарения. Недостатков у нее было бы немного, если бы кокетство не наделило ее ими во множестве. Поскольку страсти оставили политике лишь второе место в ее побуждениях, из героини могущественной партии она сделалась ее интриганкой. Благодать возвратила ей то, чего уже не могла предоставить жизнь в свете 126.

Герцогиня де Шеврёз, когда я узнал ее, не сохранила даже следов былой красоты. Мне никогда не случалось встречать никого, в ком, как в ней, живость ума заменяла бы глубину суждения. Эта живость нередко даровала ей просветления мысли, такие блистательные, что они казались вспышками молнии, и такие мудрые, что от них не отреклись бы величайшие люди всех времен. Однако способность эта проявлялась лишь от случая к случаю. Родись она в эпоху безбурную, ей и в голову не пришло бы подумать о деле. Полюбись ей настоятель картезианского монастыря, она от чистого сердца сделалась бы отшельницей. Герцог Лотарингский, сблизившись с ней, ввергнул ее в борьбу, герцог Бекингем и граф Голланд повели ее далее по этой стезе, г-н де Шатонёф на ней удержал. Она предалась борьбе как предавалась всему, что нравилось тому, кого она любила. Любила она без всякого разбору, лишь потому, что ей надобно было кого-нибудь любить. Не стоило труда даже навязать ей заранее намеченного любовника, но, раз его взяв, она уже преданно любила его одного. Она признавалась г-же де Род и мне, что по прихоти судьбы, как она выражалась, она всегда любила менее других того, кого более других уважала, не считая, однако, — добавляла она, — бедного Бекингема. Преданность страсти, которую можно назвать вечной, несмотря на то, что предметы ее менялись, не мешала ей иной раз ни с того ни с сего оказать ветреность, однако она раскаивалась в ней с пылкостью, которая совершенно с нею примиряла. Никогда еще никто не был столь равнодушен к опасности и никогда еще женщина не пренебрегала столь решительно соображениями щекотливости и долга: для нее они состояли лишь в том, чтобы нравиться своему любовнику.

Мадемуазель де Шеврёз, наделенная красотой в большей мере, нежели очарованием, от природы была глупа до смешного. Страсть придавала ей ума и даже серьезности и прелести, но лишь в присутствии того, кого она любила; однако вскоре она начинала обходиться с любовником, как обходилась обыкновенно со своими юбками: пока они нравились ей, она брала их к себе в постель, а через два дня с отвращением сжигала в печи.

Принцесса Пфальцская столь же ценила любовное кокетство, сколь дорожила глубиной чувства. По моему суждению, она ничуть не меньше королевы Елизаветы Английской наделена была способностью управлять государством. Я наблюдал ее среди заговорщиков, наблюдал среди министров и всегда находил ее равно искренней.

Герцогиня де Монбазон была красоты замечательной. Однако наружности ее недоставало скромности. Высокомерие и бойкость речи в спокойные времена могли бы заменить ей недостаток ума. На нее нельзя было положиться вполне в делах любовных и совершенно нельзя в политических. Любила она одно лишь свое наслаждение и еще более свою выгоду. Я никогда не встречал никого, кто в пороках сохранил бы столь мало уважения к добродетели.

Если бы не было своего рода кощунством утверждать, что наш век знал человека более бесстрашного, нежели великий Густав и принц де Конде, я сказал бы, что это был Первый президент Моле. Уму его было далеко до его сердца. Однако действовали они в известном согласии, благодаря бывшему между ними сходству, которое, впрочем, оказывало себя лишь в дурном. Я уже говорил вам, что он не отличался умением говорить складно — это так, но ему свойственно было своеобразное красноречие, которое, пленяя слух, действовало на воображение. Блага государственного он желал более всего на свете, более даже, чем процветания семьи своей, которую любил, кажется, сильнее, нежели то пристало должностному лицу; но ум его был не довольно возвышенным, чтобы вовремя уяснить, в чем состоит благо, какое он в силах сотворить. Он преувеличивал значение своей власти и вообразил, будто сумеет сдерживать и двор и Парламент, но не преуспел ни в том, ни в другом. Зато сделался подозрительным для обеих сторон и таким образом с добрыми намерениями вершил зло. Этому во многом содействовали его предубеждения. Они были присущи ему в крайней степени: я даже замечал, что он всегда судил по людям об их поступках и никогда по поступкам о людях. Воспитанный в установлениях Дворца Правосудия, он во всем необычайном видел подозрительное. Нет более опасного умонастроения в тех, с кем приходится встречаться в деле, где обычные правила уже недействительны.

Некоторое участие, принятое мной в событиях, здесь описываемых, могло бы, пожалуй, придать мне смелости добавить сюда и мой портрет; но, не говоря уже о том, что мы никогда не знаем самих себя довольно для того, чтобы беспристрастно нарисовать собственное изображение, признаюсь вам: я испытываю столь живое удовольствие, предоставляя вам одной неограниченное право судить обо всем, касающемся до меня самого, что не отваживаюсь даже в тайниках моего ума составить хоть какое-нибудь о себе мнение 127. Итак, возвращаюсь к своему рассказу.

После того как вопрос о военачалии решен был описанным мной способом, приступили к собиранию средств, потребных для вербовки и содержания войск. Все корпорации и сословия внесли свою лепту, и Париж за одну неделю без родовых мук произвел на свет армию в полном ее составе. Бастилия сдалась, выдержав лишь для виду пять или шесть пушечных залпов. Во время этой осады забавно было видеть, как в сад Арсенала, где располагалась батарея, женщины приносили стулья, словно явились слушать проповедь.

Герцог де Бофор, который, совершив побег из Венсеннского замка, скрывался у разных лиц в Вандомуа, в этот день прибыл в Париж и остановился у Прюдомов. Монтрезор, за которым он послал еще от городских ворот, тотчас явился ко мне, чтобы приветствовать меня от его имени и сообщить, что через четверть часа герцог явится ко мне в архиепископский дворец. Я упредил его, отправившись к Прюдомам, и убедился, что тюремное заключение не придало ему ума. Оно, однако, придало ему славы. Г-н де Бофор переносил его твердо и отважно от него избавился — за это он заслуживает такой же похвалы, как и за то, что не оставил берегов Луары в пору, когда для того, чтобы там укрываться, и впрямь нужно было обладать сноровкой и решимостью.

В начале гражданской войны не составляет труда возвеличить заслуги тех, кто навлек на себя немилость двора. Не пользоваться его милостью — само по себе почитается большой заслугой. Поскольку еще несколько ранее герцог уверил меня через Монтрезора, что весьма желает завести со мной связь, а я предвидел уже, что могу его использовать, я от времени до времени как бы ненароком распускал в народе благоприятные для него слухи. Не жалея красок, расписал я покушение на него Дю Амеля, подученного Кардиналом. Монтрезор, который исправно сообщал ему обо всем, чем он мне обязан, взял необходимые меры, чтобы установить между нами полное согласие. Надо ли вам говорить, что оно было отнюдь небезвыгодно для г-на де Бофора, принимая во внимание положение мое в партии, а я в известном смысле просто не сумел бы без него обойтись — сан мой во многих случаях мог поставить меня в затруднение, и я нуждался в человеке, за спину которого мог бы спрятаться. Маршал де Ла Мот столь зависел от герцога де Лонгвиля, что за него нельзя было поручиться. Герцог Буйонский был не из тех, кем можно управлять. Мне нужна была ширма, всего только ширма, но, к счастью для меня, вышло так, что ширмой этой оказался внук Генриха Великого, что говорил он языком парижского рынка, — свойство среди потомков Генриха Великого редкое, — и что у него были длинные белокурые волосы. Вы и представить себе не можете, какую роль сыграло это последнее обстоятельство, вы не поверите, какое впечатление производило оно в народе.

Мы вместе вышли от Прюдомов, чтобы направиться к принцу де Конти. Мы сели рядом в одну карету. Мы сделали остановки на улицах Сен-Дени и Сен-Мартен. Я называл имя герцога де Бофора, показывал его народу и восхвалял его. Пламя занялось в мгновение ока. Все мужчины кричали: «Да здравствует Бофор!», все женщины его целовали; из-за собравшейся толпы нам, без преувеличения, едва удалось добраться до Ратуши. На другой день герцог подал в Парламент прошение: он желал предстать перед верховной палатой, дабы очиститься от обвинения в том, что он якобы умышлял против особы Кардинала; его ходатайство удовлетворили на другой же день.

В эту пору в Париж, чтобы присоединиться к партии, прибыли герцог де Люин и маркиз де Витри, а Парламент издал знаменитое постановление, которым все налоги, поступившие в государственную и частную казну во всем королевстве, объявлялись конфискованными, дабы быть употребленными на оборону.

Принц де Конде со своей стороны приказал своим войскам занять позиции. Маршала Дю Плесси он оставил в Сен-Дени, маршала де Грамона — в Сен-Клу, а Паллюо, будущего маршала Клерамбо, — в Севре. Принц, от природы деятельный, был вдобавок распален гневом, который вызвало в нем выступление принца де Конти и герцога де Лонгвиля, пробудившее в придворной партии сильное недоверие к нему самому, — Кардинал, уверенный вначале, что Принц действует с ними заодно, едва не покинул двор и успокоился лишь тогда, когда отъезжавший в расположение своих войск, чтобы отдать им приказания, Принц возвратился в Сен-Жермен. Прибыв ко двору, Принц обрушил особенную ярость на герцогиню де Лонгвиль, которой Принцесса-мать, также находившаяся в Сен-Жермене, на другой день сообщила об этом в подробностях. В этом же ее письме я прочитал следующие слова: «Здесь все так клянут коадъютора, что и мне приходится отзываться о нем в том же тоне. Не могу, однако, удержаться, чтобы не поблагодарить его за то, что он сделал для бедной королевы английской».

Обстоятельство это заслуживает внимания своей необыкновенностью. Явившись к королеве английской за пять или шесть дней до того, как Король покинул Париж, я застал ее в спальне дочери, будущей герцогини Орлеанской. «Видите, — сказала мне королева с первых же слов, — я пришла побыть с Генриеттой. Бедное дитя не может встать с постели — у нас нечем топить». Дело в том, что Кардинал уже шесть месяцев не выплачивал Королеве ее пенсию, торговцы отказывались отпустить дрова в долг, и во всем дворце не осталось ни одного полена. Надеюсь, вы не усомнитесь в том, что английской принцессе назавтра не пришлось оставаться в постели за недостатком вязанки хвороста; однако вы догадываетесь, что не это имела в виду Принцесса-мать в своем письме. Я вспомнил об ее словах через несколько дней. Я обрисовал Парламенту постыдность небрежения, оказанного английской королеве, и Парламент послал ей сорок тысяч ливров 128. Потомкам нашим трудно будет поверить, что дочери английского короля и внучке Генриха Великого не хватало вязанки хвороста, чтобы в январе совершить в Лувре свой утренний туалет. Читая историю, мы ужасаемся низостям, куда менее чудовищным, но безразличие, с каким отнеслись к этому случаю большинство тех, кому я о нем рассказал, наверное, в сотый раз побудило меня прийти к заключению: примеры прошлого волнуют людей несравненно более, нежели дела современные. Мы привыкаем ко всему, что творится у нас перед глазами, — недаром я говорил вам, что не знаю, так ли поразило бы нас присутствие в совете коня Калигулы 129, как мы воображаем.

Партия наша образовалась — теперь недоставало только соглашения о военнопленных, которое стороны заключили без переговоров. Корнет моего полка захвачен был патрулем полка, стоявшего в Ла-Виллет, и доставлен в Сен-Жермен, где Королева приказала немедля отрубить ему голову. Главный прево королевского дома 130, понимавший, чем грозит такое решение и дружественно ко мне расположенный, уведомил меня обо всем; я тотчас послал к Паллюо, который командовал войсками в Севре, трубача с письмом, составленным в духе, приличествующем пастырю, но из которого, однако, явствовало, какие неприятности эта расправа может повлечь за собою в будущем, тем более недалеком, что мы также взяли пленных, и среди них графа д'Олонна — он был схвачен, когда собирался бежать, переодевшись лакеем. Паллюо тотчас отправился в Сен-Жермен, где изобразил возможные следствия этой казни. У Королевы с трудом вырвали согласие отложить ее на завтра, а потом объяснили, сколь серьезно это дело; корнета моего обменяли, так незаметно установилось правило щадить пленных.

Вздумай я в подробностях рассказывать вам обо всем происшедшем во время осады Парижа, которая началась 9 января 1649 года и снята была 1 апреля того же года, я никогда бы не кончил, поэтому я удовольствуюсь тем, что отмечу лишь события самые выдающиеся. Но прежде чем приступить к изложению их, я полагаю уместным поделиться с вами двумя или тремя наблюдениями, заслуживающими раздумья.

Во-первых, за все время осады в Париже не было замечено и тени недовольства, хотя все речные переправы заняты были врагами и разъезды их то и дело совершали набеги на берега. Можно сказать даже, что город не чувствовал никаких лишений, более того — казалось, самый страх перед ними возник только 23 января, да еще 9 и 10 марта, когда на рынках вспыхнула искорка волнения, вызванного скорее хитростью и алчностью булочников, нежели недостатком хлеба 131.

Во-вторых, едва выступил Париж, все королевство пришло в колебание 132. Парламент Экса, арестовавший губернатора Прованса, графа д'Але, присоединился к Парламенту парижскому. Парламент Руана, куда 20 января направился герцог де Лонгвиль, последовал его примеру. К этому же склонялся и парламент Тулузы, но его удержало известие о совещании в Рюэле, о котором я расскажу вам позднее. Принц д'Аркур, нынешний герцог д'Эльбёф, поспешил в Монтрёй, которого он был губернатором, и принял сторону парламента. Реймс, Тур и Пуатье взялись за оружие, чтобы его поддержать. Герцог де Ла Тремуй открыто набирал для него войска, герцог де Рец предложил ему свои услуги и Бель-Иль. Ле-Ман изгнал своего епископа и всех членов семьи Лаварден, преданных двору, а Бордо, чтобы выступить, ждал только писем, которые парижский Парламент отправил всем верховным палатам и всем городам королевства, дабы призвать их присоединиться к нему против общего врага. Но письма, посланные в Бордо, были перехвачены.

В-третьих, в продолжение этой трехмесячной осады Парламент исправно собирался каждое утро, а иногда и после обеда, но обсуждались в нем, по крайней мере в обыкновенные дни, дела столь пустые и вздорные, что их могли бы за четверть часа поутру разрешить два комиссара 133. Чаще всего это были непрестанно поступавшие доносы о том, что откупщики и сторонники двора скрывают свое имущество и деньги. Из тысячи подобных донесений едва ли набрался десяток справедливых, но эта приверженность к мелочам в соединении с упрямым желанием соблюсти процедуру крючкотворства в делах, совершенно с нею несовместных, очень скоро убедили меня, что от палат, учрежденных во имя спокойствия, мало проку во время мятежа. Перехожу, однако, к подробностям.

Восемнадцатого января я утвержден был советником Парламента 134, чтобы иметь право в отсутствие дяди принимать участие в заседаниях с решающим голосом, а после обеда в доме герцога Буйонского подписан был договор, который заключили между собой главнейшие лица в партии. Вот их имена: господа де Бофор, де Буйон, де Ла Мот, де Нуармутье, де Витри, де Бриссак, де Мор, де Мата, де Кюньяк, де Барьер, де Сийери, де Ларошфуко, де Лег, де Бетюн, де Люин, де Шомон, де Сен-Жермен д'Ашон и де Фиеск.

Двадцать первого числа того же месяца были оглашены, обсуждены и позднее обнародованы письменные представления, которые Парламент, издавший постановление против Кардинала, решил сделать Королю. Представления требовали расправы с первым министром, однако остались лишь манифестом, ибо двор не пожелал их принять, объявив, что Парламент, распущенный королевской декларацией как мятежный, не может более делать представления от имени корпорации 135.

Двадцать четвертого января г-да де Бофор и де Ла Мот выступили из Парижа, чтобы совершить нападение на Корбей. Но принц де Конде предупредил их, бросив туда свои войска.

Двадцать пятого января был наложен арест на все имущество, находившееся в доме Кардинала 136.

Двадцать девятого числа Витри, выехавший во главе кавалерийского разъезда навстречу жене своей, которая должна была прибыть в Париж из Кубера, в Феканской долине наткнулся на немцев из охраны Венсеннского замка, которых он оттеснил до самой его ограды. В этой маленькой стычке был, к несчастью, убит Танкред, называвшийся сыном герцога Рогана, который накануне объявил себя нашим сторонником.

Первого февраля герцог д'Эльбёф оставил гарнизон в Бри-Конт-Робере, чтобы облегчить подвоз продовольствия из Бри.

Восьмого числа того же месяца один из генеральных адвокатов, Талон, предложил Парламенту выказать какие-нибудь знаки почтения и преданности Королеве — предложение Талона поддержали Первый президент и президент де Мем. Однако Парламент единодушно его отверг, и притом с большим негодованием, ибо заподозрили, что сделано оно в сговоре с двором. Я этого не думаю, однако нахожу, что время для него выбрано было в противность всем приличиям. Ни один из военачальников на заседании не присутствовал — по этой причине я объявил свое решительное с ним несогласие.

Вечером того же дня Кланлё, которого мы оставили в Шарантоне с тремя тысячами солдат, получил известие, что герцог Орлеанский и принц де Конде идут на него с семью тысячами пехоты, четырьмя тысячами конницы и артиллерией 137. Тогда же я получил записку из Сен-Жермена, подтверждавшую это сообщение.

Не покидавший постели из-за подагры герцог Буйонский, считая, что крепость эту трудно оборонять, предложил отвести войска и отстаивать лишь подступы к мосту. Герцог д'Эльбёф, который любил Кланлё и полагал, что поможет ему недорогой ценой стяжать славу, ибо не верил справедливости полученного известия, держался иного мнения. Герцог де Бофор похвалялся своей удалью. Маршал де Ла Мот, как он сам мне потом признался, не верил, что принц де Конде решится атаковать Шарантон в виду наших войск, которые могли занять слишком выгодные позиции. Принц де Конти, по обычаю людей слабых, уступил тем, кто более горячился. Кланлё приказали держаться, пообещав засветло прислать ему подкрепление, но обещания не исполнили. Вывести войска за ворота Парижа — дело необыкновенно долгое. Хотя движение войск началось еще в одиннадцать часов вечера, на место сражения к Феканскому холму они прибыли лишь в семь часов утра. Принц де Конде с рассветом атаковал Шарантон и захватил его, потеряв в сражении герцога де Шатийона, бывшего в его армии заместителем главнокомандующего. Кланлё погиб в сражении, отказавшись сдаться; мы потеряли восемьдесят офицеров, в армии принца де Конде насчитывалось всего двенадцать или пятнадцать убитых. Наши войска, подошед, увидели его отряды, построенные в две линии на противоположной вершине холма. Ни одна из сторон не решалась атаковать первой, не желая подставлять себя другой на склоне долины. Глядя друг на друга, они весь день перестреливались; Нуармутье, воспользовавшись этой перестрелкой, взял тысячу конников и, не замеченный Принцем, отправился в Этамп, чтобы встретить и сопроводить огромный обоз со всевозможной живностью, которую туда согнали. Любопытно отметить, что в Париж стекались жители всех провинций, как потому, что в нем было много денег, так и потому, что почти все французы горели желанием его защищать.

Десятого числа господа де Бофор и де Ла Мот выступили из города для прикрытия возвращавшегося Нуармутье и на равнине Вильжюиф обнаружили маршала де Грамона с двухтысячным пехотным войском из швейцарских и французских гвардейцев и двухтысячной конницей. Младший из рода де Бово — Нерльё, способный офицер, командовавший кавалерией мазаринистов, решительно устремился в атаку и был убит гвардейцами г-на де Бофора у ворот Витри. Бриоль, отец Бриоля, вам известного, вырвал у г-на де Бофора шпагу. Но тут враги дрогнули, даже пехота их смешалась — во всяком случае, пики гвардейцев забряцали, сталкиваясь друг с другом, а это всегда есть признак замешательства, однако маршал де Ла Мот приказал бить отбой, не желая подвергать превратностям битвы обоз, который уже показался вдали. Маршал де Грамон счастлив был унести ноги, и обоз вступил в Париж, сопровождаемый едва ли не сотнею с лишком тысяч человек, которые взялись за оружие, едва разнесся слух, что герцог де Бофор завязал сражение.

Одиннадцатого числа советник Апелляционной палаты Брийак, пользовавшийся уважением Парламента, объявил на общем собрании всех палат, что следует подумать о мире: горожанам надоело, мол, содержать войска, да и под конец в ответе за все придется быть Парламенту, а он, Брийак, знает-де из верных рук, что мирные предложения будут встречены весьма благосклонно. В том же духе говорил накануне в муниципальном совете президент Счетной палаты Обри; вы увидите далее, что в Сен-Жермене воспользовались доверчивостью этих двоих, из которых первый был пригоден лишь для крючкотворства, а другой вообще ни на что не годен; вы увидите, повторяю, что в Сен-Жермене воспользовались их доверчивостью, чтобы прикрыть замышляемое на Париж нападение. Слова Брийака вызвали в Парламенте горячие споры. Прения продолжались долго — наконец решено было отложить обсуждение до утра.

На другой день, 12 февраля, Мишель, командовавший стражей у ворот Сент-Оноре, явился в Парламент доложить о прибытии герольда, сопровождаемого двумя трубачами. Герольд, доставивший три пакета: один — адресованный Парламенту, другой — принцу де Конти, третий — муниципалитету, желал говорить с Парламентом. Известие это пришло как раз тогда, когда все еще стояли у камина в Большой палате, собираясь занять места; разговор шел о происшествии, случившемся накануне в одиннадцать часов вечера, когда на Рынке схвачен был шевалье де Ла Валетт, который разбрасывал листки, хулящие Парламент и еще более — меня 138. Ла Валетта отвели в Ратушу, где я и встретил его на лестнице, выходя от герцогини де Лонгвиль. Будучи хорошо с ним знаком, я вежливо его приветствовал и даже заставил отступить толпу, которая его оскорбляла. Но каково же было мое удивление, когда вместо того, чтобы ответить на мою учтивость, он бросил мне с вызовом: «Я ничего не боюсь, я служу моему Королю». Удивление мое поубавилось, когда я увидел его воззвания, при которых любезности и впрямь были не у места. Горожане вручили мне пять или шесть сотен их копий, найденных в карете Ла Валетта. Он от них не отпирался и продолжал говорить со мной с прежней надменностью. Это, однако, не заставило меня изменить свое обращение с ним. Я выразил сожаление, что вижу его в столь бедственном положении, и купеческий старшина приказал сопроводить его под стражей в Консьержери.

Приключение это, которое уже и само по себе трудно было совместить с готовностью придворной партии к миру, хотя Брийак и президент Обри похвалялись, будто доподлинно и досконально знают о добрых намерениях двора, приключение это, вместе с прибытием герольда, словно по волшебству появившегося в нужную минуту, слишком явно свидетельствовало о коварном умысле. Парламент видел его, как и все прочие. Однако Парламент в высшей степени склонен был к ослеплению, ибо, приученный правилами обыкновенной судебной процедуры держаться мелочных формальностей, в случаях необыкновенных он не умел отделить от них существо дела. «Должно остерегаться этого герольда, он явился недаром, очень уж странное стечение обстоятельств: для отвода глаз толкуют о переговорах, разбрасывают подметные листки, чтобы возмущать народ, а на другое утро является герольд — тут дело нечисто». Так твердила вся верховная палата, и она же присовокупляла: «Но как быть? Разве может Парламент отказаться выслушать герольда своего Короля? Ведь герольда выслушивают, даже когда он послан врагом!» В этом духе высказывались все, только некоторые громко, а другие потише. Сторонники двора провозглашали это велегласно, приверженцы партии не выговаривали столь внятно концы фраз. Послали к принцу де Конти и генералам просить их пожаловать в Парламент, но пока их ожидали — кто в Большой палате, кто во Второй апелляционной палате, кто в Четвертой, я отвел в сторону старика Брусселя и предложил ему выход, который пришел мне в голову всего лишь за четверть часа до начала заседания.

Первой моей мыслью, когда я узнал, что Парламент намерен открыть ворота герольду, было поставить все войска под ружье и, выстроив их рядами, с большой торжественностью провести между ними герольда, под предлогом почестей так его окружив, чтобы народ почти не мог его видеть и совсем не мог слышать. Вторая мысль была счастливей и лучше помогла решить дело. Я предложил Брусселю, — ему, как одному из старейших членов Большой палаты, надлежало выступить в числе первых, — сказать, что нынешнее замешательство вовсе ему непонятно, ибо решение может быть одно: отказаться принять герольда и даже впустить его в город, ведь такого рода вестников высылают лишь к врагам или к равным себе; посольство это — весьма грубая уловка кардинала Мазарини, который вообразил, будто сумеет ввести в заблуждение Парламент и муниципалитет и под предлогом послушания заставит их совершить столь непочтительный и преступный шаг. Добряк Бруссель, убежденный в неоспоримости этого моего рассуждения, хотя на самом деле оно было весьма сомнительным, отстаивал его до слез. Весь Парламент был растроган. Магистраты поняли вдруг, что только таким и может быть их ответ. Президенту де Мему, пожелавшему привести два или три десятка примеров, когда короли посылали герольдов своим подданным, заткнули рот и освистали его, как если бы он изрек величайшую нелепость; тех, кто высказывал противоположное мнение, едва слушали, и решено было запретить герольду появляться в городе, а магистратов от короны послать в Сен-Жермен, дабы они объяснили Королеве причины такого запрета.

Принц де Конти и муниципалитет воспользовались тем же предлогом, чтобы отказаться выслушать герольда и принять пакеты, которые на другой день он оставил у ограды ворот Сент-Оноре. Это происшествие в соединении с арестом шевалье де Ла Валетта привело к тому, что никто даже и не вспомнил об оглашенном накануне решении обсудить предложение Брийака. Лицемерные попытки примирения вызывали теперь лишь всеобщий гнев и недоверие, а несколько дней спустя, когда стали известны подробности умысла, озлобление еще усилилось. Шевалье де Ла Валетт, человек коварный, но отважный и притом склонный и способный к решительным действиям, а в наше время это не часто свойственно храбрецам, задумал убить нас с герцогом де Бофором на лестнице Дворца Правосудия и для этой цели воспользоваться смятением и замешательством, которые, по его предположениям, должно было вызвать в городе необычное появление герольда. Двор всегда отрицал, что нас замышляли убить, хотя признавался, что подослал Ла Валетта с воззваниями, и даже требовал его выдачи. Но я знаю из верных рук, что Коон, епископ Дольский, за день до этого говорил епископу Эрскому, будто герцогу де Бофору и мне осталось жить не более трех дней 139; примечательно, что в том же разговоре он отзывался о Принце как о человеке недостаточно решительном, которому не все можно сказать. Из этого я заключаю, что Принцу не были известны истинные намерения шевалье де Ла Валетта. Но я всегда забывал его об этом спросить. 19 февраля принц де Конти объявил Парламенту, что в отделении приставов ожидает дворянин, посланный эрцгерцогом Леопольдом, наместником испанского короля в Нидерландах, — посланец этот просит у высокого собрания аудиенции. Едва принц де Конти закончил свою речь, магистраты от короны явились доложить о своем посольстве в Сен-Жермен, где их приняли как нельзя лучше. Королева совершенно одобрила соображения, по каким Парламент отказался впустить в город герольда; она уверила магистратов от короны, что, хотя в нынешних обстоятельствах она не может признать в решениях Парламента постановлений верховной палаты, она благосклонно примет все изъявления почтения и преданности с его стороны, и в том случае, если он подтвердит их на деле, тотчас окажет знаки своей милости и даже благоволения всем его членам совокупно и каждому в отдельности. Генеральный адвокат Талон, всегда говоривший с достоинством и силой, оснастил эту свою речь всеми фигурами красноречия, чтобы под конец в самых патетических выражениях уверить Парламент, что если, мол, он пожелает отправить депутацию в Сен-Жермен, та будет принята наилучшим образом и может весьма приблизить заключение мира. Когда же Первый президент сообщил ему в ответ, что у дверей в Большую палату дожидается посланец эрцгерцога, Талон, человек сметливый, воспользовался этим предлогом, чтобы еще подкрепить свое мнение. Провидение, заметил он, кажется, нарочно доставило Парламенту случай с вящей убедительностью доказать Королю свою верность, отказавшись принять посланного и донеся Королеве о том, что это сделано из неизменного к ней почтения. Поскольку появление испанского посланца в парижском Парламенте — из ряда вон выходящее событие в нашей истории, я полагаю, что в рассказе о нем следует вернуться несколько вспять.

Вы уже знаете, что Сент-Ибар, который неизменно поддерживал деятельную переписку с графом де Фуэнсальданья, от времени до времени убеждал меня войти с ним в сношения; рассказывал я вам также и о причинах, которые удерживали меня от этого шага. Однако, поскольку мы оказались в осаде, а Мазарини послал во Фландрию Воторта, чтобы начать переговоры с испанцами, и к тому же партия наша утвердилась уже настолько, что в союзе с врагами государства не могли бы обвинить меня одного, я оставил прежнюю щекотливость и осмотрительность и поручил Монтрезору написать Сент-Ибару, который, покинув Францию, жил то в Гааге, то в Брюсселе, что в нынешних обстоятельствах я полагаю возможным без ущерба для своей чести выслушать предложения, которые мне пожелают сделать, чтобы оказать помощь Парижу; я просил его, однако, позаботиться о том, чтобы прямо ко мне не обращались и мне не пришлось бы ни в чем участвовать гласно. Я написал в этом смысле Сент-Ибару или, точнее, поручил, чтобы ему это написали, ибо он передал мне через Монтрезора, что испанцы, зная, что народ Парижа безусловно повинуется лишь мне одному, и видя, что я не ищу их помощи, вообразили, будто я пытаюсь сговориться с придворной партией, и это-то и удерживает меня от соглашения с ними; таким образом, не полагаясь в отношении Парижа на других вождей, испанцы вполне могут соблазниться обширными посулами, которыми изо дня в день их прельщает Кардинал. Из слов, оброненных герцогиней Буйонской, я понял, что ей, как и Сент-Ибару, это известно; в согласии с ее супругом и с нею я и сделал шаг, о котором вам только что сказал; с их же согласия я намекнул, что нам было бы приятно, если бы в этом деле первым на сцену выступил герцог д'Эльбёф. Поскольку во времена кардинала де Ришельё он провел двенадцать или даже пятнадцать лет во Фландрии, получая пенсион от Испании, такой путь представлялся совершенно естественным. Предложение это было сразу принято. Граф де Фуэнсальданья на другой же день отрядил в Париж, под именем дона Хосе де Ильескаса, монаха-бернардинца Арнольфини, переодетого в военное платье. Монах прибыл к герцогу д'Эльбёфу в два часа пополуночи, вручил ему краткое рекомендательное письмо, а на словах изложил свое поручение так, как вы легко можете себе представить.

Герцог д'Эльбёф вообразил себя первым лицом в партии и на другой день по выходе из Дворца Правосудия пригласил всех нас, то есть всех наиболее значительных в партии особ, к себе обедать, объявив, что имеет сообщить нам нечто важное. В числе приглашенных были принц де Конти, господа де Бофор и де Ла Мот, а также президенты Ле Коньё, де Бельевр, де Немон, де Новион и Виоль. Герцог д'Эльбёф, бывший от природы изрядным фигляром, начал представление с того, что расписал, как дорожит он именем француза, — оттого, мол, он даже не решился распечатать записку, присланную ему из подозрительного места. Место это названо было лишь после множества оговорок, которые перемежались загадками, и тут президент де Немон, который при всей живости гасконского ума был величайшим в мире простаком, разыграл вторую сцену, вложив в нее столько же наивности, сколько в первую вложено было притворства. На записку с аккуратно восстановленной печатью, которую герцог д'Эльбёф швырнул на стол, он посмотрел как правоверный еврей на субботнее жертвоприношение 140. И заявил, что герцог д'Эльбёф поступил весьма дурно, пригласив членов Парламента для соучастия в подобном деянии. Тогда президент Ле Коньё, которому наскучил весь этот вздор, взял письмо, правду сказать походившее более на любовную записку, нежели на дипломатическое послание, распечатал его и, прочитав то, что в нем содержалось, а это была всего лишь рекомендация, и выслушав от герцога д'Эльбёфа то, что на словах сообщил ему податель письма, разыграл перед нами фарс, достойный первых двух сцен. Он высмеял все принятые предосторожности, предупредив те, какие еще могли быть приняты, после чего единогласно решено было не отвергать помощи Испании. Трудность состояла лишь в том, каким образом на нее согласиться. И трудность эта была велика по многим важным причинам.

Герцогиня Буйонская, накануне признавшаяся мне, что поддерживает сношения с Испанией, тогда же изъяснила мне намерения Фуэнсальданьи, который готов был обещать нам поддержку, при условии, что и мы обяжемся его поддержать. Подобное обязательство с нашей стороны могло быть подписано только Парламентом или мною. Фуэнсальданья отнюдь не доверял Парламенту, считая двух главных его вожаков, Первого президента и президента де Мема, не способными предложить ему что-нибудь дельное. А поскольку до сей поры я почти не доставлял ему возможности вступить в переговоры со мной, он полагался на меня не более, чем на Парламент. Ему было известно, сколь мало силы у д'Эльбёфа и сколь мало можно ему доверять; он знал, что герцог де Бофор в моих руках, что влияние его, по причине его бездарности, совершенно призрачно. Постоянные колебания герцога де Лонгвиля и умственная скудость маршала де Ла Мота были ему никак не с руки. Он доверился бы герцогу Буйонскому, но герцог Буйонский не мог поручиться ему за Париж: он не имел в нем никакой власти, да вдобавок подагра, приковывавшая его к постели и мешавшая ему действовать, давала повод сторонникам двора сеять в народе сомнения на его счет. Все эти обстоятельства, которые смущали Фуэнсальданью и, без сомнения, могли побудить его попытать счастья в Сен-Жермене, где недаром боялись, как бы он не объединился с нами, все эти обстоятельства могли измениться к выгоде партии лишь в том случае, если бы Парламент заключил договор с Испанией, что было совершенно невозможно, или если бы я сам дал испанцам недвусмысленное обязательство.

Сент-Ибар, памятуя о том, что когда-то я продиктовал ему инструкцию, в которой предлагал подписать обязательство такого рода, был уверен, что я не изменил своего намерения, поскольку согласился выслушать испанцев; хотя Фуэнсальданья держался другого мнения по причине, которую я изложил, он все же приказал своему посланцу сделать попытку заручиться моей подписью и даже передать мне, что не окажет нам никакой поддержки, пока это предварительное условие не будет выполнено. Посланец графа, прежде чем явиться к д'Эльбёфу, два дня совещался с герцогом и герцогиней Буйонскими и высказал им все начистоту, что и побудило герцогиню стать со мною в этом вопросе откровеннее, нежели прежде. Но то, что я, нуждаясь в немедленной и безотлагательной помощи, решился когда-то предложить в инструкции, о которой только что упомянул, более мне не подходило. Отныне нельзя было сохранить в тайне договор, который непременно должен был быть подписан также военачальниками, из которых одни были мне подозрительны, а других я страшился. Я заметил, что г-н де Ларошфуко весьма поколебал доброе расположение ко мне герцогини де Лонгвиль 141, а стало быть, я не мог положиться на принца де Конти.

Я уже описывал вам характер герцога де Лонгвиля и способности маршала де Ла Мота. О герцоге д'Эльбёфе мне добавить нечего. Зато в герцоге Буйонском, поддержанном Испанией, с которой, беря во внимание Седан, он имел интересы общие, я усматривал нового герцога Майенского, который с первого же дня возымеет еще множество других видов, никак не согласных с выгодою Парижа, и со временем с помощью кастильских козней и денег может изгнать из Парижа коадъютора, подобно тому как во времена Лиги тогдашний герцог Майенский изгнал кардинала де Гонди, двоюродного моего деда 142. Совещаясь с герцогом и герцогиней Буйонскими об испанском посланце, я не утаил от них ни одного из своих соображений, в том числе и последнего, сдобрив его, разумеется, самыми милыми и учтивыми шутками. Герцогиня Буйонская, которая прибегала к кокетству, притом более на словах, нежели на деле, лишь с одобрения своего супруга, на сей раз пустила в ход все свои чары, которые сделали бы ее одной из самых обольстительных в мире женщин, будь она даже столь же безобразна собой, сколь на самом деле была прекрасна, — так вот она пустила в ход все свои чары, чтобы убедить меня, не колеблясь, сговориться с испанцами, ибо, мол, ее супруг и я, связанные особенным союзом, будем всегда иметь столь значительный перевес над остальными, что они окажутся совершенно для нас безопасны.

Герцог Буйонский, человек весьма умный, понимал вполне, что я рассуждаю и действую сообразно с истинной своей выгодой, — он вдруг поддержал меня, руководясь правилом, которое должно было бы быть общим для всех, а меж тем почитается лишь редкими. Из всех, кого я знал, он один никогда не упорствовал в том, чего не надеялся достигнуть. Вот и теперь он даже любезно вошел в мое положение. Он сказал герцогине Буйонской, что, принимая в соображение мое звание, я ставлю на верную карту: междоусобица может завтра же утихнуть, а архиепископом Парижским я останусь до конца моих дней; имея более других интереса в том, чтобы спасти город, я не менее усердно должен стараться о том, чтобы не оставить на себе позорного пятна в будущем; однако, выслушав все сказанное мною, он полагает, что дело можно уладить. И тут он предложил план, который не приходил мне в голову и который я вначале не одобрил, ибо он показался мне неисполнимым, но, по зрелом размышлении, я в свою очередь согласился с герцогом — план состоял в том, чтобы принудить Парламент выслушать посланца, ибо это привело бы к исполнению почти всех наших желаний. Испанцы, которые этого не ждут, будут приятно поражены; Парламент, сам того не сознавая, сделает шаг, его обязывающий, а военачальники после такого поступка, который впоследствии может быть истолкован как молчаливое одобрение корпорацией мер, предпринятых частными лицами, вправе будут завести переговоры с испанцами. Герцогу Буйонскому нетрудно будет убедить Арнольфини, сколь большую выгоду для него самого представит возможность первым же нарочным сообщить эрцгерцогу, что палата пэров Франции приняла письмо от военачальника испанского короля в Нидерландах и его посланца. Герцог надеялся пространной шифрованной депешей дать понять графу Фуэнсальданья, что дальновидная политика требует оставить в партии человека, который, действуя с ним заодно, по наружности не будет замешан ни в каких связях с Испанией; в случае необходимости он сможет противостоять разногласию, а союз с врагами государства неминуемо породит таковое в партии, сторонникам которой, памятуя о Парламенте, надлежит соблюдать в отношениях с Испанией осмотрительность не в пример большую, нежели во всяком другом вопросе; роль эта, в силу моего сана и звания, более всего подходит мне и, по счастью, столь же отвечает выгоде общей, сколь и моей собственной. Вся трудность состояла в том, чтобы убедить Парламент принять представителя эрцгерцога, а меж тем только эта аудиенция и могла заменить в глазах посланца мою подпись, до получения которой, по его словам, ему приказано было ничего не предпринимать. Но тут мы с герцогом Буйонским решили положиться на судьбу; недавний случай с герольдом, которого не допустили в город под самым пустым предлогом, внушал нам надежду, что Парламент не откажет принять испанского посланца, чью просьбу об аудиенции мы не преминем подкрепить самыми убедительными доводами.

Аудиенция эта, на которую в Брюсселе даже и не рассчитывали, была весьма на руку нашему бернардинцу, и он несказанно обрадовался предложению. Он составил донесение эрцгерцогу в самом желательном для нас смысле и, не дожидаясь на него ответа, заранее пообещал нам исполнить все наши приказания. Выражение это он употребил не всуе: впоследствии мне стало известно, что ему приказано было во всем и всегда безусловно повиноваться распоряжениям герцога и герцогини Буйонских.

Вот как обстояли дела, когда герцог д'Эльбёф предъявил нам, как совершенную неожиданность, записку, присланную ему графом де Фуэнсальданья. Надо ли вам говорить, что я не колеблясь предложил, чтобы посланец эрцгерцога доставил письмо своего господина в Парламент. Вначале к моему предложению отнеслись как к самой отъявленной ереси, и, можно сказать без преувеличения, оно было едва ли не освистано всеми собравшимися. Я упорствовал в своем мнении, подкрепляя его доводами, которые никого не убедили. Старый президент Ле Коньё, обладавший умом более гибким и заметивший, что от времени до времени я ссылаюсь на письмо эрцгерцога, о котором до сей поры не было и речи, присоединился вдруг ко мне, не открыв, однако, истинной причины своего поведения, а она заключалась в том, что он был уверен: мне стала известна подоплека дела, и она-то и побуждает меня упорствовать. И поскольку беседа наша протекала довольно беспорядочно и спорящие переходили от одного к другому, он шепнул мне: «Отчего бы вам не поговорить со своими друзьями с глазу на глаз? Все бы устроилось по-вашему. Я вижу, вы осведомлены о новостях более того, кто полагает, что сообщил их нам». Признаюсь вам, я устыдился содеянной глупости, ибо понял, что замечание Ле Коньё может быть основано лишь на неосторожных моих словах о письме эрцгерцога Парламенту — на самом деле письмо это было всего лишь подписью на чистом листе бумаги, который мы заполнили у герцога Буйонского. Я стиснул руку Ле Коньё и сделал знак де Бофору и де Ла Моту; президенты де Новион и де Бельевр присоединились к моему мнению, а я выводил его единственно из того, что помощь Испании, к которой мы вынуждены прибегнуть как к лекарству от наших болезней, лекарство, однако, опасное, знахарское, — оно непременно погубит частных лиц, если не пройдет предварительно через перегонную печь Парламента. Мы все просили герцога д'Эльбёфа убедить бернардинца решить в согласии с нами лишь одно: какую форму ему надлежит соблюсти в своем поведении. В ту же ночь мы с Ле Коньё явились к бернардинцу и в присутствии герцога д'Эльбёфа за великую тайну объявили ему все, что желали сделать гласным, — накануне мы с герцогом Буйонским уже сговорились о том, что посланец должен сказать Парламенту. Бернардинец все исполнил весьма ловко, показав себя человеком смышленым. Я изложу вам подробно речь, которую он там произнес, но прежде расскажу вам о том, что произошло в Парламенте, когда он попросил аудиенции или, точнее, когда принц де Конти попросил ее для него.

Президент де Мем, дядя тому, кого вы знаете нынче под этим именем 143, человек на своем поприще весьма даровитый, но по причине снедавшего его честолюбия и по своей неслыханной трусости до раболепия преданный двору, так вот этот самый президент де Мем при одном упоминании о посланце эрцгерцога испустил вопль, куда более красноречивый и патетический, чем все, о чем я читал в этом роде у древних. «Возможно ли, Ваше Высочество, — воскликнул он, со слезами на глазах обернувшись к принцу де Конти, — чтобы французский принц крови, восседая на креслах, украшенных королевскими лилиями, предлагал принять посланца самых заклятых врагов французских лилий?»

Предвидев эту бурю, мы предоставили герцогу д'Эльбёфу стать жертвой первых ее раскатов, но он довольно ловко вывернулся из затруднения, объявив, что та самая причина, какая побудила его сообщить своему командующему о полученном им письме, не позволяет ему рассуждать о нем в его присутствии. Было, однако, необходимо, чтобы кто-нибудь расчистил путь и приготовил корпорацию, над которой первые впечатления имеют власть неодолимую, к первым мыслям о мире сепаратном и о мире общем, предложить который должен был посланец. То, как с самого начала встретят упоминание об испанце Апелляционные палаты, могло решить, дадут ему аудиенцию или нет; вот почему, рассмотрев дело со всех сторон, мы решили, что лучше уж заронить в Парламенте подозрение о существовании известного сговора, нежели уклониться от принятой и любезной Парламенту процедуры и не представить на рассмотрение ему снадобье, которое нам станет расхваливать испанский посол. Впрочем, должно сказать, что в корпорациях, которые зовутся уставными, малейшее подозрение в сговоре способно погубить любые самые справедливые и разумные начинания. Я уже когда-то говорил вам об этом, а в теперешних обстоятельствах эта опасность смущала нас более, чем когда-либо прежде. Я восхищался герцогом Буйонским, которому принадлежало решение, чтобы разговор о посланце начал принц де Конти. Герцог принял его без колебаний, а ничто не свидетельствует так об уме выдающемся, как умение из двух зол выбирать меньшее. Итак, я говорил вам о президенте де Меме, который воззвал к принцу де Конти, а потом, оборотившись в мою сторону, сказал: «Как же это так, сударь? Под самым пустым предлогом вы отказываетесь принять герольда вашего Короля?» Ни минуты не сомневаясь в том, каково будет продолжение сей апострофы, я поспешил ее предупредить. «С вашего позволения, сударь, — возразил я ему, — я не стал бы называть пустыми основания, освященные постановлением Парламента».

При этих словах в палате поднялся страшный шум, заставивший умолкнуть президента де Мема, который и впрямь выразился крайне неосторожно и тем, без сомнения, против собственной воли, помог бернардинцу получить аудиенцию. Видя, что Парламент клокочет и бурлит, негодуя на президента де Мема, я вышел, не помню уж под каким предлогом, поручив советнику Апелляционной палаты Катресу, самой отчаянной голове в этой корпорации, подогревать перебранку, ибо уже неоднократно убедился: чтобы провести в палатах какое-нибудь из ряда вон выходящее предложение, нет средства лучше, нежели натравить молодежь на стариков. Катресу отлично справился с моим поручением; он накинулся на президента де Мема и Первого президента, коля им глаза неким Ла Райером, пресловутым откупщиком, которого Катресу поминал всякий раз, когда просил слова, о каком бы предмете ни шла речь. Наконец оба президента, обозленные неуместными речами Катресу, потеряли терпение и обрушили на него свою ярость, но того горячо взяли под защиту члены Апелляционных палат. Настала минута обсудить вопрос о посланце эрцгерцога, и, вопреки мнению магистратов от короны и протестующим воплям обоих президентов, а также многих других членов Парламента, большинство высказалось за то, чтобы его выслушать 144.

Его тотчас ввели, предоставили место в конце стола, усадили и позволили покрыть голову 145. Он предъявил Парламенту письмо эрцгерцога, которое представляло собой всего лишь верительную грамоту, и пояснил ее в следующих словах: «Его Императорское Высочество, мой господин, поручил мне уведомить Парламент, что со времени осады Парижа кардинал Мазарини пытается завести с ним переговоры; Его Католическое Величество 146 нашел, однако, опасным и бесчестным принять предложения Кардинала, ибо, во-первых, не подлежит сомнению, что Мазарини делает их для того лишь, чтобы легче утеснить Парламент, почитаемый всеми народами мира, а во-вторых, все соглашения, могущие быть заключены с осужденным министром, не будут иметь никакой силы, тем более что заключать их пришлось бы без одобрения Парламента, которому одному принадлежит право регистрировать и утверждать мирные договоры, дабы они приобрели силу и законность. Его Католическое Величество, не желая воспользоваться выгодными для него нынешними обстоятельствами, приказал господину эрцгерцогу заверить господ членов Парламента, которые, по его убеждению, воистину стоят на страже интересов Его Христианнейшего Величества 147, что он от всего сердца с радостью признает их верховными судьями в вопросе мира; он полагается на их разумение и, если они согласны обсудить этот вопрос, предлагает им отрядить избранных ими депутатов своей корпорации в любое угодное им место встречи, хотя бы то был Париж; со своей стороны Его Католическое Величество незамедлительно направит туда своих уполномоченных единственно с целью изложить свои доводы; в ожидании их ответа он подвинул к границе восемнадцать тысяч своих солдат, чтобы в случае надобности прийти на помощь Парламенту, приказав, однако, войскам не предпринимать никаких действий во владениях Христианнейшего Короля, хотя большая часть этих владений брошена на произвол судьбы: в Пероне, Сен-Кантене и Ле-Катле едва ли наберется шестьсот человек войска; но Его Католическое Величество, желая доказать искренность миролюбивых своих намерений, дает слово, пока длятся переговоры, не предпринимать наступления своей армии; однако, если испанское войско сможет пригодиться Парламенту, верховная палата вправе распоряжаться им по своему усмотрению и даже, если сочтет это уместным, возложить командование на французских офицеров и взять все меры, какие она найдет необходимыми, дабы устранить подозрения, неизбежно возникающие в отношении чужестранцев».

Прежде чем посол был принят Парламентом, точнее, прежде чем решено было его принять, палаты долго и шумно спорили; президент де Мем употребил все силы, чтобы взвалить на меня позор тайной стачки с врагами государства, которую он живописал самыми яркими красками, черпая их в противоположении королевского герольда испанскому посланцу. Это стечение обстоятельств и впрямь было весьма неблагоприятным, а в подобных случаях не остается другого выхода, как, глядя свысока, пропускать мимо ушей обращенные к тебе упреки, когда они могут оказать большее впечатление, нежели то, что ты можешь возразить в ответ, дабы дать им отпор тогда, когда твои возражения могут оказать большее впечатление, нежели то, в чем тебя упрекают. В описанных обстоятельствах, весьма для меня щекотливых, я вел себя согласно этому правилу, ибо, хотя президент де Мем настойчиво и искусно обращал свои обвинения против меня, я не принял ни одного из них на свой счет, пока мне не на что было сослаться, чтобы отразить его нападки, кроме тех общих слов, что сказаны были принцем де Конти об общем мире — накануне решено было, что принц заговорит о нем, испрашивая, как вы уже видели, аудиенции для посла, но речь его будет краткой, дабы не обнаружить слишком явно сговора с Испанией.

Зато после того, как посол сам изъяснился столь пространно и любезно в отношении Парламента, я увидел, что магистраты польщены его речью, и воспользовался минутой, чтобы разделаться с президентом де Мемом; я объявил ему, что из уважения к Парламенту делал вид, будто ничего не замечаю, и покорно сносил все его колкости, но я их отлично слышал, хотя не пожелал слушать, и продолжал бы и далее держаться такого поведения, если бы постановление Парламента, которое непозволительно предвозвещать, но которому должно подчиниться, не разомкнуло мне уста; постановлением этим, вопреки желанию г-на де Мема, предписано принять посланца Испании, как предшествующим актом, также наперекор его мнению, объявлено было о недопущении герольда; я, мол, не могу представить себе, что г-н де Мем замыслил принудить Парламент руководиться во всем одними лишь его суждениями — никто не уважает и не чтит их более меня, но даже уважение и почтение не должны быть помехой свободе; я прошу господ членов Парламента, в доказательство моего почтения к президенту де Мему, позволить мне изложить ему, по всей вероятности, удивив его, что я думаю насчет постановлений о после и герольде, из-за которых он подверг меня стольким нападкам; что до первого, признаюсь, по своему простодушию я едва не угодил в западню, и не выскажи г-н де Бруссель мнения, которое и было положено в основу постановления, я, по избытку добрых намерений, мог совершить оплошность, которая, вероятно, погубила бы Париж, мог совершить даже несомненное преступление, — ведь недаром Королева во всеуслышание одобрила противоположный образ действий; что до испанского посланца, то, сказать правду, я склонился к тому, чтобы дать ему аудиенцию потому лишь, что по настроению собравшихся понял: они поддержат это предложение большинством голосов; сам я держался иного мнения, но почел за благо наперед согласиться с мнением других, дабы корпорация могла, хотя бы в тех вопросах, где бесполезность споров очевидна, показать единодушие и единомыслие.

Смиренный и сдержанный тон, каким я отвечал на множество колких и язвительных выпадов, претерпенных мною за последние двенадцать или пятнадцать дней, да и в это последнее утро, от Первого президента и от президента де Мема, произвел действие, превосходящее всякое описание, и надолго изгладил впечатление, какое им обоим удалось было внушить Парламенту, будто я с помощью интриг вознамерился им помыкать. В любой корпорации нет ничего опаснее такого подозрения; если бы горячность президента де Мема не помогла мне отчасти замаскировать уловки, к каким мне пришлось прибегнуть во время двух совершенно небывалых сцен с герольдом и посланцем, не знаю, не раскаялись ли бы те, кто подал голос за то, чтобы не допустить первого и принять второго, в этом своем мнении, посчитав, что оно навязано им со стороны. Президент де Мем хотел было мне возразить, но ропот, поднявшийся на скамьях Апелляционных палат, заткнул ему рот. Пробило пять — никто еще не обедал, а многие даже не завтракали, и потому президентам не удалось сделать так, чтобы последнее слово осталось за ними, а в подобных делах это всегда проигрыш.

В решении о приеме испанского посла сказано было, что от него потребуют подписанной им копии заявления, сделанного им во Дворце Правосудия; оно внесено будет в парламентские реестры и с торжественной депутацией отправлено Королеве, дабы уверить ее в верноподданных чувствах Парламента и молить даровать мир своему народу, отведя королевские войска от Парижа. Первый президент всеми силами добивался, чтобы в постановлении отметили, что Королеве отправлен будет самый документ, то есть оригинал парламентской записи. Так как время было позднее и всем хотелось есть — а это влияет более, нежели обыкновенно думают, на ход прений, — собравшиеся уже готовы были принять эту оговорку, не придав ей значения. Но президент Ле Коньё, человек от природы живой и сообразительный, первый понял, чем это пахнет, и, повернувшись к советникам, многие из которых уже поднялись со своих мест, сказал: «Господа, я хочу обратиться к собранию. Умоляю вас занять свои места, речь идет об участи всей Европы». И когда все сели, произнес с невозмутимым и величественным видом, отнюдь не свойственным мэтру Пройдохе (такую ему дали кличку), следующие весьма разумные слова: «Испанский король объявляет нас верховными судьями в вопросе всеобщего мира; быть может, он морочит нас, однако он называет нас этим именем, и это весьма для нас лестно. Он предлагает прислать нам на помощь свои войска, — тут он, без сомнения, нас не морочит, и это весьма для нас выгодно. Мы выслушали его посланца и, поскольку мы находимся в крайности, поступили умно. Мы решили уведомить об этом Короля и поступили разумно. Некоторые вообразили, однако, что уведомить Короля о происшедшем следует, послав ему оригинал постановления. А вот это ловушка. Объявляю вам, сударь, — сказал он, обратившись к Первому президенту, — что Парламент вовсе не имел этого в виду, и его решение означает лишь, что Королю должна быть послана копия, а оригиналу надлежит остаться в канцелярии Парламента. Я предпочел бы, чтобы меня не вынуждали к объяснениям, ибо есть предметы, в обсуждении которых лучше ограничиться недомолвками, но, поскольку меня к этому толкают, скажу напрямик: если мы согласимся послать оригинал, испанцы вообразят, будто мы предоставляем Мазарини по своей прихоти решать, как отнестись к их предложению о всеобщем мире и даже принять или нет предложенную нам помощь; между тем как, послав копию и сопроводив ее, согласно мудрому решению собрания, почтительными представлениями о снятии осады, мы докажем всей Европе, что буде Кардинал окажется настолько слеп, что не воспользуется как должно представившимся случаем, мы в силах исполнить то, чего требуют от нашего посредничества истинное служение интересам Короля и забота о подлинном благе государства».

Речь эта встречена была всеобщим одобрением; с разных сторон послышались крики, что Парламент только это и имел в виду. Члены Апелляционных палат по обыкновению стали осыпать колкостями президентов. Судья-докладчик Мартино громогласно объявил, что retentum 148 парламентского постановления подразумевает: в ожидании ответа из Сен-Жермена, который непременно будет какой-нибудь коварной «кознией» 149 Мазарини, посланцу Испании должно оказать достойный прием. Шартон во всеуслышание просил принца де Конти принять на себя то, что парламентские правила не позволяют исполнить самим магистратам. Понкарре сказал, что испанцы внушают ему куда меньше опасений, нежели Мазарини. Словом, генералы воочию убедились, что им не приходится бояться недовольства Парламента в случае, если они предпримут шаги для сближения с Испанией, а нам с герцогом Буйонским было чем с лихвой удовлетворить эрцгерцогского посланца, которому мы не преминули представить в наивыгоднейшем свете даже самые мелкие подробности этой сцены. Такой успех превзошел все его надежды, и он той же ночью отправил второго нарочного в Брюссель, которого по нашему приказанию, пока он не отъехал на десять лье от Парижа, охраняли пятьсот верховых. Нарочный этот вез отчет о том, что произошло в Парламенте, на каких условиях принц де Конти и другие генералы готовы войти в соглашение с испанским королем, а также, какие обязательства я мог бы взять от своего имени. Об этом последнем обстоятельстве и о том, к чему оно привело, я расскажу вам в подробностях после того, как опишу события, происшедшие в тот же самый день, то есть 19 февраля.

Пока в Парламенте разыгрывалась пьеса с участием испанского посланца, Нуармутье с двумя тысячами конных выступил из Парижа, чтобы сопроводить в столицу обоз — пятьсот груженных мукой телег, находившихся в Бри-Конт-Робере, где располагался наш гарнизон. Получив сведения, что граф де Грансе, впоследствии ставший маршалом, идет от Ланьи, чтобы преградить ему путь, Нуармутье отрядил г-на де Ларошфуко с семью эскадронами занять овраг, который неминуемо должен был пересечь противник. Де Ларошфуко, боец более отважный, нежели искушенный, сгоряча увлекся, нарушил приказ и, покинув позиции, весьма для него выгодные, со всей силой обрушился на врага. Но поскольку он имел дело с обстрелянными солдатами, а сам располагал одними лишь новобранцами, его быстро отбросили 150. Сам он был тяжело ранен в грудь выстрелом из пистолета. Он потерял в сражении Розана, брата Дюра; маркиз де Сийери, его зять, был взят в плен; Рашкур, капитан первой роты моего кавалерийского полка, получил тяжелые ранения, и нам не миновать бы потери обоза, не подоспей вовремя Нуармутье с остальной частью войска. Он отправил телеги через Вильнёв-Сен-Жорж, а сам двинул свои войска в боевом порядке по большому тракту через Гро-Буа на глазах Грансе, который не решился в виду противника перейти мост, лежавший на его пути. Нуармутье соединился со своим обозом в долине Кретей и, не потеряв ни одной повозки, доставил его в Париж, куда прибыл только в одиннадцать часов вечера.

Я уже описал вам две сцены, разыгравшиеся в один и тот же день — 19 февраля, а вот еще третья, последовавшая ночью, о которой, хотя она и не была столь гласной, должно рассказать вам теперь, ибо она имеет отношение ко многим важным событиям, о которых речь впереди.

Я уже упоминал, что мы с герцогом Буйонским в согласии с другими генералами просили посланца эрцгерцога отправить в Брюссель нарочного, который выехал в полночь. Вскоре после того мы — герцог Буйонский, его жена и я — сели ужинать у него в Отеле. Герцогиня в домашней жизни отличалась чрезвычайно живым нравом, а успехи минувшего дня оживили ее еще более обыкновенного, поэтому она объявила нам, что намерена повеселиться. Отослав всех слуг, она удержала одного только Рикмона, капитана гвардии ее супруга, которому оба совершенно доверяли. В действительности же герцогиня хотела на свободе поговорить с нами о делах, которые, по ее разумению, шли как нельзя лучше. За ужином я не стал ее разочаровывать, чтобы не испортить аппетита ни ей, ни герцогу, который к тому же сильно страдал от подагры. Но когда встали из-за стола, я заговорил по-другому: я объяснил им, что мы находимся в обстоятельствах как нельзя более щекотливых; будь мы в обыкновенной партии, при той благосклонности, какою мы пользуемся у наших сограждан, мы, без сомнения, были бы хозяевами положения, но Парламент, который в известном смысле составляет главную нашу силу, в некоторых других отношениях составляет главную нашу слабость; хотя он выказывает горячность и зачастую даже пыл, в нем живет дух покорности, который пробуждается при каждом удобном случае; даже в сегодняшних спорах понадобилось все наше искусство, чтобы Парламент сам не накинул себе петлю на шею; я согласен: то, чего мы от него добились, полезно, чтобы убедить испанцев, будто им легче подступиться к нему, нежели они предполагали, однако не скрою — двор, если он поведет себя умно, может от всего происшедшего весьма даже выиграть; двору удобно воспользоваться знаками почтения, хотя бы по наружности оказанными ему Парламентом, пославшим в Сен-Жермен отчет о приеме посла, как зацепкою, чтобы, не теряя достоинства, отказаться от прежнего высокомерия, а пышной депутацией, которую Парламент намеревается послать Королю, — как естественным поводом начать переговоры; я мог бы утешать себя надеждой, что придворная партия не сумеет извлечь полезного урока из дурного впечатления, какое к невыгоде двора произвел на Парламент отказ Королевы принять магистратов от короны, посланных в Сен-Жермен на другой день после отъезда Короля, и что она снова упустит представившийся удобный случай, но меня убеждает в противном ласковая благосклонность, с какою приняты извинения, которыми мы сопроводили изгнание герольда, хотя двор должен видеть, что изгнали герольда под самым пустым и вздорным предлогом; Первый президент и президент де Мем, которые, без сомнения, возглавят депутацию, употребят все силы, чтобы растолковать кардиналу Мазарини, какова в нынешних обстоятельствах истинная его выгода; на самом деле эти двое заботятся о выгоде одного лишь Парламента, и, если они помогут ему выпутаться из дела, они охотно бросят нас на произвол судьбы, заключив мир на условиях, которые, оговорив нашу безопасность, не обеспечат ее, и, положив конец гражданской войне, ввергнут нас в прежнее рабство.

Герцогиня Буйонская, соединявшая восхитительную кротость с живым проницанием, перебила тут мою речь. «Все эти опасности, — заметила она, — как мне кажется, должно было обдумать наперед, прежде нежели принять испанского посла, ведь эта аудиенция всем им причиной». — «Неужто вы забыли, — тотчас возразил ее супруг, — что было нами говорено совсем недавно в этих самых стенах, и разве мы в общих чертах не предвидели всех этих бед? Но, соразмерив их с тем, сколь необходимо нам любым способом связать испанского посланца с Парламентом, мы из двух зол избрали то, которое показалось нам наименьшим, и я чувствую, что господин коадъютор в настоящую минуту уже обдумывает, как найти средство от этого наименьшего зла». — «Вы правы, сударь, — ответил я, — и я расскажу вам, в чем, по моему мнению, заключается это средство, когда закончу перечень всех моих опасений. Вы помните, как в минувшие дни Брийак в Парламенте и президент Обри в муниципальном совете предложили подумать о мире и как Парламент готов был принять это предложение едва ли не вслепую; он почел, что совершает неслыханную уступку, согласившись не обсуждать этого вопроса в отсутствие военачальников. Вы видите, что в палатах есть немало лиц, которые перестали платить налоги, и немало других, которые потворствуют беспорядку в городском управлении. Только потому, что большая часть народа остается тверда, еще незаметен разброд в наших рядах, которые в скором времени ослабели бы и распались, если бы мы с великим усердием не старались соединить их и скрепить. Вначале, чтобы достичь этой цели, довольно возбуждения умов. Стоит ему поутихнуть, его должно заменить силою. Когда я говорю — сила, я имею в виду не насилие — средство, коим любят пользоваться шарлатаны, я имею в виду силу, которую можно почерпнуть в почтении, внушаемом теми, кто может причинить то самое зло, от которого ищут средства.

Ваши нынешние действия в отношении Испании дали Парламенту почувствовать, что не все зависит от него одного. Наше с герцогом де Бофором влияние над народом должно дать ему понять, что кое-что зависит и от нас. Однако оба эти обстоятельства не только полезны, но и опасны. Союз генералов с Испанией не довольно гласен, чтобы произвести на умы все то действие, какое, с одной стороны, необходимо, с другой, будь он широко известен, могло бы быть гибельным. И этот же союз не довольно сокрыт, чтобы тот же самый Парламент при случае не пожелал обернуть его против вас, хотя он уже не преминул бы сделать это, если бы полагал вас беззащитным.

Что до любви народа к нам с герцогом де Бофором, то она скорее способна причинить зло Парламенту, нежели помешать ему причинить зло нам. Принадлежи мы к черни, нам могло бы прийти в голову поступить так, как Бюсси Ле Клерк поступил во времена Лиги, то есть пленить Парламент и разогнать его. Нам могло бы прийти на ум совершить то, что во времена Лиги совершили Шестнадцать, вздернувшие президента Бриссона, пожелай мы оказаться в такой же зависимости от Испании, в какой оказались Шестнадцать. Но герцог де Бофор — внук Генриха Четвертого, а я — коадъютор Парижский. И хотя это не совместно ни с честью нашей, ни с выгодой, нам куда легче было бы сделать то, что сделали Бюсси Ле Клерк и Шестнадцать 151, нежели добиться, чтобы Парламент, уразумев, какие меры мы властны предпринять против него, держал себя в узде и не предпринял против нас мер, которые будут казаться ему легко исполнимыми до той поры, пока мы сами его не обуздаем; вот участь и злосчастие власти над народом. В нее начинают верить лишь тогда, когда ее чувствуют, но зачастую и польза, и сама честь тех, в чьих руках она находится, требуют, чтобы народ не столько чувствовал ее, сколько в нее веровал. Именно таково наше нынешнее положение. Парламент склоняется к миру или скорее ввергается в мир, весьма ненадежный и весьма позорный. Завтра, стоит нам захотеть, мы возмутим народ. Но должны ли мы того хотеть? И если даже мы его возмутим и отнимем власть у Парламента, в какую пропасть низринем мы вслед за тем Париж? Взглянем на дело с другой стороны. Если мы не станем возмущать народ, поверит ли Парламент, что мы в силах это совершить, и удержится ли он, чтобы не сделать шагов к сближению с двором, которые, быть может, и погубят его, но еще прежде погубят нас?

Вы мне скажете, сударыня, и притом с еще большим основанием, нежели прежде, что, указывая на множество опасностей, я почти не указываю средств против них. Однако позвольте мне возразить вам, что я уже назвал вам те из них, какие заключены в самом договоре, который вы намерены подписать с Испанией, и в наших с герцогом де Бофором стараниях удержать расположение народа; но, сознавая, что оба эти средства обладают свойствами, которые умаляют силу их и значение, я почел себя обязанным, сударь, искать в ваших дарованиях и опытности то, что могло бы их возместить; это же дало мне смелость изложить вам обстоятельства, которые вы увидели бы сразу с большей зоркостью и проницанием, нежели я, если бы болезнь ваша позволила вам хотя бы один раз присутствовать в ассамблее Парламента или в заседании муниципального совета».

Герцог Буйонский, который совсем по-другому представлял себе состояние дел, вскоре после того, как жена его перебила мою речь упомянутым выше замечанием, попросил меня письменно изложить ему то, что я уже изъяснил и еще намерен изъяснить ему. Я тотчас исполнил желание герцога, и он на другой день возвратил мне копию моей речи, писанную рукой его секретаря, которая у меня сохранилась; с нее-то я и переписал то, что вы сейчас прочли. Трудно передать, как были удивлены и опечалены герцог и герцогиня Буйонские обрисованной мной картиной, да и меня самого она ранее поразила не меньше их. Не было на свете примера перемены более внезапной. Краткий благосклонный ответ, который Королева дала магистрам от короны касательно герольда, ее уверения, что она искренне прощает всех, старания генерального адвоката Талона еще приукрасить ее ответ в мгновение ока вызвали переворот почти во всех умах. Конечно, как я вам уже говорил, бывали минуты, когда в них вспыхивала прежняя горячность, вызванная иногда каким-нибудь происшествием, а иногда ловкостью тех, кто хотел их распалить, однако в них неизменно гнездился дух покорности. Я чувствовал его во всем, и мне важно было открыть на это глаза герцогу Буйонскому, — из всех военачальников единственному здравому человеку в целой партии, — чтобы вместе с ним решить, какого поведения нам должно держаться. Со всеми прочими я делал хорошую мину, изображая в выгодном свете всякое обстоятельство почти с тем же усердием, что и в разговорах с посланцем эрцгерцога. Президент де Мем, понявший, несмотря на все нападки, которые ему пришлось выдержать в двух последних заседаниях, что пожар оказался минутной вспышкой, объявил президенту де Бельевру, что в этом случае я попал впросак и принял обманчивую наружность за действительность. Президент де Бельевр, которому я открылся, мог бы меня оправдать, если бы нашел это нужным, но он решил сам разыграть простодушие и посмеялся над президентом де Мемом, уверяя того, что он лишь тешит самого себя.

Весь остаток ночи до пяти утра герцог Буйонский изучал бумагу, которую я оставил ему в два часа пополуночи и копию которой вы только что прочли, а наутро прислал мне записку, прося меня явиться к нему в три часа пополудни. Я не преминул исполнить его просьбу и нашел супругу его в глубоком унынии; герцог убедил ее, что все написанное мной совершенно справедливо, ибо нет сомнения, что я хорошо осведомлен об обстоятельствах, на которых основаны мои рассуждения; помочь горю можно одним лишь способом, однако я не только не захочу прибегнуть к нему, но еще стану ему противиться. Способ этот — предоставить Парламенту полную свободу действий и даже споспешествовать тайком и незаметно для всех тому, чтобы он принял меры, способные вызвать ярость народа; начать, не медля ни минуты, порочить его в глазах народа, поступать так же и в отношении муниципального совета, глава которого, купеческий старшина президент Ле Ферон, уже и так внушает горожанам большие подозрения, а потом воспользоваться первым же удобным случаем, чтобы отправить в изгнание или заключить в тюрьму тех, за кого мы не можем поручиться.

Вот что не колеблясь предложил мне герцог Буйонский, прибавив, что побывавший у него в полдень Лонгёй, который знает Парламент лучше всех в королевстве, подтвердил все сказанное мной накануне насчет того, к чему склоняется, сама того не ведая, эта корпорация, и тот же самый Лонгёй согласился с герцогом, что единственное средство не просто облегчить болезнь, но вылечить ее — это вовремя дать Парламенту очистительное. Таковы были собственные слова Лонгёя, и я узнал его по этим словам. Не было на свете человека более решительного и самоуправного, но не было на свете никого, кто облекал бы решимость и самоуправство в выражения более мягкие. Хотя выход, какой предлагал мне герцог Буйонский, уже приходил мне в голову, и, быть может, с большим основанием, чем ему, ибо я лучше его знал, как это сделать, я и виду не подал, что у меня хоть на мгновение мелькнула подобная мысль, — мне известна была слабость герцога, любившего, чтобы во всяком замысле первенство принадлежало ему самому (впрочем, то был единственный его недостаток в делах дипломатических). После того, как он подробно изложил мне свою мысль, я просил его позволить мне изложить ему свою на бумаге и тотчас сделал это в следующих выражениях:

«Я согласен, что задуманный план можно исполнить, но я опасаюсь его следствий, гибельных как для общего блага, так и для отдельных лиц, ибо тот самый народ, которым вы воспользуетесь, чтобы свергнуть власть магистратов, перестанет повиноваться вашей власти, едва вы принуждены будете потребовать от него того, чего ныне требуют магистраты. Народ боготворил Парламент так, что даже не убоялся войны; он все еще готов воевать, но он любит Парламент уже куда менее. Сам он воображает, будто охлаждение это касается лишь отдельных членов корпорации, приверженцев Мазарини — он ошибается, он охладел ко всей верховной палате в совокупности, но развивается это охлаждение нечувствительно и постепенно. Народ обыкновенно не сразу замечает свою усталость. Ненависть к Мазарини врачует эту усталость и маскирует ее. Мы развлекаем умы сатирами, стихами, песенками; звуки труб, барабанов и литавров, вид перевязей и знамен веселит лавочников; но в действительности разве народ платит налоги столь же исправно, как в первые дни? Многие ли последовали нашему примеру — вашему, герцога де Бофора и моему, — когда мы отправили нашу посуду на монетный двор? 152 Разве вы не заметили, что иные из тех, кто еще почитает себя пылкими сторонниками общего дела, уже ищут иногда оправдания тем, кто вовсе не оказывает никакого пыла? Вот неопровержимые свидетельства усталости, тем более примечательные, что не прошло еще и шести недель, как мы пустились в путь; судите сами, какова она будет, когда путешествие затянется. Народ еще не чувствует утомления, или, по крайней мере, его не сознает. Те, кто устал, воображают, будто они просто гневаются, и гнев этот обращен против Парламента, а стало быть, против корпорации, которая тому лишь месяц была кумиром народа и ради защиты которой он взялся за оружие.

Когда мы займем место Парламента, уничтожив его влияние над умами черни и утвердив наше собственное, мы непременно навлечем на себя те же опасности, ибо принуждены будем делать то, что ныне делает Парламент. Мы станем назначать налоги, взимать поборы, и разница будет лишь в одном: едва мы выступим против Парламента, подавив его или уничтожив, ненависть и зависть, какую мы вызовем у трети парижского населения, то есть у самой богатой части горожан, связанной бесчисленными узами с корпорацией, — ненависть эта и зависть за неделю разбудят в отношении к нам оставшихся двух третей обывателей то, что за минувшие шесть недель едва лишь означилось в отношении их к Парламенту. Лига — яркий поучительный пример тому, о чем я только что сказал. Герцог Майенский, заметив в Парламенте тот самый дух, какой вы видите в нем ныне, то есть постоянную готовность соединять несоединимое и вести гражданскую войну по указке магистратов от короны, скоро наскучил таким педантизмом. Чтобы подавить Парламент, он прибегнул, хотя и скрыто, к содействию Шестнадцати, которые возглавляли городскую милицию. Впоследствии он принужден был вздернуть четверых из этих Шестнадцати, слишком пылко приверженных Испании. Поступок этот, совершенный им с целью уменьшить зависимость свою от испанской монархии, привел лишь к тому, что он стал еще более нуждаться в ней, дабы защититься от Парламента, остатки которого стали поднимать голову. Чем же завершились все эти неурядицы? Да тем, что герцог Майенский, один из величайших людей своего времени, принужден был подписать договор, снискавший ему у потомков славу человека, который не умел равно ни вести войну, ни заключить мир. Вот участь герцога Майенского, предводителя партии, образованной для защиты веры и скрепленной кровью Гизов, а их почитали за Маккавеев 153 своего времени, — партии, которая распространилась уже по всем провинциям и охватила все королевство. Таково ли наше положение? Разве двор не может завтра же лишить нас предлога междоусобной войны, сняв осаду Парижа и, если угодно, изгнав Мазарини? Провинции начинают волноваться, но огонь в них пока настолько слаб, что нам должно еще более усердно, нежели прежде, искать главную свою опору в Париже. Приняв в расчет эти соображения, разумно ли сеять в нашей партии рознь, которая погубила лигистов, партию несравненно более организованную, мощную и влиятельную, нежели наша? Герцогиня Буйонская снова скажет, что я толкую об опасностях, не предлагая средств от них — вот они.

Не стану говорить о договоре, который вы готовы заключить с Испанией, ни о намерениях наших ублаготворить народ — я отправляюсь от того, что без этих средств обойтись нельзя. Но мне пришло в голову еще одно средство, на мой взгляд, как нельзя более способное заставить Парламент относиться к нам с должным уважением. У нас есть в Париже армия, на которую, доколе она остается в стенах города, будут смотреть как на сброд. Я сделал наблюдение и уже говорил вам о нем, наверное, раз двадцать за эту неделю: вы не найдете в Апелляционных палатах советника, который не мнил бы, что может командовать армией уж никак не с меньшим правом, чем ее военачальники. Помнится, я упоминал вчера вечером, что власть, какую частные лица приобретают в народе, становится несомненною для всех лишь тогда, когда ее видят в действии, ибо те, кто вправе пользоваться ею в силу своего звания, утратив ее на деле, еще долго цепляются за нее в своем воображении. Вспомните, прошу вас, все то, что вы в этом смысле наблюдали при дворе. Да разве нашелся там хоть один министр или придворный, который до самого Дня Баррикад не поднимал на смех все, что ему говорили о приверженности народа Парламенту? Между тем не было такого министра или придворного, который не замечал бы уже неотвратимых признаков революции. Баррикады должны были их убедить, — однако разве они их убедили? Разве они мешали им начать осаду Парижа в уверенности, что прихоть народа, вызвавшая беспорядки в столице, не способна толкнуть его к войне? То, что мы делаем сегодня, делаем ежедневно, могло, казалось бы, рассеять их заблуждение — но разве оно их отрезвило? Разве Королеве не твердят изо дня в день, что богатые горожане преданы ей и в Париже одна лишь подкупленная чернь предана Парламенту? Я объяснил вам причину, по какой люди умудряются тешить себя и обманываться в подобных делах. То, что произошло с двором, теперь происходит с Парламентом. В нынешней смуте он имеет все знаки власти — вскоре он утратит ее истинный смысл. Он должен бы это предвидеть, слыша поднимающийся против него ропот и видя, как народ все более поклоняется мне и Бофору. Куда там! Он поймет это лишь тогда, когда дело дойдет до настоящей с ним расправы, когда ему нанесут удар, который сокрушит его или же ослабит. Все остальное он примет лишь как наше на него покушение, в котором мы потерпели неудачу. Это придаст ему храбрости; если мы пойдем на уступки, он и впрямь станет нас утеснять и вынудит погубить его самого. А это не в наших интересах по причинам, какие я изложил вам выше; наоборот, нам выгодно не причинять ему вреда, дабы уберечь от раскола нашу партию, но при этом действовать так, чтобы Парламент понял: благополучие его неотделимо от нашего.

А для этой цели, на мой взгляд, нет лучшего средства, нежели вывести войска наши из Парижа и разместить их там, где они будут безопасны от неприятеля, но откуда смогут, однако, прийти на выручку нашим обозам; притом надо устроить так, чтобы Парламент сам потребовал вывода войск из города, дабы это не заронило в нем подозрений или хотя бы заронило лишь тогда, когда нам это будет на руку и заставит его соображаться с нами. Эта мера предосторожности вместе с другими, какие вы уже решили взять, приведет к тому, что Парламент, сам того не заметив, поставлен будет в необходимость действовать в согласии с нами; любовь народа, с помощью которой мы только и можем его сдерживать, уже не покажется ему призраком, когда призрак этот обретет жизнь и как бы плоть благодаря войскам, которые не будут более в его руках».

Вот что я второпях набросал за столом в кабинете герцогини Буйонской. Вслед за тем я прочел написанное вслух и, дойдя до того места, где я предлагал вывести армию из Парижа, заметил, что герцогиня сделала мужу знак; как только я окончил чтение, он отвел ее в сторону. Они беседовали минут десять, после чего герцог объявил мне: «Вы столь хорошо знаете состояние умов в Париже, а я столь плохо, что вы должны простить меня, если я ошибаюсь в суждениях об этом предмете. Я не стану оспаривать ваши доводы, я подкреплю их тайной, которую мы вам откроем, если вы поклянетесь спасением души сохранить ее от всех без изъятия, и прежде всего от мадемуазель де Буйон. Виконт де Тюренн, — продолжал герцог, — написал нам, что со дня на день объявит себя сторонником нашей партии. Во всей его армии только два полковника внушают ему опасения, но он еще до истечения недели найдет способ оградить себя от них и тотчас выступит для соединения с нами. Он просил, чтобы мы сохранили это в тайне от всех, кроме вас». — «Но его наставница, — с гневом присовокупила герцогиня, — потребовала, чтобы мы хранили тайну и от вас, как от всех прочих». Под наставницей она имела в виду сестру г-на де Тюренна, мадемуазель де Буйон, к которой он питал доверенность безграничную, а герцогиня Буйонская ненавидела ее всей душой.

«Ну что вы на это скажете? — снова заговорил герцог Буйонский. — Разве теперь Парламент и двор не в наших руках?» — «Я не хочу быть неблагодарным, — ответил я герцогу, — за тайну я отплачу тайной, менее важной, однако не заслуживающей небрежения. Мне только что показали записку, посланную Окенкуром герцогине де Монбазон, где сказано только: “Перон предан прекраснейшей из прекрасных", а утром я получил письмо от Бюсси-Ламе, который ручается за Мезьер.

Герцогиня Буйонская, которая в домашней жизни отличалась редкой живостью нрава, бросилась мне на шею и расцеловала меня с большой нежностью. У нас более не оставалось сомнений, и за четверть часа мы в подробностях обсудили все меры, которые я предлагал выше. Тут, кстати, я не могу умолчать об одном замечании герцога Буйонского. Когда мы с ним стали решать, каким способом вывести войска из стен города, не возбудив подозрений Парламента, герцогиня Буйонская, несказанно обрадованная столькими добрыми новостями, уже перестала прислушиваться к нашему разговору. Заметив, что, взволнованный известием, которое он сообщил мне о г-не де Тюренне, я тоже стал рассеян, супруг ее обернулся ко мне и сказал едва ли не с гневом: «Я могу простить эту беспечность моей жене, но не вам. Старый принц Оранский говаривал, бывало, что в ту минуту, когда тебе сообщают самые великие и радостные известия, как раз и должно удвоить внимание к мелочам».

Двадцать четвертого числа того же месяца, то есть февраля, депутаты Парламента, накануне получившие свои бумаги 154, отправились в Сен-Жермен доложить Королеве об аудиенции, данной посланцу эрцгерцога. Двор, как мы и предвидели, не преминул воспользоваться этим предлогом, чтобы завести переговоры. Хотя в бумагах депутаты не были поименованы президентами и советниками, не названы они были и лицами, носившими прежде эти звания и теперь лишенными их: в паспортах указаны были одни лишь имена. Королева объявила депутатам, что государству было бы более пользы, а Парламенту более чести, если бы испанскому посланцу отказали в аудиенции, но дело сделано, и теперь надо подумать о восстановлении мира — она весьма к нему склонна, и поскольку канцлер вот уже несколько дней болен, завтра же сама составит более подробный письменный ответ депутатам. Герцог Орлеанский и принц де Конде высказались еще более определенно и пообещали Первому президенту и президенту де Мему, которые имели с ними весьма долгие и совершенно конфиденциальные беседы, открыть все подъезды к городу, как только Парламент назовет своих депутатов для ведения мирных переговоров.

Того же 24 февраля мы получили известие, что принц де Конде намеревается сбросить в реку все запасы муки в Гонессе и его окрестностях, ибо местные крестьяне, вскинув на плечи мешки, непрестанно носят ее в Париж. Мы предупредили намерение Принца. Между девятью и десятью часами вечера мы вывели из Парижа все свои войска. Ночь напролет мы бились у Сен-Дени, чтобы помешать маршалу Дю Плесси, стоявшему там с восемью сотнями верховых из отрядов тяжелой конницы, напасть на наш обоз. В Париже снаряжены были все пригодные к делу повозки, телеги и лошади. Маршал де Ла Мот двинулся в Гонесс с тысячей всадников. Там он забрал все съестные припасы, какие мог найти в Гонессе и в окрестных деревнях, и вернулся в Париж, не потеряв ни одного человека и ни единой лошади. Конница Королевы атаковала было хвост обоза, но Сен-Жермен д'Ашон отбросил ее к самым воротам Сен-Дени.

В тот же день в Париж прибыл Фламмарен, чтобы от имени герцога Орлеанского выразить соболезнование королеве английской по случаю смерти ее супруга, известие о которой получено было всего тремя или четырьмя днями ранее 155. Но то был лишь предлог поездки Фламмарена, цель же заключалась в другом. Ла Ривьер, к которому он был близок и от которого зависел, забрал себе в голову войти с его помощью в сношения с г-ном де Ларошфуко, с которым Фламмарен также был приятелем. Я тотчас узнавал все, что происходит между ними, ибо Фламмарен, страстно влюбленный в г-жу де Поммерё, подробно ей обо всем докладывал. Поскольку Мазарини убедил Ла Ривьера, что единственное препятствие на его пути к кардинальской шапке — принц де Конти, Фламмарен решил, что окажет своему другу величайшую услугу, если расположит обоих к согласию. С этой целью сразу по прибытии в Париж он свиделся с г-ном де Ларошфуко и без особого труда склонил его на свою сторону. Он застал де Ларошфуко в постели, сильно страдающего от раны и пресытившегося междоусобицей. Г-н де Ларошфуко объявил Фламмарену, что ввязался в гражданскую войну против воли, что, вернись он из Пуату двумя месяцами ранее осады Парижа, он, без сомнения, помешал бы герцогине де Лонгвиль участвовать в этом злосчастном деле, но я воспользовался его отсутствием, чтобы ее в него втянуть, — и не только ее, но и принца де Конти; к его приезду дело зашло уже так далеко, что они не могли отступиться от данного слова; рана оказалась еще одной помехой его намерениям, которые всегда состояли в том, чтобы примирить королевскую семью; зато проклятый коадъютор вовсе не хочет мира, он вечно нашептывает принцу де Конти и герцогине де Лонгвиль то, что закрывает все пути к примирению; рана, мол, мешает самому де Ларошфуко повлиять на них должным образом, но, не будь он болен, он исполнил бы все, чего от него ждут. Вслед за тем они с Фламмареном приняли необходимые меры, какие впоследствии и принудили принца де Конти — так, по крайней мере, полагали все — уступить кардинальскую шапку Ла Ривьеру.

Обо всех их действиях я немедля узнавал от г-жи де Поммерё. Получив нужные мне сведения, я через купеческого старшину велел приказать Фламмарену, чтобы он покинул Париж, потому что срок его паспорта уже несколько дней как истек.

Двадцать шестого числа в Парламенте разгорелись жаркие споры, ибо когда получено было известие, что Грансе с пятью тысячами пехоты и тремя тысячами конницы осадил Бри-Конт-Робер, большая часть советников по глупости предложила поддержать осажденных и для того рискнуть дать сражение. Военачальникам стоило великого труда убедить их внять голосу рассудка. Крепость эта значения не имела; пользы от нее по разным причинам не было никакой, и герцог Буйонский, который из-за подагры не мог явиться во Дворец Правосудия, письменно изложил эти причины Парламенту, показавшему себя в этом случае чернью в большей мере, нежели способен вообразить тот, кто не присутствовал в заседании. Бургонь, стоявший в Бри-Конт-Робере, сдался в тот же день, но едва ли он продержался бы дольше, даже если бы вопреки всем правилам ведения войны и пришлось предпринять несколько бессмысленных атак с единственной целью — унять вздорные выкрики парламентских невежд. Я воспользовался этим счастливым предлогом, чтобы возбудить в них самих желание удалить армию из Парижа. Я подослал графа де Мора, которому в нашей партии назначена была роль заглаживать чужие промахи, чтобы он шепнул президенту Шартону, будто ему доподлинно известна истинная причина, по какой Бри-Конт-Роберу не оказали помощи: она-де в том, что невозможно было вовремя вывести войска из Парижа, и потому только мы уже прежде потеряли Шарантон. Тогда же по моему наущению Гресси сообщил президенту де Мему, что узнал из верных рук, будто я нахожусь в большом затруднении, ибо, с одной стороны, вижу, что все приписывают потерю этих двух городов нашему упрямому желанию удержать войска в стенах города, а с другой — не решаюсь удалить хотя бы на два шага от своей особы всех этих солдат, которые в то же время служат мне наемными крикунами на улицах и в зале Дворца Правосудия.

Не могу вам описать, каким пламенем вспыхнул этот порох. Президент Шартон твердил теперь только о том, что войскам должно стать лагерем; президент де Мем все свои речи клонил к тому, что армии не пристало оставаться в бездействии. Генералы прикинулись, будто смущены подобным требованием. Я сделал вид, будто ему противлюсь. Дней восемь или десять мы заставили себя упрашивать, а потом, как вы увидите, исполнили то, чего желали сами куда более, нежели те, кто нас к тому принуждал.

Нуармутье, выйдя из стен города с полуторатысячным отрядом конницы, в этот день доставил из Даммартена и его окрестностей огромные запасы зерна и муки. Принц де Конде не мог одновременно поспевать всюду: ему не хватало конницы, чтобы занять все окрестные селения, а все окрестные селения поддерживали Париж. В эти последние два дня в город навезли столько зерна, что достало бы продержаться более шести недель. И если хлеба не хватало, виною тому было лишь плутовство булочников и нерадивость должностных лиц.

Двадцать седьмого февраля Первый президент доложил Парламенту о том, что произошло в Сен-Жермене и о чем я вам уже рассказывал: решено было просить военачальников пожаловать после обеда во Дворец Правосудия, дабы обсудить предложения двора. Мы с Бофором насилу удержали толпу, которая ломилась в Большую палату, — депутатам угрожали сбросить их в реку и называли предателями, вошедшими в сговор с Мазарини. Пришлось пустить в ход все наше влияние, чтобы успокоить народ, а Парламент меж тем полагал, будто мы его подстрекаем. В том-то и неудобство власти над народом, что на вас взваливают вину даже за действия, творимые им против вашей воли. Испытав это утром 27 февраля, мы принуждены были просить принца де Конти уведомить Парламент, что он не может явиться днем во Дворец и просит отложить прения на другое утро, а сами положили собраться вечером у герцога Буйонского, дабы обсудить подробнее, что нам должно говорить и делать, оказавшись между народом, требующим войны, Парламентом, жаждущим мира, и испанцами, которые, смотря по тому, что было им выгоднее, могли пожелать и того и другого за наш счет.

Но, сойдясь у герцога Буйонского, мы оказались в положении не менее затруднительном, чем то, какого мы опасались в Парламенте. Принц де Конти, подстрекаемый г-ном де Ларошфуко, рассуждал как человек, желающий войны, а действовал как миротворец. Эта жалкая роль в соединении с известиями, полученными мной о происках Фламмарена, не оставили у меня сомнений в том, что принц поджидает ответа из Сен-Жермена. Среди предложений герцога д'Эльбёфа самое умеренное было — заключить в Бастилию Парламент в полном его составе. Герцог Буйонский не решался говорить о г-не де Тюренне, потому что тот еще не выступил открыто. Я не решался объяснить, почему нахожу необходимым отделываться общими рассуждениями до той поры, пока, уверившись, что войска наши расположились за стенами города, веймарская армия уже на марше, а испанская стоит на границе, мы не сможем заставить Парламент плясать по нашей дудке. Бофор, которому нельзя было открыть ни одной важной тайны из-за герцогини де Монбазон, отнюдь не отличавшейся постоянством, не мог взять в толк, отчего мы не воспользуемся влиянием, какое оба с ним имеем над народом. Герцог Буйонский был уверен в моей правоте: как вы имели случай убедиться, с глазу на глаз он не возразил ни словом на доводы, изложенные в записке, о которой я вам рассказывал; но, не имея ничего против того, чтобы этой правотой пренебрегли, ибо ему как никому другому были выгодны беспорядки, он лишь в той мере, в какой требовали приличия, поддержал меня в моих усилиях склонить наших сторонников к умеренности, то есть к тому, чтобы не нарушать ход завтрашних прений в Парламенте народным возмущением.

Поскольку ни у кого не было сомнений, что Парламент примет, и даже с поспешностью, предложение двора о мирных переговорах, трудно было возражать тем, кто утверждал, что единственный способ помешать этому — упредить переговоры мятежом. Г-н де Бофор, всегда склонный к тому, в чем ему мнилось более славы, поддержал эту мысль со всею горячностью. Д'Эльбёф, получивший от Ла Ривьера оскорбительное письмо, разыгрывал храбреца. Я уже изложил вам выше причины, по каким путь этот, вообще не приличествующий человеку благородному, в силу множества важных соображений тем более не приличествовал мне. Представьте же, в каком я был затруднении, размышляя о грозящих мне опасностях: они ждали меня равно и в том случае, если я не смогу предотвратить возмущения, которое непременно мне же и припишут, хотя оно и погубит меня впоследствии, и в том случае, если я стану пытаться отговаривать от него тех, кому не могу открыть самые веские причины, по каким я его не одобряю.

Первым моим побуждением было незаметно поддержать колебания и невразумительные речи принца де Конти. Но, увидев, что невнятица эта, хотя, может быть, и помешает принять решение поднять бунт, не способна, однако, привести к решению его пресечь, а между тем это было совершенно необходимо, принимая во внимание умонастроение народа, готового вспыхнуть от одного слова, брошенного любым из нас, даже тем, кто менее всех пользовался его доверенностью, — я понял, что колебаться нельзя. Я высказал свое мнение прямо и открыто. Я изложил собравшимся то, что, как вы помните, говорил ранее герцогу Буйонскому. Я упирал на то, что мы не должны ничего предпринимать, пока из ответа Фуэнсальданьи не узнаем положительно, чего нам ждать от испанцев. Этим доводом я старался по мере сил возместить другие, привести которые не решался, хотя мне было бы куда проще и легче сослаться на помощь г-на де Тюренна и на вывод войск, которые решено было разместить под Парижем.

В этом случае я убедился: во времена гражданской войны утаить то, что следует, от друзей труднее, нежели предпринять то, что следует, против врагов. По счастью, мне удалось убедить собравшихся, ибо герцог Буйонский, который вначале колебался, поддержал меня, поняв, как он сам признался мне в тот же вечер, что смута в этих обстоятельствах в самом скором времени обернулась бы против ее зачинщиков. Но из того, что он высказал мне об этом предмете, когда все разошлись, я в свою очередь понял: он исполнен решимости, — едва войска наши окажутся за пределами Парижа, договор с Испанией будет заключен, а г-н де Тюренн перейдет на нашу сторону, — избавиться от тирании или, лучше сказать, от мелочной опеки Парламента. Я ответил ему, что, как только г-н де Тюренн объявит себя нашим сторонником, я обещаю поддержать его в этом деле, но герцог должен согласиться — прежде этого я не могу порвать с Парламентом, даже если неминуемо сгублю себя; действуя заодно с корпорацией, в единении с которой частное лицо, на мой взгляд, не может оказаться запятнанным, я, по крайней мере, уверен, что сберегу свою честь, между тем как, способствуя ее гибели и не имея возможности заменить ее партией, которая была бы истинно французской и которою народ не гнушался бы, я в мгновение ока могу уподобиться в Брюсселе изгнанникам времен Лиги; участь герцога Буйонского благодаря его военному искусству и положению, какое ему может дать Испания, будет более счастливой, однако и ему следует помнить о герцоге Омальском, который впал в ничтожество с той поры, как у него не осталось ничего, кроме покровительства испанцев; на мой взгляд, нам с ним должно создать себе надежную опору внутри страны и лишь тогда порвать с Парламентом; более того, нам должно решиться терпеть Парламент до той поры, пока мы не уверимся совершенно в том, что испанская армия уже выступила, наши войска стали лагерем, согласно нашему плану, и виконт де Тюренн объявил себя нашим союзником — обстоятельство важное и решительное, ибо оно придало бы партии войска, независимые от иноземцев, или, лучше сказать, помогло бы образовать партию чисто французскую и способную поддержать дело собственными силами.

Мне кажется, именно это последнее рассуждение и рассердило герцогиню Буйонскую, которая возвратилась в покои своего супруга сразу после ухода военачальников и которая никогда не хотела примириться с тем, чтобы Парламенту предоставили свободу действий. Узнав, что собравшиеся разошлись, не приняв решения прибрать верховную палату к рукам, она дала волю гневу. «Я предрекала вам, — сказала она мужу, — что вы станете слушаться указки господина коадъютора». — «Уж не хотите ли вы, сударыня, — возразил он ей, — чтобы господин коадъютор ради нашей выгоды подверг себя опасности стать капелланом при графе Фуэнсальданья? Неужели вы не поняли, о чем он толкует нам вот уже три дня?» — «Не находите ли вы, сударыня, — сохраняя хладнокровие, заговорил я, — что мы сможем действовать с большим успехом, когда наши войска окажутся вне Парижа, когда от эрцгерцога будет получен ответ и все узнают о том, что виконт де Тюренн нас поддерживает?» — «О да, — ответила она, — но только завтра Парламент предпримет шаги, которые сделают все эти ваши меры бесполезными». — «Вы ошибаетесь, сударыня, — возразил я. — Я согласен, что Парламент по собственному почину предпримет завтра шаги, и даже весьма неосмотрительные, чтобы сговориться с придворной партией, но, уверяю вас, какие бы шаги он ни предпринял, если наши предосторожности увенчаются успехом, мы сможем более не принимать в расчет Парламент». — «Вы обещаете мне это?» — спросила она. «Я готов в этом поклясться, — сказал я, — и даже расписаться своей кровью». — «Распишитесь же тотчас!» — воскликнула герцогиня. И невзирая на возражения мужа, она перетянула мне шелковой ниткой большой палец, до крови уколола его кончиком иглы и дала подписать записку следующего содержания: «Обещаю герцогине Буйонской поддерживать ее супруга против Парламента, в случае если господин де Тюренн со своей армией станет от Парижа в двадцати лье и объявит себя сторонником города». Герцог Буйонский бросил эту торжественную клятву в огонь, но вместе со мной стал убеждать жену, которой в глубине души боялся не угодить, что, если наши предосторожности увенчаются успехом, мы окажемся сильны, какие бы штуки ни выкинул Парламент; если же они не удадутся, мы сможем быть довольны, что не затеяли мятежа, который при таком повороте событий неминуемо навлек бы на меня бесчестие и гибель, но едва ли оказался бы выгодным и для рода Буйонов.

Когда наша беседа подходила к концу, мне принесли записку от викария церкви Сен-Поль, который сообщил мне, что капитан гвардии д'Эльбёфа, Тушпре, раздал деньги подручным лавочников с Сент-Антуанской улицы, чтобы назавтра в зале Дворца Правосудия они криками протестовали против заключения мира. Герцог Буйонский в согласии со мной тотчас написал д'Эльбёфу, с которым сохранял учтивые отношения, несколько слов на обороте игральной карты, чтобы тот почувствовал, что герцог действовал второпях: «Вам небезопасно быть завтра во Дворце Правосудия».

Д'Эльбёф тотчас явился к герцогу Буйонскому, чтобы узнать, что означает эта записка: герцог объяснил ему, что получил известие — народ забрал себе в голову, будто он и д'Эльбёф стакнулись с Мазарини, вот он и полагает, что им неразумно оказаться в толпе, которую ожидание прений несомненно привлечет завтра в зал Дворца Правосудия.

Д'Эльбёф, знавший, что народ его не жалует, и не чувствовавший себя в безопасности даже в собственном доме, признался, что опасается, как бы его отсутствие в подобный день не было истолковано в дурную сторону. Герцог Буйонский, который предложил это лишь с целью запутать д'Эльбёфа смутой, воспользовался его замешательством, чтобы связать ему руки еще и другим способом: он объявил, что д'Эльбёф прав — пожалуй, и впрямь ему лучше явиться во Дворец, но из предосторожности прийти туда вместе с коадъютором, а герцог, мол, позаботится о том, чтобы это вышло как бы само собой и я ни о чем не догадался. Надо ли вам говорить, что д'Эльбёф, который наутро зашел за мной, не заподозрил, что мы с герцогом Буйонским вдвоем подстроили его визит.

Двадцать восьмого февраля, на другой день после нашего сговора, я прибыл во Дворец с герцогом д'Эльбёфом, — в зале меня встретила неисчислимая толпа, кричавшая: «Да здравствует коадъютор! Не хотим мира, долой Мазарини!» В это самое мгновение на главной лестнице появился Бофор, два наших имени эхом отозвались друг другу, и присутствующие вообразили, будто то, что вышло совершенно случайно, подстроено с целью помешать прениям; но поскольку, когда зреет мятеж, все, что заставляет в него уверовать, его раздувает, мы в мгновение ока едва не стали причиною того, чему вот уже неделю всеми силами старались воспрепятствовать. Недаром я говорил вам, что самая большая беда междоусобицы в том и состоит, что ты оказываешься в ответе даже за те злодеяния, каких не совершал.

Первый президент и президент де Мем, которые в сговоре с другими депутатами утаили письменный ответ Королевы 156, чтобы не озлобить умы содержавшимися в нем выражениями, по их мнению излишне резкими, превозносили как могли любезность, выказанную Ее Величеством в беседе с ними. Вслед за тем начались прения, и после некоторых несогласий в вопросе о том, большими или меньшими полномочиями наделить депутатов, решено было дать им полномочия неограниченные, согласиться прибыть для совещания в то место, какое угодно будет назначить самой Королеве, депутатами избрать двух президентов и двух советников Большой палаты, по одному советнику от каждой Апелляционной палаты, одного от Палаты по приему прошений, одного докладчика, одного или двух военачальников, двух депутатов от каждой из прочих верховных палат и купеческого старшину; уведомить о том герцога де Лонгвиля и депутатов от парламентов Руана и Экса, и завтра же послать магистратов от короны просить, чтобы согласно данному Королевой обещанию открыты были подъезды к городу. Президент де Мем, удивленный, что решение Парламента не встретило противодействия ни со стороны военачальников, ни с моей, сказал Первому президенту, а президент де Бельевр, уверявший меня, будто услышал его слова, передал их мне: «Что-то все они слишком сговорчивы: боюсь, эта мнимая кротость не доведет до добра».

По-моему, он встревожился еще более, когда, услышав, как вошедшие судебные приставы сообщили, что народ грозит расправиться со всеми, кто согласится вести переговоры, прежде чем Мазарини будет изгнан из пределов королевства, мы с Бофором тотчас покинули Большую палату; мы, однако, приказали удалить смутьянов из зала, и члены Парламента могли разойтись по домам, не подвергаясь никакой опасности и даже без всякого шума. Я и сам был чрезвычайно удивлен той легкостью, с какой мы этого добились. Это придало Парламенту смелости, которая едва его не погубила. Вы убедитесь в этом из дальнейшего.

Второго марта сын Первого президента, Шамплатрё, по поручению отца своего, который был не совсем здоров, доставил в Парламент письма — одно от герцога Орлеанского, другое от принца де Конде: оба выражали в них свое удовольствие шагом, сделанным Парламентом, однако решительно утверждали, будто Королева никогда не давала обещания открыть подъезды к городу. Не могу описать вам гнев и возмущение, охватившие при этом известии всю верховную палату и каждого из ее членов. Даже Первый президент, сообщивший его собранию, был уязвлен до крайности. Он с большим раздражением признался в этом президенту де Немону, которого Парламент послал к нему, прося еще раз написать принцам. Магистратам от короны, которые утром выехали в Сен-Жермен для выправки нужных депутатам бумаг, поручили объявить двору, что не может быть и речи ни о каком совещании, пока не будет исполнено слово, данное Первому президенту. Покаюсь вам, что, хотя мне было слишком хорошо известно, с какою силою Парламент влечется к миру, я все же в простоте душевной поверил, будто подобное нарушение хоть сколько-нибудь сдержит это безоглядное стремление. Я решил, улучив подходящую минуту, убедить Парламент предпринять шаги, какие хотя бы показали двору, что пыл магистратов не угас совершенно. Я встал со своего места будто бы для того, чтобы погреться у камина, и попросил Пеллетье, брата известного вам Ла Уссе, от моего имени передать почтенному Брусселю, чтобы тот, поскольку поведение двора свидетельствует о том, что ему нельзя давать веры, предложил по-прежнему вербовать солдат и объявить еще новые наборы. Предложение Брусселя встречено было рукоплесканиями. Распорядиться рекрутами просили принца де Конти и даже назначили шестерых советников ему в помощь.

На другой день — это было 3 марта — огонь еще пламенел. Все наперебой предлагали средства ко взиманию налогов, которых никто более не желал платить в надежде, что совещание увенчается миром и он разом все их упразднит. Герцог де Бофор в согласии с герцогом Буйонским, маршалом де Ла Мотом и мною воспользовался этой минутой, чтобы подстрекнуть Парламент; присущим ему слогом разбранив двор за нарушение соглашения, он взялся от своего имени и от имени своих сотоварищей в две недели очистить подъезды к городу, если Парламенту угодно будет принять твердое решение — не обольщаться более лживыми посулами: они только сдерживают брожение в стране, которая, не смущай ее слухи о переговорах и совещаниях, давно уже вся целиком оказалась бы на стороне столицы. Впечатление, произведенное этими немногими словами, нагроможденными без всякого склада, невозможно описать. Никто не усомнился бы в том, что переговоры тотчас будут прерваны. Однако минуту спустя все переменилось.

Из Сен-Жермена вернулись магистраты от короны; они доставили бумаги для депутатов и ответ насчет продовольствования Парижа, который, по правде говоря, содержал сущий вздор; вместо того, чтобы освободить подъезды к городу, двор пообещал пропускать в Париж по сто мюидов 157 зерна в день, да еще в первом пропуске, выписанном для этой цели, были опущены слова «в день», чтобы толковать разрешение смотря по обстоятельствам. Парламент, однако, принял этот вздор за чистую монету; никто уже не вспоминал о том, что говорилось и делалось минутой ранее; члены Парламента готовились на другой же день отправиться на совещание, которого местом Королева избрала Рюэль.

В тот же вечер мы — принц де Конти, господа де Бофор, д'Эльбёф, маршал де Ла Мот, де Бриссак, президент де Бельевр и я — сошлись у герцога Буйонского, чтобы решить, должно ли военачальникам участвовать в депутации. Герцог д'Эльбёф, весьма желавший, чтобы поручение это возложили на него, добивался ответа положительного. Но он остался в одиночестве, ибо мы решили, что несравненно более разумно сохранить за собой полную свободу действий, в зависимости от того, как повернутся дела; к тому же было неблагородно да и неосмотрительно посылать депутатов на совещание в Рюэль, когда мы готовились заключить договор с Испанией и ежечасно твердили посланцу эрцгерцога, что согласились допустить совещание потому лишь, что совершенно уверены: мы в любую минуту можем прервать его руками народа. Герцог Буйонский, который вот уже два дня как начал выходить из дому и в этот день осмотрел местность, где имел намерение разбить военный лагерь, заговорил с нами об этом своем плане так, словно мысль о нем только нынче утром пришла ему в голову. Принцу де Конти недостало духу согласиться на предложение герцога Булонского, ибо он не успел вопросить своего оракула 158, но у него недостало духу и противиться герцогу в военных вопросах. Господа де Бофор, де Ла Мот, де Бриссак и де Бельевр, которых мы предупредили заранее и которые знали подоплеку дела, одобрили предложение герцога. Д'Эльбёф оспаривал его самыми нелепыми доводами. Я поддержал д'Эльбёфа, чтобы лучше скрыть нашу игру, и стал объяснять собравшимся, что Парламент, мол, будет роптать, если мы предпримем такого рода перемещение без его ведома. На это герцог Буйонский с гневом возразил мне, что вот уже три недели Парламент, напротив, ропщет на генералов и войска, которые не осмеливаются высунуть нос за городскую заставу; он не обращал внимания на их жалобы, покуда полагал, что войска за стенами города подвергаются опасности, но, обнаружив, скорее волею случая, нежели с намерением, позицию, где войска наши будут столь же безопасны, как в Париже, и откуда они смогут действовать даже с большей пользой, он решил, что разумно исполнить общее требование. Я, как вы догадываетесь, легко уступил его доводам, и герцог д'Эльбёф покинул наше собрание в полной уверенности, что в предложении герцога Буйонского нет тайного умысла. А достигнуть этого было не так-то просто, ибо люди, которые сами всегда действуют с тайным умыслом, неизменно подозревают его во всех других.

На другой день — это было 4 марта — депутаты отправились в Рюэль, а армия наша — в лагерь, разбитый между Марной и Сеной. Пехота расположилась в Вильжюифе и Бисетре, кавалерия — в Витри и Иври. Возле Порт-а-л-Англе на реке навели наплавной мост, защищенный артиллерийскими редутами. Трудно вообразить, как обрадовался Парламент при известии о том, что войско покинуло город: сторонники партии убеждены были, что теперь оно будет действовать более энергически, приверженцы двора воображали, что народ, не подстрекаемый солдатами, станет более покладистым и покорным. Даже Сен-Жермен 159 попался на эту удочку; президент де Мем в особенности старался уверить двор, что это его речи в Парламенте принудили генералов вывести войска из города. Сеннетер, бесспорно самый умный человек в придворной партии, не преминул вскоре рассеять заблуждение двора. Здравый смысл помог ему разгадать наши замыслы. Он объявил Первому президенту и президенту де Мему, что их одурачили, и они убедятся в этом в самом непродолжительном времени. Полагаю, что верность истине требует, чтобы я привел здесь слова, свидетельствующие о проницательности этого человека. Первый президент, человек, лишенный гибкости и не способный увидеть две стороны дела разом, узнав о лагере в Вильжюифе, воскликнул с ликованием: «Теперь у коадъютора станет меньше наемных глоток в зале Дворца Правосудия», а президент де Мем прибавил: «И меньше наемных головорезов». «Коадъютору, господа, — возразил им обоим Сеннетер, — надобно не убить вас, а прибрать к рукам. Ежели бы он стремился к первому, ему довольно было бы черни, для второго находка — военный лагерь. Если и впрямь чести у него не более, чем полагают здесь, гражданской войне у нас быть теперь долго».

Кардинал на другой же день вынужден был признать, что Сеннетер оказался прав: принц де Конде объявил, что войска наши, занявшие позиции, где их невозможно атаковать, причинят ему более хлопот, нежели когда они оставались в городе, а мы заговорили в Парламенте громче, нежели ему до сих пор было привычно.

Четвертого марта после обеда нам представился для этого важный повод. Прибывшие в четыре часа пополудни в Рюэль депутаты 160 узнали, что кардинал Мазарини упомянут в числе тех, кого Королева назначила присутствовать на совещании. Они объявили, что не могут вести переговоры с тем, кто осужден Парламентом. Ле Телье от имени герцога Орлеанского ответил им, что Королева весьма удивлена: Парламент, которому дозволено как равному вести переговоры со своим Королем, не довольствуясь этим, еще желает ограничить власть Монарха и даже осмеливается отвергать лиц, им уполномоченных. Первый президент остался тверд, и, поскольку двор также стоял на своем, переговоры едва не были прерваны; президент Ле Коньё и Лонгёй, с которыми мы поддерживали тайные сношения, уведомили нас о происходящем, мы дали им знать, чтобы они не уступали и как бы в знак доверия показали президенту де Мему и Менардо, совершенно преданным двору, несколько строк моего письма Лонгёю, в приписке к которому я сообщал: «Мы взяли свои меры и теперь можем говорить решительнее, нежели полагали необходимым до сих пор; уже после того, как я написал вам это письмо, я получил известие, которое побуждает меня предуведомить вас, что Парламент погубит себя, если не будет держаться с удвоенным благоразумием». Все это в соединении с речами, какие мы вели 5 марта у камина Большой палаты, принудили депутатов не уступать в вопросе о присутствии на переговорах Кардинала, столь нестерпимом для народа, что мы утратили бы все свое влияние, согласись мы с ним примириться; поступи наши депутаты так, как им хотелось, мы, без сомнения, вынуждены были бы, памятуя о народе, по возвращении их закрыть перед ними ворота города. Я изложил вам выше причины, по каким мы всеми возможными способами старались избежать этой крайности.

Узнав, что Первый президент и его спутники потребовали, чтобы им дали конвой, который сопроводил бы их в Париж, двор смягчился. Герцог Орлеанский послал за Первым президентом и президентом де Мемом. Стали искать способа договориться и решили отрядить двух депутатов, назначенных Королем 161, и двух депутатов, присланных палатами, дабы они начали совещаться в покоях герцога Орлеанского насчет предложений, сделанных той и другой стороной, а после доложили обо всем остальным депутатам Короля и ассамблеи. Уступка эта, которая не могла не досадить Кардиналу, — как видите, он отстранен был от переговоров с Парламентом и даже вынужден покинуть Рюэль и возвратиться в Сен-Жермен, — с радостью была принята магистратами и положила начало совещанию весьма неприятным для первого министра способом.

Боюсь наскучить вам подробным перечнем того, что произошло во время этого совещания, где то и дело возникали несогласия и затруднения. Удовольствуюсь лишь тем, что отмечу главные предметы тамошних прений, о которых буду упоминать, соблюдая хронологический порядок по мере описания прений в Парламенте, а также происшествий, имеющих касательство к первым и ко вторым.

В тот же день, 5 марта, в Париж прибыл второй посланец эрцгерцога, дон Франсиско Писарро, имевший при себе ответы эрцгерцога и графа де Фуэнсальданья на первые депеши дона Хосе Ильескаса, неограниченные полномочия вести переговоры со всеми, инструкцию для герцога Буйонского на четырнадцати страницах, исписанных мелким почерком, чрезвычайно любезное письмо для принца де Конти и записку для меня, преисполненную учтивых слов, но притом весьма важную. В ней сказано было, что «Король, его господин, не желает брать с меня никаких обещаний, но вполне положится на слово, какое я дам герцогине Буйонской». В инструкции доверенность мне оказывалась полная, и в почерке Фуэнсальданьи я узнал руку герцога и герцогини Буйонских.

Два часа спустя после прибытия испанского гонца мы собрались в Ратуше в покоях принца де Конти, чтобы принять решение, и тут разыгралась прелюбопытная сцена. Принц де Конти и герцогиня де Лонгвиль, подогреваемые г-ном де Ларошфуко, желали едва ли не безусловного союза с Испанией, ибо надежда завести переговоры с двором через посредство Фламмарена их обманула и они, как это свойственно людям слабодушным, очертя голову бросились в другую крайность. Д'Эльбёф, гнавшийся за одними только наличными деньгами, готов был на все, что сулило ему их получение. Герцог де Бофор, подученный г-жой де Монбазон, которая хотела подороже продать его испанцам, изъявлял сомнения, должно ли связывать себя письменным договором с врагами государства. Маршал де Ла Мот, как и во всех других случаях, объявил, что ничего не станет решать без герцога де Лонгвиля, а г-жа де Лонгвиль весьма сомневалась, что ее муж захочет участвовать в подобном соглашении. Благоволите заметить, что все эти препятствия чинили те самые лица, которые тому две недели в один голос решили, если вы помните, просить эрцгерцога прислать наделенного неограниченными полномочиями посла, дабы заключить с ним союз, и нуждались в этом ныне более, нежели когда-нибудь прежде, ибо были куда менее уверены в Парламенте.

Герцог Буйонский, пораженный изумлением, в продолжение четверти часа, казалось, не мог обрести дар речи, но наконец объявил собравшимся, что просто диву дается — неужто после тех шагов, что были ими сделаны в отношении эрцгерцога, они могут хоть на мгновение усомниться, должно ли им заключать соглашение с испанцами; им следует припомнить, как все они уверяли испанского посланца, что, едва эрцгерцог вышлет ему полномочия и изложит свои условия, договор будет заключен; эрцгерцог исполнил их требование в самой благородной и любезной форме, он сделал более — приказал войскам своим выступить, не дожидаясь, пока они подтвердят свои обязательства; эрцгерцог выступил и сам и уже покинул Брюссель; нельзя упускать из виду, что любой шаг назад после такого рода обещаний может принудить испанцев взять меры, способные нанести урон как нашей безопасности, так и нашей чести; Парламент действует столь непредвидимо, что каждый день мы справедливо опасаемся быть им преданными; в минувшие дни г-н коадъютор уже говорил и доказывал, что влияние, каким он и герцог де Бофор пользуются в народе, способно скорее сотворить зло, отнюдь нам не выгодное, нежели заставить прислушаться к нашему мнению, а в этом единственно мы и имеем сейчас неотложную нужду; правда, отныне наши войска могут помочь нам в большей мере, нежели до сих пор, но, однако, войск этих еще не довольно, чтобы дать нам все то, в чем мы имеем необходимость, если сами эти войска не поддержит, в особенности вначале, могущественная рука; в силу перечисленных соображений должно не теряя ни минуты вступить в переговоры с эрцгерцогом и даже заключить с ним союз, однако это вовсе не значит, что надлежит соглашаться на любые условия; посланцы герцога предоставляют нам свободу действий, но нам следует со всей осмотрительностью обдумать, как нам должно и можно эту свободу использовать; испанцы обещают нам все, ибо, заключая договор, сильная сторона может позволить себе любое обещание, но стороне слабейшей должно действовать с большей осторожностью, ибо она никогда не может все исполнить; он знает испанцев, ему уже приходилось иметь с ними дело; во мнении этих людей, в особенности вначале, ни в коем случае нельзя себя уронить; было бы ужасно, если бы до испанских посланцев дошел хотя бы малейший слух о колебаниях герцога де Бофора и маршала де Ла Мота или о сговорчивости принца де Конти и герцога д'Эльбёфа; он умоляет и тех и других на первых порах пощадить чувства дона Хосе де Ильескаса и дона Франсиско Писарро; но, поскольку было бы несправедливо, чтобы принц де Конти и все прочие вверились ему одному, ибо в союзе с испанцами он может найти выгоду для себя и своей семьи, он готов дать слово ничего не предпринимать без одобрения г-на коадъютора, который с первого же дня междоусобицы во всеуслышание объявил, что никогда не станет искать своей пользы ни в мятеже, ни в соглашении, и по этой причине ни у кого не может вызвать подозрений.

Эта речь герцога Буйонского, и в самом деле мудрая и справедливая, убедила всех. Нам с ним поручено было обсудить все вопросы с испанскими посланцами, дабы на другой день доложить о результате принцу де Конти и остальным военачальникам.

От принца де Конти я вместе с герцогом Буйонским и его супругой, которую мы также увезли с собою из Ратуши, отправился в их Отель. Запершись в кабинете, мы стали обсуждать, как нам следует держаться с испанскими посланцами. Решить это было не так-то просто, принимая во внимание, что принадлежали мы к партии, которой основу составлял Парламент и которая в настоящее время открыто вела переговоры с двором. Герцог Буйонский уверял меня, что испанцы не перейдут границу Франции, пока мы не дадим слово сложить оружие только одновременно с ними, а стало быть, не ранее, нежели будет заключен общий мир. Но как могли мы им это обещать, когда мы не могли поручиться, что Парламент со дня на день не заключит мир отдельно от нас. Мы имели способы чинить помехи его действиям и затягивать их, но второй нарочный от г-на де Тюренна еще не прибыл, и потому замыслы виконта были нам известны лучше, нежели то, велика ли надежда на их успех; к тому же нас уведомили, что Анктовиль, командующий конной ротой герцога де Лонгвиля и присяжный его посредник, уже ездил тайком в Сен-Жермен, а стало быть, у нас не было довольно оснований, чтобы обещать испанцам действовать от имени Франции без Парламента или, точнее, против него.

Герцогу Буйонскому, как я уже говорил вам однажды, такой план мог быть на руку, но в этом случае я снова отметил, что он признавался в своем интересе — а эта добродетель принадлежит к числу самых редких. «Если бы я, сударыня, — сказал он герцогине, которая в этом вопросе была менее искренней, — держал в своей власти народ Парижа и видел свою выгоду в действиях, могущих погубить господина коадъютора и герцога де Бофора, то и тогда ради их спасения и сохранения своей чести я должен был бы по мере своих сил соображать свою корысть с тем, что избавило бы их от гибели. Но дело обстоит совсем по-другому. Я не имею никакой власти в народе, они в нем всесильны. Вот уже четвертый день вам твердят об одном: не в их интересах использовать народ, чтобы привести к покорности Парламент, ибо один из них не желает покрыть себя позором в глазах потомков, отдав Париж испанскому королю, а самому сделавшись капелланом при графе де Фуэнсальданья, второй же показал бы себя еще большим глупцом, чем он есть на самом деле — а это уже и так немало, — если бы, нося имя Бурбона, согласился сделаться испанским подданным. Вот что господин коадъютор повторял вам десятки раз за эти четыре дня, объясняя, что ни он, ни господин де Бофор не хотят подавить Парламент руками народа, ибо они убеждены: держать его в подчинении они смогут лишь при вмешательстве Испании, первой заботой которой впоследствии будет разрушить доверенность народа к ним самим. “Верно ли я истолковал вашу мысль? — спросил меня герцог Буйонский и, все так же обращаясь ко мне, продолжал: — Принимая все это в расчет, нам должно воспрепятствовать Парламенту неуместными действиями вынудить нас поступить несогласно с вашими интересами. Мы приняли меры для этой цели и имеем причины надеяться, что они не останутся втуне. Но если ход событий обманет нас и Парламент за недостатком благоразумия станет бояться не того, что и в самом деле может причинить ему вред, а того, что причинить ему вреда не может, словом, если вопреки нашим стараниям он будет склоняться к позорному миру, который не обеспечит нам даже личной безопасности, что мы станем делать? Я спрашиваю вас об этом, и спрашиваю тем более настоятельно, что решение это должно предшествовать другому, какое надобно принять теперь же — чего нам следует держаться в переговорах с посланцами эрцгерцога"».

Ответ мой герцогу Буйонскому я приведу вам от слова до слова, сняв копию с листка, на котором записал его тут же за столом в кабинете герцогини Буйонской четверть часа спустя после нашего разговора. «Если нам не удастся удержать Парламент соображениями и мерами, о которых мы так давно толкуем, на мой взгляд, лучше уж предоставить ему действовать по его собственному усмотрению и побуждению, а самим положиться на чистоту наших помыслов, чем использовать народ, дабы его сокрушить. Знаю, что люди, которые выносят свои суждения на основании одних лишь результатов, не поверят в нашу искренность, но знаю и то, что счастливых результатов нередко можно ожидать лишь от исполнения долга. Не стану повторять здесь доводы, которые, как мне кажется, непреложно указывают, в чем состоит наш долг в нынешних обстоятельствах. Веления его крупными буквами начертаны для нас герцогом де Бофором; мне не пристало читать в них то, что касается до вас; но беру на себя смелость признаться: я заметил, что каждый день бывают часы, когда вам, как и мне, отнюдь не хочется стать испанцем. С другой стороны, нам должно по возможности защитить себя от тирании, и притом от тирании, жестоко нами раздраженной. Таково мое мнение, в защиту которого я привел лишь те доводы, какие имел честь урывками неоднократно излагать вам в минувшие две недели. На мой взгляд, военачальникам следует завтра же подписать договор с Испанией, которым она обязалась бы без промедления ввести во Францию свои войска до Понтавера 162, но более не допускать никаких ее передвижений, по крайней мере вглубь от этого пункта, без нашего на то согласия».

Я заканчивал эту фразу, когда вошел Рикмон, сообщивший, что в гостиной дожидается нарочный от виконта де Тюренна, — он еще во дворе громко крикнул: «Добрые вести!», однако, поднимаясь по лестнице, не захотел ничего объяснить Рикмону. Нарочный этот, бывший лейтенантом полка г-на де Тюренна, желал объявить нам свое поручение со всей торжественностью, но исполнил это весьма неловко. Письмо г-на де Тюренна к герцогу было кратким, не более пространной была записка, адресованная мне, а сложенный вдвое памятный листок для его сестры, мадемуазель де Буйон, заполнен шифром. Мы, однако, весьма обрадовались новостям, ибо узнали довольно, чтобы увериться в том, что г-н де Тюренн объявил себя нашим сторонником, армия его (армия герцога Саксен-Веймарского, без сомнения, лучшая в Европе), его поддерживает, а губернатор Брейзаха, Эрлах, который употребил все силы, чтобы ему помешать, вынужден был укрыться в Брейзахе с отрядом в тысячу или тысячу двести солдат — все, что ему удалось отторгнуть от г-на де Тюренна. Четверть часа спустя после своего прибытия курьер вспомнил, что в кармане у него письмо виконта де Ламе, моего близкого родственника и друга, служившего в той же армии, — Ламе заверял меня в самых добрых чувствах, писал, что с двухтысячным отрядом конницы идет прямо к нам, а г-н де Тюренн присоединится к нему в урочный день в урочном месте с главными силами армии. Это-то виконт де Тюренн и сообщал шифром мадемуазель де Буйон.

Позвольте мне, прошу вас, сделать здесь небольшое отступление, быть может, достойное вашего внимания. Вы, без сомнения, удивлены, что г-н де Тюренн, который во всю свою жизнь не только не принадлежал ни к одной партии, но не желал даже слушать об интригах, решился, будучи военачальником королевской армии, выступить против двора 163 и совершить поступок, на который, быть может, не отважились бы даже Меченый и адмирал де Колиньи. Вы еще более удивитесь, когда я скажу вам: я по сию пору гадаю, что могло побудить его к этому; его брат и невестка сотни раз клялись мне, что знают одно: он поступил так не ради них; из того, что он толковал мне сам, я не мог ничего уразуметь, хотя он заговаривал со мной об этом предмете более тридцати раз, а мадемуазель де Буйон, единственная его наперсница, то ли ничего не знала, то ли хранила тайну. То, как он повел себя, объявив о своем решении, которого он держался всего лишь четыре или пять дней, также весьма удивительно. Мне так никогда и не удалось ничего выведать ни у тех, кто его поддержал, ни у тех, кто оказался его противником. Должно было обладать выдающимися его достоинствами, чтобы их не затмило такого рода происшествие, и пример этот учит нас, что вся низость мелких душ не в силах порой разрушить доверенность, какую во многих случаях должно оказывать людям недюжинным.

Возвращаюсь, однако, к тому, о чем вел речь, то есть к тому, что я говорил герцогу и герцогине Буйонским в ту минуту, когда нас прервал нарочный виконта де Тюренна, выслушанный нами с радостью, какую вам нетрудно вообразить.

«На мой взгляд, если испанцы обяжутся дойти до Понтавера и не двигаться далее этого места, не получив на то нашего согласия, мы можем без опасений обязаться сложить оружие не ранее, чем будет заключен общий мир, при условии, что и они сдержат слово, данное ими Парламенту — предоставить этот вопрос его судейству. Слово это — пустая болтовня, но нам она на руку, ибо нам не составит труда обратить ее в нечто надежное и вещественное. Еще четверть часа назад я был против того, чтобы так далеко заходить в отношениях с испанцами — когда появился гонец от господина де Тюренна, я как раз намеревался предложить вам выход, который, на мой взгляд, удовлетворил бы их гораздо менее. Но поскольку, судя по полученному нами известию, господин де Тюренн уверен в своих войсках, а двор не располагает войском, какое могло бы ему противостоять, кроме тех отрядов, что осаждают нас в Париже, я убежден: мы можем спокойно согласиться на это условие, по вашим словам, желанное для испанцев — более того, если бы сами они до него не додумались, нам следовало бы вынудить их его потребовать. Партия наша обладает двумя преимуществами, весьма значительными и редкими. Первое из них состоит в том, что выгоды наши — общие и частные, вполне согласны друг с другом, а это случается далеко не всегда. Второе — в том, что пути к достижению этих выгод уже очень скоро сходятся и сливаются в один, а это случается еще реже. Истинная и надежная польза общества состоит в наступлении общего мира, польза народа — в облегчении его бедствий, польза корпорации — в восстановлении порядка, ваша польза, сударь, польза всех остальных и моя собственная — в том, чтобы содействовать всему мною перечисленному и содействовать таким образом, чтобы мы оказались и казались всеобщими благодетелями 164. Все прочие выгоды связаны с этою, и, чтобы добиться их, следует, на мой взгляд, показывать, что мы ими пренебрегаем.

Мне нет надобности лукавить. Как вам известно, я гласно объявил о том, что лично для себя не ищу никакой корысти в этом деле, и я сдержу слово до конца. Вы в другом положении. Вы хотите получить Седан — вы имеете на то право. Герцог де Бофор желает стать адмиралом — у него есть на то причины. У герцога де Лонгвиля свои притязания — на здоровье. Принц де Конти и герцогиня де Лонгвиль не желают больше зависеть от принца де Конде — они более не станут от него зависеть. Но, чтобы достигнуть всех этих целей, на мой взгляд, должно прежде всего не помышлять ни об одной из них, а стремиться лишь к заключению общего мира, быть и в самом деле готовыми принести все в жертву этому благу — оно столь велико, что каждый непременно обретет в нем много более того, чем ему пожертвует; завтра же подписать с испанскими посланцами самые положительные и священные обязательства, какие только можно измыслить; присовокупить, дабы еще более угодить народу, к статье о мире статью об изгнании Мазарини, как его заклятого врага; ускорить приход эрцгерцога в Понтавер и виконта де Тюренна в Шампань; не теряя ни минуты предложить Парламенту то, что дон Хосе де Ильескас уже предложил ему в отношении общего мира; вынудить его принять угодное нам решение, что он не преминет сделать, уяснив наше могущество, и приказать депутатам в Рюэле добиться от Королевы, чтобы она назначила место для переговоров об общем мире, или на другой же день вернуться в Париж, дабы занять свои места в Парламенте. Я не теряю надежды на то, что двор, доведенный до последней крайности, согласится на переговоры — тогда, не правда ли, что может лучше послужить к вящей нашей славе? Знаю, если двор на это решится, испанский король не станет, как обещал, взывать в этом деле к нашему судейству, однако я знаю и другое: то, что я недавно назвал пустой болтовней, вынудит все же испанских министров соблюсти внешние приличия, а это непременно окажется весьма выгодным для Франции. Если же двор будет настолько слеп, что отвергнет мирные переговоры, сможет ли он держаться своего отказа долее двух месяцев? Разве провинции, которые уже бурлят, не выступят к тому времени на нашей стороне? И разве армия принца де Конде способна выстоять против испанской армии, армии господина де Тюренна и нашей? Соединенная мощь двух последних избавляет нас от опасений, какие мы имели и должны были иметь в отношении чужеземных войск. Они будут более зависеть от нас, нежели мы от них; мы подчиним себе Париж собственными силами тем более верно, что станем действовать через Парламент, — он и будет тем посредником, с помощью которого мы удержим в руках народ, ибо народ всегда надежнее обуздать чужими руками по причинам, какие я вам уже неоднократно излагал.

Выступление господина де Тюренна — единственный путь, могущий привести нас к тому, о чем мы не смели и мечтать, а именно: к союзу Испании с Парламентом для нашей защиты. Благодаря выступлению виконта условие испанской стороны насчет общего мира становится сбыточным и исполнимым. Выступление его облегчает нам возможность действовать, оно позволяет нам увлечь за собой Парламент — без него ни одно наше предприятие не будет основательным, совокупно с ним все предпринятое нами будет надежно, по крайней мере, в одном отношении; но увлечь Парламент возможно и полезно лишь в данную минуту. Первый президент и президент де Мем сейчас в отъезде, а в их отсутствие нам куда легче заставить Парламент принять угодное нам решение. Если они добросовестно исполнят то, что Парламент предпишет им постановлением, которое мы заставим огласить и о котором я уже упоминал, мы добьемся своего и сплотим корпорацию ради великой цели — общего мира. Если же двор будет упорствовать, отвергая наше предложение, а приверженные ему депутаты не пожелают следовать по нашим стопам и побоятся разделить нашу участь, подобно магистратам, уже высказавшимся в этом духе, мы и тогда останемся в выигрыше, хотя и в другом смысле: мы останемся едины с общею массою Парламента, а те окажутся его предателями; палаты тем более будут в нашей власти. Таково мое мнение, я готов подписать его и представить Парламенту, при условии, однако, что вы не упустите благоприятной минуты, при которой оно только и может быть разумным, ибо если господин де Тюренн изменит свой план прежде, чем я обнародую свое предложение, я стану возражать против него с тем же пылом, с каким ныне его защищаю».

Герцогиня Буйонская, которая до сих пор укоряла меня в излишней осторожности, была в высшей степени поражена моим замыслом; усмотрев в нем величие, она нашла его превосходным. Но супруг ее, которого я часто восхвалял в глаза за то, что он ставит справедливость превыше своей выгоды, возразил мне: «Вы измените своему обыкновению восхвалять меня, когда выслушаете то, что я намерен вам сказать. Предложение ваше прекрасно, я согласен даже, что оно исполнимо, но я утверждаю, что оно пагубно для интересов частных лиц, и сейчас докажу вам это в немногих словах. Испания пообещает нам все и ничего не исполнит, если мы пообещаем ей вступить в переговоры с двором только на условиях общего мира. Этот мир — единственная ее цель, она предаст нас, едва сможет его добиться, а если мы вдруг совершим смелый шаг, какой вы предлагаете, она непременно добьется мира в две недели, ибо Франция не преминет заключить его, и притом со всею поспешностью; это будет тем более легко, что мне известно из верных рук: испанцы стремятся достигнуть мира любой ценой и согласны даже на условия столь для них невыгодные, что вы были бы удивлены. Беря это во внимание, в каком положении окажемся мы назавтра после того, как мы заключим общий мир или, лучше сказать, будем содействовать его заключению? Мы покроем себя славой, согласен, но разве слава эта помешает нам стать предметом ненависти и ярости двора? И разве Австрийский дом пожелает снова взяться за оружие, когда четыре месяца спустя нас с вами арестуют? Вы возразите мне, что мы можем оговорить с Испанией условия, которые оградят нас от подобных покушений, но, полагаю, я предвосхищу ваши возражения, наперед уведомив вас: Испанию так одолевают внутренние ее заботы 165, что она, ни минуты не колеблясь, принесет в жертву мирному договору самые торжественные клятвы, какие сможет нам дать; я не знаю средства против этой опасности, тем более что не уверен даже в том, удастся ли нам разделаться с Мазарини; но и в случае удачи обеспечит ли это нашу собственную безопасность? Если Испания не сдержит данного нам слова добиваться его изгнания, что ожидает нас? Разве слава, какую принесет нам водворение мира, искупит в глазах народа, чья исступленная ненависть к Кардиналу вам известна, что мы сохранили в его должности министра, ради низвержения которого взялись за оружие? Но пусть даже слово, данное нам, сдержано и Кардинал отрешен от власти, разве нам все равно не грозит месть Королевы, злопамятство принца де Конде, и все кары, которые оскорбленный двор может обрушить на нас за нами содеянное? Истинная слава — слава длительная, скоротечная слава — всего лишь дым, а та, которою покроет нас общий мир, принадлежит к числу самых мимолетных, если мы не подкрепим ее опорою, позволяющею нам прослыть людьми не только благонамеренными, но и мудрыми. Превыше всего я восхищаюсь вашим бескорыстием, и, вам известно, я ценю его как должно, но, уверен, вы не одобрили бы моего, если бы оно простиралось так далеко, как ваше. Благоденствие вашего дома обеспечено, взгляните на положение моего — подумайте о бедственных обстоятельствах, в каких находится присутствующая здесь дама, ее супруг, их дети».

В ответ на доводы герцога Буйонского я привел множество других, почерпнув их в убеждении, что испанцам придется соображаться с нами, когда они увидят, сколь безраздельно властвуем мы Парижем, восьмитысячным пехотным войском и трехтысячной конницей, стоящими у его ворот, и самой испытанной армией в Европе, которая выступила к нам на помощь. Я не упустил ничего, чтобы убедить герцога в правильности моего суждения, которое нахожу справедливым и сегодня. Он приложил все старания, чтобы убедить меня в разумности своего: по-прежнему внушать посланцам эрцгерцога, будто мы исполнены решимости совокупно с ними домогаться общего мира, но притом объявить им, что, по нашему мнению, лучше было бы склонить к нему и Парламент, а этого можно достигнуть лишь постепенно и как бы для него нечувствительно; таким образом выиграть время, подписав с посланцами соглашение, которое якобы лишь предваряет то, что впоследствии должно составить с участием Парламента, — оно не обяжет нас ни к каким немедленным и определенным действиям в отношении общего мира, однако же испанцы будут ублаготворены довольно для того, чтобы двинуть свои войска. «А тем временем, — продолжал герцог Буйонский, — выступит и армия моего брата. Испуганный и растерянный двор принужден будет согласиться на заключение мира. И поскольку в соглашении нашем с Испанией мы оставим себе лазейку, благодаря оговорке насчет Парламента, мы воспользуемся ею для общего блага и для нашей собственной пользы, если двор не образумится. Таким способом мы избегаем опасностей, которые я вам уже перечислил или, по крайней мере, будем долее иметь силы и возможность их избежать».

Соображения эти, хотя и мудрые и даже глубокие, не убедили меня, потому что герцог выводил из них необходимость действий, казавшихся мне неисполнимыми: я понимал, что он может провести посланцев эрцгерцога, которые доверяли ему более, чем всем нам вместе взятым, но я не представлял себе, как он сможет провести Парламент, который в настоящее время вел переговоры с двором, уже послал своих депутатов в Рюэль и, сколько бы ни шарахался из стороны в сторону, всегда вновь неудержимо влекся к соглашению. Одно лишь громкое требование общего мира могло его сдержать; но поскольку герцог Буйонский отвергал такой шаг, я предвидел, что Парламент будет продолжать следовать своим путем, и, стало быть, если случай расстроит хотя бы часть нашего плана, мы окажемся в необходимости прибегнуть к народу, а это я считал наистрашнейшей опасностью.

Услышав слова «расстроить хотя бы часть нашего плана», герцог Буйонский перебил меня, спросив, что я имею в виду. «Да вот, к примеру, умри внезапно виконт де Тюренн, — ответил я, — или возмутись его армия, чего добивался Эрлах, какая участь ждет нас, если нас не поддержит Парламент? Сегодня — народные трибуны, завтра — лакеи графа де Фуэнсальданья. Мой припев для вас не новость: вкупе с Парламентом — все, без него — ничего». Так мы спорили не менее трех или четырех часов и, не убедив друг друга, решили на следующий день обсудить этот вопрос у принца де Конти в присутствии господ де Бофора, д'Эльбёфа, де Ла Мота, де Бриссака, де Нуармутье и де Бельевра.

Я вышел от герцога Буйонского в большом смущении; я был убежден, да и сейчас убежден, что рассуждение его построено было на зыбком основании. Я понимал, что поведение, на нем зиждящееся, открывает путь всякого рода частным сделкам; зная наверное, сколь велико доверие к герцогу испанцев, я не сомневался, что он представит их посланцам положение дел в таком свете и виде, какой найдет нужным. Воротившись к себе, я встревожился еще более — меня ждало здесь шифрованное письмо от г-жи де Ледигьер, которая от имени Королевы сулила мне щедрые милости: оплату моих долгов 166, аббатства, кардинальскую шапку. На отдельной записочке стояли следующие слова: «Выступление Веймарской армии повергло здесь всех в ужас». Я понял, что двор не преминет сделать попытку соблазнить других, как пытается соблазнить меня, и если уж герцог Буйонский, без сомнения самая светлая голова в партии, начал подумывать о лазейках в пору, когда все нам улыбается, другие навряд ли откажутся воспользоваться широкими парадными дверями, которые — я уже не сомневался в этом — услужливо распахнут перед ними после выступления виконта де Тюренна. Но неизмеримо более всего остального печалило меня то, что я разгадал подоплеку замыслов и целей герцога Буйонского. До сих пор я полагал первые более обширными, вторые более возвышенными, чем они представились мне в теперешних обстоятельствах, которые меж тем были решительными, ибо речь шла о том, привлечь к делу Парламент или нет. Более двадцати раз герцог склонял меня к тому, что ныне ему предложил я сам. А предложил я ему то, что до сей поры отвергал, из-за выступления его брата, которое, как вы понимаете, укрепляло силы герцога еще более, нежели мои. И вот вместо того, чтобы укрепиться, он слабеет, ибо воображает, что Мазарини уступит ему Седан; ради этого он хватается за то, что ведет прямо к этой цели, и эту малую выгоду предпочитает той, какую мог бы найти, дав мир Европе. Вот этот-то поступок, в котором, по моему убеждению, большую роль играла герцогиня Буйонская, имевшая над мужем огромную власть, и побудил меня сказать вам, что, несмотря на великие свои таланты, герцог едва ли способен был на великие деяния, которых от него ждали и которых он так никогда и не совершил. Ничто так не обесценивает достоинства человека великого, как неумение угадать решительную минуту своей славы. Упускают ее почти всегда ради того, чтобы поймать миг удачи, и в этом случае обыкновенно обманываются вдвойне. Герцог хотел всех перехитрить и потому попал впросак. Случается это нередко.

На другой день мы собрались у принца де Конти 167, как уговорились накануне. Герцогиня де Лонгвиль, которая за полтора месяца до того разрешилась от бремени сыном и в чьей спальне мы с тех пор более двадцати раз говорили о делах, на этом совете не была, — отсутствие ее показалось мне странным. Мы с герцогом Буйонским изложили свои мнения в том же духе, что накануне у него дома, и принц де Конти поддержал герцога, — по тону его я заподозрил, что сделка уже совершилась. Герцог д'Эльбёф был кроток как агнец, но мне почудилось, что, если бы он смел, он пошел бы еще далее герцога Буйонского.

Шевалье де Фрюж, брат старухи Фьенн, предатель, который, принадлежа нашей партии и командуя притом полком герцога д'Эльбёфа, служил лазутчиком обеим сторонам, у входа в Ратушу предупредил меня, что, судя по всему, господин его уже договорился с двором. Поведение г-на Бофора красноречиво свидетельствовало о том, что герцогиня де Монбазон постаралась умерить его пыл. Поскольку я был уверен, что всегда сумею обскакать ее к концу загона, теперешняя его нерешительность не смутила бы меня и, присоединив его голос к голосам господ де Бриссака, де Ла Мота, де Нуармутье и де Бельевра, которые полностью меня поддержали, я получил бы заметный перевес, но, памятуя о г-не де Тюренне, который был в настоящую минуту главной ставкой нашей партии, и о герцоге Буйонском, за которого благодаря его давней дружбе с графом де Фуэнсальданья горой стояли испанцы, я принужден был сделать вид, будто по доброй воле иду на уступки, на самом деле вырванные необходимостью.

Накануне, выйдя от герцога Буйонского, я посетил посланцев эрцгерцога в надежде выведать у них, по-прежнему ли они так упорно держатся за условие об общем мире, то есть за то, чтобы заключить с нами договор лишь в том случае, если мы сами обязуемся домогаться общего мира, как они раньше уверяли меня и как о том твердили герцог и герцогиня Буйонские. Я почувствовал, что настроение обоих совершенно переменилось, хотя сами они того не замечают. Они по-прежнему желали, чтобы мы обещали добиваться общего мира, но на манер герцога Буйонского, то есть в два приема. Герцог внушил им, что это выгоднее им же самим и только так можно склонить к этому и Парламент. Словом, я узнал мастера по его работе и понял, что доводы герцога, в соединении с полученным послами приказом совершенно на него полагаться, одержат верх над всеми моими возражениями. Вот почему я не стал открываться испанцам.

Между полуночью и часом ночи я зашел за президентом де Бельевром, чтобы увести его к советнику де Круасси, где мы могли говорить без помех. Я изложил обоим положение дел. Они сразу же согласились со мной, полагая, что всякое другое поведение неминуемо нас погубит. Они признали, однако, что до поры до времени нам следует уступить, ибо в настоящую минуту мы совершенно зависим от испанцев и г-на де Тюренна, которые действуют по указке герцога Буйонского, — они надеялись, что мы либо вынудим герцога Буйонского согласиться с нашим мнением на совете, который назавтра должен состояться у принца де Конти, либо постараемся сами внушить это мнение виконту де Тюренну, когда тот к нам присоединится. Я отнюдь не льстил себя этой надеждой, тем более что при подобном образе действий последствия, каких я более всего страшился, могли обнаружить себя до того, как виконт де Тюренн прибудет к нам. «Вы правы, — сказал мне обладавший находчивым умом Круасси. — Однако вот какая мысль пришла мне в голову. Намерены ли вы поставить свою подпись под тем предварительным договором, который герцог Буйонский желает подписать с посланцами эрцгерцога?» — «Нет», — ответил я. «Тем лучше, — продолжал он, — воспользуйтесь же этим случаем, чтобы объяснить испанским посланцам, по каким причинам вы отказываетесь его подписать. Причины эти показали бы самому Фуэнсальданье, будь он здесь, что истинные выгоды Испании требуют держаться поведения, какое вы предлагаете. Быть может, посланцы задумаются над вашими словами, быть может, они потребуют отсрочки, чтобы сообщить обо всем эрцгерцогу; в этом случае, смею поручиться, Фуэнсальданья поддержит вас, и тогда герцог Буйонский вынужден будет подчиниться. Выход, который я вам предлагаю, самый что ни на есть простой, и посланцы даже не заметят раздора в партии, — им будет казаться, что вы приводите ваши доводы для того лишь, чтобы воспрепятствовать нам подписать договор, а не для того, чтобы оспорить мнения принца де Конти и герцога Буйонского». Поскольку выход, предложенный Круасси, не представлял никаких или почти никаких неудобств, я на всякий случай решил к нему прибегнуть и на другое же утро попросил г-на де Бриссака, чтобы он отправился обедать к герцогине Буйонской и как бы ненароком обмолвился, что ему показалось, будто меня несколько смущает необходимость поставить подпись на договоре с Испанией. Я не сомневался, что герцогу Буйонскому, который и прежде видел, что я всячески уклоняюсь от подписания такого договора, пока я сам не предложил ему волей или неволей склонить к этому Парламент, не по вкусу придутся мои колебания в отношении сепаратного договора военачальников с Испанией и, стараясь меня переубедить, он даст мне повод объясниться в присутствии послов.

Вот в каком расположении ума я находился, когда мы приступили к совещанию у принца де Конти. Видя, что все наши с де Бельевром слова не убеждают герцога Буйонского, я прикинулся, будто склоняюсь перед его доводами и перед властью принца де Конти, нашего генералиссимуса; решено было подписать договор с эрцгерцогом на условиях, предложенных герцогом Буйонским; они оговаривали, что испанцы дойдут до Понтавера, и даже далее, если того пожелают наши военачальники, а военачальники со своей стороны употребят все силы, чтобы убедить Парламент присоединиться к соглашению или, точнее, заключить новое об общем мире и, стало быть, вынудить Короля заключить этот мир на разумных условиях, которые Его Католическое Величество предоставит усмотрению Парламента. Герцог Буйонский объявил, что берется сам получить подписи послов под этим, как видите, весьма нехитрым договором. Ему и в голову не пришло спросить меня, подпишу я его или нет. Все собравшиеся были весьма довольны, что получат помощь Испании такой недорогой ценой, при этом сохраняя возможность принять предложения, которыми после выступления г-на де Тюренна двор не преминет засыпать их всех; подписать договор назначили в полночь в покоях принца де Конти в Ратуше. Посланцы прибыли туда в урочное время, — я заметил, что они приглядываются ко мне с особенным вниманием.

Круасси, которому надлежало составить договор, уже взялся за перо, но тут бернардинец, обернувшись ко мне, спросил, поставлю ли я под ним свою подпись, и когда я ответил, что, по словам герцогини Буйонской, граф де Фуэнсальданья мне это возбраняет, возразил с важностью, что без этого предварительного условия обойтись нельзя, — тому два дня он снова получил на сей счет особенный приказ эрцгерцога. В замечании его я угадал действие слов, сказанных по моему наущению Бриссаком герцогине Буйонской. Супруг ее всеми силами пытался меня уломать. А я не упустил случая растолковать испанским посланцам, в чем состоит истинная их выгода, доказывая им, что избранный план опасен как для меня, так и для всей партии, и я не могу ему следовать или хотя бы одобрить его своей подписью. Я повторил сказанное мною накануне, что готов идти на все, если заключено будет окончательное и решительное соглашение. При этом я употребил все силы, чтобы, не выдавая своего умысла, заронить в испанцах продозрение, что путь, на который решено вступить, открывает лазейки для частных сделок.

Хотя я высказал все это в форме простого рассуждения, не изъявляя ни малейшей охоты противиться принятому решению, слова мои произвели сильное впечатление на бернардинца, а герцог Буйонский весьма смутился и, как он признавался мне впоследствии, сам не рад был, что затеял спор. Дон Франсиско Писарро, истый кастилец, не так давно покинувший родную страну да вдобавок привезший новые распоряжения Брюсселя во всем сообразоваться с мнением герцога Буйонского, стал убеждать своего сотоварища уступить желанию герцога. Тот согласился, не оказав большого сопротивления. А я, едва увидел, что он уже решился, сам стал его к этому склонять и присовокупил, что, желая избавить его от сомнений, вызванных моим нежеланием подписать договор, я в присутствии принца де Конти и остальных генералов даю слово, если Парламент придет к согласию с двором, предоставить испанцам с помощью средств, находящихся в моем распоряжении, время и возможности, потребные для того, чтобы вывести их войска.

Я посулил им это по двум причинам: во-первых, я был твердо убежден, что Фуэнсальданья, человек весьма умный, отнюдь не согласится с мнением своих посланцев и не отважится ввести свою армию во Францию, получив столь ничтожные гарантии от военачальников и никаких от меня. Второе соображение, побудившее меня сделать этот шаг, состояло в том, что я был весьма не прочь показать нашим генералам, сколь велика моя решимость сделать все, от меня зависящее, чтобы не допустить предательства, и потому я публично обязуюсь помешать разбить испанцев или захватить их врасплох даже в том случае, если Парламент примирится с двором, хотя на том же совещании я более двадцати раз повторял, что не намерен действовать наперекор Парламенту и это мое нежелание — единственная причина, по какой я не хочу подписывать договор, в котором он не принимает участия.

Герцог д'Эльбёф, человек коварный, да вдобавок еще озлобленный моими словами о частных сделках, громко сказал мне, не стесняясь присутствием послов: «Средства, о которых вы только что упомянули этим господам, вы можете найти только в народе». — «Там я никогда не стану их искать, — возразил я ему. — И герцог Буйонский в этом за меня поручится». — «Я знаю, что это не входит в ваши намерения, — отозвался герцог Буйонский, который, правду сказать, желал бы, чтобы я поставил свою подпись рядом с другими. — Однако, — продолжал он, — поверьте, вы невольно поступаете вопреки вашим намерениям, и мы, подписывая договор, сохраняем более уважения к Парламенту, нежели вы сами, отказываясь его подписать, ибо мы... (при последних словах он понизил голос, чтобы его не услыхали послы, и, отведя нас с герцогом д'Эльбёфом в угол, закончил) мы оставляем себе лазейку, чтобы выпутаться из дела вместе с Парламентом». — «Парламент воспользуется вашей лазейкой, — возразил ему я, — когда вы этого совсем не захотите, это очевидно уже и сейчас, а когда вы захотите ее захлопнуть, вы не сможете это сделать; с Парламентом шутки плохи — будущее вас в этом убедит». Тут нас позвал принц де Конти. Договор был оглашен и подписан. Вот все, чему мы были очевидцами. Но дон Габриэль де Толедо, о котором мне вскоре придется говорить, впоследствии рассказывал мне, что испанские посланцы вручили две тысячи пистолей герцогине де Монбазон и столько же герцогу д'Эльбёфу.

Я вернулся к себе, весьма взволнованный случившимся; президент де Бельевр и Монтрезор, ожидавшие меня в архиепископстве, были встревожены не менее меня. Первый из них, человек трезвого ума, произнес тогда слова, которые заслуживают особенного внимания, ибо дальнейшие события совершенно их подтвердили: «Сегодня мы упустили возможность вовлечь в дело Парламент, при участии которого оно было бы верным и безопасным. Будем же молить Бога, чтобы все шло хорошо. Если хоть одну часть нашего плана постигнет неудача, мы погибли». Не успел де Бельевр произнести эти слова, как в комнату вошел Нуармутье, сообщивший, что после моего ухода из Ратуши туда прискакал посланный ко мне Легом лакей; не найдя меня, он не пожелал ни с кем объясниться и снова вскочил в седло. Позволю себе напомнить вам, что Лег, который соединял большую отвагу с недалеким умом и редкой самонадеянностью, тесно сошелся со мной с той поры, как продал свой чин капитана гвардии и, едва к нам явился бернардинец, вздумал взять на себя переговоры во Фландрии. Он вообразил, что поручение это придаст ему веса в партии; он приступил с этим ко мне, действуя через Монтрезора, который тут же уготовил ему роль любовника герцогини де Шеврёз, находившейся в Брюсселе 168. Монтрезор убеждал меня, что герцогиня может оказаться полезной для меня в будущем, что место ее любовника свободно и занять его может кто-нибудь другой, не принадлежащий к числу моих приверженцев. Словом, хотя я и не имел охоты отправлять в Брюссель человека, облеченного правом действовать от моего имени, я сдался на его и Монтрезора мольбы, и мы поручили ему находиться при особе эрцгерцога 169. Лакей, посланный ко мне Легом и явившийся в архиепископский дворец четверть часа спустя после прихода Нуармутье, доставил мне послание своего хозяина, которое повергло меня в дрожь. Лег толковал в нем лишь о добрых намерениях эрцгерцога, об искренности графа де Фуэнсальданья, о том, какое нам должно питать к ним обоим доверие, словом, чтобы сказать вам коротко — большего вздора мне не доводилось читать; в особенности же опечалило нас, что Лег, без сомнения, вообразил, будто Фуэнсальданья пляшет по его дудке.

Судите сами, каково иметь посредника такого сорта при дворе, где нам предстояло вести множество дел. Нуармутье, бывший задушевным другом Лега, признал, что письмо его ни с чем не сообразно, однако не заметил, что оно внушило ему самому ни с чем не сообразный план — он забрал себе в голову также отправиться в Брюссель; Лега оставлять там и впрямь опасно, — объявил Нуармутье, — но было бы неприлично отозвать его или даже послать ему сотоварища, который не был бы близким его другом и притом значительно выше его званием. Так говорил Нуармутье, а вот что было у него на уме. Он надеялся отличиться на поприще, которое открыло бы ему возможность вести переговоры, продолжая участвовать в войне, заручиться совершенным доверием партии во всем, что касается Испании, и совершенным содействием Испании во всем, что касается партии. Мы из кожи лезли вон, чтобы отговорить его от этой затеи, пустили в ход сотни разумных доводов, чтобы выбить эту мысль из его головы, однако мы не могли привести самый веский довод: что он глуп и болтлив. Не правда ли, отменные достоинства? Недоставало только их, чтобы подкрепить недостатки Лега. Но желание Нуармутье было твердо — пришлось уступить; он носил имя Ла Тремуя, он был заместителем командующего армией, он блистал в партии, в которую вошел вместе со мной и через мое содействие. Таково злосчастье междоусобицы: во время нее ошибки нередко совершаешь, следуя правилам трезвой политики.

Все то, что я рассказал вам о наших совещаниях у герцога Буйонского и в Ратуше, происходило 5, б и 7 марта. Теперь мне должно описать вам то, что происходило в эти дни в Парламенте и на совещании в Рюэле.

Последнее началось из рук вон плохо. Депутаты справедливо утверждали, что данное им слово — открыть дороги к городу — было нарушено, и в Париж не пропустили даже ста мюидов пшеницы. Двор же уверял, будто вовсе не давал обещания снять заставы на дорогах, а пшеницу, мол, не доставили в Париж не по его вине. Для снятия осады Королева потребовала от Парламента исполнения предварительных условий: перенести свои заседания в Сен-Жермен на срок, угодный Королю, и в продолжение трех лет не собирать ассамблей. Депутаты единогласно отвергли оба эти требования, которые двор умерил в тот же вечер. Герцог Орлеанский объявил депутатам, что Королева не настаивает на переезде Парламента — она готова удовольствоваться тем, чтобы после того, как во всех статьях будет достигнуто согласие, Парламент собрался бы в Сен-Жермене, дабы в присутствии Короля зарегистрировать декларацию, в которую статьи эти будут включены; Ее Величество готова также ограничить запретительный срок для ассамблей двумя годами вместо трех; депутаты не стали упорствовать в первом вопросе, но оказались неподатливы во втором, утверждая, что привилегия собирать ассамблеи — неотъемлемое право Парламента.

Все эти споры в соединении со многими другими, пересказом которых я не стану вас утомлять, и с крючкотворством, вновь и вновь чинившим препятствия провозу пшеницы, едва весть о них дошла до Парижа, так сильно раздражили умы, что у камина Большой палаты речь шла уже не более не менее как о том, чтобы лишить депутатов их полномочий; военачальники же, видя, что двор, который до выступления г-на де Тюренна не слишком принимал их в расчет, теперь в них ищет, и, полагая, что дела их тем более пойдут в гору, чем в большем затруднении окажется двор, употребили все силы, чтобы, вызвав ропот в Парламенте и в народе, дать почувствовать Кардиналу: не все зависит от совещания в Рюэле. Я со своей стороны способствовал тому же, дабы охладить или, вернее, умерить пыл, с каким Первый президент и президент де Мем стремились ко всему, что было похоже на примирение; таким образом, поскольку в этом отношении все мы домогались одного, мы, хотя и по разным причинам, согласно предпринимали одинаковые меры.

Мера, предпринятая 8 марта 170, была весьма важной. Принц де Конти объявил в Парламенте от имени герцога Буйонского, которого вновь одолел жестокий приступ подагры, что виконт де Тюренн предоставляет в его распоряжение свою особу и свое войско для борьбы с кардиналом Мазарини — врагом государства. Я со своей стороны присовокупил, что, уведомленный накануне о декларации, какую составили в Сен-Жермене — в ней виконт де Тюренн обвинен был в оскорблении Величества, — я полагаю необходимым объявить эту декларацию недействительной, узаконить выступление армии г-на де Тюренна торжественным постановлением, предписать всем подданным Короля беспрепятственно пропускать и довольствовать его войска, а также не мешкая изыскать средства для оплаты его солдат и таким образом помешать восьмистам тысячам ливров, которые двор только что выслал Эрлаху для подкупа солдат, оказать на них тлетворное свое действие. Предложение мое принято было единогласно. Радость, какая выражалась при этом во взглядах и речах собравшихся, описать невозможно. Затем издано было беспощадное постановление против Курселя, Лавардена и Амилли, набиравших войско для Короля в Мэнской области. Деревенским жителям разрешено было собираться, заслышав удар в набат, и задерживать всех, кто будет бить в набат без приказания Парламента.

Но этим дело не кончилось. Когда президент де Бельевр сообщил Парламенту о полученном им от Первого президента письме, которым тот заверял г-на де Бельевра, что ни он сам, ни другие депутаты ни в чем не обманут оказанного им Парламентом доверия, раздался не столько даже общий голос, сколько общий крик с требованием послать Первому президенту наказ, чтобы депутаты не выслушивали никаких новых предложений и даже в отношении прежних не принимали никаких решений, пока все недоимки обещанного хлеба не будут сполна доставлены в город, а все заставы сняты и все дороги открыты, как для гонцов, так и для обозов с продовольствием.

Девятое марта. Парламент пошел еще далее. Он издал постановление прервать переговоры, пока все обещания не будут исполнены и дороги открыты для провоза не только пшеницы, но и вообще съестных припасов; более умеренным членам корпорации лишь с большим трудом удалось добиться, чтобы к постановлению прибавили оговорку, что оно будет обнародовано не прежде, нежели Первый президент сообщит, не выправлены ли с тех пор, как от него получены были последние вести, бумаги, разрешающие ввоз пшеницы.

Когда в тот же день принц де Конти от имени герцога де Лонгвиля уведомил собрание, что 15 сего месяца тот, не мешкая более, выступит из Руана с семью тысячами пехотного и тремя тысячами конного войска и двинется прямо в Сен-Жермен, Парламент принял это сообщение с неописанным восторгом и просил принца де Конти еще поторопить герцога де Лонгвиля 171.

Десятое марта. Депутата нормандского парламента Мирона, явившегося во Дворец Правосудия от имени герцога де Лонгвиля сообщить палатам, с какою великою радостью принял письмо и указ парижского Парламента парламент Ренна, который ждет лишь прибытия герцога де Ла Тремуя, чтобы объявить решение о совокупных действиях против общего врага, — так вот этого самого Мирона, который произнес описанную речь и прибавил, что Ле-Ман, также объявивший себя сторонником партии, послал гонцов к герцогу де Лонгвилю, все собрание единодушно благодарило как глашатая самых добрых вестей.

Одиннадцатое марта. Посланец герцога де Ла Тремуя попросил аудиенции у Парламента и предложил ему от имени своего господина восемь тысяч пехотинцев и две тысячи конников — они, по его уверениям, могли быть готовы к выступлению через два дня, при условии если Парламент благоволит разрешить герцогу де Ла Тремую завладеть налогами, поступившими в казну в Пуатье, Ниоре и других городах, поддержкою которых он уже заручился. Парламент изъявил ему горячую благодарность, одобрил все его действия, предоставил неограниченное право распоряжаться королевской казною и просил поторопиться с вербовкой солдат.

Посланец Ла Тремуя еще не покинул Дворец Правосудия, когда президенту де Бельевру, который сообщил Парламенту, что Первый президент настоятельно просит заново выслать ему полномочия для участия в совещании, ибо принятое накануне постановление предписывало ему и остальным депутатам прервать переговоры, так вот, президенту де Бельевру пришлось выслушать в ответ, что полномочия эти высланы будут не прежде, нежели в город доставят обещанную пшеницу.

Вскоре после того житель Реймса Ролан, который нанес личные оскорбления наместнику Короля в Шампани, маркизу де Ла Вьёвилю, и изгнал его из города, потому что тот объявил себя сторонником Сен-Жермена, принес Парламенту жалобу на должностных лиц, предавших его за эти действия суду. Все собрание одобрило его поступок и обещало ему всяческую защиту.

Вот какой пыл охватил партию, и вы, верно, полагаете, что потребно было хотя бы известное время, чтобы он поохладел и можно было заключить мир. Ничуть не бывало. Мир был заключен и подписан в Рюэле в тот же день, заключен и подписан 11 марта депутатами, которые 10 марта просили новых полномочий, ибо прежних они были лишены теми самыми депутатами, которым в этих полномочиях было отказано. Вот как разрешились все противоречия. Потомкам нашим трудно будет поверить в подобную развязку, но современники примирились с нею в четыре дня.

Едва г-н де Тюренн объявил себя нашим сторонником, двор стал склонять на свою сторону военачальников с куда большим рвением, нежели прежде, но не добился успеха, во всяком случае в том смысле, какого желал. Герцогиня де Монбазон, осаждаемая во многих отношениях Винёем, обещала герцога де Бофора Королеве, но Королева понимала, что той трудно будет предоставить его двору, если я не приму участия в сделке. Ла Ривьер уже не выказывал прежнего пренебрежения герцогу д'Эльбёфу, но что мог сделать д'Эльбёф? К маршалу де Ла Моту подступиться можно было только через посредство герцога де Лонгвиля, но старания Анктовиля так же мало помогли успеть в этом двору, как нам — усилия Варикарвиля. После решительного шага своего брата герцог Буйонский стал выказывать более склонности договориться с двором, и Вассе, который, сколько мне помнится, командовал его кавалерийским полком, различными путями дал знать об этом в Сен-Жермен; но требования, им заявленные, оказались чрезмерно велики; однако они и не могли быть другими, ибо оба брата, сознавая свою силу, не склонны были удовлетвориться малым. Колебания Ларошфуко не нравились Ла Ривьеру, который к тому же находил, как Фламмарен уверял г-жу де Поммерё, что соглашение с принцем де Конти ничего не стоит в будущем, если его не подтвердит также принц де Конде, а Принц отнюдь не расположен был уступать кардинальскую шапку своего брата. Я же на посулы, сделанные мне через г-жу де Ледигьер, отвечал так, что двор не мог надеяться легко меня уломать.

Словом, кардинал Мазарини увидел, что все пути, ведущие к переговорам, к которым он питал страсть неистовую, закрыты или преграждены, хотя обстоятельства вынуждали даже тех, кто не был склонен к переговорам, усердно их домогаться, ибо и впрямь расположение духа во всем королевстве не оставляло иного выхода. Эта, с позволения сказать, напрасность переговоров в конце концов принесла двору более пользы, нежели могли принести самые искусные переговоры, ибо она не мешала двору их вести, поскольку Кардинал по натуре своей не способен был от них отказаться, но, однако, содействовала тому, что, вопреки своему обыкновению, Мазарини не положился всецело на переговоры; отвлекая ими наших генералов, он тем временем послал Эрлаху восемьсот тысяч ливров, которые отняли у г-на де Тюренна его армию, и вынудил депутатов Рюэля подписать мир наперекор приказаниям их корпорации. Принц де Конде говорил мне, что это он распорядился выслать восемьсот тысяч ливров, и, кажется, даже прибавил, что сам ссудил их для этой цели — но этого я в точности не помню 172.

Что до заключения мира в Рюэле, президент де Мем впоследствии неоднократно рисовал мне его единственно как плод сговора, состоявшегося в ночь с 8 на 9 марта между ним и Кардиналом; Кардинал объявил, будто ему доподлинно известно, что герцог Буйонский желает начать переговоры не прежде, чем виконт де Тюренн окажется в двух шагах от Парижа и испанцев, а стало быть, может потребовать себе половину королевства. «Спасение в одном, — ответил президент де Мем, — назначить коадъютора кардиналом». — «Этот еще опаснее герцога, — возразил Мазарини, — про того мы, по крайней мере, знаем, в каком случае он согласится вести переговоры, а этот будет требовать только общего мира». — «Если так, — сказал тогда президент де Мем, — мы должны принести себя в жертву спасению государства, мы должны подписать мирный договор, ибо после того, что Парламент совершил сегодня, ничто его более не удержит, и он может завтра же нас отозвать. Если действия наши будут осуждены, мы рискуем всем: перед нами закроют ворота Парижа, нас будут судить, обвинив в нарушении долга и в измене; от вас зависит составить такие условия, какие помогут оправдать наше поведение. Вам самому это на руку, ибо если условия будут разумными, мы найдем способ представить их в выгодном свете, чтобы заткнуть рот возмутителям; впрочем, предлагайте какие угодно условия, я подпишу их и тотчас отправлюсь к Первому президенту сказать, что нахожу такой поступок правильным и не вижу другого средства спасти монархию. Если оно принесет успех, у нас настанет мир, если действия наши будут оспорены, мы все же ослабим мятежников и все беды падут лишь на нашу голову».

Рассказывая мне то, что я вам здесь изложил, президент де Мем прибавил, что решиться заключить мир толкнуло его кипение умов в Парламенте 8 числа, планы г-на де Тюренна и то, что Кардинал рассказал ему о наших с герцогом Буйонским намерениях; постановление от 9 марта, которым депутатам предписывалось прервать совещание, пока в Париж не будет доставлена обещанная пшеница, поддержало его решимость; волнение в народе 10 марта еще ее укрепило, и он, хотя и с большим трудом, убедил Первого президента совершить этот шаг. Президент де Мем сопроводил свой рассказ такими подробностями, что я ему поверил. Покойный герцог Орлеанский и принц де Конде, которых я расспрашивал об этом, утверждали, однако, что упорство, с каким Первый президент и президент де Мем 8, 9 и 10 марта отстаивали некоторые статьи договора, никак не согласно с решением, будто бы принятым президентом де Мемом уже 8 марта. Лонгёй, бывший одним из депутатов, не сомневался в том, что президент де Мем говорит правду, и даже тщеславился тем, будто все понял одним из первых; это подтвердил и кардинал Мазарини, с которым я беседовал после войны, — он, однако, приписывал себе честь решения, «которое, — присовокупил он, — само по себе могло быть весьма опасным, не разгадай я ваши с герцогом Буйонским замыслы. Я знал, что вы не хотите губить Парламент руками народа, а герцог всего более желает дождаться своего брата». Вот что сказал мне кардинал Мазарини во время одного из тех притворных перемирий, какие мы иногда заключали друг с другом. Быть может, он рассуждал так задним числом, не знаю; знаю, однако, что пожелай герцог Буйонский мне поверить, ни он, ни я не дали бы Кардиналу повода оказаться столь проницательным.

Словом, 11 марта мир был заключен после многих споров, слишком долгих и скучных, чтобы их пересказывать; депутаты с большой неохотой согласились, чтобы кардинал Мазарини подписал договор вместе с герцогом Орлеанским, принцем де Конде, канцлером, маршалом де Ла Мейере и графом де Бриенном, уполномоченными Королем. В договор входили следующие пункты:

Парламенту надлежит явиться в Сен-Жермен, где на заседании его, в присутствии Короля, обнародована будет декларация, содержащая условия мирного договора, после чего он возвратится в Париж, дабы приступить к повседневным своим обязанностям.

В продолжение 1649 года палаты не будут собираться на ассамблею, кроме как по случаю назначения должностных лиц и для отчета об отправлении правосудия.

Все постановления Парламента, изданные с 6 января, объявляются недействительными, кроме тех, что относятся к частным лицам и принадлежат к обычному судопроизводству.

Все именные повеления, декларации и указы Королевского Совета, касающиеся до нынешних волнений, отменяются.

Рекруты, набранные для защиты Парижа, будут распущены тотчас по подписании соглашения, и тогда Его Величество отведет от названного города свои войска.

Обыватели должны сложить оружие и более не браться за него без приказания Короля.

Посланцы эрцгерцога должны быть незамедлительно отосланы назад без всякого ответа.

Все бумаги и движимость, отобранные у частных лиц и сохранившиеся в целости, должны быть возвращены владельцам.

Принц де Конти, принцы, герцоги и все прочие, без исключения, кто взялся за оружие, не будут преследуемы за это ни под каким предлогом, если поименованные лица в течение четырех дней, а герцог де Лонгвиль в течение десяти дней, считая с того дня, как будут открыты дороги, объявят о своем желании участвовать в настоящем договоре.

Король не будет требовать возмещения за деньги, изъятые из королевской казны, за проданную движимость, за оружие и снаряды, захваченные как в Арсенале, так и в других местах.

Король распорядится отменить приказание о роспуске на полгода парламента Экса, в согласии со статьями договора между уполномоченными Его Величества и депутатами этого парламента и Прованса от 21 февраля.

Бастилия будет возвращена Королю.

Договор содержал еще некоторые другие статьи, но они не заслуживают упоминания 173.

Надо ли вам говорить, как поражен был герцог Буйонский, узнав о подписании мира. Я сообщил ему об этом, дав прочитать записку, полученную мной от Лонгёя; на пятом или шестом ее слове герцогиня Буйонская, вспомнившая, что я раз пятьдесят говорил ей о том, каким опасностям мы себя подвергаем, если Парламент не пристанет к нам вполне и безусловно, упав на кровать своего супруга, воскликнула: «Ах! Кто мог это предвидеть? Разве подобная мысль хоть однажды приходила вам в голову?» — «Нет, сударыня, — отвечал я ей, — я не предполагал, что Парламент заключит мир нынче, но я предполагал, и это вам известно, что, если мы предоставим ему свободу действий, он заключит его на дурных основаниях; я ошибся только в сроке». — «Он неустанно нам это твердил, неустанно предсказывал, — поддержал меня герцог Буйонский. — Мы кругом виноваты». Признаюсь вам, слова герцога Буйонского внушили мне к нему уважение еще особого рода, ибо, на мой взгляд, тот, кто умеет признаться в своей ошибке, обнаруживает величие духа более, нежели тот, кто умеет ее избежать. Пока мы совещались, какие меры нам следует предпринять, в спальню вошли принц де Конти, герцоги д'Эльбёф, де Бофор и маршал де Ла Мот, ни о чем не подозревавшие и явившиеся к герцогу Буйонскому для того лишь, чтобы уведомить его о нападении Сен-Жермена д'Ашона на Ланьи, где у него были лазутчики. Трудно вообразить, как они были поражены, узнав о заключении мира, тем более что посредники их, как это свойственно обыкновенно людям подобного сорта, в последние два-три дня внушали им, будто двор усматривает в Парламенте всего лишь пустую форму, а на деле намерен принимать в расчет одних военачальников. Впоследствии герцог Буйонский неоднократно подтверждал мне, что Вассе клятвенно заверял его в этом. Герцогиня де Монбазон получила из Сен-Жермена пять или шесть записок такого же содержания, а маршал де Вильруа, который, без всякого сомнения, не хотел обманывать г-жу де Ледигьер, но был обманут сам, каждый день твердил ей то же самое. Следует признать, что кардинал Мазарини в этот раз начал свою игру ловким ходом, — это делает ему тем более чести, что он должен был ограждать себя от великой неосторожности Ла Ривьера и немалой в ту пору горячности принца де Конде; в самый день подписания мирного договора Принц с таким гневом разбранил депутатов, что соглашение едва не было расторгнуто. Но я возвращаюсь к совету, который мы держали у герцога Буйонского.

Один из величайших пороков человеческих состоит в том, что в несчастьях, постигших их по их же собственной вине, люди, прежде нежели искать средства от бед, ищут как бы оправдаться; зачастую они потому-то и находят эти средства слишком поздно, что не ищут их вовремя. Так случилось и на совете у герцога Буйонского. Я уже рассказывал вам, как он, ни минуты не колеблясь, признал, что неверно судил о положении вещей. Он объявил это при всех, как объявил мне о том с глазу на глаз. Не так поступили другие. Мы оба с ним имели удовольствие наблюдать, как они отвечают более своим мыслям, нежели тому, что им говорят — а это почти всегда бывает с теми, кто знает, что по справедливости заслуживает упреков. Я постарался принудить их первыми высказать свое мнение. Я умолял принца де Конти помнить о том, что по множеству соображений ему приличествует начать и завершить представление. Он произнес речь, но такую туманную, что никто ничего не понял. Герцог д'Эльбёф разглагольствовал долго, не придя ни к каким выводам. Герцог де Бофор повторил свою любимую присказку, что он, мол, по-прежнему готов идти напролом. Маршал де Ла Мот, как всегда, не мог окончить ни одной фразы, и тогда герцог Буйонский заметил, что, поскольку я один среди собравшихся доподлинно знаю положение в городе и в Парламенте, мне и должно изложить свое мнение об этом предмете, после чего легче будет принять разумное решение. Вот главный смысл моей речи; не могу привести вам ее слово в слово, потому что не позаботился записать ее сразу, как делал это в некоторых других случаях.

«Мы все поступали так, как считали должным поступить — не следует судить о наших действиях по их результатам. Мирный договор подписан депутатами, которые больше не имеют полномочий — он недействителен. Нам еще неизвестны его статьи, во всяком случае неизвестны наверное, однако, судя по условиям, какие двор предлагал в минувшие дни, нетрудно предположить, что те, которые включены в договор, не будут ни благородными, ни надежными. Вот от чего, на мой взгляд, нам должно отправляться, и потому, я совершенно убежден, — мы не обязаны соблюдать соглашение, напротив, честь и здравый смысл обязывают нас его нарушить. Президент Виоль сообщил мне, что господин де Тюренн, союзником которого Парламент объявил себя тому лишь три дня, даже не упомянут в договоре. Генералам, присовокупил Виоль, предоставлено всего четыре дня, чтобы объявить, желают ли они участвовать в мирном соглашении, а герцогу де Лонгвилю и руанскому парламенту — всего десять. Судите сами, разве условие это, не дающее ни тем, ни другим времени хотя бы подумать о своей пользе, не есть полное ими небрежение? Из этих двух статей можно вывести, каковы остальные и сколь бесчестно было бы их признать. Поговорим же о способах их отвергнуть, и отвергнуть с твердостью, к выгоде как для всего общества, так и для отдельных лиц. Они все равно будут отринуты, едва их обнародуют, отринуты единодушно, повсеместно, и притом с негодованием. Но негодование это погубит нас, если мы на него положимся, ибо оно усыпит наше внимание. В глубине души Парламент жаждет мира, и вы могли заметить, — уводят его от этой цели лишь недолгие порывы. Порыв, которому нам предстоит стать свидетелями завтра или послезавтра, будет страшен, но если мы не подхватим его, так сказать, на лету, он уляжется, как улеглись прежние, и это будет тем более опасно, что на сей раз он успокоится навсегда. Благоволите судить о будущем по прошлому и вспомните, чем кончалось всякое брожение, какое вы до сей поры наблюдали в этой корпорации.

Я вновь предлагаю то, что уже предлагал прежде — заботиться единственно о мире общем, нынче же ночью подписать о нем договор с посланцами эрцгерцога, завтра представить его Парламенту, не принимая в расчет того, что произошло сегодня на конференции, — мы вполне можем этого не знать, поскольку Первый президент еще никого ни о чем не уведомил; добиться постановления, которое вменит депутатам в обязанность настаивать единственно на этом пункте и на удалении Мазарини, а если им будет в этом отказано — вернуться в Париж, дабы занять свои места в заседании. Парламент недоволен поведением двора и действиями самих депутатов, а посему то, что после выступления г-на де Тюренна уже представлялось мне весьма возможным, станет отныне весьма простым, простым настолько, что, если мы захотим подогреть Парламент, нам нет нужды дожидаться сообщения о статьях мирного договора, которые, без сомнения, его еще раздражат. Вот что первым пришло мне в голову, и, когда я взял слово, я имел в виду, Ваше Высочество (обратился я к принцу де Конти), предложить Вам воспользоваться этими статьями, чтобы подстрекнуть Парламент. Но по зрелом размышлении я решил, что более уместно предвосхитить сообщение о них, ибо, во-первых, слух о том, что генералов предали, который мы можем пустить нынче же ночью, произведет более впечатления и вызовет более негодования, нежели сам отчет, который депутаты постараются прикрасить вымыслами. Во-вторых, отчет этот в надлежащей форме мы получим лишь по возвращении депутатов, а я глубоко убежден, что мы не должны его допустить».

Когда я дошел в своей речи до этих слов, мне вручили пакет из Рюэля; в нем оказалось второе письмо от Виоля с черновиком договора, содержащего статьи, которые я перечислил вам выше, — написаны они были так бледно, что я едва мог их разобрать, но второе письмо, присланное в том же пакете и написанное советником Счетной палаты Л'Экюйе, бывшим одним из депутатов, мне их растолковало. В отдельной записке Л'Экюйе сообщал, что кардинал Мазарини поставил свою подпись под договором. После чтения этих писем и статей собравшиеся совсем уже уверились, что Парламент нетрудно подстрекнуть и воспламенить. «Согласен, — сказал я им, — но это не заставит меня переменить мнение, напротив, я более, чем прежде, убежден: если принято будет то, что я предложил, ни в коем случае нельзя допустить возвращения депутатов. И вот по какой причине. Если, прежде чем подать голос в пользу общего мира, вы дадите им время возвратиться в Париж, вам придется предоставить им также возможность сделать свой отчет, с которым вы должны будете во всеуслышание выразить несогласие, а я смею заверить вас, когда несогласие это соединится с блеском предложения об общем мире, каким вы ослепите воображение публики, не в вашей власти будет помешать народу на ваших же глазах растерзать Первого президента и президента де Мема. Вы прослывете виновниками этой трагедии, сколько бы вы ни старались ей помешать; в первый день вами будут восхищаться, на другой — ужаснутся».

Тут меня перебил г-н де Бофор, которому Брийе, совершенно преданный герцогине де Монбазон, что-то прошептал на ухо. «Этому горю легко помочь, — объявил г-н де Бофор, — прикажем закрыть все городские ворота; вот уже четыре дня, а то и больше, народ только о том и кричит». — «Я против этого, — возразил я. — Если вы закроете перед депутатами городские ворота, вы назавтра же прослывете тиранами Парламента в глазах даже тех его членов, которые сегодня будут согласны их закрыть». — «Верно, — поддержал меня герцог Буйонский. — Президент де Бельевр не далее как сегодня после обеда сказал мне, что для дальнейших успехов надобно, чтобы Первый президент и президент де Мем оказались предателями Парламента, а не его изгнанниками». — «И он совершенно прав, — прибавил я, — ибо в первом случае они на всю жизнь сделаются предметом омерзения для своих собратьев, а во втором — через два дня им начнут сочувствовать, а по истечении четырех — о них станут сожалеть». — «И все-таки дело можно уладить, — сказал герцог Буйонский, который весьма желал затемнить вопрос и предупредить вывод, к которому я клонил. — Дадим депутатам возвратиться в город и выслушаем их отчет, не выражая гнева; вот и выйдет, что мы не станем волновать народ, а стало быть, и кровь не прольется. Вы говорите, что Парламент не примет привезенных ими условий — значит, будет проще простого отослать депутатов назад, чтобы добиться лучших. Таким образом мы не станем торопить события, выиграем время, чтобы взять необходимые меры, и, сохранив свои силы, сможем вернуться к вашему предложению с тем большей уверенностью, что три армии — эрцгерцога, господина де Лонгвиля и господина де Тюренна — тем временем подойдут ближе».

Едва герцог Буйонский заговорил в этом тоне, мне все стало ясно, я не сомневался более — он снова поддался страху, что стремление добиться общего мира поглотит и сгубит все выгоды частных лиц. Это привело мне на память наблюдение, сделанное мной несколько ранее в связи с другим делом: людям легче раскаяться на словах в ошибке, которая привела к печальным последствиям, нежели на деле изменить свой взгляд на причину, которая, по их мнению, понудила их ее совершить. Герцог Буйонский, который заметил, что от меня не укрылась разница между тем, что он предложил теперь, и тем, что он говорил часом ранее, постарался как бы ненароком дать понять, будто никакого противоречия в его словах нет, хотя из-за переменившихся обстоятельств кажется, будто он стал рассуждать по-другому. Я притворился, будто принимаю за чистую монету все, что ему заблагорассудилось сказать об этом предмете, хотя, правду говоря, я ничего не уразумел из его слов; я удовольствовался тем, что продолжал настаивать на главном, отмечая опасности, какие неизбежно влечет за собой отсрочка: народ возбужден и в любую минуту способен толкнуть нас к тому, что нас обесчестит и погубит; Парламент ненадежен и четыре дня спустя, быть может, одобрит те самые статьи, какие завтра, захоти мы того, разорвет на части; мы могли бы с легкостью добиться мира для всех христианских государств, обладая четырьмя действующими армиями, из которых три принадлежат нам и не зависят от Испании; это последнее соображение, присовокупил я, на мой взгляд, избавляет нас от необходимости опасаться того, о чем в минувшие дни говорил герцог Буйонский, то есть как бы Испания не предала нас, едва она получит уверенность, что мы принудили кардинала Мазарини в самом деле желать с нею мира.

Я долго распространялся об этом обстоятельстве, ибо был уверен: оно одно только и удерживает герцога Буйонского — и под конец вызвался от чистого сердца, если предложение мое будет принято, принести в жертву мстительности Королевы и ненависти Кардинала свой сан парижского коадъютора; я и в самом деле исполнил бы это с величайшей охотою ради великой чести послужить хоть чем-нибудь общему миру. К тому же я был не прочь слегка пристыдить тех, кто преследовал своекорыстные цели, когда они и впрямь служили помехой самому славному, полезному и достойному деянию на свете. Герцог Буйонский стал опровергать мои доводы с помощью тех, что он приводил уже прежде, и в заключение сказал, на мой взгляд, совершенно чистосердечно: «Я знаю, что выступление моего брата может внушить подозрение, будто я лелею честолюбивые замыслы для него, для себя и для всего моего рода, и понимаю, что все сказанное мною нынче о необходимости дождаться, пока господин де Тюренн подойдет ближе, прежде чем приступить к решительным действиям, еще укрепит всех в этой мысли. Я даже не стану утверждать, будто не имею подобных замыслов, будто я убежден в том, что они мне не к лицу, но пусть меня ославят самым жалким трусом и предателем, если я когда-нибудь вступлю в соглашение с двором, какие бы выгоды оно ни сулило нам с братом, до тех пор пока вы все не объявите мне, что ваши притязания удовлетворены; я прошу господина коадъютора, который неизменно заверяет, что не ищет для себя никакой корысти, а стало быть, всегда останется свидетелем совершенно беспристрастным, предать меня поруганию, если я нарушу свое слово».

Речь эта немало содействовала тому, что все собравшиеся одобрили план герцога Буйонского, который содержался в его ответе на мое предложение, только что вам изложенном; мнение герцога тем более пришлось всем по нраву, что, сохраняя про запас выход, предложенный мной, открывало путь к переговорам, которые каждый завел или надеялся завести ради собственных выгод. Источником неосторожности чаще всего бывает уверенность в том, что никогда не поздно прибегнуть к запасному средству. Захоти я, мне не составляло бы труда переубедить герцога де Бофора и маршала де Ла Мота; но, принимая во внимание армию г-на де Тюренна и неограниченную доверенность испанцев к герцогу Буйонскому, было бы безумием даже вообразить, будто возможно совершить хоть что-нибудь значительное без его участия, и потому я почтительно склонился перед волею принца де Конти и большинством голосов; решено было, и на мой взгляд, хотя бы в этом отношении весьма осмотрительно, наутро не оповещать Парламент о подробностях; принц де Конти скажет лишь в общих словах, что, поскольку молва твердит, будто в Рюэле подписан мир, он принял решение послать туда депутатов для защиты своих интересов и интересов генералов. Герцог Буйонский находил разумным прибегнуть к таким выражениям, чтобы убедить Парламент, что мы не возражаем против мира вообще, и тем вернее сохранить за собою право возражать против отдельных его статей; этим последним мы удовлетворим народ, с помощью первого успокоим Парламент, который неизменно тяготеет к соглашению, даже когда не одобряет его условий; таким образом мы станем действовать исподволь, именно так выразился герцог, пока не настанет решительная минута.

Закончив свою речь, герцог обернулся ко мне, спрашивая, согласен ли я с ним. «Ничего лучшего не придумаешь, — ответил я, — если исходить из того, что вы намерены делать; но я по-прежнему нахожу, что можно сделать кое-что получше». — «Вы не можете так думать, — возразил герцог Буйонский, — принимая во внимание, что брат мой через три недели будет с нами». — «Спорить бесполезно, — заметил я, — решение принято, но будет ли когда-нибудь с нами господин де Тюренн, ведомо одному лишь Господу Богу». Замечание это вырвалось у меня случайно — мгновение спустя я даже спросил себя, почему я так сказал, ведь и в самом деле, казалось, нет ничего более верного, чем прибытие г-на де Тюренна. И, однако, меня смущало какое-то сомнение, — то ли мною овладели предчувствия, никогда прежде мне не ведомые, то ли я не мог отделаться от мучительных и неотвязных опасений упустить то единственное, что способно привлечь к нам и удержать на нашей стороне Парламент. В три часа пополуночи мы вышли от герцога Буйонского, куда явились к одиннадцати часам, вскоре после того, как я получил первое известие о мире, а он был подписан в Рюэле только в 9 часов.

На другой день, 12 числа, принц де Конти в немногих словах объявил Парламенту то, что было решено у герцога Буйонского. Герцог д'Эльбёф повторил то же в других выражениях, а мы с г-ном де Бофором, намеренно показывавшие, что не собираемся ничего объяснять, услышав обращенные к нам крики женщин в лавках и на улицах, убедились, что все предсказанное мной насчет волнения в народе более нежели справедливо. Мирону, которого я просил быть начеку, с трудом удалось сдержать толпу на улице Сент-Оноре при въезде депутатов в город, и я не однажды пожалел о том, что еще с утра предал огласке самые постыдные из статей договора, как и то, что он скреплен подписью Мазарини. Я уже говорил вам, по какой причине мы желали, чтобы это стало известным, но признаюсь, гражданская война принадлежит к числу столь тяжелых болезней, что лекарство, предназначенное для излечения одного из симптомов, порой усугубляет три или четыре других.

Тринадцатого числа рюэльские депутаты явились в Парламент, пребывавший в большом возбуждении, и герцог д'Эльбёф, которого, как позднее рассказал мне шевалье де Фрюж, привело в отчаяние письмо, полученное им накануне в одиннадцать часов вечера из Сен-Жермена, без всяких околичностей спросил их, вопреки тому, что было решено у герцога Буйонского, позаботились ли они об интересах военачальников. Первый президент вместо ответа вознамерился было огласить протокол того, что совершилось в Рюэле, но был едва не оглушен невнятным, но единодушным ропотом палат; они кричали, что никакого мира не признают, а депутаты лишены полномочий и гнусно предали генералов и всех тех, кому Парламент обещал свою поддержку. Принц де Конти довольно мягко сказал, что весьма удивлен, как могли заключить мирный договор без его и генералов участия; Первый президент возразил ему, что генералы всегда утверждали, будто у них нет интересов, отдельных от интересов Парламента, а впрочем, от них одних зависело послать в Рюэль своих собственных депутатов; тогда герцог Буйонский, которого подагра отпустила и он в этот день начал выходить из дому, объявил, что, поскольку кардинал Мазарини остается первым министром, он просит Парламент об одной милости — получить для него паспорт, чтобы он, не опасаясь за свою жизнь, мог покинуть пределы королевства. Первый президент ответил герцогу, что об его интересах позаботились — он, Первый президент, сам, мол, по собственному побуждению, настаивал на том, чтобы герцогу возместили утрату Седана, и требование это будет удовлетворено; но герцог Буйонский возразил ему, что все это пустые слова и к тому же он никогда не отступится от других генералов; тут ропот возобновился с такой яростью, что президент де Мем, которого клеймили позором в особенности из-за подписи Мазарини, от страха затрясся как лист. Громкий шум распалил господ де Бофора и де Ла Мота, которые забыли все, что было решено вначале, и первый из них, положив руку на эфес шпаги, сказал: «Зря усердствуете, господа депутаты, эта шпага никогда не станет служить Мазарини». Вы видите, сколь я был прав, когда у герцога Буйонского утверждал — при том возбуждении, в какое придут умы по возвращении депутатов, мы не сможем поручиться за то, что произойдет через четверть часа. Мне следовало прибавить, что мы не сможем поручиться и за самих себя.

Президент Ле Коньё предложил было, чтобы Парламент приказал депутатам возвратиться в Рюэль, дабы защитить там выгоды генералов и изменить статьи, не одобренные палатами, — накануне в одиннадцать часов вечера это внушил ему герцог Буйонский, — но тут из зала донесся громкий шум, который перепугал мэтра Пройдоху и вынудил его замолчать; президент де Бельевр, участвовавший в решении, принятом у герцога Буйонского, хотел поддержать предложение Ле Коньё, но шум, еще более грозный, чем в первый раз, прервал и его. Вошедший пристав, который охранял двери в Большую палату, дрожащим голосом сказал, что народ требует герцога де Бофора. Тот вышел, обратился к черни с увещанием на свой лад и на время ее успокоил.

Но, едва он вернулся в собрание, грозный гул возобновился; президент де Новион, снискавший расположение народа своими выступлениями против Мазарини на первых ассамблеях палат, вышел из отделения судебных приставов посмотреть, что происходит, и увидел во главе бесчисленной толпы простолюдинов, большей частью вооруженных ножами, некоего Дю Буаля, ничтожного стряпчего, столь мало известного, что я никогда прежде не слыхал о нем; Дю Буаль объявил, что желает, чтобы ему отдали статьи мирного договора, дабы рукой палача предать огню на Гревской площади подпись Мазарини; если, мол, депутаты подписали этот договор по доброй воле, их следует вздернуть, а если их к этому принудили в Рюэле, от договора следует гласно отречься. Президент де Новион, как вы понимаете, изрядно смущенный, стал объяснять Дю Буалю, что подпись Кардинала невозможно предать огню, не предавши ему также подпись герцога Орлеанского, но что Парламент как раз намеревается отослать депутатов обратно в Рюэль, дабы изменить статьи договора ко всеобщему ублаготворению. Однако в зале, на галереях и во дворе Дворца Правосудия слышался один только смутный, но устрашающий ропот: «Долой мир! Долой Мазарини! Приведем в Париж из Сен-Жермена нашего доброго Короля! В реку мазаринистов!»

Мне уже приходилось говорить вам о бесстрашии Первого президента, но ни разу оно не явило себя так полно и убедительно, как в этом случае. Он видел, что на него направлена ненависть и ярость черни, видел, что чернь, вооруженная или, лучше сказать, ощетиненная всевозможным оружием, намерена убить его, он был убежден, что мы с герцогом де Бофором подстрекнули народ к мятежу с этой именно целью. Я наблюдал за ним и им восхищался. Лицо его ни одним движением не выразило ничего похожего на страх, более того, оно выражало одну лишь непреклонную решимость и почти сверхъестественное присутствие духа, а в этом последнем величия еще более, нежели в решимости, хотя оно является, по крайней мере отчасти, ее плодом. Оно было столь велико, что г-н Моле с той же непринужденностью, как в обычных заседаниях, собрал мнения присутствующих и тем же тоном и с тем же выражением объявил решение Парламента, принятое по предложению Ле Коньё и де Бельевра; в нем говорилось, что депутаты вернутся в Рюэль, дабы изложить требования генералов и прочих лиц, присоединившихся к партии, защитить их выгоды и добиться того, чтобы подпись кардинала Мазарини не стояла на договоре, который будет заключен при соблюдении как этого условия, так и прочих, подлежащих новому обсуждению.

Словопрение, как видите, довольно бестолковое, так и не привело в этот день к решению более внятному, во-первых, потому, что закончилось оно позднее пяти часов пополудни, хотя заседал Парламент с семи утра; во-вторых, народ был так возбужден, что опасались, и не без основания, как бы он не ворвался в Большую палату. Первому президенту предложили даже выйти через канцелярию, откуда он мог вернуться домой незамеченным. «Правосудию не пристало прятаться, — ответил он на это. — Знай я даже наверное, что мне суждено погибнуть, я и в этом случае не оказал бы подобной трусости, которая к тому же лишь придала бы духу смутьянам. Вообрази они, что я убоялся их во Дворце Правосудия, они добрались бы до меня и в моем доме». И так как я просил его не подвергать себя опасности, по крайней мере, покуда я не попытаюсь успокоить народ, он обернулся ко мне с насмешливым видом и произнес достопамятную фразу, которую я вам не раз приводил: «Ну что ж, милостивый мой государь, вам ведь стоит только молвить слово!» Признаюсь вам, хотя таким образом он ясно дал понять, что считает меня виновником смуты, а это была жестокая несправедливость, я лишь восхитился бесстрашием этого человека и поручил Комартену, чтобы тот задержал его в Большой палате до моего возвращения.

Я попросил г-на де Бофора остаться у дверей отделения судебных приставов, чтобы помешать черни ворваться в палату, а судейским из нее выйти. А сам крутом, через буфетную, прошел в Большой зал, взобрался на скамью прокурора и сделал рукой знак, увидев который все закричали: «Тише!» — требуя, чтобы меня выслушали. Я сказал все, что, на мой взгляд, способно было успокоить волнение, когда подошедший Дю Буаль дерзко спросил меня, могу ли я поручиться, что мир, подписанный в Рюэле, не будет поддержан; я ответил ему, что совершенно в этом уверен, однако при условии, чтобы успокоились беспорядки, ибо, если они будут продолжаться, самые приверженные партии люди станут искать любых способов избежать этой беды. В продолжение четверти часа мне пришлось исполнить три десятка различных ролей. Я грозил, улещивал, приказывал, молил; наконец, когда мне показалось, что я хотя бы на несколько мгновений водворил спокойствие, я вернулся в Большую палату за Первым президентом, которого повел впереди себя, обняв за плечи. Герцог де Бофор поступил так же с президентом де Мемом, и мы, предводительствуемые приставами и сопровождаемые Парламентом в полном его составе, покинули таким образом Дворец Правосудия. Чернь встретила нас громкими возгласами, несколько голосов кричали даже: «Республику!» 174 Но никаких покушений не было, и тем дело кончилось.

Герцог Буйонский, который подвергся в этот день особенной опасности (в него уже прицеливался какой-то негодяй из черни, посчитавший его сторонником Мазарини), сказал мне после обеда, что отныне я не вправе утверждать, будто он, хотя бы на сей раз, неверно судит о Парламенте; я должен видеть сам — мы можем не спеша поджидать г-на де Тюренна. На это я ответил ему, чтобы он в свою очередь не спеша судил о Парламенте, ибо я не сомневался: опасность, угрожавшая его членам нынче утром, еще укрепит и без того свойственную им наклонность к соглашению.

Парламент обнаружил ее уже на другое утро, 14 числа, когда решено было, правда после долгих споров, продолжавшихся до трех часов пополудни, — решено было на другой день с утра огласить тот самый протокол совещания в Рюэле и те самые статьи, о которых еще накануне не хотели и слышать.

Пятнадцатого марта протокол и статьи были оглашены, причем чтение их не обошлось без препирательств 175, однако куда менее пылких, нежели в первые два дня. Наконец, после бесконечных взаимных колкостей, решено было огласить такое постановление:

«Парламент одобряет соглашение и мирный договор и приказывает депутатам возвратиться в Сен-Жермен, дабы настойчивостью добиться изменения некоторых статей, а именно той, что предписывает ему явиться на заседание в присутствии Короля в Сен-Жермен; той, что налагает запрет на ассамблеи палат, кои ассамблеи почтительно просить Ее Величество дозволить в некоторых случаях; той, что разрешает займы и по причине возможных ее последствий из всех представляет наибольшую угрозу обществу; депутатам должно также позаботиться об интересах господ военачальников и всех тех, кто объявил себя сторонником партии, и ходатайствовать о них совокупно с теми, кого этим господам угодно будет назначить вести переговоры от их собственного имени».

Шестнадцатого марта при чтении этой бумаги советник Машо обратил внимание, что вместо слов «настойчивостью добиться» в нем записано «настоятельно добиваться», — он объявил, что Парламент желал именно, чтобы депутаты «настойчивостью добились», а не просто «настоятельно добивались». Первый президент и президент де Мем утверждали обратное. Страсти распалились, но в самый разгар прений прибыл помощник главного церемониймейстера Сенто, потребовавший у Первого президента разговора с глазу на глаз и вручивший ему письмо от Ле Телье, который сообщал, что Король удовлетворен принятым накануне постановлением, и посылал паспорта для генеральских депутатов. Этот легкий дождичек, показавшийся благотворным, успокоил бурю, поднявшуюся было в начале заседания. К вопросу более не возвращались, никто уже и не вспоминал, что между «настойчивостью добиться» и «настоятельно добиваться» есть различие. Советника и депутата руанского парламента Мирона, который еще 13 марта по всей форме принес жалобу собранию насчет того, что мир был заключен без участия руанского парламента, едва выслушали; Первый президент без труда отделался от него, сказав, что, мол, если Мирон составил записку, касающуюся до интересов его корпорации, пусть сам отправляется на совещание. На этом заседание окончилось, а депутаты после обеда отбыли в Рюэль.

Вы узнаете о тамошнем их пребывании после того, как я расскажу вам, что произошло в Ратуше вечером того же 16 числа. Но, чтобы вам понятны были побудительные причины принятого в ней решения, я полагаю, мне должно сначала рассказать вам об одном примечательном своей неожиданностью обстоятельстве из тех, какие воображение способно почерпнуть лишь в самой действительности. Волнения, случившиеся во Дворце Правосудия 13 марта, вынудили Парламент поставить на страже у своих дверей отряды городской милиции, которые относились к «мазаринскому миру» (как они его прозвали) еще более враждебно, нежели чернь, однако магистраты опасались их меньше, понимая, что зажиточные горожане, составляющие эти отряды, по крайней мере, не станут заниматься грабежом. Отряды, назначенные охранять Дворец в эти три дня, набраны были из тех, кто жил по соседству, поскольку они более других имели интерес помешать грабежу, и вышло так, что, хотя с виду они подчинялись сыну Первого президента, г-ну Шамплатрё, бывшему их командиром, на самом деле они всей душой были преданы мне, ибо я всегда с особенным усердием старался завоевать их расположение, памятуя о том, что они действуют поблизости от архиепископства. Подобное стечение обстоятельств было для меня весьма досадным, ибо мое на них влияние было известно и мне могли приписать беспорядки, учинить которые они иногда грозились, а славою за то, что они все же препятствовали совершению злодеяний, могли впоследствии увенчать Шамплатрё, который должен был иметь над ними власть в силу своей должности. Необычное и жестокое это затруднение было, пожалуй, одним из самых тяжелых, какие мне пришлось встретить за всю мою жизнь. Стражи эти, столь тщательно отобранные, десятки раз готовы были нанести оскорбление Парламенту, в отношении советников и президентов перешли на личности, а президента де Торе даже потащили на набережную возле Часовой Башни, намереваясь сбросить его в реку 176. Все это время я не смыкал глаз ни днем, ни ночью, чтобы помешать беспорядкам. Но оттого, что их не произошло, Первый президент и его сторонники совершенно осмелели и, обратив наш успех против нас же самих, забросали, так сказать, генералов жалобами и укорами, хотя, возрази им генералы достаточно громко, чтобы их голос услышан был народом, народ, помимо их воли, без сомнения, растерзал бы Парламент. Президент де Мем язвил военачальников за то, что войска действовали не довольно решительно, а советник Большой палаты Пайен по этому же случаю наговорил нелепых дерзостей герцогу Буйонскому, который, опасаясь вызвать смуту, перенес их с великолепным самообладанием; оно, однако, не помешало ему глубоко и основательно задуматься над этим происшествием и сказать мне по выходе из палаты, что я лучше, нежели он, знаю положение дел в Париже, а вечером, явившись в Ратушу, обратиться к принцу де Конти и прочим генералам с речью, смысл которой состоял в нижеследующем:

«Признаюсь, я никогда не поверил бы тому, чему стал свидетелем нынче в Парламенте. Тринадцатого числа палаты не хотят и слышать о Рюэльском мире, пятнадцатого одобряют его, исключая несколько статей. Это еще не все: шестнадцатого Парламент посылает в Рюэль, не ограничив и не определив их полномочий, тех самых депутатов, которые подписали мирный договор, не только не имея на то прав, но и нарушив полученные приказания. Этого мало: Парламент укоряет и хулит нас за неудовольствие, какое мы позволили себе изъявить, когда нас отстранили от участия в переговорах, а герцога де Лонгвиля и виконта де Тюренна предали. Но и этого не довольно: в нашей власти отдать депутатов на растерзание толпы, мы, рискуя собственной жизнью, их спасаем, пусть даже, согласен, из соображений благоразумия. Так вот, сударь, — сказал он, обернувшись ко мне, — не подумайте, будто я говорю об этом с намерением оспорить то, что вы всегда мне твердили; напротив, я намерен отречься от всего того, что отвечал прежде на ваши слова. Теперь я признаю, Ваше Высочество (обратился он к принцу де Конти), что, предоставив эту корпорацию самой себе, нам останется лишь погибнуть вместе с нею. Я безусловно и безраздельно присоединяюсь к предложению, высказанному недавно в моем доме господином коадъютором, и убежден, что, если Ваше Высочество помедлит принять его и исполнить, через два дня мы узнаем о заключении мира, еще более позорного и еще менее надежного, нежели первый».

Поскольку двор, который каждую минуту получал известия о происшествиях в Парламенте, почти уже не сомневался, что палаты вот-вот пойдут на уступки, и потому куда прохладнее относился к переговорам частным, речь герцога Буйонского нашла в собравшихся весьма пылкое сочувствие. Они без труда согласились с его мнением и обсуждали только, как взяться за дело. Не стану повторять здесь эти рассуждения — я пространно изложил их в той речи, что произнес у герцога Буйонского. Согласились обо всем и положили назавтра в три часа собраться у герцога Буйонского, где мы могли бы спокойнее, нежели в Ратуше, уговориться, каким образом представить дело Парламенту. Я вызвался в тот же вечер посовещаться с президентом де Бельевром, который в этом вопросе всегда меня поддерживал.

Мы уже прощались, когда д'Эльбёфу принесли из дому записку, в которой сообщалось, что к нему прибыл дон Габриэль де Толедо. Уверенные, что он привез ратификацию соглашения, подписанного военачальниками, мы с герцогом Буйонским отправились туда в карете д'Эльбёфа. Посланец и в самом деле привез согласие эрцгерцога, но явился он в особенности для того, чтобы возобновить переговоры об общем мире, который я предложил; поскольку от природы он был человек вспыльчивый, он не удержался, чтобы не высказать д'Эльбёфу, который, как я узнал впоследствии, получил от послов деньги, — тоном довольно резким, а герцогу Буйонскому — тоном весьма сухим, что в Брюсселе ими не слишком довольны. Им не составило труда успокоить посла, сообщив, что сию минуту решено возвратиться к договору об общем мире, что посол явился весьма кстати и завтра же увидит плоды принятого решения. Дон Габриэль приглашен был отужинать у герцогини Буйонской, которую хорошо знал в прежние времена, в бытность ее придворной дамой инфанты, и по секрету сказал ей, что эрцгерцог был бы весьма ей обязан, если бы она сумела добиться, чтобы я принял десять тысяч пистолей, которые испанский король поручил передать мне от его имени. Герцогиня Буйонская приложила все старания, чтобы меня убедить, но не преуспела в этом, — я отклонил предложение короля весьма почтительно, однако дав понять испанцам, что им нелегко будет уговорить меня принять от них деньги. Мне дорого обошелся впоследствии мой отказ, и не оттого даже, что я отверг деньги в этом случае, а оттого, что я взял с тех пор привычку вести себя так же в обстоятельствах, когда благоразумие требовало принять преподношение, даже если бы потом я бросил деньги в Сену. Не всегда безопасно отвергать дары тех, кто стоит выше тебя.

После ужина в кабинет герцогини Буйонской, где мы беседовали, явился с лицом совершенно растерянным Рикмон, о котором мне уже пришлось упоминать. Он отвел хозяйку дома в сторону и шепнул ей на ухо всего несколько слов. Она сначала разрыдалась, а потом, обернувшись к дону Габриэлю и ко мне, воскликнула: «Увы! мы погибли! армия предала господина де Тюренна!» В эту минуту вошел нарочный, который в коротких словах рассказал нам, что произошло, а именно, что все войска подкуплены были двором и вся армия, кроме двух или трех полков, изменила виконту — счастье еще, что ему удалось уйти от ареста и он с пятью или шестью приверженцами укрылся у ландграфини Гессенской, своей родственницы и приятельницы.

Известие это как гром поразило герцога Буйонского, я был потрясен почти так же, как он. Быть может, я ошибаюсь, но мне показалось, что оно не слишком опечалило дона Габриэля де Толедо 177, потому ли, что, по его мнению, мы оказались теперь еще более зависимы от Испании, или потому, что живой и веселый нрав взял в нем верх над интересами партии. Однако и сам герцог Буйонский, как он ни был удручен несчастной вестью, через полчаса после прибытия гонца уже искал способа помочь горю. Мы послали за президентом де Бельевром — он успел получить письмо от маршала де Вильруа, который из Сен-Жермена известил его о том же; в письме сообщалось также, что Первый президент и президент де Мем объявили придворному, имени которого я не помню и которого они встретили по дороге в Рюэль, что, если им не удастся достигнуть соглашения, в Париж они не вернутся. Герцог Буйонский, который с потерей армии г-на де Тюренна потерял главный свой козырь и понял, что его обширные замыслы самому решать судьбу партии не имеют более опоры, внезапно вернулся к первоначальному своему намерению — довести дело до крайней точки; ссылаясь на письмо маршала де Вильруа, он объявил нам самым непринужденным и естественным тоном, что из слов Первого президента и президента де Мема мы можем судить, сколь нетрудно исполнить план, задуманный нами накануне.

Каюсь, самообладание, столь необходимое в этом случае, мне изменило, ибо вместо того, чтобы промолчать в присутствии дона Габриэля де Толедо и откровенно высказаться лишь перед герцогом Буйонским, когда мы с президентом де Бельевром останемся с ним наедине, я возразил ему, что обстоятельства сильно изменились; из-за отступничества армии г-на де Тюренна то, чего накануне было легко добиться в Парламенте, завтра станет невозможным и даже гибельным. Я стал пространно изъясняться об этом предмете, и неосторожность эта, которую я заметил слишком поздно, ввергла меня в затруднения, из которых выбраться оказалось весьма непросто. Дон Габриэль де Толедо, имевший, как впоследствии рассказала мне герцогиня Буйонская, приказ говорить со мной начистоту, едва увидел, что известие о г-не де Тюренне вызвало перемену в моем поведении, напротив, старательно затаился, он начал плести среди генералов интриги, которые доставили мне много хлопот. Я расскажу вам об этом позднее, после того как опишу продолжение разговора, который состоялся между нами в тот вечер у герцога Буйонского.

В начале своей речи, обращенной к дону Габриэлю, герцог вставил мимоходом, поскольку чувствовал и принужден был сознаться самому себе, что своим промедлением содействовал дурному обороту дел, так вот он вставил мимоходом, как бы для того, чтобы объяснить послу прошлое свое поведение, что, мол, хорошо еще, что известие о предательстве армии виконта де Тюренна пришло прежде, нежели мы обратились к Парламенту с предложением, которое решили ему сделать; Парламент, продолжал он, увидя, что основание, на каком его вовлекли в дело, рухнуло, сразу обратился бы против нас, в то время как нынче мы можем найти своему предложению другое основание, и вот это-то, мол, на его взгляд, и следует обсудить.

В рассуждении этом, тонком и блестящем, мне, однако, сразу почудился ложный ход, ибо оно подразумевало, что новое предложение непременно должно быть сделано, а в этом-то как раз и заключалось существо разногласий. Мне не приходилось встречать человека, который мог бы сравниться с герцогом Буйонским в умении пользоваться этим приемом в рассуждении. Он часто рассказывал мне, как граф Мориц не раз с укором говаривал Олденбарневелту, которому позднее велел отсечь голову, что тот доведет Голландию до переворота, выдавая Генеральным Штатам 178 за безусловную истину самый предмет разногласия. Со смехом напомнив теперь об этом герцогу Буйонскому, я сказал, что отныне ничто не может помешать Парламенту заключить мир с двором; все меры, которыми полагают его удержать, лишь подтолкнут его к нему, и потому я убежден, — в наших рассуждениях нам должно отправляться от этой посылки. Поскольку спор становился все горячее, де Бельевр предложил записать все, что станут говорить обе стороны. Вот что я продиктовал ему, и бумага эта, писанная его рукой, оставалась у меня еще за пять или шесть дней до моего ареста. Это внушало де Бельевру некоторое беспокойство; он попросил меня вернуть ее ему, что я и сделал, к великому для него счастью, ибо, как знать, не повредил ли бы ему в ту пору, когда его назначили Первым президентом, этот клочок, который мог быть у меня отобран. Вот его содержание:

«Я говорил вам неоднократно, что всякая корпорация — та же чернь, а стало быть, она действует под влиянием минуты; в последние два месяца вам самому пришлось увериться в этом, наверное, более сотни раз, а доведись вам присутствовать на ассамблеях, таких случаев было бы более тысячи. К тому же ни одно предложение не имеет там успеха долговечного, и то, что сегодня вызывает особенный восторг, завтра осуждено на тем большее негодование. Эти соображения и заставляли меня торопить вас все это время, чтобы, воспользовавшись обещанием г-на де Тюренна, привлечь Парламент на нашу сторону, и привлечь таким образом, чтобы его связать. Содействовать этому могло только предложение об общем мире, который сам по себе есть величайшее и насущнейшее благо и который доставил бы нам повод оставаться вооруженными во время переговоров.

Хотя дон Габриэль не француз, он довольно знает наши обычаи, чтобы понимать: предложение такого рода, которое имеет целью заставить своего Короля заключить мир наперекор всему его Совету, требует большой приготовительной работы в Парламенте, по крайней мере в том случае, когда хотят, чтобы оно и впрямь было поддержано. Конечно, если делают его для того лишь, чтобы отвлечь внимание магистратов и развязать руки частным лицам, как мы поступили недавно, когда помогли дону Хосе де Ильескасу получить аудиенцию у Парламента, на него можно решиться с большей легкостью, ибо худшее, что может случиться в этом случае — это что оно не достигнет цели; но если и в самом деле хотят, чтобы предложение было принято, да вдобавок еще прежде желают воспользоваться им, чтобы связать корпорацию, которую ничто иное связать не может, я утверждаю: вред, нанесенный его провалом, если оно сделано будет необдуманно, перевесит выгоду от его успеха, в случае если оно будет сделано вовремя. Само упоминание Веймарской армии способно было в первый миг ослепить Парламент. Я говорил вам это, у вас были свои причины для промедления, я готов признать их важными, я им подчинился. Имя и армия виконта де Тюренна еще способны были увлечь его три-четыре дня назад. Я напоминал вам об этом, у вас были свои соображения для отсрочки, я готов признать их справедливость, я им уступил. Вчера вы согласились с моим мнением, я от него не отрекся, хотя понимал вполне, что предложение, о котором идет речь, уже несколько поблекло; однако я полагал и полагаю по-прежнему, что если бы армия виконта де Тюренна не предала его, мы сумели бы склонить Парламент на свою сторону, и хотя, может быть, не с той же легкостью, как в первые дни, но все же добившись большей части того, чего мы домогались. Нынче все переменилось.

Чем располагаем мы, чтобы подкрепить в Парламенте предложение об общем мире? Нашими войсками? Вы слышали, как сами магистраты отзывались сегодня о них в Большой палате. Армией герцога де Лонгвиля? Вы знаете, что она такое: мы уверяем, будто в ней семь тысяч пехоты и три тысячи конницы, и преувеличиваем более чем вдвое; к тому же вам известно, мы столь часто ее обещали и так плохо держали свое обещание, что почти не смеем более заговаривать о ней. Чему же послужит в Парламенте наше предложение об общем мире, как не тому, что он станет думать и говорить, будто мы толкуем о мире общем для того лишь, чтобы нарушить мир сепаратный, а это верное средство заставить стремиться к последнему даже тех, кто его не хотел. Таков дух корпораций, и этой, сколько я знаю, более, чем всякой другой, не исключая Университета. У меня нет сомнений: исполни мы то, что решили, мы не наберем и сорока голосов, которые выскажутся за то, чтобы в случае, если двор отвергнет наше предложение, приказать депутатам воротиться в Париж; всякая другая мера — пустые слова, которые ни к чему не обяжут Парламент и от которых двор отделается такою же болтовнею, которая ему ничего не будет стоить, а добьемся мы одного — весь Париж и весь Сен-Жермен станут думать, что мы действуем в полном и тайном сговоре с Испанией».

Герцог Буйонский покинул кабинет своей супруги вместе с ней и доном Габриэлем для того якобы, чтобы записать свое мнение у себя в кабинете, но, когда мы с президентом де Бельевром кончили составлять нашу записку, в которую де Бельевр внес изрядную лепту, герцог сказал, будто из-за сильной головной боли вынужден был отложить перо на второй же строке. На самом деле герцог совещался с доном Габриэлем, который получил приказ во всем сообразоваться с его мнением. Я узнал об этом, возвратившись домой, где меня ждал слуга де Лега, присланный им мне из испанской армии, которая уже выступила, с депешей на семнадцати страницах, писанных шифром. Лишь две или три строки письма не были тайнописью — из них я узнал, что, хотя Фуэнсальданья склонен разделить скорее мое мнение насчет договора генералов, нежели то, какое высказал герцог Буйонский, все же доверенность Брюсселя к супруге герцога столь велика, что на него полагаются более, чем на меня. Я изложу вам содержание длинной шифрованной депеши после того, как завершу рассказ о том, что произошло у герцога Буйонского.

Когда президент де Бельевр огласил нашу записку в присутствии герцога и герцогини Буйонских и герцога де Бриссака, возвратившегося из армии, мы тотчас заметили, что дон Габриэль де Толедо, который также присутствовал при чтении, смыслит в наших делах не более, чем мы могли бы смыслить в делах азиатских. Ум, учтивость, веселый нрав, пожалуй, даже некоторые дарования, — по крайней мере он явил их, будучи замешан в интригах, касавшихся до покойного графа Суассонского, но никогда не случалось мне видеть более закоренелого невежества, нежели то, что он оказал, — по крайней мере в предметах, о которых шла речь теперь. Посылать подобных посредников — большая оплошность. Но, по моим наблюдениям, она весьма распространена. Нам показалось, что герцог Буйонский возражал против нашей записки, чтобы показать дону Габриэлю, что он не разделяет нашего мнения — «которого я и впрямь не разделяю, — шепнул он мне, — но для меня важно, чтобы человек этот мне не поверил. — И минуту спустя прибавил: — Завтра я вам объясню почему».

Было уже два часа пополуночи, когда я вернулся к себе в архиепископство, где в качестве утешения поджидало меня письмо Лега, о котором я уже упоминал; остаток ночи я провел за его расшифровыванием, и каждое его слово наполняло меня невыносимой горечью. Письмо писано было рукою Лега, но сочиняли они его вместе с Нуармутье, и вот к чему сводился смысл этих семнадцати страниц: мы-де совершаем страшную ошибку, не желая, чтобы испанцы вторглись в пределы королевства; французы столь враждебны Мазарини и столь страстно жаждут защищать Париж, что отовсюду стекаются к ним навстречу; мы не должны опасаться, что наступление испанцев очернит нас в общем мнении; эрцгерцог — святая душа и скорее согласится умереть, нежели воспользуется выгодами, не предусмотренными соглашением, а граф де Фуэнсальданья — благородный человек, которого, в сущности, опасаться нечего.

В заключение говорилось, что главная часть испанской армии такого-то числа будет в Ваданкуре, ее авангард такого-то числа в Понтавере, что она пробудет там столько-то дней, — не помню в точности сколько, после чего эрцгерцог намерен стать лагерем в Даммартене 179; граф де Фуэнсальданья столь важными и убедительными доводами доказал им необходимость этого поспешного продвижения, что они, мол, должны были не только согласиться с ним, но и одобрить его; он просил их обо всем уведомить меня лично, уверив, что никогда ничего не предпримет, не заручившись моим согласием.

Когда я кончил расшифровывать письмо, ложиться спать было уже поздно, но, если бы я и лег в постель, я, без сомнения, не сомкнул бы глаз от мучительной тревоги, какую оно во мне посеяло; тревога эта была тем горше, что множества обстоятельств еще усугубляли ее. Мне виделся Парламент, менее чем когда-либо расположенный к войне из-за предательства армии де Тюренна; мне виделись депутаты в Рюэле, осмелевшие еще более, нежели в первый раз, при виде того, сколь безнаказанно они могут нарушить свой долг. Мне виделся народ Парижа, готовый устроить эрцгерцогу встречу, такую торжественную, как если бы он был герцогом Орлеанским. Мне виделось, как этот государь с его четками, которые он не выпускает из рук, и Фуэнсальданья с его деньгами в течение недели приобретают в Париже власть куда большую, нежели та, какую имеем мы все вместе взятые. Я видел, что этот последний, один из самых умных на свете людей, уже настолько прибрал к рукам Нуармутье и Лега, что они точно околдованы. Я видел, что герцог Буйонский, лишившийся Веймарской армии, вернулся к прежним своим намерениям — довести дело до крайности. Я видел, как двор, уверенный в поддержке Парламента, толкает к этому же генералов пренебрежением, какое он снова стал им оказывать со времени двух последних заседаний палат. Я видел, что все эти обстоятельства неотвратимо и неизбежно влекут нас к народному мятежу, который задушит Парламент, приведет испанцев в Лувр и, может быть — и даже наверное, — сокрушит государство; и главное, я видел, что из-за влияния, каким я пользуюсь в народе сам по себе и через герцога де Бофора, а также из-за Лега и Нуармутье, которые действуют моим именем, мне будет приписана — и я ничего не смогу здесь поделать — печальная и зловещая честь быть виновником сих достославных событий, во время которых первой заботой графа де Фуэнсальданья будет погубить меня самого.

Из всего вышеописанного вам должно быть понятно, в каком затруднении я оказался; в особенности удручало меня, что мне почти некому было открыться, кроме разве президента де Бельевра, человека неглупого, но твердого лишь до известной степени; какую меру осторожности следует наблюдать с людьми подобного рода, можно увидеть лишь в деле. А это, пожалуй, самое неудобное; по этой причине я посчитал [197 неуместным делиться с ним моими опасениями, истинную глубину которых он угадать не мог. Все утро я предавался этим мыслям и наконец решил сообщить их моему отцу, который вот уже двадцать лет, как удалился в Ораторианскую обитель и никогда не желал и слышать о моих интригах. На пути между воротами Сен-Жак и семинарией Сен-Маглуар 180 мне вдруг пришло в голову, что тайком я всеми силами должен содействовать миру для спасения государства, которое казалось мне на краю гибели, а по наружности миру противодействовать, дабы не потерять доверия народа и остаться по-прежнему во главе партии безоружной, — впоследствии, смотря по обстоятельствам, я могу решить, должно вооружить ее или нет. Мысль эта, хотя и не обдуманная до конца, сразу пришлась по нраву моему отцу, по природе своей склонному к умеренности, — это заставило меня предположить, что она вовсе не столь уж отчаянная, как показалось мне с первого взгляда. А когда мы ее обсудили, она и вовсе перестала нам казаться такой уж дерзкой, и тут я вспомнил, что замечал не раз: все, что представляется дерзким, не будучи им на самом деле, почти всегда оказывается мудрым. В моем мнении утвердило меня еще и то, что отец мой, которому двумя днями ранее через г-на де Лианкура, находившегося в Сен-Жермене, двор посулил весьма лестные для меня щедроты, соглашался со мной, что они не могут послужить гарантией моей безопасности. Мы отшлифовали нашу мысль, снабдив ее оправой, долженствующей усилить игру ее красок и блеск, и я решил держаться избранного плана, по возможности убедив в том же герцога Буйонского, господ де Бофора и де Ла Мот-Уданкура, с которыми после обеда намеревался встретиться.

Герцог Буйонский, желавший дать испанским послам время склонить на свою сторону генералов, не помню уж под каким предлогом отложил нашу встречу на другой день. Признаюсь, я не заподозрил его намерений и уразумел их только вечером, найдя де Бофора в совершенном убеждении, что не останется ничего иного, как закрыть ворота Парижа перед депутатами, посланными в Рюэль, Парламент изгнать, захватить Ратушу и впустить испанскую армию в предместья столицы. А так как президент де Бельевр уже уведомил меня, что герцогиня де Монбазон говорила с ним в таких же выражениях, я все понял и начал догадываться, какую глупость совершил, столь откровенно изъяснившись у герцога Буйонского в присутствии дона Габриэля де Толедо. Впоследствии я узнал от самого посла, что той же ночью он провел четыре или пять часов у герцогини де Монбазон, которой обещал двадцать тысяч экю наличными и пенсию в шесть тысяч экю, если она добьется от де Бофора того, чего хочет эрцгерцог. Не забыл он и остальных. Д'Эльбёфа он купил по дешевке, маршалу де Ла Моту намекнул, что поможет ему уладить вопрос о герцогстве Кардонском 181. Словом, в тот день, когда мы — герцоги де Бофор и Буйонский, маршал де Ла Мот и я — собрались на совещание, я почувствовал, что в снадобья, которыми нас потчуют, подмешали изрядную долю испанского слабительного.

Все пришли к убеждению, что измена армии г-на де Тюренна не оставляет нам более выбора и единственное решение, какое должно теперь принять, — это с помощью народа овладеть Парламентом и Ратушей.

Вздумай я повторять здесь доводы, какие я привел, оспаривая это мнение, я уверен — я наскучил бы вам, ибо они были все те же, что, помнится, я приводил вам уже не раз. Герцог Буйонский, потеряв Веймарскую армию и потому понимая, что не имеет более веса достаточного, чтобы добиться значительных выгод от двора, не боялся уже полностью связать себя с Испанией и оставался глух к тому, что я говорил. Я, однако, склонил на свою сторону г-на де Бофора и де Ла Мота, довольно скоро убедив их, что им не занять достойного места в партии, которая через две недели в каждом шаге и движении своем будет зависеть от испанского правительства. Ла Мот без труда согласился с моим мнением, но, зная, что дон Франсиско Писарро накануне выехал к герцогу де Лонгвилю, с которым маршал связан был близкой дружбой, он уклонился от определенного ответа. Герцог де Бофор не колебался, хотя по многим признакам я заметил, что он наслушался наставлений г-жи де Монбазон, чьи выражения я узнавал в его затверженных речах. Герцог Буйонский был сильно смущен. «Но если бы даже мы, как вы недавно предлагали, успели вовлечь в дело Парламент, а Веймарская армия, которую не удержало бы наше содружество с магистратами, все равно предала бы нас, разве мы не оказались бы тогда в том же положении, что и нынче? — с волнением заметил он. — И, однако, в этом случае вы полагали продолжать военные действия с помощью наших войск, войск герцога де Лонгвиля и тех, что набирают для нас сейчас во всех провинциях королевства». — «Прибавьте к этому, сударь, — возразил я, — и с помощью парижского Парламента, который высказался бы в пользу общего мира и связал бы себя с нами словом; тот самый Парламент, который не захочет поддержать нас теперь, когда у нас нет виконта де Тюренна, будь он уже связан словом, продолжал бы нас поддерживать и без него, — тогда мы могли бы столь же безусловно на него рассчитывать, сколь в настоящую минуту безусловно не можем на него положиться. Корпорации, если они уже зашли достаточно далеко, всегда продолжают двигаться вперед; если они уже решились, можно не опасаться их отступления. Предложение заключить общий мир, сделанное в ту минуту, когда г-н де Тюренн объявил себя нашим союзником, на мой взгляд, могло заставить магистратов решиться — мы упустили эту минуту; я убежден, что теперь с ними ничего поделать нельзя. Более того, — прибавил я, обращаясь к герцогу Буйонскому, — я уверен, что и вы, сударь, убеждены в этом, как и я. Разница между нами состоит лишь в том, что вы полагаете, будто мы можем поддержать дело руками народа, я же считаю, что этого делать не должно, — давний этот вопрос уже не раз подвергался обсуждению».

Герцог Буйонский, который отнюдь не желал снова возвращаться к опасному предмету, ибо уже в двух или трех случаях чистосердечно признал мою правоту в этом деле, поспешил переменить разговор. «Не будем пререкаться, — сказал он. — Положимте, что в этих обстоятельствах нам не следует прибегать к народу, как нам в таком случае быть? Что вы советуете?» — «Мой совет будет странным и необычным, — ответил я, — вот он: я изложу его в двух словах, объяснив сначала, на чем я его основываю. Мы не можем помешать заключению мира, не уничтожив Парламент руками народа, мы не можем продолжать войну руками народа, не попав в зависимость от Испании; мы не можем заключить мир с Сен-Жерменом, не согласившись оставить Мазарини министром, а при таком министре мы не можем полагать себя в безопасности». Герцог Буйонский, который с наружностью быка сочетал прозорливость орла, не дал мне закончить. «Понимаю, — сказал он, — вы намерены предоставить совершиться миру, однако при том не хотите в нем участвовать». — «Я хочу большего, — ответил я, — ибо намерен противоборствовать ему, но лишь своими силами и силами тех, кто отважится на этот поступок». — «Понимаю и это, — подхватил герцог Буйонский, — мысль ваша благородна и прекрасна, и к тому же она вам выгодна, быть может, она выгодна также и герцогу де Бофору, но она выгодна лишь вам двоим». — «Если бы она была выгодна лишь нам двоим, — возразил я ему, — я скорее откусил бы себе язык, нежели стал ее предлагать. Но она выгодна вам более, чем кому бы то ни было, если вам угодно будет сыграть ту же роль, какую возьмем на себя мы; но даже если, по-вашему, она вам не подходит, вам все равно не помешает роль, нами сыгранная, ибо вы можете извлечь из нее большую пользу. Изъяснюсь подробнее.

Я уверен, что те, кто станет упорствовать, требуя отставки Мазарини как непременного условия для заключения мира, смогут повелевать народом еще достаточно долго, чтобы воспользоваться благоприятными случаями, какие фортуна непременно рождает во времена, когда ничто еще не успокоилось и не улеглось. Кто как не вы, сударь, с вашей репутацией и с вашими дарованиями, способен сыграть эту роль с большим достоинством и силою? Мы с герцогом де Бофором пользуемся уже расположением народа, вы приобретете его завтра, высказавшись в подобном духе. Все провинции будут видеть в нас единственную надежду общества. Все ошибки правительства зачтутся нам в заслугу; влияние наше оградит народ от некоторых из них; испанцы будут относиться к нам с великой почтительностью, сам Кардинал не сможет отказать нам в ней, ибо приверженность к переговорам вынудит его к нам обратиться. Все эти выгоды отнюдь не убеждают меня, что выход, мною предложенный, безусловно хорош, — я вижу все его неудобства, а случай, на который, без сомнения, должно положиться, ступив на этот путь, может уготовить на нем бездны; их, однако, не должно бояться тому, кто знает, что на торных дорогах они встречаются еще чаще. Мы и так уже слишком долго обсуждали пропасти, что неизбежны на путях войны, но разве не видны с первого взгляда те, что сулит нам мир под эгидою оскорбленного правительства, для совершенного восстановления которого потребна наша гибель? Приняв все это в соображение, я уверен, что предложенный мной план выгоден вам всем, никак не менее, нежели мне; но, повторяю, если даже вам неугодно его избрать, вы должны были бы желать, чтобы его избрал я, ибо он весьма облегчит вам примирение с двором, облегчит двояким образом, предоставив вам более времени для переговоров прежде, нежели мир будет заключен, а после его заключения принудив Мазарини обходиться более учтиво с теми, в ком он может опасаться возможных моих союзников».

Герцог Буйонский, по-прежнему полагавший, что крайности ему на руку, улыбнулся на мои последние слова. «Вы недавно упрекнули меня за риторическую фигуру Олденбарневелта, — сказал он, — возвращаю вам упрек, ибо рассуждение ваше подразумевает, что миру должно непременно быть заключенным, между тем об этом-то и идет спор: я утверждаю, что мы можем продолжать войну, подчинив себе Парламент с помощью народа». — «Сударь, — возразил я ему, — я говорил так единственно потому, что вы просили не пререкаться более об этом предмете и пожелали услышать от меня лишь подробности моего плана. Ныне вы возвращаетесь к самому существу вопроса, насчет которого я могу ответить вам лишь то, что уже повторял раз двадцать или тридцать». — «Нам не удалось убедить друг друга, — молвил герцог Буйонский. — Согласны ли вы подчиниться большинству голосов?» — «От всего сердца, — ответил я. — Это самое справедливое. Мы в одной ладье — нам суждено погибнуть или спастись вместе. Вот герцог де Бофор, который несомненно разделяет мои чувства; имей мы даже еще более власти в народе, нежели сейчас, мы навлекли бы на себя бесчестье, воспользовавшись нашим влиянием, не говорю уже, чтобы предать, но хотя бы принудить даже самого ничтожного участника партии к тому, что было бы ему во вред. Я подчинюсь общему мнению, я готов подписаться в том своей кровью, с единственным условием, чтобы вы не были в числе тех, пред кем я свяжу себя этой порукой, ибо вам известно, я и без того связан с вами почтением и дружбой, какие к вам питаю». Герцог де Бофор позабавил нас тут своими сентенциями, какие он не упускал случая изречь как нельзя более невпопад.

Герцог Буйонский, хорошо понимавший, что мнение его не будет поддержано большинством, и предложивший голосовать лишь в надежде, что я побоюсь спора, могущего обнаружить перед слишком многими игру, которой вся тонкость в том и состояла, чтоб ее скрыть, сказал мне честно и прямо: «Вы сами знаете — ни мне, ни вам не пошло бы на пользу обсуждать сегодня подробности перед людьми, способными этим злоупотребить. Вы слишком умны, да и я не довольно безумен, чтобы предложить им подобное кушанье в столь сыром и неудобоваримом виде. Умоляю вас, вникнем в дело поглубже прежде, нежели они хотя бы заподозрят, что мы его обсуждаем. Вы утверждаете, что для вас нет выгоды в том, чтобы стать хозяином Парижа с помощью народа; моя выгода, по крайней мере, как я ее понимаю, состоит в том, чтобы не допустить заключения мира, покуда я сам не договорюсь с двором. Спросите маршала де Ла Мота, — прибавил он, — согласилась ли бы мадемуазель де Туси, чтобы он подписал мирный договор». Я понял, на что намекает герцог Буйонский: маршал де Ла Мот был страстно влюблен в мадемуазель де Туси; в эту пору полагали, что он женится на ней даже ранее, нежели это случилось на самом деле. Герцог Буйонский, желавший объяснить мне, что чувства его к жене не позволяют ему избрать путь, который я предлагаю, но не желавший, чтобы его поняли другие, воспользовался этим способом, чтобы дать мне понять свою мысль и удержать меня от дальнейших настояний в присутствии тех, кому он доверял не так, как мне. Все это он и объяснил мне несколько позже, когда смог поговорить со мной с глазу на глаз, ибо мадемуазель де Лонгвиль, в покоях которой в Ратуше происходил этот разговор, отдав визиты, возвратилась в Ратушу, и нам пришлось искать другого пристанища для продолжения беседы.

Поскольку господа де Бофор и де Ла Мот замешкались, чтобы приказать открыть нам комнату, служившую чем-то вроде приемной и выходившую в залу, герцог Буйонский успел сказать мне, что я не должен полагать, будто план, мной предложенный, пришел на ум мне одному, — он сам сразу подумал о том же, едва узнал, что армия предала его брата; план этот он находит единственно разумным и мог бы сам сильно подкрепить его, склонив к нему испанцев; раз пять или шесть на дню он готов был объявить мне о своем намерении, но жена его неизменно противилась этому с таким упорством, со слезами и отчаянием, что наконец он дал ей слово выкинуть эту мысль из головы, вступить в соглашение с двором или же войти в сговор с Испанией. «Я вижу, — добавил он, — что второе вам не по душе, помогите же мне в первом, умоляю вас; вы видите, сколь безусловно мое к вам доверие».

Герцог Буйонский изложил мне все это второпях и много короче, нежели я пересказал вам здесь, но поскольку господа де Бофор и де Ла Мот подошли к нам вместе с президентом де Бельевром, которого они встретили на лестнице, я успел только крепко пожать руку герцогу Буйонскому, и мы все вместе вошли в приемную. Герцог вкратце передал де Бельевру начало нашего разговора, потом сказал, что сам он не может присоединиться к предложенному мной плану, ибо ставит на карту судьбу всего своего рода, в гибели которого навсегда будет повинен; он должен помнить о своем брате, а интересы того, без сомнения, никак не сообразуются с подобным поведением; во всяком случае, он заранее уверен: оно не отвечает ни характеру виконта, ни его правилам; словом, герцог приложил все старания, чтобы убедить нас, а более всех президента де Бельевра, что, отвергая мое предложение, ведет честную игру. Я заметил его старания — ниже я объясню вам их причину. После долгих рассуждений об этом предмете, отдававших уже многословием, он вдруг, переменив тон, обратился к герцогу де Бофору и ко мне. «Впрочем, давайте уговоримся так, как вы только что предлагали, — сказал он. — Не соглашайтесь на мир или хотя бы не поддерживайте его своими голосами в Парламенте, если Мазарини не будет отставлен. Я присоединюсь к вам, я буду говорить то же. Быть может, наша решимость придаст Парламенту более твердости, нежели мы надеемся. Если же этого не случится, а я весьма сомневаюсь, чтобы это случилось, позвольте мне попытаться спасти мою семью и достигнуть этого посредством примирения, условия которого не могут быть благоприятными для меня при нынешнем положении дел, но, быть может, станут таковыми со временем».

Ни разу в жизни моей не испытывал я большей радости, нежели в эту минуту. Поспешив взять слово, я заверил герцога Буйонского, что мне так не терпелось высказать ему, сколь усердно я готов ему служить, что я даже не оказал должной почтительности герцогу де Бофору, взяв слово прежде него, чтобы объявить: я не только освобождаю герцога Буйонского от всех обязательств, какие он взял на себя передо мной лично, но и сам обязуюсь исполнить все, чего он пожелает, дабы облегчить ему переговоры; я сам и мое имя к его услугам, чтобы он мог посулить двору все, что будет ему выгодно, и поскольку на деле я не намерен мириться с Мазарини, я с великою охотою предоставляю ему право обернуть себе на пользу все видимые мои поступки.

Г-н де Бофор, который неизменно тщился перещеголять последнего оратора, в напыщенных выражениях объявил, что готов принести в жертву герцогу все прошедшие, настоящие и будущие интересы рода Вандомов; маршал де Ла Мот наговорил ему учтивых слов, президент де Бельевр воздал ему хвалу. За четверть часа мы обо всем условились. Герцог Буйонский вызвался добиться от испанцев одобрения наших действий, если мы поручимся честным словом ничем не выдать им, что он заранее оговорил их с нами. Мы с де Ла Мотом взялись предложить герцогу де Лонгвилю от имени герцога Буйонского, герцога де Бофора и моего держаться того же поведения, какому решил следовать герцог Буйонский, — мы уверены были в его согласии, ибо люди нерешительные всегда охотно и даже с радостью хватаются за предложения, которые открывают перед ними два пути, и, стало быть, не требуют от них выбора немедленного. По этой же причине мы надеялись, что г-н де Ларошфуко не помешает нам устроить дело с принцем де Конти и г-жой де Лонгвиль; итак, мы решили, что герцог Буйонский в тот же вечер изложит свой план принцу де Конти в присутствии всех генералов, кроме д'Эльбёфа, который находился в армии и у которого де Бельевр взялся получить одобрение нашему предприятию — по крайней мере, в этой своей части оно было совершенно во вкусе д'Эльбёфа. Однако д'Эльбёф сам принял участие в совещании, потому что вернулся раньше, чем его ждали.

Совещание это примечательно было тем, что герцог Буйонский в продолжение его не сказал ни единого слова, которое могло бы дать повод укорить его в желании хоть сколько-нибудь кого-то обмануть, но и не пренебрег ни единым словом из тех, что могли бы помочь ему скрыть истинные его намерения. Я приведу вам его речь, не опустив ни малейшей запятой, ибо записал ее час спустя после того, как герцог ее произнес, но прежде изложу вам то, что он сказал мне по выходе из приемной, где состоялась часть нашего послеобеденного разговора. «Не правда ли, вы сожалеете обо мне, — сказал он, — видя мое бессилие избрать тот единственный путь, который сулит нам славу в будущем и безопасность в настоящем? Это путь, который избрали вы, и, будь в моей власти ему следовать, полагаю, не хвалясь, толика моего участия оказалась бы не лишней на чаше весов. От вас не укрылось, что перед президентом де Бельевром я не решился начистоту объявить причины, определяющие образ моих действий — да, это так; однако вы согласитесь, что иначе и быть не могло, если я расскажу вам, как позавчера этот простолюдин битый час бранил меня за то, что я-де слишком стараюсь щадить чувства моей жены. Но вам, кому внятно все человеческое, кто способен сострадать моей слабости, вам я признаюсь в ней и уверен даже, вы пожалеете меня, но не осудите за то, что я не хочу подвергнуть женщину, которую так горячо люблю, и восьмерых детей, которых она любит более своей жизни, столь рискованной участи, какую вы решили избрать и какую я сам избрал бы от всего сердца, не будь у меня семьи». Чувства герцога Буйонского и доверие его, разумеется, глубоко меня тронули; я ответил ему, что далек от мысли судить его, напротив, я всю жизнь свою буду чтить его за это еще более; любовь к жене, названная им слабостью, принадлежит к тем чувствам, какие политика осуждает, но мораль оправдывает, ибо они неопровержимо свидетельствуют о благородстве сердца, которое, возвышаясь над политикой, становится в то же время и выше корысти.

Я не лукавил, заверяя в том герцога Буйонского, — вы помните, я не раз говорил вам, что иные недостатки свидетельствуют о благородстве души более иных добродетелей.

Немного позднее мы вошли в покои принца де Конти, который сидел за ужином, — герцог Буйонский попросил принца благоволить выслушать его в присутствии герцогини де Лонгвиль, генералов и всех значительных лиц в партии. Но поскольку, чтобы собрать всех этих людей, потребно было известное время, беседу решили перенести на одиннадцать часов вечера; герцог Буйонский между тем отправился к испанским послам и убедил их в том, что план, который мы только что вместе составили (он, однако, утаил от них наше в нем участие), весьма им благоприятствует, ибо твердость, выказанная нами в отношении Мазарини, может нарушить заключенный мир; но даже в том случае, если этого не случится, испанцы впоследствии могут с большой выгодой для себя воспользоваться ролью, какую я вознамерился сыграть. Это свое утверждение, о котором я упоминаю лишь мимоходом, герцог приправил всеми доводами, способными убедить испанцев; от примирения д'Эльбёфа с Сен-Жерменом они только выиграют, ибо оно избавит их от человека, который будет стоить дорого, а пользы не принесет никакой; его собственное примирение с двором, даже если оно состоится, — а он в этом весьма сомневается, — может сослужить им службу, ибо неискренность Мазарини заранее дает герцогу право сохранить с испанцами прежние дружеские связи; на обещания принца де Конти полагаться нельзя никак, ибо принц самый обыкновенный флюгер, а на герцога де Лонгвиля можно положиться лишь отчасти, ибо он все время ведет переговоры с обеими партиями; де Бофор, де Ла Мот, де Бриссак, де Витри и другие не захотят пойти против меня, и потому план подчинить себе Парламент, с тех пор как я ему воспротивился, более неисполним.

Все эти доводы, подкрепленные приказом, имевшимся у послов, во всем полагаться на герцога Буйонского, побудили их одобрить все, чего он желал. По возвращении в Ратушу ему не составило труда убедить и генералов, которых прельстила предоставленная им возможность по утрам разыгрывать храбрецов в Парламенте, а вечерами без помех вести переговоры с двором. Самым хитроумным и ловким в речи герцога показалось мне то, что он как бы невзначай примешал к ней обстоятельства, которые, в случае надобности, можно было толковать по-разному, а стало быть, при необходимости рассеять подозрения насчет дурных его умыслов сыграть на руку испанцам или, напротив, двору, к каким могла дать повод его речь. Все разошлись довольные совещанием, продолжавшимся не более часа с четвертью. Принц де Конти уверил нас даже, что герцог де Лонгвиль, которому немедля послали о нем депешу, совершенно его одобрит, в чем, как вы увидите далее, он не ошибся. Я возвратился с герцогом Буйонским к нему в Отель, где, как он меня предупредил, ожидали испанские послы. Я тотчас заметил, что герцог постарался убедить их к своей и моей выгоде, сколь разумна моя решимость отказаться от примирения. Они наговорили мне любезностей и осыпали обещаниями. Мы обо всем согласились, что не составило труда, ибо испанцы одобряли все предложения герцога Буйонского. Он посулил облегчить им отступление, предоставив возможность отвести войска с достоинством, чтобы не подумали, будто их к этому принудили. Он заранее получил их согласие на все, что, побуждаемый силою обстоятельств, мог предложить им в будущем; он всему определил срок, назвав десятка два разных чисел в календаре, иной раз одно с другим несовместных, чтобы впоследствии пользоваться ими по своему усмотрению. Едва испанцы вышли, я заметил ему, что еще не встречал человека, столь убедительно доказывающего собеседникам, будто перемежающаяся лихорадка полезна для их здоровья. «Беда в том, — отвечал он мне, — что на сей раз мне приходится убеждать в этом самого себя». .

Не могу удержаться, чтобы снова не повторить вам, что в продолжение двух разыгравшихся в этот день сцен, столь же трудных, сколь важных, герцог Буйонский не сказал ни единого слова, за которое его по справедливости можно было бы упрекнуть, как бы ни повернулось дело, и не упустил при этом ни одного, которое могло бы содействовать его цели. Де Бельевр, как и я, обратил на это внимание в разговоре, состоявшемся после обеда у принца де Конти, и похвалил мне за это ум герцога. «Тут непременно участвует и благородное сердце, — ответил ему я. — Плуты всегда осмотрительны лишь наполовину. Я не раз убеждался в этом, наблюдая большинство тех, кто слывет при дворе особенным хитрецом». Я и нынче уверен в этом, как и в том, что герцог Буйонский был неспособен на вероломство.

Воротившись домой, я застал у себя Варикарвиля, прибывшего из Руана от герцога де Лонгвиля; тут я принужден просить у вас прощения в том, что, излагая события гражданской войны, до сих пор коснулся лишь весьма бегло одного из главных ее действий, которое разыгралось или, лучше сказать, должно было быть разыграно в Нормандии. В убеждении, что все, писанное с чужих слов, недостоверно, я с самого начала моего рассказа полагался лишь на то, чему был очевидцем, и, будь моя воля, ни на волос не отступил бы от этого правила. Однако, поскольку в ту пору судьба свела меня с Варикарвилем, а он, на мой взгляд, был самым правдивым из наших современников, полагаю, мне все же следует кратко изложить вам все, что произошло в тех краях с 20 января, когда герцог де Лонгвиль отбыл из Парижа в Нормандию.

Вы уже знаете, что парламент и муниципалитет Руана объявили себя его сторонниками, так же поступили господа де Матиньон и де Бёврон со всем нормандским дворянством 182. Крепости и муниципалитеты Дьеппа и Кана отдали себя в его распоряжение, Лизьё со своим епископом 183 его поддержал, и жители этих мест, горячо ему преданные, с радостью споспешествовали общему делу. Деньги, поступившие в королевскую казну 184, всюду были конфискованы, число набранных рекрут, как сообщали, достигло семи тысяч пеших и трех тысяч конных — на деле их было четыре тысячи пеших и полторы тысячи конных. Граф д'Аркур, которого Король выслал туда с небольшим летучим отрядом, держал все эти города, войска и обывателей в постоянной тревоге, почти не выпуская своих противников из стен Руана, — единственным ратным их подвигом осталось взятие Арфлёра, крепости, оборонять которую было невозможно, да трех маленьких крепостей, которые никто не думал защищать. Варикарвиль, близкий мой друг, говоривший со мной совершенно доверительно, приписывал это жалкое и постыдное поведение не недостатку мужества герцога де Лонгвиля, бывшего храбрым солдатом, ни даже недостатку у него опытности, хотя он и не был хорошим полководцем; он винил в этом его обычную нерешительность, которая неизменно побуждала герцога к осторожности. Кажется, я уже говорил вам, что Анктовиль, командовавший его конницей, был присяжным его посредником, и г-жа де Ледигьер уведомила меня из Сен-Жермена, что в начале второго месяца войны Анктовиль тайно туда прибыл; зная, что герцога де Лонгвиля так и тянет завести переговоры даже тогда, когда он и в мыслях не имеет мириться, я принял это сообщение совершенно спокойно, тем более что Варикарвиль, которого я известил о нем, отвечал: почва-де, о которой идет речь, мне известна, она никогда не отличалась твердостью, но, если она станет более зыбкой, нежели обыкновенно, меня тотчас уведомят.

Едва я узнал, что Париж склоняется к миру, да еще вовлекает в него и нас, я почел своим долгом сообщить о том герцогу де Лонгвилю, хотя Варикарвиль полагал это ошибкой, — он говорил и самому герцогу, что друзья его должны обращаться с ним как с больным, оказывая ему услуги подчас вопреки собственной его воле. Я не принял на себя смелости воспользоваться этим правом, когда неуместные выходки Парламента в любую минуту могли привести к сомнительному миру, но надеялся предотвратить дурное действие, какое сообщение подобного рода могло оказать на ум, столь склонный к колебаниям, как у герцога де Лонгвиля; я надеялся, повторяю, предотвратить дурные следствия этого сообщения, попросив в то же время Варикарвиля держаться начеку и не спускать глаз с герцога де Лонгвиля, дабы, по крайней мере, помешать ему склониться к злополучным сепаратным сделкам, к каким он всегда был весьма привержен. Я ошибся в своих надеждах, ибо герцог де Лонгвиль в конце дела с такой же охотой внимал советам Анктовиля, с какой внимал советам Варикарвиля в начале его. Первый постоянно склонял его в пользу двора, к которому герцог де Лонгвиль по натуре своей неизменно тянулся вновь, едва ему стоило от него оторваться; второй, нежно любя его самого и желая, чтобы он не терял достоинства своего перед правительством, без труда привлекал его на свою сторону, едва случалось дело, способное воспламенить сердце, которое всем было хорошо, и ум, который плох был одним лишь недостатком твердости.

Прошло уже шесть недель с тех пор, как герцог де Лонгвиль вступил в гражданскую войну, когда я послал ему названное известие и из ответа Варикарвиля понял, что пришел черед Анктовиля нести дежурную службу при герцоге. Тот и в самом деле некоторое время спустя совершил тайную поездку в Сен-Жермен, о которой я упомянул выше, но Варикарвиль впоследствии сообщил мне, что Анктовиль не добился там выгод ни для себя самого, ни для своего господина; это побудило герцога де Лонгвиля с окольных путей вернуться на прямую дорогу и воспользоваться гласным предлогом совещания в Рюэле, чтобы участвовать в договоре. Поскольку он не одобрял моих взглядов на это совещание, которые я весьма обстоятельно излагал ему через Варикарвиля, он прислал мне его же, чтобы убедить меня в своих, но будто бы для того, чтобы уведомить меня о переговорах, которые от имени эрцгерцога пытался завязать с ним дон Франсиско Писарро. Из подобного сообщения Варикарвиля, сделанного им мне в тот вечер, мы с герцогом Буйонским поняли — дворянин, которого мы отправили в Руан к герцогу де Лонгвилю, сообщит ему самую радостную для него весть, объявив, что мы не намерены более стеснять его в переговорах. При этом Варикарвиль, один из самых твердых людей во Франции, даже торопил меня с выправлением паспорта Анктовилю, которого герцог де Лонгвиль намеревался послать на совещание; Варикарвиль признался мне с глазу на глаз, что уверен — оставаясь в партии, которую он не имеет духа поддержать, его господин ежеминутно будет выказывать слабодушие. «Больше я уже никогда не обманусь, — добавил он, — Анктовиль прав. И я готов впредь всегда с ним соглашаться». Самое поразительное, что герцог де Лонгвиль, о ком Варикарвиль по справедливости высказал такое мнение, в прошлом раза четыре или пять участвовал уже в гражданских войнах. Возвращаюсь, однако, к тому, что произошло в Парламенте и на совещании.

Я упоминал выше, что депутаты возвратились в Рюэль 16 марта; на другой день они отправились в Сен-Жермен, где в канцлерском доме должно было собраться второе совещание; прежде всего они огласили там требования участников партии, которые те поспешили составить, с редким усердием радея о личной пользе, хотя позаботившиеся о своей выгоде генералы оговорили все же, что требования эти следует огласить лишь после того, как ограждены будут интересы Парламента. Но Первый президент поступил как раз наоборот, желая якобы засвидетельствовать военачальникам, что их интересы дороже Парламенту, нежели его собственные, а на деле, чтобы уронить их в общем мнении. Я предвидел это и настаивал, чтобы генералы подали свои ходатайства не прежде, чем будет достигнуто соглашение касательно статей, которые Парламент требовал изменить. Первый президент сумел обольстить генералов, и потому, едва распространилась весть, что военачальники приняли решение изложить свои требования, в армии не осталось офицера, который не почел бы себя вправе обратиться к Первому президенту со своими притязаниями. Притязания тогдашние были столь смехотворны, что нынче в них трудно и поверить. Довольно будет сказать, что у шевалье де Фрюжа они были велики, у Ла Буле значительны, а у маркиза д'Аллюи безмерны.

Герцог Буйонский признался мне, что не придал должного значения этой неприятности, хотя она выставила всю партию в самом смешном виде — смешном настолько, что герцог Буйонский, чувствуя себя истинной причиной происходящего, глубоко устыдился. Я приложил неслыханные старания, чтобы убедить герцога де Бофора и де Ла Мота не попадаться на эту удочку, и оба мне это обещали. Но Первый президент и Виоль завлекли последнего пустыми надеждами. А герцог Вандомский пригрозил сыну проклясть его по всей форме, если тот не выхлопочет для него хотя бы начальствование над флотом, которое обещано было ему в начале Регентства взамен губернаторства в Бретани. Самые бескорыстные вообразили, что останутся в дураках, если не последуют примеру прочих. Герцог де Рец, узнавший, что сосед его г-н де Ла Тремуй добивается графства Руссильонского и даже не прочь и от Неаполитанского королевства 185, до сих пор не простил мне, что я не сделал попытки вернуть ему должность генерала галерного флота 186. Словом, один лишь де Бриссак согласился не заявлять никаких притязаний, да и то, когда безмозглый Мата сказал ему, что он действует себе во вред, забрал в голову, что ему надобно вознаградить себя должностью, — какой, я расскажу вам позднее.

Все эти поступки, весьма неблаговидные, побудили меня держаться отдельно от всех, и, воспользовавшись минутой, когда принц де Конти объявил в Парламенте, что своим представителем на совещание назначает графа де Мора, сделать в тот же день, 19 марта, другое объявление от собственного имени; я просил верховную палату приказать депутатам ни под каким видом не сопрягать меня ни с чем, что прямо или косвенно трактует о какой-либо выгоде. Шаг этот, который я вынужден был совершить, чтобы общее мнение не приписало мне оплошности г-на де Бофора, и дурное впечатление, произведенное тучей нелепых притязаний 187, на несколько дней ускорили требование генералов убрать Мазарини, хотя вначале они намеревались объявить его лишь тогда, когда посчитают для себя полезным подогреть присущую Кардиналу трусость и оживить переговоры, какие каждый из них вел с ним через различных посредников.

В тот же вечер 19 марта герцог Буйонский собрал нас у принца де Конти и добился решения о том, чтобы принц де Конти сам назавтра же объявил в Парламенте: он, мол, и остальные генералы представили перечень своих требований единственно потому, что вынуждены были оградить свою безопасность на случай, если кардинал Мазарини останется первым министром; но от своего имени и от имени всех знатных особ, состоящих в партии, он заверяет Парламент, что едва лишь Кардинал будет отставлен, они отказываются от всех личных выгод без исключения.

Двадцатого марта объявление это сделано было в весьма красноречивых выражениях — принц де Конти на сей раз изъяснился и более пространно, и более решительно, нежели обыкновенно. Я совершенно уверен, будь оно сделано, как то было условлено между мной и герцогом Буйонским, прежде чем генералы и их подручники разворошили муравьиную кучу своих требований, оно скорее уберегло бы репутацию партии и сильнее напугало бы двор, чем даже я надеялся: Париж и Сен-Жермен подумали бы тогда, что генералы решили объявить о своих интересах и послать депутатов для переговоров о них для того лишь, чтобы принести свои интересы в жертву изгнанию Мазарини. Но поскольку сцена эта разыгралась после того, как генералы в подробностях изложили свои требования, — одни чересчур фантастические, другие чересчур основательные, чтобы служить всего лишь предлогом, — в Сен-Жермене их ничуть не испугались, поняв, как от них избавиться, а Париж, не считая самого мелкого люда, все равно сохранил дурное впечатление от их поступка. Такова, по моему мнению, самая большая ошибка, когда-либо совершенная герцогом Буйонским, — она столь велика, что даже мне, доподлинно все знавшему, он никогда в ней не признался. Он винил герцога д'Эльбёфа, поторопившегося вручить свой перечень в руки Первого президента. Но все равно герцог Буйонский был первой причиной этой ошибки, ибо он первый поощрил такой образ действий, а тот, кто в великих делах доставляет другим повод совершить промах, зачастую виновен более, нежели они сами. Вот в чем великая ошибка герцога Буйонского.

А вот одна из величайших глупостей, совершенных мной за всю мою жизнь. Я уже говорил выше, что герцог Буйонский обещался посланцам эрцгерцога обеспечить им путь к почетному отступлению в их пределы в случае, если у нас наступит мир; посланцы, слыша всякий день разговоры о депутациях и совещаниях, несмотря на все свое доверие к герцогу Буйонскому, от времени до времени напоминали мне о том, что я дал им слово не допустить, чтобы их застигли врасплох. Кроме упомянутого обязательства перед испанцами, я имел особенные причины желать им помочь в силу дружбы моей к Нуармутье и Легу, которым весьма не нравилось, что я не признал доводов, какие они привели, убеждая меня согласиться на приход испанцев; так вот, поскольку соображения эти вдвойне побуждали меня исполнить обещание, хотя при том обороте, какой приняли дела, оно казалось мне уже неприличным, я приложил все старания, чтобы герцог Буйонский, — а я питал к нему уважение и дружбу, — не медля более, облегчил испанцам возможность отступить с почетом по плану, который он мне ранее изложил. Я видел, что он откладывает исполнение своего замысла со дня на день, и он не утаил от меня причину этой отсрочки: поскольку через посредство принца де Конде он вел переговоры с двором о возмещении за потерянный Седан, ему было чрезвычайно на руку, чтобы испанская армия оставалась поблизости. Его собственная честность и мои доводы после нескольких дней промедления одержали верх над соображениями выгоды. Я отправил нарочного Нуармутье.

Мы решительно и прямо поговорили с посланцами эрцгерцога. Мы объяснили им, что мир может быть заключен с минуты на минуту, и принц де Конде через четыре дня окажется перед их армией, что армия виконта де Тюренна наступает под командованием Эрлаха, совершенно и безусловно преданного Кардиналу; к концу беседы герцог Буйонский открыл для них, как обещался, путь к почетному отступлению. Он объявил, что, по его мнению, посланцам должно заполнить пустой бланк, подписанный эрцгерцогом, превратив его в письмо, адресованное принцу де Конти; эрцгерцог уведомлял бы в нем Принца, что он явился во Францию единственно для того, чтобы способствовать воцарению в христианских странах долгожданного общего мира, а не для того, чтобы воспользоваться раздором в королевстве, и в доказательство этого он предлагает отвести свои войска, как только Король соизволит назвать место совещания и депутатов, которые явятся туда для переговоров. Бесспорно, предложение это в новых обстоятельствах уже не могло произвести решительного действия, однако оно могло послужить той цели, ради которой герцог Буйонский к нему прибегнул, ибо не подлежало сомнению: в Сен-Жермене сразу поймут, что предложение это теперь не может завести далее, чем того пожелает сам двор, и согласятся на него, хотя бы для вида, а стало быть, предоставят испанцам благопристойный повод отступить, не нанеся урона своей чести. Бернардинец, однако, был не слишком удовлетворен этим почетным путем и впоследствии с глазу на глаз сказал мне, что вместо него предпочел бы простой деревянный мост через Марну или Сену. Однако послы согласились на все, что предложил герцог Буйонский, ибо таков был полученный ими приказ, и без возражений написали письмо под его диктовку.

Принц де Конти, который был болен, а может сказался больным, что проделывал нередко, страшась смуты во Дворце Правосудия, возложил на меня объявить от его имени палатам о письме, якобы полученном от эрцгерцога, которое испанские посланцы вручили принцу с большой торжественностью; я оказался таким простаком, что принял это поручение, давшее повод моим врагам утверждать, будто я совершенно предался Испании, и это тогда, когда я отвергал все ее посулы, клонившиеся к моей личной выгоде, и разрушал все ее замыслы, дабы охранить истинную пользу государства. Быть может, никто еще не совершал большей глупости, и самое замечательное, что я совершил ее без раздумий. Герцог Буйонский из любви ко мне был ею раздосадован, хотя ему самому она была весьма на руку; в согласии с ним я отчасти поправил дело, добавив к сказанному мной в Парламенте 22 марта, что, ежели эрцгерцог не сдержит в точности данное им обещание, принц де Конти и остальные генералы, — они поручили мне заверить в этом высокое собрание, — немедля и безусловно предоставят свои войска в распоряжение Короля.

Как я только что упомянул, герцогу Буйонскому было весьма на руку, что заявление это сделано было мною, ибо Кардинал, который полагал во мне решительного противника мира, видя, что я взялся быть его глашатаем почти в то самое время, когда граф де Мор доставил совещанию требование его отставки, заподозрил, будто я затеваю какую-то новую игру. Он испугался более, чем был бы должен. Депутатам, по приказу Парламента огласившим это требование на совещании, он велел дать ответ, о котором я расскажу ниже, — из него следовало, что Мазарини не на шутку струсил; поскольку исцелить его страх обыкновенно способны были одни лишь переговоры, к которым он был весьма привержен, он стал содействовать тем, что принц де Конде завел с герцогом Буйонским, ибо полагал, что речь моя в Парламенте задумана мной в сговоре с ним. Видя, однако, что она не имела следствий, Кардинал вообразил, будто наша затея не удалась, и, поскольку Парламент не воспламенился, как мы на то рассчитывали, он может теперь с нами расправиться.

Принц де Конде, который и в самом деле весьма желал примирения с герцогом Буйонским и виконтом де Тюренном, стремясь привлечь на свою сторону столь выдающихся людей, сообщил первому из них запиской, а тот показал ее мне, — что за одну ночь Кардинал решительно переменился к герцогу, и он не может взять в толк почему. Мы с герцогом Буйонским без труда разгадали причину и решили, по выражению герцога Буйонского, еще пришпорить Мазарини, то есть снова повести атаку на него лично, а это доводило его до отчаяния, хотя, рассуждая здраво, он должен был бы относиться почти безучастно к нападкам, которые в существе своем не причиняли ему большого вреда; но нам с герцогом Буйонским они были выгодны, хотя и по-разному. Герцог Буйонский полагал, что таким способом поможет переговорам, а мне было весьма полезно объявить себя врагом Мазарини накануне заключения договора, который должен был принести мир всем, кроме меня. Опираясь на это рассуждение, мы с герцогом Буйонским и действовали, да притом столь успешно, что принудили принца де Конти, отнюдь того не желавшего, предложить Парламенту, чтобы он приказал своим депутатам поддержать графа де Мора, когда тот потребует отставки Мазарини.

Принц де Конти объявил об этом в Парламенте 27 марта, и поскольку в нашем распоряжении было два или три дня, чтобы обработать умы, тотчас же восьмьюдесятью пятью голосами против сорока решено было приказать депутатам добиваться удаления Мазарини. «И добиться», — добавил я в своей речи, и, хотя поддержали меня всего двадцать пять голосов, я не был удивлен. Я уже изложил вам причины, по каким мне должно было особо отличиться в этом вопросе.

Понадобились бы многие томы, чтобы рассказать вам обо всех затруднениях, какие выпали нам в описываемую пору. Скажу лишь, что, хотя я один решительно не желал примириться с двором, я едва не запятнал себя в общем мнении и едва не прослыл в народе мазаринистом оттого лишь, что 13 марта не дал растерзать Первого президента, 23 и 24-го воспротивился распродаже библиотеки Кардинала 188, полагая такой поступок беспримерным варварством, а 25 марта не удержался от улыбки, услышав, как кое-кто из советников в ассамблее палат предложил сровнять с землей Бастилию. Я вновь попал в честь у посетителей зала Дворца Правосудия и у самых рьяных членов Парламента, оттого что решительно осудил графа де Грансе, который имел дерзость разграбить дом советника Кулона, оттого что потребовал 24 марта, чтобы принцу д'Аркуру дозволено было изъять все деньги из королевской казны в Пикардии, негодовал 25 марта против перемирия, которое смешно было отвергать в пору совещания, и протестовал против перемирия, заключенного 30 марта, хотя знал, что уже подписан мир. Все эти подробности, сами по себе ничтожные, заслуживают внимания историка потому лишь, что наглядно представляют причудливость времен, когда глупцы становятся безумцами, а самым здравым отнюдь не всегда удается говорить и действовать разумно. Возвращаюсь, однако, к совещанию в Сен-Жермене.

Вы уже видели, что депутаты лукаво начали его с изложения частных притязаний. Двор ловко поддерживал тайные переговоры о них с самыми значительными лицами, пока не уверился в том, что мир водворен, а тогда отверг, по крайней мере, большую их часть весьма находчивым способом. Он разделил эти притязания надвое, назвав одни прошениями о справедливости, а другие — о милости, и на свой лад изъяснил различие между ними. А поскольку Первый президент и президент де Мем вошли в сговор с двором против представителей генералов, хотя и делали вид, будто их поддерживают, двор весьма дешево от них отделался: ему это почти не стоило наличных денег, он обошелся почти одними только словами, а их Мазарини не ставил ни в грош. Он почитал своей заслугой, что развеял, по его выражению, эту тучу притязаний с помощью щепотки алхимического порошка. Впоследствии вы увидите, однако, что он благоразумно подмешал к нему немного золота 189.

Еще легче разделался двор с предложением эрцгерцога об общем мире. Он ответил, что с радостью его принимает, и в тот же день отправил графа де Бриенна к нунцию и к венецианскому послу, чтобы с ними, как с посредниками, обсудить, каким образом приступить к переговорам. Мы уверены были, что дело тем и кончится, и оказались правы.

Что до отставки Мазарини, которой, как вы уже знаете, от имени принца де Конти первым потребовал граф де Мор, которой вкупе с посланцами генералов де Барьером и де Гресси продолжал домогаться де Бриссак, по просьбе Мата возглавивший эту депутацию, и на которой вновь стали, как это было приказано их корпорацией, настаивать, по крайней мере с виду, депутаты Парламента, — так вот что до отставки Мазарини, Королева, герцог Орлеанский и принц де Конде держались одинаково твердо, и в один голос неуклонно повторяли, что никогда на нее не согласятся.

Некоторое время продолжались жаркие споры насчет парламента Нормандии, который прислал на совещание своих представителей вместе с Анктовилем, представлявшим герцога де Лонгвиля; но наконец согласие было достигнуто.

Изменить статьи, которыми был недоволен парижский Парламент, удалось почти без затруднений. Королева согласилась отказаться от созыва королевского заседания в Сен-Жермене; она пошла на то, чтобы запрещение созывать ассамблеи палат до конца 1649 года не было записано в декларации, — депутаты должны просто поручиться ей в том своим словом, а Королева в ответ поручится своим, что такие-то и такие-то декларации, дарованные ранее, будут нерушимо соблюдены. Двор обещал не торопить возвращение ему Бастилии и даже обязался оставить ее в руках Лувьера, сына Брусселя, которого Парламент назначил ее комендантом после взятия крепости д'Эльбёфом.

Дарованная амнистия составлена была в тех самых выражениях, каких добивались генералы, — для большей верности в ней поименно названы были принц де Конти, господа де Лонгвиль, де Бофор, д'Эльбёф, д'Аркур, де Риё, де Лильбонн, герцог Буйонский, де Тюренн, де Бриссак, де Витри, де Дюра, де Матиньон, де Бёврон, де Нуармутье, де Севинье, де Ла Тремуй, де Ларошфуко, де Рец, д'Эстиссак, де Монтрезор, де Мата, де Сен-Жермен д'Ашон, де Совбёф, де Сент-Ибаль, де Ла Совта, де Лег, де Шавеньяк, де Шомон, де Комениль, де Морёль, де Фиеск, де Ла Фёйе, де Монтезон, де Кюньяк, де Гресси, д'Аллюи и де Барьер.

Некоторые затруднения возникли с Нуармутье и Легом, ибо двор желал даровать им забвение вины, как совершившим преступления более тяжкие, потому что они все еще открыто пребывали в испанской армии; канцлер даже показал депутатам Парламента приказ, которым первый из них в качестве помощника главнокомандующего королевской армией под начальством принца де Конти предписывал всем селениям Пикардии доставлять съестные припасы в лагерь эрцгерцога, и письмо, в котором второй убеждал Бридьё, губернатора крепости Гиз, сдать ее испанцам, обещая от их имени освободить герцога де Гиза, захваченного в плен в Неаполе. Бриссак утверждал, что письма эти подложные, и поскольку Первый президент к нему присоединился, понимая, что мы никогда не пойдем на уступки в этом вопросе, объявлено было, что и тот и другой включены будут в амнистию, как и все прочие.

Президент де Мем, которому очень хотелось бы меня опорочить, едва речь зашла о Нуармутье и Леге, стал твердить, что не может взять в толк, почему я не упомянут особо в этой амнистии, ибо человек моего сана и звания не может быть смешан с толпой. Герцог де Бриссак, имевший более навыка в свете, нежели в дипломатии, не нашелся, что ответить, и объявил, что на сей счет должно бы спросить моего мнения. Он послал ко мне своего приближенного, которому я вручил записку следующего содержания: «Поскольку во время нынешних волнений я совершал лишь поступки, какими, по моему разумению, мог послужить Королю и истинному благу государства, у меня довольно причин желать, чтобы Его Величество был извещен об этом к своему совершеннолетию — посему я прошу господ депутатов не допустить включения моего в амнистию». Я подписал эту записку и просил де Бриссака вручить ее представителям Парламента и генералов в присутствии герцога Орлеанского и принца де Конде. Он не исполнил этого, уступив настояниям маркиза де Лианкура, который полагал, что подобная выходка еще озлобит против меня Королеву; он, однако, изложил содержание моей записки, и я не был упомянут в декларации. Вы и представить себе не можете, до какой степени эта безделица поддержала меня в общем мнении.

Тридцатого марта депутаты возвратились в Париж.

Тридцать первого они делали свой отчет в Парламенте, по случаю чего герцог Буйонский обменялся с президентами весьма резкими словами. Личные переговоры его успехом не увенчались, те, что вел за него Парламент, его не удовлетворяли, ибо депутаты добились лишь подтверждения прежнего договора о возмещении за потерю Седана, а герцог не видел в нем для себя надежной гарантии. Вечером ему вновь явилась мысль нарушить празднество мятежом, ибо ему казалось, что в нынешнем умонастроении народа вызвать мятеж не составит труда; однако он отказался от этой мысли, приняв в соображение множество обстоятельств, при каких мятеж был теперь некстати даже по его понятиям. Одно из наименее важных заключалось в том, что испанцы уже отвели свою армию.

В тот вечер мне несказанно жаль было герцогиню Буйонскую. Убежденная, что это она помешала своему супругу принять разумное решение, она проливала потоки слез. Они струились бы еще обильнее, знай она, как это знал я, что вина не на ней одной. Герцог Буйонский не раз упустил возможность нанести решительный удар по собственной оплошности и только из пристрастия своего к переговорам. Недостаток этот, на мой взгляд, слишком свойственный его натуре, внушал мне подчас, как я уже говорил, сомнения, способен ли он совершить все то, на что позволяли надяться великие его дарования.

Первого апреля, которое в 1649 году пришлось на Великий четверг, декларация о мире утверждена была Парламентом. Накануне ночью меня уведомили, что кое-где сообралась толпа в намерении помешать этому утверждению, и народ грозится даже опрокинуть стражу у Дворца Правосудия; я боялся этого более всего на свете по причинам, уже изложенным выше, и потому постарался растянуть подолее освящение мирра и елея 190, которое совершал в соборе Богоматери, чтобы иметь возможность прийти на помощь Парламенту, если он подвергнется нападению. Когда я выходил из собора, мне сказали, что на набережной Орфевр началось волнение; я уже направлялся туда, когда паж герцога Буйонского вручил мне записку, которою тот заклинал меня скорее явиться в Парламент: он опасался, что народ, не видя меня на моем месте, воспользуется этим предлогом и поднимет бунт, утверждая, что, стало быть, я не одобряю мира. На улицах и в самом деле слышались одни только крики: «Долой Мазарини! Долой мир!» Я убедил толпу, собравшуюся у Нового рынка и на набережной Орфевр, разойтись, объявив, что приверженцы Мазарини хотят посеять рознь между народом и Парламентом и должно остерегаться этой ловушки; у Парламента есть причины поступать так, как он это делает, но сговора его с Мазарини опасаться нечего, уж на мои слова они могут положиться, ибо я заверяю их своей честью, что никогда с Кардиналом не примирюсь. Мое заверение успокоило всех.

Войдя во Дворец Правосудия, я нашел караульных возбужденными не менее народа. Витри, которого я встретил в Большом зале, где было почти пусто, сказал мне, что стражники предложили ему убить всех тех, на кого он укажет им как на приспешников Мазарини. Я стал увещевать их, как увещевал других, но спор наш еще продолжался, когда мне пришлось занять место в Большой палате. «В елей, который он только что освятил, он подмешал селитры», — заметил при виде меня Первый президент. Я услышал его замечание, но виду не подал, ибо, отзовись я на него в эту минуту и достигни оно ушей Большого зала, быть может, не в моей власти было бы спасти от смерти хотя одного из магистратов. Герцог Буйонский, которому я передал эти слова по окончании собрания, рассказал мне впоследствии, что в тот же день после обеда он устыдил за них Первого президента.

Кардинал похвалялся, что купил мир по дешевке, но мир не принес ему всего того, на что он надеялся. Остались недовольные, хотя Кардинал мог без труда лишить меня этого бродила, а располагать им было мне весьма на руку. Принц де Конти и герцогиня де Лонгвиль отправились в Сен-Жермен засвидетельствовать свою преданность двору, но сначала в первый раз свиделись в Шайо с принцем де Конде, выказав при этом взаимную холодность. В день, когда зарегистрирована была декларация, Первый президент снова уверил герцога Буйонского, что ему будет возмещена потеря Седана; герцог представлен был Королю принцем де Конде, который дал понять, что поддерживает герцога в его притязаниях; Кардинал осыпал его всевозможными любезностями. Видя, что пример этот начинает оказывать свое действие, я ранее, нежели предполагал, объявил, сколь опасным для себя полагаю являться ко двору, где по-прежнему властвует мой заклятый враг. Я сообщил об этом принцу де Конде, который дней восемь или десять спустя после заключения мира ненадолго прибыл в Париж и которого я встретил у герцогини де Лонгвиль. Герцог де Бофор и маршал де Ла Мот высказались в том же смысле; д'Эльбёф имел намерение поступить так же, но двор подкупил его, не помню уж какой подачкой. Господа де Бриссак, де Рец, де Витри, де Фиеск, де Фонтрай, де Монтрезор, де Нуармутье, де Мата, де Ла Буле, де Комениль, де Морёль, де Лег, д'Аннери действовали в согласии с нами, и мы образовали силу, которая, принимая в соображение поддержку народа, отнюдь не была призрачной. Кардинал вначале, однако, посчитал ее именно таковой и обошелся с нами столь высокомерно, что когда де Бофор, де Бриссак, де Ла Мот и я попросили одного из наших друзей 191 заверить Королеву в нашей всепокорной преданности, она ответила, что примет эти заверения лишь после того, как мы исполним свой долг в отношении г-на Кардинала.

В эту пору в Париж из Брюсселя возвратилась герцогиня де Шеврёз. Лег, опередивший ее на восемь или десять дней, приготовил нас к ее возвращению. Он в точности исполнил данную ему инструкцию: стал усердным ее обожателем, хотя вначале ей не понравился. Мадемуазель де Шеврёз позднее говорила мне, что мать ее находила в нем сходство с Бельрозом, комедиантом наружности самой невзрачной, но перед отъездом из Брюсселя к нему переменилась, а в Камбре во всех отношениях осталась им довольна. По возвращении Лега в Париж я во всяком случае заметил, что он совершенно доволен ею: он превозносил нам ее как героиню, которой, если бы война продолжалась, мы были бы обязаны поддержкой герцога Лотарингского и уже теперь обязаны выступлением испанской армии. Восхвалял ее и Монтрезор, который, защищая интересы герцогини, угодил на пятнадцать месяцев в Бастилию 192, и я охотно ему вторил, надеясь отнять герцога де Бофора у г-жи де Монбазон с помощью мадемуазель де Шеврёз 193, которую когда-то за него прочили, а также чтобы проторить себе новый путь к испанцам, в случае, если возникнет необходимость к ним податься. Герцогиня де Шеврёз прошла более половины этого пути мне навстречу. Нуармутье и Лег, уверенные в том, что я буду ей совершенно необходим, опасались, однако, как бы г-жа де Гемене, которая смертельно ненавидела герцогиню, хотя та и доводилась ей золовкой, не помешала тесной дружбе между нами, о какой они мечтали; чтобы привлечь меня к герцогине, они и расставили мне сети, в которые я попался.

К вечеру того самого дня, утром которого герцогиня прибыла в Париж, они попросили меня быть вместе с ее дочерью воспреемником младенца 194, весьма кстати явившегося на свет. По этому случаю мадемуазель де Шеврёз украсила себя, как это принято в Брюсселе на подобного рода церемонии, всеми своими драгоценностями, роскошными и многочисленными. Она была хороша собой, а я кипел гневом против принцессы де Гемене, которая на второй день осады Парижа со страху уехала в Анжу.

Назавтра после крещения младенца случай позволил мне заслужить благодарность мадемуазель де Шеврёз и подал надежду на ее дружбу. Герцогиня, ее мать, явилась в Париж из Брюсселя, и явилась без позволения. Разгневанная Королева повелела ей покинуть столицу в двадцать четыре часа. Лег тотчас уведомил меня об этом. Я вместе с ним отправился в Отель Шеврёз и застал красавицу за утренним туалетом всю в слезах. Я растрогался и просил г-жу де Шеврёз не повиноваться приказу до тех пор, пока я не буду иметь чести снова с ней увидеться. И тотчас отправился на поиски де Бофора, решившись убедить его, что ни честь, ни выгода наша не допускают восстановления именных указов 195 — одного из самых ненавистных средств, какие использованы были для попирания гражданских свобод. Я отлично понимал, что, хотя ради нашей общей безопасности, нам важно оградить себя от этих указов на бумаге и на деле, мне и герцогу де Бофору не к лицу затевать дело такого рода, представлявшееся весьма щекотливым на другой день после заключения мира, тем более что речь шла об особе, которая слыла первой заговорщицей и интриганкой во всем королевстве. Потому-то я рассудил за благо, чтобы атаку, которой мы не могли и не должны были избежать, хотя она и влекла за собою известные опасности, повел г-н де Бофор, а не я. Он упорно от этого отказывался, приводя множество вздорных доводов. Умолчал он лишь об истинной причине, состоявшей в том, что г-жа де Монбазон убила бы его. Пришлось вмешаться мне самому, ибо только один из нас двоих мог оказать хоть сколько-нибудь влияния на Первого президента. Я и отправился к нему прямо от г-на де Бофора; но едва я начал убеждать его, что интересы Короля и спокойствие государства возбраняют озлоблять умы нарушением столь торжественных деклараций, он перебил меня словами: «Довольно, милостивый гоосударь, вы не желаете, чтобы она уехала, она не уедет. — И, склонившись к моему уху, добавил: — У нее слишком красивые глаза». На самом же деле, хотя Первый президент и исполнил бы полученный приказ, он сам еще накануне написал в Сен-Жермен, что привести его в исполнение невозможно и он лишь напрасно подвергнет испытанию могущество Короля 196.

Я с торжеством возвратился в Отель Шеврёз, меня встретили весьма любезно. Мадемуазель де Шеврёз пришлась мне по вкусу; я завязал близкую дружбу с г-жой де Род, внебрачной дочерью кардинала де Гиза, большой ее приятельницей, и достиг успеха, уничтожив в ее глазах герцога Брауншвейг-Цельского, с которым она была почти сговорена. Лег, бывший на свой лад педантом, вначале чинил мне препятствия, но решимость дочери и сговорчивость матери скоро их устранили. Я каждый день виделся с мадемуазель де Шеврёз у нее в доме и весьма часто у г-жи де Род 197, которая предоставляла нам полную свободу. Мы ею воспользовались; я любил ее или, скорее, полагал, что люблю, ибо не прервал своей связи с г-жою де Поммерё.

Общество де Бриссака, де Витри, де Мата и де Фонтрая, сохранявших дружбу с нами, представляло в ту пору выгоду, не лишенную неудобств. Они были закоренелыми распутниками, а поскольку общая безнравственность еще развязывала им руки, они каждый день предавались излишествам, порой завершавшимся скандалами. Однажды, возвращаясь после обеда у Кулона, они увидели похоронную процессию, напали на нее со шпагами в руках и, указывая на распятие, кричали: «Рази врага!» В другой раз избили королевского лакея, не выказав ни малейшего почтения к его ливрее. В их застольных песнях доставалось порой самому Господу Богу 198. Не могу вам описать, как огорчали меня подобные безумства. Первый президент умело ими пользовался; народ смотрел на них косо, священники негодовали. Я не мог их покрывать, оправдывать не решался, и они неотвратимо ложились пятном на Фронду.

Слово это приводит мне на память то, что я, кажется, забыл пояснить вам в первой части моего труда. Речь идет о происхождении этого слова, что само по себе не столь уж важно, однако не должно быть опущено в повествовании, где оно непременно будет часто упоминаться. Когда Парламент начал собираться для обсуждения общественных дел, герцог Орлеанский и принц де Конде, как вы уже знаете, довольно часто являлись в его заседания и порой им даже удавалось успокоить умы. Но спокойствия хватало ненадолго. Два дня спустя страсти разгорались снова, и собрания проходили с тем же пылом, что и прежде. Башомон заметил однажды, что Парламент уподобляется школярам, которые стреляют из пращи 199 в парижских рвах, бросаясь врассыпную, едва завидят полицейского комиссара, но, стоит тому скрыться из виду, собираются вновь. Сравнение понравилось, песенки его подхватили, но в особенности оно пошло в ход после заключения мира между Королем и Парламентом, когда им стали пользоваться, обозначая непокорство тех, кто не примирился с двором. Мы сами охотно его применяли, ибо заметили, что отличительная кличка воспламеняет умы. Когда президент де Бельевр сказал мне, что Первый президент использует это прозвище против нас, я показал ему манускрипт одного из основателей Голландской Республики, Сент-Алдегонде; по его словам, Бредероде в самом начале нидерландской революции обиделся на то, что повстанцев прозвали гёзами 200, а принц Оранский, бывший душою мятежа, в ответ написал ему, что тот не понимает истинной своей выгоды: ему, мол, должно радоваться, и сам принц не преминет отдать приказ вышить на плащах своих сторонников маленькие нищенские котомки в виде знака ордена. В тот же вечер мы решили украсить шляпы лентами, которые формой своей напоминали бы пращу. Один преданный нам торговец изготовил множество таких лент и продал их несметному числу людей, не заподозривших в этом никакой хитрости. Мы надели их в числе последних, чтобы не раскрыть нашего умысла, ибо это нарушило бы всю прелесть таинственности. Действие, оказанное этой безделицей, трудно описать. Мода охватила всё — хлеб, шляпы, банты, перчатки, манжеты, веера, украшения, — и мы сами вошли в моду куда более из-за этого вздора, нежели из-за существа дела.

Мы, без сомнения, имели нужду во всем, что могло нас поддержать, — против нас была вся королевская семья, ибо, несмотря на свидание мое с принцем де Конде у г-жи де Лонгвиль, я чувствовал: мы примирились с ним лишь отчасти. Он обошелся со мной учтиво, но холодно, и мне даже стало известно, что он уверен, будто я на него жалуюсь, так как он якобы нарушил обещания, переданные им через меня некоторым членам Парламента. Поскольку ничего такого я не говорил, я имел основания полагать, что его умышленно постарались настроить против меня. Связав это обстоятельство с некоторыми другими, я пришел к выводу, что это дело рук принца де Конти, который вообще от природы был на редкость зложелательным и к тому же меня ненавидел, сам не зная за что, да и я не мог уразуметь причину его ненависти. Г-жа де Лонгвиль тоже меня не любила, но причину этого я мало-помалу разгадал, о чем расскажу вам позднее. Были у меня основания не доверять герцогине де Монбазон, которая имела над де Бофором влияние куда меньшее, нежели я, но все же большее, чем потребно было, чтобы выведать у него все его тайны. Ей не за что было меня любить, ибо я лишал ее главного преимущества, какое она могла извлечь из этого влияния при дворе. Мне ничего не стоило бы с ней примириться, ибо не было на свете женщины более доступного нрава, но как было примирить подобное примирение с другими моими обязательствами, которые были мне более по вкусу и куда более надежны. Как видите, положение мое оказалось не из легких.

Граф де Фуэнсальданья не замедлил утешить меня. Он был не слишком доволен герцогом Буйонским, упустившим решительную минуту для заключения общего мира, совершенно недоволен своими посланцами, которых называл слепыми кротами, и весьма доволен мной, ведь я неизменно добивался заключения мира между обоими венценосцами, не преследовал никакой личной корысти и даже не примирился с двором. Он прислал ко мне дона Антонио Пиментеля с предложением поддержать меня всем, что во власти Короля, его господина, и объявить мне, что, беря во внимание вражду мою с первым министром, он не сомневается: я нуждаюсь во вспомоществовании; он просил меня принять сто тысяч экю, которые дон Антонио Пиментель доставил мне в виде трех векселей — один на Базель, другой на Страсбург, третий на Франкфурт: он-де не требует взамен никаких обязательств, ибо Его Католическое Величество не ищет для себя в этом никакой выгоды, руководясь лишь желанием оказать мне покровительство. Надо ли вам говорить, что я отозвался на оказанную мне честь с глубоким почтением, изъявив за нее самую красноречивую благодарность, и, отнюдь не отвергая подобную помощь в будущем, отклонил ее в настоящем, объяснив дону Антонио, что счел бы себя недостойным покровительства Его Католического Величества, если бы принял его щедроты не будучи в состоянии ему служить; по рождению я француз, а, в силу своего звания, более чем кто-либо другой, привязан к столице французского королевства; на свою беду, я поссорился с первым министром моего Короля, но моя обида никогда не заставит меня искать поддержки у его врагов, разве что меня вынудит к этому необходимость самозащиты; божественное Провидение, которому ведома чистота моих помыслов, поставило меня в Париже в положение, дающее мне, судя по всему, возможность продержаться собственными силами, но, если я буду иметь нужду в покровительстве, я знаю, что не найду покровителя более могущественного и более славного, нежели Его Католическое Величество; прибегнуть к которому всегда буду считать для себя честью. Фуэнсальданья был весьма доволен моим ответом; его мог дать, — сказал он позднее Сент-Ибару, — только тот, кто чувствует свою силу, не падок на деньги, но со временем не отказался бы их принять. Он тотчас же снова прислал ко мне дона Антонио Пиментеля с длинным письмом, исполненным учтивости, и с маленькой запиской от эрцгерцога, который сообщал мне, что по одному слову, писанному моей рукой, он выступит con todas las fuergas del Rei su sennor (Со всеми силами Короля, своего господина (исп.).).

На другой день после отъезда дона Антонио Пиментеля я сделался жертвой мелкой интриги, которая раздосадовала меня сильнее, нежели иная, более важная. Лег сообщил мне, что принц де Конти жестоко на меня разгневан; он твердит, будто я выказал ему непочтение, и клянется жизнью своей и всего своего рода меня проучить. Явившийся вскоре Саразен, которого я приставил к принцу секретарем и который отнюдь не чувствовал ко мне за то признательности, подтвердил слова Лега, заметив, что, должно быть, оскорбление было ужасным, ибо ни принц де Конти, ни герцогиня де Лонгвиль не хотят сказать, в чем дело, хотя оба разъярены до крайности. Вообразите сами, как должна изумить подобная вспышка человека, который не чувствует за собой никакой вины. Но зато она меня весьма мало огорчила, поскольку к особе принца де Конти я питал почтение неизмеримо меньшее, нежели к его сану. Я просил Лега засвидетельствовать принцу мою преданность, почтительно осведомиться о причинах его гнева и заверить его, что я, со своей стороны, ничем не мог этот гнев заслужить. Лег возвратился ко мне в убеждении, что на самом деле принц вовсе не гневается — гнев его, совершенно напускной, имеет целью вызвать меня на объяснение, чтобы затем примириться, хотя бы по наружности; Лег пришел к этой мысли потому, что, едва он передал принцу де Конти мои слова, тот очень обрадовался, но послал Лега за ответом к герцогине де Лонгвиль, которая, мол, особенно задета оскорблением. Герцогиня наговорила Легу для передачи мне множество учтивостей и просила его привести меня к ней в тот же вечер. Она приняла меня наилучшим образом, заметив, однако, что имеет важные причины быть мною недовольной; причины эти принадлежат, мол, к числу тех, о которых не говорят, но мне и самому они отлично известны. Вот и все, что мне удалось у нее выведать о существе дела, ибо она осыпала меня любезностями и даже всеми способами дала понять, что хотела бы вновь видеть меня, как она выразилась, в союзе с нею самой и с ее друзьями. При последних словах она понизила голос и, ударив меня по щеке одной из перчаток, которые держала в руке, заметила с улыбкой: «Вы отлично понимаете, что я имею в виду». Она была права; и вот что я понял.

Говорили, будто г-н де Ларошфуко уже давно ведет переговоры с двором, и я верю этому, потому что задолго до того, как Дамвилье, превосходная крепость на границе Шампани, была отдана принцу де Конти, который доверил ее г-ну де Ларошфуко, об этом ходили настойчивые слухи, едва ли бывшие пророчеством. Но поскольку на разглагольствования Мазарини положиться было нельзя, Ларошфуко счел, что легче будет вырвать у него твердое обещание насчет Дамвилье, или, может быть, подтверждение обещанного, если вновь придать весу особе принца де Конти, чему принц де Конде отнюдь не способствовал — все знали, сколь глубоко Принц презирает брата 201, да и поступки его показывали: примирение их далеко не искреннее. По этой причине принц де Конти желал, хотя бы по наружности, вновь стать во главе Фронды, от которой он довольно сильно отдалился в первые дни мира, и даже в последние дни войны, как из-за насмешек, которых не умел избежать, так из-за своего сближения с двором, которое, вопреки здравому смыслу, было не столько истинным, сколько наружным. Г-н де Ларошфуко, полагаю я, вообразил, будто холодность в отношениях с Фрондой легче всего преодолеть, устроив примирение со мной, которое к тому же наделает шуму, а стало быть, обеспокоит двор, а это было бы ему на руку. Впоследствии я раза два просил его рассказать мне правду об этой интриге, подробности которой он запамятовал. Он только сказал в общих словах, что в их кругу убеждены были, будто я старался повредить герцогине де Лонгвиль, раскрыв глаза на его с нею связь ее супругу. Вот уж на что я во всю мою жизнь не был способен, и мне не верится, что вспышка принца де Конти вызвана была подобным подозрением, ибо стоило мне через Лега выразить ему мою преданность, как я принят был с распростертыми объятиями; однако, едва герцогиня заметила, что я в уклончивых выражениях отвечаю на ее слова о ее друзьях, она вновь сделалась холодна, и холодность эта в короткое время превратилась в ненависть. Понимая, что я по справедливости ничем не заслужил гнева принца де Конти, и догадываясь, что гнев этот притворен и всего лишь предлог для последующего примирения, которое должно послужить своекорыстным целям, я и вправду остался холоден, и даже более, чем следовало, к словам герцогини насчет ее друзей. Она все поняла; эта обида в соединении с прежней, о которой я уже упоминал и причины которой до сих пор мне неизвестны, привела к следствиям, которые должны были бы научить и ту и другую сторону, что в важных делах не бывает поступков маловажных.

Кардинал Мазарини, у которого не было недостатка в уме, но которому весьма недоставало благородства, едва мир был заключен, стал думать лишь о том, как бы ему, с позволения сказать, развязаться с принцем де Конде, в буквальном смысле слова спасшим его от петли; одним из первых планов Кардинала было вступить в союз с семьей Вандомов, чьи интересы уже в самом начале Регентства два или три раза оказались противными Отелю Конде 202.

С этой же целью Кардинал усердно старался привлечь к себе аббата Ла Ривьера и даже имел неосторожность дать понять принцу де Конде, что вселил в аббата надежду на кардинальскую шапку, уже обещанную принцу де Конти.

Когда несколько льежских каноников обратили свои взгляды на того же принца де Конти, проча ему епископство Льежское, Кардинал, который стремился доказать Ла Ривьеру желание свое отвратить принца от духовного сана, объявил, что это невозможно, ибо Франции невыгодно ссориться с Баварским домом, по праву и открыто притязавшим на это епископство 203.

Опускаю бесчисленное множество обстоятельств, которые свидетельствовали принцу де Конде неблагодарность и недоверие к нему Кардинала. Он был слишком пылок и слишком еще молод, чтобы постараться умерить это недоверие; наоборот, он его еще усугубил, покровительствуя Шавиньи, которого люто ненавидел Мазарини, а Принц потребовал и добился для него разрешения вернуться в Париж; хлопоча об интересах герцога Буйонского, который после заключения мира стал усердным приверженцем Принца; и, наконец, оказывая со своей стороны благоволение Ла Ривьеру, не оставшееся в тайне. С теми, в чьих руках королевская власть, шутить опасно. Каковы бы ни были их недостатки, люди эти никогда не бывают слабы настолько, чтобы не стоило постараться либо ублаготворить их, либо уничтожить. Врагу не должно ими пренебрегать, ибо только этому сорту людей иногда выгодно быть пренебрегаемыми.

Вражда, которая, раз начавшись, всегда неотвратимо зреет далее, привела к тому, что принц де Конде, вопреки своему обыкновению, не спешил принять в новой кампании начальство над армией. Испанцы захватили Сен-Венан и Ипр, а Кардинал вздумал отбить у них Камбре. Принц де Конде, находивший затею эту неисполнимой, не пожелал за нее взяться. Он предоставил сделать это графу д'Аркуру, который потерпел неудачу, а сам выехал в Бургундию, когда Король отправился в Компьень воодушевить войска, осаждающие Камбре.

Отъезд Принца, хотя и предпринятый с дозволения Короля, обеспокоил Кардинала и побудил его искать сближения с принцем де Конде окольными путями. Герцог Буйонский говорил мне в ту пору, что из верных рук знает, будто Арно, полковник карабинеров, горячо преданный принцу де Конде, взял на себя это поручение. Не знаю, верны ли были сведения герцога Буйонского и каковы были следствия этих переговоров. Мне известно лишь, что Мазероль, бывший у принца де Конде вроде посредника, в эту пору явился в Компьень, имел там с Кардиналом тайные совещания, и объявил ему, что его господин желает, чтобы Королева, если она откажется от начальствования над флотом, какое приняла на себя по смерти маршала де Брезе, его шурина, сделала это в пользу Принца, а не в пользу герцога Вандомского, как собиралась, по слухам. Герцогиня Буйонская, утверждавшая, что это ей доподлинно известно, рассказывала мне, будто Кардинал был весьма удивлен речью Мазероля, на которую ответил невнятицей. «Невнятицу эту, — прибавила герцогиня, — Кардинала заставят изъяснить, когда залучат его в Париж». Я отметил про себя слова герцогини и, не выказывая к ним любопытства, заставил ее самое изъяснить их мне; таким образом я узнал, что принц де Конде не собирается долго оставаться в Бургундии и по возвращении своем намерен принудить двор воротиться в Париж, не сомневаясь в том, что Кардинал станет в столице куда сговорчивее. Планы эти, как вы увидите далее, едва не стоили мне жизни. Но сначала должно рассказать о том, что происходило в Париже, пока принц де Конде находился в Бургундии.

Разгул своеволия был здесь столь велик, что мы не могли обуздать его даже в тех случаях, когда терпели от него урон. Вот самая необоримая из опасностей, неизбежных в смутное время; опасность эта весьма велика, ибо своеволие, которое не приносит пользы партии, враждебной правительству, всегда для нее губительно, поскольку ее пятнает. Нам выгодно было не мешать распространению памфлетов и куплетов, направленных против Кардинала, но еще важнее было положить конец писаниям, обращенным против Королевы, а иной раз даже против веры и монархии. Трудно представить себе, сколько хлопот по этой части доставили нам возбужденные умы. Палата по уголовным делам приговорила к смерти двух издателей 204, уличенных в напечатании двух произведений, вполне достойных костра. У виселицы они вздумали кричать, будто их хотят убить потому-де, что они распространяют стихи против Мазарини, и народ в неописанной ярости вырвал их из рук правосудия. Я упомянул об этом незначительном происшествии для того лишь, чтобы по этому образчику вы могли представить себе затруднительное положение тех, на чей счет незамедлительно относят все, что делается противу закона; всего досаднее, что даже самые лучшие и разумные предприятия в этих обстоятельствах по пять-шесть раз на дню зависят от прихоти случая, и любая оплошность, в таких делах неизбежная куда более, нежели во всех других, способна придать им смысл совершенно обратный.

Жарзе, в эту пору ярый приверженец Мазарини, забрал себе в голову приучить, как он выражался, парижан к имени Кардинала и вообразил, что наилучший способ достигнуть цели — вместе с другими молодыми придворными, настроенными на тот же лад, блистать в саду Тюильри, где все взяли привычку прогуливаться по вечерам. Господа де Кандаль, де Бутвиль, де Сувре, де Сен-Мегрен и множество других дали вовлечь себя в эту нелепую затею, которая вначале вполне им удалась. Мы не придали ей значения, и, чувствуя себя в городе хозяевами положения, посчитали даже, что правила чести требуют соблюдать учтивость в отношении знатных особ, имеющих право на уважение, хотя они и состоят во враждебной партии. Они этим воспользовались. Они похвалялись в Сен-Жермене, что фрондеры не смеют помешать им задавать тон в аллеях Тюильри. Они нарочно устраивали званые пиры на террасе сада у Ренара, приглашали туда скрипачей и открыто пили здоровье Его Высокопреосвященства в виду толпы, стекавшейся сюда послушать музыку. Выходки эти поставили меня в затруднение неописанное. С одной стороны, я понимал, сколь опасно позволять, чтобы враги наши прилюдно творили дела, явно нам не угодные, — поскольку мы это терпим, народ не замедлит вообразить, будто у них есть на то власть. С другой стороны, я не видел иного средства помешать им, кроме как прибегнув к насилию, а применять его против частных лиц было и неблагородно, ибо мы были слишком сильны, и неразумно, ибо это привело бы к личным ссорам, которые нам были совсем некстати и которые Мазарини не преминул бы обратить против нас. Но вот какой выход пришел мне на ум.

Я пригласил к себе господ де Бофора, де Ла Мота, де Бриссака, де Реца, де Витри и де Фонтрая. Прежде чем им открыться, я взял с них клятву, что они будут следовать моим наставлениям в предприятии, какое я намерен им предложить. Я изъяснил им пагубность нашего бездействия в отношении того, что происходит в Тюильри, но растолковал также пагубность личных столкновений, которые могут даже сделать нас посмешищем, и мы уговорились, что герцог де Бофор в сопровождении тех, кого я вам назвал, и еще ста двадцати дворян в тот же вечер явится к Ренару, в час, когда противники наши сядут за стол; учтиво приветствовав герцога де Кандаля и его друзей, он объявит Жарзе, что, если бы не уважение к ним, он выкинул бы его через перила террасы, чтобы отучить хвастаться и т. п. Я прибавил к этому, что недурно было бы разбить несколько скрипок, когда музыканты будут возвращаться из ресторации и окажутся в таком месте, где лица, которых мы никоим образом не хотим оскорбить, не смогут вмешаться в дело. В худшем случае история эта привела бы к ссоре с Жарзе, которая не могла иметь опасных следствий, ибо он был человеком довольно низкого происхождения. Они обещали мне не принимать никаких его объяснений, использовав столкновение в одних только политических видах. Но исполнено это решение было весьма дурно. Герцог де Бофор, вместо того чтобы поступить как было условлено, разгорячился. Без дальних слов он сдернул со стола скатерть, опрокинул стол; на голову бедняги Винёя, который был совершенно ни при чем и случайно оказался в компании, вывалили жаркое. Та же участь постигла бедного командора Жара. О головы музыкантов перебили скрипки. Морёль, сопровождавший герцога де Бофора, три или четыре раза плашмя ударил шпагою Жарзе. Герцог де Кандаль и де Бутвиль, ставший ныне герцогом Люксембургским, также выхватили шпаги из ножен, и, если бы не Комениль, их заслонивший, кто знает, что постигло бы их среди скопища людей, всех до одного обнаживших шпаги.

Приключение это, хоть и обошлось без кровопролития, глубоко меня опечалило, а приверженцев двора обрадовало возможностью навлечь на меня всеобщую хулу. Она, правда, оказалась недолгой — успешные мои старания пресечь последствия ссоры обнаружили перед всеми истинные мои намерения; к тому же бывают времена, когда иные люди всегда правы. В силу рассуждения от противного, Мазарини всегда оказывался виновен. Мы не преминули отметить как должно снятие осады Камбре 205, хороший прием, оказанный Сервьену в награду за расторжение Мюнстерского мира 206, слух о возвращении д'Эмери, который распространился вскоре после того, как г-н де Ла Мейере сложил с себя должность суперинтенданта финансов, и который несколько дней спустя оправдался. Словом, мы оказались властны, сохраняя уверенность и даже достоинство, ждать благоприятного поворота событий, а мы уже провидели его, наблюдая глубокую неприязнь принца де Конде к Кардиналу и Кардинала к принцу де Конде.

В эту самую пору герцогиня Буйонская и открыла мне, что принц де Конде решил принудить Короля возвратиться в Париж; когда герцог Буйонский подтвердил слова жены, я, со своей стороны, решил заслужить честь этого возвращения, которого, сказать правду, весьма желал народ и которое к тому же впоследствии должно было укрепить нашу силу, хотя вначале, казалось, ее ослабит. Для этой цели я воспользовался двумя средствами: во-первых, я словно ненароком довел до сведения двора, что фрондеры как нельзя более опасаются возвращения Короля; во-вторых, чтобы этому поверил также и Кардинал, я поддерживал переговоры, которые он не упускал случая различными путями возобновлять каждую неделю, и усыплял таким образом все его подозрения; тут мы проявили изрядную хитрость. Я постарался, чтобы герцог де Бофор действовал в этом вопросе от собственного имени, ибо, скажу не хвалясь, был уверен: Мазарини решит, что проведет его с большей легкостью, нежели меня. Но поскольку г-н де Бофор, а точнее, Ла Буле, которому герцог во всем открылся, увидел, что для продолжения переговоров надобно ехать в Компьень, он не захотел, чтобы герцог туда отправился: то ли он и в самом деле думал, как он уверял, будто для герцога это слишком опасно, то ли зная, что я не намерен допустить, чтобы тот из нас двоих, кто окажется в Компьене, увиделся с Кардиналом, он не мог позволить Бофору сделать шаг, столь противный надеждам на примирение герцога с Мазарини, которые герцогиня де Монбазон, чьим преданным другом был Ла Буле, неустанно внушала двору.

Откровенность герцога де Бофора с Ла Буле сильно меня обеспокоила, ибо, совершенно уверенный в коварстве Ла Буле, равно как и в коварстве его приятельницы, я понимал, что притворные переговоры с двором, которые я замыслил, окажутся теперь не только бесполезными, но и весьма опасными. И, однако, обойтись без них было нельзя; судите сами, сколь невыгодно было нам предоставить честь возвращения Короля Кардиналу или принцу де Конде, ведь они, без сомнения, не преминули бы использовать это для доказательства правоты Кардинала, который утверждал всегда, будто мы противимся возвращению Его Величества. Президент де Бельевр, с которым я поделился своими сомнениями, сказал мне, что, поскольку герцог де Бофор нарушил тайну, могущую меня погубить, я вправе сохранить от него тайну, могущую его спасти; речь идет о судьбе партии; г-на де Бофора следует обмануть для его же блага, и, если я предоставлю ему, де Бельевру, свободу действий, он еще до наступления ночи исправит все зло, которое г-н де Бофор причинил нам разглашением тайны. Де Бельевр посадил меня в свою карету и привез к герцогине де Монбазон, у которой г-н де Бофор проводил все вечера. Вскоре туда явился и сам герцог; де Бельевр повел себя так ловко, что и в самом деле исправил содеянное зло. Он уверил герцогиню и г-на де Бофора, будто убедил меня, что и в самом деле пора подумать о примирении; благоразумие требует еще до возвращения Короля в Париж хотя бы приступить к переговорам, и, поскольку речь идет о возвращении Короля, переговоры должен вести один из нас двоих — то есть герцог де Бофор или я. Г-жа де Монбазон, при первых же словах де Бельевра, тотчас за них ухватилась и, вообразив, будто мы и впрямь намерены вести переговоры, а, стало быть, поездка в Компьень более не грозит опасностью, объявила, и даже с поспешностью, что лучше будет, если туда поедет герцог де Бофор. Президент де Бельевр привел десятка полтора доводов, из которых ни в одном не видел смысла сам, чтобы доказать ей, что это было бы весьма неуместно; в этом случае я заметил, что ничто так не убеждает людей неумных, как то, чего они не могут понять. Де Бельевр даже намекнул им, что, может быть, было бы кстати, чтобы я, оказавшись в Компьене, согласился встретиться с Кардиналом. Г-жа де Монбазон, которая через различные каналы поддерживала или, скорее, полагала, что поддерживает, сношения с обеими сторонами, причем с каждой через особого посредника, уведомила двор об этом замысле через маршала д'Альбре, приписав себе, как мне рассказали впоследствии, его честь; это похоже на правду, ибо Сервьен как раз в эту самую пору, словно в урочный час, вновь завел со мной переговоры. Я на всякий случай откликнулся на них так, как если бы был уверен, что г-жа де Монбазон уже уведомила обо всем двор. Я не давал обещания непременно увидеться в Компьене с Кардиналом, потому что твердо решил его не видеть, но намекнул Сервьену, что, может быть, с ним увижусь; мне было ясно: только в надежде на то, что подобная встреча очернит меня в глазах народа, Кардинал согласится на поездку, которая может внушить народу, что я причастен к возвращению Короля в Париж, ибо по лицу Сервьена, более нежели из его слов, я понял, что возвращение это вовсе не столь противно желаниям Кардинала, как полагают в Париже и даже при дворе. Разумеется, в беседе с Сервьеном я забыл упомянуть, что намерен говорить об этом возвращении с Королевой. Он в великой радости отправился в Компьень сообщить о моем приезде; однако друзья мои, когда я поделился с ними своими планами, обрадовались куда меньше: они решительно восстали против них, ибо полагали, что мне грозит великая опасность. Я заставил их умолкнуть, объявив, что необходимое не может быть опрометчивым. Ночь я провел в Лианкуре, где хозяева дома всеми силами старались убедить меня возвратиться в Париж, и назавтра прибыл в Компьень к утреннему туалету Королевы.

Когда я поднимался по лестнице, маленький человечек в черном 207, ни разу не виденный мною ни прежде того, ни после, сунул мне в руку записку, в которой крупными буквами было выведено: «Если вы войдете к Королю, вы погибли». Я уже вошел — отступать было поздно. Поскольку я целый и невредимый пересек караульню, я решил, что опасность миновала. Королеве, которая приняла меня весьма любезно, я сказал, что явился засвидетельствовать ей мое высокопочтение и готовность парижской Церкви служить их Величествам всем, к чему ее обязывает долг. Далее я вставил в свою речь все необходимое для того, чтобы иметь право сказать впоследствии, что я настоятельно убеждал Короля вернуться. Королева изъявила мне всевозможное расположение и даже казалась весьма довольной моими речами; но когда она завела разговор о Кардинале и почувствовала, что, несмотря на усердные ее старания заставить меня свидеться с ним, я упорно твержу, что после этой встречи уже бессилен буду ей услужить, она не сдержалась и побагровела; как она говорила впоследствии, ей пришлось призвать на помощь все свое самообладание, чтобы не наговорить мне резких слов.

Сервьен рассказал однажды маршалу Клерамбо, что аббат Фуке предложил Королеве убить меня в доме Сервьена, куда я приглашен был обедать. «Я подоспел вовремя, — добавил он, — чтобы предотвратить беду». Герцог Вандомский, который явился к Сервьену после обеда, стал торопить меня уехать, уверяя, что против меня строят злодейские козни, но слова герцога Вандомского ничего не значат, ибо мир не знал другого такого враля.

Я возвратился в Париж, добившись всего, чего желал. Я рассеял подозрения, будто фрондеры противятся возвращению Короля; ненависть, вызванную отлагательством, я обратил против Кардинала; а честь быть главным виновником возвращения обеспечил себе; наконец, я бросил вызов Мазарини в самом его царстве. На другой день сочинен был листок, который превозносил все мои заслуги. Президент де Бельевр объяснил г-же де Монбазон, что особые обстоятельства, открывшиеся мне в Компьене, принудили меня отказаться от прежнего намерения свидеться с Кардиналом. Я легко убедил в том же герцога де Бофора, довольного успехом, какой моя поездка заслужила в народе. Окенкур, принадлежавший к числу наших друзей, в тот же день учинил против Кардинала какую-то дерзость, подробности которой я уже забыл и которую мы приукрасили как могли 208. Словом, мы почувствовали явственно: того, чем потешить воображение народа, нам хватит еще надолго, а в подобного рода делах это самое главное.

По возвращении принца де Конде в Компьень двор принял решение вернуться в Париж и объявил о нем. Короля встретили так, как в Париже всегда встречали и будут встречать королей 209, то есть восторженными криками, верить которым может лишь тот, кто любит обольщаться. Королевский прокуроришка из Шатле, несколько поврежденный в уме, нанял за плату десятка полтора женщин, которые у ворот предместья кричали: «Да здравствует Его Высокопреосвященство!», и Его Высокопреосвященство, сидевший в карете Короля, вообразил себя хозяином Парижа. По истечении четырех дней он понял, что жестоко ошибся. Пасквили продолжали множиться. Мариньи с удвоенной энергией взялся за песенки; фрондеры еще выше подняли головы. Мы с г-ном де Бофором иногда появлялись на улицах в сопровождении одного лишь пажа на запятках кареты, а иногда в сопровождении пятидесяти лакеев и сотни дворян. Мы разнообразили наши выходы, сообразуясь с тем, что, на наш взгляд, могло более понравиться зрителям. Придворные, которые поносили нас с утра до вечера, старались, однако, подражать нам на свой лад. И не было среди них ни одного, кто не обратил бы себе на пользу оплеушины — это словечко пустил президент де Бельевр, — которыми мы награждали министра; принц де Конде, который в отношении Кардинала был на них либо слишком скуп, либо слишком щедр, продолжал выказывать Мазарини презрение, на мой взгляд чрезмерное, когда речь идет о человеке, которого собираешься оставить в должности первого министра.

Поскольку принц де Конде был недоволен тем, что ему отказали в звании адмирала, принадлежавшем прежде покойному его шурину, Кардинал все надеялся улестить его, предложив ему взамен что-нибудь другое, но желая притом отделаться одними обещаниями. Так, он предложил Принцу, что Король приобретет для него графство Монбельяр, обширное владение на границе между Эльзасом и Франш-Конте, и поручил Эрбалю завести о том переговоры с владельцем, которым был один из младших отпрысков Вюртембергского дома. В ту пору утверждали даже, будто сам Эрбаль уведомил принца де Конде, что имеет тайное поручение стараться, чтобы переговоры потерпели неудачу. Не знаю, справедливы ли эти слухи 210, я все забывал спросить о них у принца де Конде, хотя раз двадцать имел намерение это сделать. Несомненно, однако, что Принц был недоволен Кардиналом и со времени своего возвращения не только самым дружеским образом обходился с Шавиньи, заклятым врагом Мазарини, но даже положил гнев на милость в отношении фрондеров. В частности, со мною он держался куда более дружески и доверительно, нежели в первые дни мира; он более прежнего ладил со своим братом и сестрой. Кажется, именно тогда, хотя я не решусь это утверждать, не полагаясь вполне на свою память, он вверил принцу де Конти Шампань, губернатором которой тот числился до сих пор лишь по имени. Он приблизил к себе аббата Ла Ривьера, согласившись, чтобы принц де Конти, которого, по мнению принца де Конде, сразу сделали бы кардиналом, если бы Принц замолвил за него словечко, уступил аббату шапку, хлопотать о которой в Рим отправлен был рыцарь Мальтийского ордена д'Эльбен 211.

Все эти шаги отнюдь не уменьшили подозрительности Кардинала, еще усилившейся из-за того, что герцог Буйонский, человек глубокого ума, которого обидел двор, стал преданным сторонником принца де Конде; но в особенности она усилилась, когда Кардинал вообразил, будто принц де Конде поддерживает волнения в Бордо, — город, угнетаемый герцогом д'Эперноном, человеком крутым и бездарным, с одобрения местного парламента взялся за оружие под начальством Шамбре, а позднее Совбёфа. Бордоский парламент отправил в парижский Парламент своего советника по имени Гийоне, и тот не выходил от герцога де Бофора, которому все, что казалось смелым, представлялось прекрасным, и все, что казалось таинственным, представлялось разумным. Я сделал что мог, чтобы помешать выставлять эти встречи напоказ — проку от них не было никакого, а повредить нам они могли по тысяче причин; я недаром упоминаю об этом, рассказывая о принце де Конде, ибо он говорил со мной об этих совещаниях герцога де Бофора с Гийоне, не скрывая раздражения, а это свидетельствует о том, что он был далек от мысли разжигать мятеж в Гиени. Но Кардинал был убежден в противном, потому что Принц, чьи намерения в отношении монархии всегда были благородными и искренними, склонен был к соглашению с бордосцами, полагая, что не следует рисковать столь важной и столь беспокойной провинцией, как Гиень, ради прихоти д'Эпернона. Один из главных пороков кардинала Мазарини в том и состоял, что он никогда не верил ни в чьи благородные намерения.

Поскольку принц де Конде желал привлечь к себе всех членов своей семьи, он полагал, что совершенно удовлетворить герцога де Лонгвиля он может, лишь заставив Кардинала исполнить данное герцогу при заключении Рюэльского мира обещание, — уступить ему Пон-де-л’Арш 212, который в соединении со старой Руанской крепостью, с Каном и Дьеппом, был далеко не лишним для губернатора Нормандии. Кардинал заупрямился, да так, что о своем нежелании пойти на уступки рассказывал первому встречному. Принц, увидя его однажды во время приема у Королевы, заметил, что тот держится надменнее обычного, и довольно громко бросил ему, выходя из кабинета Королевы: «Прощайте, Марс!» Случилось это в одиннадцать часов вечера, незадолго до ужина Королевы. Я узнал об этом, как и весь город, четвертью часа позднее. На другой день в семь часов утра, направляясь в Отель Вандом за герцогом де Бофором, я встретил его на Новом мосту в карете герцога Немурского, — тот вез г-на де Бофора к своей жене, которую брат нежно любил. Герцог Немурский в ту пору был еще приверженцем Королевы, и, поскольку ему известна была сцена, разыгравшаяся накануне, он задумал убедить г-на де Бофора выступить в этом случае на ее стороне. Герцог де Бофор охотно согласился, тем более что г-жа де Монбазон склоняла его к этому же до двух часов ночи. Зная его как свои пять пальцев, я не должен был бы удивляться его недальновидности; признаюсь, однако, что я был весьма удивлен. Я стал доказывать ему со всем жаром, на какой был способен, что ничего глупее нельзя придумать; предложив свои услуги принцу де Конде, мы ничем не рискуем, а предложив их Королеве, рискуем всем: стоит нам сделать этот шаг, как принц де Конде помирится с Мазарини, который примет его с распростертыми объятиями, поскольку ему важно иметь такого союзника, как принц де Конде; к тому же Кардинал сможет тогда внушить народу, будто удержался у власти благодаря фрондерам, а это ему выгодно, ибо совершенно погубит нас в общем мнении; если же мы предоставим себя в распоряжение Принца, мы, в худшем случае, останемся в нынешнем нашем положении с той, однако, разницей, что приобретем в глазах публики еще одну заслугу, благодаря еще одной попытке одолеть ее врага. Доводы эти, на которые и впрямь возразить было нечего, убедили герцога де Бофора. После обеда мы отправились в Отель Лонгвиль, где нашли принца де Конде в покоях его сестры. Мы предложили ему свои услуги. Вам нетрудно вообразить, как нас приняли; мы отужинали вместе с ним у Прюдомов, где по всем правилам ораторского искусства воздали хвалу Мазарини.

На другое утро принц де Конде оказал мне честь своим посещением и беседовал со мной тем же тоном, что и накануне. Он даже с удовольствием принял балладу с рифмами на «на, не, ни, но, ню», которую Мариньи поднес ему 213, когда он от меня уходил. В одиннадцать часов вечера Принц написал мне короткую записку с приказанием явиться к нему в четыре часа пополуночи вместе с Нуармутье. Мы разбудили его, согласно его распоряжению. Мы сразу увидели, что он сильно смущен; он признался нам, что не может решиться начать гражданскую войну; Королева так привязана к Кардиналу, что это единственное средство разлучить ее с ним, однако ни совесть его, ни честь не позволяют прибегнуть к этому средству, ибо Принцу его происхождения не к лицу образ действий, избранный Меченым. Таковы были в точности его слова, и я намотал их себе на ус. Принц добавил, что никогда не забудет, чем нам обязан, что, примирившись с двором, примирит с ним и нас, если мы того пожелаем, но если мы полагаем, что это не в наших интересах, а двор вздумает нас преследовать, он не преминет открыто взять нас под защиту. Мы отвечали ему, что, предлагая ему наши услуги, думали лишь об удовольствии и чести служить ему и были бы в отчаянии, если бы мысль о нас хоть на мгновение помешала его примирению с Королевой; мы умоляем его позволить нам по-прежнему враждовать с кардиналом Мазарини, что не помешает нам по-прежнему быть готовыми почтительно служить Его Высочеству.

Условия, на которых принц де Конде примирился с Кардиналом, никогда не были обнародованы, и известно о них было лишь то, что Кардинал заблагорассудил в ту пору распространить в публике. Помню в общих чертах, что он всячески выставлял их примирение напоказ, но подробности забыл и не мог нигде их найти, хотя и старался отыскать, чтобы сообщить их вам 214. Известно было лишь одно — что Пон-де-л'Арш должен быть передан герцогу де Лонгвилю.

Как ни занимали меня дела общие, я не мог не думать о делах домашних, которые причиняли мне немало хлопот. Г-жа де Гемене, которая, как я вам, кажется, уже говорил, в первые же дни осады со страху покинула Париж, теперь в гневе возвратилась в столицу при первых же дошедших до нее слухах о том, что я посещаю Отель Шеврёз. Не помня себя от бешенства, я чуть не задушил ее за то, что она предательски меня бросила; не помня себя от ярости, она едва не проломила мне голову подсвечником за то, что я изменяю ей с мадемуазель де Шеврёз. Четверть часа спустя после этой потасовки мы помирились, и на другой день я оказал ей услугу, о которой сейчас вам расскажу 215.

Пять или шесть дней спустя после того, как принц де Конде примирился с Кардиналом, он прислал президента Виоля сказать мне, будто в Париже его поносят за то, что он-де нарушил слово, данное фрондерам; он не верит, что слухи эти распускаю я, но до его сведения довели, что распространению их весьма содействуют герцог де Бофор и г-жа де Монбазон, и он просит меня их образумить. Я тотчас сел в карету с президентом Виолем, явился вместе с ним к принцу де Конде и сказал ему истинную правду, — а именно, что я всегда говорил о нем так, как мне предписывает долг. Я как мог постарался оправдать герцога де Бофора и г-жу де Монбазон, хотя мне было известно, что в особенности она наболтала пропасть всякой чепухи. В разговоре я заметил мимоходом, что в городе, где столь велики возбуждение и ненависть к Мазарини, разумеется, горько сетуют на примирение Принца с двором, которое второй раз возвело Кардинала на трон, и Его Высочество не должен этому удивляться. Принц признал свою неправоту; он понял, что недовольство народа не нуждается в подстрекателях. Он напрямик объяснил мне, почему не захотел усугублять раздоры в королевстве; он согласился с доводом, какой я имел смелость привести ему в оправдание моего поведения; он любезно заверил меня в своей дружбе, я искренно заверил его в своей преданности; беседа наша к концу стала столь откровенной и даже сердечной, что я имел основания полагать: он верит в мою готовность служить ему и не выкажет неудовольствия, если я вмешаюсь в историю, затеявшуюся как раз накануне того, о чем я вам только что рассказал.

Принц по просьбе графа де Мея, младшего отпрыска семьи де Фуа, горячо ему преданного, пообещал исхлопотать «право табурета» 216 графине де Фле, а Кардинал, решительно тому противившийся, подстрекнул придворную молодежь требовать, чтобы «право табурета» сохранилось лишь за теми, кто пользовался им в силу пожалованных титулов. Принц де Конде, столкнувшись вдруг лицом к лицу с чем-то вроде собрания дворянства, во главе которого оказался сам маршал Л'Опиталь, не пожелал навлечь на себя всеобщее неодобрение во имя притязаний, к которым в глубине души был безразличен, и посчитал, что довольно удружит дому де Фуа, отняв «право табурета» у других родов, пользующихся этой привилегией. Роганы оказались первыми среди них; судите сами, как оскорбились дамы, носившие это имя, потерпев подобный урон. Новость эту они узнали в тот самый вечер, когда принцесса де Гемене возвратилась из Анжу. На другой же день у нее собрались г-жи де Шеврёз, де Роган и де Монбазон. Они объявили, что те, кто замыслил их оскорбить, хотят отомстить Фронде. Мы решили, со своей стороны, противопоставить оскорбителям собрание дворян, которые будут защищать «табурет» семьи Роганов. Мадемуазель де Шеврёз была отнюдь не прочь, чтобы дом Роганов тем самым был унижен перед Лотарингским домом, но из почтения к матери не осмелилась противиться общему мнению. А оно состояло в том, чтобы, прежде чем придавать делу шумную огласку, пытаться переубедить принца де Конде. Я вызвался исполнить поручение — беседа, какую я с ним имел перед тем, вселила в меня надежду на возможность успеха. В тот же вечер я отправился к нему под предлогом родства, связывавшего меня с семьей де Гемене 217. Принц де Конде понял меня с полуслова. «Вы преданы своей родне, — сказал он, — и просьбу вашу по справедливости должно уважить. Обещаю вам не покушаться на “табурет” Роганов, при единственном непременном условии — вы сегодня же передадите герцогине де Монбазон, что для нашего примирения я требую: если она и впрямь отрежет кое-что у господина де Ларошфуко, пусть не посылает это в серебряном сосуде моей сестре, как вот уже два дня она сулит всем встречным и поперечным».

Я в точности и неукоснительно исполнил волю принца де Конде; от него я прямехонько направился в Отель Гемене, где нашел все общество в сборе; попросив мадемуазель де Шеврёз выйти из комнаты, я слово в слово передал то, что мне было поручено, дамам, которым урок пошел на пользу. Переговоры столь редко заканчиваются подобным образом, что история эта показалась мне достойной упоминания.

Уступка, сделанная Принцем, и сделанная, без сомнения, ради меня одного, пришлась весьма не по вкусу Кардиналу, которому каждый день и без того приносил новые огорчения. В эту пору умер старый герцог де Шон, губернатор Оверни, наместник Короля в Пикардии и губернатор Амьена. Кардинал был отнюдь не прочь прибрать к рукам Амьенскую крепость и желал, чтобы видам 218 уступил ему губернаторство, которое должно было перейти видаму по праву наследования, приняв взамен губернаторство в Оверни. Видам, старший брат нынешнего герцога де Шона, рассердился, написал резкое письмо Кардиналу и присоединился к сторонникам принца де Конде. Так же поступил и герцог Немурский, потому что Мазарини медлил назначить его губернатором Оверни. Миоссан, нынешний маршал д'Альбре, бывший начальником королевской тяжелой конницы, взял за правило угрожать первому министру и приучил к этому других. Общая ненависть к Мазарини еще усилилась, когда он возвратил в должность Эмери, которым гнушалось все королевство; но возвращение Эмери, хотя мы не преминули обратить его против Кардинала, причинило нам с другой стороны и неудобства, ибо человек этот, не лишенный ума и знавший Париж лучше Кардинала, стал раздавать в нем деньги, и раздавать их с толком 219. Это особое искусство, и тот, кто владеет им, может столько же приобрести в народе, сколько потеряет тот, кто применяет его невпопад; оно, без сомнения, принадлежит к числу тех средств, которые могут быть только совершенно хороши или уж совершенно плохи.

Раздача денег, которую Эмери в первое время после своего возвращения в службу производил умно и без всякого шума, принудила нас к тому, чтобы еще усерднее постараться, так сказать, сочлениться с народом, и, поскольку нам представился для этого повод, сам по себе поистине благородный, а это всегда преимущество несомненное, мы им воспользовались. Впрочем, прислушайся я к своему внутреннему голосу, мы сделали бы это несколько позднее: ничто не вынуждало нас торопиться, а во время недовольства, если ты находишься в обороне, без нужды торопиться вредно; но в подобных случаях нет ничего хуже нетерпеливости подручных — в бездействии им мерещится погибель. Я повседневно втолковывал им, что нам следует неподвижно парить в воздухе, что броски опасны, что я не раз замечал, насколько терпение полезнее суетливости. Никто из них не желал уяснить эту истину, однако же, бесспорную, а тут еще злая шутка, оброненная принцессой де Гемене, возымела совершенно неописанное действие: ей пришла на память песенка о полке некоего де Брюлона, который состоял всего из двух драгунов да четверых барабанщиков. Поскольку г-жа де Гемене по многим причинам ненавидела Фронду, она однажды у себя в доме в насмешку сказала мне, что в нашей партии осталось всего четырнадцать человек; тут-то она и сравнила нас с полком де Брюлона. Нуармутье, человека смышленого, но вспыльчивого, и Лега, тугодума, но спесивца, задела эта насмешка, которую они сочли справедливой; они с утра до вечера ворчали теперь, что я не решаюсь либо кончить дело миром, либо довести его до крайности. Поскольку глава заговора остается его главой лишь поскольку умеет предупредить или успокоить недовольство, пришлось мне против воли начать действовать, хотя время для этого еще не пришло; по счастью, я нашел способ, который мог бы исправить и даже оправдать эту неосторожность, если бы тем, кто ее вызвал, не вздумалось пересолить.

Воистину можно сказать, что доходами от муниципальной ренты в Париже пользуются преимущественно люди среднего достатка. Правда, в них имеют долю и семьи богатые, но по справедливости Провидение словно бы предназначило их для бедняков; в хороших руках, при разумном ведении дела рента эта могла бы сослужить важную службу Королю, являя собою верное средство, — тем более действенное, что оно незаметно, — привлечь к его особе бесчисленное множество семей среднего состояния, которых во времена революции приходится страшиться более всего 220. Однако развращенность минувшего века не раз посягала на этот священный капитал.

По невежеству кардинал Мазарини забыл в своем властолюбии всякую осмотрительность. Вскоре после заключения мира он начал разрушать преграды, воздвигнутые парламентскими постановлениями и королевскими декларациями против злоупотреблений. Послушный министру муниципалитет споспешествовал тому же своим лихоимством. По собственному почину, никем не подстрекаемые, рантье возмутились; многолюдной толпой они собрались в Ратуше. Вакационная палата запретила подобные сборища. Когда Парламент вновь собрался на Святого Мартина 1649 года, Большая палата подтвердила этот запрет, хотя сам по себе и законный, ибо без соизволения Государя никакие собрания не могут быть признаны правомочными, но, однако же, содействовавший злу, ибо он возбранял с ним бороться.

Большой палате пришлось издать второе постановление, ибо, несмотря на решение Вакационной палаты, более трех тысяч рантье, — все состоятельные горожане в черных мантиях, — созвали собрание и избрали на нем двенадцать синдиков 221, чтобы, по их словам, положить предел злоупотреблениям купеческого старшины. Синдики избраны были по наущению пяти или шести лиц, которые хотя и в самом деле пользовались доходами с ренты, но в собрание посланы были мной, едва я узнал о нем, с тем чтобы направлять его действия. Я и поныне уверен, что оказал в этом случае большую услугу государству, ибо, не поверни я в должном направлении эту ассамблею, которая увлекла за собой едва ли не весь Париж, не миновать бы великого мятежа. А так, напротив, все произошло в большом порядке. Рантье почтительно встретили четверых или пятерых парламентских советников, которые возглавили их, приняв должность синдиков. Рантье подчинились им особенно охотно, когда от тех же советников услышали, что мы с герцогом де Бофором готовы оказать им покровительство. Они послали к нам торжественную депутацию — мне не надо говорить вам, как она была принята. Первый президент, которому должно было бы примириться с неизбежностью, узнав об этой истории, вспылил и издал второе постановление 222, о котором я упомянул выше. Синдики объявили, что распустить их может лишь Парламент в полном составе, а не единовластно Большая палата. Они принесли жалобу Апелляционным палатам, члены которых, обсудив дело между собой, поддержали синдиков и отправились к Первому президенту в сопровождении многочисленных рантье.

Двор, решивший употребить власть, послал стражу за одним из двенадцати синдиков, капитаном милиции Пареном де Кутюром. По счастью, его не застали дома. На другой день рантье большой толпой собрались в Ратуше и постановили принести жалобу Парламенту против насилия, которое намеревались учинить над одним из их представителей.

До сей минуты все шло у нас как нельзя лучше. Мы вступились за самое благородное и справедливое дело на земле и готовы были вновь соединиться с Парламентом, так сказать, прилепиться к нему, а он готов был потребовать созвания ассамблеи палат и, стало быть, одобрить все наши действия. Но тут черт попутал наших сторонников: они вообразили, будто дело заглохнет, если мы не оживим его, добавив в пресные формы парламентской процедуры малость остроты. Именно так выразился Монтрезор, который на совещании фрондеров, собравшемся у президента де Бельевра, предложил выстрелить из пистолета в одного из синдиков, чтобы принудить Парламент созвать ассамблею. «В противном случае, — объявил Монтрезор, — Первый президент никогда не согласится собрать палаты, сославшись на то, что при заключении мира обещал их не собирать; зато если мы подстрекнем волнение, члены Апелляционных палат самовольно займут свои места и таким образом соберут ассамблею; она же нам совершенно необходима, ибо сама собою соединяет нас с Парламентом в ту минуту, когда в единении с ним мы становимся защитниками вдов и сирот, а без него остаемся лишь смутьянами, народными трибунами. Для этого, — продолжал Монтрезор, — надобно выстрелить на улице в одного из синдиков, известных народу не настолько, чтобы смута вышла слишком уж большая, и, однако, настолько, чтобы смута все же поднялась и заставила созвать ассамблею, столь нам необходимую» 223.

Я воспротивился этому намерению со всей доступной мне силой убеждения. Я доказывал, что ассамблея палат соберется и без этого происшествия, которое сопряжено с великим множеством опасностей. Твердил, что передергивать карты всегда безнравственно. Президент де Бельевр объявил мою щекотливость жалкой; он призывал меня вспомнить, как в «Жизнеописании Цезаря» 224 я утверждал когда-то, что в делах общественных мораль вправе чувствовать себя более просторно, нежели в делах частных. Я в свою очередь призывал его вспомнить, как в конце упомянутого «Жизнеописания» я утверждал, что благоразумие предписывает пользоваться этим правом с крайней осторожностью, ибо оправдывает его один лишь успех. «А кто может поручиться за успех, — добавил я, — ведь в деле такого рода судьба может уготовить нам тысячи случайностей, которые, в случае неудачи, усугубят беду, выставив низость еще и в смешном виде». Никто не внял моим словам, хотя, как вы увидите из дальнейшего, должно быть, сам Господь внушил их мне. Господа де Бофор, де Бриссак, де Нуармутье, де Лег, де Бельевр и де Монтрезор — все ополчились против меня и решено было, что дворянин, состоявший при Нуармутье 225, выстрелит из пистолета в карету Жоли, которого вы знали впоследствии у меня на службе, — он был одним из синдиков, избранных рантье; Жоли нанесет себе царапину, чтобы подумали, будто он ранен, ляжет в постель и подаст жалобу в Парламент. Признаюсь вам, решение это столь сильно меня встревожило, что я всю ночь не сомкнул глаз, а наутро напомнил президенту де Бельевру две строки из «Горация»:

...да, я не римлянин, и потому во мне

все человечное угасло не вполне 226.

Маршал де Ла Мот, которому мы открыли этот доблестный план, отнесся к нему почти с таким же отвращением, что и я. Однако одиннадцатого декабря план все же был исполнен, и судьба не преминула сопроводить его исполнение происшествием, злосчастнее которого нельзя было и придумать. Из-за волнения на площади Мобер, вызванного пистолетным выстрелом, и по жалобе президента Шартона, одного из синдиков, вообразившего, будто Жоли случайно пострадал вместо него, собралась ассамблея палат; об этом узнал маркиз де Ла Буле и, то ли по собственной глупости, то ли по наущению Кардинала, — а доказательство неопровержимое убеждает меня в последнем, — в сопровождении полутора или двух десятков мошенников, из которых самым благородным был жалкий сапожник, точно безумный или бесноватый ворвался в зал Парламента 227. Ла Буле призывал к оружию, постарался вооружить соседние улицы; отправившись к старику Брусселю, сделал ему нагоняй, явился и ко мне — я пригрозил вышвырнуть его в окно, а толстяк Комени, который оказался при этом, вытолкал его как лакея. О продолжении этой истории я расскажу вам, объяснив сначала, какие причины побудили меня полагать, что упомянутый маркиз де Ла Буле, отец известного вам Ла Марка, действовал по наущению Кардинала.

Ла Буле состоял при герцоге де Бофоре, который обходился с ним по-родственному, и в особенности покровительствовал ему из-за г-жи де Монбазон, у которой тот был в совершенном подчинении. Я обнаружил, что этот негодяй поддерживает тайные сношения с г-жой д'Ампю, официальной сожительницей Ондедеи и признанной шпионкой Мазарини. Я не преминул открыть на него глаза г-ну де Бофору, заставил герцога даже поклясться на Евангелии, что он никогда ни словом не обмолвится тому ни о чем, до меня касающемся. Лег, никогда не имевший обыкновения лгать, сказал мне незадолго до своей смерти, что Кардинал на смертном одре рекомендовал Ла Буле Королю как человека, во всех обстоятельствах верно ему служившего. Благоволите обратить внимание, что этот самый Ла Буле всегда громогласно объявлял себя сторонником Фронды.

Возвращаюсь к истории с Жоли. Ассамблеей Парламента постановлено было произвести дознание о покушении. Королева, убедившись, что Ла Буле не преуспел в попытке устроить смуту, отправилась, по обыкновению своему, к субботней обедне в собор Богоматери. По возвращении Королевы купеческий старшина заверил ее в преданности парижан. В Пале-Рояле постарались предать гласности, что фрондеры, мол, хотели взбунтовать народ, но у них ничего не вышло. Однако все это были цветочки в сравнении с тем, что произошло вечером.

Ла Буле, который то ли (если он не стакнулся со двором) был настороже, то ли (если он был в сговоре с Мазарини) хотел разыграть до конца начатую комедию, выставил на площади Дофина нечто вроде конного караула из семи или восьми дворян, а сам, как меня потом уверяли, отправился по соседству к девке. Уж не знаю, какая стычка произошла между этими дворянами и городской стражей, но в Пале-Рояль донесли, что в квартале начались волнения. Сервьену, который при этом присутствовал, приказано было узнать, что происходит, и говорят, будто в донесении своем он сильно приумножил число людей, там находившихся. Было также замечено, что он довольно долго совещался с Кардиналом в серой опочивальне Королевы и лишь после этого в волнении явился к принцу де Конде объявить, будто, без сомнения, что-то замышляется против его особы. Первым движением Принца было отправиться на площадь Дофина, чтобы во всем удостовериться самому, но Королева его удержала; решено было послать туда только карету Его Высочества в сопровождении еще одной кареты, как это обыкновенно делали, чтобы посмотреть, не будет ли на нее нападения. На Новом мосту карету встретило множество вооруженных людей, потому что горожане, едва услышав шум, взялись за оружие. На карету Принца, однако, никто не посягнул. Выстрелом из пистолета ранили только лакея, сидевшего в карете Дюра, которая следовала за первой. Никто не знает, как это случилось: если верить ходившим в ту пору слухам, что стреляли два конника Ла Буле, после того как, заглянув в карету Принца, убедились, что в ней никого нет, стало быть, похоже, что то было продолжение утренней комедии. Но один мясник, человек весьма добропорядочный, неделю спустя сказал мне и позднее повторял еще раз двадцать, что в толках о двух дворянах-конниках нет ни слова правды; телохранителей Ла Буле уже не было на мосту, когда там проезжали кареты, пистолетными выстрелами обменялись подвыпившие горожане и его сотоварищи-мясники, которые возвращались из Пуасси, также хлебнув лишнего. Этот мясник по имени Ле У, отец картезианца, о котором вы наслышаны, уверял, что сам находился в их компании 228.

Как бы то ни было, надо признаться, что Сервьен своей хитростью в этом случае весьма услужил Кардиналу, вынудив принца де Конде пристать к нему, ибо Принц, поверивший, будто фрондеры вознамерились его убить, оказался в необходимости с ними бороться. Принца осуждали за то, что он попался в эту ловушку, по мне, его следовало пожалеть; трудно избежать западни в ту пору, когда самые искренние твои приверженцы полагают, что лучшее средство доказать тебе свое усердие — преувеличить грозящую тебе опасность. Придворные льстецы с охотой и удовольствием смешивали утреннее покушение с вечерним происшествием и по этой канве вышивали прихотливые узоры, какие только могли изобрести самая постыдная угодливость, самая черная клевета и самая глупая доверчивость; проснувшись на другое утро, мы узнали, что по всему городу разнесся слух, будто мы намеревались похитить Короля, отвезти его в Ратушу и убить принца де Конде, а испанские войска по сговору с нами приближаются к границе. В тот же вечер двор до смерти запугал герцогиню де Монбазон, которую знали за покровительницу Ла Буле. Маршал д'Альбре, похвалявшийся, будто она его любит, переносил ей все, что Кардиналу угодно было довести до ее ушей. Винёй, которого, по слухам, она в самом деле любила, внушал ей все, в чем ее желал уверить принц де Конде. Она разверзла адские бездны перед герцогом де Бофором, который разбудил меня в пять утра, чтобы объявить мне, что мы погибли, и остается одно: ему бежать в Перон, где его примет Окенкур, а мне удалиться в Мезьер, где я могу располагать Бюсси-Ламе. При первых словах герцога де Бофора я вообразил, что он вместе с Ла Буле натворил каких-нибудь глупостей. Но когда он в тысячный раз поклялся мне, что виновен не более, чем я сам, я объяснил ему, что предложение его пагубно; последуй мы его совету, все решат, будто мы и впрямь виноваты; у нас выход один: облачившись в броню собственной невиновности, вести себя как ни в чем не бывало, не принимать на свой счет ничего, кроме прямых выпадов, и поступать смотря по обстоятельствам. Поскольку его легко было прельстить всем, что казалось ему смелым, он без труда согласился с моими доводами 229. Мы вышли вместе в восемь часов утра, чтобы показаться народу и мне самому посмотреть, каково настроение толпы, ибо мне с разных концов города доносили, что народ в большой растерянности. Мы и в самом деле в этом убедились; захоти двор в эту минуту напасть на нас, как знать, быть может, он одержал бы победу. В полдень я получил три десятка записок, уверявших меня, что Мазарини имеет такое намерение, и три десятка других, заставивших меня опасаться, что оно может увенчаться успехом.

Господа де Бофор, де Ла Мот, де Бриссак, де Нуармутье, де Лег, де Фиеск, де Фонтрай и де Мата в этот день у меня обедали. После обеда у нас вышел жаркий спор, потому что большинство из них желали, чтобы мы приготовились к защите, а это было бы смешно, ибо таким образом мы признали бы себя виновными еще прежде, нежели нас обвинили. Верх в споре одержал я, предложив, чтобы герцог де Бофор появлялся на улицах без свиты с одним только пажом на запятках кареты, а я со своей стороны выходил бы с одним лишь капелланом, чтобы мы порознь посетили принца де Конде, дабы сказать ему, что мы уверены — он окажет нам справедливость и не станет верить досужим вымыслам и проч. После обеда я, однако, не застал Принца дома. Не нашел его и г-н де Бофор, и в шесть часов мы встретились с герцогом у г-жи де Монбазон, которая во что бы то ни стало хотела, чтобы мы спаслись бегством на почтовых. Завязался спор, с которого началась сцена, весьма комическая, хотя положение было трагическим. Г-жа де Монбазон утверждала, будто мы с герцогом ведем себя так, что с нами легче легкого расправиться, поскольку мы сами отдаем себя в руки врагов; на это я возразил ей, что, хотя мы и впрямь рискуем жизнью, вздумай мы действовать по-другому, мы, без сомнения, погубили бы свою честь. Услышав эти слова, герцогиня встала с застеленной постели, на которой лежала, и отвела меня к камину. «Признайтесь, не это удерживает вас, — сказала она, — вы не решаетесь покинуть ваших нимф. Увезем с собой простушку, мне сдается, вторая вас больше не занимает» 230. Зная ее повадки, я не удивился ее речам. Куда более удивило меня, что она и в самом деле собралась в Перон и так напугана, что мелет совершенный вздор. Я понял, что оба ее любовника 231 напугали ее более, чем сами того желали. Я пытался ее успокоить, и, когда она объявила мне, что не может вполне на меня положиться, зная дружбу мою к герцогиням де Шеврёз и де Гемене, я ответил ей все, чего требовала от меня в этих обстоятельствах моя дружба к герцогу де Бофору. «Я хочу, чтобы дружбу со мной поддерживали из любви ко мне самой, — возразила она мне вдруг, — разве я того не стою?» Тут я произнес в ее честь хвалебную речь, и слово за слово, а разговор продолжался долго, она стала расписывать мне, какие подвиги совершили бы мы с ней вдвоем, сделайся мы союзниками. Она не может понять, прибавила она, что я нашел в старухе, которая злее самого черта, и в девчонке, глупость которой превзошла даже злобу первой. «Мы только и делаем, что оспариваем друг у друга этого простака, — вновь заговорила она, указывая на герцога де Бофора, сидевшего за шахматами. — Мы тратим на это много сил и губим все наше дело. Давайте заключим союз и уедем в Перон. В Мезьере вы хозяин, Кардинал завтра же пришлет к вам для переговоров своих поверенных».

Не удивляйтесь, прошу вас, тому, что она говорила так о герцоге де Бофоре, это были ее обычные выражения; она рассказывала первым встречным о том, что он лишен мужской силы, — это была правда или почти правда, — что он ни разу не попросил у нее даже самой крошечной милости и влюблен лишь в ее душу; он и в самом деле приходил в отчаяние, когда она по пятницам ела скоромное, а это с ней случалось частенько. Я привык к подобным ее разговорам, но поскольку я не привык к ее заигрываниям, они меня тронули, хотя в подобных обстоятельствах и показались подозрительными. Герцогиня была замечательно хороша собой, а я никогда не имел склонности упускать счастливый случай; я разнежился, мне не выцарапали глаз; я предложил удалиться в уединенные покои, мне поставили предварительное условие — уехать в Перон; на том наша любовь и кончилась. Мы вступили в общую беседу и вновь заспорили о том, как должно действовать. Президент де Бельевр, к которому г-жа де Монбазон послала спросить совета, ответил, что выбора нет; единственный выход — всеми способами засвидетельствовать свою преданность принцу де Конде, а если он ее отвергнет, искать опоры в своей невиновности и в твердости духа.

Герцог де Бофор покинул Отель Монбазон и отправился на поиски Принца де Конде, которого он нашел за столом, то ли у Прюдомов, то ли у маршала де Грамона — не помню точно. Он выразил ему свою почтительную преданность. Принц, застигнутый врасплох, спросил, не желает ли Бофор с ним отужинать. Тот сел за стол, без смущения поддерживая разговор, и справился с делом отважно, однако без излишнего удальства. Я слышал от многих, будто этот шаг герцога де Бофора оказал такое впечатление на Мазарини, что он четыре или пять дней сряду только о нем и говорил со своими наперсниками. Не знаю, что произошло в промежутке между этим ужином и утром другого дня, знаю только, что принц де Конде, который в тот вечер, как видите, не изъявил никакого гнева, назавтра оказался в большом против нас раздражении.

Я отправился к нему вместе с Нуармутье, и, хотя в его приемной толпился весь двор, желавший выразить ему свои чувства по случаю так называемого покушения, и он всех по очереди принимал в своем кабинете, шевалье де Ривьер, бывший его камергером, заставлял меня ждать, уверяя, что не получил приказания впустить меня. Нуармутье, по натуре человек весьма пылкий, стал выказывать нетерпение, я у всех на виду намеренно изображал терпеливость; я просидел в приемном зале битых три часа и ушел с последними посетителями. Не удовольствовавшись этой попыткою, я отправился к герцогине де Лонгвиль, которая приняла меня весьма холодно, потом спустился вниз к ее мужу, который незадолго перед тем возвратился в Париж и которого я просил передать Принцу мои уверения и проч. и проч. Герцог де Лонгвиль был убежден в том, что все происходящее — ловушка, которую двор подстроил принцу де Конде, и признался мне, что все, чему он стал свидетелем, решительно ему не нравится; но, будучи от природы человеком слабодушным и вдобавок только что примирившись с Принцем да еще завязав недавно не знаю уж на чем основанную дружбу с Ла Ривьером, он отделался общими рассуждениями и, как я заметил, старался, вопреки своему обыкновению, избегать подробностей.

Все, о чем я вам рассказал, произошло одиннадцатого и двенадцатого декабря 1649 года. Тринадцатого герцог Орлеанский в сопровождении принца де Конде и герцогов Буйонского, Вандомского, де Сен-Симона, д'Эльбёфа и де Меркёра явился в Парламент и там, по именному повелению Короля, приказавшего начать дознание против зачинщиков смуты, постановлено было, что делом этим будут заниматься со всем тщанием, коего требует заговор против государства.

Четырнадцатого принц де Конде в сопровождении тех же лиц принес жалобу Парламенту, требуя учинить дознание о покушении на его особу.

Пятнадцатого палаты не собирались, чтобы дать время советникам Шанрону и Дужа завершить дознание, произвести которое они были наряжены.

Восемнадцатого ассамблея не собралась по той же причине, и Жоли подал в Большую палату прошение, ходатайствуя о передаче дела в Палату по уголовным делам, поскольку, мол, оно совершенно частное и не подлежит рассмотрению ассамблеи палат, ибо не имеет никакого касательства к мятежу. Однако Первый президент, желавший завести общее разбирательство всех происшествий одиннадцатого числа, переслал прошение в ассамблею палат.

Девятнадцатого заседания не было.

Двадцатого герцог Орлеанский и принц де Конде явились во Дворец Правосудия, но все заседание прошло в спорах о том, должен ли участвовать в прениях президент Шартон, принесший в Парламент свою жалобу в день так называемого покушения на Жоли. Он по справедливости был отстранен от участия в них.

Двадцать первого палаты не собирались.

Надо ли вам говорить, что в этих обстоятельствах Фронда не дремала. Я прилагал все усилия, чтобы исправить положение дел, которое становилось все хуже. Почти все наши друзья отчаялись и все пали духом. Даже маршал де Ла Мот, тронутый честью, оказанной ему принцем де Конде, который отличил его от остальных фрондеров, если и не отступился от нас, то весьма ослабил свое рвение. Тут я должен воздать хвалу Комартену. Он приходился мне свойственником, поскольку мой двоюродный брат Эскри женился на его тетке; он всегда выказывал мне расположение, но мы никогда не сходились коротко; не явись он мне на помощь в этом случае, мне и в голову не пришло бы на него сетовать. Он, однако, показал себя моим преданным другом назавтра после выходки Ла Буле. Он стал на мою сторону в тот миг, когда все с минуты на минуту ждали моей гибели. Из благодарности я подарил его своим доверием, неделю спустя я доверял ему уже из уважения к достоинствам, которыми он был одарен не по летам. После трех месяцев участия в делах наших он уже не знал себе равных в искусстве ведения интриги. Я надеюсь, вы простите мне это маленькое отступление.

В растерянности, охватившей Париж, более всех твердости оказали священники. В продолжение этих семи или восьми дней они трудились не за страх, а за совесть, чтобы снискать мне приверженность своей паствы; на пятый день кюре церкви Сен-Жерве, приходившийся братом генеральному адвокату Талону, написал мне: «Ваши дела идут на лад. Остерегайтесь убийц. Не пройдет и недели, как вы окажетесь сильнее ваших врагов».

Двадцать первого в полдень один из служащих при канцлере уведомил меня, что утром генеральный прокурор Мельян два часа просидел запершись с канцлером и г-ном де Шавиньи, и по совету Первого президента решено было, чтобы двадцать второго Мельян предъявил обвинение герцогу де Бофору, Брусселю и мне; они долго спорили о форме его и под конец уговорились, что нам предложено будет лично явиться в Парламент, что означало лишь несколько смягченное распоряжение о вызове для допроса.

После обеда мы созвали у Лонгёя многолюдный совет фрондеров, на котором разгорелись жаркие споры. Уныние, все еще царившее в народе, внушало нам опасение, как бы двор не воспользовался минутой и не приказал нас арестовать, сославшись на подходящую юридическую формальность, которую, по мнению Лонгёя, президент де Мем не преминет притянуть к делу своею ловкостью, а Первый президент поддержит своим бесстрашием. Подозрение Лонгёя, как никто другой знавшего Парламент, обеспокоило меня так же, как и всех прочих, но я не мог согласиться с мнением прочих, что нам должно рискнуть взбунтовать народ. Как и они, и даже лучше, чем они, я знал, что народ начал возвращать нам свою доверенность, но мне было известно также, что он еще не вернул ее нам до конца; я не сомневался, что затея наша, если мы на нее отважимся, увенчается успехом; но еще более я был уверен в том, что даже в случае удачи мы погибнем, во-первых, потому что не сумеем совладать с ее последствиями, во-вторых, потому что таким образом сами признаем себя виновными в трех злодейских преступлениях, которые караются смертью. Как видите, доводы мои были столь вескими, что могли бы убедить тех, кто не знает страха; зато одержимые страхом внемлют лишь тому, что он им внушает; множество раз в моей жизни вспоминал я потом то, что наблюдал во время этого спора: страх, когда он доходит до известной точки, производит то же действие, что и смелость. Лонгёй, бывший отчаянным трусом, в этом случае предлагал осадить Пале-Рояль.

Предоставив моим собеседникам некоторое время переливать из пустого в порожнее, чтобы охладить их воображение, ибо пока оно воспалено, оно не идет на уступки, я предложил им то, что задумал еще до прихода к Лонгёю; я сказал им, что назавтра, когда герцог Орлеанский и принцы прибудут в Парламент, туда, на мой взгляд, должно явиться и герцогу де Бофору в сопровождении своего конюшего; я поднимусь туда же по другой лестнице с одним лишь капелланом; мы займем свои места, и от нашего общего имени я объявлю, что, прослышав, будто нас вмешивают в дело о мятеже, мы явились отдаться в руки Парламента, дабы он покарал нас, если мы виноваты, но потребовать наказания клеветников, если будет доказана наша к нему непричастность; что хотя особа коадъютора не подлежит юрисдикции палат 232, я отказываюсь от своих привилегий, дабы иметь удовольствие доказать свою невиновность корпорации, к которой всю мою жизнь питал глубокое почтение и преданность. «Я понимаю, господа, — прибавил я, — что выход, который я вам предлагаю, не лишен опасности, ибо во Дворце Правосудия нас могут убить, но, если нас не убьют, завтра мы восторжествуем над нашими врагами, а достигнуть этого на другой день после столь жестокого обвинения так прекрасно, что нет ничего, чем не стоило бы рискнуть ради этой цели. Мы невиновны, силы на стороне истины; народ и наши друзья пали духом потому лишь, что злосчастные обстоятельства, сближенные прихотью судьбы, заставили их усомниться в нашей невиновности; уверенность наша в том, что нам ничто не грозит, воодушевит Парламент, воодушевит народ. Я утверждаю: если мы не погибнем во Дворце Правосудия, мы выйдем из него в сопровождении большей толпы, нежели наши враги. Близится Рождество, палаты соберутся на заседание еще только завтра и послезавтра, и, если ход событий будет таким, как я предрекаю и уповаю, я еще поддержу успех, обратившись к народу с проповедью, которую намерен произнести в церкви Сен-Жермен-де-л'Оксерруа, принадлежащей Луврскому приходу. А после праздника мы подкрепим его еще и с помощью наших друзей, которых к тому времени успеем вызвать из провинции».

Собравшиеся согласились с моим мнением, поручили нас милосердию Божьему, ибо никто не сомневался, что подобное решение подвергает нас великой опасности, и все разошлись по домам, почти не надеясь вновь с нами свидеться.

Воротившись к себе, я нашел записку от г-жи де Ледигьер; она уведомляла меня, что Королева, предвидя наше намерение отправиться во Дворец Правосудия, ибо в свете уже распространились толки об обвинении, которое должен предъявить нам генеральный прокурор, написала архиепископу Парижскому, что умоляет его явиться в Парламент — когда архиепископ присутствовал в заседании, я не мог в нем участвовать, а двор очень желал бы, чтобы наше дело защищал один лишь герцог де Бофор, бывший до сей поры худшим оратором, нежели я.

В три часа пополуночи, захватив с собой де Бриссака и де Реца, я отправился в монастырь капуцинов в предместье Сен-Жак 233, где остановился архиепископ Парижский, чтобы всей семьей просить его не являться во Дворец Правосудия. Дядя мой наделен был умом весьма скудным и к тому же, при скудости своей, не отличавшимся благородством; архиепископ был слабодушен и пуглив до последней крайности и до смешного завидовал мне. Он дал обещание Королеве, что прибудет на заседание, и мы не могли добиться от него ничего, кроме несуразных и хвастливых заявлений: он-де защитит меня лучше, нежели я сам. Заметьте при этом, что, болтливый как сорока в домашнем кругу, он на людях был нем как рыба.

Я вышел из его комнаты в отчаянии; состоявший при нем хирург просил меня не уходить и подождать от него известий в расположенном поблизости монастыре кармелиток, а четверть часа спустя явился ко мне с добрыми вестями; он рассказал мне, как вошел к архиепископу, едва мы от него вышли, и стал восхвалять его за то, что тот проявил твердость, не поддавшись на уговоры племянников, которые-де намерены похоронить его заживо; потом он стал торопить его встать, чтобы отправиться во Дворец Правосудия, но едва тот поднялся с постели, лекарь испуганно спросил, здоров ли он; архиепископ отвечал, что совершенно здоров. «Не может быть, — возразил тот, — вы очень плохо выглядите». Пощупав архиепископу пульс, он объявил ему, будто у него лихорадка, тем более опасная, что она незаметна; архиепископ поверил лекарю, снова улегся в постель, и никакие короли и королевы в мире не заставят его подняться ранее, чем на исходе двух недель. Эта безделица так забавна, что жаль было о ней умолчать 234.

Господа де Бофор, де Бриссак, де Рец и я отправились во Дворец Правосудия, но розно и без свиты. Принцы привели туда с собой более тысячи дворян — можно сказать, что там присутствовал весь двор. Поскольку я был в облачении, я прошел через Большой зал, держа в руке скуфью, но лишь у немногих достало благородства ответить на мое приветствие, столь решительно все были уверены, что я погиб. Твердость духа не часто встретишь во Франции, но еще реже встретишь подобную низость. Я так и вижу перед собой три десятка с лишком знатных дворян, именовавших и доныне именующих себя моими друзьями, которые показали мне, что на нее способны. Поскольку я явился в Большую палату ранее герцога де Бофора и появление мое было неожиданностью для присутствующих, я услышал пробежавший по рядам глухой шум, как бывает порой во время проповеди в конце периода, понравившегося слушателям, и почел это добрым знаком. Заняв свое место, я сказал то, что обещался сказать накануне у Лонгёя и что уже изложил вам. После моей речи, весьма краткой и скромной, шум послышался снова. Один из советников хотел было огласить прошение Жоли, но президент де Мем перебил его, сказав, что прежде всего должно огласить материалы дознания, произведенного по случаю обнаружения политического заговора, от которого Господу угодно было оградить государство и королевскую семью. Под конец он упомянул амбуазский заговор 235, и это, как вы вскоре увидите, дало мне над ним заметный перевес. Я не раз замечал, что в делах важных следует с осторожностью выбирать слова, хотя в делах ничтожных изощряться в них совершенно излишне.

Огласили материалы следствия, для которого не нашли других свидетелей, кроме некоего Канто, приговоренного к повешению в По, Пишона, заочно приговоренного к колесованию в Ле-Мане, Сосиандо, об участии которого в подлогах имелись улики в Палате по уголовным делам и отъявленных мошенников Ла Комета, Маркассе и Горжибюса. Убежден, что в «Письмах из Пор-Рояля» вы не встречали имен более нелепых — Горжибюс стоит Тамбурена 236. Чтение одних только показаний Канто продолжалось четыре часа. Вот их суть: он якобы присутствовал на многих собраниях рантье в Ратуше и слышал разговоры о том, что герцог де Бофор и г-н коадъютор намереваются убить принца де Конде; в день смуты он видел Ла Буле в доме г-на де Брусселя, видел его также у г-на коадъютора; в тот же день президент Шартон призывал к оружию, а Жоли шепнул на ухо ему, Канто, хотя он его никогда прежде не знал и не видел, что, мол, надо убить Принца и бородача 237. Остальные свидетели подтвердили эти показания. Приглашенный после чтения их генеральный прокурор огласил свое решение — потребовать, чтобы герцог де Бофор, г-н де Бруссель и я явились в суд; тут я обнажил голову, намереваясь взять слово. Первый президент пытался мне помешать, объявив, что я нарушаю порядок и моя очередь говорить наступит позднее, но на скамьях Апелляционных палат поднялся священный ропот, совершенно заглушивший голос Первого президента. Вот моя речь слово в слово:

«Я уверен, господа, что минувшим векам не случалось видеть, чтобы людей нашего звания вызывали для допроса на основании вздорных толков. Но еще более уверен я, что потомки наши не только не одобрят, но даже не поверят, что можно было согласиться хотя бы выслушать подобные толки из уст самых подлых негодяев, когда-либо выпущенных из стен тюрьмы. Канто, господа, был приговорен к повешению в По, Пишон к колесованию в Ле-Мане, Сосиандо все еще значится у вас в списках преступников». Признаюсь вам, что генеральный адвокат Биньон в два часа пополуночи сообщил мне эти сведения, потому что был моим близким другом и к тому же считал себя вправе так поступить, не будучи приглашен для участия в составлении обвинения. «Судите же, прошу вас, по ярлыкам на их судебных делах и по их ремеслу отпетых мошенников, какова цена свидетельствам этих людей. Впрочем, это еще не все, господа, у них есть и другое звание, более высокое и встречающееся реже: они подкупные свидетели, возведенные в этот ранг грамотой. Я в отчаянии, что защита собственной чести, предписанная нам законами божескими и человеческими, принуждает меня в царствование невиннейшего из монархов предать гласности то, из-за чего эпохи самые развращенные гнушались самыми порочными из древних императоров. Да, господа, Канто, Сосиандо и Горжибюс получили охранные грамоты, чтобы нас обвинить; грамоты эти подписаны августейшим именем, которое должно было бы употреблять для того лишь, чтобы еще укрепить священнейшие из законов. Но кардинал Мазарини, которому ведом один закон — мщение, замышляемое им против защитников общественной свободы, вынудил государственного секретаря господина Ле Телье скрепить своей подписью эти постыдные бумаги, против которых мы просим у вас защиты; однако мы просим защитить нас не прежде, нежели вы произведете дознание в отношении нас самих; мы молим вас произвести его со всем тщанием, коего требуют самые суровые ордонансы против бунтовщиков, дабы распознать, содействовали ли мы прямо или хотя бы косвенно недавним беспорядкам.

Возможно ли, господа, чтобы внук Генриха Четвертого, чтобы сенатор, столь почтенный годами и столь известный своею честностью, как господин де Бруссель, чтобы коадъютор парижский были хотя бы подозреваемы в буйстве, учиненном каким-то бесноватым во главе полутора десятков людишек из отбросов общества? Полагаю, мне стыдно распространяться об этом предмете. Вот и все, что я имею сказать, господа, о новом амбуазском заговоре».

Не могу описать вам, каким восторженным гулом ответили мне скамьи Апелляционных палат. Упоминание же о подкупных свидетелях вызвало возгласы негодования. Честный Дужа, бывший одним из докладчиков по делу и уведомивший меня об этом через своего родственника и друга, генерального адвоката Талона, делая вид, будто пытается смягчить истину, признал ее. «Эти грамоты, сударь, даны свидетелям вовсе не для того, чтобы, как вы утверждаете, вас обвинить. Охранные грамоты у них и вправду есть, но даны они им для того лишь, чтобы выведать, что делается на собраниях рантье. Как мог бы Король знать обо всем, если бы не пообещал безнаказанности тем, кто поставляет ему небходимые сведения и кто вынужден порой говорить то, что может быть вменено ему в преступление? Но грамоты эти совсем иного свойства, нежели те, что могли быть им даны, чтобы вас очернить».

Надо ли вам говорить, сколь мало умиротворило Парламент подобное признание. Лица собравшихся загорелись гневом; гнев этот выразился в криках еще более, нежели во взглядах. Первый президент, который не боялся шума, привычным движением сгреб в горсть свою длинную бороду, как делал всегда, когда сердился: «Спокойно, господа! Будемте соблюдать порядок. Господин де Бофор, господин коадъютор и господин де Бруссель, вам предъявлено обвинение, покиньте ваши места». Мы с герцогом де Бофором хотели уже выйти, но Бруссель удержал нас со словами: «Ни вы, ни я, господа, не должны удаляться из зала, пока нам этого не прикажет Парламент, тем более что, если мы удалимся, Первый президент, которого принадлежность противной стороне всем известна, должен последовать за нами». — «И принц де Конде», — добавил я. Тот, услышав свое имя, отозвался известным вам надменным тоном, однако же с насмешкою: «Мне удалиться? Мне?» На что я ответил ему: «Да, Ваше Высочество, перед правосудием все равны». — «Нет, Ваше Высочество, — вмешался президент де Мем, — вы не должны удаляться, разве что таково будет решение Парламента. Если господин коадъютор желает, чтобы вы покинули собрание, он должен подать о том прошение. Сам он — дело другое, он обвинен, ему положено выйти; но поскольку он этому противится, соберем голоса». Столь велико было негодование, вызванное предъявленным нам обвинением и подставными свидетелями, что более восьмидесяти голосов потребовали, чтобы мы остались на своих местах, хотя это было против всех правил судопроизводства. Наконец большинством голосов все же постановлено было, чтобы мы вышли, однако большая часть ораторов превозносила нас, хулила первого министра и кляла выданные свидетелям грамоты.

Мы расставили своих людей в закрытых ложах, и они сообщали в зал, что происходит в заседании, а наши люди в зале передавали известия на улицу. Кюре и самые верные их прихожане тоже не теряли времени даром. Со всех сторон к Дворцу Правосудия стекались толпы народа. Мы вошли туда в семь часов утра, а вышли только в пять часов вечера. За десять часов можно собрать многих. В Большом зале, на галерее, на лестнице, во дворе некуда было ступить. Только мы с герцогом де Бофором ступали уверенно — перед нами расступались все. Никто не оскорбил непочтительностью герцога Орлеанского и принца де Конде, и все же им не оказали подобающего почтения, ибо в их присутствии бесчисленное множество голосов восклицало: «Да здравствует Бофор! Да здравствует коадъютор!»

Таким образом мы покинули Дворец Правосудия и в шесть часов вечера явились обедать ко мне, в архиепископский дворец, куда из-за густой толпы нам с трудом удалось протиснуться. В одиннадцать вечера нас уведомили, что в Пале-Рояле решили назавтра не собирать ассамблеи палат; президент де Бельевр, которому мы об этом сообщили, посоветовал нам в семь часов явиться во Дворец Правосудия и потребовать ассамблеи. Так мы и поступили.

Господин де Бофор объявил Первому президенту, что монархии и королевскому дому угрожает опасность, дорога каждая минута и виновных следует примерно наказать. Словом, он повторил все то, что накануне говорил сам Первый президент, только более напыщенно и с большим жаром. Под конец он потребовал не теряя времени собрать ассамблею палат. Почтенный Бруссель перешел на личности и, осыпая Первого президента упреками, несколько даже увлекся. Вслед за тем восемь или десять советников Апелляционных палат явились в Большую палату выразить недоумение — как это, мол, обнаружив столь злодейский заговор, Парламент сидит сложа руки, не делая попытки покарать виновных. Генеральные адвокаты Биньон и Талон успели искусно разгорячить умы, объявив, что не участвовали в составлении обвинения и находят его смешным. Первый президент с величайшею сдержанностью отвечал на самые колкие выпады и сносил их с неописанным терпением, справедливо полагая, что мы будем весьма довольны, если принудим его к такому ответу, который даст нам повод и основание отвести его свидетельство.

После обеда мы приготовились послать в провинцию за верными людьми, но для этого потребны были деньги, а у герцога де Бофора не было ни гроша. Лозьер, которого я уже упоминал, когда рассказывал об оплате папской буллы при назначении меня коадъютором, доставил мне три тысячи пистолей, которые покрыли все расходы. Герцог де Бофор ожидал прибытия шестидесяти дворян из Вандомуа и Блезуа и сорока из окрестностей Ане — приехали, однако, всего пятьдесят четыре. Я вызвал четырнадцать человек из Бри, Аннери привел восемьдесят из Вексена — все они отказались принять от меня хотя бы су, не позволили мне расплатиться за них с хозяевами гостиниц и, пока не кончилось разбирательство, не отходили от меня ни на шаг, оберегая мою особу с таким постоянством и преданностью, словно были моими телохранителями. Подробность эта не так уж важна, однако примечательна, ибо достойно изумления, что дворяне, живущие в десяти, пятнадцати или двадцати лье от Парижа, отважились на столь смелые и решительные действия против всего двора и сплотившейся воедино королевской семьи. Они готовы были на все ради Аннери, а Аннери, один из самых стойких и верных людей на свете, готов был на все ради меня. В дальнейшем вы увидите, для какой цели предназначали мы этих дворян.

Рождественскую проповедь я читал в церкви Сен-Жермен-де-л'Оксерруа. Темою ее я избрал христианское милосердие, и ни словом не обмолвился о том, что хоть сколько-нибудь касалось до злобы дня. Добрые прихожанки плакали, думая о несправедливом преследовании, какому подвергают архипастыря, не питающего к врагам своим ничего, кроме любви. По благословениям, какими осыпали меня, когда я сошел с кафедры, я понял, что не ошибся, возлагая надежды на свою проповедь: впечатление, ею оказанное, было неописанным и далеко превзошло все мои ожидания.

В связи с этой проповедью со мной вышел случай, поставивший меня в пресмешное положение, но я не могу не рассказать вам о нем, ради утешительного сознания, что ничего от вас не утаил. Г-жа де Бриссак 238, месяца за три или четыре до этого возвратившаяся в Париж, страдала известным недомоганием; болезнью этой наградил ее собственный муж, с умыслом и из ненависти к ней, как она уверяла меня впоследствии. Я не шутя полагаю, что она из тех же соображений решила передать ее мне. Я отнюдь не добивался этой дамы, она добивалась меня, я не остался жестокосерд. За четыре или пять дней до начала судебного разбирательства я понял, что, пожалуй, лучше мне было остаться жестокосердым. На беду, мой домашний врач находился при смерти, а хирурга пришлось уволить, ибо он оказался виновен в убийстве; я не придумал ничего лучше, как обратиться к маркизу де Нуармутье, моему близкому другу, у которого был превосходный лекарь, совершенно ему преданный, и хотя я знал маркиза за человека болтливого, я не предполагал, что он окажется нескромным в этом случае. «Какая прекрасная проповедь!» — заметила мадемуазель де Шеврёз, когда я сошел с кафедры. «Вы воздали бы ей еще большую хвалу, — откликнулся сопровождавший ее Нуармутье, — если бы знали, как он нынче болен; у другого на его месте недостало бы сил даже рта раскрыть». И он дал ей понять, какого рода эта болезнь, хотя за день до этого в разговоре с ней я принужден был объяснить свое недомогание другой причиной. Надо ли вам говорить, какие следствия имела эта нескромность или, лучше сказать, это предательство. С дамой я вскоре помирился, но был настолько безрассуден, что помирился и с кавалером, — он так пылко рассыпался в сожалениях и заверениях, что я извинил поступок маркиза страстью или легкомыслием. Мадемуазель де Шеврёз его приписывала страсти, за которую отнюдь не была ему признательна: я склонен его объяснить легкомыслием. В последнем грехе я, однако, и сам оказался повинен не менее Нуармутье, ибо после подобной выходки вверил попечениям маркиза столь важную крепость, как Монт-Олимп. Впоследствии вы узнаете, как это случилось и как он вознаградил меня за мою глупость, предав и обманув меня во второй раз. Приязнь, какую мы питаем к некоторым людям, под личиной великодушия неприметно толкает нас простить обиду. В повседневной жизни Нуармутье отличался любезным, приятным и веселым нравом.

Я не стану излагать вам день за днем подробности затеянного против нас разбирательства, чтобы не наскучить вам ненужными повторениями, поскольку с 29 декабря 1649 года, когда оно возобновилось, до 18 января 1650 года, когда процесс был окончен, не произошло ничего знаменательного, кроме нескольких событий, которые я изложу вам вкратце, чтобы поскорее перейти к тому, что происходило в правительственном кабинете, — это будет для вас куда более занимательно, нежели крючкотворство Большой палаты.

Упомянутого мной 29 декабря мы с герцогом де Бофором явились во Дворец Правосудия до того, как туда прибыли принцы, притом явились в сопровождении свиты дворян, числом, должно быть, до трехсот. Народ, возвративший нам свою любовь, доходил в ней до исступления и мог бы вполне защитить нас от опасности, но дворяне нужны были нам, чтобы все видели: мы отнюдь не намерены почитать себя всего лишь народными трибунами; к тому же, принужденные ежедневно присутствовать во Дворце Правосудия в Четвертой апелляционной палате, выходившей в Большую палату, куда народ не был вхож, мы не желали подвергнуться возможным оскорблениям со стороны придворных, которые находились здесь вперемешку с нами. Мы вели с ними беседы, обменивались учтивостями, но по восемь — десять раз за утро готовы были вцепиться друг другу в горло, едва голоса в Большой палате начинали звучать громче, а это довольно часто случалось в спорах, беря во внимание возбуждение умов. Все следили друг за другом, ибо никто никому не доверял. У каждого был в кармане кинжал, и, думаю, без преувеличения могу утверждать, что во всем Дворце едва ли набралось человек двадцать безоружных, считая и советников. Я не хотел носить оружия, но де Бриссак почти силой навязал мне его в тот день, когда страсти, казалось, готовы были накалиться сильнее обычного. Оружие это, правду сказать, не слишком подобающее моему сану, стало причиной досадного происшествия, задевшего меня чувствительней, нежели могло бы задеть иное, даже более важное. Герцог де Бофор, всегда действовавший невпопад, увидев рукоятку стилета, кончик которого выглядывал из моего кармана, и указав на нее Арно, Ла Муссе и капитану гвардии принца де Конде Де Рошу, заметил: «Вот молитвенник господина коадъютора» 239. Я услышал шутку, но не мог поддержать ее от чистого сердца.

Мы подали прошение в Парламент, прося отвести от участия в разбирательстве Первого президента как нашего врага; неизменная твердость духа на сей раз ему изменила. Казалось, он задет и даже сокрушен нашей просьбою.

Прения о том, удовлетворить наше прошение или нет, продолжались несколько дней. Ораторы упрямо состязались в напыщенных речах, но видно было, что обе стороны истощили свои доводы. Наконец большинством в девяносто восемь голосов против шестидесяти двух решено было, что Первый президент останется в числе судей; на мой взгляд, решение это было справедливым или, по крайней мере, сообразным с парламентскими правилами, хотя я убежден, что те, кто был не согласен с этим суждением, правы были в существе дела, поскольку Первый президент выказал себя в нем излишне пристрастным, сам, впрочем, того не замечая. Он был предубежден, хотя намерения у него были добрые.

После решения отказать нам в нашей просьбе, которое оглашено было четвертого января, Парламент занимался единственно крючкотворством, которое один из докладчиков, Шанрон, душой и телом преданный Первому президенту, нарочно изобретал, чтобы проволочить время и посмотреть, нельзя ли чего-нибудь выведать о так называемом заговоре от некоего Рокмона, подручника Ла Буле во время междоусобицы, и от некоего Бело, синдика парижских рантье, содержавшегося в Консьержери.

Этот Бело, арестованный без обвинения, едва не стал причиной восстания в Париже. Президент де Ла Гранж объявил, что его арест вопиет о нарушении декларации, ради которой когда-то положено было столько усилий. Первый президент утверждал, будто Бело арестовали с соблюдением должной формы. Дора, советник Третьей апелляционной палаты, возразил ему, что удивлен, как это судья, за отстранение которого проголосовали шестьдесят два члена Парламента, решается на глазах у всех попирать закон. Первый президент в гневе вскочил, объявив, что, поскольку в Парламенте не стало никакого порядка, он покидает свое место, дабы уступить его тому, кого станут уважать более. В ответ на его порыв Большая палата зашумела, затопала ногами, это было услышано в Четвертой апелляционной палате — представители двух партий, там находившиееся, разом отпрянули друг от друга, чтобы соединиться со своими единомышленниками. Вздумай в эту минуту какой-нибудь жалкий лакей, затесавшийся во Дворец Правосудия, обнажить шпагу, и в Париже не осталось бы камня на камне.

Мы по-прежнему торопили решение суда, а его все старались отсрочить, понимая, что придется оправдать нас и осудить наемных свидетелей. То утверждали, будто должно подождать некоего Демартино, которого задержали в Нормандии, где он ругал правительство на собраниях рантье, и которого в ту пору я не знал ни в лицо, ни по имени; то начиналась волокита из-за споров о том, как нас судить: одни предлагали — вместе со всеми, кто поименован в дознании, другие не могли стерпеть, чтобы наши имена смешали с различным сбродом, запутанным в это дело. Убивать одно утро за другим, препираясь о том, какою должна быть процедура, не составляет труда, когда стоит сказать лишь слово — и в ответ произносят речи пять десятков ораторов. Снова и снова перечитывали материалы злосчастного дознания, где не только доказательств, но даже косвенных улик было так мало, что их не хватило бы приговорить к кнуту какого-нибудь крючника. Вот каково было положение в Парламенте к 18 января 1650 года, вот что было у всех на виду; а вот чего не знал никто, кроме тех, кто сам управлял машиною.

Наше первое появление в Парламенте, а также нелепость собранных против нас улик столь сильно изменили настроение умов, что все уверились в нашей невиновности, и, как видно, даже те, кто не хотел в нее верить, уразумели, сколь трудно причинить нам зло. Не знаю, по какой из этих двух причин дней пять или шесть спустя после того, как огласили обвинение, принц де Конде смягчился. Герцог Буйонский не раз говорил мне впоследствии, что шаткость доказательств, которые двор выдал вначале за истину несомнительную, уже давно поселила в нем страшные подозрения насчет лживости Сервьена и коварства Кардинала, а герцог Буйонский употребил все силы, чтобы утвердить его в этой мысли. Шавиньи, по словам герцога Буйонского, хоть и был врагом Мазарини, в этом случае не поддержал герцога, потому что не хотел, чтобы принц де Конде сблизился с фрондерами. Я, однако, не могу согласить это с попыткою войти в сношение со мной, какую Шавиньи предпринял в эту пору через нашего общего друга Дю Ге-Баньоля — отца Баньоля, вам известного 240. Тот ночью пригласил нас обоих к себе, и Шавиньи заверил меня, что будет чувствовать себя счастливейшим из смертных, если сможет содействовать примирению. Он заверил меня, будто принц де Конде совершенно убедился, что мы не имели против него злого умысла; Принц, однако, не может пренебречь общим мнением и мнением двора; что касается двора, его успокоить не трудно, иначе обстоит дело с мнением общим, ибо в его глазах нелегко найти средство удовлетворить первого принца крови, которому прилюдно и с оружием в руках пытались стать поперек дороги, разве только я соглашусь хотя на время сойти со сцены. Шавиньи сначала предлагал мне посольство в Риме, потом чрезвычайное посольство в Империи, которое намеревались снарядить не помню уже в связи с чем. Надо ли вам говорить, каков был мой ответ. Мы не пришли ни к какому соглашению, хотя я приложил все старания, чтобы убедить Шавиньи, сколь горячо я желаю вернуть себе милость принца де Конде. Однажды в Брюсселе 241 я спросил Принца, как сообразить сведения герцога Буйонского с предложениями Шавиньи, но запамятовал, что он мне ответил. Встреча моя с Шавиньи состоялась 30 декабря.

Первого января г-жа де Шеврёз, которая даже в пору своей опалы, как это ни странно, сохраняла с Королевой некое подобие дружбы, а после возвращения Короля в Париж вновь стала у нее бывать, явилась в Пале-Рояль и Кардинал, отведя ее к окну в малом кабинете Королевы, сказал ей: «Вы ведь любите Королеву, не правда ли? Так неужто вы не можете привлечь на ее сторону своих друзей?» — «Как это сделать? — спросила герцогиня. — Королева более не Королева, она покорная служанка принца де Конде». — «Бог мой! — потирая лоб, воскликнул Кардинал. — Знай мы, что у нас есть верные люди, мы своротили бы горы; но герцог де Бофор предан г-же де Монбазон, г-жа де Монбазон — Винёю, а коадъютор...» Назвав меня, он рассмеялся. «Понимаю, — подхватила герцогиня, — но я ручаюсь вам за него и за нее». Так начался этот разговор. Кардинал кивком подал знак Королеве, из чего герцогиня вывела, что он говорил с нею с согласия Ее Величества. Вечером того же дня она имела с Королевой долгую беседу, и та вручила герцогине записку, писанную и подписанную ее собственной рукой.

«Несмотря на прошлое и настоящее, я верю в преданность г-на коадъютора. Я прошу его свидеться со мной так, чтобы о том не знал никто, кроме герцогини и мадемуазель де Шеврёз. Эта подпись служит порукою его безопасности. Анна».

Я был в Отеле Шеврёз, когда герцогиня возвратилась из Пале-Рояля, и тотчас заметил, что она хочет мне что-то сообщить, потому что мадемуазель де Шеврёз, с которой она объяснилась в карете, по возвращении стала настойчиво меня допрашивать, как я поступлю в случае, если Мазарини пожелает со мной примириться. Вскоре у меня уже не осталось сомнений, что означают эти расспросы, ибо мадемуазель де Шеврёз, которая не решалась говорить открыто в присутствии матери, сделала вид, будто поднимает оброненную муфту, и сжала мне руку, чтобы дать понять, что говорит не от своего имени. Герцогиня де Шеврёз боялась, как бы я не отверг примирения, потому что несколько ранее я, к досаде ее, отказался от переговоров, которые Ондедеи пытался завести с Нуармутье через г-жу д'Ампю. Лег, который вначале на меня за это рассердился, шесть дней спустя объявил, что я поступил весьма умно и ему доподлинно известно: если бы Нуармутье принял предложение Ондедеи и явился к Королеве, за занавескою спрятали бы маршала де Грамона, чтобы он мог подтвердить принцу де Конде, что фрондеры, которые выказывают ему знаки почтения и каждый день заверяют в своей преданности, — обманщики.

Со времени, когда приготовили эту комедию, прошло всего недель пять или шесть, и г-жа де Шеврёз боялась, что я стану опасаться, как бы нынче не разыграли ее второго акта, и не захочу получить в ней роль. Взвесив все обстоятельства, я, однако, не стал колебаться, ибо в том, что гнев Королевы на принца де Конде неподделен, более всего убедили меня полученные из верных рук известия, что она ставит ему в вину, и, на мой взгляд, по справедливости, болтовню Жарзе, пытавшегося уверить всех, будто он завел с Королевой любовную интригу. Мадемуазель де Шеврёз всеми силами старалась помешать мне пуститься в рискованное предприятие, которое, по ее мнению, могло стоить мне жизни, — она не хотела выдать свои чувства при матери, но позднее, наедине со мной, не сдержала их. В конце концов я заставил ее уступить и написал Королеве такой ответ:

«В каждое мгновение моей жизни я был равно предан Вашему Величеству. Я буду слишком счастлив погибнуть, служа своей Королеве, чтобы думать о собственной безопасности. Я явлюсь туда, куда Ваше Величество мне прикажет».

Я завернул записку Королевы в мою собственную. На другой день герцогиня де Шеврёз доставила ей мой ответ, принятый как нельзя лучше. Был назначен час, и ровно в полночь я прибыл в монастырь Сент-Оноре 242, куда за мной явился Габури, плащеносец Королевы, и по потайной лестнице провел меня в небольшую молельню, где Королева находилась одна. Она выказала мне все благоволение, какое ей могла внушить ненависть к принцу де Конде и позволить привязанность к Мазарини. Вторая показалась мне даже сильнее первой. Помнится, рассуждая о междоусобице и о дружбе, какую питает ко мне Мазарини, она раз двадцать повторила: «Бедный господин Кардинал!» Он явился полчаса спустя. Он стал умолять Королеву позволить ему нарушить этикет и обнять меня в ее присутствии. Он был в отчаянии, что не может сей же миг передать мне свою кардинальскую шапку, и сулил мне столько милостей, наград и благодеяний, что я почел необходимым объясниться, хотя положил не делать этого во время первой встречи, зная, что верный способ поселить недоверие в том, с кем ты только что примирился, — это изъявить нежелание оказаться у него в долгу. Я ответил Кардиналу, что честь служить Королеве — высшая награда, на какую я мог бы надеяться, будь я даже спасителем монаршего трона; я почтительнейше прошу Ее Величество не предлагать мне иной награды, дабы я, по крайней мере, имел удовольствие доказать, что только этой я дорожу и на нее одну уповаю.

Кардинал стал умолять Королеву приказать мне, чтобы я согласился принять кардинальский сан; Ла Ривьер, уверял он, добился назначения своей дерзостью, а его, Мазарини, согласие на это выманил коварством. Я отверг предложение Мазарини, сославшись на то, что дал самому себе своего рода обет никогда не прибегать ради получения кардинальской шапки к средству, хоть сколько-нибудь прикосновенному к гражданской войне, в которую я ввергнут единственною необходимостью — одна лишь эта причина отлучила меня от служения Королеве и мне особенно важно довести это до сведения Ее Величества. Из тех же соображений отверг я и другие посулы Кардинала — уплатить мои долги, назначить меня главным придворным капелланом, передать мне аббатство Оркан 243. И поскольку он продолжал настаивать, твердя, что Королева непременно желает отличить меня, памятуя о важной услуге, какую я собираюсь ей оказать, я ответил ему: «Есть, сударь, одна милость, какою, оказав мне ее, Королева наградит меня щедрее, нежели если бы она одарила меня тиарой. Ее Beличество только что сообщила мне, что намерена арестовать принца де Конде 244: особа его звания и доблести не может оставаться в тюрьме вечно. Когда Принц выйдет на свободу, питая ко мне вражду, для меня это будет великим бедствием, но я имею надежду, что мой сан оградит меня от нее. Есть, однако, многие знатные лица, мне преданные, которые в нынешних обстоятельствах также послужат Королеве. Если Вашему Величеству угодно будет вверить одному из них какую-нибудь важную крепость, я буду обязан вам неизмеримо более, чем если бы получил десять кардинальских шапок». Кардинал не колеблясь объявил Королеве, что просьба моя совершенно справедлива и о подробностях мы договоримся с глазу на глаз. Затем Королева потребовала, чтобы я дал ей слово не открывать герцогу де Бофору ее намерения арестовать принца де Конде, пока оно не будет исполнено, ибо герцогиня де Монбазон, которой он, без сомнения, все расскажет, не преминет сообщить это Винёю, а тот душой и телом предан Отелю Конде. Поскольку герцогиня де Шеврёз уже просила меня об этом по приказанию Королевы, я не был застигнут врасплох. Я ответил Королеве, что, скрыв от герцога де Бофора тайну такого рода в обстоятельствах, когда наши интересы связаны столь нераздельно, я буду обесчещен в общем мнении, если взамен этой утайки не окажу ему какой-нибудь важной услуги; я умоляю Ее Величество позволить мне сказать ей, что начальствование над флотом 245, обещанное семье Вандомов еще в первые дни Регентства, будет встречено общим сочувствием. «Оно было обещано отцу и старшему сыну», — решительно перебил меня Кардинал. На это я возразил ему, что сердце подсказывает мне: старший сын вступит в брачный союз, который возвысит его гораздо более, нежели должность адмирала. Кардинал улыбнулся и объявил Королеве, что и об этом деле он договорится со мной.

Второе свидание мое с Королевой и с Кардиналом, на которое проводил меня г-н де Лионн, состоялось там же и в тот же час. И еще трижды я виделся с Кардиналом в его кабинете в Пале-Рояле, куда приглашены были Нуармутье и Лег — герцогиня де Шеврёз настояла на участии в переговорах второго из них, и было бы во всех отношениях неприлично обойтись при этом без первого. Во время этих бесед договорено было, что герцог Вандомский получит должность суперинтенданта флота, а герцог де Бофор — право ее наследования; Нуармутье станет комендантом Шарлевиля и Монт-Олимпа, которых важность вы поймете впоследствии, а кроме того, получит герцогский титул; Лег станет капитаном гвардии герцога Орлеанского, шевалье де Севинье будут вручены двадцать две тысячи ливров, а герцогу де Бриссаку дано право получить выкуп за губернаторство Анжу, которого сумма определена и подтверждена будет королевским соизволением 246. Решено было арестовать принца де Конде, принца де Конти и герцога де Лонгвиля. Хотя последний из них еще недавно, когда затеян был против нас уголовный процесс, не оказал мне поддержки, на какую я вправе был рассчитывать, я приложил все силы, чтобы отвести от него беду: я предлагал за него поручиться, упрямо его защищал и сдался лишь тогда, когда Кардинал показал мне записку, писанную рукой Ла Ривьера и адресованную Фламмарену, где я прочитал такие слова:

«Благодарю за предупреждение, но я уверен в герцоге де Лонгвиле, как вы уверены в г-не де Ларошфуко - обмен священными клятвами совершился».

По этому случаю Кардинал пустился в подробности насчет коварства Ла Ривьера и привел один пример, в самом деле ужасный. «Человек этот, — прибавил он, — считает меня величайшим в мире глупцом и полагает, что не нынче, так завтра станет кардиналом. Я не отказал себе сегодня в удовольствии предложить ему посмотреть ткани, присланные мне из Италии, и поднести их к лицу, чтобы убедиться, какой оттенок ему более пойдет — огненный или алый». Впоследствии в Риме мне стало известно, что если Ла Ривьер и оказал вероломство в отношении Кардинала, то и Мазарини не остался в долгу. В тот самый день, когда Король по наущению первого министра рекомендовал Ла Ривьера в кардиналы, Мазарини отправил письмо кардиналу Сакетти — от письма этого, которое я читал, шапка Ла Ривьера способна была скорее пожелтеть, нежели покраснеть 247. Письмо было исполнено нежных чувств к Ла Ривьеру, но это и был верный способ погубить его в глазах Иннокентия X, ибо, люто ненавидя Мазарини, папа терпеть не мог всех его друзей.

Во время второго совещания, на котором присутствовала Королева, обсуждены были способы заставить герцога Орлеанского дать согласие на арест принцев. Королева утверждала, что это не составит труда, что они нестерпимо ему докучают, к тому же он разочарован в Ла Ривьере, потому что отлично знает: тот душой и телом предался принцу де Конде. Кардинал отнюдь не разделял уверенности Королевы насчет расположения Месьё. Г-жа де Шеврёз вызвалась его испытать. Месьё всегда питал к ней приязнь. Она ловко этим воспользовалась: найдя способ завести разговор о принцах, она убедила Месьё, что склонить Королеву к решению арестовать принцев может он один, хотя в глубине души Ее Величество сама весьма недовольна принцем де Конде. Герцогиня расписала Месьё, сколь велика будет его заслуга, если благодаря ему участники такого обширного мятежа, как Фронда, вновь станут верными слугами Короля; мимоходом и как бы невзначай она заметила, что Парижу каждый день грозит страшная участь — быть преданным огню и мечу. Я уверен, как уверена была и сама герцогиня, что последний довод подействовал на Месьё едва ли не сильнее всех прочих, ибо всякий раз, отправляясь во Дворец Правосудия, он дрожал от страха, и бывали дни, когда принцу де Конде не удавалось привезти его в Парламент. Называлось это — «У его Королевского Высочества приступ колики». Впрочем, страх Месьё был не лишен основания. Вздумай какой-нибудь лакей обнажить шпагу, мы все были бы перебиты менее чем в четверть часа; и самое удивительное — случись это между первым и восемнадцатым января, нас перерезали бы те, с кем мы уже вступили в сговор, ведь все, кто состоял в свите Короля, Королевы и герцога Орлеанского, убеждены были, что верно служат своим господам, изо дня в день исправно сопровождая принцев во Дворец Правосудия.

Я никогда не мог понять, почему Кардинал мешкал последние пять-шесть дней перед исполнением своего замысла 248. Лег и Нуармутье забрали себе в голову, будто он делал это с умыслом в надежде, что мы с принцем де Конде перебьем друг друга во Дворце Правосудия; но будь у него такое желание, ему ничего не стоило его исполнить, заслав во Дворец двух своих людей, которые затеяли бы свалку, а кроме того, я полагаю, он боялся побоища уж никак не меньше, чем мы сами, ибо должен был понимать, что не найдет такого священного убежища, где сам сможет укрыться от расправы. Я со своей стороны всегда приписывал отсрочку, которая и впрямь могла и даже должна была породить множество великих опасностей, всегдашней его нерешительности. Тайна, в которую посвящены оказались семнадцать человек, была, однако, сохранена, и это одна из причин, уверивших меня в том, о чем я не раз говаривал вам и о чем упоминал уже в этом повествовании — болтливость не такой уж частый порок тех, кто привык участвовать в делах важных. Сильную тревогу внушал мне в ту пору Нуармутье, которого я знал за величайшего в мире болтуна.

Восемнадцатого января ночью Лег имел совещание с Лионном, во время которого всячески торопил его с исполнением замысла, и Кардинал назначил дело на полдень. Он еще накануне уверил принца де Конде, что из верных рук знает, будто Парен де Кутюр, один из синдиков, избранных рантье, скрывается в каком-то доме, и под предлогом приготовить все для поимки этого бедняги сделал так, что Принц сам отдал отрядам королевской легкой конницы приказ, которым воспользовались, чтобы позднее препроводить Принца в Венсеннский лес. Принцы явились в Совет. Капитан гвардии Королевы Гито арестовал принца де Конде, лейтенант Комменж — принца де Конти, а прапорщик Кресси — герцога де Лонгвиля 249. Я забыл сказать вам, что, уже одобрив намерение г-жи де Шеврёз склонить Королеву к действиям против принца де Конде, Месьё объявил вдруг непременным условием своего согласия, чтобы я дал письменное обещание служить ему, и, получив мою записку, тотчас отправился с нею к Королеве, полагая, что оказал ей величайшую услугу.

Едва был арестован принц де Конде, г-н де Бутвиль, нынешний герцог Люксембургский, во весь опор проскакал по Новому мосту, крича, что схватили герцога де Бофора. Народ взялся за оружие, но я тут же заставил его сложить, показавшись в городе с пятью или шестью шедшими впереди меня факелоносцами. То же самое проделал и герцог де Бофор, и на всех улицах запылали праздничные фейерверки.

Мы вместе отправились к Месьё, где в большом зале увидели Ла Ривьера, который держался как ни в чем не бывало и рассказывал присутствующим подробности того, что произошло в Пале-Рояле. Он, однако, должен был понимать, что его песенка спета, поскольку Месьё ни словом не обмолвился ему об этом предприятии. Ла Ривьер просил отставки и получил ее, хотя, будь на то воля Кардинала, он остался бы при Месьё. В полночь Мазарини прислал ко мне Лионна, чтобы весьма вздорными доводами склонить меня к этому. Я же располагал доводами весьма основательными, чтобы на это не согласиться. Лет пять или шесть тому назад Лионн рассказал мне, что мысль сохранить Ла Ривьера внушил Кардиналу Ле Телье, который опасался, как бы фрондеры не забрали власть над Месьё.

Королева тотчас же отправила в Парламент послание Короля, где изъяснялись причины задержания принца де Конде — они не были ни основательными, ни убедительными. Нас полностью оправдали, и мы явились в Пале-Рояль, где любопытство придворных зевак удивило меня более, нежели любопытство горожан. Чтобы поглазеть на нас, они взгромоздились на сиденья, которые принесены были из всех комнат, словно во дворце готовились слушать проповедь.

Несколько дней спустя объявлено было прощение всему сказанному и содеянному в Париже во время собраний рантье 250.

Принцессы получили приказание удалиться в Шантийи. Узнав о происшедшем, герцогиня де Лонгвиль тотчас бежала из Парижа в Нормандию, где, однако, не нашла убежища. Парламент Руана послал к ней просить ее покинуть город; герцог де Ришельё, при содействии принца де Конде за несколько дней до этого взявший в жены г-жу де Понс 251, не пожелал оказать герцогине гостеприимство в Гавре. Она удалилась в Дьепп, где, как вы увидите из дальнейшего, не могла оставаться долго.

Герцог Буйонский, который со времени заключения мира стал преданным слугою принца де Конде, поспешно уехал в Тюренн. Виконт де Тюренн, возвратившись во Францию, по примеру брата перешел на сторону Принца и теперь укрылся в Стене, надежной крепости, которую Принц доверил Ла Муссе. Ларошфуко, в ту пору бывший еще принцем де Марсийяком 252, удалился в свои владения в Пуату, а маршал де Брезе, тесть принца де Конде, отбыл в Сомюр, которого был губернатором.

В Парламенте оглашена и зарегистрирована была декларация, которою поименованным лицам в течение двух недель предписывалось предстать пред лицом Короля, в противном случае они объявлялись виновными в нарушении общественного спокойствия и в оскорблении Величества. В ту же пору Король предпринял поездку по Нормандии, ибо опасались, как бы г-жа де Лонгвиль, которая принята была в замке Дьеппа приближенным своего мужа Монтиньи, и наместник его в Пон-де-л'Арше — Шамбуа не подняли там мятежа; Бёврон, который располагал старой руанской крепостью, и Ла Круазетт, командовавший гарнизоном в Кане, уже объявили о своей верности Королю. Все склонилось перед двором. Герцогиня де Лонгвиль морем бежала в Голландию и оттуда устремилась в Аррас, чтобы выведать намерения старого Ла Тура, получавшего пенсион от ее супруга; предложив ей располагать его жизнью, Ла Тур отказался предоставить в ее распоряжение крепость. Она направилась в Стене, где к ней присоединился г-н де Тюренн со всеми друзьями и приближенными принцев, которых ему удалось собрать после своего отъезда из Парижа. Ла Бешерель овладел крепостью Дамвилье, где когда-то был наместником Короля, взбунтовав гарнизон против шевалье де Ларошфуко, начальствовавшего им в отсутствие брата. Маршал де Ла Ферте без единого выстрела овладел Клермоном. Жители Музона прогнали губернатора, графа де Гранпре, который предложил им выступить в защиту принцев. Король, возвратившись из Нормандии, отправил в Бургундию и назначил губернатором ее герцога Вандомского вместо принца де Конде, а в Нормандию — графа д'Аркура вместо герцога де Лонгвиля. Крепость Дижон сдалась герцогу Вандомскому. Бельгард, защищаемый Таванном, Бутвилем 253 и Сен-Мико, оказал недолгое сопротивление Королю, который возвратился из Нормандии и Бургундии в Париж, увенчанный лаврами. Благоухание их слишком вскружило голову Кардиналу, и по возвращении он показался всем куда более самоуверенным, нежели перед своим отъездом. Вот каково было первое тому свидетельство. В отсутствие Короля вдовствующая принцесса де Конде явилась в Париж и обратилась с ходатайством в Парламент, прося корпорацию взять ее под защиту, дабы ей позволено было находиться в Париже и воззвать к правосудию, протестуя против неправедного ареста ее детей. Парламент распорядился, чтобы Принцесса оставалась в конторе советника Счетной палаты Ла Гранжа, помещавшейся во дворе Дворца Правосудия, пока пошлют к герцогу Орлеанскому — просить его пожаловать в палату. Герцог Орлеанский ответил посланцам, что, поскольку Король повелел Принцессе отправиться в Бурж, — а она и в самом деле за несколько дней до этого получила такой приказ, — ему не пристало являться в Парламент обсуждать дело, в котором надлежит просто повиноваться воле Монарха. Месьё добавил, что желал бы в пять часов видеть у себя Первого президента. Тот явился к герцогу Орлеанскому и объяснил Месьё, что ему необходимо прибыть назавтра во Дворец Правосудия, дабы своим присутствием подавить в зародыше дело, которое может разрастись, ибо горе высокородной Принцессы внушает естественное сострадание, а ненависть к Кардиналу отнюдь не утихла. Месьё уступил. У входа в Большую палату его встретила вдовствующая Принцесса, которая бросилась ему в ноги. Она умоляла о заступничестве герцога де Бофора, она напомнила мне, что имеет честь состоять со мной в родстве 254. Г-н де Бофор совершенно смешался, я едва не сгорел со стыда. Герцог Орлеанский объявил Парламенту, что принцессе де Конде приказано было покинуть Шантийи, потому что у одного из ее ливрейных лакеев обнаружили письма, адресованные командующему в Сомюре; он не может допустить пребывания ее в Париже, ибо она явилась сюда против воли Короля; она должна покинуть город, дабы доказать свое послушание и заслужить милость Государя, который возвратится через два-три дня и, быть может, примет во внимание ее жалобы на слабое здоровье. Принцесса выехала из Парижа в тот же вечер и остановилась на ночлег в Берни, но Король, возвратившийся день или два спустя, потребовал, чтобы она отправилась в Валери. Однако болезнь задержала ее в Ажервиле.

По моему мнению, герцогу Орлеанскому в этом случае удалось наилучшим образом соблюсти интересы Короля. Кардинал нашел, однако, что он действовал в отношении Принцессы с излишним мягкосердием, и в самый день возвращения Короля объявил нам с герцогом де Бофором, что именно в этих обстоятельствах мы должны были показать свою власть над народом. Мазарини от природы был вздорным и сварливым, а это большой порок в человеке, которому приходится иметь дело с множеством людей. Два дня спустя случилось кое-что похуже. Многие лица, которые, защищая свою выгоду в спорах о муниципальной ренте, поднимали шум на собраниях рантье в Ратуше, опасались теперь, что со временем их станут за это преследовать, и потому вскоре после ареста принца де Конде пожелали, чтобы я добился амнистии. Я поговорил об этом с Кардиналом, который легко со мной согласился, а в большом кабинете Королевы даже сказал мне, указывая на ленту своей шляпы, завязанную по фрондерской моде: «Меня и самого придется включить в эту амнистию». Однако, вернувшись из упомянутых путешествий, он заговорил другим тоном. Он предложил издать указ о забвении вины, упомянув в нем имена лишь пяти или шести членов Парламента, бывших синдиками, и, быть может, также тысячу или две самых именитых парижских горожан. Я привел ему доводы в пользу общей амнистии, на которые, казалось бы, возразить было нечего: он спорил, оттягивал ответ, лгал, потом, так ничего и не решив, уехал в Нормандию и Бургундию; и хотя принц де Конде был арестован 18 января, амнистия была обнародована и зарегистрирована Парламентом только 12 мая, да и то вырвать ее удалось лишь тогда, когда я объявил, что, если она не будет дарована, я стану добиваться, чтобы подставных свидетелей наказали по всей строгости закона; этого смертельно боялись, ибо в существе своем история была постыднейшая, а улики настолько бесспорны, что Канто и Пишон скрылись еще до того, как был арестован принц де Конде.

Почти в ту же самую пору у нас с Мазарини вышла новая стычка из-за муниципальной ренты, ибо д'Эмери, которому жить оставалось уже недолго, из кожи лез вон, стараясь притеснить рантье в статьях даже столь незначительных и приносивших Королю столь ничтожный доход, что я пришел к выводу: он действует так для того лишь, чтобы показать рантье, что их покровители, примирившись с двором, их предали.

А тут еще меня предупредили, что аббат Фуке подстрекает против меня мелкий люд, раздавая деньги и распространяя слухи, могущие меня очернить.

Словом, лица, бывшие на вторых ролях, все без исключения опасались истинного сближения между Кардиналом и мною, и, полагая, что оно легко может быть достигнуто посредством брачного союза между старшим Манчини, человеком благородным и достойным, и мадемуазель де Рец, ставшей ныне монахиней, на другой день после нашего примирения стали думать лишь о том, как бы нас поссорить; это не составило труда, ибо, во-первых, они на свой лад толковали Кардиналу осторожность, с какой мне приходилось действовать в отношении народа, чтобы не погубить себя в его глазах; во-вторых, доверенность, какую Месьё возымел ко мне сразу после ареста принца де Конде, сама по себе будила в Мазарини вполне понятное недоверие. Секретарь Месьё, Гула, вновь утвердившийся у него в доме после опалы Ла Ривьера, который его когда-то изгнал, во многом содействовал тому, чтобы посеять это недоверие, — он желал с помощью двора ослабить растущее благоволение ко мне своего господина, подозревая, что лишь оно одно умаляет благорасположение герцога Орлеанского к нему самому. Признаться вам, я отнюдь не искал милости Месьё по двум причинам: с одной стороны, зная характер Месьё, я считал ее ненадежной и даже опасной; с другой стороны, я понимал, что тень, отбрасываемая участием в совете вельможи, слабостям которого не удается противодействовать, всегда вредит человеку, главная сила которого состоит в общественной его репутации. Я замыслил было приставить к Месьё президента де Бельевра, ибо Месьё всегда нуждался в ком-нибудь, кто бы им руководствовал. Однако Месьё на это не поддался, потому что невзлюбил физиономию де Бельевра, чересчур, по словам герцога Орлеанского, продувную и плебейскую. Не без основания полагая, что Гула слишком предан Шавиньи, Кардинал слишком долго колебался, раздумывая, кем его заменить, ибо, поддержи он с самого начала Белуа, я думаю, он добился бы успеха. Как бы там ни было, жребий пал на меня, и я был раздосадован этим едва ли не так же, как двор, по причинам, которые я вам уже изложил, а также потому, что повинность такого рода стесняла дерзкую независимость, в высшей степени свойственную моему нраву и совершенно не подвластную разуму.

А вот и другое происшествие, еще больше поссорившее меня с Кардиналом. Шотландец граф Монтроз, глава клана Гремов, единственный из всех людей, мне известных, напоминал героев, подобных которым можно встретить только в «Жизнеописаниях» Плутарха. Он поддерживал в Англии партию приверженцев короля с великодушием, равного которому не знал наш век; он разбил сторонников парламента, когда повсюду в других местах они одерживали победы, и сложил оружие лишь после того, как король, его повелитель, сам отдался в руки своих врагов. Монтроз приезжал в Париж незадолго до гражданской войны, меня познакомил с ним шотландец, состоявший у меня на службе 255 и приходившийся ему дальней родней; мне посчастливилось оказаться полезным графу в его злоключениях; он проникся ко мне дружбою, она и побудила его предпочесть французскую службу имперской, хотя там ему предлагали весьма почетное звание фельдмаршала. Мне было поручено передать Монтрозу предложения Кардинала, которые он согласился принять на время, пока английский король не нуждается в его услугах. Король призвал его к себе несколько дней спустя собственноручным письмом; Монтроз показал его Кардиналу, который одобрил благородное поведение шотландца и официально заверил его, что заключенные между ними условия остаются в силе. Граф Монтроз вернулся во Францию два или три месяца спустя после ареста принца де Конде, приведя с собою более ста офицеров, — большинство из них были люди родовитые и все до одного верные слову. Но Кардинал более не пожелал с ними знаться. Согласитесь, что я имел причины быть им недовольным.

Накапливавшиеся эти недоразумения отнюдь не содействовали тому, чтобы зарубцевалась рана, недавно лишь затянувшаяся; однако поверьте, я не сделал ни единого шага, который мог повредить партии, в лоно которой я недавно возвратился. Десятки раз я от чистого сердца старался загладить в глазах Парламента и народа оплошности, порожденные невежеством Мазарини и грубостью Сервьена. Большую часть их мне удалось покрыть, и если бы двор пожелал проявить осмотрительность, партии принца де Конде нелегко было бы оправиться, во всяком случае, еще долгое время. Но осмотрительность эта реже и труднее всего дается министрам в эпоху затишья, приходящего на смену великих бурь, ибо лесть в эту пору удваивает силу, а недоверие не успевает угаснуть.

Впрочем, затишьем назвать эти времена можно было лишь в сравнении с прошлым, ибо пламя начало разгораться со всех сторон. Маршал де Брезе, человек совершенно ничтожный, испугался первой же декларации, зарегистрированной Парламентом, и послал заверить Короля в своей преданности; но вскоре маршал умер, и Дю Мон, состоящий ныне при особе принца де Конде и командовавший под началом маршала в Сомюре, почел делом чести поддержать принцессу де Конде, дочь своего командира, и объявил себя сторонником партии Принца в надежде, что Ларошфуко, который под предлогом похорон своего отца созвал многолюдный съезд дворянства, его поддержит. Но когда попытка его овладеть Луденом потерпела неудачу, а дворяне разъехались по домам, Дю Мон сдал крепость Комменжу, которого Королева назначила ее комендантом.

Герцогиня де Лонгвиль и виконт де Тюренн вошли в соглашение с испанцами 256, и г-н де Тюренн прибыл в их армию, которая вторглась в Пикардию и, взяв Ле-Катле, осадила Гиз. Тамошний губернатор Бридьё храбро защищал город, где в боях отличился граф Клермон, младший отпрыск де Тоннеров. Осада продолжалась восемнадцать дней, эрцгерцогу пришлось снять ее за недостатком провианта. Г-н де Тюренн набрал солдат на деньги, которыми испанцы снабдили его в силу заключенного с ним договора; он умножил свои отряды остатками войск, находившихся в Бельгарде; присоединились к нему также большинство офицеров из войск, бывших под командованием принцев, и среди них господа де Бутвиль, де Колиньи, де Ланк, де Дюра, де Рошфор, де Таванн, де Персан, де Ла Муссе, де Ла Сюз, де Сент-Ибаль, де Кюньяк, де Шавеньяк, де Гито, де Майи, де Мей, шевалье де Фуа, шевалье де Грамон и многие другие, чьи имена я запамятовал. Туча эта, становившаяся все более грозной, должна была бы заставить Мазарини поразмыслить над тем, что творится в Гиени, где низость д'Эпернона так запутала все дела, что распутать их могло бы только его удаление. Тысячи личных распрей, половины которых причиною были тщеславные притязания безродного герцога 257, поссорили его с Парламентом и бордоскими магистратами — они в большинстве своем оказались не умнее его, а Мазарини, заявивший себя в этом случае, на мой взгляд, еще большим глупцом, нежели и та и другая сторона, принял на счет королевской власти все то, что ловкий министр мог без ущерба для Короля и даже к его выгоде приписать обеим партиям.

Одна из величайших бед, причиненных государству деспотической властью министров последнего столетия, состоит в том, что из неверно понятой ими личной выгоды они завели обычай всегда поддерживать начальствующего против подчиненного. Этому учил Макиавелли 258, которого большая часть тех, кто его читает, не понимает, а другая воображает, будто он во всех случаях рассуждает умно, потому лишь, что он всегда рассуждает со злобой. Однако в рассуждениях своих Макиавелли был умен далеко не всегда, весьма часто он заблуждался и, на мой взгляд, никогда не заблуждался так глубоко, как в этом вопросе. А Кардинал обманывался здесь тем скорее, что неистово желал породниться с герцогом де Кандалем, в котором отменны были только его кружева. Ум же Кандаля нельзя было назвать даже посредственным, и плясал герцог по дудке аббата, нынешнего кардинала д'Эстре, который с детства отличался самым вздорным и неугомонным нравом. Разнородные эти характеры заварили такую кашу в делах Гиени, что и здравого смысла Жаннена или Вильруа, прибавленного к уму кардинала де Ришельё, едва хватило бы, чтобы ее расхлебать.

Герцог Орлеанский, отличавшийся редким проницанием, очень рано сознал, к каким следствиям может привести эта разладица; однажды, прогуливаясь со мной по Люксембургскому саду, он сам, прежде чем я успел вымолвить хоть слово, заговорил со мной об этом, и стал убеждать меня поговорить с Кардиналом, от чего я учтиво отказался, сославшись на то, что Месьё известно не хуже меня — согласие наше притворно. Я посоветовал герцогу Орлеанскому открыть глаза Кардиналу через посредство маршала д'Эстре и Сеннетера. Он убедился в том, что они совершенно разделяют его мнение, хотя душой и телом преданы двору. Сеннетер, обрадованный заверениями герцога, что и я одних с ними мыслей, с самыми лучшими намерениями предпринял даже попытку примирить меня с Кардиналом, с которым, впрочем, я открыто не порывал. Сеннетер заговорил со мной об этом примирении, и я выразил полную к нему готовность, ибо ясно видел, что несогласие наше очень скоро приведет к усилению партии принца де Конде и к такой смуте, когда обдуманным действиям не будет уже места, ибо решение придется принимать мгновенно. А такого положения дел следует избегать с особенным тщанием. Итак, я отправился с Сеннетером к Кардиналу, обнявшему меня с нежностью, описать вам которую под силу лишь тому, кто может равняться с Мазарини добросердечием. Он обнажил передо мной свою душу — именно так он выразился; он заверил меня, что будет говорить со мной как с сыном — я на эту удочку не попался; я заверил его, что буду говорить с ним как с отцом, и свое слово сдержал. Я сказал ему, что прошу его позволить мне раз и навсегда с ним объясниться; единственная цель, какую я преследую, — это покинуть поприще общественное, не стяжав для себя никакой личной выгоды; но именно по этой причине мне, более чем кому-либо другому, должно покинуть его с честью и с достоинством; я просил Мазарини принять в соображение мой возраст 259, который при отсутствии у меня к тому же необходимых дарований должен совершенно его успокоить насчет моих притязаний на первое место в правительстве; я заклинал его в то же время понять, что мое звание парижского коадъютора более унижено, нежели украшено ролью своего рода народного трибуна, — я терплю ее единственно в силу необходимости; г-ну Кардиналу следует уяснить себе, что по одной лишь этой причине я должен бы горячо желать порвать с партией противников двора, даже если бы не было тысячи других причин, ежеминутно питающих мое отвращение к мятежу; касательно же притязаний на кардинальский сан, которые могли бы поселить в нем известную тревогу, я со всей искренностью открою ему, каковы были и есть мои чувства на сей счет; по глупости я когда-то забрал себе в голову, что почетнее будет отделаться от сана, нежели им обладать; г-ну Кардиналу известно, что проблески безумного этого намерения мне случалось не раз обнаруживать; епископ Аженский исцелил меня от него, доказав разумными доводами, что оно неисполнимо и не удалось никому, кто затевал подобное предприятие; но все это, по крайней мере, должно показать г-ну Кардиналу, что жажда пурпура не была велика во мне даже в юные годы, и положа руку на сердце она и ныне весьма умеренна; со временем архиепископу Парижскому трудно будет не удостоиться кардинальской мантии, но именно потому, что ему не составит труда получить ее по всем правилам и способами, приличествующими духовной особе, я навлек бы на себя позор, прибегнув к иным средствам для ее получения; я был бы в отчаянии, если бы кто-нибудь на минуту вообразил, что моя мантия обагрена хоть каплей крови, пролитой в междоусобице; я решил совершенно и безвозвратно уйти от всего, что зовется интригой, прежде чем сделать самому или допустить, чтобы другие сделали для назначения моего кардиналом шаги, хоть сколько-нибудь прикосновенные к интриге; г-н Кардинал знает, что по той же самой причине я отказался от денег и аббатства, и таким образом, сделав публичные на сей счет заверения, обязался бескорыстно служить Королеве; единственная корысть, какая остается мне в этом положении, — это с честью закончить начатое и спокойно вернуться к отправлению одних лишь духовных моих обязанностей; ради этого я прошу у него лишь того, чего польза Короля требует более, нежели моя собственная выгода; г-н Кардинал должен помнить, что на другой день после ареста принца де Конде он послал меня к рантье посулить им от его имени то-то и то-то (подробности наскучили бы вам, и оттого я в свое время опустил их), но вопреки всем посулам этим людям стараются внушить, будто я обманываю их в сговоре с двором. Мне известно, что Ондедеи в такой-то час заявил в доме г-жи д'Ампю, что, мол, бедный г-н Кардинал едва не дал коадъютору завлечь себя в обман, но г-ну Кардиналу, по счастью, открыли глаза, а коадъютору готовят пилюлю, какой он не ожидает; я понимаю, что г-ну Кардиналу не по сердцу благоволение ко мне герцога Орлеанского, но до его ушей могли и должны были довести, что я совсем не искал этой милости, сознавая неудобства, с нею связанные. Об этом вопросе я рассуждал особенно подробно, ибо политику кабинетному всегда труднее его уразуметь: люди эти видят в фаворе долю столь завидную, что даже жизненный опыт не способен убедить их, что залог успеха не в нем одном.

Понадобился бы целый том, чтобы пересказать вам продолжение этой беседы, тянувшейся с трех часов пополудни до десяти часов вечера; в продолжение ее я не сказал ни единого слова, в котором должен был бы раскаяться в смертный час. Искренность, достигшая известного предела, отбрасывает своего рода лучи, перед блеском которых трудно устоять, но я не видывал людей, которые были бы столь мало к нему чувствительны, как Мазарини. Однако на сей раз это оказало на него такое действие, что Сеннетер, присутствовавший при разговоре, был удивлен сверх всякой меры; будучи человеком разумным и понимая, какие опасные следствия могут иметь события в Гиени, он убедил меня воспользоваться благоприятной минутой и поговорить о них с Кардиналом; я и сделал это со всем доступным мне красноречием. Я объяснил ему, что, если он будет упорствовать, поддерживая д'Эпернона, партия принцев обернет это к своей выгоде, а если выступит бордоский парламент, мы мало-помалу неизбежно потеряем Парламент парижский; после столь великого пожара пламя не могло угаснуть совсем, и должно опасаться, что оно еще полыхает под пеплом; мятежники обретут в нем почву, столь благодатную, что, занеся карающий меч над корпорацией, виновной в преступлении, от обвинения в котором двор очистил нас самих всего два-три месяца назад, следует остерегаться удара ответного. Сеннетер с жаром поддержал меня, и нам, без сомнения, удалось поколебать Кардинала, который накануне получил известие, что герцог Буйонский начал возмущать Лимузен, где к нему присоединился Ларошфуко со своими войсками; в Бриве герцог сманил роту тяжелой конницы у принца Томмазо Савойского и сделал попытку поступить так же с войсками, стоящими в Туле. Эти известия, важные своими следствиями, произвели на Кардинала впечатление и побудили его прислушаться к нашим словам. Мы чувствовали, что он поколеблен; маршал д'Эстре, увидевший его четверть часа спустя, на другое утро сказал нам обоим, что Кардинал уверовал в мое чистосердечие и прямоту и несколько раз повторил ему: «В глубине души этот молодой человек желает блага государства». Умонастроение Кардинала подтолкнуло этих двух людей, совершенно лишенных чести, но уже настолько старых, что они искали личного покоя в успокоении общественном, придумать способ связать нас с Кардиналом родственными узами: для этой цели они предложили ему женить его племянника, о котором я уже упоминал, на моей племяннице. Он согласился на это с большой охотой. Я столь же горячо этому воспротивился: во-первых, я не мог допустить, чтобы имя моих предков затерялось в роду Мазарини; во-вторых, я никогда не ценил почести столь высоко, чтобы купить их ценой общественной ненависти. Я учтиво ответил «лоточникам» 260 (их прозвали так, потому что по домам, где они вели переговоры, а они вели их постоянно, они ходили обыкновенно между восемью и девятью часами вечера, когда появлялись лоточники), — так вот я ответил им учтиво, но то был учтивый отказ. Не желая между нами разрыва, они так ловко изобразили его Мазарини, что Кардинал не озлобился, как это было в его натуре; а они, вызнав у меня, что я был бы весьма рад быть употребленным для содействия общему миру, устроили так, что Кардинал, чье пылкое благоволение ко мне продолжалось дней двенадцать или пятнадцать, посулил мне это как бы по собственному почину и с величайшей готовностью.

Маршал д'Эстре ловко воспользовался этой благодетельной передышкой, чтобы вернуть г-ну де Шатонёфу должность хранителя печати, которой его лишил кардинал де Ришельё, продержавший маркиза в заточении в Ангулемской крепости тринадцать лет. Человек этот, состарившийся в службе, стяжал в ней добрую славу, которой придали блеск долгие годы немилости. Г-н де Шатонёф был связан близким родством и задушевной дружбой с маршалом де Вильруа. Командор де Жар взошел на эшафот 261 в Труа из-за его распрей с де Ришельё; когда-то г-н де Шатонёф был любовником герцогини де Шеврез и справился с этой ролью не без успеха. Ему исполнилось семьдесят два года, но его могучее здоровье, расточительная щедрость, совершенное равнодушие ко всему, что остается в пределах заурядного, резкость и грубость, сходившие за прямоту, заставляли забывать о его возрасте и полагать в нем человека, еще способного к участию в делах. Маршал д'Эстре, видя, что Кардинал решил очистить себя в общем мнении, уладив бордоские неурядицы и наведя порядок в вопросе о муниципальной ренте, решил воспользоваться этим порывом, который, по его уверениям, не мог продлиться долго, чтобы убедить Кардинала увенчать свои добрые деяния, отстранив от обязанностей канцлера, ненавистного народу или, лучше сказать, презираемого народом за врожденное раболепие, которое затмевало большие дарования, оказанные им в его должности, и поручив хранение печати г-ну де Шатонёфу, чье имя само по себе сделает честь его выбору. Никогда еще я не был так удивлен, как в тот день, когда маршал д'Эстре сообщил президенту де Бельевру, бывшему как бы названым сыном маркиза де Шатонёфа, и мне, что он имеет надежду на эту замену. Я знал г-на де Шатонёфа только понаслышке, но не мог представить себе, что завистливый итальянец позволит выступить на сцену человеку, созданному для того, чтобы сделаться первым министром; однако удивление мое, не имевшее иной причины, кроме той, о которой я вам сейчас сказал, маршал д'Эстре истолковал как опасение, что человек этот столь же создан для того, чтобы сделаться кардиналом. При мне д'Эстре и бровью не повел, но вечером поделился своими подозрениями с президентом де Бельевром, который, зная мои намерения, уверил его, что он ошибается. Это нимало не убедило маршала, и, боясь, как бы я не стал чинить препятствия его другу, он не успокоился, пока не принес мне письмо от г-на де Шатонёфа, которым тот заверял меня, что не станет притязать на кардинальскую шапку, прежде чем я сам ее не получу. Я так и ахнул, получив такого рода заверения, для которых не дал ни малейшего повода. На каждое слово, каким я пытался возражать, мне отвечали длинным периодом. Меня пытались заверить в том же через герцогиню де Шеврёз, через Нуармутье, через Лега и еще через десятка полтора посредников. Следствия этого вы увидите и оцените далее. Таким образом старик заручился всеобщей поддержкой, поддержка эта всеми была ему оказана, и Кардинал назначил г-на де Шатонёфа хранителем печати, но не для того, чтобы, как убеждал его маршал д'Эстре, увенчать успехом два великих намерения — замирить Бордо и уладить вопрос о ренте, а, наоборот, чтобы прикрыть славным именем образ действий совершенно противоположный, избрать который Мазарини решил под влиянием своих подручников, более всего опасавшихся нашего с ним союза, — подавить парламент Гиени и очернить фрондеров в глазах парижан. Он полагал к тому же, что имя г-на де Шатонёфа поможет ему заглушить недовольство, какое он навлек на себя в общем мнении, назначив суперинтендантом финансов на место умершего д'Эмери президента де Мезона, чья честность была весьма сомнительной 262, и в случае надобности выставить против меня прославленного соперника, который мог бы оспорить у меня кардинальскую шапку. Сеннетер, совершенно преданный не только двору, но также и Кардиналу, сам сказал мне: «Этот человек погубит себя, а может статься, и государство ради прекрасных глаз герцога де Кандаля».

В тот день, когда Сеннетер произнес эти пророческие слова, получено было известие, что герцог Буйонский и де Ларошфуко заставили впустить в Бордо принцессу де Конде и герцога Энгиенского, которого Кардинал оставил на попечении матери, не вняв Сервьену, советовавшему держать его подле особы Короля. Бордоскому парламенту (а в эту пору самый разумный и старый годами член его мог, не моргнув глазом и не погубив своей репутации, проиграть в один вечер все свое состояние) пришлось в один и тот же год стать свидетелем двух сцен, совершенно необычайных. Он увидел в своей приемной принца и принцессу крови, на коленях взывающих о правосудии, и настолько повредился в уме, если можно так выразиться о целой корпорации, что приказал доставить в ту же самую приемную освященную облатку, которую солдаты д'Эпернона выронили из украденной ими дароносицы 263. Бордоский парламент не выказал недовольства тем, что народ открыл ворота города герцогу Энгиенскому, но все же он повел себя с большей осмотрительностью, нежели можно было ждать, беря во внимание местные нравы и ненависть к д'Эпернону. Он постановил разрешить принцессе де Конде и герцогу Энгиенскому, а также герцогам Буйонскому и де Ларошфуко остаться в Бордо, если они дадут слово не предпринимать ничего противного интересам Короля, и, однако, переслать Его Величеству ходатайство Принцессы вместе с почтительнейшими ремонстрациями противу задержания Их Высочеств. Президент де Гург, один из предводителей корпорации, желая избежать крайностей, послал нарочного своему другу Сеннетеру с письмом, писанным шифром на тринадцати страницах, которым сообщал, что, несмотря на все свое раздражение, бордоский парламент останется верным Королю, если Его Величество соблаговолит отозвать д'Эпернона; Гург ручается в этом своим словом; все содеянное парламентом доныне преследовало одну эту цель; однако в случае промедления Гург не может уже поручиться за магистратов и, еще менее того, за народ, который, направляемый и поддержанный партией принцев, вскоре сам может подчинить себе парламент. Сеннетер сделал все, чтобы Кардинал воспользовался советом Гурга. Де Шатонёф превзошел самого себя, стараясь о том же, но, видя, что в ответ на все его увещания, Кардинал только бранит предерзостный бордоский парламент, который дал приют особам, осужденным королевской декларацией, он сказал ему напрямик: «Если вы сегодня не договоритесь с ними, сударь, завтра же выезжайте в Гиень. Вам следовало бы уже быть на берегах Гаронны». Дальнейшее показало, что де Шатонёф был прав, советуя идти на уступки, но лучше было бы ему не торопить события, ибо, хотя бордоский парламент в своей горячности дошел до исступления и даже до безумия, он долго сопротивлялся ярости народа, подстрекаемого и распаляемого герцогом Буйонским, и даже постановил изгнать из города дона Хосе Осорио, который прибыл из Испании вместе с маркизом де Сийери и бароном де Бассом, посланным туда для переговоров герцогом Буйонским. Более того, парламент запретил членам своей корпорации посещать лиц, поддерживающих сношения с испанцами, не исключая принцессы де Конде. А когда чернь пыталась силой заставить его проголосовать в пользу союза с принцами, парламент раздал оружие городским советникам и те выстрелами прогнали ее из Дворца Правосудия. Происшествия эти, которых я не был свидетелем 2б4, я описываю весьма неохотно, ибо дал зарок не упоминать здесь ни о чем, что не было бы мне доподлинно известно, однако без описанных подробностей невозможно обойтись в этой части моего рассказа, и потому я вынужден на время разрешить себя от своей клятвы; я делаю это с тем большей свободою, что, хотя почти все называли сопротивление бордоского парламента притворным, сам герцог Буйонский подтвердил мне: оно было совершенно неподдельным и искренним; с тех пор он неоднократно повторял, что, если бы двор не продолжал утеснять Бордо, было бы чрезвычайно трудно довести дело до крайности. При дворе, однако, поверили или пожелали поверить, будто все поступки этого парламента — одно лицедейство, и по возвращении из Компьеня, куда Король отправился во время осады Гиза 265, чтобы поднять дух армии, которой командовал маршал Дю Плесси-Прален, решено было выступить в Гиень; те, кто понимал, каковы будут следствия этого решения, прослыли в глазах партии двора изменниками, которые не желают допустить, чтобы их единомышленники были примерно наказаны, и поддерживают сношения с мятежниками из Бордо; все, что говорилось об отзвуке, какой этот поход не замедлит породить в парижском Парламенте, объявляли вздорными баснями или даже стараниями напророчить беду, которую хотели бы, да не могут навлечь; когда Месьё изъявил готовность самому отправиться в Бордо, чтобы добиться умиротворения, если ему дадут слово отозвать д'Эпернона, он услышал в ответ одно — честь Короля требует, мол, сохранить губернатора на его месте.

Из моего рассказа вы могли убедиться, что любовь ко мне Кардинала продолжалась недолго. Сеннетер, от природы усердный миротворец, перед отъездом двора хотел, по его собственным словам, пролить немного елея на то, что было, — уверял он, — всего лишь недоразумением. В самом деле, Кардинал не имел причин на меня сетовать, а я тем более не желал сетовать на него, хотя причин для этого у меня было предостаточно. Примириться куда легче, когда ты не расположен к обидам, нежели когда ты к ним расположен, даже не имея на то причин. Описанные обстоятельства мне это доказали. Сеннетер сообщил Первому президенту, что Королева похвалила Кардиналу мою твердость, и слова ее так запали ему в ум, что он никогда их не забудет. Я узнал эту подробность долго спустя от г-жи де Поммерё, которой ее передал сын Первого президента — Сент-Круа. Перед отъездом в Гиень Кардинал всеми способами старался выказать мне свою дружбу; он даже изъявил готовность предоставить мне решить, кого избрать купеческим старшиной 266, что с виду казалось учтивостью, а на деле было ловким ходом: Кардинал признавался, что от прежнего купеческого старшины, которого он назначил сам, ему не было никакого проку. В тот же самый день он употребил все силы, чтобы поссорить меня с г-ном де Бофором, воспользовавшись предлогом, для объяснения которого надобно воротиться несколько вспять.

Вы уже знаете, что Королева пожелала, чтобы я утаил от герцога де Бофора ее намерение арестовать принцев. В тот день, когда оно было исполнено, в шесть часов вечера, герцогиня де Шеврёз вызвала нас обоих к себе и за великую тайну, которую якобы Королева по окончании мессы приказала ей открыть нам, сообщила о готовящемся предприятии. Герцог де Бофор принял ее слова за чистую монету. Я пригласил его в архиепископство пообедать и весь вечер просидел с ним за шахматами, чтобы помешать ему отправиться к г-же де Монбазон, хотя ему очень этого хотелось; принц де Конде был арестован прежде, чем она хоть что-нибудь заподозрила. Герцогиня пришла в ярость. Всеми силами старалась она убедить г-на де Бофора, что его обманули. Он высказал мне свою обиду, я объяснился с ним в присутствии герцогини и извлек из кармана патент на звание адмирала. Герцог де Бофор меня обнял, г-жа де Монбазон несколько раз нежно меня поцеловала, и на том дело кончилось. Но Кардиналу захотелось оживить его за два-три дня перед отъездом в Бордо. Он выказал горячую дружбу герцогине де Монбазон, пустился с ней в необычные откровенности, долго ходил вокруг да около, чтобы наконец поверить ей, в каком он был отчаянии, когда, сдавшись на уговоры г-жи де Шеврёз и коадъютора, принужден был утаить от нее арест принцев. Герцог де Бофор, которому президент де Бельевр объяснил, что мнимая доверенность Мазарини — самое обыкновенное притворство, сказал мне в присутствии г-жи де Монбазон: «Будьте начеку! Держу пари, нас вскоре постараются поссорить, использовав для этой цели мадемуазель де Шеврёз».

В первых числах июля Король выехал в Гиень, и Мазарини незадолго до своего отъезда имел удовольствие убедиться, что самый слух об этом походе наперед подтвердил все те следствия, какие Кардиналу предсказывали: бордоский парламент постановил поддержать принцев и послал своего депутата в парижский Парламент; депутату этому, которого в Париже встретили с распростертыми объятиями, запрещено было видеться с Королем и его министрами; герцоги де Ла Форс и де Сен-Симон готовились выступить на стороне принцев (у них не хватило решимости исполнить свое намерение), и вся провинция была накануне возмущения. Кардинал был совершенно потрясен. Он стал искать даже в самых безвестных фрондерах с низостью, описать которую я не берусь. Месьё остался начальствовать в Париже, двор приставил к нему для надзора Ле Телье. Хранитель печати г-н де Шатонёф был введен в Королевский совет; мне также предлагали участвовать в нем, но я, само собой, счел разумным отказаться; растерянность охватила всех без изъятия, поэтому все мы очутились в таком положении, когда, какой путь ни избери, на каждом шагу можно оступиться. Я изложу вам это подробнее, после того как в нескольких словах расскажу о походе в Гиень.

Едва Король оказался неподалеку от Бле, губернатор его, герцог де Сен-Симон, ранее колебавшийся, явился ко двору, а герцог де Ла Форс, с которым герцог Буйонский также вступил в соглашение, остался в бездействии; правда, Доньон, командовавший в Бруаже и положением своим всецело обязанный покойному герцогу де Брезе, ко двору не явился под предлогом подагры. Депутаты бордоского парламента выехали навстречу двору в Либурн. Им надменно приказали открыть ворота города, дабы принять в нем Короля со всеми его войсками. На это они ответили, что одна из их привилегий — охранять особу Короля во время пребывания Его Величества в их городе. Маршал де Ла Мейере двинул свои войска вперед между Дордонью и Гаронной. Он взял крепость Вэр, где тремястами бордосцев командовал Ришон, — Кардинал приказал повесить его в Либурне в ста шагах от резиденции Короля. Герцог Буйонский в отместку повесил Каноля, офицера армии Ла Мейере. Маршал атаковал остров Сен-Жорж, который недолго защищал Ла Мот де Ла и где был смертельно ранен шевалье де Ла Валетт. Потом он по всем правилам осадил Бордо; после длительного боя он захватил предместье Сен-Сюрен, где отличились заместители командующего королевскими войсками Сен-Мегрен и Роклор. Герцог Буйонский сделал все, что должен был сделать мудрый политик и славный полководец. Г-н де Ларошфуко показал свою отвагу во все время осады и в особенности во время обороны равелина, где произошла жестокая резня, однако в конце концов перевес оказался на стороне более сильного. Парламент и народ, не видя помощи от Испании, явившей в этом случае слабодушие непростительное, заставили военных капитулировать или, лучше сказать, не капитулировать, а как вы увидите из дальнейшего, заключить мир 267, ибо Король в Бордо не вошел. Гурвиль, от имени осажденных посланный ко двору, прибывшему в Бур, и посланцы парламента выговорили следующие условия: всем без изъятия, кто взялся за оружие и вел переговоры с Испанией, будет дарована амнистия; все солдаты будут распущены, кроме тех, кого Король пожелает оставить у себя на службе; принцессе де Конде с герцогом Энгиенским разрешено будет пребывание в одном из ее замков в Анжу или в Монроне, по ее выбору, с условием, однако, если она предпочтет укрепленный Монрон, чтобы численность гарнизона его не превышала двухсот пехотинцев и шестидесяти конников; герцог д'Эпернон будет отстранен от губернаторства в Гиени и на его место назначено другое лицо. Принцесса де Конде имела свидание с Королем и Королевой; во время этой встречи герцоги Буйонский и де Ларошфуко долго совещались с Кардиналом. Далее вы узнаете, что об этом говорилось в Париже; что там произошло на самом деле, мне неизвестно. Поскольку я не был очевидцем переговоров, как не был очевидцем событий в Гиени, я коснулся этих предметов лишь затем, чтобы вам стало понятнее то, что неразрывно связано с делами, о которых мне предстоит говорить. Добавлю только, что Кардинал потому лишь не настаивал на более решительном усмирении бордосцев, что он — так по крайней мере полагали — нетерпеливо стремился возвратиться в Париж. Вы вскоре узнаете, по какой причине.

Пушечные выстрелы, произведенные в Бордо, были услышаны в Париже прежде даже, нежели к пушкам поднесли фитиль. Едва Король выехал из Парижа, Вуазен, советник и посланец бордоского парламента, обратился к Парламенту парижскому с просьбою об аудиенции. Месьё просили пожаловать в палату, и так как я не сомневался — появление бордоского депутата разожжет страсти, я сказал Месьё, что, на мой взгляд, ему следовало бы уговориться с хранителем печати и с Ле Телье о том, какую речь он намерен произнести в Парламенте. Он тотчас послал за ними, приказав и мне остаться в его кабинете. Хранитель печати то ли не мог, то ли не желал допустить даже мысли, что Парламент осмелится хотя бы подумать о том, чтобы обсуждать вопрос такого рода. Я приписал его самоуверенность высокомерию министра, вскормленного временами кардинала де Ришельё; вы увидите далее, что она проистекала из другого. Заметив, что Ле Телье, не будучи уже школяром, повторяет, однако, урок, затверженный с чужого голоса, я сделал вид, будто им удалось меня поколебать, и когда Месьё, которому положение дел известно было лучше, разгневался на меня за это, я предложил ему спросить мнение Первого президента. Он немедля послал к нему Ле Телье, который вернулся совершенно убежденный в моей правоте и напрямик объявил Месьё, что Первый президент не сомневается: Парламент единогласно решит выслушать депутата. Благоволите заметить, что, когда представители Парламента перед отъездом Короля явились к нему получить приказания, хранитель печати в присутствии Государя объявил им, что бордоский депутат — посланец мятежников, а вовсе не парламента.

Предсказание Первого президента подтвердилось на другой же день. Хотя Месьё объявил сразу, что Король, желая уладить дело миром и действуя скорее по-отечески, нежели по-королевски 268, приказал д'Эпернону выехать из Гиени ему навстречу, не более десяти голосов подано было против того, чтобы принять депутата. Его ввели без промедления. Он представил палатам письмо бордоского парламента, произнес речь весьма красноречивую, перечислил решения своего парламента и кончил призывом поддержать борьбу бордосцев. Прения по этому вопросу продолжались два или три дня, и решено было внести в реестры сообщение герцога Орлеанского о приказе Короля д'Эпернону, а депутата Бордо просить письменно изложить свое мнение, которое уполномоченные парижского Парламента доставят Королю, чтобы почтительно просить Королеву даровать мир Гиени. Обсуждение прошло довольно спокойно, никто не горячился, но те, кто хорошо знал Парламент, уловили не столько в словах, сколько в самом воздухе его, что парижский Парламент не желает гибели бордоского. «Угодники Кардинала сообщат ему, что все прошло гладко, — сказал мне Месьё, возвращаясь в своей карете из Дворца Правосудия. — Как знать, не лучше ли было бы, если бы сегодняшнее заседание оказалось более бурным». Он угадал: хранитель печати объявил после обеда мне самому, что слова, переданные накануне герцогу Орлеанскому Первым президентом, сказаны им потому лишь, что Первый президент никогда не упускает случая набить себе цену. Он плохо знал Первого президента — не в этом была его слабая струна.

В тот же самый день хранитель печати совершил ошибку более важную. Письмо бордоского парламента содержало жалобу на лихоимство судьи-докладчика Фуле, бывшего в Лимузене интендантом правосудия, и Парламент постановил вызвать Фуле в суд. Хранитель печати посчитал, что во имя незыблемости королевских повелений должно защитить Фуле, хотя бы косвенно. Он поручил советнику Большой палаты Менардо, человеку ловкому, но скомпрометированному приверженностью своей к Мазарини, потребовать отстранения от участия в суде старого Брусселя, а тот, в свою очередь, подал прошение об отводе некоего Шамбре. Шамбре, со своей стороны, добивался отстранения Менардо. Споры вокруг этих имен, уважаемых далеко не равно, побудили палаты пять или шесть раз собраться на ассамблею. Умы, почти всегда умиротворенные ходом обычной судебной процедуры, непременно приходят в возбуждение и раздражение на ассамблеях, когда малейший пустяк может оказаться причастным к делу более значительному; мне показалось, что искра эта раздула пламя, правда, 7 июля не столь яркое, какое мы видывали прежде, но зато 5 августа куда более грозное, чем мы могли даже вообразить. Когда герцог Орлеанский узнал, что президент де Гург прибыл в Париж с советником по имени Гийоне, назначенным бордоским парламентом главой депутации, он изъявил желание его видеть по совету Ле Телье, который как никто при дворе понимал, каковы могут быть следствия беспорядков в Гиени, и, по-моему, в эту пору горячо желал примирения. Думаю, — ибо мне так и не пришлось узнать это наверное, — что он получил секретный приказ двора, побудивший его посоветовать герцогу Орлеанскому то, о чем я сейчас расскажу, ибо я сомневаюсь, что г-ну Ле Телье, при его характере, хватило бы смелости действовать так по собственному почину. Он, однако, уверял меня в обратном, но я расскажу лишь то, что видел сам. Итак, в моем присутствии он посоветовал герцогу Орлеанскому завтра же заверить депутатов, что Король уже выслал герцога д'Эпернона в Лош, что его лишат должности губернатора Гиени, дабы исполнить желание народа, питающего к нему ненависть, и объявят общую амнистию, в том числе даже герцогам Буйонскому и де Ларошфуко; пусть депутаты сообщат бордоскому парламенту эти обещания Месьё, и, если палаты того желают, Его Королевское Высочество сам отправится ко двору, чтобы получить согласие на условия, им предложенные. Месьё приказал мне переговорить от его имени с Первым президентом, который обнял меня так, словно я принес ему весть о вечном блаженстве, — он, как и я, не усомнился в том, что кардинал Мазарини, по доброму своему обыкновению, старается поправить дело задним числом, и трудности, какие встретились ему в Гиени, побудили его дать эти обещания устами герцога Орлеанского, дабы загладить свою неосторожность и легкомыслие. Мне показалось, что Первый президент, как и я, совершенно убежден: обещания эти успокоят Парламент; узнав, что герцог Орлеанский объявил их бордоским депутатам, — а он и в самом деле объявил их, едва я сообщил ему мнение Первого президента, — г-н Моле послал магистратов от короны в Апелляционные палаты передать от имени Его Королевского Высочества, что он призвал их утром, дабы приказать сообщить корпорации: более нет необходимости собирать ассамблею палат, ибо он сам ведет переговоры с представителями бордоского парламента. Поступок этот в другое время, когда умы не были подогреты ассамблеями, мог даже понравиться Апелляционным палатам, но теперь он их оскорбил; члены этих палат беспорядочно заняли места в Большой палате, и старейший из их президентов сказал Первому президенту, что объявлять что-либо палатам через магистратов от короны есть нарушение парламентской процедуры и всякое предложение должно быть обсуждено на общем собрании всех палат Парламента. Застигнутый врасплох Первый президент не мог отказать в созыве ассамблеи, но, для того чтобы отложить ее хотя бы на день, сослался на то, что начинать прения в отсутствие герцога Орлеанского было бы неучтиво в отношении Его Королевского Высочества, да и противозаконно, поскольку речь идет об условиях, предложенных им самим.

Вечером у герцога Орлеанского разыгралась сцена, заслуживающая вашего внимания. Он созвал нас — хранителя печати, Ле Телье, де Бофора и меня, чтобы узнать наше мнение о том, какого поведения ему следует держаться наутро в Парламенте. Хранитель печати сразу и не колеблясь объявил, что Его Королевскому Высочеству вообще не должно являться на ассамблею и следует запретить ее, а уж если явиться, оставаться недолго и, начертав палатам свои намерения, тотчас удалиться, если он встретит хоть сколько-нибудь противодействия. Предложение это, которое, будь оно принято, менее чем за четверть часа склонило бы всю корпорацию в пользу принцев, никем не было поддержано; горячо возражали против него, однако, лишь мы с г-ном де Бофором, ибо Ле Телье, который не хуже нас видел всю его несообразность, не пожелал решительно ему воспротивиться, во-первых, с целью подогреть спор между мною и хранителем печати, ибо он весьма рад был нас поссорить; во-вторых, чтобы выслужиться перед Мазарини, показав Кардиналу, что из желания ему угодить он поддерживает самые крутые меры. Во время этого разговора я почувствовал явственно, что хранитель печати не только руководится своим грубым и неуживчивым нравом и допотопными правилами, какие ему не удается приноровить к новым временам, — я почувствовал, что он еще и лукавит, чтобы также выслужиться за мой счет и показать Королеве: когда речь идет о поддержании устоев монархии, он отделяет себя от фрондеров. Я понял, что, упорствуя против мнения господ де Шатонёфа и Ле Телье, подаю повод им и всякому, кто захочет угодить двору, объявить меня человеком опасного направления ума, который строит козни, чтобы отдалить от двора герцога Орлеанского, и стакнулся с бордоскими мятежниками. С другой стороны, я сознавал, что, внемли Месьё их советам, довольно будет не месяцев даже, а недель, и он отдаст принцам парижский Парламент; Месьё, слабодушие которого было мне известно, завидя, что к ним стекается народ, сам перейдет на их сторону, а Кардинал, силу духа которого я также не ставил ни в грош, может даже предупредить его в этом, — таким образом мне грозит опасность стать жертвой чужих ошибок и притом тех, противясь которым я неминуемо навлеку на себя недоверие и ненависть двора, но одобрив которые — всеобщее презрение и позор провала. Судите же о моем замешательстве. Я нашел лишь один выход — спросить мнение Первого президента. Ле Телье отправился к нему от имени Месьё и вернулся в полном убеждении, что можно все погубить, если не повести себя в Парламенте с величайшей осмотрительностью, ибо в нынешних обстоятельствах сторонники принца де Конде употребят все силы, чтобы запугать палаты следствиями гибели Бордо. После возвращения Ле Телье я еще более уверился в том, что готовность его согласиться с хранителем печати имела ту причину, какую я упомянул, ибо, после того как он наговорил довольно, чтобы доложить двору, что, будь у него развязаны руки, он своротил бы горы, и вдобавок успев столкнуть меня с хранителем печати, он вдруг поддержал меня, уступая якобы мнению Первого президента; он сделал это с такой поспешностью, что Месьё заметил ее и в тот же вечер сказал мне, что Ле Телье в глубине души всегда держался того мнения, к какому, по его уверениям, склонился только теперь.

На другой же день Месьё огласил в Парламенте условия, предложенные им бордоским депутатам, прибавив, что желает, чтобы условия эти были приняты в течение десяти дней, в противном случае он берет свое слово обратно. Нет нужды объяснять вам, что Ле Телье не мог бы не только сделать подобное предложение, но даже и одобрить его, не имей он на то особого приказания Кардинала, но тем более нет нужды убеждать вас, что даже самые выгодные посулы должно делать вовремя. Обещание сместить д'Эпернона с должности, будь оно сделано хотя бы за неделю до отъезда Короля, покинувшего Париж в первых числах июля, быть может, навсегда обезоружило бы Гиень и надолго заставило бы замолчать сторонников Принца в парижском Парламенте. 8 и 9 августа оно не оказало почти никакого впечатления: после бурных прений решено было только уведомить о нем президента Ле Байёля и других депутатов корпорации, выехавших ко двору; несмотря на то, что герцог Орлеанский поминутно грозил покинуть заседание, если к обсуждению примешают вопросы, не имеющие касательства к главному предмету обсуждения, несмотря на это, повторяю, раздалось множество голосов, предлагавших потребовать от Королевы освобождения принцев и отставки кардинала Мазарини. Первым заговорил об этом президент Виоль, горячий приверженец принца де Конде, и не потому, что надеялся на успех своего предложения — он знал, что партия его еще не довольно сильна и мы намного превосходим его числом голосов; но он знал также, что ему на руку хотя бы поставить нас с герцогом де Бофором в затруднение, заговорив о том, о чем мы не желали бы говорить и о чем, однако, не можем промолчать, не прослыв в известном смысле мазаринистами. Надобно признать, что президент Виоль в этом случае и впрямь оказал принцу де Конде большую услугу; тогда же Ле Бурде, храбрый и решительный рубака, бывший когда-то капитаном гвардии, а потом преданно служивший принцу де Конде, затеял дерзкое предприятие, которое, хотя и не увенчалось успехом, придало смелости его партии. Переодетый каменщиком и окруженный восемьюдесятью офицерами, его сослуживцами, которые пробрались в Париж, а также толпою парижских подонков, которым они раздали деньги, он приблизился к вышедшему из Большой палаты и уже достигшему середины зала Дворца Правосудия герцогу Орлеанскому и крикнул: «Долой Мазарини! Да здравствуют принцы!» Увидев их, да еще услышав два выстрела, которые Ле Бурде в это же время произвел из пистолета, Месьё круто повернулся и спасся бегством в Большую палату, как ни старались мы с герцогом де Бофором его удержать. Меня ударили кинжалом 269, рассекшим мое облачение, г-н де Бофор вместе с гвардейцами Месьё и нашими людьми стойко выдержал нападение и, отразив его, отбросил Ле Бурде до самой дворцовой лестницы. В этой маленькой стычке были убиты двое гвардейцев Месьё. Схватки, происходившие в Большой палате, были несколько опаснее. Там почти ежедневно собиралась ассамблея в связи с делом Фуле, о котором я вам уже говорил; ни одна из них не обходилась без нападок на Кардинала, и сторонники Принца по два-три раза в день имели удовольствие выставлять нас перед народом безусловными его единомышленниками; всего примечательней, что в эту самую пору Кардинал и его приспешники обвиняли нас в том, что мы стакнулись с бордоским парламентом, ибо мы утверждали, что, если не договориться с ним, мы отдадим парижский Парламент принцу де Конде. Ле Телье был с нами согласен и уверял, будто каждый день доносит об этом двору. Не знаю, так ли это было на самом деле. Главный прево королевского дома, находившийся тогда при дворе, уверял меня по возвращении, что Ле Телье говорил правду и он, мол, знает об этом из верных рук. Лионн позднее не раз утверждал обратное: Ле Телье, мол, и вправду торопил Короля возвратиться в Париж, но для того лишь, чтобы положить конец козням, которые, по его словам, я строю против трона. Между тем и на смертном одре мне не пришлось бы каяться в этом прегрешении. В продолжение всего описанного времени я действовал с таким чистосердечием, как если бы приходился родным племянником кардиналу Мазарини. И поступал я так не из любви к нему, ибо со времени нашего примирения он ничем не заслужил моей благодарности, а потому, что считал благоразумным противоборствовать успехам, каких партия Принца добивалась день ото дня вследствие неразумного поведения его собственных врагов; а чтобы противоборствовать им с толком, я принужден был столь же усердно противиться угодливости сторонников министра, сколь и ухищрениям приверженцев принца де Конде. Одни, когда я пытался помешать их действиям, бранили меня мазаринистом, другие, едва я пытался выказать хоть сколько-нибудь осмотрительности, чтобы сохранить доверенность ко мне народа, называли меня бунтовщиком.

Такое положение в Париже продолжалось до 3 сентября. Президент Ле Байёль возвратился в столицу вместе с другими депутатами. О своей поездке ко двору он дал Парламенту отчет, главный смысл которого состоял в следующем: Королева поблагодарила посланцев за верноподданные чувства, изъявленные ей от имени корпорации, и просила их заверить Парламент, что она со своей стороны весьма желает установить мир в Гиени и давно бы уже сделала это, если бы не герцог Буйонский, который, вступив в сговор с Испанией, захватил Бордо и препятствует Королю явить доброту и милосердие своим подданным.

Тут в Большую палату явились посланцы бордоского парламента и по всей форме принесли жалобу на то, что парижским депутатам предоставили столь малый срок для переговоров: им и двух дней не разрешили остаться в Либурне, три дня продержали в Ангулеме, не давая никакого ответа, и наконец они принуждены были возвратиться в Париж, узнав не более того, что они знали при отъезде из столицы. Действия эти, столь мало согласные с тем, что предлагал и обещал палате Месьё всего лишь несколькими днями ранее, вызвали бы большое возмущение, если бы Месьё, предвидя эти опасности и посовещавшись накануне с хранителем печати, Первым президентом и Ле Телье, не принял весьма благоразумное решение заглушить небольшой шум с помощью большого; он сообщил Парламенту о письме, полученном им от эрцгерцога, которым тот уведомлял Месьё, что король Испании дал ему неограниченные полномочия для заключения общего мира, и он горячо желает начать переговоры с герцогом Орлеанским. Месьё присовокупил, что не захотел ответить эрцгерцогу, не посоветовавшись с Парламентом. Под воздействием сей благодатной росы улегся ветер, поднявшийся было в Большой палате, и постановили в будущий понедельник собрать ассамблею, дабы обсудить столь важный вопрос.

Накануне того дня, когда Месьё заговорил о нем в Парламенте, предложение эрцгерцога бурно обсуждалось в его кабинете и мы пришли к заключению, что, судя по всему, испанцы хитрят; они только что взяли Ла Капель; к ним присоединился виконт де Тюренн с офицерами и солдатами армии принцев, каких ему удалось собрать. Маршал Дю Плесси, командовавший королевскими войсками, не смог оказать им сопротивление. Даже самые предложения свои испанцы сопроводили далеко не миролюбивыми действиями, которые свидетельствовали не столько о благих, сколько о дурных намерениях; трубач, доставивший Месьё письмо эрцгерцога, посланное из лагеря в Базоше близ Реймса, протрубил на площади Круа-дю-Тируар сигнал к сдаче города и даже обращался с возмутительными речами к обывателям. На другой день в Париже найдены были пять или шесть воззваний 270, приклеенные к стенам в разных кварталах; в них от имени виконта де Тюренна говорилось, что эрцгерцог желает лишь мира, а в одном из воззваний стояло: «Тебе, парижский народ, тебе надлежит смирить твоих лжетрибунов, перешедших на содержание к кардиналу Мазарини и ставших его защитниками; они давно уже играют твоей судьбой и твоим покоем, то подстрекая тебя, то успокаивая, то распаляя, то сдерживая по своей прихоти и повинуясь лишь переменчивой игре своего честолюбия».

Я привожу вам эти слова для того лишь, чтобы вам стало понятно, каково было положение фрондеров, когда всякий их поступок оборачивался против них. Месьё, сильно задетый тем, как при дворе обошлись с депутатами парижского Парламента, вечером того дня, когда прибыл трубач эрцгерцога, говорил со мной о Кардинале с раздражением, какого никогда до сих пор не обнаруживал. Он сказал мне, что, по его мнению, Мазарини через Ле Телье побудил его обратиться с предложениями к Парламенту единственно для того, чтобы лишить его доверенности палат; подобную выходку невозможно объяснить одной лишь неосторожностью, тут, несомненно, виден злой умысел; он хочет рассказать мне о том, о чем не рассказывал никому, — Кардинал два раза в жизни жестоко его предал; первый случай Месьё навсегда сохранит в тайне от всех, второй он желает мне открыть, и вот о чем идет речь: когда Кардинал заключил с принцем де Конде соглашение о передаче Пон-де-л'Арша герцогу де Лонгвилю, они особливо договорились еще и о том, что если у Месьё когда-нибудь выйдет распря с принцем де Конде, Кардинал поддержит Принца против Месьё и даже не выдаст замуж ни одной из своих племянниц без согласия на то Принца. Месьё упомянул еще о двух или трех обязательствах, столь же важных, кляня последними словами Ла Ривьера, который, по словам Месьё, предавал его Кардиналу и Принцу, что, однако, не мешало ему предавать сразу всех троих. Не помню уже подробностей, помню лишь, что они вызвали мое негодование. Месьё продолжал метать громы и молнии против Кардинала и даже объявил мне, что тот погубит государство, сгубив самого себя, и увлечет за собой к гибели всех нас да еще посадит на трон принца де Конде. Поверьте мне, вздумай я в этот же день подстрекнуть Месьё, мне не составило бы труда внушить ему образ действий, по меньшей мере нежеланный двору. Но я почел своим долгом действовать в противном направлении, ибо при взаимной холодности двора и Месьё малейший знак недовольства со стороны Месьё мог помешать их сближению и даже побудить двор примириться с принцем де Конде. Вот почему я ответил Месьё, что, отнюдь не извиняя поведения Кардинала, ибо оно непростительно, я, однако, думаю: побуждения, его вызвавшие, не столь дурны, как полагает Месьё; должно быть, первой мыслью Кардинала, когда он увидел, что прибытие Короля в Бордо не произвело ожидаемого действия, — первой мыслью его было и в самом деле достигнуть примирения, потому он и отдал известные приказания Ле Телье; но потом, уверившись, что испанцы не собираются оказать Бордо помощи, какой Кардинал мог бы опасаться, он переменил мнение в надежде и решимости покорить город; находя Кардиналу это извинение, я отнюдь не намерен восхвалять его, однако я все же вижу различие существенное между провинностью такого рода и той, в какой Месьё его подозревает. Вот с чего я начал речь в защиту Кардинала; я продолжал ее в духе, в каком мог бы говорить лучший из друзей Мазарини, желавший его оправдать, и закончил ее, сославшись на мудрое правило, которое велит нам никогда не обижаться на прегрешения наших союзников так сильно, чтобы этою обидою могли воспользоваться наши противники. Последнее соображение оказало сильное впечатление на Месьё, который сразу вдруг опомнился. «Вы правы, — сказал он, — еще не пришло время перестать быть мазаринистом». Я отметил про себя эти слова, хотя виду не подал, и в тот же вечер передал их президенту де Бельевру. «Будьте начеку, — сказал де Бельевр, — этот человек может ускользнуть от нас в любую минуту». Моя беседа с Месьё подходила к концу, когда вошли хранитель печати, Первый президент, граф д'Аво и президенты Ле Коньё-отец и де Бельевр, за которыми послал Месьё, а также Ле Телье; поскольку Месьё весь еще кипел гневом против Кардинала и с первых же слов, обращенных к Ле Телье, упрекнул государственного секретаря за то, что тот побудил его совершить поступок, в котором Кардинал не пожелал ему, Месьё, содействовать, все собравшиеся, заставшие меня наедине с герцогом Орлеанским, вообразили, будто это я его распалил; хотя я от всей души присоединился к тем, кто умолял его повременить с жалобами касательно предложений, сделанных им по наущению Ле Телье, до тех пор, пока не возвратится Дю Кудре-Монпансье, которого он послал ко двору и в Бордо, все, кроме президента де Бельевра, знавшего истинные мои мысли, решили, будто слова мои — чистейшее притворство. Еще более уверили их в этом знаки, которые от времени до времени я делал Месьё, чтобы напомнить ему то, в чем он сам только что мне признался: еще не время, мол, открыто выступить против Кардинала. Знаки мои поняты были превратно, ибо герцог Орлеанский не сразу их заметил и продолжал сыпать проклятьями; когда же он опомнился и смягчился, как решил поступить еще до прихода этих господ и в чем ему помешал только гнев, они вообразили, будто сила их доводов одержала в глазах Месьё верх над неистовством моих советов, и, вменив это себе в заслугу и еще прибавив с три короба, в тот же вечер сообщили обо всем двору. Г-жа де Ледигьер две или три недели спустя показала мне этот отчет, чрезвычайно ловко и хитроумно составленный. Она не пожелала мне сказать, из чьих рук его получила, но поклялась, что не от маршала де Вильруа. Я полагал, что ей дал его де Вард, который в ту пору был немного ею увлечен.

Случилось так, что в эту минуту к Месьё явился герцог де Бофор; раздосадованный тем, что среди привычных нам восторженных приветствий теперь стали раздаваться голоса, попрекающие нас союзом с Мазарини, он напрямик объявил Ле Телье, что не понимает, с чего Кардиналу вздумалось выпроваживать вон представителей парижского Парламента, когда это вернейшее средство отдать весь Парламент принцу де Конде. Опасаясь буйного красноречия герцога де Бофора, я пытался вставить слово, чтобы умерить его пыл; тогда хранитель печати, наклонившись к Первому президенту, шепнул ему на ухо: «Вот вам солдат хороший и солдат дурной». Слова эти услышаны были гардеробмейстером герцога Орлеанского — Орнано, который и передал мне их четверть часа спустя.

Конец вечера не исправил того, что, казалось, сама судьба пожелала испортить. Обсуждали письмо эрцгерцога, и Первый президент смело объявил свое мнение, не дожидаясь даже, пока его спросят. «Должно сделать вид, будто мы принимаем его за чистую монету, — сказал он. — Если вдруг оно и впрямь искренне, хотя мне в это не верится, оно может привести к миру; если же нет, важно, чтобы все французы и иноземцы убедились в его лживости». Согласитесь, что человек честный и разумный не мог бы рассудить иначе. Но хранитель печати стал оспаривать мнение Первого президента с горячностью, доходившей до грубости, утверждая, будто повиновение высочайшей воле возбраняет отвечать испанцам и решение следует предоставить Королеве. Ле Телье, который, как и мы, понимал, что, избрав такой путь, мы дадим повод сторонникам принца де Конде обвинить нас в разрыве мирных переговоров, ибо общеизвестно было, что заключению мира в Мюнстере помешал Мазарини, Ле Телье, который, повторяю, это понимал, поддержал хранителя печати лишь сколько необходимо было, чтобы еще более поссорить нас друг с другом.

Добившись своего, он, как и в прошлый раз, круто переменил мнение и присоединился к суждению д'Аво, еще более решительному, нежели то, что высказали мы с Первым президентом; если мы с ним хотели только, чтобы Месьё написал эрцгерцогу, сообщив ему в общих словах, что с удовольствием выслушал его предложение и просит изложить более обстоятельно, каким образом он намерен приступить к переговорам, если мы, повторяю, предложили избрать такой путь, который предоставлял нам более времени, чтобы получить известия от Королевы, д'Аво настаивал, чтобы Месьё наутро же отправил к эрцгерцогу одного из своих приближенных, дабы самому предложить процедуру переговоров. «Это сильно ускорит дело, — объявил г-н д'Аво, — и покажет испанцам, что предложение, какое они прислали нам, если и с дурным умыслом, то может статься потому лишь, что уверены, будто мы не желаем мира, способно принести плоды более обширные, нежели они сами предполагают». Ле Телье пошел еще далее, ибо, поддерживая мнение д'Аво, он сказал Месьё, что готов его заверить — Королева не осудит этот шаг; он умоляет Его Королевское Высочество послать к ней нарочного; этот же нарочный вернется с ответом, в котором герцогу Орлеанскому, без сомнения, предоставлены будут чрезвычайные и неограниченные полномочия вести переговоры и заключить общий мир. На другой же день барон де Вердеронн, человек весьма разумный, послан был к эрцгерцогу с ответным письмом, в котором Месьё просил назначить место и время для переговоров и назвать людей, которым Испания намерена поручить их вести, заверяя эрцгерцога, что пошлет в назначенный день в назначенное место такое же число представителей. Вердеронн уже готов был к отъезду, когда Месьё вдруг одолели сомнения насчет ответа, составленного для него Ле Телье; он послал за нами, то есть за всеми, кто накануне вечером присутствовал при разговоре, и велел прочитать нам письмо вслух. Первый президент обратил внимание, что Месьё ничего не ответил на предложение эрцгерцога вести переговоры с ним лично; он шепнул мне это, прибавив: «Не знаю, должен ли я говорить об этом упущении». Но граф д'Аво, опередив Первого президента, сам с горячностью заговорил о нем. Ле Телье стал оправдываться тем, что накануне об этом не было говорено со всею внятностью. Д'Аво утверждал, что прибавление это совершенно необходимо. Первый президент его поддержал, такого же мнения оказались Ле Коньё и де Бельевр; я с ними согласился. Хранитель печати и Ле Телье 271 объявили, что Месьё не может вступать в личные переговоры с эрцгерцогом без особого на то разрешения и даже особого приказания Короля; есть и важное различие между ответом в общих словах, трактующим о мирном договоре, который, как это, конечно, понимает Его Королевское Высочество, двор никогда не опровергнет, и личной встречей сына французского Короля с принцем австрийского дома. По природному своему слабодушию Месьё уступил доводам Ле Телье, а может быть, его положению фаворита, и письмо осталось как было. Граф д'Аво, человек отменной честности, не мог не вознегодовать на лже-Катона (так он назвал хранителя 278] печати) и сказал мне, что ему весьма понравилось все сказанное мною по этому случаю герцогу Орлеанскому. Мы с графом были мало знакомы, и поскольку он приходился братом президенту де Мему, с которым я был в жестокой ссоре, правда, по причинам политическим, наше шапочное знакомство перед смутою как бы прервалось. Искренность, с какою я говорил с Месьё, возражая Ле Телье, понравилась г-ну д'Аво и побудила завести со мной речь о мире, ради установления которого, я уверен, он не задумываясь отдал бы жизнь. Он доказал это в Мюнстере, где, окажи герцог де Лонгвиль должную твердость, д'Аво, несмотря на происки первого министра, добился бы мира, более почетного и выгодного для французской короны, нежели тот, что могли бы принести десять выигранных сражений. В беседе, о которой я вам рассказываю, он обнаружил во мне чувства, столь согласные с его собственными, что с той поры полюбил меня навсегда и даже не раз ссорился из-за этого со своими братьями.

Вердеронн возвратился вместе с доном Габриэлем де Толедо, доставившим Месьё письмо от эрцгерцога, в котором тот просил, чтобы встреча состоялась между Реймсом и Ретелем, а также, чтобы Месьё и он сам лично участвовали в переговорах, назначив притом по собственному выбору тех, кто будет сопровождать каждого из них.

Нарочный, посланный ко двору, чтобы узнать о намерениях Королевы, прибыл вовремя; казалось, само Небо уже готово благословить великую цель, но все надежды рухнули вдруг самым непостижимым образом. Двор был весьма удивлен и раздосадован предложением эрцгерцога: во-первых, Сервьен внушил Кардиналу к мысли об общем мире отвращение, превосходящее всякое описание; во-вторых, желание быть одним из полномочных представителей на переговорах с Испанией, изъявленное мной Кардиналу, когда я примирился с ним в последний раз, заронило в нем подозрение, что предложение эрцгерцога подстроено и это я, в сговоре с г-ном де Тюренном, побудил эрцгерцога его сделать. Кардинал, однако, не посмел отвергнуть предложение мира, ибо Ле Телье остерег его, что весь Париж восстанет, если он выкажет в этом деле хотя малейшее колебание; по возвращении в Париж главный прево Королевского дома сказал мне, что знает из верных рук, будто Сервьен приложил все старания, чтобы убедить Кардинала ни в коем случае не предоставлять Месьё неограниченных полномочий и, в особенности, не допустить личной встречи Месьё с эрцгерцогом. И все же грамоты прибыли к сроку, так что мы успели показать их дону Габриэлю де Толедо. Они предоставляли Месьё неограниченные полномочия вести переговоры о мире на условиях, которые он найдет разумными и могущими послужить интересам Короля; в подчинение ему даны были, также в звании чрезвычайных и полномочных послов, Первый президент г-н Моле и г-н д'Аво. Вы удивлены, что после данных мне обещаний, о которых я говорил вам выше, я не оказался третьим. Я был удивлен еще гораздо более. Я, однако, не выказал негодования и даже помешал Месьё, который был разгневан не менее моего, обнаружить свои чувства, ибо не считал приличным омрачить хотя бы тенью личной корысти приготовление к общему и столь великому благу. Именно так объяснил я положение дел всем своим знакомцам, заверяя их, что, покуда есть надежда добиться мира, я от всего сердца принесу ему в жертву обиду, какую могу и должен чувствовать из-за нанесенного мне оскорбления. Герцогиня де Шеврёз, опасавшаяся следствий этого оскорбления тем сильнее, чем большую я выказывал сдержанность, заставила Ле Телье сообщить обо всем двору. И сама написала о том же в энергических выражениях. Кардинал испугался; он предоставил мне, как и двум другим, полномочия чрезвычайного посла; граф д'Аво, несказанно этим обрадованный, — два или три раза случайно встретившись со мной у Месьё, он оценил вполне бескорыстие моих намерений, — потребовал, чтобы я побеседовал с доном Габриэлем де Толедо с глазу на глаз и заверил его от своего и от его имени, что, если условия испанцев будут разумными, мы заключим мир в два дня. В разговоре этом г-н д'Аво сказал мне примечательные слова. Получив полномочия чрезвычайные, я колебался, должно ли мне обсуждать этот предмет, пусть даже и бегло и осторожно, с представителем Испании. «Я поддался такому сомнению в Мюнстере, — возразил мне г-н д'Аво, — и, быть может, Европа поплатилась за это потерею мира. Месьё — правитель королевства, Король еще не достиг совершеннолетия. Вы сумеете убедить Месьё согласиться на то, что я вам предлагаю; поговорите с ним, я не против того, чтобы вы рассказали ему, что это я дал вам такой совет». Я тотчас отправился в библиотеку Месьё, который занимался там своими медалями, и передал ему предложение графа д'Аво. Он послал за ним, более четверти часа подробно его расспрашивал, а потом приказал мне найти способ самому объявить или передать через кого-нибудь дону Габриэлю де Толедо, который, по его словам, был сребролюбцем, что, если на предлагаемом совещании будет заключен мир, он подарит ему сто тысяч экю; единственное, что тот должен исполнить — это сообщить эрцгерцогу: если условия испанцев будут разумными, Месьё примет их, подпишет и добьется регистрации их в Парламенте, прежде чем Мазарини получит первое о них известие. Граф д'Аво считал, что мне следует в этом же духе написать виконту де Тюренну, и взялся передать ему мое письмо в собственные руки. Письмо, касавшееся предмета столь важного, было, по правде сказать, весьма игриво. Начиналось оно так: «И тебе достало совести, проклятый испанец, честить нас народными трибунами!» Конец его был столь же легкомыслен, ибо я попрекал виконта маленькой мещаночкой с улицы Пти-Шан, в которую тот был пылко влюблен. Зато середина письма повествовала о существе дела и со всею решительностью доказывала г-ну де Тюренну, что мы горячо желаем мира. Во дворце герцога Орлеанского я завел с доном Габриэлем де Толедо беседу столь непринужденную, что она не привлекла ничьего внимания, и, однако, дал понять испанцу все, что должен был ему объявить. Как мне показалось, он весьма обрадовался, а в отношении ста тысяч экю не изъявил ни гордости, ни щекотливости. Он был близок к графу де Фуэнсальданья, который благоволил к нему и, оправдывая некоторые странные его причуды, говаривал, что это самый мудрый из всех известных ему безумцев. Я не раз замечал, что люди такого склада берут не убеждением, но внушением, а способность внушать куда важнее способности убеждать, ибо внушению подвержен всякий, убедить же почти никого нельзя. Однако на сей раз дону Габриэлю де Толедо не удалось повлиять на де Фуэнсальданью ни убеждением, ни внушением, как мы на то надеялись; папский нунций и секретарь венецианского посла, заменявший посла в Париже в его отсутствие, вместе с графом д'Аво выехали тотчас следом за доном Габриэлем и остановились в Нантейе, чтобы, находясь поблизости от эрцгерцога, дождаться испрошенных ими от него паспортов; они надеялись обсудить с ним в подробностях то, чего дон Габриэль де Толедо коснулся лишь в общих словах, но получили ответ, что Его Императорское Высочество назначил место и время встречи и к этому ничего более не имеет прибавить; передвижение армий не позволяет ему ждать долее, нежели до 18 сентября (благоволите заметить, что дон Габриэль, назначивший это число, прибыл в Париж только 12-го); он не имеет нужды в посредниках и при любых обстоятельствах, которые позволят вести мирные переговоры, будет всемерно им содействовать. Не правда ли, никто и никогда не пытался покончить с делом столь бесчестно и, главное, столь грубо, как испанцы в этом случае. Они действовали наперекор собственной выгоде, в ущерб своему доброму имени, вопреки благопристойности, и никто никогда не мог объяснить мне причину их поведения. Впоследствии я пытался разузнать о ней у кардинала Тривульци, у генерала Карасены, у г-на де Тюренна, у дона Антонио Пиментеля — все они знали не более моего. Происшествие это, на мой взгляд, принадлежит к числу самых диковинных и необъяснимых в нашем веке.

А вот и еще одно, в другом роде, однако не менее странное. Король Англии, только что проигравший сражение при Вустере 272, прибыл в Париж в самый день отъезда дона Габриэля де Толедо; сопровождал его лорд Тэф, бывший при нем камергером, камердинером, кастеляном и виночерпием в одном лице; королевский гардероб был достоин его двора — король не менял рубашки с тех пор, как покинул Англию. По прибытии его во Францию лорд Джермин предложил ему одну из своих, но королева английская, его мать, жила в такой бедности, что не могла дать денег сыну, чтобы назавтра он мог купить себе другую. Месьё нанес визит английскому королю, едва тот прибыл в Париж, но я не властен был убедить его дать племяннику хотя бы су. «Сумма незначительная его недостойна, — возражал мне Месьё, — а большая слишком обяжет меня впоследствии». Таковы были его собственные слова, — по этому случаю позвольте мне сделать небольшое отступление, касающееся до многих событий, о которых еще пойдет речь в моем повествовании.

Нет ничего хуже, как быть правою рукою принца, не состоя у него в фаворитах, ибо одному только фавориту дана власть распоряжаться мелочами его обихода, за которые общее мнение все равно полагает тебя в ответе, видя твою власть в делах более важных, нежели домашние. Милость герцога Орлеанского приобрести было нельзя — ее должно было завоевать. Сознавая, что им неизменно руководствуют, он старался уклониться от руководства или, скорее, показать, будто уклонился, и до тех пор, пока его не удавалось, так сказать, обуздать, он взбрыкивал. Я находил достойным себя состоять при нем для дел значительных, однако недостойным входить в мелкие. Ради последнего следовало бы надеть личину, слишком смахивающую на личину придворного, а она не совместна была с моею ролью деятеля общественного, более почетной и даже более надежной, нежели роль фаворита герцога Орлеанского. Вас, быть может, удивит, что я говорю о надежности, зная непостоянство народа; однако должно иметь в виду, что парижский народ более стоек в своих привязанностях, нежели всякий другой; такого мнения придерживался г-н де Вильруа, умнейший человек своего времени, который хорошо узнал нрав парижан, когда во времена Лиги управлял ими при герцоге Майенском. Мой собственный опыт убеждал меня в том же; вот почему, хотя Монтрезор, давно служивший при Месьё, уговаривал меня занять в Орлеанском дворце комнаты Ла Ривьера, которые мне предлагал сам герцог, и раз пять-шесть на дню убеждал меня, что я не оберусь неприятностей, пока не утвержу себя в звании фаворита, хотя сама герцогиня Орлеанская часто склоняла меня к тому же и для меня было легче легкого добиться фавора, ибо Месьё не только был расположен ко мне, но и придавал весьма большое значение власти, какую я имел над народом, — я оставался тверд в моем первоначальном решении; в существе своем оно было правильным, однако же, как вы увидите далее, влекло за собой множество неудобств, вроде того, например, по случаю которого я и позволил себе это рассуждение. Живи я в Орлеанском дворце и имей доступ к отчетам герцогского казначея, я мог бы отдать кому мне вздумается половину владений Месьё, и, если бы даже самому Месьё это пришлось не по вкусу, он не осмелился бы мне возразить. Я не хотел становиться с ним в подобные отношения. И не в силах был заставить его дать тысячу пистолей английскому королю. Мне было стыдно за него, стыдно за самого себя; заняв полторы тысячи у г-на де Моранжи, дяди маркиза де Бранжа, вам известного, я отнес их лорду Тэфу для его государя.

Пожелай я того, мне не составило бы труда назавтра же возместить свои издержки, да притом в английской монете, ибо, возвратившись в одиннадцатом часу вечера в архиепископство, я застал у себя некоего Филдина, англичанина, знакомого мне еще по Риму, который сообщил мне, что в Париж прибыл известный деятель парламентской партии и ближайший поверенный Кромвеля — Вэйн, и ему приказано со мной увидеться. По правде сказать, я был несколько смущен. Однако я не счел нужным отказываться от этой встречи, ибо войны с Англией у нас не было и сам Кардинал то и дело преподло заискивал в протекторе 273. Вэйн передал мне от последнего коротенькое письмо рекомендательного свойства. А смысл речи посланца сводился к тому, что чувства, какие я выказал, отстаивая общественные свободы, в соединении с моей репутацией, внушили Кромвелю желание завязать со мной тесную дружбу. Предложение это украшено было всеми учтивостями, посулами и заверениями, какие только можно вообразить. Я отвечал со всем возможным почтением, однако же не сказал и не сделал ничего, что было бы недостойно доброго католика и честного француза. Вэйн показался мне человеком на редкость дельным; из дальнейшего вы увидите, что ему не удалось меня соблазнить. Возвращаюсь к тому, что произошло на другой день у герцога Орлеанского.

Лег 274, который утром имел долгое совещание с Ле Телье, подошел ко мне с видом весьма смущенным, — я понял, что он хочет мне что-то сообщить; я спросил его об этом. «Это правда, — ответил он, — но даете ли вы мне слово сохранить сказанное мною в тайне?» Я обещался. А тайна была вот какая: Ле Телье получил прямой приказ Кардинала: если враги окажутся поблизости от Венсеннского замка, вывезти оттуда принцев 275, употребив все силы, чтобы Месьё на это согласился; но даже если согласие Месьё не будет получено, все равно исполнить задуманное и постараться склонить к этому меня с помощью герцогини де Шеврёз; герцогине еще не выплатили полностью восемьдесят тысяч ливров, которые Королева обещала ей из выкупа, полученного за принца де Линя, взятого в плен при Лансе; по этой, а также по многим другим причинам Кардинал полагал ее в большей зависимости от двора 276. Лег добавил еще от себя все доводы, какие мог найти, чтобы убедить меня в необходимости и даже полезности этой затеи. Я не дал ему договорить, объявив, что хотел бы дать ответ в присутствии Ле Телье. Мы стали ждать его у герцога Орлеанского, перехватили у входа во дворец и повели в комнаты виконта д'Отеля; там я заверил Ле Телье, что не имею личных причин возражать против перемещения принцев, хотя не вижу также в этом для себя никакой выгоды; сказать правду, я убежден, что в этом нет выгоды и для Месьё, и, если бы он оказал мне честь спросить моего мнения, я по совести ответил бы ему именно так; но зато я совершенно уверен, что предприятие это как нельзя более повредит интересам Короля, ибо оно принадлежит к числу тех, которые в существе своем не хороши, а по наружности дурны и, стало быть, весьма опасны. «Изъясню свою мысль, — прибавил я. — Чтобы добраться до Венсенна, испанцы должны выиграть сражение; но даже если они выиграют его, им надобно иметь летучие эскадроны, дабы осадить крепость, прежде чем из нее вывезут принцев. Вот почему я убежден, что перевозить принцев нет необходимости; а я утверждаю, что в делах, которые сами по себе неблаговидны, всякая перемена, не вызванная необходимостью, пагубна, ибо порождает неудовольствие. Против Месьё и фрондеров мера эта бесполезна еще более, нежели против испанцев. Положимте, что Месьё лелеет злейшие умыслы против двора, положимте, что мы с герцогом де Бофором намерены похитить принцев; как нам взяться за дело? Бар, который стережет принцев, ваш верный слуга. Войска, находящиеся в замке, преданы Королю. Разве Месьё располагает армией, могущей осадить Венсенн? И неужели фрондеры, как бы они ни были безумны, решатся подвергнуть парижский народ осаде, когда двухтысячная конница, отряженная армией Короля, которая находится в трех днях перехода от столицы, менее чем за четверть часа принудит к сдаче сто тысяч горожан? Итак, перемещение принцев нехорошо по самому существу своему. Поглядим, каково оно окажется с виду. Не станет ли казаться, будто Кардинал под предлогом испанской угрозы хочет завладеть особами принцев, чтобы распоряжаться ими по своему усмотрению в зависимости от обстоятельств? Кто поручится вам в том, что у самого Месьё не зародится такое подозрение? Но если даже подозрение это у него не возникнет и он, как я, посчитает затею эту для себя безразличной, кто поручится вам в том, что его не оскорбит предприятие, в котором простонародье непременно увидит урон для его особы. И уж без сомнения, всякий поручится вам в том, что вы вызовете всеобщее негодование и в мгновение ока соедините, озлобив их против себя, все партии. Народ, которого большинство сочувствует фрондерам, вообразит, будто вы отнимаете у него принца де Конде, — а он полагает его в своих руках, когда видит его на галерее донжона, — отнимаете для того, чтобы вернуть ему свободу, когда вам это заблагорассудится и чтобы во второй раз явиться вместе с ним осаждать Париж. Сторонники Принца станут подстрекать недовольство, ловко воспользовавшись состраданием, какое неизбежно вызовет зрелище трех закованных в цепи принцев, гонимых из тюрьмы в тюрьму. Я сказал вам в начале своей речи, что не усматриваю лично для себя никакой выгоды в этом перемещении, — я ошибся, выгода есть, и весьма большая, о которой я не подумал: весь народ станет роптать, а когда я говорю народ, я разумею и весь Парламент. Я принужден буду, чтобы не погубить себя в его глазах, объявить, что был противником этого решения. Двору донесут, что я его порицаю, и это будет правда; но к этому добавят, будто я порицаю двор, чтобы возмутить народ и опорочить Кардинала; это будет ложь, но, поскольку народ и в самом деле возмутится и Кардинал будет опорочен, этой лжи поверят, и меня вновь постигнет то, что уже постигло в начале волнений и что нынче я снова терплю из-за событий в Гиени: я предрекал волнения, стало быть, я их зачинщик; я противился действиям, породившим мятеж в Бордо, стало быть, я его виновник. Вот что я хотел ответить вам на ваше предложение; вот что я сегодня же напишу, если вам угодно, Кардиналу и даже Королеве; вот в чем я готов расписаться своею кровью» 277.

Ле Телье, который помнил о данном ему приказании и намеревался его исполнить, услышал в моей речи лишь те слова, которые содействовали его планам. От имени Королевы он поблагодарил меня за то, что я изъявил готовность не противиться приказу Кардинала. Он в особенности расписывал пользу, какую сослужит мне моя сговорчивость, ибо, избавив Королеву от ее страхов, пусть даже беспричинных, она рассеет подозрения, какие ей хотели внушить в отношении влияния моего на Месьё; во время этого разговора я убедился в справедливости того, что мне давно уже говорили о Ле Телье: один из излюбленных им приемов красноречия был — не щадить того, кому он служит. Я уступил вовсе не его доводам, без сомнения неубедительным; я заранее решил уступить ему из соображения, о котором упоминал в связи с другим предметом, — оно состояло в том, что нам нельзя было озлоблять Кардинала, ибо он во всякую минуту мог примириться с принцем де Конде. По этой причине я пообещал Ле Телье все, чего он желал, и сдержал обещание; едва он от имени Королевы предложил этот план герцогу Орлеанскому, я взял слово, правда, не для того, чтобы доказывать необходимость этой меры — на это я согласиться не мог, но чтобы убедить Месьё, что лично ему она не причинит никакого урона и, поскольку Королеве так этого хочется, он должен на нее согласиться. Де Бофор, который всегда мыслил и говорил как простонародье и который полагал, что Принц находится в его руках потому лишь, что, прогуливаясь в Венсеннском лесу, видел башню, где тот содержался, яростно воспротивился плану Ле Телье и даже предложил Месьё, когда Принца станут перевозить, перебить охрану. Я привел множество веских доводов, стараясь его переубедить, но дело решил последний, с которым он искренно и с готовностью согласился: я из собственных уст Королевы слышал, что накануне отъезда ее в Гиень Бар предложил ей своей рукой убить принца де Конде, в случае, если он не сможет помешать его бегству. Меня весьма удивило это признание, и я заключил из него, что, стало быть, Мазарини уже тогда внушил Королеве подозрение, будто фрондеры намерены завладеть особой принца де Конде, — хотя я никогда в жизни и не помышлял об этом. Месьё понял, сколь ужасен может оказаться поступок, который приведет к столь роковым последствиям и вину за который позднее могут возложить на кого угодно. Герцог де Бофор уразумел всю его чудовищность, и решено было, что Месьё согласится на перевод принцев, но мы с герцогом де Бофором не признаем гласно, что его одобрили. Ле Телье, узнав, что я и в самом деле поддержал его предложение перед Месьё, изъявил мне свое удовольствие. Но Сервьен потом рассказал мне, что двору он сообщил совсем другое, похваляясь, будто это ему удалось уговорить Месьё, несмотря на возражение фрондеров. Кто из них двоих говорил правду, не знаю.

Позвольте мне оживить эти страницы, трактующие о предметах столь серьезных, двумя презабавными историями, которые помогут вам лучше узнать нравы тех, с кем мне приходилось иметь дело. Ле Телье, рассказывая герцогине де Шеврёз о намерении увезти принцев из Венсенна, спросил ее, может ли она поручиться за меня в этом случае, и раза три или четыре возвращался к этому вопросу, даже после того, как она ответила, что совершенно во мне уверена. Наконец она угадала, чего он хочет, и сказала ему: «Я понимаю вас; да, я ручаюсь за него и за нее 278, он влюблен в нее более, чем когда бы то ни было, а я столь искренне предана Королеве и Кардиналу, что, когда его страсть угаснет или пойдет на убыль, не премину довести это до вашего сведения». Ле Телье от души поблагодарил ее и, опасаясь быть заподозренным в неблагодарности, если он утаит, какую услугу она ему оказала, через час поведал о своем разговоре с ней маркизу де Вассе, который, как видно, попался ему на пути прежде, нежели городские глашатаи.

В тот самый день, когда герцогиня де Шеврёз подарила Ле Телье этой дружеской откровенностью, она подарила меня другою, удивив меня не менее, чем был удивлен тот. Она отвела меня в самую дальнюю комнату нижних покоев Отеля Шеврёз, заперла за нами дверь и спросила меня — истинный ли я ей друг. Вы, без сомнения, думаете, что за этим последовали объяснения, — ничуть не бывало. Она просто самым нежным тоном стала умолять меня, чтобы не вышло беды, я, мол, сам знаю, какой, — я должен понять, в какое ужасное затруднение это нас всех поставит. Я уверил ее в своей осторожности; она потребовала, чтобы я поручился ей в этом своим словом и добавила в сердцах: «Лег иногда просто несносен». Эти слова матери в соединении с наставлениями, которыми Лег с брюзжанием отчима от времени до времени докучал дочери, и со слишком тесной дружбой, какую, по моим наблюдениям, он завязал с Ле Телье, принудили меня собрать совет в кабинете г-жи де Род, где мы с ней и с мадемуазель де Шеврёз решили дать ее матери другого любовника. В том, что это возможно, сомнений у нас не было. В числе соискателей назван был Аквиль, который в эту пору стал завсегдатаем Отеля Шеврёз, а со мною незадолго до этого возобновил старую дружбу. Он уверял впоследствии, что не взялся бы за эту роль — поверим ему на слово. Я не торопил исполнение замысла, потому что не мог заставить себя содействовать отставке другого. Мне пришлось в этом раскаяться, но мне не впервой было убедиться, что мы частенько расплачиваемся за свою доброту.

В тот день, когда принцы доставлены были в Маркусси, в дом г-на д'Антрага, расположенный в шести лье от Парижа, куда можно было нагрянуть во всякую минуту, но куда испанцам преграждали путь две реки, президент де Бельевр имел решительный разговор с хранителем печати и в официальных выражениях объявил ему, что, если тот будет продолжать вести себя со мною так, как начал, он принужден будет, как человек честный, гласно объявить всю правду. «Принцев нет уже более в виду Парижа, — грубо ответил ему хранитель печати, — отныне коадъютору придется сбавить тон». Вы скоро увидите, что я недаром запомнил эти слова. Но пора, однако, возвратиться к Парламенту.

Вернувшийся из поездки ко двору и в Бордо, Дю Кудре-Монпансье, — его послал туда герцог Орлеанский сообщить условия, о которых я рассказал вам выше и которые были подсказаны герцогу Ле Телье, — привез сведения не более утешительные, нежели посланцы парижского Парламента. На ассамблее всех палат он доложил о своих переговорах в Бордо и при дворе; то есть о том, что он, Кудре-Монпансье, прибыв в Либурн, где находился Король, послал двух трубачей и двух нарочных в Бордо с предложением прекратить военные действия на десять дней; так как восемь из этих десяти дней истекли прежде, нежели он сам смог прибыть в Бордо за ответом, бордоский парламент изъявил желание, чтобы началом перемирия считать день, когда Кудре-Монпансье вновь возвратится в Бордо из поездки в Либурн, дабы по их просьбе получить согласие Короля на эту отсрочку; сочтя эту просьбу справедливой, он выехал из города, чтобы передать ее двору, но на полпути получил приказ Короля отослать назад сопровождающих его лиц и барабанщика герцога Буйонского, а на другой день, когда он сам и представители города ожидали благоприятного ответа, они увидели на горе Сенон маршала Ла Мейере, который, рассчитывая захватить их врасплох, атаковал Ла-Бастид, откуда был отброшен. Таков был отчет Дю Кудре-Монпансье. Не знаю, по какой причине он не произвел потрясения в умах в тот день, когда Дю Кудре-Монпансье огласил его на ассамблее, — потому ли, что еще накануне вечером у Месьё мы постарались смягчить его как могли, потому ли, что благоприятное расположение звезд в иные дни умиротворяет целые корпорации, ибо в этот день ей должно бы пылать гневом, а я никогда еще не видел ее столь сдержанной. Кардинала почти не упоминали и без всяких споров приняли предложение Месьё, составленное накануне в сговоре с Ле Телье, — послать двух представителей Парламента и Дю Кудре-Монпансье в Бордо, дабы в последний раз спросить тамошний парламент, желает он мира или нет, и даже предложить двум бордоским депутатам сопровождать туда своих парижских собратьев.

Пять или шесть дней спустя парламент Тулузы отправил парижскому Парламенту послание касательно волнений в Гиени, которая частью подлежит его юрисдикции, настоятельно предлагая палатам союзничество, но Месьё весьма искусно обошел этот чрезвычайно важный вопрос и не столько властью своей, сколько обольщением, добился того, что палаты ответили на предложение Тулузы любезностями и прочими ничего не значащими словами. Чтобы лучше скрыть свою игру, Месьё не явился к обсуждению во Дворец Правосудия. Президент де Бельевр, очень ловко поддержавший его в этом случае, сказал мне после обеда: «Как приятно было бы делать то, что мы делаем, если бы те, ради кого мы стараемся, способны были это оценить!» Он был прав, и вы с ним согласитесь, когда я расскажу вам, что часть вечера мы оба провели у герцога Орлеанского, но Ле Телье, там присутствовавший, ни словом не обмолвился о происшедшем.

Спокойствие в Парламенте было, однако, вовсе не столь безоблачным: волнений, его колебавших, было более, нежели достаточно, чтобы люди здравомыслящие поняли — долго оно не продлится. То вдруг Парламент постановлял допросить содержащихся в Бастилии государственных преступников, то вдруг какой-нибудь ничтожный повод поднимал в нем бурю голосов, метавших громы и молнии против кардинала Мазарини, то вдруг раздавались жалобы на растрату денег, предназначенных для оплаты ренты. Нам стоило немалых трудов отражать эти удары, и мы не могли бы долго плыть против течения, если бы не известие о мире в Бордо. Он был зарегистрирован в Бордо 1 октября 1650 года. Посланцы парижского Парламента Менье и Бито сообщили об этом палатам письмом, оглашенным во Дворце Правосудия 11 октября. Известие это сокрушило сторонников принца де Конде: они почти не решались открыть рта; с этого дня, 11 октября, ассамблеи были прекращены до самого Святого Мартина. Под воздействием Бордоского мира никто даже не предложил продлить заседания Парламента на время вакаций, хотя, если бы не упомянутое обстоятельство, такое предложение приняли бы единогласно.

Низкая и подлая алчность Ондедеи сокрыла и поддержала огонь, тлевший под пеплом. Монтрёй, один из самых блестящих людей, каких мне довелось встречать, бывший секретарем не то принца де Конти, не то принца де Конде — не помню в точности, своим усердием и преданностью объединил всех сторонников принца де Конде 279, находившихся в Париже, и сплотил их в невидимую силу, подчас более грозную в такого рода делах, нежели регулярные батальоны. Будучи хорошо осведомлен о его происках, я довольно скоро сообщил о них двору, который, однако, не взял против них никаких мер. Я был этим столь удивлен, что долгое время полагал, будто Кардинал знает об этом более меня и, может быть, подкупил Монтрёя. Но когда я примирился с принцем де Конде, Монтрёй, с которым я встречался каждый день или, лучше сказать, каждую ночь, признался мне, что это он сам подкупил Ондедеи, обещав ему тысячу экю в год, чтобы не быть изгнанным из Парижа. Он оказал партии принцев неоценимые услуги, и действия его, направляемые принцессой Пфальцской и поддержанные Арно, Виолем и Круасси, постоянно питали в Париже бродило недовольства, терпеть которое всегда неосмотрительно. В эту пору я заметил также, что славные имена, пусть даже украшающие людей недостойных, а то и просто ничтожных, в подобных обстоятельствах всегда опасны. Герцог Немурский был человек совершенно пустой, что не мешало ему в эту пору играть заметную роль и порой доставлять нам множество хлопот. Одержать верх над этой партией можно было, только прибегнув к насилию, которое почти всегда неблагородно в отношении частных лиц, да и вкус к нему у меня отбила история, разыгравшаяся у Ренара. Капля коварства, всегда отравлявшая политику кардинала Мазарини, хотя и ловкую, склоняла его постоянно держать у нас на глазах, как бы между собой и нами, людей, с которыми он мог примириться нам во вред. Эти самые люди водили его за нос бесконечными переговорами, он тем же способом то и дело пытался провести их. От всех этих ухищрений выросла и сгустилась туча, которая в конце концов окутала и самих фрондеров; они, однако, заставили ее пролиться дождем и даже иссекли из нее молнии.

После заключения мира Король не пробыл в Гиени и двух дней; Кардинал, упоенный собою вследствие усмирения или, точнее, успокоения этой провинции, желал одного — поскорее вернуться в Париж, дабы увенчать свой триумф, покарав фрондеров, которые, по его словам, воспользовались отсутствием Короля, чтобы отвратить Месьё от исполнения монаршей воли, потворствуя бордоским бунтовщикам и стремясь захватить в свои руки принцев. Вот что он твердил двору; в то же время он старался довести до ушей принцессы Пфальцской, будто его ужасает ненависть, какую я затаил против принца де Конде, — я, мол, ежедневно предлагаю ему расправиться с Принцем способами, недостойными не только духовной особы, но и просто христианина. А немного спустя он постарался внушить Месьё через Белуа, который, хотя и состоял при герцоге Орлеанском, был приверженцем Кардинала, будто я всячески обхаживал его, Мазарини, чтобы войти в милость при дворе, но двор мне не доверяет, ибо там хорошо известно, что я с утра до вечера веду переговоры со сторонниками принца де Конде. Еще прежде, чем был заключен мир в Бордо, я узнал о том, что Кардинал не останавливается ни перед чем, чтобы таким способом вознаградить неслыханное усердие и беспримерное чистосердечие, с каким в отсутствие двора я служил Королеве (любовь к истине побуждает меня признаться в этом). Я уже не говорю о том, что дважды в день я подвергался опасности большей, нежели на поле сражения. Вообразите сами, что означало для меня терпеть зависть и навлекать на себя ненависть, вызываемую гнусным именем Мазарини в городе, где сам он всеми силами старался погубить меня в глазах властителя, двумя главными свойствами которого были — всего бояться и никому не доверять; из тех же, кто должен был мне содействовать, одни стремились меня уничтожить, а другие по недомыслию своему вели себя так, как если бы то было их целью. Пока длилась осада Бордо, я без колебаний пренебрегал всеми этими соображениями, я следовал голосу долга и, со всей искренностью могу заверить вас, не совершил ни единого поступка, который не был бы достоин того, кто называет себя добрым французом. Постоянно памятуя об этом и питая смертельное отвращение ко всему, что хоть сколько-нибудь походит на флюгерство, я, верно, продолжал бы идти путем долготерпения, который неприметно привел бы меня к пропасти, если бы г-ну кардиналу Мазарини не угодно было, можно сказать, силой заставить меня с него своротить и против моей воли толкнуть меня на путь мятежа. Отзвуки хулы, какую он, не зная удержу, изрыгал на меня после успокоения Бордо, долетали до меня со всех сторон. Г-жа де Ледигьер показала мне письмо маршала де Вильруа, в котором тот уверял ее, что с моей стороны благоразумнее всего исчезнуть из Парижа, не дожидаясь возвращения Короля. Главный прево писал мне о том же. Это более не было тайной; но когда дело подобного рода перестает казаться тайной, поправить его нельзя. Я хотел бы обратить ваше внимание, что быть тайной и казаться тайной — понятия совершенно различные. Мне не раз приходилось замечать, что это вовсе не одно и то же.

Герцогиня де Шеврёз, которая поняла, что я не отдам себя безропотно на заклание, а она не без причины желала, чтобы Фронда оставалась верна интересам Королевы, ибо та понемногу возвращала ей былую свою благосклонность, — герцогиня де Шеврёз усердно старалась предупредить следствия, какие должно было повлечь за собою поведение Кардинала; намерения ее были с готовностью поддержаны большинством тех сторонников нашей партии, кто не имел охоты пристать к партии принца де Конде 280. Почти все они присоединились к герцогине не для того, чтобы увещевать меня, ибо считали меня правым и понимали, как и я сам, что было бы смешно отказаться от неусыпной осторожности, но чтобы открыть глаза двору и объяснить Кардиналу, сколь благородны мои действия и в чем состоит собственная его выгода. Мне вспоминаются строки из письма, посланного ему герцогиней де Шеврёз. Подробно исчислив все сделанное мной для того, чтобы сдержать народ, она писала Кардиналу: «Ужели нашлись люди, столь коварные, что осмеливаются уверять вас, будто коадъютор стакнулся с бордоскими мятежниками? Я свидетельница тому, что и в пору открытой между вами вражды он с трудом сохранял хладнокровие, имея дело с их посланцами; когда я однажды разбранила его за это, полагая, что Фронде выгодно расположить их к себе, и укорила его за то, что он лучше обходится с бунтовщиками из Прованса, он возразил мне, что провансальцы всего лишь вертопрахи, из которых порой можно извлечь пользу, а гасконцы всегда были безумцами, и с ними заодно можно лишь натворить бед». Г-жа де Шеврёз была права, она воздавала мне должное, но ей так и не удалось убедить Кардинала, — то ли он сам был обманут хранителем печати и Ле Телье, как впоследствии утверждал Лионн, то ли притворялся обманутым в надежде и с намерением воспользоваться этим, чтобы одержать надо мной верх. Г-жа де Род, в которую старый хранитель печати был влюблен куда более, нежели она в него, и которая, дружа с мадемуазель де Шеврёз, приятельствовала и со мной, нашла в этих обстоятельствах благоприятный случай удовлетворить природную свою наклонность к интригам. Не ссорясь с хранителем печати, она старалась поссорить меня с двором и, хотя и не строила против меня козней — на вероломство она была неспособна, — искала способа отдалить меня от двора. Она всегда поддерживала довольно тесную дружбу с герцогиней де Лонгвиль и еще более с принцессой Пфальцской, которая настоятельно побуждала ее уговорить меня содействовать освобождению принцев. Предложения эти она не скрывала от Отеля Шеврёз, и они насторожили в нашей партии тех, кто, заботясь лишь о своих мелочных выгодах, находимых ими при дворе, отнюдь не желал с двором порывать. К числу этих лиц принадлежали герцогиня де Шеврёз, Нуармутье и Лег. Остальные делились на две группы: первая из них думала лишь о безопасности и чести партии, что и составляет всегда истинную ее выгоду; то были де Монтрезор, де Витри, де Бельевр, на свой ленивый лад де Бриссак, а также де Комартен. Другие, как герцог де Бофор и г-жа де Монбазон, сами не знали, чего хотят: собственно говоря, они не хотели ничего, ибо желали сразу всего; такого рода люди обыкновенно соединяют в своем воображении самые противоположные желания. Я говорил г-же Монбазон, что буду весьма доволен ее постоянством, если она соблаговолит не чаще двух раз на дню переметываться от Кардинала к Принцу и обратно. К довершению бед я имел дело с Месьё, одним из самых слабодушных людей в мире, да к тому же еще самым недоверчивым и скрытным. Только из опыта можно представить себе, сколь мучительно и трудно иметь дело с человеком, соединяющим в себе два эти свойства. В твердом намерении не принимать никаких решений, не обсудив их со всеми теми, с кем я был связан словом, я желал объясниться с ними начистоту; все они, движимые различными интересами, пришли к единому мнению, которое было им, однако, искусно и ловко внушено Комартеном. Он уже давно старался победить упорство, с каким я отвергал мысль о пурпурной мантии, и многократно доказывал мне, что все, публично сказанное мною на сей счет, уже неопровержимо засвидетельствовано и подтверждено бескорыстием, явленным мною в таких-то и таких-то обстоятельствах. Но подобные заверения могли и должны были быть сделаны лишь во время парижской войны, когда у меня могли быть известные причины так говорить и действовать; нынче же речь идет не о защите Парижа и не о крови народа; нынешняя распря в государстве — на самом деле всего лишь борьба за власть между принцем крови и министром, и то, что прежде могло посчитаться бескорыстием, теперь будет казаться уловкой, а стало быть, я прослыву либо глупцом, либо плутом; принц де Конде нанес мне жестокую обиду, меня обвинив; я нанес ему оскорбление, содействуя его аресту; по тому, как обходится со мной Кардинал, я должен понять, что он так же уязвлен услугами, какие я оказал Королеве, как прежде уязвлен был теми, что я оказал Парламенту; эти соображения должны были бы меня убедить, сколь необходимо мне защитить себя от мести Принца и зависти министра, которые в любую минуту могут договориться между собой; одна лишь кардинальская шапка властна сделать то, что недоступно митре архиепископа Парижского со всеми ее бриллиантами, то есть уравнять меня с ними в звании, а это необходимо, чтобы выстоять, особливо в мирные времена, против тех, кого высокое их положение почти всегда одаривает не только почестями и блеском, но в той же мере влиянием и силой.

Вот что твердили мне с вечера до утра Комартен и все те, кто и в самом деле меня любил, и они были правы; без сомнения, если бы Принц и Кардинал, соединившись, раздавили меня своей громадою, поведение, в котором видели бескорыстие, пока я способен был отражать удары, прослыло бы глупостью, окажись я поверженным. Нет ничего похвальнее великодушия, но в нем, как ни в чем другом, не должно переходить границу. Я убедился в этом на многих и многих примерах. Комартен из дружеских чувств и президент де Бельевр, из своекорыстия не желавший моего падения, изрядно меня поколебали, по крайней мере в смысле умозрительном, ибо я заметил, что при дворе смотрят косо даже на мои услуги; но, когда речь идет о решениях, к которым не лежит душа, от того, чтобы убедиться, еще далеко до того, чтобы начать действовать. В состоянии духа, которое правильно было бы назвать межеумочным, человек не ищет случая, а идет у него на поводу. За полтора или самое большее за два месяца до возвращения двора из Гиени судьба предоставила мне два таких случая. Но чтобы рассказать о них, должно воротиться несколько вспять.

Кардинал Мазарини служил когда-то секретарем у Панцироли, папского нунция, имевшего чрезвычайные полномочия при заключении мира в Италии; Мазарини предал своего господина и был даже уличен в том, что докладывал о содержании его депеш правителю Милана 281. Папа Иннокентий рассказывал мне это в подробностях, которые были бы вам скучны. Панцироли, сделавшись кардиналом и государственным секретарем Папской области, не забыл вероломства своего секретаря, которому папа Урбан пожаловал кардинальскую шапку, уступив настояниям де Ришельё, и отнюдь не старался смягчить неприязнь и озлобление, какие папа Иннокентий затаил против Мазарини со времени убийства одного из своих племянников, подозревая в Мазарини соумышленника кардинала Антонио 282. Панцироли, решив, что нет лучшего способа досадить Мазарини, чем возвести меня в кардинальский сан, подсказал эту мысль папе Иннокентию, который разрешил ему войти со мной в сношения. Для этой цели Панцироли прибег к посредничеству главного викария ордена августинцев, пользовавшегося особым его доверием и оказавшегося в Париже по пути в Испанию. Тот передал мне письмо от кардинала Панцироли, изложил свою миссию и заверил меня, что, если я получу рекомендацию, папа безотлагательно ее утвердит. В ту пору посулы эти не побудили меня решиться хлопотать о кардинальском сане, ни даже принять его, но они оказали свое действие после заключения Бордоского мира; когда двор стал меня поносить, а друзья высказали мне соображения, о которых я упомянул выше, я уступил им с несравненно большей легкостью, оттого что полагался на поддержку Рима; одной из причин, отвращавших меня от хлопот о кардинальской шапке, было как раз то, что в получении ее никогда нельзя быть уверену, поскольку кандидат может не быть утвержден 283, а это чрезвычайно неприятно: отказ всегда ставит соискателя в положение более невыгодное, нежели то, какое было у него до его притязаний; отказом унижен был Ла Ривьер 284, и без того достойный презрения; но отказ несомненно вредит соискателю в той же мере, в какой его возвышает утверждение. Решив, что мне должно добиваться кардинальской шапки, я усилил меры, какие до сей поры не столько брал сам, сколько не мешал брать другим. Я послал нарочного в Рим, я добился возобновления прежних обязательств; Панцироли дал мне всевозможные заверения. У меня нашлась еще одна покровительница, содействие которой было отнюдь не бесполезно. Княгиня Россано, первым браком бывшая замужем за князем Сульмона и второй раз вышедшая за одного из папских племянников, незадолго до того примирилась с папой. Она происходила из рода Альдобрандини и была наследницей этой семьи, с которой моя семья в Италии во все времена была связана узами дружбы и брачных союзов. Княгиня поддержала Панцироли в его хлопотах за меня, и вы увидите далее, каковы были плоды ее стараний.

Если я позаботился о своих интересах в Риме, Комартен позаботился о них в Париже. Он с каждым утром все усерднее расписывал герцогине де Шеврёз возможное примирение мое с принцами. «Оно, — приговаривал Комартен, — погубит всех нас, вовлекши в партию, чьей мести надобно страшиться и на чью благодарность едва ли разумно надеяться». Каждый вечер он внушал Месьё, как ненадежна милость двора и каких происков можно ожидать от принцев; он очень искусно следовал правилу, которое гласит, что людей слабых должно устрашать всевозможными ужасами, ибо это самый верный способ побудить их устремиться к первому же открывшемуся перед ними выходу. Президент де Бельевр в согласии со мной поддерживал тайную переписку с герцогиней де Монбазон и, следуя той же мудрости, то и дело запугивал ее переменчивостью двора и вместе с тем устрашал возвращением междоусобицы. Разнообразные эти доводы, по пять-шесть раз в день перепутываясь и затемняя друг друга, почти внезапно породили у всех разом мысль защищаться против двора с помощью самого же двора и, во всяком случае, попытаться посеять рознь в правительственном кабинете, прежде нежели вновь затевать с ним борьбу. Я уже замечал как-то в этом своем повествовании, что любая полумера представляется мудрою людям нерешительным, ибо по натуре не склонные принимать решение окончательное, они тешат себя, найдя благородное название своему поведению. Комартен заметил эту слабость в характере тех, с кем ему пришлось иметь дело, и почти незаметно добился того, что у них как бы сама собой родилась мысль, какую он и впрямь хотел им внушить. Месьё во всех обстоятельствах поступал так, как большинство людей поступает во время купанья: бросаясь в воду, они зажмуривают глаза. Комартен, убедив меня домогаться кардинальского сана и зная нрав Месьё, дал мне совет, и совет весьма разумный, — не позволять герцогу Орлеанскому зажмуриваться, запугивая его не слишком сильно, однако же без передышки, то одною, то другою опасностью. Признаюсь, эта мысль не приходила мне в голову; поскольку пороком Месьё была трусость, я всегда полагал, что должно непрестанно поддерживать в нем храбрость. Комартен доказал мне обратное, и я согласился с ним не только ради своей выгоды, но и ради самого Месьё из соображений, высказанных мною выше. Не стану докучать вам подробностями всех хитросплетений затеянной Комартеном интриги, — правду сказать, из остатков совершенно неуместной совестливости я не принял в ней деятельного участия, хоть и уверовал, что без кардинальской мантии мне никак не обойтись. Наконец старания Комартена принесли плоды, и плоды обильные, — Месьё решил, что честь его и выгода требуют, чтобы он добился для меня кардинальской шапки; г-жа де Шеврёз вообразила, что оказывает двору услугу не меньшую, чем мне, помешав мне вступить в союз с принцами, к которому меня склоняют, или, по крайней мере, отдалив этот союз; герцогиня де Монбазон была в восторге, что может набить себе цену в глазах обеих сторон, ибо переговоры, которые велись с одною из них, всегда придавали вес переговорам с другой, а герцог де Бофор, которому президент де Бельевр напомнил о долге признательности, признал делом чести постараться настолько, насколько это в его силах, помочь мне получить кардинальскую шапку, в благодарность за то, что я и в самом деле помог ему получить должность суперинтенданта флота. Мы понимали, что даже при содействии всех этих лиц, не можем ручаться за успех предприятия, однако мы считали успех возможным, принимая во внимание затруднение, в каком окажется Кардинал; а в тех случаях, когда пользу может принести даже неуспех, всегда следует попытать счастья. Мне важно было привлечь моих друзей на сторону принца де Конде в случае, если я пристану к его партии; однако преодолеть неохоту или, если говорить начистоту, отвращение, с каким все они, и в особенности лица, бывшие на вторых ролях, относились к тому, чтобы стать приверженцами Принца, легче всего было, связав их в отношении меня долгом чести, ибо я всегда так усердно защищал их интересы, что они навлекли бы на себя бесславие, если бы не отплатили мне той же монетой. Вот это соображение и побудило меня куда более, чем все иные перечисленные мной доводы, выйти на ристалище, ибо в глубине души я был уверен, что Кардинал не только никогда не решится сам увенчать меня шапкой, но даже не допустит, чтобы она свалилась на мою голову. Именно так выразился Комартен, который полагал, что на это последнее Мазарини согласится, пусть даже и против своего желания. Мы постарались, насколько то было в нашей власти, опутать хранителя печати сетями г-жи де Род, чтобы он хотя бы не причинил нам всего того зла, какого мы опасались с его стороны, наблюдая его поведение. Но поскольку дружба г-жи де Род с мадемуазель де Шеврёз, Комартеном и мною ему досаждала, он уже не имел к ней прежнего доверия. Он предался малютке де Буа-Дофен и водил за нос г-жу де Род, сообщая ей лишь то, что мешало мне взять необходимые меры против его козней. После того, как подготовлена была описанная мной диспозиция, г-жа де Шеврёз открыла боевые действия, а она способна была исполнить это лучше, нежели все мужчины, каких я знавал в жизни. Она объявила Ле Телье, что ему должно быть известно, с какой жестокой несправедливостью со мной обошлись, и она не хочет скрывать от него, что я затаил в ответ справедливую обиду; при дворе открыто говорят, что по возвращении Короля в Париж решено меня погубить, а я велегласно рассказываю в Париже, что намерен защищаться; Ле Телье, как и она сама, понимает, что партия Принца отнюдь не умерла, хотя с виду и погрузилась в дремоту, и не замедлит пробудиться при этом известии, которое вселит в нее великие надежды; герцогиня знает из верных рук, какими заманчивыми предложениями меня соблазняли; большинство моих друзей уже поддались, а те, кто, подобно ей, Легу и Нуармутье, еще держатся, не знают, что отвечать, когда я спрашиваю их: «Что я сделал? Какое преступление совершил? О награде я уже не говорю, но где залог моей безопасности?»; до сих пор я только роптал, потому что меня удавалось обманывать, но, будучи всей душой предана Королеве и питая истинную дружбу к Кардиналу, она не может скрыть от него — нельзя долее обманывать ту, которая была орудием обмана, ибо она сама уже начала сомневаться в своем влиянии на меня, по крайней мере, в этом вопросе; я, мол, не пускаюсь в объяснения, но по поведению моему видно, что я сознаю свою силу; чем более мне угрожают, тем выше я держу голову; она не знает в точности, каковы мои отношения с Месьё, но еще два дня назад Месьё сказал ей, что никогда еще не было у Короля более верного слуги, чем коадъютор, и обхождение с ним двора может послужить пагубным примером; а накануне в приемной у Месьё герцог де Бофор в присутствии всех собравшихся поклялся, что, если так будет продолжаться еще неделю, он станет готовиться к тому, чтобы выдержать новую осаду Парижа под командованием Его Королевского Высочества, а я ответил ему: «Они не в состоянии нас осадить, но зато мы в состоянии их одолеть»; она не допускает и мысли, чтобы можно было вести подобные речи в двух шагах от Месьё, если бы те, кто их вел, не были уверены в его поддержке; по ее мнению, мысли и даже чувства наши в существе своем вовсе не дурны, но мы и в самом деле полагаем себя оскорбленными Кардиналом или, скорее, Сервьеном, однако почтение к Королеве в одно мгновение заглушило бы обиду, если бы ее не раздувало недоверие; и вот этой беде и следует помочь. Вы видите, к чему клонилась речь герцогини, приведшая прямо к разговору о шапке. Завязался горячий спор, Ле Телье отказался представить этот вопрос двору; герцогиня де Шеврёз пригрозила ему расплатой за последствия, тогда он согласился, однако при условии, что герцогиня со своей стороны тоже напишет Королеве и объявит, что почти насильно принудила Ле Телье хлопотать за меня 285. Двор получил письма с этими приятными известиями на возвратном пути из Бордо, Кардинал обещал дать на них ответ по приезде в Фонтенбло. Хранитель печати, который вовсе не хотел, чтобы я стал кардиналом, ибо сам желал им стать, но который хотел погубить Мазарини, ибо желал стать также и первым министром, полагал, что нанесет двойной удар, если посоветует Месьё не подвергать опасности свою особу, отдаваясь на милость Мазарини, который открыто выражал недовольство поведением Месьё в отсутствие двора. Убежденный, что я весьма желал бы видеть Месьё в Фонтенбло, ибо личное его ходатайство весьма подкрепило бы мои притязания, хранитель печати вообразил, что я не премину посоветовать герцогу Орлеанскому отправиться туда и таким образом ему, Шатонёфу, представится случай выказать Месьё свою преданность за счет Кардинала, но также за счет коадъютора, ибо Месьё увидит — Шатонёф куда более коадъютора почитает и оберегает его особу. Шатонёф играл эту роль, ничем не рискуя, ибо предложение свое он сделал через секретаря Месьё, Фремона, того из приближенных герцога Орлеанского, чье свидетельство легче всего было бы опровергнуть. Хорошо зная этого человека, не отличавшегося сметливостью и к тому же питавшего ко мне чувства довольно дружественные, я по первым словам, которые мне удалось из него вытянуть, разгадал, что его подучили, и решил говорить ему в тон, как для того, чтобы не угодить в ловушку, расставленную мне с расчетом сыграть на самой слабой струнке Месьё, так и потому, что я и в самом деле за него опасался. Все мои друзья высмеивали мои опасения, не допуская даже мысли, что, во время нынешних потрясений в королевстве, при дворе могут осмелиться арестовать Месьё; однако я отнюдь не был так спокоен и, хотя понимал, что мне по многим причинам выгодно, чтобы Месьё отправился в Фонтенбло, никак не мог решиться дать ему такой совет, — мне казалось и все еще кажется, что, если бы у двора достало на это смелости, Кардинал, арестовав Месьё, получил бы выгоды не менее верные, чем те, каких он надеялся достигнуть иным способом. Знаю, что поступок этот взволновал бы все умы, знаю, что вначале он усилил бы партию принцев, соединившуюся с фрондерами, и послужил бы оправданием ее действий, но знаю также, что, если бы принцы и Месьё оказались в тюрьме, враждебную двору партию возглавили бы одни их имена, с каждым днем теряющие свое значение, ибо каждый старался бы использовать эти имена в своих целях; партия вскоре раскололась бы, прибегла бы к простонародью, а это было бы величайшим бедствием для государства; однако такого рода бедствие Мазарини не способен был предвидеть, а стало быть, мысль о нем не могла помешать ему арестовать Месьё. Словом, в эту пору я оказался одинок в своих опасениях, одинок настолько, что отчасти даже стыдился их. Впоследствии, однако, я узнал, что не так уж ошибался: за год или за два до своей смерти Лионн рассказал мне в Сен-Жермене, что Сервьен в присутствии Королевы предложил такой план Кардиналу за два дня до того, как Мазарини прибыл в Фонтенбло 286; Королева с великой готовностью на него согласилась, но Кардинал отверг план Сервьена, назвав его безумным. Так или иначе, опасения мои никого не убедили, их даже истолковали превратно: вообразили, будто они лишь предлог, а на самом деле я боюсь другого — как бы Королева не переубедила Месьё. Я знал, сколь велико его слабодушие, однако по многим причинам был уверен, что так далеко оно не зайдет. Со всем тем меня удивило, что, хотя Фремон, как я уже сказал, и пытался запугать Месьё поездкой ко двору, это не оказало никакого впечатления на герцога Орлеанского; мне даже помнится, что он объявил Мадам, которая была в некотором сомнении: «При кардинале де Ришельё я бы на это не отважился, но при Мазарини мне ничто не грозит». При этом он не преминул очень ловко и как бы между прочим выказать Ле Телье большую, чем обыкновенно, приверженность двору, и в частности, самому Кардиналу 287. В сговоре со мной он даже сделал вид, будто реже принимает меня, и по моему совету решил согласиться на перевод принцев в Гавр-де-Грас, — я узнал накануне его отъезда в Фонтенбло, что Королева ему это предложит. Не помню уж, кто сообщил мне эту тайну, знаю только, что в правдивости известия сомневаться не приходилось. Оно сильно смутило Месьё, он заколебался, стоит ли ему ехать, ибо данное им прежде согласие на перевод принцев в Маркусси вызвало такой ропот, что он предвидел: согласие его на Гавр непременно вызовет недовольство еще большее. Я понимал, что, ежели он решится ехать ко двору, он должен воспротивиться переводу принцев лишь настолько, сколько необходимо для того, чтобы тем более обрадовались его согласию. Выше я уже изложил вам причины, по каким считал, что и ему и фрондерам, в сущности, безразлично, в какой крепости будут находиться принцы, ибо все крепости равно во власти двора. Если бы при дворе знали то, что принц де Конде рассказал мне впоследствии, а именно, что, не увези его в ту пору из Маркусси, он непременно сбежал бы из тюрьмы, ибо все было уже подготовлено к побегу 288, я бы не удивлялся, что Кардинал так спешит убрать его оттуда; но Мазарини полагал, что Принц упрятан в надежное место, и потому я никак не мог взять в толк, какая причина побудила Кардинала совершить поступок, от которого ему не было никакого проку, но который еще более озлобил против него все умы. Впоследствии я расспрашивал об этом Ле Телье, Сервьена и Лионна, но и они не могли мне ничего толком объяснить. И однако, кардинал Мазарини жаждал перевезти принцев в Гавр и был вне себя от радости, когда в Фонтенбло убедился, что Месьё вовсе не так уж противится этому предприятию, как он предполагал; а когда ему сообщили из Парижа, будто фрондеры в отчаянии от этого замысла, потому что мы искусно разыграли скорбь, явив все ее знаки, восторг Мазарини сделался совсем уж смешным; два дня спустя на Новом мосту и в лавках граверов появилась картина, изображающая вооруженного до зубов графа д'Аркура, который с торжеством конвоирует принца де Конде. Вы и представить не можете, какое впечатление произвела эта гравюра, в точности списанная с натуры, как это ни прискорбно для чести графа, взявшего на себя в этом случае обязанности полицейские; вы и представить не можете, какое сострадание пробудила она в народе 289. Мы сделали все, чтобы Месьё оказался непричастен к этому делу, ибо с той минуты, как он вернулся из Фонтенбло, мы повсюду стали разглашать, что он приложил все старания, чтобы помешать переводу принцев, и под конец согласился на него потому лишь, что сам не чувствовал себя в безопасности. Должно признать, что он как нельзя лучше сыграл свою роль в Фонтенбло. Он не сделал ни единого шага, который не был бы достоин сына Короля, не сказал ни слова, которое уронило бы честь его предков: он говорил разумно, твердо, благородно. Он сделал все, чтобы Королева вняла голосу правды, не упустил ничего, что могло бы помочь Кардиналу ее уразуметь. Видя, что попал не в тон, он искусно переменил тему. А по возвращении в Париж сказал мне, выходя из кареты: «Когда госпожа де Шеврёз пыталась замолвить за вас словечко, ее заставили отступить; со мной об этом предмете, как, впрочем, и обо всех других, Кардинал говорил свысока. Но я очень доволен: в противном случае негодяй водил бы нас за нос и всех увлек бы за собой в своей гибели. Сам он достоин одной лишь веревки». Вот что, оказывается, разыгралось при дворе в связи с хлопотами о моей кардинальской шапке.

Герцогиня де Шеврёз рассказала Королеве и Мазарини обо всем, что я делал в отсутствие Короля и чему ей пришлось стать свидетельницей, а действия мои, без спора, были вереницей услуг, оказанных Королеве. Потом она заговорила о несправедливости, какую мне всегда оказывали, о пренебрежении, какого я не раз стал жертвой, и о том, что мне на каждом шагу дают повод для справедливого недоверия. В заключение она объявила, что поводы эти должно непременно устранить, а сделать это можно единственным способом — предоставив мне кардинальскую шапку. Королева вспыхнула, Кардинал стал противиться, но не отказывая герцогине прямо, ибо слишком часто сулил мне рекомендацию, а только предлагая отложить дело, потому, мол, что достоинство Монарха не терпит, чтобы его принуждали. Месьё, который в свой черед вступил в разговор, желая поддержать г-жу де Шеврёз, поколебал, по крайней мере с виду, Мазарини, который хотел выказать герцогу Орлеанскому, по крайней мере на словах, свое уважение и послушание. Г-жа де Шеврёз, видя, как развиваются переговоры, не усомнилась в их успехе, тем более что Королева, которой Кардинал подал знак, совершенно смягчилась и даже объявила, будто она вполне понимает чувства Месьё и готова сделать все, что найдет справедливым совет. Совет этот, названный столь громким именем, состоял всего лишь из Кардинала, хранителя печати, Ле Телье и Сервьена. Месьё посмеялся этой уловке, хорошо понимая, что придумали ее для того лишь, чтобы отказать мне по всей форме. Лег, бывший совершенным простаком, попался на удочку Кардинала, который заверил его, будто только таким способом можно победить упрямство Королевы. Герцогиня де Шеврёз, которой я написал, что комедия эта смешна, ответила мне, что ей на месте виднее. Кардинал предложил совету рекомендовать меня в кардиналы, заключив свое предложение почтительнейшей просьбой, обращенной к Королеве, внять ходатайству герцога Орлеанского о том, о чем добродетели и заслуги г-на коадъютора ходатайствуют еще более настоятельно — именно так он выразился. Но просьба его была отвергнута с таким высокомерием и твердостью, какие редко обнаруживает совет, когда оспаривает мнение первого министра. Ле Телье и Сервьен удовольствовались тем, что не одобрили Кардинала, но хранитель печати утратил всякую почтительность: он бросил Кардиналу обвинение в попустительстве и слабодушии, он преклонил колено перед Королевой, чтобы умолять ее от имени Короля, ее сына, не поощрять примером, который он назвал роковым, дерзость подданного, желающего вырвать у нее милость со шпагой в руке. Королева была взволнована, бедный г-н Кардинал устыдился своей слабости и чрезмерной доброты, и пришлось герцогине де Шеврёз и Легу признать, что я был совершенно прав, а их жестоко обманули. Впрочем, и я со своей стороны дал для этого превосходный и удобный повод. Я совершил в жизни множество глупостей, но вот, на мой взгляд, самая знаменательная.

Я не раз замечал: когда люди из страха потерпеть неудачу долго колеблются перед началом какого-нибудь предприятия, след, оставленный этим страхом, толкает их обыкновенно действовать потом слишком поспешно. Так случилось и со мной. Я никак не мог решиться объявить о своих притязаниях на кардинальскую шапку, ибо притязаниями этими, не будучи уверен в их успехе, боялся себя уронить. Но, едва меня уговорили, след былого сомнения принудил меня, из боязни слишком долго пребывать в неуверенности, пуститься, с позволения сказать, во все тяжкие; вместо того, чтобы предоставить герцогине де Шеврёз обработать Ле Телье, как у нас было решено, я сам заговорил с ним два или три дня спустя после ее с ним беседы; я признался ему дружески и не чинясь, как, мол, горько досадую, что поневоле поставлен в необходимость сделаться или главой партии, или кардиналом 290 — выбирать самому Мазарини. Ле Телье слово в слово передал Кардиналу сию сентенцию, и она-то послужила темою для красноречия хранителя печати. Правда, памятуя об оказанной ему мною услуге и об обещаниях, которые он дал мне против моей воли, ему следовало бы уступить эту тему кому-нибудь другому, но признаюсь, с моей стороны было крайне опрометчиво ее г-ну де Шатонёфу предоставить.

Совершать поступки, дозволенные одному лишь властителю, менее опасно, нежели вести речи, не дозволенные подданному. Но и Мазарини, придав шумную огласку отказу назначить меня кардиналом, явил не более осмотрительности, нежели я в моем разговоре с Ле Телье. Мазарини рассчитывал жестоко повредить мне во мнении публики, показав ей, что я преследую выгоду личную, хотя всегда утверждал, будто ее не ищу. Он не понял, что времена изменились, не подумал о том, что, как заметил Комартен, нынче речь идет уже не об обороне Парижа и не о заступничестве за народ, когда все, что отдает своекорыстием, внушает подозрение. Комедия, разыгранная Кардиналом, не уронила меня в глазах публики, которой мои притязания казались вполне естественными и даже необходимыми, но зато комедия эта навсегда отняла у меня возможность отступиться от моих притязаний. По правде говоря, я все равно не отступился бы от них, но так или иначе Кардинал вел себя в этом случае неосторожно, — недаром мой пращур маршал де Рец, слывший самым ловким придворным своего времени, говаривал, что одно из наиважнейших правил житейских: когда обстоятельства вынуждают нас отказать тем, кого мы страшимся или на кого надеемся, не допускать, елико возможно, огласки этого отказа 291.

Вскоре Кардинал возвратился в Париж вместе с Королем. Через герцогиню де Шеврёз он предложил пожаловать мне Оркан и Сен-Люсьен, оплатить мои долги и назначить меня главным придворным капелланом — г-жа де Шеврёз и Лег сделали все, чтобы я согласился. Но я ответил бы отказом, присовокупи он к своим посулам хоть целую дюжину кардинальских шапок. Я уже связал себя словом, ибо Месьё отказался от надежды столкнуть две враждующие силы, убедившись в Фонтенбло, что ему не удастся внести раскол в кабинет и когда-нибудь противопоставить кардиналу Мазарини меня, увенчанного пурпурной шапкой, — так вот, отказавшись от этой надежды, Месьё решил освободить принцев из тюрьмы. Все полагали, что мне стоило большого труда внушить ему эту мысль, но то было заблуждение. Я уже давно приметил, что Месьё к этому склонен. Я приводил вам замечания, которые он иногда ронял и которые я намотал на ус, — они убедили меня, что должно особенно внимательно следить за сменой его настроения. Однако, сказать правду, склонность Месьё еще долго оставалась бы бесплодной и напрасной, если бы я не подогревал ее и не укреплял. Правда и то, что он считал такой выход лишь меньшим из зол, ибо по понятным причинам боялся принца де Конде; во-первых, тому нанесли оскорбление, во-вторых, Принц неизмеримо превосходил Месьё всем — славой, мужеством, дарованиями, потому-то Месьё утрачивал свое намерение освободить Принца или, по крайней мере, откладывал его в долгий ящик, едва брезжила хоть малейшая надежда выпутаться иным способом из затруднительного положения, в какое оплошности Кардинала ежеминутно ставили Месьё в отношении народа, чью любовь он ни за что в мире не хотел потерять. Комартен, которому известны были чувства Месьё на сей счет и который знал к тому же, что герцогу Орлеанскому весьма не по сердцу гражданская война и он ее очень боится, искусно воспользовался этими своими сведениями, чтобы предложить Месьё добиваться для меня кардинальской шапки, а стало быть, избрать серединный путь, вместо того чтобы целиком предаться Кардиналу или заново раздувать мятеж. Месьё с радостью устремился по этому пути, полагая, что тут дело обойдется кабинетной интригой, которую в будущем можно использовать и развить по своему усмотрению. Но, увидев, что Кардинал этот путь преградил, он не колеблясь решил освободить принцев. Признаюсь, что подобно всем слабовольным от природы людям, которые, даже избрав себе цель, долго колеблются в выборе средств для ее достижения, Месьё еще не скоро исполнил бы свое намерение, если бы я не расчистил и не облегчил ему подступы к нему. Я расскажу вам об этом в подробностях, но прежде упомяну о двух довольно забавных происшествиях, которые в эту пору со мной приключились.

Возвратившись в Париж, кардинал Мазарини помышлял об одном — как поссорить между собой фрондеров; поведение герцогини де Шеврёз внушало ему в этом отношении большие надежды; хотя она хорошо понимала, что, порвав со мной, впадет в ничтожество, и по этой причине была полна решимости этого не делать, она на всякий случай не забывала старательно поддерживать дружбу с двором и внушать Королеве, что ее связывает со мной не столько ее собственная ко мне дружба, сколько упрямство ее дочери. Кардинал, полагая, что весьма ослабит влияние мое на Месьё, если отнимет у меня г-жу де Шеврёз, к которой герцог Орлеанский и в самом деле всегда питал слабость, вообразил, будто нанесет решительный удар, поссорив меня с мадемуазель де Шеврёз, а для этого посчитал самым верным средством дать мне соперника, которого она мне предпочтет. Мне кажется, я уже рассказывал вам в первом томе этого сочинения, что когда-то он прочил на эту роль герцога де Кандаля 292. Теперь он надеялся лучше преуспеть с помощью герцога Омальского, который и в самом деле в эту пору был красив как ангел и вполне мог прийтись по вкусу прекрасной девице. Он душой и телом был предан Кардиналу даже вопреки интересам старшего своего брата, герцога Немурского, и был весьма польщен данным ему поручением. Он зачастил в Отель Шеврёз и вел себя вначале так ловко и даже тонко, что у меня не осталось сомнений: он подослан, чтобы разыграть второй акт пьесы, не удавшейся Кандалю. Внимательно наблюдая за его маневрами, я утвердился в своем мнении, рассказал обо всем мадемуазель де Шеврёз и остался недоволен ее ответом. Я обиделся — меня успокоили. Я разгневался снова, тогда мадемуазель де Шеврёз, желая мне угодить и уколоть герцога, сказала мне в его присутствии, что не понимает, как можно сносить глупцов. «Простите, мадемуазель, — возразил ей я, — но глупость иногда прощают сумасбродам». А молодой человек был, по общему мнению, и сумасброден и глуп. Колкость нашли удачной и к месту сказанной. Вскоре в Отеле Шеврёз отделались от герцога, в отместку он пожелал отделаться от меня. Он нанял негодяя по имени Гранмезон, поручив ему меня убить. Но убийца вместо того, чтобы исполнить поручение, все мне рассказал. Встретив герцога Омальского у Месьё, я сообщил ему об этом на ухо. «Я слишком почитаю имя герцогов Савойских, — присовокупил я, — чтобы предать дело огласке». Он стал все отрицать, но таким способом, что убедил меня в обратном, ибо умолял не разглашать происшествия. Я обещал ему молчать и сдержал слово, и если сегодня я нарушил его, то потому лишь, что дал себе зарок ничего от вас не скрывать и, зная вашу доброту, уверен, что вы никому об этом не расскажете.

Вторая история еще более любопытна и, правду сказать, нелепа. По тому, что я вам уже рассказывал о г-же де Гемене, вам нетрудно представить, как часто между нами случались ссоры. Помнится, Комартен однажды вечером в вашем доме описал некоторые их подробности, позабавив вас ими четверть часа. Она то, как любящая родственница, жаловалась моему отцу на мою скандальную связь с ее племянницей 293, то рассказывала о ней канонику собора Богоматери, человеку чрезвычайно благочестивому, который донимал меня своими укорами. То она публично изливала потоки брани на мать, на дочь и на меня. Иногда наш союз восстанавливался на несколько дней или на несколько недель. Но вот до чего она дошла в своем безумии. Она распорядилась приспособить для жилья подвал или, точнее, оранжерею, усаженную апельсиновыми деревьями, которая выходит в ее сад как раз под ее маленьким кабинетом, и предложила Королеве меня арестовать, обещая этому помочь, с единственным условием, чтобы ей предоставили охранять меня, запертого в оранжерее. Королева впоследствии рассказала мне об этом, г-жа де Гемене мне в этом призналась. Но Кардинал не захотел воспользоваться ее предложением, ибо, если бы я исчез, народ, без сомнения, обвинил бы в этом его. По счастью для меня, эта великолепная мысль пришла в голову г-же де Гемене, когда Король находился в Париже. Ибо, случись это во время его поездки в Гиень, я бы погиб: я иногда навещал ее по ночам совсем один, и ей ничего не стоило меня выдать. Возвращаюсь, однако, к герцогу Орлеанскому.

Я уже говорил вам, что он принял решение вызволить принцев из тюрьмы, но самое трудное было определить, каким способом взяться за дело. Принцы находились в руках Кардинала, и, стало быть, Мазарини мог, освободив их сам, за четверть часа присвоить себе плоды усилий, на какие Месьё, быть может, понадобились бы годы; а главное, зародись у Мазарини малейшее подозрение насчет этих усилий, он мог принять такое решение в одну минуту. Обдумав все это, мы положили соблюдать величайшую осторожность, скрывать подлинное наше намерение, соединить, забыв о взаимных обидах и мелких личных выгодах, всех тех, чья общая цель была — свергнуть Мазарини; прикинуться не только перед приверженцами двора, но и перед теми сторонниками принцев, кто особенно враждебен к фрондерам, будто наше намерение освободить принца де Конде притворно и неискренне; пустить слухи о раздорах между нами и еще укреплять эти подозрения, от времени до времени пытаясь по отдельности и поочередно примириться с принцем де Конде; приберечь Месьё для решающего удара, а когда настанет время, нанести этот удар, всем вместе навалиться на первого министра и его правительство — одним через посредство кабинета, другим через Парламент, — но прежде всего договориться обо всем с какой-либо одной особой в партии принцев, которая располагала бы ее доверием и имела бы в ней влияние.

Вы видите, какое множество пружин надлежало пустить в действие, и каждая из них была необходима. Без сомнения, вы с первого взгляда поняли назначение каждой. По счастью, как это ни удивительно, все части машины исполнили в точности свое предназначение, и даже те колеса, которые стали вращаться быстрее, нежели то было задумано, едва успев нарушить равновесие, вновь обрели размеренный ход 294. Объяснюсь подробнее. Г-жа де Род, которая по-прежнему поддерживала сношения с хранителем печати, весьма обрадовала его, дав ему понять, что у нее достанет власти через мадемуазель де Шеврёз убедить меня не порывать с ним из-за последней шутки, какую он со мною сыграл. Шатонёф рассчитал свой удар. Он полагал, что отнял у меня кардинальскую шапку, и радовался, что нашлась добрая приятельница, которая позолотит мне эту пилюлю; таким образом он сохранит связь с заговорщиками, которые хотят сбросить Мазарини, — а это входило в его планы, но по наружности будет от них совершенно далек, — а это также входило в его расчеты. Нам же было важно помешать союзу Кардинала с хранителем печати, который, быв прежде одним из наших и все еще во многом нам содействуя, знал о наших намерениях, кроме как о тех, что имели касательство к моей кардинальской шапке; потому я принял или, лучше сказать, сделал вид, будто принимаю за чистую монету все его объяснения насчет комедии в Фонтенбло и даже вполне ими доволен. Он отлично сыграл свою роль, я неплохо исполнил свою. Я признал, что в тех обстоятельствах он должен был поступить именно так, как он поступил. Мадемуазель де Шеврёз, которая звала его папенькой, превзошла самое себя; он пригласил нас у него отужинать и во всех отношениях потешил нас. Помню, например, что он питал слабость ко всякого рода драгоценностям, пальцы его были унизаны кольцами, и вот мы часть вечера провели в рассуждениях о том, какие меры ему должно принять, чтобы в известные минуты не поранить г-жу де Буа-Дофен. Вы увидите, что эти дурачества оказались для нас не бесполезными и дорого обошлись Мазарини. Кардинал вообразил, будто г-жа де Род, которую он полагал в большей дружбе с хранителем печати, нежели со мною, водит меня за нос с помощью мадемуазель де Шеврёз, внушая той все, что ей вздумается. После увиденного им в Фонтенбло он не сомневался, что мы с хранителем печати заклятые враги; когда в пору удаления своего от двора Мазарини узнал, что, несмотря на эту распрю, мы вошли в сговор, чтобы его изгнать, — когда Мазарини это узнал, он с проклятиями воскликнул, что в жизни своей ни разу не был так удивлен 295.

Госпожа де Род оказалась не менее полезной нам в отношении принцессы Пфальцской. Я уже упоминал, что та всеми силами старалась привлечь г-жу де Род на сторону принцев — нетрудно угадать, как принято было теперь ее посредничество. Обе дамы очень искусно повели все предварительные переговоры. Ночью я встретился с принцессой и был ею восхищен. Меня поразили ее дарования, оказавшие себя особенно в умении ее доверяться людям. Достоинство редкое и безусловно свидетельствующее об уме замечательном. Принцесса была весьма обрадована, что я озабочен сохранением тайны, ибо не менее, нежели я сам, была озабочена тем же. Я напрямик сказал ей, что мы опасаемся, как бы сторонники принцев не выдали нас Кардиналу, чтобы принудить его договориться с ними. Она честно призналась мне, что сторонники принцев боятся, как бы мы не выдали их Кардиналу, чтобы побудить его заключить соглашение с нами. Когда я поручился ей своим честным словом, что мы не примем никаких предложений двора, восторгу ее не было границ; она сказала мне, что не может дать мне такое же обещание, потому что Принц в его обстоятельствах вынужден согласиться на любое предложение, которое предоставит ему свободу; но она заверила меня: если я готов заключить с нею договор, первым его условием будет — что бы Принц ни обещал двору, соглашение между нами никогда не претерпит от этого ущерба. Мы приступили к подробностям, я сообщил ей о своих планах, она открыла мне свои — совещание наше продолжалось два часа, мы обо всем согласились. «Я вижу, — заметила она под конец, — мы вскоре окажемся в одной партии, а может статься, это уже случилось». Скажу вам все. При этих словах она извлекла из-под своего изголовья (ибо она лежала в постели) восемь или десять связок писанных шифром бумаг, писем, пустых бланков с подписью — она оказывала мне доверие самым любезным способом. Мы составили краткую памятку о том, что надлежит делать каждой стороне, — и вот что в ней значилось.

Принцесса Пфальцская уведомит герцога Немурского, президента Виоля, Арно и Круасси, что фрондеры, мол, склоняются к тому, чтобы поддержать принца де Конде, но она подозревает, что коадъютор намерен воспользоваться услугами его партии, чтобы свалить Кардинала, а вовсе не для того, чтобы освободить Принца; тот, кто первым вступил в переговоры с ней, но не пожелал быть названным, выражался-де столь уклончиво, что она почувствовала недоверие; на всякий случай фрондеров следует выслушать, соблюдая со всем тем величайшую осторожность, ибо должно опасаться, не ведут ли они двойную игру. Принцесса полагала необходимым на первых порах говорить в таком духе по двум причинам: во-первых, в интересах самого принца де Конде ей важно было рассеять впечатление, сложившееся в умах многих его сторонников, будто она слишком отдалилась от двора; во-вторых, ей важно было поселить в тех же его сторонниках недоверие к фрондерам, слухи о котором дойдут до придворной партии и помешают двору слишком сильно испугаться сговора Фронды и принцев. «Если бы я разделяла мнение тех, кто верит, будто Мазарини решится освободить принца де Конде, — призналась мне принцесса, — я оказала бы дурную услугу Принцу, поступая так, как я сейчас поступаю; но, наблюдая поведение Кардинала, с тех пор как Принц находится в тюрьме, я поняла, что Мазарини никогда не даст ему свободу, а, стало быть, у нас есть лишь один выход — предаться в ваши руки; но, чтобы предаться вам вполне, нам должно предоставить вам возможность защититься против ловушек, какие те из друзей Принца, кто со мной не согласен, быть может, пожелают расставить вам, а в конце концов расставят самому Принцу. Я понимаю, что иду на риск, и вы можете употребить во зло мою доверенность, но знаю также, что, желая услужить Принцу, рисковать должно, и еще я знаю, что в нынешних обстоятельствах услужить ему можно лишь, рискнув так, как рискнула я. Вы подали мне пример, вы пришли сюда, положившись на мое слово, вы в моих руках».

Я всегда склонен был служить принцу де Конде, к которому всю мою жизнь питал почтение и любовь особенные, но признаюсь вам: даже если бы меня не влекло к нему душевное расположение, меня привело бы в его стан благородное и умелое поведение принцессы Пфальцской. Вот уже два часа я восхищался ею — теперь я начинал ее любить, ибо, открыв мне причины своего поступка, она явила столько же сердечной доброты, сколько явила ума, сумев убедить меня в своей правоте. Видя, что я плачу ей той же откровенностью и не только поведал ей правду обо всех наших действиях, но и не скрываю наших побуждений, она отложила в сторону перо, которым писала памятную записку, чтобы обрисовать мне положение в своей партии; она сказала, что Первый президент хочет и по собственной своей склонности, и в особенности потому, что таково желание Шамплатрё, чтобы Принц получил свободу, но он уповает на то, что ее дарует Принцу двор, и ни в коем случае не желал бы, чтобы она куплена была ценой гражданской войны; маршал де Грамон более всех во Франции мечтает об освобождении Принца, но как никто другой способен лишь еще укрепить его оковы, ибо двору всегда удастся его обмануть; г-жа де Монбазон каждый день сулит принцам поддержку герцога де Бофора, но слову ее не придают веры, а влияние не ставят ни во что. Арно и Виоль в интересах своекорыстных хотят, чтобы Принца освободил двор, и надеются при этом только на самих себя. Круасси убежден, что добиться чего бы то ни было можно лишь при моей поддержке, но он так необуздан, что еще не время говорить с ним начистоту; герцог Немурский всего лишь красивая кукла; единственный, с кем она будет откровенна и через кого будет сообщаться со мной, — это Монтрёй, о котором мне уже пришлось упоминать. Тут принцесса снова взялась за отложенную записку. Вы уже знаете первый ее пункт. Второй гласил, что когда мы посчитаем нужным, для того ли, чтобы помешать сторонникам принцев слишком поспешно устремиться навстречу Мазарини (а это часто случалось с ними, стоило ему хотя вскользь намекнуть, что он склонен освободить принцев), или для другой возможной цели, словом, когда мы посчитаем нужным вывести на сцену Фронду, мы начнем с г-жи де Монбазон; она будет столь уверена, будто это она вовлекла в дело герцога де Бофора, хотя я приготовлю его заранее, что, если Кардинал проведает об этом, — а он непременно проведает о том, что творится в партии принцев, которую раздирают интересы и чувства столь противоречивые, — он вообразит, будто во Фронде началась разногласица; тогда известие о союзе фрондеров с принцами не испугает его, а только еще придаст ему смелости. Третий пункт гласил, что принцесса никому не откроет правды обо мне, пока не почувствует, что участники ее партии готовы принять то, о чем их намерены уведомить. Вслед за тем мы поклялись друг другу действовать в полном и совершенном согласии и неукоснительно сдержали слово.

Месьё безусловно одобрил наш разговор, который касался, собственно, лишь плана наших действий, что, впрочем, было самым неотложным, ибо в любую минуту он мог быть нарушен несогласными поступками. Обсуждение же условий, с которого обыкновенно начинают переговоры, мы перенесли на ближайшую ночь, готовые на сей раз завершить ими дело, ибо Фронде предоставлена была полная свобода самой назначить эти условия и стороны словно бы состязались в великодушии. Месьё не желал для себя ничего, кроме дружбы принца де Конде, бракосочетания принцессы Алансонской 296 с герцогом Энгиенским и еще, чтобы Принц отказался от притязаний на звание коннетабля 297. Мне предложили аббатства принца де Конти 298, — надо ли вам говорить, что я их отверг. Герцог де Бофор желал, чтобы никто не покушался отнять у него адмиральство, но на это никто и не притязал. Мадемуазель де Шеврёз не имела ничего против того, чтобы стать принцессой крови, сочетавшись браком с принцем де Конти; это было первое, что принцесса Пфальцская предложила г-же де Род. Обо всем перечисленном договорились на втором совещании, однако по той же причине, по какой решено было не составлять общего соглашения, — причину эту я уже изложил вам выше, — решено было записывать каждое из этих условий лишь по мере того, как будут заключаться соглашения частные. Принцесса Пфальцская настойчиво уговаривала меня просить у принцев формального обещания не препятствовать назначению моему кардиналом. Я объясню вам вскоре, почему я в ту пору на это не согласился. Потомкам трудно будет представить, с каким тщанием соблюдены были все предосторожности 299, — я и сам до сих пор этому удивляюсь. Правда, я нашел верное средство оградить нас от того, что, скорее всего, могло расстроить наши планы; я имею в виду болтливость и вероломство герцогини де Монбазон; ибо, когда мы с принцессой Пфальцской решили, что г-ну де Бофору пришла пора откровеннее прежнего заговорить о своих намерениях с друзьями принцев, я убедил его, будто, утаив от г-жи де Монбазон все, что касается Месьё и меня, он возвысится в ее мнении и пресечет упреки, какими, по собственному его признанию, она не перестает осыпать его из-за моей над ним власти. Он уразумел то, что я ему втолковывал, и пришел в совершенный восторг. Арно вообразил, будто сотворил чудо, привлекши к своей партии г-на де Бофора через герцогиню де Монбазон. Добрая сестрица г-на де Бофора, герцогиня Немурская, приписывала эту честь себе. Принцесса Пфальцская, которая была столь же остроумна, сколь умна, каждую ночь потешалась над ними вместе со мной. Удивительно, что договор сторонников Принца с герцогом де Бофором, вопреки всем нашим опасениям, и в самом деле сохранился в тайне, ничему не повредил и произвел лишь то действие, к какому мы стремились, а именно: дать знать тем, кто в Париже руководил делами принца де Конде, что им можно надеяться не только на Мазарини. Один из пунктов этого договора гласил, что герцог де Бофор употребит все силы, чтобы убедить Месьё взять принцев под свою защиту и даже порвет с коадъютором, если тот будет упорствовать, отказываясь им служить. Двор, который не верил ни преданности, ни усердию герцогини де Монбазон и к тому же знал, сколь ничтожно ее влияние, в последнее время пренебрегал ею. Обстоятельство это сослужило нам службу. Кажется, я уже говорил вам на страницах этого моего труда, что даже теми, кто достоин презрения, не всегда должно пренебрегать.

Принцесса Пфальцская дала приверженцам принцев время увериться в обманчивости надежд, какими их обольщал двор, и настроила их умы на нужный лад — тогда я откровеннее прежнего поведал о своих намерениях Арно и Виолю, которые поспешили обрадовать принцессу этой доброй вестью. Свидание наше устроил Круасси, всегда искавший моего союза. Состоялось оно ночью у принцессы Пфальцской. Все обсудив, мы с герцогом де Бофором оба подписали договор (повторяю — мы оба), чтобы партия принцев убедилась в нашем с ним единомыслии и в том, что договор, подписанный им одним, не должно брать в расчет. Мы условились, что новый договор дан будет на сохранение Бланменилю, который, при всех его свойствах, нам известных, был в ту пору лицом довольно заметным, ибо одним из первых выступил в Парламенте против Кардинала. В настоящее время оригинал этого договора находится у Комартена 300 , который, будучи тому лет восемь или десять со мной в Жуаньи 301, обнаружил его забытым в ящике платяного шкафа. Забавно, что на совещании этом, по сговору с принцессой Пфальцской, я утаил от собеседников расположение Месьё, который был в этом деле главным козырем и по многим причинам должен был вступить в игру последним, а они в свою очередь, по сговору с принцессой, утаили от меня то, что им было о нем известно. Разница была лишь в том, что она хотела, чтобы я знал всю подоплеку, ибо видела, что я игры не испорчу, а от них она и в самом деле сколько могла скрывала карты по причине, которую я вам сейчас изложу.

Месьё, самый нерешительный человек на свете, даже избрав наконец какую-нибудь цель, никак не мог решить, какими средствами ее домогаться. Порок этот — самый ядовитый источник ошибок, совершаемых человечеством. Месьё желал, чтобы принцы получили свободу, но иногда ему хотелось, чтобы освободил их двор. Желание, однако, было бессмысленно, ибо если бы двор и даровал им свободу, первой его заботой было бы отстранить Месьё от участия в этом предприятии или, во всяком случае, допустить его участвовать в нем только, когда все уже свершится, и для одного лишь вида. Месьё сам хорошо это понимал и сто раз говорил мне об этом. Но поскольку он был слабодушен, а люди такого склада неспособны до конца отличить то, чего они действительно хотят, от того, что им, может быть, захотелось бы, он время от времени поддавался на уговоры маршала де Грамона, который изо дня в день предоставлял Мазарини себя дурачить и раза два в неделю убеждал Месьё, будто двор действует совершенно чистосердечно, намереваясь дать свободу принцам. Вскоре я заметил, к чему приводят беседы Месьё с маршалом де Грамоном, но, полагая, что двумя-тремя словами всегда могу рассеять сделанное ими впечатление, не придавал им особого значения, тем более что Месьё, признавшийся мне, как смертельно он боится разглашения тайны, безусловно не мог выдать ее человеку, который был ему известен как самый отъявленный болтун. И, однако, я ошибся: Месьё, хотя и в самом деле не признался маршалу, что через фрондеров ведет переговоры с партией принцев, сделал едва ли не худшее, сообщив Грамону, что фрондеры ведут такие переговоры от собственного своего имени, — они, мол, хотели склонить Месьё к тому же, но он отказался, ибо намерен содействовать освобождению принцев только вкупе с двором, будучи уверен, что двор с охотою за это возьмется. Первый президент и маршал де Грамон, которые действовали заодно, не замедлили поделиться этой важной новостью с Виолем, Круасси и Арно, предостерегая их, чтобы те не вздумали доверяться фрондерам, главной силою которых мог быть конечно же только герцог Орлеанский. Вообразите, какие следствия повлекла бы за собой эта оплошность, если бы предосторожности, взятые мною и принцессой Пфальцской, не предотвратили беды. Пять или шесть дней подряд она вела хитроумнейшую игру, чтобы затемнить дело, которое горячность Виоля осветила более необходимого, а когда принцесса достигла цели и решила, что более нет нужды играть «comoedia in comoedia» 302, она с еще большим успехом, как вы увидите далее, обратила себе на пользу развязку пьесы.

Мы с принцессой Пфальцской решили, что мне должно объясниться с Месьё, чтобы во второй раз не случилось подобного недоразумения, которое способно расстроить самые обдуманные планы. Я говорил с ним без обиняков, я не скрывал досады. Он устыдился, он каялся. Правда, вначале он надеялся меня обмануть, уверив, будто ничего не говорил маршалу де Грамону, хотя, мол, и вправду полагал, что тому следовало бы намекнуть, будто он, Месьё, вовсе не так уж привержен фрондерам, как убеждает себя Королева. Словом, я не мог вытянуть из него ничего, кроме этих жалких объяснений, которые убедили меня, что совершить этот ложный шаг его толкнул страх перед тем, как бы двор не освободил вдруг принцев без его участия. Когда я объяснил Месьё, какие следствия этот шаг может иметь для него самого и для всех нас, он поспешно предложил мне сделать все необходимое, чтобы поправить дело. Он написал мне из Лимура 303, куда часто ездил, помеченное задним числом письмо, в котором высмеивал, и даже весьма едко, попытки маршала де Грамона завести с ним переговоры. Насмешки его в согласии с наставлениями, данными мне принцессой Пфальцской, сопровождались такими подробностями, что становилось несомненным: переговоры с маршалом — чистейший вздор. Принцесса Пфальцская как бы в знак особого доверия показала упомянутое письмо Виолю, Арно и Круасси. Я сделал вид, будто этим раздосадован. Потом смягчился, поддержал насмешки Месьё, и с этой минуты до самого дня освобождения Принца маршала де Грамона и Первого президента морочили так, что, по совести, мне было их немного жаль. В эту пору мы натолкнулись еще на одно препятствие, так сказать, семейственное. Хранитель печати, который, как вы уже знаете, примкнул к нам, чтобы погубить Мазарини, чрезвычайно боялся освобождения принца де Конде, хотя в разговорах с нами в этом не признавался; но поскольку Лег согласился содействовать этому освобождению потому лишь, что не мог мне противиться, г-н де Шатонёф решил воспользоваться им, чтобы через г-жу де Шеврёз вынудить нас к проволочке. Я вскоре это заметил и рассеял тучу с помощью мадемуазель де Шеврёз, которая так пристыдила мать, колебаниями своими мешавшую ее замужеству, что герцогиня тотчас вновь приняла нашу сторону и даже оказала нам немалую помощь в отношении Месьё, чье слабодушие всегда имело несколько ступеней. От склонности было еще далеко до желания, от желания до решимости, от решимости до выбора средств, от выбора средств до применения их к делу. И что самое поразительное, — он способен был зачастую остановиться вдруг на полпути в разгар самого дела. Тут-то герцогиня де Шеврёз нам и помогла, и Лег, видя, что предприятие наше зашло слишком далеко, не стал нам мешать. Г-жа де Род, со своей стороны, исполняла нужную роль при хранителе печати, который, впрочем, не решался выступить открыто. Наконец Месьё подписал свой договор и то, как он это сделал, обрисует вам его нрав убедительней всех моих слов. Комартен с договором в одном кармане и письменным прибором в другом захватил герцога на пороге его кабинета, вложил ему в руки перо, и тот, по словам мадемуазель де Шеврёз, поставил свою подпись на бумаге с таким видом, словно подписывал договор с чертом, опасаясь, что его застигнет за этим делом его ангел-хранитель. В соглашении этом оговорен был брак принца де Конти с мадемуазель де Шеврёз, ибо, разумеется, в моем договоре о нем не могло быть и речи. Включено сюда было и обещание не препятствовать моему назначению кардиналом, но только в связи со статьей о предстоящем бракосочетании принца де Конти; особо упомянуто было, что Месьё вырвал у меня согласие принять такое обещание от принца де Конде лишь тогда, когда меня убедили, что принц де Конти вступает на мирское поприще, и старший брат уже не может притязать на кардинальский сан для младшего. Принцы участвовали в этих переговорах так, словно находились на свободе. Мы им писали, они отвечали нам, и никогда еще связь Парижа с Лионом не была столь постоянной. Бар, их охранявший, был человек недалекий, но тут удалось обмануть даже прожженных хитрецов. Принц де Конде, выйдя из тюрьмы, рассказывал мне, каким способом ему доставляли письма. Я это запамятовал. Кажется, иногда ему передавали их в золотых монетах достоинством в сорок восемь ливров 304, которые были полыми внутри. Когда я сам оказался в тюрьме, мне эта уловка не пригодилась, ибо мне передавать деньги не разрешали.

По возвращении Короля из Гиени кардинал Мазарини во второй раз отведал сладость приветственных криков толпы, но вскоре ему во второй раз пришлось убедиться, что кушанье это, хотя и усердно приправленное придворной лестью, не довольно сытно: через несколько дней оно ему приелось. Фрондерам оно не мешало по-прежнему чувствовать свою силу, мне — по-прежнему навещать Отель Шеврёз, который ныне стал Отелем Лонгвиль и находится, как вам известно, всего шагах в ста от Пале-Рояля, резиденции Короля. Я отправлялся туда всякий вечер, расставив своих часовых ровно в двадцати шагах от постов дворцовой стражи. Я и по сей день стыжусь этого воспоминания, но то, чего в глубине души я стыдился и в ту пору, черни казалось величественным, ибо было дерзким, а остальным — простительным, ибо вызвано было необходимостью. Конечно, мне могли возразить, что коадъютору нет никакой необходимости посещать Отель Шеврёз, но об этом почти никто не заикался, такую силу во времена междоусобицы имеет привычка, всегда благоприятствующая тем, кто сумел привлечь к себе сердца. Вспомните, прошу вас, что я говорил вам об этом предмете в первой части моего сочинения. Занятия, которым я предавался в Отеле Шеврёз, были как нельзя более несовместны с отправлением треб, с поучительными лекциями в семинарии Сен-Маглуар и с прочими моими духовными обязанностями. Я, однако, обнаружил способность примирить одно с другим, а способность эта в глазах света оправдывает то, что ей удается примирить.

Кардинал, устав, как я полагаю, от постоянного страха, какой поддерживал в нем в Париже аббат Фуке 305, желавший сделаться ему необходимым, и к тому же еще упрямо веря, что способен командовать армией (он раз десять за свою жизнь толковал мне об этом, развивая вздорную мысль о различии между понятиями «командовать армией» и «армией руководить»), так вот, Кардинал в эту пору внезапно покинул Париж 306 и направился в Шампань, чтобы отбить у врагов захваченные ими Ретель и Шато-Порсьен, где виконт де Тюренн предполагал стать на зимние квартиры. Эрцгерцог, после упорной осады овладевший Музоном, придал виконту значительное войско, которое в соединении с отрядами, набранными из войск, оставшихся верными принцам, образовали превосходную боевую армию. Кардинал выставил против нее армию не менее сильную, ибо к той, которой маршал Дю Плесси уже командовал в Шампани, он присоединил войска, приведенные королем из Гиени, и еще те, что Виллекье и Окенкур сохранили и даже умножили за лето. Я расскажу вам о ратных подвигах армий, но сначала опишу то, что происходило на поле брани в Парламенте немного времени спустя после отъезда Кардинала.

На совете у принцессы Пфальцской мы решили не давать Кардиналу передышки и напасть на него на другой же день после открытия Парламента. Первый президент, в глубине души весьма доброжелательствовавший принцу де Конде, объявил его сторонникам, что готов усердно служить ему во всем, чего можно добиться законным порядком, но, если они изберут путь заговора, он никогда не примет в нем участия. То же самое он объявил и президенту Виолю; Кардинал, — присовокупил он, — убедившись, что Парламент не может отказать, наконец, в правосудии двум принцам крови, которые его требуют и которым до сих пор не предъявлено никакого обвинения, без сомнения, уступит, если только ему не дадут повода вообразить, будто сторонники Принца затевают что-то вместе с фрондерами; но при малейшем подозрении, что с Фрондой поддерживаются тайные сношения, Кардинал скорее пойдет на любую крайность, нежели помыслит их освободить. Вот что Королева, Кардинал и их подручные твердили каждую минуту, вот что Первый президент и маршал де Грамон принимали за чистую монету и вот из-за чего принц де Конде мог бы до самой смерти Мазарини оставаться в оковах, если бы не здравый смысл и твердость духа принцессы Пфальцской. Надо ли вам говорить, что по этой причине еще более, нежели по всем тем причинам, о которых я говорил вам ранее, совершенно необходимо было скрыть нашу игру, ибо для нас имела особую важность, по крайней мере при поднятии занавеса, поддержка Первого президента. Надо признаться, что никогда еще комедия не была разыграна с таким блеском. Месьё убедил маршала де Грамона, что желает, чтобы принцы получили свободу, но только дарованную двором, ибо только двор может даровать ее им, не развязав междоусобицы, и еще потому, что Месьё стало известно: фрондеры в глубине души вовсе не стремятся освободить принцев. Друзья принца де Конде уверили Первого президента, что, поскольку мы хотим их обмануть и с их помощью под предлогом служения Принцу свергнуть Мазарини, они хотят, под предлогом свержения Мазарини, с нашей помощью освободить принца де Конде. Я старался вести себя так, чтобы по наружности оправдать все эти речи и подозрения. Дипломатия наша произвела именно то действие, на какое мы рассчитывали. Она воспламенила в Первом президенте и во всех его собратьях, питавших неприязнь к Фронде, желание служить принцу де Конде; она удержала Кардинала от решений для нас опасных, ибо дала ему повод надеяться, что каждая из двух партий будет уничтожена руками другой, и она так хорошо скрыла наши действия, что двор не обращал ни малейшего внимания на остережения, которые стекались к нему со всех сторон. Придворная партия полагала, что ей известна вся подоплека игры. Первый президент, не удержавшись, делал иногда в Парламенте многозначительные намеки, полагая, что мы их не поймем, меж тем как смысл их был изъяснен нам еще накануне принцессой Пфальцской. Мы посмеивались над маршалом де Грамоном, который верил сам и уверял всех, что фрондеры скоро останутся в дураках. В связи с этим во множестве разыгрывались презабавные фарсы, без преувеличения, достойные пера Мольера. Возвратимся, однако, к Парламенту.

Наступил день Святого Мартина 307 1650 года; Первый президент и генеральный адвокат Талон увещевали Парламент сохранять спокойствие, дабы не играть на руку врагам государства. Советник Большой палаты Деланд-Пайен объявил, что накануне вечером в девять часов ему вручено было ходатайство принцессы де Конде. Бумагу огласили — в ней содержалось прошение о том, чтобы принцы привезены были в Лувр и оставались под охраной одного из свитских офицеров; чтобы послали за генеральным прокурором 308, дабы он предъявил им, если может, обвинение; в случае же если такового нет, принял меры к незамедлительному их освобождению. Забавно, что подать это прошение решено было двумя днями ранее Круасси, Виолем и мною у принцессы Пфальцской, а назавтра его тайком составили у Первого президента, который сказал Круасси и Виолю: «Вот что значит служить Его Высочеству принцу де Конде, соблюдая законы, как надлежит людям благомыслящим, а не бунтовщикам». На прошении Принцессы, согласно с парламентской процедурой, надписали: «К рассмотрению», передали его магистратам от короны и для обсуждения назначили день — среду на будущей неделе, то есть 7 декабря.

В этот день генеральный адвокат Талон, приглашенный объявить свое мнение о ходатайстве принцессы де Конде, доложил ассамблее палат, что накануне Королева, призвав к себе магистратов от короны, повелела им передать Парламенту, чтобы он ни под каким видом не занимался рассмотрением ходатайства Принцессы, ибо все, связанное с арестованием принцев, подлежит ведению одного лишь Короля. От имени генерального прокурора Талон предложил Парламенту послать Королеве депутацию, дабы передать ей ходатайство Принцессы и почтительнейше просить Ее Величество к нему снизойти.

Не успел Талон окончить свою речь, как старейшина Большой палаты Креспен огласил другое прошение — от мадемуазель де Лонгвиль, которым она ходатайствовала об освобождении отца своего и о том, чтобы ей позволено было остаться в Париже, дабы о сем хлопотать.

Едва закончилось чтение этой бумаги, как служители доложили, что у дверей дожидается капитан гвардии Принца, Де Рош, который просит Парламент оказать ему честь принять его, дабы он мог вручить ему письмо от трех принцев. Де Рошу дана была аудиенция. Он объявил, что письмо передал ему кавалерист из конвоя, сопровождавшего принца де Конде в Гавр. Оно было оглашено — принцы требовали в нем, чтобы их судили либо вернули им свободу 309.

В пятницу, 9 декабря, когда ассамблея палат собралась для прений, церемониймейстер двора Сенто доставил в Парламент именной указ, которым Король предписывал отложить всякое обсуждение до того, как депутация Парламента, к нему посланная, выслушает его волю. Депутацию отрядили в тот же день после обеда. Королева приняла членов Парламента лежа в постели и объявила им, что очень больна. Хранитель печати прибавил, что Король, который при сем присутствовал, желает, чтобы палаты воздержались обсуждать сообща какие бы то ни было вопросы, пока здоровье Королевы, его матери, не окрепнет, и тогда она сможет уделить более внимания делам, дабы решить их к удовлетворению Парламента.

Десятого числа Парламент постановил отложить обсуждение лишь до 14 декабря; в этот день старейшина Парламента Креспен, не зная, какое решение принять, предложил просить архиепископа Парижского возглавить торжественное шествие палат, дабы молить Бога внушить им одни только благие решения.

Четырнадцатого декабря в Парламент прислан был именной указ, имевший целью не допустить обсуждения. В нем стояло, что Королева, без сомнения, в самом скором времени удовлетворительно решит дело принцев. Указ этот не оказал никакого действия — прения начались. Советник Большой палаты Ле Нен предложил просить герцога Орлеанского пожаловать в заседание, — предложение его было поддержано большинством голосов. Из того, что вам уже известно, вы можете судить, что герцогу рано еще было появляться на сцене. Он ответил депутатам, что ни в коем случае не явится в ассамблею: там слишком шумят и не наблюдают более никакого порядка; притязания Парламента приводят его в совершенное недоумение; палатам не подобает заниматься рассмотрением подобного рода дел; выход у них один — переслать прошения Королеве. Благоволите заметить, что ответ этот, который обдуман был еще во время первых наших совещаний у принцессы Пфальцской, благодаря хитроумию Месьё, приписан был внушению двора, ибо Месьё дал ответ присланным к нему советникам Дужа и Менардо только после того, как уведомил об их посольстве Королеву, а ей так ловко представил выгоды отсутствия своего в Парламенте, что вынудил двор просить его туда не являться. Его ответ депутатам окончательно утвердил двор во мнении, что маршал де Грамон в самом деле проник в истинные намерения Месьё, а Первый президент еще укрепился в мысли, что фрондеров на этот раз обведут вокруг пальца; однако, поскольку самого Первого президента обвести вокруг пальца в той же мере, что маршала де Грамона, Кардиналу не удалось, тот был отнюдь не прочь, чтобы Парламент пришпорил первого министра; хотя время от времени он делал вид, будто пытается обуздать слишком рьяных, нетрудно было понять иногда по собственному его поведению и всегда по тому, как держали себя его приверженцы в корпорации, что он хочет освобождения принцев, хотя и не хочет добиваться его ценой гражданской войны.

Пятнадцатого декабря прения продолжались.

Семнадцатого декабря они продолжались также, с той, однако, разницей, что Деланд-Пайен, докладчик по ходатайству принцев, спрошенный Первым президентом, не намерен ли он прибавить что-нибудь к мнению, изложенному им 14 и повторенному 15 декабря, прибавил, что, ежели Парламент сочтет возможным присовокупить к устным и письменным своим представлениям об освобождении принцев еще и жалобу по всей форме против образа действий кардинала Мазарини, он ее поддержит своим голосом. Бруссель высказался против Кардинала еще более резко. Я так и не дознался, по какой причине Первый президент, отчасти даже против правил процедуры, заставил докладчика таким способом во второй раз повторить свое мнение, знаю только, что в Пале-Рояле на него за это разгневались, тем более что при этом повторении названо было имя Кардинала.

Восемнадцатого декабря пришло известие о том, что маршал Дю Плесси выиграл большую битву 310 у виконта де Тюренна; последний, явившись на помощь Ретелю, обнаружил, что Липонти, командовавший в нем испанским гарнизоном, уже сдал город маршалу Дю Плесси; г-н де Тюренн, решившись отступить, вынужден был дать бой в долине Сомпюи, и, хотя он творил чудеса, ему едва удалось спастись с четырьмя его соратниками; он потерял более двух тысяч убитыми, среди которых одного из братьев курфюрста Пфальцского, и шестерых полковников, и четыре тысячи пленными, среди которых были дон Эстебан де Гамарра, второе по нему лицо в армии, Бутвиль, нынешний герцог Люксембургский, граф де Боссю, граф де Кентен, Окур, Серизи, шевалье де Жарзе и все полковники. Говорили также, что были захвачены двадцать знамен и восемьдесят четыре штандарта. Вы, конечно, догадываетесь, в какое смятение это повергло сторонников принцев, и все же вы не можете себе его вообразить. Всю ночь напролет в моем доме слышались одни только стенания и горестные вопли; Месьё был сражен.

Девятнадцатого декабря я отправился во Дворец Правосудия, где должны были собраться палаты; на улицах народ предстал предо мной в унынии, горести и страхе. В эту минуту я понял еще явственнее, чем прежде, что Первый президент желает добра принцам: когда главный церемониймейстер двора де Род явился в Парламент от имени Короля приказать членам Парламента быть назавтра в соборе Богоматери на благодарственном молебствии по случаю победы, Первый президент самым естественным и незаметным образом воспользовался этим обстоятельством, чтобы в прениях участвовало как можно меньше ораторов, ибо он понял, что ораторы будут говорить без всякого пыла. В самом деле, речи держали всего пятнадцать или шестнадцать советников, так как Первый президент искусно нашел способ протянуть время. Большинство ораторов высказались в пользу представлений об освобождении принцев, но говорили они кратко, робко, без всякой горячности и не задевая Мазарини; назвал его один только Менардо-Шампре, да и то, чтобы воздать ему хвалу: он приписал ему всю честь победы при Ретеле, заметив, что это Кардинал заставил маршала Дю Плесси дать сражение (тут он сказал правду), и с неописанной наглостью объявил, будто лучшее, что может сделать корпорация, — это просить Королеву отдать принцев под охрану этому доброму и мудрому министру, дабы он позаботился о них, как до сих пор заботился о государстве. Удивило и поразило меня то, что человек этот не только не был освистан ассамблеей палат, но даже, когда он проходил по залу, где собралась неисчислимая толпа, против него не раздалось ни одного голоса.

Обстоятельство это, воочию убедившее меня в том, сколь глубоко уныние народа, а также то, что я наблюдал во второй половине дня в поведении членов старой и новой Фронды (новая была партией принцев), побудило меня решиться на другой же день выступить открыто, чтобы подбодрить упавших духом. Вы понимаете, что одна лишь крайность могла подвигнуть меня на этот шаг, ибо вам известно, сколь важно мне было утаить свои замыслы. Желая несколько смягчить действие моего поступка, я решил, произнеся речь, общее направление которой было бы в пользу принцев, оставить себе лазейку, чтобы Мазарини и Первый президент вообразили, будто я оставляю ее недаром, ибо сам намерен уклониться от участия в освобождении узников. Я знал Первого президента за человека негибкого — люди такого склада с жадностью ловят любой наружный знак, который подкрепляет первое их впечатление. Я знал Кардинала за человека, который не может не подозревать подкопа всюду, где только можно его подвести: людям подобного нрава почти не стоит труда внушить, что ты хочешь предать тех, кому берешься услужить. Потому-то я и положил на другой день объявить себя решительным противником беспорядков в государстве, отправляясь от рассуждения о том, что, мол, Господь, благословив армию Короля и изгнав врагов из наших пределов, даровал нам возможность озаботиться мыслью о внутренних, самых опасных наших недугах; здесь я намерен был прибавить, что ныне, когда сетования мои не могут сыграть на руку испанцам, повергнутым в прах последним сражением, я почитаю обязанностью своей поднять голос против утеснения народа; меж тем одна из главных опор государственных, более того, опора самая надежная и верная — есть сбережение членов королевской фамилии; вот почему я глубоко скорблю, видя, что Их Высочества содержатся в Гавре, местности со столь тлетворным климатом 311; я полагаю должным сделать почтительнейшие представления Его Величеству, прося его вызволить их оттуда и перевести в такое место, где, по крайней мере, ничто не будет угрожать их здоровью. Я расчел, что мне не следует упоминать имени Мазарини, чтобы он сам и Первый президент вообразили, будто я щажу его в тайной надежде легче с ним сговориться, при этом озлобив против него и натравив на него партию принцев этим своим уклончивым заявлением, которое, поскольку в нем нет и речи об освобождении принцев, впоследствии ни к чему меня не обяжет. Я поделился своим замыслом, который пришел мне в голову только за обедом у г-жи де Ледигьер, с Месьё, с принцессой Пфальцской, с герцогиней де Шеврёз, Виолем, Арно, Круасси, президентом де Бельевром и Комартеном. Одобрил его один только Комартен, остальные твердили, что надо дать время Парламенту воспрянуть духом, хотя сам он никогда не воспрянул бы. Наконец упорство мое одержало верх, однако я видел по всему: в случае неуспеха иные от меня отрекутся и все до одного осудят. Но шаг этот был столь необходим, что я положил рискнуть.

На другой день, это было 20 декабря, я так и сделал — я произнес задуманную речь 312. Люди приободрились, решив, что не все еще потеряно, и, должно быть, мне известны обстоятельства, не известные другим. Первый президент, как я и рассчитывал, не замедлил попасться на мою удочку и в конце заседания сказал президенту Ле Коньё, что речь моя построена весьма искусно, однако в ней видна вражда моя к принцам. Единственный, кто не попался в ловушку, был президент де Мем. Он понял, что я помирился с принцем де Конде, и это огорчило его так сильно, что некоторые полагали, будто печаль эта и свела его вскоре в могилу. В этот день в прениях участвовали немногие, ибо должно было идти на молебствие; но общее расположение духа и выражение лиц заметно переменились. Толпа в зале, осведомленная теми, кто находился в ложах, воротилась в прежнее настроение: при выходе нас по обыкновению встретили восторженными кликами; в этот вечер три сотни карет перебывали у моего дома, где накануне я не видел ни одной.

Двадцать второго декабря прения продолжались, и становилось все более заметно, что Парламент отнюдь не следует за триумфальной колесницей Мазарини. Неосторожность того, кто во время последней битвы поставил на карту судьбу всего королевства, живописали в заседании, не жалея красок, могущих затмить блеск его победы.

Увенчало наши усилия заседание 30 декабря. В этот день постановлено было сделать почтительнейшие представления Королеве, прося ее даровать свободу принцам и дозволить пребывание в Париже мадемуазель де Лонгвиль. Решено было также отрядить одного президента и двух советников к герцогу Орлеанскому, дабы просить его употребить для той же цели свое влияние. Было бы несправедливостью с моей стороны, если бы я забыл упомянуть здесь о том, кто дал повод к сочинению известной песенки:

Три пункта в этом деле есть 313

До двух часов пополуночи наставлял я герцога де Бофора в доме г-жи де Монбазон, чтобы он изъяснялся более или менее внятно в щекотливых обстоятельствах, когда любую сказанную им нелепицу охотно приписали бы мне; сколь много я преуспел в своих стараниях, вы видите сами из этой песенки, которая и впрямь являет собой дословное переложение прозы стихами. Подивитесь же, прошу вас, могуществу воображения. Старейшина Большого совета, Машо, который был далеко не глуп, шепнул мне, выслушав речь герцога: «Сразу видно, не он ее выдумал». Но самое удивительное, что приверженцы двора усмотрели в ней хитроумие. Когда я спросил герцога де Бофора, почему в своей речи он сослался на речь герцога Орлеанского, который не мог произнести ее, ибо не присутствовал в заседании, он ответил, что хотел привести в замешательство Первого президента. Ответ достоин песенки.

Когда магистраты от короны испросили аудиенции у Королевы, чтобы сделать представления, Королева, сославшись на лечение, предписанное ей врачами, объявила, что примет их не ранее, чем через неделю. Месьё, согласно обдуманному нами плану, дал посланному к нему президенту де Новиону неопределенный ответ. Лечение Королевы затянулось на неделю или даже дней на десять долее, нежели она предполагала или, точнее, нежели она сказала, и представления Парламента сделаны были лишь 20 января 1651 года. Тон их был весьма решительный — Первый президент употребил все силы, чтобы придать им убедительности.

Двадцать первого января он сделал о них отчет или, лучше сказать, намеревался сделать, ибо внезапно прерван был глухим ропотом, поднявшимся на скамьях Апелляционных палат, члены которых желали отложить слушание отчета, в котором речь шла о такой безделице, как освобождение двух принцев крови и покой или потрясение государства, дабы обсудить действия хранителя печати, который в истории с секретарем королевской канцелярии 314 посягнул якобы на юрисдикцию Парламента. Обсуждение этого вздора заняло целое утро, и свой отчет Первый президент принужден был изложить только 23 января. Он закончил его сообщением о том, что Королева обещала дать ответ Парламенту в ближайшие дни.

В эту пору нас известили, что Кардинал, который после битвы при Ретеле возвратился в Париж потому лишь, что не сомневался: победа повергла в прах всех его врагов, так вот Кардинал, уверившись в тщетности этих надежд, задумал вывезти Короля из Парижа; мы узнали даже, что Белуа, хотя и состоявший на службе у Месьё, но бывший приверженцем Мазарини, ему это советовал, уверяя, будто Месьё, в глубине души не желающий гражданской войны, без сомнения последует за двором. Г-жа Дю Фретуа сказала Фремону, от которого не таилась, ибо он ссужал ее деньгами, что муж ее, который служил при герцогине Орлеанской, но был в сговоре с Белуа, держится, и не без причины, такого же мнения. Мы не считали ее хорошо осведомленной. Однако на Месьё никогда нельзя было до конца положиться, но Парламент столь определенно потребовал освобождения принцев и сам Первый президент объявил об этом столь откровенно, что, по нашему мнению, уже не приходилось страшиться, как бы г-н Моле и вся корпорация не вздумали отречься от своих слов; потому мы решили, что герцогу Орлеанскому теперь уже не опасно открыть свои карты — во всяком случае, опасность эта теперь столь незначительна, что она не может перевесить необходимость для нас окончательно связать самого Месьё. Если Король покинет Париж, после того как Месьё гласно порвет с Кардиналом, мы можем быть совершенно уверены, что Месьё за ним не последует, но мы не можем поручиться за Его Королевское Высочество, если двор примет решение уехать в ту пору, пока Месьё действует еще с оглядкой. Мы воспользовались нелепым поведением Парламента в связи с делом секретаря королевской канцелярии, о котором я только что рассказал, чтобы внушить Месьё опасения, как бы двор не извлек из этого случая урок и не вздумал изыскивать другие поводы отвлечь внимание Парламента (а они у двора всегда под рукой), заставляя терять драгоценное время, когда и одного мгновения довольно, чтобы самые мудрые решения оказались бесплодными. Мы употребили два или три дня на то, чтобы убедить Месьё, что время притворства миновало. Он и сам понимал и чувствовал это, но люди шаткие редко внемлют рассуждению своему и чувству, пока могут найти благовидный предлог уклониться от принятия решения. В этом случае Месьё ссылался на то, что, если, мол, он откроет свои карты, Король покинет Париж и начнется гражданская война. Мы возражали ему, что поскольку Месьё — правитель королевства, от него одного зависит сделать так, чтобы Король остался в Париже, и, покуда Король не достиг совершеннолетия, Королева не может отказать правителю, если он потребует от нее на сей счет гарантий. Месьё пожимал плечами. Утром он обещал решить дело днем, днем — откладывал решение на вечер. Одно из главных неудобств в обращении с властителями состоит в том, что ради их же собственного блага ты зачастую вынужден давать им советы, не имея возможности открыть им истинные причины, тебя к этому побуждающие. Нами двигало сомнение или, точнее, уверенность в слабодушии Месьё, но в этом-то мы не осмеливались ему признаться. По счастью для нас, тот, против кого были направлены наши усилия, выказал еще более неосторожности, нежели выказал слабодушия тот, ради кого мы усердствовали; за три или четыре дня до того, как Королева ответила на представления Парламента, Кардинал в присутствии Королевы наговорил Месьё резких слов, укоряя его в доверенности ко мне. А в самый день королевского ответа, то есть последнего числа января, он осмелел еще более. Беседуя с Месьё в малой серой опочивальне Королевы, Мазарини уподобил Парламент и нас с герцогом де Бофором нижней палате лондонского парламента, Ферфаксу и Кромвелю 315. Он забылся до того, что, обращаясь к Королю, позволил себе громкое восклицание. Месьё перепугался и, счастливый уже тем, что выбрался из Пале-Рояля живой и невредимый, усаживаясь в карету, сказал служившему у него барону де Жуи, что никогда более не предастся в руки этого безумца и этой фурии — так он назвал Королеву, ибо своей поддержкою она еще усугубила то, что Кардинал наговорил Королю. Жуи, бывший моим другом, уведомил меня о расположении Месьё — я не дал ему остыть. Мы явились к нему с герцогом де Бофором, чтобы убедить его назавтра же открыто объявить свое мнение в Парламенте. Мы объяснили герцогу Орлеанскому, что после всего происшедшего ему отнюдь не безопасно выказывать умеренность; если Король покинет Париж, нам не миновать гражданской войны, в которой Месьё, без сомнения, останется один на один с Парижем, ибо Кардинал, который держит принцев в своих руках, сумеет с ними договориться; Месьё хорошо известно — мы не столько подстрекали его, сколько удерживали, пока полагали, что можем водить за нос Мазарини; но теперь, когда обстоятельства созрели, мы предали бы его, оказав себя недостойными слугами, не объяви мы ему, что нельзя более терять ни минуты, разве только он желает окончательно потерять доверенность партии принцев, которая начала уже косо поглядывать на его бездействие; Кардинал — последний из слепцов, если не воспользовался уже этими минутами, чтобы вступить с принцами в переговоры и приписать себе честь их освобождения, и тогда впоследствии станет казаться, будто Месьё этому противился, а все, что фрондеры говорили и делали, сочтено будет притворством; мы не сомневаемся, что двор вот-вот решится освободить принцев — ответ его Парламенту верный тому признак, поскольку Королева обещала даровать принцам свободу, как только все участники их партии сложат оружие; обещание это заманчиво, но коварно, ибо оно завлечет партию принцев, не оставив ей ни малейшего предлога уклониться, в переговоры, от которых Кардинал потом увильнет, если Месьё не прижмет его, или обратит переговоры против самого Месьё, если Месьё прижмет его, но с оглядкой. Оставить принцев в оковах, после того как Месьё заключил с ними договор, или предоставить Кардиналу возможность убедить их, будто это ему они обязаны своим освобождением, равно постыдно и опасно; всякая проволочка приведет неизбежно к этим роковым следствиям; в завтрашней ассамблее, быть может, все решится, ибо решение Парламента зависит от того, как он примет ответ Королевы; можно не сомневаться, каков будет этот прием, если Месьё соблаговолит пожаловать в заседание, ибо появление его обеспечит свободу принцам и стяжает ему честь их освобождения. В этом духе мы увещевали Месьё от восьми часов вечера до полуночи. Герцогиня Орлеанская, которую мы уведомили обо всем через капитана гвардии Месьё, виконта д'Отеля, приложила старания неслыханные, чтобы его убедить. Это оказалось не в ее власти. Она вспыхнула, стала гневно ему выговаривать, чего, как она сказала нам, никогда прежде не делала; возвысив голос, Месьё возразил, что, если он явится во Дворец Правосудия, чтобы выступить против двора, Кардинал увезет Короля из Парижа. «Да кто же Вы, наконец, такой, Месьё? — воскликнула в свою очередь Мадам. — Разве Вы не правитель королевства? Разве войска не в Вашем распоряжении? Разве народ не послушен Вам? Да если на то пошло, я сама, одна, воспрепятствую отъезду Короля». Месьё остался неколебим — единственное, чего мы от него добились, что назавтра, с его согласия и от его имени, я объявлю в Парламенте все то, что мы хотели услышать в Парламенте из его уст. Одним словом, он желал, чтобы я взял на себя весь риск этого шага, который он считал весьма опасным, ибо полагал, что Парламенту нечего возразить на ответ Королевы; он расчел, что, если предложение мое увенчается успехом, слава его и плоды достанутся ему, но, если Парламент удовлетворится ответом Королевы, он по-своему растолкует сказанное мной или, попросту говоря, благородно от меня отречется. Я сразу раскусил его намерение, но это не поколебало меня, ибо на карту было поставлено все; я и поныне убежден: не огласи я на другой день в Парламенте заявление Месьё, Кардинал надолго еще отложил бы освобождение принцев и под конец сговорился бы с ними за счет герцога Орлеанского. Мадам, видя, что я подвергаю себя опасности ради общего блага, сжалилась надо мной: она приложила все старания, чтобы убедить Месьё приказать мне повторить в Парламенте слова Кардинала насчет лондонской нижней палаты, Кромвеля и Ферфакса, сказанные им Королю. Она полагала, что такая речь, произнесенная от имени Месьё, крепче его свяжет. Но он, из тех же, я думаю, соображений, безусловно мне это запретил, тем самым еще более убедив меня, что он хочет подождать развязки событий. Весь остаток ночи я носился по городу, подговаривая всех встретить ропотом в начале заседания ответ Королевы, который по наружности и впрямь был благоприятным, ибо в нем говорилось, что, хотя дело принцев не подлежит, мол, рассмотрению Парламента, Королева, по безграничной своей милости, благоволит отнестись со вниманием к его просьбе и готова даровать узникам свободу. В нем было также положительно обещано забвение вины всем, кто взялся за оружие. Для этого надлежало, однако, исполнить одно маленькое условие: виконту де Тюренну — сложить оружие, герцогине де Лонгвиль — расторгнуть свой договор с Испанией, а города Стене и Музон должны быть возвращены Королю. Я узнал впоследствии, что ответ этот был подсказан Кардиналу хранителем печати. Так или иначе ответ Королевы ослепил Первого президента, который усердно расхваливал его Парламенту последнего числа января — в день, когда г-н Моле докладывал о том, что произошло накануне в Пале-Рояле; маршал де Грамон, который также был доволен ответом, расписал его Месьё такими красками, что тот и поверить не мог, будто кому-нибудь из магистратов взбредет в голову хоть сколько-нибудь против него возражать; в тот самый день, о котором я рассказываю, Парламент и впрямь попался на эту удочку почти так же слепо, как Первый президент, однако на другой день, в среду, первого февраля, все стряхнули с себя наваждение, дивясь самим себе. Глухой ропот начался на скамьях Апелляционных палат. Потом Первого президента спросили, получена ли уже королевская декларация; когда он ответил, что хранитель печати попросил один-два дня, чтобы составить ее по всей форме, Виоль возразил, что ответ, данный Парламенту, — ловушка, имеющая единственной целью протянуть время; прежде, нежели будут получены ответы от герцогини де Лонгвиль и виконта де Тюренна, минет 12 марта, срок, назначенный, по слухам, для коронации Государя 316, а когда двор окажется за пределами Парижа, он вовсе перестанет принимать в расчет Парламент. Речь эта взволновала обе Фронды; я дождался, чтобы они довольно распалились, и, обнажив голову, объявил, что Месьё поручил мне заверить палаты: уважение, с каким он относится к их чувствам, укрепило и его в чувствах к кузенам, вложенных в него самой природой, и потому он решил вкупе с Парламентом домогаться их освобождения, содействуя этому всем, что только в его силах. Вы не поверите, какое действие произвели эти три или четыре десятка слов: я сам был им поражен. Самые благоразумные обезумели словно чернь, чернь пришла в исступление небывалое, крики восторга превзошли все, что вам может нарисовать воображение. Только это, однако, и могло успокоить Месьё 317. «Он всю ночь провел в родовых муках, — сказала мне поутру Мадам, — каких я не испытала, рожая всех моих детей». Я нашел его в галерее Орлеанского дворца в окружении тридцати — сорока советников, осыпавших его похвалами; он поочередно отводил их в сторону, чтобы подробнее расспросить каждого и увериться в успехе, и с каждым новым сообщением умерял любезности, какие все утро расточал герцогу д'Эльбёфу (тот со времени заключения парижского мира душой и телом предался Кардиналу и был одним из его ходатаев при Месьё). Разузнав все о рукоплесканиях, какими были встречены в Парламенте его слова, Месьё вовсе перестал замечать д'Эльбёфа, пять или шесть раз облобызал меня на глазах у всех, а когда присланный Королевой Ле Телье спросил, подтверждает ли Месьё то, что я от его имени объявил в Парламенте, ответил: «Да, подтверждаю и впредь готов подтвердить все, что он сделает или скажет от моего имени». После столь решительного объявления мы полагали, что Месьё без раздумий согласится взять меры, необходимые, чтобы помешать Кардиналу увезти Короля, — Мадам предложила выставить стражу у городских ворот под предлогом брожения в народе. Однако она оказалась не в силах убедить супруга: он утверждал, что совесть не позволит ему держать в плену своего Короля; но поскольку сторонники принцев в особенности настаивали на этой мере, утверждая, что от нее зависит свобода Их Высочеств, он объявил им, что намерен совершить шаг, который рассеет недоверие, ими выказанное, и тотчас велел послать за хранителем печати, маршалом де Вильруа и Ле Телье. Он приказал этим троим объявить Королеве, что ноги его больше не будет в Пале-Рояле, покуда там находится Кардинал, и он не станет долее иметь дело с человеком, который губит государство. «Поручаю вам особу Короля, — продолжал Месьё, обратившись к маршалу де Вильруа, — вы отвечаете мне за него головою». Об этой великолепной выходке я узнал четверть часа спустя, и она меня крайне раздосадовала: на мой взгляд, это был самый верный способ заставить Короля уехать из Парижа, а отъезд его был единственное, чего мы боялись. Я так никогда и не узнал, что побудило Кардинала после этого оставить Короля в столице. Как видно, он совсем потерял голову; Сервьен, которого я позднее об этом расспрашивал, подтвердил мое предположение. Он говорил мне, что в последние двенадцать — пятнадцать дней Мазарини был просто сам не свой. Сцена эта разыгралась в Орлеанском дворце 2 февраля.

Последующая разыгралась 3 февраля, уже в Парламенте. Месьё, который более не церемонился с Кардиналом и решил лично вступить с ним в борьбу и даже его убрать, приказал мне от своего имени сообщить магистратам, что Мазарини уподобил Парламент нижней палате, а известных особ — Ферфаксу и Кромвелю. Я расписал происшедшее, не пожалев красок, и сослался на эти слова, как на причину, вызвавшую накануне гнев Месьё, всячески приукрасив свое сообщение. Скажу без преувеличения: никогда еще мир не видывал такой ярости, какая охватила в это мгновение всех присутствующих. Одни требовали вызвать Кардинала к суду для допроса. Другие — немедля послать за ним, чтобы он дал отчет в своем управлении. Самые умеренные предлагали в почтительных представлениях Королеве добиваться отставки первого министра. Вы не можете вообразить, какую растерянность вызвала эта гроза в Пале-Рояле. Королева послала к Месьё просить, чтобы он позволил ей привезти к нему Кардинала. В ответ Месьё выразил опасение, что тому небезопасно появляться на улицах. Королева предложила явиться одной в Орлеанский дворец; Месьё отклонил предложение — почтительно, но отклонил. Час спустя он послал объявить маршалам Франции, что им должно повиноваться одним лишь его приказаниям, как правителя королевства, а купеческому старшине — что он вправе призывать народ к оружию только лишь по его, Месьё, повелению. Вас, без сомнения, удивит, что после всех этих действий не было совершено еще одно — не взяты под охрану ворота Парижа, чтобы помешать отъезду Короля. Мадам, которая трепетала от страха при мысли об отъезде Государя, с каждым днем все более настаивала на этой мере, но бесплодность ее усилий только доказывала, что человек слабодушный от природы никогда не способен проявить силу во всем.

Четвертого февраля Месьё явился в Парламент и заверил верховную палату в совершенной своей готовности об руку с ней радеть о благе государства, об освобождении Их Высочеств и отставке Кардинала. Едва Месьё окончил свою речь, магистраты от короны явились объявить, что главный церемониймейстер двора г-н де Род просит аудиенции, дабы вручить Парламенту именное повеление Короля. Собрание колебалось, следует ли принять де Рода, ибо Месьё высказал мнение, что Король до достижения им совершеннолетия не может писать Парламенту без его, правителя королевства, ведома. Но поскольку Месьё полагал, однако, должным принять королевское письмо, де Рода пригласили войти. Письмо было оглашено: в нем содержался приказ распустить ассамблею и послать в Пале-Рояль депутатов, как можно более многочисленных, дабы выслушать волю Короля. Решено было повиноваться и даже послать депутатов немедля, однако не расходиться и в полном составе ожидать в Большой палате возвращения депутатов. Когда все поднялись со своих мест, направляясь к камину, мне подали записку: г-жа де Ледигьер сообщала мне, что накануне Сервьен вместе с хранителем печати и Первым президентом замыслили от начала до конца пьесу, которая должна нынче разыграться — подробности ей узнать не удалось, но направлена пьеса против меня. Я рассказал Месьё о полученном известии. Он ответил мне, что его ничуть не удивляет поведение Первого президента, который желает, чтобы принцы получили свободу только из рук двора, но, мол, если [ 321] старый Панталоне 318 (так он прозвал хранителя печати де Шатонёфа, ибо тот всегда носил слишком короткий камзол и слишком маленькую шляпу) способен на подобную глупость и на подобное вероломство, он заслуживает быть вздернутым рядом с Мазарини. Г-н де Шатонёф заслужил это безусловно, ибо он и оказался автором комедии, которую я вам сейчас представлю. Тотчас по прибытии депутатов в Пале-Рояль, Первый президент сказал Королеве, что Парламент глубоко опечален, ибо, хотя Ее Величеству угодно было дать слово освободить принцев, до сих пор не получена еще декларация, которой подданные ждут, уповая на доброту Королевы и на ее обещание. Королева ответила, что маршал де Грамон уже выехал в Гавр, чтобы выпустить принцев из тюрьмы, получив от них необходимые для спокойствия государства гарантии (далее я расскажу вам об этой поездке); но она послала за депутатами не для того, чтобы обсуждать это дело, уже улаженное, а ради другого дела, которое им изъяснит хранитель печати. Тот сделал вид, будто и в самом деле его изъясняет, но под предлогом простуды говорил так тихо, что никто ничего не услышал, — думается мне, он желал иметь повод представить в письменном виде манифест, содержащий беспощадные против меня обвинения, который г-н Дю Плесси огласил с великой неохотой; Королева помогала ему, подсказывая от времени до времени выражения, стоявшие в бумаге. Вот что содержала эта бумага: «Все сообщения, какие коадъютор сделал Парламенту, насквозь лживы и сочинены им самим; все его утверждения — вранье (вот единственное слово, добавленное к бумаге самой Королевой); это человек ума злого и опасного, дающий Месьё пагубные советы; он желает гибели государства, потому что ему отказано в кардинальской шапке; он открыто похвалялся, что подпалит-де королевство с четырех сторон, а сам с сотнею тысяч своих приспешников будет держаться на страже, дабы размозжить голову тем, кто вздумает тушить пламя» 319. Если бы я и впрямь прибег к подобным выражениям, я заслужил бы упрек, что хватил через край, но, поверьте, я не говорил ничего подобного; однако выражения эти как раз подходили для того, чтобы над моей головой собралась гроза, какую желали обрушить на меня, отведя ее от Мазарини. Придворная партия видела, что ассамблея Парламента готова издать постановление в защиту принцев, видела, что Месьё в Большой палате лично выступил против Кардинала, и решила, что должно отвлечь умы, а сделать это можно, если поразить их внезапностью, усадив в некотором роде на скамью подсудимых коадъютора и предоставив ему стать мишенью для любых насмешек, какими его вздумает порочить самый ничтожный член Парламента при том, что у верховной палаты не будет причин жаловаться на несоблюдение формальностей. Были приняты все меры, чтобы возвысить в общем мнении нападающую сторону и ослабить защиту. Под бумагой стояли подписи четырех государственных секретарей, а для того, чтобы заглушить все то, что я мог бы сказать в свое оправдание, следом за депутатами, возвратившимися во Дворец Правосудия, послан был граф де Бриенн, которому приказано было просить Месьё явиться на совещание к Королеве, где будет решено то немногое, что еще осталось нерешенным, дабы покончить с делом Их Высочеств. Вы увидите из дальнейшего, что ход этот придумал хранитель печати де Шатонёф, который преследовал две цели: во-первых, под предлогом новых обстоятельств отложить прения, могущие привести к освобождению принцев; во-вторых, заставить двор гласно объявить себя противником моего назначения кардиналом, так, чтобы от этих слов нельзя было отречься, не уронив королевского достоинства. Таков был расчет хранителя печати. Сервьен, передавший это предложение Первому президенту, встречен был с распростертыми объятиями, ибо Первый президент, не желавший, чтобы принц де Конде, выйдя из тюрьмы, оказался в союзе с Месьё и фрондерами, только искал повода отдалить его освобождение, которое все равно полагал неизбежным; он, повторяю, искал повода отдалить освобождение Принца, дабы оно произошло в обстоятельствах, когда Принц не был бы, как нынче, полностью и безраздельно обязан своей свободой Месьё и фрондерам. Менардо, которого посвятили в этот умысел, еще подкрепил надежды Первого президента и надежды двора; Лионн рассказывал мне впоследствии, как Менардо просил его в этот день заверить Королеву, что на основании столь весомой жалобы он предложит поручить генеральному прокурору начать против меня дознание. «Это будет весьма полезно, — присовокупил Менардо, — ибо судебный процесс опорочит коадъютора, поставив его в положение in reatu (обвиняемого (лат.)), и отвратит недоброжелательство от господина Кардинала».

Между одиннадцатью часами и полуднем депутаты возвратились во Дворец Правосудия, где Месьё перекусил на скорую руку в буфете, чтобы в тот же день окончить прения. Первый президент умышленно начал отчет свой с чтения врученной ему бумаги, которая направлена была против меня, рассчитывая таким образом поразить слушателей. Этого он и в самом деле достигнул; на всех лицах выразилась растерянность, а я, хотя и был предупрежден, не знал дела в подробностях и, признаюсь, не мог предугадать, какой вид придан будет интриге. Едва я услышал слова Первого президента, я все понял и понял также, какие они могут иметь следствия; я еще живее почувствовал это, когда Первый президент, поворотившись налево, сказал: «Ваше мнение, господин старейшина» 320. Я не сомневался, что роли распределены заранее, и не ошибся: они и в самом деле были распределены. Однако Менардо, который должен был открыть боевые действия, испугался ответного огня со стороны зала. Проходя по нему, он увидел там толпу, столь многочисленную, столь восторженно приветствовавшую Фронду и яростно поносившую Мазарини, что не осмелился изъясниться напрямик и только стал напыщенно сокрушаться о том, что в государстве, мол, нет согласия и в особенности нет его среди членов королевской фамилии. Не могу вам сказать, какого мнения держались советники Большой палаты; полагаю, они и сами не могли бы этого сказать, если бы от каждого потребовали в конце речи сие мнение определить. Один предлагал назначить чрезвычайное молебствие, другой — просить герцога Орлеанского взять на себя попечение о народе. Старик Бруссель, позабыв даже о том, что ассамблея созвана для того, чтобы обсудить дело принцев, стал рассуждать вообще о беспорядках в стране. Это не входило в мои расчеты, ибо я понимал, что до той поры, пока ораторы не сосредоточатся на одном предмете, обсуждение всегда может отклониться в сторону, для меня невыгодную. Мне надлежало говорить тотчас вслед за членами Большой палаты прежде Апелляционных палат, и, пока настала моя очередь, я как раз успел все обдумать и решил объявить оглашенное против меня обвинение бумажкой, состряпанной Кардиналом, заклеймить ее названием сатиры и пасквиля, возбудить воображение слушателей каким-нибудь кратким и занимательным изречением и тогда наконец вернуть обсуждение к его истинному предмету. И так как память моя не подсказала мне подходящей к случаю цитаты из древних, я сам сочинил отрывок на латыни, сколь возможно чистой и сходной с классической, и произнес следующую речь:

«Если бы уважение к почтенным ораторам, державшим здесь речи прежде меня, не смыкало мне уста, я не мог бы не посетовать на то, что они не выказали негодования в отношении грязной бумажонки, которая против всех законных форм оглашена была в этом высоком собрании и в которой узнается та же рука, что посягнула осквернить священное имя Монарха подкупом лжесвидетелей. Но я полагаю, мои сочлены посчитали, что пасквиль этот, изрыгнутый яростью кардинала Мазарини, просто ниже их и моего достоинства. Сообразуясь с их чувствами, я отвечу на него лишь пришедшим мне на память кратким изречением одного из древних: “В годину бедствий я не покинул отечества, во времена благоденствия не искал выгоды, в годину отчаяния ничего не убоялся". Я прошу высокое собрание простить меня, что в этих кратких словах я позволил себе отклониться от предмета обсуждения. Я полагаю, господа, что нам следует сделать почтительные представления Королю, прося его незамедлительно подписать именное повеление, дарующее свободу Их Высочествам, и декларацию, подтверждающую их невиновность, а также отлучить от своей особы и изгнать из своего Совета кардинала Мазарини. Я нахожу также, господа, что верховной палате должно нынче же принять решение сойтись в понедельник на ассамблею, дабы выслушать ответ, который Ее Величеству угодно будет дать депутатам» 321.

Фрондеры встретили мое предложение рукоплесканиями. Партия принцев увидела в нем единственный способ к спасению Их Высочеств, и после жарких прений оно принято было, сколько мне помнится, единогласно. По крайней мере, я поручусь, что не набралось и троих, кто высказался против него. Долго еще потом искали приведенную мной цитату, которая по-латыни звучит несравненно изящнее и даже выразительнее, нежели по-французски. Первый президент, которого ничем нельзя было устрашить, объявил о необходимости изгнать Кардинала, дабы исполнить постановление во всей его силе; он говорил с такой горячностью, как если бы мысль эта пришла в голову ему первому, однако, со всем тем, так ловко и искусно, что даже использовал этот предлог, чтобы уговорить Месьё согласиться на свидание, о котором Королева просила его через Бриенна. Месьё отказался от встречи, ссылаясь на то, что она может грозить ему опасностью, но Первый президент упорствовал и даже прослезился, а увидев, что Месьё уже колеблется, послал за магистратами от короны. Генеральный адвокат Талон произнес речь, какую должно причислить к прекраснейшим в этом роде. Я никогда не читывал и не слыхивал ничего более красноречивого: он сопроводил свои слова всем, что могло придать им силу. Он взывал к тени Генриха IV; преклонив колено, вверял Францию покровительству Людовика Святого. Вы полагаете, быть может, что посмеялись бы при этом зрелище, — нет, вы были бы тронуты им, как тронуты были все собравшиеся, и я заметил даже, что шум на скамьях Апелляционных палат стихает. Первый президент, заметивший это одновременно со мной, решил воспользоваться благоприятной минутой и предложил Месьё спросить по сему вопросу мнения членов корпорации. Мне помнится, Барийон описывал вам однажды эту сцену. Видя, что Месьё колеблется и уже заговорил о том, что поступит так, как ему посоветует высокое собрание, я попросил слова и сказал, что Месьё спрашивает совета не о том, должно ли ему отправиться в Пале-Рояль, ибо он уже более двадцати раз изъяснил свое на сей счет решение; он хочет услышать мнение высокого собрания лишь о том, в какой форме ему подобает отказать Королеве. Месьё понял меня с полуслова; он увидел, что зашел слишком далеко, он одобрил мое объяснение, и де Бриенн отослан был к Королеве с таким ответом: Месьё, мол, готов явиться к Королеве засвидетельствовать ей почтительную свою преданность, как только принцам будет дарована свобода, а кардинал Мазарини удален от особы Короля и изгнан из его Совета. Мы и в самом деле опасались, что, если Месьё отправится в Пале-Рояль, Королева и Кардинал могут решиться на какой-либо отчаянный шаг; впрочем, если бы нас удерживало одно лишь это соображение, мы могли бы взять меры к безопасности герцога Орлеанского. Гораздо более опасались мы его слабодушия и тем скорее имели к тому причины, что заметили: Кардинал откладывает освобождение принцев и старается протянуть время единственно потому, что не теряет надежды: а вдруг Королеве вновь удастся склонить Месьё на свою сторону. С этой целью Мазарини и отправил в Гавр-де-Грас маршала де Грамона и де Лионна, якобы для того, чтобы получить от принцев гарантии — непременное условие их освобождения. Узнав об этом, Месьё поверил, что дело и впрямь зашло уже далеко, и согласился послать с ними своего секретаря Гула. Он уговорился об этом 1 февраля с маршалом де Грамоном; 2 числа утром, когда я растолковал ему, что вследствие его действий Парламент поверит, будто Кардинал искренне намерен освободить принцев, он уже в этом раскаялся. Дальнейшие события показали, что я был прав, ибо маршалу де Грамону, который во всеуслышание объявил во дворе Люксембургского дворца, что принцы получат свободу и без фрондеров, и в тот же день отправился в Гавр, пришлось удовольствоваться единственно посещением принцев. При отъезде ему не дали никаких инструкций 322, но обещали выслать их вслед. Однако, видя, что Месьё ускользнул из ловушки, решение переменили, и бедному маршалу, у которого были намерения наилучшие, пришлось сыграть самую жалкую роль, когда-либо выпадавшую человеку его звания. Вы вскоре убедитесь, что все, что Кардинал с некоторых пор делал или, лучше сказать, прикидывался, будто делает для освобождения принцев, имело целью лишить их поддержки Месьё, убедив Месьё, что он должен действовать заодно с Королевой. Я уже говорил вам, что замечательная эта сцена, когда решено было сделать представления об отставке Кардинала, а де Бриенн был отправлен ни с чем, разыгралась 4 февраля. Она была не единственной. Старик Ла Вьёвиль, маркиз де Сурди, граф де Фиеск, Бетюн и Монтрезор забрали себе в голову созвать ассамблею дворянства 323 для восстановления его привилегий. В разговоре с Месьё я объявил себя решительным противником этой затеи, ибо, по моему мнению, для заговора нет большей опасности, нежели примешивать к нему без надобности то, что на него смахивает. Я испытал это не однажды, а в нынешних обстоятельствах тем более все должно было удержать зачинщиков от этого шага. На нашей стороне был Месьё, Парламент, муниципальный совет. Соединение это составляло как бы основу государства; всякое незаконное собрание могло только испортить дело. Пришлось, однако, уступить их настояниям, — впрочем, я покорился не столько им, сколько прихоти д'Аннери, перед которым, как вы знаете, я был в долгу. Он был секретарем этой ассамблеи и, главное, рьяным ее приверженцем. Ассамблея, собравшаяся в тот же день в Отеле Ла Вьёвиль, нагнала такого страха на Пале-Рояль, что в карауле у дворца выставлены были для охраны шесть гвардейских рот. Задетый этим Месьё, как правитель королевства, послал объявить командующему французской пехотой д'Эпернону и командующему швейцарской гвардией Шомберу, что они обязаны повиноваться только его приказаниям. Оба отвечали ему почтительно, но как люди, преданные Королеве.

Пятого февраля ассамблея дворянства собралась у герцога Немурского.

Шестого числа, по открытии ассамблеи палат, на которой присутствовал Месьё, магистраты от короны объявили, что в ответ на их просьбу дать аудиенцию депутатам, которым поручено сделать представления, Королева ответила, что сама более всех прочих желает освобождения принцев, но, чтобы освободить их, надлежит заручиться гарантиями, ограждающими безопасность государства; г-на же Кардинала она сохранит в своем Совете до тех пор, пока будет полагать это согласным с пользою Короля, и Парламенту неприлично спрашивать у нее отчета о том, каких министров она выбирает. Первого президента осыпали упреками за то, что он не выказал более настойчивости; его хотели принудить снова послать магистратов от короны просить об аудиенции во второй половине того же дня — ему с трудом удалось отсрочить дело до утра. Едва Месьё сказал, что маршалы Франции покорствуют Кардиналу, Парламент постановил приказать им повиноваться одному лишь Месьё. Вечером я находился у себя дома, когда ко мне явились принц де Гемене и Бетюн с сообщением, что Кардинал бежал в сопровождении двух своих приближенных; переодетый, он скрылся из Парижа, и Пале-Рояль повержен в смятение ужасное. Услышав эту новость, я собрался уже сесть в карету, чтобы ехать к Месьё, но они попросили меня уединиться с ними в дальней комнате, чтобы поговорить без свидетелей. Тайна, которую они желали мне сообщить, состояла в том, что в карете принца де Гемене ждет дежурный капитан королевской гвардии Шанденье, который хочет сказать мне несколько слов, но не хочет, чтобы его увидел кто-нибудь из моих слуг. Я знал обоих моих собеседников за людей, не отличающихся благоразумием, но когда они назвали имя Шанденье, я решил, что их надобно связать и отправить в дом умалишенных. Я не встречал Шанденье со времени учения в коллеже, и притом с первых лет учения, когда каждому из нас было не более восьми или девяти лет. Мы не поддерживали друг с другом никаких сношений; он был ярым приверженцем кардинала де Ришельё, в доме которого я отнюдь не был завсегдатаем. Теперь он нес дежурную службу в королевской гвардии, я нес свою службу во Фронде, и вот он появляется у моих дверей в тот самый день, когда Фронда силой отнимает у Короля его первого министра; Шанденье входит в мою комнату и с первых же слов спрашивает, верный ли я слуга Королю. Признаюсь вам, я сильно испугался бы, не будь я совершенно уверен, что во дворе у меня надежная охрана, а в передней множество храбрых и безусловно преданных мне людей. Я отвечал Шанденье, что служу Королю так же верно, как и он сам; он кинулся мне на шею со словами: «И я, как вы, слуга Королю и, как вы, враг Мазарини, разумеется, враг тайный, ибо служба моя мешает мне вредить ему другим способом». Он просил моей дружбы, объявил, что слухи о его опале у Королевы вздор, и он еще найдет способ, пользуясь своей службою, надавать пинков сицилийцу 324. Он снова явился ко мне в сопровождении тех же лиц между полуночью и часом ночи. В третий раз его сопровождал главный прево королевского дома, который, по моему суждению, действовал в этом случае в сговоре с двором, хотя уже довольно давно называл себя моим другом. Так или иначе, Королева дозналась об этих посещениях, да и как ей было не узнать о них, когда принц де Гемене и Бетюн принадлежали к числу первых болтунов в королевстве, — и я предупредил об этом Шанденье в их присутствии еще во время первого их ко мне визита. Ему приказано было удалиться к себе в Пуату. Вот и вся интрига, в какой я участвовал вместе с ним, — продолжение ее вы узнаете в свое время. Едва Шанденье ушел от меня, я отправился к Месьё, которого застал в окружении толпы придворных, рукоплескавших его торжеству. Видя, что я отнюдь не выражаю такой радости, как ему хотелось бы, Месьё объявил, что готов держать пари: я опасаюсь отъезда Короля. Я подтвердил ему это — он поднял меня на смех, стал уверять, что будь у Кардинала такое намерение, он уже исполнил бы его, взяв Короля с собой. Я отвечал ему, что Кардинал, по моему мнению, с некоторых пор потерял голову, и на всякий случай надобно взять меры предосторожности, ибо от таких людей всегда можно ждать какой-нибудь опасной выходки. Но мне удалось добиться от Месьё единственно разрешения посоветовать, как бы от моего собственного имени, моему другу Шамбуа, командовавшему конной ротой герцога де Лонгвиля, время от времени, не привлекая ничьего внимания, объезжать дозором вокруг Пале-Рояля. После того, как я вошел в переговоры с принцами, Шамбуа, в согласии со мной, сумел ввести в город пять или шесть десятков своих конников. Но не успел я послать за Шамбуа, как Месьё, воротив меня, безусловно запретил наряжать этот дозор. Он проявил в этом деле упрямство непостижимое. Это не единственный случай, когда мне пришлось наблюдать, что большое зло чаще всего творят из страха причинить меньшее. Месьё более всего на свете боялся гражданской войны, которую ему пришлось бы начать, если бы Король покинул Париж. Но он полагал преступным даже помыслить о том, чтобы помешать Королю в его намерении уехать. О бегстве Кардинала было много толков; каждый на свой лад пытался объяснить, что побудило его к этому. Я убежден, что единственной тому причиной был отчаянный страх; он даже не дал себе отсрочки, необходимой для того, чтобы увезти с собой Короля и Королеву. Вы увидите вскоре, что немного спустя он уже весьма желал бы вывезти их из Парижа, и умысел этот родился у него, без сомнения, еще до бегства: я так и не понял, почему Кардинал не исполнил своего плана, когда приходилось опасаться, что с часу на час ему могут воспрепятствовать.

Седьмого февраля на ассамблее, в присутствии Месьё, Парламент постановил всеподданнейше благодарить Королеву за удаление кардинала Мазарини, а также просить ее соизволить подписать именной указ об освобождении принцев и декларацию о недопущении на вечные времена иноземцев в Королевский Совет. Первому президенту, исполнившему это поручение Парламента, Королева сказала, что не может дать ответ, не испросив прежде совета у герцога Орлеанского, за которым она с этой целью послала хранителя печати, маршала де Вильруа и Ле Телье. Месьё ответил им, что не может явиться в Пале-Рояль до тех пор, пока принцы не выйдут на свободу, а Кардинал не будет отослан еще далее от двора.

Восьмого числа, после того как Первый президент доложил Парламенту о том, что ему сказала Королева, Месьё изъяснил палатам причины отказа своего от свидания, о котором просила Королева; он напомнил о том, что Кардинал отбыл всего лишь в Сен-Жермен, откуда по-прежнему правит королевством, а племянник его и племянница все еще остаются в Пале-Рояле, и предложил почтительнейше просить Королеву ответить, можно ли считать отставку министра окончательной и безвозвратной. Невозможно описать, до какого неистовства дошла в этот день верховная палата. Раздавались даже голоса, предлагавшие постановить, чтобы во Франции отныне покончено было с фаворитами 325. Если бы я не слышал этого собственными ушами, я никогда не поверил бы, что люди в безумии своем способны дойти до такой крайности. Наконец принято было предложение Месьё — просить Королеву изъяснить, как должно понимать удаление Кардинала, а также поторопить именной указ об освобождении принцев. В тот же день Королева пригласила в Пале-Рояль герцога Вандомского, господ де Меркёра, д'Эльбёфа, д'Аркура, де Риё, де Лильбонна, д'Эпернона, де Кандаля, д'Эстре, де Л'Опиталя, де Вильруа, Дю Плесси-Пралена, д'Омона, д'Окенкура и де Грансе и в согласии с ними послала герцогов Вандомского, д'Эльбёфа и д'Эпернона просить Месьё пожаловать в Совет, а если он не сочтет это уместным, объявить ему, что она готова послать к нему хранителя печати, дабы они сообща условились обо всем, потребном для завершения дела принцев. Месьё принял второе предложение; первое он отклонил в выражениях самых почтительных, но самым неучтивым образом обошелся с герцогом д'Эльбёфом, который слишком рьяно убеждал его явиться в Пале-Рояль. Посланцы Королевы от ее имени заверили также герцога Орлеанского, что Кардинал удален навсегда. Вы увидите вскоре, что, если бы в этот день Месьё предался в руки Королевы, она, по всей вероятности, покинула бы Париж и увезла его с собой.

Девятого февраля Месьё сообщил Парламенту о том, что Королева объявила ему насчет удаления Кардинала, а магистраты от короны добавили, что Королева приказала им повторить те же самые слова в Парламенте; тогда в согласии с заявлением Королевы постановлено было: кардиналу Мазарини со всеми его домочадцами и иностранной прислугой в течение двух недель покинуть пределы Франции и всех земель, подвластных французской короне; в случае неисполнения сего против них приняты будут меры чрезвычайные, а всем сельским общинам и городским обывателям дозволено их задерживать. По возвращении из Дворца Правосудия во мне зародилось ужасное подозрение, не собираются ли в этот самый день увезти из Парижа Короля, потому что аббат Шарье, которого главный прево мог убедить почти во всем, чего желал, прибежал ко мне страшно взволнованный, чтобы меня остеречь: герцогиня де Шеврёз и хранитель печати меня, мол, обманывают, не раскрывая всех своих тайн, поскольку не доверили мне, какую штуку сыграли они с Кардиналом; он знает из верных рук и от надежных людей, будто это они убедили Мазарини убраться из Парижа, поручившись своим честным словом, что впоследствии помогут ему возвратиться и склонят в его пользу Месьё, поддержав настояния Королевы, которой Месьё никогда не умел противиться, оказавшись в ее присутствии. Аббат Шарье сопроводил свое сообщение подробностями, которые позднее подхватила молва и которые уверили тех, кто всегда готов поверить, будто все, представляющееся им самым хитроумным, и есть самое правдоподобное, что бегство Мазарини — ловкий политический ход г-жи де Шеврёз и хранителя печати Шатонёфа, задумавших погубить Мазарини его же собственными руками. Жалкие разносчики сплетен того времени стали по этой канве вышивать небылицы нелепее сказок об Ослиной шкуре, которыми забавляют детей 326. Я тогда уже понял их вздорность, ибо видел, в какое смущение повергло герцогиню и хранителя печати бегство Кардинала; они боялись, как бы Король не последовал за ним. Но поскольку я уже не раз замечал, что двор пользуется главным прево, чтобы довести до моих ушей некоторые слухи, я тщательно обдумал все обстоятельства и пришел к выводу: многие подробности, которые аббат Шарье сообщил мне, признавшись, что услышал их от главного прево, предназначены внушить мне, будто Мазарини намерен преспокойно отправиться за границу и там терпеливо ждать, когда хранитель печати и герцогиня де Шеврёз исполнят свои щедрые обещания. Слухи об этом ловком замысле разнеслись столь широко, что у меня не осталось сомнений: распространители их преследовали не одну цель; однако я и поныне убежден, что прежде всего слухами хотели воспользоваться, чтобы в тот самый день, когда Короля намеревались вывезти из Парижа, усыпить во мне всякое на сей счет беспокойство. Подозрение мое еще укрепилось, когда Королева, которая до сего времени все искала поводы отсрочить освобождение принцев, вдруг переменила мнение и предложила Месьё прислать к нему хранителя печати, чтобы привести дело к концу. Я высказал Месьё все мои сомнения, я молил его принять их во внимание, я докучал ему, я настаивал. Но поскольку хранитель печати, явившись к нему вечером составить приказ об освобождении принцев, который обещались завтра же отправить в Гавр, совершенно его успокоил, я ничего не сумел добиться и вернулся к себе, уверенный, что вскоре мы станем свидетелями какой-либо новой сцены. Я еще не успел заснуть, когда один из приближенных Месьё, отдернув полог моей кровати, объявил, что Его Королевское Высочество призывает меня к себе. Я полюбопытствовал, какая во мне надобность, но в ответ он сообщил мне только, что мадемуазель де Шеврёз разбудила Месьё среди ночи. Пока я одевался, паж доставил мне от нее записку, содержавшую всего несколько слов: «Немедленно приезжайте в Люксембургский дворец и дорогой будьте осторожны». Мадемуазель де Шеврёз, которую я застал на сундуке в передней Месьё, сказала мне, что захворавшая мать послала ее к Месьё с сообщением, что Король готовится покинуть Париж; Его Величество лег спать в обычное время, но уже поднялся с постели и даже надел дорожные сапоги. Правду говоря, известие было не такое уж надежное. Дежурный начальник караула маршал д'Омон, в согласии с маршалом д'Альбре, сообщил его ей под рукою с единственной целью не допустить, чтобы королевство ввергнуто было в жестокую смуту, какую они оба провидели. Маршал де Вильруа сообщил герцогине о том же через хранителя печати. Мадемуазель де Шеврёз прибавила, что, по ее мнению, нам трудно будет убедить Месьё принять решение, ибо, когда она разбудила его, первые слова герцога были: «Пошлите за коадъютором. Что нам теперь делать?» Мы вошли в спальню герцогини Орлеанской, где Месьё лежал в супружеской постели. «Вы это предсказывали, — сказал он, едва завидев меня. — Как теперь быть?» — «Выход у нас один, — отвечал я. — Закрыть все ворота Парижа». — «В этот час? Но как?» — возразил он. Люди в подобном состоянии обыкновенно выражаются односложно. Помню, я обратил на это внимание мадемуазель де Шеврёз. Она пустила в ход все свое красноречие. Мадам превзошла самое себя. Тщетно — Месьё не поддавался ни на какие уговоры; я сумел вырвать у него только одно обещание — что он пошлет к Королеве капитана роты своих швейцарцев де Суша, чтобы умолять ее обдумать возможные следствия такого решения. «Этого довольно, — твердил Месьё, — ибо, когда Королева увидит, что умысел ее разгадан, она не осмелится привести его в исполнение». Мадам, понимая, что шаг этот, ничем не подкрепленный, способен только погубить дело, а Месьё не отважится ничего приказать, распорядилась, чтобы я принес со стола в ее кабинете перо и чернила, и на большом листе бумаги написала следующие слова:

«Г-ну коадъютору приказано распорядиться раздачею оружия и не допустить ставленников кардинала Мазарини, осужденных Парламентом, вывезти Короля из Парижа.

Маргарита Лотарингская».

Месьё, желая прочитать эту бумагу, вырвал ее из рук Мадам, но она успела шепнуть на ухо мадемуазель де Шеврёз: «Прошу тебя, дорогая племянница 327, скажи коадъютору, чтобы он взял необходимые меры, завтра я обещаю ему переубедить Месьё, что бы он ни говорил сегодня». — «Господин коадъютор! — крикнул Месьё мне вдогонку, когда я выходил из спальни герцогини. — Но ведь вы-то знаете Парламент. Ни за что в мире я не хочу с ним ссориться». — «Держу пари, вам не поссориться с ним так, как вы уже поссорились со мной», — возразила на это, закрывая двери, мадемуазель де Шеврёз.

Вам нетрудно вообразить, сколь я был смущен, но вы, конечно, догадываетесь, какое я принял решение. В выборе его я не колебался, хотя понимал щекотливость его следствий. Я написал герцогу де Бофору обо всем, что происходит, и просил его как можно скорее прибыть в Отель Монбазон. Мадемуазель де Шеврёз бросилась будить маршала де Ла Мота, который, тотчас оседлав коня, собрал всех, кого мог, из сторонников принцев. Знаю, что в их числе были Ланк и Колиньи. Г-н де Монморанси доставил Л'Эпине мой приказ вооружить людей своей роты, что он и сделал, поставив охрану у ворот Ришельё 328. Мартино дома не оказалось, но жена его, приходившаяся сестрой г-же де Поммерё, выбежала на улицу полуодетая, приказала бить тревогу, и отряд ее мужа расположился у ворот Сент-Оноре. Тем временем де Суш исполнил поручение Месьё: Короля он застал в постели (ибо его снова уложили спать), Королеву в слезах. Она поручила де Сушу передать Месьё, что никогда и не помышляла увезти Короля из Парижа и что все это козни коадъютора. Весь остаток ночи мы расставляли караулы. Герцог де Бофор и маршал де Ла Мот взяли на себя обеспечить кавалерийский патруль. Наконец все необходимые предосторожности были приняты. Я воротился к Месьё сообщить ему об успехе; в глубине души он был очень доволен, однако не решался в этом признаться, выжидая, как отнесется к делу Парламент; тщетно я доказывал ему, что отношение Парламента будет зависеть от того, что скажет он сам, — мне стало ясно: если Парламент выкажет недовольство, Месьё от меня отступится, а в этом случае, как ни в каком другом, безусловно следовало опасаться недовольства судейских, ибо нет ничего более несовместного с парламентскими установлениями, нежели попытка окружить Пале-Рояль. Я был вполне уверен, как уверен в том и поныне, что обстоятельства извиняли и даже освящали эти меры, ибо отъезд Короля мог погубить государство; но я знал Парламент и понимал, что самое благое деяние, если оно нарушает установленные формы, всегда будет вменено в преступление лицу частному. Признаюсь вам, не много раз в моей жизни оказывался я в столь великом затруднении. Я не сомневался в том, что завтра утром магистраты от короны яростно обрушатся на наши действия, я знал наверное, что Первый президент будет метать против нас громы и молнии. Я был совершенно уверен, что Лонгёй, отрекшийся от Фронды, с тех пор как брат его был назначен суперинтендантом финансов, не пощадит меня, распуская под шумок толки, которые окажутся еще опаснее, нежели громкое витийство других. Первой мыслью моей было, явившись в семь часов утра к Месьё, заставить его встать, что само по себе было нелегко, и убедить его отправиться во Дворец Правосудия, а это было еще труднее. Комартен воспротивился моему намерению, объяснив мне, что дело, о котором идет речь, не из тех, когда довольно, чтобы тебя поддержали. Я сразу уловил его мысль и с ним согласился. Я понял, сколь нежелательно для нас, чтобы хоть на минуту заподозрили, будто мы действовали не по прямому приказу Месьё, а любая его попытка уклониться от присутствия в собрании непременно произведет это опасное впечатление. Тогда я решился, не уговаривая Месьё ехать в Парламент, вести себя так, чтобы принудить его туда явиться; для этого мы с герцогом де Бофором и маршалом де Ла Мотом прибыли во Дворец Правосудия в сопровождении большой свиты, позаботившись о том, чтобы толпа приветствовала нас громкими криками; часть преданных нам офицеров милиции разделилась — одни явились во Дворец Правосудия, еще умножив собой скопление народа, другие отправились к Месьё, — предложить ему свои услуги в минуту столь опасную, как отъезд Короля; в то же время там оказался герцог Немурский с Колиньи, Ланком, Таванном и другими сторонниками принцев, которые объявили Месьё, что его кузены обязаны ему своей свободой, и просили его отправиться в Парламент, дабы увенчать дело своих рук. Герцогу Немурскому удалось высказать Месьё все эти любезности только в восемь утра, ибо тот приказал своим людям не будить его ранее этого часа, без сомнения для того, чтобы поглядеть, какие новости принесет с собой утро. Мы, однако, явились во Дворец Правосудия уже в семь часов и увидели, что Первый президент действует так же, как Месьё, ибо он медлил созывать палаты, должно быть желая посмотреть, как поступит герцог Орлеанский. Г-н Моле сидел на своем месте в Большой палате, разбирая повседневные судебные дела; однако лицо и вся повадка Первого президента свидетельствовали о том, что его поглощают мысли более важные. В глазах его была печаль, но та, которая трогает и вызывает сочувствие, ибо в ней не было и следа уныния. Наконец, с большим опозданием, когда пробило уже девять часов, в палату явился Месьё, которого еле уломал герцог Немурский. По прибытии он первым делом объявил палатам, что накануне имел беседу с хранителем печати и что именные указы, потребные для освобождения принцев, будут составлены через два часа и тотчас посланы по назначению. Вслед за тем взял слово Первый президент. «Его Высочество принц де Конде на свободе, — сказал он с глубоким вздохом, — но Король, Король, наш Государь, оказался в плену» . Месьё, который уже избавился от страха, потому что на улицах и в зале Дворца Правосудия его встретили криками более восторженными, чем когда-либо прежде, а Кулон шепотом предупредил его, что со скамьи Апелляционных палат прогремит залп не менее оглушительный, Месьё, который, как я уже сказал, избавился от страха, тотчас возразил ему: «Король был в руках Мазарини, но, благодарение Богу, он от него спасен». — «Спасен, спасен!» — отозвались эхом Апелляционные палаты. Месьё, который на людях всегда отличался красноречием, кратко изложил ночные происшествия в выражениях осторожных, но все же таких, что речь его можно было счесть одобрением содеянного; Первому президенту пришлось довольствоваться гневной отповедью тем, кто осмелился предположить, будто Королева имела столь пагубное намерение, — это, мол, самая злостная ложь и прочее, и прочее. Я лишь кротко улыбался в ответ. Вы понимаете сами, что Месьё не назвал виновников всей затеи, но дал понять Первому президенту, что осведомлен лучше его. После обеда Королева пригласила магистратов от короны и представителей муниципального совета, чтобы объявить им, что никогда не имела такого умысла 330, и даже приказала им охранять городские ворота, дабы рассеять это подозрение в глазах народа. Ее приказание было в точности исполнено. Произошло это 10 февраля.

Одиннадцатого февраля государственный секретарь де Ла Врийер выехал из столицы со всеми бумагами, потребными для освобождения принцев.

Тринадцатого февраля Кардинал, покинувший предместье Парижа лишь тогда, когда он узнал, что город вооружился, отправился в Гавр-де-Грас, где всячески подличал перед принцем де Конде; Принц обошелся с ним чрезвычайно надменно, не выказав Мазарини ни малейшей благодарности за освобождение, о котором тот объявил ему, после того как они вместе отобедали. Я никогда не мог взять в толк, что заставило Кардинала выкинуть это коленце, по моему мнению, одно из самых нелепых, какие доводилось наблюдать нашему веку.

Пятнадцатого февраля в Париже стало известно о том, что принцы на свободе, и Месьё отправился с визитом к Королеве. О делах не говорили, и беседа длилась недолго.

Шестнадцатого февраля принцы прибыли в Париж. Месьё выехал им навстречу и ждал их на полпути к Сен-Дени. Он пригласил их в свою карету, где уже находились мы с герцогом де Бофором. Принцы направились в Пале-Рояль, где состоялась беседа, столь же краткая и сдержанная, как накануне. Пока они пребывали у Королевы, герцог де Бофор оставался у ворот Сент-Оноре, а я слушал вечерню у ораторианцев. Принцы вновь встретились с нами на площади Круа-дю-Тируар. Мы отужинали у Месьё, где пили здоровье Короля, приговаривая: «Долой Мазарини!» Бедняга де Грамон и Данвиль принуждены были вторить остальным.

Семнадцатого февраля Месьё привел принцев с собою в Парламент, и примечательно: тот самый народ, который тринадцатью месяцами ранее зажигал праздничные огни по случаю их ареста, теперь с тем же ликованием жег огни по случаю их освобождения.

Двадцатого февраля декларация против Кардинала, испрошенная палатами у Короля, прислана была для регистрации в Парламент, но с негодованием им отвергнута, ибо статья, изъясняющая причины отставки Мазарини, была столь туманна и украшена такими восхвалениями его, что, правду говоря, являла собой истинный панегирик. Поскольку в декларации говорилось, что отныне в Королевский Совет не будут допущены иностранцы, старик Бруссель, всегда заходивший далее других, в своей речи прибавил: «А также кардиналы, ибо они присягают папе» 331. Первый президент, вообразив, будто сильно мне досадит, стал расхваливать мудрость Брусселя и поддержал его мнение. Час был уже поздний, все проголодались; большинство не обратили на эти слова внимания, и, поскольку все, что в эти дни прямо или косвенно говорилось и делалось против Мазарини, казалось совершенно естественным, неразумно было искать в этих словах какую-то подоплеку; пожалуй, я, как и все прочие, ничего не заметил бы, если бы епископ Шалонский, в этот день получивший место в Парламенте, не сказал мне, что, когда Бруссель предложил исключить из совета французских кардиналов и Парламент отозвался на эти слова смутным гулом одобрения, принц де Конде весьма обрадовался и даже воскликнул: «Вот славное эхо!» Здесь я должен похвалиться перед вами. Меня могло бы задеть, что едва ли не на завтра после подписания договора, в котором Месьё объявлял о намерении своем сделать меня кардиналом, Принц поддерживает предложение, имеющее своей прямой целью умаление этого сана. На самом же деле принц де Конде вовсе не имел такого умысла, все вышло само собой, и предложение Брусселя поддержали потому лишь, что все, враждебное Мазарини, не могло быть отвергнуто; но в эту пору я имел основание подозревать, что существует сговор, что Лонгёй расставил ловушку старику Брусселю, а все те, кого причисляли к приверженцам принцев, с готовностью в нее кинулись; не менее оснований было у меня надеяться, что я в силах пресечь эту попытку, ибо фрондеры, заметившие, что Первый президент хочет обратить против меня лично неприязнь, какую корпорация питает против кардиналов вообще, предложили мне остановить прения, потребовать разъяснить указ и поднять шум, который несомненно принудил бы принца де Конде велеть своим сторонникам заговорить по-другому. В эту же пору случай дал мне в руки другое средство, каким при желании я мог воспользоваться, и, смешав карты, запутать интригу так, чтобы не дать Первому президенту потешиться за мой счет. Я уже рассказывал вам об ассамблее дворянства. Двор, всегда склонный подозревать дурное, убежден был, хотя, как я уже говорил, совершенно несправедливо, что она подстроена мною и я возлагаю на нее большие надежды. Поэтому придворная партия вообразила, будто, распустив ассамблею, нанесет мне чувствительный удар; исходя из этой ложной посылки, она едва не причинила самой себе двойной ущерб, притом такой осязаемый и ощутительный, какой могли бы причинить ей только злейшие враги. Чтобы принудить Парламент, который по природе своей боится собрания сословий, распустить ассамблею дворянства, двор послал маршала Л'Опиталя призвать собравшихся на ассамблею разойтись, поскольку Государь-де поручается им своим королевским словом первого октября созвать Генеральные Штаты 332. Мне известно, что намерения этого исполнить не собирались, но если бы Месьё и принц де Конде соединились для того, чтобы заставить исполнить обещанное, а оно и впрямь было им на руку, министры без нужды и по пустому поводу навлекли бы на себя опасность, какой всегда более всего страшились. Вторая опасность, какой они рисковали, действуя таким образом, состояла в том, что еще немного, и Месьё, не внемля моим советам, взял бы ассамблею дворянства под свое покровительство; если бы он не мешкая поступил так, а он уже готов был это сделать, Королева, чья польза и желание равно требовали посеять раздор между Месьё и принцем де Конде, вопреки своей пользе и желанию, скрепила бы их союз еще более, произведя взрыв, который, случись он в первые дни после освобождения Принца, без сомнения, привел бы благодарного должника в партию того, кто его освободил. Время доставляет нам предлоги, а порой и причины, разрешающие нас от долга признательности, но, пока память о нем еще свежа, неразумно оплачивать этот долг неблагодарностью. Господа де Ла Вьёвиль и де Сурди, поддержанные Монтрезором, который после опалы Ла Ривьера вновь вошел в милость к Месьё, однажды вечером столь сильно досадили ему напоминаниями о непочтительности, какую выказал ему Парламент, упорствуя в своем желании разогнать ассамблею, собравшуюся с его соизволения, что он пообещал им, если Парламент назавтра не отступится от своего требования, отправиться, предупредив о том палаты, в монастырь миноритов, где собиралась ассамблея, дабы ее возглавить, — пусть, мол, судебные приставы осмелятся явиться туда объявить ему парламентское постановление. Благоволите заметить, что с того дня, когда был окружен Пале-Рояль, Месьё так уверился в своей власти над народом, что совершенно перестал бояться Парламента; вдобавок герцог де Бофор, который вошел к нему во время описанного разговора, еще подлил масла в огонь, и Месьё гневно накинулся на меня, укоряя за то, что я, мол, принудил его промолчать, когда к декларации добавили пункт об исключении из Совета французских кардиналов; он, мол, понимает, что я не придаю этому значения, ибо, когда двору заблагорассудится, он отмахнется от указа, посчитав его вздором, неприличным и смешным, но я должен помнить о его, Месьё, чести, а она не может допустить, чтобы сторонники Мазарини, те, кто всеми силами поддерживали этого министра в Парламенте, могли отомстить тем, кто помог Месьё его свергнуть, и, отведя удары от особы Мазарини и направив их против его сана, поразить того, кому Месьё этот сан предназначает. Герцог де Бофор, разъяренный тем, что накануне президент Перро, интендант принца де Конде, объявил в буфете Счетной палаты о своем намерении от имени Принца воспротивиться регистрации его адмиральского патента, разъяренный этим г-н де Бофор лез из кожи вон, пытаясь распалить Месьё и внушить ему, что должно использовать оба эти повода, чтобы проверить, чего можно ожидать от принца де Конде, ибо похоже, что сторонники его и в том, и в другом случае весьма склонны стакнуться со сторонниками двора.

Как видите, обстоятельства мне благоприятствовали и я мог их использовать тем более, что, уклонясь от этого, я едва ли избежал бы ссоры с друзьями, какие были у меня среди собравшихся дворян. Но я не колебался ни минуты, решив принести себя в жертву долгу и не отравлять чувства довольства самим собой, дарованного мне сознанием того, сколь много содействовал я удалению Кардинала и освобождению принцев — двум деяниям, особенно любезным публике, не отравлять, повторяю, этого чувства новыми интригами и рознью в партии, ибо, с одной стороны, они отдалили бы меня от главного ее ствола, с другой — неизбежно прослыли бы в свете следствием гнева, могущего владеть мною; я сказал «могущего», ибо на самом деле я не испытывал гнева, во-первых, потому, что большая часть корпорации, всегда ко мне приверженная, стремилась скорее нанести удар Мазарини, нежели причинить зло мне; во-вторых, потому, что я никогда не понимал, как можно обижаться на действия, творимые всею корпорацией совокупно. Я не заслужил похвал за то, что не разгневался, но отчасти заслужил за то, что не дрогнул, наблюдая, какие выгоды извлекают из моего хладнокровия мои враги. Похвальбы их искушали меня, но я устоял, продолжая неуклонно убеждать Месьё, что ему должно распустить ассамблею дворянства, не противиться декларации, возбраняющей французским кардиналам доступ в Совет и стремиться единственно к тому, чтобы примирить все раздоры. Ни один мой поступок не принес мне столь глубокого душевного умиротворения. К тому, что я совершил в пору заключения Парижского мира 333, примешивались виды личные, ибо я не желал оказаться в зависимости от графа де Фуэнсальданья: теперь же мною двигало одно лишь сознание долга. Только им я и решил отныне руководиться. Я был доволен плодами своих трудов, и если бы двору и герцогу Орлеанскому угодно было отнестись к моим словам с некоторой доверенностью, я от чистого сердца вернулся бы к исполнению одних лишь духовных своих обязанностей. Молва называла меня виновником изгнания Мазарини, который всегда был предметом общей ненависти, и виновником освобождения принцев, сделавшихся общими любимцами. Сознание это было отрадно, оно мне льстило, льстило настолько, что я досадовал, зачем меня вынудили притязать на кардинальский сан. Свое к нему равнодушие я желал доказать безразличием, с каким я отнесся к отрешению кардиналов от участия в Совете. Я воспротивился намерению Месьё открыто объявить себя в Парламенте противником этого указа. По моему настоянию он сказал только, что Парламент зашел слишком далеко, и Король, достигнув совершеннолетия, не замедлит отменить эту декларацию, как оно и случилось. Я никак не поддержал сопротивления, какое оказало этому решению французское духовенство в лице архиепископа Эмбрёнского, — я не только вместе с другими проголосовал за него в Парламенте, но и убедил своих друзей последовать моему примеру; когда президент де Бельевр, желавший больно уязвить Первого президента, придравшись к поводу, который и впрямь мог выставить на посмешище того, кто всегда так рьяно поддерживал кардинальский сан в особе Мазарини, так вот, когда де Бельевр у камина Большой палаты укорил меня за то, что я действую, мол, в ущерб Церкви, позволяя так с ней расправиться, я ответил ему при всех: «Церкви это наносит ущерб лишь воображаемый, но государству я нанес бы ущерб истинный, если бы не употребил все силы, чтобы утишить в нем распри». Слова мои понравились многим, и понравились весьма. Но зато бездеятельность моя в отношении Генеральных Штатов не встретила такого одобрения. Иные мнили, что Штаты способны возродить государство, я же отнюдь не был в этом убежден. Я знал, что двор предложил созвать их для того лишь, чтобы поссорить с дворянством Парламент, который всегда их боится. Принц де Конде до своего ареста раз двадцать повторял мне, что ни Королю, ни принцам крови ни в каком случае не должно их терпеть. Известно мне было и слабодушие Месьё, неспособного управлять столь сложною машиною. Вот почему я не склонен был стараться об этом деле так, как многие того хотели бы. Я и сейчас полагаю, что поступил правильно. Вот почему я не только не взял энергических мер в отношении Генеральных Штатов, ассамблеи дворянства и декларации против кардиналов, но, наоборот, укрепился в мысли почить, так сказать, на последних моих лаврах и даже искал путей сделать это с честью. То, что епископ Шалонский рассказал мне о принце де Конде, а также то, что я наблюдал сам в поведении многих его приверженцев, начало внушать мне беспокойство, и я горько скорбел, ибо предвидел: если Фронда вновь поссорится с Принцем, мы будем вновь ввергнуты в жесточайшую смуту. Памятуя об этом, я решил предупредить всякий к ней повод. Я отправился к мадемуазель де Шеврёз, я изложил ей свои сомнения, заверив ее, что безусловно сделаю ради ее пользы все, чего она пожелает; я просил позволения дать ей совет по-прежнему говорить о браке с принцем де Конти как о чести для себя, однако как о чести, ей подобающей; посему она должна не домогаться этого брака, а выжидать; до сих пор достоинство ее было соблюдено, ибо ее руки просили, добивались, и даже весьма настойчиво; теперь ей должно не утратить его; я не думаю, что Принц захочет нарушить не только обещание, которое дал в тюрьме и на которое в силу этого я не стал бы очень полагаться, но и подкрепившие его впоследствии самые торжественные обязательства (замечу в скобках, что принц де Конти почти всякий вечер ужинал в Отеле Шеврёз); однако до меня дошли слухи, что принц де Конде расположен к Фронде не столь благосклонно, как мы имели основания надеяться, а мадемуазель де Шеврёз невместно подвергать себя оскорбительной возможности отказа; но я придумал, как можно благородным и достойным особы ее звания способом выведать планы Принца, дабы ускорить приведение их в действие, если они нам благоприятны, а в том случае, если они нам враждебны, предотвратить или исправить их следствия; для этого я объявлю принцу де Конде, что матушка мадемуазель де Шеврёз и она сама просили меня уверить его: они ни в коем случае не намерены воспользоваться обязательствами, какие были поименованы в договорах; в свое время они приняли предложение принца де Конти для того лишь, чтобы иметь удовольствие освободить Его Высочество от данного им слова; я от их имени прошу его поверить, что, ежели слово это теперь хоть сколько-нибудь ему в тягость или может хоть сколько-нибудь помешать отношениям, какие он намерен завязать с двором, они возвратят ему его от чистого сердца, сохранив при этом, равно как и все их друзья, совершенную ему преданность. Мадемуазель де Шеврёз согласилась с моим мнением, ибо всегда разделяла мнение того, кого любила. Герцогиня поддержала его, ибо природная сметливость всегда побуждала ее с жадностью хвататься за то, что было разумным. Лег этому воспротивился, потому что был тугодум, а люди такого склада с величайшим трудом вникают в то, что имеет подоплеку. Бельевр, Комартен и Монтрезор наконец убедили его, растолковав ему эту подоплеку и доказав, что, ежели у принца де Конде намерения добрые, такое поведение его обяжет, а ежели дурные, удержит его или, по крайней мере, помешает нанести нам удар в ту минуту, когда мы действуем в отношении его столь почтительно, искренне и благородно. Этой минуты нам единственно и следовало опасаться, ибо обстоятельства явственно убеждали нас, что, если мы сумеем избежать опасности ныне, нам не придется долго ждать наступления времени более благоприятного. Судите сами, сколь невыгодна была для нас пора, могущая объединить против нас королевскую власть, очищенную от мазаринизма, и партию принца де Конде, очищенную от мятежных планов. Сверх того, разве можно было полагаться на герцога Орлеанского? Вы сами видите, что я был прав, думая о том, как предупредить бурю и обратить в свою пользу то, что могло бы обрушить ее на нашу голову. Я отправился с посольством к принцу де Конде, я вручил его воле судьбу моего назначения, судьбу брачного контракта мадемуазель де Шеврёз. Он разгневался на меня, разразился проклятиями, спросил — за кого я его принимаю. Я вышел от него в убеждении, которое сохраняю и поныне, что он твердо намерен был исполнить свои обещания 334.

Все, что я рассказал вам об ассамблее дворянства, о Генеральных Штатах, о декларации против кардиналов, как французских, так и иноземных, разыгралось с 17 февраля по 3 апреля 1651 года. Я не стал описывать эти сцены день за днем, чтобы не наскучить вам однообразием, ибо, когда Парламент обсуждал упомянутые вопросы, непрестанно повторялось одно и то же: двор по своему обыкновению оспаривал каждое решение и по своему обыкновению же шел потом на уступки. Действуя так, он добился лишь того, что парижский Парламент призвал все прочие французские парламенты издать постановление против кардинала Мазарини, что и было исполнено, а сам двор принужден был обнародовать декларацию о невиновности принцев, которая их славословила, и другую декларацию, которою кардиналы, как иноземцы, так и французы, отныне лишались права входить в Королевский совет; Парламент же не прекращал заседаний, покуда Кардинал не покинул Седана и не очутился в Брюле во владении кёльнского курфюрста 335. Парламент совершал все эти действия, как ему казалось, по естественному побуждению, однако тайные их пружины были скрыты под сценой. Сейчас вы их увидите.

Принц де Конде, которого двор непрестанно склонял к примирению, изо дня в день подстрекал Парламент, чтобы сделаться более необходимым и Королеве, и герцогу Орлеанскому, а поскольку мне было выгодно, чтобы старая Фронда не утратила ни своего боевого духа, ни влияния, я тоже не сидел сложа руки. Королева с недавних пор первым недругом своим почитала принца де Конде, однако старалась довести до моего сведения, что всеми силами старается вынудить его к переговорам. Виконт д'Отель, который, будучи капитаном гвардии Месьё и моим личным другом, приходился братом маршалу Дю Плесси-Пралену, семь или восемь дней сряду добивался от меня согласия на тайное свидание с маршалом, чтобы обсудить дела, касающиеся, по его уверениям, и жизни моей, и чести. Я долго противился, ибо знал маршала Дю Плесси за ярого мазариниста, а виконта д'Отеля за славного малого, которого ничего не стоит провести. Месьё, которому я рассказал о его домогательствах, приказал мне выслушать маршала, взяв всевозможные предосторожности; распорядился он так потому, что маршал передал ему через своего брата, что готов претерпеть любую кару от руки Его Королевского Высочества, если Месьё не почтет сведения, которые он намерен мне сообщить, крайне для себя важными. Словом, я встретился с маршалом ночью у виконта д'Отеля, который, хотя и жил в Люксембургском дворце, имел еще квартиру на улице Данфер. Маршал без обиняков заговорил со мной как посланец Королевы; он сказал, что она всегда благоволила ко мне, она не хочет моей гибели и в доказательство этого предупреждает меня — я на краю пропасти; принц де Конде ведет с ней тайные переговоры, она не может открыться более, не будучи во мне уверена, но, если я готов перейти к ней на службу, она представит мне неопровержимые доказательства своих слов. Как видите, все это было довольно туманно; я отвечал, что, со своей стороны, никогда не усомнюсь в известиях, какие Королева удостоит мне сообщить, но Ее Величество понимает, что Месьё, связав себя столь торжественными обязательствами с принцем де Конде, может порвать с ним лишь в том случае, если ему не только представят доказательства неискренности Принца, но если и он, в свою очередь, сможет предать их гласности. Это объяснение, хотя и совершенно справедливое, сильно озлобило против меня Королеву, которая объявила маршалу: «Он хочет своей гибели — он погибнет». Маршал сам пересказал мне эти слова десять лет спустя. Вот что Королева имела в виду: Сервьен и Лионн, которые вели переговоры с принцем де Конде, обещали назначить его самого губернатором в Гиени, брата его — губернатором в Провансе, а герцога де Ларошфуко, который знал о переговорах и даже присутствовал на них, — наместником в Гиени и губернатором в Бле. Принцу де Конде по этому договору предоставлено было бы право содержать в назначенных провинциях все свои войска, кроме тех, что стояли гарнизоном в крепостях, уже ему возвращенных. В Клермоне он оставил Мея, в Стене — Марсена, в Бельгарде — Бутвиля, в Дижонской крепости — Арно, а Персана — в Монроне. Судите сами, какую власть это ему давало. Лионн с тех пор неоднократно заверял меня, будто они с Сервьеном совершенно искренне предлагали Принцу Гиень и Прованс в убеждении, что двор должен пойти на все, чтобы привлечь его на свою сторону. Люди, которые повсюду ищут тайный умысел, утверждали, будто они желали обмануть Принца. Суждение это стало казаться правдоподобным потому, что они преуспели в деле так, словно и впрямь имели такое намерение: принц де Конде, уверенный, что двое рьяных приверженцев Мазарини не осмелились бы делать ему столь важные предложения без приказа Кардинала, и к тому же с самого начала не встретивший никаких препятствий на пути к губернаторству в Гиени, которое он и впрямь получил, передав Бургундию д'Эпернону, Принц, говорю я, уверенный в том, что Кардинал готов предоставить ему губернаторство в Провансе, еще не получив назначения, согласился или дал понять, что согласен — на сей счет ходили разные слухи, — на изменения в Совете 336, которые произведены были 3 апреля; я расскажу вам, как это случилось, но прежде осмелюсь заметить, что, на мой взгляд, это была самая большая политическая ошибка, какую во всю свою жизнь совершил принц де Конде.

Третьего апреля, когда Месьё с принцем де Конде явились в Пале-Рояль, Месьё известили, что Шавиньи, приближенный к принцу де Конде, вызван Королевой из Турени, где он находился. Месьё, смертельно его ненавидевший, выразил Королеве неудовольствие, зачем она пригласила Шавиньи, не сказавшись ему, тем более что она намеревалась, по крайней мере по слухам, назначить Шавиньи министром. Королева надменно возразила Месьё, что он тоже совершил кое-что без ее ведома. В ответ Месьё покинул Пале-Рояль — принц де Конде последовал за ним. По окончании совета Королева послала Ла Врийера отобрать печати у Шатонёфа, в десять часов вечера вручила их Первому президенту, а герцога де Сюлли послала просить его тестя, канцлера, пожаловать в Совет. Между десятью и одиннадцатью часами лейтенант гвардии Королевы Ла Тивольер явился к Месьё уведомить его о переменах в Совете. Герцогиня и мадемуазель де Шеврёз употребили все силы, чтобы обрисовать Месьё последствия, какими эти перемены грозят, — их нетрудно было увидеть правителю королевства, столь глубоко оскорбленному на глазах у всех. Надо ли вам говорить, что тут я утратил сдержанность, какою только что вам похвалялся. Месьё, казалось, был сильно взволнован. Он собрал всех нас, то есть принца де Конде, принца де Конти, де Бофора, герцога Немурского, де Бриссака, де Ларошфуко, де Шона — старшего брата де Шона, вам известного, де Витри, де Ла Мота, д'Этампа, де Фиеска и де Монтрезора. Он рассказал нам о случившемся и просил совета. Монтрезор, взявший слово первым, предложил свои услуги, чтобы от имени Его Королевского Высочества отобрать печать у Первого президента. Господа де Шон, де Бриссак, де Фиеск и де Витри его поддержали. Я же сказал, что мера эта справедлива, основана на законных правах и даже необходима, но, так как по доброте своей Месьё противится насильственным крайностям, — а они могут произойти при исполнении подобного приказа, — на мой взгляд, в этом деле не должно, как предлагает герцог де Шон, прибегать к помощи народа; по моему суждению, Месьё поступил бы разумнее, поручив это исполнить капитану своей гвардии; мы с герцогом де Бофором могли бы появиться на набережных, лежащих по обе стороны Дворца Правосудия, чтобы успокоить толпу, которая, когда речь идет о Месьё, нуждается лишь в том, чтобы сдерживали ее пыл. «С какой стати вы говорите от моего имени, сударь? — перебил тут меня г-н де Бофор. — Когда придет черед, я сам выскажу свое мнение». Я просто остолбенел от изумления. Между нами не было и тени не то чтобы раздора, но даже малейшего несогласия. А герцог де Бофор меж тем продолжал уверять, что не знает, сумеем ли мы сдержать народ и помешать ему, если он вздумает вдруг бросить Первого президента в Сену. Кто-то из сторонников принца де Конде, — не помню, герцог Немурский или г-н де Ларошфуко, — поддержал речь герцога де Бофора, развив и расцветив ее таким способом, что слова мои стали казаться призывом к резне 337. Принц де Конде добавил, что, мол, должен признаться, он ничего не смыслит в войне ночных ваз и даже чувствует себя трусом, едва речь заходит о площадных волнениях и смуте, но если Месьё почитает себя настолько оскорбленным, что желает начать гражданскую войну, он готов оседлать коня, скакать в Бургундию и вербовать армию для защиты Месьё. Герцог де Бофор опять затянул нечто в таком же духе, и это-то и доконало Месьё, ибо, увидя, что г-н де Бофор поддерживает принца де Конде, он вообразил, будто это разрознит народ, который поделит свою преданность между герцогом де Бофором и мною. Вы, без сомнения, любопытствуете узнать причину такого поведения г-на де Бофора и, узнав ее, будете весьма удивлены. Гансевиль, лейтенант его гвардии, впоследствии рассказал мне, что герцог де Бофор имел днем беседу с сестрой своей, герцогиней Немурской, которую нежно любил, и та убедила его — более слезами, нежели доводами — действовать заодно с герцогом Немурским, а тот был во всем заодно с принцем де Конде; старания свои она предприняла в согласии с герцогиней де Монбазон, которую, по уверениям Гансевиля, склонили к этому, с одной стороны, Винёй, с другой — маршал д'Альбре, сговорившиеся в эту пору поссорить герцога с Фрондой. Г-жа де Монбазон всегда уверяла президента де Бельевра, будто вовсе не участвовала в этом сговоре и более других была удивлена, когда г-н де Бофор на другое утро рассказал ей о случившемся. Президент де Бельевр вообще никогда не придавал веры ее словам и тем более не поверил ей, когда г-н де Бофор совершил шаг столь необдуманный, что сразу впал в ничтожество. Вы вскоре убедитесь в этом, а стало быть, поймете, почему герцогиня де Монбазон не желала брать на себя ответственность за его действия. Гансевиль часто говорил мне впоследствии, что герцог де Бофор уже на другой день горько раскаивался в своем поступке. Брийе, его конюший, утверждал обратное — кто из них прав, разобраться трудно. Более верным представляется мне другое: увидя, что двор и принц де Конде объединились, и полагая, что у Месьё недостанет силы поддержать меня, он решил, что я проиграл. Он заблуждался, ибо я уверен — не отступись от меня он сам, Месьё исполнил бы все, что мы с ним пожелали бы, и притом с верным успехом. Я всеми силами старался убедить Месьё, что он может решиться на все и без герцога де Бофора, и это была правда — когда после описанного совещания он вошел в покои своей супруги, где его ожидали герцогиня и мадемуазель де Шеврёз, я предложил ему в их присутствии задержать принцев под предлогом, что следует еще обсудить вопрос о переменах в Совете; я сказал, что мне понадобится не более двух часов, чтобы призвать к оружию милицию и доказать ему, что народ совершенно ему предан. Герцогине Орлеанской, которая плакала от гнева, желая во что бы то ни стало убедить мужа принять этот план, удалось поколебать Месьё. «Но если мы примем такое решение, — сказал он, — надобно сей же час арестовать их всех, — всех и моего племянника де Бофора». — «Они ждут Вашего Королевского Высочества в библиотеке, — отозвалась мадемуазель де Шеврёз. — Стоит повернуть ключ в замке — и они арестованы. Я желала бы оспорить эту честь у виконта д'Отеля. То-то было бы славно — девица взяла под арест победоносного полководца». С этими словами она бросилась к двери. Дерзость замысла напугала Месьё; зная его натуру, я потому и не заговорил с ним сразу об аресте принцев, а предложил лишь их задержать. Так как он был умен, он рассудил, что, едва в городе начнется шум, их непременно должно будет арестовать, и воображение исторгло у него слова об аресте. Если бы мадемуазель де Шеврёз промолчала, я никак не отозвался бы на них, и он, быть может, предоставил мне исполнить то, что подсказало ему воображение. Горячность мадемуазель де Шеврёз сразу поставила его перед необходимостью действовать, и действовать решительно. Ничто так не пугает людей слабодушных. Он принялся насвистывать, а это был знак всегда дурной, хотя и нередкий, и в задумчивости отошел к окну. Потом сказал, что надо подождать до завтра. Потом отправился в библиотеку — проститься со всеми там находившимися; принцы покинули Люксембургский дворец и, спускаясь по лестнице, открыто насмехались над войной ночных ваз.

На другое утро, когда я был у г-жи де Шеврёз, к ней с видом весьма смущенным явился президент Виоль. Поручение, на него возложенное, он исполнил как человек, который его стыдится. Он невнятно пробормотал половину своей речи, из другой половины мы поняли, что он пришел объявить о расторжении брачного договора. Герцогиня де Шеврёз отвечала ему самым учтивым тоном. Мадемуазель де Шеврёз, совершавшая у камина свой туалет, расхохоталась. Разумеется, само известие нас не удивило, но, признаюсь вам, я по сию пору дивлюсь тому, в какой форме оно было преподнесено — я никогда не мог этого понять, более того, никогда не мог добиться, чтобы мне это растолковали. Я сотни раз говорил об этом с принцем де Конде, с г-жой де Лонгвиль, с г-ном де Ларошфуко. Ни один из них не мог объяснить мне причины поведения, столь необычного в подобных обстоятельствах, когда для отказа стараются найти хоть сколько-нибудь благовидный предлог. Впоследствии говорили, будто Королева запретила этот союз, — вполне возможно, однако Виоль ни словом об этом не обмолвился. Еще более достойно удивления, что герцогиня де Лонгвиль после своего обращения раз двадцать уверяла меня, что не она была причиною разрыва; г-н де Ларошфуко подтвердил мне ее слова, а принц де Конде, один из самых прямодушных людей на свете, со своей стороны поклялся мне, что ни прямо, ни косвенно этому разрыву не содействовал. Как-то в разговоре с Гито я выказал недоумение такому разноречию, но он ответил мне, что его оно нимало не удивляет; он замечал не однажды: принц де Конде и его сестра забыли большую часть подробностей тогдашних событий. Судите же, прошу вас, сколь бесплодны разыскания ученых, вседневно усиливающихся проникнуть в эпохи более отдаленные 338. Не успел Виоль покинуть Отель Шеврёз, как мне вручили записку от Жуи, служившего у Месьё, в которой он писал, что Его Королевское Высочество поднялся ни свет ни заря, вид у него подавленный, маршал де Грамон долго с ним беседовал, Гула имел с ним разговор с глазу на глаз, а маршал де Ла Ферте-Эмбо, бывший истинным флюгером, уже начал избегать тех, кого в свите Месьё причисляли к моим друзьям. Недолго спустя маркиз де Саблоньер, командовавший полком Валуа и также бывший моим другом, явился известить меня, что Гула после беседы с Месьё направился к Шавиньи с самым довольным видом. В ту же минуту г-же де Шеврёз вручили записку от герцогини Орлеанской, которая просила ее передать мне, чтобы я держался начеку — она смертельно боится, что Месьё, запуганный угрозами, меня предаст. Сообщения эти побудили меня совершить шаг, который был необходим для моей безопасности, ибо я не без оснований опасался слабодушия Месьё, но который я решил поставить себе в заслугу. Я изложил свой план в Отеле Шеврёз самым преданным участникам нашей партии. Они одобрили меня, и я его исполнил. Вот в чем состоял этот план: я отправился к Месьё и [ 343] объявил ему, что, имев честь и счастье послужить ему в исполнении двух самых заветных его стремлений — удалении Мазарини и освобождении его кузенов, я почитал бы своим долгом возвратиться в лоно одних лишь духовных своих обязанностей, даже если бы у меня не было на то иных причин, кроме желания воспользоваться столь благоприятной минутой; но я был бы самым неосторожным из смертных, если бы не воспользовался этой минутой в обстоятельствах, когда не только служба моя отныне ему уже бесполезна, но и самое присутствие мое, без сомнения, станет для него тяжелой обузой — мне известно, сколь много остережений и докучливых разговоров приходится ему сносить из-за меня; я умоляю его положить им конец, позволив мне удалиться в мой монастырь 339. Мне нет надобности излагать вам свою речь до конца, вы сами угадываете ее ход. Не могу описать вам, какая неудержимая радость вспыхнула в глазах и в лице Месьё, хотя он и был величайшим в мире притворщиком и на словах не пожалел усилий, чтобы меня удержать. Он пообещал мне, что никогда от меня не отступится, признался, что Королева требовала этого от него, заверил меня, что хотя союз Королевы с принцами вынуждает его держаться как ни в чем не бывало, он никогда не забудет, какое страшное оскорбление ему нанесли; он, мол, своротил бы горы, если бы герцог де Бофор ему не изменил; предательство де Бофора причиной тому, что он и сам дрогнул, опасаясь, как бы тот не разрознил народ; я, мол, должен набраться терпения, дайте срок, он сумеет всех поставить на место. Я не сдавался на его уговоры — сдался он, но прежде осыпал меня клятвами неизменно хранить меня в своем сердце и через Жуи поддерживать со мной тайную связь. Он хотел, чтобы я дал ему совет, как ему теперь следует действовать; он повел меня к Мадам, которая еще не вставала, чтобы я высказал свое мнение в ее присутствии. Я посоветовал ему примириться с двором, поставив единственное условие — отобрать печать у Первого президента; я говорил это отнюдь не из вражды к г-ну Моле — хотя мы всегда оказывались в противных партиях, я питал к нему сердечную склонность, но я полагал, что нарушу свой долг перед Месьё, если не представлю ему, сколь унизительно для него снести, чтобы печать осталась у человека, которому она была вручена без согласия на то правителя королевства. «А Шавиньи? — спросила вдруг Мадам. — О нем вы не сказали ни слова». — «Нет, Мадам, — ответил я, — ибо если он останется в кабинете, лучшего и желать нельзя. Королева смертельно его ненавидит, он смертельно ненавидит Мазарини. Его ввели в Совет для того лишь, чтобы угодить принцу де Конде. Две-три крупицы подобного яда способны разложить самую устойчивую в мире смесь. Не трогайте его, Мадам, присутствие его в Совете весьма желательно для Месьё, ибо Его Королевскому Высочеству невыгодно, чтобы содружество, в котором он участвует лишь вынужденно, оказалось прочным». Позволю себе напомнить вам, что Шавиньи, о котором идет речь, был любимцем и даже, как полагали, сыном кардинала де Ришельё; де Ришельё назначил его канцлером Месьё, и этот канцлер столь бесцеремонно обходился со своим господином, что однажды оторвал пуговицу от его камзола, сказав при этом: «Имейте в виду, что г-н Кардинал в любую минуту может расправиться с вами, как я расправился с этой пуговицей». Я слышал эту историю из уст самого Месьё. Так что, как видите, Мадам недаром вспомнила о Шавиньи. Месьё трудно было сносить его присутствие в Совете, он внял, однако, моим доводам и потребовал только сменить хранителя печати. У Первого президента отняли печать; при дворе сочли, что дешево отделались, — и были правы.

Выйдя от Месьё, я отправился объявить о своем решении принцам. Я нашел их в Отеле Конде в обществе герцогини де Лонгвиль и принцессы Пфальцской. В ответ на мою учтивую речь принц де Конти рассмеялся, назвав меня любезным отшельником. Г-жа де Лонгвиль, как мне показалось, оставила мои слова без внимания. Принц де Конде сразу понял их возможные следствия, — я увидел явственно, что мой пируэт вызвал его недоумение. Принцесса Пфальцская скорее всех оценила эту танцевальную фигуру. Итак, я удалился в монастырь Богоматери, и, вручив судьбу свою Провидению, не преминул, однако, воспользоваться средствами, доступными смертному, чтобы защититься от происков моих врагов. Ко мне явился Аннери, приведший с собой дворян из Вексена; в монастыре поселились Шатобриан, Шаторено, виконт де Ламе, Аржантёй и шевалье д'Юмьер. Балан и граф де Крафор с пятьюдесятью офицерами шотландцами, прежде служившими в отрядах Монтроза, были расквартированы на улице Нев-Нотр-Дам в домах самых рьяных моих приверженцев. Преданные мне полковники и капитаны городской милиции получили каждый свой пароль и сигнал сбора. Я приготовился ждать, положившись на волю случая, а тем временем неуклонно отправлять духовные свои обязанности, не подавая по наружности повода хоть сколько-нибудь подозревать меня в интригах. С Жуи мы виделись лишь тайком; в Отель Шеврёз я наведывался только ночью с единственным провожатым — Мальклером; посещали меня одни только каноники и кюре. В Пале-Рояле и в Отеле Конде немало надо мной потешались. В эту пору я велел оборудовать в нише окна вольер, чем дал повод Ножану съязвить: «Теперь коадъютор обучает петь со своего голоса одних только пташек». Однако настроение умов в Париже примиряло меня с насмешками Пале-Рояля. Я пользовался благосклонностью народа, тем большей, что ко всем остальным он приметно охладел. Кюре, прихожане, нищие были своевременно уведомлены о переговорах, которые ведет с двором принц де Конде. Герцогу де Бофору я наносил удары, которые он не умел отразить с необходимой ловкостью. Г-н де Шатонёф, после того как у него отобрали печати, удалился в Монруж и оттуда передавал мне известия, большей частью совершенно надежные, которые получал сам от маршала де Вильруа и командора Жара. Месьё, в глубине души пылавший гневом против двора, усердно поддерживал со мной связь. Но вот что помогло разрозненным наброскам обрести стройные очертания плана. Однажды между полуночью и часом в монастырь явился виконт д'Отель, объявивший мне, что в его карете у моих дверей ожидает брат его, маршал Дю Плесси. Тот вошел следом и обнял меня со словами: «Я приветствую в вашем лице нашего первого министра». Увидев, что я в ответ улыбнулся, он добавил: «Я отнюдь не шучу, от вас одного зависит им стать. Королева только что приказала мне уведомить вас, что готова вверить вам себя самое, своего сына, Короля, и судьбу своей короны. Выслушайте меня». И тут он рассказал мне о так называемом договоре принца де Конде с Сервьеном и Лионном, о каком я вам уже рассказывал. По словам маршала, Кардинал написал Королеве, что, если в добавление к губернаторству в Гиени, которое она уже уступила Принцу, она одарит его еще губернаторством в Провансе, она покроет себя вечным позором и Король, сын ее, достигнув совершеннолетия, будет видеть в ней виновницу гибели монархии; в этом мнении Кардинала, столь противном его собственной выгоде, Королева усматривала доказательство его преданности; поскольку одной из статей договора с Принцем было возвращение Кардинала, Мазарини мог бы за него ухватиться, ибо министр короля слабого иной раз находит для себя более корысти в расшатывании власти, нежели в ее укреплении (маршалу было бы мудрено доказать мне справедливость сего утверждения); но он, Кардинал, предпочтет, мол, всю жизнь с протянутой рукой обивать пороги чужих домов, нежели согласится, чтобы Королева сама содействовала расшатыванию трона и тем более ради него, Мазарини. При этих последних словах маршал Дю Плесси извлек из кармана письмо, писанное рукою Кардинала, которую я хорошо знал.

В жизни моей не видывал я столь прекраснодушного послания. Но я сразу решил, что оно сочинено напоказ. И не потому, что оно не было писано шифром — его передали через руки столь надежные, что это меня не удивило, — но в конце его стояли такие слова: «Вы знаете, Государыня, что самый заклятый мой враг — коадъютор. Так вот, Государыня, лучше воспользуйтесь его услугами, нежели заключать договор с принцем де Конде на условиях, которых он требует; назначьте коадъютора кардиналом, посадите его на мое место, отдайте ему мои комнаты во дворце; может случиться, что он будет преданнее служить Месьё, нежели Вашему Величеству. Но Месьё не желает гибели монархии, в глубине души дурных намерений у него нет. Словом, Государыня, соглашайтесь на все, только не давайте принцу де Конде того, что он требует. Если он добьется своего, останется одно — короновать его в Реймсе». Таково было письмо Кардинала; быть может, я неточно запомнил слова, но за смысл я ручаюсь 340. Я полагаю, вы согласитесь с мнением, какое я составил про себя об этом письме. Маршалу я объявил, что не сомневаюсь в совершенном чистосердечии г-на Кардинала и, стало быть, не могу не чувствовать себя весьма благодарным; но на самом деле я лишь наполовину поверил в искренность двора и потому решил, не колеблясь, что и мне, с моей стороны, надлежит действовать сообразно и, стало быть, не принимать предложенного мне Королевой звания министра, но постараться вырвать у нее кардинальскую шапку.

Я ответил маршалу Дю Плесси, что нижайше благодарю Королеву и, чтобы выразить ей мою преданность, молю ее позволить мне служить ей без всякой корысти; по многим причинам я совершенно не способен быть министром; к тому же достоинство Королевы не позволит ей возвысить до этого звания человека, еще, так сказать, дымящегося порохом мятежа; да и самый этот титул отнял бы у меня возможность быть ей полезным в отношении Месьё и тем более в отношении народа — а две эти стороны в нынешних обстоятельствах для нее всего важнее. «Но все же, — молвил тут маршал Дю Плесси, — нишу надобно заполнить: пока она пустует, принц де Конде всегда будет утверждать, что в нее хотят вновь водворить господина Кардинала, и это укрепит его силы». — «Но есть ведь и другие лица, — заметил я, — лица, более меня пригодные для этой роли». — «Первый президент, — возразил маршал, — придется не по вкусу фрондерам, а Королева и Месьё никогда не доверятся Шавиньи». После множества околичностей я наконец назвал ему г-на де Шатонёфа. Услышав это имя, он не удержался от восклицания. «Как, — изумился он, — да разве вы не знаете, что это ваш злейший враг? Разве вы не знаете, что это он помешал в Фонтенбло дать вам кардинальскую шапку? Что это он своей рукой составил ту великолепную бумагу, которая к вашей чести и хвале послана была в Парламент?» Вот когда мне и открылось это последнее обстоятельство, ибо комедия, разыгранная в Фонтенбло, была мне известна прежде. Я ответил маршалу, что неведение мое, быть может, не столь велико, как он воображает, но время примирило былых врагов, прошлое в общем мнении поросло быльем, а я как огня боюсь необходимости оправдываться. «А если мы вручим вам бумагу, посланную в Парламент?» — упорствовал маршал. «Если вы вручите ее мне, — ответил я, — я отрекусь от господина де Шатонёфа, ибо в этом случае оправданием мне послужит записка, сочиненная им после нашего примирения». Маршал все время возвращался к этому вопросу и, воспользовавшись удобным предлогом, заметил, и притом в выражениях более тонких, нежели было ему свойственно, что, мол, Месьё также от меня отрекся; он сказал это, чтобы выведать у меня, в каких мы отношениях с герцогом Орлеанским. Я удовлетворил любопытство маршала, подтвердив его слова, но прибавив, что не намерен обходиться с Месьё так же, как с г-ном де Шатонёфом. При этом ответе я словно бы ненароком улыбнулся, давая понять, что, быть может, Месьё относится ко мне не так плохо, как полагают. Увидя, что, обронив этот мимолетный намек, я снова сделался скрытен, маршал заметил: «Вам следовало бы самому свидеться с Королевой». Я прикинулся, будто не расслышал его слов, он повторил их снова, а потом вдруг бросил на стол листок бумаги. «Вот, прочтите, — сказал он. — Ну как, доверитесь вы этой записке?» Эта записка, подписанная Королевой, гарантировала мне полную безопасность, если я соглашусь явиться в Пале-Рояль. «Нет, — ответил я маршалу, — и вы сейчас в этом убедитесь». С глубоким почтением поцеловав записку, я бросил ее в огонь. «Когда вам будет угодно отвести меня к Королеве?» — спросил я. Никогда я не видел человека, пораженного так, как был поражен маршал. Мы уговорились встретиться в полночь в монастыре Сент-Оноре. Я был на месте в условленный час. Он повел меня по потайной лестнице в маленькую молельню. Четверть часа спустя туда явилась Королева. Маршал вышел — я остался с ней наедине. Она стала убеждать меня принять звание первого министра и покои Кардинала в Пале-Рояле, однако убеждала лишь в той мере, в какой необходимо было, чтобы меня смягчить, ибо я видел ясно: в уме и в сердце ее, более чем когда-либо, царит Кардинал; сколько она ни твердила, что, хотя она глубоко уважает и горячо любит Мазарини, она не намерена губить ради него государство, я чувствовал, что она склонна к этому более, нежели когда-либо прежде. Мне пришлось увериться, что я не ошибся в своем суждении еще до того, как я покинул молельню, ибо, едва только она поняла, что я не соглашусь занять место министра, она посулила мне кардинальский сан, но лишь в качестве награды за усилия, какие я из любви к ней, как она выразилась, приложу для того, чтобы вернуть Мазарини. Я почувствовал, что должен открыть свои карты, хотя шаг этот был весьма опасен. Но я всегда полагал, что, ежели ты поставлен в необходимость сказать то, что не может быть по нраву твоему собеседнику, ты должен постараться придать своей речи по наружности как можно более искренности, ибо это единственный способ ее подсластить. Вот что, руководясь этим правилом, я сказал Королеве:

«Ваше Величество, я в отчаянии, что Богу угодно было допустить такой оборот событий, который не только дозволяет, но даже повелевает подданному говорить со своей Королевой так, как буду говорить я. Вашему Величеству лучше всех известно, что одно из преступлений, совершенных мной против господина Кардинала в том и состоит, что я эти события предсказывал, прослыв виновником того, чего был всего-навсего прорицателем. Пророчество сбылось, Государыня. Господь, читающий в моем сердце, знает, что нет во Франции человека, который был бы сокрушен этим более меня. Ваше Величество желает, и желает весьма мудро, изменить положение дел, но я почтительнейше прошу Королеву позволить мне сказать, что, по моему мнению, ей не удастся ничего изменить, покуда она будет желать возвращения господина Кардинала. Я говорю это Вашему Величеству не потому, что надеюсь Вас в этом убедить, а для того лишь, чтобы исполнить свой долг. Коснувшись лишь мимоходом вопроса, который, я знаю, неприятен Вашему Величеству, я перехожу к тому, что касается до меня самого. Я столь пламенно желаю, Государыня, искупить своей службой поступки, которые, в силу несчастных обстоятельств, вынужден был совершить в последнее время, что в своих действиях я намерен руководиться одним — по мере своих слабых сил принести Вам как можно более пользы. Произнеся эти слова, я молю Ваше Величество мне их простить. Во времена обыкновенные они были бы преступными, ибо в обыкновенные времена следует просто повиноваться воле монарха, но когда страна ввергнута в пучину бедствий, тому, кто занимает известное положение, можно и даже должно печься лишь о пользе своего Государя, и о ней человек благородный обязан помнить всегда.

Я вышел бы из пределов почтения, какое должен оказывать своей Королеве, если бы решился противодействовать намерениям, лелеемым ею в отношении господина Кардинала, способом более решительным, нежели просто высказав свои смиренные и безыскусные возражения; но, принимая во внимание обстоятельства, я полагаю, что не нарушу этикета, если всепокорнейше изложу Вашему Величеству, каким образом при нынешнем положении дел могу оказаться полезным своей Королеве и что может этому воспрепятствовать. Вам приходится, Государыня, защищаться от принца де Конде, который согласен, чтобы господин Кардинал вернулся при условии, что Вы наперед обеспечите самого Принца средством свергнуть первого министра, когда это будет угодно Его Высочеству. Для того, чтобы противиться Принцу, Вы нуждаетесь в герцоге Орлеанском, который отнюдь не согласен, чтобы господин Кардинал вернулся, но при условии его отставки готов на все, что будет угодно Вам. Вы не хотите, Государыня, ни дать Принцу того, чего он требует, ни герцогу Орлеанскому того, чего он желает. Я со всем пылом жажду услужить Вам против одного и быть Вам полезным подле другого 341 — нет сомнения, что добиться успеха я могу, лишь прибегнув к мерам, потребным для обеих этих целей. В борьбе против Вашего Величества Принц черпает силу лишь в общей ненависти к господину Кардиналу. Уважением, которое снискал герцог Орлеанский и которое Ваше Величество может обратить против Принца, Месьё, помимо своего высокого рождения, обязан лишь тому, что он делает против того же господина Кардинала. Как видите, Государыня, надобно большое искусство, чтобы примирить эти противоречия, даже если бы удалось расположить Месьё в пользу господина Кардинала. Но он не расположен к нему, и я торжественно заверяю Вас: я не думаю, чтобы его можно было убедить переменить мнение; если он увидит, что я пытаюсь его к этому склонить, он даже не завтра, а сегодня поспешит предаться в руки принца де Конде».

При этих последних словах Королева улыбнулась. «Все зависит от вас, — сказала она, — все зависит от вас». — «Нет, Государыня, — возразил я. — Клянусь Вам всем, что есть самого святого на земле». — «Переходите на мою сторону, и я посмеюсь над вашим Месьё, ничтожнейшим из людей!» — продолжала она. «Клянусь Вам, Государыня, — ответил я, — если я так поступлю и подам хоть малейший знак, что я смягчился в отношении господина Кардинала, я окажусь еще менее пригоден защитить Ваши интересы перед лицом Месьё и в народе, нежели епископ Дольский, ибо и Месьё и народ возненавидят меня еще гораздо более, нежели его». Королева, вспыхнув, объявила, что, коль скоро все ее предали, Господь не оставит своим покровительством Королеву в ее решимости и Короля, ее сына, в его невинности. Минут десять она пребывала в сильном негодовании, но потом смягчилась, и как будто непритворно. Я хотел воспользоваться этой минутой, но она меня перебила. «Не думайте, что я так уж порицаю вас за ваше отношение к Месьё, — сказала она. — Странный он человек. Но, — заметила она вдруг, — я делаю для вас все: я предложила вам место в Совете, я предлагаю назначить вас кардиналом, а вы, что сделаете вы для меня?» — «Государыня, если бы Ваше Величество позволили мне договорить, Вы бы уже поняли, что я приехал сюда не просить милостей, а заслужить их». При этих моих словах лицо Королевы просветлело. «Так что же вы намерены делать?» — спросила она самым ласковым тоном. «Ваше Величество, позвольте или, вернее, прикажите мне сказать глупость, ибо сказать ее — значит обнаружить непочтение к королевской крови». — «Говорите, говорите», — приказала Королева, даже с нетерпением в голосе. «Государыня, — продолжал я, — еще до истечения недельного срока я заставлю принца де Конде покинуть Париж и назавтра отторгну от него Месьё». — «Вот вам моя рука, — вне себя от радости воскликнула Королева, протягивая мне руку. — Если так, послезавтра вы станете кардиналом и более того — вторым из моих друзей».

Вслед за тем она пожелала узнать, как я намерен действовать; я изложил ей свой план, она его одобрила и даже восхитилась им. Она милостиво выслушала мои объяснения касательно прошлого, которые я изложил ей как бы в свое оправдание. Она приняла или сделала вид, будто принимает известную часть моих доводов; против других возражала снисходительно и незлобиво; потом она снова заговорила о Мазарини, объявив, что желала бы, чтобы мы сделались друзьями. Я объяснил ей, что нам не должно касаться этой струны, ибо тогда я ничем не смогу быть ей полезным; я умоляю ее позволить мне по-прежнему слыть врагом г-на Кардинала. «Право, я в жизни своей не слыхала ничего более странного, — возразила Королева. — Для того, чтобы служить мне, вам должно оставаться врагом того, кто пользуется моей доверенностью?» — «Да, Государыня, — отвечал ей я, — так должно, и разве, войдя сюда, я не сказал Вашему Величеству, что настали времена, когда человеку благородному иной раз совестно говорить так, как ему приходится? Однако, Государыня, — добавил я. — чтобы показать Вашему Величеству, что даже и в отношении господина Кардинала я готов зайти так далеко, как только позволяют мне долг и честь, я предлагаю ему: пусть он воспользуется нынешней враждой ко мне принца де Конде, как я пользуюсь враждой Принца к нему самому; может статься, он найдет в этом свою выгоду, как я нашел свою». Королева рассмеялась от души, а потом спросила, сообщу ли я Месьё о нашем разговоре. Я ответил ей, что знаю наверное — он его одобрит, и, чтобы подтвердить это, он завтра же на приеме у Королевы заговорит с ней о дворцовых покоях, которые она хотела то ли привести в порядок, то ли построить в Фонтенбло. Когда же я стал просить ее сохранить наш уговор в тайне, она ответила, что сама имеет больше причин хранить тайну, нежели я предполагаю. И тут она стала на чем свет стоит бранить Сервьена и Лионна, которых раз двадцать назвала предателями. О Шавиньи она отозвалась как о мелком плуте и напоследок разбранила Ле Телье. «Он не предатель, как остальные, — сказала она, — но он трус и не довольно помнит благодеяния». — «Но, Государыня, — снова заговорил я, — умоляю Ваше Величество позволить мне сказать: пока место первого министра свободно, принц де Конде будет черпать в этом силу, ибо всегда будет доказывать, что оно ожидает господина Кардинала». — «Вы правы, — отвечала Королева, — я уже думала над тем, что вы сказали на этот счет прошлой ночью маршалу Дю Плесси. Старик Шатонёф был бы пригоден для этой роли, но такой выбор сильно опечалит господина Кардинала: он смертельно ненавидит Шатонёфа и имеет на то причины. Правда, Ле Телье полагает, что лучше Шатонёфа никого не найти. Но кстати, — заметила она, — меня удивляет ваша беспечность; вы считаете для себя делом чести восстановить в правах этого человека, а он ваш заклятый враг. Погодите». С этими словами она вышла из молельни, тотчас возвратилась и бросила на маленький алтарь бумагу, присланную в Парламент и содержащую нападки на меня: вся в помарках и исправлениях, она писана была рукой де Шатонёфа. «Государыня, — сказал я, прочитав эту грамоту, — если Вы соблаговолите позволить мне ее обнародовать, я завтра же разорву с господином де Шатонёфом. Но Ваше Величество понимает, что, не имея такого оправдания и разорвав с ним, я навлек бы на себя бесчестье». — «Нет, — возразила Королева, — я не хочу, чтобы вы обнародовали эту бумагу. Шатонёф нам пригодится. Вам, напротив, следует держаться с ним как можно любезнее. — И она отняла у меня грамоту. — Я сберегу ее, — продолжала она, — чтобы в свое время показать ее приятельнице Шатонёфа, герцогине де Шеврёз. Кстати о приятельницах, — добавила Королева. — У вас есть друг более преданный, а вы, быть может, даже не подозреваете о том. Угадайте, кто это? — И сама ответила: — Это принцесса Пфальцская». Я был поражен, ибо полагал, что принцесса Пфальцская все еще на стороне принца де Конде. «Вы удивлены, — сказала Королева. — Но она даже более, нежели вы, недовольна Принцем. Повидайтесь с ней — мы уговорились, что вы вдвоем решите, как сообщить обо всех этих делах господину Кардиналу; вы понимаете сами, я не стану ничего предпринимать, пока не получу его одобрения. Это вовсе не значит, — прибавила она, — что надо ждать его согласия насчет вашей кардинальской шапки, тут его решение твердо, он искренне полагает, что вы и сами не можете долее противиться своему назначению. Однако должно уговорить его в отношении Шатонёфа, а это нелегко. Принцесса Пфальцская уведомит вас еще о многом другом. Однако Барте пора в дорогу 342, время не ждет. Вы видите, как обходится со мной принц де Конде, — он каждый день оскорбляет меня своей дерзостью, с тех пор как я опорочила двух своих изменников». Так называла она Сервьена и Лионна. Вы увидите, что отношение ее к последнему вскоре изменилось. Заметив, как она вся покраснела от гнева, я поспешил уверить ее в своей преданности. «Государыня, — сказал я ей, — не пройдет и двух дней, как принц де Конде перестанет оскорблять вас своей дерзостью. Ваше Величество желает дождаться вестей от господина Кардинала, чтобы исполнить то, что она оказала честь мне посулить, — я нижайше прошу Королеву позволить мне не ждать ни минуты, чтобы послужить ей». Королеву тронули мои слова, которые она посчитала искренними. Но, правду сказать, я был к ним еще и вынужден, ибо вот уже пять или шесть дней видел, что принц де Конде завоевывает все больше приверженцев громкими нападками на Мазарини и мне пора появиться на сцене, чтобы принять в них участие. Я, не хвалясь, описал Королеве достоинства задуманного мной плана и под конец объяснил, как намерен его исполнить, о чем я уже упоминал в разговоре. Она несказанно обрадовалась. Привязанность ее к Кардиналу не сразу смирилась с тем, что я намерен по-прежнему не давать ему пощады в Парламенте, где следовало каждые четверть часа его хулить. Под конец она все же уступила необходимости. Я уже вышел было из молельни, но она заставила меня вернуться, чтобы напомнить мне, что никто как г-н Кардинал ходатайствовал перед ней о моем назначении. На это я ответил ей, что весьма ему обязан и готов выказывать ему свою благодарность всеми способами, не наносящими урона моей чести, но я предупредил ее с самого начала и заверяю вновь, что вдвойне обманул бы ее, если бы пообещал помочь ей восстановить г-на Кардинала в звании первого министра. Королева на мгновение задумалась, потом сказала едва ли не с улыбкой: «Право, вы сущий дьявол. Ступайте. Доброй ночи. Повидайтесь с принцессой Пфальцской. И, когда отправитесь в Парламент, уведомьте меня накануне». Она поручила меня попечению г-жи де Габури (маршала Дю Плесси она отослала ранее), и та проводила меня бесконечными коридорами почти до самой двери дворцовой кухни, выходившей на черный двор.

Назавтра, с наступлением ночи, я отправился к Месьё 343, которого радость не берусь вам описать. Он, однако, долго журил меня, что я не согласился принять министерский пост и водвориться в Пале-Рояле, утверждая, что над Королевой большую власть имеет привычка, и, я мало-помалу мог бы приобрести на нее влияние. Я, однако, и поныне полагаю, что поступил в этом случае правильно. Монаршей милостью рисковать нельзя — ежели ее даруют искренне, ее должно принимать без оглядки, ежели она притворна, ее следует бежать без раздумий.

Выйдя от Месьё, я отправился к принцессе Пфальцской, от которой ушел только на рассвете. Я как мог напрягал нынче память, чтобы воскресить в ней все, что принцесса рассказала мне о причинах недовольства своего принцем де Конде. Знаю, что причин этих было три или четыре, но помню из них только две, притом на первую из них, я думаю, она сослалась более из-за меня, нежели из-за особы, чьим интересам нанесли урон; другая причина, и в самом деле, была во всех отношениях основательная и непритворная. Оскорблением, нанесенным мадемуазель де Шеврёз, принцесса считала себя задетой, потому что была первой вестницей предполагаемого брака. Но главное, принц де Конде не стал домогаться должности суперинтенданта финансов для старика Ла Вьёвиля, отца шевалье, носившего то же имя, а принцесса любила шевалье без памяти. Принцесса сказала мне, что Королева положительно обещала ей дать должность Ла Вьёвилю. Она взяла с меня слово оказать ей в этом поддержку. Я в свою очередь взял с нее обещание поддержать мое назначение кардиналом.

Каждый из нас неуклонно исполнил данное слово, и, правду сказать, я думаю, что именно принцессе я обязан своей кардинальской шапкой, ибо она повела такую искусную игру с Мазарини, что ему, несмотря на все его злокозненные планы, пришлось под конец смириться с тем, что шапка эта увенчала мою голову. Этой ночью, а также в последующую, мы сговорились обо всем, что должно было решить к отъезду Барте. Принцесса Пфальцская послала с ним Кардиналу писанное шифром длинное послание, быть может, самое прекрасное из всех произведений в этом роде; между прочим, она так умно и искусно представила в нем Кардиналу мой отказ содействовать Королеве в его возвращении во Францию, что мне самому стало казаться, будто я оказал этим ему величайшую услугу. Надо ли вам говорить, что тем временем я не оставлял своих хлопот в Риме. А в Париже я приготавливал умы к началу нового представления, которое замыслил. Парижанам растолковали, сколь великую власть обретает тот, кто получит губернаторство в Гиени и Провансе; им напомнили, что провинции эти соседят с Испанией и Италией. Не забыли упомянуть и об испанцах, которые все еще оставались в Стене, хотя в крепости располагался гарнизон принца де Конде 344. Попотчевав сими сведениями общее мнение, я открыл свои намерения избранным. Я сказал им, что, к глубокому моему сожалению, положение дел вынуждает меня отказаться от затворничества, которому я желал себя посвятить; я понадеялся, что после стольких тревог и потрясений страна сможет наконец вкусить хоть сколько-нибудь покоя и благодетельной тишины, но теперь вижу, что грядет полоса куда более смутная, нежели та, которую мы только что миновали; с Мазарини непрестанно ведутся переговоры, причиняющие государству ущерб даже больший, нежели самое его правление; они поддерживают в Королеве надежду возвратить Кардинала, посему все творится его волею; а поскольку требования принца де Конде непомерны и двор не решается их удовлетворить, нам грозит гражданская война, предвестница возвращения Мазарини, ибо такова будет плата, назначенная за примирение. Месьё принесут в жертву, однако сан спасет его от гибели, зато бедных фрондеров отдадут на заклание. Канва эта, как видите, красивая и прочная, растянута была на пяльцах Комартеном, а я уже вышивал по ней узор 345, расцвечивая его теми красками, какие, по моему расчету, могли оказать особенное впечатление на тех, кому я его показывал. Затея моя удалась: три-четыре дня спустя я заметил, что добился желанной цели, и через принцессу Пфальцскую уведомил Королеву, что назавтра собираюсь во Дворец Правосудия. Судите, сколь велика была радость Королевы по тому порыву, который стоит упомянуть для того лишь, чтобы вы оценили ее меру. Мне помнится, я уже говорил вам, что герцогиня де Шеврёз никогда не порывала своей дружбы с Королевой и всячески внушала ей, будто участвует в происходящих событиях не столько по собственной воле, сколько по наущению дочери. Не знаю, верила ли ей в самом деле Королева, ибо поведение ее часто можно было истолковать и так и эдак. Несомненно одно: герцогиня де Шеврёз продолжала бывать в Пале-Рояле даже тогда, когда принц де Конде мнил себя там властелином, а с тех пор как договор, заключенный Принцем с Сервьеном и Лионном, был расторгнут, она вела с Королевой задушевные беседы. В тот день, когда Королева получила от принцессы Пфальцской уведомление о том, что я намерен отправиться в Парламент, герцогиня с дочерью находилась в малом кабинете Королевы. Королева подозвала мадемуазель де Шеврёз и спросила ее, не переменил ли я своего намерения. Услышав в ответ, что я непременно буду во Дворце Правосудия, Королева два или три раза поцеловала мадемуазель де Шеврёз, приговаривая: «Плутовка, ты обрадовала меня сейчас так же, сильно, как прежде огорчала».

Я уже говорил вам о том, что принц де Конде время от времени подогревал страсти в Парламенте, чтобы приобрести более веса в глазах двора. Теперь же, узнав, что Кардинал расторгнул договор, подписанный Сервьеном и Лионном, он употребил все силы, чтобы воспламенить палаты и тем устрашить Королеву. В Парламенте каждый день разыгрывалась какая-нибудь новая сцена: то наряжали в провинции комиссаров для дознания о действиях Кардинала, то в Париже разыскивали его имущество, то в ассамблее палат требовали наказать всевозможных Барте, Браше и Фуке, которые непрестанно ездили в Брюль и обратно; а поскольку, удалившись от мира, я перестал ходить в Парламент, я заметил, что враги мои, воспользовавшись моим отсутствием, распространяют слухи, будто я смягчился в отношении Мазарини и страшусь бывать там, где могу оказаться вынужден высказать свое о нем суждение. Некий Монтандре, жалкий писака, которому Вард велел отрезать нос за какой-то пасквиль, выпущенный тем против его сестры 346, супруги маршала де Гебриана, ради куска хлеба сделался услужником презренного командора де Сен-Симона, главы горланов, поддерживавших партию принцев, и за двенадцать или пятнадцать дней сочинил против меня двенадцать или пятнадцать памфлетов, писанных в таком же крикливом духе и один бездарнее другого. Я приказал неизменно доставлять мне их к обеду, чтобы по окончании трапезы читать вслух моим гостям, а когда нашел, что люди мне знакомые уже поняли, с каким презрением я отношусь к подобного рода поношениям, я решил дать понять широкой публике, что умею их отразить. Усердно потрудившись ради этой цели, я сочинил краткий, но объемлющий все важные вопросы ответ, который озаглавил «Защита старой и законной Фронды» 347, — буква его обращена была против Мазарини, но истинный смысл — враждебен тем, кто использовал его имя, дабы ослабить королевскую власть. По моему распоряжению пять десятков разносчиков, громко выкликая мое сочинение, стали продавать его разом на многих улицах, где их поддерживали нанятые мной для этого люди 348. В то же утро я отправился в Парламент в сопровождении четырехсот моих сторонников. Увидев у камина Большой палаты принца де Конде, я низко поклонился ему и занял свое место. Принц весьма учтиво ответил на мое приветствие. В заседании он обрушил свой гнев на банкира Кардинала, Кантарини, вывезшего деньги за границу. Надо ли вам говорить, что и я не дал спуска Кантарини, и все сторонники старой Фронды постарались перещеголять в этом новую. Новая заметно растерялась, и Круасси, бывший в ее рядах и успевший прочитать «Защиту старой», сказал Комартену: «Отменный выпад. Вы владеете этим оружием лучше нашего. Недаром я говорил Его Высочеству Принцу, что надобно заткнуть рот мошеннику Монтандре». Но поскольку Монтандре не унимался, я, со своей стороны, продолжал писать сам и побуждать к этому моих сторонников. Парламентский стряпчий Портай, человек отнюдь не глупый, сочинил весьма красноречивую «Защиту коадъютора» 349, секретарь принца де Конти Саразен выпустил против меня превосходное «Письмо пономаря священнику». Патрю, человек остроумный и учтивый, ответил на него на редкость находчивым «Письмом священника пономарю». Затем я сочинил одно за другим: «Правда и ложь о принце де Конде и кардинале де Реце», «Истина», «Отшельник», «О нуждах нынешнего времени», «Оплошности г-на де Шавиньи», «Манифест герцога де Бофора, писанный его слогом». Мой приверженец Жоли издал «Интриги мирного времени» 350. Бедняга Монтандре исходил злобной бранью, но на поприще словесности борьба, без сомнения, была слишком уж неравной. Круасси вызвался быть посредником, чтобы положить конец схватке. Принц де Конде запретил своим сторонникам в ней участвовать, причем в выражениях весьма для меня лестных. Я поступил так же, постаравшись изъявить при этом Его Высочеству всю возможную почтительность. Более ни с той, ни с другой стороны никаких сочинений не появлялось, и обе Фронды прохаживались теперь только на счет Мазарини. Перемирие на литературном ристалище наступило после трех или четырех месяцев жестоких сражений, но я почел за благо упомянуть здесь вкратце обо всех этих битвах и о наступившей передышке, чтобы не возвращаться более к предмету, который вовсе опустить нельзя, но который, однако, на мой взгляд, не достоин чрезмерного внимания. За время гражданской войны написано множество сочинений, составивших более шестидесяти томов. Но полагаю, я не погрешу против истины, если скажу, что в них едва ли наберется сотня страниц, заслуживающих, чтобы их прочитали.

Своим появлением в Парламенте я так угодил Королеве, что после обеда она написала принцессе Пфальцской, поручая той передать мне ее одобрение и приказать от ее имени быть назавтра между одиннадцатью часами вечера и полуночью у входа в монастырь Сент-Оноре. Габури явился за мной и проводил меня в маленькую молельню, уже мной упомянутую, где я увидел Королеву, — она не помнила себя от радости оттого, что против принца де Конде составилась открытая партия. По ее признанию, она не надеялась, что это случится, или, во всяком случае, не надеялась, что это случится так скоро. Она объявила мне, что Ле Телье все еще этому не верит. И добавила, что Сервьен утверждает, будто я непременно участвую в тайном сговоре с принцем де Конде. «Впрочем, тут удивляться нечему, — продолжала она, — это предатель, который стакнулся с Принцем и злобствует, что вы стали ему поперек дороги. Но кстати, — заметила она, — я должна снять напраслину с Лионна, его обманул Сервьен; Лионн не виноват в случившемся; бедняга так удручен павшим на него подозрением, что я не могла отказать ему в утешении, о котором он просил, — я согласилась, чтобы именно с ним вы сговаривались обо всем, что должно предпринять против принца де Конде». Я не стану докучать вам подробностями того, что очистило Лионна в глазах Королевы, скажу только, что оправдание показалось мне столь же неосновательным, сколь неосновательны были, во всяком случае до той поры, подозрения, какие внушали Королеве его действия. Я говорю: «до той поры», ибо вы увидите, что в дальнейшем Лионн действовал в отношении принца де Конде с непостижимым мягкосердием. Впрочем, вспоминая тогдашние сетования Королевы на Сервьена и Лионна из-за договора о губернаторстве в Провансе, который они составили, я и по сю пору не могу по справедливости осудить их или оправдать, ибо самые верные сведения об этом предмете так тесно переплетены с обстоятельствами темными, что, мне помнится, они ставили нас в тупик даже в ту пору, когда эти дела совершались. Бесспорно одно: Королева, которая, как вы уже знаете, 31 мая отзывалась о Сервьене и Лионне как об изменниках, 25 июня говорила мне о последнем как о человеке совершенно благородном, а 28-го передала мне через принцессу Пфальцскую, что первый из них совершил промах не по злому умыслу и у г-на Кардинала нет сомнений в его невиновности. Я всегда забывал справиться о причинах этой переменчивости у принца де Конде, единственного, кто мог бы пролить на них свет.

Возвращаюсь, однако, к совещанию моему с Королевой: оно продолжалось до двух часов пополуночи и, думаю, позволило мне заглянуть в душу ее и в мысли: она боялась примирения с принцем де Конде, страстно желала, чтобы Кардинал оставил мысль о нем, к которой, по ее словам, он склонялся от избытка доброты, в простоте сердца, и не видела большой беды в гражданской войне. Признавая, однако, что надежнее всего было бы арестовать, если это возможно, Принца, она требовала, чтобы я представил ей пригодные для этого способы. Я никогда не мог понять, почему она отвергла тот, который я ей предложил — вынудить Месьё взять Принца под стражу в Люксембургском дворце. Я заранее обдумал, как это сделать, и был уверен, что меня поддержат. Но Королева и слышать об этом не хотела, ссылаясь на то, что Месьё никогда не отважится на подобное предприятие и вообще опасно даже ему в нем довериться. Быть может, она боялась, что Месьё, совершив столь смелый шаг, впоследствии использует его против нее самой. А может быть, замысел Окенкура, который на другой день сообщил мне, что предложил Королеве убить Принца, напав на него на улице, внушил ей, будто таким путем еще легче достигнуть цели 351. Так или иначе, Королева решительно отказалась от плана, сопряженного с участием Месьё и совершенно надежного, и приказала мне переговорить с Окенкуром. «Окенкур, — присовокупила она, — объяснит вам, что есть способы более верные, нежели тот, который вы предлагаете». Я свиделся с Окенкуром на другое утро в Отеле Шеврёз, где он рассказал мне подробности плана, предложенного им Королеве. План меня ужаснул, и, правду сказать, герцогиня де Шеврёз ужаснулась ему не менее, чем я. Примечательно, что Королева, накануне отославшая меня к Окенкуру, как к человеку, который сообщит мне дельную мысль, потом уверяла нас с герцогиней де Шеврёз, что вполне разделяет наше отвращение к подобного рода злодейству, и даже решительно отрицала, чтобы Окенкур изъяснил ей свои намерения в этом духе. Вот вам случай, о котором вы вольны строить догадки. Лионн говорил мне впоследствии, будто четверть часа спустя после того, как герцогиня де Шеврёз сообщила Королеве, что я с ужасом отверг план Окенкура, Королева ни с того ни с сего заявила вдруг Сеннетеру: «Коадъютор вовсе не так храбр, как я предполагала» 352.

На другой день, в четыре часа пополудни, мне вручили записку от Монтрезора, который просил меня не теряя ни минуты явиться к нему. У него я нашел Лионна, который сообщил мне, что Королева не может долее терпеть принца де Конде; ей доподлинно известно, будто он умышляет пленить Короля; Принц отправил гонца во Фландрию, чтобы заключить договор с испанцами; один из них двоих — он или она — должен погибнуть; она вовсе не стремится проливать кровь, но то, что предложил Окенкур, отнюдь не может быть названо кровопролитием, ибо он накануне уверил ее, что захватит Принца без единого выстрела, если только я обеспечу ему поддержку народа. Словом, из всего, что мне наговорил Лионн, я понял: Королеву недавно еще подстрекнули; через несколько мгновений предположения мои подтвердились, ибо Лионн сам сообщил мне о прибытии Ондедеи с грозным письмом против принца де Конде, — оно должно было убедить Королеву, что ей не следует опасаться излишней кротости г-на Кардинала. Мне показалось, что и Лионн со своей стороны сильно озлоблен против Принца, больше даже, нежели допускают приличия. Вы увидите из дальнейшего, что враждебность его к Принцу была столь же напускной, сколь непритворною была она у Королевы. В эти дни все содействовало тому, чтобы распалить ее злобу. Парламент рьяно продолжал уголовный процесс против Кардинала, который реестрами Кантарини уличен был в краже девяти миллионов, а принц де Конде, сломив упорное сопротивление Первого президента, добился, чтобы палаты, созванные на ассамблею, снова постановили запретить придворным поддерживать с ним связь. Немудрено, что в этих обстоятельствах приходившие из Брюля распоряжения воспламенили желчь Королевы, от природы склонной к вспыльчивости; Лионн, который, на мой взгляд, уверен был, что в конце концов принц де Конде ценой междоусобицы или переговоров все равно выйдет из борьбы победителем, и потому желал его щадить, вынуждал меня принять против него крайние меры для того только, чтобы я раскрыл свои планы, а он, сообщив о них Принцу, мог поставить это себе в заслугу. Лионн убеждал меня с горячностью, и по сей день вызывающей у меня удивление, поддержать затею Окенкура, [ 357] которая клонилась, хотя говорили об этом по-прежнему обиняками, к убийству принца де Конде. Двадцать раз требовал он именем Королевы, чтобы я исполнил данное мной обещание вынудить Принца склониться перед нею. Увещая меня, Лионн забывал всякую сдержанность, и я видел, что он отнюдь не удовлетворен плодами переговоров со мной, хотя я и предложил, что устрою так, чтобы Принца арестовали в Орлеанском дворце 353, а в случае, если Королева снова отвергнет такое решение, буду продолжать являться в Парламент с большой свитой, готовый дать отпор всем возможным попыткам принца де Конде действовать наперекор ее воле. Монтрезор, присутствовавший при этой встрече, остался в убеждении, что Лионн говорил со мной искренне, — он будто бы и в самом деле замышлял погубить принца де Конде и щадить его решил лишь тогда, когда, увидев, что я не хочу крови, заключил, что Принц в конце концов все равно одержит победу; Лионн и впрямь в разговоре со мной раза два или три поминал слова Макиавелли о том, что люди большей частью погибают от того, что не отваживаются быть дурными до конца 354. Однако я и поныне убежден — Монтрезор ошибался: у Лионна с той минуты, когда он заговорил со мной, не было иного намерения, как только выведать мои планы и полученные сведения использовать так, как он это сделал; в этой мысли с самого начала утвердило меня выражение его лица и голоса, определить которое невозможно, хотя оно иной раз служит доказательством более веским, нежели приметы, поддающиеся описанию. Наблюдение это мне привелось делать тысячи раз в моей жизни. Я заметил также, что в каждом деле есть стороны неизъяснимые, притом изъяснить их невозможно даже в самую минуту исполнения дела. Беседа, которую я имел с Лионном у Монтрезора, началась в пять часов пополуночи и закончилась в семь. В восемь часов утра Лионн уведомил о ней маршала де Грамона, а тот через Шавиньи в десять часов сообщил о ней Принцу. Судя по всему, Лионн желал Принцу добра. Он, однако, не открыл ему никаких подробностей, не упомянул об Окенкуре, хотя тут таилась для Принца главная опасность, и дал ему знать лишь о том, что Королева ведет переговоры с коадъютором с целью его арестовать. Я никогда не решался заговорить с Лионном об этом его поступке, ибо поступок этот, как вы понимаете, не принадлежит к числу тех, которыми он мог бы гордиться. Принц де Конде, с которым я об этом беседовал, как видно, неболее меня осведомлен о том, чему приписать столь противоречивое поведение Лионна 355. Королева, с которой два дня спустя я имел долгий разговор об этом же предмете, недоумевала не менее, нежели могли бы недоумевать вы сами. Как не удивиться после этого самонадеянности жалких историографов, почитающих для себя зазорным, если в их трудах остается хоть одно событие, которого они не разведали бы тайные пружины, отлаживая и сверяя их почти всегда по школярным часам.

Предостережение, переданное Лионном принцу де Конде, не осталось в тайне. Я узнал о нем в тот же день, в восемь часов вечера, от г-жи де Поммерё — об этом, как и том, через кого оно было передано, ее уведомил Фламмарен. Я немедля отправился к принцессе Пфальцской, которая, впрочем, уже знала обо всем и сообщила мне подробность, теперь уже мной забытую, однако, сколько мне помнится, весьма важную — речь шла об ошибке, которую Королева совершает, доверяясь Лионну. Принцесса Пфальцская прибавила, что первой мыслью Королевы, по получению письма из Брюля, о котором я уже упоминал, было вызвать меня в обычный час в маленькую молельню, однако она не решилась на это, боясь прогневать Ондедеи, который выказал уже неудовольствие этими приватными совещаниями. Но предательство Лионна так потрясло того же Ондедеи, что, отбросив прежнюю подозрительность, он сам стал настаивать, чтобы Королева приказала мне явиться к ней с наступлением ночи. Я поджидал Габури у якобинского монастыря 356, ибо прежнее место встречи у монастыря Сент-Оноре, известное Лионну, посчитали небезопасным. Габури отвел меня в маленькую галерею, которую по той же причине предпочли молельне. Я нашел Королеву в неописанной ярости против Лионна, которая, однако, не охладила ее ярости против Принца. Она вновь заговорила о предложении Окенкура, которому старалась придать вид безобидный. Я с твердостью ему воспротивился, доказывая ей, что предприятие это, если оно увенчается успехом, безобидным остаться не может. В гневе Королева стала даже осыпать меня упреками и выразила недоверие к моей искренности. Я вытерпел и упреки и недоверие с подобающими почтением и покорностью, а потом сказал: «Государыня, Ваше Величество не желает крови принца де Конде, — я осмелюсь утверждать, что настанет день, когда Вы поблагодарите меня за то, что я помешал пролить ее против Вашей воли, ибо не пройдет и двух дней, как она прольется, если мы согласимся прибегнуть к способу, какой предлагает маркиз д'Окенкур». Вообразите только; самый невинный из планов Окенкура состоял в том, чтобы ворваться на рассвете во флигель Отеля Конде и захватить Принца в постели — скажите, ну мыслимо ли было привести этот замысел в исполнение в доме, где все держались начеку, и против человека, который не знал себе равных в храбрости? После споров, весьма жарких и долгих, Королева вынуждена была смириться с тем, что я буду продолжать играть в Париже прежнюю свою роль. «Исполняя ее, Государыня, — сказал я, — смею Вас заверить, я или добьюсь того, что принц де Конде склонится перед Вашим Величеством, или погибну, служа Вам, и тогда кровь моя смоет подозрение в недостатке у меня преданности, которое Вам внушает Ондедеи». Видя, что я задет ее упреками, Королева наговорила мне множество милостивых слов, прибавив, что я несправедлив к Ондедеи, и она желает, чтобы я с ним свиделся. Она без промедления послала за ним Габури. Тот явился, разряженный как комедийный фанфарон и разубранный перьями, точно мул. Речи его показались мне еще нелепее его вида. Он твердил лишь о том, что нет ничего легче, нежели повергнуть в прах принца де Конде и восстановить права г-на Кардинала. Мои старания уговорить Королеву, чтобы она позволила Месьё арестовать Принца в Орлеанском дворце, он объявил смешными и затеянными лишь с одной целью — помешать другим планам, более простым и разумным, какие можно составить против Принца. Словом, человек этот явил передо мной в этот вечер одну лишь смесь неприличия и злобы. Под конец он немного смягчился, вняв смиренным мольбам Королевы, которая, по-видимому, питала к нему глубокое почтение. А два дня спустя принцесса Пфальцская сказала мне, что то, чему мне пришлось стать свидетелем, не идет ни в какое сравнение с тем, как этот фанфарон вел себя на другой день, и что его обращение с Королевой отличалось наглостью беспримерной. Его несколько обуздало возвращение Барте, привезшего длинное письмо от Кардинала, в котором тот порицал, и притом с большой досадой, тех, кто помешал Королеве принять мой план арестовать Принца у Месьё, восхвалял меня за это предложение, Ондедеи называл сумасбродом, Ле Телье трусом, Сервьена и Лионна простофилями и просил Королеву, и притом весьма настоятельно, поторопиться с моей рекомендацией, г-на де Шатонёфа сделать главою Совета, а г-ну де Ла Вьёвилю дать должность суперинтенданта финансов. Час спустя после того, как письмо было расшифровано, Королева передала мне приказание явиться к ней между полуночью и часом ночи; она показала мне расшифрованное письмо, подлинность которого не внушала сомнений. Она сказала мне, что искренне радуется умонастроению г-на Кардинала, взяла с меня слово, что, уведомляя Месьё о письме, я представлю послание в самом выгодном свете и всеми силами постараюсь смягчить герцога Орлеанского в отношении г-на Кардинала. «Ведь я вижу, — присовокупила она, — он один удерживает вас; не будь вы связаны обязательством, данным Месьё, вы стали бы мазаринистом». Я был рад-радёшенек, что так дешево отделался, и отвечал ей, что обязательство мое приводит меня в отчаяние; утешаюсь я лишь уверенностью в том, что, будучи им связан, могу услужить Ее Величеству более, нежели будь я свободен. Затем Королева сказала, что, по мнению маршала де Вильруа, ей следует подождать совершеннолетия Короля, которое уже не за горами, чтобы во всеуслышание объявить о переменах в Совете, ибо новые назначения, которые окажутся весьма не по вкусу принцу де Конде, приобретут более силы и веса после события, в лучах которого еще ярче заблистает могущество трона. «Но, — заметила она вдруг, — по той же причине следовало бы отсрочить и вашу рекомендацию. Так считает маркиз де Шатонёф». При этом имени она улыбнулась. «Нет, нет, не беспокойтесь, — присовокупила она, — вот бумага, составленная по всей форме. Мы должны предупредить Принца, помешав ему вести против вас интриги в Риме». Вам нетрудно представить, как я отвечал Королеве, которая в этом случае и впрямь выказала мне истинное благоволение, ибо Кардинал обманул ее первую, уверив, что со мной следует поступать чистосердечно. Блюэ, адвокат при Совете и закадычный друг Ондедеи, много раз говорил мне впоследствии, что Ондедеи признался ему в тот вечер, когда прибыл из Брюля в Париж, что Кардинал более всего наказывал ему внушить самой Королеве, будто совершенно искренне намерен сделать меня кардиналом. «Если Королева, — сказал он Ондедеи, — будет знать, что у нас на уме, герцогиня де Шеврёз непременно это выведает». А на уме у них было — и это вас, конечно, не удивит — обвести меня вокруг пальца, воспользоваться мною для борьбы против принца де Конде, тайком расстроить мои планы в Риме, проволочить дело с моей рекомендацией, а там, придравшись к случаю, и вовсе пойти на попятный. Вначале, казалось, сама судьба потворствует их замыслам, ибо, когда на другой день вечером я уединился в доме аббата де Берне, чтобы без помех написать в Рим и отправить туда аббата Шарье хлопотать о моем назначении, я получил из Рима письмо с известием о кончине Панцироли 357. Горестное это событие, которое в мгновение ока опрокинуло все взятые мной меры, какие я считал надежными, сильно меня опечалило, тем более что я понимал — командор де Балансе, королевский посол в Риме, сам домогавшийся кардинальского сана, предпримет против меня все, что будет в его силах. Я, однако, все же отправил в Рим аббата Шарье, и он, как вы далее увидите, почти не встретил помех своим хлопотам, хотя Мазарини возвел на его пути все препятствия, какие только мог. Примечательно, что в продолжение беседы, какую я имел с Королевой касательно этого письма Кардинала, она ни словом не обмолвилась об отдельной записке (о ней г-н де Шатонёф рассказал мне на другой день), где Кардинал писал ей насчет предполагаемого брака принцессы Орлеанской, ныне великой герцогини Тосканской 358 с Королем. Прежде на брак с Королем весьма рассчитывала старшая дочь Месьё, ибо Кардинал внушал ей на него надежду; однако, видя, что в глубине души Мазарини отнюдь не намерен ему содействовать, она принялась фрондировать, и даже весьма рьяно. Мадемуазель де Монпансье с неописанной пылкостью ратовала за освобождение принца де Конде. Но Месьё знал ее как облупленную и так мало уважал, что на выходки ее не обращал внимания даже в ту пору, когда их следовало брать в расчет, хотя бы памятуя о ее звании. Поэтому не посетуйте на меня, что до сих пор я не позаботился вам о них рассказать. Кардинал, полагавший, что Месьё скорее прельстится надеждой выдать за Короля свою младшую дочь, которая и в самом деле куда более подходила ему по возрасту, просил Королеву всячески укрепить упования Месьё на этот союз, однако пуще всего остерегаться прибегать к моему посредничеству, ибо, писал Кардинал, «коадъютор сделает к этому шаги более скорые и решительные, нежели это выгодно теперь Вашему Величеству». Именно такие слова стояли в записке, которую показал мне г-н де Шатонёф, поклявшийся, что снял копию с оригинала, писанного рукой самого Мазарини. Кардинал просил Королеву, чтобы герцогу Орлеанскому об этих словах или, скорее, об этих намерениях, сообщил Белуа, «в том случае, однако, — стояло в записке, — если на него по-прежнему можно положиться». Месьё клялся мне раз двадцать, если не более, что ему не делали такого предложения ни прямо, ни обиняком. Два эти обстоятельства противоречат друг другу, а вот вам еще одно, не менее загадочное. Я уже говорил вам, что Кардинал страшно разбранил в своем письме тех, кто отговорил Королеву воспользоваться моим планом арестовать принца де Конде в Орлеанском дворце. Поэтому я ожидал, что теперь она ухватится за эту мысль и даже потребует от меня исполнить то, что я почти обещал ей, предлагая этот план. Я был удивлен сверх всякой меры, что это даже не приходит ей в голову, да и ныне, по зрелом размышлении, меня удивляет, что ни Ле Телье, ни Сервьен, ни принцесса Пфальцская, которых я вновь и вновь расспрашивал об этом предмете, по-видимому, также не знали, в чем тут дело. Это тем более странно, что все они убеждены — письмо Кардинала было подлинным и в этом вопросе искренним.

Это утверждает меня в мысли, высказанной ранее, что в каждом деле бывают обстоятельства, которые в силу даже причин естественных ускользают от взгляда самых проницательных свидетелей; о них куда чаще упоминалось бы в истории, если бы историю всегда писали люди, сами причастные к ее тайнам и потому способные подняться над мелким тщеславием вздорных писак, которые, будучи рождены на задворках и ни разу не допущенные в переднюю, похваляются тем, будто им известно все, что происходит в кабинетах. В этом смысле меня изумляет наглость людишек во всех отношениях ничтожных, которые, полагая, что проникли в тайники сердца тех, кто принял самое живое участие в описываемых мной событиях, не нашли такого происшествия, которого ход не посчитали бы открытым им от причины до следствия. Однажды на столе в кабинете принца де Конде я увидел два или три сочинения, писанных этими угодливыми и продажными душонками 359. Видя, что я их перелистываю, он сказал мне: «Эти пигмеи изображают нас с вами такими, какими были бы они сами, окажись они на нашем месте». Мудрое замечание.

Вернусь, однако, к окончанию беседы, какую я имел в ту ночь с Королевой. Она усердно добивалась, чтобы я обещался ей быть в Парламенте всякий раз, когда там окажется принц де Конде. «Причина этого мне известна, — сказала мне принцесса Пфальцская, которой я на другой день признался, что заметил особенную настойчивость Королевы в этом вопросе. — Сервьен с утра до ночи твердит Ее Величеству, что вы в сговоре с принцем де Конде и в силу этого сговора в некоторых случаях не станете являться на ассамблеи». Я не пропустил ни одной из них и держался при этом так, что хотя бы плоды моих усилий должны были заставить Сервьена устыдиться своих подозрений. Я старался угодить принцу де Конде, но лишь таким образом, какой не мог прийтись ему по вкусу. Я поддерживал все, что он говорил против Мазарини, но при этом не упускал случая пролить свет на тайные переговоры, какие между ними ведутся, и на причины, по каким Принц недоволен Кардиналом; такие разоблачения были весьма некстати для партии, которая в глубине души желала одного — примириться с двором, нагнав страху на первого министра. Принц де Конде всегда был противником междоусобицы, а г-н де Ларошфуко, полновластно руководивший герцогиней де Лонгвиль и принцем де Конти, неизменно склонен был к переговорам. Обстоятельства вынуждали их всех произносить решительные и сокрушительные речи, которые помогли бы им достигнуть цели, не будь фрондеров, усердно и старательно толковавших эти речи двору и народу. Королева, всегда отличавшаяся гордыней, перестала верить посулам, которым неизменно предшествовали угрозы. Кардинал перестал бояться, увидев, что принц де Конде уже не властвует над Парижем или, во всяком случае, не властвует над ним безраздельно. Народ, которому открыли подоплеку происходящего, более не давал веры тому, в чем его хотели убедить, прикрываясь необходимостью борьбы с Мазарини, уже не мозолившим ему глаза. Эти обстоятельства, а также известие о моем совещании с Лионном и то, что Буше сообщил Принцу о приближении двух гвардейских рот, вынудили Его Высочество б июля в два часа пополудни покинуть Отель Конде и удалиться в замок Сен-Мор. Без сомнения, у него не оставалось иного выхода; удержаться в Париже он мог разве при условии, если бы решился уже тогда на то, на что решился позднее — то есть обороняться открыто. Он не захотел этого, ибо еще не решился на гражданскую войну, к которой бесспорно испытывал крайнее отвращение. Некоторые осуждали его за нерешительность, я же, напротив, нахожу, что следует воздать хвалу ее причине; мне противна наглость грязных душонок, которые осмелились написать и обнародовать, будто человек, бесстрашием и доблестью своей подобный Цезарю, способен был поддаться неуместной робости. Презренные и вздорные эти писаки заслуживают публичной порки.

Вы легко можете представить, какое волнение в умах произвел отъезд принца де Конде. Герцогиня де Лонгвиль, хотя и больная, тотчас выехала следом за братом. Одновременно с нею отправились к нему принц де Конти, герцоги Немурский и Буйонский, виконт де Тюренн, господа де Ларошфуко, де Ришельё и де Ла Мот. Принц де Конде послал г-на де Ларошфуко уведомить Месьё о причинах, побудивших его покинуть Париж. Месьё испугался, что было заметно по выражению его лица. Он, однако, сделал вид, будто огорчен. Он отправился к Королеве и одобрил ее решение послать в Сен-Мор маршала де Грамона, чтобы заверить Принца, что она вовсе не умышляла против его особы. Месьё, убежденный, что Принц после шага, им сделанного, уже не возвратится в Париж, и потому вообразивший, будто, ничем не рискуя, может оказать ему услугу, поручил маршалу де Грамону передать Принцу, что он со своей стороны готов быть порукою его безопасности. Вы увидите далее на этом примере, сколь опасно давать обещания, исходя из одной лишь уверенности, что тот или другой поворот событий невозможен. Правда, соображение это редко кого останавливает. Едва принц де Конде оказался в Сен-Море, в партии его не осталось ни одного участника, который не возжелал бы примирить его с двором — так бывает всегда в предприятиях, глава которых известен своей неприязнью к мятежу. Мятеж никогда не может быть по сердцу разумному человеку, но разумная политика предписывает скрывать свою к нему неприязнь, если уж ты в него ввергся. Телиньи, зять адмирала Колиньи, накануне Варфоломеевской ночи заметил, что тесть его, не сумев скрыть свою усталость, более потерял во мнении гугенотов, нежели когда проиграл сражения при Монконтуре и Сен-Дени 360. Таков был первый удар, полученный принцем де Конде, удар тем более чувствительный, что для его партии подобного рода потрясение могло оказаться роковым скорее, нежели для какого-нибудь другого содружества. Г-н де Ларошфуко, бывший одним из самых видных ее членов, благодаря неограниченному своему влиянию на принца де Конти и на герцогиню де Лонгвиль, играл среди мятежников ту же роль, какую г-н де Бюльон играл когда-то в финансах. Кардинал де Ришельё говаривал об этом последнем, что он тратит двенадцать часов в сутки на изобретение новых должностей, а другие двенадцать на то, чтобы их упразднить. Мата же, применяя эти слова к г-ну де Ларошфуко, утверждал, что тот каждое утро сеет какие-нибудь распри, а каждый вечер миротворствует — такое он употребил словцо. Герцог Буйонский, весьма недовольный принцем де Конде, и в той же мере двором, отнюдь не содействовал принятию твердого решения: избрать мир или ссору, ибо невозможность положиться ни на ту, ни на другую сторону в полдень опрокидывала его планы, составленные в десять часов утра. Виконт де Тюренн, не менее своего брата раздосадованный теми и другими, оказался к тому же в делах партии далеко не столь решительным, как на поле боя. Герцога Немурского могла бы побудить к действию пылкость, свойственная не столько нраву его, сколько возрасту, но боязнь быть разлученным с г-жой де Шатийон, в которую он влюбился, сдерживала его порывы. Шавиньи, возвращенному в кабинет, прирожденную его стихию, и возвращенному туда стараниями принца де Конде, нестерпима была мысль расстаться с должностью, но еще более нестерпима мысль исправлять ее вкупе и влюбе с Мазарини, предметом его ненависти. Виоль соединял с шаткостью мнений, присущей его другу, еще великую робость и алчность, ничуть не меньшую. Круасси, человек по натуре необузданный, колебался между крайностями, к которым толкал его природный нрав, и сдержанностью, хотя бы наружной, к которой его вынуждали дружелюбные отношения с г-ном де Шатонёфом, всегда старательно им поддерживаемые. Сверх того герцогиня де Лонгвиль по временам более всего на свете желала примирения, ибо к нему стремился г-н де Ларошфуко, а по временам жаждала разрыва, потому что он отдалял ее от мужа, которого она никогда не любила, а с некоторых пор начала бояться. Умонастроения эти приходилось брать в расчет принцу де Конде, а они поставили бы в тупик и Сертория 361. Судите же, какое действие они должны были оказывать на принца крови, увенчанного безгрешною славою и усматривавшего в участи предводителя партии одно лишь злосчастье, да к тому же злосчастье, его роняющее. Одним из обстоятельств, наиболее для него тягостных, судя по тому, что он говорил мне впоследствии, была необходимость защищаться от нескончаемых подозрений, неизбежных в начале всякого дела, более даже, нежели в дальнейшем его ходе и в его следствиях. Поскольку все еще зыбко и неопределенно, воображение, ничем не стесненное, находит себе пищу во всем, что мнится ему возможным. А вождь наперед в ответе за все, что, на чей-то сторонний взгляд, может якобы взбрести ему в голову 3б2. Вот почему Принц не посчитал возможным принять с глазу на глаз маршала де Грамона, которого всегда любил, и ограничился тем, что в присутствии знатных особ, которыми был окружен, объявил ему, что не может вернуться ко двору, пока клевреты Кардинала занимают там первые места. Все, бывшие на стороне принца де Конде и по большей части желавшие примирения, остались довольны этими словами, которые должны были, нагнав страху на подручных Мазарини, вынудить тех легче уступить всевозможным притязаниям каждого из них. Шавиньи, который непрестанно ездил из Парижа в Сен-Мор и обратно, ставил себе в заслугу перед Королевой, как она сама мне сообщила, что первый залп новой канонады Принца дан был не столько по самому Кардиналу, сколько по Ле Телье, Лионну и Сервьену. Ополчаясь на этих троих, Шавиньи преследовал свою цель — отдалить от Королевы тех, чье влияние в министерстве, истинное и прочное, затмевало его собственное, показное и призрачное. Замысел этот, в котором изобретательности было более, нежели здравомыслия, так его тешил, что в разговоре с Баньолем в тот день, когда принц де Конде потребовал отставки министров, Шавиньи отозвался о своем плане как о самом мудром и хитроумном, какой знал наш век. «Мы отводим глаза Кардиналу, внушая ему, будто его враги пошли по ложному следу, и вместо того, чтобы ускорить составление против него декларации, которая все еще не готова, довольствуются тем, что лают его друзей. Мы изгоняем из кабинета единственных людей, которым Королева может довериться, оставляя в нем других, которым ей придется теперь доверяться за неимением прежних, а фрондеров вынуждаем либо прослыть мазаринистами, если им вздумается взять под защиту ставленников Кардинала, либо поссориться с Королевой, если они решат ополчиться на них». Рассуждение это, которое Баньоль передал мне четверть часа спустя, показалось мне столь же справедливым в последней своей части, сколь пустым во всем остальном. Я всеми силами постарался найти выход из нового затруднения, и, как вы увидите далее, усилия мои не пропали даром.

Я уже говорил вам, что принц де Конде удалился в Сен-Мор б июля 1651 года.

Седьмого июля принц де Конти явился в Парламент объяснить причины, по каким Принц, его брат, счел необходимым удалиться из Парижа. Он говорил в самых общих выражениях о том, что до Принца с разных сторон дошли слухи об умыслах двора против его особы. Потом объявил, что брат его не может чувствовать себя в безопасности при дворе до тех пор, пока не будут отставлены Ле Телье, Сервьен и Лионн. Он гневно жаловался на то, что Кардинал пытался завладеть Брейзахом 363 и Седаном, и в заключение сообщил Парламенту, что принц де Конде прислал со своим приближенным письмо. Первый президент ответил принцу де Конти, что принцу де Конде более пристало самому пожаловать в Парламент. Ввели посланца Принца; он вручил Парламенту письмо, которое ничего не прибавило к тому, что уже сказано было принцем де Конти. Тогда Первый президент известил Парламент, что в пять часов пополудни Королева прислала к нему одного из придворных уведомить его об этом письме Принца и приказать передать Парламенту: Ее Величество желает, чтобы впредь, до изъявления ее воли, верховная палата не приступала к прениям. Герцог Орлеанский прибавил, что по чистой совести может подтвердить: Королева и в мыслях не имела арестовать принца де Конде; гвардейцы, вызванные в предместье Сен-Жермен, оказались там для того лишь, чтобы содействовать провозу через городскую заставу партии вина, которую желали избавить от обложения пошлиной, и, наконец, Королева никоим образом непричастна к тому, что произошло в Брейзахе. Словом, Месьё говорил так, как если бы был преданнейшим другом Королевы. Когда после заседания я взял на себя смелость спросить его, не опасается ли он, что Парламент попросит его поручиться за безопасность принца де Конде, если уж он столь определенно утверждает, будто в ней уверен, он ответил мне в большом смущении: «Приходите ко мне, я вам все объясню». Давая подобные заверения, Месьё подвергал себя немалому риску, и Первый президент, в эту пору всей душой служивший интересам двора, очень ловко уберег его от опасности, отвлекши Машо, который заговорил было о таком поручительстве; г-н Моле попросту обратился к Месьё с покорной просьбой успокоить принца де Конде на сей счет и попытаться уговорить его вернуться ко двору. Он постарался также протянуть время, чтобы пришлось перенести ассамблею на другой день, а покамест постановили только доставить письмо принца де Конде Королеве. Однако вернусь к тому, что сказал мне Месьё по возвращении в Орлеанский дворец. Он отвел меня в библиотеку, запер дверь на ключ и в волнении бросил шляпу на стол. «Одно из двух, — воскликнул он с проклятьем, — или вы большой простофиля, или я большой дурак. Как по-вашему, хочет Королева, чтобы принц де Конде возвратился ко двору?» — «Да, Ваше Королевское Высочество, — ответил я без колебаний, — но только, если его можно будет взять под стражу или убить». — «Нет, — возразил он мне, — она в любом случае хочет, чтобы он вернулся в Париж. Спросите у вашего друга, виконта д'Отеля, что он передал мне сегодня от ее имени при входе в Большую палату». А тот передал Месьё следующее: маршал Дю Плесси-Прален, его брат, в шесть часов утра получил приказание Королевы просить Месьё от ее имени заверить Парламент, что принцу де Конде не грозит никакая опасность, если он соблаговолит возвратиться ко двору. «Так далеко я не пошел, — прибавил Месьё, — ибо по тысяче причин не желаю быть ее поручителем, впрочем, ни тот, ни другая у меня этого не требовали. Но, по крайней мере, вы видите сами, — продолжал он, — я должен был сказать хотя бы то, что сказал, и еще вы видите, сколь приятно иметь дело со всеми этими людьми. Позавчера Королева объявила мне, что либо ей, либо принцу де Конде должно убраться с дороги, а сегодня она желает, чтобы я вернул его, поручившись Парламенту своим честным словом за его безопасность. Принц де Конде утром покинул столицу, чтобы избежать ареста, но я готов держать пари — при нынешнем обороте дел не пройдет и двух дней, как он возвратится 364. Вот возьму и уеду себе в Блуа, а там хоть трава не расти». Хорошо зная Месьё, и к тому же извещенный, что Раре, который, состоя на службе у Месьё, был предан принцу де Конде, накануне рассказывал, сколь твердо полагаются в Сен-Море на Орлеанский дворец, я ни на минуту не усомнился: гнев Месьё вызван его смущением, а оно проистекает от уверений, какие он сам поспешил высказать Принцу, полагая, что они его ни к чему не обязывают, ибо был убежден, что тот не вернется ко двору. Увидев, что Королева, вместо того чтобы продолжать борьбу с Принцем, заверяет Принца, будто ему ничего не грозит, в случае если он пожелает вернуться в Париж, и потому решив, что она может пойти на уступки и вслед за удалением Кардинала удалить также Ле Телье, Сервьена и Лионна, Месьё испугался; он вообразил, что Принц при первом удобном случае возвратится в Париж и воспользуется слабостью Королевы не для того, чтобы и впрямь сбросить ее министров, но чтобы выказать ей свою преданность, примирившись с двором, и извлечь для себя из этого пользу, оплатив ее тем, что в угождение Королеве согласится вернуть министров. Рассудив так, Месьё вообразил, будто должен всеми способами умилостивлять Королеву, которая накануне попрекнула его, что он все еще сохраняет дружбу к принцу де Конде. «И это после всего, что он против вас учинял, — объявила Королева, — не говоря уже о том, о чем я вам еще не рассказывала». Благоволите заметить, что она ни разу не высказалась об этом предмете более определенно, — полагаю, потому что слова ее были ни на чем не основаны. Месьё, только что поручивший маршалу де Грамону передать Принцу всевозможные учтивости и заверения в том, что ничто не угрожает его особе, ибо маршал де Грамон того же седьмого июля после полудня совершил поездку в Сен-Мор, о которой я упоминал выше и которая накануне была одобрена Королевой, — так вот Месьё, исполнив то, чего желала Королева, и в то же время всячески поручившись Принцу, что тот в совершенной безопасности, вообразил, будто и самого себя уберег от опасности, грозившей ему с обеих сторон. Вот таким образом всегда и попадают впросак робкие души. У страха глаза велики, он всегда облекает плотью их собственные фантазии — им кажется явью то, что они приписывают замыслу врагов, и, боясь беды, которая им всего лишь мерещится, они неизбежно попадают в самую настоящую беду.

Вечером б июля Месьё почудилось, будто Королева склонна примириться с принцем де Конде, хотя она и уверяла его в обратном, а ему было известно, что Принц расположен к примирению с Королевой. Малодушие внушило ему мысль, что готовность эта уже 8 июля принесет свои плоды — основываясь на этом ложном убеждении, он 7 июля предпринял шаги, которые можно было бы оправдать лишь в том случае, если бы примирение состоялось 5 числа. К концу нашей с ним беседы я вынудил его самого это признать, приперев его к стенке таким рассуждением. «Вы опасаетесь возвращения Его Высочества Принца ко двору, — сказал я, — ибо полагаете, что он подчинит Королеву своей власти. Верный ли Вы избрали способ удалить его от двора, распахнув перед ним все двери и самому поручившись за его безопасность? Впрочем, быть может, Вы желаете, чтобы он вернулся, надеясь тем скорее его погубить? Но я не верю, что Вы способны таить подобный умысел против человека, которому Вы дали слово перед лицом всего Парламента и всего королевства. Тогда, быть может, Вы хотите, чтобы он вернулся, дабы содействовать его истинному примирению с Королевой? Отличная мысль, если только Вы уверены вполне, что они не сговорятся друг с другом против Вас самого, как это уже случилось совсем недавно. Впрочем, я полагаю, Ваше Королевское Высочество озаботились принять все надлежащие предосторожности». Месьё, который ничем не озаботился, устыдился убедительного моего рассуждения. «Пренеприятная история, — сказал он мне. — Что же мне, однако, теперь делать? Они все столкуются друг с другом, а я, как и в прошлый раз, останусь совсем один». — «Если Ваше Королевское Высочество, — ответил я ему, — прикажет мне поговорить от Вашего имени с Королевой в выражениях, какие я позволю себе Вам посоветовать, осмелюсь поручиться, что Вы в самом скором времени сможете, по крайней мере, разобраться в том, как обстоят ваши дела». Месьё предоставил мне свободу действий, что делал всегда весьма охотно, оказавшись в затруднительном положении. Я очертил свой план, который пришелся ему по вкусу. Я объяснил ему, как я представлю дело Королеве. Месьё меня одобрил, и в тот же вечер через Габури я передал Королеве почтительнейшую просьбу позволить мне явиться в обычный час в малую галерею. Месьё, которого я через Жуи уведомил, что Королева назначила мне явиться в полночь, в девять часов вечера послал за мной в Отель Шеврёз, где я ужинал, чтобы признаться мне, что еще ни разу в жизни не попадал в такой переплет; он каялся в своей оплошности, но как, мол, было не совершить ее, когда все словно сговорились сбивать его с толку: принц де Конде в семь утра прислал к нему Круасси, чьи слова внушили Месьё уверенность, что Принц не намерен возвращаться в Париж, а Шавиньи в семь часов вечера говорил с ним так, что Месьё полагает — быть может, в ту минуту, когда мы ведем наш разговор, Принц уже прибыл. Странная женщина, Королева, — прибавил Месьё, — накануне она утверждала, будто очень рада, что принц де Конде убрался из столицы, и заверения, с какими она намерена послать к нему маршала де Грамона, служат лишь для отвода глаз, а нынче в шесть часов утра она объявила, что надо употребить все силы, чтобы убедить Принца вернуться; вот Месьё и послал за мной, чтобы еще раз просить меня в разговоре с Королевой взвешивать каждое слово. «Ибо я отлично вижу, — объявил он, — она собирается примириться с Принцем, и потому я не хочу ссориться ни с нею, ни с ним». Я пытался внушить Месьё, что самый верный способ поссориться с обоими — это отказаться от того, что он уже решил или, по крайней мере, одобрил, а именно: заставить Королеву объясниться. Он долго препирался со мной из-за мелочных оттенков решения, принятого в полдень, и я снова убедился, что ничто так не помрачает разум, как страх, и те, кто им одержим, неизменно сохраняют приверженность к выражениям, какие он им диктует, не в силах отрешиться от этих выражении, даже если эти люди удерживаются или, лучше сказать, если их удается удержать от поступков, на которые страх их толкает. Мне случалось наблюдать это три или четыре раза в жизни. Мы с Месьё спорили более насчет оборотов, к каким я прибегну в своей речи, нежели насчет смысла, касательно которого, мне казалось, я его почти уже убедил, когда вошел маршал де Грамон, только что доложивший Королеве о своей поездке в Сен-Мор, мною уже упомянутой; поскольку маршал был весьма задет тем, что Принц не пожелал принять его с глазу на глаз, он в комическом виде представил нам свое путешествие и переговоры, чем сыграл мне на руку. Месьё, как никто другой ценивший шутку, с приметным удовольствием выслушал описание собравшихся в Сен-Море Штатов Лиги 365, — так маршал назвал Совет, перед которым ему пришлось говорить. Он презабавно изобразил всех его членов, и я заметил, что насмешливая эта картина заметно умерила страх, внушаемый герцогу Орлеанскому партией Принца. Перед самым уходом де Грамона мне вручили от принцессы Пфальцской записку, из которой Месьё также понял, что намерения Пале-Рояля еще не столь определенны, чтобы пришло время опираться на них в своих действиях. Вот что от слова до слова стояло в записке: «Сделайте так, чтобы увидеться со мной после свидания с Королевой: мне необходимо с вами поговорить. Я побывала сегодня в Сен-Море, где не знают, на что могут дерзнуть, и только что покинула Пале-Рояль, где не знают, чего хотят». Я по-своему истолковал герцогу Орлеанскому эти слова, сказав ему, что, стало быть, Королева остается в прежнем расположении духа, и уверил герцога, что сумею выручить его из нынешнего затруднения, если только он ни на волос не отступит от того, что разрешил мне передать Королеве от своего имени. Он дал мне это позволение, хотя и с оговорками, на которые никогда не скупится трусость. Я отправился к Королеве и сообщил ей, что Месьё приказал мне еще раз подтвердить ей то, в чем заверил ее накануне: он не только ничего не знал об отъезде принца де Конде из Парижа, но и в высшей степени не одобряет и порицает этот отъезд; он не намерен участвовать ни в чем, что было бы противно воле Короля и Королевы; поскольку г-н Кардинал удален, Месьё никоим образом не станет поощрять уловки тех, кто для своих целей пугает народ тем, что г-на Кардинала-де могут вернуть, ибо Месьё уверен — Королева и в самом деле об этом не помышляет; принц де Конде всеми силами стремится оживить призрак г-на Кардинала, чтобы озлобить народ, а он, Месьё, хочет одного — народ успокоить; но единственный способ преуспеть в этом — дать понять, что первого министра никогда не вернут, ибо пока можно будет высказывать опасения, что он вот-вот воротится, в народе и даже в Парламенте можно поддерживать недоверие и раздражение. Я начал свою речь у Королевы с такого вступления, правду сказать, в эту минуту не вызванного необходимостью, для того лишь, чтобы увидеть, как Королева примет слова, которые в существе своем должны были быть ей весьма неприятны, и тогда судить, справедливо или нет известие, полученное мной по выходе из Орлеанского дворца. Когда я садился в карету, служивший у Месьё Валон уверил меня, будто слышал, как Шавиньи шепнул Гула, что с полудня Королева держится столь непреклонно, что он опасается, не вступила ли она в тайный сговор с принцем де Конде. Я не почувствовал и намека на это ни в поведении ее, ни в речах. Она выслушала все, что я ей сказал, совершенно невозмутимо, и я скорее, нежели намеревался, принужден был перейти к истинному предмету моего посольства, а именно: почтительно просить ее раз и навсегда объяснить Месьё, как он должен держать себя с принцем де Конде, чтобы угодить Ее Величеству; чистосердечие в этих обстоятельствах служит, мол, к ее выгоде более даже, нежели к пользе Месьё, ибо любые шаги, предпринятые без обоюдного согласия, могут дать в руки Принца козыри, тем более опасные, что посеют в умах недоверие, а воистину можно сказать: единственно в доверии сейчас нужда. Тут Королева перебила меня. «В чем же я провинилась? — спросила она тоном совершенно естественным и даже, как мне показалось, добродушным. — Дала ли я повод Месьё сетовать на меня со вчерашнего дня?» — «Нет, Государыня, — ответил я. — Но Ваше Величество вчера в полдень уверили его, что весьма довольны отъездом Принца из Парижа, а нынче утром через виконта д'Отеля передали, что самая большая услуга, какую он может Вам оказать, — это убедить Принца вернуться». — «Выслушайте меня, — вдруг решительно объявила Королева, — и если я не права, я разрешаю вам сказать мне это напрямик. Вчера в полдень я уговариваюсь с Месьё, что мы лишь для виду посылаем к Принцу маршала де Грамона, обманув самого посланца, который, как вам известно, не способен хранить тайну. Вчера в полночь я узнаю, что в девять часов вечера Месьё послал Гула к Шавиньи с приказом передать от его имени Принцу, что тот может рассчитывать на его решительную поддержку и дружбу. В тот же час я узнаю, что Месьё объявил президенту де Немону о своем намерении горой стоять в Парламенте за своего кузена. Что мне оставалось делать, видя, в какое волнение повергло всех бегство Принца, как не поспешить заранее сделать некоторые шаги, чтобы защитить себя от упреков того же Месьё, который способен, не моргнув, приступить ко мне с ними завтра. Я не укоряю вас за его поведение, я знаю: вы не причастны к козням, которые строят Гула и Шавиньи, но, поскольку вы не можете им помешать, вы не должны удивляться, что я хотя бы желаю взять известные меры предосторожности. К тому же, — продолжала Королева, — признаюсь вам, я не знаю, как мне быть. Г-н Кардинал за тридевять земель отсюда, каждый толкует мне его волю на свой лад. Лионн — предатель, Сервьен желает, чтобы я завтра покинула Париж или сегодня плясала под дудку Принца, рассчитывая досадить вам; Ле Телье хочет лишь исполнять мою волю, маршал де Вильруа ждет распоряжений Его Высокопреосвященства. Тем временем принц де Конде приставил мне нож к горлу, а Месьё, в довершение всего, утверждает, будто я во всем виновата, и сетует на меня, потому что сам меня предает». Признаюсь, меня тронула речь Королевы, ибо говорила она совершенно искренне. Она заметила, что я тронут, и изъявила мне свою признательность, приказав высказать ей начистоту мое мнение о положении дел. Я слово в слово воспроизвожу здесь мой ответ Королеве, ибо на другой же день записал свою речь.

«Государыня, если Ваше Величество в самом деле откажетесь от мысли о возвращении господина Кардинала, все остальное совершенно в Вашей власти, ибо все досады, какие Вам чинят, проистекают из общей уверенности, что Вы помышляете лишь о том, как его вернуть. Принц де Конде убежден, что, вселяя в Вас надежду на возвращение первого министра, он добьется от Вас всего, что ему заблагорассудится. Месьё, считая, что Принц не ошибся в своих расчетах, на всякий случай его обхаживает. В Парламенте, которому ежедневно напоминают о господине Кардинале, раздражение не утихает, в народе — усиливается. Господин Кардинал пребывает в Брюле, но имя его приносит Вашему Величеству и государству вред не меньший, нежели принесло бы его присутствие, находись он по-прежнему в Пале-Рояле». — «Это всего лишь предлог, — возразила Королева, начиная гневаться. — Разве я не заверяю вседневно Парламент, что господин Кардинал удален навсегда, без всякой надежды на возвращение?» — «Да, Государыня, — ответил я, — но я смиренно прошу Ваше Величество позволить мне заметить: ничто из того, что говорится и делается вопреки этим публичным заверениям, не остается в тайне, и четверть часа спустя после того, как господин Кардинал расторг договор, заключенный Сервьеном и Лионном о губернаторстве в Провансе, все узнали также и о том, что первая статья этого договора предусматривала возвращение его ко двору. Принц де Конде не признался Месьё, что дал согласие на возвращение господина Кардинала, но подтвердил, что Ваше Величество поставили это ему непременным условием, и рассказывает о том во всеуслышание». — «Ну, будет, будет, — сказала Королева. — Обсуждать этот вопрос бесполезно. Более того, что я уже сделала, я сделать не могу. Каких бы заверений я ни давала, люди остаются при своих подозрениях. Что ж, придется эти подозрения оправдать». — «Боюсь, Государыня, — сказал я, — в этом случае мне останется не столько советовать, сколько предсказывать». — «Предсказывайте, — тотчас отозвалась Королева, — лишь бы ваши пророчества не оказались такими, как в День Баррикад. А впрочем, — заметила она, — скажите мне, как человек благородный, что вы обо всем этом думаете? Вы, можно сказать, уже почти кардинал. Вы были бы дурным человеком, если бы желали переворота в государстве. Признаюсь вам, я не знаю, как быть. Меня окружают одни только предатели и трусы. Скажите же напрямик ваше мнение». — «Я с этого начал, Государыня, хотя это и было мне трудно, ибо я знаю: Ваше Величество принимает к сердцу все, что касается господина Кардинала. Но я не могу не повторить Вам снова: если Ваше Величество сегодня решитесь отказаться от мысли о его возвращении, завтра Вы станете править более самовластно, нежели в первый день Регентства, а если Вы будете упорствовать в желании его вернуть, Вы подвергнете опасности монархию». — «Но почему, — возразила она, — если и Месьё, и принц де Конде дадут согласие на его возвращение?» — «Потому, Ваше Величество, — ответил я, — что Месьё согласится на это лишь в том случае, если государству будет грозить опасность, а принц де Конде — лишь для того, чтобы эту опасность навлечь». И тут я в подробностях обрисовал Королеве, чего ей следует остерегаться. Я изъяснил ей, что отторгнуть Месьё от Парламента невозможно, а склонить на свою сторону Парламент в этом вопросе можно, лишь прибегнув к силе, но это грозит пошатнуть трон. Я наглядно представил ей непомерность притязаний принца де Конде, герцога Буйонского и г-на де Ларошфуко. Я неопровержимо доказал, что, пожелай она, она единым словом рассеет мрачные и грозные тучи, если только слово ее будет искренним. Заметив, что она тронута моими речами и ей в особенности понравилось то, что я говорил об укреплении ее власти, я решил, что настала минута растолковать ей, сколь чистосердечны мои побуждения. «Дай Бог, Государыня, — начал я, — чтобы Вашему Величеству угодно было приступить к укреплению своей власти, принеся в жертву меня самого. Вам сто раз на дню повторяют, будто я лелею мечту стать министром 366, господин Кардинал затвердил тоже: “Он зарится на мое место”. Но неужто, Государыня, меня считают глупцом, способным вообразить, будто первым министром можно сделаться через участие в мятеже, и я столь мало знаю твердость Вашего Величества, что надеюсь снискать Ваше благорасположение силой оружия? Однако, если толки о моих притязаниях на звание министра — всего лишь вздорные сплетни, притязания остальных лиц, увы, существуют на деле. Принц де Конде уже получил Гиень, но хочет получить Бле для господина де Ларошфуко и Прованс для своего брата. Герцог Буйонский желает владеть Седаном, виконт де Тюренн — командовать армией в Германии. Герцог Немурский добивается Оверни, Виоль хочет стать государственным секретарем. Шавиньи хочет сохранить свою должность, а я, Государыня, домогаюсь кардинальской шапки. Угодно ли Вашему Величеству пренебречь всеми нашими притязаниями и поступить сообразно лишь с Вашей собственной волей и выгодой? Для этого Вам должно раз и навсегда отослать господина кардинала Мазарини в Италию, пресечь все сношения, какие с ним поддерживают частные лица, чистосердечно опровергнуть еще живые и даже множащиеся со дня на день слухи о его возвращении и затем объявить, что, соизволив исполнить желание народа, Ваше Величество полагает, что королевское достоинство обязывает Вас отказать частным лицам в тех милостях, каких они искали или добивались под предлогом этих слухов. Никто, Государыня, не пострадает более, нежели я, от подобных Ваших действий, которые лишат меня обещанного сана, но заслужат всеобщее одобрение; я одобряю их первый, ибо имею нужду в кардинальском сане лишь в силу причин, которые уничтожатся, едва Ваше Величество водворите в стране должный порядок». — «Разве я не исполнила все, что вы предлагаете? — возразила Королева. — Разве десятки раз я не заверяла Месьё, Принца и Парламент, что господин Кардинал никогда не вернется? И разве после этого хоть один из вас, и прежде всех вы сами, отступились от своих притязаний?» — «Нет, Государыня, — ответил я, — никто не отступился от своих притязаний, потому что нет никого, кто не знал бы, что господин Кардинал более чем когда-либо держит власть в своих руках. Ваше Величество оказываете мне честь не таиться от меня, но те, кому Вы не доверяетесь, осведомлены в этом деле более, нежели я, и вот это-то все и губит, ибо каждый считает себя вправе защититься против того, в чем видят нарушение закона, тем более что Ваше Величество сами публично отрекаетесь от господина Кардинала». — «Так что же, — спросила Королева, — вы полагаете, Месьё отступится от Принца, если будет уверен, что господин Кардинал не вернется?» — «Неужели Вы сомневаетесь в этом, Государыня, после того, чему были свидетельницей в последние дни? Будь на то Ваша воля, он арестовал бы Принца в своем дворце, хотя он отнюдь не уверен, что путь назад господину Кардиналу закрыт». Королева на мгновение задумалась над моим ответом и вдруг сказала поспешно, как бы торопясь закончить разговор: «Странный способ укреплять королевскую власть, изгоняя против воли Короля его первого министра». И, не дав мне вставить слово, снова потребовала, чтобы я высказал свое мнение о положении дел. «Ибо, — добавила она, — что касается господина Кардинала, большего, чем то, что я уже сделала и делаю вседневно, я исполнить не могу». Я сразу понял, что она не желает изъясняться откровеннее. Не настаивая на своем напрямик, я решил достигнуть цели обиняком и, повинуясь приказанию Королевы объявить ей свои соображения, сказал так:

«Чтобы исполнить волю Вашего Величества, мне придется, Государыня, вновь вернуться к предсказаниям, которые я недавно имел смелость помянуть. Если положение останется прежним, Месьё, постоянно опасаясь, как бы Принц не примирился с Вашим Величеством ценой возвращения господина Кардинала, будет по-прежнему стараться сохранить с Принцем доброе согласие и усердно поддерживать расположение к себе Парламента и народа. Принц объединится с Месьё, чтобы помешать возвращению господина Кардинала, если посчитает его возвращение для себя невыгодным, или, совершив раздел королевства, будет терпеть господина Кардинала до той поры, пока не найдет для себя более полезным его изгнать. Все хоть сколько-нибудь значительные особы будут стараться лишь об одном: урвать для себя как можно более выгод, и несхожесть интересов их посеет раздор при дворе и среди мятежников. Как видите, Ваше Величество, поводов для гражданской войны хоть отбавляй, и она, присовокупившись к столь длительной войне с иноземцами, как нынешняя, может привести государство на край гибели». — «Если бы Месьё согласился», — заметила Королева. — «Он никогда не согласится, Государыня, — возразил я. — Ваше Величество обманывают, если внушают Вам надежду на это: я навеки лишился бы его милости, вздумай я хотя бы заикнуться о таком предложении. Он боится принца де Конде, но не любит его и уже не полагается на господина Кардинала. От времени до времени он будет поддаваться то одному, то другому, смотря по тому, кого из них будет страшиться, но он никогда не покинет хранительной сени общего мнения, пока мнение это остается нераздельным, а оно еще долго будет таковым в вопросе, в отношении которого даже Вы, Ваше Величество, принуждены неизменно успокаивать народ все новыми декларациями».

Тут мне пришлось, как никогда прежде, увериться, что двору невозможно втолковать, что такое общее мнение. Лесть, страшнейший недуг двора, поражает его столь глубоко, что внушает ему на сей счет бредовые фантазии, от которых излечить его невозможно: я видел, что Королева мысленно называет мои остережения вздором с таким высокомерием, словно у нее не было никакого повода вспомнить о баррикадах. Вот почему я коснулся этого предмета более бегло, нежели он того заслуживал; впрочем, Королева сама изменила направление беседы и, вновь возвратившись к действиям принца де Конде, спросила, как я смотрю на его требование удалить Ле Телье, Лионна и Сервьена. Поскольку я весьма желал выведать, не было ли это требование ступенькой к каким-нибудь тайным переговорам, я на этот вопрос улыбнулся, принял вид почтительный, который приправил, однако, долей таинственности. Королева, весь ум которой состоял в умении притворяться, разгадала смысл моего выражения. «Нет, — сказала она, — тут не кроется ничего, кроме того, что известно вам и всем прочим не хуже меня самой. Принц желал добиться от меня уступок, каких с лихвой хватило бы, чтобы убрать дюжину министров, утешая меня надеждой сохранить одного-единственного, которого, быть может, отнял бы у меня на другой же день. В эту западню я не подалась, тогда он расставил мне другую: он хочет лишить меня тех министров, что у меня остались, точнее — грозится меня их лишить, потому что, если он получит Прованс, он оставит мне Ле Телье, и, быть может, отдав ему Лангедок, я отстою Сервьена. А что говорит об этом Месьё?» — «Он пророчит, Государыня, — ответил я. — Ведь я уже говорил Вашему Величеству: что еще можно делать в нынешних обстоятельствах?» — «Но все-таки, что он говорит? — упорствовала Королева. — Не собирается ли он поддержать Принца, чтобы заставить меня выкинуть еще и это коленце?» — «Вспоминая то, что он говорил мне сегодня, Ваше Величество, — ответил я, — я полагаю, что он этого не сделает, но стоит мне подумать, что завтра его могут к тому принудить, и я уверяюсь в обратном». — «А вы? — спросила Королева. — Как поступите вы?» — «Я в присутствии всего Парламента и даже с церковной кафедры объявлю себя противником требования Принца, — отозвался я, — если Ваше Величество решитесь прибегнуть к единственному и самому спасительному средству, но, без сомнения, буду голосовать, как все, если Вы не пожелаете ничего изменить».

Королева, до сей минуты себя сдерживавшая, при этих словах вспыхнула; она даже повысила голос, обвинив меня в том, что я испросил у нее аудиенцию для того лишь, чтобы объявить ей открытую войну. «Я весьма далек от такой дерзости и глупости, Государыня, — ответил я, — ибо я просил Ваше Величество оказать мне честь принять меня сегодня с единственной целью осведомиться от имени Месьё, что Вам будет угодно приказать ему, дабы предотвратить войну, какой Вам угрожает принц де Конде. Некоторое время тому назад мне уже случилось говорить Вашему Величеству, что худо приходится человеку благородному во времена, когда самый долг обязывает его выйти из пределов почтения, каким он обязан своему Государю. Я знаю, что преступил эти пределы, говоря так, как я говорил, о господине Кардинале. Но знаю также, что я говорю и действую, как подобает верному слуге Короля, а все, кто ведет себя иначе — недобросовестные льстецы, которые, угождая, поступаются и совестью своей, и долгом. Ваше Величество приказали мне высказаться напрямик — я повиновался. Прикажите мне молчать — я покорюсь без возражений и просто передам Месьё то, что Вы окажете мне честь поручить». Королева вдруг снова приняла ласковый вид. «Нет, напротив, я хочу, чтобы вы объявили мне свои соображения, — сказала она, — изъясните же мне их до конца». Я исполнил ее приказание буквально: я живописал ей положение дел в стране как мог близко к натуре, завершив картину, набросок которой представил вам ранее. Я высказал ей всю правду так честно и прямодушно, как если бы четверть часа спустя должен был держать ответ перед Богом. Королева была тронута и назавтра сказала принцессе Пфальцской, что верит в мою искренность, но что я ослеплен предубеждением. Мне же казалось, что она сама ослеплена привязанностью своей к Кардиналу, и эта ее сердечная склонность берет в ней верх над робкими поползновениями воспользоваться средствами, какие я ей предлагаю, чтобы укрепить королевскую власть, повергнув мазаринистов и фрондеров. В конце беседы я заметил, что ей доставляет удовольствие слушать мои рассуждения об этом предмете, и, видя, что я в самом деле говорю чистосердечно и с добрыми намерениями, она выразила мне признательность. Боюсь наскучить вам подробностями изложения, какое и так уже слишком затянулось, скажу лишь, что в заключение решено было, что я приложу все силы, чтобы убедить Месьё не поддерживать принца де Конде в его требовании удалить Ле Телье, Сервьена и Лионна, дав ему слово от имени Королевы, что сама она не примирится с Принцем без участия и согласия Месьё. Мне стоило большого труда заручиться этим ее словом, и сопротивление, какое я встретил, подкрепило мои подозрения о том, что искры надежды на соглашение между Пале-Роялем и Сен-Мором не вполне угасли. Я еще более уверился в этом, видя, что не могу уговорить Королеву откровенно высказать мне, какого поведения она ждет от Месьё: должен ли он содействовать возвращению принца де Конде ко двору или ему препятствовать. Она всячески убеждала меня, что не переменила на сей счет мнения с той поры, как высказала его самому Месьё, но я видел явственно по поведению ее и даже по некоторым словам, что она переменила его не менее трех раз даже за то время, что я находился в галерее; я вспомнил о словах принцессы Пфальцской, написавшей мне, что в Пале-Рояле не знают, чего хотят. Я, однако, продолжал настоятельно просить Королеву дать ответ Месьё, ибо понимал, что Месьё, человек весьма проницательный, получив через меня только самые общие и неопределенные обещания, которым, не полагаясь на Королеву, он не слишком поверит, по понятным причинам задумается над тем, почему я столь невразумительно излагаю ему истинные намерения Ее Величества, а это непременно побудит его сделать новые шаги навстречу принцу де Конде, что, на мой взгляд, повредит и его собственным интересам, и пользе Короля. Я с жаром доказывал это Королеве, но ничего не добился, да и добиться не мог, ибо сама она была в нерешительности. Причину этой нерешительности я объясню вам ниже.

Я покинул Пале-Рояль уже почти на рассвете и потому не успел заехать к принцессе Пфальцской; в шесть часов утра она запиской сообщила мне, что ждет меня в наемной карете у Приюта неисцелимых 367. Я тотчас отправился туда в карете без гербов. Принцесса объяснила мне, что означала записка, присланная ею накануне. Принц де Конде показался ей настроенным весьма решительно, но из слов герцогини де Лонгвиль она заключила, что он не сознает своей силы, ибо полагает, будто враги его действуют куда более единодушно и согласно, нежели это есть на самом деле; Королева не знает, как быть: она то любой ценой желает вернуть Принца в Париж, то благодарит Бога за то, что он его покинул; метания эти есть следствие различных советов, какие ей дают: Сервьен твердит, что государство погибнет, если Принц не вернется, Ле Телье колеблется, аббат Фуке, только что прибывший из Брюля, убеждает ее, что г-н Кардинал будет в отчаянии, если она не сломит Принца, воспользовавшись случаем, какой он сам ей предоставил, а старший Фуке утверждает, будто из верных рук знает совершенно обратное; так и будет продолжаться до тех пор, пока брюльский оракул не изречет окончательного решения; но главное, сама принцесса Пфальцская убеждена, что какие-то потаенные переговоры еще содействуют сомнениям Королевы. Вот что принцесса поведала мне второпях, ибо пора было отправляться в Парламент — Месьё уже дважды посылал за мной. Я явился к нему, когда он садился в карету, и в нескольких словах дал отчет об исполненном поручении, изложив без комментариев все, что произошло, или, скорее, все, что было говорено между мной и Королевой. Он сразу же сделал из моего рассказа тот вывод, какой я предсказывал Королеве, и, убедившись, что обещание, данное ею через меня, ни предварено, ни увенчано согласием о совокупных действиях, принялся насвистывать. «Нечего сказать, веселая история! — объявил он потом. — Ну что ж, поедемте в Парламент!» — «Простите, Месьё, — возразил я ему, — мне кажется, Вашему Королевскому Высочеству следовало бы решить, что Вы там станете говорить». — «А кто, черт возьми, может это знать? Кто может предвидеть? У этих людей семь пятниц на неделе. Едемте, может статься, оказавшись в Большой палате, мы с вами обнаружим, что сегодня вовсе и не суббота».

Между тем это была суббота, 8 июля 1651 года.

Едва Месьё занял свое место, генеральный адвокат Талон со своими собратьями явился объявить, что накануне доставил Королеве письмо, которое принц де Конде прислал в Парламент; Ее Величество весьма одобрила поведение палат, а канцлер вручил генеральному прокурору бумагу, которая возвестит им волю Короля. Королева весьма удивлена, стояло в бумаге, что принц де Конде мог усомниться в искренности столь много раз повторенных ею заверений; она не имела никакого умысла на его особу; не менее того удивляют ее подозрения Принца касательно возвращения г-на Кардинала — Королева намерена свято блюсти слово, какое дала на сей счет Парламенту; о брачных планах герцога де Меркёра 368, как и о переговорах насчет Седана 369, ей ничего не было известно и она более других имеет причины сетовать на то, что произошло в Брейзахе (я изъясню вам вскоре три эти последние обстоятельства); что до отстранения Ле Телье, Сервьена и Лионна, то да будет Парламенту известно: она не потерпит, чтобы ей препятствовали выбирать министров Короля, ее сына, и ее личных слуг по ее собственному усмотрению. К тому же просить об отстранении трех названных лиц тем более несправедливо, что ни один из них и пальцем не шевельнул, чтобы вернуть г-на кардинала Мазарини. После оглашения бумаги Парламент пришел в волнение оттого, что на ней не стояло подписи, хотя в тогдашних обстоятельствах это не имело никакого значения. Но поскольку в подобного рода корпорациях всякое крючкотворство волнует глупцов и тешит даже самых здравомыслящих, утреннее заседание прошло, можно сказать, впустую, ассамблея была перенесена на понедельник, а герцога Орлеанского просили взять на себя тем временем роль посредника в примирении. В заседании этом вышло серьезное столкновение между принцем де Конти и Первым президентом. Первый президент, недовольный принцем де Конде, ибо он полагал, хотя, на мой взгляд, и несправедливо, что тот не изъявил, как был бы должен, личной ему признательности, так вот, недовольный принцем де Конде, Первый президент решительно не одобрил отъезд Принца в Сен-Мор и даже назвал его печальным предвестием междоусобицы. Он прибавил к этому два-три слова, которые содержали намек на смуты, вызванные в прошлом принцами из рода Конде 370. Принц де Конти тотчас ответил на эти слова, и ответил угрозами, объявив, что, находись они в другом месте, он научил бы Первого президента соблюдать подобающее в отношении принцев крови почтение. Первый президент бесстрашно возразил принцу де Конти, что он ничего не боится и у него самого есть причины к неудовольствию, ибо его осмеливаются перебивать там, где, отправляя свою должность, он представляет особу Короля. Среди сторонников того и другого поднялся шум. Месьё, очень довольный ссорой, вмешался в нее лишь тогда, когда дольше молчать уже было нельзя, и объявил наконец обеим сторонам, что всем надлежит радеть лишь об общем умиротворении и прочее в этом роде.

Возвратившись к себе, Месьё отвел меня в библиотеку, сам затворил дверь, запер ее на ключ, бросил шляпу на стол и тоном чрезвычайно взволнованным сказал мне 371, что перед отъездом в Парламент не успел уведомить меня кое о чем, что меня удивит, хотя мне и не должно было бы удивляться; в полночь ему стало известно, что старый Панталоне (так он называл де Шатонёфа) через Сен-Ромена и Круасси ведет переговоры с Шавиньи о примирении принца де Конде с Королевой; он, мол, знает все, что на это можно возразить, но спорить с очевидностью бесполезно, а здесь она непреложна. «Но если вы сомневаетесь, — добавил он, швырнув мне письмо, — вот прочтите». Это письмо, писанное рукой Круасси, адресовано было г-ну де Шатонёфу, и в нем между прочим стояло: «Вы можете заверить г-на де Шавиньи, что командор де Жар, который дается в обман лишь в делах любовных, убежден - Королева действует искренне, и не только фрондеры, но и сам Ле Телье не ведает о наших переговорах. Подозрения г-на де Сен-Ромена ни на чем не основаны».

Представьте себе, записку эту подобрал и принес Месьё его старший камердинер, Ле Гран, видевший, как она выпала из кармана Круасси. Не дождавшись даже, чтобы я дочитал ее до конца, Месьё воскликнул: «Ну, разве я не был прав, сказав вам нынче утром, что с этими людьми никогда не знаешь, что тебя ждет. Говорят, будто нельзя полагаться на народ — неправда, он в тысячу раз надежней, чем те, кто стоит у кормила власти. Решено — переберусь жить на Рыночную площадь». — «Стало быть, Вы думаете, Месьё, что примирение уже состоялось?» — спросил я. — «Нет, этого я не думаю, — ответил он, — но оно может произойти уже нынче к вечеру». — «А я, Месьё, если Ваше Высочество позволите мне с Вами не согласиться, убежден, что с такими посредниками примирению не бывать». Завязался жаркий спор. Я отстаивал свою правоту, утверждая, что переговоры не могут увенчаться успехом, поскольку все участники их, как нарочно, в преизбытке наделены свойствами, могущими стать помехой соглашению даже тогда, когда заключить его ничего не стоит, а уж тем более в обстоятельствах столь щекотливых, как нынешние. Месьё упорствовал в своем мнении, потому что по природному своему слабодушию всегда почитал неотвратимым и даже скорым то, чего боялся. Само собой разумеется, уступить пришлось мне, приняв от него приказание сразу после обеда передать Королеве через принцессу Пфальцскую, что, по мнению Месьё, она должна во что бы то ни стало примириться с Принцем; Парламент и народ, сказал мне Месьё даже с сердцем, так озлоблены против всего, на чем виден хоть малейший отпечаток мазаринизма, что остается лишь рукоплескать тому, кто был настолько хитер, что сумел опередить нас, вновь поведя атаку на сицилийца. Тщетно я доказывал Месьё, что если даже непременно случится то, чего он ждет с минуты на минуту, а я, если мне дозволено ему возразить, лишь в отдаленном будущем, шаг, который он намерен сделать, чреват грозными опасностями, — в частности, он подтолкнет Королеву к решению, которого мы опасаемся, и даже вынудит ее взять новые меры, чтобы предупредить отмщение со стороны Месьё. Месьё вообразил, будто я привожу эти все доводы лишь для того, чтобы скрыть истинную причину, побуждающую меня так говорить, а он усмотрел ее в том, будто я опасаюсь, как бы он сам не примирился с принцем де Конде. Он объявил, что возьмет такие предосторожности в отношении Сен-Мора, что я могу быть совершенно спокоен: он сумеет избежать опасности, на которую я ему указал, и даже если Королева сначала его опередит, он наверстает свое. «Я не так глуп, как она полагает, — прибавил он, — и забочусь о вашей выгоде более, нежели вы сами». Признаюсь, в эту минуту я не понял, что он хотел сказать этими последними словами, но тотчас уразумел их смысл, когда Месьё присовокупил: «Заметили вы, что принц де Конде, хоть и взбешен против вас, не упомянул вас в письме, которое прислал в Парламент?» Я догадался, что Месьё желает, чтобы я, усмотрев в этом молчании доказательство того, будто меня щадят из уважения к нему, понадеялся на то, что в случае необходимости он возьмет меры, потребные для моей безопасности. Из этих его слов, а также из многих других, которые были сказаны прежде их и потом, я угадал, что уверенность в том, будто Королева и Принц уже примирились или, по крайней мере, вот-вот примирятся, и побуждает его через меня склонять Королеву к примирению: он хочет, с одной стороны, внушить ей, что отнюдь не будет в обиде, если примирение состоится, с другой — вменить себе в заслугу перед Принцем, что он дал Королеве такой совет. Я окончательно утвердился в своей догадке, узнав, что, едва я успел уйти, Месьё более часа беседовал с Раре, который, как я уже упоминал, был преданным слугой принца де Конде, хотя и состоял на службе у Месьё. Я всеми силами оспаривал мнение Месьё, которое в существе своем было не столько плодом рассуждения, сколько заблуждением, вызванным страхом. Мне, однако, не удалось его поколебать; как уже не раз прежде, я убедился в этом случае, что страх, поддержанный хитросплетениями ума, неодолим.

Вы легко представите себе, в какой растерянности вышел я от Месьё. Принцесса Пфальцская была смущена не менее меня устным посланием, которое я просил ее передать Королеве от имени Месьё. Она, однако, оправилась от смущения скорее и легче, нежели я, и по здравом размышлении решила, что на сей раз «обстоятельства принудят людей перемениться, хотя обыкновенно люди переменяют обстоятельства». Г-жа де Бове успела сообщить ей, что из Брюля прибыл камердинер Кардинала, Метейе. «Может статься, — присовокупила принцесса, — привезенные этим человеком известия в мгновение ока все преобразят». Она сказала это наугад, потому лишь, что Кардинал никогда не одобрял ничего, что делалось при участии Шавиньи. Но ее предсказание оказалось пророческим: привезенное Метейе письмо, в котором Кардинал отвечал на требование удалить министров, и впрямь более всего походило на анафему; хотя Мазарини, как никто другой, умел с самым благосклонным видом принимать то, чего на самом деле не желал, на сей раз он не стал соблюдать осторожность, обыкновенно столь ему свойственную; мы с принцессой Пфальцской отнесли это на счет непобедимого отвращения, какое он питал к посредникам: Шатонёф казался ему подозрителен, Шавиньи был предметом его ненависти, Сен-Ромена он не терпел за то, что тот был предан Шавиньи, а в свое время, в Мюнстере, — графу д'Аво. Принцесса Пфальцская, во время разговора со мной еще не знавшая, какие распоряжения привез Метейе, хотя она и знала о его прибытии, сочла разумным, чтобы, вернувшись к Месьё, я сказал ему, что, быть может, курьер заставит Королеву переменить намерения, и потому она находит более уместным исполнить поручение, переданное через меня, только после того, как мы выведаем все подробности. Месьё, к которому я не замедлил отправиться, воспротивился этому мудрому совету из предубеждения, столь ему свойственного, но, впрочем, свойственного не ему одному. Большинство людей пытается распознать не причину, по какой им дают совет, не согласный с их собственным мнением, а выгоду, какую для самого себя может извлечь из него советчик. Наклонность эта весьма распространена и играет роль немаловажную. Я понял явственно: Месьё приписывает то, что я передал ему от имени принцессы Пфальцской, нашей с ней закоренелой неприязни к принцу де Конде, в коей он был уверен. Я упорствовал, он оставался неколебим, и я снова убедился, что тот, кто не уверен в самом себе, не может положиться вполне ни на кого другого. Мне он, без сомнения, доверял несравненно более, нежели кому бы то ни было из всех, кто был когда-нибудь им приближен: но доверие это и четверти часа не могло устоять против его страха.

Если бы устное послание Месьё Королеве было вверено посреднику менее искусному, нежели принцесса Пфальцская, я еще более тревожился бы об исходе дела. Но принцесса исполнила поручение так умно, что оно не только не повредило нам, но, напротив, сослужило службу; сама судьба благоприятствовала ей в этом, прислав Метейе, о котором я вам рассказал, как раз в ту минуту, когда это было необходимо, чтобы исправить то, что Месьё не властен был испортить; Королева, всегда покорная Кардиналу, и вдвойне покорная ему в тех случаях, когда его наставления удовлетворяли ее гневу, была столь далека от намерения примириться с принцем де Конде, что все сказанное ей принцессой от имени Месьё толкнуло ее именно к тому, чего мы желали; она предоставила Месьё полную свободу действий, вынуждая его, так сказать, публично признать свои колебания; она пыталась оправдать ими свои собственные действия, но так, чтобы успокоить нас относительно будущих своих планов, и изъявила нетерпеливое желание меня увидеть. Королева даже поручила принцессе Пфальцской передать Месьё через мое посредство подробности привезенной Метейе депеши и приказать мне явиться между одиннадцатью часами и полуночью в обычное место. Принцесса Пфальцская, как, впрочем, и я сам, не сомневалась, что Месьё весьма обрадуется моему сообщению, но мы оба глубоко ошиблись; едва я успел ему сказать, что Королева готова принять любые его условия, если только он, со своей стороны, искренне и безусловно присоединится к ней, чтобы дать отпор принцу де Конде, как он пришел в состояние духа, о каком я могу дать вам некоторое понятие, только если вы соблаговолите припомнить случай, когда сами вы оказывались в сходном положении. Не случалось ли вам действовать, исходя из предположений, которые были вам неприятны? Однако, убедившись, что они не оправдались, не испытали ли вы в душе борьбу между радостью оттого, что вы ошиблись и дело обернулось для вас к лучшему, и сожалением о потраченных даром усилиях? Я сам тысячи раз испытывал подобное чувство. Месьё был восхищен, что Королева гораздо далее от намерения примириться с Принцем, нежели он предполагал, но его приводила в отчаяние мысль о тех заверениях, какие он поспешил дать Принцу, считая примирение делом уже почти решенным. Люди, попавшие в такое положение, даже уже заметив свою ошибку, обыкновенно долго упорствуют и уверяют себя, будто не ошиблись, ибо им столь трудно распутать ими же запутанный клубок, что они сами себе возражают, но доводы их, хотя и кажутся им плодом рассуждения, на деле почти всегда продиктованы свойствами их натуры. Месьё был в высшей степени слабодушен и ленив. В ту минуту, когда я сообщил ему о том, как переменились намерения Королевы, я увидел на его лице смесь радости и смущения; не могу описать ее вам, но как сейчас ее вижу, и если бы я даже ничего не знал о шагах, сделанных им навстречу Принцу, я прочел бы в его глазах, что полученные сейчас известия одновременно обрадовали его и огорчили. Речи Месьё не опровергли выражения его лица. Он не мог усомниться в моих словах, но очень желал бы усомниться. Таково обыкновенно первое стремление людей подобного склада, оказавшихся в сходном положении. Оно тотчас сменилось вторым, а им в таких случаях бывает попытка оправдать поспешность, заведшую их теперь в тупик. «Давно пора, — объявил мне вдруг Месьё. — Королева совершает поступки, которые вынуждают тебя...» Он осекся, по-моему, стыдясь признаться в том, что натворил. Он походил по комнате, принялся насвистывать, постоял задумчиво у камина. «Что же, черт возьми, вы теперь скажете Королеве? — спросил он потом. — Она хочет, чтобы я обещал ей не содействовать тем, кто намерен убрать ее министров, а как я могу ей это обещать, после того, что я обещал Принцу?» И тут он понес совершеннейшую околесицу, чтобы оправдаться передо мной в том, что сказал Принцу за сутки перед тем; я понял, что околесицей этой он более всего старается убедить меня, будто и сам убежден, что накануне ничего от меня не утаил. Я сделал вид, будто верю ему, — полагаю и поныне, что он вообразил, будто достиг цели. Заблуждение это побудило его говорить со мной куда более откровенно, нежели он стал бы говорить в том случае, если бы считал, что я обижен, и я выведал у него все подробности того, что он сделал. Вот они в нескольких словах. Поскольку в своих рассуждениях Месьё исходил из того, что принц де Конде примирился или вот-вот примирится со двором, он полагал, будто не рискует ничем, предлагая ему все, ибо может не опасаться, что Принц воспользуется предложениями, враждебными двору, поскольку сам договаривается с ним о мире. Вам с первого взгляда нетрудно увидеть, сколь легковесно такого рода рассуждение. Месьё, человек весьма умный, сам прекрасно это понял, едва увидел, что избавлен от опасности, которая ему это рассуждение подсказала; но поскольку всегда легче обнаружить болезнь, нежели найти против нее лекарство, он долго искал его втуне, ибо пытался найти его среди средств, которые удовлетворили бы и ту и другую сторону. Бывают, однако, обстоятельства, когда такой выход совершенно невозможен, а если и возможен, то пагубен, ибо непременно вызывает недовольство обеих сторон. Невыгоден он и для посредника, ибо всегда выставляет его плутом. Я сделал все, что было в моих силах, чтобы, приведя оба довода, отговорить Месьё от поисков подобного средства — это оказалось не в моей власти; мне приказано было просить Королеву соблаговолить дать согласие, чтобы Месьё произнес в Парламенте речь против трех министров, в случае, если Принц будет настаивать на их удалении, но в то же время мне было разрешено заверить Ее Величество, что при этом условии Месьё позднее выступит против Принца, если тот, не ограничась первым требованием, объявит еще новые. Поскольку я считал во всех отношениях неблагоразумным выводить Королеву из себя поручением подобного рода, я горячо доказывал Месьё, что, имея на руках такие козыри, как у него, он может одним ударом убить двух и даже трех зайцев: снискать благодарность Королевы, оставив ей ее министров, что, в сущности, не столь уж важно; показать, что принц де Конде, не довольствуясь отставкой Мазарини, намерен поколебать самые устои монархии, лишив регентшу даже подобия власти; и в то же время удовлетворить общее мнение, ужесточив, если позволено так выразиться, нападки на Кардинала, — я советовал прибегнуть к этому маневру и даже обещался получить на него согласие Королевы. Принцесса Пфальцская говорила мне, что видела письмо Кардинала к Королеве, в котором он просил ее соглашаться на любые меры, каких могут потребовать у нее против него; во-первых, чем неумеренней будут требования его врагов, тем скорее, приведя к крайности, они, в противность требованиям умеренным, сыграют ему на руку; во-вторых, Кардиналу небезвыгодно, по его выражению, водить за нос мятежников, предоставив им шуметь, ибо даже в самом худшем случае они будут тщетно поднимать все тот же пустой лай. Я не мог согласиться вполне с соображениями Кардинала, но воспользовался ими, убеждая Месьё поступать так, как мне казалось желательным.

«Если Ваше Королевское Высочество, — говорил я ему, — будет содействовать отставке министров, он, без сомнения, окажет этим услугу принцу де Конде, ибо, наверное, принудит тогда Королеву согласиться на все, чего Принц от нее потребует. При этом сам Месьё ничего не выиграет во мнении двора, а только еще сильнее прогневит Королеву, да к тому же оскорбит ее приближенных; не выиграет он и в общем мнении, ибо, как Месьё признал сам, Принц его опередил: первым предложив избавиться от остатков мазаринизма, он стяжал самую громкую славу, а в глазах народа это главное. Потому-то столь опасно внушать Королеве страх, которым может воспользоваться принц де Конде; потому-то, повторяю, это опасно, тем более что доброму имени Месьё будет при этом нанесен урон: все увидят, что он действует по указке Принца, склоняясь к поступкам, которые не только не принесут ему чести, но, напротив, послужат к его посрамлению, ведь люди станут утверждать, что ему первому надлежало вступить на стезю, на которую его увлекли. Какою же выгодой Ваше Королевское Высочество выкупит все эти злосчастные следствия? Должно быть, лишь одною — отдалив от Королевы людей, которых считают преданными Кардиналу. Но такой ли уж это важный выигрыш, когда подумаешь, что разные Фуке, Барте, Браше все равно будут проводить у Королевы полночи, а всякие Эстре, Сувре и Сеннетеры будут оставаться у нее с утра до вечера, и все эти люди станут тем опаснее, что Королева будет еще сильнее озлоблена потерей других?

Беря все это во внимание, Вашему Королевскому Высочеству следует, по моему мнению, в первой же ассамблее палат восхвалить принца де Конде за твердость, с какою тот противится возвращению кардинала Мазарини; поддержать все, что было сказано принцем де Конти от имени брата насчет предосторожностей, какие должно принять, чтобы Кардинал не мог вновь утвердиться; оспорить публично, подкрепив это вескими доводами, необходимость удаления трех министров; доказать, что мера эта оскорбительна для Королевы, которую должно не только почитать, но и благодарить, ведь она не устает повторять: “Кардинал Мазарини удален навсегда", а стало быть, мы не смеем злоупотреблять поминутно ее добротой, ставя ей все новые условия, которым не видно конца. Вашему Королевскому Высочеству следует прибавить, что если бы воззвание обрубать таким образом ветку за веткой исходило из уст человека, не столь безупречного, как принц де Конде, оно могло бы казаться подозрительным, ибо самые корни дерева все еще не выкорчеваны: декларация против Кардинала до сих пор не составлена, известно, что многие ее выражения все еще вызывают споры. Вместо того, чтобы ее поторопить, вместо того, чтобы увенчать или, лучше сказать, утвердить дело, в котором все единомыслят, являются новые требования, которые могут породить сомнения даже у самых искренних противников Кардинала. Только тот совершит святое дело, завалив камнем могилу Мазарини, кто почтет великим грехом бросить хотя бы маленький осколок сего камня в тех, кого Королеве угодно будет отныне призвать к себе на службу. Ежели будет дан хоть малейший повод опасаться, что участь, постигшая преступного министра, может сделаться примером обычным и даже нередким, это послужит лучшим оправданием Кардиналу. Справедливость и доброта Королевы освятили то, что мы совершили с самыми искренними и чистыми намерениями, желая исполнить свой долг перед ней и содействовать благу государства. Нам со своей стороны должно ответить на это поступками, которые докажут, сколь усердно мы хлопочем прежде всего о том, чтобы содеянное нами против первого министра по необходимости и ради спасения монархии ни в чем не посягнуло на истинные права Государя.

На нашей стороне преимущество неоспоримое: публичные заверения, неоднократно повторенные Королевой принцам и Парламенту, что она навсегда отрешила Кардинала от министерства, дают нам право, не нарушая воли Короля, которая должна быть для нас священной, домогаться всевозможных гарантий, потребных для того, чтобы слово это, — а оно должно быть нерушимым также и для Королевы, — было сдержано. Вот об этом-то и следует стараться Вашему Королевскому Высочеству. Но, чтобы исполнить это с достоинством и успехом, Вашему Королевскому Высочеству, на мой взгляд, должно самому не даться в обман и остеречь палаты, что их намерены обмануть, отвлекая вздором от того, чем им и впрямь надлежит заниматься. Дело, воистину не терпящее отлагательства, — это подкрепить убедительными доводами декларацию против Кардинала. Первая декларация была панегириком в его честь; та, которую составляют ныне, ссылается, если верить тому, что нам сообщили, на одни лишь представления Парламента и на согласие Королевы и сообразно с этим может быть со временем истолкована. Ваше Королевское Высочество могли бы завтра же объявить Парламенту, что, так сказать, оснастка этой декларации есть та истинная и надежная предосторожность, над коей следует потрудиться, а оснастка эта станет прочной лишь при условии, если в декларацию будет вписано, что Король изгоняет Мазарини из своего королевства и из своего Совета, ибо всем известно и неопровержимо доказано: это Мазарини помешал заключению мирного договора в Мюнстере 372. Если Месьё разразится завтра в Парламенте такой речью, а я берусь нынче же вечером получить на то согласие Королевы, он окажет Ее Величеству поддержку, но нанесет жестокий удар Мазарини. Он снискает себе в общем мнении честь самостоятельного и решительного нападения на Кардинала, он отнимет ее у принца де Конде, показав, что тот старается преследовать лишь тень его, и все благомыслящие и здравые люди поймут, что Месьё не потерпит, чтобы, прикрываясь именем Мазарини, вседневно наносили урон власти Короля».

Вот какой совет дал я Месьё, вот что я, уходя, написал на листке бумаги, вот что он вручил Мадам, которую приводили в отчаяние обещания, данные Месьё принцу де Конде, вот что Месьё одобрил всей душой и что, однако, не решился сделать, ибо, уверенный, как я уже говорил, что Принц примирится с двором, он посулил ему (полагая, будто в этих обстоятельствах ничем не рискует) вкупе с ним ополчиться против министров. Он признался в этом своей супруге, открыв ей подробности, о каких не рассказал даже мне, и согласия от него я добился только на одно: он даст слово Королеве не пожалеть усилий, чтобы помешать Принцу довести до конца замысел против трех поименованных выше лиц; если же Месьё в этом не преуспеет и принужден будет сам ополчиться против них, он в то же время объявит Принцу, что это в последний раз, и, буде Королева не отступит от своих слов касательно отставки Кардинала, он более никогда не поддержит ее противников. Мадам, которая любила Ле Телье и в силу этого, как и по многим другим причинам, была крайне раздосадована, что Месьё не захотел поступить решительнее, вырвала у него обещание назавтра сказаться больным, ибо она надеялась таким образом отсрочить ассамблею, а самой выиграть время, чтобы добиться от Месьё более положительного ответа. Едва заручившись его согласием, она дала знать о нем Королеве, сообщив ей в то же время, что я творю чудеса, чтобы услужить Ее Величеству. Свидетельство Мадам, принятое весьма благосклонно, ибо оно пришлось на ту пору, когда Королева была весьма довольна герцогиней Орлеанской, а это случалось далеко не часто, значительно облегчило мое посольство. Вечером я отправился к Королеве, которая встретила меня с выражением чрезвычайно приветливым; оно не омрачилось даже тогда, когда я объявил ей, что навряд ли удастся помешать Месьё поддержать принца де Конде в его действиях против министров, да и сам я должен буду выступить против них, если вопрос будет обсуждаться в Парламенте, — из этого я заключил, что Королева мною довольна. Вам, должно быть, уже так наскучили бесконечные пересказы давних бесед, что я не стану подробно излагать этот разговор, оказавшийся довольно долгим, и упомяну лишь о решении, к какому мы пришли в конце: я употреблю все силы для того, чтобы Месьё сдержал данное мною Королеве от его имени обещание сделать все возможное, дабы Принц положил гнев на милость в отношении трех упомянутых лиц; в случае если Месьё потерпит неудачу и сам вынужден будет по этой причине нападать на них, да и мне по тем же соображениям придется присоединить к нему свой голос, я скажу Месьё, что, вздумай принц де Конде в будущем объявить еще новые требования, я их более не поддержу, хотя бы сам Месьё и поддался уговорам Принца. Я долго противился этому последнему условию: правду сказать, оно слишком меня обязывало и к тому же, на мой взгляд, было в высшей степени неприличным, ибо смешивало и, так сказать, уравнивало мои обязательства с обязательствами членов королевской семьи. Пришлось, однако, уступить; мне не составило труда убедить Месьё принять его; он был счастлив, что ему нет надобности порывать с принцем де Конде и сама Королева на то согласна, и потому готов был на все, могущее облегчить этот договор. Я расскажу вам, что из этого проистекло, но сначала позволю себе обратить ваше внимание на два обстоятельства, касающиеся последней беседы моей с Королевой.

Говоря с ней о Ле Телье, Сервьене и Лионне, мне случилось назвать их тремя министрами. «Скажите лучше — два, — с раздражением заметила она. — Разве предатель Лионн достоин имени министра? Это жалкий секретаришка господина Кардинала. Впрочем, поскольку он уже дважды предал своего господина, он в один прекрасный день может сделаться государственным секретарем». Замечание любопытное, беря во внимание дальнейшую судьбу Лионна 373.

Во-вторых, когда я пообещал Королеве, что не стану мириться с принцем де Конде, даже если Месьё с ним примирится, и прибавил, что завтра же сам объявлю об этом Месьё, она не просто сказала, а едва ли не воскликнула: «То-то удивится Ле Телье!» Она тотчас же осеклась, и, несмотря на все мои старания выведать, что она имела в виду, я ничего не добился. Возвращаюсь к Месьё.

Я увидел его на другое утро у Мадам; он был очень доволен результатом моих переговоров. Он уверил меня, что никак не может на меня досадовать из-за обещания, какое я дал Королеве от моего собственного имени, ибо он и сам твердо решил отныне ни в чем, не считая теперешнего случая, не оказывать поддержки Принцу, если только Королева сдержит слово насчет изгнания Мазарини. Мадам присовокупила к этому все, что могло укрепить его в принятом решении. Она даже сделала еще одну попытку уговорить его нынче же испытать, нельзя ли хоть отчасти переубедить принца де Конде. Месьё отказался под разными пустыми предлогами. Он объявил, что будет куда более надежно, если он подождет до конца дня, чтобы узнать, не пришлет ли ему что-нибудь сообщить сам Принц. Тот и в самом деле прислал к Месьё в полдень своего приближенного, но для того лишь, чтобы справиться о здоровье Месьё или, скорее, чтобы узнать, будет ли он завтра в Парламенте. Месьё, который делал вид, будто выпил слабительное, не преминул, однако, вечером отправиться к Королеве, которой клятвенно подтвердил то, что я посулил ей по его приказанию. Он заверил ее, что ни одной душе не проговорится о ее обещании и на этот раз уступить принцу де Конде, если Месьё не сумеет переубедить его в отношении министров. «Я делаю это единственно из уважения к вам, — прибавила Королева, — если вы даете мне слово, что будете на моей стороне, каковы бы ни были новые требования принца де Конде, которым не видно конца». Потом она стала умолять Месьё исполнить слово, данное им ей через меня, и не пожалеть усилий, чтобы заставить Принца отказаться от своих настояний. Он уверил Королеву, что еще в полдень послал с этой целью в Сен-Мор маршала д'Этампа, что было правдой. (Сначала, как я уже говорил, он отказал в этом Мадам, но потом одумался.) Он даже дождался в Пале-Рояле маршала д'Этампа, привезшего ответ Принца, который отклонял просьбу Месьё и решительно объявлял, что никогда не отступится от своих настояний. Месьё возвратился в Люксем6ургский дворец в большом смущении, так, по крайней мере, мне показалось. Весь вечер он был задумчив и удалился к себе гораздо раньше обычного.

На другой день, во вторник 11 июля, палаты собрались на ассамблею; принц де Конти явился во Дворец Правосудия с большой свитой. Месьё объявил собравшимся, что употребил все силы, склоняя к примирению Королеву и принца де Конде, но не сумел уговорить ни одну из сторон и просит палаты поддержать его старания. Едва Месьё кончил свою речь, как слово взял принц де Конти, чтобы сообщить, что у дверей Большой палаты ждет посланец его брата. Ввели посланца. Он вручил ассамблее письмо Принца, которое в существе своем было простым повторением его прежнего послания.

Первый президент довольно долго убеждал Месьё не пожалеть еще усилий ради примирения. Месьё не соглашался, вначале просто в силу свойственного людям обыкновения заставлять себя просить даже о том, чего они сами желают, а потом отказался наотрез под предлогом, будто нет никакой надежды на успех, а на деле потому, как он сам признался мне в тот же день, что боялся не угодить принцу де Конти, или, лучше сказать, всей молодежи, которая с криками требовала издать постановление против остатков мазаринизма. Первому президенту пришлось уступить. Пригласили магистратов от короны объявить их мнение насчет требования принца де Конде. В этот день в Парламенте заметна была сильная враждебность к трем министрам, и все искусство Первого президента в соединении со сдержанностью Месьё, который отнюдь не выказывал к ним неприязни, привели лишь к тому, что обсуждение перенесли на завтра; однако постановлено было в тот же день доставить письмо Принца Королеве. Парламент просил также Месьё продолжать стараться о примирении. Видя волнение палат, усугубленное к тому же сильнейшим волнением в зале Дворца Правосудия, Месьё поздравил себя с тем, что не послушал моего совета и не стал противиться требованию Принца удалить министров. По выходе из Дворца он стал даже как бы подтрунивать надо мной, но я в ответ просил его позволить мне защитить себя завтра в этом же часу. После обеда Месьё отправился в сад Рамбуйе 374, где назначил свидание принцу де Конде, и они долго беседовали там, прогуливаясь по аллеям. Вечером Месьё сказал мне, что пустил в ход все доводы, чтобы убедить Принца не упорствовать в своем требовании убрать министров; он сказал это и Мадам, которая вполне ему поверила. Я и сам верю в это, ибо, без сомнения, Месьё более всего боялся возвращения принца де Конде ко двору, а он был уверен, что Принц не вернется, покуда господа министры останутся при дворе. Королева сказала мне на другой день, что знает из верных рук, будто Месьё защищал ее очень вяло. «Как если бы у него в руке была шпага», — заметила она. Не может быть, чтобы в разговорах, какие впоследствии я имел с принцем де Конде, я не расспросил его об этой его беседе с Месьё, но, признаюсь вам, я совершенно запамятовал, что он ответил на мои расспросы. Несомненно одно — готовность, с какою Месьё согласился, чтобы вопрос о трех министрах подвергся разбору, внушила Королеве уверенность, что он ее обманывает; в тот день, а назавтра в особенности, она заподозрила в этой игре и меня. Вы увидите из дальнейшего, что в этом несправедливом подозрении она оставалась недолго.

На другой день, 12 числа, Парламент собрался на ассамблею; генеральный адвокат Талон доложил палатам об аудиенции, данной ему Королевой, которая сказала только, что второе письмо принца де Конде не содержит ничего нового в сравнении с первым, а посему ей нечего добавить к тому ответу, какой она на него уже дала. Герцог Орлеанский известил палаты о беседах, какие он имел накануне с Королевой и с принцем де Конде. Он объявил, что ему не удалось убедить ни одну, ни другую сторону. Он ничем не обнаружил своего отношения к вопросу о трех министрах и решил, что угодит Королеве своей сдержанностью. Он высокопарным слогом расписал причины, по каким принц де Конде питает недоверие к двору, и вообразил, что удовлетворит Принца своим усердием. Он не успел ни в том, ни в другом 375. Королева осталась в убеждении, что он нарушил данное ей слово, и у нее были причины полагать это, хотя я не думаю, чтобы так было на самом деле. Вечером Принц, если верить тому, что граф де Фиеск рассказывал де Бриссаку, выражал недовольство поведением Месьё. Такова участь тех, кто хочет примирить непримиримое и всем угодить. После речи Талона, которая на сей раз лишена была присущей ему твердости и более заслуживала названия напыщенного вздора, нежели речи, приличествующей сенатору, начались прения. С самого начала высказано было два мнения: те, кто придерживались первого, в согласии с Талоном предлагали изъявить благодарность Королеве, снова подтвердившей, что Кардинал отставлен навсегда, и просить ее удовлетворить хотя бы некоторым притязаниям принца де Конде (вот это я и назвал вздором); второе высказано было Деланд-Пайеном, который хотя и состоял в близком родстве с г-жой де Лионн, однако решительно обвинил трех министров и предложил требовать их отставки по всей форме. Надо ли вам говорить, что я не стал оспаривать его мнения в Парламенте, хотя сделал бы это в кабинете Месьё. Я вставил в свою речь некоторые оговорки, которые должны были отличить меня от толпы, то есть от тех, кто слепо поддерживал все, направленное против Мазарини. Разность эту мне необходимо было показать Королеве, и выгодно было показать тем, кто не одобрял поведения принца де Конде. Таких в Парламенте было множество, и даже старик Лене, советник Большой палаты, человек недалекий, но честности безупречной и ярый враг Мазарини, открыто высказался против требования Принца, утверждая, что оно наносит оскорбление короне. Это обстоятельство в соединении с прочими побудило Месьё вечером признаться мне, что я оказался проницательней его, и если бы он, послушав моего совета, воспротивился требованию Принца, его восхвалили бы за это и последовали бы его примеру. Но поскольку Месьё этого требования не осудил, решили, что он его одобряет. И даже те, кто охотно выразил бы свое несогласие с Принцем, теперь с радостью его поддержали. Я не имел достаточно весу, чтобы оказать на палаты то влияние, какое мог оказать своим возражением Месьё, — вот почему я и не стал возражать. Я понимал, что, если бы он воспротивился требованию Принца, многие приняли бы его сторону, и был убежден в этом настолько, что счел возможным, не боясь повредить себе в общем мнении, обиняками осудить предложение, значение которого мне во всех отношениях выгодно было умалить, хотя я и принужден был, памятуя о Месьё и о народе, все же подать за него голос.

Самому уразуметь все эти несообразности много легче, нежели их объяснить; впрочем, вникнуть в них до конца и впрямь может лишь тот, кто в ту пору присутствовал в заседаниях Парламента. Я раз двадцать замечал, что мнение, которое сию минуту принималось им как бесспорно хорошее, спустя миг могло быть осуждено как неоспоримо дурное, стоило только придать иной оборот форме, подчас совершенно незначащей, или замечанию, иной раз совершенно случайному. Все дело было в том, чтобы улучить мгновение и им воспользоваться. Месьё совершил тут промах; я, со своей стороны, постарался его загладить таким образом, чтобы не дать козыря в руки принцу де Конде, который мог бы сказать, что я щажу остатки мазаринизма, и чтобы в то же время в известной мере осудить поведение Его Высочества. Вот слово в слово моя речь, которую я на другой день приказал напечатать 376 и продавать на улицах Парижа по причине, какую я изъясню вам далее.

«Я всегда был убежден, что народ не должен быть смущаем мыслью о том, что кардинал Мазарини может возвратиться, более того, надобно, чтобы такой исход почитали невозможным, ибо необходимость отставки Кардинала единодушно признана была всей Францией. Те, кто опасаются возможного его возвращения, опасаются нарушения спокойствия в государстве, ибо приезд Кардинала безусловно ввергнул бы страну в смуту и междоусобие. Если подозрения насчет предполагаемого его возвращения основательны, роковые следствия неизбежны, но даже если они напрасны, они все же вызывают законную тревогу, ибо могут послужить предлогом для всевозможных беспорядков.

Чтобы разом утишить подозрения и отнять у одних надежду, у других — предлог, на мой взгляд, следует издать постановления самые решительные. И поскольку ходят слухи о потайных переговорах с Брюлем, которые волнуют народ и будоражат умы, я полагаю уместным объявить преступниками и нарушителями общественного спокойствия тех, кто ведет какие бы то ни было переговоры с самим кардиналом Мазарини или с иными лицами касательно его возвращения.

Если бы Парламент прислушался к суждению о названных здесь особах, какое Его Королевское Высочество высказал несколько месяцев тому назад в этом собрании, все было бы нынче по-другому. Нас не раздирало бы взаимное недоверие, спокойствие государства было бы обеспечено, и мы не были бы вынуждены — как я теперь предлагаю — почтительнейше просить герцога Орлеанского ходатайствовать перед Королевой об удалении от двора последних ставленников кардинала Мазарини, которые были здесь названы.

Я знаю, что форма, в какую облечено требование этой отставки, выходит из ряда вон, и, правду говоря, если бы неприязнь принцев крови одна решала участь людей, самовластие подобного рода нанесло бы великий урон могуществу Короля и свободе его подданных; мы вправе были бы сказать, что у членов Совета и прочих лиц, полностью зависящих от двора, оказалось бы слишком много господ.

Я полагаю, однако, что нынешний случай являет собой исключение. Речь идет о деле, которое как бы естественно проистекает из дела кардинала Мазарини; речь идет об отставке, которая успокоит множество подозрений, питаемых насчет его возвращения, об отставке, которая может принести лишь пользу — ее пожелал и предложил Парламенту Его Королевское Высочество герцог Орлеанский, чистота и благородство помыслов которого в его служении Королю и благу государственному известны всей Европе; будучи дядей Короля и правителем королевства, он может высказать любое суждение, не опасаясь, что оно даст повод к злоупотреблению.

Будем уповать на то, что осмотрительность Их Величеств и мудрые действия герцога Орлеанского принесут благодетельные перемены, недоверие исчезнет, подозрения рассеются и в королевской семье воцарится согласие, которое всегда было заветным упованием всех честных людей, по этой, в частности, причине столь пламенно желавших освобождения Их Высочеств, что они счастливы были содействовать ему своими усилиями.

Итак, по моему мнению, должно объявить преступниками и нарушителями общественного спокойствия всех тех, кто будет вести какие бы то ни было переговоры с кардиналом Мазарини или с иными лицами касательно его возвращения; почтительнейше просить Месьё ходатайствовать перед Королевой об удалении от двора поименованных ставленников кардинала Мазарини и поддержать представления на сей счет Парламента; выразить Его Королевскому Высочеству благодарность за его неустанные попечения о согласии в королевской семье, столь необходимом для спокойствия государства и всех христиан на земле, ибо беру на себя смелость утверждать — это единственное предварительное условие, потребное для общего мира».

Благоволите обратить внимание, что Месьё во что бы то ни стало желал, чтобы я сослался на него в моей речи, как на того, кто первым предложил убрать министров, ибо он был уверен, что предложение это будет одобрено единодушно; я подчинился ему с большой неохотой, считая, что общие соображения, какие от времени до времени он высказывал против друзей Кардинала, не могут послужить веским доводом в пользу утверждения столь определенного и односмысленного; но собравшиеся были так взволнованы, что уверения мои приняли за чистую монету; однако, как они ни были взволнованы, многие глубоко задумались над тем, о чем столь убедительно говорил в своей речи Лене и чего я коснулся в моей, а именно: над посягательством на права монарха; Месьё, заметив это, пожалел, что поторопился, и решил, что может успешно, и ничего притом не потеряв в общем мнении, отчасти пойти на попятный. Какая бездна противоборствующих чувств! Какое разноголосие! Какая сумятица! Читая об этом в истории, дивишься, в минуту самого действия этого не замечаешь! Все, что делалось и говорилось в тот день, казалось совершенно естественным и обыкновенным. Потом я размышлял над этим и, признаюсь, даже ныне не могу охватить мыслью обилие, пестроту и пылкость чувствований, оживающих в моей памяти. Поскольку к концу своих речей все ораторы приходили к одному и тому же выводу, противоречия эти были не столь заметны, и, помнится, Деланд-Пайен сказал мне по завершении прений: «Как отрадно видеть такое единодушие в столь многолюдной корпорации». Однако Месьё, обладавший большей проницательностью, ясно понял, что единодушие это не стоит ломаного гроша и признался мне: все эти лица, которые, за немногим исключением, говорили столь согласно, будто они сговорились, — эти же самые лица поддержали бы его, осуди он требования принца де Конде. Он сожалел, что не сделал этого, однако совестился, и не без причины, круто переменить мнение и довольствовался тем, что приказал мне передать Королеве через принцессу Пфальцскую, что надеется найти способ смягчить свои слова. В ответ Королева приказала мне явиться в полночь в молельню. Она была до крайности раздражена всем тем, что произошло утром в Парламенте; она обвинила Месьё в вероломстве и не упрекнула в том же открыто и меня для того лишь, чтобы сильнее дать мне почувствовать — в глубине души она винит меня ничуть не меньше. Мне нетрудно было перед ней оправдаться и доказать, что я не мог и не должен был говорить иначе, чем говорил, и что я и ранее не скрывал своих намерений от нее самой; я взял на себя смелость обратить ее внимание на то, что речь моя направлена была столько же против принца де Конде, сколько против г-на Кардинала 377. Я старался даже, поскольку это было в моих силах, очистить перед ней Месьё, — ведь он и в самом деле не давал ей обещания не нападать на министров; видя, что доводы мои не оказывают на нее никакого действия, и предубеждение, которому свойственно особенно рьяно ополчаться против очевидности, находит подозрительным даже то, в чем сомневаться невозможно, я решил прибегнуть к единственному способу, могущему рассеять ее подозрения: объяснить прошедшее посредством будущего; я много раз убеждался, что надежда — единственное лекарство против предвзятости. Я посулил Королеве, что Месьё пойдет на уступки во время прений, которые должны были продолжаться еще день или два; но, предвидя, что уступчивость Месьё не дойдет до той черты, какая потребна, чтобы министры остались на местах, я предпослал словам, в которых несколько преувеличил возможные плоды этой уступчивости, предложение, которое заранее сняло бы с меня вину за то, что она этих плодов не принесет. Такой дипломатии следует придерживаться с теми, кому свойственно делать выводы на основании одного лишь исхода событий, ибо люди, наделенные этим недостатком, неспособны связать следствия с их причинами. Приняв это в рассуждение, я предложил Королеве завтра же напечатать и пустить в продажу речь, которую я произнес в Парламенте; я хотел убедить ее, что уверен: исход обсуждения будет неблагоприятен для принца де Конде, — в противном случае я не стал бы усиливать подобным открытым вызовом, к которому меня ничто не принуждает, устное выступление против Принца, и так уже куда более резкое, нежели это допускает даже самый обыкновенный политический расчет. Этот ход понравился Королеве, и она без колебаний на него согласилась. Она поверила, что я предлагаю ей его без всякой задней мысли. Довольная мною, она, сама того не заметив, стала думать уже с большей снисходительностью о том, что произошло утром; она с меньшим раздражением стала обсуждать подробности того, что может произойти завтра, и когда по прошествии суток узнала, что уступчивость Месьё не принесет ей — во всяком случае нынче — той пользы, на какую она рассчитывала, не стала на меня за это гневаться. Однако на такие уловки поддается далеко не каждый: подобная игра хороша лишь с людьми недальновидными и вспыльчивыми. Будь Королева способна внимать доводам рассудка или, лучше сказать, будь у нее на службе люди, которые ради истинного служения ей готовы были бы пренебречь собственным благополучием, она поняла бы, что в эту минуту ей следует уступить, как она и обещала Месьё, потому что Месьё ради нее ничего более сделать не намерен; но она еще не в силах была услышать эту истину, и тем паче из моих уст. Вот почему я скрыл ее от Королевы, как и некоторые другие истины, полагая, что должен так поступить, чтобы впоследствии послужить ей, Месьё и общему благу.

На другой день, 13 июля, Парламент собрался на ассамблею; почти все говорили в прежнем духе, только пять или шесть голосов потребовали объявить Ле Телье, Сервьена и Лионна нарушителями общественного спокойствия. Не помню, кто предложил добавить к ним еще и аббата Монтегю.

Четырнадцатого июля, сообразно с предложением Месьё, приняли решение, поддержанное ста девятью голосами против шестидесяти двух. Постановили благодарить Королеву за ее обещание не призывать обратно кардинала Мазарини, почтительно просить ее прислать по сему предмету декларацию и дать принцу де Конде необходимые для его возвращения гарантии; объявляли также, что все, кто поддерживает какие-либо сношения с Кардиналом, будут неукоснительно предаваться суду. Воспрепятствовав тому, чтобы министры упомянуты были в постановлении, Месьё счел, что с лихвой исполнил все обещанное Королеве. Он не сомневался и в том, что принц де Конде тоже будет ему признателен, ибо гарантии безопасности, которых для него потребовали, безусловно предусматривали, хотя об этом не говорилось прямо, отставку министров. Месьё покинул Парламент весьма довольный собой; им, однако, никто доволен не был. Королева усмотрела в его поведении двоедушие, которое, выставляя его в смешном виде, ей пользы не принесло. Принц увидел в нем знак того, что Месьё старается по меньшей мере не ссориться с двором. Королева отнюдь не скрывала своих чувств; Принц не слишком таил свои. Герцогиня Орлеанская в страшном гневе, не жалея красок, расписала мужу те и другие. Месьё испугался; страх, который никогда не подсказывает нужного лекарства, побудил его угодничать перед Королевой, что, поскольку он хватил через край, лишь усилило ее к нему недоверие, и заискивать перед Принцем, что возымело действие как раз обратное тому, к какому Месьё столь пламенно стремился. Единственным желанием Месьё было удовлетворить и Королеву и Принца, таким, однако, образом, чтобы Принц не вернулся ко двору, а мирно пребывал в своем губернаторстве; единственным же средством для достижения этой последней цели было предоставить Принцу то, что ублажило бы его на известное время, но не сразу избавило бы от опасений или хотя бы избавило не настолько, чтобы он возымел желание вернуться в Париж. Это-то средство я и предлагал Месьё, это-то предложение и поддержала горячо Мадам. Месьё понял, насколько оно разумно, он его принял, но по малодушию поступил как раз наоборот. Он так трусливо и жалко оправдывался перед Королевой, что лишился ее доверия, которое было ему необходимо, чтобы убедить Ее Величество, действуя в согласии с ним самим, на разумных условиях договориться с принцем де Конде. Он столь усердно заверял Принца в своей дружбе, желая загладить уступчивость, проявленную им в отношении министров, что Принц, потому ли что и впрямь поверил его словам, потому ли, что знал, как боится его Месьё, положился на самый этот страх и принял решение вернуться в Париж, объявив, что с тех пор, как удалены ставленники кардинала Мазарини, он, мол, более не опасается ареста. Прежде чем поднять занавес над этой новой сценой, я осмелюсь занять ваше внимание отступлением, которое лишний раз покажет вам несравненное преимущество и превосходство искренности. Месьё вовсе не обещал Королеве, что не станет выступать против министров, напротив, он в официальных выражениях предупредил ее, что выступит против них; он делает это лишь отчасти, он их щадит, избавляет от оскорбительного упоминания в постановлении Парламента. Он не держит зла на Королеву, хотя сама она нарушает данное ему обещание отступиться от министров в случае, если Месьё не удастся убедить Принца, чтобы тот перестал требовать их отставки. И, однако, Королева с неописанным раздражением укоряет Месьё, днем 14 июля бросает ему в лицо столь злые и жестокие обвинения, словно он совершил в отношении ее страшнейшее вероломство. Она твердит, что своим поведением он освободил ее от обещания перестать упорствовать, стараясь удержать при себе министров; и она не только утверждает это, она в это верит, и все потому, что по окончании разговора с Мадам, которая его напугала, Месьё послал к Королеве маршала д'Этампа просить у нее форменного отпущения грехов, а днем просил ее об этом лично, оправдываясь при этом так, как, по ее словам, «мог делать только тот, кто виновен». Вечером того же 14 числа, исполняя повеление Месьё, я отправился к Королеве. Я не стал доказывать ей свою невиновность: по моим расчетам, она не могла забыть, что я не раз предупреждал ее, как я стану вести себя в этом случае; она и впрямь вспомнила об этом, и даже весьма милостиво. Она объявила мне, что не может на меня сетовать, и я видел, что она не лукавит. «Сколь многого достигнул бы искренностью своего поведения дядя Короля, — сказала присутствовавшая при этом разговоре принцесса Пфальцская, — если Вашу похвалу снискало поведение парижского коадъютора, столь противное желаниям Вашего Величества, но искреннее». Принцесса постаралась уговорить Королеву убрать министров, не дожидаясь представлений Парламента, ибо достоинству Королевы более подобает их упредить; принцесса, однако, не сумела смягчить умонастроение или, лучше сказать, озлобление Королевы, которое в иные минуты совершенно застилало ей глаза. Маршал д'Эстре уверял меня впоследствии, что тут сыграло роль не одно только озлобление — Шавиньи подал ей надежду, будто вынудит принца де Конде смириться с тем, что к постановлению даны будут пояснения; по-видимому, маршал д'Эстре был прав, ибо мне известно из верных рук, что тот же Шавиньи убеждал в ту пору Первого президента несколько умерить выражения в представлениях Парламента, на что получил замечательный ответ, достойный выдающегося государственного деятеля: «Вы были, сударь, в числе тех, кто более других старался об отставке министров; вы переменили мнение — дело ваше, но Парламент не переменяется». Королева в этот день не разделяла воззрений Первого президента, ибо, по-моему, полагала, что постановление может быть впоследствии истолковано в желаемом для нее смысле и сам Первый президент может сделать это в своих ремонстрациях. В этом случае, как вы увидите из дальнейшего, Королева была к нему несправедлива.

Постановление объявили 14 июля, и поскольку министры не были в нем упомянуты, оно открыло широкий простор для различных выводов, а стало быть, и для переговоров, продолжавшихся с 14 по 18 июля, когда сделаны были ремонстрации. Я мог бы рассказать вам о том, что говорилось тогда об этом предмете, но поскольку все, что говорилось, было лишь отзвуком слухов, какие Пале-Рояль и Сен-Мор распространяли с несомненным умыслом, на мой взгляд, рассказ этот будет столь же излишним, сколь мало достоверным; потому я скажу только, что в ту пору мне положительно известно было одно: все подручные лица в обеих партиях преисполнены смешного рвения к переговорам. Рвение это в подобных обстоятельствах и в самом деле порождает переговоры, однако, гораздо чаще мнимые, нежели действительные. Случай переговорам благоприятствовал: ремонстрации отсрочены были до 18 числа из-за того, что постановление не подписали, а также потому, что Пале-Рояль, по понятным причинам, чинил им не помню уж какие препятствия. Во времена заговоров и интриг людям, не привыкшим участвовать в делах важных, всякий пробел в событиях представляется подозрительным. Пробел этот, кое-как заполненный 15, 16 и 17 июля переговорами, — а они, если судить по их плодам, были вовсе незначащими, — 18 июля совершенно заполнился ремонстрациями Парламента. Первый президент высказал их со всею возможной решимостью, и хотя, придерживаясь границ, определенных постановлением, он не назвал министров, он столь явно их осудил, что Королева отметила с неудовольствием и даже с раздражением, что Первый президент ведет себя необъяснимо и досадил ей более, нежели даже худшие из ее врагов. Именно в таких выражениях она говорила со мной, а когда я осмелился возразить ей, что глава Парламента не может, не нарушая своего долга, не выразить мнения своей корпорации, даже если оно не согласно с его собственным, она с гневом бросила мне: «Это правила республиканские!» Я привел вам эту подробность для того лишь, чтобы вы увидели, какие великие бедствия угрожают монархии, если те, кто стоит у ее кормила, не знают самых законных и даже самых употребительных начал, на которых она зиждится. Я расскажу вам о последствиях ремонстраций, но сначала опишу небольшое происшествие, случившееся во время прений, которые я вам изобразил.

Занимательность прений привлекла в Парламент множество дам, которые наблюдали происходящее из закрытых лож и оттуда же слушали ораторов. 13 июля, накануне того дня, когда оглашено было упомянутое постановление, г-жа и мадемуазель де Шеврёз находились в ложе среди прочих дам и были узнаны неким Майаром, наемным крикуном партии принцев. Опасаясь толпы, дамы вышли из ложи только после того, как Месьё и магистраты покинули Дворец. Два или три десятка негодяев, такого же звания, как их предводитель, занимавшийся латаньем старых башмаков, встретили их в зале улюлюканьем. Было упомянуто и мое имя. Я узнал об этом лишь в Отеле Шеврёз, куда явился к ужину, сопроводив Месьё до его дворца. Я застал герцогиню де Шеврёз в бешенстве, а дочь ее в слезах. Я пытался их успокоить, пообещав, что они получат скорое удовлетворение, и предложив в тот же день проучить оскорбителей. Но мое предложение было отвергнуто, и отвергнуто с негодованием, ибо названные лица сочтены были слишком ничтожными. «Только кровь Бурбонов может смыть обиду, нанесенную Лотарингской крови». Таковы были собственные слова мадемуазель де Шеврёз. Единственной уступкой, какой могла добиться подученная Комартеном г-жа де Род, было то, что дамы согласились назавтра явиться в Парламент с огромной свитой, чтобы отбить у кого бы то ни было охоту вести себя с ними непочтительно и принц де Конти понял бы, что ему же самому выгоднее удержать своих сторонников от новых попыток их оскорбить. Ранее Монтрезор, случайно оказавшийся в Отеле Шеврёз, истощил все доводы, пытаясь втолковать и внушить дамам, сколь опасно превращать распрю общественную в личную ссору, когда она может привести к ужасным последствиям — гибели принца крови. Видя, что ему не удается убедить ни мать, ни дочь, он пытался уговорить меня отложить на время помыслы о мщении. Он даже отвел меня в сторону, чтобы без помех изобразить мне, каково будет ликованье и торжество моих врагов, если я поддамся неистовству дам. «Памятуя о моем сане, а также о делах, какие я взвалил на свои плечи, — ответил я ему, — мне не должно было вступать в известные отношения с мадемуазель де Шеврёз, но дело сделано, обсуждать его поздно, а значит, мне должно искать и найти способ смыть оскорбление, ей нанесенное. Я не стану подсылать убийц к принцу де Конти. Но во всем, что не касается яда и кинжала, я повинуюсь приказаниям мадемуазель де Шеврёз. Стало быть, уговаривать надобно не меня». В эту-то минуту Комартен и предложил дамам явиться во Дворец Правосудия, видя в этом не наилучший выход, а только наименьшее из зол, поскольку мадемуазель де Шеврёз непременно жаждала мести. Комартен переговорил с г-жой де Род, которая имела влияние на дочь герцогини; план его был принят. На другое утро, 14 июля, в день, когда обнародовали постановление, дамы явились в Парламент в сопровождении более четырехсот дворян и более четырех тысяч состоятельных горожан. Чернь, привыкшая улюлюкать в зале, в страхе расступилась, а принц де Конти, который не был предупрежден о готовящемся сборе, ибо распоряжения о нем делались и исполнялись в тайне, соблюденной столь строго, что можно лишь изумляться, вынужден был, проходя мимо герцогини и ее дочери, отвесить им глубокий поклон и стерпеть, что Майара, схваченного на лестнице Сент-Шапель, жестоко отколотили палками. Так закончилось одно из самых щекотливых приключений, какие мне выпали в жизни. Развязка его могла оказаться для меня гибельной и ужасной, ибо, хотя я и поступал лишь так, как должен был поступить в описанных обстоятельствах, моему доброму имени и духовной карьере пришел бы конец, случись то, что легко могло случиться. Я понимал всю опасность дела, но шел на риск и никогда не укорял себя впоследствии за этот шаг, ибо отношу его к числу поступков, какие политика осуждает, но мораль оправдывает. Возвращаюсь, однако, к представлениям Парламента. Королева ответила на них с видом более веселым и непринужденным, чем это было в ее обыкновении. Она сказала депутатам, что завтра же пошлет в Парламент декларацию против кардинала Мазарини, которую у нее просят; что же касается до принца де Конде, она даст знать Парламенту свою волю, посовещавшись с герцогом Орлеанским. Совещание это, и в самом деле, состоялось в тот же вечер и с виду привело к желаемому результату, ибо Королева объявила Месьё, что готова согласиться на отставку министров, если Месьё и в самом деле этого желает. В действительности же это решение она приняла еще утром не столько под влиянием ремонстраций, сколько получив на то соизволение из Брюля. Мы с принцессой Пфальцской заподозрили это, ибо расположение ее переменилось как раз тогда, когда нам стало известно, что ночью прибыл Марсак. Вскоре мы узнали и подробности письма, в котором Кардинал наставлял Королеву, что она должна не колеблясь удалить министров 378, ибо враги ее, не зная удержу в своей ярости, лишь играют ей на руку. Несколько дней спустя Барте изложил мне содержание этой великолепной депеши. А Месьё вернулся в Орлеанский дворец, воображая себя победителем.

Назавтра Королева послала за депутатами, чтобы сообщить им свою волю, которую им надлежало объявить Парламенту. А 21 июля принц де Конде решил явиться во Дворец Правосудия. Решение его напугало Месьё сверх всякой меры, хотя оно не должно было быть для него неожиданностью. Я предсказывал ему это множество раз. Принц пожаловал туда в восемь часов утра в сопровождении г-на де Ларошфуко и пятидесяти или шестидесяти дворян, и поскольку палаты были в сборе по случаю принятия двух новых советников, он объявил собравшимся, что вместе с ними радуется отставке министров, которой они добились; однако положиться на нее с уверенностью можно лишь в том случае, если она будет упомянута в особом пункте декларации, которую Королева обещала прислать в Парламент. В ответ Первый президент самым кротким голосом рассказал Принцу о беседе в Пале-Рояле, присовокупив, что было бы несправедливо и несовместно с почтением к Королеве каждый день ставить ей новые условия; слово Ее Величества само по себе надежная гарантия, тем более что она оказала Парламенту честь, назначив его блюсти это слово; было бы весьма отрадно, если бы Его Высочество Принц, доверясь этой гарантии, сначала явился бы в королевский дворец, а не во Дворец Правосудия, — будучи Первым президентом Парламента, он не может не выразить Его Высочеству удивления тем, как он ныне поступил. Принц возразил, что, памятуя печальный опыт его недавнего тюремного заключения, никто не должен удивляться, что он берет теперь предосторожности 379: всем известно, что кардинал Мазарини как никогда прежде всесилен в правительстве; он, Принц, намерен безотлагательно направиться к Месьё, чтобы держать с ним совет об этом предмете, и просит Парламент не обсуждать вопросов, имеющих до него касательство, в отсутствие Его Королевского Высочества. Затем Принц отправился к Месьё, с которым говорил о своем появлении в Парламенте, как о чем-то, что было между ними условлено накануне, в саду Рамбуйе, где они и в самом деле прогуливались два или три часа сряду. Самое удивительное, что, воротившись после беседы в саду, Месьё сказал Мадам, что Принц так насторожен (он употребил именно это выражение), что едва ли решится возвратиться в Париж ранее, чем через десять лет после смерти Кардинала, а мне, поговорив с Принцем, который явился к нему из Дворца Правосудия, объявил: «Вчера принц де Конде не хотел возвращаться в Париж, сегодня он уже здесь, и в довершение нелепицы я должен действовать так, будто он явился сюда по сговору со мною. Он сам только что сообщил мне, будто мы вдвоем приняли вчера это решение». Принц де Конде, которого я расспрашивал об этом обстоятельстве лет семь или восемь спустя, уверил меня, что накануне объявил Месьё о своем намерении прибыть в Парламент; по лицу Месьё он понял, что тот предпочел бы, чтобы этого не случилось, однако Месьё возражать не стал и даже выказал радость, когда Принц явился к нему по выходе из Дворца Правосудия. Плоды малодушия неизъяснимы; причудливостью своей они бесспорно превосходят плоды самых бурных страстей. Как никакая другая страсть оно соединяет в себе противоречивые желания. Принц возвратился в Сен-Мор, Месьё отправился к Королеве, чтобы перед ней оправдаться, или, лучше сказать, объяснить ей визит принца де Конде. По замешательству его Королева поняла, что поведение Месьё было продиктовано скорее малодушием, нежели злой волей: она сжалилась над ним, однако жалость ее была такого рода, которая сродни презрению и легко переходит в гнев. Не сдержавшись, она дала его почувствовать Месьё, и притом куда сильнее, нежели сама того хотела, а вечером сказала принцессе Пфальцской, что, оказывается, притворяться с людьми, которых презираешь, гораздо труднее, нежели она предполагала. В то же самое время Королева приказала принцессе передать мне от ее имени: ей известно, что я не причастен к низостям Месьё (так она выразилась), и она уверена в том, что я сдержу данное ей слово открыто выступить против Принца, если после отставки министров он будет продолжать смущать двор. Месьё, надеявшийся, одобрив такие мои действия, отчасти ублаготворить Королеву, чрезвычайно обрадовался, когда я сказал ему, что не могу отказаться исполнить обещание, которое он сам благословил меня дать. На другой день я увиделся с Королевой; я заверил ее, что в случае, если Принц и впрямь, как утверждали слухи, возвратится в Париж, вооруженный и с большой свитой, я также вооружусь и окружу себя преданными людьми, а если она дозволит мне и впредь, по обыкновению моему, изустно и печатно хулить Кардинала, я ручаюсь ей — я не отступлю перед Принцем и дам ему отпор, ссылаясь на то, что Кардинал и его ставленники удалены, и потому нельзя допустить, чтобы именем их пользовались, стараясь ради выгоды частных лиц разрушить устои монархии. Не могу вам описать, как была довольна Королева, которая смягчилась настолько, что даже заметила: «Вы как-то сказали мне: “Люди никогда не верят, что другие способны на то, на что неспособны они сами”. Как это справедливо!» В ту пору я не понял значения ее слов. Позднее Барте объяснил мне их, потому что Королева повторила ему те же слова, жалуясь на то, что министры, и в особенности Ле Телье, который удалился всего лишь в Шавиль 380, более озабочены своей ко мне ненавистью, нежели тем, чтобы служить ей, Королеве, и твердят с утра до вечера, будто я ее обманываю, будто это я руковожу действиями Месьё, и она вскоре увидит, что я отступлю перед Принцем, а если нет, то только потому, что стакнусь с ним.

Все, о чем я вам сейчас рассказал, происходило с пятницы 21 июля до воскресного вечера 23 июля. Я уже собирался отойти ко сну, когда мне подали записку от принцессы Пфальцской, которая приглашала меня встретиться с ней в конце Нового моста. Она ждала меня в наемной карете, которой правил шевалье де Ла Вьёвиль. Принцесса сообщила мне второпях, чтобы я без промедления ехал в Пале-Рояль. Едва я там оказался, Королева, с лицом чрезвычайно взволнованным, объявила мне, что только что получила верное известие, будто принц де Конде назавтра явится в Парламент с большой свитой, потребует созвать ассамблею и принудит палаты добиваться, чтобы в декларацию против Кардинала внесен был пункт об отставке министров. «Я не стала бы о том горевать, — прибавила Королева с гневом, который показался мне искренним, — если бы речь шла об одном лишь их благополучии. Но вы же видите, — продолжала она, — притязаниям Принца нет конца, и если мы не найдем способа остановить его, он пойдет на все. Он только что прибыл из Сен-Мора, и вы скоро убедитесь, что я недаром послала за вами при известии о его умыслах. Как поступит Месьё? Как поступите вы?» Я ответил Королеве, что из прошлого опыта ей хорошо известно, сколь трудно мне поручиться за Месьё, однако я ручаюсь, что сделаю все возможное, чтобы в этих обстоятельствах он исполнил свой долг перед ней, если же он его не исполнит, Ее Величество, по крайней мере, узнает, что в том нет моей вины. Со своей стороны, я обещал ей явиться в Парламент в сопровождении всех моих друзей и действовать так, что она останется мной довольна. Я даже убедил ее позволить мне, если Месьё откажется ее поддержать, уговорить его хоть бы на несколько дней удалиться в Лимур под предлогом лечения, дабы показать Парламенту и народу, что он не одобряет поведения принца де Конде.

Все мои предложения весьма понравились Королеве, и она поспешила отправить меня к Месьё. Он находился в опочивальне Мадам. Я приказал разбудить обоих супругов и доложил о своем поручении. Месьё, которому принц де Конде по прибытии в Париж нанес первый визит, уже и без меня прибег к средству, которое я намеревался ему посоветовать, и ответил Принцу, убеждавшему его явиться в Парламент, что это невозможно — он чувствует себя столь скверно, что принужден на несколько дней отправиться в Лимур подышать свежим воздухом. И тут я сделал величайшую глупость, ибо вместо того, чтобы представить эту поездку Королеве как следствие моего совета, я просто сообщил ей через Барте, который ждал меня в конце улицы Турнон, что нашел Месьё уже исполненным решимости так поступить. Поскольку люди ума ограниченного никогда не верят в непреднамеренность того, чего стремятся достичь путем ухищрений, Королева вообразила, будто решение Месьё не могло случайно в точности сойтись с тем, что я предложил ей в Пале-Рояле. Она снова стала подозревать, будто я поддерживаю Месьё во всех его действиях. Однако дальнейшие мои поступки заставили ее пожалеть о несправедливых подозрениях, в чем она сама мне призналась.

Прежде всего на другой день, в понедельник 24 июля, я утром явился в Парламент в сопровождении множества дворян и состоятельных горожан. Принц де Конде, прибью в Большую палату, потребовал созвать ассамблею. Первый президент решительно отказал ему в этом, объявив, что не может согласиться на его требование, пока Принц не увиделся с Королем. По этому предмету начались долгие препирательства, отнявшие много времени; заседание окончилось и Принц возвратился в Сен-Мор, откуда послал Шавиньи к Месьё высказать свое неудовольствие в выражениях куда более сильных и даже гневных, нежели накануне, ибо я забыл упомянуть, что, когда Месьё сообщил Принцу о своем намерении провести несколько дней в Лимуре, Принц не изъявил особенной досады. Не знаю, что побудило его переменить мнение, знаю только, что оно переменилось, и он через Шавиньи столь решительно настаивал, чтобы Месьё возвратился в Париж, что и впрямь этого добился. Садясь в карету, Месьё послал ко мне Жуи, чтобы приказать мне передать Королеве: она, мол, вскоре убедится — он возвращается ради ее же блага.

Я в точности исполнил данное мне поручение; но поскольку Жуи сказал мне, что Шавиньи удалось уговорить Месьё, только запугав его принцем де Конде, я опасался, как бы страх этот в дальнейшем не побудил Месьё истолковать свое обещание послужить Королеве в духе, не могущем прийтись ей по вкусу; вот почему я полагал уместным заверить ее более решительно и определенно не столько в преданности Месьё, сколько в моей собственной. Она почувствовала это и отнеслась к моим словам с доверием, какое является почти всегда, когда людям сулят то, что обещает принести скорые плоды. Это она и объявила Месьё, который прибыл к ней тотчас по возвращении в Париж и пытался уверить ее, будто вернулся из одного лишь страстного желания умерить и утишить, как он выражался, необузданные порывы принца де Конде. Не добившись от него подробных сведений о том, что же именно он станет делать для этой цели назавтра в Парламенте, Королева воскликнула своей визгливой фистулой: «В будущем вы всегда на моей стороне, в настоящем — всегда мой противник». Потом она стала ему грозить, потом браниться. Месьё оробел; не воспрянул он духом и у себя во дворце, где, едва он успел возвратиться, Мадам осыпала его самыми яростными упреками. Я, со своей стороны, также не старался отвратить его взгляд от бездн, которые отверзла перед ним его супруга. Шавиньи же в особенности устрашил его ненавистью народа; он утверждал, что Месьё неминуемо навлечет ее на себя, если выразит хоть малейшее несогласие с принцем де Конде, чьи действия все обращены против Кардинала.

Мадам, знавшая чувствительность Месьё или, лучше сказать, слабость в отношении народа, которым его чуть что пугали как жупелом, предложила сделать так, чтобы Королева вновь заверила Парламент насчет декларации против Кардинала и безвозвратной отставки министров. «И насчет гарантий безопасности для принца де Конде», — прибавил Месьё. Мадам, которой он сотни раз твердил, что ничего на свете не боится так, как возвращения Принца, при этих его словах вышла из себя. «Можно подумать, — воскликнула она, — будто вам нравится все время действовать противно своему интересу и своим замыслам». Наконец Месьё сказал, что на сей раз он все еще связан словом, но намерен от него освободиться, и после предстоящей ассамблеи, где он должен присутствовать, ибо не сумел отказать в этом Принцу, он непременно уедет в Лимур, чтобы поправить свое расстроенное здоровье, а принц де Конде, мол, пусть выпутывается как знает. Он прибавил, что Королеве, со своей стороны, следовало бы убедить Парламент не придавать веры знакам милости, какие двор тысячу раз в день на глазах у всех оказывает Мазарини. Мадам в тот же вечер уведомила Королеву обо всем, что произошло между нею, Месьё и мною, а Первый президент, к которому Королева тотчас послала де Бриенна, сообщил Ее Величеству, что и в самом деле было бы весьма кстати, если бы она наутро послала в Парламент именной указ с повелением отправить к ней в одиннадцать часов депутацию, в своем присутствии через канцлера объявила бы депутатам, что в минувшие дни ожидала их прихода к канцлеру, дабы вместе с ним составить декларацию против кардинала Мазарини, и присовокупила бы, что призвала депутатов, дабы поручить им блюсти королевское слово, данное принцу де Конде в том, что он может пребывать в Париже, не страшась никакой опасности: она не имеет намерения арестовать его, а г-да Сервьен, Ле Телье и Лионн отставлены навсегда, без надежды на возвращение. Вот что Первый президент сообщил Королеве письмом, просив г-на де Бриенна заверить Ее Величество, что с помощью подобного ее заявления он принудит Его Высочество принца де Конде к сдержанности. Именно так он выразился.

На другой день, в среду, 26 июля, палаты собрались на ассамблею. Церемониймейстер двора Сенто доставил именной указ, о котором только что шла речь. Первый президент отправился в Пале-Рояль, взяв с собою двух советников от каждой палаты. Канцлер сделал объявление, о котором говорилось выше, Королева прибавила к нему то, о чем я уже упомянул. Месьё отбыл в Лимур, предупредив, что вернется лишь в понедельник через неделю, а принц де Конде, весьма расширивший и умноживший свой придворный штат, не стал возвращаться в Сен-Мор, и в сопровождении многочисленной свиты с большой торжественностью проследовал в Отель Конде, где и остался.

Не правда ли, вот уже некоторое время вы хотите расспросить меня о подробностях или, лучше сказать, о подоплеке того, что происходило в огромной машине, именуемой партией Принца, движения которой показались вам, если я не ошибся, столь причудливыми, что вы любопытствуете узнать, какие пружины ею управляли. Мне невозможно удовлетворить вашему любопытству, ибо множество обстоятельств я запамятовал и помню лишь, что бесчисленные разнородные интересы раздирали ее целое и отдельные части; даже в ту пору они так затемняли смысл происходящего, что я не мог его уразуметь. Устремления и интриги герцогини де Лонгвиль, герцога Буйонского, г-на де Тюренна, герцога Немурского, господ де Ларошфуко и де Шавиньи, не только отличные друг от друга, но и друг другу противодействующие, создавали хаос неизъяснимый. Мне известно, что даже те, кто всей душой участвовал в их деле, признавались, что не могут разобраться в этой путанице. Мне известно, что Виоль в последний день июля описываемого года объяснил одному из самых закадычных своих друзей, по каким причинам г-жа де Лонгвиль отправилась 28 июля в Монрон, а Круасси 4 августа объяснил эту же самую поездку человеку, которого ни за что на свете не хотел бы обмануть, причинами совершенно обратными 381. Я припоминаю десятки обстоятельств подобного рода, и они только подтверждают мне, что я вправе уверить вас — вздумай я доискиваться смысла поступков принца де Конде и его сторонников, я начертил бы вам весьма неполную картину предположений, какие мы каждое утро составляли наугад и от которых к вечеру наобум отказывались.

Поскольку Фронда отличалась большим единением, сторонники враждебной партии, без сомнения, могли судить о ней с большей верностью. Однако я убежден, что и они принуждены были бы часто сбиваться, вздумай они связно и последовательно описать каждый шаг, предпринятый ею во время этих волнений. Я даю вам правдивый отчет в том, что знаю наверное, но из почтения к вам и желания ни в чем не погрешить против истины, предпочитаю изложение неполное изложению недостоверному. Вот почему я лишь бегло коснулся того, что происходило в Сен-Море. Из того, что об этом говорилось в ту пору, можно было бы составить томы, и одно лишь решение г-жи де Лонгвиль удалиться в Берри вместе с принцессой де Конде вызвало столько различных слухов и толков, сколько нашлось мужчин и женщин, желавших об этом судить. Возвращаюсь, однако, к тому, что происходило в Парламенте.

Я уже сказал вам ранее, что герцог Орлеанский принял решение во второй раз уехать в Лимур. Принц де Конде, узнав об этом, явился к нему вечером в десять часов, чтобы выразить Месьё свою досаду; уступив Принцу, герцог послал уведомить Первого президента, что в ближайший понедельник явится в ассамблею. Но обещание это он дал лишь по малодушию и потому что не мог противоречить Принцу, очутившись с ним лицом к лицу, а в воскресенье сказался больным и послал объявить, что в понедельник быть не может. Во вторник утром Принц, нашед в Большой палате нескольких советников Апелляционных палат, потребовал созвать ассамблею. Первый президент отказался, сославшись на отсутствие Месьё. Начался ропот, герцогу Орлеанскому не преминули донести о нем, еще преувеличив его. Шавиньи расписал, как принц де Конде выступает во всем своем великолепии в сопровождении многочисленной прислуги и огромной свиты. Месьё решил, что Принц перетянет на свою сторону народ, если сам он не явится в Парламент, чтобы принять участие в выкриках против Кардинала. Он узнал, что в воскресенье вечером на улице Сент-Оноре какие-то женщины кричали у дверцы королевской кареты: «Долой Мазарини!» Ему стало известно, что принц де Конде встретился с Королем на прогулке, и Принца сопровождала свита, никак не меньшая, чем у Короля 382; словом, Месьё испугался, возвратился во вторник в Париж и в среду 2 августа явился во Дворец Правосудия, где я находился со всеми моими друзьями и множеством зажиточных горожан. Первый президент доложил обо всем, что произошло 26 числа минувшего месяца в Пале-Рояле, особенно восхваляя великую милость Королевы, поручившей Парламенту блюсти гарантии безопасности, данные ею принцу де Конде. Затем он спросил Принца, видел ли тот Короля. Принц ответил, что не видел, что он вовсе не считает себя в безопасности; ему стало известно, и притом из верных рук, что с некоторых пор происходят тайные совещания, имеющие целью его арестовать — в свое время и в надежном месте он назовет, мол, зачинщиков этих сговоров. При последних словах он взглянул на меня так властно, что все взоры обратились на меня. Принц объявил далее, что нынче вечером в Париже ожидается приезд из Брюля Ондедеи, что Барте, Фуке, Силон и Браше непрестанно туда ездят, что несколько дней назад герцог де Меркёр сочетался браком с девицей Манчини, что маршал д'Омон имеет повеление разгромить полки принцев де Конде, де Конти и герцога Энгиенского и это повеление — единственная причина, воспрепятствовавшая принцам присоединиться к армии Короля 383. По окончании речи Принца Первый президент заговорил о том, сколь прискорбно ему видеть, что Принц явился в этот зал, прежде чем нанести визит Королю, — это наводит на мысль, будто он желает противопоставить одной власти другую. Слова эти разгневали принца де Конде; желая их опровергнуть, он объявил, что те, кто его обвиняет, поступают так лишь в своекорыстных видах. На это Первый президент возразил с гордостью, что он никогда их не имел, но отчетом в своих действиях обязан одному лишь Королю. После чего он пространно описал бедствия, какими угрожают государству распри в королевской семье, и, воззвав к Принцу, произнес патетическим голосом: «Неужели, сударь, Вас самого не объял священный трепет при мысли о том, что произошло в минувший понедельник на прогулке?» Принц ответил ему, что он в отчаянии, но все это вышло по воле случая, в котором он не повинен, ибо не предполагал, что может встретить Короля, возвращающегося с купанья в столь холодную погоду.

В эту минуту два недоразумения едва не повернули ход дела, обратив его против меня. Месьё, услышав громкие рукоплескания, — а ими были встречены слова Принца, ибо присутствующим и впрямь понравилось, как он защищался от последнего упрека, который сам по себе выставлял его в довольно невыгодном свете, — так вот Месьё, услышав рукоплесканья палат, не понял, что они относились лишь к этому предмету: он вообразил, что большинство собравшихся разделяет мнение Принца об опасности, угрожающей его особе. Испугавшись, как бы подозрение в соучастии не пало и на него, Месьё, чтобы отклонить это подозрение, поспешил признать, что тревога Принца на сей счет не лишена основания, что слухи о женитьбе герцога де Меркёра справедливы, и с Мазарини продолжают поддерживать постоянные сношения. Первый президент, видя, что Месьё как бы подтверждает слова Принца насчет грозящей ему опасности, сказанные в той самой речи, которою Принц намекнул на меня, вообразил, будто Месьё от меня отступился, и поскольку г-н Моле был расположен к принцу де Конде куда более, нежели ко мне, хотя ко двору он был привержен более, нежели к Принцу, он, вдруг резко повернувшись налево, спросил: «Ваше мнение, господин Старейшина?» Он не сомневался в том, что в обсуждении, предметом которого станет безопасность принца де Конде, многие голоса меня осудят.

Я сразу разгадал его умысел, который привел меня в сильное замешательство, однако ненадолго, ибо я вспомнил, как поступил Франсуа де Гиз в этом самом Парламенте, когда принц Луи де Конде принес жалобу на тех, кто в царствование Франциска II едва не довел его до эшафота 384. Луи де Конде объявил палатам, что готов забыть свой титул принца крови, чтобы биться на поединке с теми, кто был причиной его ареста; тогда де Гиз, на которого он намекал, обратился к Парламенту, прося ходатайствовать за него перед Принцем, чтобы тот оказал ему милость, взяв его в секунданты на этой дуэли. Поскольку мой черед выступать был тотчас следом за членами Большой палаты, я успел хорошенько обдумать эту мысль, тем более удачную, что я понимал: мне первому придется заговорить об этом предмете, ибо добрейшие старцы не способны сказать ничего дельного, когда им приходится объявлять свое мнение о том, к чему они не приготовились заблаговременно. Я не ошибся в своих расчетах. Старейшина стал увещевать принца де Конде изъявить свою преданность Королю; Бруссель произнес речь против Мазарини; Шанрон слегка коснулся этого предмета, но столь бегло, что дал мне повод притвориться, будто он не был затронут, и попросить в моей речи прощения у выступивших передо мной ораторов, если я позволю себе высказать удивление, что они не придали, по крайней мере на мой взгляд, должного значения важности этого вопроса: безопасность принца де Конде в нынешних стоятельствах означает безопасность государства, и сомнения, высказанные на сей счет, могут дать повод к прискорбным следствиям. В заключение я предложил поручить генеральному прокурору предать суду тех, что тайком устраивает сговоры, дабы арестовать Принца. Принц первый рассмеялся, услышав мои слова. Почти весь Парламент последовал его примеру. Я, сохраняя серьезность, продолжал свою речь, прибавив, что в остальном я придерживаюсь мнения г-на де Шанрона, который предложил: внести слова Королевы в реестр; всем Парламентом просить Его Высочество нанести визит Королю; послать за герцогом де Меркёром, дабы он в следующий понедельник сообщил Парламенту все, что касается его якобы совершившегося брака; привести в исполнение указы против слуг Кардинала; Ондедеи — арестовать, а Барте, Браше, аббата Фуке и Силона вызвать в Парламент к советникам Брусселю и Менье, дабы они ответили на обвинения, какие может представить против них генеральный прокурор.

Предложение принято было единогласно. Принц объявил, что он совершенно удовлетворен, ибо только на этих условиях и может чувствовать себя в безопасности. После обеда Месьё повез его к Королю и Королеве, оба приняли его с большой холодностью, а Первый президент сказал вечером г-ну де Тюренну, от которого я это узнал впоследствии, что, если бы Принц не упустил мяча, который г-н Моле послал ему утром, Его Высочество выиграл бы у меня пятнадцать очков. И впрямь, были во время этого заседания минуты две или три, когда жалобы принца де Конде возбудили в Парламенте впечатления и мысли, от которых мне стало не по себе; я рассеял первые и изменил вторые способом, который я вам описал, а это служит подтверждением того, что я говорил вам неоднократно: в подобного рода собраниях все решает мгновение.

Нападки на брачный союз герцога де Меркёра несомненно уязвили Королеву гораздо глубже, нежели другие более важные и более ощутительные удары, нанесенные ее власти. Она послала за мной, она поручила мне заклинать от ее имени Месьё, чтобы делу не дали хода. Она сама просила о том Месьё со слезами на глазах, явственно доказав, что все, могущее, по ее мнению, особенно близко задеть Кардинала, было и останется чувствительным для нее самой. Ле Телье сумел отговорить Королеву от ее намерений, написав ей, что, если, мол, мятежники занимаются таким вздором, это великая удача и ей следует радоваться, тем более что все это буря в стакане воды, и он готов поручиться: она утихнет через четыре дня, их же самих сделав посмешищем, ибо в действительности против этого брака ничего предпринять нельзя. Королева наконец, хотя и не без труда, уразумела эту истину и согласилась, чтобы герцог де Меркёр явился во Дворец Правосудия.

Понедельник 7 августа. Все произошедшее в связи с упомянутым делом в этот день и в последующий столь маловажно, что не стоит вашего внимания. Отмечу лишь, что герцог де Меркёр отвечал вначале как Жан Дусе 385, на которого он и впрямь смахивал всеми своими повадками; однако ему так долго докучали вопросами, что он наконец распалился и привел Месьё и принца де Конде в большое замешательство, объявив про первого, что он три месяца сряду убеждал его согласиться на этот брак, а про второго, что он дал на него определенное и решительное согласие. Большая часть двух названных заседаний прошла в спорах и объяснениях; в конце последнего из них прочитана была декларация против кардинала Мазарини, которую отослали назад канцлеру, ибо в ней не было сказано, что Кардинал помешал мирным переговорам в Мюнстере и принудил Короля, совершив поход в Бордо, осадить город вопреки мнению герцога Орлеанского. Требовали также указать, что одной из причин, по какой он распорядился арестовать принца де Конде, был отказ Принца дать согласие на брак герцога де Меркёра с мадемуазель Манчини.

Королева, взбешенная тем, что принц де Конде продолжает являться в Париже со свитой более многочисленной и блистательной, нежели свиты Короля и Месьё, а Месьё по-прежнему непрестанно колеблется — Королева, говорю я, доведенная почти до отчаяния, решилась пойти ва-банк. Г-н де Шатонёф поддержал ее в этом намерении. Утвердила ее в нем грозная депеша из Брюля. Королева напрямик объявила Месьё, что так далее продолжаться не может, и она желает, чтобы он без обиняков высказался за нее или против. Она потребовала от меня в его присутствии, чтобы я сдержал данное ей слово, не колеблясь выступить против Принца, если он будет продолжать действовать, как начал. Месьё, видя, что я готов исполнить дело, за которое ранее обещал взяться с его согласия, решил приписать себе честь моего поступка, полагая, что, послужив Королеве таким способом, избавится от необходимости служить ей собственной особой, которую он в силу своей натуры не любил подвергать опасности. Он привел десятки доводов, убеждая Ее Величество, что ему не следует показываться более в Парламенте. Он утверждал, будто мое присутствие во Дворце Правосудия, которое привлечет туда большую часть его приближенных, и без того покажет Парламенту и народу, на чьей он стороне и каковы его намерения. Королева легко примирилась с отсутствием Месьё, хотя сделала вид, будто весьма им раздосадована. Этот случай рассеял последние ее сомнения, доставив ей возможность убедиться, что я искренне предан ее интересам. Она увидела, что я, не коле6лясь, готов исполнить все, что ей обещал. Тут-то она и сказала мне милостивые слова, о которых я, кажется, упомянул выше. Она даже снизошла до того, что без всякого притворства и от чистого сердца просила у меня прощения за то, что с недоверием относилась к моим поступкам и была ко мне несправедлива (так она сама выразилась). Она пожелала, чтобы я обсудил с г-ном де Шатонёфом его предложение не довольствоваться, как прежде, одной только защитой, а повести в Парламенте атаку против принца де Конде.

Я расскажу вам, к чему привело это предложение, но прежде объясню, что побудило Королеву возыметь ко мне доверие большее, нежели до сих пор. Переметчивость Месьё столь сильно ее насторожила, что она порой не знала, кого в ней винить, а министры, кроме Лионна, которого она люто ненавидела, поддерживая с ней постоянные сношения, всеми силами старались ей внушить, будто на самом деле Месьё действует лишь по моему наущению. Но некоторые его поступки показались ей столь непоследовательными и столь противными моим правилам, что она не могла отнести их на мой счет; знаю, что однажды она так написала об этом Сервьену: «Я отнюдь не даюсь в обман коадъютору, но далась бы в обман вам, поверь я всему, что вы мне о нем сегодня сообщаете». Барте рассказывал мне, что она писала это в его присутствии, но он не помнил, по какому поводу. Когда терпение ее истощилось и она решила, следуя советам де Шатонёфа и позволению, полученному из Брюля, атаковать принца де Конде, она была весьма довольна, что может на меня положиться. Она искала подтверждения этому с большим рвением, нежели ранее, и вот вам доказательство. Однажды, в день какого-то праздника ордена кармелиток, она пригласила с собой в их монастырь 386 герцогиню Орлеанскую, по выходе от причастия заставила ту дать клятву, что она правдиво ответит на ее вопрос, а потом спросила, верно ли я служу ей при Месьё. Мадам по чистой совести отвечала Королеве, что во всем, не имеющем касательства до возвращения Кардинала, я служу Ее Величеству не только верно, но и усердно. Королева, которая знала и ценила истинное благочестие герцогини, поверила ее словам, тем более сказанным в такую минуту.

По счастью, вышло так, что на другой день мне представился случай объяснить мои намерения Королеве в присутствии Месьё; я сделал это не колеблясь и так, что слова мои ей понравились; в особенности тронуло ее, что Месьё, который до сих пор не слишком твердо исполнял некоторые обещания, ей данные, на сей раз не предал ее, или, по крайней мере, предал не столь безусловно, как в других случаях. Принц де Конде, несмотря на все свои старания, оказался не в силах привести Месьё в Парламент, и Королева приписала моей ловкости то, что я уже в ту пору объяснял и поныне объясняю боязнью Месьё оказаться замешанным в схватку, которой он мог ожидать в скором времени, видя, как разгневана Королева и зная, что я ей теперь обещал. Возвращаюсь, однако, к совещанию, какое по велению Королевы я имел с г-ном де Шатонёфом.

Я встретился с ним в Монруже вместе с президентом де Бельевром, составившим под его диктовку бумагу, которую по предложению де Шатонёфа Королева должна была послать Парламенту и которая, правду сказать, казалась писанной не чернилами, а желчью. Г-ну де Шатонёфу, как я говорил выше, через несколько недель предстояло стать главой Совета, и к его злобному и необузданному нраву в этом случае примешивался еще и жестокий страх, как бы принц де Конде, примирившись с двором, не сделался помехой его новому назначению. Полагаю, что соображение это усугубило язвительность его стиля. Я откровенно высказал ему свое мнение на сей счет. Президент де Бельевр меня поддержал; тот смягчил некоторые выражения, ничего не изменив в существе послания. Я отнес письмо Королеве, которая нашла его слишком мягким. Она переслала его через меня Месьё, который нашел его слишком резким. Первый президент, которому она вручила письмо через де Бриенна, нашел, что в него переложено уксуса, сам он добавил в него соли, — так он выразился, возвращая его де Бриенну, после того как полдня продержал у себя. Вот что вкратце составляло содержание этого документа 387: упреки дому де Конде, осыпанному милостями двора; неудовольствие поведением принца де Конде со времени его освобождения; перечень поступков, в которых это поведение обнаружилось, — заговоры в провинции, укрепление гарнизонов в принадлежащих Принцу крепостях, отъезд герцогини де Лонгвиль и принцессы де Конде в Монрон и пребывание испанцев в Стене; сговор Принца с эрцгерцогом; его отказ присоединить свои войска к войскам Короля. Начало этого послания было украшено торжественным заверением никогда не призывать обратно кардинала Мазарини, а конец венчало обращение к верховным палатам и парижскому муниципалитету, призывающее их хранить верность монархии.

В четверг, 17 августа, в десять часов утра, послание это в присутствии Короля, Королевы и всех знатных особ, находившихся при дворе, читано было представителям Парламента, приглашенным в Пале-Рояль, а после обеда та же церемония была повторена в том же дворце для Счетной палаты, Палаты косвенных сборов и для купеческого старшины.

В пятницу, 18 числа, принц де Конде с большой свитой явился в ассамблею палат, собравшуюся по случаю принятия нового советника. Он объявил палатам, что пришел просить правосудия, ибо его очернили клеветой в глазах Королевы; если его найдут виновным, он готов понести наказание, но если признают невинным, он требует наказать наветчиков; и поскольку ему не терпится поскорее оправдаться, он просит корпорацию не мешкая послать депутатов к герцогу Орлеанскому, дабы просить его пожаловать в Парламент. Принц полагал, что Месьё не сможет устоять перед торжественным приглашением Парламента, — он ошибся; Менардо и Дужа, которых тотчас к нему послали, в ответ сообщили только, что Его Королевскому Высочеству отворили кровь и он не знает, когда здоровье позволит ему присутствовать в заседаниях. По выходе из Парламента принц де Конде отправился к Месьё. Он говорил с ним тоном почтительно-высокомерным, и Месьё, конечно, испугался, ибо более всего на свете боялся оказаться среди тех, на кого, как на тайных пособников Мазарини, обращен гнев Принца. Он подал Принцу надежду, что, быть может, завтра явится в ассамблею. Я заподозрил это в полдень по случайно о6ро-ненному им замечанию. Я принудил Месьё изменить решение, убедив его, что после такого шага все попытки умилостивить Королеву будут бесполезны, и, главное, как бы невзначай дав ему понять, что находиться в Парламенте опасно, ибо там в нынешних обстоятельствах неминуемо возникнут стычки и схватки.

Эта мысль так поразила воображение Месьё, что ни Принц, ни Шавиньи, которые весь вечер по очереди к нему приступали, не могли добиться, чтобы, сдавшись на их уговоры, он назавтра явился в Парламент. Правда, к одиннадцати вечера домогательства Гула вынудили Месьё подписать записку, которой он объявлял, что отнюдь не одобряет послания, читанного по повелению Королевы представителям верховных палат и обращенного против принца де Конде, в особенности ту его часть, где Принца обвиняют в сговоре с Испанией. В этой же записке Месьё отчасти находил оправдания тому, что испанцы все еще находятся в Стене и войска Принца не присоединились до сих пор к армии Короля. Месьё подписал записку, уговаривая самого себя, что это безделица, и на другой день объявил Королеве, что надо, мол, было дать потачку Принцу в такой малости, поскольку в нынешних обстоятельствах Королеве самой выгодно, чтобы Месьё не порывал окончательно с Принцем, и таким образом мог содействовать примирению, когда она сочтет его уместным. Королева, весьма довольная происшествиями, свершившимися утром того самого дня, пожелала отнестись к речам Месьё благосклонно, когда после обеда он обратился к ней с этими словами, и мне и в самом деле показалось вечером, что записка, писанная Месьё, нисколько ее не разгневала. Между тем, на мой взгляд, он никогда не давал ей большего повода к неудовольствию. Но я уже не в первый раз замечаю, что люди не склонны сердиться, когда обстоятельства им благоприятствуют. Обстоятельства же, которые повлекла за собой ассамблея, состоявшаяся в субботу 19 числа, были следующими.

После того как Первый президент доложил о том, что произошло 17 числа в Пале-Рояле, и приказал огласить послание, переданное Королевой депутатам, слово взял принц де Конде, сообщивший, что при нем находится бумага, писанная герцогом Орлеанским и совершенно его оправдывающая; к этому он прибавил еще несколько слов, также в свое оправдание, и, объявив, что будет весьма обязан палатам, если они соблаговолят почтительно просить Королеву назвать по именам тех, кто его обвиняет, представил Парламенту записку Месьё и другую бумагу, гораздо более пространную, подписанную им самим. Это был весьма красноречивый ответ на послание Королевы. Принц сдержанно и скромно перечислял в нем заслуги покойного своего отца и свои собственные. Указывал на то, что награды, ему дарованные, не идут в сравнение с теми, какие дарованы были Кардиналу. Объяснял свое требование удалить министров тем, что видел в этом естественное и неизбежное следствие отставки кардинала Мазарини. На обвинения в том, что его супруга и сестра удалились в Берри, отвечал, что вторая находится в Бурже в монастыре кармелиток, а первая в том из своих замков, в котором ей было назначено пребывать, когда сам он находился в тюрьме. Утверждал, призывая в свидетели герцога Орлеанского, что от одной Королевы зависело, чтобы испанцы покинули Стене и войска, собранные под его знаменем, присоединились к армии Короля. Требовал суда над своими клеветниками, а на упрек Королевы, будто он сразу после своего освобождения почти силой вынудил ее произвести изменения в Совете, отвечал, что не имеет к этому делу никакого касательства, если не считать того, что он помешал коадъютору и Монтрезору раздать оружие народу и силой отнять печати у Первого президента.

Едва окончили чтение этих двух бумаг, как принц де Конде объявил, что не сомневается: сочинитель той, что была обращена против него, — коадъютор, и сочинение это достойно человека, который в своем умоисступлении мог дать совет вооружить Париж и вырвать печати из рук того, кому их вверил сам Король. Я ответил принцу де Конде, что оказал бы непочтение Месьё, пытаясь промолвить хоть слово в свою защиту, когда речь идет о деле, которое происходило на глазах у герцога Орлеанского. Принц возразил на это, что присутствующие здесь господа де Бофор и де Ларошфуко могут подтвердить его слова, а я на это ответил, что осмеливаюсь почтительно просить Его Высочество по уже упомянутой мной причине призвать в свидетели и судьи моего поведения одного лишь Месьё; тем временем я могу заверить Парламент, что в этом случае я не сказал и не сделал ничего такого, что не пристало бы человеку благородному, и, главное, никто не может оспорить у меня чести и права гордиться тем, что я еще ни разу не был обвинен в нарушении данного мною слова 388.

Последнее мое замечание было по меньшей мере необдуманным. На мой взгляд, то была одна из величайших оплошностей, когда-либо мною совершенных. Принц де Конде, хотя и подстрекаемый принцем де Конти, который — и это отнюдь не укрылось от глаз окружающих — даже подтолкнул брата, как бы привлекая его внимание к моим словам, однако сдержался, что могло быть лишь следствием величия его души и его доблести. Хотя со мной в этот день была большая свита, Принц был несравненно сильнее меня, и можно не сомневаться: если бы в эту минуту в ход пошли шпаги, все преимущества оказались бы на его стороне. У него достало благоразумия этого не допустить, мне не хватило благоразумия быть ему за это признательным. Поскольку я держался с наружным хладнокровием, а друзья мои с величайшей храбростью, я возблагодарил за наш успех тех, кто был со мной рядом, и думал лишь о том, чтобы назавтра явиться в Парламент с большими силами. Королева была вне себя от радости, что нашлись люди, готовые вступить в единоборство с принцем де Конде. Она даже пришла в умиление, раскаиваясь в том, что несправедливо подозревала меня в соумышлении с ним. Она наговорила мне множество самых ласковых слов 389, какие гнев против партии Принца подсказывал ей в отношении того, кто как мог старался Принцу противодействовать. Она приказала маршалу д'Альбре отрядить тридцать офицеров роты тяжелой конницы, чтобы расставить их там, где я пожелаю. Маршалу де Шомберу был отдан такой же приказ насчет легкой конницы. Прадель 390 прислал мне шевалье де Раре, капитана гвардии и моего близкого друга, в сопровождении сорока человек, отобранных среди нижних чинов и самых храбрых солдат полка. Не был забыт Аннери с дворянами из Вексена. Господа де Нуармутье, де Фоссёз, де Шатобриан, де Баррада, де Шаторено, де Монтобан, де Сент-Мор, де Сент-Обан, де Лег, де Монтегю, де Ламе, д'Аржантёй, де Керьё и шевалье д'Юмьер разделили между собой людей и посты. Офицеры городской милиции Керен, Бригалье и Л'Эпине созвали многих именитых горожан, которые все пришли с пистолетами и кинжалами под плащами. Поскольку я был в добрых отношениях с держателями парламентских буфетов, я еще с вечера отправил к ним множество своих людей, которые незаметно для окружающих облегли почти со всех сторон зал Парламента. Решив разместить большую часть моих друзей слева от зала, если подняться в него по большой лестнице, я оставил в одной из казначейских камер тридцать дворян из Вексена, которые в случае схватки со сторонниками Принца должны были атаковать их с фланга и с тыла. Шкафы в буфете Четвертой апелляционной палаты, выходившей в Большую палату, были заполнены гранатами; словом, я взял столь надежные меры и внутри Парламента и снаружи, где мосты Нотр-Дам и Сен-Мишель, совершенно мне преданные, готовы были действовать по первому моему знаку, что, судя по всему, я не должен был оказаться побежденным. Месьё, который дрожал от страха, хотя и находился в надежном укрытии у себя дома, по своему похвальному обыкновению пожелал на всякий случай оградить себя с обеих сторон. Он согласился, чтобы состоявшие у него на службе Раре, Белуа и Валон сопровождали принца де Конде, а виконт д'Отель и маркизы де Саблоньер и де Жанлис, также ему служившие, отправились со мной. У обеих сторон на подготовку ушло все воскресенье.

В понедельник, 21 августа, все слуги принца де Конде собрались у него в доме к семи часам утра, а все мои друзья у меня между пятью и шестью. Когда я садился в карету, произошел забавный случай, который я позволю себе рассказать вам для того лишь, что порой надобно оживить серьезное смешным. Маркиз де Руйак, известный своими чудачествами и при том большой храбрец, явился предложить мне свои услуги; одновременно с ним явился весьма похожий на него своим нравом маркиз де Канийак. Увидев Руйака, Канийак отвесил мне глубокий поклон, но при этом попятился. «Я пришел, сударь, — объявил он мне, — заверить вас в своей преданности, но было бы несправедливо, если бы два величайших сумасброда в королевстве оказались в одной партии: поэтому я удаляюсь в Отель Конде». Вообразите, он так и поступил.

Я прибыл во Дворец Парламента на четверть часа ранее принца де Конде, который явился туда с огромной свитой. И все же мне думается, людей у него было меньше, чем у меня, хотя среди них гораздо больше знати, что было и естественно и справедливо. Я не пожелал, чтобы те, кто состоял при дворе и охотно явились бы со мной, желая угодить Королеве, сопровождали меня, — не пожелал из опасения, чтобы на, меня не легла хотя бы тень мазаринизма или, лучше сказать, хотя бы малейшее подозрение в нем; таким образом, если не считать трех или четырех особ хотя и преданных Королеве, но слывших моими личными друзьями, меня окружали лишь дворяне-фрондеры, которые числом уступали дворянам из свиты Принца. Невыгоду эту, на мой взгляд, с лихвой выкупали, во-первых, мое несравненно большее влияние над народом, во-вторых, занятые мной позиции. Шатобриан, который оставался на улице, чтобы следить за передвижением принца де Конде, объявил мне в присутствии многих свидетелей, что Принц через четверть часа будет во Дворце и людей у него никак не меньше, чем у нас, но мы уже заняли посты, и это дает нам важное преимущество. «Занять посты, лучшие, нежели принц де Конде, мы можем, без сомнения, лишь в зале Дворца Правосудия», — ответил я ему. Произнося эти слова, я почувствовал сам, что их исторг у меня стыд, вызванный тем, что меня сравнивают с Принцем столь высокого рождения и столь великих достоинств, как принц де Конде. Рассудок не опроверг порыва чувства. Вы увидите из дальнейшего, что я поступил бы куда благоразумнее, если бы подольше сохранил способность здраво рассуждать.

Заняв свое место в палате, Принц объявил собравшимся, что не может прийти в себя от изумления, ибо парламентский Дворец видом своим напоминает скорее боевой лагерь, нежели храм правосудия: повсюду расставлены часовые, образованы отряды, условлен пароль 391; он не в силах поверить, что в королевстве нашлись люди столь дерзкие, что они вознамерились стать ему поперек дороги. Эту последнюю фразу он повторил дважды. Я отвесил Принцу глубокий поклон и просил Его Высочество извинить меня, если я осмелюсь сказать, что не думаю, чтобы в королевстве нашелся дерзновенный, вознамерившийся заступить ему дорогу, но, мол, я уверен: есть лица, которые в силу своего сана могут и должны сходить с дороги только перед Королем. Принц возразил, что заставит меня сойти с дороги. Я ответил, что ему это будет нелегко. Поднялся шум. Молодые советники из обеих партий с любопытством следили за началом спора, которое, как видите, было довольно крутым. Президенты бросились между мной и Принцем, заклиная его помнить о том, что здесь храм правосудия и не допустить гибели города. Его умоляли позволить удалить из зала всех вооруженных людей — дворян и прочих лиц. Он согласился и даже попросил г-на де Ларошфуко пойти объявить это от его имени его друзьям, — такое выражение он употребил. В устах Принца оно прозвучало благородно и скромно — только дальнейшие события помешали ему оказаться смешным в моих. Таким оно, однако, остается в моей памяти, и я до сих пор сожалею, что этим испортил впечатление от моего первого ответа Принцу насчет лиц, стоящих ему поперек дороги, ответа, который был справедливым и разумным. Когда Принц попросил г-на де Ларошфуко удалить его друзей, я встал и весьма опрометчиво заметил: «А я попрошу выйти моих». — «Вы, стало быть, вооружены?» — спросил меня молодой д'Аво, нынешний президент де Мем, который в ту пору поддерживал принца де Конде. «Кто может в этом усомниться?» — ответил я. И это было второй глупостью, совершенной мной за четверть часа. Низшему по званию не должно равняться в речах с тем, кому он обязан почтением, пусть даже он равняется с ним в делах; столь же мало пристало священнослужителю признаваться в том, что он вооружен, даже если при нем оружие. Есть предметы, в которых люди несомненно желают быть обманутыми. Обстоятельства зачастую оправдывают в общем мнении того, кто совершает поступки, не приличествующие его званию, но я еще ни разу не видел, чтобы они оправдали того, кто ведет не приличествующие его званию разговоры.

Выйдя из Большой палаты, я встретил в отделении судебных приставов г-на де Ларошфуко, который возвращался в палату. Я не обратил на это внимания и вышел в зал, чтобы просить моих друзей удалиться. Поговорив с ними и намереваясь возвратиться, я уже ступил на порог комнаты приставов, как вдруг услышал в зале громкий шум и крик: «К оружию!» Я хотел было обернуться, чтобы посмотреть, что случилось, но не успел — шея моя оказалась зажатой между двумя створками двери, которую захлопнул де Ларошфуко, крича Колиньи и Рикуссу: «Заколите его!» Первый просто не поверил своим ушам, второй возразил: «Принц не давал такого приказания». Монтрезор, находившийся в комнате приставов вместе с преданным мне молодым горожанином по имени Нобле, придержал одну из створок, которая, однако, продолжала меня душить. Г-н де Шамплатрё, прибежавший на шум в зале и увидев меня этой крайности, с силой оттолкнул де Ларошфуко; он сказал ему, что подобного рода убийство позорно и чудовищно, и, распахнув двери, пропустил меня в них. Вы увидите, что это была еще не самая грозная опасность, какой я подвергся в этом случае 392; о самой грозной я расскажу варм, объяснив сначала, что ее породило и что пресекло.

Два или три горлана из парижской черни, сочувствовавших партии Принца и пришедших в зал, когда я уже уходил, увидев меня издали, вздумали кричать: «Бей мазариниста!» Многие из приверженцев той же партии, в их числе Шаваньяк, которые, когда я проходил мимо, любезно меня приветствовали, выразив даже удовольствие, что появилась надежда на соглашение, и два гвардейца принца де Конде, находившиеся также поодаль, обнажили шпаги. Те из гвардейцев, кто стояли поблизости к двум первым, закричали: «К оружию!» И все за него схватились. Мои друзья тоже обнажили шпаги и кинжалы, и только благодаря чуду, подобного которому, быть может, не знал мир, все эти шпаги и кинжалы и пистолеты несколько мгновений оставались в бездействии; вот тут-то Кренан, командовавший ротой тяжелой конницы принца де Конти, но бывший старинным моим другом и, по счастью, оказавшийся рядом с Легом, с которым он десять лет подряд делил кров, воззвал к нему: «Что мы делаем? По нашей вине сейчас зарежут Его Высочество принца де Конде и коадъютора. Срам тому, кто не вложит шпагу в ножны!» Слова эти, произнесенные человеком, слывшим одним из самых безупречных храбрецов, побудили всех без исключения последовать его примеру. Вот, может быть, один из самых удивительных случаев, происшедших в наше время.

Находчивость и бесстрашие Аржантёя не менее достойны удивления. Волею судьбы он случился поблизости от меня, когда я оказался зажат дверью, и настолько не потерял хладнокровия, что заметил, как Песк, небезызвестный смутьян из партии Принца, с кинжалом в руках ищет меня взглядом, приговаривая: «Где здесь коадъютор?» Аржантёй, по счастью оказавшийся возле меня, потому что он подошел поговорить с каким-то своим знакомым из партии Принца, вместо того чтобы, возвратившись к своим, обнажить шпагу, как поступил бы на его месте всякий храбрец средней руки, предпочел не выпускать из виду Песка и отвлечь его внимание, ибо тому стоило слегка повернуться влево, и он всадил бы кинжал мне в спину. Аржантёй так ловко исполнил задуманное, что, разговаривая с Песком и прикрывая меня своим широким траурным плащом, спас мне жизнь 393, которая тем более подвергалась опасности, что друзья мои, полагая, будто я возвратился в Большую палату, думали лишь о том, как потеснить противников, которые были перед ними.

Вы, без сомнения, удивлены, как это я, взяв повсюду столь тщательные предосторожности, не позаботился расставить своих друзей ни в отделении судебных приставов, ни в ложах; но удивление ваше рассеется, когда я скажу вам, что не забыл об этом и предвидел опасности, могущие проистечь от этой погрешности, однако не нашел средства ее исправить, ибо единственное средство, к какому можно было прибегнуть — заполнить эти помещения преданными мне людьми, — не могло быть применено; во всяком случае, оно повлекло бы за собой опасности еще большие. Почти всем людям благородного происхождения, меня сопровождавшим, было поручено какое-нибудь дело, и дело важное, на различных постах, какие необходимо было занять. А нет ничего более отвратительного, нежели вводить чернь или людей низкого звания туда, куда по заведенному порядку вхожи лишь люди знатные. Увидев, что помещения эти заполнило простонародье, потеснив носителей прославленных имен, находившихся в свите Принца, магистраты, беспристрастные к обеим партиям, несомненно были бы недовольны. Мне нужно было, чтобы действия мои имели вид защиты, и я предпочел это преимущество выгоде большей безопасности. Это едва не обошлось мне дорого; я уже упомянул о приключении с дверью; к тому же принц де Конде, с которым впоследствии я не раз вспоминал этот день, говорил мне, что принял в расчет расположение сил и, если бы шум в зале еще продолжался, он напал бы на меня, на меня же возложив вину за все, могущее потом случиться. Он в силах был сделать это, ибо располагал в ложах большим числом людей, нежели я, но следствия, без сомнения, оказались бы роковыми для обеих партий, и ему самому трудно было бы с ними совладать. Возвращаюсь, однако, к своему повествованию.

Вернувшись в Большую палату, я тотчас объявил Первому президенту, что обязан жизнью его сыну, чей поступок в этом случае и впрямь продиктован был самым благородным великодушием. Во всем, что не противоречило образу действий и правилам отца его, он был страстным приверженцем принца де Конде. Он твердо верил, хотя и заблуждался, что я содействовал недовольству, которое десятки раз вспыхивало против отца его во время осады Парижа; ничто не обязывало г-на де Шамплатрё отнестись к опасности, мне грозившей, не так, как отнеслись другие члены Парламента, большая часть которых преспокойно оставалась на своих местах; он же, радея о моем спасении, решился противодействовать партии, которая была сильнейшей, по крайней мере в этом месте. Подобное самоотвержение редко, и я буду хранить о нем умиленную память до конца моих дней. Возвратившись в Большую палату, я публично выразил Первому президенту благодарность, присовокупив, что г-н де Ларошфуко не пожалел стараний, чтобы меня убили. «Мне все равно, что с тобой станется, предатель», — бросил мне в ответ де Ларошфуко. «Заткни свою глотку, Правдолюбец (так его прозвали в нашей партии)! Ты трус (в этом я солгал, ибо он был несомненный храбрец), а я священник — дуэль между нами невозможна». Де Бриссак, сидевший на одно место выше де Ларошфуко, пригрозил ему палками, тот пригрозил де Бриссаку хлыстом. Президенты, не без оснований решившие, что это начало ссоры, которая не ограничится словами, бросились нас разнимать 394.

Первый президент, незадолго перед тем пославший за магистратами от короны, присоединил к их голосу свой, патетически заклиная принца де Конде кровью Людовика Святого не допустить, чтобы храм, который Святой Король даровал во имя сохранения мира и защиты правосудия, был обагрен кровью, и призывая меня во имя моего сана не прилагать рук к истреблению народа, вверенного мне Господом. Принц согласился, чтобы двое членов Парламента отправились в Большой зал и по лестнице Сент-Шапель вывели оттуда его слуг; двое других поступили так же с моими друзьями, проводив их по большой лестнице слева от выхода из зала. Пробило десять часов, участники заседания поднялись со своих мест — так закончилось это утро, едва не погубившее Париж.

Я полагаю, вам не терпится спросить меня, какую роль играл в этих последних сценах г-н де Бофор, ибо, памятуя роль, игранную им в первых, вас должно удивлять молчание, в которое он с некоторых пор канул. Мой ответ подтвердит вам мысль, уже не раз высказанную мной в этом сочинении: тот, кто пытается угодить всем, не может угодить никому. Г-н де Бофор, после того как он порвал со мной, вбил себе в голову или, точнее, ему вбила в голову г-жа де Монбазон, что он может и должен ладить одновременно с Королевой и с Принцем, и он так старался выставить напоказ это свое поведение, что один, без всякой свиты, явился в две парламентские ассамблеи, о которых я вам только что рассказал. Он даже объявил во всеуслышание на последней из них тоном Катона, который был ему вовсе не к лицу: «Что до меня, я лицо частное и ни во что не мешаюсь». — «Надо признать, что герцог Ангулемский и герцог де Бофор ведут себя примерно», — заметил я, обернувшись к де Бриссаку; я произнес это достаточно громко для того, чтобы принц де Конде мог меня услышать. Он рассмеялся. Благоволите заметить, что герцогу Ангулемскому тогда уже перевалило за девяносто и он был прикован к своей постели 395. Я упомянул об этой безделице для того лишь, что она показывает: тот, кого один только случай выдвинул на поприще общественное, с течением времени неминуемо возвращается на стезю частной жизни, всеми осмеянный. Клеймо это смыть уже нельзя, и даже вся отвага г-на де Бофора, — а он выказал ее еще не раз после возвращения Кардинала, против которого выступил не колеблясь, — не могла помочь ему подняться после его падения. Но пора восстановить прерванную нить моего рассказа.

Вам нетрудно представить себе, как велико было волнение парижан в описанное мной утро. Большая часть работавших в своих лавках ремесленников имела при себе мушкеты. Женщины творили молитву в церквах. Однако, без сомнения, мысль о том, что опасность может вернуться, тревожила Париж во второй половине дня более, нежели волновала утром сама опасность. На лица почти всех тех, кто не был прямо связан ни с одной, ни с другой партией, легло выражение печали. Раздумье, уж не развлеченное деятельностью, охватило даже тех, кто принял большее участие в борьбе, нежели другие. Если верить тому, что граф де Фиеск во всеуслышание рассказывал вечером в гостиной своей жены, принц де Конде сказал ему: «Сегодня утром Париж едва не спалили. То-то порадовался бы иллюминации кардинал Мазарини! И зажечь ее собирались два его самых заклятых врага». Я, со своей стороны, тоже понимал, что нахожусь на краю самой зловещей и опасной пропасти, какая только может грозить человеку. В лучшем для меня случае я мог бы одолеть принца де Конде, но, если бы он при этом погиб, я прослыл бы убийцей первого принца крови, Королева неминуемо отреклась бы от меня, а все плоды моих трудов и риска достались бы Кардиналу, ибо беспорядки, дошедшие до крайности, в конце концов всегда оборачиваются в пользу королевской власти. Вот что твердили мне мои друзья, во всяком случае те из них, кто отличался благоразумием; вот что твердил себе я сам. Но как быть? Что делать? Каким способом отвести грозящую мне опасность, ведь я навлек ее на себя поведением, какое избрал по причине весьма основательной, а продолжал ему следовать в силу принятых мною обязательств — причины никак не менее важной. Богу угодно было разрешить мои сомнения.

Месьё, удрученный воплями парижан, в ужасе сбежавшихся толпой к Орлеанскому дворцу, но еще более подгоняемый собственным страхом, который внушил ему мысль, что волнение, едва не вспыхнувшее, всеохватно и не ограничится Дворцом Правосудия, Месьё, говорю я, подгоняемый страхом, взял слово с принца де Конде, что тот явится назавтра в Парламент в сопровождении всего лишь пяти человек, при условии, что и я дам обещание прийти туда с таким же числом провожатых. Я умолял Месьё простить меня, если я не соглашусь на это условие, — во-первых, принять его — означало бы оказать непочтение Принцу, с которым мне невместно равняться; во-вторых, я не чувствовал бы себя в безопасности, ибо множество смутьянов, улюлюкающих мне вслед, не подчиняются ничьим приказам и не признают никаких начальников; я ношу оружие для того лишь, чтобы защитить себя от этих людей; я знаю, какое почтение мне подобает оказывать принцу де Конде; между ним и любым дворянином расстояние столь велико, что свита из 500 человек для него значит меньше, чем для меня один лакей. Месьё, видя, что я не соглашаюсь на его предложение, и узнав, что герцогиня де Шеврёз, к которой он послал Орнано, чтобы ее убедить, меня поддерживает, — Месьё отправился к Королеве, дабы представить ей, к каким горестным последствиям неминуемо приведут подобные действия. Но поскольку по натуре своей Королева ничего не боялась и немногое способна была предвидеть, она не придала никакого значения остережениям Месьё, тем более что в глубине души была счастлива, полагая крайности возможными и близкими. И только после того как канцлер, горячо ее убеждавший, а также Барте и Браше, прятавшиеся на чердаке Пале-Рояля и боявшиеся, как бы во время всеобщего возмущения их там не обнаружили, втолковали ей, что в нынешних обстоятельствах гибель принца де Конде и моя приведет к такой смуте, когда само имя Мазарини может стать роковым для королевского дома, она уступила не столько доводам, сколько мольбам смертных и согласилась именем Короля запретить обеим сторонам являться в Парламент.

Первый президент, уверенный, что Принц не примирится с таким решением, которое по справедливости не могло быть вменено ему в обязанность, ибо присутствие его в Парламенте было необходимо, отправился вместе с президентом де Немоном к Королеве; он объяснил ей, что, оставаясь нелицеприятным, нельзя запретить принцу де Конде присутствовать там, куда он явился просить правосудия и оправдания в преступлениях, в каких его обвиняют. Он напомнил Королеве различие, какое ей следует делать между первым принцем крови, чье присутствие в этих обстоятельствах в Парламенте необходимо, и парижским коадъютором, который вообще заседает в нем только в силу беспримерной милости Парламента 396. В заключение он обратил внимание Королевы, что одно лишь сознание долга вынуждает его так говорить, ибо, — прямодушно признался он, — его столь растрогало мое отношение к небольшой услуге, какую его сын пытался оказать мне нынче утром (таковы были его выражения), что ему приходится приневоливать себя, убеждая Королеву сделать то, что едва ли придется мне по нраву. Королева уступила его доводам, а также настоянию всех придворных дам, которые, каждая по своей причине, дрожали от страха при мысли о почти неизбежной завтрашней ссоре. Она прислала ко мне дежурного капитана личной гвардии Короля Шаро, чтобы именем Королях запретить мне показываться назавтра во Дворце Правосудия. Первый президент, которого я посетил утром по окончании заседания, чтобы выразить ему благодарность, явился ко мне с ответным визитом в ту самую минуту, когда Шаро выходил от меня; г-н де Моле совершенно откровенно сообщил мне все, что высказал Королеве. Я не только оценил его правоту, но и не утаил от него, что очень рад, ибо он помог мне с честью уклониться от недостойного поступка. «Тот, кто так мыслит, свидетельствует о своем благоразумии, — сказал он. — Тот, кто открыто в этом признается, свидетельствует о благородстве своего сердца». При последних словах он растроганно меня обнял. Мы поклялись друг другу в дружбе. И я до конца моих дней сохраню душевную теплоту и чувство признательности к его семейству.

На другой день, во вторник 22 августа, палаты собрались на ассамблею. На всякий случай, поскольку волнение в Париже до конца не улеглось, охранять Парламент поставили две роты горожан. Принц де Конде оставался в Четвертой апелляционной палате — ему не положено было присутствовать на заседании, где обсуждали его требование оправдать его или обвинить. Высказано было множество разных мнений. Приняли предложение Первого президента, — поручить депутатам Парламента передать Королю и Королеве все послания как самой Королевы и герцога Орлеанского, так и принца де Конде, вместе с почтительнейшими представлениями о том, сколь эти послания важны; Королеву всеподданнейше просить не давать хода этому делу, а герцога Орлеанского — стать посредником в примирении.

Принц покинул ассамблею, сопровождаемый толпой простолюдинов из своих приверженцев, и неподалеку от монастыря миноритов я, идучи во главе процессии Большого Братства, носом к носу столкнулся с его каретой. Поскольку процессию эту составляют тридцать — сорок парижских кюре и за ней всегда следует большая толпа, я счел, что не нуждаюсь в обычном своем эскорте и даже умышленно взял с собой всего лишь пятерых или шестерых дворян — господ де Фоссёза, де Ламе, де Керьё, де Шатобриана и двух шевалье — д'Юмьера и де Севинье. Три-четыре человека из черни, сопровождавшей Принца, завидев меня, стали кричать: «Бей мазариниста!» Принц де Конде, в чьей карете, если не ошибаюсь, сидели господа де Ларошфуко, де Роган и де Гокур, узнав меня, тотчас вышел из кареты. Он заставил умолкнуть крикунов из своих приверженцев и преклонил колено, чтобы получить мое благословение; я благословил его, не обнажая головы, потом немедля снял скуфью и отвесил ему глубокий поклон. Как видите, история довольно забавная 397. А вот вам другая, окончившаяся куда менее забавно, — на мой взгляд, она стала причиной гибели моей карьеры и того, что жизни моей с тех пор не раз грозила опасность.

Королева была так восхищена тем, что замыслам Принца удалось воспрепятствовать, и так довольна прямодушным моим поведением, что несколько дней я воистину находился в большой милости. В разговорах со своими приближенными Ее Величество не могла мною нахвалиться. Принцесса Пфальцская уверена была, что похвалы эти идут от чистого сердца. Г-жа де Ледигьер сказала мне, что г-жа де Бове, с которой она состояла в довольно близкой дружбе, уверяет, будто я начинаю приобретать на Королеву влияние. Более всего убедило меня в этом то, что Королева, не терпевшая ни малейшего порицания поступков кардинала Мазарини, рассмеялась, и притом от души, шутке, которую я позволил себе на его счет. Барте, не помню уж по какому случаю, заметил мне за несколько дней до этого, что, мол, бедному г-ну Кардиналу порой чинят жестокие помехи, на что я ответил ему: «Дайте мне на два дня в сторонники Короля, и вы увидите, осмелится ли кто-нибудь чинить помехи мне». Дурацкая шутка показалась ему забавной, и, будучи сам большим острословом, он, не удержавшись, повторил ее Королеве. Она нисколько не рассердилась и даже посмеялась от души; обстоятельство это, привлекшее внимание г-жи де Шеврёз, которая хорошо знала Королеву, как и слова, переданные ей г-жой де Ледигьер, заронили в голову герцогини мысль, о которой вы узнаете после того, как я расскажу вам, что это были за слова.

Однажды в присутствии Королевы г-жа де Кариньян объявила, что я урод, — быть может, то был единственный случай в ее жизни, когда она не солгала. «У него великолепные зубы, — возразила ей Королева, — а когда у мужчины зубы хороши, он не бывает уродом». Г-жа де Шеврёз, узнавши об этом замечании от г-жи де Ледигьер, которой передала его г-жа де Ньель 397а, вспомнила, как Королева не раз говорила при ней, что красоту мужчин составляют единственно зубы, потому что только от этой красоты и есть прок. «Попытаем счастья, — сказала мне герцогиня как-то вечером, когда я прогуливался с ней в саду Отеля Шеврёз. — Если вы готовы сыграть эту роль, все может случиться. Только делайте в присутствии Королевы вид мечтательный, не сводите глаз с ее рук 398, браните на чем свет стоит Кардинала, остальное предоставьте мне» 399. Мы договорились о подробностях и разыграли их в точности так, как сговорились. Я два-три раза испрашивал у Королевы тайной аудиенции по пустому поводу. Во время этих аудиенций я сообщал ей лишь то, что могло заставить ее недоумевать, зачем мне понадобилось ее видеть. Я по пунктам следовал наставлениям герцогини де Шеврёз, в своем раздражении и злобе на Кардинала доходил до сумасбродства. Королева, от природы большая кокетка, такой язык понимала с полуслова. Она заговорила об этом с герцогиней де Шеврёз, та прикинулась удивленной и озадаченной, но лишь настолько, сколько необходимо было, чтобы правдоподобнее сыграть свою роль; она сделала вид; будто теперь припоминает прошлое и после слов Королевы задумалась над тем, что ей самой, мол, никогда не пришло бы в голову, хотя еще по возвращении в Париж 400 она заметила, что я злобствую против Кардинала. «В самом деле, Ваше Величество, — сказала она Королеве, — Ваши слова вызвали в Моей памяти обстоятельства, которые сообразуются с тем, что Вы мне сказали. Коадъютор целыми днями выспрашивал меня о прошлой жизни Вашего Величества с любопытством, которое меня удивляло, потому что он входил в такие мелочи, какие нисколько не касаются до нынешнего времени. Пока разговор шел о Вас, речи его были слаще меда, но стоило случайно упомянуть имя господина Кардинала, и передо мной был другой человек, тут уж он не давал пощады даже Вашему Величеству, и вдруг смягчался снова — впрочем, только не в отношении господина Кардинала. Кстати, припоминаю, как однажды ему вдруг вздумалось яростно разбранить покойного Бекингема — не помню уж, с чего началась беседа, но коадъютор не мог стерпеть, что я отозвалась о герцоге как о человеке истинно благородном. Тьма подобных признаков теперь вдруг сразу представилась моему взору, — я не замечала их, потому что мне затуманивала глаза любовь его к моей дочери, но, правду сказать, любовь эта не столь велика, как люди воображают. Хотелось бы мне, чтобы бедняжка увлекалась им не более, чем он ею. Но все же, Государыня, я не могу поверить, чтобы коадъютор был настолько безумен, что забрал себе в голову подобную фантазию».

Вот какой разговор произошел однажды у г-жи де Шеврёз с Королевой; так они разговаривали раз двадцать или тридцать, и наконец Королева убедила герцогиню, что я все-таки настолько безумен, что забрал себе в голову подобное безрассудство, а герцогиня в свою очередь убедила Королеву, что оно, оказывается, засело в моей голове гораздо крепче, чем она сама вначале предполагала. Я, со своей стороны, также не сидел сложа руки и усердно играл свою роль: в разговорах с Королевой я то впадал в задумчивость, то городил вздор. А опомнившись, всякий раз изъявлял ей мое глубокое почтение, выказывая при этом скорбь, а иногда озлобление против г-на Кардинала. Я не заметил, что, действуя так, уже становлюсь принадлежностью двора, но мадемуазель де Шеврёз, у которой мать ее сочла необходимым по причинам, какие вы узнаете из дальнейшего, получить согласие на такое поведение, два месяца спустя вздумала вдруг положить ему конец, совершив великую и неописанную неосторожность. Я расскажу вам о ней после того, как успокою свою совесть, заполнив в моем рассказе пропуск, за который давно уже себя укоряю.

Почти все, что я вам изложил, являет собой череду событий, обнаруживающих привязанность Королевы к кардиналу Мазарини, и поэтому, думается, мне следовало гораздо ранее объяснить вам природу этого чувства; на мой взгляд, вы сможете судить о нем более верно, если я предварю свой рассказ описанием некоторых событий времен молодости Ее Величества — я причисляю их к столь же неоспоримым и достоверным, как если бы сам был их свидетелем, ибо мне сообщила их г-жа де Шеврёз, единственная подлинная наперсница ее юных лет. Герцогиня часто говаривала мне, что Королева ни душой, ни телом не походит на испанку; она не обладает ни страстью, ни живостью своего народа, ей досталось от него одно лишь кокетство, но зато им она наделена в избытке; ей нравился Бельгард, человек уже немолодой, но учтивый и обходительный в духе, царившем при дворе Генриха III; он, однако, лишился ее расположения, когда, отбывая командовать армией в Ла-Рошель и испросив у нее туманного позволения надеяться при расставании на ее милость, удовольствовался тем, что осмелился умолять ее коснуться рукой эфеса его шпаги: Королева посчитала поведение де Бельгарда столь глупым, что никогда его не простила 401. Она благосклонно принимала ухаживания герцога де Монморанси, хотя сам он вовсе не был ей по сердцу; домогательства кардинала де Ришельё, который в любви отличался педантизмом в той же мере, в какой во всем прочем отличался умом и вкусом, она отвергала решительно, потому что ей внушали отвращение его приемы; единственный человек, которого она любила страстно, был Бекингем: она назначила ему свидание однажды ночью в маленьком саду Лувра 402; сопровождала ее одна только герцогиня де Шеврёз; стоя поодаль, герцогиня услышала шум, как если бы двое боролись друг с другом; приблизившись к Королеве, она нашла ее сильно взволнованной, а Бекингема на коленях перед нею. В тот вечер, вернувшись в свои покои, Королева сказала ей лишь, что все мужчины грубияны и наглецы, а наутро послала ее спросить у герцога, уверен ли он, что ей не грозит опасность забеременеть; после этого случая герцогиня де Шеврёз ничего более не слыхала ни о каких любовных приключениях Королевы; с самого начала Регентства она заметила в ней большую приязнь к Кардиналу, но не могла уяснить себе, как далеко эта приязнь зашла; правда, вскоре герцогиню изгнали и она не успела разобраться, идет ли тут речь о делах любовных; когда же г-жа де Шеврёз возвратилась во Францию после осады Парижа, Королева вначале держалась так скрытно, что герцогиня ничего не могла у нее выведать; позднее, когда Королева вновь привыкла к ней, герцогиня стала замечать, что иногда та держится с Кардиналом почти так, как когда-то с Бекингемом, но иногда герцогине бросались в глаза другие приметы, наводившие ее на мысль, что их связывает лишь близость духовная; одной из главных таких примет было обхождение Кардинала с Королевой, отнюдь не учтивое и даже грубое. «Впрочем, сколько я знаю Королеву, — прибавила г-жа де Шеврёз, — это может доказывать и обратное 403: Бекингем говорил мне когда-то, что любил в своей жизни трех королев и всем трем принужден был не раз задавать таску, вот почему я не знаю, что и думать». Так рассуждала г-жа де Шеврёз. Возвращаюсь, однако, к моему повествованию.

Хотя роль противника принца де Конде и делала мне честь, я не настолько был ею польщен, чтобы не видеть всей глубины пропасти, к которой она меня вела. «Куда мы идем? — спрашивал я президента де Бельевра, который, на мой взгляд, слишком уж радовался тому, что принц де Конде не стер меня с лица земли. — Ради кого усердствуем? Я знаю, что мы принуждены делать то, что делаем, и делаем это наилучшим образом, но пристало ли нам радоваться необходимости, толкающей нас к этому лучшему, когда она вскоре почти неизбежно приведет нас к худшему?» — «Понимаю вашу мысль, — отвечал мне президент де Бельевр, — но позволю себе возразить вам словами, которые однажды слышал от Кромвеля (де Бельевр видел его в Англии и был с ним знаком); Кромвель сказал мне однажды, что всех выше поднимается тот, кто не знает, куда он держит путь». — «Вам известно, — заметил я, — что Кромвель мне отвратителен, а если он придерживается подобного мнения, я еще и презираю его, хотя нам и пытаются внушить, будто он человек великий, ибо подобное мнение достойно повредившегося в уме». Я пересказываю вам этот разговор, сам по себе ничем не примечательный, для того лишь, чтобы показать вам, сколь опасно судить вслух о людях, занимающих высокое положение. Президент де Бельевр, вернувшись в свой кабинет, где толпилось множество народу, повторил, не подумав, мои слова, дабы доказать, что меня несправедливо обвиняют в том, будто честолюбие мое беспредельно и безгранично; их передали Протектору, вспомнившему о них с озлоблением в обстоятельствах, о которых я расскажу вам далее. «Мне известен лишь один человек на свете, который меня презирает, — это кардинал де Рец», — сказал он французскому послу в Англии де Бордо. Суждение это едва не обошлось мне весьма дорого. Но продолжаю свой рассказ.

Месьё, очень довольный тем, что так легко выпутался из вышеописанных затруднений, думал лишь о том, каким способом избежать их в будущем, и 26 августа отбыл в Лимур, чтобы показать, как он объяснил Королеве, что совершенно не причастен к поступкам принца де Конде.

Двадцать восьмого августа, а также на следующий день Принц всеми силами старался принудить Парламент убедить Королеву, чтобы та либо оправдала его, либо представила письменные доказательства обвинений, которые она ему предъявила. Но Первый президент оставался тверд в своем решении — не допускать никаких прений по этому вопросу до прибытия герцога Орлеанского, а так как он был уверен, что Месьё возвратится не скоро, он согласился от имени Парламента просить его пожаловать в палату; 29 августа, после обеда, принц де Конде в сопровождении герцога де Бофора сам отправился к Месьё, чтобы содействовать его возвращению. Он ничего не добился; в полночь ко мне явился Жуи, посланный Месьё, чтобы уведомить меня о происшедшем разговоре и приказать мне завтра же сообщить о нем Королеве.

Назавтра, 30 августа, принц де Конде явился в Парламент, где имел удовольствие наблюдать герцога Вандомского в самой жалкой роли, какую можно вообразить: герцог требовал внести в протокол его заверения в том, что с 1648 года он слыхом не слыхал ни о каких переговорах о браке его сына с мадемуазель Манчини; разумеется, он никого не убедил. Потом принц де Конде спросил Первого президента, ответила ли Королева на представления Парламента касательно его особы; послали за магистратами от короны, и те объявили, что Ее Величество отложила ответ до возвращения герцога Орлеанского, пребывающего в Лимуре. Принц выразил недовольство этой отсрочкой, полагая, что таким образом ему отказывают в правосудии; среди членов Парламента начался ропот, и Первый президент после долгого сопротивления принужден был сообщить о том, что произошло в Пале-Рояле в минувшую субботу, когда он сделал Королеве представления. Он изложил их Королеве с большой горячностью, не упустив ни одного довода, способного убедить ее в том, сколь важно и даже необходимо согласие в королевской семье. Но Королева, заключил Первый президент, объявила ему, так же как и магистратам от короны, что откладывает дело до возвращения герцога Орлеанского.

Президент де Мем, который побывал в Лимуре, чтобы от имени Парламента просить Месьё пожаловать в палату, привез от него ответ весьма уклончивый; члены Парламента еще более уверились в том, что Месьё не намерен являться во Дворец Правосудиям когда г-н де Бофор, накануне сопровождавший в Лимур принца де Конде, объявил, что Месьё приказал ему от его имени просить Парламент, не дожидаясь его, как было решено прежде, довести до конца дело с декларацией против г-на Кардинала.

Тридцать первого августа принц де Конде, снова явившись в Парламент, выразил решительное неудовольствие тем, что Королева все еще не ответила на ремонстрации; она и в самом деле через канцлера просто объявила магистратам от короны, что ждет г-на де Бриенна, которого послала в Лимур в пять часов утра. Вы, без сомнения, полагаете, что она послала туда де Бриенна, чтобы поблагодарить Месьё за твердость, какую он изъявил, отказываясь прибыть в Парламент, или укрепить его в этом решении. Вы еще более утвердитесь в своем предположении, если я скажу вам, что накануне Королева повелела мне написать герцогу Орлеанскому от ее имени, что она преисполнена к нему благодарности (именно так она выразилась) за то, что он воспротивился притязаниям Принца, и сохранит эту благодарность на всю жизнь. Все, однако, переменила ночь или, лучше сказать, та ночная минута, когда прибыл камердинер Кардинала, Метейе, с депешей; в ней, между прочим, если верить маршалу Дю Плесси, который утверждал, будто видел собственноручное письмо Кардинала, стояли следующие слова: «Удостоверьте, Государыня, невиновность принца де Конде в любых выражениях, какие он пожелает; все средства хороши, только бы оттянуть время и не дать ему расправить крылья». Примечательно, что за три дня до этого Королева сказала мне самому, что от всей души желала бы, чтобы Принц оказался уже в Гиени. «Лишь бы, — присовокупила она, — не думали, что я этому содействовала». Этот эпизод истории — один из тех, которые уже побудили меня заметить вам по другому случаю, что бывают обстоятельства, неизъяснимые даже для людей, бывших ближайшими их свидетелями. Помнится, мы с принцессой Пфальцской всеми силами старались дознаться причины столь внезапной перемены; мы заподозрили было, что она совершилась под воздействием каких-то тайных переговоров, но потом, как нам казалось, установили с несомненностью, что предположение наше неосновательно. Утверждают меня в этом мнении два нижеследующих обстоятельства:

Первого сентября Королева приказала канцлеру в своем присутствии объявить членам Парламента, которых она вызвала в Пале-Рояль, что, поскольку сообщения о сговоре принца де Конде с испанцами повторены не были, Ее Величество соизволит полагать их ложными.

Четвертого сентября в присутствии всей ассамблеи принц де Конде объявил слова Королевы недостаточными для его оправдения, ибо из них следовало, что, если бы по первоначальному обвинению назначено было следствие, он был бы найден виновным. Принц требовал постановления по всей форме и говорил об этом с такой горячностью, что и впрямь видно было: наружное смягчение Королевы не есть следствие ее с ним сговора. Но поскольку она переменила гнев на милость также и не по сговору с Месьё, на Месьё это подействовало так, словно примирение Королевы с Принцем состоялось на деле. К нему вернулись все его подозрения, и он уже совсем другим тоном заверил уполномоченных Парламента Дужа и Менардо, явившихся 2 сентября просить его пожаловать в палату, что не преминет это сделать.

Месьё и в самом деле туда явился; весь вечер 3-го он доказывал мне, что причиной столь внезапной перемены могут быть одни только потайные переговоры — он был уверен, что Королева, которая клялась ему в противном, его обманывает; 4 сентября он с таким жаром поддержал требование принца де Конде, что во всем Парламенте только три голоса были поданы против ремонстраций; их решено было представить Королеве, дабы получить от нее декларацию, которая по всей форме подтверждала бы невиновность принца де Конде и могла быть внесена в протокол до совершеннолетия Короля. Благоволите вспомнить, что совершеннолетие приходилось на 7 сентября. Когда Первый президент объявил, что принц де Конде по справедливости должен получить эту декларацию, однако сначала ему следовало бы явиться к Королю, дабы выразить Государю свою преданность, оратора прервал глухой ропот множества голосов, требовавших декларации против Кардинала.

Обе эти декларации были присланы в Парламент 5 сентября, и с ними третья, гласившая, что Парламенту надлежит продолжать заседания, но посвящать их единственно делам общественным.

Шестого сентября декларация, касающаяся Кардинала, и та, в которой говорилось о продолжении заседаний палат, были оглашены в Парламенте, но чтение первой, то есть той, что подтверждала невиновность принца де Конде, было отложено до совершеннолетия Короля под предлогом, будто присутствие Короля придаст ей более законности и торжественности, а на самом деле, чтобы выиграть время и сначала поглядеть, какое впечатление в народе произведет блеск монаршего величия, которое решено было явить во всем его великолепии. На это предположение наводят меня слова, сказанные Сервьеном одному достойному доверия человеку, которые я узнал от того спустя более десяти лет: сумей, мол, двор воспользоваться как должно этой минутой, он наголову разбил бы и принцев и фрондеров. Безумная мысль — тем, кто хорошо знал Париж, она никогда не пришла бы в голову.

Принц де Конде, который доверял двору не более, чем фрондерам, имел довольно оснований не полагаться ни на ту, ни на другую партию; он не пожелал присутствовать на церемонии и довольствовался тем, что послал на нее принца де Конти, вручившего Королю письмо Принца, в котором тот умолял Его Величество простить его, но заговоры и клеветы врагов мешают ему явиться во дворец; Принц присовокуплял, что одно лишь почтение к Королю удерживает его вдали от дворца. Последние слова, в которых содержался намек на то, что если бы не почтение к Королю, Принц нашел бы способ оградить себя от опасности, привели Королеву в такую ярость, в какой я ее не видывал прежде. «Принц де Конде погибнет, или погибну я сама», — объявила она мне вечером. В этом случае у меня не было причин стараться настроить ее на более милостивый лад. Но когда из одного только чувства чести я пытался возразить ей, что слова Принца могли иметь другое значение, более невинное, как оно и было на самом деле, она в негодовании крикнула мне: «Это ложное великодушие! Ненавижу его!»

Между тем письмо Принца составлено было в выражениях весьма разумных и сдержанных.

Навестив Три 404, принц де Конде возвратился в Шантийи и там узнал, что в день совершеннолетия Короля, то есть 7 сентября, Королева объявила о назначении новых министров 405. А когда Шавиньи сообщил Принцу, что Месьё при этом известии, не удержавшись, заметил со смехом: «Уж эти-то министры продержатся дольше тех, кого назначили на Страстной четверг» 406, Принц еще укрепился в своей решимости убраться подальше от двора. В письме, которое Принц написал Месьё, чтобы выразить ему свое неудовольствие новым кабинетом, а также объяснить причины, побудившие его покинуть двор, Его Высочество справедливо дал понять герцогу Орлеанскому, что назначением нового кабинета оскорбили также и самого Месьё. Герцог Орлеанский, в глубине души весьма обрадованный тем, что Принц намерен оставить двор, в той же мере радовался возможности поверить или, лучше сказать, убедить себя, будто Принц доволен его действиями, а стало быть, не догадывается о том, что Королева назначила министров с согласия самого Месьё. Он счел, что по этой причине, как бы ни повернулось дело, он может сохранить с Принцем доброе согласие, а присущая ему слабость — сидеть между двух стульев, увлекла его на сей раз далее и стремительнее обычного: в минуту отъезда принца де Конде он так поспешил изъявить ему свою дружбу, что почти забыл о Королеве и даже не позаботился объяснить ей подоплеку своих неискренних попыток удержать Принца в Париже. Он послал к Принцу своего приближенного, чтобы просить Его Высочество дождаться его в Ожервиле, наказав в то же время посланцу явиться в Анжервиль не прежде, чем тот убедится, что Принц оттуда отбыл 407. Не доверяясь Королеве, Месьё не посвятил ее в эту злополучную уловку, к которой прибегнул для того лишь, чтобы уверить Принца: будь, мол, на то его воля, Принцу не пришлось бы уехать. Королева же, которая знала об отправке гонца, но не знала о ее тайной цели, решила, что, будь на то воля Месьё, Принц остался бы при дворе. Это ее обеспокоило; она сказала об этом мне; я откровенно изложил ей, как я толкую поступок Месьё, что было чистой правдой, хотя сам Месьё дал мне на этот счет весьма сбивчивые и путаные объяснения. Королева не заподозрила меня в желании ее обмануть, но вообразила, будто я обманут сам, и Шавиньи, оттеснив меня, совершенно подчинил Месьё своему влиянию. Она заблуждалась: Месьё ненавидел Шавиньи пуще самого дьявола и натворил все, описанное мной, из одного лишь малодушия, которое всегда побуждало его стараться поладить со всеми партиями, пускаясь на заигрывания, порой просто смешные. Но, прежде чем продолжить мой рассказ, я думаю, будет кстати остановиться на одной забавной подробности, касающейся до того самого Шавиньи, которого вы уже видели и еще увидите на сцене среди действующих лиц.

Мне кажется, я уже говорил вам, что вскоре после перемен, происшедших в Страстной четверг, Месьё готов был потребовать от Королевы удаления Шавиньи и отказался от этой мысли только после того, как я убедил его, что ему выгодно оставить в Совете человека, который подобно Шавиньи способен сеять и поддерживать рознь и недоверие среди тех, чьим поведением недоволен Его Королевское Высочество. Дальнейшие события подтвердили мою правоту: приверженность Шавиньи к Принцу весьма содействовала тому, что Королева с большим подозрением относилась ко всем действиям этой партии, ибо ей было известно, что Шавиньи заклятый враг Кардинала. Королева отлично знала, что Шавиньи главный зачинщик отставки трех министров; в досаде на это, три или четыре дня спустя после их падения, она приказала ему удалиться к себе в Турень. Он не исполнил приказа под предлогом болезни матери 408 и продолжал ему противиться, опираясь на влияние принца де Конде. Когда же влияние Принца в Париже стало уже недостаточным, чтобы удержать Шавиньи в столице, Королева со злорадством отставила его от дел. «Я еще порадуюсь, видя его на улице в роли лакея», — сказала она мне с непередаваемой злобой. Для этого в тот самый день, когда назначены были новые министры, она через маршала де Вильруа объявила Шавиньи, что он может остаться в Париже. Он отказался, сославшись на домашние дела, и удалился в Турень, но не в силах был там усидеть. В отсутствие Короля он возвратился в Париж, где играл роль жалкую и смешную, за которую в конце концов поплатился жизнью и честью. Г-н де Ларошфуко весьма справедливо заметил, что научиться скучать — значит постигнуть одну из величайших премудростей жизни 409.

Прежде чем излагать дальнейшие события, я должен осведомить вас о том, что произошло между принцем де Конде и г-ном де Тюренном. Едва Принц, покинув Париж, направился в Сен-Мор, туда прибыли герцог Буйонский и виконт де Тюренн, чтобы предложить Принцу, которого они, казалось, и в самом деле решительно поддерживают, свои услуги. Принц рассказывал мне впоследствии, что накануне его отъезда из Сен-Мора в Три, откуда он уже не вернулся ко двору, г-н де Тюренн снова столь твердо обещал ему служить, что даже согласился принять приказ за собственноручной подписью Принца, повелевавший Ла Муссе, который в отсутствие Принца командовал его войсками в Стене, передать крепость де Тюренну; однако первое известие, полученное после того Принцем о де Тюренне, было, что тот собирается начальствовать армией Короля. Поверьте, я не знаю человека менее способного оклеветать кого-нибудь с умыслом, чем принц де Конде. Я никогда так и не решился просить на сей счет объяснений у виконта де Тюренна; заводя с ним окольные разговоры, я узнал только, что после освобождения Принца из тюрьмы, г-н де Тюренн имел множество причин быть им недовольным; Принц во всем отдавал предпочтение герцогу Немурскому, а тот способностями далеко уступал де Тюренну и не оказал Принцу таких услуг, как виконт, поэтому де Тюренн счел себя свободным от взятых им ранее обязательств. Поймите, я не знаю человека, менее способного совершить низкий поступок, чем виконт де Тюренн. Признаем же от всей души, что в истории бывают обстоятельства неизъяснимые 410. Возвращаюсь, однако, к прерванному повествованию.

Принц, задержавшийся в Ожервиле не более одного или двух дней, выехал по направлению к Буржу, то есть по дороге к Бордо; Королева, как я вам уже, кажется, говорил, только обрадовалась бы отъезду Принца, следуй она собственным побуждениям, но она получила из Брюля инструкции противоположного свойства и не посмела воспротивиться мнению Месьё, а тот, подогретый советами Шавиньи и к тому же уверенный, что двор ведет с Принцем тайные переговоры, на всякий случай прикидывался, будто усердно хлопочет удержать Принца. Окончательно убедили его в том, что ему следует действовать именно так, слухи, дошедшие до него в эту пору, как полагали, через Ле Телье, и внушившие ему, что расчет его верен и притворное его усердие вернуть кузена в Париж, напротив, лишь побудит того спокойно оставаться в своем губернаторстве, а Месьё полагал, что ему это выгодно во всех отношениях. Согласно этим слухам, Принцу будто бы предложили мирно сидеть в его губернаторстве, пока не будут созваны Штаты. Предложение это принадлежит к роду тех, о которых я уже говорил — понять их невозможно, ибо невозможно объяснить другому да и уразуметь самому, что могло их породить. Нет сомнения, исходило оно от двора и придумал его то ли сам Ле Телье, то ли кто-то другой, но нет сомнения и в том, что оно как нельзя более противоречило истинным интересам двора, ибо, предоставив Принцу якобы мирно отдыхать в его провинциях, ему давали возможность сохранить, укрепить и умножить его войска, стоявшие там на зимних квартирах. Месьё предложению обрадовался, весьма меня удивив, ибо он сотни раз твердил мне, что, зная нрав Мазарини, приверженного ко всякого рода переговорам, полагает самым опасным для себя всякое предварительное соглашение между Принцем и двором. А какое соглашение могло быть опаснее, нежели то, к которому открывало путь это предложение? Но всего удивительнее, что предложение это, и впрямь гибельное для двора и для Месьё, отвергнуто было принцем де Конде, и судьба судила ему предпочесть собственным желаниям и убеждениям прихоть его друзей и слуг. Я знаю об этом лишь то, что Круасси, посланный в Бурж герцогом Орлеанским, впоследствии рассказал мне в Риме, но уверен — Круасси рассказал мне правду, ибо ему не было никакой корысти меня обманывать. Вот некоторые подробности.

Круасси показалось, что вначале принц де Конде, которому никогда не была по душе гражданская война, весьма склонялся принять предложение, которое тот передал ему от имени Месьё, тем более что оно предоставляло Принцу длительный срок для выбора дальнейшего пути. Предложения такого рода отвергнуть отнюдь не легко, в особенности если делают их как раз тогда, когда тебя вынуждают вступить на путь, которому противится твое сердце. А я уже говорил вам, что Принцу были вовсе не по душе заговор и междоусобица, да и все те, кто его окружали, охотно отказались бы от них, сумей они договориться между собой об условиях соглашения Принца с двором. Каждый желал найти в нем свою личную выгоду, но ни один не надеялся этого достигнуть, ибо ни один не имел на Принца такого влияния, чтобы оттеснить от переговоров всех прочих. Все они хотели войны, ибо ни один из них не верил, что сумеет извлечь пользу из мира; это всеобщее расположение, подкрепленное желанием герцогини де Лонгвиль находиться подальше от мужа, образовало неодолимое препятствие соглашению.

Тот, кто полагает, что глава партии распоряжается ею, не знает, что такое партия: истинной преданности делу в ней всегда противоборствуют интересы, подчас мнимые, подручных вождя. И всего досаднее, что его благородство нередко, а его осторожность почти всегда действуют заодно с ними против него самого. Круасси рассказывал мне, что в этом случае друзья Принца в своем недовольстве зашли так далеко, что даже уговорились между собой в Монроне, куда Принц прибыл, чтобы повидаться со своей сестрой, герцогиней, покинуть его и образовать третью партию под водительством и главенством принца де Конти, в случае если Принц примирится с двором на условиях, предложенных ему герцогом Орлеанским. Я не поверил бы словам Круасси, хотя он клялся, что это правда, столь беспомощен и нелеп был этот фантастический заговор, если бы сам я не оказался свидетелем сходных попыток сразу после освобождения Принца. Описывая события того времени, я забыл упомянуть, что четыре или пять дней спустя после своего возвращения из Стене герцогиня де Лонгвиль спросила меня в присутствии г-на де Ларошфуко, не пожелаю ли я предпочесть интересы принца де Конти интересам принца де Конде. Раскол — вот что ведет к гибели почти все партии и почти всегда он бывает плодом того рода хитроумия, которое отличается свойствами, несовместными с осмотрительностью. Итальянцы зовут это comoedia in comoedia 411.

Покорно прошу вас не удивляться, если в дальнейшем моем рассказе в описаниях ассамблей Парламента вы не найдете той точности, какую я соблюдал до сих пор. Поскольку сразу после совершеннолетия Короля, торжественно отпразднованного 7 сентября 412, двор отбыл из Парижа в Берри и Пуату и герцог Орлеанский занят был там посредничеством между Королевой и принцем де Конде, подмостки Дворца Правосудия оказались куда менее оживленными, нежели обыкновенно; можно сказать, что со дня совершеннолетия Короля, которое, как я уже упоминал, торжествовали 7 сентября, до 20 ноября, когда по миновании Святого Мартина открылась сессия, разыгрались лишь две важные сцены 7 и 14 октября, когда Месьё объявил Парламенту, что Король предоставил ему всю полноту власти для ведения переговоров с принцем де Конде, и когда он избрал себе для сопровождения и помощи в этом деле членов Государственного совета Алигра и Ла Маргери, а также представителей Парламента господ де Мема, Менардо и Кюмона. Депутации этой так и не пришлось отправиться к Принцу, ибо Принц, которого герцог Орлеанский пригласил встретиться с ним для совещания в Ришельё 413, отверг предложение двора как ловушку, с умыслом расставленную ему, дабы охладить рвение его приверженцев. Принц прибыл в Бордо 12 октября; 26 октября о том стало известно в Париже; в тот же день Король выехал в Фонтенбло, где, впрочем, оставался всего два или три месяца. Г-н де Шатонёф и маршал де Вильруа всячески уговаривали Королеву не давать партии принцев времени укрепиться.

Их Величества двинулись на Бурж 414. Они без труда изгнали оттуда принца де Конти; жители города объявили себя их сторонниками, а они на радостях до основания разрушили главную башню крепости, которая сдалась без единого выстрела. Паллюо с трех или четырехтысячным войском оставлен был осаждать Монрон, обороняемый Персаном; принц де Конти с герцогиней де Лонгвиль бежали в Бордо. Сопровождал их герцог Немурский, который за время этого путешествия предался герцогине де Лонгвиль более, нежели того желали бы г-жа де Шатийон и г-н де Ларошфуко 415. Принц де Конде полагал, что после совещания в Три с герцогом де Лонгвилем он завербовал его в свою партию, однако толку от этого не было никакого, ибо герцог продолжал спокойно отсиживаться в Руане. Действия, предпринятые в Стене войсками под командованием графа де Таванна по приказу, данному Принцем тотчас после того, как он удалился от двора, также не принесли плодов, поскольку граф де Гранпре, покинувший службу у Принца, нагнал страху на противника под Вильфраншем и в другой раз под Живе.

Зато бегство Марсена из Каталонии 416 имело следствия весьма важные. Он начальствовал над этой провинцией в пору, когда арестован был принц де Конде. Зная его за преданного слугу Принца, при дворе решили, что полагаться на него нельзя, и послали приказ интенданту его арестовать. Освободили его тотчас после освобождения принца де Конде и даже возвратили в должность. Когда Принц, выйдя из тюрьмы, удалился от двора и направился в Гиень, Королева решила склонить Марсена на свою сторону и послала ему патент вице-короля Каталонии, о котором он давно мечтал, пообещав к тому же всевозможные милости в будущем. Но поскольку Марсена еще прежде уведомили о том, когда и куда направился принц де Конде, он побоялся, что с ним снова обойдутся так же, как уже однажды обошлись. Не зная о посулах Королевы, он вместе с Бальтазаром, Люсаном, Мон-Пуйаном, Ла Маркусом и той частью войск, какую ему удалось увлечь, успел бежать из Каталонии в Лангедок. Отпадение Марсена дало испанцам в этих краях заметный перевес и, можно сказать, стоило Франции потери Каталонии.

Между тем Принц не терял времени даром в Гиени. Он привлек в свою партию все ее дворянство 417. Даже старый маршал де Ла Форс объявил себя его сторонником; граф Доньон, комендант Бруажа, положением своим всецело обязанный герцогу де Брезе, почел своим долгом выказать благодарность принцессе де Конде, сестре своего благодетеля.

Не забыли заручиться и поддержкой иностранцев. Лене был послан в Испанию, где от имени принца де Конде заключил договор с Его Католическим Величеством; эрцгерцог, командовавший в Нидерландах и только что взявший Берг-Сен-Винокс, со своей стороны принял меры, которые впоследствии стоили Франции Дюнкерка и Гравлина 418, а в эту пору вынудили двор держать на границе часть войск, которые были бы весьма необходимы в Гиени. Тучи эти, однако, не сотворили, по крайней мере внутри страны, всех тех бед, каких можно было ждать, видя, сколь они густые и черные. Соратники Принца служили ему вовсе не так, как подобало служить особе его звания и достоинств. В частности, маршал де Ла Форс в этих обстоятельствах не обнаружил твердости, достойной прежней его жизни. Крепость Ла Рошель, бывшая в руках графа Доньона, лишь недолго сопротивлялась графу д'Аркуру, командовавшему королевской армией. От испанцев, которым он передал Бур, крепость по соседству с Бордо, Принц не получил почти никакой помощи. Его Высочество одержал победы лишь в Ажене и Сенте. Он принужден был снять осаду с Коньяка; во всех этих битвах величайший из всех полководцев мира познал или, лучше сказать, показал, что доблесть, самая геройская, и дарования, самые выдающиеся, лишь ценой неимоверных усилий могут помочь новобранцам выстоять против обстрелянных солдат.

Приступая к своему сочинению, я задался целью описывать лишь то, чему был очевидцем, и потому событий в Гиени в начале военных действий принца де Конде касаюсь бегло 419 и лишь в той мере, в какой вам необходимо о них знать, ибо они тесно связаны с тем, что я наблюдал в Париже, и с тем, что мне удалось выведать при дворе и о чем я вам сейчас расскажу.

Помнится, я уже говорил вам выше, что двор направился из Буржа в Пуатье, чтобы решительней противодействовать планам Принца. Видя, что он не попался в ловушку, какую ему расставили, пытаясь завлечь его переговорами (дворцовая партия уверяла, хотя, по-моему, лживо, что к ним удалось склонить Гурвиля), с Принцем перестали церемониться и направили в Парламент декларацию, которой обвиняли его в оскорблении Величества, и прочая и прочая.

Вот, на мой взгляд, последнее и решительное мгновение революции. Немногие оценили истинное его значение. Каждый желал придать ему мнимое. Одни воображали, будто разгадку тогдашних событий должно искать в интригах, которые якобы плелись при дворе в пользу и против поездки Короля. Это глубочайшая ошибка: поездка предпринята была с общего согласия. Королева сгорала от нетерпения почувствовать себя свободной и оказаться там, куда она в любую минуту могла призвать г-на Кардинала. Министры своими письмами укрепляли ее в этой мысли. Месьё, более чем кто-либо другой, желал, чтобы двор находился подальше от Парижа, ибо преобладавшие в его натуре черты всегда побуждали его находить усладу во всем, что могло сузить круг ежедневных обязанностей, какие налагало на него присутствие Короля. Де Шатонёф не только желал новой схватки Принца с двором, чтобы тем еще затруднить их примирение, но и рассчитывал за время путешествия приобрести влияние на Королеву, ибо отсутствие Кардинала и отставка министров внушали ему надежду, что он может стать для нее лицом как более приятным, так и более нужным. Первый президент всеми силами содействовал поездке потому, что находил ее полезной для дел государственных, но также потому, что ему сделалось нестерпимо высокомерие, с каким с ним обходился де Шатонёф. Г-н де Ла Вьёвиль, как мне показалось, в первые дни отнюдь не спешил возложить на себя тяготы суперинтендантства; его ближайший наперсник, Бордо, повел со мной такие речи, что я почувствовал: Ла Вьёвилю просто не терпится, чтобы Король оказался уже вне Парижа. Нетерпение фрондеров было не меньшим — во-первых, они и в самом деле понимали, сколь важно не дать укрепиться Принцу на другом берегу Луары, во-вторых, они куда более полагались на Месьё, когда двор был в отдалении, нежели когда он был рядом. Вот как, на мой взгляд, относились все без изъятия к поездке Короля, и я не могу уразуметь, на чем основаны толки и писания, в которых, утверждалось, будто в Совете на сей счет существовали мнения противоречивые 420 .

Как видите, в отъезде Короля никакой загадки нет, но зато следствия его были и впрямь удивительными, ибо каждому они принесли как раз обратное тому, чего он ожидал. Королева оказалась в положении куда более затруднительном, нежели в Париже, ибо де Шатонёф стал чинить препятствия возвращению Кардинала. Министров обуял смертельный страх, как бы привычка и необходимость в конце концов не утвердили над Королевой, которую осаждают Вильруа и командор де Жар и которой наскучили их советы, власть де Шатонёфа, а тот, в свою очередь, увидел, что надежды, лелеемые им на сей счет, не оправдываются, ибо Королева действует, как прежде, в тесном согласии с Кардиналом и со всеми теми, кто истинно ему привержен. Месьё очень скоро стал предаваться не столько радостям свободы, какую мог вкушать в отсутствие двора, сколько тревогам, каковые вдруг овладели им, когда распространились слухи, будто ведутся тайные переговоры, а они казались ему тем более опасными, что происходили вдалеке. Ла Вьёвиль, более других страшившийся возвращения Кардинала, две недели спустя после отъезда Короля объявил мне, что все мы попали впросак, не воспротивившись отъезду двора. Я признал справедливость его слов в отношении меня самого и всех фрондеров. Я и сегодня всей душой признаю, что это была одна из тягчайших ошибок, какую совершил в ту пору каждый из нас, — я имею в виду каждого из тех, кто не желал возвращения кардинала Мазарини, ибо несомненно те, кто поддерживал его интересы, сделали верный ход. Ошибку эту должно объяснить присущей человеку склонностью всегда искать спасения от того, что причиняет ему неудобства сегодня, а не стараться предупредить то, что причинит ему их когда-нибудь в будущем. Я совершил оплошность наравне с прочими, но пример чужих ошибок не избавляет меня от стыда. Промах наш тем более непростителен, что мы предвидели его злосчастные следствия, которые, правду сказать, бросались в глаза; однако ради того, чтобы избежать беды небольшой, мы неосмотрительно встали на путь, грозивший бедой гораздо большей. Для нас куда менее опасно было позволить принцу де Конде укрепиться в Гиени, нежели предоставить Королеве, как это сделали мы, полную свободу вернуть своего фаворита. Эта ошибка принадлежит к числу тех, которые, помнится, уже не раз побуждали меня заметить: люди чаще всего совершают промахи оттого, что пекутся о настоящем более, нежели о будущем. Вскоре нам пришлось узнать и почувствовать, что важные ошибки, совершаемые партиями, противостоящими королевской власти, вносят в эти партии совершенное расстройство и почти неизбежно обрекают на неудачу тех, кто в них участвует, какой бы образ действий они потом ни избрали. Изъясню свою мысль.

Месьё, который, в сущности, предоставил Королеве свободу призвать обратно Мазарини, мог избрать теперь лишь один из трех выходов: первый — дать согласие на его возвращение, второй — воспротивиться этому в союзе с принцем де Конде, и третий — создать в государстве третью партию. Первое было бы постыдно после тех публичных заверений, какие он дал. Второе — ненадежно, ибо беспрерывные распри в партии Принца неминуемо толкали ее участников то и дело заводить переговоры с двором. Третье было опасно для государства, да и невозможно для Месьё, ибо было ему не по плечу.

Господину де Шатонёфу, оказавшемуся вместе с двором за пределами Парижа, оставалось либо сулить Королеве надежду на возвращение ее первого министра, либо воспротивиться этому возвращению, опираясь на содействие кабинета. Первое было гибельно, ибо в тогдашних обстоятельствах надежда эта могла сбыться слишком скоро для того, чтобы можно было рассчитывать оставить ее втуне. Второе — несбыточно, принимая во внимание расположение духа и упрямство Королевы.

Как же в этом случае мог поступить я сам — какой разумный и верный шаг сделать? Мне должно было или повиноваться Королеве, содействуя возвращению Кардинала, или воспротивиться ему вместе с Месьё, или стараться угодить обоим. Мне должно было также либо примириться с принцем де Конде, либо оставаться с ним в ссоре. Но какой из этих выходов сулил мне безопасность? Если бы я поддержал Королеву, это невозвратно погубило бы меня во мнении Парламента, народа и в глазах Месьё, а порукой моей безопасности была бы лишь добрая воля Мазарини. Если бы я поддержал Месьё, не прошло бы и четверти часа, как по законам, которые правят миром, у меня отняли бы обещанную кардинальскую шапку. Мог ли я оставаться в ссоре с Принцем, если Месьё вдруг затеет в союзе с ним войну против Короля? Мог ли я примириться с Принцем, когда Королева объявила мне, что не отменит своего решения рекомендовать меня в кардиналы лишь в том случае, если я дам ей слово с ним не примиряться? Оставайся Король в Париже, Королева принуждена была бы действовать с оглядкой, что устранило бы многие из этих опасностей, а другие смягчило бы. Мы содействовали отъезду двора вместо того, чтобы чинить ему препятствия, почти невидимые, а у нас было для этого множество способов. И случилось то, что всегда случается с теми, кто упустил важную и решительную минуту в деле. Поскольку ни один выход не казался нам хорош, все мы, кто во что горазд, взяли от каждого из них то, что посчитали в нем наименее дурным; это не могло не принести плачевные плоды, ибо такая, с позволения сказать, мешанина выкладок и решений всегда только все запутывает и помочь распутать этот клубок может одна лишь счастливая случайность. Я объясню вам свою мысль, применив ее к обстоятельствам; о которых идет речь, но сначала расскажу вам о некоторых весьма любопытных и знаменательных происшествиях, совершившихся в это время.

Королева, которая не оставляла мысли о возвращении кардинала Мазарини, почувствовав себя на свободе, перестала скрывать, что мечтает призвать его обратно; когда двор прибыл в Пуатье 421, господа де Шатонёф и де Вильруа поняли, что, судя по обороту событий, надежды, ими лелеемые, тщетны 422. Успех графа д'Аркура в Гиени; действия парижского Парламента, который, не желая и слышать о Кардинале, запрещал, однако, под страхом смерти, вербовать солдат для принца де Конде 423, намеревавшегося помешать возвращению Мазарини; гласный, откровенный раздор среди приближенных Месьё между приверженцами Принца и моими друзьями, придали храбрости тем, кто защищал при Королеве интересы ее первого министра. Сама она обладала храбростью в преизбытке, когда речь шла о том, чтобы исполнить свою прихоть. Окенкур, совершивший тайное путешествие в Брюль, объявил Кардиналу, что восьмитысячная армия готова встретить его на границе и с триумфом проводить до Пуатье. Человек, бывший при этом разговоре, рассказывал мне, что воображение Кардинала в особенности пленила надежда увидеть целую армию, носящую его цвет 424 (ибо Окенкур в его честь нацепил на себя зеленую перевязь), и все заметили его слабость. Однако в ту самую минуту, когда Королева строила планы начать войну, она продолжала вести переговоры. Гурвиль то и дело ездил к Принцу и обратно. Барте отправился в Париж, чтобы заручиться поддержкой герцога Буйонского, г-на де Тюренна и моей. Сцена эта заслуживает того, чтобы остановиться на ней подробнее.

Я уже говорил вам, что герцог Буйонский и виконт де Тюренн покинули принца де Конде и вели в Париже жизнь совершенно уединенную, не принимая почти никого, кроме самых близких друзей. Я принадлежал к их числу, и поскольку мне как, может быть, никому другому известны были достоинства и влияние обоих братьев, я приложил все старания, чтобы Месьё понял это и оценил, а братья приняли бы его сторону. Неприязнь, какую он, сам не зная почему, всегда питал к старшему из них, помешала Месьё поступить согласно его собственной выгоде, а презрение, какое по причине, хорошо ему известной, питал к Месьё младший из братьев, отнюдь не содействовало успеху моих переговоров. В переговоры же, какие поручено было вести Барте, как раз в это время прибывшему в Париж, мы оба с герцогом Буйонским оказались вовлечены принцессой Пфальцской, общей нашей приятельницей, — именно к ней Барте имел приказание обратиться.

Она пригласила нас троих к себе между полуночью и часом и представила нам Барте, который, излив на нас сначала поток гасконского бахвальства, объявил, что Королева, приняв решение призвать обратно кардинала Мазарини, не пожелала, однако, исполнить его, не спросив вперед нашего мнения и прочая, и прочая. Герцог Буйонский, который часом позже поклялся мне в присутствии принцессы Пфальцской, что до сей минуты двор ничего ему не предлагал, во всяком случае не предлагал ничего определенного, казался смущенным, но вышел из затруднения на свой обычный лад, то есть как человек, не знающий себе равных в умении быть особенно велеречивым, когда он желает сказать как можно меньше. Виконт де Тюренн, бывший более скупым на слова и, правду сказать, куда более искренним, заметил, оборотясь в мою сторону: «Мне сдается, господин Барте намерен дергать на улице за полу всех прохожих в черных плащах, чтобы спросить у них, как они относятся к возвращению господина Кардинала, ибо, на мой взгляд, задавать этот вопрос нам с братом так же бессмысленно, как и тем, кто прошел сегодня по Новому мосту». — «Еще меньше смысла спрашивать меня, — сказал я, — ибо среди сегодняшних прохожих на Новом мосту есть люди, которые могут рассуждать об этом предмете, но Королева знает, что я этого сделать не могу». — «А что же будет с вашей шапкой, сударь?» — без раздумий и напрямик спросил Барте. «Будь что будет», — ответил я. «Но что же вы предлагаете Королеве в обмен на шапку?» — упорствовал он. «То, что я предлагал ей сотни раз, — отвечал я. — Если рекомендация останется в силе, я не пойду на мир с Принцем, если будет отозвана, я завтра же с ним примирюсь. Даже если мне лишь пригрозят его отменой, я надену светло-желтую перевязь». Спор сделался громче, однако закончился он довольно миролюбиво, ибо герцог Буйонский, как и я, заметил, что Барте имел предписание, в случае если ему не удастся добиться большего, довольствоваться тем, что я уже прежде тысячу раз обещал Королеве.

Болтовня Барте с герцогом Буйонским и г-ном де Тюренном продолжалась куда дольше — я называю ее болтовней, ибо смешно было видеть, как жалкий и ничтожный баск пытался убедить двух славнейших мужей совершить неслыханную глупость: объявить себя сторонниками двора, не потребовав при этом никаких гарантий. Они ему не поверили, и вскоре им предложены были надежные гарантии. Виконту де Тюренну обещали должность главнокомандующего, а герцогу Буйонскому посулили щедрое возмещение за Седан, позднее им полученное 425. Оба доверили мне условия своего примирения, хотя я принадлежал к враждебной партии, и вышло так, что впоследствии доверенность эта спасла их от тюрьмы.

Месьё, предупрежденный о том, что братья намерены перейти на службу к Королю и в такой-то день и час собираются покинуть Париж, объявил мне, когда я, нанеся им прощальный визит, явился к нему, что их надобно арестовать и он даст на сей счет приказ капитану своей гвардии виконту д'Отелю. Посудите сами, в какое я пришел замешательство; меня по справедливости могли заподозрить в том, будто я выдал тайну моих друзей; мне надо было найти средство помешать Месьё исполнить его умысел. Сначала я стал уверять его, что сведения, полученные им, ложны. Я убеждал его, что опасно оскорбить на основании одних лишь подозрений людей столь знатных и доблестных, но, видя, что он не сомневается в справедливости слухов (он был прав) и упорствует в своем намерении, я переменил тон и теперь старался лишь выиграть время, чтобы братья успели бежать. Судьба мне благоприятствовала. Виконта д'Отеля, за которым послали, нигде не могли найти. Месьё отвлекся, занявшись медалью, которую весьма кстати ему принес Брюно, и я успел сообщить г-ну де Тюренну через Варенна, чудом подвернувшегося мне под руку, чтобы он спасался, не теряя ни минуты. Братья опередили виконта д'Отеля на два или три часа. Месьё горевал не многим долее. Пять или шесть дней спустя, застав его в хорошем настроении, я рассказал ему, как было дело. Он на меня не разгневался и даже простер свою милость до того, что уверил меня: откройся я ему вовремя, он пренебрег бы своими интересами ради моих, куда более важных, ибо речь шла о доверенной мне тайне. Приключение это, понятное дело, еще укрепило узы старой дружбы, связывавшей меня с виконтом де Тюренном.

Зато, как вы могли судить по многим страницам моего повествования, на дружеские чувства г-на де Ларошфуко полагаться мне следовало куда меньше. Вот пример, заслуживающий упоминания. Однажды утром, когда я еще лежал в постели, ко мне в спальню явился г-н Талон, ныне секретарь кабинета 426, а в ту пору союзник Кардинала; произнеся приветствие и назвав свое имя (ибо я не знал его в лицо), он объявил мне, что, не принадлежа к числу моих сторонников, он, однако, не может не сообщить об угрожающей мне опасности; отвращение, внушаемое ему всякой низостью, и почтение к моей особе побуждают его рассказать мне, что Гурвиль и приверженный г-ну де Ларошфуко заместитель коменданта Дамвилье, Ла Рош-Кошон 427, едва не убили меня вчера на набережной против Малого Бурбонского дворца. Само собой разумеется, я поблагодарил г-на Талона, к которому и впрямь до конца моих дней сохраню живейшую признательность, но, привыкши получать уведомления подобного рода, я не придал его словам значения, коего заслуживали имя и достоинства того, от кого они исходили, и на другой же вечер не преминул отправиться к г-же де Поммерё один в свой карете, в сопровождении всего лишь двух пажей и трех или четырех лакеев.

На другое утро г-н Талон вновь явился ко мне и, высказав свое удивление тем, что я столь небрежно отнесся к первому его остережению, добавил, что вчера убийцы всего на четверть часа разминулись со мной у монастыря Блан-Манто, опоздав к девяти часам вечера, то есть к тому самому времени, когда я вышел от г-жи де Поммерё. Это второе сообщение, более определенное, нежели первое, заставило меня образумиться. Я стал осторожнее и на улицу выходил так, чтобы меня не застигли врасплох. Через того же г-на Талона я дознался подробностей и распорядился арестовать и допросить Ла Рош-Кошона, который в присутствии судьи по уголовным делам признался, что г-н де Ларошфуко приказал ему похитить меня и доставить в Дамвилье; для этой цели Ла Рош-Кошон отобрал в тамошнем гарнизоне шестьдесят человек и по одному провел в Париж; он и Гурвиль, заметив, что я каждый вечер между полуночью и часом возвращаюсь домой из Отеля Шеврёз в двух каретах в сопровождении всего десяти — двенадцати дворян, расставили своих людей под аркадою против Малого Бурбонского дворца; обратив, однако, внимание, что однажды я поехал не по набережной, они назавтра стали поджидать меня уже у монастыря Блан-Манто, где снова меня упустили, потому что тот, кто дежурил у дверей дома г-жи де Поммерё, чтобы подстеречь, когда я выйду, засиделся в ближайшем трактире 428. Таковы были показания Ла Рош-Кошона, подлинную запись которых судья по уголовным делам в моем присутствии представил Месьё. Надо ли вам говорить, что после подобного признания мне ничего не стоило сделать так, чтобы Ла Рош-Кошона колесовали, а под пыткой он, быть может, признался бы и кое в чем похуже похищения. Но граф де Па, брат маркиза де Фекьера и того, кто носит это имя нынче, оказавший мне значительную услугу, умолял меня пощадить жизнь Ла Рош-Кошона; я подарил ему ее, уговорив герцога Орлеанского приказать судье прекратить дознание, а когда Месьё сказал, что следовало хотя бы допросить Ла Рош-Кошона с пристрастием, чтобы вытянуть из него всю правду, я ответил герцогу в присутствии всех, кто был в ту минуту в кабинете Люксембургского дворца: «Ваше Королевское Высочество, те, кто, рискуя в случае неудачи собственной гибелью, затевают труднейшее предприятие — похитить человека, который по ночам не ходит без охраны, дабы увезти его за шестьдесят лье от Парижа, совершают подвиг столь славный, доблестный и редкий, да, уверяю вас, те, кто предпочитают так рискнуть, нежели решиться убить свою жертву, совершают подвиг столь славный, что, мне кажется, не следует доискиваться подробностей из опасения обнаружить нечто, способное развенчать великодушие, которое делает честь нашему веку». Присутствующие расхохотались — может статься, вы последуете их примеру. На самом же деле, я хотел выразить свою признательность графу де Па, который за два или три месяца до этого оказал мне большую услугу, вернув без выкупа все стадо Коммерси, которое принадлежало ему по праву, ибо оставалось в его владениях более суток 429; я опасался, что не сумею вырвать из рук правосудия несчастного дворянина, если делу будет дан ход и подтвердится, что меня замышляли убить, а это и так уже было слишком очевидно. Я положил конец дознанию, настоятельно попросив об этом судью, и убедил Месьё своей властью препроводить в Бастилию арестованного, которого он ни под каким видом не хотел отпустить на волю, сколько я его об этом ни просил. Тот освободил себя сам пять или шесть месяцев спустя, бежав из Бастилии, где, правду сказать, стерегли его очень нерадиво 430. Состоящий у меня на службе дворянин по имени Мальклер, взяв с собой полицейского офицера Ла Форе, арестовал Гурвиля в Монлери 431, где тот находился проездом ко двору, с которым г-н де Ларошфуко постоянно поддерживал тайные сношения — они дали себя знать и тут, ибо Гурвиль не просидел под арестом и трех или четырех часов, когда получен был приказ Первого президента его освободить.

Должно признаться, что я просто чудом избежал этого покушения. В тот самый день, когда меня упустили на набережной, я пришел к Комартену и сказал ему, что мне надоело всегда таскать за собой по городу две или три кареты, битком набитые дворянами и мушкетами, — я просил его посадить меня в свою и, не беря с собой слуг, доставить в Отель Шеврёз, куда я собирался прибыть пораньше, хотя и предполагал остаться там отужинать. Комартен этому воспротивился, зная, какой опасности я постоянно подвергаюсь, и согласился только после того, как я дал ему честное слово, что ему не придется печься обо мне на обратном пути и мои люди по обыкновению явятся за мной вечером в Отель Шеврёз. Я забился в угол его кареты, до половины задернув занавески, и помню, что, заметив на набережной людей в кожаных камзолах 432, Комартен сказал мне: «Быть может, они вас-то и поджидают». Я не обратил на его слова никакого внимания. Весь вечер я провел в Отеле Шеврёз, а когда покинул его, со мной случайно оказалось всего лишь девять дворян — при такой свите меня ничего не стоило убить. Г-жа де Род, которая в тот вечер приехала в новенькой траурной карете, увидя, что идет дождь, попросила меня отвезти ее домой в моей карете, ибо она опасалась, что ее собственная может полинять, и тогда она испачкается свежей краской. Я стал отказываться, подтрунивая над чрезмерной изнеженностью г-жи де Род. Мадемуазель де Шеврёз выбежала за мной на лестницу, чтобы убедить меня согласиться на просьбу ее приятельницы, — это спасло мне жизнь: для того чтобы попасть в Отель Бриссак, где жила г-жа де Род, я проехал улицей Сент-Оноре и таким образом миновал набережную, где меня поджидали. Присоедините это обстоятельство к двум другим, что приключились у монастыря Блан-Манто, и к несравненному великодушию г-на Талона, который, защищая интересы партии, мне враждебной, был столь благороден и честен, что предупредил меня о готовящемся покушении, присоедините, повторяю, к этим двум обстоятельствам то, что вышло с г-жой де Род, и признайтесь, что не люди вершат судьбы человеческие. Возвращаюсь, однако, к обещанному мной рассказу о том, какие следствия имело путешествие Короля.

Мне кажется, я уже говорил вам, что не прошло и двух недель, как мы убедились: после совершенной нами ошибки, какое бы решение мы ни приняли, все они грозят нам жестокими опасностями и, как это водится в подобных случаях, мы навлекли на себя худшую из всех, не приняв решения твердого, а взяв понемногу от каждого из возможных решений. Месьё не оказал Принцу военной помощи и вообразил, будто этим весьма услуживает двору. В Париже и в Парламенте он объявил себя противником возвращения Кардинала и полагал, будто этим угодил народу. Г-н де Шатонёф в Пуатье некоторое время еще надеялся обмануть Королеву, вселяя в нее надежду, что первый министр вернется в случае, если произойдут такие-то и такие-то обстоятельства, — сам он почитал их весьма отдаленными. Увидя, что нетерпение Королевы и настойчивость Кардинала приближают эти обстоятельства куда стремительней, нежели он предполагал, де Шатонёф решил не таить долее своих умыслов и открыто воспротивился возвращению Мазарини с прямотой, которая в той же мере бесплодна, сколь и отвратительна всякий раз, когда к ней прибегают, потерпев неудачу на пути притворства. Парламент, который сделал слишком много для изгнания Мазарини, чтобы смириться с его возвращением, неистовствовал при малейшем намеке на такую возможность. Но поскольку, с другой стороны, он не желал допустить ничего, что нарушало бы парламентские формы и наносило ущерб королевской власти, он сам препятствовал мерам, какие можно было взять, чтобы помешать Кардиналу вернуться. Я был против возвращения Мазарини, более чем кто-либо другой, но поскольку я был также против мира с принцем де Конде по причинам, какие я изложил вам ранее, я сам невольно содействовал Кардиналу своим поведением; в ту минуту оно было разумно, ибо неизбежно и, однако, непростительно в самом своем основании, потому что совершена была главная ошибка, после которой что бы ты ни сделал — все плохо. Как вы увидите из дальнейшего, это в конце концов и погубило нас всех.

Месьё, который как никто другой любил изыскивать предлоги, чтобы уклониться от принятия решения, всегда пытался убедить самого себя, что Королева никогда не исполнит своего намерения вернуть ко двору кардинала Мазарини, хотя он признавал, что она этого желает и будет желать всегда. Когда он уже не мог более обманываться, он вообразил, что единственный способ помочь горю — это чинить Королеве всевозможные помехи, не доводя ее, впрочем, до крайности; в этом случае мне пришлось наблюдать то, что я наблюдал и во многих других обстоятельствах: люди на удивление склонны мнить, что им удается провести других, прибегнув к средствам, с помощью которых, — они это знают, — можно провести их самих. Месьё начинал действовать, лишь когда его припирали к стенке. Фремон прозвал его олицетворенной волокитой. А из всех способов припереть его к стенке самым верным было — напугать его; зато по закону противоположности, когда ему нечего было бояться, он влекся к бездействию. Темперамент, порождающий это свойство, порождает и другие — не принимать решения, когда тебе чинят помехи. Месьё судил о Королеве по самому себе; помнится, когда я стал убеждать его, что разумно и даже необходимо по-разному поступать с людьми разными, он ответил мне: «Какое заблуждение! Все люди одинаковы, только одни лучше умеют скрывать свои мысли, а другие — хуже».

Услышав эти слова, я прежде всего подумал, что величайшая слабость человеческая — тешить себя убеждением, будто и другим присущи твои пороки. В этом случае Месьё заблуждался вдвойне, ибо смелость Королевы была такова, что и без крайности, до какой Месьё не хотел ее доводить, она исполнила намерение, которому Месьё хотел помешать; эта же смелость преодолела все препоны, с помощью которых он полагал опрокинуть ее расчеты. Месьё убеждал себя, что, поскольку он не присоединился к принцу де Конде и продолжает вести переговоры, посылая ко двору то Данвиля, то Сомери, он перехитрит Королеву, которая убоится возможности открытого его выступления. Он уверял себя, что, натравливая Парламент против министра, а он это делал гласно, — он внушит двору опасения такого рода, какие способны скорее сдержать, нежели подстрекнуть к действиям. Будучи весьма красноречивым, он в самых живых чертах расписал нам с президентом де Бельевром свой план в библиотеке Люксембургского дворца, нисколько нас, однако, не убедив. Мы приводили ему тысячи доводов, он все их побивал одним-единственным, которого я коснулся выше. «Мы сделали глупость, — твердил он, — позволив Королеве уехать из Парижа. Отныне любой наш шаг будет ошибкой, разумного выхода у нас не осталось, придется изо дня в день применяться к обстоятельствам, а стало быть, должно поступать так, как я говорю». Вот тут-то я и предложил ему создать третью партию, за что меня впоследствии столько укоряли — мысль о ней пришла мне в голову лишь за два дня до этого. Вот каков был мой проект.

Могу сказать по правде и не хвалясь, что с той минуты, как Королева оказалась с армией за стенами Парижа, я уже почти не сомневался в неотвратимости возвращения Кардинала, ибо не верил, что слабодушие Месьё, нелепые выходки Парламента, переговоры, неразлучные с интригами, раздиравшими партию принцев, могут долго противостоять упорству Королевы и могуществу монаршей власти. Полагаю, что не льщу себе, когда говорю, что понял это довольно скоро, ибо чистосердечно признаю, что, уразумев это лишь тогда, когда Король оказался в Пуатье, я прозрел слишком поздно. Я уже сказал вам выше: никто не совершил более роковой ошибки, нежели мы, допустившие отъезд Короля, ошибки, тем более непростительной, что легче легкого было предвидеть, чем она нам грозит; но мы все наперебой спешили совершить этот промах, принадлежащий к числу тех, которые принуждали меня не раз говорить вам: не все ошибки должно относить на счет человеческой натуры, ибо бывают оплошности столь чудовищные, что люди, наделенные здравым смыслом, не могут впасть в них по своей воле.

Поскольку я увидел, понял и оценил следствия ошибки, о которой идет речь, я стал размышлять, каким образом я со своей стороны мог бы ее исправить, и, перебрав соображения, которые вы прочли на предыдущих страницах, нашел всего два возможных выхода — о первом из них я говорил вам выше, он был во вкусе Месьё и ему по плечу, к нему он тотчас склонился сам без всяких уговоров. Выход этот мог удовлетворить и меня, поскольку Месьё, не выступив на стороне принца де Конде и отвлекая двор переговорами, доставлял мне так или иначе возможность выиграть время и дождаться моей кардинальской шапки. Однако избрать этот путь я готов был лишь в том случае, если другого пути не останется, ибо, принимая во внимание, что он мог впоследствии дать выигрыш Кардиналу, он должен был показаться весьма подозрительным лицам, защищающим интересы тех, кого именуют народом. А я вовсе не хотел потерять доверие народа; соображение это вкупе с другими, о коих я уже упоминал, было причиной того, что я отверг образ действий, который выглядел неблаговидно и плоды которого были сомнительны.

Другой выход, который виделся мне, был величественнее, благороднее, возвышеннее, его я и избрал без колебаний. Он состоял в том, чтобы Месьё открыто образовал третью партию, отдельную от партии принца де Конде; в нее вошел бы Париж и значительная часть больших городов королевства, весьма склонных к недовольству — во многих из них у меня были добрые знакомцы. Граф де Фуэнсальданья, полагая, что я сохраняю согласие с двором из одного лишь убеждения в злых умыслах против меня принца де Конде, прислал ко мне дона Антонио де Ла Круска с предложениями, как раз и заронившими во мне первую мысль о проекте 433, о котором я говорю; он предложил мне тайный договор, с тем чтобы снабжать меня деньгами, не обязывая меня, однако, к действиям, из каких можно было бы заключить, что я состою в сношениях с Испанией. Это обстоятельство, а также многие другие, тогда случившиеся, подтолкнули меня предложить Месьё, чтобы он публично объявил в Парламенте, что, увидя решимость Королевы восстановить кардинала Мазарини в звании первого министра, он, со своей стороны, решил воспротивиться этому всеми средствами, какие допускают его рождение и обязательства, публично им на себя взятые; ни осмотрительность, ни честь не позволяют ему ограничиться парламентскими представлениями — Королева вначале отклонит их и под конец презрит, а тем временем Кардинал уже собирает войска, чтобы вторгнуться во Францию и завладеть особой Короля, как он завладел уже умом Королевы; будучи дядей Короля, Месьё почитает долгом своим объявить палатам, что они вправе присоединиться к нему, ибо речь идет лишь о поддержании их собственных постановлений, а также деклараций, изданных по их настоянию; поступок этот будет не только правым, но и мудрым, ибо они понимают, что весь город одобрит начинание, столь необходимое для блага государства; он не хотел, мол, объявить все это палатам столь прямо, пока не предпринял должных мер, дающих ему возможность заверить их в несомненном успехе; Месьё располагает такими-то деньгами, заручился поддержкой таких-то и таких-то укрепленных городов, и так далее; в особенности Парламент должно тронуть, более того — побудить его с радостью ухватиться за счастливую необходимость вместе с герцогом Орлеанским печься о благе государства то, что с этой минуты Месьё публично свяжет себя с ним словом, обязавшись не вступать ни в какие сношения с врагами государства, и ни прямо, ни через посредников не участвовать ни в каких переговорах, кроме тех, которые будут предложены Парламенту при полном собрании всех палат; он вообще, мол, отрекается от всех прошлых и нынешних действий принца де Конде совместно с испанцами; по этой причине, а также потому, что сторонники Принца постоянно продолжают вести подозрительные переговоры, он не желает иметь с ним никакой связи, кроме той, какую благоразумие диктует в отношении столь доблестного Принца. Вот что я предложил Месьё, подкрепив свои слова всеми доводами, какие могли убедить его в возможности привести план в действие, а в том, что это было возможно, я убежден и поныне. Я изложил ему все неудобства иного поведения и предсказал ему, как поведет себя Парламент; впоследствии ему пришлось удостовериться в моей правоте: издавая постановления против Кардинала, палаты в то же время объявляли виновными в оскорблении Величества тех, кто этому возвращению противодействовал.

Месьё оставался тверд в своем решении, оттого ли, что боялся, как уверял, союза больших городов, который и в самом деле мог стать опасным для монархии, оттого ли, что страшился, как бы принц де Конде не объединился с двором против него, хотя я предложил ему не один способ справиться с этой угрозой, оттого ли — и такое объяснение кажется мне самым правдоподобным, — что бремя это было слишком для него тяжело. Оно и впрямь было ему не по силам, — следственно, я напрасно его к этому склонял. Верно и то, что союз городов, при тогдашнем расположении умов, мог завести слишком далеко. Это смущало меня, ибо, правду сказать, я всегда опасался того, что может быть употреблено во зло и в ущерб государству — по этой же самой причине Комартен никогда не поддерживал моего плана. Решиться его предложить, можно сказать, против моего желания и моих правил, заставила меня мысль о том, что, если мы изберем другой путь, нам неизбежно грозит смута и жалкая участь сражающихся андабатов 434.

Последняя беседа, какую я имел об этом деле с Месьё в большой аллее Тюильри, была довольно примечательной и, как показали дальнейшие события, почти пророческой. «Что станется с Вами, Месьё, — спросил я его, — когда принц де Конде примирится с двором или вынужден будет бежать в Испанию? Когда Парламент, обнародуя постановления против Кардинала, объявит преступниками тех, кто воспротивится его возвращению? Когда Вы не сможете, не рискуя честью своей и безопасностью, оставаться ни мазаринистом, ни фрондером?» — «Я сын Короля, — отвечал мне Месьё, — а вы станете кардиналом и останетесь коадъютором». — «Вы будете сыном Короля в Блуа, а я буду кардиналом в Венсеннском замке», — возразил я ему, не задумываясь, точно озаренный ясновидением. Месьё не уступил, несмотря на все мои доводы, и пришлось нам довольствоваться тем, чтобы брести наугад, стараясь продержаться изо дня в день, — так Патрю отозвался о наших действиях. Я опишу вам их подробнее, после того как расскажу о весьма досадном приключении, жертвой которого я стал.

Барте, который, как я уже говорил, явился в Париж вести переговоры с герцогом Буйонским, с его братом и со мною, имел также приказ Королевы увидеть герцогиню де Шеврёз и пытаться уговорить ее служить ей еще усердней, нежели до сих пор. Он нашел герцогиню в расположении, весьма благоприятном для его посольства. Лег был осыпан милостями двора, да к тому же отличался самым переменчивым нравом. Мадемуазель де Шеврёз уже не раз говорила мне, что он каждый день твердит ее матери: пора, мол, кончать с заговорами, все уже слишком смешалось и мы более не ведаем, к чему идем. Барте, человек живой, проницательный и дерзкий, заметив эту слабость, ловко ею воспользовался; он грозил, сулил и наконец вырвал у герцогини де Шеврёз слово, что она не станет противиться возвращению Кардинала и, если не сумеет склонить к тому же и меня, употребит все старания, чтобы Нуармутье, начальствующий крепостями Шарлевиль и Монт-Олимп, перестал меня поддерживать, хотя этими своими должностями он обязан был мне. Нуармутье поддался на уговоры, соблазненный тем, что Королева посулила ему устами герцогини; когда Кардинал со своей армией перешел границу, и я убеждал Нуармутье служить Месьё, он объявил мне, что служит Королю; если бы, мол, дело касалось до меня лично, он пренебрег бы всеми прочими соображениями, но в нынешних обстоятельствах речь идет о распре Месьё с двором и он не может не исполнить свой долг. Надо ли вам говорить, как оскорбил меня его поступок; я был взбешен настолько, что, продолжая ежедневно бывать у мадемуазель де Шеврёз, которая в этом случае открыто пошла против матери, я не раскланивался ни с Нуармутье, ни с Легом и почти не разговаривал с г-жой де Шеврёз. Возвращаюсь, однако, к прерванному рассказу.

На Святого Мартина 1651 года Парламент открыл свои заседания и отрядил господ Дужа и Барона к герцогу Орлеанскому, находившемуся в Лимуре, чтобы просить Месьё пожаловать в палату по случаю присланной магистратам от короны королевской декларации от 8 октября, которою принц де Конде объявлялся виновным в оскорблении Величества.

Месьё прибыл в Парламент 20 ноября; Первый президент, изложив весьма патетическим тоном события в Гиени, в заключение своей речи предложил зарегистрировать декларацию, дабы непременно исполнить столь справедливую монаршую волю — именно так он выразился. Месьё, который, как вы знаете, уже принял другой план, возразил Первому президенту, что спешить не следует; надо повременить и постараться кончить дело миром; он-де употребит для этого всю свою власть; г-н Данвиль уже на пути к нему с известиями от двора, и его удивляет торопливость, с какой желают зарегистрировать декларацию против принца крови, когда следовало бы все внимание устремить на кардинала Мазарини, который готов вторгнуться в королевство с оружием в руках.

Не стану напрасно докучать вам подробностями того, что произошло в ассамблеях палат, открывшихся, как я уже упомянул, 20 ноября, ибо в заседаниях 23, 24 и 28 ноября, а также 1 и 2 декабря, Первый президент, правду сказать, только и требовал именем Короля как можно скорее зарегистрировать декларацию, а Месьё приводил различные доводы, чтобы убедить палаты не торопиться. Он то говорил, что ожидает гонца, которого послал ко двору для переговоров; то утверждал, что оттуда вот-вот возвратится г-н Данвиль с распоряжениями миротворными; то настаивал на строжайшем соблюдении формальностей, необходимых, когда речь идет об осуждении принца крови; то утверждал, что прежде всего следует взять меры предосторожности против возвращения Кардинала; то представлял письма принца де Конде, обращенные к Королю и к самому Парламенту, в которых тот требовал, чтобы ему дали возможность оправдаться. Видя, что Парламент не желает допустить даже оглашения писем, потому что они писаны рукой Принца, поднявшего меч на своего Государя, и по той же причине большая часть судейских склонна зарегистрировать декларацию, Месьё отступился; 4 декабря он послал в Парламент г-на де Шуази, чтобы просить палаты обсудить вопрос о декларации, не дожидаясь его, ибо он решил при сем не присутствовать. Обсуждение началось и, после того как высказано было три или четыре различных мнения, касающихся более формы, нежели существа декларации, сто двадцатью голосами постановлено было огласить, обнародовать и зарегистрировать ее, дабы она вступила в законную силу.

Месьё был потрясен тем, что, когда к концу собрания Круасси предложил назначить день, чтобы обсудить вопрос о возвращении кардинала Мазарини, в котором никто уже не сомневался, его почти не слушали. Месьё заговорил со мной об этом в тот же вечер; он сказал, что решился прибегнуть к народу, чтобы оживить бдительность Парламента. «На словах, Месьё, Парламент всегда будет неусыпно бдить, чтобы не допустить возвращения Кардинала, — ответил ему я, — а на деле будет спать глубоким сном. Не забудьте, прошу вас, — добавил я, — что господин де Круасси взял слово в полдень, когда все хотели обедать». Месьё принял мои слова за шутку, хотя я и не думал шутить, и через своего гардеробмейстера Орнано приказал Майару, которого я уже упоминал во втором томе моего повествования, поднять некое подобие смуты. Желая получше замести следы, этот негодяй, в сопровождении двух или трех десятков бродяг, с криками явился ко дворцу Месьё. Отсюда они отправились к Первому президенту, тот велел открыть им дверь и с обыкновенным своим бесстрашием пригрозил, что прикажет их вздернуть 435.

Чтобы впредь пресечь подобные дерзости, 7 декабря в ассамблее палат принято было особое постановление; решено было, однако, устранить и повод, их вызвавший, и 9 декабря палаты собрались на ассамблею, чтобы обсудить слухи о скором возвращении Кардинала. Когда Месьё объявил, что слухи эти, к сожалению, справедливы, Первый президент, чтобы обойти вопрос, предложил магистратам от короны огласить материалы дознания, какое в силу предшествующих актов должно было быть произведено против Кардинала. Но г-н Талон возразил, что дознание тут ни при чем, Кардинал осужден декларацией Короля, и, стало быть, незачем искать другие доказательства его вины, а если уж проводить дознание, то лишь против тех, кто оказывает этой декларации неповиновение. В заключение он предложил послать депутацию к Ее Величеству, дабы уведомить Королеву, что ходят слухи о возвращении Кардинала, и просить ее подтвердить королевское слово, данное ею на сей счет своему народу. Он прибавил также, что всем губернаторам провинций и комендантам крепостей должно приказать не пропускать Кардинала через свои владения, а все парламенты уведомить об этом постановлении и просить издать подобные же. После речи г-на Талона начались прения, но, поскольку довести обсуждение до конца не удалось, а в воскресенье вечером Месьё захворал, ассамблея перенесена была на среду 13 декабря. В этот день почти единогласно утвердили постановление, сообразно предложениям г-на Талона; в нем, кроме того что я уже изложил, записано было всеподданнейше просить Его Величество уведомить папу и прочих иноземных властителей о причинах, принудивших его отлучить Кардинала от своей особы и изгнать из своего Совета.

В тот день произошла сцена, которая покажет вам, что я не напрасно опасался трудностей, какие ждут меня в роли, уготованной мне в нашей игре. Машо-Флёри, рьяный приверженец принца де Конде, объявил в своей речи, что, мол, все потрясения в монархии — дело рук людей, которые любой ценой домогаются кардинальской шапки; перебив его, я возразил, что в моем роду подобные шапки — убор привычный и потому я, право же, не мог быть настолько ослеплен ее цветом, чтобы сотворить все то зло, в каком меня обвиняют. Поскольку ораторов перебивать не принято, поднялся громкий шум в поддержку Машо. Я просил Парламент извинить мне мою горячность. «Она, однако, на сей раз проистекает, — прибавил я, — от изрядной доли презрения».

Тут кто-то из ораторов предложил поступить с кардиналом Мазарини так, как когда-то поступили с адмиралом Колиньи, то есть назначить награду за его голову 436, и я вместе с прочими советниками духовного звания удалился, ибо церковный устав запрещает священнослужителям принимать участие в прениях, когда дело идет о смертном приговоре.

Восемнадцатого декабря депутаты Апелляционных палат явились в Большую палату просить созвать ассамблею по случаю письма, присланного кардиналом Мазарини герцогу д'Эльбёфу, у которого он просил совета насчет своего возвращения во Францию 437. Первый президент признал, что таковое письмо в самом деле получено; герцог д'Эльбёф переслал это письмо ему, а он, Первый президент, отправил нарочного Королю, чтобы сообщить о письме и уведомить Государя о возможных его следствиях; теперь, мол, он ждет ответа со своим посланцем, после чего обещает созвать ассамблею, если Его Величеству не угодно будет прислушаться к его остережениям. Апелляционные палаты, однако, не удовлетворились ответом Первого президента; на другой день, 19 декабря, они вновь прислали своих депутатов в Большую палату, и ассамблею пришлось созвать.

Двадцатого декабря Первый президент, пригласив в Парламент герцога Орлеанского, объявил палатам, что причиной созыва ассамблеи было упомянутое письмо, а также приезд к г-ну д'Эльбёфу герцога де Навая; после чего приглашены были магистраты от короны, которые устами г-на Талона объявили свое мнение: во исполнение постановления, принятого такого-то дня такого-то года, депутации Парламента следует как можно скорее выехать к Королю, дабы уведомить его о событиях, происходящих на границе; всеподданнейше просить Его Величество написать курфюрсту Кёльнскому, дабы предложить тому изгнать кардинала Мазарини из своих земель и владений; почтительнейше просить герцога Орлеанского с той же целью послать от своего имени гонцов к Королю, а также к маршалу д'Окенкуру и другим командующим войсками, дабы сообщить им о намерении кардинала Мазарини возвратиться во Францию; нарядить на границу советников Парламента, дабы составить отчет обо всем, происходящем там в связи с предполагаемым возвращением Кардинала; возбранить мэрам и городским эшевенам пропускать Кардинала в свои владения, предоставлять место для сбора войск, его поддерживающих, или убежище родным Кардинала и его приверженцам; вызвать сьёра де Навая в суд, дабы он лично предстал перед палатой и дал отчет в сношениях, какие он поддерживает с Кардиналом, а также опубликовать воззвание к народу с целью дознаться правды об этих сношениях. Таково было в общих чертах содержание речи г-на Талона, в согласии с которой и приняли постановление 438.

Вы, без сомнения, полагаете, что если уж сами магистраты от короны мечут молнии, отзывающиеся подобным громом, Мазарини должен быть испепелен Парламентом. Ничуть не бывало. В ту самую минуту, когда с горячностью, доходящей до исступления, Парламент голосовал это постановление, некий советник высказал мнение, что солдаты, стекающиеся к границе, чтобы служить Мазарини, не станут обращать внимания на парламентские запреты и даже не вспомнят о них, если им не объявят о них судебные приставы, вооруженные добрыми мушкетами и пиками, — так вот этому советнику, имени которого я не помню, но который, как видите, рассуждал вовсе не так уж глупо, ответом было всеобщее негодование, как если бы он предложил величайшую в мире дерзость; собрание, распалясь, возопило, что право распускать войска принадлежит одному лишь Его Величеству.

Согласите, если можете, это трогательное желание блюсти королевскую волю с решением, возбраняющим всем городам открывать ворота тому, кого та же воля желает вернуть. Удивительней всего, что обстоятельства, изумляющие века грядущие, проходят незаметно для современников, и те, кто впоследствии рассуждал о них так, как рассуждаю ныне я. в минуты, о которых я вам рассказываю, поклялись бы, что оговорка ничуть не противоречит постановлению. Наблюдения, сделанные мной в пору междоусобицы, не раз помогли мне уразуметь то, что ранее представлялось мне непонятным в истории. Иные события ее столь противоречат одни другим, что кажутся совершенно неправдоподобными, но опыт учит нас, что не все неправдоподобное — ложь.

Вы лишний раз убедитесь в том, сколь справедлива эта истина, когда я расскажу вам, что последовало за событиями в Парламенте, но сначала поговорим о некоторых обстоятельствах, касающихся двора.

Среди приближенных Королевы в то время шли споры о том, как двору должно вести себя в отношении Парламента: одни утверждали, что следует всеми способами стараться сохранять с ним согласие, другие полагали более уместным покинуть его на собственный его произвол — именно так выразился Браше в разговоре с Королевой. Слова эти были внушены и продиктованы ему советником Большой палаты Менардо-Шампре, человеком весьма неглупым, который поручил Браше от своего имени передать Королеве, что лучше всего обречь Париж совершенной смуте, которая, дошед до известного предела, всегда содействует укреплению королевской власти; с этой целью надобно призвать Первого президента ко двору для исполнения его обязанностей хранителя печати, призвать туда же Ла Вьёвиля со всеми, кто прикосновенен к финансам, пригласить туда же Большой совет, и так далее.

Замысел этот, основанный на уверенности, что подобное опустошение вызовет большие неудобства в городе, ибо в нем и впрямь учреждения, постоянно действующие, тесно связаны друг с другом, — замысел этот встретил решительные возражения сторонников Мазарини: они опасались, как бы враги Кардинала не обратили себе в пользу и во вред ему равно трусость президента Ле Байёля, который в отсутствие Первого президента станет во главе Парламента, и новый прилив озлобления, какой породит в народе подобного рода вызов. Кардинал долго колебался между доводами, склонявшими его принять или отвергнуть такой план, хотя Королева, которая по натуре своей всегда предпочитала решение более жесткое, сразу одобрила предложение Менардо. Если верить тому, что мне впоследствии рассказал маршал де Ла Ферте, дело решило мнение Сеннетера, который в письме к Мазарини настоятельно поддержал Королеву и даже запутал Кардинала тем, что Первый президент прибегает весьма часто к выражениям слишком сильным; они, присовокуплял Сеннетер, иной раз приносят вреда более, нежели могут когда-нибудь принести пользу его намерения. Это было большим преувеличением. Однако в конце концов Первый президент выехал из Парижа 439, повинуясь особому приказу Короля, причем г-н де Шамплатрё убедил отца ничего не сообщать об этом Парламенту, хотя Первый президент согласился на это весьма неохотно. Г-н де Шамплатрё оказался прав, ибо волнение, вызванное подобного рода отъездом, могло стоить его отцу жизни. Накануне отъезда Первого президента я пришел с ним проститься: «Я отправляюсь ко двору, — объявил он мне, — и выскажу Его Величеству всю правду, после этого придется повиноваться Королю». Я уверен, что он и в самом деле поступил так, как обещал. Возвращаюсь к тому, что произошло в Парламенте.

Двадцать девятого декабря магистраты от короны явились в Большую палату. Они предъявили ей именной указ Короля, которым он приказывал Парламенту задержать отправление депутатов, назначенных решением от 13 числа отбыть к Королю, ибо, мол, Его Величество и прежде достаточно ясно изъявил Парламенту свою волю. Г-н Талон присовокупил, что должность обязывает его обратить внимание Парламента на волнения, какие подобная депутация может произвести в столь смутные времена. «Вы видите, — продолжал он, — все королевство охвачено брожением; а вот еще письмо руанского Парламента, который сообщает вам, что издал постановление против кардинала Мазарини, сообразно с тем, что принято вами тринадцатого числа».

Вслед за тем слово взял герцог Орлеанский. Он сказал, что кардинал Мазарини 25 декабря прибыл в Седан, что маршалы д'Окенкур и де Ла Ферте намерены присоединиться к нему с войском, дабы препроводить Кардинала ко двору, и что пора воспротивиться замыслам, в которых не приходится уже сомневаться. Не могу описать вам, какое возмущение охватило собравшихся. Они едва дождались, чтобы магистраты от короны высказали свое предложение: немедля выслать депутатов к Королю; безотлагательно объявить кардинала Мазарини и его приспешников виновными в оскорблении Величества; предложить сельским общинам задержать их; возбранить мэрам и городским эшевенам пропускать их в свои владения; распродать библиотеку Кардинала и движимое его имущество. В постановлении еще прибавили к этому, что сто пятьдесят тысяч ливров из вырученных денег назначены будут в награду тому, кто доставит упомянутого Кардинала живым или мертвым. При этих словах все духовные особы поднялись с места, по причине, какую я уже изъяснил вам в сходном случае.

Вы, без сомнения, воображаете, что дела приняли серьезный оборот, и уверитесь в этом еще более, когда я скажу вам, что 2 января нового, то есть 1652, года издан был, в согласии с предложением магистратов от короны, а также в силу известия о том, что Кардинал миновал уже Эперне, — издан был второй акт, который гласил: предложить другим парламентам издать постановления, сообразные с актом от 29 декабря; кроме четырех уже назначенных советников отрядить еще двоих в прибрежные сельские общины с приказанием их вооружить; приказать войскам герцога Орлеанского остановить продвижение Кардинала, а также распорядиться о продовольствовании этих войск. Не правда ли, узнав о подобных речах магистратов от короны и о подобной бумаге, можно предположить, что Парламент желал войны? Ничуть не бывало.

Когда один из советников сказал, что для довольствования армии прежде всего надобно раздобыть деньги и с этой целью взять в королевской казне то, что выручено от уплаты за должности 440, его предложение было отвергнуто с негодующими воплями — те самые палаты, которые отдали приказ войскам Месьё оказать сопротивление войскам Короля, отнеслись к предложению взять королевские деньги с таким священным трепетом и щекотливостью, словно в стране царило самое невозмутимое спокойствие. По окончании заседания я сказал герцогу Орлеанскому, что он видит сам: я не обманул его, повторяя, что одними лишь речами магистратов от короны во времена междоусобицы не воюют. Как видно, он и сам это понял, хотя и на свой лад.

На другой день, 11 января 441, когда Парламент собрался на ассамблею и маркиз де Саблоньер, командовавший полком Валуа, явившись в палату, объявил Месьё, что Дю Кудре-Женье, один из эмиссаров, посланных вооружить общины, убит, а другой, Бито, взят в плен врагами 442, все были потрясены так, как если бы речь шла о самом черном и злодейском убийстве, замышленном и совершенном посреди всеобщего мира. Помню, что Башомон, сидевший в тот день позади меня, шепнул мне, насмехаясь над своими собратьями: «Сейчас я заслужу себе геройскую славу, предложив четвертовать господина д'Окенкура, дерзнувшего стрелять в людей, которые вооружают против него народ». Гнев на г-на д'Окенкура, совершившего сие должностное преступление, которое по всей форме заклеймено было постановлением, на мой взгляд, и побудил Парламент не отказать в аудиенции приближенному принца де Конде, который доставил от него письмо и прошение; я не вижу другой причины, какою можно было бы оправдать согласие принять пакет, посланный в Парламент после регистрации декларации, которая осуждала Принца; ведь 2 декабря тот же самый Парламент отказался ознакомиться с подобным же письмом и возражениями Принца, хотя в ту пору палаты официально еще не осудили Его Высочества.

Вечером 11 числа я обратил на это обстоятельство внимание г-на Талона, который сам предложил выслушать посланца. «Мы не ведаем, что творим, — ответил он мне, — мы вышли из обычных рамок». Он не преминул, однако, в своей речи потребовать, чтобы никто не осмеливался посягнуть на королевскую казну, ибо, что бы ни случилось, она неприкосновенна 443. Скажите сами, как можно сопрячь это с другой речью, которую он произнес дня за два или три до этого, требуя вооружить общины и двинуть войска, дабы противостоять войскам Короля? Сотни раз в моей жизни изумлялся я глупости жалких писак, сочинявших историю этого времени. Ни один не уделил хотя бы мимолетного внимания противоречиям, которые между тем составляют самую любопытную и примечательную ее часть. Мне и тогда уже были непонятны противоречия, какие я наблюдал в поведении г-на Талона, ибо он несомненно отличался решительным характером и здравым смыслом — мне порой казалось даже, что он поступает так преднамеренно. Однако помнится, после долгих раздумий я оставил эту мысль; соображения, подробности которых моя память не сохранила, убедили меня, что его, как и всех прочих, увлекли потоки, кипящие в подобные времена столь бурно, что они швыряют людей во все стороны разом.

Это самое и случилось с г-ном Талоном во время прений, о которых идет речь, ибо, предложив ввести посланца принца де Конде и огласить письмо его и прошение, он прибавил, что следует отослать то и другое Королю и до получения его ответа не приступать к их обсуждению. В письме принц де Конде просто предлагал предоставить свою особу и свои войска в распоряжение Парламента для борьбы с общим врагом; в прошении же речь шла о том, чтобы отсрочить вступление в силу осуждающей его декларации до тех пор, пока декларация и акты, изданные против Кардинала, не принесут желанного плода. Обсуждение закончить не удалось, хотя прения продолжались до трех часов пополудни. К решению пришли на другой день, то есть 12 числа, когда постановили вытребовать у г-на д'Окенкура господ Бито и Женье (последний оказался не убитым, а пленным), а в случае отказа объявить: ответственность за все, что с ними может случиться, падет на голову г-на д'Окенкура и его потомков; привести в исполнение декларацию и акты, изданные против Кардинала; возбранить всем подданным Короля признавать маршала д'Окенкура и прочих пособников Кардинала командующими войсками Его Величества, а также отсрочить вступление в силу декларации и постановления, направленных против принца де Конде, пока не будут приведены в действие декларация и постановления, направленные против Кардинала.

В заседаниях Парламента 16 и 19 января не произошло ничего, заслуживающего внимания. А к вечеру 19 января в Париж из Бордо прибыл герцог Немурский, следовавший во Фландрию, чтобы привести оттуда войска, которые испанцы предоставили принцу де Конде. Однако надо возвратиться несколько вспять, чтобы рассказать подробнее об этом походе герцога Немурского, внушившем Месьё большое беспокойство.

Мне кажется, я уже говорил вам, что герцог Орлеанский по пять-шесть раз в день впадал в жестокую тревогу, потому что был убежден: все отдано на волю волн, и, как мы ни поступи, будет равно плохо. Порой им овладевало вдруг мужество того рода, какое порождается отчаянием; именно в такие минуты он и утверждал, что худшее, что может с ним случиться, — это оказаться на покое в Блуа. Но Мадам, которой подобная его участь была отнюдь не по душе, смущала отрадные мысли, какими он себя тешил, и, стало быть, часто вселяла в него страх, и без того слишком ему свойственный. Положение дел не прибавляло ему храбрости, ибо мало того, что он ходил все время по краю пропасти, — он принужден был передвигаться такой поступью, что тут сорвались бы и люди, куда более твердые и уверенные в себе. Поскольку он не мог позабыть о Страстном четверге и к тому же пуще всего боялся оказаться в зависимости, в какую непременно попал бы, свяжи он себя безоглядно с принцем де Конде, он то и дело сам себя одергивал, по десять раз в день подавляя самые естественные свои побуждения; в ту пору, когда он еще надеялся, что удастся помешать возвращению Мазарини, не прибегая к гражданской войне, он так привык соблюдать осторожность, необходимую в этом случае, что, когда обстоятельства переменились, он стал совершать нелепые поступки вполне в духе Парламента.

Вы уже не раз наблюдали, как это корпорация в одном и том же заседании отдавала приказ войскам выступить и при этом возбраняла им заботиться о своем довольствии; вооружала население против армий, исполнявших распоряжение двора, отданное им по всей форме, и тут же осуждала тех, кто предлагал эти войска распустить; она предписывала общинам брать под арест королевских военачальников, которые станут пособниками Мазарини, и одновременно под страхом смерти запрещала вербовать солдат без особого на то приказания Государя. Месьё, воображавший, будто, действуя заодно с Парламентом, он будет противостоять Мазарини, но притом не попадет в зависимость от принца де Конде, вступив в содружество с палатами, стал еще стремительней катиться под уклон, куда его и так влекла природная нерешительность. Она побуждала его сидеть между двух стульев всякий раз, когда представлялся подходящий случай. То, к чему он влекся по своей природе, стало неизбежным в силу союза его с корпорацией, которая в действиях своих всегда исходила из стремления примирить королевские ордонансы с гражданской войной. Когда дело идет о Парламенте, нелепость подобного поведения некоторое время сокрыта величием мощной корпорации, которую большинство людей полагает непогрешимой; но оно обнаруживается весьма скоро, когда речь идет об отдельных лицах, будь то даже сын Короля или принцы крови. Я каждый день твердил об этом Месьё, он со мной соглашался, а потом снова вопрошал, насвистывая: «Ну, а разве есть лучший выход?» Мне кажется, слова эти более пятидесяти раз звучали припевом ко всему тому, что сказано было в разговоре, который я имел с ним в день прибытия в Париж герцога Немурского. Месьё был сильно удручен мыслью о том, что войска, которые герцог приведет из Фландрии, слишком уж усилят принца де Конде. «А Принц, — говорил Месьё, — впоследствии воспользуется ими для своих целей, как ему заблагорассудится». Мне очень горько видеть, отвечал я ему, что Месьё поставил себя в положение, когда ничто не может его обрадовать, но все может, да и должно, печалить. «Если принца де Конде разобьют, что Вы станете делать с Парламентом, который, даже когда Кардинал с целой армией окажется у входа в Большую палату, будет ждать, пока объявят свое мнение магистраты от короны? Что Вы станете делать, если победу одержит Принц, когда Вы и сейчас уже с недоверием глядите на четыре тысячи человек, которых ему не сегодня-завтра приведут?»

В силу обещания, данного мною Королеве, и в силу собственных моих расчетов, мне было бы весьма досадно, если бы Месьё заключил слишком тесный союз с принцем де Конде, с которым, впрочем, он не мог бы объединиться, не подчинившись ему, да притом не унизившись, ибо слишком неравны были их дарования; я, однако, желал, чтобы Месьё не питал к Принцу малодушной зависти и не страшился его, ибо мне казалось, что можно найти способ принудить Принца действовать в пользу Месьё, не доставляя ему преимуществ, какие Месьё опасался ему доставить. Признаюсь, исполнить это было трудно, а стало быть, невозможно для Месьё, ибо он почти не делал различия между трудным и невозможным. Вы не поверите, сколько усилий приложил я, внушая ему, что он должен непременно помешать Парламенту издать постановление против войск, идущих на помощь принцу де Конде. Я без устали изъяснял ему причины, по каким в нынешних обстоятельствах не должно препятствовать этим войскам, чтобы не приучать Парламент осуждать действия, предпринятые против Мазарини.

Я признавал, что вслух следует порицать союз с иноземцами, дабы не отступаться от данного прежде слова, но в то же время надо избегнуть прений по этому вопросу; я придумал даже, как это сделать; поскольку прения сами по себе то и дело уклонялись в сторону от своего предмета, а президент Ле Байёль был совершенно беспомощен, все наши ухищрения прошли бы просто незамеченными. Месьё долгое время оставался тверд в намерении не вмешиваться в ход дела. «Принц де Конде, — твердил он, — и так уж слишком силен». Однако, когда я наконец его убедил, он поступил так, как в подобных случаях поступают все люди слабодушные: изменив мнение, они поворачивают так круто, что не соразмеряют своих движений — вместо того, чтобы идти шагом, они пускаются во весь опор; сколько я ни удерживал Месьё, он принял решение оправдать приход иноземных войск, и оправдать его в Парламенте, прибегнув к лживым доводам, которые обмануть никого не могут, но зато дают почувствовать, что тебя хотят обмануть. Подобным приемом риторика пользовалась во все времена, однако, что греха таить, в эпоху кардинала Мазарини его разработали глубже и применяли и чаще и бессовестнее, чем когда-либо прежде. К нему не только прибегали в повседневной жизни, но освятили его указами, эдиктами и декларациями; я уверен, это публичное поругание честности и есть, как я, помнится, говорил вам в первой части моего сочинения, главнейший источник наших революций.

Месьё сказал мне, что объявит в Парламенте, будто войска эти вовсе не испанские, ибо состоят из немецких солдат. Меж тем они, благоволите заметить, уже три или четыре года служили Испании во Фландрии под командованием младшего из герцогов Вюртембергских 444, который лично получал жалованье от короля испанского, и многие знатные люди, даже те, кто были родом из Нидерландов, числились у него офицерами. Напрасно напоминал я Месьё, что, осуждая Кардинала, мы каждый день более всего хулим излюбленный им способ действовать и говорить вопреки истинам, очевидным для всех, — я ничего не добился; Месьё вышутил меня, сказав, что мне следовало бы заметить, как нравится людям быть обманутыми. Слова эти справедливы. И они подтвердились как раз в этом случае.

Позвольте мне прервать на мгновение свой рассказ и заметить, что не приходится удивляться, если историки, пишущие о делах, в которых сами они не участвовали, заблуждаются столь часто, ибо даже те, кого дела эти касаются всего ближе, во множестве случаев принимают за истину наружные знаки, порой совершенно обманчивые. Не только в Парламенте, но и в самом Люксембургском дворце в ту пору не нашлось человека, который не был бы уверен, что я стараюсь об одном — склонить Месьё прервать всякие сношения с принцем де Конде. Я и впрямь не преминул бы это сделать, если бы видел, что Месьё хоть сколько-нибудь желает войти с ним в добрые и прочные сношения, но, поверьте, он был столь далек от того, чтобы сохранить даже те, к каким побуждала его в сложившихся обстоятельствах разумная политика, что я принужден был всеми силами уговаривать его хотя бы не отступать от нее, а все окружающие воображали, будто я только и помышляю, как его от Принца отвратить.

Я ничего, однако, не имел против того, чтобы приверженцы Принца сеяли повсюду эти слухи, хотя они навлекали на меня иногда нападки во время прений в ассамблее палат. Вначале я надеялся, что это поможет мне отвести глаза Королеве, однако она не долго оставалась в заблуждении и, узнав, что я хотя и верен данному ей обещанию — не примиряться с принцем де Конде, уговариваю, однако, Месьё не порывать с ним, упрекнула меня за это устами Браше, который тем временем прибыл в Париж. Я продиктовал ему адресованную Королеве памятную записку, где доказывал, что ни в чем не нарушил своего слова; то была чистая правда, ибо я не обещал ей ничего, что было бы несообразно с советами, какие я давал Месьё. По возвращении своем Браше сообщил мне, что изъяснил Королеве, сколь основательны мои доводы, и она со мной согласилась, но г-н де Шатонёф воскликнул: «Государыня, я, как и коадъютор, противник возвращения г-на Кардинала, но подданный, диктующий памятную записку, подобную той, какую мне сейчас привелось услышать, совершает такое преступление, что, будь я его судьей, я, не колеблясь, осудил бы его по одной лишь этой статье». Королева милостиво приказала Браше уведомить меня об этой подробности и сказать мне, что г-н Кардинал, хоть я и не даю ему для этого основания, выказал бы мне большую верность, нежели предатель Шатонёф. Таковы были собственные слова Королевы. Возвращаюсь, однако, к Парламенту.

Все, что происходило там с 12 января по 24 число того же месяца, не заслуживает вашего внимания, ибо разговор шел почти все время о деле господ Бито и Женье, о котором рассуждали так, словно речь шла об убийстве, хладнокровно совершенном на лестнице Дворца Правосудия.

Двадцать четвертого января президент де Бельевр и другие депутаты, побывавшие в Пуатье, представили отчет о ремонстрациях, какие от имени Парламента были ими сделаны Королю с беспримерным жаром и силой убеждения. Они сообщили, что Его Величество, обсудив ремонстрации с Королевой и своим Советом, принял депутатов и через хранителя печати дал им такой ответ: когда Парламент издавал последние постановления, он, без сомнения, не знал, что, вербуя солдат, кардинал Мазарини лишь повиновался особому приказанию Его Величества, что сам Король повелел ему явиться во Францию и привести с собой его войска 445; таким образом Король не видит ничего дурного в действиях палат до нынешнего дня, но он уверен, когда им станут известны упомянутые обстоятельства, а также, что г-н кардинал Мазарини желает одного — чтобы ему дали возможность оправдаться, Парламент покажет народу пример послушания, каковым он обязан Королю.

Судите сами, какое волнение должен был произвести в Парламенте ответ, столь мало согласный с торжественными заверениями, подтвержденными Королевой. Герцог Орлеанский не утишил страстей, сообщив, что Король прислал к нему Рювиньи, дабы повторить ему те же слова и приказать разослать по гарнизонам личные войска Месьё. Возбуждение еще более подстрекнули постановления парламентов Тулузы и Руана против Мазарини — их нарочно огласили в эту минуту, так же как и письмо парламента Бретани, который просил парижский Парламент помочь ему в борьбе с бесчинствами маршала де Ла Мейере 446. Г-н Талон в своей речи гневно, едва ли не яростно, заклеймил Кардинала, горячо поддержав парламент Ренна против маршала Ла Мейере, но в заключение предложил сделать Королю представления насчет возвращения Кардинала и нарядить следствие о беззакониях, чинимых войсками маршала д'Окенкура. Пламя изошло словами; пробил полдень, и прения отложены были на завтра, то есть на 25 января. Они привели к постановлению, сообразному с предложениями Талона, которые я вам только что изложил; к ним присовокупили лишь, да и то чтобы досадить маршалу де Ла Мейере, пункт, гласивший, что Парламент не примет в лоно корпорации ни одного герцога, пэра или маршала Франции до тех пор, пока Кардинал не будет изгнан из пределов страны.

В этом заседании по воле случая произошло то, чему большинство приписало тайный умысел. Когда маршал д'Этамп, выступая в прениях, без всякой задней мысли сказал, что Парламенту должно объединиться с Месьё, дабы прогнать общего врага, некоторые советники поддержали оратора, не усмотрев в его словах никакой подоплеки; другие стали ему возражать из духа противоречия, пробуждающегося порой, как я вам уже говорил, в подобных корпорациях, если им мерещится некое подобие сговора. Президент де Новион, совершенно примирившийся с двором, ловко воспользовался этим обстоятельством, чтобы послужить своей партии; верно рассудив, что особа маршала д'Этампа, состоявшего на службе у Месьё, дает повод утверждать, будто бы в словах, сказанных наобум, таится хитрость, он вместе с президентом де Мемом придрался к выражению «объединиться», усмотрев в нем преступный план. Новион красноречиво описал, какое оскорбление наносят Парламенту те, кто подозревает его в готовности вступить в сговор, долженствующий непременно разжечь гражданскую войну. И тут воображением всех овладела пылкая любовь к королевской власти; голоса, возражавшие против предложения бедного маршала д'Этампа, поднялись до крика, и оно было отвергнуто с такой яростью, словно за последние шесть недель десятка три советников не высказывали подобного же мнения раз пятьдесят с лишком, словно Парламент на всех своих заседаниях не благодарил Месьё за то, что он препятствует возвращению Кардинала, наконец, словно магистраты от короны в двух или трех своих речах не предлагали просить Месьё приказать его войскам выступить ради этой цели. Приходится повторять то, что мне уже случалось говорить не раз: корпорации — самый худший род черни.

Герцог Орлеанский, присутствовавший при этой сцене, был ею раздавлен; это-то и заставило его решиться присоединить свои войска к войскам принца де Конде 447. Он уже давно сулил это Принцу, ибо, во-первых, у него не хватало духу ему отказать, а во-вторых, его всеми силами склонял к этому г-н де Бофор, преследовавший свою выгоду, ибо командовать войсками должен был он; вечером того самого дня, когда разыгралась описанная нелепая комедия, Месьё признался мне, что ему трудно было решиться на этот шаг, но на Парламент, мол, надежда плоха, он погубит себя и всех, кто с ним заодно, и надо выручать принца де Конде; еще немного, и Месьё предложил бы мне примириться с Принцем. До этого, однако, дело не дошло, потому ли, что Месьё вспомнил о моих обязательствах, которые были ему известны, или потому, что страх попасть в зависимость от принца де Конде, как показалось мне, пересилил в нем страх, внушенный неприличным поведением Парламента. Вы увидите далее, к чему все это привело, но прежде я расскажу вам, что в это время происходило при дворе.

Мне помнится, я уже говорил, что г-н де Шатонёф решил наконец откровенно объясниться с Королевой и напрямик воспротивился возвращению министра; сделал он это, на мой взгляд, без всякой надежды на успех, имея в виду лишь поставить себе в заслугу в общем мнении свою отставку, неотвратимость которой он предвидел, и желая внушить, хотя бы народу, что она есть следствие и плод той смелости, с какой он препятствовал торжеству Мазарини. Он просил отставки и получил ее.

Кардинал Мазарини прибыл ко двору 448, где ему оказали прием, вообразить который вам не составит труда. Его ждал там Ле Телье, которого господа де Шатонёф и де Вильруа уже призвали обратно для неизвестной мне цели — ее в ту пору усердно скрывали, и подробностей я не припомню. Кардинал уговорил Короля выступить по дороге в Сомюр, хотя многие советовали идти в Гиень, чтобы разделаться с принцем де Конде 449. Но Мазарини предпочел сначала разбить герцога де Рогана, который, будучи комендантом Анже, предался принцам вместе с городом и крепостью. Анже, осажденный Ла Мейере и д'Окенкуром, продержался недолго, и потери под ним были невелики. Ле-Пон-де-Се, где войсками принцев командовал Бово, был сразу, почти без сопротивления, захвачен де Наваем и де Брольо. Король, выехав из Сомюра, отправился в Тур. где архиепископ Руанский снискал первые знаки королевской милости 450, принеся от имени явившихся ко двору епископов жалобу Государю на постановления, принятые Парламентом против кардинала Мазарини. Затем Их Величества отправились в Блуа, где к ним присоединился Сервьен. Маршал д'Окенкур прибыл туда со своей армией, которая, не получая платы, учиняла злодейские грабежи 451. Мы еще поговорим о ее передвижении, но сначала я расскажу вам о событиях в Париже.

Я уверен, что наскучил бы вам, вздумай я подробно описывать то, что обсуждалось в Парламенте на ассамблее палат с 25 января по 15 февраля. Пожалуй, лишь одно или два заседания посвящены были не только указам о возмещении сумм, назначенных для оплаты муниципальной ренты — двор по похвальному своему обыкновению сегодня конфисковал их, чтобы посеять смятение в Париже, а назавтра возвращал из страха, как бы смятение не зашло слишком далеко. Самым примечательным событием было в ту пору постановление, изданное Большой палатой по предложению генерального прокурора и запрещавшее кому бы то ни было вербовать войска, не имея на то распоряжения Короля. Судите сами, можно ли сочетать его с семью или восемью актами, о которых вы читали выше.

Пятнадцатого февраля Парламент и муниципалитет получили два именных указа, которыми Король, уведомляя их о возмущении герцога де Рогана и о наступлении испанских войск, приведенных герцогом Немурским, напоминал о бедствиях, какие это влечет за собой, и призывал их к послушанию. После чтения королевских писем слово взял Месьё. Он объяснил, что герцог де Роган стал во главе защитников города и крепости Анже только лишь во исполнение парламентских актов, предписывавших всем комендантам крепостей сопротивляться Кардиналу; Буалев, королевский наместник в Анже и рьяный сторонник первого министра, был уже совершенно готов действовать в этой крепости; таким образом герцог де Роган принужден был упредить Буалева и даже арестовать его; он, Месьё, не понимает, как можно примирить между собой поступки, каждый день совершаемые Парламентом: ассамблея палат издала одно за другим семь или восемь постановлений, призывающих губернаторов провинций и городов выступить против Кардинала, а всего лишь два дня тому назад, по ходатайству брата Буалева, епископа Авраншского, Палата по уголовным делам осудила герцога де Рогана, виновного лишь в том, что он подчинился решениям ассамблеи палат; Большая палата только что объявила запрет вербовать войска без приказания Короля, хотя он никак не совместен с просьбой, с какой Парламент в полном составе обращался — и притом не однажды — к нему, герцогу Орлеанскому, дабы он употребил все силы для изгнания Кардинала; вдобавок Месьё должен уведомить Парламент, что ни один из названных актов еще не послан в бальяжи и парламенты, вопреки тому, что было постановлено. Месьё присовокупил, что г-н Данвиль явился к нему от имени Короля, предлагая любые условия, если он согласится на возвращение Кардинала, но он ни за что на свете не согласится на это, как и на то, чтобы действовать противно воле Парламента, и так далее, и так далее.

Президенты Ле Байёль и де Новион решительно объявили, что постановления Большой палаты и Палаты по уголовным делам, вызвавшие нарекания Месьё, совершенно законны, ибо голосовали за них члены корпорации в должном составе. Довод этот, не имеющий, как вы понимаете сами, никакого отношения к предмету, удовлетворил, однако, большую часть старцев, погрязших или, лучше сказать, закостеневших в крючкотворстве. Молодежь, подогретая Месьё, возроптала и принудила Ле Байёля предложить обсудить вопрос. Однако генеральный адвокат Талон хитроумно уклонился от объяснений насчет двух постановлений Большой палаты и Палаты по уголовным делам, отвлекши присутствующих весьма понравившейся им гневной речью против епископа Авраншского, ненавистного всем подлой своей жизнью и рабской приверженностью Кардиналу. Придравшись к случаю, Талон осмеял епископов, злоупотребляющих правом отлучаться из своей епархии, против коего права и впрямь добился свирепого приговора; в заключение он предложил запретить мэрам и городским эшевенам, а также комендантам крепостей пропускать испанские войска, ведомые герцогом Немурским.

Тут-то Месьё и исполнил свое решение, о котором я говорил вам прежде, зайдя даже несколько далее, чем предполагал. Он объявил, что войска эти вовсе не испанские, и он сам платит им жалованье. Речь эта, довольно долгая, отняла много времени; пробил урочный час, и ассамблею перенесли на другой день — то есть на 16 февраля.

Она, однако, не состоялась, ибо наутро Месьё прислал сказать, что из-за колики не сможет на ней присутствовать. А вот в чем была истинная причина этой отсрочки.

Последние выходки Парламента привели Месьё в замешательство неописанное; в течение двух дней он, по-моему, раз сто повторил мне: «Ужасно попасть в положение, при котором, как ни поступи, все плохо. Я никогда себе этого не представлял. Но теперь чувствую, теперь понимаю». Волнение его, которое, подобно горячке, знало свои приливы и отливы, с особенной силой охватило его в тот день, когда он приказал или, точнее, позволил герцогу де Бофору двинуть свои войска; я стал успокаивать его, ибо, на мой взгляд, после всего того, что он наговорил в Парламенте и в других местах против Мазарини, его приказ войскам выступить против Кардинала не мог настолько усилить злобу на него двора, чтобы ему следовало бояться этого шага; и тогда Месьё произнес следующие памятные слова, над которыми я сотни раз размышлял впоследствии: «Родись вы сыном французского Короля, инфантом испанским, королем венгерским или принцем Уэльским, вы рассуждали бы иначе. Знайте же, что мы, властители, ни во что не ставим слова, но никогда не забываем поступков. Завтра в полдень Королева и не вспомнит обо всех моих гневных речах против Кардинала, если завтра утром я соглашусь смириться с его возвращением. Но если мои войска произведут хоть один выстрел, она не простит мне этого, как бы я ни старался, и через две тысячи лет».

Из этой речи я вывел заключение общее, что Месьё убежден, будто в некоторых отношениях все государи на земле одним миром мазаны, и частное, — что ненависть его к Кардиналу не столь велика, чтобы он отрезал себе путь к примирению, в случае если у него будет в нем нужда. Однако четверть часа спустя после этой поучительной тирады он показался мне куда более далеким от миролюбивых помыслов, нежели ранее; когда в библиотеку, где мы с ним находились вдвоем, явился Данвиль и стал настойчиво склонять его именем Королевы дать обещание не поддерживать своими войсками приближающиеся войска герцога Немурского, Месьё остался тверд в своем решении и даже говорил об этом весьма умно и с тем чувством, какое сыну французского Короля, вынужденному обстоятельствами к действиям подобного рода, можно и должно сохранять в подобном несчастье. Вот краткое изложение его речи.

Он понимает, говорил Месьё, что взял на себя в этом случае роль самую неблагодарную, ибо она не принесет ему выгод, напротив, она уже сейчас лишает его покоя и удовлетворения; его довольно знают, чтобы не заподозрить, будто действия его продиктованы честолюбием; не припишут их также и ненависти, ибо всем известно, что он не способен питать ее ни к кому; взять на себя эту роль толкнула его лишь необходимость, ибо нельзя было допустить, чтобы монархия погибла в руках министра, не способного управлять страной и в котором видят изверга человеческого рода; Месьё поддержал его во время первой войны с Парижем 452, заглушив голос собственной совести и сообразуясь с одними только желаниями Королевы; по той же причине, хотя и опять против своей совести, он защищал его, пока продолжались волнения в Гиени; но поведение Кардинала в первом случае, и то, как во втором случае он пожелал использовать выгоды, доставленные ему действиями Месьё, обратив эти выгоды против самого же Месьё, принудили его, герцога Орлеанского, позаботиться о собственной безопасности; ему стыдно признаться, что Всевышний избрал этот повод своим орудием, дабы толкнуть его, Месьё, на стезю, вступить на которую его давно уже призывал долг; он вступил на эту стезю не как мятежник, который, засев на окраине королевства, призывает туда чужеземцев; он, Месьё, действовал всегда лишь в согласии с парламентами, а они, как никто другой, хлопочут о сбережении государства; Господь благословил его намерения, хотя бы уже потому, что попустил сбросить злосчастного министра, не прибегая к мечу и кровопролитию; Король, вняв мольбам и слезам своих подданных, оказал им эту милость, необходимую для укрепления трона еще более, нежели для ублаготворения народа; все сословия королевства без изъятия свидетельствовали по этому случаю свою радость парламентскими актами, изъявлениями благодарности, фейерверками и народными празднествами; казалось, в королевской семье вот-вот воцарится согласие, которое в мгновение ока возместило бы потери, причиненные врагами, извлекшими выгоду из распрей в ней, однако злой гений Франции 453 подстрекнул предателя вновь посеять всеместную смуту, причем смуту опаснейшую из всех, ибо даже те, чьи помыслы лишены всякой корысти, совершенно бессильны ее утишить; до сих пор, если в государстве случались беспорядки, почти всегда оставалась надежда, что им можно положить конец, попытавшись ублаготворить тех, кто затеял их, движимый честолюбием; таким образом, всегда или, во всяком случае, чаще всего то, что было причиной болезни, становилось лекарством от нее; но нынешний тяжелый недуг другого свойства, ибо вызван потрясением всего тела; отдельные его части сами себе оказать помощь не способны; единственное средство лечения — это извергнуть наружу яд, поразивший весь организм; парламенты зашли уже так далеко, что, вздумай он, герцог Орлеанский, и принц де Конде отступиться, они не сумели бы увлечь их за собой; однако собственная безопасность его, герцога Орлеанского, и принца де Конде требует от них столь энергичных мер, что, если бы парламенты оказались способны изменить свое мнение, они выступили бы против парламентов.

«Ужели вы советуете мне, Брион, — говорил Месьё (он чаще всего называл герцога Данвиля именем, которое тот носил, когда был его главным конюшим), — ужели вы советуете мне после всего, что было, положиться на слово Мазарини? Ужели вы дадите такой совет принцу де Конде? Но даже если поверить, что мы можем на него положиться, ужели, по-вашему, Королева не должна без колебаний согласиться на то, чего вместе с нами просит у нее вся Франция, да что я — вся Европа? Никто не страдает более меня от сознания бедствий, в какие ввергнуто королевство. Я не могу без содрогания видеть испанские знамена и думать, что они вот-вот соединятся со знаменами полков Лангедокского и Валуа 454; но обстоятельства, вынудившие меня допустить это, разве не принадлежат к числу тех, на которых зиждится справедливая пословица: “Нужда свой закон пишет”? Да и должен ли я оберегаться действий, которые одни только и способны оберечь меня от гнева Королевы и мщения ее министра? В его руках королевская власть, в его распоряжении — все укрепленные крепости, под его началом — все лучшие войска; он теснит принца де Конде на окраине королевства; он угрожает Парламенту и столице; он сам ищет поддержки Испании, и нам известно, какие обещания он дал, находясь в епископстве Льежском, дону Антонио Пиментелю 455. В этом положении что мне остается делать или, лучше сказать, что я должен делать, дабы не обесчестить себя, прослыв не только ничтожнейшим из принцев, но и презреннейшим из людей? Если я допущу разбить принца де Конде, подавить Гиень, и Кардинал с победоносной армией окажется у ворот Парижа, ужели люди скажут: “Герцог Орлеанский достоин уважения за то, что предпочел обречь самого себя, Парламент и столицу мести Мазарини, лишь бы не прибегнуть к оружию врагов Короля”? И не скажут ли они совсем другое: “Герцог Орлеанский трус и простофиля, раз он уступил сомнениям, которые неприличествовали бы даже капуцинскому монаху, будь он связан такими обязательствами, какие взял на себя герцог Орлеанский”?»

Вот что сказал Данвилю Месьё в порыве красноречия, присущего ему всегда, когда он говорил не готовясь.

Он, наверное, не ограничился бы этими словами, но пришли доложить, что в его покоях дожидается президент де Бельевр. Месьё покинул библиотеку, оставив меня наедине с Данвилем, который с жаром, достойным здравомыслия рода Вентадуров, взялся теперь уже за меня, стараясь втолковать мне, что, памятуя о ненависти ко мне принца де Конде и об обещаниях, данных мной Королеве, я должен помешать Месьё присоединить свои войска к войскам герцога Немурского. Вот что я ответил ему на это или, точнее, вот что он записал под мою диктовку на своих дощечках 456, чтобы прочитать потом Королеве и Кардиналу:

«Я обещал не идти на соглашение с Принцем и объяснил, что не могу покинуть службу у Месьё, а стало быть, не могу не служить ему во всем, что он предпримет, дабы помешать возвращению г-на кардинала Мазарини. Вот что я сказал Королеве в присутствии Месьё, вот что я сказал Месьё в присутствии Королевы и вот чего я свято держусь. Граф де Фиеск каждый день заверяет герцога де Бриссака, что принц де Конде готов принять любые мои условия — я выслушиваю его слова с надлежащим почтением, не давая, однако, никакого на них ответа. Месьё приказывает мне посоветовать ему, как лучше поступить, притом, что он решил никогда не соглашаться на возвращение Кардинала, — я полагаю, совесть моя и честь обязывают меня ответить, что перевес бесспорно окажется на стороне Кардинала, если Месьё не соберет военные силы, достаточные, чтобы противостоять силам Кардинала и отвлечь те из них, которыми он теснит принца де Конде. Словом, я прошу вас передать Королеве, что я исполняю лишь то, о чем всегда ее предупреждал; она, без сомнения, помнит, как я неоднократно ей повторял: нет другого человека, который более меня сокрушался бы из-за несчастных обстоятельств, не только дозволяющих, но и повелевающих подданному говорить в таком тоне со своей. Государыней».

Тут я пересказал Данвилю то, что было мною говорено в беседах с Королевой. Он расчувствовался, ибо и впрямь был душою предан интересам Короля; в особенности тронули его мои старания втолковать Королеве, что стоит ей пожелать, и она сможет полновластно диктовать всем нам, и прежде всего мне, свою волю, и потому из расположения ко мне он стал гораздо откровеннее, чем прежде. «Этот негодяй, — сказал он, имея в виду Мазарини, — погубит все. Подумайте о себе, ибо он помышляет об одном — как бы помешать вам стать кардиналом. Сказать вам более я не имею права». Вы вскоре увидите, что я был осведомлен об этом лучше, нежели тот, кто меня остерегал.

В эту минуту в библиотеку, опираясь на руку президента де Бельевра, вошел Месьё. Данвилю он приказал, чтобы тот шел к Мадам, которая за ним посылала. А сам сел и объявил мне: «Я только что повторил президенту то, что в вашем присутствии говорил Данвилю. Но я должен признаться вам обоим в том, о чем при нем умолчал. Я совершенно растерян, ибо то, что я представил Данвилю как необходимость, хотя и в самом деле необходимо, однако весьма дурно, а в такое положение, по-моему, не попадал еще никто, кроме нас. Я размышлял над этим всю ночь, я воскресил в памяти историю Лиги, заговор гугенотов, мятеж принца Оранского 457, но ни в одном из этих дел не мог найти трудностей, равных тем, какие я встречаю на своем пути каждый час, да что я — каждый миг». Тут он припомнил и подробно перечислил все, о чем вы уже читали на страницах этого сочинения, а я в ответ изложил ему свои мысли, которые вам также уже известны. Но поскольку трудно управлять ходом разговора, предмет которого сама неопределенность, Месьё, вместо того чтобы отвечать мне, отвечал самому себе, а тот, кто отвечает самому себе, обыкновенно этого не замечает и переливает из пустого в порожнее. Вот почему я уговорил Его Королевское Высочество позволить мне изложить на бумаге мое мнение о положении дел, испросив для этого не более часа. Сказать правду, я был не прочь воспользоваться этим предлогом, чтобы президент де Бельевр на всякий случай повторил ему то, что я сам твердил ему каждый раз, когда представлялась такая возможность. Месьё поймал меня на слове, вышел в галерею, где толпилось множество людей, а я, сев за стол в библиотеке, составил записку, которую вы сейчас прочитаете и оригинал которой у меня сохранился 458:

«Я полагаю, что сейчас не время обсуждать то, как Ваше Королевское Высочество могли или должны были поступать до сих пор; я вообще уверен, что в делах важных вредно пережевывать прошлое (это был один из самых больших пороков Месьё), кроме тех случаев, когда нужно что-либо запомнить, да и тут к прошлому должно возвращаться лишь в той мере, в какой это может быть полезным в будущем. Пред Месьё четыре выхода: примириться с Королевой, а стало быть, с кардиналом Мазарини; войти в тесный союз с Принцем; создать в королевстве третью партию; и, наконец, оставаться в том же положении, что и ныне, то есть пытаться угодить и нашим и вашим: Королеве, не ссорясь при этом с Парламентом, который, фрондируя против Кардинала, действует с большой осторожностью в отношении королевской власти и по два раза на дню ставит палки в колеса принцу де Конде; принцу де Конде, присоединив свои войска к войскам герцога Немурского; Парламенту, произнося речи против Мазарини, но не используя, однако, власть, какую дает Месьё его рождение и любовь к нему парижан, чтобы заставить эту корпорацию пойти далее, нежели она сама того хочет.

Первый из четырех этих выходов — примириться с Кардиналом — Ваше Королевское Высочество навсегда отказались обсуждать, полагая, что он несовместен ни с честью Вашей, ни с Вашей безопасностью. Второй — заключить безусловный союз с принцем де Конде — был также Вами отвергнут, ибо Месьё не пожелал допустить даже мысли, что он может самому себе посоветовать (таковы были собственные слова Вашего Королевского Высочества) отвернуться от Парламента и тем самым поставить себя в совершенную зависимость от милости принца де Конде и прихотей г-на де Ларошфуко. Третий выход — создать в королевстве третью партию — был отринут Вашим Королевским Высочеством, во-первых, потому что следствия его могут быть слишком пагубны для монархии, во-вторых, потому что успеть в этом деле можно лишь в том случае, если принудить Парламент поступать противно его обычаям и формам, а добиться этого можно лишь средствами, еще более противными нраву и правилам самого Месьё.

Четвертый путь, тот, которому Ваше Королевское Высочество следует в настоящее время, и есть тот самый путь, что причиняет Вам нынешние горести и тревоги, ибо, заимствовав понемногу от каждого из прочих решений, выход этот обладает почти всеми опасностями каждого, будучи, правду говоря, лишен какого-либо из их преимуществ. Повинуясь Месьё, я готов изложить мое мнение о каждом из четырех. Хотя сам я мог бы найти личные выгоды в примирении с Кардиналом, и хотя с другой стороны, я столь рьяно витийствовал против него, что мнение мое насчет всего, до него касающегося, может, и даже должно, казаться подозрительным, я не колеблясь объявляю: Ваше Королевское Высочество не может, не обесчестив себя, пойти на уступки в этом вопросе, памятуя настроение всех парламентов, всех городов, всего народа; вдобавок Ваше Королевское Высочество не может сделать такой шаг, не подвергнув себя опасности, памятуя общее положение дел, умонастроение принца де Конде и прочая, и прочая. Доводы в пользу этого мнения бросаются в глаза, поэтому я касаюсь их только мимоходом. Я прошу Месьё уволить меня от необходимости высказать мое суждение насчет второго выхода, то есть безусловного союза с принцем де Конде, по двум причинам: во-первых, обязательства, взятые мною перед Королевой, притом взятые с согласия Вашего Королевского Высочества, могут дать Вам повод полагать мои советы небескорыстными; а во-вторых, я убежден: если бы Месьё решился порвать с Парламентом, обсуждать пришлось бы не то, стоит ли Месьё заключать союз с Принцем, а как Месьё быть, чтобы держать принца де Конде в повиновении; вот эта-то возможность подчинить Принца Вашему Королевскому Высочеству и есть одна из главных причин, побудивших меня предложить Вам создать третью партию, насчет которой я желал бы объясниться более подробно, ибо выход этот должно рассмотреть в связи с четвертым, который состоит в том, чтобы пытаться угодить и нашим и вашим.

Принц де Конде предпринял в отношении Испании действия, которые разве лишь чудо способно примирить с установлениями Парламента; при этом он сам или его приверженцы ежедневно предпринимают в отношении двора действия, которые еще менее согласны с нынешним расположением этой корпорации. Месьё неколебим в своем решении не порывать с Парламентом, но он принужден будет сделать это, если войдет в безусловное соглашение с Принцем, который, с одной стороны, ведя переговоры с Мазарини (если он сам не ведет их, то их ведут его слуги), непрестанно подогревает недоверие Парламента, а с другой — открыто объединяясь с Испанией, принуждает палаты по два-три раза на дню публично его осуждать. Однако, не имея возможности вступить в союз с принцем де Конде по соображениям, мною указанным, Месьё должен препятствовать поражению Принца, ибо гибель его дала бы слишком большую силу Кардиналу. Принимая все это в расчет, остается выбирать между образованием третьей партии и тем путем, каким Месьё следует сегодня. Поэтому прежде чем входить в подробности и объяснения, касающиеся до третьей партии, постараемся рассмотреть преимущества и неудобства последнего пути.

Первое замеченное мной преимущество состоит в том, что он выглядит мудрым, а это всегда хорошо, ибо осторожность — именно та добродетель, в какой заурядному уму труднее всего отличить истинное от наружного. Второе состоит в том, что, не предполагая окончательного решения, он как бы предоставляет Вашему Королевскому Высочеству свободу выбора, а стало быть — возможность при непредвиденном обороте событий поступить по своему усмотрению. Третья выгода, сопряженная с подобной политикой, состоит в том, что, покуда Месьё ей следует, он сохранит за собой роль посредника — роль, которой Ваше Королевское Высочество облечены уже в силу своей власти и которая сама по себе в нужную минуту, если только ее не упустить, предоставит Вам право, сохраняя достоинство и даже с пользой для себя, отречься от всех неугодных двору поступков, какие Вы совершили до сих пор и, быть может, еще вынуждены будете совершить в будущем. Вот, на мой взгляд, три рода выгоды, какие можно обнаружить в поведении, избранном Месьё. Теперь рассмотрим его опасности: их несметное множество, и перу моему трудно отделить одну от другой. Остановлюсь на главной из них, ибо она объемлет все остальные.

Ваше Королевское Высочество наносите ущерб всем партиям, давая усилиться той единственной, с какой Вы не желаете примириться, усилиться настолько, что она, быть может, сокрушит Вашу собственную партию, да и остальные тоже, и, уж во всяком случае, побудит приверженцев Принца искать согласия с двором; притом Вы даете для этого Принцу самый благовидный предлог, ибо изо дня в день присутствуете в заседаниях корпорации, которая осуждает его военные предприятия и без колебаний вносит в протокол враждебные ему декларации. Месьё понимает и чувствует значение этой опасности более, чем кто-либо другой, но он полагает, во всяком случае иногда полагает, что Парламент и Париж — порука его безопасности; однако я со всею возможною почтительностью осмеливался никогда не соглашаться с Вашим Королевским Высочеством, ибо Парламент, который продолжает держаться формальностей, во время гражданской войны непременно впадет в ничтожество, но и Париж, которому Месьё предоставляет по обыкновению слушаться Парламента, постигнет та же участь, поскольку город подражает поведению палат. Это поведение и станет причиной того, что наперекор всей Франции и даже всей Европе власть Кардинала будет восстановлена тем самым путем, какой уже привел его обратно во Францию. С тремя или четырьмя тысячами искателей приключений Мазарини прошел все королевство, хотя Месьё располагает значительной армией, ничуть не хуже обученной и не менее опытной, нежели та, что сопроводила министра в Пуатье, хотя большинство парламентов выступили против Кардинала, хотя в стране почти нет больших городов, на какие двор мог бы опереться, хотя весь народ ненавидит Мазарини. Это кажется чудом, но никакого чуда тут нет — могло ли быть по-другому, если вспомнить, что тот же самый Парламент только и делает, что издает постановления, которые, возбраняя вербовать войска и расходовать королевские деньги, оказывают Кардиналу помощь, куда более ощутительную, нежели вред, какой они ему причиняют, объявляя его преступником; если вспомнить, что те же самые города, по природе свой склонные идти на поводу у Парламента, поступают в точности как он, а те же самые войска управляемы пружинами, которые, поскольку Ваше Королевское Высочество блюдете осторожность в отношении Парламента, неизбежно соединены бесчисленными скрепами с этой корпорацией, повседневно препятствующей их действию. Иностранцы воображают, будто Месьё руководствует Парламентом, потому что Парламент, как и Месьё, произносит негодующие речи против Кардинала. Однако же на деле Парламент руководствует Вашим Королевским Высочеством, ибо из-за него Месьё весьма робко пользуется средствами, какими располагает, чтобы повредить Кардиналу. Боязнь не угодить этой корпорации — одна из главных причин, помешавших Месьё ввести в дело свои войска и со всей возможной решительностью набрать новые.

Следуя этой политике, Месьё должен будет стараться искупить присоединение своих полков к армии герцога Немурского, дозволяя произносить самые негодующие речи против их выступления и даже одобряя эти речи своим присутствием. Таким образом Месьё оскорбит Королеву, разъярит Кардинала, отнюдь не угодит принцу де Конде и не успокоит фрондеров. Все эти обстоятельства будут причинять Месьё тревогу, еще большую, нежели ныне, ибо причины, ее порождающие, будут множиться с каждой минутой, а развязкой трагедии станет возвращение человека, сгубить которого всем казалось столь просто, что возвращение его не может не покрыть нас позором. Я взял на себя смелость предложить Вашему Королевскому Высочеству средство против этих бедствий, и ныне вновь изъясню его, дабы записка, какую Вы приказали мне представить, была как можно более полной.

Ваше Королевское Высочество оказали мне честь несколько раз говорить, что главная помеха, препятствующая Вам избрать решительный путь, — а Вы сами признаете его необходимым, если только он возможен, — состоит в том, что Вы не можете поступить так, не порвав с Парламентом, ибо Парламент никогда не решится избрать подобный путь в силу приверженности своей к формам; тем более Вы не можете поступить так из-за принца де Конде, ибо, во-первых, и для него подобный путь невозможен, а во-вторых, Месьё со справедливым недоверием взирает на разнообразные интриги, какие не просто разделяют, но раздирают его партию. Оба эти соображения, без сомнения, весьма справедливы и разумны, они-то однажды уже и побудили меня предложить Месьё средство, которое, на мой взгляд, едва ли не безусловно защитит Ваше Королевское Высочество от этих двух и впрямь грозных и гибельных опасностей.

Средство это состоит в том, чтобы Месьё образовал третью партию, составленную из парламентов и больших городов королевства, партию независимую от иноземцев и даже открыто провозгласившую полную свою непричастность к их действиям и даже к действиям самого принца де Конде, поскольку он вступил с ними в союз. Для того, чтобы стало возможным прибегнуть к этому средству, Месьё, на мой взгляд, должен обдуманно и внятно изъяснить свой взгляд ассамблее палат, объявив, что, из уважения к Парламенту, он до сей поры принужден был действовать вопреки своему мнению, в ущерб своей безопасности и чести; он чтит похвальные намерения корпорации, однако напоминает, что двойственное ее поведение служит помехой действиям, предпринятым всем королевством против кардинала Мазарини; министр этот, предмет всенародной ненависти, попрал эту ненависть, опираясь на четырехтысячное войско, которое торжественно препроводило его ко двору, потому что Парламент каждый день издавал постановления в его пользу, хотя, в то же самое время, произносил против него самые гневные свои речи; из приверженности к этой корпорации он, Месьё, сам действовал с большой осмотрительностью, которая на свой лад дала те же плоды, но, видя, как недуг усиливается, он более не может не изыскивать против него лекарств; недостатка в них нет, однако он желал бы согласить их с Парламентом, которому со своей стороны следовало бы взять наконец решительные меры к изгнанию Мазарини, ибо палаты уже много раз объявляли, что удаление министра необходимо для блага монархии; единственное средство добиться этого — вести войну по всем правилам, а вести ее по всем правилам означает действовать без оговорок; единственная оговорка, какую будет отныне принимать во внимание сам Месьё, касается врагов государства, — он торжественно объявляет, что не желает ни вступать с ними в союз, ни даже поддерживать с ними сношения; он не видит причин, чтобы ему воздавали хвалу за его твердость, ибо он сознает собственную силу и не имеет нужды в помощи иностранцев; по этим соображениям, и еще более потому, что союз с иностранцами всегда способен нанести ущерб монархии, он не одобряет и не поддерживает содеянное в этом отношении принцем де Конде, но во всем остальном он более не намерен осторожничать и будет поступать как Принц, собирать войска и деньги, распоряжаться казной, изымать суммы, поставленные сборщиками налогов, и обходиться как с врагами с теми, кто вздумает этому противиться где бы и как бы то ни было. Полагаю, Ваше Королевское Высочество может прибавить, что Парламент должен понимать: народ Парижа так предан Месьё, что ему, Месьё, легче исполнить свое намерение, нежели рассуждать о нем, но уважение к палатам побудило его уведомить Парламент о своем решении, прежде чем объявить его в Ратуше, куда он намерен отправиться тотчас после обеда, чтобы сделать необходимые распоряжения. Я умоляю Месьё вспомнить, что, когда я предложил ему это решение, я взял на себя смелость поклясться своей головой, что подобная речь (а ее должны сопроводить соответственные обстоятельства, которые я тогда же перечислил, а именно: собрания дворянства, духовенства и народа) не встретила бы ни слова возражения. Я шел далее того, и, помнится, говорил ему, что Парламент, который вначале одобрил бы Месьё из одного только удивления, назавтра поддержал бы его от полноты души. Так уж устроены корпорации, и я не встречал еще ни одной, которую трех- или четырехдневная привычка не заставила бы почитать естественным даже то, к чему вначале ее принудили. Я доказывал Месьё, что, когда он придаст делу такой оборот, ему не придется более опасаться, что Парламент от него отступится, что его предадут интриганы из партии принцев, ведущие переговоры с двором, ибо собственный и самый важный интерес тех, кто в Парламенте защищает интересы двора, будет состоять в том, чтобы скрыть свое мнение; ибо сам принц де Конде окажется в столь большой зависимости от Вашего Королевского Высочества, что главной его целью будет всячески стараться поладить с Вами; на мой взгляд, если Месьё изберет этот путь, то в силу общего состояния дел, могущества самого Месьё, чувств, выраженных народом, и тайных сношений, какие Месьё сможет сохранить с Принцем, ему не придется опасаться, что Принц примирится с двором. Вашему Королевскому Высочеству как никому другому известно, что Вы — полновластный повелитель парижского народа; стоит Вам заговорить решительным тоном, подобающим сыну французского Короля, и притом сыну Короля, стоящему во главе могущественной партии и сознающему себя ее вождем, ни в Парламенте, ни в муниципалитете не найдется ни единого человека, который дерзнул бы не только пойти поперек Вашей воли, но даже возразить Вам. Ваше Королевское Высочество без сомнения не забыли, что тогда же я предлагал Вам взять предварительные меры, не требующие ни времени, ни труда: собрать остатки войск Монтроза, распустить войска Нейбурга 459, подстрекнуть к выступлению восемь или десять крупнейших городов королевства. Месьё отверг этот путь, опасаясь его гибельных следствий для монархии. Дай Бог, чтобы тот, который Месьё избрал, не оказался более пагубным и чтобы смута, в какую он, без сомнения, ее ввергнет, не оказалась страшнее потрясений, при которых, по крайней мере, у кормила власти стоять будет сын французского Короля».

Я располагал в Париже по меньшей мере тремястами верных мне офицеров, да еще виконт де Ламе держал при себе две тысячи конников из войск Нейбурга. Я знал, что могу надеяться на Орлеан, Труа, Лимож, Марсель, Санлис и Тулузу.

Все это я написал за столом в библиотеке Месьё менее чем за два часа. Я прочитал свою записку Его Королевскому Высочеству в присутствии президента де Бельевра, который одобрил мои рассуждения и поддержал их с горячностью, куда большей, нежели та, какую когда-либо выказывал я сам. Разгорелся спор; Месьё уверял, что ему вовсе нет нужды поднимать столько шума (так он выразился), чтобы помешать Парламенту осудить выступление войск герцога Немурского, а этого осуждения он опасался всего более, ибо хотел присоединить к его войскам свои. Вы увидите, что тут он не ошибся. Я же ошибся еще и в другом, ибо вместе с президентом де Бельевром убеждал Месьё, что не в его силах помешать Парламенту привести в действие декларацию против принца де Конде, хоть палаты и постановили отсрочить ее исполнение, пока Кардинал не будет изгнан за пределы Франции; двор, однако, обнаружил в Парламенте столь мало охоты исполнить упомянутую декларацию, что даже не осмелился ему это предложить.

Успехи эти немало содействовали гибели Месьё, ибо они усыпили его, а спасти не могли. Я расскажу вам об этом подробнее, после того как дам отчет в том, что было говорено во время этой беседы насчет назначения моего кардиналом, а также о самом назначении, состоявшемся как раз в эту пору 460.

Месьё отнюдь не принадлежал к числу тех, кто способен поверить, что можно предлагать что-то без всякой корысти, и потому в пылу спора сказал мне, что не понимает, какую выгоду я вижу для себя в создании партии, которое, повлекши за собой разрыв с двором, непременно приведет и к тому, что двор откажется от своего намерения рекомендовать меня в кардиналы. На это я ответил ему, что я или стал уже кардиналом, или мне не быть им долго, но я прошу Его Королевское Высочество поверить: даже если бы назначение мое зависело от этой минуты, я ни на волос не изменил бы своего мнения, ибо высказал его, желая послужить ему, а не заботясь о своей выгоде. «Чтобы убедиться в правдивости моих слов, Месьё, — присовокупил я, — окажите мне милость вспомнить, как в тот самый день, когда Королева согласилась дать мне рекомендацию, я напрямик объявил ей самой, что никогда не оставлю службу у Вашего Королевского Высочества. По-моему, я держу данное мной слово, советуя Вам нынче то, что, на мой взгляд, лучше всего послужит Вашей славе, и, дабы Вы могли в этом увериться, смиренно прошу Вас послать Королеве составленную мной записку».

Месьё устыдился своих сомнений. Он наговорил мне множество любезностей. Потом бросил записку в огонь и вышел из библиотеки в той же оторопи (по выражению президента де Бельевра, шепнувшего мне эти слова на ухо), в какой туда явился.

Как я упомянул выше, я ответил Месьё, что либо в минуту нашей с ним беседы я уже кардинал, либо я стану им еще не скоро. Я ошибся не намного, ибо пять или шесть дней спустя и в самом деле сделался Высокопреосвященством. Известие об этом я получил в последний день февраля с нарочным, присланным мне Великим герцогом Тосканским 461.

Я расскажу вам, как все это вышло в Риме, но прежде хочу испросить у вас прощения, ибо вам, наверное, показались слишком длинными и последняя моя памятная записка, и та речь, что Месьё обратил к Данвилю; множество упомянутых в них подробностей уже встречались вам, рассеянные на различных страницах моего труда. Но поскольку большая часть этих подробностей как раз и образовала чудовище, небывалое, пожалуй, даже в ряду исторических чудовищ, все члены которого словно бы способны были совершать движения только противоестественные и к тому же непременно враждебные одно другому, — я почел удачей найденный в ходе повествования повод соединить их всех вместе, дабы вам легче было разом охватить взглядом то, что, рассыпанное в разных местах, затемняет правду истории противоречиями, распутать которые можно лишь, собрав вкупе все рассуждения и происшествия. Возвращаюсь, однако, к моему назначению.

Я уже рассказывал вам во втором томе моего сочинения, что послал в Рим аббата Шарье, который нашел при тамошнем дворе большие перемены, ибо невестка папы, синьора Олимпия 462, не то чтобы впала в немилость, но удалилась от двора. Иннокентий не остался глух к укоризнам, которые по наущению иезуитов Император выразил ему через нунция в Вене. Он больше не виделся с синьорой и, в тоске по ней, заметной всем, искал утешения в беседах, довольно частых, с женой своего племянника княгиней Россано, которая, будучи женщиной весьма остроумной, все же не могла равняться умом с синьорой Олимпией, но зато была куда моложе и красивее. Она и в самом деле приобрела на папу влияние такое, что пробудила в синьоре Олимпии жгучую ревность, которая, придав еще более проницательности ее уму, и без того ясному и находчивому, внушила ей способ погубить свою невестку в глазах папы, а себе вернуть прежнюю милость. Назначение мое пришлось как раз на ту пору, когда княгиня Россано была в самом большом фаворе — в этом случае судьба, кажется, пожелала вознаградить меня за утрату, какую я понес в лице Панцироли; то был единственный раз в моей жизни, когда судьба мне благоприятствовала. Я уже говорил вам прежде, по каким причинам полагал, что княгиня Россано может мне благоволить, и притом куда более, нежели синьора Олимпия, которая оказывала услуги только за деньги, а вы понимаете сами, что мне было нелегко решиться платить за кардинальскую шапку 463.

Госпожа Россано, с которой Шарье встретился в Риме, оправдала все мои надежды, и первый же совет, данный ею аббату, был, чтобы он пуще всего остерегался посла 464, который не только получил враждебные мне секретные предписания двора, но и сам алкал пурпура. Аббат Шарье весьма ловко воспользовался этим советом, ибо ему удалось провести посла, выказав ему по наружности совершенное доверие и в то же время убедив его, что до моего назначения еще очень далеко. Ненависть, какую папа с давних времен питал к Мазарини, содействовала этой игре; успеху ее немало способствовало также то, что она выгодна была государственному секретарю, монсеньору Киджи, будущему папе Александру VII. Ему посулили шапку при первом же назначении кардиналов, и он пустил в ход все, чтобы это назначение поторопить. Монсеньор Аццолини, секретарь папской канцелярии, служивший когда-то при Панцироли, унаследовал его презрение к Мазарини и благосклонность ко мне. Вот почему удалось обмануть посла, бальи де Балансе, и он узнал о предстоящем назначении вообще лишь тогда, когда оно уже совершилось. Папа Иннокентий уверял меня, что ему известно из верных рук, будто у посла в кармане было письмо Короля, в котором тот отзывал свою рекомендацию, однако Балансе имел повеление пустить его в ход только в случае крайней нужды на собрании консистории, где будут названы кардиналы; аббат Шарье послал ко мне двух нарочных с теми же вестями. Так или иначе Шанфлери, капитан гвардии Кардинала, говорил мне впоследствии, что, едва лишь Кардинал получил известие о моем назначении, а это произошло в Сомюре, он немедля послал Шанфлери к Королеве, чтобы заклинать ее от его имени совладать с собой и сделать вид, будто она обрадована 465.

Во имя истины не могу не осудить здесь собственного моего безрассудства, едва не стоившего мне кардинальской шапки. Я вообразил, и весьма некстати, будто коадъютору невместно долго ее дожидаться, и небольшая трех- или четырехмесячная отсрочка, на какую Рим принужден был задержать мое назначение, дабы уладить дело с назначением сразу шестнадцати кардиналов 466, не согласна с полученными мною заверениями и обещаниями. Осердясь, я написал открытое письмо Шарье, которого тон, бесспорно, не был ни благоразумным, ни приличным. В отношении стиля это самое сносное из моих сочинений, я искал его, чтобы включить в этот труд, однако не сумел найти 467. Мудрость аббата Шарье, утаившего его от Рима, была причиною того, что меня потом за него восхваляли, ибо успех оправдывает и даже возвеличивает всякий громкий и дерзкий поступок. Это не помешало мне тогда же глубоко его устыдиться; я стыжусь его и поныне; гласно признаваясь в своем промахе, я льщу себя надеждой отчасти его искупить. Возвращаюсь, однако, к своему рассказу.

Мне кажется, я довел его до 16 февраля 1652 года.

На другой день, 17 февраля, собралась ассамблея палат, прочитав описание которой вы, я думаю, словно бы в перспективе увидите все, что происходило на других ассамблеях, которые собирались довольно часто, начиная с этого дня и до первого апреля. Месьё сразу взял слово, чтобы изъяснить палатам, что письмо Короля, оглашенное 15 числа и обвиняющее его в том, будто он поддерживает врагов, вступивших во владения монархии, плод наветов, которыми его очернили в глазах Королевы; солдаты, приведенные герцогом Немурским, — немцы, которые не заслуживают имени врагов и так далее. Вот, собственно, что занимало все ассамблеи, о которых я говорю. Президент Ле Байёль, на них председательствовавший, начинал их все с речи о том, что должно обсудить письмо Его Величества; магистраты от короны заключали их всякий раз предложением приказать сельским общинам арестовать солдат герцога Немурского; а Месьё твердил свое: войска эти не испанские, и поскольку он объявил, что едва Кардинал будет изгнан из пределов королевства, они перейдут на службу к Королю, излишне подвергать этот вопрос рассмотрению. Спор начинался каждый день и по многу раз возобновлялся, но, как я вам уже сказал, герцогу Орлеанскому и правда удалось избегнуть прений. Однако правда и то, что мнимый этот успех усыпил его внимание, и он был так доволен, добившись того, чего, по уверениям всех, добиться не мог, что не задумался над тем, довольно ли ему того, чего он добился, то есть он не заметил различия между уступкой Парламента и парламентской декларацией. Президент де Бельевр справедливо напомнил ему дней двенадцать или пятнадцать спустя после беседы, которую я передал вам выше, что когда твой противник — королевская власть, уступки, ничем не подкрепленные, могут впоследствии сыграть роль пагубную, и весьма толково доказал, свою мысль. Нет нужды объяснять вам, что он имел в виду.

Кроме спора, в котором я дал вам отчет и в котором всегда присутствовала крупица противоречия, уже столько раз мною вам описанного, в ассамблеях этих, на мой взгляд, не произошло ничего достойного вашего внимания. В некоторых читаны были ответы, присланные тогда большею частью французских парламентов Парламенту парижскому и вполне согласные с царившим в нем духом, ибо они сообщали о постановлениях, изданных против Кардинала. Другие употреблены были на то, чтобы способствовать сохранению денег, назначенных для уплаты муниципальной ренты и жалованья должностным лицам. В собрании 13 марта решено было созвать на сей предмет ассамблею верховных палат в палате Людовика Святого. Я не присутствовал ни в одном из собраний, состоявшихся после 1 марта, во-первых, потому, что, согласно правилам римского церемониала, кардиналы, пока на них не возложена шапка, не могут присутствовать на публичных церемониях, во-вторых, потому, что сан этот дает его обладателю преимущества в Парламенте, лишь когда он сопровождает Короля; в отсутствии монарха место ниже герцогов и пэров, занимаемое мною в палате в качестве коадъютора, несовместно было с достоинством пурпура. Признаюсь вам, я рад был предлогу, скорее даже причине, избавлявшей меня от обязанностей присутствовать в этих ассамблеях, которые и впрямь сделались беспорядочными сборищами, не только скучными, но и несносными. Вы увидите, что и позднее они не изменились к лучшему, но сначала я остановлюсь как можно более бегло на небольшом эпизоде, разыгравшемся в Париже, и на некоторых общих сведениях, касающихся Гиени.

Вы, наверное, помните, что во втором томе моего повествования я говорил вам о Шавиньи, о том, как, после провозглашения Короля совершеннолетним, он удалился в Турень. Искусства скучать он не постиг и томился там скукою столь сильно, что возвратился в Париж под первым же благовидным предлогом; предлогом этим были известия, полученные им от де Гокура, который советовал ему помешать козням, которыми я пытаюсь-де повредить Принцу в глазах Месьё. В жилах де Гокура текла благородная кровь, ибо он был потомком древнего и могущественного рода графов де Клермон ан Бовуази, столь прославленных в нашей истории 468. Он был неглуп и обходителен, но слишком уж любил хвалиться ролью посредника, а это не всегда способствует успеху посредничества. Он служил принцу де Конде, но теснее всего связан был с Парижем, а хлопотал более всего о том — так, по крайней мере, чудилось мне — как бы погубить меня во мнении Месьё. Но, поскольку это оказалось нелегко, он прибег к содействию Шавиньи, который спешно возвратился в Париж то ли по этой причине, то ли под этим предлогом. Герцог де Роган, прибывший в столицу в это же время и весьма довольный обороной Анже, хоть она и была весьма посредственной, присоединился к ним с той же целью. Они по всем правилам повели на меня атаку, как на скрытого пособника Мазарини, и, пока их тайные агенты совращали ту часть черни, которую можно было подкупить деньгами, сами они всеми силами старались поколебать Месьё наветами, поддержанными политической интригой, которая не была секретом для сторонников принца де Конде — Раре, Белуа и Гула.

В этом случае мне пришлось убедиться, что самые ловкие придворные попадают впросак, когда чрезмерно полагаются на собственные домыслы.

Эти господа, узнав о моем назначении, вообразили, будто шапка досталась мне лишь ценою важных обещаний, какие я дал двору. Исходя из этого, они и действовали, очерняя меня перед Месьё. Но, поскольку Месьё знал правду, он им не поверил. Вместо того чтобы погубить меня в его мнении, они возвысили меня в нем, ибо клевета, если она не вредит своей жертве, непременно оказывает ей услугу; вы увидите, что в этом случае клеветники расставили западню самим себе. Однажды я заметил герцогу Орлеанскому, что не могу понять, как ему не надоест выслушивать каждый день одни и те же глупости на мой счет. «Вы забыли, — ответил он мне, — какое удовольствие я получаю каждое утро, наблюдая людскую злобу, прикрывающуюся именем усердия, и каждый вечер — глупость, именующую себя проницанием». Я сказал Месьё, что почтительно запомню его слова, как прекрасный и мудрый урок для всех тех, кто имеет честь быть приближенным к великим принцам.

Старания слуг принца де Конде подстрекнуть против меня народ могли обойтись мне дороже. Они наняли смутьянов, а те были для меня в эту пору опаснее, чем прежде, когда они не осмеливались показаться перед большой свитой сопровождавших меня дворян и слуг. Поскольку я еще не получил шапки (французским кардиналам ее вручает сам Король, к которому с этой целью отряжают папского камерария), согласно правилам церемониала я мог появляться на людях лишь инкогнито; таким образом в Люксембургский дворец я всегда приезжал в карете без гербов и без свиты и даже поднимался в библиотеку по маленькой лестнице, выходящей в галерею, чтобы миновать парадную лестницу и парадные покои. Однажды, когда я находился в библиотеке с Месьё, туда вбежал испуганный Брюно предупредить меня, что во дворе собралось человек двести — триста упомянутых смутьянов, которые кричат, что я предаю Месьё и они со мной расправятся.

Месьё был сражен этой вестью. Заметив это и вспомнив судьбу маршала де Клермона, которого убили в объятиях дофина 469, а тот уж наверное испуган был не более, чем Месьё, я принял решение самое верное, хотя с виду и самое рискованное, ибо не сомневался — если Месьё хоть чем-нибудь обнаружит свой страх, я буду немедленно убит; я же нисколько`не Ѕомнбвался, что ?з о?асе?ия йе узодиІь т?м, кто кричмт п?отив Ма?арийи (их р?потд МеЁьё трепбтал$до хмеш?огоm, п?и е?о хдракцереl ск?онном вЅего`бояться, МеЁьё обна?ужиц свкй сІрахdс т?койdоткЄове?носЂью,$какой д?стайет, и сdлихжою, чтоеы я`пог?б. џоэт?му ы ск?залdЕго`Корклевскомч ВыЅочествуl чтобы ?н предоЅтавил мне д?йствоваЂь, м я хкоро по?ажуdемуl с ?аким пр?зрением`долвно ?тноЅитьЁя к`сброду, куппенн?му ?а д?ньги. О? пр?дложил ине охрану сжоих гва?дейцев,`но ?о ткну ?го ?иднк было, что ы вехьма$обяву его, ?ткл?нив`пре?лож?ние. Я хпустилсы внмз, Ёотя`марЈал ?'Эт?мп ?рос?лся`пер?до ?ной на ?олени, утобЋ ме?я у?ержать;dтак вот$я спуст?лсяdвни?, вместб с де Ш?торено и д'Дкви?ем,`единств?нны?и моими$про?ожатыми( и,$подойдяdпря?о к$бунтовщикамl спроси?, кто у$них$глажарьj Один иг не?одя?в в шля?е с потЄепа?ным$[46}] желты? пером аерзоо оцвет?л: «Я».`Повбрнужшисш в сторкну члицЋ Туфнонl я ?риказал> «Сцражд, вгдернуть`этозо прохв?ста на решеІке ?ороЂ!» Отвесив мне ?изк?й п?клон, о? ст?л у?еряЂь, уто ?овс? не думал оказать мне непочтение, — он просто пришел сюда со своими товарищами сообщить мне, что ходят слухи, будто я хочу отвезти Месьё ко двору, чтобы устроить его примирение с Мазарини, но они, мол, слухам не верят, они все готовы служить мне и отдать за меня жизнь, лишь бы я обещал им оставаться добрым фрондером. Они предложили проводить меня, но у меня не было нужды в подобной свите для путешествия, которое, как вы увидите, я замыслил. Во всяком случае, ехать было недалеко, ибо г-жа де Ла Вернь, мать г-жи де Лафайет, вторым браком вышедшая замуж за шевалье де Севинье, жила там, где ныне живет ее дочь 470.

Эта г-жа де Ла Вернь в глубине души была женщина порядочная, но притом в высшей степени корыстная и до крайности падкая на любую интригу. Та, в какой я просил ее в тот день мне содействовать, была из тех, что могли привести в негодование особу добродетельную. Но я уснастил свою речь столькими заверениями в чистоте и благородстве своих помыслов, что просьба моя не была отвергнута; однако приняли ее лишь после моих торжественных клятв, что я стану домогаться только такой услуги, на какую можно согласиться со спокойной совестью, — то есть помочь мне снискать добрую, чистую, святую и безгрешную дружбу. Я пообещал все, чего от меня требовали. Моим обещаниям поверили и даже порадовались случаю положить таким образом предел моим сношениям с г-жой де Поммерё, какие полагали отнюдь не столь невинными. Зато сношения, завязать которые я просил мне содействовать, должны были оставаться совершенно духовными и бесплотными, ибо речь шла о мадемуазель де Ла Луп, которую вы впоследствии знали под именем г-жи д'Олонн. За несколько дней до этого она весьма приглянулась мне в небольшом кругу тех, кого принимала в своем кабинете Мадам; мадемуазель де Ла Луп была мила, хороша собой и держалась с изяществом и скромностью. Жила она по соседству с г-жой де Ла Вернь и была задушевной подругой ее дочери; они даже пробили дверь, позволявшую видеться, не выходя из комнат на улицу. Дружба ко мне шевалье де Севинье, дом которого был для меня всегда открыт, и ловкость его жены, мне известная, весьма подогревали мои надежды. Они, однако, оказались тщетными, ибо, хотя мне не выцарапали глаз и не обрекли на удушье, запретив вздыхать, и хотя по некоторым приемам я заметил, что девица была отнюдь не прочь видеть у своих ног пурпур во всеоружии и во всем его блеске, она по-прежнему держалась непреклонно или, лучше сказать, держалась скромницей, а это связало мне язык, впрочем довольно игривый, и должно весьма удивить тех, кто не знал мадемуазель де Ла Луп и слышал лишь о г-же д'Олонн 471. Как видите, это маленькое приключение не делает чести моим любовным победам. Теперь перейду ненадолго к делам Гиени.

Поскольку я дал себе зарок описывать обстоятельно только то, чему сам был свидетелем, событий, произошедших в этой провинции, я коснусь лишь в двух словах и лишь настолько, сколько необходимо, чтобы вы поняли все, относящееся к Парижу. Притом я даже не могу обещать вам, что буду точен в том немногом, что вам о них сообщу, ибо опираюсь на чужие воспоминания, которые сами могут быть неточными. Я тщился разузнать у принца де Конде подробности его военных подвигов, из которых самые незначительные — величественней, нежели самые громкие дела других, и с несказанной радостью украсил бы ими свой труд. Он обещался дать мне сжатое их изложение, и, наверное, сделал бы это, ежели бы готовность творить чудеса и дар творить их с легкостью не уживались в нем со столь же беспримерною нелюбовью и неохотою о них говорить.

Я уже упоминал, что королевской армией в Гиени командовал граф д'Аркур и что других таких испытанных в деле солдат не было во всей Европе. Армия принца де Конде состояла из одних новобранцев, не считая тех войск, что привел из Каталонии граф де Марсен, но они были слишком малочисленны, чтобы противостоять войскам Короля. Принц де Конде, видя это, поддерживал успех одной своей доблестью. Вы уже знаете, что он овладел Сентом. Он оставил там командовать принца Тарентского. А сам вернулся в Гиень и стал лагерем возле Бура. Граф д'Аркур явился туда за ним следом и выслал отряд шевалье д'Обтера разведать расположение противника. Полк Бальтазара потеснил отряд шевалье д'Обтера, и это дало время Принцу утвердиться на холме, притом построив свои войска так, что малое их число показалось врагам громадою, и граф д'Аркур не решился их атаковать. После этого деяния, достойного великого полководца, Принц отошел к Либурну. Оставив там часть пехоты, он двинулся в Бержерак, крепость, прославленную религиозными войнами, и приказал укрепить там оборонительные сооружения. Маркиз де Сен-Люк, наместник Короля в Гиени, решив захватить врасплох принца де Конти, расположившегося со своими новобранцами в Кодекосте возле Ажена, двинулся туда с двумя тысячами пехотинцев и семьюстами конников из отборных войск Короля. Но сам был застигнут врасплох принцем де Конде, которому стало известно о намерении Сен-Люка и который оказался в середине его лагеря, прежде чем тот хотя бы услышал о выступлении Принца. Сен-Люк, однако, не растерялся и занял высоту, к которой подступиться можно было только через узкий проход. Почти весь день прошел в перестрелке; принц де Конде ждал, чтобы подвезли три пушки, за которыми он послал в Ажен. Он имел в них крайнюю нужду, ибо располагал, считая войска принца де Конти, всего-навсего пятьюстами пехотинцев и двумя тысячами конных, да притом сплошь новобранцами. Слабость обыкновенно не придает смелости; с принцем де Конде она совершила небывалое: она пробудила в нем тщеславие — полагаю то был единственный в жизни случай, когда он ему поддался. Он подумал о том, что ужас, внушаемый врагам его особой, может их поколебать. Он возвратил им несколько пленных, которые сообщили, что Принц находится в лагере. А сам тем временем ударил на врагов. Они сразу дрогнули; можно сказать, что Принц опрокинул их не столько силой своего оружия, сколько громом своего имени. Большая часть пехоты отступила в Мираду, где подверглась незамедлительной осаде. Полки Шампанский и Лотарингский, которые принц де Конде во что бы то ни стало хотел принудить сдаться без всяких условий, с неописанной храбростью защищали эту жалкую крепость и дали графу д'Аркуру время подоспеть ей на помощь. Принц отправил свою артиллерию и обоз в Ажен, разместил в небольших укрепленных городах гарнизоны, которым надлежало беспокоить неприятеля, а сам отправился в Ажен, взяв с собой господ де Ларошфуко, де Марсена и де Монтеспана, чтобы следить за действиями графа д'Аркура; тот, со своей стороны, оставив часть своих войск осаждать, кажется, Стаффор и Лаплюм, другую часть под командованием де Лильбонна, шевалье де Креки и Дю Кудре-Монпансье послал атаковать укрепления, которые начали возводить в одном из предместий Ажена. Войска храбро пошли в атаку на глазах у принца де Конде, но были отброшены с сокрушительной силой; потерпев это поражение, граф д'Аркур утешился взятием двух или трех укрепленных городков, о которых я упомянул выше.

Принц де Конде, решивший возвратиться в Париж по причинам, о которых я скажу вам далее, назначил командовать в Гиени принца де Конти, а старшим по нем оставил г-на де Марсена. Его Высочество почел, однако, необходимым перед отъездом окончательно утвердить за собой Ажен, который хотя и поддерживал его, но, не имея гарнизона, мог в любую минуту переметнуться к врагам. Принц склонил на свою сторону муниципальных советников, которые разрешили ввести в город полк принца де Конти. Народ, не согласный со своими советниками, взбунтовался и стал возводить баррикады. Принц говорил мне, что в этом случае подвергался опасности большей, нежели в битвах. Не помню уже подробностей, помню только, что господа де Ларошфуко, де Марсен и де Монтеспан говорили речи в Ратуше и к удовольствию принца де Конде успокоили мятеж. Возвращаюсь к путешествию Принца.

Господа де Роган, де Шавиньи и де Гокур с каждым нарочным убеждали его не отдаваться всецело делам провинций и не забывать о делах первого города государства, которые во всех отношениях были делами первейшей важности. Герцог де Роган выразился так в одном из писем, которое попалось мне в руки. Эти господа были уверены, что мое влияние над Месьё путает все их планы, в действительности же, не желая служить интересам принца де Конде, Месьё всякий раз ссылался на то, что должность, занимаемая мной в Париже, вынуждает его мне угождать. Иногда в разговоре со мной он признавался, что пользуется этим предлогом; случалось даже, неотступно докучая мне просьбами, он склонял меня вести себя так, чтобы подтвердить подозрения, какие он старался им внушить. Я не раз предупреждал его, что своими стараниями он вынудит принца де Конде явиться в Париж, а этого он боялся более всего на свете. Но поскольку настоящее всегда заботит людей малодушных куда более, нежели будущее, пусть даже самое близкое, Месьё закрывал глаза на то, что Принц может вскоре оказаться в Париже, и тешил себя тем, что покамест обращает против меня ропот и жалобы, с которыми каждую минуту приступают к нему советчики Принца. Однако советчики эти, нисколько не удовлетворенные жалкими отговорками Месьё, наскучив ими, стали настоятельно убеждать Принца немедля явиться в Париж, и настояния их были решительно поддержаны известиями от герцога Немурского, которые Принц получил в это время и о которых должно рассказать подробнее.

В эту пору герцог Немурский вошел в пределы королевства, не встретив никакого сопротивления, ибо королевские войска были разделены; и хотя справа и слева у него были войска г-на д'Эльбёфа и господ д'Омона, Дигби и де Вобекура, герцог Немурский достиг Манта и там перешел Сену по мосту, который сдал ему герцог де Сюлли, недовольный тем, что двор отнял печать у его тестя-канцлера. Герцог Немурский стал лагерем в Удане и явился в Париж вместе с г-ном де Таванном, который сохранил под своим началом некоторую часть войск принца де Конде, и Кленшаном, командовавшим иностранными полками.

Такова была первая ошибка, совершенная этой армией, ибо, если бы она шла, не останавливаясь, и г-н де Бофор присоединился бы к ней с войсками Месьё, как он сделал позднее, герцог Немурский без труда перешел бы Луару и стал бы грозной преградой на пути Короля. Но все содействовало промедлению: колебания Месьё, который никогда не мог начать действовать, даже если все было уже решено; любовь г-на де Бофора к г-же де Монбазон, удерживавшая его в Париже; ребячество герцога Немурского, которому очень хотелось покрасоваться в роли командующего перед г-жой де Шатийон, и нелепая политика Шавиньи, который надеялся приобрести большую власть над Месьё, ослепив его зрелищем множества разноцветных перевязей — так он сам выразился в разговоре с Круасси, а тот неосторожно повторил эти слова мне, хотя был приверженцем принца де Конде куда более, нежели моим. Я не утаил их от Месьё, которого они весьма задели. Я воспользовался случаем и просил Его Королевское Высочество позволить мне в его присутствии убедить этих господ, что не в их власти ослепить глаза, даже куда менее зоркие во всех отношениях, нежели глаза Месьё. Он пожелал узнать подробности моего плана, когда доложили о том, что в его покоях ждут герцоги Бофор и Немурский. Я последовал за Месьё, хотя обыкновенно избегал этого, поскольку не получил еще своей шапки; завязался общий разговор, ибо в комнатах Месьё было многолюдно до тесноты, и едва Месьё накрыл свою голову, я накрыл свою. Он отметил это, вспомнив слова, только что мною сказанные, а также то, что прежде я всегда отказывался так поступать, несмотря на его приказания. Весьма довольный, он с умыслом битый час поддерживал беседу с гостями, после чего отвел меня в сторону и вышел со мной в галерею. Судите сами, в каком страшном гневе он был — ведь в его покоях томились более пятидесяти красных перевязей, не говоря уже о светло-желтых. Он продолжал гневаться весь вечер; на другой день он рассказал мне, как его секретарь Гула, близкий друг Шавиньи, явившись к нему, озабоченно сокрушался о том, что иностранные офицеры весьма обижены его столь длительной со мной беседой, но Месьё резко его осадил. «Катитесь к черту со своими иностранными офицерами, — объявил он. — Будь они такими же добрыми фрондерами, как кардинал де Рец, они давно были бы там, где им положено быть, а не пьянствовали бы в парижских кабаках». Они и в самом деле наконец уехали из Парижа более моими стараниями, нежели стараниями Шавиньи, который оставался в убеждении, что я всеми силами их удерживаю, ибо Месьё попытался вскоре исправить то, что вырвалось у него в гневе: ему было выгодно (так он, по крайней мере, воображал), оправдываясь в том, что он делает, и в особенности в том, чего не делает, ссылаться на меня. Вы узнаете, в каком направлении двинулись войска, после того как я расскажу вам, что произошло в эту пору в Орлеане.

Этот важный город всегда был привержен герцогу Орлеанскому, ибо входил в удельные его владения, и к тому же Месьё в свое время подолгу там живал. Вдобавок губернатор Орлеана, маркиз де Сурди, принадлежал к сторонникам Месьё. В довершение всего Месьё послал туда графа де Фиеска, чтобы помешать проискам судьи-докладчика Ле Гра, пытавшегося убедить жителей открыть ворота города Королю, которому это и впрямь сыграло бы на руку. Герцоги де Бофор и Немурский, в особенности понимавшие значение этой опасности, ибо они двинули свои войска в сторону Орлеана, написали Месьё, что в городе составился могущественный заговор в пользу сторонников двора, и присутствие его в Орлеане совершенно необходимо. Но вы понимаете сами, что оно еще нужнее было в Париже. Месьё не колебался ни минуты — общее мнение на сей счет было совершенно единодушно. Мадемуазель предложила самой отправиться туда; Месьё согласился на это с большой неохотой, как из соображений приличия, так и потому, что не полагался на ее благоразумие. Помню, он сказал мне в тот день, когда дочь пришла с ним проститься: «Эту выходку следовало бы поднять на смех, не полагайся я на здравый смысл графинь де Фиеск и де Фронтенак» 472. Обе эти дамы и в самом деле последовали за Мадемуазель, так же как герцог де Роган и советники Парламента господа де Круасси и де Бермон. Патрю не без развязности заметил, что если стены Иерихона пали от звуков труб 473, стены Орлеана отверзнутся на звуки скрипок. Герцог де Роган слыл неистовым любителем танцев. Однако вся эта нелепая затея увенчалась успехом благодаря бесстрашию Мадемуазель, и в самом деле замечательному, ибо, хотя Король со своими войсками находился в двух шагах от города и г-н Моле, Первый президент и хранитель печати, явился к воротам Орлеана, требуя именем Короля, чтобы его впустили, Мадемуазель переправилась на другой берег в утлой лодчонке, убедила лодочников, которых всегда множество в порту, отворить ей потайной вход, много лет замурованный, и под приветственные клики сбежавшегося народа прошествовала прямо в Ратушу, где как раз собрались отцы города, чтобы обсудить, принять ли им хранителя печати. Как вы догадываетесь, присутствие ее решило дело 474.

Герцоги де Бофор и Немурский тотчас явились следом за Мадемуазель и совместно с нею решили овладеть Жержо или Жьеном, городками хотя и небольшими, но имеющими мосты через Луару. Г-н де Бофор решительно атаковал мост Жержо, но еще лучше оборонял его г-н де Тюренн, принявший начальствование над войсками Короля, которое он, однако, делил с маршалом д'Окенкуром; пришлось армии Месьё отступить, потеряв в бою отважного барона де Сиро, бывшего ее командиром. Барон хвалился и, думаю, не лгал, что ему случилось обменяться выстрелами с великим Густавом, королем шведским, и доблестным Кристианом, королем датским.

Герцог Немурский, издавна не любивший и презиравший герцога де Бофора, хотя тот и был его шурином, пожаловался Мадемуазель на его действия, полагая их причиной неудачи при Жержо. По этому случаю у них вышла ссора в приемной Мадемуазель, и г-н де Бофор утверждал (такие, во всяком случае, ходили в ту пору слухи), будто ему без труда удалось уличить зятя во лжи, а это якобы повлекло за собой пощечину, которую герцог Немурский получил, судя по рассказам очевидцев, также лишь в воображении г-на де Бофора. Так или иначе то была одна из тех пощечин, о которых говорится в «Письмах из Пор-Рояля» 475. Мадемуазель удалось, хотя бы по наружности, погасить ссору герцогов 476, и после шумного препирательства, которое отнюдь не способствовало тому, чтобы ее смягчить, решено было занять Монтаржи, важную в этих обстоятельствах позицию, ибо оттуда армия принцев, вклинившись между Парижем и Королем, могла бы двинуться в любом направлении. Герцог Немурский, который страстно желал оказать поддержку Монрону, долго упорствовал, утверждая, что следует перейти Луару возле Блуа, чтобы обойти армию Короля с тыла — тогда, мол, из страха отдать в полную власть Месьё провинции на другом берегу реки, Король скорее побоится идти на Париж, нежели если помехой ему будет Монтаржи. На военном совете, поддержанное большинством голосов и властью Мадемуазель, возобладало другое мнение; люди военные говорили мне, что оно и должно было победить как более разумное, ибо смешно было отдать все, что находилось вблизи Парижа, войскам Короля, который, без сомнения, желал одного — приблизиться к столице, чтобы занять ее или хотя бы возмутить. В таких выражениях Шавиньи и сообщил новость Месьё в присутствии Мадам, которая передала мне его слова на другой день; не знаю, откуда взялись толки, будто этот вопрос вызвал споры в Люксембургском дворце. Случись это, Месьё не преминул бы рассказать мне, что не склонился на уговоры сторонников Принца. Однако все они держались одного мнения, и Гула даже вслух клял герцога Немурского, приговаривая, что тот, мол, желает спасти Монрон и сгубить Париж. Возвращаюсь, однако, к путешествию принца де Конде.

Я уже говорил вам, что сторонники Принца при дворе Месьё уговаривали Его Высочество явиться в Париж, и настояния их сильно подкрепляли собственное его убеждение в необходимости поддержать или, лучше сказать, восстановить влияние, которое партия принцев утратила из-за неспособности и разногласий герцогов де Бофора и Немурского, хотя мужество и опытность войск, которыми они командовали, должны были бы его укрепить. Поскольку Принцу предстояло пересечь едва ли не все королевство, поход его следовало держать в строжайшей тайне. Он взял с собой только господ де Ларошфуко, де Марсийака, графа де Леви, Гито, Шаваньяка, Гурвиля и еще одного приближенного, чьего имени я не помню 477. Принц с необыкновенной поспешностью прошел Перигор, Лимузен, Овернь и Бурбонне. Возле Шатийон-сюр-Луэн его едва не настиг получавший пенсион от Кардинала Сент-Мор, который преследовал Принца с двумя сотнями конников, ибо кто-то, узнавший Гито, донес о его появлении двору. В Орлеанском лесу Принц нашел нескольких офицеров своих войск, стоявших гарнизоном в Лоррисе, — вам нетрудно вообразить, каким ликованием встретила его вся армия. Оттуда Принц выслал Гурвиля к Месьё, чтобы уведомить его о своем походе и сообщить, что через три дня к нему будет. Просьбы всей армии, донельзя измученной невежеством своих полководцев, принудили его задержаться здесь дольше; к тому же он никогда не спешил покидать места, где мог совершить подвиги. Сейчас вы услышите об одном из самых славных его деяний.

После первого же шага, предпринятого принцем де Конде по прибытии его в армию, стало видно, что план герцога Немурского, о котором я рассказал вам выше, был плох; Принц пошел прямо на Монтаржи и овладел им без единого выстрела; Мондревиль, который укрылся в крепости с восемью или десятью дворянами и двумястами пехотинцев, сдал ее, не сопротивляясь. Принц оставил в ней небольшой гарнизон, а сам не теряя минуты двинулся навстречу неприятелю, чьи лагери были разбросаны в разных местах. Король стоял в Жьене, главная квартира де Тюренна была в Бриаре, а д'Окенкура — в Блено.

Узнав, что войска последнего рассеяны по деревням, Принц подошел к Шаторенару и вихрем нагрянул на их квартиры. Он разгромил все кавалерийские части Менья, Рокепина, Боже, Бурлемона и Море, которым приказано было, но поздно, пробиться к расположению драгун. Затем со шпагою в руке Принц ворвался в самое расположение драгун 478, а Таванн туда, где стояли кроаты 479. Принц преследовал бегущих до самого Блено, где застал битву в разгаре: д'Окенкур с семьюстами конных напал на солдат Принца, которые заблудились и потеряли друг друга в ночном мраке, да к тому же еще, несмотря на увещания своих командиров, занялись грабежом в деревне. Принц собрал их всех и повел в бой в виду неприятеля, хотя тот был гораздо сильнее и хотя Принц, под которым убили лошадь, встретив упорное сопротивление, принужден был во время первой атаки действовать с оглядкой. Но зато во второй раз он атаковал врагов с такой силой, что разбил их наголову — д'Окенкуру уже не удалось снова собрать свои отряды. Герцог Немурский был тяжело ранен в этом сражении, господа де Бофор, де Ларошфуко и де Таванн в нем отличились. Г-н де Тюренн, который еще утром предупреждал маршала д'Окенкура, что его войска стоят слишком далеко друг от друга и это опасно, и которого вечером д'Окенкур уведомил о приближении принца де Конде — г-н де Тюренн выступил из Бриара; он завязал с противником бой под деревней, которая, если не ошибаюсь, зовется Узуа. Он выслал пятьдесят конников в находившийся между ним и неприятелем лес, который нельзя было пройти иначе как цепочкой, и тотчас отвел их назад, чтобы Принц, вообразив, будто отступление это вызвано страхом, отдал приказ своим войскам растянуться цепочкой. Хитрость удалась, ибо Принц и в самом деле отправил в лес триста или четыреста конных, которые по выходе из него были отброшены г-ном де Тюренном и навряд ли сумели бы уйти, если бы Принц не двинул вперед пехоту, которая сразу остановила преследователей. Г-н де Тюренн занял позиции на холме позади леса и разместил там свою артиллерию, которая уложила многих бойцов армии принцев, в том числе Маре, брата маршала де Грансе и приближенного Месьё, который замещал командующего его войсками. Весь остаток дня армии простояли лицом к лицу, а вечером каждая отошла к своим позициям. Трудно решить, кто из двоих — принц де Конде или виконт де Тюренн покрыл себя в этот день 480 большею славою. Можно просто сказать, что оба они совершили подвиги, достойные величайших в мире полководцев. Г-н де Тюренн спас тогда двор, ибо при известии о разгроме д'Окенкура Король приказал складывать пожитки, не зная толком, кто захочет оказать ему гостеприимство; г-н де Сеннетер не раз повторял мне впоследствии, что в этом единственном случае видел Королеву в унынии и отчаянии. И верно, если бы г-н де Тюренн не выказал в этом деле своего великого дарования и армию его постигла участь войск д'Окенкура, не нашлось бы ни одного города, который отворил бы свои ворота Королю. Тот же самый г-н де Сеннетер признавался, что Королева в тот день сама со слезами сказала ему об этом.

Зато победа принца де Конде над маршалом д'Окенкуром отнюдь не сослужила столь же великой службы его партии, ибо он не воспользовался ее плодами, как, по всей вероятности, мог бы сделать, останься он при армии. Вы увидите, что произошло там в его отсутствие, но сначала я расскажу вам, к чему привело появление принца де Конде в Париже, а также о некоторых обстоятельствах, касающихся до меня лично.

Вы уже знаете, что Принц, едва он прибыл в армию, отправил Гурвиля к Месьё с сообщением, что через три дня будет в Париже. Для Месьё известие это было подобно удару грома. Он тотчас послал за мной и, увидев меня, воскликнул: «Вы мне это предсказывали! Какой ужас! Какое несчастье! В такую беду мы еще не попадали». Я пытался ободрить его, но тщетно; я добился только, что он обещал мне держаться как ни в чем не бывало и таить свои чувства от всех так же старательно, как он утаил их от Гурвиля. Он сдержал слово, ибо вышел из кабинета Мадам с самым веселым лицом.

Месьё оповестил всех о прибытии Принца в выражениях живейшей радости, однако четверть часа спустя не преминул приказать мне сделать все, чтобы омрачить торжество, то есть устроить так, чтобы принц де Конде принужден был как можно скорее покинуть Париж. Я умолял его не давать мне подобного поручения. «Оно не может, Месьё, принести Вам пользу по двум причинам, — говорил я ему, — во-первых, я не могу исполнить его, не сыграв на руку Кардиналу, а это весьма невыгодно для Вас, а во-вторых, при том характере, каким Богу угодно было Вас наделить, Вы никогда не поддержите моих действий». Слова эти, обращенные к сыну Короля, покажутся вам, без сомнения, весьма непочтительными, но, представьте, именно такие слова за два-три дня до этого сказал герцогу Орлеанскому по поводу какой-то безделицы лейтенант его гвардии, Сен-Реми, и Месьё нашел выражение забавным — он повторял его с тех пор при всяком случае. Как вы увидите далее, в случае, о котором идет речь, слова эти пришлись как нельзя кстати. Спор вышел горячий, я долго отказывался. Но мне пришлось уступить и подчиниться. В моем распоряжении оказалось даже больше времени, чтобы подготовить то, что он мне приказал, нежели я думал, ибо принц де Конде, навстречу которому Месьё выехал до самого Жювизи 1 апреля (он был уверен, что именно в этот день Его Высочество прибудет в Париж), прибыл в столицу только 11-го; этого срока оказалось довольно, чтобы обработать купеческого старшину Ле Февра, который обязан был мне своей должностью и был личным моим другом. Ему не составило труда склонить на свою сторону губернатора Парижа, маршала де Л'Опиталя, настроенного в пользу двора. Они созвали в Ратуше ассамблею и добились решения, повелевавшего губернатору отправиться к Его Королевскому Высочеству и объявить ему, что муниципалитет видит нарушение закона в том, чтобы принять принца де Конде в Париже до того, как он очистится от обвинений, перечень которых содержит королевская декларация, утвержденная Парламентом.

Месьё, в восторге от этой речи, отвечал, что Принц явился для того лишь, чтобы обсудить кое-какие частные дела и останется в Париже всего сутки. И не успел маршал выйти из его покоев, сказал мне: «Вы благородный человек, havete fatto polito (вы сделали все, что надо (ит.).), то-то мы натянем нос Шавиньи!» Но я ответил ему напрямик: «Никогда еще, Месьё, я не оказывал Вам такой плохой услуги. Прошу Вас, помяните мои слова». Шавиньи, который одновременно узнал о происшедшем в Ратуше и об ответе Месьё, стал ему пенять и, распалившись, дошел до дерзости и угроз. Он объявил Месьё, что у принца де Конде достанет силы оставаться в городе сколько ему вздумается, ни у кого не испрашивая на то позволения. Через известного смутьяна, Песка, он собрал на Новом мосту сто или сто двадцать негодяев, которые едва не разгромили жилище маркиза Дю Плесси-Генего, и так запугал Месьё, что принудил его публично отчитать маршала Л'Опиталя и купеческого старшину за то, что они внесли в протоколы муниципальной канцелярии ответ, который, по уверениям Его Королевского Высочества, был дан им губернатору в приватном порядке и совершенно доверительно. Вечером я пытался напомнить Месьё, что недаром советовал ему не делать шага, который он сделал, но он заткнул мне рот. «Мало ли что случается, — объявил он. — Вчера прав был я, сегодня вы. Но разве можно столковаться с этими людьми?» Ему следовало бы присовокупить: «И со мной в их числе». Я присовокупил это сам; увидя, что, несмотря на все горькие уроки, он продолжает вести себя по-прежнему, хотя с тех пор, как принц де Конде отбыл в Гиень, он сам в разговорах со мной тысячи раз осуждал подобное поведение, я понял бесплодность своих стараний и решил по возможности оставаться в бездействии, хотя, правду сказать, для некоторых лиц это вовсе не безопасно в смутные времена; однако я не видел для себя другого выхода, во-первых, потому, что не в моей власти было переделать Месьё, во-вторых, потому, что я должен был принимать в расчет положение, в каком я в эту пору оказался, и о чем я позволю себе рассказать подробнее.

Из любви к истине я должен вам признаться, что, сделавшись кардиналом, я сразу почувствовал неудобства, причиняемые пурпуром, ведь и раньше я много раз замечал, что мне слишком много неудобств причиняет уже и блеск коадъюторского звания. Одна из причин, по которым люди почти всегда злоупотребляют своим саном, состоит в том, что он сразу же ослепляет их, и ослепление это ведет их к первым ошибкам, во многих отношениях самым опасным. Величие, с каким я намеренно держался, сделавшись коадъютором, снискало мне успех, ибо все видели, что к такому образу действий вынуждает меня низость моего дяди. Но я прекрасно понимал, что, не будь этого обстоятельства и не сдобри я своего поведения приправами, прибегнуть к которым помогла мне не столько моя собственная ловкость, сколько дух времени, — повторяю, не будь всего этого, такое поведение отнюдь не было бы благоразумным или, во всяком случае, не было бы приписано благоразумию. Имея достаточно времени над этим поразмыслить, я с особенной осмотрительностью отнесся к кардинальской шапке, чей ослепительный цвет кружит головы большинству тех, кто ею удостоен. Самую заметную, на мой взгляд, и самую ощутительную ошибку кардиналы совершают, притязая возвыситься над принцами крови, которые в любую минуту могут стать нашими властителями, а покамест, в силу своего ранга, являются таковыми почти для всех наших ближних. Я исполнен благодарности ко всем кардиналам моего рода, чей пример дал мне впитать сей урок с молоком матери; мне представился удобный случай применить его к делу в тот самый день, когда я получил известие о своем назначении. Шатобриан, имя которого вы встречали во второй части моего повествования, сказал мне в присутствии многих лиц, находившихся в моих комнатах: «Отныне мы не станем кланяться первыми»; сказал он это, имея в виду, что, хотя я и был в самых дурных отношениях с принцем де Конде и ходил повсюду с большой свитой, я, понятное дело, где бы ни встречался с ним, приветствовал его с почтением, подобающим его титулам. «Извините, сударь, — возразил я Шатобриану, — мы по-прежнему будем кланяться первыми, и притом ниже, чем когда-либо прежде. Не дай Бог, если красный головной убор вскружит мне голову настолько, что я вздумаю оспаривать первенство у принцев крови. Для дворянина большая честь уже в том, что он имеет право находиться рядом с ними». Слова эти, — а они, думается мне, благодаря великодушию принца де Конде и его дружбе ко мне, помогли, как вы увидите далее, охранить права французских кардиналов, — слова эти произвели на окружающих весьма благоприятное впечатление и умерили их зависть, а это важнейший залог успеха.

Для той же цели я воспользовался еще и другим средством. Кардиналы де Ришельё и Мазарини, окрасившие пурпуром звание министра, присвоили кардинальскому сану привилегии, которые и министрам подобают лишь в том случае, если два эти титула соединились в одном лице. Трудно было разрознить их в моей особе, принимая во внимание должность, какую я занимал в Париже. Я, однако, сделал это сам, обставив дело так, что поступки мои приписали одной лишь скромности; я объявил во всеуслышание, что намерен принимать лишь те почести, какие всегда воздавались кардиналам, имя которых я ношу. Почти во всех случаях жизни важно не то, что ты делаешь, а как ты это делаешь. Я никому не уступал первого места, я провожал маршалов Франции, герцогов, пэров, канцлеров, иностранных принцев, побочных отпрысков королевской фамилии лишь до верхней ступени лестницы моего дома, но все были довольны.

Третье, о чем я позаботился, — это не пренебречь ни одним способом, какие допускает приличие, чтобы вернуть себе дружбу тех, кого всякого рода интриги от меня отдалили. Таких людей, разумеется, насчитывалось множество, ибо судьба моя была столь бурной и переменчивой, что в иные времена кое-кто побоялся быть к ней причастен, а в другие кое-кто оказался со мной в раздоре. Прибавьте к этому тех, кто, пожертвовав мной, надеялись попасть в милость. Не стану докучать вам подробностями, скажу только, что в полночь ко мне явился де Берси, что у почтенного картезианца, отца Каружа, я встретился с де Новионом 481, а у селестинцев с президентом Ле Коньё. Все они были счастливы примириться со мной в ту пору, когда парижская митра озарилась сиянием кардинальской шапки. А я был счастлив примириться со всеми в ту минуту, когда сделанные мной шаги могли быть приписаны одному лишь великодушию. Я не пожалел об этом, и благодарность тех, кого я избавил от тягот первого шага, с лихвой выкупила неблагодарность некоторых других. Я уверен, что соображения политики, равно как и благородства, предписывают более могущественному избавить от унижения тех, кто стоит ниже его, и протянуть им руку, когда они не смеют протянуть ее сами.

Поведение, которого я старательно держался в обстоятельствах, мной описанных, было вполне согласно с принятым мной решением по возможности вкушать отныне покой — высокие титулы, какие судьбе угодно было сочетать в моем лице, казалось, сами собой должны были его мне доставить.

Я уже говорил вам, что нрав Месьё, который я позволю себе назвать неисправимым, опостылел мне настолько, что я не решался более ни в чем на него положиться. А вот происшествие, которое покажет вам, что я был бы слепцом, вздумай я надеяться на Королеву.

Вы, наверное, помните, что в конце второго тома моего сочинения я упомянул о неосторожности мадемуазель де Шеврёз, совершенной ею, когда в сговоре с ее матерью я решился изображать воздыхателя Королевы. Герцогиня де Шеврёз против моего желания посвятила в дело дочь, которой вначале шутка пришлась весьма по вкусу; помнится, ей даже нравилось заставлять меня разыгрывать перед ней комедию со Швейцарихой — так она прозвала Королеву. Но однажды вечером, когда у нее было много гостей, кто-то показал ей письмо, присланное одним из придворных, — в нем говорилось, что Королева очень похорошела. Большинство присутствующих засмеялись; не знаю сам почему, я не последовал их примеру. Мадемуазель де Шеврёз, самое капризное в мире существо, заметила это и объявила мне, что ничуть не удивлена, ибо вот уже некоторое время кое-что замечает; оказалось, ей почудилось, будто я совершенно к ней охладел и к тому же поддерживаю с двором сношения, о каких ничего ей не сообщаю. Я решил вначале, что она надо мной смеется, — в том, что она говорила, не было и тени правды, — и понял, что она не шутит, лишь когда она объявила, будто ей известно, что именно доставляет мне каждый день ливрейный лакей Королевы. В самом деле, с некоторых пор ливрейный лакей Королевы часто ко мне являлся. Но он ничего мне не доставлял и навещал мой дом лишь потому, что состоял в родстве с одним из моих людей. Не знаю, каким образом мадемуазель де Шеврёз стали известны эти посещения, и тем более не знаю, с чего ей вздумалось сделать из них подобные выводы. Она, однако, их сделала и стала роптать и грозить. В присутствии Сегена, бывшего камердинера своей матери, который исправлял какую-то должность при особе то ли Короля, то ли Королевы, она объявила, будто я тысячу раз твердил ей, что не понимаю, как можно влюбиться в эту Швейцариху. Словом, ее стараниями до Королевы дошли слухи, будто в разговорах с мадемуазель де Шеврёз я называю ее Швейцарихой. Как вы увидите из дальнейшего, Королева никогда мне этого не простила; о том, что эти любезные слова дошли до нее, я узнал как раз за три-четыре дня до прибытия в Париж принца де Конде. Надо ли удивляться, что это происшествие, лишившее меня надежды на грядущие милости двора, еще подкрепило созревшее во мне решение удалиться от дел. Место моего уединения отнюдь не было мрачным, тень, отбрасываемая башнями собора Богоматери, давала прохладу, а кардинальская шапка служила защитой от суровых сквозняков. Я видел все преимущества уединения и, поверьте, если бы зависело от меня, воспользовался бы ими. Но судьба судила иначе. Возвращаюсь к своему повествованию.

Одиннадцатого апреля принц де Конде прибыл в Париж, Месьё встретил его в расстоянии целого лье от города.

Двенадцатого апреля они вместе явились в Парламент. Вошед, Месьё тотчас взял слово и объявил, что привел своего кузена во Дворец Правосудия, чтобы заверить собравшихся: тот не имел и не имеет другого намерения, кроме как служить Королю и государству; Его Высочество всегда готов исполнить волю Парламента и предлагает сложить оружие в ту самую минуту, когда будут исполнены постановления, изданные палатами против кардинала Мазарини. Вслед за Месьё в том же духе произнес речь принц де Конде — он попросил даже, чтобы публичное заявление его было внесено в протокол.

Президент Байёль ответил Принцу, что Парламент всегда почитает честью видеть его в своем заседании, но не может утаить от него глубокую печаль, какую испытывает корпорация, зная, что руки Его Высочества обагрены кровью солдат Короля, убитых в Блено. При этих словах на скамьях Апелляционных палат поднялась буря, мощью своей едва не сокрушившая бедного президента Байёля; пятьдесят, а то и шестьдесят голосов дали ему единодушный отпор, и, наверное, их поддержали бы еще многие, если бы президент де Немон не пресек и не утихомирил шум, сделав сообщение о ремонстрациях, которые он вместе с другими посланцами Парламента в письменном виде представил Королю в Сюлли. В очень сильных и резких выражениях они клеймили особу Кардинала и его действия. Король через хранителя печати объявил депутатам, что рассмотрит ремонстрации после того, как Парламент пришлет ему материалы дознания, судить о которых будет он сам. Тут магистраты от короны представили Парламенту декларацию и именной указ, который содержал упомянутое распоряжение, а также предписание немедля зарегистрировать декларацию — ею Король отсрочивал исполнение декларации от б сентября 482, а также парламентских указов против Кардинала.

Магистраты от короны, которым дали слово тотчас после оглашения этих бумаг, гневно обличив Кардинала, предложили сделать Королю новые представления, дабы изъяснить невозможность для Парламента зарегистрировать декларацию, которая, в нарушение всех правил и форм, подвергает новой юридической процедуре, могущей повлечь за собой множество возражений и придирок, декларацию самую неоспоримую и запечатленную самым полным изъявлением королевской воли; такая декларация может быть отменена лишь столь же торжественной и обладающей той же силой декларацией. Депутатам, прибавили они, надлежит принести Его Величеству жалобу на то, что им не дали прочесть ремонстрации в его присутствии; им должно упирать на это обстоятельство, а также на то, что материалы дознания, которых требует двор, не могут быть ему присланы; магистраты от короны предложили также внести в реестры все происшедшее в тот день в Парламенте и копию послать хранителю печати. Мнение это с отменной силой красноречия объявил г-н Талон. Вслед за тем начались прения, которые за отсутствием времени перенесены были на следующий день, 13 апреля. Постановление, не вызвавшее никаких споров, в точности повторило предложения Талона; к нему прибавлено было только, что речи герцога Орлеанского и принца де Конде будут представлены Королю депутацией Парламента, а ремонстрации и протокол посланы всем верховным палатам Парижа и всем французским парламентам, дабы они также отрядили свои депутации Королю; в Ратуше немедля созвана будет генеральная ассамблея 483, на которую приглашены пожаловать герцог Орлеанский и принц де Конде, дабы повторить то, что они объявили Парламенту; а тем временем декларация Короля против кардинала Мазарини и все принятые против первого министра постановления будут приведены в действие.

Ассамблеи палат, состоявшиеся 15, 17 и 18 апреля, почти полностью употреблены были на обсуждение трудностей, связанных с устроением генеральной ассамблеи в Ратуше: спорили, например, о том, должно ли Месьё и Принцу присутствовать на прениях в Ратуше или, произнеся свои речи, им должно удалиться, и может ли Парламент приказать созвать ассамблею муниципалитета, или ему следует лишь предложить купеческому старшине и другим муниципальным чинам, а также самым видным горожанам каждого квартала собраться на ассамблею.

Девятнадцатого числа состоялась эта ассамблея, на которой присутствовали шестнадцать представителей Парламента. Герцог Орлеанский и принц де Конде повторили на ней слово в слово то, что они уже сказали в Парламенте; когда они удалились, королевский прокурор муниципалитета 484 предложил подать Королю в письменном виде всеподданнейшие ремонстрации против кардинала Мазарини; президент Счетной палаты, старейший из муниципальных советников, Обри, объявил, что начинать прения уже поздно и ассамблею придется перенести на завтра. Он поступил правильно во всех отношениях, ибо пробило уже семь часов, а он был в сговоре с двором.

Двадцатого апреля Месьё и принц де Конде явились в Парламент, и Месьё объявил палатам, что ему стало известно: губернатор Парижа маршал де Л'Опиталь и купеческий старшина получили именной указ Короля, которым возбраняется продолжать муниципальную ассамблею; письмо это — бумажка, состряпанная Мазарини, и он, Месьё, просит палаты тотчас послать за купеческим старшиной и эшевенами и предложить им не принимать ее во внимание. Посылать за ними не пришлось: они сами явились в Большую палату сообщить о полученном указе и в то же время уведомить Парламент, что они назначили собрание городского Совета, дабы решить, как им следует быть. Попросив их удалиться, обменялись мнениями, а затем, пригласив их снова, объявили, что палаты не возражают против созыва муниципального Совета, ибо созыв этот не противоречит установлениям и обычаям; однако палаты ставят их в известность: генеральная ассамблея, созванная для обсуждения дел такой важности, не должна и не может быть остановлена простым именным указом. Затем оглашено было письмо, которое надлежало разослать всем парламентам королевства; оно было кратким, но составлено в сильных, решительных и энергических выражениях.

В тот же день после обеда в Ратуше, как это и было решено утром членами Совета, собралась ассамблея. Президент Обри поддержал мнение, изъявленное накануне муниципальным прокурором. Аптекарь Де Но, говоривший весьма красноречиво, прибавил, что следовало бы разослать во все города Франции, где имеются парламенты, епископальные или президиальные суды 485, предложение созвать подобные же ассамблеи и представить подобные же ремонстрации против Кардинала. Сторонники их мнения, возобладавшего в этот день, ибо оно собрало на семь голосов более первого 486, на ассамблее 22 числа оказались в меньшинстве. Поскольку кто-то сказал, что подобный союз городов смахивает на заговор против Короля, большинство поддержало мнение президента Обри — довольствоваться ремонстрациями Королю, ходатайствуя об удалении Кардинала и о возвращении Его Величества в Париж. В тот же день Месьё и принц де Конде явились в Счетную палату, дабы просить внести в протокол то, что уже было сказано ими в Парламенте и в Ратуше. В этой палате решено было также сделать представления против Кардинала.

Двадцать третьего апреля Месьё объявил Парламенту, что армия Мазарини под предлогом приближения Короля захватила Мелён и Корбей, хотя маршал Л'Опиталь дал слово не допустить эти войска к Парижу ближе чем на двенадцать лье, и потому он, Месьё, вынужден придвинуть к столице свои войска. Вслед за тем герцог Орлеанский в сопровождении принца де Конде направился в Палату косвенных сборов, где повторилось то же, что и в остальных корпорациях.

Хотя я могу поручиться вам за истинность изложенных мной происшествий на ассамблеях с 1 марта по 23 апреля, ибо каждое из них я сверил с реестрами Парламента и муниципалитета, я полагаю, что достоверность рассказа требует, чтобы я не описывал их столь же обстоятельно или, лучше сказать, с тем же вниманием к подробностям, с каким я описывал ассамблеи Парламента, где присутствовал сам. Рассказ, составленный на основании бумаг, пусть даже несомнительных, столь же отличен от воспоминаний очевидца, сколь портрет, созданный по чужим впечатлениям, разнится от полотна, писанного с оригинала. Разысканные мною в протоколах сведения в лучшем случае могли составить плоть происходящего; дух прений уловить в них, без сомнения, невозможно, ибо он чаще и скорее обнаруживает себя во взгляде, в движении, в выражении лица, иной раз почти неприметных, нежели в существе дела, которое, однако, представляется более важным и единственно может и должно быть внесено в протокол. Прошу вас увидеть в этом маленьком замечании знак того, что я стремлюсь и до конца своих дней буду стремиться не упустить ничего, могущего прояснить предмет, которому вы приказали мне посвятить свой труд 487. Отчет, который я собираюсь вам представить о подсмотренном мною действии пружин внутренних, более мне по руке, тут я надеюсь оказаться достаточно точным.

Видя столь единодушное согласие всех корпораций, задумавших низвергнуть Мазарини, вы, без сомнения, уверились, что он на краю гибели и только чудо может его спасти. По выходе из Ратуши Месьё рассуждал как вы и в присутствии маршала д'Этампа и виконта д'Отеля даже выговорил мне за то, что я всегда утверждал, будто Парламент и муниципалитет не пойдут за ним. Признаюсь вам, как признался тогда же и ему, что я ошибся в этом вопросе и был сверх всякой меры удивлен, что Парламент сделал подобный шаг. Правда, двор содействовал этому как мог, да и неосторожность Кардинала, толкнувшего палаты к поступкам, которых сами они не желали, была также столь велика, что избавляла меня от стыда за недостаток прозорливости или хотя бы смягчала это чувство. Кардинал не придумал ничего лучшего, как от имени Короля приказать Парламенту, да еще в ту самую минуту, когда в Париж явился принц де Конде, отменить и упразднить все, что было сделано против Мазарини; человек, который как никто другой прибегал к лицемерию, не соблюдая ни меры, ни приличия, и охотно пускал его в ход даже тогда, когда в нем вовсе не было нужды, не пожелал прибегнуть к нему в том случае, когда, на мой взгляд, самый честный человек мог бы пустить его в ход не краснея.

В самом деле, появление принца де Конде в Парламенте четыре дня спустя после того, как он разбил в прах четыре отряда королевских войск, само по себе вопияло к небесам; если бы двор не поторопился и не стал в эту минуту ничего предпринимать, в следующую минуту все парижские корпорации, которые пресытились уже гражданской войной, без сомнения, начали бы тяготиться происшествием, которое открыто втягивало их в междоусобицу. Так действовал бы мудрый политик. Двор избрал, однако, политику противоположную, и она не замедлила привести к противоположным результатам: ввергнув народ в отчаяние, она в четверть часа примирила его с принцем де Конде. Принц был уже не тот, кто разгромил войска Короля, а тот, кто явился в Париж, чтобы помешать возвращению Мазарини. Образы эти смешались даже в воображении тех, кто поклялся бы, что их различает. На деле же, во времена, когда умами владеет предубеждение, отделить одно представление от другого способны лишь философы, которые всегда малочисленны, да и к тому же философов ни во что не ставят, ибо они никогда не берутся за алебарды. Но те, кто горланит на улицах, и те, кто ораторствует в парламентах, — все поддаются путанице впечатлений. К ней и привела неосмотрительность Мазарини; помню, как в тот самый день, когда магистраты от короны представили Парламенту последний упомянутый мной именной указ, известный вам Башомон сказал, что Кардинал нашел способ сделать фрондером Буалева. Прибавить к этому нечего — Буалев известен был как ярый мазаринист.

Вы, несомненно, полагаете, что Месьё и принц де Конде воспользовались неосторожностью двора. Ничуть не бывало. Они не упустили случая ее, так сказать, загладить, и вот тут-то как нельзя кстати заметить, что не все ошибки должно относить на счет человеческой натуры. Вас не удивят ошибки Месьё, но я и по сию пору дивлюсь ошибкам принца де Конде, ибо он уже и в то время был тем, кому они отнюдь не свойственны. Молодость, гордость и отвага порой толкали его совершать промахи иного рода; они понятны. Но те, о которых я собираюсь рассказать, проистекали совсем из другого источника и не могут быть объяснены ни одним из этих свойств. Нельзя их отнести и на счет свойств противоположных, ибо никто не мог бы заподозрить в них Принца; вот что и побуждает меня прийти к выводу, что ослепление, о котором столь часто говорит нам Писание, и в смысле житейском порой ощутительно обнаруживает себя в поступках человеческих. Что могло быть естественнее для принца де Конде и более сообразно с его характером, нежели укрепить свою победу и воспользоваться ее плодами, какие он несомненно мог бы стяжать, продолжай он сам лично руководствовать своей армией? Но он покидает ее, оставив ее на попечение двух неопытных воинов: тревога Шавиньи, который призывает его в Париж под предлогом или по причине, в сущности совершенно вздорной, берет верх над его боевыми наклонностями и над соображениями пользы дела, какие должны были бы удержать его подле войска 488. Что могло быть важнее для Месьё и для принца де Конде, нежели схватить, так сказать, на лету благоприятную минуту, когда неосторожность Кардинала отдала в их руки первый Парламент королевства, который до этих пор колебался выступить открыто и даже время от времени совершал поступки не только малодушные, но и двусмысленные? Вместо того чтобы воспользоваться этим мгновением, накрепко привязав к себе Парламент, они нагоняют на него такого рода страх, который вначале отталкивает, а потом раздражает корпорации, и предоставляют ему свободу такого рода, которая вначале приучает к мысли о сопротивлении, а впоследствии неизбежно его порождает.

Поясню свою мысль. Едва в Париже получено было известие о приближении принца де Конде, в городе появились афиши, а на Новом мосту произошли беспорядки. Принц не был, да и не мог быть к ним прикосновенен, ибо 2 марта 489, когда это случилось, он еще не прибыл в Париж. Правда, как я уже говорил вам ранее, учинить их распорядился Месьё.

Двадцать пятого апреля чернь ворвалась в таможенную контору у Сент-Антуанских ворот и разграбила ее, но когда советник Парламента Кюмон, случайно при том присутствовавший, явился в библиотеку Месьё, где находился и я, чтобы доложить герцогу Орлеанскому о происшествии, он услышал в ответ такие слова: «Весьма сожалею, однако народу иногда полезно встряхнуться. Убитых нет, остальное не беда».

Тридцатого апреля купеческий старшина и другие городские чины, возвращаясь от Месьё, едва не были убиты в нижней части улицы Турнон; на другой день они принесли жалобу ассамблее палат на то, что им не было оказано никакой помощи, хотя они искали ее и в Люксембургском дворце, и в Отеле Конде.

Десятого мая королевский прокурор муниципалитета и двое эшевенов были бы убиты в зале Дворца Правосудия, если бы не герцог де Бофор, которому с большим трудом удалось их спасти.

Тринадцатого мая советник Парламента капитан милиции Келен вел свой отряд в Парламент, где ему предстояло нести караульную службу, но горожане, составлявшие команду, покинули ее, крича, что они не намерены охранять мазаринистов; 24 того же месяца аббат Моле де Сент-Круа в собрании Парламента принес жалобу на то, что 20 мая смутьяны, напав на него, едва не изрубили его в куски.

Благоволите заметить, что сброд, один только и участвовавший в беспорядках, клялся и божился, что верно служит принцам, а они на другой же день отрекались от него в ассамблее палат. Отречение это, чаще всего совершенно искреннее, приводило к тому, что Парламент каждый раз издавал жестокие постановления против мятежников; это не мешало, однако, Парламенту быть уверенным, что те, кто отрекаются от бунта, его же подстрекнули; таким образом это не умаляло отвращения, какое бунт внушал многим магистратам, но приучало корпорацию принимать решения, которые, по крайней мере на ее взгляд, были не по вкусу обоим принцам. Я знаю, и однажды уже говорил вам об этом, что, когда настают времена брожения и смуты, подобного рода злосчастья неразлучны с властью над народом — никто не испытал это в большей мере, нежели я сам; но все-таки ни Месьё, ни принц де Конде не приложили должных стараний, чтобы отвести от себя подозрения в том, к чему они и в самом деле были непричастны: Месьё, человек малодушный, боялся поссориться с народом, слишком сурово обуздывая бунтовщиков, а принц де Конде, человек бесстрашный, недовольно задумывался над тем, сколь сильное и невыгодное для него впечатление производят эти волнения в умах тех, кто их страшится.

Мне должно тут покаяться, признавшись вам, что, имея выгоду вредить принцу де Конде во мнении публики, я употреблял для этой цели всякий предлог, а их в изобилии доставляли мне поступки многих сторонников его партии. Принц де Конде был всех менее повинен в этих поступках, но на него всего легче было навлечь подозрение и злобное негодование. Песк целыми днями топтался во дворе Отеля Конде, командор де Сен-Симон не выходил из приемной. Этот последний запятнал себя малопочтенным ремеслом горлана, потому-то, невзирая на его благородное происхождение, я не стыжусь ставить его в один ряд с жалким смутьяном из отбросов общества. Я весьма успешно пользовался именами этих несчастных в ущерб Принцу, который в действительности виноват был лишь в том, что не обращал внимания на их дурацкие выходки. Осмелюсь заметить, не нарушая почтения, какое мне подобает оказывать Принцу, что эту его оплошность можно извинить скорее, нежели то, что он тотчас не пресек вольности тех, кто вздумал открыто ему противоречить во всех корпорациях и даже позволять себе нападки на его особу. Мне понятно, что природное мягкосердие Месьё в соединении с завистью, какую всегда внушал ему кузен, иной раз склоняли герцога Орлеанского делать вид, будто он ничего не замечает, но и сам Принц, конечно, обнаружил в этих обстоятельствах излишнее мягкосердие; поведи он игру так, как мог бы, при том, что двор дал ему в руки столь важные козыри, он подчинил бы себе и Париж, и самого Месьё, не прибегая к насилию. Однако уважение к истине, побуждающее меня отметить эту ошибку, побуждает меня восхищаться причиной, ее породившей; ибо видеть, как человек, прославленный своим геройством, грешит избытком доброты, столь прекрасно, что действия Принца, не увенчавшиеся успехом на поприще политическом, в отношении нравственном должны исторгнуть восхищенную хвалу у всех благородных людей. Мне следует пояснить свои слова несколькими примерами.

Семнадцатого апреля генеральный прокурор Фуке, известный своей приверженностью к Мазарини, хоть он, как и все остальные, держал против него речи в Парламенте, явился в Большую палату и в присутствии герцога Орлеанского и принца де Конде потребовал именем Короля, чтобы Принц представил ему отчет обо всех союзах и договорах, заключенных им внутри королевства и за его пределами; Фуке прибавил, что, если Принц откажется это сделать, он попросит внести в протокол свое требование, равно как и то, что он возражает против регистрации речи Принца, обещавшего сложить оружие, как только будет изгнан кардинал Мазарини.

Менардо открыто потребовал в большой ассамблее, состоявшейся 20 апреля в Ратуше, чтобы представления против Кардинала сделаны были лишь после того, как Принц сложит оружие.

Двадцать второго числа того же месяца все президенты Счетной палаты, исключая первого 490, не явились на заседание палаты, не помню уж под каким предлогом, но он сочтен был в ту пору неубедительным. Тогда же советник Счетной палаты Перрошель объявил прямо в лицо принцам, что должно принять постановление, возбраняющее вербовать войска без соизволения Короля; в тот же день Первый президент Палаты косвенных сборов, Амело, напрямик объявил принцу де Конде, что он удивлен, видя в креслах, украшенных королевскими лилиями, принца, который, одержав столько побед над врагами государства, стакнулся с ними, и так далее. Я привожу вам эти случаи лишь для примера. Подобные происшествия случались каждый день, и каждое из них, каким бы маловажным ни казалось оно в первую минуту, непременно оставляло в умах впечатления того рода, что сразу не заметны, но обнаруживают себя впоследствии. Осторожность предписывает главе партии сносить то, на что ему должно закрывать глаза, но ему не следует закрывать глаза на то, что пестует в корпорациях и в отдельных лицах навык к сопротивлению. Однако ни Месьё, в силу своего нрава, а также из-за недоверия к принцу де Конде боявшийся кому-нибудь не угодить, ни принц де Конде, лишь поневоле оказавшийся мятежником, не прилагали должного усердия, чтобы постигнуть основы науки, в которой, по словам адмирала Колиньи, быть слишком сведущим не дано никому. Тот и другой предоставили отдельным лицам выражать свое мнение не только свободно, но и разнузданно. Во всех описанных мной случаях они полагали, что им довольно поддержки большинства голосов; этого и впрямь было бы довольно, когда бы речь шла о простом судебном процессе. Они не поняли вовремя, что есть граница между свободою и разнузданностью в выражении мнений; они не осознали, что твердое, поучительное и исполненное решимости слово, сказанное к месту в одну из тех минут, что иной раз сами по себе решают дело, способно установить эту границу, не взывая к насилию; таким образом они все время допускали, чтобы в Париже ощутим был дух противной партии, который всегда сгущается, когда он колеблем вихрями, вздымаемыми королевской властью.

Если бы Месьё и принц де Конде пожелали выслать из Парижа, пусть даже со всею учтивостью, хотя бы самого ничтожного из тех, кто в этих случаях оказал им непочтение, сами магистраты одобрили бы такие меры в отношении своих сочленов. Палата косвенных сборов публично осудила слова, сказанные президентом Амело принцу де Конде. Пожелай этого Принц, она проголосовала бы за удаление Амело; в тот самый день она еще принесла бы Принцу благодарность, а назавтра трепетала бы перед ним. Залог успеха во время великих возмущений в том и состоит, чтобы держать людей в повиновении с помощью страха, вызванного в них тем, чему сами они способствовали. Такого рода страх обыкновенно наиболее действенен, а недовольство вызывает наименьшее. Вы увидите, к чему привела противоположная политика. А породил эту политику переговорный зуд (так называл его старик Сен-Жермен), который, правду говоря, был в партии принца де Конде повальной болезнью.

Г-н де Шавиньи, с младых ногтей взращенный в правительственных кабинетах, мечтал возвратиться туда, чего бы это ни стоило. Г-н де Роган, который, правду сказать, ловок был только в танцах, воображал, будто может быть ловким царедворцем. Гула желал лишь того, чего желал Шавиньи, — вот вам натуры, весьма склонные заводить переговоры. Принц де Конде по своему характеру, воспитанию и по своим правилам был из всех, кого мне приходилось знавать, самым ярым противником междоусобицы; Месьё, в душе которого над всеми чувствами преобладали страх и недоверие, скорее всех, кого мне приходилось встречать, способен был угодить в любую ловушку, ибо страшился их всех. В этом он походил на зайца. Вот вам характеры, весьма расположенные внимать предложениям о переговорах.

Сила кардинала Мазарини как раз и состояла в умении плести невнятицу, намекать, обольщать надеждой, бросать приманку и тут же ее отнимать, изъяснять свою мысль и тут же ее запутывать. Вот склад ума, воистину созданный, чтобы извлекать пользу из призраков, которыми корона, не скупясь, тешит противника, когда ей надо склонить его к переговорам. Мазарини и в самом деле всех склонил к ним, и эти переговоры и были отчасти причиною, породившею, как я вам уже сказал, политику, выше мною описанную, ибо они обманывали всех ложными надеждами на примирение; они же, так сказать, довершили свое пагубное и развращающее на нее влияние, придав храбрости тем лицам в муниципалитете и в Парламенте, кто держал сторону двора, и отняв ее у тех, кто был искренним сторонником партии. Я расскажу вам об этом, но сначала мы поговорим о действиях обеих враждующих армий, а также о тех действиях, какие, против моего желания и решения, пришлось в этих обстоятельствах предпринять мне самому.

Король, который, как я вам, конечно, уже говорил, все время стремился приблизиться к Парижу, тотчас после битвы в Блено покинул Жьен и через Осер, Санс и Мелён двинулся в Корбей; господа де Тюренн и д'Окенкур, прошедшие с армией до Море, прикрывали его движение, а герцоги де Бофор и Немурский, за недостатком фуража вынужденные оставить Монтаржи, стали лагерем в Этампе. Когда Их Величества оказались в Сен-Жермене 491, г-н де Тюренн занял позиции в Палезо, и это принудило принцев расставить гарнизоны в Сен-Клу, на мосту Нейи и в Шарантоне. Передвижение войск, разумеется, сопровождалось беспорядками и мародерством; мародерство это Парламент осуждал так же, как воровство на Новом мосту, и потому в палатах каждый день разыгрывались сцены, достойные «Испанского католикона» 492. Мне выпала роль в представлении другого рода, которое разыгрывалось в Люксембургском дворце. Я приезжал туда ежедневно, с одной стороны, исполняя волю Месьё, который желал показать принцу де Конде, что в случае необходимости может всегда на меня положиться, с другой — преследуя собственную выгоду, ибо сам я хотел показать публике, что слухам, непрестанно распускаемым сторонниками Принца о том, будто я стакнулся с Мазарини, Его Королевское Высочество не верит и их не одобряет. Я оставался в библиотеке Месьё, ибо, не получив еще кардинальской шапки из рук Короля, не мог появляться на людях. Зачастую в это самое время в галерее или в покоях герцога Орлеанского пребывал принц де Конде. Месьё непрестанно переходил от одного из нас к другому — потому что, во-первых, ему вообще никогда не сиделось на месте, а во-вторых, он поступал так с умыслом, преследуя свои цели. Людская же молва, которой нравится во всем видеть причины таинственные, объясняла беспокойство, вообще присущее Месьё, тем, что мы тянем его в разные стороны.

Все, чего Месьё не желал делать для блага партии, принц де Конде приписывал моему влиянию. Сдержанность, с какой я встретил заманчивые обещания, переданные мне де Бриссаком через графа де Фиеска по распоряжению Принца, вновь оживила его ко мне вражду. К тому же Месьё порой находил для себя выгодным, чтобы Принц меня не жаловал. Снова пошли в ход памфлеты — я на них отвечал. Бумажное перемирие кончилось; в эту пору или вскоре после я и выпустил в свет некоторые памфлеты из тех, о которых упоминал во втором томе моего повествования: хотя они и не относились к тому времени, я не хотел возвращаться к предмету, самому по себе столь ничтожному, что он не заслуживает повторного упоминания. Скажу лишь, что памфлет «Оплошности сьёра де Шавиньи, первого министра принца де Конде», который я забавы ради продиктовал Комартену, так глубоко задел этого надменного спесивца, что он не удержался от слез в присутствии двенадцати или пятнадцати благородных особ, находившихся в его доме. Когда один из них на другой день рассказал мне об этом, я ответил ему в присутствии Лианкура и Фонтене: «Прошу вас передать г-ну де Шавиньи, что, зная за ним великое множество достоинств, я приложу для сочинения ему панегирика стараний еще более, нежели приложил для сочинения сатиры, столь его огорчившей».

Я уже говорил вам, что решил по возможности оставаться в бездействии, ибо, суетясь, я многое потерял бы, ничего не выиграв. Я отчасти исполнил свое намерение и впрямь не участвуя почти ни в чем, что затевалось в эту пору, ибо был убежден, что сделать что-нибудь полезное почти невозможно, а в редких случаях, когда оно было бы и можно, пользы все равно не выйдет по причине противоречивых и запутанных планов, которые строил, да и в тогдашних обстоятельствах не мог не строить каждый. Я оградился, так сказать, своими высокими званиями, связывая с ними будущие свои надежды, и помню, когда президент де Бельевр сказал мне однажды, что мне следовало бы действовать более энергически, не колеблясь ответил ему: «Нас настигла великая буря, и все мы, сдается мне, плывем против ветра. Но у меня в руках два надежных весла: одно из них кардинальский жезл, другое — посох парижского коадъютора. Я не хочу их сломать, моя цель покамест — просто не пойти ко дну».

Я уже говорил вам, что, принуждаемый часто бывать у Месьё, я давал повод подозревать, будто изменяю своему намерению ни во что не вмешиваться. А горланы из партии Принца, чернившие меня в своих пасквилях как приспешника Мазарини, и впрямь заставляли меня иногда браться за дело. Мне приходилось им отвечать, и шум этот вместе с постоянными моими визитами в Люксембургский дворец, казавшимися тем более загадочными, что, хотя все о них знали, они, по причинам, о которых я говорил выше, выглядели таинственными, так вот, шум этот имел для меня три весьма неприятных следствия. Он, во-первых, внушил даже тем, кто был далек от партийных распрей, будто я не способен угомониться; во-вторых, убедил принца де Конде, что я не желаю с ним примирения; в-третьих, окончательно рассорил со мной двор, ибо я не мог защититься от памфлетов принца де Конде, не включая в собственные мои писания то, что не могло прийтись по вкусу Кардиналу.

Избежать этих неприятностей можно было, лишь прибегнув к средствам еще более опасным, нежели сами эти неприятности. Защититься от первой из них я мог только, если бы совершенно удалился от мирских дел, а это было противно приличию, ибо в такое время поведение мое приписали бы страху, якобы внушаемому мне принцем де Конде, и противно долгу почтения и службы, какой привязывал меня к Месьё, ибо в такую минуту присутствие мое было или, по крайней мере, казалось ему необходимым. Оградить себя от второй из них я мог, либо примирившись с принцем де Конде, либо предоставив ему взять надо мной верх в общем мнении. Последнее решение мог избрать только глупец, исполнить же первое было невозможно в силу обещаний, данных мной Королеве именно в этом отношении, а также из-за Месьё, который желал неизменно держать меня на поводке, чтобы спустить с него в случае надобности. Третьей неприятности я мог избежать, лишь сделав шаги к примирению со двором, чем Мазарини не преминул бы воспользоваться, чтобы меня погубить. И вот вам пример.

Получив известие о моем назначении кардиналом, я немедля послал Аржантёя к Королю и Королеве, дабы уведомить их об этом, но особо наказал ему ни в коем случае не наносить визита Кардиналу, ибо по причинам вам понятным я отнюдь не считал, что обязан ему своим саном; к тому же я рад был таким способом показать Парламенту и народу, что вижу в Мазарини своего врага. Из благоволения ко мне, а может быть, из осторожности, Месьё вдруг сказал мне, что, хотя я и должен был дать такой приказ Аржантёю, следовало прибавить к нему retentum (такое выражение он употребил); принимая во внимание нынешнее положение дел и то, что может случиться ко времени, когда Аржантёй окажется в Сомюре, где пребывает двор, посланцу следовало развязать руки, не лишая его права завести секретные переговоры с Кардиналом, если Мазарини того пожелает или если принцесса Пфальцская, к которой я направил Аржантёя, чтобы она представила его Королеве, сочтет, что это может быть нам полезно. «Как знать, — прибавил Месьё, — не послужит ли это и общему делу. Умный политик не должен упускать случая перехитрить записного хитреца. Мазарини все равно не преминет сказать: “Мы совещались”. Но что из того? Он отъявленный лжец, которому никто не верит; как мы ни поступи, он будет уверять, что совещание состоялось». Так говорил Месьё — слова его оказались пророческими. Кардинал пожелал увидеть моего посланца ночью у принцессы Пфальцской. От избытка любви ко мне он уверил Аржантёя, что, если бы я по оплошности приказал ему свидеться с ним публично, он исправил бы мою оплошность, публично же отказавшись от этого свидания. Он пекся о моей репутации, пекся о моих выгодах. Он убеждал Аржантёя, что готов разделить со мной должность первого министра. На деле же Аржантёй еще не успел возвратиться в Париж, а Гула уже уведомил Месьё о свидании Аржантёя с Кардиналом, но описал его не так, как оно произошло в действительности, а так, будто я сам добивался встречи с Мазарини и притом без ведома Его Королевского Высочества и вопреки его интересам. Вот образчик сетей, какие втайне плелись против меня — надеюсь, это оправдает в ваших глазах избранное мной в ту пору поведение.

По вашему приказанию я пишу историю моей жизни; из удовольствия повиноваться вам вполне я себя не щажу. Вы могли заметить, что до сих пор я не искал оправданий. Дойдя до этих страниц, я принужден их искать, ибо как раз тогда коварству моих врагов особенно ловко удалось обмануть легковерную посредственность. Мне известно, что в ту пору многие говорили: «Неужели кардиналу де Рецу в его годы мало быть кардиналом и архиепископом Парижским? Как могло ему взбрести на ум силой оружия домогаться места в Королевском совете?» Мне известно, что и поныне жалкие писаки, говоря о тех временах, повторяют этот смешной вздор. Признаюсь, он был бы еще смешнее, лелей я и в самом деле подобные надежды и планы. Но я был весьма далек от них, не только в силу здравого смысла, принимающего в расчет обстоятельства, но и в силу моих склонностей, которые неудержимо влекли меня к наслаждениям и к славе, а звание министра, весьма мешая наслаждениям, славу превращает в жупел, и потому я не только не мог, но и не желал его добиваться. Не знаю, могут ли эти слова послужить мне оправданием, но, по крайней мере, в них нет похвальбы. Я обязан вам прежде всего искренностью, которая в глазах потомства едва ли меня извинит, однако, может быть, будет не напрасной, если докажет, что люди ничтожные, берущиеся судить о поступках тех, кто занимает значительное положение, в лучшем случае и чаще всего — самонадеянные простофили. Рассуждение мое вышло слишком многословным. Быть может, вы припишете его тщеславию, но, полагаю, не оно тому виной; я радуюсь возможности опровергнуть взводимый на меня поклеп только потому, что меня радует надежда избегнуть вашего неодобрения.

Размышляя о затруднительных обстоятельствах, в каких я в ту пору оказался, вы, без сомнения, вспомните, что я не раз повторял вам: бывают времена, когда все, что ни сделаешь, обращается тебе во вред. Месьё повторял мне эти слова сто раз на дню, сопровождая их горькими вздохами и сожалея, что не поверил мне, когда я предсказывал ему, что он попадет в беду и увлечет за собою всех остальных. Особенно трудно пришлось мне из-за начавшихся у меня в ту пору неурядиц, которые я назвал бы семейственными.

Вы уже знаете, что герцогиня де Шеврёз, Нуармутье и Лег в известном смысле составили как бы отдельный кружок и под предлогом того, что они ни прямо, ни стороной не могут поддерживать принца де Конде, на деле отдалились от Месьё, хотя и продолжали выказывать ему подобающую учтивость и почтение. Сношения их с двором были куда более тесные. Роль посредника в этом деле после Барте досталась аббату Фуке. Я узнал об этом от самого Месьё, который попросил или, лучше сказать, потребовал, чтобы я разузнал обо всем досконально, чего я не стал бы делать, не будь на то особого его приказания, ибо, видя, что происходит в Отеле Шеврёз с той поры, как Кардинал вернулся во Францию, я более не полагался на его хозяйку и бывал там только ради того, чтобы встретиться с мадемуазель де Шеврёз, которая осталась мне преданна. Я был признателен Месьё за то, что он не верил наветам Шавиньи и Гула, которые с утра до вечера пытались очернить меня, расписывая связь Отеля Шеврёз с двором, и впрямь дававшую повод на меня клеветать; вот почему я тем более чувствовал себя обязанным выведать об этой связи всю подноготную.

Намерение мое принудило меня завязать, хотя и с большой неохотой, некоторые сношения с аббатом Фуке. Я говорю — с большой неохотой, ибо немногие рассуждения этого человека, слышанные мной в доме г-жи де Гемене, где он встречался с некой мадемуазель де Менессен, своей родственницей, не внушили мне расположения к его особе. Он был в ту пору совсем молод, но уже тогда отличался какой-то вздорной запальчивостью, мне несносной. Я встретился с ним два-три раза под вечер у Ле Февра де Ла Барра, сына купеческого старшины и приятеля Фуке, под предлогом того, что желал бы посоветоваться с ним, как лучше помешать проискам принца де Конде, задумавшего подчинить своей власти народ. Сношения наши длились недолго: во-первых, я сразу же выведал все, что мне было необходимо, во-вторых, ему скоро надоели бесплодные разговоры. Он желал, чтобы я немедля сделался безусловным мазаринистом, вроде него самого, не признавая, что в таком деле нужна осмотрительность. Вполне возможно, что с тех пор он поумнел, но, поверьте, в ту пору он рассуждал как мальчишка, только что выпущенный из Наваррского коллежа 493. Как видно, это его свойство не повредило ему в глазах мадемуазель де Шеврёз, в которую он влюбился и которая влюбилась в него. Малютка де Руа, прехорошенькая немочка, у нее служившая, сообщила мне об этом. Я довольно легко утешился в измене госпожи с наперсницей, выбор которой, сказать вам правду, ничуть меня не унизил. Я, однако, позволял себе кое-какие колкости насчет аббата Фуке, и тот вообразил или прикинулся, будто вообразил, что я зашел слишком далеко и намерен приказать побить его палками. Мне это и в голову не приходило; он же взбеленился так, как если бы это и впрямь случилось. Фуке немало содействовал моему аресту. Ле Телье сказал мне по возвращении моем из-за границы, что тот много раз предлагал Королеве меня убить. Я гневался на него куда меньше — гнев мой измерялся моей ревностью, а она была не слишком велика.

Мадемуазель де Шеврёз наделена была только красотой, а красота, не украшенная другими достоинствами, скоро приедается. Умна она была лишь с тем, кого любила, но долго любить она не умела, и потому ее недолго находили умной. С наскучившими любовниками она обходилась как с надоевшими ей нарядами. Другие женщины откладывают их в сторону, она же приказывала их сжечь; служанкам с большим трудом удавалось спасти какую-нибудь юбку, капор, перчатки или венецианские кружева. Мне кажется: будь ее власть бросить в огонь впавших в немилость поклонников, она делала бы это с превеликим удовольствием. Ее мать, решив окончательно примириться с двором, пожелала поссорить ее со мной, но ничего не добилась, хотя и устроила так, чтобы г-жа де Гемене дала ей прочитать своеручную мою записку, где я клялся, что предаюсь этой даме телом и душой, как чернокнижник дьяволу 494. В ссоре, которая вспыхнула между мной и Отелем Шеврёз, когда Кардинал возвратился во Францию, мадемуазель де Шеврёз пылко приняла мою сторону, а два месяца спустя переменилась без всякой причины, сама толком не зная почему. Она вдруг прониклась страстью к Шарлотте, хорошенькой горничной, служившей у нее и на все готовой. История эта продолжалась не более полутора месяцев, после чего она влюбилась в аббата Фуке и даже, пожелай он того, готова была за него выйти.

Как раз в эту пору г-жа де Шеврёз, чувствуя себя в Париже не у дел, решилась покинуть его и удалиться в Дампьер 495, понадеявшись на уверения Лега, предпринявшего поездку ко двору, что она будет хорошо принята в Дампьере. Я излил мадемуазель де Шеврёз мою печаль, которая, правду сказать, была не столь уж велика, и выслал для сопровождения матери и дочери не только до ворот Парижа, но даже до самого Дампьера, всех находившихся при мне дворян и конные отряды. Но я не могу закончить этот беглый очерк обстоятельств моих в Париже, не воздав должного великодушию принца де Конде.

Анжервиль, состоявший при особе принца де Конти, явился из Бордо с намерением меня убить — так, во всяком случае, решил или заподозрил принц де Конде. Мне совестно, что я не осведомился о подробностях этой истории, ибо о поступках благородных следует разузнавать как можно более, в особенности когда ты должен быть за них признателен. Принц де Конде, повстречав Анжервиля на улице Турнон, объявил ему, что велит его повесить, если тот по истечении двух часов не уберется к своему господину.

Несколько дней спустя, когда принц де Конде находился у Прюдома, жившего на Орлеанской улице, а перед домом выстроилась рота его гвардейцев во главе со множеством офицеров, туда впопыхах примчался г-н де Роган, чтобы сообщить, что сейчас видел меня в Отеле Шеврёз, где меня можно захватить врасплох: при мне почти никакой свиты — один лишь шевалье д'Юмьер, знаменщик моей конницы, с тридцатью верховыми. «Кардинал де Рец всегда бывает или слишком силен, или слишком слаб», — с улыбкой ответил ему Принц. Почти в ту же пору Мариньи рассказал мне, как, находясь в покоях Принца, он увидел, что тот углубился в чтение какой-то книги; Мариньи осмелился заметить, что книга, должно быть, очень хорошая, если доставляет такое удовольствие Его Высочеству. «Я и в самом деле читаю ее с удовольствием, — ответил Принц, — ибо из нее узнаю о своих недостатках, на которые никто не осмеливается мне указать». Благоволите заметить, что книга эта, называвшаяся «Правда и ложь о принце де Конде и кардинале де Реце», могла бы задеть и разгневать Принца, ибо, по совести сказать, на ее страницах я не оказал ему должного почтения. Слова Принца прекрасны, возвышенны, мудры, величественны — сам Плутарх охотно воспользовался бы подобным изречением.

Возвращаюсь, однако, к рассказу о том, что происходило в ассамблее палат, хотя большую часть этих происшествий я уже описывал вам, и даже довольно пространно.

Я говорил тогда о переговорном зуде, как о болезни, поразившей партию принцев. Шавиньи вел с кардиналом Мазарини переговоры через посредство Фабера. Они ни к чему не привели, ибо Кардинал в глубине души не желал примирения, но, прикрываясь его личиной, стремился очернить Месьё и принца де Конде в глазах Парламента и народа. Для этой цели он использовал английского короля, который в Корбее предложил Королю Франции созвать совещание. Двор принял предложение, приняли его также в Париже Месьё и принц де Конде, которым о нем сообщила английская королева. 26 апреля Месьё уведомил об этом Парламент и на другой же день отправил господ де Рогана, де Шавиньи и Гула в Сен-Жермен, куда из Корбея прибыл Король. Я позволил себе вечером спросить Месьё, уверен ли он или может ли он хотя бы надеяться, что совещание это послужит чему-нибудь дельному. «Пожалуй, нет, — ответил он, насвистывая. — Но как быть? Все ведут переговоры, я не хочу оставаться в одиночестве». Благоволите запомнить этот знаменательный ответ, ибо он определял отныне политику Месьё в отношении всех переговоров, о каких вам предстоит услышать. Никогда не руководился он в них иными соображениями, никогда не преследовал целей более обширных, никогда не вел их искусно и хитроумно. Никогда не мог я добиться от него другого ответа, если указывал ему на опасность такой политики, что я, впрочем, делал лишь тогда, когда он мне сам пять или шесть раз приказывал изъяснить мое мнение.

Полагаю, что вас более не удивляет мое бездействие; оно удивит вас еще менее, если я скажу вам, что за совещанием, о котором я только что упомянул и которое, как вы увидите далее, лишь бросило тень на партию, последовало еще пять или шесть подобных или, точнее, они потянулись длинной нитью, которую снова и снова пытались вплести в свое рукоделье господа де Роган, де Шавиньи, Гула, Гурвиль и г-жа де Шатийон. Однако не они одни трудились над узором: я как мог расцвечивал его, чтобы публика оценила его краски. Поскольку мне было на руку навлечь на эту партию ненависть и подозрение в мазаринизме, в котором она при каждом удобном случае пыталась обвинить меня, я всеми силами старался обнаружить и разгласить выгоды, каких искали в возможных соглашениях лица, состоявшие в этой партии. Они требовали губернаторства в Гиени для принца де Конде, в Провансе для его брата, в Оверни для герцога Немурского, сто тысяч экю и права на «Особые покои» для г-на де Ларошфуко 496, жезл маршала Франции для г-на Дю Доньона, титул герцога для г-на де Монтеспана, должность суперинтенданта финансов для Доньона 497, Месьё — предоставить право заключить общий мир, а Принцу — назначать министров, и требования эти были расписаны мной во всех подробностях. Я не считал, что клевещу, обнародуя эти притязания, ибо известия, которые я получал от двора, подтверждали слухи.

Не поручусь, что известия эти кое в чем не были преувеличены. Однако я знаю из верных рук, что Кардинал сулил исполнить все, что от него требовали, хотя ни на мгновение не собирался это сделать. Зато он не отказал себе в удовольствии вывести на сцену перед публикой господ де Рогана, де Шавиньи и Гула, обсуждающих с ним условия примирения как в присутствии Короля, так и с глазу на глаз, в то самое время, когда Месьё и принц де Конде во всеуслышание твердят в ассамблее палат, что предварительное условие любого договора — не иметь никаких сношений с Мазарини. Кардинал разыграл на глазах этих господ комедию, умоляя Короля, который как бы насильно его удерживал, позволить ему возвратиться в Италию. Он не отказал себе в утехе — показать всему двору Гурвиля, не разрешив провести того по потайной лестнице. Он не отказал себе в развлечении — водить за нос Гокура, который, будучи присяжным посредником, придавал переговорам еще большую гласность.

Наконец дело дошло до того, что г-жа де Шатийон открыто отправилась в Сен-Жермен. Ножан говорил, что, когда она явилась во дворец, ей не хватало лишь оливковой ветви в руке. Ей и в самом деле оказали прием, подобающий Минерве. Разница была лишь в том, что Минерва, без сомнения, предугадала бы осаду Этампа, которую Кардинал предпринял как раз в эту пору, едва не погубив там всю партию Принца 498. Далее я опишу вам подробности этой осады, которой я коснулся здесь потому лишь, что таков был венец упомянутых мной переговоров. Я предпочел посвятить всем им в совокупности эти две или три страницы, дабы не быть вынужден часто прерывать ради них нить моего повествования.

Вы, верно, и сами пожелаете теперь прервать ее, чтобы сказать мне, что кардинал Мазарини, должно быть, и впрямь был весьма ловок, если, входя в переговоры лишь для виду, извлекал из них такую выгоду, а я позволю себе ответить вам, что тот, за чьей спиной стоит королевская власть, всегда найдет способ без труда обвести вокруг пальца того, кому претит вести войну с Королем. Не знаю, извиняю ли я этим принца де Конде или восхваляю его, но я говорю правду, которую принял смелость высказать в глаза ему самому. Да и в Парламенте нашлись люди, почти готовые на это осмелиться в тот день, когда Месьё объявил о совещаниях, которые господа де Роган, де Шавиньи и Гула имели в Сен-Жермене с Кардиналом.

Произошло это 30 апреля. Ропот, поднявшийся в Парламенте, был столь велик, что Месьё, убоявшись грозы, во всеуслышание объявил, что более не пошлет упомянутых господ в Сен-Жермен, доколе Кардинал его не покинет. Решено было также, что генеральный прокурор отправится ко двору, дабы испросить паспорт для депутатов, долженствующих сделать новые представления, а также дабы принести жалобу на беспорядки, чинимые солдатами в окрестностях Парижа.

Третьего мая генеральный прокурор доложил о том, что было им сделано в Сен-Жермене во исполнение приказаний Парламента, а также сообщил, что Король выслушает представления 6 сего месяца и что Его Величество весьма сожалеет, что действия Месьё и принца де Конде принуждают его держать армию в такой близости от Парижа. С этого дня у городских ворот выставлена была стража, для чего, однако, муниципалитет пожелал иметь письменное повеление Короля. Двор наконец прислал именной указ, понимая, что в противном случае Месьё издаст такое распоряжение собственной властью. Оно и в самом деле было крайне необходимо, ибо беспорядки и брожение народное росли в Париже не по дням, а по часам.

Шестого мая Королю объявлены были весьма решительные представления Парламента и Счетной палаты, а 7 мая их объявили Палата косвенных сборов и муниципалитет. Король ответил тем и другим, что отведет свои войска, когда принцы уберут свои. Хранитель печати, говоривший от имени Его Величества, даже не упомянул имени Кардинала.

Десятого мая Парламент постановил послать в Сен-Жермен магистратов от короны, как для того, чтобы просить ответа насчет удаления Кардинала, так и для того, чтобы снова добиваться отвода войск из предместий Парижа.

Одиннадцатого мая принц де Конде явился во Дворец Правосудия сообщить палатам о нападении на мост в Сен-Клу. После чего он немедля удалился, вооружил добровольцев-горожан и повел их к Булонскому лесу, где узнал, что те, кто рассчитывал внезапным ударом захватить мост Сен-Клу, встретив сопротивление, тотчас отступили. Воспользовавшись боевым пылом своих людей, Принц овладел Сен-Дени, где стояли гарнизоном двести швейцарцев. Он захватил их без всякой осады, первым перейдя ров со шпагой в руке, и на другой день возвратился в Париж, оставив охранять Сен-Дени, если не ошибаюсь, полк принца де Конти. Мера эта оказалась бесполезной, ибо два дня спустя не то Ренвиль, не то Сен-Мегрен, точно не упомню, снова отбили его без труда, поскольку горожане приняли сторону Короля. Ла Ланд, командовавший там войском Принца, оказал им упорное сопротивление под сводами церкви аббатства, которую он оборонял два или три дня.

Четырнадцатого мая заседание Парламента было весьма бурным, ибо нестройный хор голосов потребовал обсудить способы, какими можно пресечь беспорядки и дерзкие выходки, ежедневно совершаемые в городе и даже в зале самого Парламента. Уведомленный о происходящем, Месьё испугался: вдруг под этим предлогом парламентские сторонники Мазарини вынудят палаты к каким-либо мерам, противным его интересам; неожиданно явившись в Парламент, он потребовал, чтобы ему вручили всю полноту власти. Речь эта, которую сгоряча, необдуманно и легкомысленно внушил герцогу Орлеанскому г-н де Бофор, имела три неприятных следствия: во-первых, все решили, что Месьё произнес ее по зрелом размышлении; во-вторых, она нанесла большой ущерб достоинству Месьё, который по рождению своему и сану в обстоятельствах чрезвычайных не нуждался во временных полномочиях, чтобы усмирить волнения; в-третьих, президенты осмелели настолько, что решились объявить в лицо Месьё: всем, мол, известно, какое почтительное повиновение должно ему оказывать, и посему они не видят необходимости регистрировать его требование. Нет ничего более опасного, нежели требования, в которых людям мерещится тайный умысел, в них отсутствующий: они будят подозрения, неразлучные с таинственностью, и сами же воздвигают преграду на пути к цели, какую с их помощью надеялись достичь.

Пятнадцатого мая Месьё пришлось убедиться в сей неприятной истине, ибо, к его неудовольствию, ему пришлось стать свидетелем того, как три палаты постановили вызвать в суд издателя, выпустившего листок, в котором говорилось, будто Парламент передал всю свою, а также муниципальную власть в руки Месьё. Чертыхнувшись, Месьё объявил мне вечером, что его более не удивляют действия герцога Майенского, который во времена Лиги не пожелал переносить неприличности этой корпорации 499. Такое выражение он употребил, прибавив к нему еще одно, более крепкое. Не помню уже, что я сказал ему в ответ, помню лишь, что он записал мои слова и, смеясь, заметил: «Я растолкую их принцу де Конде».

Шестнадцатого мая президент де Немон доложил Парламенту о представлениях, сделанных Его Величеству, — Король приказал огласить их в присутствии депутатов, хотя сначала этому противился. Его Величество обещал депутатам дать им письменный ответ через два-три дня. Затем о своем посольстве сообщил генеральный прокурор; он рассказал, что просил удалить королевские войска на десять лье от Парижа, упомянув, что Месьё и принц де Конде обещали также отвести свои войска, стоящие на мосту в Сен-Клу и в Нёйи; тогда Король, назначив своим уполномоченным маршала де Л'Опиталя, прислал незаполненный пропуск для лица, которое Месьё отрядит для ведения переговоров насчет отвода войск. Генеральный прокурор прибавил, что граф де Бетюн, посланный для этой цели герцогом Орлеанским, имел совещание с герцогом Буйонским, маршалом де Вильруа и Ле Телье, и что Его Величество готов пойти на уступки ради своего доброго города Парижа и согласен отвести войска в том случае, если и принцы честно исполнят то, что они обязались сделать в этом отношении. Затем генеральный прокурор вместе с генеральным адвокатом Биньоном вручил Парламенту послание, под которым стояла подпись — ЛЮДОВИК и ниже — ГЕНЕГО и которое гласило, что Король в самом скором времени пригласит к себе двух президентов и двух советников от каждой палаты, чтобы изъявить им свою волю касательно представлений. В ответ на этот доклад Парламент объявил новые ремонстрации, в которых на голову Кардинала призывали, так сказать, еще худшие кары.

Двадцать четвертого и двадцать восьмого мая в ассамблее палат не произошло ничего знаменательного.

Двадцать девятого мая депутаты Апелляционных палат явились в Большую палату и потребовали созвать ассамблею, дабы обсудить, каким способом собрать сумму в сто пятьдесят тысяч ливров, обещанную тому, кто доставит в суд кардинала Мазарини. Ле Клерк де Курсель, увидевший в эту минуту, как первый викарий парижского архиепископа вошел к магистратам от короны, чтобы посовещаться с ними насчет выноса раки Святой Женевьевы 500, весьма остроумно заметил: «Сегодня мы вдвойне предаемся делам благочестия: распоряжаемся о торжественном выносе мощей и готовим убийство кардинала» 501. Но пора рассказать вам об осаде Этампа.

Вы уже знаете, что обе партии решили отвести войска на десять лье от Парижа. Г-н де Тюренн, который несколько ранее нанес изрядный урон войскам принцев в предместье Этампа 502, где в особенности пострадал Бургундский пехотный полк и кавалерийские полки принца Вюртембергского и Броу, решился разбить их наголову в самом городе; зная, что город плохо укреплен, а генералы в отлучке, он надеялся на успех. Граф де Таванн, командовавший войсками принца де Конде (ибо герцоги де Бофор и Немурский находились в Париже), обороняя Этамп, показал замечательный в наши дни пример стойкости и храбрости. Обе стороны понесли кровавые потери: в королевской армии убиты были шевалье де Ла Вьёвиль и шевалье де Парабер, ранены господа де Вард и де Шомбер. Атаковавшие действовали неутомимо и решительно, защитники также. Меньшие силы наконец уступили бы превосходящим их в численности, не подоспей весьма кстати герцог Лотарингский, который принудил г-на де Тюренна снять осаду. Приход герцога Лотарингского заслуживает особенного объяснения.

Испанцы уже довольно давно торопили его вступить во Францию, дабы поддержать принцев. Месьё и Мадам горячо просили его о том же. В ответ он у первых требовал денег, у вторых — Жаме, Клермон и Стене 503, бывшие когда-то его владениями, но переданные Королем принцу де Конде. Однажды Месьё приказал мне продиктовать Фремону инструкцию для Ле Грана, которого он отправил в Брюссель, чтобы уговорить герцога Лотарингского; могу сказать положа руку на сердце, что то были единственные строки, сочиненные мной за все время этой войны. Я постоянно твердил Месьё, что не хочу лишать себя утешения иметь право хотя бы наедине с собой думать, что я не участник в деле, где все идет a la peggio (как нельзя хуже (ит.).), и почти приучил его не спрашивать моего мнения о событиях, всегда отвечая ему односложно. Как-то он стал укорять меня за это; я, признав справедливость укора, заметил: «К тому же, Месьё, односложное это слово всегда: “нет”!»

Я не мог, однако, держаться такого поведения в отношении похода герцога Лотарингского, ибо Месьё непременно желал, а Мадам еще того более, чтобы я составил инструкцию, о которой я упомянул. Не знаю, эта ли инструкция заставила решиться герцога Лотарингского или он сам уже принял решение, когда ее получил. Так или иначе, он выступил со своей армией, насчитывавшей восемь тысяч человек отборных и испытанных солдат. Он оставил их в Ланьи, а сам явился в Париж верхом, встреченный восторженными криками народа. 31 мая Месьё и принц де Конде выехали навстречу ему до самого Бурже в сопровождении герцогов де Бофора и Немурского, господ де Рогана, де Сюлли, де Ларошфуко, де Гокура, де Шавиньи и дона Габриэля де Толедо. Вышло так, что двое последних оказались бок о бок в этой процессии. Месьё, ненавидевший Шавиньи, вечером в разговоре со мной отметил это с большим злорадством: «Мне непонятно, чему Ваше Королевское Высочество удивляется, — возразил я. — Г-н де Шавиньи ведет себя так же, как когда-то президент Жаннен, один из умнейших советников Генриха IV; вся разница лишь во времени — президент Жаннен гарцевал рядом с испанцами до того, как он стал министром, а г-н де Шавиньи после». Месьё очень понравилось сравнение, каким я защитил Шавиньи, и он лукаво пустил мою остроту по Люксембургскому дворцу — уже через час мне повторили ее на лестнице и в коридорах.

В отношении герцога Лотарингского я держался весьма сдержанно, хотя он и приходился братом Мадам, которой я был особенно предан. Я довольствовался тем, что послал к нему одного из своих дворян с заверениями в готовности служить. Месьё пожелал, чтобы я нанес ему визит, но я от этого уклонился, ибо герцоги Лотарингские притязают на место справа от кардиналов. Мы встретились у Мадам, а позднее в галерее у Месьё, где не соблюдаются ранги, — впрочем, даже если бы они тут соблюдались, герцог не стал бы оспаривать у меня первенство за пределами своего и моего дома. Во время этой встречи мы обменялись лишь любезностями и шутками, в которых он был неистощим. Два-три дня спустя он снова пожелал беседовать со мной. Мадам приказала мне встретиться с ним в обители послушников-иезуитов 504. Я сразу изъявил герцогу мои сожаления, что церемониал римской церкви вопреки моему желанию не позволил мне явиться к нему с выражением моей преданности; он мне отплатил той же монетой, объявив, что он в отчаянии, но этикет императорского двора запрещает ему вопреки его желанию нанести визит мне. Затем он без обиняков спросил меня, нахожу ли я, что его нос подходит для того, чтобы получать щелчки. Затем стал поносить эрцгерцога, Месьё и Мадам, которые щелкают его по носу двенадцать, а то и пятнадцать раз на дню, принуждая идти на помощь Принцу, который прибрал к рукам его владения. Тут он стал делать мне предложения и намеки, в которых, заверяю вас, я ничего не понял. Я счел за благо ответить ему речами, из которых, поверьте мне, он мало что мог уразуметь. Он помнил об этом всю свою жизнь, и, когда вернулся в Лотарингию 505, первые слова, какие он передал мне через аббата монастыря Сен-Мийель 506, были, что он, мол, не сомневается: отныне мы будем лучше понимать друг друга, нежели когда мы встретились в Париже в обители послушников.

Правду сказать, мне и не следовало изъясняться с ним более откровенно, зная, как обхаживают его обе стороны. Я был в подробностях осведомлен о том, что двор согласился предоставить ему почти полную свободу действий, но, хотя он мог диктовать едва ли не любые условия, он продолжал выслушивать предложения других лиц, куда более скромные, нежели те, что ему сделал двор.

Госпожа де Шеврёз 507, в ту пору еще не выехавшая из Парижа, сказала ему скорее в шутку, нежели серьезно, что он совершил бы благороднейшее дело, если бы заставил двор снять осаду Этампа, совершенно удовлетворив этим Месьё и испанцев, и в то же время отвел бы свои войска во Фландрию, чем доставил бы великое удовольствие Королеве, которую гласно всегда уверял в своей особенной личной преданности. Поскольку подобное решение, угождавшее и нашим и вашим, отвечало природной нерешительности герцога, он принял его без раздумий; г-жа де Шеврёз в придворных кругах ставила это себе в заслугу, а двор, со своей стороны, не прочь был прикрыть вынужденное снятие осады Этампа личиной переговоров — сторонники двора украшали рассказы о них неисчислимыми подробностями, которые воображение черни по обыкновению расцвечивало неисчислимыми тайнами. На самом деле все произошло очень просто; хотя в эту пору, как я вам уже сказал, я не пользовался доверенностью ни матери, ни дочери, я без ведома обеих узнал довольно, чтобы иметь право заверить вас в истинности моих слов. То, как герцог Лотарингский повел себя на следующий же день, доказывает, что я не ошибся, или, во всяком случае, свидетельствует о том, что он недолго был доволен этим своим поступком; хотя вначале он уверял Месьё, что оказал ему большую услугу, вынудив двор снять осаду Этампа, вскоре мне почудилось, что он устыдился своего соглашения с двором, и стыд побудил его исполнить то, о чем его просили принцы, то есть не торопиться с возвращением во Фландрию и оставаться в Вильнёв-Сен-Жорже до тех пор, пока выведенные из Этампа войска и в самом деле не окажутся в безопасности. Господин де Тюренн, видя, что герцог Лотарингский не сдержал обещания возвратиться в Нидерланды, двинулся в Корбей с намерением перейти там Сену и разбить его. Между сторонами начался бесконечный обмен парламентерами для установления того, что же все-таки было обещано, а что нет 508; тем временем Лотарингская армия заняла оборонительные позиции, а г-н де Тюренн с королевской армией перешел Йер и изготовился к бою в виду лотарингцев; обе стороны ждали только сигнала, чтобы вступить в схватку, которая, без сомнения, стала бы кровавой, ибо обе армии составлены были из отборных отрядов, но перевес скорее всего оказался бы на стороне Короля, потому что лотарингцам негде было маневрировать. В эту минуту, которую можно назвать роковой, лорд Джермин явился к г-ну де Тюренну и объявил ему, что герцог Лотарингский готов исполнить прежнее соглашение на таких-то и таких-то условиях. Переговоры начались без промедления. Король Англии, который, едва запахло порохом, прибыл в расположение виконта де Тюренна, сам взял на себя роль посредника, и было решено, что герцог Лотарингский, по истечении двух недель, покинет пределы Франции, а занятые им позиции — уже завтра; он передаст г-ну де Тюренну лодки, присланные ему из Парижа для сооружения наплавного моста через реку, однако и сам г-н де Тюренн не воспользуется ими ни для переправы через Сену, ни для того, чтобы напасть на войска, выведенные из Этампа; войска принцев, находящиеся в Лотарингском лагере, без помех возвратятся в Париж, а Король обязуется довольствовать отступающую Лотарингскую армию. Два последних условия приняты были почти без возражений, ибо г-н де Тюренн объявил, что совершенно уверен: Лотарингская армия избавит Короля от хлопот и расходов, сама позаботившись о своем довольствии; предоставить же войскам принцев беспрепятственно возвратиться в Париж он готов с тем большей охотой, что убежден: появление их не столько успокоит, сколько ужаснет парижан. Г-н де Бофор, который привел в лагерь пять или шесть сотен горожан-добровольцев, на другой день вечером сказал Месьё, что они и впрямь так перепугались, что он сам стал опасаться, как бы они не переполошили весь город. Принц де Конде в ту пору хворал и потому не был в числе тех, кто согласился, чтобы войска вывели из Этампа на этих условиях. Возвращаюсь, однако, к делам Парламента.

Я принимал столь мало участия в последних ассамблеях и последних событиях, мною описанных, что вот уже некоторое время укоряю себя за то, что включил их в сочинение, долженствующее, собственно говоря, быть простым отчетом о моих действиях, какой вы приказали мне составить для вас.

Известие о моем назначении пришлось как раз на ту пору, когда обстоятельства, описанные мной выше, превратили бы меня в фигуру почти недвижную, даже если бы я продолжал каждый день являться в заседания Парламента. Пурпур, отнявший у меня право в них присутствовать, сделал меня во Дворце Правосудия фигурой бессловесной. Я уже говорил вам, что едва ли не такой же бессловесной фигурой представал я и в Люксембургском дворце, и, заверяю вас честью, движения этой фигуры также по большей части приписывались ей лишь фантазией наблюдателей. Но, поскольку, когда дело шло обо мне, фантазия их не знала удержу, одни мне не доверяли, другие меня боялись, и все обо мне рядили. Подобную роль, ограниченную одной обороной, да и то лишь весьма относительной, чрезвычайно опасно играть, а впоследствии столь же неловко описывать, ибо в ней всегда мнится изрядная доля пустого тщеславия и хвастовства. Когда в сочинении, которое должно касаться лишь твоей особы, ты пространно излагаешь все значительные происшествия, к которым ты не был прикосновенен, могут подумать, будто ты желаешь приписать себе участие во всем сколько-нибудь важном, что произошло в государстве. Соображение это заставило меня искать способа размежевать события такого рода и изложенную здесь историю одного лица, однако я не сумел это сделать; роль, пусть даже незначительная, какую я играл во времена, предшествующие тем, когда мне пришлось бездействовать, и в последовавшие за ними, столь тесно переплела эти события между собой, что мне было бы трудно изъяснить их вам вполне, вздумай я совершенно отделить одни от других. Вот что принуждает меня продолжать рассказ о происшедшем в эту пору, хотя я и постараюсь сделать его как можно более кратким, ибо всегда с великой неохотой опираюсь на чужие воспоминания. Я буду описывать события, не рассуждая о них; я подробно изложу самое, на мой взгляд, важное, опустив самое, как мне кажется, пустое; что до ассамблей Парламента, я помечу числами лишь те из них, где произошли знаменательные прения. О других не стану даже упоминать; на мой взгляд, чтобы дать вам о них понятие, довольно будет сказать, что почти на каждой из них судейские произносили филиппики против Кардинала, жаловались на то, что чернь бунтует и своевольничает, издавали против нее постановления, а принцы твердили, что непричастны к бунтам, которые, и в самом деле, — по крайней мере, что касается большинства из них, — вспыхивали сами собой.

Первого июня Месьё послал в Парламент спросить, какое место отведено будет герцогу Лотарингскому в ассамблее палат. Парламент единогласно ответил, что, поскольку герцог Лотарингский — враг государства, ему не предоставят никакого. Месьё, оказавший мне честь своим визитом, потому что я страдал ячменем на глазу, спросил меня: «Могли ли вы ожидать, что Парламент даст мне подобный ответ?» — «Я никак не ожидал, Ваше Королевское Высочество, — заметил я, — что Вы рискнете навлечь на себя подобный ответ». — «Если бы я не рискнул на это, — в гневе возразил он, — принц де Конде объявил бы меня мазаринистом». Слова эти покажут вам, какими соображениями определялись в ту пору все действия Месьё.

Седьмого июня в Парламенте произнесено было много негодующих речей в связи с приближением войск герцога Лотарингского, которые уже прошли через Ланьи и теперь бесчинствовали в Бри. Об их походе говорили с таким изумлением и ужасом, как если бы в стране и слыхом не слыхали ни о какой междоусобице.

Десятого июня президент де Немон доложил о своем посольстве к Королю, который при начале осады Этампа прибыл в Мелён. Его Величество объявил, что Парламент может прислать к нему избранных им депутатов, чтобы вместе с теми, кого будет угодно избрать Королю, обсудить, каким образом водворить мир в королевстве. После прений решено было послать ко двору тех же депутатов, дабы выслушать волю Короля, но при этом возобновить представления насчет кардинала Мазарини. Месьё и принц де Конде возражали против этого решения, утверждая, что не должно соглашаться ни на какое совещание, не назначив предварительным условием безвозвратную отставку Мазарини.

Четырнадцатого июня жалобы на приближающиеся Лотарингские войска усилились настолько, что магистраты от короны приглашены были в Парламент. Они предложили просить герцога Орлеанского удалить лотарингцев. Советник, имени которого я не помню, заметил, что не может взять в толк, отчего палаты считают, будто, при нынешних отношениях с двором, им на руку отвод Лотарингских войск; на это Менардо ответил, что упомянутое соображение насчет двора тем более обязывает Парламент избегать всего, что может дать повод оклеветать его в глазах Короля, и потому он предлагает предписать сельским общинам брать под стражу Лотарингских солдат. Остановились, однако, на том, что вопрос обсудят подробнее, когда в Парламент прибудет Месьё. Вы, конечно, полагаете, что отступление герцога Лотарингского, о котором я рассказал выше и о котором в Париже стало известно 16 числа, не должно было вызвать особенного смятения в умах, поскольку столь многие его желали; смятение, однако, было неописанным, и я отметил, что те, кто всех громче роптали на его приближение, теперь всех громче негодовали из-за его ухода. Мудрено ли, что люди себя не знают, — бывают времена, когда они, так сказать, себя не сознают.

Двадцатого июня президент де Немон, сообщив о результатах своего посольства в Мелён, огласил такой ответ Короля: хотя Его Величество прекрасно понимает, что требование отставки г-на кардинала Мазарини всего лишь предлог, Король, восстановив прежде честь г-на Кардинала декларациями, коих заслуживает его невиновность, быть может, и удовлетворит просьбу о том, о чем каждый день настоятельно хлопочет сам г-н Кардинал; однако Королю нужны верные и надежные гарантии, что принцы исполнят все обещанное ими в случае удаления г-на Кардинала; посему Король желает знать, намерены ли они:

1. Расторгнуть в этом случае все союзы и коалиции с иностранными государями;

2. Отказаться от всех своих притязаний;

3. Явиться пред лицо Его Величества;

4. Изгнать всех иноземцев, находящихся в пределах французского королевства;

5. Распустить свои войска;

6. Намерен ли город Бордо, так же как принц де Конти и герцогиня де Лонгвиль, подчиниться королевской воле;

7. Будут ли крепости, усиленные гарнизонами Принца, приведены в прежнее свое состояние.

Таковы были главные из двенадцати вопросов, на которые герцог Орлеанский с жаром и даже с негодованием отвечал, что допрашивать таким образом сына Короля и принца крови дело неслыханное, поскольку оба они уже объявили, что сложат оружие, как только Кардинал окажется за пределами королевства, и, будь у двора добрые намерения, обещание это само по себе должно было вполне его удовлетворить. Начались прения, но закончить обсуждение не удалось — его перенесли на 21 июня.

На этом заседании Месьё присутствовать не мог, ибо ночью у него случился приступ колики; палаты в присутствии принца де Конде обсудили вопрос о том, как изыскать средства, необходимые для вспомоществования беднякам, терпевшим в Париже отчаянную нужду 509, и как собрать сто пятьдесят тысяч ливров, назначенных за голову Кардинала. Для решения последнего вопроса постановили немедля описать все, что осталось от движимого имущества Мазарини.

В этот день герцог де Бофор совершил глупость, вполне его достойную. Утром в зале парламентского Дворца вспыхнуло возмущение, и, если бы не он, толпа растерзала бы советников Вассана и Партьяля; вот г-н де Бофор и задумал отвлечь народ от Парламента, собрав его на Королевской площади; сбор он назначил после обеда. На его зов сошлось тысячи четыре или пять всякого сброда, и он произнес перед ним самую настоящую проповедь, увещевая его повиноваться Парламенту. Подробности рассказали мне достойные доверия люди, нарочно мной туда посланные. Президенты и советники, большей частью давно уже перетрусившие, теперь вообразили с перепугу, будто сборище это затеяно герцогом де Бофором им на погибель. То, что наговорил в ответ на их расспросы сам г-н де Бофор, только нагнало на них пущего страха, и ни Месьё, ни принц де Конде не в силах были убедить президентов явиться в Парламент. Происшествие, случившееся в тот же вечер на улице Турнон с президентом де Мезоном, отнюдь их не успокоило. Г-на де Мезона, вышедшего от Месьё, едва не разорвала на куски толпа, — принц де Конде и герцог де Бофор чудом его спасли. События этого дня показали, что г-ну де Бофору невдомек: тот, кто собирает толпу, непременно ее бунтует. Так и вышло; два или три дня спустя после великолепной проповеди г-на де Бофора, в зале Дворца Правосудия произошли небывалые доселе беспорядки; за президентом де Новионом гнались даже по улице, и жизнь его подвергалась величайшей опасности.

Двадцать пятого июня принцы объявили в ассамблее палат, что, как только кардинал Мазарини покинет Францию, они неукоснительно исполнят все статьи, перечисленные в ответе Короля, и тотчас пошлют к нему депутатов, чтобы согласить все, что еще останется после этого исполнить; затем Парламент предписал своим посланцам немедля возвратиться ко двору и передать Королю слова принцев.

Двадцать шестого июня ни один президент не явился во Дворец.

Двадцать седьмого июня туда явился президент де Новион, издавший грозное постановление против бунтовщиков.

В остальные дни палаты только и делали, что отдавали распоряжения, необходимые для безопасности города, но исполнить их было отнюдь не легко, ибо мятежниками зачастую оказывались солдаты самой городской стражи.

Но пора, мне кажется, возвратиться к театру войны.

Принц де Конде, перенесший несколько приступов перемежающейся лихорадки, выехал до самого Лина навстречу своим войскам, возвращавшимся из Этампа, поскольку двор и не подумал исполнить обещание отвести свои войска от Парижа. Принц почел себя более не связанным словом и оставил свою небольшую армию в Сен-Клу, позиции весьма выгодной, ибо имеющийся там мост позволял в случае необходимости переправить войска в любом направлении. Г-н де Тюренн, стоявший с армией Короля в окрестностях Сен-Дени, куда Его Величество явился и сам, чтобы быть поближе к Парижу, соорудил наплавной мост в Эпине с намерением атаковать противника, прежде чем тот успеет отступить. Но г-ну де Таванну донесли об этом, и он тотчас послал уведомить об опасности принца де Конде, который поспешно прибыл в лагерь. В тот же вечер он приказал своим войскам сняться с места и повел их в сторону Парижа, намереваясь к утру быть в Шарантоне, там переправиться через Марну и занять позиции, неприступные для противника. Однако г-н де Тюренн помешал ему в этом, атаковав его арьергард в предместье Сен-Дени. Принц, потери которого были невелики — всего лишь несколько человек из полка де Конти, — через графа де Фиеска сообщил Месьё, что непременно доберется до Сент-Антуанского предместья, где ему будет легко держать оборону. Вот тут мне приходится, как никогда прежде, пожалеть, что принц де Конде не составил для меня, как обещал, описания своих ратных подвигов. Тот, что он совершил в обстоятельствах, о которых я говорю, принадлежит к прекраснейшим деяниям его жизни. Ланк, который ни на минуту не отлучался от Принца, — а он бывалый солдат и ныне один из самых рьяных противников Принца, — рассказывал, что доблесть принца де Конде и его полководческое искусство превзошли возможности человеческие. Я совершил бы непростительный грех, если бы пытался изобразить подробности этого высокого, героического подвига, черпая их из чужих воспоминаний, которые во множестве ходят по рукам и о которых люди военные отзывались весьма дурно — вот почему скажу только, что после упорной кровавой битвы Принц спас своих солдат, а их была горстка против атаковавшей их армии г-на де Тюренна, и притом армии, усиленной войсками маршала де Ла Ферте. Принц потерял в этой битве фламандца графа де Боссю, Ла Рош-Жиффара и Фламмарена, а г-н де Лоресс из дома Монморанси, господа де Ларошфуко, де Таванн, де Куаньи, виконт де Мелён и шевалье де Фор получили ранения. Из сторонников Короля ранен был Эскленвилье, а господа де Сен-Мегрен и Манчини убиты.

Не могу описать вам волнение Месьё во время этой битвы. Он перебрал в своем воображении все возможные ее исходы, и, как всегда бывает в подобных случаях, возможное сменялось в его воображении невозможным. Жоли, которого за два с небольшим часа он посылал ко мне семь раз, рассказывал, что Месьё то вдруг страшился, как бы Париж не взбунтовался против него, а через минуту уже опасался, как бы город не выказал слишком пылкой готовности поддержать принца де Конде. Он послал незнакомых мне людей разузнать, что делается у меня в доме, и успокоился только тогда, когда ему доложили, что дверь мою охраняет один лишь привратник. Он сказал Брюно, который передал мне его слова на другой день, что, как видно, опасность в городе не так уж велика, если я не принял больших предосторожностей. Мадемуазель, приложившая все старания, чтобы убедить Месьё отправиться на Сент-Антуанскую улицу и приказать открыть ворота принцу де Конде, которого уже теснили в предместье, решилась отправиться туда сама. Она явилась в Бастилию, куда Лувьер из почтения не отважился преградить ей доступ, и приказала стрелять из пушки по войскам маршала де Ла Ферте, которые стали обходить войска Принца с флангов. Потом обратилась с речью к страже, стоявшей у Сент-Антуанских ворот. Ворота открылись, и Принц вступил в них со своей армией, покрытой славой еще в большей мере, нежели ранами, хотя и их было немало. Знаменитая эта битва произошла 2 июля.

Четвертого июля после обеда собралась ассамблея муниципалитета, назначенная 1 июля Парламентом, дабы обсудить, какие меры должно принять для безопасности города. Месьё и принц де Конде явились на нее якобы, чтобы поблагодарить муниципалитет за то, что в день битвы город отворил ворота их войскам, но в действительности, чтобы еще крепче привязать к себе муниципалитет. Так, во всяком случае, представили дело герцогу Орлеанскому. Какова была истинная цель этой затеи, я узнал гораздо после, из уст самого принца де Конде, который говорил со мной об этом в Брюсселе три или четыре года спустя. Не помню, подтвердил ли он мне широко распространившиеся в ту пору слухи, будто это герцог Буйонский сказал ему, что двор никогда не захочет искренне и взаправду примириться с Принцем, пока не почувствует, что он и в самом деле стал хозяином Парижа. Помню, я спрашивал его в Брюсселе, справедливы ли эти слухи, но не помню, что он ответил мне насчет герцога Буйонского.

Но вот что он рассказал мне о существе дела. Принц был уверен, что я стараюсь настроить против него Месьё — в этом, как вы видели, он заблуждался; однако он был уверен и в том, что я всеми силами стараюсь повредить ему также и в городе, а в этом он не ошибся, и я вам уже объяснил, почему я так поступал. Принцу стало известно, что я обхожусь совсем без охраны и даже, пользуясь необходимостью хранить инкогнито, к чему меня обязывает церемониал, всячески показываю, сколь я уверен в своей безопасности и сколь полагаюсь на расположение ко мне народа, несмотря на самое буйное его непокорство. Принц весьма умно рассудил, что со своей стороны воспользуется этим, дабы привести в исполнение один из самых блестящих и мудрых замыслов, какие знал наш век. Он решил утром в день ассамблеи муниципалитета взбунтовать народ, явиться прямо ко мне в дом к десяти часам, поскольку было известно, что в эту пору у меня почти не бывает посетителей (утренние часы я обыкновенно посвящал занятиям), учтиво усадить меня в свою карету, препроводить за ворота города и там у заставы по всей форме запретить мне возвращаться в Париж. Расчет его был безусловно верен, ибо умонастроение парижан было таково, что те самые люди, какие, будь у них время на раздумье, с оружием в руках встали бы на мою защиту, теперь одобрили бы Принца, ведь когда революционные бури столь велики, что поддерживают умы в непрестанном кипении, умелый игрок, первым ловко бросивший мяч, всегда встречает сочувствие. Я был беззащитен. Принц овладел бы монастырем без единого выстрела, и я, быть может, оказался бы за воротами города, прежде чем в нем поднялась тревога, способная этому помешать. Замысел Принца был безупречен: Месьё, сраженный происшествием, стал бы им восторгаться. Муниципалитет, которого Принц тотчас уведомил бы о содеянном, затрепетал бы. Великодушие, с каким Принц со мной обошелся, снискало бы всеобщую хвалу. А я весьма упал бы в общем мнении оттого, что позволил застигнуть себя врасплох, — каюсь, с моей стороны и впрямь было неосторожно и безрассудно не предусмотреть подобной опасности. Судьба, однако, обратила против Принца этот превосходный план, увенчав его таким успехом, каким могла бы увенчать самый злодейский заговор.

Поскольку возмущение началось вблизи площади Дофина, где бунтовщики требовали от всех прохожих, чтобы они украшали свои шляпы пучками соломы 510, советник Парламента, приближенный Принца де Кюмон, которому, как и всем, кто проходил через эту площадь, пришлось подчиниться требованиям толпы, стремглав бросился в Люксембургский дворец, чтобы предуведомить Месьё и умолять его не допустить Принца, находившегося в галерее, выйти на улицу во время мятежа. «Он несомненно затеян либо мазаринистами, либо кардиналом де Рецем, — объявил герцогу Орлеанскому Кюмон, — для того, чтобы погубить принца де Конде». Месьё тотчас бросился к своему кузену, — тот как раз спускался по малой лестнице, собираясь сесть в карету и отправиться ко мне, чтобы привести в исполнение свой замысел. Месьё задержал его своей властью, несмотря на сопротивление Принца, оставил у себя обедать, а затем повез в Ратушу, где должна была состояться ассамблея, о которой я рассказывал. Поблагодарив муниципалитет и напомнив о необходимости обдумать средства борьбы против Мазарини, принцы покинули Ратушу. Тем временем появился королевский герольд с приказом перенести ассамблею на восьмое число; вид герольда взбудоражил народ, который собрался на Гревской площади и с криками требовал, чтобы муниципалитет действовал заодно с принцами. Несколько офицеров, которым принц де Конде утром повелел вмешаться в толпу, не получив ожидаемого приказа, не знали, куда направить ярость толпы, и она излилась на то, что оказалось под рукой.

Мятежники начали стрелять в окна Ратуши, подожгли двери, ворвались внутрь со шпагами в руках и убили судью-докладчика Ле Гра, советника парламента Жанври, советника Счетной палаты Мирона, одного из самых честных людей, кто пользовался особенной любовью народа. Погибло также двадцать пять или тридцать горожан; маршал де Л'Опиталь чудом избег подобной участи 511 только благодаря президенту Барантену. Мальчишке-парижанину по имени Нобле — я упоминал о нем, когда рассказывал о моей стычке с г-ном де Ларошфуко в дверях отделения судебных приставов — тоже выпало счастье оказать в этом случае услугу маршалу. Вы легко вообразите впечатление, произведенное в Париже поджогом Ратуши и кровью, в ней пролитой 512. Сначала все оцепенели, в мгновение ока лавки закрылись. Некоторое время парижане пребывали в растерянности, но часам к шести жители некоторых кварталов мало-помалу опомнились и стали возводить баррикады, чтобы остановить мятежников, которые между тем рассеялись сами собой. Правда, содействовала этому Мадемуазель: в сопровождении г-на де Бофора она отправилась на Гревскую площадь, где еще застала горстку смутьянов, которых заставила разойтись. Но злодеи не оказали такого почтения святым дарам, когда кюре церкви Сен-Жан вынес их к ним, чтобы убедить поджигателей потушить пожар у дверей Ратуши.

В разгар волнений ко мне явился епископ Шалонский; страшась за мою жизнь, он рисковал своей, ибо в эту пору опасность на улицах грозила всем без изъятия. Увидев, как мало при мне охраны, епископ стал меня стыдить; я и сам по сию пору не пойму, чем объяснить такую мою беспечность — ведь в те времена у меня была или, во всяком случае, в любую минуту могла появиться крайняя нужда в охране. Этот случай принадлежит к числу тех, что в особенности убедили меня: людей нередко чтут за то, за что их следовало бы осудить. Хвалили мою твердость, следовало порицать мою неосторожность — последняя была истинной, первая мнимой; на деле я просто не подумал об опасности. Но когда мне указали на нее, я не остался безучастен; Комартен тотчас послал людей взять у него дома тысячу пистолей (у меня в доме едва набралось двадцать), чтобы я нанял нескольких солдат. Я придал их офицерам из шотландских отрядов Монтроза, которых удержал при себе с прежних времен. Маркиз де Саблоньер, командовавший полком Валуа, дал мне сотню лучших своих солдат под началом двух капитанов того же полка, состоявших у меня на службе. Керьё привел тридцать кавалеристов роты кардинала Антонио, которыми командовал сам. Бюсси-Ламе прислал четырех человек из гарнизона, стоявшего в Мезьере. Я завалил гранатами все свое жилище и все башни собора Богоматери. На случай нападения я заручился поддержкой преданных мне жителей мостов Нотр-Дам и Сен-Мишель. Словом, я взял меры, чтобы не оказаться беззащитным и отразить врага.

Такое поведение казалось более мудрым, нежели беспечная самоуверенность, в какой я пребывал ранее. Однако на деле оно было ничуть не умнее, по крайней мере в сравнении с образом действий, какой я несомненно должен был избрать, сумей я распознать истинные мои выгоды и воспользоваться случаем, предоставленным мне судьбой. Человеку моего сана и звания было вполне естественно покинуть Париж после возмущения, навлекшего общую ненависть на партию, которая в эту пору казалась наиболее мне враждебной. Я не утратил бы при этом преданности тех фрондеров, которые были личными моими друзьями, поскольку они сочли бы мой отъезд вынужденным обстоятельствами. Мало-помалу, почти незаметно для них самих, я оказался бы оправданным и в глазах миролюбцев, которые увидели бы во мне изгнанника, пострадавшего за дело, им общее. Месьё не мог бы роптать на то, что я покинул город, который со всей очевидностью вышел у него из повиновения. Соображения выгоды и приличия принудили бы самого кардинала Мазарини щадить меня, он даже злобился бы на меня гораздо меньше, чем прежде, ибо мой поступок только выставил бы в самом черном свете поведение его врагов. Уезжая, я мог бы все устроить так, чтобы не навлечь на себя частицы общей ненависти к Мазарини: мне довольно было, не явившись ко двору, удалиться во владения де Рецев, — это сняло бы с меня даже былые подозрения в мазаринизме. Таким образом я избавился бы от повседневных своих затруднений, а также от тех, которые предвидел в будущем, притом предвидел, не умея предугадать их исход. Таким образом я терпеливо ждал бы, как Провидению угодно будет распорядиться судьбой обеих партий, не подвергаясь поминутно опасности, которая грозила мне с обеих сторон. Таким образом я снискал бы общую любовь, которую ужас перед всяким злодеянием неизбежно обращает на того, кто стал его жертвой. Таким образом по окончании смутного времени я оказался бы кардиналом и архиепископом Парижским, изгнанным из своей епархии партией, открыто стакнувшейся с Испанией; отъезд из Парижа очистил бы меня от обвинений в мятеже, отдаление от двора — от обвинений в мазаринизме; приобретя все эти преимущества, я в самом худшем случае рисковал, что обе партии, объединившись против меня, обрекли бы меня на службу в Риме 513, которую они рады были бы заставить меня принять на любых угодных мне условиях; но такая служба никогда не может быть в тягость кардиналу, архиепископу Парижскому, ибо ему представляются тысячи возможностей впоследствии от нее отделаться. Я имел в виду все эти соображения и даже еще более обширные и глубокие, нежели те, что изложены здесь. Я ни на минуту не усомнился в том, что они справедливы и разумны, но ни на мгновение не захотел ими руководиться. Памятуя интересы друзей моих 514, которые полагали, что мне может наконец представиться случай оказать им услугу и возвысить их, я с самого начала решил, что они будут роптать на меня, если, выпутавшись сам из беды, я брошу их на произвол судьбы. Я ни разу не пожалел о том, что предпочел их выгоды своим собственным; предпочтение это подкрепила моя гордость, которой нестерпима была мысль о том, что могут подумать, будто я отступил перед принцем де Конде. Я признаюсь и каюсь в этом чувстве, которое, однако, в ту пору имело надо мной большую власть. То было неразумие, то было малодушие, ибо столь же неразумно, сколь малодушно жертвовать интересами важными и основательными в угоду мелочному тщеславию, всегда напрасному, если оно мешает нам совершить нечто более значительное, нежели то, чем оно себя тешит. Должно искренне признать, что одна лишь опытность учит человека придавать большее значение не тому, что уязвляет его сегодня, а тому, что непременно куда более глубоко заденет его завтра. Мне пришлось наблюдать это бесчисленное множество раз. Возвращаюсь, однако, к делам Парламента.

Я изложу вам в немногих словах все, что произошло там с 4 по 13 июля. Печальное это было зрелище: все первые президенты палат и даже многие советники отсутствовали из страха перед беспорядками, которые, конечно, не утихли после поджога и резни в Ратуше, и опустошение это принудило оставшихся издать постановление, возбранявшее неявку в Парламент — оно, однако, худо исполнялось. По той же причине малолюдны были и ассамблеи муниципалитета. Купеческий старшина, чудом спасшийся от смерти во время пожара, более не показывался в Ратуше 515. Маршал де Л'Опиталь отсиживался дома. По распоряжению Месьё в его присутствии немногочисленная ассамблея избрала губернатором Парижа герцога де Бофора, а купеческим старшиной г-на Брусселя. Парламент приказал своим депутатам в Сен-Дени поторопить получение королевского ответа, а в случае неуспеха, через три дня, возвратиться в Париж к исполнению своих обязанностей.

Тринадцатого июля депутаты прислали парламенту письмо вместе с письменным ответом Короля. Вот смысл этого ответа: «Хотя Его Величество имеет все основания полагать, что ходатайства об удалении г-на кардинала Мазарини — всего лишь пустой предлог, Король соизволит разрешить г-ну Кардиналу удалиться от двора, но лишь после того, как меры, должные быть приняты для установления спокойствия в королевстве, соглашены будут с депутатами, присланными уже Парламентом ко двору, а также и с теми, кого угодно будет отрядить туда Их Высочествам принцам». Принцы, которые по опыту знали, что Кардинал всякий раз предлагает созвать совещание для того лишь, чтобы очернить их в глазах народа, воспротивились приглашению Короля; Месьё объявил с жаром, что это ловушка и ни он, ни его кузен не видят необходимости посылать депутатов от своего имени, совершенно доверясь посланцам Парламента. В соответствии с этим объяснением Месьё Парламент постановил приказать депутатам по-прежнему домогаться удаления Кардинала. Принцы, в свою очередь, написали президенту де Немону, заверяя его, что по-прежнему полны решимости сложить оружие, как только Кардинал будет и в самом деле отставлен.

Семнадцатого июля депутаты сообщили Парламенту, что Король выехал из Сен-Дени в Понтуаз, повелев им следовать за ним, а когда они оказали неповиновение приказу, повелел им оставаться в Сен-Дени.

Восемнадцатого июля они сообщили, что получили новое повеление Его Величества немедля прибыть в Понтуаз. Парламент в сильном негодовании предписал депутатам немедля возвратиться в Париж. Месьё, принц де Конде и герцог де Бофор сами выехали навстречу депутатам с восемьюстами пехотинцев и тысячью двумястами конников, чтобы, сопроводив их в столицу, внушить народу, что помогли магистратам избежать величайшей опасности.

Двор, со своей стороны, не дремал: он поминутно издавал указы Совета, отменявшие постановления Парламента. Совет объявил незаконным все, что произошло, происходит и будет происходить впредь на ассамблеях Ратуши, и приказал даже, чтобы деньги, назначенные для уплаты муниципальной ренты, отныне доставляемы были непременно к месту пребывания Его Величества.

Девятнадцатого июля президент де Немон доложил о том, как он и прочие депутаты исполнили свое посольство при дворе. Доклад этот, сплошь составленный из заявлений и возражений противных сторон, в существе своем не содержал ничего нового по сравнению с донесениями, уже мной упомянутыми, за исключением одного пункта — он касался письма Сервьена, обращенного к депутатам; в письме сказано было, что, если Месьё и принц де Конде по-прежнему упорствуют в нежелании послать депутатов от своего имени, Его Величество согласен, чтобы они изложили свои пожелания депутатам Парламента. В этом же письме Сервьен уверял, что Король удалит г-на Кардинала из своего Совета, если будет достигнуто соглашение о статьях, которые могут вызвать споры во время совещания, — удалит, не дожидаясь даже, чтобы условия статей были исполнены. Начались прения, но закончить обсуждение удалось лишь 20 июля. В этот день постановлено было, поскольку Король содержится в плену у кардинала Мазарини, просить герцога Орлеанского возложить на себя звание правителя королевства 516, а принцу де Конде взять на себя при нем командование армией до тех пор, пока кардинал Мазарини не покинет пределы Франции; копию этого постановления послать во все парламенты Франции с просьбой издать подобные же акты. Парламенты, однако, не вняли этой просьбе, ибо, за исключением бордоского, ни один из них даже не стал обсуждать этот вопрос — более того, парламент Бретани решил приостановить исполнение прежних своих распоряжений, пока все вступившие во Францию испанские войска не покинут окончательно пределы королевства. От губернаторов провинций, которых Месьё уведомил о новых своих полномочиях, он добился небольшого повиновения; некоторое время спустя он признался мне чистосердечно, что ни один из них, за исключением маркиза де Сурди 517, ему даже не ответил. Двор напомнил губернаторам об их долге торжественным указом Совета, отменившим постановление Парламента о назначении правителя. Власть Месьё не укрепилась или, во всяком случае, не укрепилась как должно, даже в Париже, и когда 23 июля двух злодеев присудили к повешению за поджог Ратуши, две роты городской стражи, которым приказано было надзирать за исполнением приговора, отказались повиноваться.

Двадцать четвертого решено было созвать генеральную ассамблею муниципалитета, чтобы изыскать средства для прокормления войск, а также постановлено продать находящиеся во дворце Мазарини скульптуры, дабы собрать сумму, обещанную за его голову.

Двадцать шестого июля Месьё объявил ассамблее палат, что его новое звание правителя королевства обязывает его образовать Совет и потому он просит Парламент назвать двух членов корпорации, которые в него войдут; он желает также знать, поддержат ли его палаты, если он попросит участвовать в Совете г-на канцлера. Предложения эти были приняты, и сам г-н Биньон, генеральный адвокат и Катон своего века, не стал этому противиться; в своей речи, замечательной пламенным красноречием, он объявил, что, хотя Парламент не облек Месьё званием правителя королевства, в нынешних обстоятельствах он сам мог возложить его на себя, ибо по праву рождения он — первый магистрат королевства. При этом Биньон сослался на пример Генриха Великого, который, будучи первым принцем крови, назвал себя так в речи, произнесенной им во времена междоусобицы.

Двадцать седьмого июля герцог Орлеанский учредил Совет, в который вошли сам Месьё, принц де Конде, герцоги де Бофор, Немурский, де Сюлли, де Бриссак, де Ларошфуко и де Роган, президенты де Немон и де Лонгёй, президенты Счетной палаты — Обри и Ларше и от Палаты косвенных сборов — Дорьё и Ле Нуар.

Двадцать девятого июля ассамблея Ратуши постановила собрать восемьсот тысяч ливров для умножения войска Его Королевского Высочества, а также разослать письма всем большим городам королевства, призвав их поддержать столицу. Король не замедлил указами Совета объявить недействительными все постановления Парламента и решения муниципалитета.

Мне думается, я в точности исполнил свое обещание не докучать вам рассуждениями о событиях, совершившихся за то время, какое я не столько описал, сколько окинул беглым взглядом. Надо ли вам говорить, что причина моей сдержанности не в недостатке материала; нет другого предмета, который был бы столь же достоин размышления и давал бы для него столь обильную пищу. Происшествия этого времени удивительны, причудливы, необычайны; однако, в сущности, я не принимал в них участия, лишь наблюдая их из ложи в глубине театра, и потому, вздумай я войти в подробности, я опасался бы примешать к увиденному мои предположения; но я слишком часто убеждался, что самые разумные из них зачастую оказываются ошибочными и потому всегда полагал их недостойными упоминания, особливо же в рассказе, предназначенном для глаз одной-единственной особы, той, которой по многим причинам должно представлять лишь истину совершенно неоспоримую. Но вот два соображения об этом предмете, которые и впрямь не могут быть оспорены.

Первое из них состоит в том, что, не быв действующим лицом пьесы, увиденной вами на сцене, я не могу обнаружить перед вами в подробностях все пружины ее интриги и, однако, могу вас заверить, что единственной пружиной, заставлявшей Месьё поступать столь жалким образом, было убеждение его, что, поскольку все зависит от прихоти случая, самое разумное — плыть по течению (таковы были его собственные слова); поступками же принца де Конде руководило отвращение к гражданской войне, которое питало и непрестанно оживляло в глубине его души надежду быстро завершить ее переговорами. Благоволите вспомнить, что переговоры ни на мгновение не прекращались. Подробности этих различных движений я изъяснил вам выше, но полагаю небесполезным еще раз в общих словах напомнить вам о них, ибо в рассказе моем перед вами поминутно предстают происшествия, объяснения которых вы, без сомнения, желали бы получить, а я опускаю их, так как не знаю их подноготной.

Я уже говорил вам, что гневил Месьё односложностью своих ответов. Делал я это намеренно и изменил своему правилу только по случаю назначения его правителем королевства. Когда Месьё потребовал, чтобы я высказал ему свое мнение, я всеми силами воспротивился его затее. Я назвал ее чудовищной, пагубной и бесполезной и выразился на сей счет со всей решимостью и определенностью, объявив даже, что постараюсь, чтобы мое суждение стало известно всем, иначе кое-кто может вообразить, будто те, кого в Парламенте знают за особенных моих приверженцев, способны поддержать ее своими голосами. Я исполнил обещание. Г-н де Комартен даже произнес речь против этого предложения. Я полагал, что действовать так меня обязывает мой долг перед Королем, перед государством и даже перед самим Месьё. Я был убежден, как убежден и поныне, что те самые правила, которые разрешают нас иногда от слепого повиновения, предписывают нам неукоснительно блюсти наружное почтение к святыне, которое там, где речь идет о королевской власти, важнее всего. К тому же, правду сказать, я мог теперь отважиться на решительные суждения и поступки, ибо хладнокровие, с каким я держал себя во время мятежа в Ратуше, поразило воображение людей, и они поверили, что я куда более могуществен, нежели то было на самом деле. Вера в могущество его усиливает; я убедился в этом на опыте. Я воспользовался ею весьма успешно, так же как и другими средствами, какие в избытке черпал в умонастроении парижан, — они с каждым днем все более ожесточались против партии принцев, как из-за угрозы новых налогов, так из-за резни в Ратуше, которая всех ужаснула, и из-за грабежей в окрестностях Парижа, где армия, после битвы в Сент-Антуанском предместье расположившаяся лагерем в предместье Сен-Виктор, занималась форменным разбоем. Я извлек пользу из этих беспорядков. Я постарался их утишить способом, могущим привлечь ко мне сердца тех, кто их осуждал. Потихоньку и незаметно я перетянул на свою сторону тех ревнителей примирения, кто не питал личной приверженности к Мазарини. Я вполне преуспел в своих усилиях, добившись такого положения в Париже, что мог бы вступить в единоборство с кем угодно; после трех недель, которые я провел у себя дома в обороне 518, приняв предосторожности, упомянутые мной выше, я стал появляться на людях, и притом с необычайной пышностью, невзирая на римский церемониал. Каждый день я посещал Люксембургский дворец; я проходил среди военных, которых принц де Конде держал в предместье, и был столь уверен в преданности мне народа, что полагал себя в совершенной безопасности. Я не ошибся, во всяком случае, если судить по дальнейшему ходу событий. Возвращаюсь, однако, к делам Парламента.

Шестого августа помощник генерального прокурора Бешефер доставил ассамблее палат два письма Короля: одно из них было адресовано корпорации, другое — президенту де Немону и содержало королевскую декларацию с повелением перевести Парламент в Понтуаз. Двор принял это решение, убедившись, что пребывание его в Сен-Дени не помешало Парламенту и муниципалитету совершить описанные выше шаги. При этом известии ассамблея палат пришла в сильное волнение. После прений решено было, что оба письма и декларация сданы будут на хранение в канцелярию, дабы принять решение после того, как кардинал Мазарини покинет Францию. Тем временем понтуазский парламент, состоявший из четырнадцати магистратов 519, во главе с президентами Моле, де Новионом и Ле Коньё, которые несколько ранее бежали из Парижа переодетыми, сделал Королю представления об отставке кардинала Мазарини. Король уважил их просьбу по настоянию самого благородного и бескорыстного своего министра, который и впрямь покинул двор и удалился в Буйон 520. Комедия эта, недостойная королевского величия, сопровождалась всем, что могло придать ей еще более нелепости. Оба парламента испепеляли друг друга грозными постановлениями.

Тринадцатого августа парижский Парламент постановил вычеркнуть из списков и регистрационных книг имена тех, кто будет присутствовать на собраниях в Понтуазе.

Семнадцатого числа того же месяца понтуазский парламент зарегистрировал декларацию Короля, которой парижскому Парламенту предлагалось в течение трех дней явиться в Понтуаз под угрозой, в противном случае, отрешить всех магистратов от должности.

Двадцать второго августа Месьё и принц де Конде объявили Парламенту, Счетной палате и Палате косвенных сборов, что, ввиду отставки кардинала Мазарини, они готовы сложить оружие, если Его Величеству угодно будет объявить амнистию, отвести свои войска от Парижа, отозвать те, что находятся в Гиени, обеспечить свободный проход и безопасность отступающим испанским войскам, а также позволить принцам послать к Его Величеству своих представителей, дабы обсудить то, в чем еще не достигли согласия. После чего Парламент постановил благодарить Его Величество за удаление Кардинала и почтительнейше просить Короля вернуться в свой добрый город Париж.

Двадцать шестого августа Король передал для регистрации понтуазскому парламенту амнистию, объявленную всем тем, кто поднял против него оружие, однако амнистия сопровождалась такими оговорками, что лишь немногие могли, положившись на нее, чувствовать себя в безопасности.

Двадцать девятого и 31 августа и 2 сентября в Париже на собраниях палат говорили почти только об одном — что принцам отказано в их просьбе выдать бумаги маршалу д'Этампу, графу де Фиеску и Гула, а также об ответе Короля на письмо Месьё. Вот в чем был смысл этого ответа: Король удивлен, что герцог Орлеанский не подумал о том, что после удаления г-на кардинала Мазарини, ему не остается ничего другого, как во исполнение своего слова и обещания сложить оружие, отказаться от всех союзов и договоров и удалить из Франции иностранцев — после чего его посланцы встретят самый лучший прием.

Второго сентября начались прения, но закончить обсуждение королевского ответа не успели; было решено только запретить парижским судьям по уголовным и гражданским делам обнародовать без разрешения Парламента какие бы то ни было декларации Короля — решение это приняли, когда стало известно, что Король приказал этим лицам напечатать и расклеить в городе листки с амнистией, зарегистрированной парламентом в Понтуазе.

Третьего сентября завершилось обсуждение королевского ответа, адресованного Месьё; постановили послать к Королю депутацию Парламента, чтобы поблагодарить Его Королевское Величество за отставку г-на кардинала Мазарини, и нижайше просить Короля возвратиться в свой добрый город Париж; просить герцога Орлеанского и принца де Конде написать Королю, дабы заверить его, что они сложат оружие, как только Его Величеству угодно будет выслать бумаги, необходимые для отвода иностранных войск, вместе с амнистией, составленной по всей форме и зарегистрированной всеми парламентами королевства; нижайше просить также Его Величество принять посланцев Их Высочеств принцев; предложить Счетной палате и Палате косвенных сборов составить такую же депутацию; созвать генеральную ассамблею в Ратуше и написать г-ну президенту де Мему, который также отбыл в Понтуаз 521, чтобы он выхлопотал упомянутые бумаги.

Позвольте мне, прошу вас, прервать здесь ненадолго мой рассказ, чтобы обратить ваше внимание на то, как, прибегая к постоянной неприличной лжи, министр бесстыдно играет именем и священным словом великого монарха и как, с другой стороны, прибегая к той же лжи, самый высокий Парламент королевства, палата пэров 522, делается, с позволения сказать, игрушкой в собственных руках, непрестанно путаясь в противоречиях, которые пристали более легкомыслию школяров, нежели величию сенаторов. Я уже говорил вам не раз, что когда государство охвачено лихорадкой, близкой к буйному помешательству, люди обыкновенно себя не сознают. Я знавал в ту пору порядочных людей, которые в случае необходимости приняли бы мученический венец, утверждая правоту дела принцев. И я знавал других, бескорыстных и безупречно честных, кто с радостью отдал бы жизнь, защищая интересы двора. Честолюбие правителей использует эти страсти в своих видах. С помощью тех, кто охвачен страстями, им удается ослепить всех остальных, но потом и самих правителей поражает слепота, и слепота, куда более опасная, нежели у всех остальных.

Старый маркиз де Фонтене, дважды бывший послом в Риме, человек многоопытный, разумный и искренне преданный интересам монархии, каждый день оплакивал вместе со мной то бесчувственное равнодушие в отношении событий за границею государства, в какое из-за раздоров внутренних впали даже самые лучшие из французов. В тот год эрцгерцог вновь занял Гравлин и Дюнкерк. Кромвель, без объявления войны, с дерзостью, оскорбительной для короны, захватил, якобы в отместку за какие-то действия французов, значительную часть королевского флота 523. Мы потеряли Барселону, Каталонию и, лишившись Касале, утратили ключ к Италии 524. Мятежный Брейзах 525 готов был вновь предаться в руки австрийцев; знамена и штандарты Испании развевались на Новом мосту; желтые перевязи лотарингцев появлялись в Париже так же свободно, как светло-желтые и голубые. Люди начали привыкать к подобным зрелищам и к зловещим известиям о неисчислимых потерях. Привычка эта, могущая иметь последствия ужасные, вселила в меня страх, но не столько за мою собственную судьбу, сколько за судьбу государства. Маркиз де Фонтене, сам обеспокоенный происходящим, а также тем, что я отдал дань чувству страха, призывал меня очнуться от забытья. «Вы погрузились в него, — говорил он, — на свой собственный лад. Конечно, если вы заботитесь только о самом себе, вы избрали благую долю, но подумайте о том, в какие бедствия ввергнута столица королевства, к которой вы привязаны столькими своими званиями. Разве не пристало вам действовать более энергически? Вы не преследуете никакой корысти, намерения ваши чисты. Справедливо ли, чтобы ваше бездействие нанесло государству такой же ущерб, какой другие причиняют ему своей бестолковой суетливостью?».

Господин де Сев-Шатиньонвиль, позднее вошедший в Королевский совет, мой близкий друг и человек безупречной честности, уже в течение месяца, если не долее, настоятельно убеждал меня в том же. Г-н де Ламуаньон, ныне Первый президент парижского Парламента, с младых ногтей пользовавшийся доброй славой, какую заслужили ему великие его способности в соединении со столь же великими добродетелями, каждый день вел со мной сходные разговоры. Г-н де Балансе, уступавший этим двоим в дарованиях, но как и они — начальник городской милиции в своем квартале, каждое воскресенье шептал мне на ухо: «Спасите государство! Спасите Париж! Я жду ваших приказаний». Г-н Де Рош, регент собора Богоматери, командовавший монастырской стражей, человек неумный, но благонамеренный, два-три раза в неделю неизменно сокрушался вместе со мной о том же предмете.

Но более всех этих уговоров подействовали на меня слова г-на де Ламуаньона, чей ум я ценил столь же высоко, сколь и его честность. «Предвижу, сударь, — сказал он мне однажды, расхаживая вместе со мной по моей комнате, — что, несмотря на совершенное ваше бескорыстие и самые благородные намерения, вы скоро лишитесь общей любви и заслужите общую ненависть. Вот уже некоторое время взгляды людей, вначале совершенно вам преданных, разделились; промахи врагов ваших помогли вам отчасти вернуть потерянное, но ныне вы вновь теряете его: фрондеры полагают, что вы щадите Мазарини, мазаринисты думают, что вы поддерживаете фрондеров. Знаю, что это неправда, да и не может быть правдой, но я боюсь за вас, ибо в это начинают верить люди того сорта, чье мнение со временем непременно образует общественную репутацию. Это те, кто не принадлежит ни к фрондерам, ни к мазаринистам и кто стремится лишь ко благу государства. Люди этого склада бессильны в начале смуты, они всемогущи к ее концу».

Как видите, г-н де Ламуаньон рассуждал совершенно здраво, но, поскольку он говорил так не в первый раз, да и мне самому приходили в голову подобные мысли, меня не так взволновала сама его речь, как слова, которыми он ее закончил. «Странные настали времена, сударь, — молвил он, — странные обстоятельства. Человек разумный должен поторопиться положить им конец, пусть даже ценой некоторых потерь, ибо в противном случае он рискует потерять в них свою честь, даже действуя с величайшим благоразумием. Я весьма сомневаюсь, что коннетабль де Сен-Поль 526 был столь виновен и намерения его были столь дурны, как нас хотят уверить». Последнее замечание, умное и глубокое, сильно на меня подействовало, тем более что картезианец отец Каруж, которого я накануне навестил в его келье, так отозвался о моем поведении: «Оно столь прямодушно и возвышенно, что те, кто был бы неспособен действовать так на вашем месте, подозревают в нем какой-то тайный умысел, а в неспокойные времена все, что представляется двусмысленным, порождает злобу». Я расскажу вам, какое впечатление оказали на меня описанные мной речи, но сначала коснусь, по возможности кратко, некоторых подробностей, не могущих быть опущенными.

Вы уже знаете, что Король, образовав парламент в Понтуазе, отбыл в Компьень. Он не мог взять с собой герцога Буйонского, — герцог как раз в эту пору умер от лихорадки 527, — но призвал туда канцлера, который бежал из Парижа переодетым 528, предпочтя Королевский совет — Совету при Месьё, куда, говоря правду, ему не следовало бы и вступать. Канцлер Франции мог совершить подобный шаг единственно из малодушия, но и правительство кардинала Мазарини единственно из слабости могло вновь поставить во главе всех советников и всех судов королевства канцлера, способного этот шаг совершить. Один из величайших изъянов, причиненных кардиналом Мазарини монархии, в том и состоит, что он мало заботился о сохранении ее достоинства. Пренебрегая им, он добился успеха, и успех этот — второе зло, на мой взгляд, еще пагубнее первого, ибо успех маскирует и прячет от людских глаз те бедствия, какие рано или поздно неминуемо постигнут государство из-за навыка в этом небрежении.

Королеве с ее гордынею трудно было согласиться вернуть канцлера, но воля Кардинала решала все; еще прежде, когда он воспылал вдруг любовью к герцогу Буйонскому, которому вручил даже управление финансами, он ответил Королеве, остерегавшей его доверяться человеку столь умному и честолюбивому: «Не Вам, Государыня, давать мне советы». Я узнал об этих словах три дня спустя от Варенна, которому их пересказал сам герцог Буйонский.

Здесь нельзя не упомянуть о гибели герцога Немурского, убитого герцогом де Бофором на дуэли 529, состоявшейся на Конном рынке. Вы, наверное, помните, что я рассказывал вам об их ссоре во время битвы в Жержо. Она разгорелась снова, когда они заспорили о первенстве в Совете герцога Орлеанского. Герцог Немурский почти силой вынудил г-на де Бофора драться; раненный в голову пистолетным выстрелом, он умер на месте. Г-н де Виллар, вам знакомый, был его секундантом и убил Эрикура, лейтенанта гвардии г-на де Бофора. Возвращаюсь, однако, к тому, что происходило в Люксембургском дворце.

Вы понимаете сами, что смятение, царившее в Париже, не содействовало водворению спокойствия при дворе герцога Орлеанского. Смерть герцога де Валуа 530, скончавшегося на Святого Лаврентия, повергла всех в скорбь, которая в дни сомнений и растерянности неизменно порождает упадок духа. Известие, полученное Месьё как раз в эту пору от г-жи де Шуази, о том, что г-н де Шавиньи ведет с двором переговоры, подробности которых я расскажу вам ниже, сильно его смутило. Новости, поступавшие со всех сторон и весьма неблагоприятные для партии, поселили в нем тревогу большую даже, нежели та, что была обыкновенно ему свойственна, хотя он и вообще-то никогда не отличался твердостью. Персан вынужден был сдать Монрон 531 графу де Паллюо, получившему после этой победы маршальский жезл. В Гиени перевес почти все время был на стороне графа д'Аркура, а в самом Бордо образовалось столь великое множество дурацких группировок, что на него трудно было бы положиться. Мариньи не без остроумия заметил, что принцесса де Конде и г-жа де Лонгвиль, принц де Конти и Марсен, Парламент, муниципальные советники и Ормисты 532, Мариньи и Саразен — каждый имел там своих сторонников. Он начал сочинять в Коммерси некое подобие «Католикона», в котором представлял увиденное им в этом краю в весьма комическом виде. Я не довольно осведомлен о подробностях, чтобы рассказать вам о них, — скажу лишь, что те из них, которые дошли до Месьё, отнюдь не успокоили его и не убедили в том, что он связал себя с лучшей из партий.

Божий Промысел, который путями неисповедимыми даже для тех, кого он побуждает к действию, доставляет средства для достижения цели, сделал орудием своим лиц, названных мною выше, — их уговоры подвигли меня изменить поведение как раз в ту пору, когда Месьё мог быть склонен внять моим доводам. Труднее всего оказалось для меня убедить себя самого, ибо хотя я и в самом деле искренне пекся о благе государственном и желал лишь одного — отойти от дел, не уронив своей чести, мне хотелось все же соблюсти приличия, а это в тогдашних обстоятельствах было весьма непросто. Я соглашался с упомянутыми лицами, что стыдно сидеть сложа руки и дать погибнуть столице, а может быть и всей монархии, но и они соглашались со мной, что было бы, однако, позорно дойти до того, чтобы содействовать возвращению министра, который ненавистен всему королевству и в свержении которого мои заслуги столь велики. А никто из нас не сомневался в том, что любой шаг, предпринятый для заключения мира, непременно, пусть даже окольной дорогой, приведет к возвращению Мазарини, ибо нам было известно, что Королева единственно этого и жаждет.

В конце концов меня убедил г-н де Фонтене, который однажды после обеда, прогуливаясь со мной в саду картезианского монастыря, сказал мне так: «Вы сами видите, Мазарини — всего лишь марионетка, которая то прячется за ширмой, то вновь выскакивает на сцену; но вы видите и другое: прячется она или выскакивает на сцену, нить, ею управляющая, — это воля Короля, и, судя по всему, нить эта порвется не скоро, если пытаться порвать ее способами, к каким прибегают ныне. Ведь многих из тех, кто прикидывается ярым ненавистником Кардинала, весьма раздосадовала бы его гибель; а многие другие весьма обрадуются, если он спасется; никто не старается воистину содействовать окончательному его свержению; вы сами, сударь (он обращался ко мне), вы сами содействуете этому весьма вяло, ибо зачастую отношения ваши с принцем де Конде мешают вам выступить против двора с той свободой и решимостью, с какими вы действовали бы, если бы не ссора с Принцем. Вот из чего я заключаю, что Кардинал непременно возвратится к власти, потому ли, что на это согласится принц де Конде, который, пожелав примириться с двором, всегда уговорит Месьё последовать его примеру; потому ли, что устанет народ, который и так уже слишком хорошо понял, что партия принцев не способна ни воевать, ни установить мир. Одно или другое случится непременно, а вы в обоих случаях много проиграете, ибо, если вы не придумаете, как помочь горю, прежде чем смута разрешится примирением двора с принцем де Конде, вам нелегко будет выпутаться из сетей интриги, посредством которой двор и принц де Конде пожелают вас погубить.

Будет ли вам легче, если переворот свершится из-за усталости народа? Не извратит ли эта усталость, за которую всегда винят тех, кто особенно отличился в движении, не обратит ли она против вас мудрое бездействие, в каком вы пребываете с некоторых пор? Опасность эту, мне кажется, вы можете предвидеть, но отвратить ее вы можете лишь в том случае, если найдете выход еще до того, как междоусобица закончится одним из двух способов, мною названных. Я знаю: обещания, данные вами герцогу Орлеанскому, да и всему народу, насчет Мазарини, не позволяют вам споспешествовать его возвращению; но и вы знаете: пока Кардинал находился при дворе, я именно поэтому ничего вам не предлагал. Его там больше нет, и хотя удаление его всего лишь фиглярство и обман, оно не мешает вам предпринять известные действия, которые неизбежно сыграют вам на руку. Париж, несмотря на брожение в нем, страстно жаждет возвращения Короля, и те, кто первыми будут о нем просить, заслужат благодарность народа. Не спорю, народ по обыкновению своему сам не знает, о чем просит, ибо возвращение Короля несомненно повлечет за собой скорейшее возвращение Мазарини; однако, как бы там ни было, народ об этом просит, и, поскольку Кардинал изгнан, те, кто первыми выскажут эту просьбу народа, не смогут прослыть мазаринистами. Вот единственное, что может вас спасти, ибо, не преследуя никакой личной корысти и стремясь лишь содействовать благу государства и сохранить добрую славу в общем мнении, вы добьетесь первого, не запятнав второй.

Если бы вы могли помешать возвращению Кардинала — согласен, путь, который я вам предлагаю, был бы недостоин ни политика, ни человека благородного, ибо возвращение это в силу множества причин должно почитаться общественным бедствием; но, понимая, как то понимаете вы сами, что оно неотвратимо из-за нелепого поведения противников Мазарини, я не могу взять в толк, почему то, чему вы помешать не можете, должно стать помехой вам самому выйти из затруднения путем, который открывает перед вами поприще славы и свободы. Париж, архиепископом которого вы поставлены, стонет под игом, Парламент его сделался призраком, Ратуша — пустыней, Месьё и принц де Конде повелевают в Париже лишь постольку, поскольку это позволяет самое разнузданное отребье; испанцы, немцы, лотарингцы стоят в предместьях города и грабят даже его сады. Вы, его пастырь и освободитель, два или три раза принуждены были по три недели кряду не показываться на улице, да и сегодня ваши друзья трепещут, когда вы разгуливаете безоружный. Неужто вы ни во что не ставите возможность пресечь все эти беды, неужто упустите единственный случай, дарованный вам Провидением, чтобы заслужить общую признательность, положив им конец? Кардинал, поступки которого никогда нельзя расчесть, может возвратиться ко двору завтра же, и тогда путь, который я вам предлагаю, станет для вас пригодным менее, чем для кого-либо другого. Так не теряйте же минуты, которая, в силу рассуждения от противного, благоприятна для вас более, чем для кого-либо другого. Возьмите с собой свой клир и поезжайте в Компьень благодарить Короля за то, что он удалил Мазарини; просите его возвратиться в столицу; договоритесь об этом с теми из членов корпораций, кто желает блага государства, а почти все они — ваши личные друзья и благодаря вашему сану видят в вас естественного своего предводителя, которому в особенности пристало действовать в нынешних обстоятельствах. Если Король и в самом деле возвратится в Париж, весь город будет обязан вам, если же он вам откажет, вам все равно будут признательны за ваше намерение. Если вам удастся склонить на свою сторону Месьё, вы спасете государство, ибо я уверен: сумей он в этом случае исполнить свою роль, он привез бы Короля в Париж, а Мазарини никогда бы не вернулся в столицу. Но я полагаю, что со временем Кардинал сюда возвратится — предвосхитьте же это событие, ибо я понимаю: вы боитесь, что народ впоследствии укорит вас за него, предвосхитьте, повторяю, это событие, приняв должность в Риме, ведь вы говорили мне не раз, что предпочтете уехать в Рим, нежели выступать об руку с Мазарини. Вы кардинал, вы архиепископ Парижский, вы любимы народом, вам всего лишь тридцать семь лет — спасите Париж, спасите государство!»

Вот краткое изложение того, что высказал мне г-н де Фонтене, и притом высказал с пылкостью столь не похожей на обычную его сдержанность; его слова и в самом деле оказали на меня впечатление; хотя он не сообщил мне ничего, о чем я сам уже не думал бы (вы, наверное, помните, как я размышлял об участи, меня ожидающей, в ту пору, когда подожгли Ратушу), его рассуждения задели меня более, нежели все то, что говорили мне до сего времени другие, более даже, нежели то, что рисовал себе я сам.

Мы с Комартеном уже довольно давно задумывались над возможностью послать к Королю депутацию духовенства и обсуждали, как приступить к делу и каковы могут быть его следствия. Я должен отдать справедливость Жоли — это ему первому пришла в голову мысль о ней 533, едва лишь Мазарини покинул двор. Мы позаботились обо всех предосторожностях, какие почитали особенно необходимыми и полезными. Первой, и во всех отношениях главной, было убедить Месьё одобрить такую затею — как я уже говорил выше, расположение духа, в каком он пребывал, вселяло в нас надежду на успех. Для достижения этой цели я прибегнул к доводам, могущим сильнее всего подействовать на герцога Орлеанского, почерпнув их из числа тех, какие мне привел в упомянутой мной речи г-н де Фонтене. В дополнение к ним я описал, сколь выгодно самому Месьё добиться обширной, истинной, а не обманчивой амнистии Парламенту и Парижу, в которой ему без сомнения не откажут, если он изъявит двору искренное желание примириться. Я убеждал его, что, если, прежде чем исполнить давнюю свою мечту — удалиться в Блуа, он позаботится о том, чтобы мир стал гарантией безопасности для всех вместе и для каждого в отдельности, его отъезд увенчает его славой тем более, что в отъезде этом будут видеть плод принятого им твердого решения никоим образом не быть причастным к возвращению первого министра; и если мое решение удалиться в Рим, прежде чем Кардинал вернется в Париж, многие сочтут вынужденным, полагая, что я испугался преследований, какими грозит мне возвращение Кардинала, происхождение Месьё ставит его выше подобных разговоров и подобных подозрений; если, прежде чем удалиться в Блуа, он сделает для общества то, чего ему не составит труда добиться от двора, он окажется в Блуа с козырями на руках, любимый, почитаемый, прославляемый французами и иностранцами, и в его власти будет в любую минуту ради государственного же блага воспользоваться любой ошибкой, какую совершит любая из партий.

Благоволите заметить, что, обращаясь к Месьё с этими словами, я уже знал из верных рук, что за пять или шесть дней до этого у него был последний приступ страха, как бы я не примирился с принцем де Конде. Он и сам отчасти дал мне это понять, хотя и обиняками. Но Жуи, которому он открылся до конца по случаю не помню уж кем переданного ему известия, будто г-н де Бриссак вновь пытается содействовать нашему с Принцем примирению, сказал мне, что Месьё воскликнул: «Если это так, гражданской войне во Франции суждено длиться вечно». Однако вы понимаете сами, что это обстоятельство не отвратило меня от попытки убедить Месьё. Мне не пришлось раскаяться в своем решении, ибо, едва я заговорил с ним, он тотчас понял все, что я имел в виду. Он посмеялся над тем, что я отказался от односложных ответов, а шутка всегда была у него знаком того, что он доволен собеседником. Потом он подкрепил мои доводы своими, а это — неоспоримый знак довольства у всех, и вдруг, точно озаренный внезапной мыслью, от которой он только что находился за тридевять земель, — а это был обычный его прием, в особенности когда он вокруг одной этой мысли и топтался, — он спросил меня: «Но как нам быть с принцем де Конде?» — «Вашему Королевскому Высочеству лучше знать, в каких Вы с ним отношениях, — ответил я, — ибо честь превыше всего; но поскольку у меня есть основания полагать, что переговоры, о которых все только и толкуют, ведутся сообща, я думаю, Вы сможете договориться с ним о моем предложении, так же, как Вы договорились обо всем прочем». — «Вы все шутите, — парировал он, — однако вопреки вашим подозрениям слова ваши вовсе меня не смущают. Принцу еще больше, чем вам, не терпится уехать из Парижа, он предпочел бы оказаться в Арденнах 534 во главе четырех эскадронов, нежели командовать двенадцатью миллионами людей, подобных здешним, включая президента Шартона». Месьё говорил правду; Круасси, один из самых болтливых на свете людей, — а в лицах, причастных к делам большой важности, это порок довольно редкий, — все время уверял меня, что принц де Конде чахнет от скуки, он не в силах долее слушать разговоры о Парламенте, о Палате косвенных сборов, о Счетной палате и о муниципалитете и часто твердит, что все они опостылели ему более, нежели когда-то пасторы Ла-Рошели его деду 535.

Из сказанного Месьё я понял, что он ищет доводов, дабы успокоить свою совесть в отношении принца де Конде. Дабы успокоить свою, я решил не уговаривать и не убеждать его; в этом единственном вопросе я остался верен взятому мной правилу отвечать односложно, хотя Месьё весьма желал бы услышать мое мнение насчет Принца, а также насчет различных переговоров, о которых все время ходили слухи, как справедливые, так и ложные. Я довольствовался тем, что согласился принять упомянутую миссию или, лучше сказать, сам составил ее план. Вот в чем он заключался. Месьё прикажет мне созвать генеральную ассамблею духовенства с тем, чтобы каждая епархия избрала депутатов для посылки ко двору; возглавить и представить Королю депутацию, цель которой — молить Его Величество, чтобы он даровал мир народам и вернулся в свой добрый город Париж; через посредство друзей моих подтолкнуть к таким же действиям прочие корпорации столицы; через принцессу Пфальцскую передать двору, не прибегая, однако, к письменному сообщению, какое можно было бы обнародовать, что Его Королевское Высочество первым дал ход этому предприятию; не входить ни в какие подробности, пока сам я не окажусь в Компьене, где скажу Королеве, что она могла убедиться: Месьё не предпринял бы сам и не потерпел бы подобных шагов ни от какой корпорации, не имей он самых добрых и чистосердечных намерений; Месьё хочет мира, хочет его всей душой; обещания, публично данные им народу насчет г-на кардинала Мазарини, не позволили ему ни заключить мир, ни даже предложить его, пока тот находился при дворе, но теперь, когда г-на Кардинала там нет, Месьё страстно желает дать знать Королю, что одно лишь это препятствие мешало ему до сих пор содействовать миру; Месьё объявляет через меня, что отказывается от всех личных выгод, не притязая на них ни для себя, ни для кого из своих приверженцев; он хлопочет лишь о всеобщей безопасности, для поддержания которой довольно лишь изъяснить некоторые статьи амнистии и облечь ее в форму, которая в дальнейшем послужит пользе Короля столько же, сколько удовлетворению отдельных лиц; сам же Месьё, удостоившись счастья лицезреть Короля в Лувре, с радостью и без промедления удалится в Блуа, дабы печься там лишь о своем покое и спасении души, а все, что после этого произойдет при дворе, не будет иметь к нему никакого касательства, если только ему окажут милость ни во что его не вмешивать и не тревожить в уединении, в каком он с непритворной охотой обещает оставаться.

Последняя фраза была, как вы понимаете, самой главной. В добавление к этой инструкции Месьё дал мне особенное и совершенно недвусмысленное приказание заверить Королеву, что в случае, если принц де Конде не удовольствуется разрешением спокойно пребывать в своем губернаторстве, пользуясь всеми своими доходами и должностями, Месьё от него отречется. Я заметил герцогу Орлеанскому, что можно и даже должно было бы смягчить это выражение. «Прочь ложное великодушие, — возразил он с гневом, — я знаю, что говорю, и сумею подтвердить и оправдать свои слова». С этим я ушел от Месьё. Я в точности исполнил его приказание, не встретив при исполнении его никаких трудностей, кроме той, какой никак не ожидал. То, что я вам расскажу, совершенно непостижимо уму.

Взяв все предварительные меры, какие я полагал необходимыми для исполнения своего плана, я послал к принцессе Пфальцской Аржантёя, а может быть Жоли (не помню, которого из двух), чтобы обсудить его с ней. Она горячо поддержала мой замысел, однако ответила мне, что, ежели я желаю добиться успеха, то есть убедить Короля возвратиться в Париж, мне должно застать двор врасплох, ибо если я дам ему время вопросить оракула, я получу лишь тот ответ, какой будет сочинен и продиктован жрецами кумира 536, а они (писала принцесса шифром, которым мы с ней пользовались в уверенности, что разгадать его невозможно) предпочтут, чтобы рухнул весь храм, нежели допустить меня положить хотя бы камень, дабы его укрепить. Принцесса просила у меня всего лишь пять дней сроку, чтобы самой сообщить все Кардиналу. Она так ловко повернула дело, что, можно сказать, заставила Мазарини согласиться на мое посольство и написать Королеве, что она должна принять его по меньшей мере любезно.

Едва Ле Телье, Сервьен, Ондедеи, Фуке и иже с ними пронюхали о моем плане, они всеми силами стали ему противиться, утверждая, что я желаю заманить двор в ловушку; будь мои намерения искренними и прямодушными, я, мол, начал бы дело с переговоров, а не ставил Короля в такое положение, когда он принужден возвратиться в Париж, не заручившись необходимыми гарантиями, или, отказавшись туда вернуться, навлечь на себя ропот всего города. Принцесса Пфальцская, имея в руках приказ Кардинала и сознавая свою силу, отвечала им, что и при самых лучших побуждениях я не мог бы действовать иначе, ибо для меня куда опаснее скомпрометировать себя переговорами, во время которых мне самому могут расставить неисчислимые ловушки, нежели возглавить депутацию, рискуя в худшем случае обнаружить добрые намерения, которые окажутся бесплодными. Ондедеи утверждал, что единственная цель моего предложения — без опаски явиться ко двору, чтобы получить кардинальскую шапочку. Княгиня возражала на это, что получение шапочки — вопрос сугубо церемониальный, совершенно мне безразличен, и она говорила правду. Аббат Фуке ладил свое, уверяя, что у него в Париже есть люди, которые в первый же день помогут Королю утвердиться в городе, и Его Величеству нет нужды обязываться тем, кто предлагает свою помощь для того лишь, чтобы самим удержаться в столице вопреки воле монарха.

Ле Телье и Сервьен, вначале разделявшие мнение Ондедеи и Фуке, наконец уступили приказу Кардинала, а может статься, и веским, разумным доводам принцессы Пфальцской; Королева, которая, обещав выдать нам пропуск, целых три дня продержала в Компьене Шарье, посланного мною за ним, наконец приказала выправить бумаги и даже сопроводила это приказание множеством учтивых слов. Я тотчас выехал 537 вместе с представителями всех духовных корпораций Парижа и со свитой, состоявшей почти из двух сотен дворян, не считая пятидесяти гвардейцев герцога Орлеанского. В Санлисе я получил известие, что при дворе решили не давать пристанища моей свите, и сам Ботрю, примкнувший к ней, чтобы выбраться из Парижа, ворота которого охранялись, сказал, что не советует мне появляться в Компьене с таким большим эскортом. «Не думаю, — возразил я ему, — что вы посоветуете мне пуститься в путь в сопровождении одних лишь каноников, кюре и монахов в пору, когда по стране рыщет множество злоумышленников из разных партий». Он согласился со мной и выехал вперед, чтобы объяснить Королеве, отчего со мной такая свита и охрана, численность которых ей безбожно преувеличили. Но ему удалось добиться только, чтобы мне предоставили, где разместить восемьдесят лошадей. А у меня, благоволите заметить, в одних каретных упряжках их было сто двенадцать.

Трусость двора внушила мне только презрение, не понравилось мне другое: я не увидел на своем пути отряда гвардейцев-телохранителей, которых в эту пору принято было высылать навстречу кардиналам, когда они в первый раз являлись ко двору. Подозрительность моя сменилась бы тревогой, знай я то, что мне стало известно лишь по возвращении в Париж — почести этой меня лишили потому, что еще не решено было, как со мной поступить: одни предлагали меня арестовать, другие убить, а третьи утверждали, что слишком опасно обмануть в этом случае общее доверие. В самый день моего возвращения в Париж принц Савойский передал моему отцу через преподобного Сено из конгрегации ораторианцев, что он защищал это последнее мнение; он, мол, не станет называть имен, но на свете есть немало предателей. Принцесса Пфальцская умолчала о том, что дело зашло так далеко, но назавтра после моего прибытия призналась мне, что ей было бы спокойней видеть меня в Париже, а не в Компьене. Однако Королева оказала мне самый любезный прием, и при мне разбранила полицейского офицера, который не встретил меня, потому что, по ее уверениям, заплутался в лесу. На другой день утром Король вручил мне кардинальскую шапочку 538, а после обеда дал мне аудиенцию.

Вот что я сказал Королю: 539

«Государь! Каждый из подданных Вашего Величества может обратиться к Вам со своей нуждою, но одна лишь Церковь облечена правом напомнить Вам о Вашем долге; мы призваны напомнить Вам о нем, Государь, в силу обязательств, налагаемых на нас нашим саном, но тем более мы призваны воззвать к Вам, когда речь идет о спасении народа, ибо та самая воля, что поставила нас посредниками между Богом и людьми, начертала естественный наш удел — быть предстателями их перед королями, которые суть живой образ Божества на земле.

Итак, Государь, мы явились пред лицо Вашего Величества как провозвестники слова Божия, законные глашатаи вечных истин, мы возвещаем Вам Евангелие мира, принося Вам благодарность за уже содеянное во имя Его и смиренно моля Вас довершить начинание, споспешествующее вящей славе Вашего Величества и столь необходимое для спокойствия Ваших народов, и мы требуем мира, ибо глаголем именем Того, чьи заветы должны быть святы для Вас так же, как святы они для последнего из Ваших подданных. Но, Государь, достоинство сана, которое нам надлежит блюсти и в деяниях наших, и в наших речах, ни в чем не наносит ущерба почтению, каким мы обязаны священной Вашей особе, напротив, оно еще усугубляет его, укрепляя нас в служении Вашему Величеству, ибо нам не дано возвыситься духом, числя себя первыми среди слуг Вашего Величества, если мы не признаем при этом, что звание это обязывает нас более, нежели остальных смертных, выказать Вам все возможные знаки повиновения и преданности.

Мы выказываем их в нашем слове, которое мы вправе назвать действенным, ибо ему предшествуют дела. Парижская Церковь всегда творила молитву лишь во славу Вашего трона, и оракулы ее в речах своих пеклись лишь о Вашей пользе. Церковь полагает, Государь, что самым достойным продолжением всех прежних ее деяний будет, припав сегодня к стопам Вашим, молить Вас даровать мир столице Вашего королевства, ибо Церковь убеждена, что мир этот необходим не только для утешения страждущих, но и для надежного долговременного укрепления Вашего могущества.

Наши деревни разграблены, города опустели, дома покинуты, храмы поруганы, алтари осквернены, — мы зрим все это, но лишь воздеваем очи к Небу и молим Его покарать нечестивцев и святотатцев, ибо не в силах человеческих полной мерой воздать им за их злодеяния; что до наших собственных невзгод, Государь, почтение, питаемое нами ко всему, на чем лежит печать Вашей воли, без сомнения, побудило бы нас даже среди самых жестоких наших страданий заглушить стенания и жалобы, вызванные Вашими солдатами, если бы забота о Вашем же благе, Государь, куда более, нежели о нашем собственном, не воодушевляла наши уста, и не будь у нас твердого убеждения, что, ежели залог нашего истинного покоя — в нашем повиновении, залог Вашего истинного величия — в справедливости и милосердии Ваших; великому монарху пристало быть выше многих мелочных правил, которые в иных случаях столь же бесплодны и предосудительны, сколь они необходимы в других; и да позволит мне Ваше Величество сказать ему с той прямотой, на какую дает мне право мой сан, что мелочные правила, о которых идет речь сегодня, в особенности неуместны, ибо на Вашей стороне все важнейшие преимущества и Вам воистину принадлежат сердца Ваших подданных; вот почему, Государь, сокровенный зов совести побуждает меня сорвать покров, под которым при дворе великих государей слишком часто прячут истины самые существенные и самые необходимые.

Я уверен, Государь: Вам по-разному толкуют о настроениях в Париже; мы знаем о них лучше, чем кто-либо другой, ибо мы истинные хранители тайников совести, а стало быть, и того, что кроется в глубине сердец; и мы заверяем Вас той самой святыней, что доверила нам их: в сердце Ваших подданных нет места ничему, не согласному с верным Вам служением; как только Вы пожелаете, Вы станете в Париже властелином столь же неограниченным, как в Компьене, ничто не вызовет там Вашего неудовольствия, там нет никого, кто осмелился бы притязать на то, чтобы разделить с Вашим Величеством любовь Ваших подданных и власть; едва ли, Государь, найдется более веский и неоспоримый довод в пользу этой истины, нежели тот, какой мы приемлем смелость Вам напомнить: воистину сердца всех Ваших подданных принадлежат Вам, если они ждут одного лишь Вашего взгляда, чтобы признать себя побежденными. Впрочем, что я, Государь, слова мои неуместны, они, я уверен, оскорбляют слух Вашего Величества; Вы, Государь, побеждаете только врагов своих, и оружие Ваше не может искать другой жертвы, нежели та, что пращур Вашего Величества, Генрих Великий, избрал на равнинах Иври. Я недаром говорю — избрал, Государь, ибо он отличил французов от иноземцев, обратив ко всей своей армии достопамятные слова: “Щадите французов” 540. Он сделал это различие со шпагой в руке и еще более свято наблюдал его после всех своих побед.

Сей великий и мудрый государь, войдя в Париж победителем и триумфатором, дал позволение продолжать заседать и отправлять свои обязанности Парламенту 541 — тому Парламенту, который в дни величайшей смуты в государстве вопреки воле и приказаниям монарха оставался в Париже; в тот же день Король велел обнародовать во Дворце Правосудия всеобщую амнистию; можно подумать, государь этот опасался, что милосердие его не будет полным, если он не объявит ее во всеуслышание в том самом месте, где, бывало, не оказывали должного уважения и повиновения его воле. Но следует признать, что Провидение особливо позаботилось увенчать его терпимость и справедливость, ибо власть его, подвергшаяся столь жестоким ударам и почти уже поверженная, вновь укрепилась благодаря его осмотрительности и великодушию и сделалась такой прочной, какой не бывала никогда власть его предшественников.

Если бы я не боялся дать хотя бы малейший повод думать, будто я хочу оскорбить сравнением с неистовым веком, который посягал на монархию, так сказать, на самом ее троне 542, нынешние времена, когда в помыслах Ваших подданных не было ничего даже отдаленно с этим схожего, я сказал бы Вам, Государь, то, что, по моему разумению, следует повторять Вашему Величеству во всех случаях его жизни: Вы, без сомнения, пойдете по стопам великого монарха и окажете великому городу, граждане которого готовы с восторгом отдать Вам всю свою кровь до последней капли, милосердие не меньшее, нежели Великий Генрих оказал своим мятежным подданным, которые хотели отнять у него корону и покушались на его жизнь.

Я имею, Государь, право особенное, семейственное призвать Вас следовать сему примеру. Во время знаменитой встречи в Сент-Антуанском аббатстве, в предместье Парижа, король Генрих Великий сказал кардиналу де Гонди, что он решил не обращать внимания ни на какие мелочные формы в деле, в котором важно одно лишь заключение мира 543. Вздумай я украсить эту речь перлами собственного красноречия, это означало бы, что я не оценил по достоинству ее величие: я довольствуюсь тем, что в точности передаю Вашему Величеству ее смысл, и передаю его с тем же чувством, с каким внял ему кардинал де Гонди.

Таким образом, Государь, подражая осмотрительности и терпимости этого великого монарха, Вы станете царствовать подобно самому Всевышнему, ибо власть Ваша не будет знать иных пределов, кроме тех, какие она сама поставит себе, руководясь правилами разума и справедливости. Таким образом Вы надежно укрепите королевскую власть, которая служит истинным залогом покоя, безопасности и благоденствия Ваших народов. Таким образом Вы соедините сердца Ваших подданных, раздираемых принадлежностью к различным партиям, которых распри могут быть лишь пагубны для короны. Таким образом Вы соедините все Ваши верховные палаты в том самом месте, где они столь горячо и столь славно поддерживали права Ваших предков. Таким образом Вы соедините королевскую семью. Таким образом в совете Вашем и во главе Вашей армии будет стоять герцог Орлеанский, чья опытность, терпимость и совершенное бескорыстие могут быть столь полезны и уже так необходимы для управления Вашим государством. Таким образом с Вами будет принц де Конде, столь способный содействовать Вашим победам.

Когда мы думаем, Государь, что довольно одного мгновения, чтобы свершились все эти благотворные перемены, но притом думаем, что мгновение это все еще не настало, нас охватывает чувство, в котором горе мешается с радостью, надежда — со страхом. Отчего не положить конец бедам, если препоной этому служат ныне всего лишь какие-то ничтожные формальности, которыми можно вмиг пренебречь? Отчего эти беды уже не пришли к концу, если не оттого, что Божье правосудие, быть может, захотело покарать наши грехи и преступления злосчастиями, которые нам приходится терпеть вопреки интересам политики, даже той, какую дано вершить людям? Ваш долг, Государь, деяниями благочестия и справедливости предупредить кары небесные, грозящие королевству, которому Вы — отец. Ваш долг, Государь, остановить надежным и скорым миром чудовищные святотатства, которые бесчестят землю и навлекают на нее громы небесные; Вы должны сделать это как христианин, Вы должны сделать это как Король.

Великий архиепископ Миланский обратил однажды подобные слова к величайшему из христианских императоров по случаю происшествий, менее важных, нежели нынешние, и не столь противных велениям Божиим 544. Церковь Парижская пришла к Вам сегодня с этими словами, имея к тому более причин и, дай Бог, чтобы с таким же успехом! Да внушит Господь Вашему Величеству решимость применить то быстрое и спасительное средство, коим станет возвращение Ваше в Париж и о коем мы просим Вас, Государь, со всей почтительностью, подобающей Вашим верным подданным, но и со всеми теми чувствами, какие должны испытывать сердца, жаждущие послужить истинной пользе Вашего Величества и спокойствию Вашего королевства.

Таким образом, Государь, на заре своей жизни Вы исполните один из самых главных заветов величайшего и праведнейшего из Ваших пращуров. В свой смертный час Людовик Святой завещал Королю, своему сыну, оберегать в особенности большие города королевства — главную опору своей власти 545. Великий этот монарх обязан был этими чувствами, столь разумными и основательными, наставлениям Бланки Кастильской, своей матери; Ваше Величество, без сомнения, обязаны будете такими же правилами советам великой Королевы, которая подарила Вас Вашему народу и своими несравненными и беспримерными добродетелями животворит ту самую кровь, что текла в жилах Бланки, и те самые привилегии, которыми та в свое время пользовалась во Франции».

Ответ Короля был любезным, но неопределенным, и воспроизвести его на бумаге 546 стоило мне большого труда.

Вот что сделалось известно всем о моей поездке в Компьень, а вот что происходило там за сценою.

Королеве, принявшей меня с глазу на глаз в своем малом кабинете, я сказал, что прибыл в Компьень не только как представитель парижской Церкви, — я облечен и другими полномочиями, которые ценю много выше, ибо в этой роли надеюсь быть ей полезным много более, нежели в другой: я посланец Месьё, который просил меня заверить Ее Величество в своей готовности служить ей на деле усердно, решительно и без проволочек; при этих словах я извлек из кармана короткую записку, подписанную «Гастон» и содержавшую те же заверения. В первую минуту Королева несказанно обрадовалась и в порыве радости более, нежели под влиянием притворства, как то утверждали позднее, воскликнула: «Я всегда была уверена, господин кардинал, что вы наконец докажете мне свою преданность». Но только я приступил к изложению подробностей, как в дверь неслышно постучал Ондедеи; я поднялся было с кресла, чтобы ему открыть, но Королева удержала меня за руку. «Не надо, — сказала она. — Подождите меня здесь». Она вышла и более четверти часа беседовала с Ондедеи. Вернувшись, она сообщила мне, что Ондедеи вручил ей почту, полученную из Испании. Вид у нее был смущенный, и ее обращение со мной переменилось до неузнаваемости. Блюэ, о котором я упоминал во втором томе моего сочинения, позднее сообщил мне, что Ондедеи, узнав, что я просил Королеву об аудиенции с глазу на глаз, явился этому помешать и объявил Королеве, что г-н кардинал Мазарини приказал ему заклинать ее ни в коем случае не соглашаться на такую встречу, которая лишь вызовет недовольство ее верных слуг.

Названный Блюэ не раз клялся мне впоследствии, будто видел подлинное письмо Мазарини в руках Ондедеи, который якобы получил его как раз тогда, когда Королева уединилась со мной в своем кабинете. Я и в самом деле заметил, что по возвращении Королева расположилась у окна, створки которого доходили до самого пола, и меня усадила так, чтобы все, находящиеся во дворе, могли видеть нас обоих. Рассказ мой покажется вам странным, я и сам усомнился бы в нем, если бы увиденное мною позднее не убедило меня, что в Компьене взаимное недоверие было таково, что каждый подозревал каждого; тому, кто не наблюдал этой картины собственными глазами, трудно ее представить. Сервьен и Ле Телье смертельно ненавидели друг друга. Ондедеи шпионил за ними обоими, как и за всеми прочими. Аббат Фуке притязал на второе место среди наушников. Барте, Браше, Сирон и маршал Дю Плесси не отставали от них, видя в этом свою выгоду. Принцесса Пфальцская заранее ознакомила меня с картой сей страны 547, но, признаюсь, я оказался неспособным представить себе истинный ее образ.

И однако, несмотря на совет Ондедеи, Королева не могла удержаться, чтобы не выказать мне своей радости и признательности. «Но поскольку, — заметила она, — беседы с глазу на глаз могут породить толки, нежелательные для Месьё и для вас самого, ибо приходится помнить о народе, ступайте к принцессе Пфальцской и уговоритесь с нею о часе, когда вы сможете тайно встретиться с Сервьеном». Блюэ уверял меня впоследствии, что это Ондедеи посоветовал Королеве поручить Сервьену, который питал ко мне особенную вражду, говорить со мной о делах, но Сервьен, боявшийся козней других подручных, отказался вступать со мной в какие бы то ни было отдельные переговоры, если в них не будет участником или, точнее, свидетелем Ле Телье. «Он не преминет, — объявил Сервьен Королеве, — внушить господину Кардиналу, будто я намерен стакнуться с кардиналом де Рецем, и поэтому, Государыня, я почтительнейше прошу Ваше Величество приказать ему участвовать в нашей беседе». Все то, что я вам рассказал, известно мне лишь со слов Блюэ, который вполне мог сочинить эту маленькую подробность, ибо был в дружбе с Ондедеи. Я, однако, верю, что он ее не выдумал, потому что я и впрямь застал у принцессы Пфальцской не только Сервьена, но и Ле Телье, чему был немало удивлен, ибо подозревал, что тот отнюдь не питает ко мне добрых чувств. Далее я расскажу вам, почему у меня были такие подозрения.

Мне показалось, что эти господа уже уведомлены Королевой о том, что я намерен им предложить. Вот вкратце смысл этих предложений. Месьё полон искренней решимости заключить мир и, дабы доказать Королеве чистоту своих помыслов, пожелал вопреки правилам и обычаям, принятым в политике, начать не с переговоров, а с поступков, а какой поступок может быть более важным и решительным, нежели торжественная депутация парижской Церкви, замысленная и предпринятая на глазах принца де Конде и испанских войск, стоящих в предместьях Парижа? Месьё предлагает также без колебаний, без предварительных условий, не выговаривая ни прямо, ни обиняками, никаких для себя выгод, выступить против всех тех, кто воспротивится заключению мира и возвращению Короля в Париж, прося лишь дозволения объявить принцу де Конде, что тому предоставят спокойно пребывать в его губернаторстве, а Месьё от его имени отречется от всех союзов с чужеземцами, и еще — чтобы Король даровал не двусмысленную, а полную и безусловную амнистию, которая будет зарегистрирована парижским Парламентом.

Казалось бы, подобного рода предложение должно было быть не только принято, но принято с восторгом, ибо, даже если бы оно было неискренним, а Сервьен и Ле Телье могли это заподозрить, исходя из собственных развращенных понятий, они все равно могли извлечь из него многообразную выгоду. Я понял, что воспользоваться предложением Месьё обоим мешает недоверие не ко мне, а друг к другу, ибо я заметил, как они обменялись взглядами, а потом каждый стал выжидать, и ждал довольно долго, чтобы первым высказался другой. Продолжение разговора и в особенности дух его, не поддающийся описанию, убедили меня вполне, что мои наблюдения верны. Я не добился от них ничего, кроме невнятицы; принцесса Пфальцская, хотя и хорошо знавшая нравы компьенского двора, была весьма удивлена этой сценой и на другое утро призналась мне, что многие мои подозрения оказались справедливы. «Хотя, — присовокупила она, — на всякий случай я намерена, с вашего на то позволения, говорить с ними так, как если бы я была уверена, что лишь недоверие к вам мешает им действовать по-человечески, ибо и в самом деле, — продолжала она, — нынче ночью они вели себя на моих глазах отнюдь не по-людски». Я дал принцессе согласие на это, с условием, чтобы она говорила только от своего имени, ибо, увидев их образ действий, я не мог решиться зайти так далеко, как полагал вначале и на что имел полномочия. Принцесса, однако, исправила положение, ибо рассказала Королеве не только о том, что произошло ночью у нее в доме, но и о том, чего не произошло по вине этих господ. Наконец она уверила Королеву, что, если предложение, изложенное мной выше, будет принято, Месьё порвет с принцем де Конде и удалится в Блуа, после чего ни при каких обстоятельствах не станет ни во что вмешиваться. В этих словах была вся соль, и они решили дело. Королева не только сознала, но и восчувствовала их. Все приспешники Кардинала тщились убедить ее, что это ловушка, твердя, что Месьё сулит это для того лишь, чтобы заманить Короля в Париж и держать его там, а самому укрепить в городе свою власть, приписав себе честь возвращения Короля, столь желанного народу, и оградив себя от возможных упреков насчет возвращения г-на кардинала Мазарини, вопрос о котором он умышленно обошел молчанием.

Я уже говорил вам, что для меня было очевидно: они рассуждают так не потому, что в самом деле не доверяют предложениям, которые силою обстоятельств уже не должны казаться им подозрительными, а потому, что каждый из них боится сделать мне навстречу шаги, которые его собрат может перетолковать Кардиналу в худую сторону; если бы поведение их в этом случае и впрямь вызвано было недоверием, какое сами они пытались внушить Королеве, они, конечно, постарались бы найти способы избегнуть пугающей их ловушки, но притом не ожесточать умы и не усугублять вражду, когда столь необходимо было ее смягчить. Ход событий, благоприятствовавший двору, оправдал образ действий, ими избранный, и министры утверждали потом, будто были столь уверены в расположении Парижа, что не имели нужды в мерах осторожности. Судите об этом, однако, по тому, о чем вы сейчас услышите, но сначала благоволите обратить внимание на одно-два обстоятельства, которые будучи сами по себе незначительными, все же покажут вам, до какого состояния упомянутые присяжные шпионы довели двор.

Королева была у них в таком подчинении и так боялась их доносов, что умоляла принцессу Пфальцскую как бы ненароком сказать Ондедеи, будто в разговоре с ней она меня вышучивала, а самому Ондедеи сообщила, будто я заверил ее, что считаю г-на Кардинала человеком благородным и не притязаю на его место. Я, в свою очередь, могу вас заверить, что и не думал говорить ей ни той, ни другой глупости 548. Королева не упускала случая угодить и аббату Фуке, насмехаясь вместе с ним над тем, во что обошлось мне мое путешествие. Я и впрямь тратил деньги без счету все недолгое время моего посольства. Я держал одновременно семь накрытых столов, и обходились они мне в восемьсот экю в день. Но то, что вызвано необходимостью, не может быть смешным. Когда я перед отъездом явился к Королеве за распоряжениями, она сказала мне, что благодарит Месьё; она весьма ему обязана и надеется, что он будет и впредь делать все необходимое для возвращения Короля; она просит его об этом и не сделает ни шагу, не посоветовавшись с ним. «Полагаю, Государыня, — заметил я, — начать должно было бы уже сегодня». Но тут она положила конец разговору.

Прием, оказанный мне в Париже, вознаградил меня за насмешки аббата Фуке. Я встречен был с восторгом неописанным 549 и прибыл прямо в Люксембургский дворец, где представил Месьё отчет о моем посольстве. Он был потрясен. Он вспылил, он стал честить двор, двадцать раз он уходил к Мадам, столько же раз возвращался и вдруг объявил: «Принц де Конде хочет покинуть Париж. Граф де Фуэнсальданья сообщил ему, что имеет приказ передать в его руки все испанские войска, но отпускать Принца нельзя. Иначе эти люди явятся в Париж и всех нас передушат. Двор, без сомнения, имеет здесь пособников, нам неизвестных. Разве он стал бы так себя вести, если бы не чувствовал свою силу?»

Вот лишь короткий отрывок из речи Месьё, которая продолжалась битый час; я его не перебивал и, даже когда он обращался ко мне с вопросами, отвечал ему почти односложно. Наконец он рассердился и потребовал, чтобы я высказал свое мнение. «Я прощаю вам ваши односложные ответы, — прибавил он, — когда вопреки вашим советам действую в угоду принцу де Конде, но когда, как нынче, я следую им, я желаю, чтобы вы высказались начистоту». — «Поистине, Месьё, — ответил ему я, — мне должно всегда говорить с Вашим Королевским Высочеством начистоту, чьим бы советам Вам не угодно было следовать. Это вовсе не значит, что я отрекаюсь от своих, более того, я в них не раскаиваюсь. Оставляю в стороне результаты — они в руках фортуны, но над здравым смыслом фортуна не властна. Мой здравый смысл не столь непогрешим, как у иных, ибо они хитрее меня, но на сей раз я утверждаю, что мой план, пусть даже я в нем не преуспел, был правильным, и мне не составит труда убедить в этом Ваше Королевское Высочество».

Тут Месьё прервал меня с некоторой даже поспешностью. «Я вовсе не это имел в виду, — сказал он. — Я знаю, что мы были правы, но быть правым в здешнем мире — еще не все, а быть правым вчера — тем более. Что нам делать сегодня? Нам приставят нож к горлу; вы понимаете, как и я: двор не может действовать так, как он действует, из одного лишь ослепления; он непременно либо уже примирился с принцем де Конде, либо за моей спиной прибрал к рукам Париж». При этих словах Месьё в библиотеку вошла Мадам, которой не терпелось узнать, чем закончится описанная сцена, и, правду сказать, я весьма обрадовался ее приходу, ибо, когда ей не мешало предубеждение, она рассуждала здраво, хотя и отличалась умом довольно ограниченным. В ее присутствии Месьё продолжал требовать, чтобы я высказал ему свое мнение; я просил дозволения сделать это письменно, что в разговорах с ним было всегда предпочтительнее, ибо из-за нетерпеливости своей он поминутно прерывал собеседника. Вот копия своеручной моей записки:

«Я полагаю, Ваше Королевское Высочество можете быть уверены, что несговорчивость двора проистекает не столько от сознания им собственной силы, сколько от того, что, из-за отсутствия Кардинала, а также из-за интриг многочисленных его клевретов, двор мечется из стороны в сторону; поскольку в известной части нынешнего нашего диспута мне придется опираться на этот довод, Месьё по справедливости вправе не верить мне на слово, ибо мнение мое, в свою очередь, опирается на впечатления, полученные мной в Компьене, а они могут быть ошибочными. Поэтому я прошу Ваше Королевское Высочество прежде всего хорошенько вникнуть в эту сторону дела и разузнать, справедливы или нет мои компьеньские впечатления, то есть, говоря яснее, верно ли, что двор так несговорчив, как мне показалось, и чем вызвана эта его несговорчивость — упомянутыми ли мною метаниями или недоверием и неприязнью лично к моей особе. Ваше Королевское Высочество в два дня может составить себе об этом суждение через г-на Данвиля или через тех своих приближенных, к которым Королева расположена более, нежели ко мне. Если я ошибся, ничто не помешает Вашему Королевскому Высочеству продолжать начатое дело и, следуя принятому решению, содействовать водворению мира, но воспользоваться для этой цели услугами тех, кто будет выслушан при дворе более благосклонно, нежели я. Если же мои предположения верны, предстоит решить, должен ли Месьё изменить свои планы, не думать более о примирении и, ничтоже сумняшеся, продолжать войну, рискуя всем тем, что она может за собой повлечь, или он должен пожертвовать собой ради блага государства и общественного спокойствия. Те, кому Ваше Королевское Высочество прикажет дать ему совет в этом вопросе, окажутся в большом затруднении, ибо, каков бы ни был их ответ, они прослывут либо бунтовщиками, желающими увековечить гражданскую войну, либо изменниками, продающими собственную партию, либо, наконец, глупцами, трактующими о государственных делах в кабинете так, как в Сорбонне трактуют о вопросах совести; беда в том, что заслужат им эти клички или оградят их от них не дурные или благородные их поступки и не дурные или благородные намерения, а одна лишь игра судьбы или поступки самих их врагов. Однако соображение это не помешает мне теперь говорить с Вашим Королевским Высочеством с той же свободой, как если бы я был в этом деле человеком сторонним, хотя я убежден, что в нынешних обстоятельствах нельзя посоветовать ничего, что не было бы дурно, равно как нельзя сделать ничего, что было бы хорошо.

Если предположить, что я и в самом деле угадал настроение Компьеня, Месьё, на мой взгляд, может, как я уже сказал, выбрать одно из двух решений: или согласиться на все требования двора и предоставить ему своими силами утвердиться в Париже, не будучи ни в чем обязанным Вашему Королевскому Высочеству и не дав никаких гарантий народу, или решительно и твердо воспротивиться двору и смелым, мощным противодействием вынудить его войти в переговоры и водворить в государстве мир теми средствами, к каковым прибегают обычно в конце междоусобных войн. Если бы почтение, питаемое мной к Вашему Королевскому Высочеству, позволило мне в деле столь важном посчитать себя хотя бы нулем, я взял бы на себя смелость заметить, что мне выгодно первое из этих решений, ибо, хотя вначале оно и возбудит против меня некоторое недовольство, оно даст мне со временем положение, которое вовсе нельзя назвать незавидным. Фрондеры, без сомнения, скажут вначале, что советы мои оказались плохи, но миролюбцы, число которых к концу смутных времен всегда особенно велико, скажут, что они мудры и обличают человека благородного. Я останусь кардиналом и архиепископом Парижским, правда, возможно, удаленным в Рим, но удаленным лишь на время, и притом облеченным самыми высокими должностями. Мало-помалу политики согласятся с миролюбцами; гнев против Кардинала погаснет или охладится с его возвращением; недовольство, возбужденное против меня, будет предано забвению, а если о нем и вспомнят, то для того лишь, чтобы еще раз с большим убеждением сказать, что я человек умный и учтивый, ловко выпутавшийся из весьма скверного дела.

Так судят смертные о добром имени людей обыкновенных. По-иному обстоит дело с великими принцами, ибо, поскольку высокое рождение и сан ограждают от гибели их особу и их состояние, им невозможно спасти свое доброе имя, прибегнув к оправданиям, пригодным для лиц более низкого ранга. Если Месьё позволит переместить Парламент, распустить муниципалитет, разрушить твердыни Парижа, изгнать половину членов верховных палат, никто не скажет: “Разве он мог этому помешать? Он только погубил бы самого себя”. Нет, люди скажут: “Он один мог этому помешать, для него это было пустое дело, ему стоило только захотеть”. Мне могут возразить, что по той же причине, если Ваше Королевское Высочество заключит мир, удалится в Блуа, а кардинал Мазарини вернется к власти, — по той же причине, говорю я, люди будут вести те же речи; но я утверждаю, что это совсем не одно и то же, ибо Месьё не может предвидеть (так, по крайней мере, будет думать народ), что кардинала Мазарини возвратят, и, наоборот, Месьё не может не видеть сегодня, сейчас, той кары, которая, если он ей не воспротивится, быть может, уже завтра обрушится на Париж. Возвращения Мазарини я боюсь для судьбы всего государства в целом, в отношении Парижа оно меня не тревожит, во всяком случае сегодня. Не в характере Кардинала и не в его интересах покарать Париж; находись он сейчас при дворе, я менее опасался бы за судьбу города. Я трепещу за него, зная природную злобность Королевы, грубость Сервьена, жестокость Ле Телье, необузданность какого-нибудь аббата Фуке, глупость какого-нибудь Ондедеи. Все, что посоветуют эти люди в первом угаре победы, все, что они сотворят, будет поставлено в вину Месьё, притом Месьё, все еще находящемуся в Париже или у его ворот, тогда как все, что случится после того, как он подпишет разумные условия мира, заручившись всеми гарантиями, необходимыми в деле подобного рода, да к тому же с согласия Парламента и других корпораций города, а потом удалится в Блуа, все, что случится после этого, — повторяю я, — все, включая возвращение Кардинала, будет поставлено в вину придворной партии, а Месьё послужит к оправданию и даже к вящей славе. Вот что я думаю о первом выходе, а вот что я думаю насчет второго — то есть насчет продолжения или, лучше сказать, возобновления войны.

Отныне, на мой взгляд, Месьё может ее вести лишь в том случае, если удержит подле себя принца де Конде. Двор добился уже заметных успехов, в особенности в провинции, где ретивость парламентов заметно убавилась. Сам Париж уже далеко не тот, что прежде, и хотя он далеко не таков, каким его желает видеть двор, без сомнения, его должно подогреть, не теряя при этом времени. Особа Принца не пользуется любовью парижан, но его доблести, высокое происхождение, мощь его войска по-прежнему ими ценимы. Словом, я убежден, если Месьё изберет второй выход, ему следует прежде всего заручиться поддержкой своего кузена; затем, я полагаю, ему должно без промедления публично объявить в Парламенте и в Ратуше о своих планах и о причинах, их породивших, упомянуть о шагах, предпринятых им через мое посредство при дворе, о намерении двора возвратиться в Париж, не дав гарантий безопасности ни верховным палатам, ни городу, и о том, что Месьё принял решение противиться этому всеми силами и рассматривать как врагов всех тех, кто прямо или косвенно войдет в какие-либо сношения с двором.

В-третьих, по моему суждению, следует энергически исполнить эти слова на деле и вести войну так, точно о мире не может быть и речи. Зная влияние, каким Ваше Королевское Высочество пользуется в народе, я совершенно уверен, что все мои предложения исполнимы, но замечу при этом, они станут неисполнимыми, если Месьё не прибегнет ко всей полноте своей власти, ибо шаги, уже предпринятые им при дворе в противоположном смысле, затруднят те, что необходимо совершить ныне. Вам самому виднее, Месьё, чего Вы можете ждать от принца де Конде, чего опасаться, как далеко Вам следует зайти в отношении иностранцев, как Вам следует держаться с Парламентом, как определить судьбу муниципалитета; если Месьё не решит этих вопросов со всею твердостью, чтобы потом уже не отступать от принятого решения и не искать более полумер, которые, притязая примирить противоречия, притязают на невозможное, он вновь окажется в бедственном положении, в каком уже был, только еще неизмеримо более опасном, нежели прежнее, ибо в нынешних обстоятельствах оно станет роковым. Не мне судить о предмете такой важности, решать самому Месьё: sola mihi obsequii gloria relicta est» 550.

Вот что я набросал второпях, можно сказать, единым духом, за столом в библиотеке Люксембургского дворца. Месьё внимательно прочитал бумагу. Он отнес ее Мадам. Весь вечер ее обсуждали, но ни к какому решению так и не пришли, ибо Месьё все время колебался и не мог сделать выбора.

По возвращении от Месьё я отправился к Комартену — он находился у президента де Бельевра, который из-за ячменя на глазу перебрался в предместье Сен-Мишель, где воздух был лучше, чем у него дома. Я кратко изложил Комартену рассуждение, которое вы только что прочитали. Он стал меня журить. «Не знаю, о чем вы думаете, — сказал он, — ведь вы обрекаете себя ненависти обеих партий, высказываясь об обеих слишком правдиво». — «Я понимаю, что грешу против правил политики, — отвечал ему я, — зато я удовлетворяю требованиям морали, а я ценю вторую превыше первой» 551. «Я не согласен с вами даже и в оценке политики, — заметил тут Комартену президент де Бельевр. — В нынешних обстоятельствах господин кардинал де Рец сделал единственно верный ход. Обстоятельства эти столь неопределенны, особливо в отношении Месьё, что разумному человеку не должно брать на себя никакого решения».

Месьё прислал за мной два часа спустя к г-же де Поммерё, но у входа в Люксембургский дворец меня встретил паж, передавший мне приказание своего господина ждать его в покоях Мадам. Месьё не хотел, чтобы я прервал его беседу с Гула — запершись с ним в библиотеке, он расспрашивал его о предмете, который я изложу вам ниже. Вскоре герцог Орлеанский явился к Мадам. «Вы говорили сегодня, — сразу начал он, — что, если я решусь продолжать войну, мне должно прежде всего заручиться поддержкой принца де Конде, но как, черт возьми, я могу это сделать?» — «Вам известно, Месьё, — ответил я, — что в силу отношений моих с принцем де Конде я не в состоянии ответить Вам на этот вопрос. Вашему Королевскому Высочеству самому лучше знать, что Вы можете и чего не можете сделать». — «Откуда мне это знать, — возразил он. — Шавиньи почти уже сговорился с аббатом Фуке. Помните, о чем недавно уведомила меня в общих словах госпожа де Шуази? Теперь я узнал подробности. Принц клянется, что он тут ни при чем и Шавиньи предатель. Но как знать, правду ли говорит Принц?»

Подробности эти состояли в том, что Шавиньи вел переговоры с аббатом Фуке, обещая двору сделать все возможное, чтобы убедить принца де Конде примириться с Мазарини на подходящих для двора условиях. Письмо аббата Фуке к Ле Телье, перехваченное немцами 552 и переданное Таванну, доказывало совершенно, что Принц в этих переговорах не участвовал, ибо в письме черным по белому было сказано, что, ежели Принц останется глух к голосу рассудка, он, Шавиньи, дает Королеве слово сделать все, чтобы поссорить его с Месьё.

Принц де Конде, которому доставили оригинал этого письма, страшно разгневался на Шавиньи — он в глаза назвал его изменником. Доведенный до отчаяния словами Принца, Шавиньи слег в постель и больше уже не оправился 553. Его друг г-н де Баньоль, бывший также моим другом, просил меня его навестить. Я нашел Шавиньи уже без сознания и исполнил в отношении его семьи то, что желал сделать для него самого. Помню, что в спальне, где он через два-три дня испустил дух, находилась г-жа Дю Плесси-Генего.

В эту пору из испанского плена возвратился герцог де Гиз 554, оказавший мне честь своим посещением на другой день после приезда. Я просил его ради меня умерить свои гневные жалобы на маркиза де Фонтене, который, будучи послом в Риме, по мнению г-на де Гиза, недостойно обошелся с ним во время неаполитанской революции; г-н де Гиз уважил мою просьбу с учтивостью, достойной славного его имени.

Я предполагал в этом месте моего рассказа поведать вам также о событиях в Брейзахе 555, которых мимоходом коснулся во втором томе моего труда, ибо как раз незадолго до этого или вскоре после граф д'Аркур покинул армию и королевскую службу, чтобы укрыться в этой важнейшей крепости. Но поскольку мне не удалось найти прекрасного и точного их описания, сделанного одним из офицеров гарнизона, человеком неглупым и честным, я предпочитаю обойти молчанием подробности и сказать только, что, несмотря на все оплошности Кардинала и измены г-жи де Гебриан, ангел-хранитель Франции оградил и спас королевские лилии в этой важной и знаменитой цитадели, избрав орудием своим преданность Шарлевуа и колебания графа д'Аркура. Возвращаюсь, однако, к прерванному повествованию.

Нерешительность Месьё была совершенно особенного рода. Она зачастую мешала ему действовать как раз тогда, когда действовать было особенно необходимо, и она же побуждала его к действиям, когда совершенно необходимо было оставаться в бездействии. И то и другое я приписываю его нерешительности, ибо и то и другое проистекало, по моим наблюдениям, от его переменчивых и противоречащих друг другу видов, исходя из которых он полагал, будто может равно, хотя и по-разному, извлечь пользу как из того, что он делает, так и из того, чего он не делает, смотря по тому, какое решение он примет. Но, кажется, я изъясняюсь невнятно, и вы лучше поймете меня, если я изложу вам ошибки, какие, по моему разумению, были следствием его нерешительности.

Не помню, первого или второго сентября я предложил Месьё в самом деле непритворно содействовать водворению мира; я, однако, изъяснил ему, сколь важно при этом хранить свое намерение в совершенной тайне даже от самого двора по причинам, какие я изложил вам выше. Он согласился со мною. 5 сентября собралась ассамблея муниципалитета, которую затеял сам принц де Конде, чтобы убедить народ, что он вовсе не противится возвращению Короля; если верить дошедшим до меня впоследствии слухам, убедил его в необходимости подобного рода доказательства президент де Немон. Я так никогда и не спросил Принца, справедливы ли эти слухи. Муниципальная ассамблея постановила отправить торжественную депутацию к Королю, прося Его Величество вернуться в его добрый город Париж. Месьё это было вовсе не с руки, ибо, желая приписать себе одному честь и заслугу депутации духовенства, он не должен был допустить, чтобы ее опередила депутация муниципалитета, тем более что он не мог быть уверен в ее следствиях. Месьё, однако, не только без колебаний дал на нее согласие, но и пообещал сам в ней участвовать. Я узнал об этом только к вечеру и напрямик назвал ему этот шаг оплошностью. «Из этой депутации ничего не выйдет, — отвечал он мне. — Кому не известно, что муниципалитет бессилен? Меня просил об этом принц де Конде, он надеется, что это поможет ему успокоить умы, озлобленные поджогом Ратуши. Да к тому же (вот оговорка весьма примечательная) кто знает, исполним ли мы наше намерение насчет депутации духовенства? В эти проклятые времена надо жить сегодняшним днем, не слишком заботясь о последовательности». Полагаю, этот ответ пояснит вам мои невнятные речи.

А вот еще пример. Когда Король, как вы увидите далее, отказался принять депутацию муниципалитета, престарелый Бруссель, который угрызался мыслью, что имя его может стать препоною на пути к миру, 24 числа явился в Ратушу объявить о том, что слагает с себя свои полномочия. Уведомленный об этом вовремя, я мог помешать его затее и поспешил сообщить обо всем Месьё; тот, поразмыслив, заметил мне: «Его отставка была бы нам на руку, если бы двор благосклонно встретил наше миролюбивое предложение; сейчас, согласен, она нам ни к чему. Однако согласитесь и вы, что, если двор опамятуется, — ведь невозможно предположить, что он навсегда останется в ослеплении, — нам не придется сожалеть, если старик окажется в стороне».

Речь эта являет вам разом и саму олицетворенную нерешительность, и ее следствия. Я привел эти два примера всего лишь как образец длинной цепи поступков подобного рода, ибо Месьё, человек несомненно весьма проницательный, был, однако, неисправим. Впрочем, двор, не умея извлечь выгоду из его ошибок, не давал ему повода их сознать. Одна лишь судьба обернула промахи Месьё в пользу двора, и, если бы Месьё и принц де Конде воспользовались, как должно, тем, что двор отказался принять депутацию муниципалитета, придворной партии грозила серьезная опасность долго не знать удачи 556. Пьетру, королевскому прокурору в муниципалитете, просившему принять эшевенов и начальников отрядов городской милиции, двор ответил, что они не получат аудиенции до тех пор, пока герцога де Бофора признают губернатором Парижа, а г-на Брусселя купеческим старшиной. «Я не одобрял депутации, — сказал мне, услышав эту новость, президент Виоль, — ибо полагал, что она принесет более вреда, нежели пользы Месьё и принцу де Конде. Но двор повел себя так неосмотрительно, что принцы только выиграли». Добровольное отречение старика Брусселя, можно сказать, оправдало эту неосмотрительность. И однако, ради одного только обережения королевского достоинства двору следовало действовать более осторожно, чтобы не озлобить умы так, как озлобил их этот отказ. Если бы Месьё и Принц умели им воспользоваться, королевским министрам долго еще пришлось бы в нем раскаиваться. Министры действовали в этом деле, как и во всех прочих в эту пору, с высокомерием и беспечностью, какие должны были их погубить. Они чудом спасли их, но лесть и раболепие придворных ведут к тому, что монархи никогда не относят насчет чуда счастливый для них оборот событий.

Самое удивительное, что двор повел себя описанным мной образом как раз тогда, когда партия принцев укрепилась, и укрепилась весьма заметно. Герцог Лотарингский, удалившись из пределов королевства, счел выполненным договор, заключенный им с г-ном де Тюренном в Вильнёв-Сен-Жорж, и, едва оказавшись в Вано-ле-Дам, что в Барруа 557, немедля произвел два пушечных залпа. Он возвратился в Шампань со всеми своими войсками, еще усиленными тремя тысячами немецких конников под командованием принца Ульриха Вюртембергского. Шевалье де Гиз состоял при нем помощником, а граф де Па, чье имя я однажды уже называл, привел к нему, помнится, своих кавалеристов. Герцог Лотарингский небольшими переходами двинулся к Парижу, продовольствуя свою армию грабежами; он стал лагерем под Вильнёв-Сен-Жорж, где к нему присоединились войска Месьё под командованием г-на де Бофора, войска принца де Конде, которыми, поскольку сам Принц захворал в Париже, командовали принц Тарентский и де Таванн, и испанские солдаты, которыми командовал Кленшан именем герцога Немурского. Решено было им всем вместе пойти на г-на де Тюренна, который, держа в своих руках Корбей, Мелён и все верховья реки, ни в чем не испытывал недостатка, тогда как союзники, принужденные добывать провиант в окрестностях Парижа, грабили деревни и тем содействовали росту цен в Париже. По этой причине, а также потому, что численностью они превосходили армию г-на де Тюренна, они искали случая с ним сразиться. Он избегал этого с мастерством, которое признает и почитает весь мир, и дело ограничивалось одними лишь стычками между разъездами да небольшими кавалерийскими боями, которые ничего не решали 558.

Неосмотрительность или, лучше сказать, невежество Кардинала и его подручных едва не сгубило их партию, ибо они совершили промах, который мог повредить им куда более, нежели даже возможное поражение г-на де Тюренна. Каноник собора Богоматери и советник Парламента Прево, безумный настолько, насколько может быть безумен человек, еще не посаженный под замок, вбил себе в голову созвать в Пале-Рояле ассамблею истинных слуг Короля — такое он ей дал название. Ее составили четыре или пять сотен горожан, из которых едва ли шестьдесят носили черные мантии 559. Прево объявил, что получил именной указ Короля истреблять всех тех, кто прикалывает к своей шляпе соломенную, а не бумажную кокарду 560. Он и в самом деле получил такой указ. Вот как началась эта буря в стакане воды, самая вздорная из всех, что случались со времен процессии лигистов. Только теперь дело кончилось тем, что по выходе из Пале-Рояля 24 сентября вся эта компания освистана была словно толпа ряженых, а 26 сентября посланный Месьё маршал д'Этамп разогнал ее двумя-тремя словами. Более они не собирались из страха быть вздернутыми на виселицу, которой им в тот же день пригрозил Парламент, под страхом смерти запретивший какие-либо сборища и ношение кокард. Если бы Месьё и принц де Конде воспользовались представившимся благоприятным случаем, партия Короля в этот день надолго была бы изгнана из Парижа. Парфюмер Ле Мэр, бывший одним из заговорщиков, прибежал ко мне бледный как смерть, дрожа как лист; помнится, я не мог его успокоить — он хотел во что бы то ни стало спрятаться в подвале. Меж тем мне следовало опасаться за себя самого: поскольку известно было, что я не принадлежу к сторонникам принца де Конде, на меня легко могло пасть подозрение. Месьё, как вы уже видели, не желал извлечь выгоду из обстоятельств, а Принцу так опостылело все, называвшееся народом, что ему это даже не пришло в голову. Круасси говорил мне позднее, что всеми силами старался заставить Принца встряхнуться и понять, что нельзя упускать эту минуту. Но я все как-то забывал расспросить об этом самого Принца.

А вот еще одна оплошность, на мой взгляд, не уступающая в значении первой. Герцог Лотарингский, большой любитель вести переговоры, завел их сразу по прибытии, а мне объявил в присутствии Мадам, что ему нигде не дают покоя: он-де покинул Фландрию, потому что ему надоело торговаться с графом де Фуэнсальданья, но, к досаде своей, вовлекся в Париже в тот же торг. «Впрочем, что еще остается здесь делать, — заметил он, — если даже барон Дю Жур 561 притязает выговорить себе свои особенные условия?» Этот барон Дю Жур являл собой при дворе Месьё особу довольно странную, и герцог Лотарингский не мог бы лучше изъяснить, сколь обилен был поток переговоров, если он низвергся даже до барона Дю Жура, а в том, что он взметнулся до самого Месьё, герцог Лотарингский был уверен потому, что заметил: Месьё с некоторых пор перестал призывать его поскорее явиться в Париж, как призывал прежде. Наблюдение герцога было справедливо, ибо Месьё, непритворно желавший заключения мира, опасался, и по справедливости, что принц де Конде, получив столь значительное подкрепление, воздвигнет на пути к соглашению неодолимые преграды.

По этой причине Месьё весьма обрадовался, увидев, что герцог Лотарингский и сам готов вступить в переговоры и послать ко двору г-на де Жуайёз-Сен-Ламбера. «Жуайёз, — объявил мне Месьё, — будет действовать лишь от имени герцога Лотарингского, однако постарается выведать, чего можно добиться для меня». «Может статься, Месьё, — был мой ответ, — г-н де Жуайёз окажется счастливее меня, я желал бы в это верить, но не могу». Я оказался пророком, ибо г-н де Жуайёз, пробыв при дворе двенадцать дней, так и не получил никакого ответа. Тот, что он передал, был, сдается мне, его собственного сочинения и ни с чем не сообразен, так что никто в нем ничего не уразумел, кроме придворной партии, которая от него отреклась. Маршал д'Этамп, которого Месьё также послал ко двору, ибо Ле Телье обнадежил Мадам, что как частное лицо он может изложить любое поручение герцога Орлеанского, возвратился, преуспев не более, нежели г-н де Сен-Ламбер; и <..> 562

Тридцатого сентября г-н Талон окончательно изъяснил Месьё и народу намерения Королевы, переслав в Парламент через советника Дужа, ибо сам Талон был нездоров, письма, полученные им от канцлера и Первого президента, в ответ на письма, посланные Талоном двору во исполнение решений от 26 сентября. В письмах канцлера и г-на Моле объявлялось, что, поскольку Король перенес свой Парламент в Понтуаз и воспретил его советникам отправлять свои обязанности в Париже, Его Величество не может принять никакую депутацию до тех пор, пока не исполнят его волю. Не могу описать вам растерянность Парламента — она была столь велика, что Месьё испугался, как бы палаты не отступились от него, и страх этот заставил его совершить большую ошибку: он извлек из кармана письмо, в котором Королева обращалась к нему почти что с нежностью; письмо это вручил ему маршал д'Этамп, который, при всей своей приверженности двору, не поверил, однако, в искренность послания, как и сам Месьё, который, показав мне его накануне, заметил: «Должно быть, Королева принимает меня за круглого дурака, если пишет мне в таком тоне, поступая при этом так, как она поступает». Как видите, письмо это его отнюдь не обмануло или, лучше сказать, не обмануло вначале, ибо он и впрямь ему поверил, когда вздумал с его помощью оказать влияние на Парламент; Парламент же решил, что Месьё втайне ведет личные переговоры о примирении с двором, и таким образом, вместо того чтобы придать себе весу, Месьё заронил в Парламенте недоверие к себе. Несмотря на все увещания Мадам, ему так и не удалось отделаться от привычки напускать на себя в этом вопросе таинственный вид — он полагал, что это послужит гарантией его безопасности, помешав, по его уверениям, другим заключить мир за его спиной; вот эти-то воображаемые переговоры Месьё, равно как и поведение партии Принца, которая всякую минуту давала повод подозревать, будто она ведет переговоры с двором, ускорили заключение мира куда более, нежели то могли бы сделать самые искренние и плодотворные переговоры. Великие дела даже в большей степени, нежели малые, творятся воображением; единственно воображение народа может порой стать причиной гражданской войны. На сей раз оно привело к миру. Его не должно приписывать усталости народной, ибо она вовсе не достигла еще того предела, какой мог бы принудить народ я не говорю уже призвать Мазарини, но хотя бы согласиться на его возвращение. Народ согласился на него, лишь убедившись, что не в силах более ему помешать, а едва утвердилось общее мнение, частные лица поспешили его поддержать; но убедили отдельных лиц и общее мнение поступки предводителей.

Таинственность, с какой Месьё вел себя в последних ассамблеях, дабы показать, что все еще имеет силу при дворе, довершила начатое. Все вообразили, будто мир уже заключен, и каждый пожелал извлечь из него выгоду для себя.

Едва стало известно о результатах переговоров г-на де Жуайёза, который 3 октября прибыл из Сен-Жермена, куда возвратился Король, Парламент дрогнул и открыто дал понять, что, ежели Король дарует полную и безусловную амнистию, которую зарегистрирует парижский Парламент, палаты не станут требовать других гарантий. Палаты не издали на сей счет постановления 563, но, что было почти одно и то же, ходатайствовали перед герцогом Орлеанским, чтобы он сам написал Королю.

Десятого октября советник Сервен, объявивший, что следовало бы просить герцога де Бофора сложить с себя звание парижского губернатора, ибо Король отказывается принять депутатов муниципалитета, покуда он носит этот титул, — Сервен, которого в другие времена заглушил бы ропот общего негодования, не был ни оспорен, ни освистан; в то самое утро даже сказано было, что советники Парламента, состоящие офицерами городской милиции, могут, если им угодно, отправиться в Сен-Жермен с депутацией муниципалитета, которая, прося Короля возвратиться в его добрый город Париж, уже вовсе не упоминала о том, что амнистия должна быть зарегистрирована парижским Парламентом. Ну видано ли подобное бессмыслие!

Одиннадцатого октября Месьё обещал Парламенту добиться от г-на де Бофора, чтобы тот отказался от парижского губернаторства, а г-да Дужа и Сервен доложили палатам, что накануне принесли герцогу Орлеанскому жалобу на грабежи, учиняемые солдатами, и Месьё посулил им приказать отвести войска. Герцог Лотарингский, которого я повстречал в этот день на улице Сент-Оноре и которого городская стража у ворот Сен-Мартен едва не убила за то, что он хотел покинуть город 564, живыми красками изобразил мне сие «последовательное поведение». Он сказал мне, что сочиняет книгу, которая так и будет называться, — он посвятит ее Месьё. «Моя бедная сестрица над ней поплачет, — прибавил он. — Но не беда, мадемуазель Клод ее утешит».

Двенадцатого октября Месьё рассыпался в извинениях перед Парламентом, что войска медлят покинуть город — они давно-де убрались бы, если бы не дурная погода. Вы, без сомнения, удивлены, что я говорю в таких выражениях о тех самых войсках, которые всего неделей или десятью днями ранее открыто щеголяли на улицах своими красными и желтыми перевязями, готовые сразиться с войсками Короля и даже одержать над ними верх. Историк, описывающий времена, более удаленные от своего века, стал бы отыскивать звено, связующее, так сказать, столь неправдоподобные и несогласные друг с другом происшествия. И однако, переход от одних к другим был не более долог, нежели я описал, и в нем не было ничего загадочного. Все, что рассуждающая о политике пошлость измыслила, пытаясь примирить эти события, — плод досужей выдумки, химера. Я снова, как и прежде, утверждаю: грубые ошибки в главном почти неизбежно ведут к тому, что все, кажущееся странным и невообразимым, да и на самом деле невообразимое и странное, становится возможным.

Тринадцатого октября Король повелел начальникам городской милиции послать депутатов в Сен-Жермен; говорил от их имени старейший из них, судья-докладчик г-н де Сев. Король дал в честь посланцев обед и даже оказал им честь, появившись в зале во время трапезы. В тот же день принц де Конде с неописанной радостью покинул Париж 565; он уже давно лелеял эту мечту. Многие полагали, что его удерживала в столице любовь к г-же де Шатийон; многие другие уверены были, что он до последней минуты надеялся примириться с двором. Не могу припомнить, что он сам говорил мне насчет этого, ибо невозможно, чтобы в наших с ним долгих беседах о прошлом я не коснулся этого вопроса.

Четырнадцатого октября герцог де Бофор в короткой и неуклюжей речи объявил Парламенту, что слагает с себя полномочия парижского губернатора.

Шестнадцатого октября Месьё напрямик объявил Парламенту, что Король решительно опроверг измышления г-на де Жуайёза, но, следуя неизменной своей привычке, он прибавил, что с часу на час ожидает более благоприятных известий. Видя, как я удивлен, что он продолжает вести себя подобным образом, он сказал мне: «Готовы ли вы поручиться, что умонастроение Парижа не переменится через четверть часа? Разве я могу быть уверен, что народ с минуты на минуту не предаст меня Королю, если заподозрит, что я не достиг с ним согласия? Разве я могу быть уверен, что мгновение спустя чернь не предаст меня принцу де Конде, если тому взбредет на ум возвратиться назад и возмутить город?» Полагаю, что, узнав правила Месьё, вы уже меньше удивляетесь его поступкам. Говорят — вступать в борьбу с правилами бесполезно; атаковать правила, продиктованные страхом, тем более бессмысленно — они неподступны.

Девятнадцатого числа Месьё объявил Парламенту о полученном от Короля письме, в котором Его Величество сообщал Месьё, что в понедельник, 21 октября, будет в Париже; Месьё прибавил, что весьма удивлен, почему Его Величество не выслал прежде амнистию, дабы зарегистрировать ее в парижском Парламенте. Все были потрясены до глубины души. Начались прения, и решено было нижайше просить Короля явить эту милость Парламенту и народу.

Упомянутое королевское письмо доставлено было герцогу Орлеанскому 18 октября вечером; тотчас послав за мной, он сказал мне, что поведение придворной партии непостижимо уму, своей игрой она погубит королевство, и ему, Месьё, ничего не стоит закрыть ворота перед Королем. Я отвечал на это, что поведение двора совершенно понятно: зная добрые и миролюбивые намерения Месьё, придворная партия ничем не рискует; да и к своей цели она двигается, по-моему, весьма осмотрительно; она разведала все обстоятельства куда основательнее, чем бывало прежде, и я не понимаю, как можно помешать двору возвратиться в Париж, если еще 14 сего месяца Месьё позволил, чтобы, не испросив его согласия, издали и привели в исполнение указ о восстановлении в должности прежнего купеческого старшины и эшевенов. Месьё несколько раз подряд крепко выругался, потом, поразмыслив, сказал: «Ступайте, мне надо два часа побыть одному, возвращайтесь вечером, к восьми часам».

Я нашел его в кабинете Мадам, которая журила или, лучше сказать, увещевала его, ибо он находился в неописанном гневе, и, слушая его, можно было вообразить, будто он уже сидит верхом, вооруженный до зубов и готовый предать огню и мечу все окрестности Сен-Дени и Гренеля. Мадам была напугана, и, признаюсь вам, хотя я слишком хорошо знал Месьё, чтобы ждать немедленных и ужасных следствий его речей, все же мне показалось, что он и впрямь пришел в небывалое волнение, ибо он сразу спросил меня: «Ну, что вы на это скажете? Можно ли полагаться на обещания двора?» — «Нет, Месьё, — ответил я герцогу, — если самому не принять ранее должных предосторожностей. Мадам известно, что я всегда говорил это Вашему Королевскому Высочеству». — «Истинная правда», — подтвердила Мадам. «Но разве вы не говорили, — продолжал Месьё, — что Король явится в Париж не прежде, чем заключит соглашение со мной?» — «Я говорил Вам, Месьё, — возразил я ему, — что таковы были слова Королевы, но обстоятельства, в каких эти слова сказаны, вынуждают меня предупредить Ваше Королевское Высочество, что им не следует доверяться». — «Он твердил Вам это, — вмешалась Мадам, — но Вы ему не верили». — «Это так, — признался Месьё, — я и не сетую на него, я сетую на проклятую испанку». — «Сейчас не время сетовать, — возразила Мадам, — время действовать тем или другим способом. Вы желали мира, когда в Вашей власти было продолжать войну, а теперь, когда Вы уже не в силах ни воевать, ни заключить мир, Вы желаете мира». — «Я завтра же начну воевать, — воинственным тоном объявил Месьё, — теперь мне это легче, чем когда-либо прежде. Спросите кардинала де Реца».

Он полагал, что я начну с ним спорить. Я понял, что впоследствии он хочет иметь право сказать, что, если бы его не удержали, он своротил бы горы. Но я лишил его подобной возможности. «Без сомнения, Месьё», — ответил я с холодным спокойствием. «Разве народ не любит меня как прежде?» — продолжал он. «Любит, Месьё», — подтвердил я. «Разве принц де Конде не воротится по моему зову?» — упорствовал он. «Думаю, что воротится, Месьё», — согласился я. «Разве испанская армия не выступит на помощь, если я того пожелаю?» — гнул он свое. «Судя по всему, выступит, Месьё», — сказал я. После подобных слов вы ждете, наверное, либо важного решения, либо, по крайней мере, важного обсуждения — отнюдь; чтобы дать вам понятие о результатах этого совещания, мне легче всего напомнить вам сцены, виденные вами не раз в итальянской комедии. Сравнение это весьма непочтительно, и я не осмелился бы к нему прибегнуть, но оно пришло в голову самой Мадам, едва Месьё вышел из кабинета. «Мне кажется, — заметила она, смеясь сквозь слезы, — что я вижу Труфальдино 566, который объявляет Скарамушу 567: “Наговорил бы я с три короба, да у тебя хватило ума со мной не спорить”».

Так закончилась наша беседа. Завершая ее, Месьё подосадовал на то, что Король возвращается в Париж, не достигнув с ним согласия и не даровав амнистии, зарегистрированной в Парламенте; чувство долга и забота о своем добром имени не позволяют ему воспротивиться этому возвращению, но всем известно, что он мог бы это сделать, если бы пожелал, и потому все воздадут ему по справедливости, признав, что лишь попечение о благе и покое государства вынудили его избрать образ действий, для него лично весьма неприятный. Мадам, которая, по причинам, изложенным выше, в глубине души была с ним согласна, по крайней мере насчет того, как следует поступить, не могла, однако, простить ему этих слов и сказала решительно и даже гневно: «Рассуждение такого рода, Месьё, пристало бы кардиналу де Рецу, но не сыну Короля. Впрочем, поздно об этом толковать, теперь остается только выехать навстречу Королю, чтобы оказать ему достойный прием». Услышав такую речь своей супруги, Месьё вскрикнул, как если бы Мадам предложила ему броситься в реку. «Ступайте же, Месьё, и немедля», — продолжала она. «Куда, черт возьми?» — возразил он. Повернулся и ушел к себе, приказав мне следовать за ним. Позвал он меня для того, чтобы спросить, что сообщила мне принцесса Пфальцская насчет приезда Короля. Я отвечал: «Ничего». И это была правда; но в скором времени положение изменилось, ибо уже через час я получил записку, в которой стояло, что Королева поручила принцессе сообщить мне о возвращении Короля, прибавив, что Ее Величество уверена — в этом случае я доведу до конца дело, столь хорошо и успешно начатое мной в Компьене. В отдельной записке, писанной шифром, принцесса просила у меня прощения за то, что не сообщила мне новость раньше. «Но вам известно, как обстоят дела, — прибавляла она. — В Сен-Жермене происходит то же самое, что происходило в Компьене». Больше мне ничего не надо было объяснять. Все, о чем я вам рассказал, случилось 20 октября.

Двадцать первого октября Король, заночевавший в Рюэле, прибыл в Париж, но еще из Рюэля он послал к Месьё Ножана и г-на Данвиля просить герцога Орлеанского выехать ему навстречу 568: Месьё так и не смог на это решиться, хотя те усердно его уговаривали. Они были правы, но, без сомнения, прав был и Месьё. И не потому, что кто-нибудь умышлял против его особы — по крайней мере, маршал де Вильруа уверял впоследствии, что никто на это не покушался; но я полагаю, что, если бы Месьё выехал навстречу Королю и Король вздумал на всякий случай взять его под стражу, ему бы это удалось, принимая во внимание настроение народа. Это вовсе не значит, что в глубине души народ не любил Месьё — напротив, он был расположен к нему несравненно более, нежели к двору, но брожение и сумятица, охватившие умы, были столь велики, что их можно было направить в какую угодно сторону; как знать, среди этого брожения и сумятицы не одержала ли бы победу монаршая власть, явившая себя вдруг во всем своем блеске. Я говорю: «Как знать», ибо, каково бы ни было состояние умов, беднота и даже люди среднего достатка все еще склонялись на сторону Месьё; однако, на мой взгляд, у него были веские причины не рисковать собой, тем паче за городскими стенами. Гораздо более удивляет меня, что, памятуя о недовольстве, о недоверии, о страхах Месьё, о подозрительности Парламента, имевшего основания полагать, что его намерены задушить, о прихотях толпы, по-прежнему приверженной людям, на которых Кардинал отнюдь не мог положиться, министры решились подвергнуть опасности особу Короля. Ход событий, однако, столь безусловно оправдал поведение двора, что хулить его едва ли не смешно. Но я по-прежнему нахожу это поведение неосторожным, слепым и дерзким сверх всякой меры. В этом случае я не стану, как ранее, говорить: «Как знать», — нет, я скажу, что знаю, и знаю из верных рук: захоти Месьё, и Королеву и министров в этот день разлучили бы с Королем.

Придворные всегда обольщаются восторженными криками толпы, забывая о том, что толпа встречает ликованием едва ли не равно всех, кого так принято встречать. В тот вечер в Лувре я слышал, как льстецы поздравляли Королеву с восторженным приемом, оказанным ей народом; стоявший позади меня г-н де Тюренн шепнул мне на ухо: «Совсем недавно чернь почти так же чествовала герцога Лотарингского». Я немало удивил бы г-на де Тюренна, сказав ему в ответ: «Среди этой ликующей толпы найдется немало тех, кто советовал Месьё просить Короля заночевать в Ратуше». И это была правда: герцог де Бофор вкупе с двенадцатью или пятнадцатью советниками Парламента даже настаивал на этом. Кое-кто из советников еще жив — вздумай я назвать их имена, то-то бы все удивились. Но Месьё и слышать об этом не хотел, а я, узнав от него, что ему предлагают, тотчас решительно этому воспротивился. План в ту минуту мог увенчаться успехом, ибо солдаты городской милиции растерзали бы любого офицера при первом намеке на то, что он намерен ослушаться Месьё; но, не говоря уже о почтении к особе Короля, об угрызениях совести и о прочем, затея была безрассудной ввиду тогдашних обстоятельств и возможных следствий содеянного. Вы без труда поймете, что я имею в виду, вспомнив все рассказанное мной выше. Я, однако, возражал лишь из соображений долга, ибо видел, что мне угрожает опасность большая, нежели когда-либо прежде.

Я отправился в Лувр 569 дожидаться Короля и до его прибытия провел там два или три часа с г-жой де Ледигьер и г-ном де Тюренном. Г-н де Тюренн с ласковой озабоченностью спросил меня, уверен ли я в своей безопасности. Заметив, что Фруле, ярый мазаринист, услышал его слова, я стиснул руку виконта: «О да, сударь, — ответил я, — уверен во всех отношениях. И госпожа де Ледигьер может подтвердить, что я прав». На самом деле я вовсе не был так спокоен: вздумай они меня арестовать в тот день, ничто бы им не помешало. Наверное, мои рассуждения о возможностях, какими располагали обе стороны, кажутся вам противоречивыми; и в самом деле понять меня могут лишь те, кто был очевидцем событий и притом находился в их гуще.

Королева оказала мне самый любезный прием: она просила Короля обнять меня, как человека, которому он более всех обязан своим возвращением в Париж. Слова эти, услышанные многими, поистине обрадовали меня, ибо я решил, что Королева не стала бы произносить их вслух, имей она намерение меня арестовать. Я оставался у Королевы, пока не начался Совет. Покидая дворец, я в прихожей встретил Жуи, который сказал мне, что Месьё послал его узнать у меня, верно ли, что мне предложили место в Совете, и приказать мне явиться к нему. В дверях Люксембургского дворца я столкнулся с уходившим от Месьё г-ном д'Алигром, который только что передал герцогу Орлеанскому повеление Короля завтра же покинуть Париж 570 и удалиться в Лимур. Эта ошибка двора также была оправдана ходом событий; я, однако, считаю ее одной из величайших и самых непростительных ошибок, когда-либо совершенных в политике. Вы возразите мне, что двор хорошо знал нрав Месьё; но я утверждаю, что в этом случае он знал его плохо, ибо Месьё едва и впрямь не принял или, лучше сказать, едва не исполнил решение, которое он и впрямь уже принял — укрыться в районе рынка, построить там баррикады, воздвигнуть их далее до самого Лувра и изгнать оттуда Короля. Я уверен, что, если бы у него хватило отваги, он исполнил бы свой замысел, и притом без труда, и народ, увидя самого Месьё, да вдобавок Месьё, который взялся за оружие для того лишь, чтобы не допустить своего изгнания, ни перед чем бы не остановился. Меня упрекали в том, будто это я подогревал гнев Месьё, а вот что происходило на деле.

Когда я прибыл в Люксембургский дворец, Месьё был совершенно подавлен, ибо забрал себе в голову, что повеление, переданное г-ном д'Алигром от имени Короля, придумано лишь для отвода глаз, чтобы Месьё поверил, будто арест ему не грозит. Волнение Месьё невозможно описать: при каждом мушкетном выстреле (а в подобные дни ликования стреляют часто) ему казалось, что это стреляет гвардейский полк, посланный окружить его дворец. Лазутчики доносили ему, что кругом все спокойно, нигде никакого движения; он никому не верил и поминутно высовывался в окно, чтобы удостовериться, не слышно ли барабанного боя. Наконец он слегка приободрился, во всяком случае приободрился настолько, что спросил меня — верен ли я ему, на что я ответил ему началом строфы из «Сида»: «Не будь вы мой отец...» 571

Услышав цитату, Месьё рассмеялся, что с ним случалось редко в минуты страха. «Докажите мне свои слова, — объявил он. — Помиритесь с господином де Бофором». — «Охотно, Месьё», — ответил я. Обняв меня, он открыл дверь в галерею, смежную с его спальной, где мы в ту минуту находились. Вышедший оттуда герцог де Бофор бросился мне на шею.

«Спросите у Его Королевского Высочества, — сказал он, — что я ему недавно говорил о вас. Я умею распознавать людей благородных. Давайте же, сударь, раз и навсегда прогоним к черту всех мазаринистов». Так начался этот разговор. Месьё поддержал его двусмысленными речами, которые в устах какого-нибудь Гастона де Фуа сулили бы великие подвиги, но в устах Гастона Французского были лишь огромным мыльным пузырем. Герцог де Бофор пылко настаивал на том, что план Месьё необходимо и возможно исполнить, а план этот состоял в том, чтобы Месьё на рассвете отправился прямо на рынок, воздвиг там баррикады, которые впоследствии вырастут по его мановению на какой угодно улице. Обернувшись ко мне, Месьё спросил, как это принято в Парламенте: «Ваше мнение, господин Старейшина?» Вот что я ответил ему слово в слово. Копию этого ответа я снял с оригинала, который продиктовал Монтрезору, возвратившись от Месьё к себе домой, — писанный его рукой, он хранится у меня по сей день.

«Я и в самом деле полагаю, Ваше Королевское Высочество, что мне должно ныне держать речь в духе парламентского Старейшины, однако следовать примеру лишь той его речи, какую он произнес, предложив отслужить чрезвычайное молебствие. Я не помню другого случая, когда в этом средстве была бы такая нужда, как сейчас. Я сам нуждаюсь в нем более, чем кто-либо другой, Месьё, ибо, какое бы мнение я ни высказал, оно будет иметь вид неблаговидный и к тому же сопряжено с опасностями. Если я посоветую Вам терпеливо сносить оскорбительное для Вас обхождение, разве публика, всегда склонная верить дурному, не отыщет здесь тотчас повод или предлог объявить, что я предаю Ваши интересы и что мнение мое — лишь еще одно звено в цепи препон, какими я разрушил планы принца де Конде? Если я предложу Вашему Королевскому Высочеству отказаться от повиновения и последовать совету герцога де Бофора, разве я не прослыву человеком переменчивым, который проповедует мир, когда надеется извлечь выгоду из переговоров, а когда ему не доверили вести переговоры, проповедует войну, советуя предать Париж огню и мечу, поджечь Лувр и умышляя на особу Короля? Вот, Месьё, что припишет мне молва и чему порой Вы сами, быть может, будете верить. Поскольку я тысячу раз, если не более, предсказывал Вашему Королевскому Высочеству, что колебания Ваши поставят Вас в положение, в каком Вы нынче очутились, поскольку я это предсказывал, я был бы вправе со всем подобающим почтением просить Месьё избавить меня от необходимости говорить о деле, обстоятельства которого в отношении меня изменились более, нежели в отношении всех других. Я, однако, лишь отчасти воспользуюсь этим правом, то есть, не решаясь советовать Вашему Королевскому Высочеству, какой выход ему следует предпочесть, я изложу недостатки обоих с той свободою, как если бы сам мог избрать один из них.

Если Вы, Ваше Королевское Высочество, решите повиноваться, Вы будете в ответе перед народом за все, что тому придется выстрадать впоследствии. Не берусь предрекать подробности того, что ему предстоит выстрадать, ибо кто может судить о будущем, которое зависит от mezzi termini Кардинала 572, от глупости Ондедеи, наглости аббата Фуке, грубости Сервьена? Но так или иначе Вас будут винить во всех бедствиях, какие они причинят народу, ибо народ убежден будет, что от Вас одного зависело им помешать. Если же Вы решите оказать неповиновение, Вы рискуете вызвать государственный переворот».

«Не о том речь, — торопливо перебил меня Месьё, — я хочу знать, могу ли я, то есть в силах ли я оказать неповиновение?» — «Полагаю, что да, Месьё, — отвечал я, — ибо не вижу способа, каким двор мог бы принудить Вас к повиновению. Королю пришлось бы самому двинуться на Люксембургский дворец, а это слишком опасно». Герцог де Бофор стал доказывать, что Король никогда этого не сделает, и так усердно доказывал, что Месьё мало-помалу начал успокаиваться, а успокоившись, он вполне способен был принять решение сидеть сложа руки в Люксембургском дворце, ибо по натуре своей всегда предпочитал бездействовать. Решив, что по многим причинам я должен растолковать ему утверждение г-на де Бофора, я сказал Месьё, что вопрос следует рассмотреть со всех сторон; я подтвердил, что народ скорее всего не потерпит, чтобы Месьё арестовали в Люксембургском дворце, по крайней мере, пока Король не возьмет предварительные меры, а они потребуют времени; однако, если народ приучится повиноваться власти, Король несомненно преуспеет в своем намерении, и даже весьма скоро, ибо присутствие Короля несомненно приучит народ повиноваться; власть Короля усиливается с каждой минутой, нынче вечером в десять часов, которые только что прозвонили на часах Месьё, она стала сильнее, нежели была в пять часов — и вот доказательство: Король одним лишь гвардейским полком занял ворота Конферанс 573 и спокойно поставил возле них стражу, не встретив ни малейшего сопротивления, хотя этот полк не мог бы и приблизиться к воротам, если бы Месьё приказал запереть их между тремя и четырьмя часами. Но если Его Королевское Высочество позволит захватить все важные позиции в Париже, как захватили эти ворота, и позволит разгромить Парламент, а его разгромят, вероятно, уже завтра поутру, Месьё вряд ли может полагать себя в совершенной безопасности уже завтра днем. Слова эти вновь пробудили страх в душе Месьё. «Стало быть, я ничего не могу сделать для своей защиты?» — вскричал он. «Нет, Месьё, — ответил я, — сегодня и завтра утром вы можете все. Но завтра к вечеру я за это не поручусь».

Герцог де Бофор, вообразивший, что я склоняю Месьё перейти к нападению, ввязался в разговор, желая меня поддержать, но я оборвал его на полуслове. «Я вижу, сударь, вы меня не поняли, — сказал я. — Я веду эти речи с Его Королевским Высочеством потому лишь, что мне сдается, он полагает, будто может в полной безопасности оставаться в Люксембургском дворце, невзирая на Короля. В нынешних обстоятельствах я не стану давать советы. Решать всегда надлежало Месьё. А теперь и предлагать следует лишь ему, а нам повиноваться. Никто не вправе будет сказать, что я посоветовал ему сносить обращение, какому его подвергли, или, напротив, завтра поутру возвести баррикады. Я уже высказал Месьё свои соображения на сей счет. Он приказал мне изложить невыгоды обоих решений, я исполнил его волю». Месьё дал мне закончить, потом сделал несколько кругов по комнате и, подойдя ко мне, спросил: «Если я решусь оказать сопротивление Королю, поддержите ли вы меня?» — «Да, Месьё, и притом без колебаний, — ответил я. — Это мой долг, я у Вас на службе, я от нее не уклонюсь, Вам стоит лишь приказать; но я буду в отчаянии, ибо при том, как обстоят дела, честный человек не может не отчаиваться, что бы Вы ни стали делать». Герцога Орлеанского, который был добр лишь по слабости характера, а не по мягкости сердца, тронули, однако, мои слова. Он прослезился, обнял меня и вдруг спросил, не думаю ли я, что он может пленить Короля. Я ответил ему, что это совершенно невозможно, ибо у ворот Конферанс стоит стража. Герцог де Бофор стал предлагать Месьё совершенно неисполнимые планы. Он вызвался, взяв всех, кто состоит в личных войсках Месьё, занять вход в аллею Кур ла Рен. Словом, на мой взгляд, нагородил вздору. Я продолжал говорить и вести себя по-прежнему и, перед тем как покинуть Люксембургский дворец, почувствовал, и, сказать вам правду, с облегчением, что Месьё решит повиноваться, ибо заметил, что он весьма обрадовался, когда я воздержался от одобрения мер наступательных. Это не помешало ему, однако, целый вечер толковать с нами о них и даже повелеть, чтобы друзья наши были наготове, а нам самим — засветло явиться в Люксембургский дворец. Герцог де Бофор, как и я, заметил, что Месьё уже принял решение, и сказал мне, спускаясь с лестницы: «Этот человек не способен начать подобное дело». — «Он еще менее того способен его продолжить, — отозвался я, — и вы безумец, если решаетесь предлагать ему это в нынешних обстоятельствах». — «Вы не довольно его знаете, — возразил мне г-н де Бофор. — Не предложи я ему действовать, он укорял бы меня за это добрых десять лет».

Воротившись домой, я застал там дожидавшегося меня Монтрезора, который посмеялся над моей щекотливостью — так назвал он осторожность, какую приметил в записке, только что прочитанной вами и мной тогда же ему продиктованной. Он убеждал меня, что желание самого Месьё оказаться в Лимуре куда сильнее желания Королевы его туда отправить; но главное, Монтрезор находил, что двор совершил жестокую ошибку, вынуждая Месьё к отъезду, ибо из страха перед грозящей ему там опасностью герцог Орлеанский легко может предпринять то, что никогда бы не пришло ему в голову, если бы его хотя немного пощадили. Дальнейшие события оправдали и эту неосторожность двора, которая была тем более велика, что двор, имевший причины полагать, что я доведен до крайности и не доверяю ему, несправедливо подозревал меня в дурных намерениях в отношении монархии, каких я вовсе не имел. Памятуя неисправимый во всех отношениях нрав Месьё, неотвратимый по множеству причин раздор в партии, а также былой, нынешний и грядущий расстрой, если можно так выразиться, всех ее частей, никакое предприятие, я уверен, невозможно было бы довести до конца, и по одной этой причине, даже если не брать в расчет других, не должно было советовать Месьё действовать. Но я уверен также, что если бы Месьё решился действовать, он в ту минуту добился бы успеха и вынудил бы Короля бежать из Парижа. Многие увидят в словах моих парадокс, но смелые поступки, которые не были содеяны, всегда кажутся неисполнимыми тем, кто на них не способен, и, без сомнения, те, кого не удивили баррикады герцога де Гиза 574, посмеялись бы над ними, считая их безумной затеей, за четверть часа до того, как они были возведены. Не помню, пришлось ли мне уже замечать на страницах этого сочинения, что людей, совершивших великие деяния, более всего отличает способность прежде других угадать минуту, подходящую для их свершения.

Возвращаюсь к Месьё. Он отбыл в Лимур незадолго до рассвета, постаравшись даже выехать на час ранее, нежели говорил накануне герцогу де Бофору и мне. Через Жуи, поджидавшего нас у дверей Люксембургского дворца, он передал нам, что у него были свои причины так поступить, когда-нибудь он нам их откроет, пока же мы должны по возможности примириться с двором. Меня сообщение Жуи ничуть не удивило, но герцог де Бофор рвал и метал.

Двадцать второго числа в Лувре открылось заседание Парламента в присутствии Короля. На нем по приказанию Его Величества оглашены были четыре декларации. Первая объявляла амнистию, вторая возвращала Парламент в Париж, третьей велено было господам де Бофору, де Рогану, Виолю, Ту, Брусселю, Портаю, Бито, Круасси, Машо-Флёри, Мартино и Перро покинуть Париж 575; той же декларацией Парламенту отныне возбранялось вмешиваться в какие бы то ни было государственные дела 576; четвертая назначала вакационную палату. Еще утром до появления Короля Парламент постановил хлопотать перед Его Величеством о прощении изгнанников. Однако всем им пришлось в тот же день покинуть Париж.

После обеда я отправился к Королеве, которая, пробыв некоторое время в кругу тех, кто был к ней приглашен, приказала мне уединиться с ней в ее малом кабинете. Она выказала мне совершенное благоволение; она объявила мне, что ей известно, как я старался, по мере своих сил, утишить раздоры и успокоить умы; она уверена, что я действовал бы еще более решительно и открыто, если бы не мои друзья, которых я должен принимать в расчет и которые не все со мной согласны; она, мол, мне сочувствует и желает мне помочь разрешить затруднение. Как видите, по наружности — всевозможные любезности и даже доброта. А вот что под ними крылось.

Она была раздражена против меня более обыкновенного потому, что Белуа, который состоял на службе у Месьё, но втайне всегда служил кому-нибудь другому и с тех пор, как дела принца де Конде стали ухудшаться, возобновил сношения с двором, утром, едва Королева проснулась, уведомил ее, что я предложил Месьё исполнить любое его приказание. Белуа не знал подробностей того, что произошло накануне между Месьё, герцогом де Бофором и мной, но едва мы с г-ном де Бофором покинули Месьё, он вошел в его комнаты вместе с Жуи, и Месьё в волнении и растерянности сказал им: «Захоти я только, испанка у меня поплясала бы!» — «Но, Ваше Королевское Высочество, — спросил Белуа то ли из любопытства, то ли из коварства, — вполне ли Вы уверены в кардинале де Реце?» — «Кардинал де Рец человек благородный, — ответил Месьё. — Он меня не предаст». Жуи, слышавший этот разговор, передал мне его утром от слова до слова, и я не сомневался, что Белуа донес о нем Королеве, которая, однако, не могла при этом знать, что, предложив Месьё то, к чему меня обязывал долг чести, я в то же время предпринял все, что позволяла честь, чтобы предотвратить государственный переворот. Услышав сообщение Жуи, я тотчас вспомнил о том, как накануне Монтрезор укорял меня за излишнюю щекотливость. Ее и в самом деле не жалуют при дворе, по крайней мере, не жалуют обыкновенно. Есть, однако, люди, которые успеху предпочитают чувство душевного удовлетворения.

Вас удивил бы мой ответ Королеве, если бы я не рассказал вам прежде эту маленькую подробность, которая и объясняет, какова была причина или, лучше сказать, какова была дополнительная причина, заставившая меня отвечать ей так, как я ответил, ибо вы уже видели прежде, что я почти всегда говорил с нею с равной искренностью. Итак, я сказал Королеве, что очень рад, что наконец настала минута, давно нетерпеливо мною призываемая, когда я смогу служить ей без всяких условий, ибо до тех пор, пока в событиях участвовал Месьё, я не мог поступать по своей воле, будучи связан с ним словом, и на этот счет, как ей известно, я никогда ее не обманывал; если бы я удостоился чести видеть ее с глазу на глаз накануне нынешней беседы, я держал бы себя как обычно, ибо не мог вести себя иначе, не погрешив против правил чести; но поскольку Месьё покинул Париж с намерением и в решимости никогда более не участвовать в делах общественных, он вернул мне мою свободу или, точнее сказать, вернул меня моему естеству, и я даже не в силах выразить Ее Величеству, как я этому рад. Королева отвечала мне самым любезным тоном, но я заметил, что она хочет выведать у меня планы Месьё. Я совершенно успокоил Ее Величество, уверив ее, и притом вполне искренне, что Месьё решительно желает оставаться в покое и в уединении. «Этого не следует допускать, — возразила она, — он может быть полезен Королю и государству. Вам надобно отправиться к нему и привезти его обратно».

Я опешил — признаюсь вам, я не ожидал подобных речей. Однако вскоре я понял, в чем дело, и не потому, что Королева растолковала мне свои слова, но она дала мне понять, что теперь, когда, исполнив повеление Короля, Месьё оказал должное уважение монаршей воле, от него самого зависит снискать большую, чем когда-либо прежде, благосклонность Монарха, увенчав похвальное поведение, им избранное, подходящими к случаю изъявлениями преданности, какие послужат, быть может, к пользе самого Месьё. Как видите, выражения эти были не столь уж туманны. Заметив, однако, что я отвечаю ей общими словами, Королева сделалась сдержанней не только в отношении предмета нашей беседы, но и в самом обхождении со мной. Она покраснела, а в тоне ее появился холодок, что было у нее всегда признаком гнева. Впрочем, вскоре она овладела собой и спросила, пользуется ли прежней моей доверенностью г-жа де Шеврёз; я ответил на это, что по-прежнему всегда готов служить герцогине. «Понимаю, — немедля и, как мне показалось, с радостью отозвалась Королева, — принцессе Пфальцской вы доверяете более, и вы правы». — «Я всецело доверяюсь принцессе Пфальцской, — подтвердил я, — но я умоляю Ваше Величество позволить мне более всех доверять моей Государыне». — «Охотно, — отвечала она весьма приветливо. — Прощайте же, вся Франция дожидается меня в приемной».

Я прошу у вас позволения остановиться здесь на обстоятельстве, без упоминания о котором невозможно обойтись и которое пояснит вам, что те, кто руководствует важными предприятиями, в собственной партии встречает помех более, нежели среди своих врагов. Мои враги, хотя и всемогущие в государстве, один в силу своего рождения, доблести и поддержки своих сторонников, другой — благодаря милости Монарха, тщетно старались принудить меня сложить с себя мое звание 577; могу сказать не хвалясь, что удержал бы его, не потеряв при этом достоинства и лишь слегка приспустив паруса, если бы различные интересы или, лучше сказать, различные бредни моих друзей не толкнули меня действовать на мою погибель, внушив окружающим мысль, будто я намерен плыть против ветра. Для того, чтобы изъяснить вам это весьма любопытное обстоятельство, мне должно, на мой взгляд, поведать вам об обстоятельствах, касающихся до известных лиц, которые звались моими друзьями; я говорю — звались, ибо все те, кто слыли в обществе моими друзьями, ими не были.

К примеру, я не порвал ни с герцогиней де Шеврёз, ни с Легом. Нуармутье увивался вокруг меня, ища со мной примирения; по настоянию друзей я принужден был, склонившись на его домогательства, поддерживать с ним учтивые отношения. Монтрезор, который на всякий случай многократно предупреждал меня, что готов содействовать мне лишь в той мере, в какой это не нанесет ущерба интересам де Гизов, полагал себя, однако, вправе вмешиваться в мои дела потому только, что проник в тайну некоторых из них. Право это, состоявшее, собственно говоря, в том, чтобы интригами стараться урвать свою долю выгоды, он делил с другими, кого я поименовал непосредственно перед ним. Впрочем, на сей раз, в отличие от других, он не воспользовался этим правом, хотя твердил о нем столько же, сколько другие, и даже более других. Он довольствовался тем, что вечерами увещевал меня пренеприятным тоном; но он хотя бы не делал низостей, стараясь повредить мне во мнении двора, как Нуармутье, который, чтобы выслужиться перед Мазарини, выехал навстречу ему к самой границе и показал Кардиналу давнее мое письмо с поручением, которое выдал за только что полученное, подделав на нем дату. Не знаю уж по какой примете, но Кардинал заподозрил подлог и никогда не простил его Нуармутье.

Герцогиня де Шеврёз вела себя по-другому, но поскольку двор не оказал ей ни почета, ни доверия, на какие она рассчитывала, она решила попытать счастья, вмешавшись в интригу, которая представлялась двору весьма важной, ибо в ней видели непременное условие возвращения Кардинала. Лег, до своего отъезда державшийся со мной на дружеской ноге, снова стал усердно искать со мной встреч, обходясь со мной почти как прежде; сама мадемуазель де Шеврёз, — если я не обманываюсь, по приказанию матери, пустилась со мной кокетничать, добиваясь примирения. У нее были прекраснейшие в мире глаза и очаровательная манера поводить ими, свойственная ей одной. Я отметил это в тот вечер, когда она возвратилась в Париж, но повторяю: отметил — не более. Я был учтив с матерью, с дочерью и Легом, но и только. Казалось бы, так и должно вести себя в подобных случаях, если не хочешь нажить себе врагов, однако нет, ибо те, кто хочет примириться с властью, стараются ей угодить, и угождение это неминуемо вредит тем, кто, осуждая его, не желает ему подражать; вдобавок те, кого ты осудил, в редком случае не таят на тебя обиды и хотя бы сгоряча не злословят тебя. Знаю, что Лег злословил меня где только мог, и притом весьма грубо. Насчет г-жи де Шеврёз мне ничего такого не известно, впрочем, она добра или, скорее, податлива от природы. Но мадемуазель де Шеврёз не простила мне, что я устоял против ее прекрасных глаз; аббат Фуке, который в ту пору нес при ней службу, после смерти ее 578 сказал одному дворянину, от которого я это узнал, что она возненавидела меня столь же сильно, сколь прежде любила. Готов поклясться чем угодно, что не давал ей для этого ни малейшего повода. Бедная девушка умерла от злокачественной лихорадки, которая свела ее в могилу за сутки, прежде чем врачи хотя бы заподозрили, что недуг ее может оказаться роковым. Я видел несколько мгновений ее и г-жу де Шеврёз, сидевшую у изголовья больной и даже не подозревавшую, что на рассвете ей суждено лишиться дочери.

Были у меня друзья другого сорта — люди, которые затесались в партию фрондеров и, когда ряды ее разделились, стали личными моими приверженцами; эти также имели различные притязания. Общим у них было одно — каждый надеялся извлечь личную выгоду из моего примирения с двором, а стало быть, готов был поверить, что я не сделал для него того, что мог. Люди такого рода весьма докучливы, ибо в больших партиях составляют толпу, перед которой по множеству соображений не следует обнаруживать, что в вашей власти, а что нет, и перед которой, следственно, вы не в силах оправдаться. Против этой беды нет средства, она принадлежит к числу тех, в которых утешением служит лишь чистая совесть. А у меня она всегда была чувствительна более, нежели это необходимо человеку, причастному подобно мне к делам столь большой важности. Нет другой области, в какой угрызения были бы столь бесплодны и, главное, обременительны. В случае, о котором идет речь, дальнейший ход событий избавил меня от угрызений, но я довольно настрадался, предвидя их.

Третий род моих друзей составлял в ту пору избранный круг благородных дворян, которых соединяли со мной общие выгоды и дружба, которые знали мои тайны и с которыми я советовался о том, как мне следует поступать. Это были господа де Бриссак, де Бельевр и де Комартен, в их число, как я уже говорил, втерся г-н де Монтрезор, ибо он принимал участие во многих предшествующих делах. В этом узком кругу не было ни одного, кто не считал бы себя вправе на что-нибудь притязать. Происхождение герцога де Бриссака и преданность, выказанная им мне в делах самых щекотливых, принуждали меня предпочесть его интересы даже моим собственным, тем более что он не воспользовался должностью губернатора Анжу, какую я для него выговорил, когда были арестованы принцы. По правде сказать, ни я, ни двор не были в этом виноваты, и переговоры, начатые с де Бриссаком, ни к чему не привели оттого лишь, что у него не оказалось денег 579; но, так или иначе, де Бриссак ничего не получил, и по справедливости, так, по крайней мере, полагал я, его следовало вознаградить. Президент де Бельевр уже в эту пору имел виды на должность Первого президента, но, поскольку он отличался трезвым умом, он перестал мечтать об этом, едва почувствовал, что победа склоняется на сторону двора; в тот день, когда Месьё и принц де Конде послали ко двору господ де Рогана, де Шавиньи и Гула, он сказал мне так: «Делать нечего, удалюсь на покой, не хочу более никаких должностей». Он сдержал слово, а большой, угрожавший опасным воспалением ячмень, появившийся у него на глазу, послужил ему благовидным предлогом и облегчил способ поступить так, как он сказал. Г-н де Комартен отправился в Пуату жениться за месяц или недель за пять до возвращения в Париж Короля и все еще оставался там, когда двор прибыл в Париж 580. Комартен более других был посвящен во все тайны, связанные с моими делами, и поступал честнее и умнее всех прочих, не стремясь притом ни к какой личной выгоде, кроме той, к какой его обязывала честь, ибо понимал лучше других, что никакой истинной выгоды не получит. О нем в этом случае судили несправедливо, что и побуждает меня изъясниться на сей счет подробнее.

Во втором томе моего сочинения вы читали о том, что принц де Конде уговорил Месьё требовать у Королевы отставки министров, а я всеми силами старался удержать Месьё от этого шага, который и в самом деле не принес бы никому никакой пользы, и самому герцогу Орлеанскому еще менее, нежели другим. Лег, который считал, что песенка министров спета, а он, как никто другой, любил печься о своих новых друзьях, вбил себе в голову добыть должность военного министра, принадлежавшую Ле Телье, для де Нуво. Герцогиня де Шеврёз поделилась этими планами с аббатиком Берне, а тот рассказал обо всем Комартену. Комартену затея не понравилась, и не зря. Явившись ко мне, он спросил меня, поддерживаю ли я ее; я ответил ему с улыбкой, что, как видно, он считает меня рехнувшимся, ибо он знает, что я знаю лучше всех: не в нашей власти назначать министров; но, будь это даже в нашей власти, мы не стали бы усердствовать ради де Нуво. Комартен рассердился на г-жу де Шеврёз и на Лега, и поделом. «Хоть я понимаю, — сказал он, — что затея их смешна, из нее явствует, однако, что мне не должно слишком полагаться на их дружбу». — «Вы правы, — ответил ему я, — и я завтра же выскажу им свое мнение, чтобы они поняли, что я гневаюсь еще более вашего. Самое замечательное, — прибавил я, — что в тот миг, когда я из кожи лезу вон, чтобы помешать Месьё изгнать Ле Телье, эти люди ведут себя так, что Ле Телье вообразит, будто это я пытаюсь его свалить».

На другой день я осыпал упреками герцогиню де Шеврёз и Лега. Они стали отпираться. Объяснение наше наделало шуму; шум докатился до Ле Телье, который вообразил, что уже делят его место. По-моему, он так и не простил этого ни Комартену, ни мне. Придворная вражда чаще всего не имеет причин более глубоких, но я заметил, что беспричинная вражда всегда самая упорная. И это понятно. Поскольку обиды такого рода созданы воображением, они быстро растут и зреют, ибо почва, обильная дурными соками, щедро их питает. Прошу вас простить мне это маленькое отступление, которое, впрочем, здесь нелишнее, ибо показывает вам, что я тем более обязан был, примирясь с двором, помочь Комартену. Он, однако, отнюдь не затруднял моего примирения, понимая, что нам недостает товару для солидного торга. Прежде чем уехать в Пуату, он не раз говорил мне, что, как ни горько это сознавать, нам, без сомнения, будет худо от всего, даже от промахов наших врагов; сейчас не время печься о выгодах отдельных лиц, надо спасать корабль, на котором при попутном ветре они смогут вновь поднять паруса, а корабль этот — я, и при том, куда нас завела нерешительность Месьё, спасти корабль можно лишь, направив его в открытое море и держа путь на восток, то бишь в сторону Рима. «Вы держитесь на кончике иглы, — прибавил он на прощанье. — Знай двор, насколько он сильнее вас, он расправился бы с вами, как он расправится со всеми остальными. Поведение ваше, продиктованное вашим мужеством, вводит двор в заблуждение, заставляя его терять время: воспользуйтесь же этой минутой, чтобы добиться самого выгодного для вас назначения в Рим, — двор исполнит в этом смысле все, что вы пожелаете».

Как видите, рассуждения такого рода, весьма благородные и разумные, не могли стать помехою переговорам. Оставался один лишь Монтрезор, который с утра до вечера твердил, что ему ничего не надо, и даже вышутил Шанденье, который в письме, посланном Монтрезору из провинции, выражал уверенность, что я восстановлю его в должности, а заодно сделаю герцогом и пэром. И однако, не кто иной, как Монтрезор испортил дело, и притом без всякой корысти, по одной лишь вздорной прихоти.

Однажды вечером, когда все мы сидели у меня в доме подле камина, обсуждая, как нам следует отвечать Сервьену, через де Бриссака сделавшего мне предложения, о которых вы узнаете далее, присутствовавший при этом Жоли, в ответ на замечание, оброненное кем-то в ходе беседы, сказал, что он, мол, получил письмо от Комартена; он прочитал это письмо, в котором Комартен излагал, с большим жаром, мысли, только что мной пересказанные. Я заметил, что Монтрезор, всегда не любивший Комартена, принял вид таинственный и вместе угрюмый. Хорошо зная его приемы и нрав, я пытался вызвать его на объяснение. Это не составило труда. «Трусов среди нас нет, — тотчас воскликнул он, разразившись проклятьями, — но только негодяй посмеет утверждать, будто Его Преосвященству должно и можно заключить почетное перемирие с двором, не позаботившись об интересах своих друзей; тот, кто посмеет это утверждать, ищет пользы для себя одного». Слова эти в соединении с враждебностью, какую я уже несколько дней примечал в нем к принцессе Пфальцской, изъяснили мне, что он подозревает, будто Комартен, большой друг принцессы, вошел с ней в сговор, ища для себя выгод в ущерб остальным. Я сделал все, чтобы вывести Монтрезора из заблуждения, но потерпел неудачу, зато ему удалось ввести в заблуждение других, ибо он заронил сомнение в душу де Бриссака, который был совершенная тряпка и как никто другой податлив на первые впечатления.

Де Бриссак остерег г-жу де Ледигьер, которая в эту пору любила его всем сердцем. Люди, терзаемые подобного рода сомнениями, неизбежно еще утверждаются в них при малейшем намеке, наводящем на мысль, что все решения, противные тому, которое им не по сердцу, принять не только возможно, но и легко. Химера эта завладевает общим воображением, слух о ней доходит до лиц подчиненных, его передают друг другу на ухо; тайна порождает вначале глухой шепоток, шепот разрастается в гул 581, и тот производит несколько следствий, пагубных как для собственной партии, так и для той, с которой ведут переговоры.

Вот это-то и случилось со мной, и я обнаружил с досадой, что друзья мои спорят о том, что я сделаю и чего не сделаю, что я могу и чего не могу, а двор видит во мне человека, намеревающегося разделить с Кардиналом власть первого министра или, отказавшись от власти, потребовать за нее дорогой выкуп. Я понял, я чувствовал неудобство, опасность такой репутации, но решил идти ей навстречу — решил, исходя из тех же правил, что всю жизнь побуждали меня взваливать на свои плечи слишком большое бремя. Правила эти самые гибельные для политика. Чаще всего нам платят за них неблагодарностью. В добрых побуждениях, как ни в чем другом, следует соблюдать меру. Я не раз платился за то, что изменял этой мудрости, как в делах государственных, так и в семейственных, но должно признаться, нам трудно избавиться от недостатков, которые тешат разом наше нравственное чувство и природные склонности; я никогда не раскаивался в своем поведении, хотя заплатил за него тюремным заключением и немаловажными его следствиями. Если бы я поступил по-другому и, приняв предложения Сервьена, разрешил свои трудности, я избежал бы всех тех невзгод, которые едва не погубили меня; правда, вначале я не уберегся бы от другой беды, той, что неизбежно обрушивается на всякого, кто стоит во главе важных предприятий и приводит их к концу, не озаботясь благополучием своих соратников. Но время успокоило бы жалобы, а при счастливом обороте событий ропот и вовсе сменился бы хвалой; я понимаю все это, но ни о чем не жалею; поступив, как я поступил, я изведал чувство душевного удовлетворения; и поскольку, кроме Святой веры и чистой совести, смертному, по крайней мере на мой взгляд, все должно быть равно безразлично, я полагаю, что вправе быть доволен содеянным.

Итак, я отверг предложения Сервьена, хотя Король готов был возложить на меня управление его делами в Италии, назначив мне пенсион в пятьдесят тысяч экю, уплатив сто тысяч экю моих долгов и выдав мне пятьдесят тысяч наличными для обзаведения, с тем чтобы я три года оставался в Италии, после чего мне дозволено будет отправлять мои обязанности во Франции. Я, однако, не отказал Сервьену напрямик, я держался с ним по-прежнему учтиво. Он навестил меня, я нанес ему ответный визит, переговоры продолжались; но он понял, что я не согласен на его условия, ибо он избегает разговора о том, что касается интересов моих друзей, а я пытался разведать, как он относится к этому предмету, — позднее оказалось, что он относился к нему в высшей степени неблагосклонно. Принцесса Пфальцская, которой я доверял куда более, нежели ему, вначале не считала старания мои что-нибудь для них выхлопотать бесплодными. Но вскоре она поняла, что ошиблась; мало того, она поняла, что происки Сервьена и аббата Фуке имеют цель более коварную, нежели только помешать переговорам. Она уведомила меня об этом, объявив даже, что отныне не хочет встречаться со мной у Жоли, куда на наши свидания ее обыкновенно доставляли в портшезе и проводили по черной лестнице между десятью и одиннадцатью вечера. Принцесса дала мне знать, что эти тайные совещания для меня опасны, и без обиняков сказала мне, что я должен либо согласиться на предложения Сервьена, либо завести переговоры с самим Кардиналом, потому что все его подручные, по тем или другим причинам, чрезвычайно ко мне враждебны.

Я уже приводил вам соображения, по каким не мог решиться заключить договор с двором от одного лишь своего имени — соображения эти изо дня в день подкреплялись известиями, поступавшими от г-жи де Ледигьер, которая утверждала, что я должен держаться как ни в чем не бывало, оставаясь у себя в архиепископстве, что Кардинал, который медлил на границе, занимаясь всяким вздором в армии г-на де Тюренна 582, где, как вы понимаете, в его присутствии не было ни малейшей нужды, — Кардинал сгорает от нетерпения оказаться в Париже и, однако, не решается явиться туда, пока я его не покинул, и примет любые мои условия, только бы я уехал. Де Бриссак, полагавший, что известия эти исходят от маршала де Вильруа, как это и было на самом деле, страстно желал им верить еще и потому, что ему самому они были выгодны. Первый конюший 583 наставлял г-жу де Ледигьер в том же духе, утверждая, будто знает из верных рук, что двор спит и видит со мной примириться; помню, что Жоли, в чьем присутствии мне передали эти слова, подошел и шепнул мне на ухо: «Еще одно заблуждение!» И он был прав, ибо слухи эти, хоть я и не верил им, все же удерживали меня, мешая договориться с двором, и в конце концов побудили меня внять совету принцессы Пфальцской и завести прямые переговоры с Кардиналом. Я написал епископу Шалонскому, что прошу его отправиться к Мазарини и начистоту, без обиняков, изложив ему мои условия, выговорить право оплатить должность губернатора Анжу для герцога де Бриссака и кое-какие ничтожные милости для господ де Монморанси, д'Аржантёя, де Шатобриана и других 584. Удовлетворить последних не составило бы никакого труда; да и желание де Бриссака исполнить было ничуть не труднее, поскольку Кардинал жаждал отделаться от меня, спровадив меня в Рим. Ланглад, оказавшийся в эту пору проездом в Шалоне, без всякого умысла задержал отъезд епископа, сообщив ему, что Кардинал в такой-то день будет в таком-то месте 585. Отсрочка эта стала причиной моего ареста, ибо Сервьен и аббат Фуке постарались его ускорить, убеждая Королеву, что оставлять все как есть слишком опасно, и запугивая ее россказнями, в каких на деле не было и тени правды. Они непрестанно твердили ей, что я смущаю и подстрекаю рантье, плету заговоры в отрядах городской милиции и прочее в том же роде.

Еще одно происшествие чрезвычайно озлобило против меня двор. 13 ноября Парламент собрался на заседание в присутствии Короля, дабы зарегистрировать декларацию, которою принц де Конде объявлялся виновным в оскорблении Величества; накануне Король прислал ко мне церемониймейстера Сенто с повелением явиться в Парламент. Я ответил Сенто, что смиренно молю Его Величество позволить мне сказать, что, по соображениям справедливости и приличия, памятуя отношения мои с принцем де Конде, я не могу принять участия в заседании, где он должен быть осужден. Сенто возразил, что кто-то уже высказал в присутствии Королевы предположение, что я отговорюсь этим предлогом, но она объявила, что это вздор, г-н де Гиз, обязанный своей свободой хлопотам принца де Конде, не преминет, однако, явиться в заседание; на это я заметил г-ну де Сенто, что, подвизайся я на поприще герцога де Гиза, я был бы счастлив последовать его примеру в подвигах, совершенных им в Италии 586. Вы и представить себе не можете, как взбесил Королеву мой ответ: ей внушили, будто это знак, что я стараюсь заслужить милость принца де Конде; на самом деле я поступил так из одного лишь чувства чести и поныне убежден, что поступил правильно. Королева, однако, посчитала мой поступок уликой, подтверждающей, что я уже вошел или намерен войти в сговор с Принцем; это была совершенная ложь, но Королева совершенно в нее поверила, поверила настолько, что решила поставить на карту все и меня погубить.

Капитан королевской гвардии Тутвиль, один из приспешников аббата Фуке, снял дом поблизости от жилища г-жи де Поммерё, где спрятал людей, которые должны были на меня напасть. Ле Фе, артиллерийский офицер, один из жалких заговорщиков Пале-Рояля, пытался подкупить Пеана, который в ту пору был моим управляющим, а позднее моим дворецким, чтобы он сообщил, в какие часы я выхожу из дому по ночам. Прадель получил собственноручный приказ Короля захватить меня на улице, живого или мертвого. Приказ этот был составлен в выражениях, не менее ясных, нежели тот, что дан был маршалу де Витри перед убийством маршала д'Анкра 587. О приказе, полученном Праделем, я узнал лишь по возвращении во Францию из-за границы со слов архиепископа Реймского 588, который два-три года тому назад рассказал епископу Шалонскому и Комартену, что видел его собственными глазами. В ту пору до меня дошли только слухи о замыслах Тутвиля; я отнесся к ним как к затее безмозглого вертопраха, который зол на меня за то, что я содействовал одному из моих друзей, сопернику его в ухаживании за некой г-жой Дарме. Мне следовало призадуматься над попытками Ле Фе подкупить моего управляющего, но я усмотрел в них возню подручных Кардинала, пытающихся за мной шпионить.

Господин де Бриссак сказал мне однажды, что мне надо было бы вести себя осмотрительней, что на него со всех сторон сыплются остережения и ныне он даже получил записку, автор которой, не называя себя, заклинал его сделать так, чтобы я не появлялся в этот день в саду Рамбуйе, где вошло в моду прогуливаться, хотя был уже разгар ноября. Я решил, что записку эту писал кто-то из придворных, желавший испытать мою храбрость и мои силы. Я отправился на прогулку в сад с двумястами дворян; там я встретил многих офицеров королевской гвардии и среди них Рюбантеля, верного наперсника аббата Фуке. Не знаю, было ли у них намерение напасть на меня, но знаю, что напасть на меня в этих обстоятельствах было невозможно. Они приветствовали меня почтительными поклонами, я обменялся несколькими словами с теми из них, кто был мне знаком, и возвратился домой, совершенно довольный собой, как если бы не совершил величайшую глупость. А это и впрямь была глупость, способная лишь еще сильнее озлобить против меня двор. Тебя раззадорили, ты теряешь голову, а в пылу страстей уже трудно избежать крайностей. А вот еще пример неразумного моего поведения.

В предрождественские дни, по крайней мере по воскресеньям и праздникам, я намеревался читать проповеди в самых больших церквах Парижа и первую проповедь прочитал в день праздника Всех Святых в Сен-Жермене 589 — приходе самого Короля. Их Величества оказали мне честь своим присутствием, на другой день я отправился поблагодарить их. Поскольку с недавних пор меня все чаще осаждали советами быть осторожнее, я не показывался в Лувре, и, наверное, напрасно, ибо, как я полагаю, это обстоятельство более всех других побудило Королеву меня арестовать. Я говорю — полагаю, ибо для того, чтобы утверждать это с уверенностью, следовало бы прежде узнать, был ли я арестован по приказу Мазарини или же Кардинал просто одобрил мой арест, когда убедился, что меня удалось взять под стражу. Мне ничего в точности не известно, ибо даже люди близкие ко двору придерживались на сей счет совершенно различных мнений.

Лионн всегда убеждал меня во втором. Кто-то, уже запамятовал кто, говорил мне, что Ле Телье утверждал противное. Верно лишь, что если бы не обстоятельство, о котором вы сейчас узнаете, я не появился бы в Лувре; я держался бы начеку и, невзирая на приказ, полученный Праделем, еще оттянул бы развязку, во всяком случае до той поры, пока не получил бы известий от Мазарини. Все мне это советовали, и помню, что д'Аквиль однажды вечером в негодовании заметил: «Вы сумели усидеть дома три недели кряду из-за принца де Конде. Неужто вы не способны усидеть дома три дня из-за Короля?»

Вот что помешало мне послушаться д'Аквиля. Г-жа де Ледигьер, которую я имел причины считать особой весьма осведомленной и которая обыкновенно и в самом деле была хорошо осведомлена, всячески уговаривала меня явиться в Лувр: коль скоро я могу являться ко двору без опаски, рассуждала она, мне следует там бывать из соображений приличия и прочее. Я готов был согласиться с ходом ее рассуждений, но не мог согласиться с тем, что я буду при дворе в безопасности. «Удерживает ли вас что-нибудь еще, кроме этого подозрения?» — спросила она. «Нет», — отвечал я. «Тогда ступайте в Лувр завтра же, — объявила она, — ибо нам известно, что творится за кулисами». А за кулисами, по ее сведениям, созвано было тайное совещание, и на нем, после долгих споров, решили со мной примириться и даже удовлетворить ходатайства мои за моих друзей 590. Я совершенно уверен, что г-жа де Ледигьер меня не обманывала, и уверен также, что маршал де Вильруа не обманывал г-жу де Ледигьер. Его самого обманули, вот почему я никогда не заговаривал с ним об этом деле.

Итак, 19 декабря я отправился в Лувр и был арестован 591 в прихожей у Королевы дежурным капитаном личной гвардии Короля де Виллекье. Д'Аквилю чуть было не удалось меня спасти. Когда я прибыл в Лувр, он прогуливался по двору; я увидел его, выходя из кареты, мы вместе зашли к г-же де Вильруа, жене маршала, и я остался у нее ждать пробуждения Короля. Д'Аквиль, расставшись со мной, поднялся наверх, где встретил Монмежа, который сказал ему, что все утверждают, будто меня намерены арестовать. Д'Аквиль быстро сбежал вниз, желая предупредить меня и выпустить через черный двор, куда как раз выходили комнаты г-жи де Вильруа. Он уже не застал меня, опоздав всего на несколько минут, но эти минуты, без сомнения, стоили мне свободы. Благодарность моя д'Аквилю от этого не уменьшилась, но, зная его нрав и доброту, уверен, что она радует его меньше. Г-н де Виллекье отвел меня в свою комнату, куда служители королевской кухни принесли мне поесть. При дворе сочли неприличным, что я поел с большим аппетитом — так велики раболепие и трусость придворных. Я счел неприличным, что у меня вывернули карманы, как поступают с мелкими воришками, но г-н де Виллекье получил такой приказ, хотя и весьма необычный. Однако нашли у меня лишь письмо английского короля, который поручал мне выведать в Риме, не может ли он получить там денежную субсидию 592. Слух о письме из Англии тотчас распространился среди челяди, подхватил его один дворянин, имени которого я не назову, щадя его из уважения к его брату, принадлежащему к числу моих друзей. Желая выслужиться перед двором, он перетолковал письмо самым чудовищным образом. Он пустил слух, будто оно писано Протектором. Что за гнусность!

Около трех часов меня провели через большую галерею Лувра до самого ее конца и оттуда через павильон Мадемуазель вниз по лестнице к выходу. У дверей поджидала карета Короля, в нее вместе со мной сел г-н де Виллекье и пять или шесть королевских гвардейцев. Лошади сделали шагов двенадцать или пятнадцать в сторону города, но вдруг повернули к воротам Конферанс 593. Сопровождал нас маршал д'Альбре с отрядом тяжелой конницы, легкая конница г-на де Ла Вогиона и восемь гвардейских рот под командованием г-на де Венна. Поскольку путь наш лежал к Сент-Антуанским воротам, нам пришлось миновать две или три другие заставы — возле каждой стоял батальон швейцарцев с пиками, нацеленными в сторону города. Сколько предосторожностей, и совершенно напрасных! В городе ничто не всколебнулось. Горе и растерянность воцарились в нем, но до мятежа дело не дошло, потому ли, что народ и в самом деле впал в слишком большое отчаяние, или потому, что сторонники мои утратили мужество, не видя никого, кто мог бы их возглавить. Позднее об этом толковали по-разному. Ле У, простой мясник, но человек умный и пользовавшийся доверием в народе, говорил мне, что все его собратья с площади О Во 594 уже готовы были взяться за оружие и, не объяви им г-н де Бриссак, что, если они вооружатся, меня убьют, весь квартал в мгновение ока покрылся бы баррикадами. Л'Эпине утверждал то же самое в отношении улицы Монмартр. Маркиз де Шаторено, который в этот день немало потрудился, чтобы взбунтовать народ, помнится, рассказывал, что старания его успехом не увенчались, и мне известно, что Мальклер, который с той же целью бросился к жителям мостов Нотр-Дам и Сен-Мишель, весьма мне преданным, застал женщин в слезах, но мужчин в страхе и бездействии. Кто знает, что могло бы случиться, будь хоть одна шпага извлечена из ножен. Но поскольку ни одной шпаги не обнажили, люди, как всегда в подобных случаях, утверждают, что ничего бы и не случилось; между тем, не появись в городе баррикады, когда был схвачен Бруссель, те же люди подняли бы на смех того, кто сказал бы им, что баррикады хотя бы могут появиться.

Между восемью и девятью часами вечера меня доставили в Венсенн; когда я выходил из кареты, маршал д'Альбре спросил меня, не желаю ли я передать что-нибудь Его Величеству; я ответил, что оказал бы непочтение Королю, если бы взял на себя подобную смелость. Меня отвели в большую комнату, где не было ни ковра на стене, ни полога у постели, а тот, что принесли к одиннадцати часам, был из китайской тафты, ткани, не слишком пригодной для зимы. Тем не менее я заснул крепким сном, что, однако, вовсе не следует приписывать твердости моего характера, ибо несчастья всегда действуют на меня подобным образом. Мне не однажды пришлось убедиться в том, что они бодрят меня днем и усыпляют ночью. Сила духа тут ни при чем, я понял это, хорошо изучив самого себя, ибо сознал, что сонливость моя проистекает от изнеможения, в какое я впадаю, когда мои невзгоды не разнообразятся стараниями от них избавиться. Я с особенным удовольствием обнажаю, так сказать, перед вами мою душу, признаваясь вам в самых потаенных и глубоких ее движениях.

Наутро я принужден был встать с постели в нетопленной комнате, потому что в камине не оказалось дров; впрочем, трое тюремщиков, ко мне приставленных, любезно заверили меня, что назавтра они у меня будут. Однако тот единственный из них, кто остался моим стражем и потом, присвоил предназначенные мне дрова, и на Рождество я две недели провел в огромной, точно храм, комнате, не имея возможности развести огонь. Звали моего тюремщика Круаза; он был гасконец и, по слухам, когда-то служил в лакеях у Сервьена. Думаю, едва ли на земле сыщется другой подобный негодяй. Он крал у меня белье, одежду, обувь; зачастую я принужден был по восемь — десять дней оставаться в постели, потому что мне нечего было надеть. Я не верил, чтобы со мной могли так обходиться, не имея на то особого повеления властей и не задавшись целью уморить меня, доведя до отчаяния. Но я твердо решил разрушить их планы и не дать себе погибнуть, по крайней мере, подобной смертью. Вначале я нашел для себя развлечение в том, чтобы перехитрить моего тюремщика, который, без всякого преувеличения, был не меньший пройдоха, нежели Ласарильо с Тормеса или Бускон 595. Я отучил его донимать меня, внушив ему, что меня не проймешь ничем. Я никогда на него не гневался, ни на что не жаловался и делал вид, будто не замечаю тех слов, какими он пытался мне досадить, а между тем каждое его слово говорилось с этим умыслом. Он приказал начать работы в маленьком садике площадью в две-три туазы 596, расположенном во дворе донжона 597; когда я спросил, для чего он их затеял, он ответил, что намерен разводить там спаржу; благоволите вспомнить, что спаржа дает урожай только через три года. Вот одна из самых невинных его любезностей, а он каждый день отпускал десятка два в этом же роде. Я их кротко выслушивал, и кротость эта выводила его из себя, ибо он считал, что я над ним насмехаюсь.

Хлопоты капитула и парижского духовенства, которые сделали для меня все, что было в их силах, хотя дядюшка мой, самый слабодушный человек на свете, да притом до смешного завидовавший мне, поддержал их весьма неохотно, — хлопоты эти принудили двор объяснить причину моего ареста: канцлер в присутствии Короля и Королевы объявил всем духовным корпорациям, что арестовали меня для моего же блага, дабы помешать мне исполнить замыслы, в каких меня подозревают. По возвращении моем во Францию канцлер уверял меня, что это он убедил Королеву позволить ему придать такой оборот своей речи, под предлогом, что так будет удобнее отклонить ходатайство парижской Церкви, которая единодушно требовала, чтобы меня предали суду или отпустили на свободу; он прибавил, что в действительности желал оказать мне услугу, вынудив таким образом двор признать мою невиновность хотя бы в отношении прошлого.

Мои друзья и в самом деле воспользовались этим ответом, представив его во всей красе в двух или трех весьма язвительных памфлетах. Комартен в этом случае, да и позднее, сделал все, на что способны самая искренняя дружба и самое высокое благородство. Д'Аквиль удвоил свое усердие и попечение обо мне. Капитул собора Богоматери распорядился ежедневно петь антифон 598, моля о моем освобождении. Все священники, за исключением кюре церкви Сен-Бартелеми 599, доказали мне свою преданность. За меня заступилась Сорбонна, поддержали меня и многие верующие. Епископ Шалонский своим добрым именем и примером воспламенял сердца и умы 600. Возмущение это вынудило двор обходиться со мной несколько лучше, нежели вначале. Мне стали выдавать книги, правда счетом, и притом оставили меня без бумаги и чернил; мне разрешили иметь при себе лакея и лекаря, упомянув которого мне хотелось бы отметить одно обстоятельство, весьма замечательное. Лекарь этот, по имени Вашро, человек весьма достойный и искусный в своем ремесле, сказал мне в тот самый день, когда появился в Венсеннском замке, что Комартен поручил ему передать мне, что стряпчий Гуазель, предсказавший когда-то освобождение герцога де Бофора, заверил его: в марте я получу свободу, хотя и не полную, а в августе стану свободным вполне. Вы увидите из дальнейшего, что предсказание его сбылось 601.

Все время заключения моего в Венсеннском замке, — а оно длилось пятнадцать месяцев, — я усердно посвящал ученым трудам и занимался с таким усердием, что мне не хватало дня и я отдавал им даже ночи. С особенным тщанием изучал я латинский язык и убедился в том, что никакие усилия, на него потраченные, не пропадут втуне, ибо, постигнув его, мы открываем себе путь к постижению всех других языков. Занимался я также греческим, который когда-то очень любил и к которому вновь приобрел вкус. В подражание Боэцию я сочинил «Утешение теологией» 602, доказывая, что всякий узник должен быть vinctus in Christo, о котором говорит апостол Павел 603. Своего рода silva (Здесь: набросками (лат).) стали собранные мной воедино рассуждения о различных предметах, в том числе применения к парижской Церкви извлечений из книги актов Церкви миланской, составленной кардиналами Борромео 604; я назвал этот труд «Partus Vincennarum» («Плод Венсенна» (лат.).). Мой тюремщик не упускал случая помешать моим занятиям и мне досадить. Однажды он объявил мне, что Король приказал ему выводить меня на прогулку на верхнюю галерею донжона. Потом, вообразив, что прогулки мне нравятся, со злорадным огоньком в глазах сообщил мне, что получен новый приказ в отмену первого; я ответил ему, что это весьма кстати, потому что на террасе донжона слишком ветрено и у меня там разбаливается голова. Четыре дня спустя он предложил мне спуститься в зал для игры в мяч посмотреть на игру моих стражников; я отказался, отговорившись тем, что в зале для игры в мяч слишком сыро. Он принудил меня к этому, объявив, что Король, который заботится о моем здоровье более, чем я предполагаю, приказал ему, чтобы я побольше двигался. А вскоре сам попросил извинения, что больше не водит меня вниз. «По причине, какую я не могу вам открыть», — прибавил он. Сказать вам правду, я сумел стать выше этих мелких придирок — в глубине души они меня не трогали и вызывали во мне одно лишь презрение; но, признаюсь вам, я не находил в себе того же нравственного превосходства в отношении (если можно так выразиться) самой сущности моего заточения; каждое утро, пробуждаясь с мыслью о том, что я в руках моих врагов, я сознавал, что я вовсе не стоик. Ни одна душа не заподозрила моего отчаяния, но оно было велико по этой единственной причине, может быть разумной, а может быть и нет, ибо в нем, без сомнения, говорила гордыня; помню, я по двадцать раз на дню твердил себе, что оказаться в тюрьме — худшее из бедствий, какие могут постигнуть человека. Я тогда еще не знал довольно, какое великое несчастье — долги.

Вы видели уже, что я разнообразил скуку занятиями. Иногда я позволял себе рассеяться. На террасе донжона я завел кроликов, в одной из башен — горлиц, в другой — голубей. Редкими этими развлечениями я обязан был неустанным хлопотам парижской Церкви, однако мне то и дело отравляли их тысячью вздорных помех. Это не мешало мне получать от них удовольствие тем большее, что еще задолго до моего ареста я много раз обдумывал, чем заполню свой досуг, если однажды попаду в тюрьму. Трудно описать, как услаждают душу в несчастье утехи, пусть даже самые скромные, какие ты уготовил себе заранее.

Но как я ни был занят упомянутыми развлечениями, я с величайшим усердием обдумывал возможности побега, а сношения, какие я непрестанно поддерживал с внешним миром, давали мне повод надеяться и строить планы.

На девятый день моего заточения стражник по имени Карпантье, воспользовавшись тем, что товарищ его заснул (меня всегда, даже ночью, охраняли двое часовых), подошел ко мне и сунул мне записку, в которой я сразу узнал руку г-жи де Поммерё. В записке стояло всего несколько слов: «Жду ответа, податель сего достоин доверия».

Солдат вручил мне карандаш и клочок бумаги, на котором я подтвердил получение записки. Г-жа де Поммерё завязала знакомство с женой этого солдата, заплатив за первую записку пятьсот экю. Муж, имевший навык в такого рода сделках, принял в свое время участие в побеге герцога де Бофора. Ни самого солдата, ни членов его семьи уже нет на свете, вот почему я говорю об этом столь свободно. Но поскольку все написанное в силу непредвиденных случайностей может стать достоянием чужих глаз, позвольте мне не входить в подробности того, каким способом продолжались дальнейшие мои сношения с волей, ибо мне пришлось бы для этого назвать имена людей, которые еще живы. Довольно будет сказать, что, хотя за пятнадцать месяцев тюрьмы возле меня сменилось трое караульных офицеров и двадцать четыре солдата, связь моя с миром не прерывалась и была такою же исправной, как связь Парижа с Лионом 605.

Госпожа де Поммерё, Комартен и д'Аквиль писали мне неизменно два раза в неделю, и я неизменно дважды в неделю посылал им ответ. В переписке мы касались разнообразных вопросов, но речь в них всегда шла о моем освобождении. Самый короткий путь к нему был побег из тюрьмы. Я замыслил для этой цели два плана, один из которых был подсказан мне моим лекарем, человеком математического склада ума. Он придумал подпилить решетку маленького оконца в часовне, где я слушал обедню, привязать к ней некий механизм, с помощью которого я и в самом деле мог бы, и даже довольно легко, спуститься с четвертого этажа донжона; но это означало бы проделать всего полдороги, ибо следовало еще взобраться на ограду, спуститься с которой было невозможно, и потому лекарь отказался от этой мысли, в самом деле несбыточной, и мы остановились на втором плане, который не привели в исполнение лишь потому, что Провидению не угодно было его благословить. В ту пору, когда меня выводили на галерею донжона, я приметил на самом верху башни нишу, назначение которой так и осталось для меня загадкою. Ниша до половины завалена была щебнем, и, однако, в нее можно было забраться и там укрыться. Вот мне и пришло в голову, улучив минуту, когда караульные отправятся обедать, а сторожить меня останется Карпантье, опоить его сотоварища (это был старик по имени Тоней, который засылал как убитый после двух стаканов вина, в чем Карпантье не раз пришлось убедиться), незаметно для всех подняться на башню и спрятаться в нише, о которой я вам рассказал, прихватив с собой хлеба и несколько бутылок воды и вина. Карпантье соглашался, что первый этот шаг исполнить возможно и даже нетрудно, тем более что двое солдат, которые сменяли его и его сотоварища, были столь учтивы, что никогда не входили в мою комнату, а дожидались у дверей, пока я проснусь, ибо я взял привычку спать после обеда или, точнее, прикидывался, будто сплю. Это вовсе не значит, что солдаты не имели приказа никогда не оставлять меня одного, но на свете всегда находятся люди, наделенные более благородным сердцем, нежели другие. Карпантье должен был привязать веревки к окну в галерее, через которое совершил побег герцог де Бофор, и бросить в ров веревочную лестницу, ночью сплетенную Вашпо в его комнате, чтобы подумали, будто я с ее помощью преодолел невысокую стену, которую здесь возвели после побега г-на де Бофора. В то же время Карпантье должен был дать сигнал тревоги, как если бы он заметил, что я проник в галерею, и показать свою шпагу, обагренную кровью, как если бы, преследуя меня, он меня ранил. Вся стража сбежалась бы на этот шум, на окне увидели бы веревки, во рву лестницу и кровь; восемь или десять всадников с пистолетами в руках показались бы на опушке леса, словно поджидая меня, кто-то вышел бы из ворот в красной скуфье, потом всадники рассыпались бы, и тот, что в красной скуфье, поскакал бы в сторону Мезьера; в Мезьере три-четыре дня спустя произвели бы пушечный выстрел, словно я и впрямь туда прибыл. Кто мог бы вообразить, что я прячусь тем временем в нише наверху. Из Венсеннского леса не преминули бы убрать усиленную охрану, оставив обычную — отставных солдат, которые за два су показывали бы всему Парижу и окно, и веревки, как показывали их после побега герцога де Бофора. В числе любопытных явились бы и мои друзья, они принесли бы мне женскую, монашескую или какую-нибудь другую одежду, и я вышел бы в ней, не вызвав и тени подозрения и не встретив никаких препятствий.

Думаю, что для двора было бы самым большим унижением, если бы его провели таким способом. План этот столь необычен, что кажется неисполнимым. И, однако, исполнить его было совсем нетрудно; я уверен, что он непременно увенчался бы успехом, если бы по случайной прихоти судьбы его не загубил стражник по имени Л'Эскармусере. Его прислали на место другого заболевшего солдата, и, так как он был человек старый, крутой и исполнительный, он объявил офицеру, что удивлен, почему не соорудят двери, чтобы запирать маленькую лестницу, ведущую на галерею донжона. Дверь соорудили на другое же утро, и предприятие мое рухнуло. Тот же самый солдат вечером по дружбе сообщил мне, что, если Его Величеству угодно будет приказать, он задушит меня собственными руками.

Но хоть я непрестанно обдумывал способы, какими сам мог бы выбраться из Венсеннского замка, я не забывал также о тех, что могли принудить моих врагов меня из него выпустить. Аббат Шарье, выехавший в Рим на другой день после моего ареста, застал папу Иннокентия в гневе, чуть ли не в ярости, готовым обрушить кары на головы виновников злодеяния — участь кардиналов де Гиза, Мартинуцци и Клезля указывала ему, в чем состоит в подобных обстоятельствах его долг 606. Пылая гневом, он высказал все свои чувства французскому послу. Он послал архиепископа Авиньонского, монсеньора Марини, в качестве чрезвычайного нунция, добиться моего освобождения. Но Король, со своей стороны, заартачился. Он запретил монсеньору Марини продолжать путь далее Лиона. Папа побоялся подвергать свое достоинство и достоинство Церкви ярости безумца — такое выражение употребил он в разговоре с аббатом Шарье. «Дайте мне армию, — присовокупил он, — и я дам вам легата». Дать ему армию было трудно, однако возможно, если бы те, кому в этом случае следовало показать свою ко мне дружбу, не предали меня.

Из второго тома этого сочинения вы знаете, что Мезьер был на моей стороне благодаря дружбе ко мне Бюсси-Ламе; Шарлевиль и Монт-Олимп также должны были меня поддержать, ибо Нуармутье получил эти две крепости из моих рук. Вы знаете также, что этот последний предал меня, когда кардинал Мазарини возвратился во Францию. Надеясь оправдать себя, он твердил окружающим, что готов служить мне во всем и против всех, если дело коснется меня лично; и поскольку нет дела более личного, нежели арест, он открыто присоединился к Бюсси-Ламе, как только я оказался в тюрьме; вдвоем они написали письмо Кардиналу, которым объявляли, что принуждены будут взять крайние меры, если меня не выпустят из темницы. Три упомянутые крепости, неприступные в том случае, если они находятся в руках одной партии, имели значение весьма важное, ибо принц де Конде, объявивший, едва до него дошел слух о моем аресте, что ради моего освобождения сделает все, чего пожелают мои друзья, — принц де Конде предложил двум этим комендантам привести им на подмогу все силы Испании; ибо Франция из-за Англии, на которую она в это время отнюдь не могла положиться, должна была принимать в расчет Бель-Иль, которым владел герцог де Рец; ибо Бруаж и Бордо 607 все еще держали сторону Принца. Многие и теперь убеждены, что, принимая во внимание обстоятельства, мною перечисленные, а также многие другие, им подобные (так, например, находившийся в Бетюне виконт д'Отель несомненно склонился бы на мою сторону, если бы видел, что партия наша сильна), можно было затеять серьезное дело — иными словами, материи на него хватило бы. Беда в том, что не нашлось человека, который взялся бы эту материю кроить. Герцог де Рец был исполнен благих побуждений, но не способен к важному предприятию, да вдобавок его удерживали жена и тесть 608. Г-н де Бриссак, которому приказано было удалиться в свои владения, никогда не умел предводительствовать. Герцог де Нуармутье мог бы оказаться самым деятельным из них, но его с самого начала прибрали к рукам герцогиня де Шеврёз и Лег, которым Кардинал объявил прямо, что им придется держать ответ за поступки их друга, и, если он хотя бы раз выстрелит из пистолета, им не поздоровится. Нуармутье, который и вообще, как вы уже видели, был не слишком мне предан, уступил настояниям своих друзей и жены, отнюдь не бывшей украшением своего пола 609, и дал слово двору, что будет лишь делать вид, будто помогает мне, а в действительности помогать не станет; это свое обещание он сдержал. О сговоре Нуармутье с двором маршал де Вильруа сообщил г-же де Ледигьер на четырнадцатый день моего заключения. Нуармутье не оказал никакой поддержки защитникам Стене 610, который Король осадил в эту пору; он отклонил все предложения принца де Конде и довольствовался тем, что продолжал заступаться за меня устно и письменно и палить из пушек, когда пили за мое здоровье. Ему было бы, однако, нелегко долго играть эту роль, останься в живых Бюсси-Ламе, человек умный и решительный, который сказал Мальклеру, присланному к нему моими друзьями: «Нуармутье хочет отделаться болтовней, но я заставлю его заговорить человеческим языком или выбью его из его крепости». Бедняга Бюсси-Ламе скончался в ту же ночь от апоплексического удара. Шевалье де Ламе, бывший при нем помощником, стал по смерти брата комендантом крепости; старший брат покойного, виконт де Ламе, в ней укрылся и до конца служил мне верой и правдой. Аббат де Ламе, наш общий двоюродный брат, состоявший моим камерарием 611, также остался в Мезьере и со всем возможным усердием защищал мои интересы, но эта крепость, бессильная без поддержки другой, бездействовала, и Мезьер, Шарлевиль и Монт-Олимп, сохраняя мне преданность, ничего для меня не сделали. Они обошлись мне, однако, в солидную сумму, которую герцог де Рец ссудил мне для содержания гарнизона. Впоследствии мне пришлось выплатить ее с большими процентами — теперь уже не помню их точную цифру.

Вы, конечно, понимаете, что обстоятельства эти, о которых меня неуклонно извещали, не в последнюю очередь занимали меня в моей тюрьме, но одной из первейших моих забот было скрыть, что они мне известны; помню, как Прадель, который командовал ротами швейцарцев и французов, несших охрану в замке, и которому вместе с гвардейским капитаном Мопу де Нуази позволено было меня видеть, как этот самый Прадель сказал однажды, что ему горестно стать вестником печального для меня сообщения о том, что скончался Бюсси-Ламе; и хотя мне было это известно не хуже, чем ему, я притворился пораженным и, погрузившись для вида в задумчивость, ответил: «Я весьма опечален; одно утешает меня: перед смертью он ни в чем не преступил воли Короля. Я все время опасался, как бы из дружбы ко мне он не совершил какого-нибудь опрометчивого поступка». При этих словах глаза Праделя радостно вспыхнули, ибо он заключил из них, что я не имею никаких вестей с воли; один из часовых сказал мне, что слышал, как он с восторгом говорил об этом Нуази. «По крайней мере, двор будет доволен, — рассуждал Прадель, — и не скажет, что наш узник изводит бумагу как Святой Фома» 612. Сравнение это употребил кардинал Мазарини, выражая недовольство Баром, который не довольно усердно сторожил принца де Конде. Упомянутый Прадель в том же разговоре постарался любезно развеять мои опасения насчет того, чтобы в Мезьере не вздумали преступить волю Короля, и уверил меня, что крепость находится в руках коменданта, посланного туда Его Величеством. Благоволите заметить, что накануне я получил записку от виконта де Ламе, который писал, что крепость в его руках и он готов мне служить. Я сделал, однако, вид, будто принимаю за чистую монету все, что Праделю угодно было мне сказать об этом предмете, как, впрочем, вообще большую часть разговоров, какие принято то и дело затевать с политическими заключенными. Я говорю: большую часть, ибо были среди них и такие, к каким я не мог отнестись подобным же образом. Так, например, Прадель, который чаще всего толковал со мной о погоде и о том, что случилось до того, как я был арестован, вздумал однажды сообщить мне радостную весть о благополучном прибытии в Париж г-на кардинала Мазарини 613; он разукрасил свой рассказ всеми подробностями, могущими, по его суждению, мне досадить, и даже в напыщенных выражениях расписал восторженный прием, оказанный г-ну Кардиналу муниципалитетом. Я уже знал об этом, а также о том, что советник Ведо приветствовал Мазарини с неслыханным подобострастием. Я холодно ответил Праделю, что меня это ничуть не удивляет. «Это и не огорчит вас, сударь, — подхватил он, — когда вы узнаете, сколь великодушно обходится с вами господин Кардинал; он поручил мне передать вам, что он ваш покорный слуга и просит вас помнить, что всегда готов быть вам полезным». Я сделал вид, будто пропустил мимо ушей эту любезность, и спросил Праделя о чем-то постороннем. Он, однако, возвратился к прежнему предмету разговора, и, поскольку он добивался ответа, я сказал, что не преминул бы тотчас выразить г-ну Кардиналу свою признательность, но полагаю, что почтение, коим узник обязан Королю, не дозволяет ему изъясняться о чем-либо, касающемся до его освобождения, пока Его Величество сам не пожелает возвратить ему свободу. Прадель все понял; он стал уговаривать меня ответить г-ну Кардиналу с большей учтивостью, но не преуспел в своих стараниях.

А вот происшествие более важное, в котором я оказался не более сговорчивым. Известия, получаемые Кардиналом из Рима, и недовольство, вызванное арестом моим в Париже, которое не только не утихало, а, напротив, все усиливалось, вынудили Мазарини хотя бы для виду предпринять шаги, клонящиеся будто бы к моему освобождению. С этой целью воспользовался он простодушием папского нунция во Франции монсеньора Баньи, человека благородных чувств и высокого рождения, но легковерного и уступчивого. Мазарини прислал его ко мне в сопровождении господ де Бриенна и Ле Телье с предложением освободить меня, предоставив мне различные выгоды при условии, если я сложу с себя звание парижского коадъютора. Заранее уведомленный моими друзьями о намерениях Мазарини, я ответил на предложение Кардинала речью весьма обдуманной и истинно пастырской, которая совершенно смутила бедного монсеньора Баньи, а позднее даже навлекла на него грозную отповедь Рима. Прекрасная и справедливая эта речь, присланная мне Комартеном, опубликована была на другой же день 614. Двор был поражен в самое сердце. Караульного офицера и солдат, охранявших меня, сменили, но, как я вам уже сказал, Господь не оставил меня своим покровительством, и перемены эти не нарушили связи моей с внешним миром.

Когда я возвратился из изгнания, однажды в Фонтенбло Королева-мать настоятельно просила меня рассказать в подробностях, как мне удавалось сноситься с друзьями, клятвенно обещая никогда не раскрывать имен тех, кто принимал в этом участие; я, однако, отказался, прося ее не требовать, чтобы я обнаружил тайну, ибо это повредит всем тем, кто может оказаться в узилище в грядущие века; мое объяснение ее убедило. Мелкие эти подробности не стоят, может быть, вашего внимания, но поскольку они складываются в очерк, дающий некоторое представление о тюремном обиходе, а о нем писали немногие, я полагаю, что не худо будет их упомянуть. Вот и еще две из них.

Настояния капитула собора Богоматери принудили двор согласиться, чтобы при мне находился кто-нибудь из духовных лиц, — выбор пал на каноника из семьи де Бражелон, учившегося со мной в коллеже и даже получившего из моих рук свой приход. Он не постиг умения скучать или, лучше сказать, он слишком предавался скуке в тюрьме, хотя из любви ко мне с радостью в ней затворился. Но в крепости им овладела глубокая меланхолия. Я заметил это и приложил все старания, чтобы он покинул тюрьму, но он и слушать об этом не хотел. Вскоре он захворал лихорадкой и во время четвертого ее приступа перерезал себе горло бритвой 615. Пока я находился в Венсеннском замке, от меня скрывали, какой смертью он погиб, — то была единственная милость, оказанная мне в тюрьме; правду я узнал от Первого президента де Бельевра в тот день, когда меня выпустили из донжона Венсеннского замка, чтобы препроводить в Нант. Однако друзья мои разгласили историю трагической этой гибели, и она лишь усилила сочувствие ко мне народа. А сочувствие это в свою очередь усилило страхи кардинала Мазарини; они довели его до того, что он стал подумывать, не перевести ли меня в Амьен, в Брест или в Гавр-де-Грас. Меня о том уведомили, я прикинулся больным. Ко мне подослали Везу — проверить, вправду ли я болен. О том, что он доложил двору, ходили разные слухи. Перевести меня из Венсеннского замка помешала смерть архиепископа 616, которая произвела такое волнение в умах, что двор старался уже не раздражать их более, а успокоить. То, что совершили для меня в этом случае мои друзья, граничит с чудом.

Дядя мой скончался в четыре часа утра, а в пять мой представитель от моего имени вступил во владение архиепископством, имея от меня выправленную по всей форме доверенность 617; когда в четверть шестого Ле Телье явился в церковь, чтобы от имени Короля воспрепятствовать церемонии, он имел удовольствие услышать, как с амвона оглашаются мои буллы 618. Все, что поражает воображение народа, его будоражит. А эта сцена поражала в высшей степени, ибо что могло быть удивительней соблюдения всех формальностей, обязательных для такого рода церемонии, когда казалось невозможным соблюсти хотя бы одну? Священники негодовали теперь еще сильнее прежнего, друзья мои подогревали их пыл, народ желал видеть своего архиепископа; нунций, считавший себя дважды обманутым двором, в гневе возвысил голос и грозил отлучением. В свет вышла маленькая книжица, которая доказывала, что следует закрыть церкви 619. Кардинал перепугался, и поскольку страх всегда толкал его заводить переговоры, он их завел и в этом случае; он знал, сколь выгодно вести переговоры с людьми неосведомленными; почти всегда он относил меня к их числу; таким он считал меня и в эту пору и стал сулить мне золотые горы — одну должность за другой, выгодные назначения, жирные приходы, губернаторства, возвращение королевских милостей, дружбу с первым министром.

Прадель и караульный офицер, меня охранявший, с утра до вечера толковали со мной в подобном духе. Мне стали предоставлять большую, чем прежде, свободу; если на галерее донжона появлялось солнце, мои стражники уже не могли стерпеть, чтобы я сидел взаперти. Я делал вид, будто не замечаю перемен, ибо от друзей мне была известна их подоплека. Они передавали мне, чтобы я держался начеку и ни с кем не пускался в откровенности: им известно было, что, когда дойдет до дела, все обещания лопнут, как мыльный пузырь, ибо двор хочет одного — чтобы я вступил в переговоры о возможности отказа моего от архиепископства и тем самым охладил рвение духовенства и народа. Я в точности следовал наставлениям друзей, и, когда дежурный капитан личной гвардии Короля де Ноай явился ко мне от имени Его Величества и повел со мной речь весьма необычную в устах этого учтивого и кроткого человека (ибо Мазарини приказал ему говорить со мной тоном более приличествующим предводителю янычар, нежели офицеру христианского монарха), я просил его разрешения отвечать ему письменно. Не помню уже точных слов моего ответа, но знаю, что выказал в нем полнейшее пренебрежение к угрозам и посулам и твердое решение ни в коем случае не отказываться от Парижского архиепископства.

На другой день я получил письмо от друзей, сообщивших мне, что мой ответ, который они печатали всю ночь, произвел желанное действие, и уведомлявших меня, что на завтра Первый президент де Бельевр должен будет предпринять еще одну на меня атаку. Он и в самом деле явился в Венсеннский замок предложить мне от имени Короля аббатства Сен-Люсьен в Бове, Сен-Map в Суассоне, Сен-Жермен в Осере, Барбо и Сен-Мартен в Понтуазе, Сент-Обен в Анже и Оркан 620. «Но с условием, — прибавил он, — чтобы вы отказались от архиепископства Парижского, а также... — При этих словах он замолчал и, устремив на меня взгляд, молвил: — До сих пор я честно исполнял свою роль посла, теперь я потешусь над сицилианцем, который настолько глуп, что посылает меня к вам с подобным поручением... Итак, с условием,— продолжал он, — чтобы двенадцать названных вами ваших друзей поручились, что вы подтвердите ваше отречение, как только окажетесь на воле. Это еще не все, — присовокупил он. — Одним из этих двенадцати должен быть я, другими — господа де Рец, де Бриссак, де Монтрезор, де Комартен, д'Аквиль и другие».

«Выслушайте меня, — вдруг снова заговорил он, — и, прошу вас, не отвечайте ни слова, пока я не выскажу все, что у меня на сердце. Большинство друзей ваших убеждены, что вам не следует идти на уступки и двор освободит вас, довольствуясь тем, что пошлет вас в Рим, чтобы от вас отделаться. Заблуждение! Двор in ogni modo (любой ценой (лат.).) желает вашего отречения. Говоря “двор”, я разумею “Мазарини”, ибо Королева приходит в ярость при одной мысли, что вас хотят выпустить из тюрьмы. Ле Телье уверяет, что Его Преосвященство, должно быть, лишился рассудка. Аббат Фуке в бешенстве, а Сервьен соглашается с Мазарини потому лишь, что другие ему противятся. Следует, по-видимому, признать, что один лишь Мазарини желает вас освободить и желает этого потому только, что надеется отомстить вам, отняв у вас Парижское архиепископство. Так, по крайней мере, он объясняет свои побуждения, но на самом деле в настоящую минуту им движет страх — страх перед нунцием, перед капитулом, перед духовенством, перед народом; я говорю “в настоящую минуту”, имея в виду недавнюю смерть монсеньора архиепископа, могущую в крайнем случае вызвать бунт, который, не будучи поддержан, ни к чему не поведет. Более того, я утверждаю, что смерть архиепископа не вызовет бунта, что нунций разразится угрозами и ничего не сделает, капитул станет протестовать и протесты его будут бесплодны, священники станут читать проповеди и этим ограничатся, а народ пошумит, но за оружие не возьмется. Все это я вижу совершенно ясно; а кончится дело тем, что вас переведут в Гавр или в Брест, отдав во власть и на милость ваших врагов, которые поступят с вами по своему усмотрению. Я знаю, что Мазарини не кровожаден, и, однако, меня пробирает дрожь, как я вспомню слова Ноая, сказавшего вам, что решено действовать скоро и притом следуя примерам, поданным другими государствами, и дрожу я потому, что у них достало решимости вам это объявить. Люди благородные для достижения своих целей могут иной раз объявить о подобных намерениях, не приводя их в исполнение; подлецам легче сотворить злодеяние, нежели объявить о нем.

Вы полагаете, будто из всего сказанного я вывожу заключение, что вам надо отречься от своего сана. Отнюдь. Я пришел сюда сказать вам, что вы обесчестите себя, если совершите этот шаг, и что в нынешних обстоятельствах вам должно, рискуя жизнью своей и свободой, которой, без сомнения, вы дорожите более, нежели жизнью, исполнить то, чего с великой надеждой ожидает от вас мир. Настала минута, когда вам должно делом доказать справедливость сентенций, за которые мы так часто укоряли вас: я, мол, не боюсь ни кинжала, ни яда, мне дорог лишь мир в моей душе; умирают, мол, равно повсюду. Так и следует ответить тем, кто станет предлагать вам отречение. До сих пор вы держались с достоинством и никто не вправе вас в чем-нибудь упрекнуть, тем более я не вправе пытаться убедить вас переменить мнение. Я и не прошу вас об этом; я желаю лишь, чтобы вы сказали мне напрямик: согласитесь ли вы получить свободу, если вам придется заплатить за нее не имеющей цены бумажонкой?» 621

В ответ на эти слова я улыбнулся. «Постойте, — сказал он, — я сумею убедить вас, что это возможно. Как по-вашему, законно ли отречение от архиепископства, подписанное в Венсеннском замке?» — «Нет, — отвечал я, — но вы видите сами, что, не довольствуясь им, от меня требуют поручителей, которые гарантировали бы будущее его подтверждение». — «А если мне удастся сделать так, — настаивал Первый президент, — чтобы от вас перестали требовать поручительства, тогда что вы на это скажете?» — «Я завтра же объявлю о своем отречении», — ответил я. И тут г-н де Бельевр рассказал мне о том, чего ему удалось добиться; он отказывался от какого бы то ни было посредничества в переговорах со мной до тех пор, пока не удостоверился в том, что, во-первых, Кардинал и в самом деле намерен меня освободить, во-вторых, что Кардинал готов пойти на уступки в отношении гарантий; подкрепляющих мое отречение, хотя вначале Мазарини перебрал в уме самые невероятные способы их получить: первой его мыслью было потребовать письменного обещания от капитула и духовенства Сорбонны не признавать меня более, если по выходе на свободу я откажусь подтвердить свое отречение; потом он решил доставить меня в Лувр и, собрав в нем представителей всех духовных конгрегации Парижа, вынудить меня дать слово Королю в их присутствии. «Словом, — сказал Первый президент, — не было такого вздору, к какому он не пожелал бы прибегнуть в своем недоверии. Вы сами видите это из моего рассказа, и, однако, я описал вам лишь половину того, что пришлось услышать мне. Зная Мазарини, я ни в чем ему не перечил. Нелепые планы рухнули сами собой. Последний, и, правду сказать, самый здравый, — назвать двенадцать поручителей — еще остался, но и он рухнет, как все прочие, если вы решительно его отвергнете. Я буду настойчиво убеждать вас его принять, вы будете упорно его отвергать, как условие для вас постыдное, и мы вынудим сицилианца прибегнуть к другому средству, за которое он ухватится, полагая, что с его помощью вас одолеет. Средство это — вверить вас попечениям господина д'Окенкура или маршала де Ла Мейере до тех пор, пока папа не получит ваше отречение. Мазарини полагает, что, если папа отречение примет, его можно считать законным 622 — он столь плохо знает наши обычаи, что толковал мне об этом еще вчера».

Перебив тут Первого президента, я заметил, что средство это никуда не годится, ибо папа никогда не примет моего отречения. «Ну так что же? — возразил он. — Ведь это худшее, что нам угрожает; дабы обезопасить себя на этот случай, вам должно, выслушав предложение Кардинала, назначить условие, чтобы вас ни при каких обстоятельствах не передали снова в руки Короля, не получив о том письменного моего распоряжения — я заставлю того, кто возьмется быть вашим стражем, подписать такое условие по всей форме. Положитесь на меня. Последуйте моему совету. Предчувствие говорит мне, что Бог нас не оставит».

Мы основательно разобрали вопрос, обсудили подробно, кому отдать предпочтение — д'Окенкуру или де Ла Мейере, из коих надлежало сделать выбор, уговорились обо всем, и г-н де Бельевр со слезами на глазах покинул Венсеннский замок, сказав Праделю: «Его упорство непобедимо, я в отчаянии. Помехой тут не архиепископство. Им он не дорожит. Он находит, что требование гарантий задевает его честь. На это он никогда не согласится, не стану я больше мешаться в это дело, все равно толку не будет».

Прадель, преданный более аббату Фуке, нежели Кардиналу, и знавший, что аббат ни под каким видом не желает, чтобы меня освободили, поспешил сообщить ему добрые вести, а сам принял от него поручение в разговорах со мной как бы невзначай поманить меня надеждой на архиепископство Реймское и на огромное денежное возмещение, чтобы, когда мне предложат условия менее щедрые, я не шел бы на уступки и тем еще более озлобил Кардинала. Я без труда разгадал эту игру, сравнив надежные сведения, полученные мной от г-на де Бельевра и от моих друзей, с известиями, столь от них отличными, которые сообщали мне Прадель и караульный офицер д'Авантон. Этот последний, подчинявшийся приказаниям одного только капитана де Ноая, не видел тут никакой хитрости и, стремясь лишь честно служить Королю, не старался ничего приукрасить. Зато другой, целью которого было принудить меня, положившись на его заверения, будто я могу выговорить себе лучшие условия, отказаться от тех, что мне предложат, продолжал рисовать мне радужные картины. Я решил на притворство отвечать лукавством: я сказал д'Авантону, что удивлен поведением двора; что, хотя я и в оковах, они не настолько тяготят меня, чтобы я решился разорвать их любой ценой; что должно действовать чистосердечно даже с узниками, а мне в одно и то же время предлагают условия, одни с другими несовместные; Первый президент сулит мне семь аббатств, а Прадель соблазняет архиепископством. Д'Авантон, искренне желавший одной только пользы дела, не замедлил передать мои сетования своему капитану. Кардинал Мазарини, смертельно боявшийся парижских кюре и исповедников и потому горевший нетерпением поскорее от меня избавиться, страшно рассвирепел на Праделя; он изругал его на чем свет стоит; он заподозрил подоплеку происшедшего, а именно: что тот действует по приказу аббата Фуке; обозленный тем, что даже его подручники противятся его воле, Кардинал, как на другой день сообщил мне г-н де Бельевр, согласился, чтобы я подписал в Венсенне свое отречение от архиепископства, чтобы Король даровал мне семь поименованных мною выше аббатств, чтобы меня передали маршалу де Ла Мейере и он содержал бы меня под охраной в Нантской крепости, освободив, как только Его Святейшество соизволит утвердить мое отречение; но как бы папа ни отнесся к делу, я не буду возвращен в руки Его Величества до тех пор, пока Первый президент де Бельевр собственноручным письмом не подтвердит маршалу де Ла Мейере своего на то согласия; для вящей нерушимости последнего условия Король своей рукой подпишет бумагу, которою он дозволит маршалу де Ла Мейере письменно поручиться в этом Первому президенту де Бельевру. Все перечисленные пункты были исполнены, и в Страстной понедельник маршал с Первым президентом явились за мной в Венсенн, дабы в королевской карете препроводить меня в Порт-а-л-Англе.

Разбитый подагрой маршал не смог подняться в мою камеру, и пришедший за мной г-н де Бельевр, пока мы спускались по лестнице, успел шепнуть мне, чтобы я не давал обещания, какого у меня будут требовать. И в самом деле, маршал, дожидавшийся меня внизу, просил, чтобы я дал слово не искать способа бежать. Я отвечал ему, что подобные обещания дают военнопленные, но я никогда не слыхал, чтобы их требовали от политических заключенных. Маршал рассердился и объявил, что в таком случае не примет на себя ответственности за мою особу. Г-н де Бельевр, который в присутствии караульного офицера, Праделя и солдат не мог договориться со мной обстоятельно, перебив его, сказал: «Вы не поняли друг друга. Господин кардинал вовсе не отказывается дать вам такое обещание, если вы полностью ему доверитесь и не приставите к нему караульных. Но если вы решите охранять его, сударь, на что вам его обещания? Человек, которого охраняют, вправе их не давать» 623.

Расчет Первого президента был точен, ибо он знал, что Королева потребовала от маршала обещания сторожить меня, никогда не теряя из виду. Бросив взгляд на г-на де Бельевра, маршал сказал: «Вы ведь знаете, что я не могу исполнить такое условие. Ну, что ж, — продолжал он, обратившись ко мне, — придется мне вас сторожить, но я буду делать это так, что у вас не будет причин на меня сетовать».

И вот мы выехали под конвоем тяжелой и легкой конницы и мушкетеров Короля; в конвое этом весьма торжественно выступали еще гвардейцы кардинала Мазарини, что, на мой взгляд, было совершенно неприлично.

Мы расстались с Первым президентом в Порт-а-л-Англе и продолжали свой путь до Божанси, где после смены конвоя погрузились на корабль. Конница возвратилась в Париж; Прадель со своим знаменщиком Морелем, тем, что теперь, если не ошибаюсь, состоит на службе у Мадам, сели на тот же корабль, что и мы, а гвардейская рота следовала за нами на другом судне. Караульный офицер, гвардейцы Короля и гвардейская рота покинули меня на другой же день после прибытия в Нант, и я остался всецело на попечении маршала де Ла Мейере, который сдержал слово и охранял меня с такой учтивостью, что лучшего нельзя было и желать. Все меня навещали, придумывали для меня всевозможные развлечения, почти каждый вечер давали для меня комедию. Все городские дамы являлись на спектакль и часто оставались ужинать.

Госпожа де Ла Вернь, после смерти мужа вышедшая вторым браком за шевалье де Севинье и поселившаяся с ним в Анжу, навестила меня, привезя с собою дочь, мадемуазель де Ла Вернь, нынешнюю г-жу де Лафайет. Она была прехорошенькая и премилая и к тому же напоминала г-жу де Ледигьер. Мне она весьма понравилась, но я ей — увы — не понравился ничуть: то ли я был не в ее вкусе, то ли мать ее и отчим еще в Париже внушили ей недоверие ко мне, усердно расписывая мое непостоянство и мои любовные приключения. С обычной своей ветреностью я недолго горевал об ее жестокосердии — свобода встречаться с местными дамами, какую предоставил мне маршал де Ла Мейере и какую, по правде говоря, ничем не стесняли, была для меня большим утешением. Стерегли меня, однако, столь же неусыпно, сколь учтиво. Только удалясь к себе в комнату, я уходил из-под надзора, но единственную дверь в эту комнату день и ночь охраняли шестеро солдат. В ней было всего одно окно, расположенное очень высоко и к тому же смотревшее во двор, где всегда размещался многочисленный караул, а всякий раз, когда я выходил, за мной следовал отряд из упомянутых выше шести солдат, которые располагались на террасе башни, откуда могли видеть, как я прогуливаюсь по садику, разбитому на своего рода бастионе или равелине, окруженном водой. Г-н де Бриссак, который встретил меня по прибытии моем в Нантскую крепость, а также господа де Комартен, д'Аквиль и аббаты Понкарре и Амело, приехавшие туда вскоре после, были более удивлены неусыпностью установленной за мной слежки, нежели довольны учтивостью моих стражей, хотя последняя и была отменной. Признаюсь вам, что слежка и меня очень тяготила, в особенности после того, как от нарочного, посланного аббатом Шарье, я узнал, что папа не пожелал признать мое отречение; я был сильно раздосадован, потому что согласие папы все равно не могло узаконить моего отречения, но зато даровало бы мне свободу. Я спешно отправил в Рим Мальклера, имеющего честь быть вам знакомым 624, вручив ему письмо, в котором изъяснял папе, в чем состоит прямая моя выгода; сверх того я снабдил Мальклера подробной инструкцией, перечислив в ней все способы, какими возможно, не уронив достоинства папского престола, утвердить мое отречение. Но убедить Его Святейшество не удалось, он остался непреклонен. Он счел, что его репутация потерпит слишком большой ущерб, если он согласится, пусть даже на время, одобрить столь чудовищное надругательство над всей Церковью. «Я знаю, что согласие мое не узаконит отречения, исторгнутого силою, — сказал он аббату Шарье и Мальклеру, которые со слезами на глазах заклинали его уступить, — но знаю также, что оно меня обесчестит, когда пойдет молва, что я признал отречение, подписанное в крепости».

Разумеется, подобное настроение папы заставило меня всерьез призадуматься, а настроение маршала де Ла Мейере еще усугубило мои раздумья. Не было при дворе человека раболепнее его; выучка, полученная им при кардинале де Ришельё, столь глубоко в него впечатлелась, что, хотя он питал сильную неприязнь к особе кардинала Мазарини, он трепетал даже звуков его имени. Я не пробыл в руках маршала и двух дней, как тотчас заметил в нем этот дух подобострастия, а сам он заметил, что ввязался в дело, которое в дальнейшем может оказаться весьма для него затруднительным. Страхи его усилились при первых известиях о том, что Рим заупрямился. Волнение, с каким он их встретил, переходило границы всякого приличия. А когда Кардинал уведомил маршала, будто ему известно из верных рук, что в несогласии папы повинен я сам, г-н де Ла Мейере уже не мог более сдерживаться: он осыпал меня упреками, не захотел выслушать мои объяснения, совершенно искренние и правдивые, и уверовал, а лучше сказать, постарался себя уверить, что я лгу. Я все понял и не сомневался более, что он ищет предлога при первом удобном случае предать меня в руки двора. Поведение такого рода присуще тем, в ком хитрость превозмогает здравомыслие, но оно вовсе не сулит успеха тем, в ком горячность превозмогает прямодушие. Я на деле доказал это маршалу, ибо вынудил его обнаружить свои намерения, исподволь его раздразнив: он выдал себя сам, неосторожно открыв их в присутствии всех, кто находился с нами во дворе крепости. Он прочитал мне письмо, в котором ему сообщали, что двору стало известно, будто я обещал Месьё, находящемуся в Блуа, склонить на его сторону маршала де Ла Мейере и даже выражал надежду, что маршал предоставит герцогу Орлеанскому убежище в Пор-Луи 625. Я сказал маршалу, что его будут надувать таким образом каждый день и что двор, который, удалив меня, желал лишь одного — водворить спокойствие в Париже, теперь с помощью различных уловок желает меня у него выманить. Маршал в ярости обернулся ко мне. «Да будет вам известно, сударь, — объявил он громко и раздраженно, — я не намерен ссориться из-за вас с Королем. Я честно сдержу свое слово, но пусть и Первый президент сдержит свое — то, что он дал Королю». Сообразив эти его речи с краткой поездкой в Пор-Луи, какую маршал совершил два дня спустя, и с тем, как поспешно он отослал в Ла-Мейере 626 свою жену, всего за восемь или десять дней до того воротившуюся из Парижа, я решил, что мне следует бежать не мешкая.

Первый президент, у которого двор уже пытался обиняками выманить согласие на мое возвращение, торопил мой побег, а Монтрезор через одну из нантских дам передал мне записку такого содержания: «В конце месяца, если вы не успеете бежать, вас переведут в Брест». Но побег был делом далеко не простым. Прежде всего следовало отвести глаза маршалу, убедив его, сразу по его возвращении из Пор-Луи, что Рим склонен уступить; Жоли показал ему несколько расшифрованных писем, имевших вид совершенно правдоподобный 627. В этом случае мне снова пришлось убедиться, что люди особенно недоверчивые легче всего даются в обман. Затем я открылся де Бриссаку, который время от времени наезжал в Нант и обещал мне свою помощь. Имея при себе большой багаж, он путешествовал всегда с целой вереницей мулов: его даже укоряли за то, что нарядов у него не меньше, чем у Короля. Обилие его дорожных сундуков навело меня на мысль, что я мог бы спрятаться в одном из них. Для этой цели смастерили сундук размером немного более обыкновенного. Внизу просверлили дыру, чтобы я мог дышать. Я даже его опробовал и нашел, что такой план бегства можно исполнить с тем большей легкостью, что он прост и к тому же не требует участия многих лиц. Г-н де Бриссак горячо его одобрил, но, съездив на три-четыре дня в Машкуль 628, совершенно переменил мнение. Он рассказал о моем замысле герцогине де Рец и своему тестю, и они его отговорили — она, я полагаю, из ненависти ко мне, а он в силу своего нрава, который вопреки некоторым его свойствам, достойным истинного вельможи, всегда в конце концов склонял герцога к дурным поступкам. Словом, де Бриссак возвратился в Нант, убежденный, по его уверениям, в том, что я задохнусь в сундуке, а на деле смущенный опасениями, какие ему внушили, будто, участвуя в подобного рода предприятии, он слишком явно нарушит законы гостеприимства. Я убеждал его как мог, что он тем более нарушит законы дружбы, если допустит, чтобы меня перевезли в Брест, имея возможность этому помешать. Он признал справедливость моих слов, пообещал, что больше не поедет в Машкуль и вне пределов замка будет всеми силами содействовать моему побегу. Мы взяли все необходимые меры, чтобы привести в исполнение новый план, который я составил сам, едва пришлось отказаться от первого.

Я уже говорил вам, что иногда прогуливался на некоем подобии равелина, у подножия которого протекала Луара, и заметил, что, поскольку дело было в августе, река не подступала вплотную к стене — между нею и бастионом оставался небольшой клочок суши. Я приметил также, что вход в маленький сад на бастионе с террасы, где, пока я совершал прогулку, оставались мои стражи, загорожен калиткой, которую приказал тут навесить Шалюсе, чтобы солдаты не вздумали лакомиться его виноградом. На этих наблюдениях я и построил свой план: словно невзначай закрыть за собой калитку, которая, будучи решетчатой, не мешала бы караульным меня видеть, однако помешала бы им до меня добраться; спуститься вниз по веревке, которую будут держать мой врач и брат моего управителя, аббат Руссо, а у подножия равелина будут дожидаться с лошадьми четверо дворян, которых я намеревался взять с собою. Исполнить этот план было непросто. Действовать можно было только при свете дня, на глазах двух часовых, стоявших в тридцати шагах друг от друга, и в половине пистолетного выстрела от шестерых моих караульных, которые могли стрелять в меня через прутья решетки. Четверым дворянам, которые должны были ждать меня внизу, чтобы помочь моему бегству, следовало оказаться у подножия равелина точно в условленное время, ибо появление их легко могло вызвать подозрения. А я не мог обойтись меньшим числом помощников, ибо мне следовало пересечь находившуюся поблизости площадку, где имели обыкновение прогуливаться гвардейцы маршала. Если бы моим намерением было только выбраться из крепости, довольно было преодолеть те препятствия, что я вам перечислил. Но замыслы мои были более обширны, ибо я решил направиться прямо в Париж и открыто в нем показаться, а потому предстояло соблюсти и другие предосторожности, несравненно более трудные. Мне следовало добраться от Нанта до Парижа без задержки, чтобы меня не успели схватить по дороге, поскольку гонцы маршала де Ла Мейере не преминули бы повсюду поднять тревогу; мне следовало принять меры и в самом Париже, ибо необходимо было предупредить о моем прибытии моих парижских друзей, но при этом устроить так, чтобы все прочие ни о чем не проведали. Вот скольким струнам предстояло зазвучать в лад, и, оборвись хоть одна из них, расстроилась бы вся игра. Я расскажу вам о том, что из всего этого вышло, но сначала позволю себе рассуждение, которое представляется мне здесь необходимым.

Кажется, я уже говорил вам, что людям, способным лишь на поступки обыденные, всякое необычайное дело, пока оно не свершится, кажется неисполнимым. Я наблюдал это сотни раз; если не ошибаюсь, ранее меня это заметил Лонгин, славный советник царицы Зиновии 629. Мне смутно помнится, что я вычитал замечание на сей счет в изумительном его трактате «De sublimi genere» («О возвышенном» (лат.).). Наш век не знал бы события более необычайного, нежели мой побег из тюрьмы, ежели бы он удался 630, и я, разбив свои оковы, стал хозяином в столице королевства. Не мне пришла в голову эта мысль — подсказал мне ее Комартен. Я с жаром за нее ухватился; она не была ни сумасбродной, ни химерической — недаром Первый президент де Бельевр, которому было весьма важно, чтобы наша затея имела надежду на успех, ее поддержал, а канцлер и Сервьен, находившиеся в Париже, едва узнав, что я двигаюсь к столице, тотчас подумали лишь о том, как бы убраться подальше и спастись бегством. Об этом были первые слова Сервьена, человека отнюдь не робкого десятка, когда он получил донесение маршала де Ла Мейере. Прибавьте к этому благодарственный молебен, который отслужили в соборе Богоматери в честь моего освобождения 631, и фейерверки, которые пускали во многих кварталах Парижа, хотя народ меня не видел, и судите сами, каких плодов я мог ждать от своего появления в Париже.

Вот что я мог бы возразить тем, кто порицал меня за мою затею; я прошу их об одном — заглянуть в собственную душу и ответить по совести, поверили ли бы они, что давняя моя речь против кардинала Мазарини, произнесенная в присутствии всего Парламента на другой день после битвы при Ретеле 632, увенчается таким успехом, каким она увенчалась, предложи я им произнести ее за четверть часа до этого успеха. Я уверен, что таково свойство почти всех великих предприятий; уверен также, что зачастую в них должно рисковать, и тем более уверен, что в этом случае риск был оправдан, ибо на худой конец мы совершили бы дело, которое вызвало бы шум и которое я решительно продолжил бы при обстоятельствах благоприятных, а если бы почва оказалась более зыбкой, нежели я предполагал, я действовал бы осмотрительно и сдержанно; ибо я намеревался явиться в Париж, всемерно выказывая дух миролюбия, объявить в Парламенте и в Ратуше, что я прибыл для того лишь, чтобы вступить в свои обязанности архиепископа, и впрямь сделать это в моем храме; поглядеть, какое действие окажет это на народ, взволнованный множеством событий, ибо Аррас осажден был в ту пору принцем де Конде 633. Увидев меня в Париже, Король не предпринял бы своего наступления в Аррасе, сторонники Принца, которых немало было в Париже, без сомнения, присоединились бы к моим друзьям; бегство канцлера и Сервьена нагнало бы страху на мазаринистов; тайное пособничество Первого президента де Бельевра также дало бы мне перевес. Первый президент Счетной палаты Николаи говорил мне позднее, что, поскольку в моем деле были нарушены все формальности, его собратья не колебались бы ни минуты, чтобы, насколько от них зависело, подтвердить мои права на архиепископство. Сделав первые шаги, я узнал бы, как далеко мне должно и можно зайти потом. Если бы, как я уже сказал, я встретил на своем пути препятствий более, нежели предполагал, мне пришлось бы немного отступить, придать делу характер исключительно церковный, и, утвердившись в своей епархии, удалиться в Мезьер, куда двести конников сопроводили бы меня совершенно беспрепятственно, поскольку войска Короля были далеко. В крепости находился виконт де Ламе; и даже сам Нуармутье, хотя он, как вы видели выше, под рукой сговорился с двором, принужден был бы обойтись со мною как нельзя более предупредительно, во-первых, чтобы не покрыть себя совершенным уж позором в глазах всего света, во-вторых, ради собственной выгоды, ибо Шарлевиль и Монт-Олимп ничего не стоят без поддержки Мезьера. По выходе моем из Венсенна Нуармутье в некотором роде даже возобновил со мной прежнюю дружбу; полагая, что я со дня на день получу свободу, он воспользовался этой минутой, чтобы со мной примириться, и послал ко мне Браншекура, пехотного капитана, служившего в гарнизоне Мезьера. Капитан доставил мне письмо, подписанное Нуармутье и виконтом де Ламе: оба писали ко мне так, словно всегда были, остаются и до конца жизни останутся моими приверженцами. В отдельной записке виконт уведомлял меня, что герцог де Нуармутье, как никогда прежде, тщится показать мне свою преданность, дабы искупить прошлое пылким рвением, которое в нынешних обстоятельствах уже не может более, по крайней мере по его суждению, рассорить его с двором. Мезьер немногого стоит без Шарлевиля и Монт-Олимпа, а стало быть, я не мог предпринять оттуда сколько-нибудь важного дела, поскольку не доверял Нуармутье, однако я всегда мог бы там укрыться, а в случае, о каком я повествую, это и было для меня всего важнее. План мой рухнул в мгновение ока, хотя все пружины, какие надлежало пустить в ход для его исполнения, работали исправно.

Я бежал из крепости в субботу, 8 августа, в пять часов пополудни; дверца маленького сада захлопнулась за мною словно бы сама собой; верхом на палке 634 я благополучно спустился по стене бастиона в сорок футов высотой. Лакей по имени Фромантен, который служит у меня и поныне, отвлек внимание караульных, поднеся им вина. Они отвлеклись и сами, заглядевшись на якобинского монаха, который купался в реке, да к тому же еще стал тонуть. Часовой, стоявший в двадцати шагах от меня, но там, откуда он не мог меня настигнуть, выстрелить не решился, — заметив, что он навел на меня свой мушкет, я крикнул: «Если ты выстрелишь, я велю тебя повесить»; на допросе он признался, что, услышав эту угрозу, вообразил, будто маршал со мной в сговоре. Два молоденьких пажа, купавшиеся в реке, увидя, как я скольжу по веревке, закричали, что я сбежал, но на их вопли никто не откликнулся — подумали, что они зовут на помощь тонущему якобинцу. Четверо моих дворян в урочный час поджидали меня внизу равелина, делая вид, будто поят своих лошадей, собираясь на охоту. Я сам оказался в седле, прежде чем поднялась хоть малейшая тревога, и, поскольку по дороге от Нанта до Парижа меня ждали сорок две подставы, я непременно прибыл бы в столицу во вторник с зарей 635, если бы не происшествие, которое, можно сказать, роковым образом повлияло на всю дальнейшую мою судьбу. Но прежде, чем рассказать вам о нем, я хочу упомянуть об обстоятельстве, важном в том смысле, что оно показывает, как опасно полагаться на шифр.

Мы с принцессой Пфальцской пользовались шифром, который прозвали непроницаемым, уверенные в том, что его нельзя прочесть, не зная слова, служащего к нему ключом. Мы полагались на него настолько безоглядно, что с его помощью не обинуясь сообщали друг другу самые важные и сокровенные тайны, доверяя их простым гонцам. Этим самым шифром сообщил я Первому президенту, что побег мой назначен на 8 августа; тем же шифром Первый президент уведомил меня, чтобы я бежал ни на что не глядя; тем же шифром отдал я распоряжения, необходимые для устройства моих подстав, и тем же шифром Аннери и Лайево уговорились со мной о том, в каком месте должны присоединиться ко мне дворяне Вексена, чтобы сопроводить меня в Париж. Принц де Конде, у которого на службе состоял один из самых искусных в мире отгадчиков тайнописи — его, помнится, звали Мартен, — шесть недель продержал у себя в Брюсселе этот шифр и вернул мне его, признав, что Мартен подтвердил: прочитать его нельзя. Вот, казалось бы, неоспоримое доказательство достоинств шифра, но недолго спустя он был разгадан. Жоли, который, хотя и не знал шифровального ремесла, поразмыслив, нашел к нему ключ и представил его мне в Утрехте, где я в ту пору находился 636. Простите мне это маленькое отступление, быть может небесполезное. Возвращаюсь к своему повествованию.

Вскочив в седло, я помчался в направлении Мова, городка, расположенного, если не ошибаюсь, в пяти лье от Нанта, у самой реки, где по уговору должны были ждать меня герцог де Бриссак и шевалье де Севинье с лодкой, для переправы на другой берег. Конюший герцога де Бриссака, Ла Ральд, скакавший впереди меня, посоветовал мне сразу пустить лошадь в галоп, чтобы солдаты маршала не успели закрыть ворота в конце маленькой улочки предместья, которые мы непременно должны были миновать и где стояла стража. У меня была великолепнейшая лошадь, она обошлась де Бриссаку в тысячу экю. Я, однако, не отпускал поводья, потому что дорога была скверная и скользкая; но тут один из моих дворян, по имени Буагерен, крикнул мне, чтобы я держал наготове пистолет, ибо он заметил двух гвардейцев маршала, и, хотя они не обращали на нас никакого внимания, я и в самом деле выхватил пистолет; я приставил его к виску того из солдат, что оказался ближе ко мне, чтобы помешать ему схватить под уздцы мою лошадь, но тут солнце, стоявшее еще довольно высоко, заиграло на металле пистолета; яркая вспышка испугала мою лошадь, чуткую и сильную, она сделала резкий скачок и рухнула как подкошенная. Я отделался переломом плеча, которое ушиб о воротный столб. Один из моих дворян, по имени Бошен, поднял меня, вновь усадил на лошадь, и, хотя я страдал от ужаснейших болей и время от времени дергал себя за волосы, чтобы не лишиться чувств, я проделал пять лье, уйдя от преследования Командующего артиллерией 637, который во весь опор гнался за мной, в сопровождении, если верить песенке Мариньи, всех рогоносцев Нанта. В условленном месте меня ждали с лодкой де Бриссак и де Севинье. Шагнув в нее, я упал замертво; меня привели в чувство, плеснув в лицо водой. На другом берегу я хотел сесть на лошадь, но силы мне изменили, и пришлось де Бриссаку устроить мне убежище в огромном стоге сена, поручив меня попечениям дворянина по имени Монте, державшего меня на коленях. Де Бриссак взял с собой Жоли, — из всех провожатых у меня остались только он и Монте, ибо лошади трех остальных выбились из сил. Де Бриссак направился прямо в Бопрео 638 с намерением собрать там дворян, чтобы вызволить меня из моего стога.

Но пока они готовятся к сбору, я хотел бы рассказать вам о замечательных подвигах добрых моих слуг, которые заслуживают не быть преданными забвению 639. Доктора Наваррского коллежа, Пари, который, подкинув свою шапочку, подал знак четырем дворянам, помогавшим мне в моем побеге, заметил на берегу конюший маршала Кулон, — он не только схватил доктора, но и отвесил ему несколько затрещин. Пари, однако, не растерялся и, прикинувшись этаким простачком, забормотал: «Погодите у меня, я пожалуюсь господину маршалу, как вы попусту время теряете, обижая бедного пастыря, а господина кардинала боитесь, потому что у него к седлу приторочены добрые пистолеты». Кулон, попавшись на удочку, спросил, где я. «Не видите разве, — отвечал Пари, — вон он идет в деревню». Благоволите заметить, что доктор видел, как я переправился на другой берег. Так он отвел от себя опасность, и должно признать, что подобная находчивость встречается не столь уж часто. А вот не менее редкое присутствие духа. Тот, кого доктор желал выдать за меня, когда уверил Кулона, будто я иду в деревню, да еще указал на него пальцем, был Бошен, о котором я упоминал выше и который не мог за мной следовать, потому что загнал лошадь. Кулон, приняв Бошена за меня, бросился ему вслед, и, поскольку на подмогу конюшему уже скакали верховые, он подбежал к Бошену с пистолетом в руке. В свою очередь наведя пистолет на Кулона, Бошен пригвоздил его к месту; при этом у него достало хладнокровия заметить в десяти — двенадцати шагах от себя лодку. Он прыгнул в нее и, целясь из одного пистолета в Кулона, чтобы не дать ему двинуться, другой пистолет приставил к виску лодочника и заставил того переправиться на другой берег. Решимость Бошена спасла не только его самого, но содействовала и моему спасению, потому что Командующий артиллерией, не найдя на месте лодки, принужден был искать переправы гораздо ниже по реке.

А вот поступок другого свойства, который, однако, еще более содействовал моему освобождению. Я уже говорил вам, что, как только аббат Шарье сообщил мне об отказе папы принять мое отречение, я послал в Рим Мальклера, чтобы исхлопотать согласие Его Святейшества. Двор отправил с ним Гомона, который вез текст отречения, подписанный моей рукой, для передачи кардиналу д'Эсте с приказанием ходатайствовать о нем перед папой, ибо в Риме более не было французского посла 640. В Лионе утомленный дорогой Гомон решил от Марселя плыть морем, Мальклер же упорствовал в своем намерении ехать через горы, и, так как путь этот был короче, Гомон счел за благо вручить ему пакет, адресованный кардиналу д'Эсте. Как видите, Гомон был изрядно глуп и к тому же не знал правила, которое я неустанно внушал своим людям: в делах важных ни во что не ставить усталость, опасность и расходы. За это свое незнание Гомону пришлось поплатиться. Оригинала моего отречения в пакете не оказалось, хотя пакет был по-прежнему старательно запечатан. Когда Гомон стал на это жаловаться, Мальклер, бывший ко всему прочему храбрее его, в свою очередь стал жаловаться на его коварство. Недоразумение это помогло папе ввести в сомнение кардинала д'Эсте, который никак не мог решить, чем вызвано бездействие Рима — нежеланием Его Святейшества исполнить волю французского двора или отсутствием оригинала моего отречения. Мальклеру еще прежде приказано было просить папу от моего имени, в случае если он не примет моего отречения, помедлить с отказом, чтобы облегчить мой побег. Как видите, Мальклер предоставил папе вдобавок отличный для этого предлог. Кардинал д'Эсте, которого потчевали отсрочками, сам медлил с ответом Мазарини. Потому и Мазарини все реже и не так настойчиво требовал от маршала передать меня в руки Короля; таким образом я имел удовольствие быть обязанным усердию и уму двух моих слуг (поскольку аббат Шарье также участвовал в этой интриге) тем, что у меня оказалось вдоволь времени, чтобы обдумать и приготовить мой побег. Возвращаюсь, однако, к стогу сена, где я скрывался.

Я оставался там более семи часов, терпя мучения неописанные. Плечо у меня было сломано и вывихнуто, ушиб причинял мне страшную боль, к девяти часам вечера открылась лихорадка, вызванный ею жар еще усугублялся прением свежего сена. Хотя река была в двух шагах, я не смел напиться воды: если бы мы с Монте выбрались из стога, некому было бы снова сложить сено так, чтобы разворошенный стог не надоумил моих преследователей искать меня в нем. Справа и слева от нас то и дело слышался топот всадников. По голосу мы даже узнали Кулона. Кто сам не испытал жажды, тот не поверит и не поймет, как ужасны ее муки. Г-н де Ла Пуаз-Сент-Оффанж, знатный вельможа, живший поблизости и предупрежденный де Бриссаком, который заехал к нему по пути, в два часа пополуночи явился взять меня из стога, удостоверившись прежде, что в окрестностях более не видно конных. По его приказанию меня уложили на носилки для навоза, и два крестьянина перенесли меня на сеновал принадлежащего ему дома в одном лье от реки. Здесь меня снова засыпали сеном, но, поскольку я мог утолить жажду, я едва ли не блаженствовал 641.

Герцог и герцогиня де Бриссак явились за мною через семь или восемь часов в сопровождении пятнадцати или двадцати верховых и доставили меня в Бопрео, где я увидел аббата Белеба, бывшего у них в гостях, и где провел всего одну ночь, пока не съехалось местное дворянство. Герцог де Бриссак был горячо любим в своих краях — за этот короткий срок ему удалось собрать более двухсот дворян. Герцог де Рец, еще более любимый своими земляками, присоединился к нему с тремястами человек в четырех лье от Бопрео. Наш путь пролегал почти в виду Нанта, из ворот которого выехали несколько солдат маршала, открывшие по нас стрельбу. Их отбросили до городской заставы, и мы без всяких приключений прибыли в Машкуль, находящийся во владениях Рецев. Моя радость была, однако, омрачена огорчениями семейственными. Г-жа де Бриссак, которая во все время этого путешествия держала себя геройски, на прощанье вручив мне бутылку ароматной настойки, сказала: «Если бы не ваши злоключения, я подмешала бы сюда яду». Она винила меня в вероломстве Нуармутье, разгласившего то, что касалось до наших с ней отношений, о чем вы читали во втором томе моего сочинения. Не могу передать вам, как огорчили меня ее слова — с невыразимой силой ощутил я тогда, что благородное сердце чувствительно до слабодушия к упрекам тех, кому почитает себя обязанным.

Отнюдь не столь чувствителен оказался я к жестокости г-жи де Рец и ее отца. Они не удержались, чтобы не выказать мне свою неприязнь тотчас после моего к ним прибытия. Герцогиня сетовала на то, что я не посвятил ее в свою тайну, хотя она покинула Нант накануне моего бегства. Отец ее, почти не скрывая, злобился на меня за то, что я упрямо отказываюсь подчиниться приказаниям Короля — он делал все, чтобы через де Бриссака убедить меня подтвердить двору мое отречение 642. На самом же деле и он и она смертельно боялись маршала де Ла Мейере, который в ярости от моего побега и еще более от того, что никто из дворян его не поддержал, грозил предать огню и мечу их владения. В страхе своем они дошли до того, что вообразили, а точнее сказать, пожелали внушить другим, будто недуг мой — следствие моей изнеженности, что никакого вывиха у меня нет и я отделался одним лишь легким ушибом. Приближенный хирург герцога де Реца твердил об этом всем и каждому, как и о том, что с моей стороны жестоко из-за такой безделицы подвергать опасности всю мою родню, которая со дня на день может оказаться осажденной в Машкуле. Я тем временем не покидал постели, испытывая жестокие страдания и не в силах даже повернуться с боку на бок 643. Но подобные речи выводили меня из терпения настолько, что я решил покинуть этих людей и бежать в Бель-Иль, куда, по крайней мере, мог добраться морем. Пуститься в этот путь было весьма рискованно, ибо маршал де Ла Мейере вооружил все побережье. И все же я дерзнул.

В порту Ла-Рош, всего в полулье от Машкуля, я сел в шлюпку 644, которой Ла Жискле, капитан корабля и опытный мореход, пожелал править сам. Непогода вынудила нас бросить якорь в Ле-Круазике, где нас едва не задержала шлюпка, посланная ночью проверить, кто мы такие. Ла Жискле, знавший местное наречие и нравы, ловко выпутался из беды. На другой день с рассветом мы вновь вышли в море и вскоре увидели бискайский баркас 645, пустившийся за нами в погоню. Мы стали спасаться от него бегством, ради де Бриссака, которому вовсе не хотелось оказаться в Испании, ибо, в отличие от меня, он не бежал из тюрьмы, а, стало быть, путешествие подобного рода могло быть вменено ему в преступление. Поскольку баркас шел полным ходом и уже настигал нас, мы почли за благо пристать к острову Рюис. Баркас двинулся было туда вслед за нами, довольно долго лавировал у нас на глазах, но потом скрылся из виду. Мы вышли в море ночью и с рассветом прибыли в Бель-Иль.

Во все время этого путешествия я терпел муки невообразимые, и только крепость моего сложения не дала возникнуть и распространиться гангрене от обширной раны, которую врачевать было нечем, кроме соли и уксуса.

Таких обид, как в Машкуле, мне в Бель-Иле претерпеть не пришлось, однако, правду сказать, твердости я встретил там не более. Во владениях Рецев вообразили, будто комендант Ла-Рошели де Нёшез вот-вот получит приказ осадить Бель-Иль. Там узнали, что маршал де Ла Мейере велел снарядить в Нанте два больших баркаса 646. Известия эти были правдивы и точны, однако опасность была вовсе не так близка. Чтобы она приблизилась, должно было пройти время куда более долгое, нежели то, в каком нуждался я для того, чтобы поправить свое здоровье. Но страх, охвативший Машкуль, поселил тревогу в Бель-Иле — я заметил ее, когда понял, что окружающие думают, будто никакого вывиха в плече у меня нет, и от боли, причиняемой ушибом, болезнь моя представляется мне опаснее, чем она есть в действительности. Трудно описать, какое горькое чувство пробуждают подобные пересуды, когда ты сознаешь всю их несправедливость. Правда, горечь эта скоро переменяет свой характер, если ты замечаешь, что пересуды порождены страхом или усталостью. В тех, о которых я вам рассказываю, сказалось и то и другое.

Шевалье де Севинье, человек храбрый, но корыстолюбивый, опасался, как бы не сровняли с землей его замок; герцог де Бриссак, полагавший, что довольно искупил не столько слабодушие, сколько нерадивость, оказанную им во время моего ареста, спешил завершить приключение, подвергавшее его покой тревогам, которым не видно было конца. Мне ничуть не менее, чем им самим, не терпелось освободить их от дела, в которое они замешались из одной любви ко мне. Разница была лишь в том, что я не считал угрожающую им и мне опасность столь близкой, чтобы я не мог повременить, полечиться и раздобыть подходящее для плавания судно. Они убеждали меня отправиться в Голландию на гамбургском паруснике, стоявшем на рейде в бухте, а я находил, что не должен вверяться неизвестному мне лицу, которое будет знать, кто я, и может доставить меня вовсе не в Голландию, а в Нант. Я предложил им привести мне фрегат бискайских корсаров, который виднелся у оконечности острова, где он бросил якорь, но они опасались преступить закон, войдя в сношения с испанцами. Короче, мне так наскучили поминутно терзавшие их страхи, оправданные и беспричинные, что я нанял рыбачью лодку, куда, кроме меня, сели всего пять матросов с Бель-Иля, Жоли, двое служивших у меня дворян — одного звали Буагерен, другого Саль — и лакей, которого уступил мне мой брат. Лодка гружена была сардинами, что оказалось довольно кстати, потому что денег у нас было в обрез. Брат выслал мне их, но гонец был перехвачен кораблем охраны. У тестя его недостало благородства предложить мне денежную помощь. Де Бриссак ссудил мне восемьдесят пистолей и комендант Бель-Иля — четыре. Мы сбросили свою одежду, облачились в жалкие лохмотья гарнизонных солдат и с наступлением темноты вышли в море с намерением держать курс на Сан-Себастьян в Гипускоа. Путь туда был довольно далеким для суденышка вроде нашего, ибо от Бель-Иля до Сан-Себастьяна восемьдесят больших лье, но это был ближайший порт из всех, где я мог высадиться, не страшась опасности. Всю ночь бушевала буря. К утру она утихла, но штиль не обрадовал нас, потому что единственный наш компас, не помню уж по какой несчастной случайности, упал в море.

Наши матросы совершенно растерялись и, будучи к тому же людьми невежественными, не могли определить, где мы находимся; они взяли курс туда, куда нас принудило направиться погнавшееся за ними судно. По его очертаниям матросы решили, что оно принадлежит туркам из Сале 647. Поскольку к вечеру преследователи убрали паруса, мы решили, что они боятся приближения к суше и, стало быть, мы от нее поблизости. Впрочем, об этом же свидетельствовали небольшие пичужки, которые подлетали к нашей мачте. Весь вопрос был в том, чей это берег, ибо мы одинаково боялись и французов и турок. В таком сомнении мы лавировали вдоль берега всю ночь и весь следующий день, а когда попытались подойти к встречному судну, чтобы узнать, где мы, оно, вместо всякого ответа, дало по нам три пушечных залпа. Запас воды у нас был очень скуден, и мы боялись, как бы нас не застигла буря, предвестники которой уже появились. Ночь, однако, прошла довольно тихо, а на рассвете мы заметили в море шлюпку. Мы настигли ее с превеликим трудом, потому что три человека, в ней бывшие, вообразили, что мы корсары. Мы обратились к ним по-испански и по-французски, они не понимали ни того, ни другого языка. Один из них закричал: «Сан-Себастьян», чтобы объяснить нам, откуда он. Мы показали ему деньги и ответили: «Сан-Себастьян», чтобы он понял, что туда мы и хотим попасть. Он перебрался в нашу лодку и повел ее в Сан-Себастьян, что было для него делом несложным, ибо мы находились неподалеку от этого порта 648.

Не успели мы ступить на землю, как у нас тотчас спросили свидетельство о фрахте, без которого в море обойтись невозможно, — всякий, кто пускается в плавание, не обзаведясь им, может быть вздернут без всякого суда. Хозяин нашей лодки не подумал об этом, полагая, что я не нуждаюсь в подобной бумаге. Но отсутствие ее при том, что мы были одеты в рубище, побудило стражников в порту объявить, что, похоже, нам не миновать качаться утром на перекладине. Мы отвечали, что нас знает барон де Ватвиль, наместник испанского короля в Гипускоа. Услышав это имя, стражники отвели нас в какой-то трактир и дали человека, который доставил Жоли к г-ну де Ватвилю, находившемуся в Пасахесе и при взгляде на лохмотья Жоли решившему было, что это самозванец. Впрочем, барон на всякий случай не обнаружил своих подозрений и наутро явился ко мне в трактир. Он приветствовал меня с отменной учтивостью, в которой, однако, чувствовалось смущение человека, по своей должности привыкшего часто иметь дело с плутами. Прибытие Бошена, которого я послал в Париж из Бопрео и которого друзья мои поспешили отправить ко мне, как только узнали, что я высадился в Сан-Себастьяне, несколько успокоило г-на де Ватвиля. Бошен сообщил наместнику столько различных новостей, что тот понял: посланец, столь осведомленный, — не подставное лицо. Новостей, привезенных Бошеном, оказалось даже больше, нежели то было желательно наместнику, ибо от Бошена он узнал, что французская армия прорвала линии испанцев, осадивших Аррас, и сообщение это, поспешно переданное бароном в Мадрид, было первым известием, полученным в Испании об этом разгроме. Бошен доставил мне его с неслыханной быстротой на фрегате бискайских корсаров, который он нанял у оконечности Бель-Иля и который охотно принял его на борт, узнав, что он держит путь ко мне в Сан-Себастьян. Друзья мои, опасавшиеся, что я намерен укрыться в Мезьере, снарядили ко мне Бошена, чтобы он убедил меня ехать в Рим. Совет этот был несомненно самым разумным, хотя плоды его оказались не самыми счастливыми. Я последовал ему без колебаний, хотя и не без грусти.

Я довольно знал папский двор, чтобы понимать, что роль беглеца и просителя при нем не из числа приятных; несмотря на проигрыш, я стремился продолжать игру против Мазарини, и в душе моей бушевали чувства, которые влекли меня в те края, где я мог бы дать волю своему мщению. Не надеясь, что герцог де Нуармутье окажет мне всю ту поддержку, какая может мне понадобиться впоследствии, я, будучи полновластным хозяином Мезьера, предполагал, однако, что, оказавшись в Мезьере самолично, сумею, может быть, получить от Нуармутье некоторую помощь, ибо по наружности он все-таки сохранял со мной дружественные отношения и, едва узнав о том, что я оказался на свободе, вместе с виконтом де Ламе даже послал ко мне дворянина, предлагая пристанище в подчиненных им крепостях. Друзья мои не сомневались в том, что в Мезьере я и впрямь найду приют, и приют совершенно надежный. Но они отнюдь не были уверены в надежности Шарлевиля, а поскольку крепости эти расположены так, что одна из них немногого стоит без другой, друзья мои, зная настроение Нуармутье, полагали, что мне лучше не рассчитывать там укрыться. Повторю вам снова то, что уже говорил: как знать, быть может, мне следовало довериться не столько добрым намерениям Нуармутье, сколько положению, в каком он сам невольно оказался бы. Но совет друзей моих одержал верх над прочими соображениями. Они же доказывали мне, что естественное прибежище гонимого кардинала и епископа — Ватикан; но бывают времена, когда не худо предвидеть, что место прибежища может легко превратиться в место изгнания. Я предвидел это и, однако, избрал его. К чему бы ни привел мой выбор, я никогда в нем не раскаивался, ибо поступил так из уважения к советам тех, кому был обязан. Я гордился бы им еще более, будь он плодом моей осмотрительности и желания добиться восстановления моих прав одним лишь путем, приличествующим лицу духовному.

Испанцы весьма желали бы, чтобы я принял другое решение. Как только г-н де Ватвиль признал во мне кардинала де Реца, — а случилось это спустя восемь или десять часов после нашей встречи благодаря описанным выше обстоятельствам, а также благодаря служившему у него секретарю-бордосцу, который не раз видел меня в Париже, — он немедля поселил меня у себя в доме на самом верхнем этаже, спрятав меня так надежно, что маршал де Грамон, находившийся всего в трех лье от Сан-Себастьяна 649, хотя сначала и послал ко двору нарочного с сообщением о моем прибытии, на другой день был совершенно обманут и послал другого гонца с опровержением первой депеши. Три недели я провел в постели не в силах шевельнуться, и хирург барона де Ватвиля, весьма искусный в своем ремесле, не хотел браться за лечение, находя, что уже слишком поздно. Вывихнутая рука болталась как плеть, и хирург приговорил меня остаться на всю жизнь калекой. Я послал Буагерена с письмом к испанскому королю, умоляя Его Величество позволить мне пересечь его владения, дабы добраться до Рима. Дворянин этот принят был Его Католическим Величеством 650 и доном Луисом де Харо как нельзя лучше. Его снарядили в обратный путь на другой же день; ему вручили цепь стоимостью в восемьсот экю; мне прислали крытые носилки и немедля отправили ко мне дона Кристобаля де Крассенбаха, немца, который давно осел в Испании и был секретарем по внешним сношениям и доверенным лицом дона Луиса. К каким только ухищрениям не прибегал этот секретарь, пытаясь убедить меня отправиться в Мадрид. Я отговаривался тем, что поездка эта не принесет никакой пользы Его Католическому Величеству, а враги мои используют ее против меня. Моих доводов, которые были, как видите, весьма разумны, никто не слушал; я выразил этому удивление, и Ватвиль, который в присутствии секретаря его поддерживал, и притом с жаром, позднее наедине сказал мне: «Поездка ваша обошлась бы королю в пятьдесят тысяч экю, а вам, быть может, стоила бы Парижского архиепископства; проку от нее никакого, и, однако, я должен соглашаться с секретарем, иначе я поссорюсь с двором. Мы руководимся правилом Филиппа II, который всегда старался связать руки иностранцам, публично их скомпрометировав. Видите, как мы применяем это правило — вот так, как нынче». Слова эти знаменательны, я не раз впоследствии вспоминал их, размышляя о поведении испанского Совета. И мне не раз казалось, что он столь же грешит чрезмерной приверженностью к общим своим правилам, сколь во Франции грешат пренебрежением к правилам как общим, так и частным.

Видя, что ему не убедить меня ехать в Мадрид, дон Кристобаль приложил все старания, чтобы принудить меня сесть на фрегат из Дюнкерка, стоявший в Сан-Себастьяне, и сулил мне золотые горы, если я соглашусь плыть во Фландрию, чтобы, договорившись с принцем де Конде, предоставить в его распоряжение Мезьер, Шарлевиль и Монт-Олимп. Дон Кристобаль имел причины предложить мне такой выход, ибо это и впрямь было на руку его государю. Мне, однако, по причинам, изложенным выше, пришлось отказаться от его предложения. Впрочем, дон Кристобаль был столь благороден, что, несмотря на решительный мой отказ, приказал принести обтянутую зеленым бархатом шкатулку, в которой лежали сорок тысяч экю в монетах достоинством по четыре экю. Я не считал себя вправе принять их, не оказав никаких услуг Его Католическому Величеству; сославшись на это, я со всем подобающим почтением отклонил подарок; но поскольку ни у меня, ни у моих людей не было ни белья, ни одежды, а четыре сотни экю, вырученные от продажи сардин, я почти без остатка роздал слугам Ватвиля, я просил дона Кристобаля ссудить мне под расписку четыре сотни пистолей, которые позднее ему возвратил.

Окрепнув немного, я выехал из Сан-Себастьяна по Валенсианской дороге, рассчитывая добраться до Винароса, куда дон Хуан Австрийский, пребывавший в Барселоне, должен был, по словам дона Кристобаля, прислать за мной фрегат и галеру. В носилках испанского короля, под именем маркиза де Сен-Флорана и под охраной дворецкого барона де Ватвиля, который говорил всем, что я бургундский дворянин 651 и еду служить Королю в герцогство Миланское, я пересек из конца в конец все Наваррское королевство. В Туделе, довольно большом городе, куда я прибыл, миновав Памплону, я застал народ в сильном волнении. Ночь напролет жители не тушили огней и несли караул. Взбунтовались окрестные пахари, которым запретили охоту. Они ворвались в город, учинили в нем беспорядки и даже разграбили несколько домов. При виде караула, поставленного в десять часов вечера возле постоялого двора, где я остановился, я стал беспокоиться о собственной участи, уповая, однако, на королевские носилки и погонщиков мулов, одетых в королевскую ливрею. В полночь в мою комнату вошел некий дон Мартин с длинной шпагой и большим круглым щитом в руке. Он объявил мне, что он сын хозяина здешнего подворья и пришел уведомить меня, что народ возбужден — подозревают, что я француз, явившийся подстрекнуть бунтовщиков-землепашцев; сам алькальд 652 не знает, что делать; как бы чернь, воспользовавшись удобным предлогом, не ограбила меня и не убила; даже караульные, стоящие у входа, начали роптать и волноваться.

Я просил дона Мартина как бы невзначай показать караульным королевские носилки, разрешить погонщикам поговорить с караульными и устроить так, чтобы стражники могли побеседовать с доном Педро, дворецким барона де Ватвиля. Тот как раз в эту минуту вошел в мою комнату, чтобы сказать мне, что это endemoniados (одержимые бесом (исп.).), они не внемлют никаким уговорам и грозились прикончить его самого. Всю ночь мы слушали вместо серенад нестройный хор голосов, певших или, лучше сказать, горланивших песни против французов. Утром я почел за благо хладнокровным поведением показать этим людям, что мы не считаем себя французами, и хотел выйти послушать мессу. Но на пороге я наткнулся на часового, который весьма грубо заставил меня вернуться в дом, приставив дуло пистолета к моему виску и объявив, что алькальд приказал ему именем короля не выпускать меня на улицу. Я послал к алькальду дона Мартина, чтобы тот объяснил ему, кто я такой, с ним пошел и дон Педро. В это время алькальд сам явился ко мне; он положил свой жезл у моего порога, приблизясь ко мне, преклонил колено, поцеловал край моего камзола, но при этом объявил, что не может выпустить меня на улицу, пока не получит на сей счет повеления вице-короля 653 Наваррского, графа Сан-Эстебана, пребывающего в Памплоне. Дон Педро отправился туда с одним из городских служащих и вернулся, передав мне множество извинений. Для охраны мне предоставили пятьдесят мушкетеров верхами на ослах, которые сопроводили меня до Кортеса.

Я продолжал свой путь через королевство Арагонское и прибыл в его столицу Сарагосу, большой и прекрасный город. Я был несказанно удивлен, услышав, что на улицах все говорят по-французски. Французов и в самом деле здесь великое множество 654, особливо ремесленников, которые преданы Испании более, нежели местные уроженцы. В двух или трех лье от Сарагосы меня встретил посланец вице-короля Арагонского, герцога Монтелеоне, неаполитанца из рода Пиньятелли, объявивший мне от имени герцога, что тот сам выехал бы мне навстречу со всеми своими дворянами, если бы король, его государь, не уведомил его, что я воспротивился бы такой встрече и должно повиноваться моему желанию. Приветствие это, как видите, весьма учтивое, сопровождалось великим множеством любезностей, а также всевозможными развлечениями, какие предоставили мне в Сарагосе. Позвольте мне остановиться на них, чтобы рассказать вам о некоторых обстоятельствах, какие я нахожу достойными упоминания. При въезде в город со стороны Туделы виден старинный дворец мавританских королей, Алькасар, принадлежащий ныне Инквизиции. Рядом тянется аллея, в которой я приметил прогуливающегося священника. Посланец вице-короля рассказал мне, что это священник из Уэски, старинного арагонского города, — его держат в карантине, потому что три недели назад он предал земле последнего своего прихожанина, то есть последнего из двенадцати тысяч человек, умерших от чумы в его приходе 655.

Этот же дворянин показал мне все достойное внимания в Сарагосе, всюду представляя меня как маркиза де Сен-Флорана. Он, однако, не подумал о том, что, называясь маркизом, нельзя увидеть Nouestra Sennora del Pilar 656, одну из знаменитейших святынь во всей Испании. С чудотворной статуи снимают покров лишь в честь монархов и кардиналов. Маркиз де Сен-Флоран не был ни тем, ни другим, и потому, увидев, что я, в черном камзоле с воротником, оказался за оградой капеллы, огромная толпа, сбежавшаяся со всего города на звук колокола, который звонит только во время этой церемонии, вообразила, будто я английский король. В каретах съехалось, наверное, более двухсот дам, они осыпали меня любезностями, на которые я отвечал как человек, не слишком хорошо говорящий по-испански. Церковь эта сама по себе прекрасна, к тому же украшения ее и богатства огромны, а ризница полна сокровищ неисчислимых. Мне показали человека, зажигающего в этом храме лампады, которых в нем несметное множество, и рассказали, будто семь лет подряд его видели у здешних дверей об одной ноге. Теперь он ходил на двух. Декан и каноники храма уверили меня, что весь город, как и они сами, видел его одноногим, и, если мне угодно, через два дня двадцать тысяч человек, и среди них не только местные жители, но и приезжие, подтвердят мне, что видели его калекой. По их словам, он вновь обрел ногу, натираясь лампадным маслом. Каждый год чудо это празднуется при огромном стечении народа; и впрямь, выехав из Сарагосы, после целого дня пути я все еще видел дороги, запруженные людьми всех состояний, которые стремились на этот праздник.

Из Арагона я вступил во владения королевства Валенсианского, которое заслуживает названия не только самой прекрасной страны, но и самого роскошного сада на земле. Гранатовые, апельсиновые, лимонные деревья тянутся там по обе стороны больших дорог. Невиданной красоты и прозрачности воды образуют здесь каналы. Поля, расцвеченные миллионами разнообразных, ласкающих взор цветов, чаруют обоняние миллионами различных ароматов. Так я добрался до Винароса, куда на другой день прибыл командующий неаполитанским галерным флотом, дон Фернандо Карильо Катральбе, чтобы встретить меня на втором из кораблей своей эскадры, великолепной нарядной галере, команда которой усилена была лучшими гребцами и солдатами с флагманской галеры, по этому случаю почти совсем обезоруженной. Дон Фернандо вручил мне письмо от дона Хуана Австрийского, самое учтивое и ласковое. Дон Хуан предлагал мне на выбор эту галеру или фрегат из Дюнкерка, который стоял здесь же и на борту которого находилось тридцать шесть пушек. На фрегате в такое время года легче было миновать Лионский залив — ведь шел уже октябрь 657. Я, однако, избрал галеру, и, как вы увидите, напрасно.

Четверть часа спустя после дона Фернандо Карильо в Винарос прибыл рыцарь ордена Святого Иакова 658 дон Кристобаль де Кардона, объявивший, что вице-король Валенсии, герцог Монтальто, послал его, желая услужить мне всем, что в его власти; зная, мол, что я отверг в Сан-Себастьяне дары Его Католического Величества, он не смеет уговаривать меня принять то, что привез мне pagador (Здесь: казначей (исп.).) галер; но, зная при этом, что поспешный мой отъезд помешал мне взять с собой много денег, а я щедр и, наверное, не прочь угостить гребцов, он надеется, что я не откажусь принять маленькое подношение. Подношение это составили шесть громадных ящиков, наполненных всевозможными валенсианскими сластями, двенадцать дюжин пар восхитительных перчаток испанской кожи и пропитанный благовониями кошелек, в котором оказалось две тысячи золотых монет индийской чеканки 659, стоимость которых равна двум тысячам двумстам или даже тремстам пистолей. Я не чинясь принял подарок, ответив, что, поскольку я не в силах послужить Его Католическому Величеству, я во всех отношениях нарушил бы свой долг, если бы принял столь значительные суммы, какие он оказал мне милость доставить в Сан-Себастьян и предложить в Винаросе; но я оказал бы непочтение столь великому монарху, если бы отверг последний подарок, которым он соблаговолил меня удостоить. Словом, я принял подарок, но перед отплытием отдал сласти капитану галеры, перчатки — дону Фернандо, а золото — дону Педро для передачи г-ну де Ватвилю, в письме напомнив барону о том, как он не раз говорил мне, что не знает, где взять денег, чтобы довести до конца требующую больших расходов постройку флагмана для похода в Вест-Индию (корабль стоял на верфи в Сан-Себастьяне): вот я, мол, и посылаю ему немного золота для уврачевания его головной боли (так он называл заботы, снедавшие его из-за постройки этого судна). Поведя себя таким образом, я, пожалуй, хватил через край. Я поступил правильно, отдав яства капитану; оставил ли я перчатки себе или подарил их дону Фернандо, значения не имело; но две тысячи с лишком пистолей отдавать не следовало. Испанцы никогда мне этого не простили и всегда приписывали ненависти к их народу то, что на самом деле было лишь следствием зарока — ни от кого не брать денег, который я нерушимо исполнял.

Я поднялся на корабль с началом второй ночной вахты во время бури, которая, впрочем, не слишком нам докучала, потому что шли мы с попутным ветром. Мы делали пятнадцать узлов в час и наутро еще затемно прибыли на Мальорку. Поскольку в Арагоне свирепствовала чума, прибывшим с побережья Испании возбранялись сношения с Мальоркой. Начались долгие переговоры о том, чтобы нам позволили сойти на берег, чему весьма решительно воспротивились городские власти. Здешний вице-король, куда менее полновластный, нежели правители других испанских владений, имея повеление своего монарха оказать мне всяческое гостеприимство, добился все же для меня и моих людей дозволения посетить город, однако без права остаться в нем на ночлег. Не правда ли, весьма нелепое условие, ибо занести в город заразу можно и не ночуя в нем. После обеда я заметил это одному мальоркскому дворянину, ответившему мне словами, которые я запомнил, ибо они могут быть применены ко многим жизненным случаям: «Мы не боимся, что вы принесете с собой заразу, ибо нам хорошо известно, что вы не были в Уэске, но, поскольку вы проезжали неподалеку от нее, мы хотим на вашем примере показать, как мы намерены поступать с другими в подобных случаях, и, не причинив беспокойства вам, обеспечить в будущем покой самим себе». По-испански это звучит более выразительно и притом более учтиво, нежели по-французски.

Вице-король, арагонский граф, имени которого я не помню, явился за мною на мол в сопровождении ста или даже ста двадцати карет, полных испанской знати, да притом еще самой родовитой. Он отвез меня слушать мессу в Сео (так в этой стране зовутся соборы), где я увидел тридцать или сорок знатных дам, одна красивее другой, и что самое примечательное — на всем острове вы не встретите уродливой женщины, во всяком случае, они там очень редки. Красота обитательниц Мальорки чаще всего необыкновенно изысканна, ланиты их — цвета розы и лилеи. Таковы же и женщины из простонародья, которых встретишь на улице; они причесываются на особый лад, весьма изящно. Вице-король дал в мою честь великолепный обед в роскошном шатре из золотой парчи, который он повелел раскинуть на берегу. Потом он пригласил меня послушать пение в женском монастыре, где монахини могли поспорить красотой с городскими дамами. Отделенные от нас решеткой, они славили своего святого в песнопениях, которых мелодия и слова были сладострастнее песенок Ламбера. Вечером мы совершили прогулку в окрестностях города, прекраснейших в мире и похожих на сады королевства Валенсия. Потом мы возвратились к вице-королеве, безобразной как смертный грех, — сверкая драгоценностями, она восседала под балдахином в окружении шестидесяти своих дам, избранных среди первых красавиц города, которые рядом с ней казались еще прекраснее. Потом меня проводили на галеру, освещая мне путь пятьюдесятью факелами из белого воска, под гром всей береговой артиллерии и под звуки бесчисленных гобоев и труб. Таким развлечениям я предавался три дня, которые буря принудила меня провести на Мальорке.

Я отплыл с острова 4 октября при свежем попутном ветре; проделав за полсуток пятьдесят больших лье, я еще до наступления темноты благополучно прибыл в порт Маон, самый прекрасный порт на Средиземном море. Вход в гавань очень узок: в нем навряд ли разойдутся две галеры. Но потом гавань вдруг расширяется, образуя продолговатый водоем — половину большого лье в поперечнике и не меньше лье в длину. Высокие горы, окружающие гавань со всех сторон, являют глазу спектакль, о котором можно сказать без преувеличения: разнообразие и мощь покрывающих склоны деревьев и ручьи, в чудесном обилии по ним стекающие, образуют тысячи картин, поражающих воображение зрителя, более нежели картины оперы 660. Эти же горы, деревья и скалы защищают порт от всех ветров, так что даже во время самых жестоких бурь вода в нем спокойна как в водоеме фонтана и прозрачна как зеркало. Глубина ее всюду одинакова, и индийские галионы бросают здесь якорь в четырех шагах от берега. Наконец, чтобы увенчать все эти совершенства, порт расположился на острове Минорка, который поставляет мореплавателям мясо и другие необходимые им съестные припасы в количестве, большем даже, нежели Мальорка гранаты, апельсины и лимоны.

После того как мы вошли в порт, погода заметно испортилась, и мы принуждены были задержаться здесь на четыре дня. Мы четыре раза пытались выйти в море, но ветер каждый раз возвращал нас вспять. Двадцатичетырехлетний дон Фернандо Карильо, человек благородного происхождения, весьма учтивый и любезный, старался предоставить мне все развлечения, какие только можно найти в этом прекрасном краю. Здесь превосходная охота на всевозможную дичь и в изобилии ловится рыба. Вот способ ловли, которым, насколько мне известно, пользуются лишь в этом порту. Дон Фернандо взял сто турок из числа гребцов, построил их в ряд и дал им в руки канат необыкновенной толщины; четырем из этих рабов он приказал нырнуть, чтобы обвязать канатом огромный камень, а потом вместе с другими их товарищами вытянуть его на сушу. Это им удалось ценой неслыханных усилий; не меньшего труда стоило им раздробить камень ударами молотка. Внутри они нашли семь или восемь раковин, величиной уступающих устрицам, но несравненно более вкусных. Отварили раковины в их собственном соку — это отменное лакомство 661.

Поскольку буря утихла, мы подняли паруса, чтобы выйти в Лионский залив, здесь начинающийся. Он имеет сто лье в длину и сорок в ширину и чрезвычайно опасен как потому, что он, по рассказам, временами вздымает и перекатывает горы песка, так и потому, что с подветренной стороны не имеет порта. Берберский берег, окаймляющий его с юга, неприступен для судов, берег Лангедокский, образующий другую его границу, весьма для них неудобен; словом, плавать по этому заливу на галере отнюдь не приятно в осеннюю пору, а осень была уже в разгаре, ибо приближался праздник Всех Святых, когда в море начинает бушевать шквальный ветер. Дон Фернандо Карильо, один из самых бесстрашных людей в Испании, признался мне, что в этом случае небольшой фрегат надежней самой сильной галеры. Но вышло так, что, будь у нас даже всего лишь крошечная фелука, мы и на ней чувствовали бы себя не хуже, чем на мощном фрегате. Мы прошли залив за тридцать шесть часов при великолепной безоблачной погоде и при ветре, при котором, хотя он подгонял нас, свечи в кормовой каюте почти не нуждались в стеклянных колпаках, какими их обычно накрывают. Так мы вошли в пролив между Корсикой и Сардинией. Дон Фернандо Карильо, увидев облака, заставившие его опасаться перемены погоды, предложил мне бросить якорь в Порто-Конде — покинутом жителями порту в Сардинии; я согласился. Но опасения его рассеялись вместе с облаками, и, не желая терять времени, он переменил решение, к большому счастью для меня, ибо в Порто-Конде бросил якорь герцог де Гиз, направлявшийся к французскому флоту в Неаполь с шестью галерами 662. Дон Фернандо Карильо, узнав об этом два дня спустя, сказал мне, что эти шесть галер были бы ему нипочем, ибо собственная его галера с четырьмя с половиною сотнями гребцов одолела бы их в два счета, однако узнику, бежавшему из тюрьмы, лучше не ввязываться в подобные дела. С крепости Сан-Бонифачо, находящейся на Корсике и принадлежащей Генуе, завидя нас, дали четыре пушечных залпа, и, поскольку мы проходили слишком далеко от нее, чтобы гарнизон мог нас приветствовать, мы посчитали, что нам подают какой-то сигнал; и верно — нас предупреждали о том, что в Порто-Конде враги.

Мы этого не поняли и вообразили, будто нас уведомляют о том, что небольшой фрегат, который маячит впереди у выхода из пролива, принадлежит туркам, как это можно было предположить по его очертаниям. Дону Фернандо пришла фантазия напасть на него, и он просил моего позволения потешить меня битвой, которая закончится в четверть часа. Он приказал идти вдогонку за фрегатом, который, распустив все паруса, казалось, и впрямь обратился в бегство. Но наш рулевой, устремивший все свое внимание на один лишь этот фрегат, не заметил мели, которая, хотя и не выступает из воды, известна настолько, что нанесена даже на морские карты. И галера села на мель. Нет в море опасности более страшной; все завопили: Misericordia! (Господи, помилуй! (исп.)). Гребцы вскочили, пытаясь освободиться от цепей и спастись вплавь. Дон Фернандо Карильо, игравший в пикет с Жоли в каюте на корме, бросив мне первую подвернувшуюся под руку шпагу, крикнул: «Шпагу наголо!» — и сам обнажил свою, раздавая ею удары направо и налево. Все офицеры и солдаты последовали его примеру, опасаясь, как бы гребцы, среди которых было много турков, столкнув галеру с мели, не завладели ею, как уже не раз случалось в подобных обстоятельствах. Когда все расселись по местам, дон Карильо сказал мне с невозмутимой твердостью: «Мне приказано, сударь, позаботиться о вашей безопасности — это первый мой долг. О нем мне следует подумать прежде всего. Потом я прикажу выяснить, не дала ли галера течи». Объявив это, он приказал четырем рабам взять меня на руки и перенести в фелуку. Туда же он усадил тридцать испанских мушкетеров, распорядившись доставить меня на видневшийся в пятидесяти шагах от мели небольшой каменистый островок, где едва могли разместиться четыре или пять человек. Мушкетерам пришлось стоять по пояс в воде — я сжалился над ними и, убедившись, что галера цела и невредима, приказал им вернуться, но они возразили мне, что живущие на берегу корсиканцы, увидев, что у меня нет надежной охраны, ограбят меня и убьют. Варвары эти почитают всех потерпевших кораблекрушение своей добычей.

Галера чудом оказалась цела. И все же более двух часов ушло на то, чтобы снять ее с мели. За мной прислали фелуку, и я вновь поднялся на борт. Выходя из пролива, мы опять заметили фрегат, который, видя, что галера его более не преследует, продолжал свой путь. Мы бросились за ним — он стал уходить. Нагнав его менее чем за два часа, мы увидели, что фрегат и в самом деле турецкий, однако он попал в руки генуэзцам, которые отбили его у турок и вооружили. Признаться, я был очень рад, что приключение на этом закончилось. Битва вовсе мне не улыбалась; она была не опасна, но любая полученная мной в ней царапина поставила бы меня в смешное положение. Дон Фернандо Карильо, человек молодой и большой храбрец, предложил устроить баталию, и у меня недостало духу ему отказать, хотя я понимал, как это неосторожно. Но поскольку погода начала портиться, решено было зайти в Порто-Веккьо — заброшенный порт на острове Корсика. Трубач, посланный туда комендантом находившегося неподалеку генуэзского форта, предупредил нас, что герцог де Гиз с шестью французскими галерами находится в Порто-Конде — судя по всему, он нас заметил и может нынче же ночью напасть на нас, пока мы стоим на якоре.

Мы решили тотчас же выйти в море, хотя надвигалась сильная буря и покидать Порто-Веккьо в темноте было довольно опасно, потому что при самом выходе из порта у подводной скалы образуется весьма коварное течение. С восходом луны ветер свежел, и наконец разыгралась такая буря, подобной которой, быть может, не бывало на море. Королевский лоцман неаполитанского галерного флота, находившийся на нашем судне и проведший в море уже полвека, сказал, что ничего похожего ему не приходилось видеть. Все молились, все исповедовались, один лишь дон Фернандо, который на суше причащался каждый день и вообще отличался ангельским благочестием, один лишь он, говорю я, не торопился пасть на колени перед священниками. Он не мешал каяться другим, но сам воздерживался от покаяния. «Боюсь, — шепнул он мне на ухо, — что исповеди эти, исторгнутые единственно страхом, ничего не стоят». Он все время оставался на своем посту, отдавая приказания с поразительным хладнокровием, и, помню, обращаясь к ветеранам-пехотинцам неаполитанского полка, которые немного растерялись, учтиво и ласково подбадривал их, величая их неизменно sennores soldados de Carlos Quinto (сеньоры солдаты Карла Пятого (исп.).) б63.

Капитан галеры, по имени Виллануэва, в минуту самой большой опасности приказал принести себе кружевные манжеты и красную перевязь, объявив, что истинный испанец умирает с эмблемой своего короля. Он уселся в глубокое кресло и пнул ногой в зубы беднягу-неаполитанца, который, не в силах удержаться на ногах, полз по палубе на четвереньках, крича: «Sennor don Fernando, par l'amor de Dios, confession!» (Сеньор дон Фернандо, ради Бога, исповедь! (исп.)). Ударив беднягу, Виллануэва воскликнул: «Ennemigo de Dios, pides confession!» (Ах ты, вражий сын. И ты еще смеешь просить об исповеди! (исп.)). Когда я стал убеждать капитана, что он прибегнул не к самому лучшему доводу, он возразил мне, что este veilaco (этот трус (исп.).) бесчестит всю галеру. Вы не можете представить себе весь ужас большой бури, но вы не можете также вообразить себе весь ее комизм. Один сицилийский монах ордена обсервантов 664, устроившись у грот-мачты, твердил, что ему явился Святой Франциск и уверил, что мы не погибнем. Вздумай я описывать вам все страхи и нелепости, какие приходится наблюдать в подобных случаях, я никогда бы не кончил.

Смертельная опасность длилась всего семь часов, после чего мы ненадолго укрылись от непогоды возле острова Пьяноса. Буря улеглась, и мы добрались до Порто-Лонгоне. Здесь мы провели праздник Всех Святых и День поминовения, потому что противный ветер помешал нам выйти в море. Испанский губернатор принял меня со всею возможной учтивостью и, поскольку погода оставалась плохой, посоветовал мне посмотреть Порто-Ферраре, находящийся, как и Порто-Лонгоне, на острове Эльба. Один порт от другого отделяют всего пять сухопутных миль, и я направился туда верхом.

Я только что говорил вам, что никакие сельские сцены, показанные в Опере, не могут соперничать красотой с видом порта Маон. Теперь я могу сказать с равной справедливостью, что самые пышные представления, виденные вами в этом театре, не могут соперничать величием со зрелищем, какое являет глазам крепость Порто-Ферраре. Надобно быть военным, чтобы предложить вам ее описание, я удовольствуюсь тем, что скажу: мощь ее превосходит ее величие. Это единственная в мире неприступная крепость, и маршал де Ла Мейере должен был это признать. Во времена Регентства, овладев Порто-Лонгоне 665, он явился осмотреть Порто-Ферраре и, будучи человеком пылким, объявил коменданту крепости, командору Грифони, наместнику Великого герцога, что бастионы хороши, однако, если Король, его повелитель, прикажет ему взять их приступом, он через полтора месяца доложит Его Величеству о выполнении приказа. «Ваше превосходительство назначили слишком долгий срок, — ответил Грифони. — Великий герцог столь предан Королю, что для этого не понадобилось бы и минуты». Маршал устыдился своей горячности или, лучше сказать, грубости и, чтобы загладить ее, сказал: «Вы учтивый человек, господин командор, а я болван. Я должен признать, что крепость ваша неприступна». Маршал рассказал мне эту историю в Нанте, а Грифони подтвердил мне ее в Порто-Ферраре, где он по-прежнему был комендантом, когда я навестил этот форт.

Покинув с попутным ветром Порто-Лонгоне, мы высадились на берег в Пьомбино 666 — владении княжества Тосканского. Здесь я покинул галеру, раздав на прощанье офицерам, солдатам и гребцам все оставшиеся у меня деньги, не исключая и золотой цепи, которую испанский король подарил Буагерену. Я выкупил ее у него и перепродал фактору 667 принца Лудовизио, владетеля Пьомбино. Себе я оставил только девять пистолей, надеясь добраться с ними до Флоренции.

Должно сказать во имя истины, что не было на свете людей, более достойных вознаграждения, нежели экипаж галеры. Деликатность, подобную той, с какой они держались в отношении меня, едва ли можно встретить где-нибудь еще. Их было более шестисот человек, и все до одного знали, кто я такой, но ни один ни разу ничем не показал этого ни мне, ни кому другому. Признательность их равнялась их деликатности. То, как я вознаградил их благородство, растрогало этих людей настолько, что все они плакали, прощаясь со мной, когда я высадился в Пьомбино.

На этом я заканчиваю третий том и вторую часть моей Истории, ибо именно тогда я обрел наконец свободу, на пути к которой до этой минуты меня ждало множество испытаний. Теперь я приступлю к завершающим страницам обещанного вам отчета о моей жизни, которые составят третью, и последнюю, его часть.

Комментарии

1 ... в день праздника Всех Святых ... — 1 ноября 1643 г.

2 ... самое тяжкое преступление перед Богом ... — Эта фраза в рукописи подчеркнута, но, если согласиться с доводами современных исследователей, считающих, что это сделал не автор, а кто-то другой, смысл ее меняется. А. Фейе трактовал ее как жизненное кредо, проповедь сознательного служения злу («Собрание сочинений кардинала де Реца», т. I, 1870), М.-Т. Хипп и С. Бертьер полагают, что Рец говорит здесь только о грехе любострастия.

3 ... решением Совета ... — Королевского Государственного совета, в который входили канцлер, первый министр, министры и государственные секретари.

4 «Заговор “Кичливых”». — Традиционное название— «Заговор “Высокомерных”» (см. с. 702 — 703). Само прозвище, по свидетельству Ж. Таллемана де Рео, дала им Анна Бито, жена финансиста Корнюэля, частенько высмеивавшего герцога де Бофора; у нее собирался кружок остроумцев.

5 ... отверг щедрые знаки милости ... — Герцог де Бофор отказался от должности Главного конюшего, свободную после казни Сен-Мара, т. к. рассчитывал на большее.

6 ... с покойным принцем де Конде ... — Генрихом II Конде (ум. 1646), отцом Великого Конде.

7 ... пять писем, будто бы писанных г-жой де Лонгвиль к Колиньи. — В 1642 г. герцог де Лонгвиль покинул свою любовницу г-жу де Монбазон и женился на Анне Женевьеве де Бурбон, сестре Великого Конде, которую современники называли «дьяволицей с лицом ангела». Герцогиня де Монбазон взяла в любовники Бофора, и обе женщины стали непримиримыми врагами. В действительности письма были написаны г-жой де Фукероль к маркизу де Молеврие, другу Ларошфуко. В мемуарах Ларошфуко подробно рассказывает об этом случае, имевшем трагические последствия: защищая честь г-жи де Лонгвиль, Колиньи вызвал на дуэль герцога Генриха Гиза, был ранен и умер через полгода, в мае 1644 г. Эта история, возможно, послужила источником эпизода с потерянным письмом из романа М. де Лафайет «Принцесса Клевская» (1678).

8 Меланхолики. — В XVII в. это слово было медицинским термином и значило «неврастеники».

9 ...умышляли на жизнь Кардинала. — Это подтверждает в своих мемуарах один из заговорщиков, Анри де Кампион. Гансевиль и Воморен, о которых речь идет ниже, не были посвящены в заговор, тем более что Воморен в 1643 г. еще не был капитаном личной гвардии герцога де Бофора.

10 ... на службе рода Вандомов ... — Бофор был вторым сыном герцога Сезара Вандомского.

11 ... победа при Рокруа ... — 19 мая 1643 г.

12 ... канцлера ... — Пьера Сегье, который был канцлером, высшим должностным лицом королевства, с 1635 по 1672 г.

13 ... полк, которым он командовал и который стоял гарнизоном в Манте. — Нанжи со своим Пикардийским полком участвовал в битве при Рокруа и потому не мог привести его из Манта.

14 Веймарцы — наемная армия немцев-протестантов, которую набрал герцог Бернгард Саксен-Веймарский, видный военачальник, тщетно мечтавший отвоевать себе какое-нибудь королевство. С 1635 г. служил Франции. После его смерти (1639 г.) веймарцами командовал маршал де Гебриан, а после его кончины, с ноября 1643 г. — Тюренн, произведенный в маршалы.

15 Седан. — Герцог Буйонский был вынужден уступить королю Людовику XIII в 1642 г. свое владение, крепость Седан, во искупление участия в заговоре Сен-Мара.

16 ... моего посвящения в сан ... — 31 января 1644 г., в соборе Богоматери Рец был произведен в коадъюторы и, одновременно, в архиепископы Коринфские «в странах неверных».

17 ... повторены г-ну де Сервьену ... — Дипломат Абель Сервьен по поручению Мазарини вел в Мюнстере с 1643 г. переговоры, закончившиеся подписанием Вестфальского мира (1648 г.), положившего конец Тридцатилетней войне, а потому в описываемый период отсутствовал в Париже.

18 ... шесть самых почтенных прелатов. — На Ассамблеях духовенства, собиравшихся каждые пять лет, решались не только церковные дела, но, главное, определялась сумма, которую церковь вносила в Государственную казну. Ассамблея в Манте в 1641 г. пыталась противостоять непомерным требованиям Ришельё, но в итоге уплатила пять с половиной миллионов. Были сосланы в свои епархии архиепископы Санса и Тулузы, епископы Эвре, Майезе, Базаса и Тулона.

19 ...один из послов, прибывших за королевой Польской... — За Марией Луизой Гонзага, дочерью герцога Мантуанского, невестой польского короля Владислава IV прибыли Венцеслав Лесно, князь-епископ Вармии, и воевода Познаньский.

20 ...королеву Английскую обвенчал кардинал де Ларошфуко. — Бракосочетание Генриетты-Марии Французской, дочери Генриха IV, и Карла I состоялось 11 мая 1625 г. в соборе Парижской Богоматери.

21 ... праздника Святого Дионисия ... — 9 октября.

22 Купеческий старшина — глава парижского муниципалитета, занимался городскими делами вместе с четырьмя помощниками — эшевенами.

23 ... викарию из Меца. — Принцы Гизы, кардиналы Лотарингские, которым принадлежало епископство Мецкое, третировали своих викариев, которые заменяли их.

24 ...которое и было исполнено. — Бракосочетание Марии Луизы Гонзага состоялось 5 ноября 1645 г.

25 Пасхальное воскресенье — 1 апреля 1646 г.

26 Каноник-богослов ... — В обязанности каноника-богослова входило чтение проповедей по воскресеньям и праздникам и преподавание Закона Божьего три раза в неделю. Соборным богословом с 1626 по 1645 г. был Исаак Абер, доктор богословия, епископ Вабрский (1645 г.).

27 ... уподобиться Святому Амвросию в его деяниях ... — Святой Амвросий, епископ Миланский (IV в.), запретил переступать порог храма и тем принудил к публичному покаянию императора Феодосия, который отдал приказ изрубить восставших в Фессалии (390 г.).

28 ...герцогу Энгиенскому, с которым я имел честь состоять в родстве... — Это родство шло по материнской линии, но было очень дальним (в шестом колене), однако любые родственные связи в дворянском обществе были крайне важны.

29 ... при выборе кандидатуры будущего кардинала ему предпочли принца де Конти. — Комментаторы высказывают сомнения, что семнадцатилетнему принцу де Конти (брату герцога Энгиенского, Великого Конде), который летом 1646 г. только еще защитил диссертацию в Сорбонне, предлагали кардинальскую шапку. Это было сделано два года спустя (см. ч. II, примеч. 284).

30 ... в небольшом сочинении, которое я выпустил в свет. — В первый раз Рец использует свое любимое оружие — перо и печатный станок, чтобы привлечь на свою сторону общественное мнение.

31 ... учившегося политике по книгам ... — Настольными книгами государственных деятелей были трактат Н. Макиавелли «Государь» и исторические сочинения. В первой половине XVII в. само слово «политик» значило «сторонник абсолютизма, ставящий превыше всего интересы государства». После смерти Мазарини был опубликован на латыни «Требник политиков, по заповедям Мазарини составленный» (1684), — интереснейшее руководство по искусству управлять людьми, трезвое и циничное.

32 ...оскорбительным для достоинства и свободы французской Церкви. — В 1635 г. четыре эмиссара папы Урбана VIII, поправ достоинство галликанской церкви, лишили Рене де Риё епархии за то, что он помог королеве Марии Медичи бежать из Франции. Епархию ему вернули в 1648 г.

33 ... вот уже более тысячи двухсот лет ... — Давший имя династии Меровингов король франков Меровей правил в середине V в.; его предшественником легенда считает короля Хлодиона.

34 ... писаными законами. — Т. е. законами «Великой хартии вольностей», подписанной Иоанном Безземельным в 1215 г., и привилегиями, пожалованными арагонскими королями городам и сельским общинам.

35 Генеральные Штаты — совещательный орган; созывался королем с 1302 по 1614 г., а затем вновь в 1789 г. Присутствовали депутаты от дворянства, духовенства и третьего сословия.

36 Муниципальная рента. — Начиная с Франциска I (1522) французские короли выпускали займы от имени парижской Ратуши, выплачивая проценты рантье. В 1605 г. Франсуа Мирон убедил Генриха IV отказаться от его замысла сократить платежи по рентам.

37 ...необходимых из них. — В своих рассуждениях Рец отталкивается от Макиавелли, который в трактате «Государь» (гл. XIX) с похвалой отозвался о государственном устройстве Франции, где Парламент, обуздывая знать и поощряя слабых, служит залогом свободы и безопасности короля и королевства. «Отсюда можно извлечь еще одно полезное правило, а именно: что дела, неугодные подданным, государи должны возлагать на других, а угодные — исполнять сами» (Макиавелли Н. Избр. соч. М., 1982. С. 356).

38 ... навеки послушен тому, что заповедал однажды. — Сенека Л. О провидении, V, 6.

39 Судьбы Римской империи, пошедшей с молотка... — В 193 г. преторианская гвардия, убив императора, предложила возвести на престол того, кто больше заплатит.

40 Мажордомы — ведали королевскими финансами, дворцовой стражей. Обладание этой должностью позволило роду Каролингов приобрести огромное влияние в королевстве (наиболее известен мажордом Карл Мартелл) и в итоге свергнуть с трона Меровингов.

41 Графы Парижские. — Приобретя с конца IX в. большую власть, графы Парижские, Робертины, боролись с Капетингами, заставляя их отрекаться от престола либо правя от их имени. В 987 г., после смерти Людовика V, Робертин Гуго Капет был провозглашен королем западных франков.

42 ... нарисовать вам их портреты и сделать между ними сравнение. — «Портрет» — один из наиболее популярных малых жанров — возник в салоне м-ль де Монпансье, где и был создан первый коллективный «Сборник портретов и похвальных слов в стихах и прозе» (1659; второе издание вышло под названием «Галерея портретов м-ль де Монпансье», 1663). Пользовался большим успехом и жанр параллельных жизнеописаний, восходящий к Плутарху. Мазарини создал «портрет» Реца в жанре «истин наизнанку»: «Набожный, умеющий быть благодарным, сдержанный, смиренный, правдивый, враг интриг, он превыше всего чтит спокойствие в государстве, кое умеет ему доставить с легкостью и выгодой, зная, как надо вести переговоры с испанцами, ревностно отстаивает величие страны и восстановление монаршей власти» (цит. по: Cardinal de Retz. Oeuvres. P., Gallimard. 1984. P. 1304).

43 ...назначен он был чрезвычайным нунцием во Францию. — На самом деле назначения Мазарини в 1634 г. добился Ришельё.

44 ...побудили Августа оставить императорскую власть Тиберию. — Август хотел оттенить свою славу ничтожеством преемника (Тацит. Анналы, кн. I, гл. X).

45 ... король Труфальдино. — Труфальдино — сценическое имя итальянского актера Доменико Локателли (ум. 1671), игравшего в Париже с 1647 г. роли слуг — ловких авантюристов, интриганов; стало обозначением актерской маски в комедии дель арте. Текст пьесы «Король Труфальдино» не сохранился.

46 ... лишь возраставших и усугублявшихся от волнений ... — Намек на крестьянские восстания («Кроканов», 1636 — 1637 гг., «босоногих», 1639 г.).

47 ... восстание трех крестьян привело к объединению кантонов. — По легенде, в 1307 г. крестьяне Вернер Штауффахер, Арнольд Мельхталь и Вальтер Фюрст поклялись освободить страну от владычества австрийских герцогов. В действительности Швейцарский союз был создан в 1291 г.

48 Зал Дворца Правосудия осквернил эти таинства. — Во Франции XVII в. сохранилось представление о нерасторжимой мистической связи между королем и подданными, как между головой и телом. На действия парижского Парламента, разумеется, повлиял пример парламента английского (при всей разности государственных устройств Англии и Франции), восторжествовавшего над королем Карлом I.

49 ... в августе 1647 года ... — В описании дальнейших событий Рец использует «Современную историю, или Правдивое описание того, что случилось в парижском Парламенте с августа 1647 г. по ноябрь 1648 г.» (1649), созданную адвокатом Дю Портаем, его сподвижником.

50 Первый президент. — Первым президентом Парламента был Матьё Моле.

51 ... на ассамблее палат. — В XVII в. Парламент состоял из Большой палаты, пяти Апелляционных палат, двух Палат по приему прошений, а также Уголовной палаты с переменным составом — в ней советники заседали по очереди. Во время парламентских каникул работала Вакационная палата. В каждой из Апелляционных палат было по 2 президента и по 25 советников, преимущественно молодых, так как в них шла основная работа: производилось первичное судебное разбирательство поступивших в Парламент дел, рассматривались апелляции по приговорам нижестоящих трибуналов. В Палатах по приему прошений было по 3 президента и по 15 советников; там судились те, кто получил на это специальное дозволение. Самые опытные магистраты заседали в верхней — Большой палате. В нее входили Первый президент, 10 президентов, почетные советники, 37 советников (из них 14 — духовные лица) и 12 писарей. Принцы, герцоги, пэры, канцлер, хранитель печати, государственные советники, 4 судьи-докладчика, архиепископ Парижский и аббат Клюни имели право присутствовать на заседаниях Большой палаты. В ней рассматривались дела, касавшиеся высших должностных лиц (духовных и светских), пэров, дела, затрагивающие интересы короля, или те, которые уже проходили в нижних палатах.

52 ...в Парламент отправили пять эдиктов... — В них предусматривалось учредить должности контролеров мер и весов, пустить их в продажу и за счет этого уменьшить талью (подушную подать), обложить займом горожан и др.

53 ... об учреждении Палаты казенных имуществ, которая стала бы невыносимым бременем для народа ... — Палата казенных имуществ — судебная палата, ведавшая вопросами, касавшимися королевских владений. Данный указ обязывал королевских ленников стать полноправными владельцами аллодов (свободными от подати сеньору), уплатив в казну сумму, равную годовому доходу.

54 Магистраты от короны — генеральный прокурор и генеральные адвокаты в Парламенте, через которых осуществлялась на официальном уровне связь между Парламентом и монархом.

55 ... судьи-докладчики ... — Они исполняли обязанности одновременно докладчиков в Государственном совете и судей. Мазарини решил прибавить 12 должностей к имеющимся 72-м, чтобы от продажи их получить дополнительные средства. Но тем самым он ослабил власть прежних судей-докладчиков и восстановил их против себя, тем более что они и раньше оспаривали нередко решения правительства.

56 ... устами своих первых президентов ... — Первым президентом Счетной палаты (с 1624 по 1655 г.) был Антуан II Николаи, маркиз де Гуссенвиль, Палаты косвенных сборов (с 1643 г.) — Жак Амело, маркиз де Морегар.

57 ... изрядно сокращал их жалованье ... — С 1604 г. судейские могли добиться права передавать должность по наследству, уплачивая ежегодную пошлину, «полетту» (размер ее заново определялся каждые 9 лет). Эдикт от 29 апреля 1648 г. предлагал членам Счетной палаты, Палаты косвенных сборов и Большого совета ради получения этого права отказаться от жалованья за четыре года. На советников Парламента указ не распространялся, но они проявили солидарность со своими коллегами. Союз палат был создан 13 мая 1648 г. Появление нового государственного органа, противостоящего регентше, ломало всю систему власти. Анна Австрийская велела генеральному адвокату Омеру Талону передать Парламенту, что она расценивает этот союз как «создание республики внутри монархии» и уведомить судейских о возможных опасных последствиях. В палате Людовика Святого собирались 32 советника: 14 от Парламента и по 6 от остальных трех палат.

58 ... оправдать решение о союзе, подкрепив его примерами из прошлого. — В 1618 г. все палаты собирались вместе, чтоб отменить налог на должности.

59 ... отозвание интендантов. — Интенданты правосудия, полиции и финансов, в отличие от судей, покупавших и наследовавших должности, непосредственно назначались правительством и служили главной опорой королевской власти в провинции. Они следили за поддержанием порядка, подавляли заговоры и возмущения, контролировали судейских, а с 1642 г. также участвовали в раскладке подушных податей (тальи). Для парламентов интенданты, число которых резко возросло при Ришельё, были нежелательными и опасными соперниками.

60 ... откупщики ... — Для пополнения королевской казны, истощенной Тридцатилетней войной, весь сбор налогов был отдан на откуп. Недовольство народа откупщиками, которые выколачивали и налоги, и огромные свои комиссионные, стало одной из причин возникновения парламентской Фронды.

61 ... битва при Лансе ... — 20 августа 1648 г. принц Конде (до 26 декабря 1646 г. герцог Энгиенский) одержал при Лансе победу над испанцами. Уже после битвы при Рокруа (1643 г.) Конде заслужил славу великого полководца.

62 ... придадут ей выразительности. — Рец постоянно сравнивает происходящее с театром и живописью; при анализе политических событий возникает другая метафора-лейтмотив: образ тела, пораженного лихорадкой; позже появятся и «гастрономические» сравнения. Используемые в «Мемуарах» метафоры подробно рассмотрены в комментариях М.-Т. Хипп и С. Бертьер.

63 Монтрезор и Лег. — Оба они входили в число приближенных Гастона Орлеанского. Монтрезор был у него главным ловчим, а Лег — капитаном гвардейцев.

64 ... печься, как то сказано в завещании, о больших городах его государства. — В «Книге святых речений и добрых деяний короля нашего Людовика Святого», написанной Жаном Жуанвилем (1309), говорится, что Людовик IX завещал сыну, Филиппу III: «Тако же добрые города и нравы королевства твоего сохрани в том состоянии и вольности, в коем тебе достанутся; помогай им по мере нужды и возможности, холь и лелей их, сила и богатство их не дадут составить превратного о тебе мнения ни чужеземцам, ни особливо пэрам твоим и баронам».

65 ... Венсеннский замок. — В этой тюрьме, до побега из нее 31 мая 1648 г., находился Бофор, в 1650 г. туда поместят арестованных принцев, а в декабре 1652 г. — самого Реца.

66 Шаплен, Гомбервиль. — У Реца постоянно собирались известные писатели, члены Французской Академии. Жан Шаплен написал по поручению Ришельё критический разбор «Сида» П. Корнеля, 30 лет работал над эпической поэмой о Жанне д'Арк «Девственница, или Освобожденная Франция» (1656), перевел с испанского плутовской роман М. Алемана «Гусман де Альфараче». Мартен Ле Руа Дю Парк де Гомбервиль, янсенист, поэт, был автором барочных романов («Полександр», 1632), трактатов об истории нравов.

67 ... я встретил маршала де Ла Мейере ... — По мнению М.-Т. Хипп и М. Перно, маршал де Ла Мейере, принадлежавший к тайному католическому обществу Святого Причастия, враждебному Мазарини, мог действовать таким образом нарочно, чтобы спровоцировать беспорядки.

68 ... любил начало всякого дела ... — Ларошфуко сходным образом описывает характер Лонгвиля: «Герцог де Лонгвиль был умен и опытен; он легко входил во враждебные двору партии и еще легче из них выходил; он был малодушен, нерешителен и недоверчив» ( Ларошфуко Ф. де. Мемуары. Максимы. Л., 1971. «Литературные памятники». С. 40. Перев. А. С. Бобовича).

69 ... было восемьдесят лет ... — На самом деле Брусселю шел семьдесят второй год.

70 Главный судья — главный судья (lieutenant civil) Парижского превотства (Шатле) — фактический глава королевской администрации в Париже.

71 ... маршал уложил его выстрелом из пистолета. — Секретарь Реца Ги Жоли рассказывает в своих мемуарах, что коадъютор исповедал умирающего.

72 Так я покинул Пале-Рояль ... — Реца в Пале-Рояле не приняли в этот день всерьез. Кардинал Мазарини в своем дневнике впервые упоминает о нем лишь два дня спустя. Причины прихода Реца в стан бунтовщиков во многом те же, что и у его врага Ларошфуко: разочарование, обида на королеву, пренебрегшую им. Каждый из них втайне хотел бы занять место кардинала Мазарини. Отметим, что в решающий момент коадъютор не может не помянуть черта («дьявол вселился в обитателей Пале-Рояля»). Оканчивается рассказ о Дне Баррикад упоминанием Страстной пятницы.

73 Кемпер-Корантен — местечко в Бретани, куда ссылали провинившихся священников, чтобы затем отправить их в Америку.

74 ... людей в черной мантии ... — Простонародье носило серые плащи, состоятельные горожане — черные.

75 Менее чем за два часа в Париже выросло более тысячи двухсот баррикад... — Парижане натягивали цепи, перегораживающие улицы, а потом укрепляли их мешками с землей, камнями и навозом. Они возводили баррикады с такой быстротой, опасаясь не столько солдат, сколько грабежей, которые могли начаться вслед за беспорядками. Опорой Рецу служили в первую очередь не бедняки, а люди со средним достатком.

76 Лига — Святая Лига, объединение католиков (1576 — 1594 гг.), созданное для борьбы с протестантами. Одной из целей лигистов было возвести на престол их главу, Генриха Гиза, свергнув Генриха III. Подняв восстание в Париже 12 мая 1588 г., они едва не захватили короля и вынудили его бежать из Парижа. Лига пользовалась поддержкой Испании, получала от нее денежную помощь. Нынешний День Баррикад (27 августа 1648 г.) заставляет Реца вспомнить о предыдущих событиях (он далее постоянно сравнивает события времен Фронды и Лиги), но он не хочет повторять ошибки Гизов.

77 ... давней войны с англичанами. — Столетняя война между Францией и Англией (1337 - 1453 гг.).

78 ... внесен туда на плечах толпы под восторженные ее крики. — Франсуаза де Мотвиль, приближенная Анны Австрийской и противница фрондеров, свидетельствует в своих мемуарах: «Ни королей, ни римских императоров не чествовали столь триумфально, как этого ничтожного человечка, у которого было всего-то достоинств — попечение об общественном благе и ненависть к налогам».

79 ... на Страстную пятницу. — В этот день скорби, день распятия Христа, все лавки закрывались, работы прекращались.

80 ... у вас в доме. — В рукописи зачеркнуто, но читается «Ливри», аббатство, где постоянно жила г-жа де Севинье.

81 ...уже составилась партия. — Нынешний опыт свидетельствует о глубине анализа Реца, универсальности сформулированных им политических законов; его описание тактики мятежей, причин смуты, роли Парламента весьма проницательно и актуально.

82 ... при эрцгерцоге ... — Эрцгерцог — Леопольд Вильгельм Габсбургский, младший брат германского императора Фердинанда III, правитель Испанских Нидерландов (1647 - 1656).

83 ... парламентские каникулы были не за горами ... — Они длились с 7 сентября по 12 ноября.

84 ... с четырьмя тысячами веймарцев перешел Сомму ... — Парижане испугались прихода веймарцев, состоявших на службе у французского короля (см. примеч. 14), не столько потому, что они могли атаковать Париж, сколько из-за того, что наемные войска, славившиеся своей жестокостью, разоряли все кругом, добывая себе пропитание.

85 Королева приказала арестовать Шавиньи ... — Это произошло 18 сентября 1648 г. Одновременно Шатонёф был сослан в свои земли. Шавиньи и Шатонёф были противниками Мазарини, и их подозревали в разжигании парламентских интриг. В Рюэль двор переехал за пять дней до того.

86 ... о возложенном на него поручении касательно Палаты правосудия ... — Учредить палату для расследования злоупотреблений интендантов и финансистов.

87 ... воспротивиться этим пагубным замыслам ... — Дневники Мазарини подтверждают правоту Реца. Кардинал считал, что «Парламент стал исполнять обязанности Короля, и народ всецело Парламенту предался», и этому нужно положить конец. Мазарини настоял на том, чтобы вывезти десятилетнего короля из Парижа.

88 ... иностранцам возбраняется вмешиваться в управление королевством. — Этот указ к Мазарини было применить нельзя, ибо он стал французским подданным в апреле 1639 г.

89 ... принц де Конде взбешен против Мазарини ... — За то, что не получил адмиральской должности, а Шатийон ненавидел кардинала, т. к. его никак не производили в маршалы.

90 Принцесса-мать — мать принца де Конде Шарлотта Маргарита (урожд. де Монморанси).

91 ... указ 617 года ... — Т. е. 1617 г. (закон был принят после убийства Кончини). В XVII в. при написании дат тысячелетие нередко опускалось.

92 Герцогиня Орлеанская — Маргарита Лотарингская, вторая жена Гастона Орлеанского.

93 ... судейские колпаки ... — Советники Парламента носили квадратные шапочки, как судьи, адвокаты, священники, врачи.

94 ...не учинив ему допроса. — Это был один из пунктов государственной реформы, предложенной палатой Людовика Святого в июле 1648 г.

95 ... объявленной именем Короля, но составленной и продиктованной Парламентом ... — По мнению М.-Т. Хипп и М. Перно, Парламент, пользуясь слабостью государственной власти, превращался из судебного органа в политический. Абсолютная монархия ограничивалась, становилась едва ли не конституционной. В декларации было закреплено право палат свободно регистрировать налоговые эдикты, отзывались интенданты; все должностные лица финансового ведомства получали прежние права, защищалась свобода личности, сокращалась талья. В этот же день был подписан Вестфальский мир, положивший конец войне с германским императором (с Испанией война продолжалась), но Реца внутренняя политика заставляет полностью забыть о внешней.

96 ... совершил смелый побег из Венсеннского замка. — 31 мая 1648 г.

97 Но меня сразу ослепил вид губернаторского жезла, который показался мне особенно соблазнительным в соединении с посохом архиепископа ... — В этом соединении не было ничего необычного: архиепископ Лионский был губернатором города, архиепископ Тулузский командовал армией, архиепископ Бордоский — эскадрой. Но если верить дневникам Мазарини, Рец сам домогался этой должности безо всякого наущения со стороны кардинала.

98 ... заслуженное самовосхваление. — Личностный характер мемуаров Реца позволяет считать их одним из первых образцов автобиографии во французской прозе. Более того, Рец показывает те психологические механизмы, которые привели к возникновению литературной исповеди — жанра, восходящего к Блаженному Августину (V в.), но ставшего популярным в XVIII в., после Ж. -Ж. Руссо.

99 ... терпеть долее дерзость и глупость буржуа ... — После двадцати лет службы судейские чиновники становились дворянами; в Парламенте, где должности наследовались, заседали потомственные дворяне, но для принца крови они все равно буржуа. Ряд мемуаристов считает, что Конде не давал коадъютору твердого обещания примкнуть к фрондерам.

100 ... никто не имеет более интереса в поддержании королевской власти, нежели сословие должностных лиц ... — Эта глубокая мысль Реца, и ныне актуальная, вскрывает главную причину поражения парламентской Фронды.

101 ... Гиень и Прованс обнаруживают уже опасные признаки того, чему они выучились у Парижа. — Парламент Бордо, столицы Гиени, отменил решение губернатора, герцога д'Эпернона, продавать зерно в Испанию, ибо в провинции начинался голод. В Экс-ан-Провансе, столице Прованса, парламент боролся против намерения Мазарини удвоить число судейских, которые будут заседать по полгода.

102 ...нежели Вашему деду и прадеду приноравливаться к прихотям пасторов Ла-Рошели и мэров Нима и Монтобана? — Ассамблеи протестантов, где большую роль играли пасторы, руководили городами юга Франции. Их деятельность сковывала Луи I и Анри I де Бурбонов, принцев Конде, вождей гугенотской партии в эпоху религиозных войн.

103 ...герцогу Майенскому во времена Лиги... — Карл Лотарингский, герцог Майенский, возглавил Лигу (см. ч. II, примеч. 76) в 1589 г. после того, как его старшие братья, Генрих I и Людовик II Гизы, были убиты по приказу Генриха III. Он потерпел поражение в борьбе с Генрихом Наваррским. Договор лигистов с Испанией был подписан в Жуанвиле в 1585 г.

104 ... дурно отделана эта речь... Лег показал ее мне, когда я в последний раз приезжал в Париж. — Неизвестно, действительно ли у Реца сохранились тексты речей или он сочинял их одновременно с мемуарами. Мнения комментаторов расходятся. В XVII в. действительно существовало обыкновение записывать речи до или после их произнесения. Но все же С. Бертьер полагает, что по большей части включение речей — литературный прием, восходящий к традиции античной историографии (где речи служили для обобщения повествования и для его украшения). После возвращения из изгнания на родину в 1662 г. Рец несколько раз приезжал в Париж. Здесь, по-видимому, имеется в виду его пребывание в столице в 1674 — 1675 гг.

105 «...оставив на неделю без гонесского хлеба». — Конде взял Дюнкерк, принадлежавший тогда Испанским Нидерландам, 11 октября 1646 г. после двухнедельной осады благодаря умелой организации подрывных работ. В городке Гонессе, расположенном в 18 километрах к северу от Парижа, пекли лучший в ту пору хлеб.

106 ... с помощью испанского слабительного ... — Имеется в виду золото, которым испанцы снабжали и лигистов и фрондеров. Выражение это стало расхожим после того, как было использовано в «Менипповой сатире о достоинствах испанского католикона» (1594), высмеивающей лигистов: шарлатаны сбывают парижанам универсальное снадобье от всех болезней — «католикон», испанское слабительное.

107 Мадемуазель де Бурбон питала к своему старшему брату дружбу ... а герцогиня де Лонгвиль ... воспылала к нему ненавистью и отвращением, которые дошли до последней крайности. — Г-жа де Лонгвиль до замужества звалась м-ль де Бурбон. Старший из двух ее братьев, Конде, был младше ее на два года.

108 ... сестра его действительно любит Колиньи. — См. примеч. 7 (ч. II). Другие мемуаристы, в отличие от Реца, считают, что любовь Колиньи к г-же де Лонгвиль была безответной.

109 ... жена его ... — Элеонора де Берг, уроженка Испанских Нидерландов, славившаяся своей красотой, принудила своего мужа, герцога Буйонского, в 1637 г. перейти в католичество.

110 Бенефиций был занят, хотя отправлять требы было некому. — Метафора любви-богослужения довольно часто встречается в галантной и эротической литературе XVII — XVIII вв., но вряд ли священнику пристало столь буквально трактовать завет «Бог есть любовь».

111 ... он находился в Пуату. — До 1650 г. Франсуа VI де Ларошфуко носил титул принца де Марсийака. По повелению королевы он выехал в 1648 г. в свое губернаторство Пуату, чтобы пресечь начинавшиеся в провинции беспорядки. В декабре 1648 г. его вызвала в Париж герцогиня де Лонгвиль, известив, что влиятельные лица составляют план гражданской войны.

112 ... впечатление, произведенное этой перифразою... — Памфлет «Перифраза Мариньи о галунах».

113 ... самый коварный и смертоносный состав. — Метафора болезни-политики развивается, но вместо лекарства Рец предлагает употреблять яд.

114 ... ославил его самым заядлым ростовщиком во всей Европе. — Церковь осуждала ростовщичество, и для кардинала было позором пытаться узаконить его.

115 ... Король покинул Париж ... — В ночь с 5 на 6 января 1649 г.

116 ... вызвал в отделение судебных приставов ... — Оно располагалось в комнате перед входом в Большую палату Парламента.

117 ... шести купеческих гильдий. — Суконщики, бакалейщики, чулочники, ювелиры, галантерейщики и скорняки составляли своего рода торговую аристократию.

118 Президент Ле Коньё... оба находились с герцогом Орлеанским в Брюсселе... — Они были вынуждены покинуть Францию после провала заговора против Ришельё в 1631 г.

119 ... и он уступит его только ценою собственной жизни. — Оливье Лефевр д'Ормессон пишет в дневнике, что герцог д'Эльбёф сразу признал главенство принца де Конти и отказывался только делить с кем-либо звание его заместителя.

120 ... Маринъи... сочинил знаменитый куплет... от которого пошли все триолеты... — Рец перечисляет все действенные способы обработки общественного мнения: памфлеты, сатирические куплеты, ложные слухи, подкуп под видом милостыни, посылка людей, выкрикивавших нужные лозунги. В триолете, стихотворении из восьми строк, две последние строки повторяют две первые, четвертая повторяет первую. Форма эта появилась в средние века.

121 ... в сопровождении бесчисленного множества вооруженных и безоружных людей. — Как отмечает М.-Т. Хипп, Рец не только описывает происходящие события как театр, он сам ставит сцены политического спектакля: сначала явление принцев в Парламент, затем приезд герцогинь в Ратушу в образе пасторальных богинь. Но о втором эпизоде современники не упоминают.

122 ... потребовал сдачи Бастилии... — Комендант Бастилии Дю Трамбле через два дня вынужден был капитулировать, поскольку у него в подчинении было всего 22 человека. Новым комендантом был назначен Бруссель, но реально исполнял эти обязанности его сын Жером.

123 Нуармутье... поклонник «Астреи», сказал мне: «Мне чудится... не столь благороден, как Линдамор». — Эпизод, показывающий не только популярность знаменитого романа Оноре д'Юрфе «Астрея» (1607 — 1627), настольной книги аристократии, но и игровое восприятие жизни фрондерами, которые чувствовали себя героями романа. И вскоре они стали ими: принц де Конде и г-жа де Лонгвиль послужили прототипами романа Мадлены де Скюдери «Артамен, или Великий Кир» (1649 — 1653). Упоминаются герои книги: королева Галатея и влюбленный в нее Линдамор. Марсилья — столица королевства.

124 ... даже ума, подобного Катону. — Вероятно, Рец имеет в виду «Дистихи о нравах» Катона Дионисия (3 — 4 вв. н. э.), которые приписывались Катону Старшему.

125 Он говорил и мыслил, как простонародье... — Не случайно Бофор был прозван «королем рынков». Однако простонародные слова герцог зачастую употреблял неверно.

126 Благодать возвратила ей то, чего уже не могла предоставить жизнь в свете. — В 1658 г., под влиянием матери Анжелики Арно, настоятельницы Пор-Рояля, г-жа де Лонгвиль стала истовой янсенисткой, соблюдала посты, носила власяницу, удалялась в монастырь.

127 ...составить хоть какое-нибудь о себе мнение. — Жанр литературного автопортрета был в ту пору распространен так же, как жанр портрета. Свой автопортрет в 1659 г. опубликовал Ларошфуко в «Сборнике портретов...» (см. ч. II, примеч. 42). В 1675 г., когда Рец писал «Мемуары», в обществе начал распространяться в списках его «портрет», созданный Ларошфуко. Его первый, более мягкий вариант, весьма понравился г-же де Севинье, и сам кардинал, по ее словам, был доволен его прямотой и откровенностью. Второй вариант «портрета» более суров: «Поль де Гонди, кардинал де Рец, человек возвышенный, ума обширного, но более кичлив, нежели истинно смел и велик. Память необыкновенная, в речах больше силы, чем вежества, нрав легкий и покладистый, покорно сносит он жалобы и попреки друзей; веры в нем нет, набожность только наружная. Он кажется честолюбцем, хоть это не так; тщеславие и те, кто руководили им, понудили его вершить великие дела, по большей части противуречащие сану его; он вызвал великие потрясения в государстве, не имея намерения извлечь из того выгоду; объявил себя врагом кардинала Мазарини не для того, чтоб занять его место, а желая единственно казаться грозным, попусту тешить свое честолюбие тем, что противустоял ему. Однако он с ловкостью воспользовался бедами народными, чтобы сделаться кардиналом; стойко перенес он тюремное заключение и обрел свободу лишь благодаря своей отваге. Беспечность помогла ему с честью превозмочь долгие годы безвестности, жизни потаенной и скитальческой. Он уберег архиепископство Парижское от могущественного кардинала Мазарини, но по смерти министра оставил его, сам не зная зачем, не воспользовавшись сим обстоятельством, дабы позаботиться об интересах друзей, да и своих собственных. Он заседал во многих конклавах и поведением своим снискал немалую славу. По натуре он склонен к праздности, но, однако, прилежно трудится над делами безотлагательными и отдыхает беспечно, покончив с ними. Он умеет сохранять присутствие духа и так споро оборачивает к выгоде своей случаи, судьбой предоставляемые, что кажется, будто он предвидел и приуготовил их. Он любит рассказывать истории, желая непременно покорить слушателей своими необычайными приключениями, и зачастую сочиняет их, а не вспоминает. Достоинства его по большей части вымышленные; пуще всего способствовало репутации его умение представить в выгодном свете свои недостатки. Он не способен ни к ненависти, ни к дружбе, как ни пытался он выказать обратное; зависть и скупость ему не свойственны, отчасти по добродетели, отчасти по равнодушию. Он занял у своих друзей больше, чем частное лицо может вернуть; ему было лестно пользоваться большим кредитом и уплачивать долги. Нет в нем ни вкуса, ни утонченности, все забавляет его, и ничто не нравится; с великой ловкостью он не дает распознать, что обо всем имеет самое общее представление. Его недавний уход — самый яркий и ложный поступок его жизни, жертва, приносимая гордыне под маской набожности: он покидает двор, где ему нет места, и удаляется от мира, который удалился от него». (Перевод сделан по изданию: La Rochefoucauld F. de. Oeuvres completes. P., Gallimard, 1964. P. 8 — 9.) Язвительно описывая Ларошфуко, Рец расплачивался со своим давним врагом и обидчиком.

128 ... сорок тысяч ливров. — На самом деле двадцать.

129 ... присутствие в совете коня Калигулы... — В «Жизни двенадцати Цезарей» Светоний пишет, что Калигула намеревался сделать консулом своего коня Быстроногого (кн. IV, 55). Здесь кончается первый том рукописи.

130 Главный прево королевского дома... — Он судил и карал преступления, совершенные в королевских дворцах и на 10 лье вокруг.

131 ... нежели недостатком хлеба. — На самом деле парижане страдали от недостатка продовольствия, и цены на зерно возросли к марту в пять раз.

132 ... все королевство пришло в колебание. — В действительности восстали только Руан, Экс и Бордо.

133 ... два комиссара. — Комиссар — лицо, посланное королем или палатой, чтобы инспектировать провинции, отправлять правосудие, отстаивать закон в палатах и т. д.

134 ...я утвержден был советником Парламента... — Коадъютор должен был получить согласие своего дяди, архиепископа Парижского, почетного советника Парламента, на то, чтобы он, Рец, заседал вместо него.

135 ...не может более делать представления от имени корпорации. — Анна Австрийская сослалась также на пример Англии, где отставка министра Страффорда не успокоила Парламент.

136 ...в доме Кардинала. — В тот же день коадъютор произнес в церкви проповедь против Мазарини. Далее Рец умалчивает о бесславном поражении, которое потерпел набранный им кавалерийский Коринфский полк под командованием шевалье де Севинье 28 января 1649 г.

137 ... идут на него с семью тысячами пехоты, четырьмя тысячами конницы и артиллерией. — Чтобы захватить Шарантон и воспрепятствовать подвозу продовольствия в Париж.

138 ...разбрасывал листки, хулящие Парламент и еще более - меня. — Автором памфлета «Читай и действуй», расклеивавшегося и распространявшегося в Париже в виде листовок, был ярый мазаринист, епископ Дольский (Бретань) Антим Дени Коон. В памфлете утверждалось, что Рец стал фрондером из-за того, что не добился должности губернатора.

139 ... и мне осталось жить не более трех дней... — Об этом умысле достоверных сведений нет.

140 ...как правоверный еврей на субботнее жертвоприношение. — «Или не читали вы в законе, что в субботы священники в храме нарушают субботу, однако невиновны?» (Матфей, 12, 5). В субботу иудеям воспрещается выполнять какую-либо работу.

141 ... де Ларошфуко весьма поколебал доброе расположение ко мне герцогини де Лонгвиль... — Но при этом Рец крестил сына, которого герцогиня родила от Ларошфуко в ночь с 28 на 29 января 1649 г., будущего графа де Сен-Поля, затем герцога де Лонгвиля (погиб на войне в 1672 г.).

142 ... двоюродного моего деда. — Пьера де Гонди, епископа Парижского, сторонника Генриха IV, в 1591 г.

143 ...дядя тому, кого вы знаете нынче под этим именем... — Жан-Жак де Мем, президент Парламента, был другом г-жи де Севинье. Это подтверждает гипотезу, что мемуары адресованы ей.

144 ... за то, чтобы его выслушать. — Рец сокращает пересказ долгих дебатов (М. Моле и О. Талон упорно пытались отсрочить прием посланца). «За» проголосовали 115, «против» — 70.

145 ...позволили покрыть голову. — Посол, представляющий особу испанского короля, имел право оставаться с покрытой головой перед королем французским, корпорациями.

146 ... Его Католическое Величество... — титул испанского короля.

147 ... Его Христианнейшего Величества... — титул французского короля.

148 Retentum — юридический термин, означающий секретную статью судебного постановления.

149 ... «кознией»... — Рец обыгрывает итальянский акцент Мазарини.

150 ... его быстро отбросили. — Ларошфуко, напротив, обвиняет в поражении Нуармутье, который, как он утверждает, нарушил их соглашение, не поддержав его вовремя.

151 Шестнадцать — главы советов, управлявших шестнадцатью парижскими округами, наиболее радикальные сторонники Лиги, опиравшиеся на народные массы. 15 ноября 1591 г. один из них, Жан Бюсси Ле Клерк, прокурор Парламента и комендант Бастилии, поднял мятеж против Парламента и умеренных лигистов. После скорого суда президент Парламента Бриссон и двое советников были казнены. Глава Лиги герцог Майенский велел повесить зачинщиков, но Ле Клерку удалось бежать в Брюссель.

152 ... отправили нашу посуду на монетный двор? — Более того, Рец предлагал конфисковать у горожан серебряную посуду и даже пустить на переплавку церковную утварь, но это вызвало всеобщие протесты.

153 ... их почитали за Маккавеев... — Три брата, Иуда, Ионафан и Симон, Маккавеи возглавляли религиозно-освободительную войну иудеев против монархии Селевкидов (167 — 142 до н. э.); в 160 г. Иуда был убит.

154 ... получившие свои бумаги... — Пропуска, выписанные канцлером Сегье.

155 ... тремя или четырьмя днями ранее. — Карл I был казнен 30 января (9 февраля по н. ст.) 1649 г.; в Париже об этом узнали 19 февраля.

156 ... утаили письменный ответ Королевы... — Это не так: он был зачитан на заседании 27 февраля.

157 Мюид — мера веса сыпучих и жидких тел; примерно равна в те годы 1800 литрам зерна.

158 ... вопросить своего оракула... — Герцога де Ларошфуко.

159 Сен-Жермен. — Имеется в виду королевский двор.

160 ... депутаты... — 13 — от Парламента, 3 — от Счетной палаты, 3 — от Палаты косвенных сборов и 3 — от парижского муниципалитета. Возглавлял депутацию М. Моле.

161 ... двух депутатов, назначенных Королем... — Это были Ле Телье и Бриенн. Руководили переговорами герцог Орлеанский и Мазарини, который время от времени ездил советоваться с Королевой в Сен-Жермен, а вовсе не покинул Рюэль. Участвовали в переговорах Конде, Сегье, Ла Мейере и др.

162 Понтавер — городок на севере Франции, к северо-востоку от Реймса, на реке Эне.

163 ... выступить против двора... — Родовые интересы перевесили для Тюренна интересы государственные. Это ясно понимал Мазарини, отметивший в записных книжках: «Если его брат герцог Буйонский не будет полностью удовлетворен в деле с Седаном, то возбудит Тюренна сделать какую-нибудь глупость». Однако возвратить Седан, важную в стратегическом отношении крепость, кардинал не мог. Герцоги Буйонские хотели стать владетельными сеньорами наподобие герцогов Лотарингских, чему противодействовал Мазарини, считавший, что тогда Франция может превратиться в республику крупных феодалов.

164 ...чтобы мы оказались и казались всеобщими благодетелями. — Категории «быть» («оказаться») и «казаться» — едва ли не центральные для мемуаров Реца — постоянно возникают и в афоризмах, и в романах, и в комедиях XVII — ХVIII вв., в первую очередь в связи с темами самоанализа, преуспеяния в обществе, переодеваний, противопоставления «естественного», природного и социального поведения. В данном случае Рец, как указывает М.-Т. Хипп, возможно, руководствуется правилами, изложенными в популярном тогда «Карманном оракуле» испанца Бальтасара Грасиана (1647): «Для правителей выгодно, чтоб их считали благодетелями; это украшает монархов, доставляя им всеобщую любовь» (№ 32), «Иметь достоинство и уметь его показать — двойное достоинство: чего не видно, того как бы и нет» (№ 130). — Грасиан Бальтасар. Карманный оракул. Критикон. М., 1981. («Литературные памятники»). Перев. Е. М. Лысенко.

165 ... Испанию так одолевают внутренние ее заботы... — Восстания в Каталонии, Португалии.

166 ... оплату моих долгов... — Рец начал выплачивать свои огромные долги (в ту пору около 400 тысяч ливров) только в 1668 г., по 150 тысяч ливров в год.

167 ... мы собрались у принца де Конти... — 6 марта. Внутри Фронды сложились две группировки (их столкновения и определили ход событий после подписания мира): коадъютор, Бофор, герцог Буйонский — с одной стороны, принц Конти, Ларошфуко и герцогиня де Лонгвиль (которую прозвали королевой Парижа) — с другой. В мемуарах Реца, естественно, деятельность его сторонников выходит на первый план.

168 ... герцогини де Шеврёз, находившейся в Брюсселе. — Вернувшись во Францию в 1643 г., герцогиня из-за своих интриг поссорилась с королевой, отправилась в изгнание после заговора «Кичливых», до 1645 г. жила в Англии, до 1649 г. — в Брюсселе.

169 ... мы поручили ему находиться при особе эрцгерцога. — Лег представлял в Нидерландах не одного Реца, а всех фрондеров; документ, подтверждающий его полномочия (как позднее маркиза де Нуармутье), был подписан принцем Конти.

170 Мера, предпринятая 8 марта... — Веймарская армия, подкупленная Мазарини, изменила Тюренну 2 марта, и полководец вынужден был удалиться в Голландию. 6 марта об этом узнали сторонники короля, а фрондеры — только 16-го, как утверждает Рец (если он просто не спутал числа). Президент де Виоль, П. де Лонгёй регулярно сообщали ему новости из Рюэля, и он должен был проведать о том раньше. По мнению г-жи де Мотвиль, к которому присоединяются М.-Т. Хипп и М. Перно, 8 марта и позднее Рец, вероятно, провоцировал Парламент на решительные действия именно потому, что знал, что армии у Тюренна больше нет.

171 ... поторопить герцога де Лонгвиля. — После того, как в январе 1649 г. губернатор Нормандии герцог де Лонгвиль взбунтовал Руанский парламент, Мазарини объявил герцога мятежником и передал губернаторство графу д'Аркуру. Тот сумел блокировать дорогу на Париж и вынудить Лонгвиля начать переговоры, к которым, как утверждает Ларошфуко, он и сам был весьма склонен. В тот же день, 9 марта, по приказу Парламента, состоялась распродажа имущества Мазарини.

172 ... но этого я в точности не помню. — Деньги предоставил Мазарини финансист Бартелеми Эрвар (Херварт), который сам и занялся подкупом армии Тюренна.

173 ... но они не заслуживают упоминания. — Рец опустил 7 статей из 19, в том числе такую важную (№ 3), как подтверждение указов мая — октября 1648 г., ограничивающих власть короля (о программе, разработанной палатой Людовика Святого — см. ч. II, примеч. 94, 95). Пойдя на эти уступки, монархия намеревалась в дальнейшем взять реванш, и потому мир не мог быть продолжительным.

174 ... кричали даже: «Республику!» - Монархический строй в Англии был отменен 7 (17 н. ст.) февраля 1649 г., и, по свидетельству современника, «в Париже только и разговоров было, что о республике и свободе».

175 ... чтение их не обошлось без препирательств. — Рец не упоминает о том, что сам произнес речь, призывая продолжить гражданскую войну и отвергнуть Рюэльский договор как недостаточно почетный и надежный. Но, возможно, это не сознательное умолчание, а простая забывчивость, ибо, как подчеркивает С. Бертьер, в «Парламентском дневнике», основном источнике мемуариста, об этом также не говорится. Напомним, что если при изложении парламентских дебатов 1647 — 1648 гг. Рец пользовался «Современной историей» Дю Портая (см. ч. II, примеч. 49), то затем он обратился к «Дневнику, содержащему все, что было сделано и произошло во время заседаний парижского Парламента в 1648 и 1649 годах» (1649) и «Продолжению подлинного Дневника заседаний Парламента» (1651).

176 ... намереваясь сбросить его в реку. — Де Торе был сыном ненавистного суперинтенданта финансов Партиселли д'Эмери, и поэтому буржуазия была особо озлоблена против него. Другие мемуаристы (Оливье Лефевр д'Ормессон, Дюбюиссон-Обене) приписывают это покушение не городской милиции, а народу.

177 ... оно не слишком опечалило дона Габриэля де Толедо... — Габриэль де Толедо, как и многие присутствовавшие, давно уже знал об этом. Вся сцена, как пишет в своем исследовании А. Бертьер, насквозь театральна: приход наперсника, драматическая пауза, плач, эффектная «реплика в сторону», рассказ вестника о трагическом событии, реакция действующих лиц.

178 Генеральные Штаты — высший орган государственной власти Республики Соединенных Провинций, заседавший в Гааге с 1593 г. В него входили 30 депутатов от семи провинций. Генеральные Штаты ведали вопросами внешней политики, бюджетом, назначением на должности и т. д. Штатгальтер Мориц Оранский Нассау, добиваясь усиления своей власти, воспользовался религиозными распрями между «арминианами» и «гомаристами» и велел предать суду и казнить в 1619 г. видного политика и военачальника Яна ван Олденбарневелта.

179 ... эрцгерцог намерен стать лагерем в Даммартене... — Поскольку Даммартен находится всего в 30 км от Парижа, испанцы под предлогом помощи фрондерам хотели начать наступление на Париж.

180 Семинария Сен-Маглуар. — Орден ораторианцев, основанный в 1611 г., объединял священников, не дававших монашеского обета, а посвящавших свою жизнь ученым занятиям (ораторианцами были философ Мальбранш, Филипп Эмманюэль де Гонди, отец Реца — см. ч. I, примеч. 10), проповедям, учительству. Первая руководимая ими (и первая в Париже) семинария была открыта в 1618 г. в помещении монастыря Сен-Маглуар и просуществовала до Великой французской революции.

181 ... вопрос о герцогстве Кардонском. — Маршал де Ла Мот-Уданкур лишился титула герцога Кардонского и поста вице-короля Каталонии после его поражения под Леризой в 1644 г.; до 1648 г. он находился под арестом.

182 ... со всем нормандским дворянством. — Фронда была борьбой за децентрализацию власти: интересы и сеньоров и провинций, испытывавших силу давления абсолютной монархии, в этом совпадали.

183 ... Лизьё со своим епископом... — Леоном де Матиньоном.

184 Деньги, поступившие в королевскую казну... — Большая часть налогов шла в государственную казну, меньшая оставалась в провинции для покрытия местных расходов (например, на оплату жалованья должностных лиц).

185 ...не прочь и от Неаполитанского королевства... — Анри де Тремуй, унаследовав графу де Лавалю, оказался отдаленным, но единственным наследником Федерико Арагонского, короля неаполитанского. Людовик XIV позволил ему послать в 1648 г. своего представителя на мирные переговоры в Мюнстер отстаивать свои права.

186 ... генерала галерного флота. — Пьер де Гонди был принужден отказаться от должности в пользу одного из племянников Ришельё. Коадъютор настоял, чтобы требование о возвращении ее было вычеркнуто из договора.

187 ... дурное впечатление, произведенное тучей нелепых притязаний... — Требования, поданные фрондерами М. Моле, хранятся в его архиве. В них, по свидетельству г-жи де Мотвиль, «они требовали себе всю Францию». Вельможи добивались земель, титулов и в первую очередь высших должностей, чтобы власть и связанные с ней привилегии оставались в роду. Их жадностью умело воспользовались сторонники Мазарини, подчеркивавшие в памфлетах бескорыстие кардинала, не домогавшегося ни губернаторств, ни чинов. В брошюрке «Требования принцев и вельмож, воюющих на стороне Парламента и народа» притязания фрондеров были преданы гласности, что побудило их изменить тактику.

188 ... воспротивился распродаже библиотеки Кардинала... — Богатейшей библиотекой в 40 тысяч томов заведовал врач и философ-вольнодумец Габриэль Ноде. К ней имели доступ и читатели и ученые. После Фронды, когда книги и рукописи Мазарини распродавались по дешевке (и в 1649 и в 1651 гг.), кардинал сумел на три четверти восстановить собрание. По завещанию библиотека перешла в коллеж Четырех Наций; ныне находится во Французской Академии.

189 ... немного золота. — К цепи «лекарственных» метафор добавляется «политическая алхимия».

190 ... освящение мирра и елея... — Освящение мирра совершается утром в Великий четверг. Отметим, что мирские дела и помыслы мешаются у Реца с божественными, а важные политические события приходятся часто на Страстную неделю. Мир заключается в день покаяния, очищения.

191 ... одного из наших друзей... — Герцога де Лианкура.

192 ... угодил на пятнадцать месяцев в Бастилию... — Монтрезор был арестован в 1644 г. за переписку с г-жой де Шеврёз после провала заговора «Кичливых».

193 ... отнять герцога де Бофора у г-жи де Монбазон с помощью мадемуазель де Шеврёз... — Управлять государственными деятелями с помощью женщин — традиционный для фрондеров прием. К «политическому сводничеству» прибегал и Ларошфуко, пытавшийся влиять на принца де Конде через г-жу де Шатийон. Но Рец здесь попадает в собственные сети.

194 ... быть вместе с ее дочерью воспреемником младенца... — Сына герцогини де Люин. Но крестной была не м-ль де Шеврёз, а ее мать.

195 ... не допускают восстановления именных указов... — С помощью таковых указов, подписанных королем и государственным секретарем, скрепленных восковой печатью, отдавались распоряжения, созывались корпорации и т. д., а также людей без суда и следствия отправляли в тюрьму, в изгнание. Злоупотребление именными указами (просуществовавшими до Великой французской революции) прямо противоречило принципу неприкосновенности личности, который отстоял Парламент.

196 ... подвергнет испытанию могущество Короля. — Этот визит выдуман Рецем. М. Моле, который действительно хлопотал за г-жу де Шеврёз, в своих письмах о нем не упоминает. Герцогине после ее приезда 12 апреля предложили отправиться в ее замок Дампьер и оттуда просить у королевы дозволения воротиться ко двору. В июле она на это согласилась.

197 ... у г-жи де Род... — В памфлете «Справедливые жалобы посоха и митры коадъютора Парижского, носящего поневоле траур по г-же де Род, сестре своей во дружбе», утверждалось, что г-жа де Род была любовницей Реца. Побочная дочь Людовика II Лотарингского, кардинала де Гиза, она доводилась кузиной м-ль де Шеврёз.

198 ... доставалось порой самому Господу Богу. — Во Франции XVII — XVIII вв. «либертинство» нередко сочетало вольнодумство и вольное поведение, ученые занятия и атеизм и распутство. В ту пору религиозные тексты частенько использовались в политической борьбе, псалмы и духовные гимны переиначивались для издевки над Мазарини.

199 ... стреляют из пращи...— По-французски «праща»— «фронда», «стрелять из пращи» — «фрондировать». По другой версии, приведенной в мемуарах Ф. де Монгла, Парламент издал указ, запрещавший устраивать поединки на пращах, в результате которых были убитые и раненые. Вскоре некий советник Апелляционной палаты, оспорив своего отца, президента Большой палаты, защищавшего интересы двора, объявил, что будет фрондировать его решение. Мемуары же м-ль де Монпансье подтверждают рассказ Реца. По ее словам, Барийон затянул песенку:

Слышен ветра шепот

Утренней порой.

Это Фронды ропот:

«Мазарини долой!»

200 ... повстанцев прозвали гёзами... — Когда в 1566 г. депутация голландских дворян (в ее числе Сент-Алдегонде и Бредероде), одетых в знак протеста нарочито бедно, представила правительнице Нидерландов, герцогине Маргарите Пармской, петицию против указов о преследованиях, которая была отвергнута, председатель совета финансов Берлемон вскричал, что с этими нищими (гёзами) нечего церемониться.

201 ... сколь глубоко Принц презирает брата... — Это подтверждают другие мемуаристы, в том числе Ф. де Монгла: «Такой принц де Конти был горбатый и убогий, что принц де Конде, проходя однажды в королевских покоях мимо обезьянки, привязанной подле камина, низко ей поклонился и насмешливо молвил: “Ваш покорный слуга, господин парижский генералиссимус!”»

202 ... противными Отелю Конде. — Традиционное соперничество домов Конде и Вандомов отчасти объяснялось тем, что первый род восходил к Людовику IX, а Сезар Вандомский был побочным сыном Генриха IV. По свидетельству других мемуаристов (г-жи де Мотвиль, Монгла), герцог Вандомский сам искал сближения с кардиналом и попросил руки его племянницы Лауры Манчини для своего сына, герцога де Меркера, брата Бофора.

203 ... притязавшим на это епископство.— Архиепископ— курфюрст Кельнский Фердинанд Баварский (1577 — 1650) носил титул принца-епископа Льежского. Своим коадъютором он намеревался сделать принца Максимилиана Генриха Баварского. В сентябре 1649 г. он подавил недовольство горожан, желавших выйти из-под его руки, и казнил бургомистров.

204 Палата по уголовным делам приговорила к смерти двух издателей... — Один из издателей — Клод Марло, выпустивший 17 июля 1649 г. подпольно непристойную поэмку «Альков королевы рассказывает все, как есть». Народ отбил издателей у палача 20 июля. По другим сведениям, этими издателями были Колине и Жанри Сара.

205 ... снятие осады Камбре... — Мазарини хотел поднять свой престиж военной победой, но граф д'Аркур не смог взять Камбре и 3 июля 1649 г. снял осаду.

206 ...в награду за расторжение Мюнстерского мира... — Дипломат Абель Сервьен вел переговоры в Мюнстере (вместе с герцогом де Лонгвилем и графом д'Аво), закончившиеся заключением 24 октября 1648 г. Вестфальского мира со Священной Римской империей (протестантские государства вели переговоры в Оснабрюке). Франция получила Эльзас, подтвердила свой суверенитет над Мецем, Тулем и Верденом; Швеция сохранила завоевания Густава Адольфа, Голландия обрела независимость; была признана независимость Швейцарии. Испания пыталась извлечь для себя выгоды из французских междоусобиц, и война продолжалась еще десять лет, пока 7 ноября 1659 г. не был заключен Пиренейский мир. Сервьен пользовался благоволением Мазарини благодаря своему племяннику де Лионну, секретарю министра.

207 ... маленький человечек в черном... — Этот таинственный вестник смерти заставляет вспомнить о черном человеке Моцарта и С. Есенина. Более того, он предстает как двойник Реца — напомним, что Талеман де Рео описывает его как «маленького черного человека» («небольшого роста смуглолицый человек», в переводе А. А. Энгельке — см. ч. I, примеч. 21). Погружая читателя в атмосферу тайны, Рец рисует себя сверхчеловеком, побеждающим людей и духов (например, в эпизоде с каретой и черными монахами — см. ч. I, примеч. 73). Сведений, подтверждающих, что ему действительно грозила смерть, нет. Вместе с тем известно, что аббат Фуке несколько раз предлагал своему покровителю Мазарини убить Реца.

208 ... мы приукрасили как могли. — Немедля был выпущен об этом памфлет. Мазарини пригласил Окенкура в Амьен, тот явился с большим отрядом и объявил, что шагу не ступит без согласия Бофора.

209 ... будут встречать королей... — 18 августа 1649 г. В парадных описаниях торжественной встречи (изображенной на многих гравюрах) Людовика XIV впервые сравнивали с Солнцем. На другой день Рец во главе парижского духовенства был вынужден приветствовать Короля и Королеву-мать, а затем нанести визит Мазарини, о чем он забывает упомянуть.

210 ... справедливы ли эти слухи... — О них говорится и в других мемуарах тех лет (в частности, у Ларошфуко), но конфиденциальная дипломатическая переписка свидетельствует о серьезности переговоров.

211 ... рыцарь Мальтийского ордена д'Эльбен. — Когда в январе 1650 г. Ла Ривьер впал в немилость, д'Эльбен стал хлопотать о кардинальской шапке в пользу Реца.

212 ... уступить... Пон-де-л'Арш... — Владея этой крепостью, граф д'Аркур закрыл войску Лонгвиля дорогу на Париж (в январе 1649 г.), и потому Мазарини не желал терять один из немногих опорных пунктов в Нормандии.

213 ... балладу... Мариньи поднес ему... — При издании в сентябре 1649 г. к балладе был добавлен триолет «Прощайте, Марс!». Назвав Мазарини именем бога войны, Конде высмеял его воинственность.

214 ... сообщить их вам. — Принц де Конде дважды ссорился и мирился с Мазарини — в сентябре, когда отказался подписать брачный договор герцога де Меркера и Лауры Манчини, и в октябре 1649 г. По второму соглашению, подписанному 2 октября, кардинал обещал советоваться с Принцем во всех важных государственных делах и назначениях, защищать интересы дома Конде. Взаимное обязательство Конде и Мазарини хранилось втайне у М. Моле.

215 ... о которой сейчас вам расскажу. — Значительная часть рукописи мемуаров переписана секретарями-монахами, но, видимо, Рец стеснялся этого абзаца и потому собственноручно записал его.

216 «Право табурета». — Правом сидеть в присутствии королевы пользовались принцессы, жены герцогов и пэров и тех, кто был возведен в герцогское достоинство. Эта символическая привилегия постоянно мелькает среди требований фрондеров. Герцоги Роганы, Ларошфуко, Ла Тремуй домогались «права табурета» для всех женщин их семей, что вызвало противодействие остальной знати — ведь это рушило всю аристократическую иерархию. В 1649 г. на собрании представителей дворянства были отменены недавно пожалованные привилегии некоторым родам и подтверждено, что «право табурета» принадлежит только герцогиням.

217 ... под предлогом родства... с семьей де Гемене. — Екатерина де Силли, бабушка г-жи де Гемене, любовницы Реца, была теткой его деда.

218 Видам — наместник епископа, первый из его вассалов. Амьенским видамом был Анри Луи д'Альбер д'Айи, старший брат Шарля д'Альбера, герцога де Шона.

219 ... и раздавать их с толком. — Эмери, на место которого Мазарини 9 июля 1648 г., под давлением Парламента и народа, был вынужден назначить Ла Мейере, вновь стал суперинтендантом финансов в ноябре 1649 г. Он увеличил выплату муниципальной ренты, задолженность по которой в 1648 г. составила 4 года, подкупая тем самым значительную часть своих противников. Но финансовый кризис 1649 г. не позволил регулярно выплачивать проценты.

220 ... семей среднего состояния, которых во времена революции приходится страшиться более всего. — Рец, предвосхищая законы политической социологии, вновь формулирует постулат, что средние классы являются главной движущей силой революций.

221 ... избрали... двенадцать синдиков... — Среди них были Ги Жоли, адвокат Дю Портай и другие доверенные лица Реца. По приказу коадъютора священники в проповедях призывали рантье собираться вместе (правда, на еженедельных ассамблеях присутствовали по пятьсот человек, а не три тысячи).

222 ... издал второе постановление... — 3 или 4 декабря; первое было издано 23 октября. М. Моле обвинял Реца, что, подстрекая рантье, он хочет создать Палату общин, как в Англии.

223 ... надобно выстрелить... в одного из синдиков... чтобы смута... поднялась и заставила созвать ассамблею, столь нам необходимую. — Ги Жоли утверждает, что собрание происходило у Реца. Идея покушения принадлежала Нуармутье, и коадъютор не только не осудил ее, но предложил устроить покушение на самого себя. Ги Жоли, ставший впоследствии секретарем Реца и последовавший за ним в изгнание, в 1665 г. рассорился с ним; в мемуарах Ги Жали рисует своего бывшего патрона предвзято, во многом ему противореча.

224 «Жизнеописание Цезаря». — Это сочинение Реца упоминается только в его мемуарах (текст не сохранился).

225 ... дворянин, состоявший при Нуармутье... — Ги Жоли сообщает, что его звали д'Этенвиль, он был отважен и ловок.

226 ... две строки из «Горация»... да, я не римлянин... угасло не вполне. — Цитата из «Горация» (1640) Корнеля (д. II, явл. III; перевод Н. Рыковой немного изменен).

227 ... маркиз де Ла Буле... то ли по наущению Кардинала... ворвался в зал Парламента... — Ларошфуко и другие разделяли мнение Реца, что это была провокация Мазарини, но кардинал в своих записях обвиняет в возмущении народа фрондеров.

228 ... сам находился в их компании. — Мазарини приписывал покушение фрондерам, но другие мемуаристы подтверждают рассказ Реца. Ле У в письмах Севинье не упоминается.

229 ...согласился с моими доводами. — Ги Жоли, напротив, утверждает, будто Рец был готов бежать с Бофором, но граф де Монтрезор их отговорил.

230 Увезем с собой простушку... вторая вас больше не занимает. — «Простушка» — м-ль де Шеврёз, «вторая» — г-жа де Гемене. Упоминать о президентше де Поммерё г-жа де Монбазон, верно, погнушалась.

231 ... оба ее любовника... — Маршал д'Альбре и Виней.

232 ... особа коадъютора не подлежит юрисдикции палат... — Коадъютора мог судить только церковный суд.

233 ... отправился в монастырь капуцинов в предместье Сен-Жак... — Орден нищенствующих босоногих монахов, созданный в 1529 г. и обосновавшийся во Франции с 1572 г., при Ришельё выполнял не только религиозные, но и политические функции; монахи шпионили в пользу «серого кардинала» Жозефа дю Трамбле. Духовные лица из семьи Гонди жертвовали деньги на строительство монастыря и поддерживали тесные связи с орденом.

234 ... жаль было о ней умолчать. — Эта комическая сцена в духе Мольера — сущая правда; «Журналь де Пари» подтверждает рассказ Реца. Как отметил А. Фейе, Э. Скриб использовал этот эпизод в пьесе «Дружество» (1837). С. Бертьер полагает, что Бомарше, хорошо знавший мемуары Реца, именно отсюда заимствовал сцену в «Севильском цирюльнике» (1775), когда граф и Фигаро убеждают Базиля, что он болен (д. 3, явл. II).

235 Амбуазский заговор. — Целью заговора протестантов, задуманного Луи I де Бурбон Конде и организованного в 1560 г. Ла Реноди, было захватить юного короля Франциска II и вырвать его из рук Гизов. Участники его были казнены. Президент де Мем намекает на слухи о том, что фрондеры замышляют похитить одиннадцатилетнего Людовика XIV, чтобы оградить его от влияния Мазарини.

236 ... в «Письмах из Пор-Рояля»... Горжибюс стоит Тамбурена. — Перечисленные имена Рец не придумал, а взял из «Парламентского дневника». В пятом из «Писем к провинциалу» (первоначальный вариант заглавия — «Письма из Пор-Рояля», 1656 — 1657) Блез Паскаль перечисляет гротескные имена богословов-иезуитов, новоявленных Отцов церкви, и среди них упоминает Тамбурена — Тома Тамбурини. «Письма» были настольной книгой г-жи де Севинье.

237 Бородач — М. Моле.

238 Г-жа де Бриссак — Маргарита де Гонди, кузина Реца.

239 «Вот молитвенник господина коадъютора». — Фраза вошла в пословицу. Рец, нередко описывающий других с помощью оксюморонных сравнений, с еще большим основанием сам становится их объектом (его мирро — селитра, молитвенник — стилет). Данная шутка вскоре превратилась в анонимный памфлет против Реца и Мазарини — «Кинжал коадъютора» (1652).

240 ... отца Баньоля, вам известного. — Советник Парламента Гийом Дю Ге-Баньоль пытался мирить распри, дважды в 1649 г. одалживал деньги Рецу. Его сын был другом и свойственником г-жи де Севинье.

241 Однажды в Брюсселе... — В 1658 или 1659 г., когда принц де Конде и Рец были в изгнании.

242 ... монастырь Сент-Оноре... — От Пале-Рояля этот монастырь отделяла узкая улочка. Рец приходил на ночные свидания в светском платье.

243 ... назначить меня главным придворным капелланом, передать мне аббатство Оркан. — Должность главного придворного капеллана занимал тогда старший брат кардинала Ришельё, Альфонс Луи дю Плесси де Ришельё, кардинал и архиепископ Лионский, умерший в 1653 г. Цистерцианское аббатство Оркан, принадлежавшее Мазарини, приносило 30 тысяч ливров доходу.

244 ... намерена арестовать принца де Конде... — С. Бертьер обращает внимание на то, как незаметно, мимоходом сообщает Рец о важнейшей перемене в политике французского двора: усмирив Фронду с помощью принца де Конде, Анна Австрийская и Мазарини теперь, при поддержке части фрондеров, берут верх над Конде, ставшим едва ли не первым человеком в государстве. Прельстившись надеждой подняться на вершину политической власти, Рец попался на удочку — Мазарини победил своих врагов, руководствуясь правилом «Разделяй и властвуй».

245 ... начальствование над флотом... — Должность генерального суперинтенданта торговли и флота, которую Ришельё создал вместо адмиральской, королева в 1646 г. оставила за собой.

246 ... подтверждена будет королевским соизволением. — Рец забывает упомянуть другие условия: герцог де Меркер становился вице-королем Каталонии, Шатонёф — хранителем печати, а самому Рецу обещали кардинальскую шапку.

247 ... скорее пожелтеть, нежели покраснеть. — Желтый цвет — цвет позора, желтым мазали дома предателей, банкротов.

248 ... Кардинал мешкал... перед исполнением своего замысла. — Возможно, кардинал хотел усыпить подозрения принца де Конде. За два дня до ареста, 16 января, Мазарини в присутствии короля и королевы-матери вновь подписал обязательства отстаивать интересы Принца и оправдать преданным послушанием оказанное ему высочайшее покровительство.

249 ... герцога де Лонгвиля. — При вести об аресте принцев герцог Орлеанский якобы произнес историческую фразу: «Как мастерски накинули сеть: поймали разом льва, обезьяну и лисицу».

250 ... объявлено было прощение всему... содеянному в Париже во время собраний рантье. — Парламентское постановление об отсутствии состава преступления в делах Реца, Бофора, Брусселя и президента Шартона (обвиненных в покушении на принца Конде) было вынесено 22 января 1650 г. Общая амнистия была объявлена 12 мая 1650 г., а не несколько дней спустя (о чем и сам Рец расскажет позже).

251 ... герцог де Ришельё... взявший в жены г-жу де Понс... — Его хотели женить на м-ль де Шеврёз, но герцогиня де Лонгвиль, решив перетянуть на сторону Конде богача герцога, генерала галерного флота, выдала за него знакомую молодую вдову, г-жу де Понс, 26 декабря 1649 г. Двор был этим очень недоволен.

252 Ларошфуко, в ту пору бывший еще принцем де Марсийяком... — Он стал герцогом де Ларошфуко именно тогда, 8 февраля 1650 г., после смерти отца.

253 Бутвиль. — Рец ошибся: Анри де Монморанси, граф де Бутвиль стал губернатором Бельгарда (ныне город Сер) год спустя, в 1651 г. При осаде города впервые принял участие в военных операциях двенадцатилетний Людовик XIV и, по свидетельству Мазарини, вел себя отважно.

254 ... имеет честь состоять со мной в родстве. — Более чем отдаленном: тетка жены Шарля де Гонди, дяди Реца, была замужем за Луи I де Бурбон Конде.

255 ... шотландец, состоявший у меня на службе... — Католический священник Ментей де Сальмоне, автор «Истории волнений в Великобритании» (1649), в которой Мазарини усмотрел пропаганду революционных идей.

256 Герцогиня де Лонгвиль и виконт де Тюренн вошли в соглашение с испанцами... — 30 апреля 1650 г. они подписали договор с доном Габриэлем де Толедо, который в мае ратифицировал король Испании. Целью договора было освобождение принцев и заключение мира с Испанией. Испанцы должны были занять приграничные крепости, а сторонники принцев — города внутри Франции.

257 ... тщеславные притязания безродного герцога... — Отец д'Эпернона, мелкопоместный дворянин, был фаворитом Генриха III. Мазарини поддерживал д'Эпернона, желая выдать свою племянницу Анну Марию Мартиноцци за его красавца сына, герцога де Кандаля, но брак расстроился. Позже Мартиноцци вышла замуж за принца де Конти.

258 Этому учил Макиавелли... — У Макиавелли подобное высказывание не обнаружено.

259 ...мой возраст... — В 1650 г. Мазарини было 48 лет, а Рецу — 37.

260 «Лоточники» — маршал д'Эстре и маркиз де Ла Ферте-Набер Сеннетер.

261 Командор де Жар взошел на эшафот... — В 1633 г., уже на эшафоте, смертная казнь (за участие вместе с де Шатонёфом в заговоре против Ришельё) была заменена ему заключением в Бастилии (до 1638 г.).

262 ... чья честность была весьма сомнительной... — Зато президент де Мезон был богат, что и требовалось от суперинтенданта, обязанного в случае нужды ссужать деньгами государство.

263 ... из украденной ими дароносицы. — Парламент воспользовался святотатством солдат, чтобы преследовать по закону самого губернатора д'Эпернона, с которым боролся за власть в Гиени. Магистраты не пустили в город принцессу де Конде и герцога Энгиенского, но народ сломал ворота, принудив буржуа кричать: «Да здравствуют король и принцы, долой Мазарини!»

264 Происшествия эти, которых я не был свидетелем... — История осады Бордо подробно описана в «Мемуарах» одного из главных участников событий герцога де Ларошфуко.

265 ... во время осады Гиза... — Эрцгерцог Леопольд Вильгельм снял осаду города Гиза 1 июня 1650 г.

266 ... кого избрать купеческим старшиной... — Хотя эта должность была выборной, фактически купеческого старшину назначал король. Антуан Ле Февр, советник Парламента, сменил на этом посту Жерома Ле Ферона, который был президентом второй Апелляционной палаты.

267 ... заключить мир... — К этому осажденных жителей Бордо принуждала нехватка продовольствия (окрестности города были разорены солдатами), а осаждающих — недостаток денег, все растущее дезертирство, наступление испанцев и Тюренна на севере, тем более что в Париже Рец уговаривал герцога Орлеанского, наместника королевства, взять власть в свои руки.

268 ... Король... действуя скорее по-отечески, нежели по-королевски... — Не важно, что Людовик XIV еще мальчик — Король воплощает власть Бога Отца на земле. Как писал в «Характерах» (1688— 1696) Жан де Лабрюйер, «именовать государя “отцом народа” — значит не столько воздавать ему хвалу, сколько называть настоящим именем и правильно понимать истинное назначение монарха» ( Ларошфуко Ф. де. Максимы. Паскаль Б. Мысли. Лабрюйер Ж. де. Характеры. М., 1974. С. 361. - Перев. Ю. Корнеева и Э. Линецкой).

269 Меня ударили кинжалом... — О. Талон, рассказывая о бегстве Месьё, об этом не упоминает; Ги Жоли это отрицает.

270 На другой день в Париже найдены были пять или шесть воззваний... — В тот день, 4 сентября 1650 г., разгорелись схватки между теми, кто хотел сорвать воззвания де Тюренна, и теми, кто тому препятствовал; один человек был убит.

271 Хранитель печати и Ле Телье... — Шатонёф, поддерживавший королеву и мечтавший занять место Мазарини, и Ле Телье, строго выполнявший инструкции кардинала, равно боялись усиления Месьё, который, объединившись с Фрондой, мог бы стать регентом вместо Анны Австрийской.

272 Король Англии... проигравший сражение при Вустере... — Карл II, провозглашенный королем шотландским пресвитерианским парламентом в феврале 1649 г. после казни отца Карла I, в 1650 г. высадился в Шотландии, но, потерпев ряд поражений от Кромвеля (последнее — при Вустере 13 сентября 1651 г.), вынужден был покинуть страну. Он взошел на престол только через 10 лет (провозглашен английским парламентом королем в мае 1660 г.). В данном случае Рец, вероятно, ошибся: в сентябре 1650 г., когда шли переговоры с испанцами, Карл II был разбит при Данбаре, но остался в Шотландии.

273 Протектор. — Оливер Кромвель стал Лордом Протектором Англии позднее, в 1653 г., установив режим единоличной военной диктатуры.

274 Лег. — В ту пору маркиз де Лег, приближенный герцога Орлеанского, всецело предался Мазарини, который старался с его помощью воздействовать на коадъютора.

275 ... вывезти оттуда принцев... — Чтобы их не освободил кавалерийский отряд, который мог выслать Тюренн. Принцы были переправлены из Венсеннского замка в Маркусси 29 августа, а не в середине сентября. В ноябре их отвезли в Гавр.

276 ... герцогине еще не выплатили... восемьдесят тысяч ливров... из выкупа... за принца де Линя... Кардинал полагал ее в большей зависимости от двора. — Верность г-жи де Шеврёз обеспечивалась беспрестанными подарками; за принца де Линя испанцами был уплачен Франции выкуп в 240 тыс. ливров.

277 «Изъясню свою мысль... расписаться своею кровью». — Как указывают комментаторы (М.-Т. Хипп и М. Перно, С. Бертьер), эта речь Реца, вероятно, сочиненная во время написания мемуаров, не объясняет, а утаивает смысл происходящего: испанцы и Тюренн наступали, и различные политические силы вели борьбу за власть над пленными принцами, за возможность заключить с ними союз, освободив их. Рец и фрондеры хотели перевезти их в Бастилию, Мазарини — в Гавр, Шатонёф и г-жа де Шеврёз — в Маркусси, что и было сделано.

278 ... за нее... — За м-ль де Шеврёз.

279 ... объединил всех сторонников принца де Конде... — Жан де Монтрёй наладил тайную переписку принцев из тюрьмы с их сторонниками; способ изготовления симпатических чернил ему якобы открыл Карл II.

280 ...кто не имел охоты пристать к партии принца де Конде. — На самом деле г-жа де Шеврёз начала вести двойную игру, прельстившись возможностью выдать дочь за принца де Конти, которой ее поманила принцесса Пфальцская.

281 ... правителю Милана. — В 1628 — 1631 гг. между Францией и Венецией, с одной стороны, и испанскими и австрийскими Габсбургами — с другой, шла война за Мантуанское наследство (как часть Тридцатилетней войны). Для улаживания конфликта папа римский Урбан VIII послал нунция Джулио Сакетти (в сопровождении Мазарини), которого потом заменил Джованни Панцироли. Воспользовавшись временным отсутствием начальника, Мазарини вступил в переговоры с испанским вице-королем в Милане А. Спинолой и сумел добиться подписания перемирия в 1630 г. в Касале, итальянской крепости, захваченной французами, которую безуспешно осаждали испанцы. Мир был заключен в 1631 г. в Кераско.

282 ... кардинала Антонио. — Кардинала Антонио Барберини подозревали в причастности к гибели Франческо Памфили, старшего сына Олимпии Майдалькини и Памфилио Памфили, брата папы Иннокентия X. Он был убит в Германии около Кёльна. Спасаясь от преследований папы, кардинал Барберини с 1645 по 1653 г. жил во Франции.

283 ... кандидат может не быть утвержден... — Согласно Болонскому конкордату 1516 г., французский король называл кандидата на получение кардинальской шапки, а папа римский утверждал назначение.

284 ... отказом унижен был Ла Ривьер... — Рекомендация Ла Ривьера была аннулирована в октябре 1648 г. в пользу принца де Конти. Второй раз ему предложили кардинальскую шапку в январе 1649 г.

285 ... принудила Ле Телье хлопотать за меня. — Ги Жоли утверждает в «Мемуарах», что Ле Телье хлопотать отказался. Узнав о притязаниях Реца, Мазарини написал Ле Телье, что Рец, «стремясь творить зло, не так много может его причинить, пока в руках у него ножичек. Но вооружите его пистолетом или шпагой, и он пустит их в ход, содеяв несравненно больше зла».

286 ... Мазарини прибыл в Фонтенбло... — 8 ноября 1650 г.

287 ... самому Кардиналу. — Гастон Орлеанский решился отправиться в Фонтенбло только, когда королева и Мазарини через Ле Телье гарантировали ему безопасность.

288 ... все было уже подготовлено к побегу... — План побега разработал герцог Немурский. Полковник Арно велел изготовить кожаную лодку, которая в сложенном виде умещалась в карете. На этой лодке принцы должны были ночью переплыть пруд Маркусси, а кавалерийский отряд сопроводил бы их в Стене.

289 ... какое сострадание пробудила она в народе. — Рец упоминает новое средство обработки общественного мнения (см. ч. II, примеч. 120). Изображение на гравюрах событий современной истории стало обычным явлением в эпоху религиозных войн.

290 ... сделаться или главой партии, или кардиналом... — Возможно, не только политической, но и религиозной партии: по свидетельству отца Рапена, в Реце видели свою надежду и опору янсенисты.

291 ... огласки этого отказа. — То же советовал Бальтасар Грасиан: «Скрывать свои намерения. Страсти — окна духа. Мудрость житейская требует скрытности: кто играет в открытую, рискует проиграться» (№ 98). Разумеется, эта заповедь была известна Мазарини не хуже, чем Рецу. В «Требнике политиков, по заповедям Мазарини составленном» (1684) главным правилом считается «Таись и притворяйся»: «Пусть никто не ведает мнения твоего о каком-либо деле, много ли ты знаешь, чего хочешь, что беспокоит тебя, что тревожит». Особые разделы посвящены в этой книге искусству отказать просителю, умению не обидеть никого. Но хотя кардинал разыграл комедию невольного отказа в соответствии с приписываемыми ему наставлениями, он переоценил свои силы, решив, что ему ничто не угрожает, после того как принцев перевезли в Гавр, а волнения в Нормандии, Бургундии и Гиени были подавлены. Оставалось только изгнать испанцев из Шампани.

292 ... герцога де Кандаля. — В сохранившихся фрагментах первой части Рец об этом не говорит.

293 ... мою скандальную связь с ее племянницей... — М.-Т. Хипп и С. Бертьер полагают, что речь идет о Маргарите де Гонди, которую Рец намеревался похитить, когда она звалась м-ль де Сепо. Выйдя замуж за Бриссака, Маргарита де Гонди стала доводиться племянницей г-же де Гемене. От нее коадъютор заразился дурной болезнью. Но, возможно, здесь под племянницей подразумевается м-ль де Шеврёз: муж г-жи де Гемене, Луи де Роган, был братом герцогини де Шеврёз.

294 ... вновь обрели размеренный ход. — Ранее Рец сравнивал устройство государства с человеческим организмом (см. ч. II, примеч. 62) (также в анонимном памфлете «Придворный Меркурий», 1652, сторонники Мазарини в Парламенте уподобляются разным частям тела: «И когда все члены соединятся, из них составится корпорация»). Но согласно учению Декарта, и мир, и живые существа — это сложно организованные механизмы, приводимые в действие внутренними пружинами. Рец распространяет это представление на политику. С. Бертьер в предисловии к подготовленному ею изданию мемуаров пишет, что все «политические» метафоры Реца связаны между собой через тему театра, которая воплощается как спектакль (см. ч. I, примеч. 14): танец («пируэт»), игра (и актерская и азартная —«открыть карты»), театральная машинерия (см. также ч. II, примеч. 660). «Piece» значит и пьеса, и штука сукна. Рец трактует далее о государственных материях, о хитросплетении интриг-ниток, об изготовлении памфлетов («я уже вышивал по ней <канве> узор»).

295 ... ни разу не был так удивлен. — Рец преувеличивает свою ловкость: Шатонёф вел двойную игру, предлагая в то же самое время королеве арестовать коадъютора и Бофора. Тайные переговоры с Мазарини начал тогда и Ларошфуко, уговаривая его освободить принцев.

296 Принцесса Алансонская — третья дочь герцога Орлеанского, Елизавета. Герцогиня Немурская пишет в своих «Мемуарах» (опубл. в 1709 г.), что в жены герцогу Энгиенскому, сыну принца де Конде, прочили четвертую дочь герцога Орлеанского, м-ль де Валуа, вышедшую позднее замуж за герцога Савойского.

297 Коннетабль — верховный главнокомандующий. Эта должность, упраздненная Людовиком XIII после смерти герцога Ледигьера в 1627 г., никогда более не была восстановлена, так как давала слишком большую власть.

298 ... аббатства принца де Конти... — Когда в 1654 г. принц де Конти женился на племяннице Мазарини Анне Марии Мартиноцци, он вынужден был отказаться от своих богатейших аббатств, но, передав часть их своему секретарю, продолжал получать с них доход.

299 ... соблюдены были все предосторожности... — Когда герцог Немурский читал вслух Бофору текст договора, он нарочно пропустил несколько заранее отмеченных пунктов (например, о свадьбе м-ль де Шеврёз с принцем де Конти — она могла вызвать недовольство любовницы Бофора г-жи де Монбазон), и это послужило началом их ссоры.

300 ... оригинал этого договора находится у Комартена... — В настоящее время договор хранится вместе с копией «Мемуаров» (принадлежащей ныне семье Каффарелли), которую Рец послал Комартену. Договор между старой и новой Фрондой, направленный против Мазарини, был подписан 30 января 1651 г.

301 Жуаньи. — Графство Жуаньи (недалеко от Осера) было куплено отцом Реца в 1630 г.

302 ... «comoedia in comoedia»... — «Комедия в комедии», «театр в театре» ( лат.). Рец и принцесса Пфальцская разыгрывают представление, мороча своих сторонников, которые сами пытаются обмануть двор.

303 Лимур — округ Палезо (Сена-и-Уаза). Владения, купленные в 1623 г. Ришельё, а у него в 1627 г. Людовиком XIII, который передал их брату, герцогу Орлеанскому.

304 ... достоинством в сорок восемь ливров... — Золотые монеты луидоры, заменившие пистоли, начали чеканить в конце царствования Людовика XIII, 31 марта 1640 г. Сначала они стоили 10 ливров, затем 11 и наконец 12 (в XVIII в. луидор равнялся 24 ливрам). Кроме того, в небольшом количестве выпускались монеты достоинством в 4, б, 8, 10 луидоров.

305 ... аббат Фуке... — По свидетельству Ги Жоли, фрондеры строили планы похищения кардинала.

306 ...Кардинал... покинул Париж... — 1 декабря 1650 г. Как пишет г-жа де Мотвиль, Мазарини старался почаще бывать в армии и привозить солдатам побольше денег: он хотел завоевать их преданность, противопоставить ее ненависти вельмож.

307 День Святого Мартина — 12 ноября, конец парламентских каникул.

308 Генеральный прокурор — Никола Фуке, будущий суперинтендант финансов, а тогда докладчик в Государственном совете, получил эту должность 29 ноября 1650 г.

309 ... вернули им свободу. — Г-жа де Мотвиль пишет, что Первый президент, высказав публично подозрение насчет подлинности письма, намекнул, что его могли подделать коадъютор и Бофор, но оно было подлинное.

310 ...выиграл большую битву... — 15 декабря 1650 г. За день до этого Дж. Липонти (Дельи Понти), итальянский генерал на испанской службе, возможно, подкупленный Мазарини, сдал город Ретель французам.

311 ... в Гавре, местности со столь тлетворным климатом... — Гавр был построен на болоте.

312 ... я произнес задуманную речь. — Эта и последующие речи коадъютора, полностью или в пересказе, вошли в книги «История последних гражданских войн во Франции» (опубликована анонимно, без указания года, приписывается Клоду Жоли), «История заточения и освобождения принца де Конде» К. Жоли (1651).

313 Три пункта в этом деле есть. — По одним сведениям, автором песенки является Бло, по другим — Вердеронн. В пяти комических куплетах перелагается парламентская речь герцога де Бофора, состоящая из трех пунктов, где говорится о принцах, Мазарини и герцоге Орлеанском.

314 ... действия хранителя печати, который в истории с секретарем королевской канцелярии... — Секретарь д'Эон был обвинен в том, что передал Шатонёфу на скрепление печатью подложные письма.

315 ... Мазарини уподобил Парламент и нас... Ферфаксу и Кромвелю. — «Парламентский дневник» (3 февраля 1651 г.) так передает слова Мазарини: «Парламент, буржуа и горожане парижские все сплошь Кромвели и Ферфаксы, ненавидящие короля и семью его, желающие содеять то же, что в Англии, и установить во Франции республику».

316 ... для коронации Государя... — Коронация в Реймсе была бы прекрасным предлогом, чтобы король мог покинуть столицу, но состоялась она в действительности только через три года — 7 июня 1654 г.

317 ... успокоить Месьё. — По свидетельству г-жи де Мотвиль, речь Реца была для всех большой неожиданностью. Герцогиня Немурская пишет в «Мемуарах», что он объявил в Парламенте о решении Месьё, не имея на то его дозволения: коадъютор хотел связать герцога Орлеанского, не дать ему переменить решение.

318 Панталоне — персонаж итальянской комедии дель арте, тип скупого и трусливого старика, которого все дурачат.

319 «Все сообщения... тушить пламя». — Только слова «с сотнею тысяч своих приспешников» добавлены Рецем; все остальные обвинения зафиксированы в «Парламентском дневнике» (4 февраля 1651 г.).

320 ... господин старейшина... — Старейшиной Большой палаты был Креспен.

321 «Если бы уважение... дать депутатам». — Эту речь Рец восстанавливал по памяти: она совпадает по содержанию с той, что приведена в книгах Клода Жоли (см. ч. II, примеч. 312), но сильно отличается по форме. Французский исследователь Жак Трюше подчеркивает, что Рец спасся только с помощью риторики, изменив предмет прений так, как хотел и сам Парламент. Сочинив идеальную латинскую цитату, коадъютор изменяет наследие прошлого, чтобы воздействовать на настоящее ( Jacques Truchet. Introduction, in: F. de La Rochefoucauld. Maximes. P., Classiques Garnier, 1967).

322 ...не дали никаких инструкций... — Инструкции были (они найдены в бумагах Мазарини), но в них выдвигались неприемлемые для принцев условия: расторгнуть все договоры, сдать крепости, отказаться от занимаемых государственных должностей до совершеннолетия короля и т. д. Ларошфуко здесь согласен с Рецем: «Тогда, чтобы обмануть всех, она <королева> прибегла к ловкому ходу, послав в Гавр маршала де Грамона для отвлечения принцев притворными переговорами, причем он и сам был обманут якобы благородной целью этой поездки. Но, поскольку он не имел полномочий возвратить им свободу, вскоре всякому стало ясно, что все предпринятое до этой поры королевою было затеяно лишь для того, чтобы выиграть время» (Ларошфуко Ф. де. Мемуары. Максимы. Л., 1971. С. 77).

323 ... созвать ассамблею дворянства... — Она заседала с 4 февраля по 25 марта 1651 г. в монастыре Кордельеров, объединив около 700 — 800 депутатов, представляющих все провинциальное французское дворянство. Основными требованиями были освобождение принцев и созыв Генеральных Штатов. Дворяне быстро вошли в сношение с проходившей одновременно Ассамблеей духовенства. Объединение двух первых сословий вызвало противодействие не только двора, но и Парламента (чьи интересы отстаивал Рец). Парламент не был заинтересован в появлении политического органа, который представлял бы всю нацию и мог бы покуситься на его власть.

324 ... надавать пинков сицилийцу. — Сицилийцем был отец Мазарини, а сам он родился в деревне Пешина в Абруцци (Центральная Италия).

325 ... покончено было с фаворитами. — Предложение это отражено в «Парламентском дневнике»; о нем пишет г-жа де Мотвиль. Слово «фаворит» имело в ту эпоху уничижительный оттенок: министр заботится об интересах государства, фаворит — о личной выгоде; он достиг своего положения окольными путями.

326 ... сказок об Ослиной шкуре, которыми забавляют детей. — Этот фольклорный сюжет был настолько популярен во Франции XVI — XVII вв., что «Ослиная шкура» стала синонимом слова «сказка»: она упоминается в произведениях Ноэля дю Файля, Мольера, Лафонтена. Сам сюжет использовался в новеллистических сборниках Страпаролы, Базиле, Б. Деперье; знаменитая стихотворная сказка Шарля Перро «Ослиная шкура» появилась только в 1694 г.

327 ... племянница... — Это обращение не выражает реального родства: Маргарита Лотарингская не была теткой м-ль де Шеврёз, они происходили из разных ветвей Лотарингского дома.

328 ... у ворот Ришельё. — Именно через эти ворота, подкупив стражу, бежал ночью Мазарини. Пять или шесть рот городской милиции, поднятые в два часа ночи, досматривали у застав все кареты и сундуки (не спрятан ли там юный король), принуждали дам приподнимать маску.

329 «.... Король оказался в плену». — Г-жа де Мотвиль утверждает, что коадъютор предлагал герцогу Орлеанскому захватить Людовика XIV, а королеву Анну Австрийскую заточить в монастырь. За несовершеннолетнего монарха шла постоянная борьба, в памфлетах и даже парламентских постановлениях его называли «пленником Мазарини».

330 ... никогда не имела такого умысла... — Записные книжки Мазарини и «Мемуары» г-жи де Мотвиль, напротив, свидетельствуют, что королева намеревалась вместе с сыном покинуть Париж и начать гражданскую войну.

331 «... кардиналы... присягают папе». — В постановлении Парламента от 17 февраля говорилось, что ни иностранец, принявший подданство Франции, ни француз, присягнувший на верность чужеземному монарху, отныне не допускаются в Государственный совет. Пункт о кардиналах, как предполагает г-жа де Мотвиль, мог возникнуть благодаря Бофору, который досадовал, что Рец скрывал от него действительный ход переговоров.

332 ... первого октября созвать Генеральные Штаты. — Это обязательство не имело силы, ибо 5 сентября король становился совершеннолетним (ему исполнялось 13 лет) и мог его отменить, как отмечалось в «Парламентском дневнике» (23 марта). Выборы были проведены, но ассамблея так и не собралась.

333 ... что я совершил в пору заключения Парижского мира... — Рец ставит себе в заслугу политическую сдержанность: в 1651 г. он соблюдает умеренность в требованиях, ранее, в 1649 г., он не решился воспрепятствовать заключению Рюэльского мира (подписан 11 марта, утвержден Парламентом в Париже 1 апреля 1649 г.), взбунтовать народ, обратиться за помощью к испанцам.

334 ... исполнить свои обещания. — Против брака принца де Конти с м-ль де Шеврёз была его сестра, герцогиня де Лонгвиль: она считала, что жениться на любовнице коадъютора и унизительно и опасно — можно попасть под его влияние. Расстроить свадьбу стремился и Мазарини, заинтересованный в том, чтобы поссорить две Фронды. Мемуары герцогини Немурской подтверждают рассказ Реца.

335 ... покуда Кардинал... не очутился в Брюле во владении кёльнского курфюрста — Максимилиана Генриха Баварского-Лихтенбергского. Мазарини месяц не мог найти себе пристанища, странствовал, отказался от предложения вступить на испанскую службу. С 11 апреля по конец октября 1651 г. кардинал жил в Брюле, в двух лье от Кёльна и, постоянно переписываясь с королевой, руководил оттуда политикой французского двора, «как если бы жил в Лувре» (по словам Ги Жоли).

336 ... согласен... на изменения в Совете... — Должность канцлера, руководившего государственными советниками и занимавшегося правовыми вопросами, была пожизненной (с 1635 по 1672 г. ее занимал Пьер Сегье), но, если он попадал в опалу, у него забирали печати и передавали их специально назначенному хранителю. 3 апреля королева дала отставку Шатонёфу, связанному с фрондерами, и вручила печати Моле (который через 11 дней был вынужден их вернуть Сегье) и ввела в Государственный совет сторонника принца де Конде Шавиньи, враждебно относившегося и к Мазарини, и к герцогу Орлеанскому. Назначения, не согласованные с правителем королевства, Месьё, оскорбили его и привели к разрыву союза между старой и новой Фрондой. В памфлете «Защита старой и законной Фронды» («Defense de l'ancienne et legitime Fronde») (1651) Рец называет Шавиньи «самым страшным инструментом тирании кардинала де Ришельё», запачканным воровством и изменами.

337 ... призывом к резне. — Многие мемуаристы (Ларошфуко, г-жа де Мотвиль, О. Талон, Н. Гула), рассказывая об этом, обвиняют коадъютора в жестокости, в том, что он предлагал возмутить народ и даже штурмовать Пале-Рояль: «Он с такими преувеличениями и с такой злобой изобразил им образ действий двора, что тотчас было созвано совещание... которое занялось обсуждением вопроса о том, отправиться ли немедля во Дворец Правосудия и силою отобрать печать у Первого президента или сначала поднять народ, дабы он поддержал это насилие» (Ларошфуко Ф. де. Указ. соч. С. 83 — 84).

338 ... эпохи более отдаленные. — Ларошфуко, напротив, утверждает, что принц де Конде, испугавшись, что брат влюбился в м-ль де Шеврёз и во всем ее слушается, расстроил брак, рассказав принцу де Конти обо всех любовниках его невесты. «Брак был расстроен по их воле и побуждению, причем они не пытались ни соблюсти хоть какую-либо учтивость, ни сохранить хотя бы малейшее благоприличие» (Ларошфуко Ф. де. Указ. соч. С. 85). Ларошфуко, герцогиня Немурская и Ги Жоли утверждают, что Виоль так и не нанес визит м-ль де Шеврёз, но письмо одного из корреспондентов Мазарини, приведенное М.-Т. Хипп, подтверждает правоту Реца: 15 апреля (а не 4) Виоль объявил г-же де Шеврёз, что королева недовольна предстоящим браком. После этого герцогиня де Шеврёз, оскорбленная принцем де Конде, перешла на сторону Мазарини.

339 ... мой монастырь. — Монастырь Парижской Богоматери, примыкающий к собору; там находилась резиденция архиепископа.

340 ... за смысл я ручаюсь. — Это письмо найдено не было, и комментаторы сомневаются в достоверности пересказа Реца; но в других письмах Мазарини действительно советовал королеве воспользоваться услугами коадъютора для борьбы с принцем де Конде, который приобретал огромную власть в государстве.

341 ... быть Вам полезным подле другого... — Наступил звездный час Реца: удалившись в монастырь, выйдя притворно из игры, коадъютор приобрел особый политический вес, ибо три соперничающие стороны (Мазарини, Конде, Месьё) в этот момент уравновешивали друг друга. Примкнув к одной из них, объединив эту партию с другой, он склонял чашу весов — и потому мог требовать высокую плату (кардинальскую шапку) за содействие. Соотношение сил постоянно менялось. Ларошфуко, анализируя ситуацию, говорит, что стороны уравновешивали друг друга только в борьбе, в действии. На противоречии между тремя партиями стремились играть и другие политики, например, Шавиньи. Особую важность приобрели не дела, а слова — переговоры, речи, памфлеты, постановления, слухи, обманы, ловушки, — и Рец подробно их описывает; это его стихия. Напротив, Ларошфуко достаточно лаконичен, для него важнее всего боевые действия, о них последовательно рассказывает воин, а священнослужитель лишь бегло упоминает.

342 ... Барте пора в дорогу... — Авантюрист Исаак Барте, бывший посол короля польского в Париже, сначала примкнул к фрондерам, попал в 1650 г. в Бастилию за то, что прятал у себя герцогиню Буйонскую, потом перешел на службу к принцессе Пфальцской, сестре королевы польской, стал связным между ней и Мазарини, возил письма в Брюль. В 1660 г. был заподозрен в том, что продался кардиналу де Рецу, попал в опалу, но потом примирился с двором.

343 ... с наступлением ночи, я отправился к Месьё... — В памфлетах того времени (в частности, в «Анатомии политики коадъютора») подробно описывались переодевания коадъютора (большие черные усы, роскошные светские одежды) во время ночных визитов к фрондерам, к буржуа, которых он стремился привлечь на свою сторону. Но костюм кавалера, в отличие от сутаны, уже не скрывал недостатков его телосложения.

344 ... оставались в Стене, хотя в крепости располагался гарнизон принца де Конде. — Во время пленения принца де Конде герцогиня де Лонгвиль сдала город Стене испанцам, которые и после освобождения принца продолжали в нем оставаться, дружески встречаясь и выпивая с французским гарнизоном, расположенным в крепости (и это во время войны!).

345 ... а я уже вышивал по ней узор... — По мнению французского исследователя XIX в. С. Моро, автора «Библиографии мазаринад» (1850 — 1851), Рец здесь имеет в виду написанный им совместно с Комартеном памфлет «Вольная и правдивая речь о поведении принца де Конде и монсеньора коадъютора» («Discours libre et veritable sur la conduite de Monsieur le Prince et de Monseigneur le Coadjuteur», сентябрь 1651 г.).

346 ... отрезать нос за какой-то пасквиль... против его сестры... — Клод Дюбоск-Монтандре, плодовитый памфлетист, в 1649 г. состоял на службе у Реца, а в 1650 г. перешел на службу к принцу де Конде (у которого был личный типограф, а в особняке стоял печатный станок). Как указывает С. Бертьер, опровергая комментарии А. Фейе и Ж. Гурдо, Дюбоску-Монтандре действительно отрезали нос, но не за политические сочинения, а за оскорбление маркизы Рене де Гебриан, как об этом и пишет Рец.

347 «Защита старой и законной Фронды» — первый из серии памфлетов, написанных Рецем (опубликован по одним данным 5 апреля, по другим — 15 или 16 мая 1651 г.).

348 ... нанятые мной для этого люди. — Они защищали разносчиков и от нападений враждебной партии, и от полиции. Государство вело суровую борьбу с памфлетистами и типографами, отправляло их в тюрьму, в ссылку, на каторгу и даже на виселицу; покупателям брошюр грозил штраф (памфлеты поэтому печатались без указания автора и издателя). Центром политических страстей был остров Сите — во Дворце Правосудия произносили речи, на Новом мосту продавали их тексты; начинались ссоры, крики, драки.

349 ... Портай... сочинил... «Защиту коадъютора»... — Этот памфлет под названием «Независимое мнение о поведении монсеньора коадъютора» (1 сентября 1651 г.) на самом деле написан Рецем, который от его авторства упорно отказывался.

350 ... «Правда и ложь о принце де Конде и кардинале де Реце»... «Интриги мирного времени». — Точные названия и даты опубликования перечисленных памфлетов: «Правда и ложь о принце де Конде и монсеньоре кардинале де Реце» (конец июня 1652), «Истина о поведении монсеньора кардинала де Реца» (середина августа 1652), «Послание отшельника двум беспристрастным» (середина сентября 1651), «Нужды нынешнего времени» (середина августа 1652), «Оплошности г-на де Шавиньи, первого министра принца де Конде» (середина июня 1652), «Манифест герцога де Бофора, генерала армии Его Королевского Высочества» (июнь 1652); «Интриги мирного времени и переговоры со двором сторонников Принца от его удаления в Гиень до нынешнего дня» (июнь и август 1652). Партия Реца издавала памфлеты у вдовы Гийемо, печатницы герцога Орлеанского и архиепископства Парижского. Эта словесная война, в которой Рец вынужден был лично принять участие из-за того, что лучшие памфлетисты старой Фронды, Мариньи и Монтандре, перешли на сторону новой, а Скаррон перестал участвовать в политической борьбе (в 1651 г. была издана первая часть его «Комического романа», который он посвятил коадъютору), длилась целый год. Французский историк М. Перно считает, что за пять лет вышло более пяти тысяч мазаринад, С. Бертьер оценивает их число в шесть тысяч. В библиотеке Мазарини хранится 25 тысяч экземпляров памфлетов (включая дублеты), только в российских библиотеках французский исследователь Ю. Карье обнаружил их более 12 тысяч экземпляров ( Carrier Hubert. Souvenirs de la Frande en URSS: les collections russes de mazarinades - «Revue historique». 1974, t. 252, № 511. P. 27 - 50).

351 ... предложил... убить Принца... еще легче достигнуть цели. — Мазарини в письме к Лионну отверг план ареста принца де Конде, ибо тогда он попал бы в руки фрондеров. А предложение графа д'Аркура и маршала д'Окенкура убить принца, по свидетельству Ларошфуко, привело королеву в ужас («...королеве предложили либо его убить, либо арестовать и бросить в тюрьму, но она с ужасом отвергла первое предложение и охотно дала согласие на второе. Коадъютор и г-н де Лионн встретились у графа Монтрезора, чтобы сообща изыскать средства к осуществлению этого замысла» — Ларошфуко Ф. де. Указ. соч. С. 87).

352 «Коадъютор вовсе не так храбр, как я предполагала». — В копии, сделанной в монастыре Сен-Мийель, в этом месте на полях есть примечание Реца: «И маршал дю Плесси сказал мне в ту пору, как бы между прочим, что угрызения совести недостойны великого человека. Я тогда не придал значения этим словам, но меня заставило задуматься над ними и уверило, что маршал знал и даже одобрял замышленное д'Окенкуром то, что герцог де Витри не раз говорил мне, будто г-жа д'Ормей, любезная подруга маршала, посылала тогда за ним, Витри, в Эгревиль, где он пребывал, и предложила ему в Пикпюсе, куда он приехал по ее просьбе, участвовать вместе с маршалом в заговоре против особы принца де Конде. Но она ошиблась адресом, ибо я не знал другого человека, столь мало способного к злому делу, как герцог де Витри». Эгревиль — деревня неподалеку от Фонтенбло, Пикпюс — деревня в пригороде Парижа, в Сент-Антуанском предместье. Маршал дю Плесси в своих «Мемуарах» (опубл. в 1676 г.) пишет, что он отверг предложение одной высокопоставленной особы убить принца де Конде во время ареста и королева одобрила его.

353 Орлеанский дворец. — Так часто называли Люксембургский дворец, где жил герцог Гастон Орлеанский.

354 ... быть дурными до конца. — Это не цитата, а логический вывод из постулатов Макиавелли, изложенных, в частности, в главах 8 («О тех, кто приобретает власть злодеяниями») и 15 («О том, за что людей, в особенности государей, восхваляют или порицают») трактата «Государь».

355 ... столь противоречивое поведение Лионна. — Ларошфуко предполагает, что Лионн то ли боялся, что арест принца де Конде приведет к прискорбным последствиям для государства, то ли стремился помешать возвращению кардинала Мазарини, невозможному, пока Принц был на свободе. Сам Конде решил, что слух о его предстоящем аресте распущен умышленно, дабы вынудить его оставить Париж.

356 Якобинский монастырь. — Он был построен на улице Нев-Сент-Оноре в начале XVII в. благодаря, в частности, покровительству епископа Парижского Анри де Гонди. Во время Великой французской революции он был закрыт и превращен в место собрания Общества друзей конституции — клуб якобинцев.

357 ... о кончине Панцироли... — Кардинал Панцироли умер через два месяца после описываемых событий, 3 сентября 1651 г.

358 ... насчет предполагаемого брака принцесы Орлеанской, ныне великой герцогини Тосканской... — Маргарита Луиза Орлеанская, сводная сестра м-ль де Монпансье (которая была старше ее на 17 лет), дочь Месьё от второго брака; в 1661 г. она вышла замуж за Козимо Медичи, ставшего в 1670 г. великим герцогом Тосканским.

359 ... писанных... продажными душонками. — Сопоставительный анализ рукописи, где Рец вычеркнул абзац, и пометок на полях копий позволяет С. Бертьер утверждать, что автор имел в виду книги итальянских и французских историков Гуальдо Приорато, Бенжамена Приоло и Жана де Ла Барда. Возможно, именно с ними Рец так упорно полемизирует на страницах «Мемуаров».

360 Монконтур, Сен-Дени. — В битвах при аббатстве Сен-Дени на Сене, где похоронены 25 французских королей, 10 ноября 1567 г., и Монконтуре (около Вьенна) 3 октября 1569 г. протестантские армии были разбиты.

361 Серторий — Квинт Серторий, римский полководец, сторонник Мария во время гражданских войн 88—82 гг. до н. э., возглавлял борьбу испанских племен против Суллы в 80 — 72 гг. до н. э. По преданию, принимать мудрые решения ему помогала белая лань, вестница богов. Серторий стал героем одноименной трагедии П. Корнеля (1661).

362 ... якобы может взбрести ему в голову. — Писатель Шарль де Сент-Эвремон, воевавший под началом принца де Конде, утверждал, что Принц был неукротим в бою, всегда сохранял присутствие духа на поле брани, но терялся в кабинетных интригах.

363 Брейзах — крепость в Эльзасе, которую Франция получила по Вестфальскому миру; Мазарини в 1648 г. произвел себя в губернаторы крепости, а в 1650 г. назначил туда комендантом свойственника Ле Телье, Тилладе.

364 ... как он возвратится. — Принц де Конде вернулся через две недели, 21 июля.

365 ... собравшихся в Сен-Море Штатов Лиги... — Юридически незаконное собрание Генеральных Штатов, созванное лигистами в феврале 1593 г. Ларошфуко, сторонник принца де Конде, утверждает, что двор в Сен-Море был полон знати и не уступал королевскому.

366 ... будто я лелею мечту стать министром... — Для Реца кардинальский сан был ступенью к должности первого министра; во всяком случае, он рассчитывал на место в Королевском совете. Для этого надо было убедить королеву в невозможности возвращения Мазарини.

367 Приют неисцелимых — приют для неизлечимо больных, мужчин и женщин, где за ними ухаживали монахини. Был основан в 1637 г. кардиналом де Ларошфуко.

368 ... о брачных планах герцога де Меркёра... — Герцог де Меркёр приехал в Брюль, где в конце июня или начале июля 1651 г. женился на племяннице Мазарини Лауре Манчини, несмотря на противодействие своего отца Сезара Вандомского и брата, Бофора, и к великому неудовольствию принца де Конде.

369 ... о переговорах насчет Седана... — Принц де Конде утверждал, что Мазарини хочет, в нарушение договора, вывести город из-под юрисдикции парижского Парламента, чтобы сделать его своим владением.

370 ... намек на смуты, вызванные в прошлом принцами из рода Конде. — Прадед принца де Конде, Луи I де Бурбон (погиб в битве при Жарнаке), и его дед, Анри I, были предводителями гугенотов в эпоху религиозных войн; отец, Анри II де Бурбон, воспитанный в католической вере, возглавлял два восстания против регентши, Марии Медичи, сидел в тюрьме в Венсеннском замке (1616-1619).

371 ... тоном чрезвычайно взволнованным сказал мне... — Это почти дословный повтор сцены предыдущей беседы коадъютора с герцогом Орлеанским.

372 ... Мазарини помешал заключению мирного договора в Мюнстере. — В 1648 г. Францией был заключен мир с германским императором, но не с Испанией (см. ч. II, примеч. 206). Вину за это авторы многочисленных памфлетов возлагали на Мазарини, утверждая, что он нуждался в войне для упрочения своей власти (в действительности переговоры прервали испанцы). Упоминаемый пункт декларации был необходим для того, чтобы впоследствии ее нельзя было интерпретировать в благоприятном для Мазарини смысле.

373 ... дальнейшую судьбу Лионна. — В 1651 г. Лионн был секретарем кабинета королевы; потом он будет посланником в Риме, министром (1659), государственным секретарем по иностранным делам (1663).

374 ... Месьё отправился в сад Рамбуйе... — Богатый финансист Никола де Рамбуйе в своем имении в пригороде Парижа Нейи (неподалеку от Сен-Мора, где обосновался принц де Конде) разбил чудесный сад, вызывавший восхищение современников.

375 Он не успел ни в том, ни в другом. — Омер Талон, напротив, считает, что Месьё в этой речи убедил всех в своей симпатии к принцу де Конде, Ги Жоли — что он свои намерения скрыл.

376 ... моя речь, которую я... приказал напечатать... — Речь была опубликована под названием: «Мнение монсеньора коадъютора, высказанное им в Парламенте, об удалении ставленников кардинала Мазарини». Расхождения между приведенным Рецем текстом речи и ее изложением в мемуарах Ги Жоли позволяло думать, что Рец ее впоследствии переработал. Но С. Бертьер резонно замечает, что Рец старался не усложнять, а упрощать себе работу и в данном случае он мог поручить секретарю-монаху (уже новому, возможно, Роберу Дегабе) переписать речь из «Парламентского дневника» за 12 июля 1651 г.

377 ... речь моя направлена была столько же против принца де Конде, сколько против г-на Кардинала. — Как отмечают французские комментаторы, двойная игра Реца не укрылась от современников. В «Ходатайстве трех сословий касательно места и лиц, коих должно избрать для ассамблеи Генеральных Штатов» (1651) коадъютора обвиняют в продажности, в том, что ради кардинальской шапки он отстаивал попеременно интересы всех трех партий, что он сделался мазаринистом. Анонимный автор мазаринады «Истина, пророчествующая без лести» (1652) проницательно писал, что коадъютор, дабы стать министром, должен был снискать расположение королевы и воспрепятствовать возвращению Мазарини; но оказаться в милости у королевы он мог, лишь отстаивая интересы ненавистного ему кардинала и сделавшись врагом принца де Конде. А чтобы противоборствовать Мазарини, Рецу нужно было всецело подчинить своему влиянию герцога Орлеанского.

378 ... Кардинал наставлял Королеву, что она должна... удалить министров... — Герцогиня Немурская пишет в «Мемуарах», что кардинал Мазарини посоветовал принять отставку министров, чтобы, лишив принца де Конде поводов для жалоб, обернуть против него его оружие. Вскоре попал в опалу Шавиньи, поддерживавший Конде, и в Королевском совете остались канцлер, суперинтендант финансов и три государственных секретаря: де Бриенн, Ла Врийер и Дю Плесси-Генего.

379 ... берет теперь предосторожности... — Принц де Конде отправил жену, сына, герцога Энгиенского, и сестру, герцогиню де Лонгвиль, в крепость Монрон (провинция Берри), рассчитывая затем вместе с ними перебраться в Гиень; первые дни он не ночевал в Париже, а в Пале-Рояле появился только 3 августа.

380 Шавиль — родовое поместье Ле Телье, неподалеку от Версаля.

381 ... причинами совершенно обратными. — Ларошфуко, желая удалить из Парижа герцогиню де Лонгвиль, подстрекавшую брата, Великого Конде, к войне, убедил ее перебраться в Монрон и не ехать в Нормандию к мужу, который мог наказать ее за легкомысленное поведение (что современники считали одной из причин гражданской смуты). Ларошфуко пригрозил ей, что в противном случае принц де Конде, которому придется содержать армию, может перестать оказывать ей денежную помощь и она окажется без средств к существованию.

382 ... свита, никак не меньшая, чем у Короля... — Встреча произошла 31 июля 1651 г. в Кур-Ла-Рен. Принц де Конде приветствовал короля (ехавшего с малой свитой после купания в Сен-Клу), не выйдя из кареты, и тем оскорбил его, нарушив этикет.

383 ... присоединиться к армии Короля. — Воинские части, полковниками которых были принцы, находились в Шампани под командованием графа де Таванна, целиком преданного принцу де Конде, и были готовы, по получении приказа, выступить в направлении Стене. Они представляли несомненную угрозу для королевской власти. Как утверждает Ларошфуко, принц де Конде «вел подготовку к войне, хотя еще не полностью утвердился в намерении начать ее» (Ларошфуко Ф. де. Указ. соч. С. 93).

384 ... принц Луи де Конде принес жалобу на тех, кто... едва не довел его до эшафота. — Луи I де Бурбона Конде обвиняли в участии в Амбуазском заговоре (см. ч. II, примеч. 235).

385 Жан Дусе — крестьянин-простак, чьи речи понравились Людовику XIII, и он оставил его при дворе (о нем рассказывает Талеман де Рео в «Занимательных историях»). Впоследствии многие пытались подражать Дусе, разыгрывая роль наивного и мудрого шута. Его имя сделалось нарицательным, его избирали в качестве сценической фамилии актеры XVIII в. Традиция дошла до наших дней: простодушный философ Дусе стал главным героем комедии Ф. Дорен «Зараза» (1981).

386 ... она пригласила... в их монастырь... — Монастырь кармелиток в предместье Сен-Жак. Королева Анна Австрийская, испанка, страстная католичка, особо почитала Святую Терезу (XVI в.), покровительницу Испании, реформировавшую орден кармелиток.

387 ... содержание этого документа... — Он опубликован в «Мемуарах» г-жи де Мотвиль, «Парламентском дневнике» и «Регистрах городской ратуши времен Фронды». Послание, составленное по указке Мазарини, закрепило союз королевской власти и старой Фронды.

388 ... в нарушении данного мною слова. — Коадъютор оскорбительно намекал на то, что принц де Конде расстроил замужество м-ль де Шеврёз, нарушил договор в Нуази и оставил фрондеров после примирения с кардиналом (Ларошфуко Ф. де. Указ. соч. С. 94).

389 ... наговорила мне множество самых ласковых слов... — Ларошфуко, выражая общее мнение, пишет, что королева «в глубине души... питала почти равную ненависть» к коадъютору и принцу де Конде и надеялась «отомстить тому и другому их же собственными стараниями и увидеть гибель обоих. Тем не менее она стремилась всячески показать, что благоволит к коадъютору» (Ларошфуко Ф. де. Указ. соч. С. 94).

390 Прадель. — Через полтора года капитан гвардейцев Прадель получил приказ арестовать Реца и держал его под стражей в Венсеннском замке.

391 ... условлен пароль... — У людей принца де Конде пароль был «Святой Людовик», у людей Реца — «Богоматерь Парижская».

392 ... какой я подвергся в этом случае... — Рец излагает свой вариант событий, уже прочитав «Мемуары» Ларошфуко. Герцог утверждал, что этот случай мог бы ввести его в соблазн убить своего злейшего врага Реца, заставить его заплатить жизнью за подстроенные им беспорядки, отомстить за поношение, учиненное принцу де Конде. Но поскольку в зале никто не обнажил шпаги, то у Ларошфуко не было предлога к нападению, а люди Принца не понимали, какую услугу они могли бы оказать своему господину (он их не призывал прямо убить коадъютора). «...Один, не захотев совершить поступок, который мог бы показаться жестоким, а другие, проявив нерешительность в столь значительном деле, предоставили время Шамплатрё, сыну Первого президента, явиться с поручением Первой палаты вызволить коадъютора, что он и сделал, и, таким образом, тот был избавлен от самой большой опасности, какую когда-либо испытал» (Ларошфуко Ф. де. Указ. соч. С. 96).

393 ... спас мне жизнь... — Ги Жоли в мемуарах в точности подтверждает рассказ Реца.

394 ... бросились нас разнимать. — Бриссак и Ларошфуко «порешили в тот же день драться без секундантов, но, поскольку повод к их ссоре был общественного, а не личного свойства, она была улажена герцогом Орлеанским, когда они покидали Дворец Правосудия» (Ларошфуко Ф. де. Указ. соч. С. 96).

395 ... герцогу Ангулемскому... перевалило за девяносто и он был прикован к своей постели. — На самом деле герцог Ангулемский, побочный сын Карла IX и Мари Туше, умер за год до описываемых событий в возрасте 78 лет.

396 ... парижским коадъютором, который... заседает в нем только в силу... милости Парламента. — Коадъютор заседал в Парламенте с 18 января 1649 г. вместо своего старого и больного дяди, архиепископа Парижского.

397 ... история довольно забавная. — Ларошфуко был другого мнения: «Тогда же народ, следовавший за каретою Принца и возмущенный происшедшим у него на глазах, обрушил на голову коадъютора тысячу проклятий и уже собирался разорвать его в клочья, но Принц приказал своим людям спешиться и обуздать ярость толпы» (Ларошфуко Ф. де. Указ. соч. С. 97).

397а ... г-жа де Ньель... — Ошибка Реца; правильнее: г-жа де Ньер.

398 ... не сводите глаз с ее рук... — Анна Австрийская гордилась своими прекрасными руками.

399 «... остальное предоставьте мне». — Эта интрига была задумана герцогиней де Шеврёз либо с целью упрочить свое влияние, снова став наперсницей королевы в сердечных делах, как во времена свой юности, в 1625 г., когда они с лордом Кенсингтоном «вознамерились сблизить и даже толкнуть на любовную связь королеву и герцога Бекингема» (Ларошфуко Ф. де. Указ. соч. С. 6), либо, как считает С. Бертьер, чтобы заставить Реца неустанно бороться с принцем де Конде, поманив его надеждой во всем заменить Мазарини. Начав играть роль влюбленного, коадъютор, как он пишет далее, сам оказался обманут («Я не заметил, что, действуя так, уже становлюсь принадлежностью двора»). Напомним, что в 1637 г. Ларошфуко, бывший в близкой дружбе с герцогиней де Шеврёз, преданно служил королеве. Когда Анну Австрийскую обвинили в сношении с испанским послом, в государственной измене, Ларошфуко, как он утверждает, намеревался по просьбе королевы тайно увезти ее в Брюссель, чтобы спасти от преследований.

400 ... по возвращении в Париж... — Из Брюсселя, где герцогиня де Шеврёз находилась в изгнании (см. ч. II, примеч. 168); вернулась в апреле 1649 г.

401 ... Королева... никогда его не простила. — Бельгард, фаворит Генриха III, славившийся своими любовными похождениями (см. главу «Господин де Бельгард и многое о Генрихе Третьем» из «Занимательных историй» Ж. Таллемана де Рео), действовал по правилам рыцарства, посвящая даме сердца свои рыцарские подвиги. Но куртуазная учтивость уже вышла из моды.

402 ... в маленьком саду Лувра... — Свидание это произошло в Амьене в конце мая 1625 г. Ж. Таллеман де Рео так описывает его: «Любезник повалил королеву и расцарапал ей ляжки своими расшитыми штанами; но все оказалось тщетно, королева стала звать камеристку и звала до тех пор, пока та, поначалу прикинувшаяся глухою, не была вынуждена поспешить ей на помощь» (Указ. соч. С. 69).

403 ... Это может доказывать и обратное... — Французские историки, расшифровавшие переписку Анны Австрийской и кардинала Мазарини, считают, что между ними была долгая и прочная связь, что их отношения напоминали супружеские (в мазаринадах поговаривали даже о тайном браке — «Истина, пророчествующая без лести», «Общественное ходатайство против заключения мира»).

404 Навестив Три... — Принц де Конде уехал в Три 6 сентября, чтобы привлечь на свою сторону герцога де Лонгвиля, но это ему не удалось.

405 ... Королева объявила о назначении новых министров. — В конце июля или в начале августа двор и фрондеры заключили союз против принца де Конде. В соответствии с ним 8 сентября Анна Австрийская, которая после совершеннолетия короля перестала быть регентшей и сделалась главою Королевского совета, поручила Шатонёфу Совет депеш, занимавшийся внутренними делами, хранителем печати вновь назначила М. Моле, а суперинтендантом финансов — старого маркиза Ла Вьёвиля (все трое были ярыми противниками Конде). Рецу вновь обещали кардинальский сан, а м-ль де Шеврёз предложили в мужья Манчини, племянника Мазарини.

406 ... на Страстной четверг... — Предыдущий кабинет министров, куда вошли сторонники принца де Конде, был назначен в обход Месьё в Страстной понедельник (а не четверг), 3 апреля 1651 г. Как уже говорилось, Рец, возможно подсознательно, постоянно накладывает исторические события на пасхальный цикл.

407 ... Принц оттуда отбыл. — По другой версии, принц де Конде был в городе Ожервиль-ла-Ривьер (Луаре), а нарочного послали в Анжервиль (около Этампа).

408 ... под предлогом болезни матери... — Мари де Бражелонь, жены Клода Бутийе.

409 ... научиться скучать - значит постигнуть одну из величайших премудростей жизни. — Ларошфуко рассуждает о скуке в «Максимах» (№ 141), «Максимах, напечатанных посмертно» (№ 532 — «Окончательно соскучившись, мы перестаем скучать»), «Размышлениях на разные темы» (№ 2 — «О приятельских отношениях»). С. Бертьер указывает также на рукописное дополнение к трактату г-жи де Сабле «Воспитание детей» (1659), где Ларошфуко (которому этот текст приписывается) хвалит Реца за то, что тот стоически перенес скуку тюремного заключения. Впрочем, афоризмы бытовали не только в печатной традиции (многие тексты Ларошфуко были опубликованы позже, в XVIII — XIX вв.), но и в рукописной и устной.

410 ... в истории бывают обстоятельства неизъяснимые. — Ларошфуко утверждает, что переговоры о союзе с принцем де Конде вел через него герцог Буйонский, который затем от всего отказался, примирившись с Мазарини. «Г-н де Тюренн, напротив, полностью отмежевался от партии Принца, как только тот вышел из заключения, и даже не знал, судя по его позднейшим высказываниям, ни о соглашениях, ни об обязательствах своего брата, герцога Буйонского» ( Ларошфуко Ф. де. Указ. соч. С. 107).

411 ... comoedia in comoedia. — См. ч. II, примеч. 302. Здесь кончается второй том рукописи. В третьем томе, как указывают французские исследователи, число зачеркиваний, описок, помарок увеличивается, почерк ухудшается; в отличие от предыдущего текста, последующий кардинал не отредактировал.

412 ... после совершеннолетия Короля, торжественно отпразднованного 7 сентября... — В отличие от Реца, г-жа де Мотвиль, придворная мемуаристка, оставила подробное восторженное описание празднества. С этого момента герцог Орлеанский и принц де Конде уже не могут прямо вмешиваться в управление страной, их влияние уменьшается, а Мазарини, напротив, получает надежду на возвращение.

413 Ришельё — городок недалеко от Шинона, на границе Турени и Пуату.

414 ... двинулись на Бурж. — Королева предложила отправиться осаждать Стене (ей хотелось быть поближе к Мазарини), но Людовик XIV послушался совета де Шатонёфа и двинулся на юг.

415 ... герцог Немурский... предался герцогине де Лонгвиль более, нежели того желали бы г-жа де Шатийон и г-н де Ларошфуко. — Герцогиня де Лонгвиль бросила Ларошфуко и взяла в любовники герцога Немурского, который ради нее расстался с г-жой де Шатийон, уступив ее принцу де Конде.

416 ... бегство Марсена из Каталонии... — Французский генерал, граф де Марсен, пытался примирить верность своему сюзерену, принцу де Конде, и королю. Он отказался сдать испанцам Барселону, губернатором которой был, но, сделав в городе большой запас снаряжения и продовольствия, покинул его осенью 1651 г. и присоединился к принцу де Конде с тремя тысячами всадников и тысячей пехотинцев, которые составили ядро войска Принца.

417 Он привлек в свою партию все ее дворянство. — Пьер Лене, сторонник Принца, пишет в мемуарах, что парламент Бордо предложил принцу де Конде провозгласить его герцогом Гиени, но он с негодованием отказался.

418 ... эрцгерцог... взявший Берг-Сен-Винокс... стоили Франции Дюнкерка и Гравлина... — Берг-Сен-Винокс был взят испанцами 4 октября 1651 г., Гравлин — 18 мая 1652 г., Дюнкерк — 16 сентября 1653 г. Эти города на северо-востоке Франции были отвоеваны в 1658 г.

419 ... событий в Гиени касаюсь бегло... — Боевые действия в Гиени подробно описаны в мемуарах Ларошфуко (часть V).

420 ... мнения противоречивые. — В рукописи далее зачеркнуты строки, прочитанные Ж. Гурдо («Сочинения кардинала де Реца», т. 4, 1876): «Меня более всего удивляет, что один знатный человек, уверявший меня, что видел мемуары маршала Дю Плесси, сказал, что прочел там нечто сходное: я в толк не возьму, как столь знатный человек, к тому же игравший в делах роль пусть и не главную, но все же значительную, вздумал сочинить подобную сказку, в которой, уверяю вас, нет ни слова правды. Не стоит после этого удивляться басням, коими подчас нас угощают заурядные историки».

421 ... двор прибыл в Пуатье... — Двор прибыл из Буржа в Пуатье 31 октября 1651 г.

422 ... надежды, ими лелеемые, тщетны. — Король и Королева-мать вскоре призвали к себе Мазарини. В это время кардинал, с согласия монарха и с его денежной помощью, собрал восьмитысячную армию, над которой принял командование д'Окенкур.

423 ... вербовать солдат для принца де Конде... — Декларация Парламента от 7 октября 1651 г.

424 ... увидеть целую армию, носящую его цвет... — В то время не было воинской формы и солдаты разных армий различались по цвету перевязи: у испанцев — красные, у войск французского короля — белые, у принцев — светло-желтые, у герцога Орлеанского — голубые, у Мазарини — зеленые, у лотарингцев — желтые.

425 ... герцогу Буйонскому посулили щедрое возмещение за Седан, позднее им полученное. — Герцог Буйонский получил герцогства Альбре и Шато-Тьерри, графства Овернское и Эврё; он был возведен в ранг иностранного принца при французском дворе.

426 ... г-н Талон, ныне секретарь кабинета... — Клод Талон, тогда интендант приграничных крепостей, был назначен секретарем кабинета в сентябре 1674 г., что позволяет уточнить дату написания «Мемуаров».

427 Ла Рош-Кошон. — Ги Жоли в мемуарах называет его Ла Рош-Корбон. М.-Т. Хипп высказывает предположение, что Рец в виде издевки изменил фамилию своего врага (Кошон значит «свинья»).

428 ... снова меня упустили... засиделся в ближайшем трактире. — По свидетельству П. Лене, граф де Фиеск предлагал убить коадъютора, но принц де Конде сперва обратил его слова в шутку, а затем отверг предложение. Ларошфуко рассказывает, что Конде дал Гурвилю письменный приказ похитить коадъютора и доставить в одну из своих крепостей. Гурвиль с подручными подстерегал Реца вечером у особняка де Шеврёз, но коадъютор отослал свою карету, а потому нельзя было установить, в какой он будет возвращаться, и дело сорвалось. Ги Жоли пишет, что Ла Рош-Корбон после этого покинул Париж, но был арестован в Шартре по обвинению в вербовке солдат для армии Конде и посажен в Бастилию.

429 ... оставалось в его владениях более суток... — Добыча, отбитая обратно у врага в течение суток, подлежала возвращению законному владельцу, а после этого срока — оставалась у того, кто ее захватил.

430 ... стерегли его очень нерадиво. — Комендант Бастилии Лувьер, сын Брусселя, был сторонником принца де Конде, а не Реца, и позволил узнику пробить отверстие в стене и бежать.

431 ... арестовал Гурвиля в Монлери... — Сам Гурвиль пишет в «Мемуарах», что он был арестован по дороге в Пуатье, около почтовой станции Шарме. О том же сообщает и Ги Жоли.

432 ... людей в кожаных камзолах... — Кожаный камзол защищал от холодного оружия. Подобная амуниция заставляла предположить, что у ее обладателя отнюдь не мирные намерения.

433 ... первую мысль о проекте... — Возможно, испанский посланец хотел, чтобы во Франции союз крупных городов привел к восстанию против королевской власти — как это произошло в Кастилии в царствование Карла Пятого (восстание комунерос, 1519— 1521). Герцог Орлеанский прозорливо увидел в подобном союзе опасность для монархии.

434 Андабаты — римские гладиаторы, которые сражались вслепую.

435 ... прикажет их вздернуть. — Сходным образом излагает этот эпизод в своих мемуарах О. Талон, но сам Рец в письме к аббату Шарье, написанном через два дня, 8 декабря 1651 г. (опубликовано в VIII томе его «Сочинений», 1887), дает прямо противоположную версию, обвиняя в подстрекательстве Бофора, который приказал смутьянам говорить, что их послал герцог Орлеанский; верховодил у них Л'Аньо. С. Бертьер полагает, что Рец, восстанавливая эти события через 25 лет по «Парламентскому дневнику», где они описываются скупо, а вина возлагается на Месьё, домыслил обстоятельства дела.

436 ... награду за его голову... — Предложение это внес советник Никола Камю де Понкарре. Колиньи и Монтгомери были объявлены Парламентом государственными преступниками накануне битвы при Монконтуре (1569 г.); была назначена награда в 50 тысяч экю тем, кто доставит их живыми или мертвыми.

437 ... Мазарини... просил совета насчет своего возвращения во Францию. — Мазарини активно подготавливал свое возвращение (12 декабря ему был послан королевский указ, повелевавший вернуться) и потому хотел заручиться поддержкой герцога д'Эльбёфа, губернатора Пикардии.

438 ... приняли постановление. — О. Талон пишет, что накануне вечером к нему приходил коадъютор просить выступить против Мазарини, что тот хотел, чтобы герцогу Орлеанскому было дозволено набирать войска, дабы воспрепятствовать возвращению кардинала, а Парламент примкнул бы к третьей партии.

439 ... Первый президент выехал из Парижа... — Вместе с М. Моле 27 декабря 1651 г. из Парижа уехали весь персонал канцелярии, судьи-докладчики Государственного совета; покинуло столицу и финансовое ведомство во главе с Ла Вьёвилем.

440 ... выручено от уплаты за должности... — Имеется в виду налог («полетта»), который ежегодно уплачивали должностные лица за право передать по наследству свою должность (равен 1/60 ее стоимости, см. ч. II, примеч. 57).

441 На другой день, 11 января... — Рец допускает неточность — до этого он описывал заседание от 2 января 1652 г.

442 ... один из эмиссаров... убит, а другой, Бито, взят в плен врагами... — Два советника Парламента тщетно пытались остановить войска д'Окенкура на мосту через реку Ионн (местечко Пон-сюр-Ионн). Солдаты напали на них, но Жаку Дю Кудре-Женье удалось бежать, а Франсуа Бито был взят в плен и отправлен в замок Лош (освобожден в начале февраля).

443 ... она неприкосновенна. — Из этих денег выплачивались ренты парижского муниципалитета и жалованье должностным лицам, в том числе — советникам Парламента.

444 ... младшего из герцогов Вюртембергских... — Принц Ульрих Вюртембергский, испанский генерал, младший брат герцога Эберхарда VIII.

445 ... Король повелел... привести с собой его войска...— 11 января 1652 г. Людовик XIV торжественно объявил, что кардинал Мазарини возвращается по его повелению, и приказал своим подданным препятствий продвижению войск кардинала не чинить.

446 ... с бесчинствами маршала де Ла Мейере. — В конце 1651 г. в Бретани разгорелся конфликт между королевским наместником Ла Мейере и герцогом Роганом-Шабо, которого поддерживал парламент провинции.

447 ... присоединить свои войска к войскам принца де Конде. — Договор о союзе между герцогом Орлеанским и принцем де Конде был подписан в этот день, 24 января 1652 г.

448 ... Мазарини прибыл ко двору... — 28 или 30 января 1652 г. В начале февраля королевский двор (который Жак Лоре, автор «Исторической музы» — поэтической хроники событий, назвал «бродячим двором») покинул Пуатье.

449 ... разделаться с принцем де Конде. — Именно это предлагал Шатонёф; когда его план был отвергнут, он ушел в отставку.

450 ... архиепископ Руанский снискал первые знаки королевской милости... — Франсуа III де Арле де Шамваллон, архиепископ Руанский, затем Парижский, был услужливым царедворцем. Он поддерживал короля в его конфликте с папой Иннокентием XI, подготавливал отмену Нантского эдикта, даровавшего протестантам равные права с католиками, заключил тайный брак между Людовиком XIV и г-жой де Ментенон. Это он запрещал хоронить Мольера по церковному обряду (драматург не успел исповедаться перед смертью).

451 ... учиняла злодейские грабежи. — Наемные солдаты, которым неаккуратно платили жалованье, разоряли край, где они останавливались на постой — не только на вражеской территории, но и на своей.

452 ... первой войны с Парижем... — Во время парламентской Фронды и осады Парижа войсками принца де Конде (январь — апрель 1649 г.).

453 ... злой гений Франции... — В буквальном переводе — демон. Идущее от античности представление о том, что у человека есть Гений (демон Сократа), который управляет судьбой, соединилось с народными верованиями о злых и добрых духах (ангелах и бесах), которые борются за его душу (см. философскую сказку Вольтера «Белое и черное», 1764). Далее Рец упоминает доброго гения (в переводе — ангела-хранителя) Франции.

454 ... со знаменами полков Лангедокского и Валуа... — Их полковниками были Гастон Орлеанский и его двухлетний сын, который вскоре умер.

455 ... дону Антонио Пиментелю. — В этом месте Рец сделал, а затем вычеркнул примечание на полях: «Я забыл вам сказать, что этого самого дона Антонио Пиментеля послал к Кардиналу Фуэнсальданья как бы для почетного сопровождения, и Кардинал подал ему большие надежды на заключение мира, выгодного королю испанскому. Дон Антонио говорил мне, что он сказал ему буквально следующее: “Grabugio fa per voi, я затеваю распрю (ради вас). А вы за это сделайте для принца де Конде лишь половину того, что можете; иначе скажите прямо, какую цену вы хотите за мир. Франция обходится со мной таким манером, что я могу услужить вам без угрызений совести”. Дон Антонио Пиментель добавлял, что он, со своей стороны, бросил все письма, которые... [нрзб]».

456 ... записал... на своих дощечках... — Записные дощечки (назывались так по аналогии с вощеными античными дощечками, на которых писали стилом) — скрепленные вместе пластинки слоновой кости, листки пергамента или бумаги, прообраз современных записных книжек.

457 ... мятеж принца Оранского... — Вильгельм Нассау, принц Оранский, возглавил восстание в Нидерландах против испанского владычества.

458 ... оригинал, который у меня сохранился... — Перед арестом Рец уничтожил все важные бумаги, и непонятно, как мог сохраниться текст этой речи.

459 ... войска Нейбурга... — Филипп Вильгельм Баварский, герцог Нейбург, состоял тогда на французской службе.

460 ... назначения моего кардиналом... состоявшемся как раз в эту пору. — 19 февраля 1652 г.

461 ... Великим герцогом Тосканским... — Фердинандо II Медичи.

462 ... синьора Олимпия... — Олимпия Майдалькини. Из-за ее корыстолюбия разразился скандал, и папа Иннокентий X был вынужден удалить ее на время из Рима.

463 ... платить за кардинальскую шапку. — Олимпия Альдобрандини, княгиня Россано, откровенно торговала церковными бенефициями. Через аббата Шарье коадъютор вручил своей, как он уверяет выше, родственнице, немало подарков (часы, перчатки, ленты). Всего же Рец потратил на подношения (которые были вполне привычны для Ватикана в те годы) около 300 тысяч ливров, стремясь ускорить свое назначение.

464 ... остерегался посла... — Анри д'Этамп, бальи де Балансе, посол Франции в Риме, имел предписание всемерно затягивать назначение коадъютора кардиналом, но не отменять его рекомендацию. Напомним, что посол сам добивался кардинальского сана.

465 ... сделать вид, будто она обрадована. — В поздравительном письме Рецу от 10 марта 1652 г. король не столько выражает радость, сколько надежду на его верноподданническое поведение.

466 ... с назначением сразу шестнадцати кардиналов... — 19 февраля 1652 г. были назначены только 10 кардиналов.

467 ... не сумел найти. — 16 февраля 1652 г. Рец послал два письма (опубликованы в VIII томе его «Сочинений», 1887). Папский престол потребовал от него открыто осудить янсенизм (которому, как на него донесли по приказу принца де Конде, он сочувствовал). Рец сумел дипломатично составить открытый ответ, где, возмущаясь самим предположением, будто он впал в ересь, отказывался оправдываться и осуждать янсенизм, а говорил только о поддержании церковного мира. До этого, в шифрованном письме от 2 февраля 1652 г., он даже приказывал аббату Шарье намекнуть в частной беседе, что подобные требования, равно как и отказ в назначении, могут вынудить его сделаться янсенистом. Во втором шифрованном письме от 16 февраля 1652 г. Рец выслал Шарье подписанное герцогом Орлеанским повеление возвращаться — он устал быть претендентом, оскорблен подозрениями. Но письмо пришло в Рим, когда назначение уже состоялось.

468 ... он был потомком... графов де Клермон ан Бовуази, столь прославленных в нашей истории. — Гокуры вели свой род от графа Жана де Клермона (ум. в 1217 г.). В 1258 г. графство Клермон отошло к французской короне, а в 1269 г. Людовик IX даровал его своему шестилетнему сыну Роберу, который позднее унаследовал владения Бурбонов; его потомком был Генрих IV.

469 ... убили в объятиях дофина... — Во время Столетней войны, когда король Иоанн Добрый находился в плену у англичан, Генеральные Штаты приняли Великий мартовский ордонанс (1357 г.), ограничивающий власть короля. Когда дофин, будущий Карл V, отменил его, началось восстание парижан под руководством купеческого старшины Этьена Марселя. 22 февраля 1358 г. во дворце Сите (нынешнем Дворце Правосудия) на глазах дофина были убиты два первых сановника Франции — Робер де Клермон, маршал Нормандии, и Жан де Конфлан, маршал Шампани.

470 ... г-жа де Ла Вернь... жила там, где ныне живет ее дочь. — Особняк Ла Вернь находился на углу улиц Вожирар и Феру, напротив Малого Люксембургского дворца. Этот отрывок противоречит гипотезе, согласно которой адресатом мемуаров является г-жа де Лафайет (см. ч. I, примеч. 1). И далее Рец рассказывает, что пытался ухаживать за м-ль де Ла Вернь, будущей г-жой де Лафайет.

471 ... слышал лишь о г-же д'Олонн. — Сен-Симон в мемуарах писал о г-же д'Олонн и ее сестре, жене маршала де Ла Ферте: «Распутство прославило их не менее, чем красота, и отдалило от других женщин». О ней рассказывает Бюсси-Рабютен в «Любовной истории галлов» (1665); Лабрюйер в «Характерах» (1688) вывел ее под именем Мессалины.

472 «... графинь де Фиеск и де Фронтенак». — Гастон Орлеанский называл их «графини-генерал-майорши армии моей дочери, воюющей с Мазарини».

473 ... стены Иерихона пали от звуков труб... — Книга Иисуса Навина, 6, 19 — 20.

474 ... присутствие ее решило дело. — 28 марта 1652 г. Орлеан отказался впустить М. Моле. Мадемуазель, Анна Мария Луиза Орлеанская, герцогиня де Монпансье, очень гордилась этим приключением и подробно описала его в своих «Мемуарах» (опубл. 1718); по ее словам, королева Английская уподобила ее Жанне д'Арк, освободительнице Орлеана. Этот город, вотчина герцогов Орлеанских, привык повиноваться им. Второй рыцарский подвиг Мадемуазель совершила 2 июля 1652 г., когда спасла армию принца де Конде во время битвы в Сент-Антуанском предместье.

475 ... говорится в «Письмах из Пор-Рояля». — В седьмом из «Писем к провинциалу», посвященном дуэли, Паскаль высмеивает доводы иезуита, доказывающего, что человеку чести позволительно убить на поединке человека, который дал ему пощечину или ударил палкой.

476 ... по наружности, погасить ссору герцогов... — Ж. де Таванн и Мадемуазель в мемуарах утверждают, что герцог де Бофор и герцог Немурский действительно обменялись пощечинами. Примирить их окончательно не удалось, и 30 июля 1652 г. Бофор убил на дуэли своего зятя.

477 ... чьего имени я не помню, — Берсене, капитан гвардейцев Ларошфуко, — он назван в мемуарах Ларошфуко и Гурвиля. Принц и его спутники ехали переодетыми, изображая слуг графа де Леви, который получил от графа д'Аркура охранную грамоту для проезда.

478 Драгуны — солдаты, вооруженные мушкетом и пикой, передвигавшиеся верхом, но сражавшиеся в пешем строю; в первой половине XVII в. начали использоваться в бою и как кавалерия.

479 Кроаты — хорваты, наемные солдаты из южных славян, служившие в легкой кавалерии; славились как отличные наездники и жестокие воины.

480 ...в этот день... — 7 апреля 1652 г.

481 ... у... отца Каружа... встретился с де Новионом... — Келья монаха картезианского монастыря Клода Дю Каружа была излюбленным местом встречи янсенистов.

482 ... декларации от 6 сентября... — Она была направлена против Мазарини, но принята за день до совершеннолетия короля — именно потому, что королева рассчитывала ее впоследствии отменить.

483 Генеральная ассамблея — созывалась в Париже для решения наиболее важных дел; ее представления обладали не меньшим весом, чем парламентские. В заседаниях генеральной ассамблеи участвовали муниципальный совет (состоявший из купеческого старшины, четырех эшевенов, судебного исполнителя, сборщика налогов, 24 городских советников), ректор университета, депутаты от верховных палат, призванные представители от духовенства и горожан (шесть от каждого квартала).

484 ... королевский прокурор муниципалитета... — Жермен Пьетр, адвокат Парламента; он по должности осуществлял прокурорский надзор при муниципалитете, выполнявшем одновременно административные и юридические функции.

485 Президиалъные суды — городские апелляционные суды, занимавшие в юридической иерархии промежуточное положение между бальяжными судами и Парламентом; основаны Генрихом П в 1551 г., в XVII в. их было около девяноста.

486 ... собрало на семь голосов более первого... — В действительности на семьдесят.

487 ... посвятить свой труд. — См. ч. I, примеч. 1.

488 ... удержать его подле войска. — Ларошфуко, сопровождавший вместе с де Бофором принца де Конде в Париж (начальствовать над войсками были оставлены Кленшан и граф де Таванн), также считает этот поступок опрометчивым. Шавиньи, по его словам, хотел вытеснить Реца, занять его место при герцоге Орлеанском, способствовать союзу Месьё с принцем де Конде, потом заключить мир между ними и Мазарини при посредничестве коменданта Седана А. Фабера, лелея мечту впоследствии добиться мира и с Испанией.

489 ... 2 марта... — Рец ошибся — 2 апреля. Выше он приписывал это возмущение подручным принца де Конде.

490 ... исключая Первого... — А. Николай.

491 ... оказались в Сен-Жермене... — Король выехал из Жьена 18 апреля, в Корбее был 22-го, в Сен-Жермен прибыл 28 апреля.

492 ... разыгрывались сцены, достойные «Испанского католикона». — Имеется в виду «Мениппова сатира о достоинствах испанского католикона» (1594) — ср. ч. II, примеч. 106. Для жанра «Менипповой сатиры», восходящего к античности, характерно смешение серьезных философских размышлений с комическими, нарочито пародийными, соединение стихов и прозы, прием саморазоблачения и самоосмеяния.

493 Наваррский коллеж. — Основан в Париже королевой Жанной Наваррской, супругой Филиппа Красивого, в 1304 г.; существовал до 1790 г. Коллеж относился к Парижскому университету; в нем изучали грамматику, философию, богословие; здесь учились Генрих III и Генрих IV, преподавали кардинал де Ришельё и Боссюэ.

494 ... как чернокнижник дьяволу. — Разумеется, это шутка, но не вполне безобидная: в XVII в. за связь с дьяволом сжигали на кострах (лишь в 1682 г. Кольбер запретил разбирать в судах обвинения в участии в шабашах). Слово «дьявол» встречается в «Мемуарах» Реца 28 раз, это один из лейтмотивов (для сравнения: слово «Бог» — 40 раз, «судьба» — 10 раз, «Фортуна» — 40 раз). «Сатанинские» метафоры появляются при описании и любовных дел, и политики.

495 Дампьер — родовой замок герцогини де Шеврёз (около Ивелин, округ Сена-и-Уаза).

496 ... сто тысяч экю и права на «Особые покои» для г-на де Ларошфуко... — Вернее, сто двадцать тысяч на покупку губернаторства Сентонж и Ангумуа или другого. Кроме того, Ларошфуко добивался, чтобы на предназначенных ему покоях, когда королевский двор путешествовал, писалось заранее мелом его имя (право на «Особые покои»), а его жена получила право сидеть в присутствии Королевы («право табурета»). Общий список требований партии принца де Конде, который приводит Ларошфуко, состоит из 21 пункта.

497 ... должность суперинтенданта финансов для Доньона... — Описка в тексте Реца: речь идет о маркизе де Мезоне.

498 ... едва не погубив там всю партию Принца. — Таково мнение и Ларошфуко: «Но Кардинал извлек из этих переговоров <г-жи де Шатийон> весьма существенные выгоды: он выигрывал время, усиливал недоверие к Принцу внутри его собственной партии и не выпускал его из Парижа, обманывая надеждою на соглашение в те самые дни, когда у него отнимали Гиень, когда овладевали его крепостями...» ( Ларошфуко Ф. де. Указ. соч. С. 134).

499 ... неприличности этой корпорации. — В июне 1593 г. парижский Парламент, в обход герцога Майенского, главы Лиги, провозглашенного правителем королевства, принял постановление о том, что, согласно салическому закону, дочь испанского короля Филиппа II и внучка Генриха II инфанта Изабелла не имеет права претендовать на французский престол.

500 Святая Женевьева — покровительница Парижа. Ее мощи торжественно носили по городу в особо важных случаях, в дни бедствий. 11 июня 1652 г. состоялось шествие во имя достижения мира.

501 «... готовим убийство кардинала». — Так можно трактовать назначение награды за его голову.

502 ... нанес... урон... в предместье Этампа... — 4 мая 1652 г.

503 Жаме, Клермон и Стене. — Карл IV, герцог Лотарингский, уступил эти города Франции по Ливердунскому миру (июнь 1632 г.).

504 ... в обители послушников-иезуитов. — Основана в 1610 г., недалеко от церкви Сен-Сюльпис; просуществовала до изгнания иезуитов из Франции в 1763 г.

505 ... когда вернулся в Лотарингию... — В 1654 — 1659 гг. Карл IV, герцог Лотарингский, сидел в тюрьме в Испании. После заключения Пиренейского мира (1659 г.) он получил обратно свои владения, куда и вернулся в 1663 г.

506 ... через аббата монастыря Сен-Мийелъ... — Анри Эннезона, духовника Реца во время его ссылки в Коммерси.

507 Госпожа де Шеврёз... — Герцогиня де Шеврёз, которая была некогда любовницей Карла Лотарингского, служила посредницей в переговорах между герцогом Лотарингским и Мазарини.

508 ... что же все-таки было обещано, а что нет... — Согласно договору, королевские войска, под командованием маршала де Тюренна, 10 июня 1652 г. сняли осаду с Этампа, и было объявлено десятидневное перемирие. Но герцог Лотарингский отказался покинуть Францию, как было условлено, в двухнедельный срок, стремясь заставить королевский двор подороже заплатить ему за уход. В итоге он начал отступать 16 июня и выводил войска месяц.

509 ... как изыскать средства... беднякам, терпевшим в Париже отчаянную нужду... — Из-за множества беженцев, укрывшихся в городе, из-за солдат принца де Конде, де Тюренна, лотарингцев, опустошивших окрестности Парижа, погубивших урожай 1652 г. (а предыдущий был очень плохой) в городе наступил голод; несколько тысяч человек умерло. На помощь 60 тысячам парижских бедняков пришли и советники Парламента (они, сложившись, пожертвовали 50 тысяч ливров), и янсенистски настроенные аристократы, но в первую очередь священнослужители во главе со святым Венсаном де Полем.

510 ... украшали свои шляпы пучками соломы... — Знак приверженности партии принца де Конде. По свидетельству Мадемуазель, солдаты Принца сделали по его приказу соломенные кокарды перед битвой в Сент-Антуанском предместье.

511 ... маршал де Л'Опиталь чудом избег подобной участи... — Губернатор Парижа Франсуа де Л'Опиталь, переодетый, бежал из Ратуши через окно.

512 ... поджогом Ратуши и кровью, в ней пролитой. — Здание Ратуши за сутки сгорело почти дотла; была сделана попытка ограбить казну муниципальной ренты; бунтовщики открыли тюрьмы. Ларошфуко признает, что смута 4 июля была организована людьми де Бофора по негласному распоряжению принца де Конде и Гастона Орлеанского, чтобы запугать и полностью подчинить себе Парламент, заставить провозгласить Месьё правителем королевства. Но результат был прямо противоположный — парижане, ужаснувшись, перешли на сторону Короля. «Но это собрание, долженствовавшее, как надеялись, стать опорой партии, явилось одной из главнейших причин ее гибели из-за насилия, едва не истребившего всех, явившихся в Ратушу...» (Ларошфуко Ф. де. Указ. соч. С. 141).

513 ...обрекли бы меня на службу в Риме... — В качестве посланника при папском престоле. Этот пост и в XVIII в. был почетной отставкой — так, 22 года (1769 — 1791 гг.) был посланником в Риме бывший министр иностранных дел кардинал де Бернис, впавший в немилость. Но Рец сам стремится в Ватикан, чувствуя, что на родине он уже исчерпал свои возможности как политический деятель; именно туда он отправится после побега, чтобы постараться преуспеть на церковном поприще.

514 Памятуя интересы друзей моих... — Епископ Шалонский советовал Рецу уехать, но Ги Жоли и Комартен убедили его остаться.

515 Купеческий старшина... более не показывался в Ратуше. — Антуан Ле Февр прятался весь день в Ратуше 4 июля 1652 г., а 5-го подал в отставку.

516 ... просить герцога Орлеанского возложить на себя звание правителя королевства... — Когда король стал совершеннолетним, Гастон Орлеанский утратил это звание. Теперь Парламент пытался узаконить его власть, принятые им решения (назначение Брусселя купеческим старшиной, де Бофора — губернатором Парижа, принца де Конде — главнокомандующим), созданное им вскоре правительство.

517 ... за исключением маркиза де Сурди... — Де Сурди был губернатором Орлеана и потому полностью подчинялся Месьё.

518 ... которые я провел у себя дома в обороне... — Вынужденное уединение не ослабляет, а, наоборот, усиливает политическое влияние Реца.

519 ...из четырнадцати магистратов... — На самом деле из тридцати одного.

520 Буйон — замок в Бельгии недалеко от Седана. Мазарини уехал 19 августа 1652 г., а 12 августа король отменил направленную против него парламентскую декларацию от б сентября 1651 г.

521 ... в Понтуаз... — Не в Понтуаз, а в Компьень, где с 20 августа 1652 г. находился королевский двор.

522 Палата пэров — в парижском Парламенте, в отличие от провинциальных, пэры Франции присутствовали на заседаниях для решения самых важных дел.

523 Кромвель... захватил... часть королевского флота. — После принятия английским парламентом, по инициативе Кромвеля, протекционистского Навигационного акта (1651 г.), началась война между Англией и Голландией (1652 — 1654 гг.).

524 ... утратили ключ к Италии. — См. ч. II, примеч. 416, 418. В октябре 1652 г. маршал де Ла Мот, вице-король Каталонии, был вынужден сдать Барселону войскам Хуана Австрийского, а итальянская крепость Касале (см. ч. II, примеч. 281) была взята маркизом Карасена, губернатором Милана, и из-под власти Франции вновь перешла во владение герцогов Мантуанских.

525 Мятежный Брейзах — крепость на Рейне (см. ч. II, примеч. 363). После смерти ее коменданта Эрлаха его заместитель Шарлевуа в марте 1652 г. поднял мятеж, но был арестован (его заманили в ловушку с помощью г-жи де Гебриан). В тюрьме Шарлевуа сумел снестись с графом д'Аркуром, губернатором Эльзаса, который, покинув Гиень (где он сражался с войсками принца де Конде), освободил Шарлевуа и вместе с ним захватил Брейзах. Д'Аркур попытался создать в Эльзасе независимое княжество (ему подчинялась также крепость Филипсбург), но офицеры не поддержали его. 1 июня 1652 г. д'Аркур подчинился королю.

526 ...коннетабль де Сен-Поль... — В царствование Людовика XI он сблизился с англичанами и бургундцами и был казнен в 1475 г. по приговору парижского Парламента.

527 ... герцог... умер от лихорадки... — 9 августа 1652 г.

528 ... бежал из Парижа переодетым... — Канцлер Сегье бежал в ночь с 6 на 7 августа 1652 г.

529 ... о гибели герцога Немурского, убитого герцогом де Бофором на дуэли... — 30 июля 1652 г. Одновременно на шпагах и пистолетах дрались на дуэли по четыре секунданта с каждой стороны (двое из них скончались от ран). Бофор искал примирения, но герцог Немурский, напав на него, вынудил его защищаться.

530 Смерть герцога де Валуа... — 10 августа 1652 г.

531 ... сдать Монрон... — Крепость Монрон была взята королевскими войсками 1 сентября 1652 г. после годичной осады.

532 Ормисты — наиболее радикальная фракция бордоских фрондеров, выражавшая интересы городской бедноты. Ормисты, возглавляемые адвокатом Вилларом и прокурором Дюретестом, пришли к власти в Бордо 23 июня 1652 г. и сопротивлялись королевским войскам до июня 1653 г.

533 ... первому пришла в голову мысль о ней... — Ги Жоли пишет, что, узнав о намерении декана капитула собора Богоматери послать депутацию ко двору, он предложил Рецу возглавить ее, а заодно и получить из рук короля присланную из Рима кардинальскую шапочку.

534 ... оказаться в Арденнах... — Там находились крепости Стене, Клермон и другие, которыми принц де Конде владел с 1648 г.

535 ... пасторы Ла-Рошели его деду. — См. ч. II, примеч. 102.

536 ... продиктован жрецами кумира... — Под кумиром, оракулом, подразумевается кардинал Мазарини; жрецы — его ставленники, которые упоминаются в следующем абзаце.

537 Я тотчас выехал... — 9 сентября 1652 г.

538 ... Король вручил мне кардинальскую шапочку. — 11 сентября 1652 г. король вручил Рецу красную четырехугольную шапочку (баррет); большую кардинальскую шапку с двумя шелковыми шнурами с кистями на конце Рец, согласно уставу, получит в Риме из рук папы на собрании кардиналов (консистории).

539 Вот что я сказал Королю... — В оригинале эта речь отсутствует: Рец пометил, что ее надо сюда переписать с опубликованного текста. Кардинал был вынужден ее напечатать («Подлинная речь монсеньора кардинала де Реца, к Королю обращенная», 1652), ибо сторонники принца де Конде издали и распространили в Париже поддельный текст речи, пока Рец был при дворе.

540 ... «Щадите французов»... — 14 марта 1590 г. Генрих IV одержал при Иври решительную победу над соединенными войсками Лиги и испанцев. Во время битвы он отдал приказ: «Убивай чужеземца, щади француза».

541 ... дал позволение... отправлять свои обязанности Парламенту... — После коронации в Шартре (февраль 1594 г.), войдя в Париж, Генрих IV 28 марта 1594 г. объявил всеобщую амнистию и подтвердил полномочия Парламента.

542 ... на самом ее троне... — Одни лигисты хотели возвести на французский престол герцогов Гизов, другие — испанскую инфанту Изабеллу (см. ч. II, примеч. 499).

543 ... важно одно лишь заключение мира. — 4 августа 1590 г. кардинал Пьер де Гонди и архиепископ Лионский обратились с просьбой о заключении мира к Генриху IV, захватившему предместья Парижа. Король принял их в женском монастыре Сент-Антуан, где тогда располагался его штаб.

544 ...архиепископ Миланский обратил... подобные слова... по случаю происшествий... не столь противных велениям Божиим. — См. ч. II, примеч. 27.

545 ... оберегать... большие города... главную опору своей власти. — См. ч. II, примеч. 64.

546 Ответ Короля... воспроизвести его на бумаге... —«Подлинный ответ короля на речь кардинала де Реца и священнослужителей» был опубликован в 1652 г. Король согласился объявить всеобщую амнистию и вернуться в Париж, но потребовал от подданных полного подчинения и разоружения.

547 ... с картой сей страны... — Подобная «географическая» символика весьма характерна для культуры XVII — XVIII вв.: Рец говорит о карте политических интриг. Мадлена де Скюдери приложила к своему роману «Клелия» (1654 — 1661) «Карту страны нежности»; были и литературные карты (аббат Гийом Бужан — «Чудесное путешествие принца Фан-Фередена в Романсию», 1735).

548 ... не думал говорить ей ни той, ни другой глупости. — После отъезда Реца Ле Телье писал 14 сентября 1652 г. кардиналу Мазарини, что ему оказали дурную услугу, распустив слух, будто Рец метит на место Его Преосвященства.

549 Я встречен был с восторгом неописанным... — По свидетельствам некоторых мемуаристов, Реца освистали.

550 «... sola mihi obsequii gloria relicta est». — Несколько измененная цитата из «Анналов» Тацита (кн. VI, гл. VIII): «Боги вручили тебе верховную власть, а наша слава — лишь в повиновении твоей воле» (см.: Тацит Корнелий. Соч. в двух томах. Т. 1. Л., 1969. С. 158. «Литературные памятники». Перев. А. С. Бобовича, ред. Я. М. Боровского). С. Бертьер пишет, что это высказывание зачастую использовалось в политических дебатах XVII в.; Клод Сомез считал его наилучшей формулой абсолютной монархии («Апология королевской власти», 1650).

551 ... ценю вторую превыше первой. — Ранее, в бумаге, написанной для Месьё, Рец утверждал обратное: те, кто рассуждает о политике, как если бы это было богословие, — глупцы.

552 Письмо... перехваченное немцами... — Немецкими наемниками, служившими принцу де Конде. Письмо аббата Фуке было адресовано не Ле Телье, а Мазарини (оно приводится в мемуарах м-ль де Монпансье). Валентин Конрар, член Французской Академии, пишет в мемуарах, что, возможно, кардинал нарочно велел подставить гонца, чтобы с помощью этого письма поссорить принца де Конде и герцога Гастона Орлеанского. Ларошфуко утверждает, что Шавиньи вел переговоры по распоряжению самого Принца.

553 ...Шавиньи... больше уже не оправился.— Шавиньи умер 11 октября 1652 г. от горячки.

554 ... из испанского плена возвратился герцог де Гиз... — В 1647 г. началось восстание неаполитанцев против испанского владычества. После смерти их предводителя Мазаньелло Генрих II Гиз возглавил их, предъявив права на неаполитанский престол, но воевал он крайне неудачно. В 1648 г. восстание было подавлено, Гиз попал в плен и выпущен был из тюрьмы в Сеговии только через четыре года по просьбе принца де Конде. Приехав осенью 1652 г. в Париж, он перешел на сторону короля. В 1654 г. он также безуспешно пытался захватить неаполитанский престол (см. примеч. 662).

555 ... о событиях в Брейзахе... — См. ч. II, примеч. 525.

556 ... опасность долго не знать удачи. — Ларошфуко описывает всю историю Фронды как цепь бесконечных ошибок: «Даже двор, который поддержала сама судьба, часто допускал значительные ошибки, и позже все увидели, что каждая партия держалась скорее благодаря промахам той, которая с ней враждовала, чем благодаря собственному разумному образу действий» ( Ларошфуко Ф. де. Указ. соч. С. 92).

557 ... Вано-ле-Дам, что в Барруа... — Городок на реке Марне.

558 ... дело ограничивалось одними лишь стычками... которые ничего не решали. — После подхода лотарингцев и испанцев войско принца де Конде увеличилось с двух до двадцати тысяч; у де Тюренна солдат было втрое меньше. Две армии стояли друг напротив друга, так и не начав бой, месяц — с 6 сентября по 4 октября 1652 г., после чего обе отступили.

559 Ее составили четыре или пять сотен горожан... едва ли шестьдесят носили черные мантии. — На ассамблею 24 сентября собралось полторы тысячи (по другим сведениям — четыре тысячи) горожан, по большей части зажиточных («черных мантий»). Они легко разогнали тех, кто пытался их освистать по выходе из Пале-Рояля.

560 ... соломенную, а не бумажную кокарду... — Бумажная кокарда — знак роялистов, а соломенная — знак фрондеров.

561 ... барон Дю Жур... — М.-Т. Хипп считает, что имеется в виду сын барона Дю Тура, Жан Батист Кошон.

562 ... нежели г-н де Сен-Ламбер; и <...> — В рукописи после союза «и» фраза обрывается.

563 Палаты не издали на сей счет постановления... — Постановление о посылке депутации к королю с прошением о даровании амнистии было принято и развешано по городу 3 октября 1652 г.

564 Герцог Лотарингский, которого... городская стража... едва не убила за то, что он хотел покинуть город... — Парижане хотели, чтобы войска герцога Лотарингского ушли — и не выпускали его из города из-за отсутствия пропуска. Герцог спасся от горожан, разъяренных грабежами наемников, только с помощью священника, который шел причащать больного.

565 ... принц де Конде... покинул Париж... — Принц уехал 13 октября 1652 г. Ларошфуко пишет, что Конде «видел, что стремление к миру было в Париже слишком всеобщим, чтобы, намереваясь ему препятствовать, можно было пребывать там в безопасности» (Ларошфуко Ф. де. Указ. соч. С. 145).

566 Труфалъдино. — См. ч. II, примеч. 45.

567 Скарамуш — сценическое имя итальянского актера Тиберио Фиорелли (род. 1608), игравшего в Париже до 1644 г., друга Мольера. Он исполнял по преимуществу роль хвастливого нищего вояки.

568 ... просить герцога Орлеанского выехать ему навстречу... — Ларошфуко пишет, что Месьё «получил предписание оставить Париж в тот день, когда туда должен будет въехать король, и сразу же подчинился этому, дабы не стать свидетелем народного ликования и триумфа своих врагов» (Ларошфуко Ф. де. Указ. соч. С. 145). На этом кончаются его мемуары — Фронда завершилась. Герцогиня Немурская поставит точку чуть позже — на аресте Реца и примирении принца Конти с двором.

569 Я отправился в Лувр... — По свидетельству г-жи де Мотвиль, король, опасаясь народных волнений, переехал из Пале-Рояля в лучше укрепленный дворец Лувр, откуда и легче было покинуть Париж в случае необходимости. Анна Австрийская, напротив, предпочитала роскошь Пале-Рояля соображениям безопасности, как пишет герцогиня Немурская. На другой день после приезда, 22 октября, там же в Лувре король созвал Парламент. Просить короля заночевать в Ратуше означало бы попытаться захватить его.

570 ... завтра же покинуть Париж... — На первое повеление короля удалиться, переданное накануне герцогом Данвилем, Месьё попросил разрешения задержаться в Париже на ночь.

571 ... «Не будь вы мой отец»... — «Я бы не ждал с ответом, не будь вы мой отец», — отвечает в гневе Родриго, оскорбившись вопросом отца, храбр ли он ( Корнель П. «Сид», акт 1, явл. V).

572 ... зависит от mezzi termini Кардинала. — Mezzi termini — средний путь (ит.). Намек на склонность Мазарини к компромиссам и переговорам.

573 ... ворота Конферанс... — Построенные в 1633 г., эти ворота защищали вход в Лувр со стороны Тюильри.

574 ... баррикады герцога де Гиза... — См. ч. II, примеч. 76.

575 ... велено... покинуть Париж... — Были высланы также Ларошфуко, Ла Буле, Фонтрай, мадемуазель де Монпансье, г-жи де Фронтенак и де Монбазон и другие.

576 ... возбранялось вмешиваться в... государственные дела... — Людовик XIV, по сути, отменил королевскую декларацию от 24 октября 1648 г. (см. ч. П, примеч. 95), расширившую права Парламента, полностью лишил его политического влияния.

577 ... сложить с себя мое звание... — Рец вынужден был отказаться от звания архиепископа Парижского в 1662 г., чтобы получить прощение короля и дозволение вернуться во Францию.

578 ... после смерти ее... — Мадемуазель де Шеврёз умерла 7 ноября 1652 г. «Я очень печалилась, — пишет в мемуарах м-ль де Монпансье, — она была девица красивая и достойная, но не слишком умная».

579 ... не оказалось денег... — Должность губернатора стоила около ста тысяч ливров.

580 Комартен отправился в Пуату жениться... оставаясь там, когда двор прибыл в Париж. — Комартен женился в ноябре 1652 г. на Мари-Урбен де Сен-Март, дочери Никола дю Френа, королевского наместника в Пуатье, но она умерла через два года.

581 ... шепот разрастается в гул... — Ср. со знаменитым монологом Базиля о клевете из «Севильского цирюльника» Бомарше (д. 2, явл. 8): «Сперва чуть слышный шум...»

582 ... Кардинал... медлил на границе, занимаясь всяким вздором в армии г-на де Тюренна... — После прибытия короля в Париж Мазарини вернулся во Францию с набранными им в Бельгии войсками и принял участие в боевых действиях против Лотарингской армии.

583 Первый конюший... — Граф де Беренген, первый конюший малой конюшни королевы.

584 ... и других... — Ги Жоли перечисляет в мемуарах эти условия: аббатство с 20-ю тысячами годового дохода для аббата Шарье, должность государственного секретаря для Комартена, а для него самого — место секретаря кабинета герцога Анжуйского Филиппа, брата короля, или крупная сумма денег. Однако принцесса Пфальцская еще ранее советовала Рецу забыть на время о притязаниях его сподвижников: допустив короля в Париж, он проиграл и уже не имеет возможности торговаться.

585 ... Кардинал... будет в таком-то месте. — Точнее — проезжать через Шалон через два дня, как пишет в мемуарах отец Рапен, который полностью подтверждает рассказ Реца. Но он добавляет, что это была сознательная хитрость кардинала Мазарини, не желавшего вступать в переговоры с епископом Шалонским. Мазарини тайно побуждал королеву арестовать Реца — противника, пытавшегося занять его место, — хотя это не могло не вызвать неудовольствие папы; Мазарини утверждал: «Покой и кардинал де Рец — вещи несовместные».

586 ... совершенных им в Италии. — См. ч. II, примеч. 554.

587 Приказ... дан был маршалу де Витри перед убийством маршала д'Анкра. — Фаворит королевы Марии Медичи, Кончини, маршал д'Анкр, в 1617 г. был убит в Лувре де Витри, тогда еще капитаном гвардейцев, по приказу Людовика XIII. Король Людовик XIV действительно написал на третьем экземпляре приказа об аресте Реца, что поручает Праделю доставить кардинала живым или мертвым — в случае сопротивления.

588 ... со слов архиепископа Реймского... — Ш.-М. Ле Телье стал архиепископом Реймским после смерти Антонио Барберини, в 1671 г. (что также позволяет уточнить дату написания мемуаров).

589 ... первую проповедь прочитал в день праздника Всех Святых в Сен-Жермене... — В тот день в приходской церкви Лувра, Сен-Жермен-л'Оксерруа, в присутствии короля и королевы Рец читал проповедь, осуждающую честолюбцев.

590 ... созвано было тайное совещание... даже удовлетворить ходатайства мои за моих друзей. — На этом совещании 25 ноября 1652 г. было решено заманить в ловушку и арестовать последнего оставшегося в Париже предводителя Фронды — Реца.

591 ... 19 декабря... был арестован... — По свидетельству Ги Жоли, и накануне и утром принцесса Пфальцская, Комартен и он сам уговаривали Реца не ходить в Лувр, дождаться ответа от архиепископа Шалонского. Перед уходом Рец сжег все важные бумаги, а шифры остались у Жоли.

592 ... письмо английского короля... не может ли он получить там денежную субсидию. — Если Мазарини поддерживал Кромвеля, Лорда Протектора Англии (английская республика была официально признана Францией в декабре 1652 г.), то Рец был связан с английским королем в изгнании Карлом П. Рец был посредником в его переговорах с Римом: король хотел получить субсидии за обещание, в случае реставрации, предоставить католикам свободу отправления культов, но Рим желал, чтобы сам Карл II перешел в католичество. Позднее, в 1657 г., Рец опубликовал «Покорнейшее и очень важное представление Королю по поводу передачи в руки англичан морских портов во Фландрии» (Мазарини передал Кромвелю Дюнкерк, Гравлин и Mapдик). В карманах Реца нашли также черновые наброски двух его проповедей (опубл. в т. IX его «Сочинений», 1887).

593 ... в сторону города, но вдруг повернули к воротам Конферанс. — Вместо того, чтобы везти Реца в Венсеннский замок напрямик через Париж, охрана предпочла объехать город.

594 ... собраться с площади О Во... — На ней до 1646 г. был Мясной рынок.

595 ... Ласарилъо с Тормеса или Бускон. — Герои испанских плутовских романов: «Жизнь Ласарильо с Тормеса, его невзгоды и злоключения» (1554), «История жизни пройдохи по имени дон Паблос» Ф. Кеведо (1626).

596 Туаза — сажень (1,949 м).

597 Донжон — главная башня, находящаяся в центре замка, поставленная в самом неприступном месте. В случае осады служила последним рубежом обороны.

598 ... антифон... — Как пишет Ги Жоли, капитул велел каждый день в конце службы петь мрачный псалом и произносить проповедь, взыскующую освобождения Реца.

599 ... кюре церкви Сен-Бартелеми... — Церковь находилась на острове Сите; ее кюре, Руйе, был противником янсенистов; после премьеры «Тартюфа» он написал памфлет против Мольера (1664).

600 Епископ Шалонский... воспламенял сердца и умы. — 5 января 1653 г. собравшиеся в Париже епископы поручили епископу Тулонскому Пьеру де Марка принести от их имени протест против нарушения принципа неприкосновенности священнослужителей.

601 ... предсказание его сбылось. — Бофор совершил побег из Венсенна 31 мая 1648 г.; в марте 1654 г. Реца из Венсенна перевели в Нант, а 8 августа 1654 г. он бежал.

602 В подражание Боэцию я сочинил «Утешение теологией»... — Римский философ Боэций был казнен по обвинению в измене (тайных связях с Византией). Написанный им в тюрьме перед смертью трактат «Утешение философией» (524 г.; в прозе со стихотворными вставками), находился в библиотеке Реца, переданной им монастырю Сен-Мийель.

603 ... всякий узник должен быть vinctus in Christo, о котором говорит апостол Павел. — Точнее: «Vinctus Jesu Christi» («Узником Иисуса Христа») апостол Павел называет себя в «Послании к Ефесянам» (III, 1) и в «Послании к Филимону» (I, 1 и 9).

604 ... из книги актов Церкви миланской, составленной кардиналами Борромео... — Двоюродные братья Карло и Федерико Борромео в XVI — XVII вв. реформировали Миланскую епархию в соответствии с решениями Тридентского собора (1563), предусматривавшими заботу о духовенстве, устройство семинарий; они постоянно пребывали в епархии, занимались ее делами, украшением храмов, ввели в богослужение церковную музыку, активно боролись с протестантством, возглавляли инквизицию. «Акты Церкви миланской» (частично опубликованные во Франции в 1643 г.) оказали воздействие на духовно-просветительскую деятельность ораторианцев; Рец, восхищавшийся святым Карло Борромео, посвятил ему в 1640 г. проповедь. Произведения, написанные Рецем в тюрьме, не сохранились.

605 ... связь моя с миром... была такою же исправной, как связь Парижа с Лионом. — Во Франции в XVII в. было налажено регулярное почтовое сообщение; после 1668 г. почтальоны ездили из Парижа в Лион и обратно два раза в неделю, письма доходили за четыре дня. Для того, чтобы поддерживать переписку с кардиналом де Рецем, г-же де Поммерё пришлось заложить свои драгоценности.

606 ... участь кардиналов де Гиза, Мартинуцци и Клезля указывала... его долг. — Людовик I Гиз был убит по приказу Генриха III в 1588 г., вслед за своим братом Генрихом Гизом Меченым; Джорджио Мартинуцци — в 1551 г. по приказу римского короля Фердинанда I, впоследствии императора Священной Римской империи (за это преступление король был отлучен от церкви); Мельхиор Клезль, епископ Венский, был арестован в 1618 г. по приказу императора Матвея, но папа добился его перевода в Рим, в замок Святого Ангела, а церковный суд оправдал его в 1622 г.

607 Бруаж и Бордо. — Граф Дю Доньон, губернатор Бруажа, сдал королю город, острова Ре и Олерон в феврале 1653 г., получив титул герцога и звание маршала; Бордо сопротивлялся до августа 1653 г.

608 Герцог де Рец был исполнен благих побуждений... его удерживали жена и тесть. — Пьер де Гонди, герцог де Рец, был женат на Катрин де Гонди, дочери своего кузена Анри, второго герцога де Реца. Бриссак и Рец ограничились тем, что послали письмо королю с просьбой освободить кардинала.

609 Нуармутье... уступил настояниям... жены, отнюдь не бывшей украшением своего пола... — Рене Жюли д'Обри, жена Нуармутье (1640), отличалась ветреностью.

610 Стене. — Эта крепость была взята 6 августа 1654 г. маршалом Фабером.

611 Камерарий — должностное лицо при папском дворе, заведовавшее сокровищами; палатный дворянин при кардинале.

612 ... изводит бумагу, как Святой Фома. — Фома Аквинский, один из Отцов церкви, был автором «Суммы теологии» (ок. 3 тысяч статей, не окончена) и «Суммы против язычников» (XIII в.).

613 ... прибытии в Париж г-на кардинала Мазарини... — 3 февраля 1653 г. В Ратуше 29 марта был устроен торжественный прием в его честь.

614 ... эта речь... опубликована была на другой же день. — «Ответ монсеньора кардинала де Реца г-ну папскому нунцию и государственным секретарям г.г. де Бриенну и Ле Телье».

615 ... перерезал себе горло бритвой. — Этьен де Бражелон, каноник собора Богоматери, появился в крепости 5 апреля 1653 г., а 28 августа покончил с собой.

616 ... смерть архиепископа... — Архиепископ Парижский Ж.-Ф. Гонди умер 21 марта 1654 г.

617 ... выправленную по всей форме доверенность... — Поскольку Рец по праву должен был унаследовать должность (он уже заранее называл себя на страницах мемуаров архиепископом Парижским), он еще до ареста составил доверенность на имя своего духовника де Лабура. Ги Жоли утверждает, что доверенность передал на подпись Рецу папский нотариус Роже, проникший в тюрьму под видом обойщика.

618 ... оглашаются мои буллы. — Т. е. епископские грамоты. Папа Иннокентий X и соборный капитул признали Реца архиепископом, а двор — нет.

619 ... закрыть церкви. — Согласно церковному праву, архиепископ мог запретить отправлять службы в своей епархии. Современные историки называют даже борьбу за освобождение Реца церковной Фрондой.

620 ... предложить мне от имени Короля аббатства Сен-Люсьен... Оркан. — Перечисленные аббатства приносили 120 тысяч ливров годового дохода, архиепископство — 72 тысячи.

621 ... не имеющей цены бумажонкой? — Во французском тексте буквально: «дубовым листком». Такими дубовыми листками в сказках и легендах расплачивается черт, выдавая их за золото.

622 ... считать законным... — Согласно установлениям галликанской церкви, король Франции имел право выбирать епископов, но не смещать их. Папа не мог принять отставку Реца (а тем более вынужденную, сделанную в тюрьме) — это ущемило бы его власть. Отец Рапен и секретарь Реца Ги Жоли (впоследствии он поссорился с кардиналом, и его мемуары далеко не объективны) утверждают, что кардинал Рец был в подавленном состоянии и первым завел с де Бельевром разговор о возможном отречении.

623 ... вправе их не давать. — Король и министры впоследствии утверждали, что Рец дал слово не бежать. С. Бертьер напоминает, что юридическую силу имеют обещание или подпись только человека, находящегося на свободе, располагающего собой.

624 ... Малъклера, имеющего честь быть вам знакомым. — В письмах дочери от 8 апреля 1676 г. и 12 октября 1677 г. г-жа де Севинье упоминает о своих беседах с Мальклером, о том, что он рассказывал ей о делах кардинала.

625 Пор-Луи — крепость в Бретани.

626 Ла-Мейере — имение маршала в Пуату, недалеко от Ла-Рошели.

627 ... несколько расшифрованных писем, имевших вид совершенно правдоподобный. — Вся переписка велась шифром; Ги Жоли, по приказанию Реца, предоставлял маршалу как подлинные письма, действительно им расшифрованные, так и поддельные.

628 Машкулъ. — См. ч. I, примеч. 16.

629 ... это заметил Лонгин... советник царицы Зиновии. — Философ-неоплатоник Кай Кассий Лонгин, ставший в 266 г. советником Зиновии (Зубайдат), царицы Пальмиры (государства на территории Сирии и Египта), был казнен римским императором Аврелианом, завоевавшим королевство. Трактат неизвестного ритора I в. «О возвышенном», который ошибочно приписывался Лонгину, был очень популярен во Франции в XVII в.; в 1674 г. его перевел Н. Буало.

630 ... мой побег из тюрьмы, ежели бы он удался... — Ги Жоли уверяет, что это он придумал план побега.

631 ... молебен... в честь моего освобождения... — Через несколько дней соборный капитул просил прощения у короля за то, что отслужил благодарственный молебен, но главные викарии все равно были наказаны.

632 ... моя речь... на другой день после битвы при Ретеле... — 15 декабря 1650 г. маршал королевских войск Дю Плесси-Прален разбил армию фрондеров, возглавляемую де Тюренном. Рец выступал в Парламенте 20 декабря 1650 г., через два дня после того, как новость стала известна в Париже.

633 ... Аррас осажден был в ту пору принцем де Конде. — Испанские войска, возглавляемые эрцгерцогом Леопольдом Вильгельмом и принцем де Конде, осаждали Аррас с 3 июня по 25 августа 1654 г., когда французы под командованием маршала де Тюренна вынудили их отступить.

634 ... верхом на палке... — Изогнутый валек каретной ваги, на котором сидел Рец, был привязан к веревке, которую спускали силач аббат Руссо и врач Вашро (для страховки Рец был пристегнут к веревке ремнем).

635 ... прибыл бы в столицу во вторник с зарей...— В этот день, 11 марта 1654 г., весть о побеге Реца дошла до Парижа.

636 ... Утрехте, где я в ту пору находился. — В 1658 г.

637 ... уйдя от преследования Командующего артиллерией... — Арман Шарль де Ла Мейере, сын маршала, с 200 — 300 конниками, добрался до Удона, где Рец переплыл через Луару, на три часа позже беглецов, но не смог переправиться из-за отсутствия лодок.

638 Бопрео — замок герцога де Бриссака.

639 ... о... подвигах... моих слуг, которые заслуживают не быть преданными забвению. — По мнению М.-Т. Хипп, это отступление, переход от драматического стиля повествования к низкому, комическому, напоминает повествовательную технику «Комического романа» П. Скаррона (1651 — 1657).

640 ... в Риме более не было французского посла. — Из-за вражды Мазарини и папы Иннокентия X отношения между Францией и Ватиканом испортились. В Риме остался только поверенный в делах Геффье.

641 ... я едва ли не блаженствовал. — Как указывают французские комментаторы, опираясь на мемуары Ги Жоли, Рец упрощает и ускоряет рассказ об этих трудных днях. В замке де Ла Пуаза Рец написал благодарственные письма соборному капитулу и парижским священникам, уведомляя, что не сможет добраться до Парижа (отвез послания Монте).

642 ... подтвердить двору мое отречение. — Напротив, Рец составил в Машкуле бумагу, где объявил свое вынужденное отречение недействительным, заверил ее у нотариуса и отослал в Париж с Бошеном.

643 ... не в силах даже повернуться с боку на бок. — По свидетельству Ги Жоли, у Реца рука от локтя до плеча почернела; из-за невежества хирурга де Брокара, который не вправил ее, рука так и осталась покалеченной.

644 ... я сел в шлюпку... — В ночь с 14 на 15 августа 1654 г.

645 ... бискайский баркас... — Бискайцы — жители одной из баскских провинций, а Испания находилась В состоянии войны с Францией.

646 ... снарядить в Нанте два больших баркаса. — 18 августа 1654 г. Мазарини приказал Ла Мейере и графу д'Антрагу высадиться с войсками на острове Бель-Иль. Боясь нападения, Анри де Гонди, герцог де Рец, сеньор Бель-Иля, поставил под ружье всех 900 жителей; гарнизон крепости составлял 150 человек и еще 40 приплыли вместе с кардиналом де Рецем. А. Дюма в романе «Десять лет спустя» (1848) описывает, как после ареста суперинтенданта финансов Н. Фуке (1661) королевские войска берут штурмом его владение Бель-Иль.

647 ... принадлежит туркам из Сале. — Т. е. марокканским пиратам.

648 ... мы находились неподалеку от этого порта. — Рец высадился в Сан-Себастьяне 12 сентября 1654 г.

649 ... маршал де Грамон, находившийся всего в трех лье от Сан-Себастьяна... — Маршал де Грамон был губернатором Наварры, Беарна и Байонны. От Сан-Себастьяна до французской границы было 20 км; но лье в ту эпоху были разными, в зависимости от провинции: в Париже — около 4 км, в Провансе и Гаскони — 5,849 км; королевские испанские лье равнялись 7 км.

650 ... Его Католическим Величеством... — королем Испании Филиппом IV.

651 ... я бургундский дворянин... — Т. е. из графства Бургундского или Франш-Конте, принадлежавшего до 1678 г. Испании.

652 Алькальд — высшее должностное лицо муниципалитета, исполнявшее судебные и административные функции.

653 Вице-король — губернатор провинции.

654 Французов... здесь великое множество... — О большом числе французов в Испании пишет в своих мемуарах и Гурвиль. В XVII в. многие испанцы переселялись в испанские владения в Италии и Южных Нидерландах, в свои американские колонии, а французы эмигрировали в Испанию из Лангедока и Гиени. В 1669 г. их было в Испании около 200 тысяч.

655 ... умерших от чумы в его приходе. — Чума свирепствовала в Испании с 1647 г.

656 ... Nouestra Sennora del Pilar... — Богоматерь дель Пилар (исп.) — Храм в Сарагосе; был возведен вокруг столпа, на котором, по преданию, в 40 г. Богородица явилась Святому Иакову, крестившему Испанию.

657 ... шел уже октябрь. — Осенью в Лионском заливе сильно штормит.

658 ... рыцарь ордена Святого Иакова... — Для борьбы с маврами в Кастилии были созданы три военно-религиозных ордена: рыцарей Святого Иакова (Сант-Яго), Алькантары и Калатравы.

659 ... две тысячи золотых монет индийской чеканки... — Т. е. отчеканенные в Латинской Америке (Вест-Индии) — в Мексике или Перу.

660 ... нежели картины оперы. — Опера стала популярна во Франции в 1640-е годы благодаря Мазарини, пригласившему в Париж итальянских певцов, инженера Торелли, построившего сложные машины для перемены декораций и создания сценических эффектов. Сравнение природы с театром позже встречается у Б. Фонтенеля: в «Беседах о множественности миров» (1686) он уподобляет движение небесных светил оперной машинерии.

661 Отварили раковины... это отменное лакомство. — Эти моллюски относятся к семейству литофагитов (петрофитов).

662 ... герцог де Гиз, направлявшийся... в Неаполь с шестью галерами. — В октябре 1654 г. герцог Гиз во второй раз (и также неудачно), при поддержке французского флота, пытался завоевать неаполитанский престол (см. примеч. 554).

663 ... sennores soldados de Carlos Quinto. — Солдат называют сеньорами, поскольку это отборные пехотные части, в которых рядовыми зачастую служили дворяне; они были созданы в Испании в 1534 г. при Карле Пятом.

664 ... монах ордена обсервантов... — Кордельер, францисканец.

665 ... овладев Порто-Лонгоне... — В 1646 г. испанская крепость на Эльбе Порто-Лонгоне была взята маршалом де Ла Мейере, потом французы потеряли ее. Крепость Порто-Ферраре принадлежала великому герцогу Тосканскому Фердинандо II Медичи. Во время ссылки на острове Эльба в ней жил Наполеон.

666 ... высадились на берег в Пьомбино... — 3 ноября 1654 г.

667 Фактор — торговый агент.

Третья часть

В Пьомбино я пробыл не более четырех часов; отобедав, я тотчас пустился в путь во Флоренцию. В трех или четырех лье от Вольтерры меня встретил некий синьор Аннибале (запамятовал его фамилию); камергер Великого герцога, которого губернатор Порто-Ферраре уведомил о моем прибытии, он послан был своим господином учтиво приветствовать меня и просить некоторое время побыть в карантине, прежде чем следовать далее в глубь страны.

Герцог, слегка повздоривший с генуэзцами, опасался, как бы они под предлогом того, что в Тоскане объявились люди с испанского побережья, могущие завезти холеру, не прервали торговых сношений с Флоренцией. Упомянутый синьор Аннибале сопроводил меня под «Гостеприимный кров» — так назывался дом, построенный неподалеку от Вольтерры, на месте той самой битвы, в которой был убит Каталина 1. Когда-то дом принадлежал великому Лоренцо Медичи, но потом, через брачные связи, перешел к семье Корсини. Я прожил в нем девять дней, и все это время слуги герцога старались предупредить малейшие мои желания. Аббат Шарье, который при первом известии о моем прибытии в Порто-Ферраре, примчался во Флоренцию на почтовых, явился в мое убежище, а следом за ним с каретами герцога приехал бальи де Гонди 2 и увез меня на ночлег в Камольяне, величественный и прекрасный дворец, принадлежащий его близкому родственнику, маркизу Николини. На другое утро я чем свет выехал оттуда, чтобы к вечеру прибыть в Амброзиану — охотничий замок, где уже несколько дней пребывал Великий герцог. Он оказал мне честь, выехав мне навстречу до Эмполи, премилого городка в одном лье от Амброзианы, и первыми его словами, обращенными ко мне после первых учтивых приветствий, были сожаления о том, что я не нашел в нынешней Испании испанцев времен Карла Пятого. Великий герцог проводил меня в отведенные мне в Амброзиане покои и там усадил меня в кресло, стоящее выше его собственного 3; я тотчас спросил его, не находит ли он, что я хорошо играю комедию. Он не сразу уловил мою мысль. Но, поняв смысл моих слов, означавших, что я отнюдь не забываюсь, и, согласившись сесть выше него, по крайней мере в должной мере оценил его любезность, он сказал: «Вы первый кардинал, который говорит со мной в таком тоне, но вы также первый кардинал, в отношении которого я поступил так, ничуть себя не принуждая».

Я провел с ним в Амброзиане три дня; на второй день он явился ко мне в большом волнении. «Я принес вам письмо герцога д'Аркоса, вице-короля Неаполя, — сказал он. — Из него вы увидите, что творится в Неаполитанском королевстве». В письме сообщалось, что в Неаполе высадился де Гиз, произошла кровавая битва у Торре дель Греко, но вице-король надеется, что французам не удастся продвинуться дальше — во всяком случае, такую надежду сулят ему военные. «А так как, — писал вице-король, — io non soi soldato (сам я не солдат (на смеси исп. с ит.).), приходится полагаться на их суждение». Признание, как видите, довольно забавное в устах вице-короля. Великий герцог предложил мне щедрую помощь, хотя Мазарини, именем самого Короля, угрожал ему разрывом, если он пропустит меня через свои владения. Смешнее этой угрозы трудно было придумать; Великий герцог через своего резидента, который позднее подтвердил мне его слова, ответил кардиналу Мазарини, что просит его изобрести предлог, который поможет ему, герцогу, оправдаться перед папой и Священной Коллегией, если он откажет мне в пропуске. Из всех щедрот герцога я принял только четыре тысячи экю, без которых не мог обойтись, потому что аббат Шарье сообщил мне, что в Рим на мое имя еще не прибыло ни одного векселя. Я написал долговую расписку и по сей день остаюсь должником герцога, ибо он пожелал, чтобы я поставил его на последнее место в списке моих кредиторов, поскольку, без сомнения, он менее всех прочих имеет нужду в деньгах 4.

Из Амброзианы я отправился во Флоренцию, где провел два дня в обществе кардинала Джанкарло Медичи и брата его, князя Леопольдо, впоследствии также ставшего кардиналом. Они одолжили мне крытые носилки Великого герцога, на которых меня доставили в Сиену, где меня ждал ее губернатор князь Маттео. Трудно было бы пожелать лучшего приема, нежели тот, что оказала мне семья Медичи, воистину отмеченная печатью «великолепия», — титул этот недаром носили некоторые ее члены, но достойны его они все. Я продолжал свой путь в носилках, принадлежавших братьям Медичи, и в сопровождении их слуг; в тот год в Италии лили проливные дожди, и ночью я едва не утонул возле деревушки Понте-Чентино в потоке воды, куда мулы, испугавшиеся раскатов грома, сбросили мои носилки. Жизнь моя, без сомнения, подверглась в этот миг большой опасности.

Когда мне оставалось всего полдня пути до Рима, аббат Руссо, который в Нанте держал веревку, помогая мне бежать, а потом в свой черед весьма отважно и успешно бежал из крепости, — этот самый аббат Руссо встретил меня, чтобы сообщить мне, что французская партия в Риме 5 открыто на меня злобится и грозит даже не допустить меня в Рим. Я, однако, продолжал свой путь и, не встретив никаких препятствий, прибыл через ворота Ангелов к собору Святого Петра 6, где сотворил молитву, а из собора отправился к аббату Шарье. Там меня ждал церемониймейстер Ватикана, монсеньор Фебеи, которому папа приказал руководить мною на первых порах. Следом за ним явился папский казначей монсеньор Францони, ставший ныне кардиналом, чтобы передать мне кошелек с четырьмя тысячами золотых экю 7, которые Его Святейшество посылал мне вместе с бессчетным множеством учтивых слов. В тот же вечер я в портшезе, инкогнито, нанес визиты синьоре Олимпии и княгине Россано и под охраной всего лишь двух дворян возвратился на ночлег к аббату Шарье.

На другое утро, когда я еще лежал в постели, ко мне явился аббат Ла Рошпозе, дотоле мне совершенно незнакомый, и после учтивого приветствия, в котором он помянул наше дальнее свойство, объявил, что почел своим долгом предупредить меня — кардинал д'Эсте, духовный попечитель Франции, получил насчет меня строжайшие распоряжения Короля; в настоящую минуту у него собрались французские кардиналы, чтобы уговориться о подробностях решения, какое они против меня примут; но в общих чертах решение уже принято в соответствии с приказом Его Величества не допустить пребывания моего в Риме и любой ценой изгнать меня из города. Я отвечал аббату Ла Рошпозе, что меня так мучает совесть из-за того, что в свое время в Париже я в некотором роде воинствовал, что я решил лучше тысячу раз погибнуть, нежели каким бы то ни было способом обороняться; с другой стороны, я полагаю, что кардиналу, оказавшемуся столь близко от папы, неприлично покинуть Рим, не облобызав стопы Его Святейшества, и посему, в моей крайности, мне только и остается, положившись на волю Провидения, через четверть часа пойти к обедне одному, а если ему угодно, с ним вдвоем, в маленькую церквушку, видную из окон дома. Аббат Ла Рошпозе понял, что я над ним насмехаюсь, и ушел, весьма недовольный результатом своих переговоров, которые ему, я полагаю, поручил завести со мной бедный кардинал Антонио, человек добрый, но слабодушный сверх всякой меры. Я не преминул сообщить обо всех этих угрозах папе, и он тотчас прислал к аббату Шарье венецианского дворянина, полковника его личной гвардии графа Видмана, объявить, что Шарье головой ответит за мою безопасность, в случае если, обнаружив малейший признак злоумышления со стороны французской партии, он не воспользуется по своему усмотрению швейцарскими, корсиканскими войсками папы, его копейщиками и легкой конницей. Хотя и окольным путем, через монсеньора Скотти, я учтиво известил об этом приказе папы кардинала д'Эсте, а тот, со своей стороны, любезно оставил меня в покое.

На другой же день папа дал мне аудиенцию 8, которая продолжалась четыре часа и во время которой он явил мне все знаки благоволения, выходящего из пределов обыкновенного, и все приметы ума, выходящего из пределов обыденного. Он снизошел до того, что просил у меня прощения за то, что не добивался моего освобождения более энергически; из глаз его даже хлынули слезы, когда он сказал мне: «Dio lo pardoni (Да простит Бог (ит.).) тем, кто не сразу сообщил мне о вашем аресте. Этот forfante (негодяй (ит.).) Балансе обманул меня, уверив, будто вы уличены в том, что умышляли на особу Короля. От родственников и друзей ваших не было никаких известий. У посла оказалось довольно времени, чтобы посеять угодные ему слухи и охладить первый пыл Священной Коллегии, половина членов которой, не видя от вас посланцев, вообразила, будто все королевство от вас отступилось».

Аббат Шарье, который за неимением денег задержался в Париже на десять или двенадцать дней после моего ареста, сообщил мне об этом еще под «Гостеприимным кровом», прибавив даже, что ему пришлось бы застрять в Париже на более долгий срок, не доставь ему аббат Амело двух тысяч экю. Промедление это дорого мне обошлось; в самом деле, если бы друзья мои прислали папе гонца, он отказал бы французскому послу в аудиенции или дал бы ему ее только после того, как сам принял решение действовать. Ошибка эта была роковой, тем более что ее легко можно было избежать. Когда меня взяли под стражу, у моего интенданта было четырнадцать тысяч ливров моих денег; деньги были и у моих друзей, притом их хватило бы и на мою долю, судя по тому, какую помощь они оказали мне впоследствии. Это был не единственный случай, когда я заметил: люди большей частью с такой неохотой расстаются с деньгами, что делают это с запозданием даже в тех случаях, когда преисполнены решимости ими поступиться. Я никогда никому не упоминал об этом обстоятельстве, потому что оно слишком близко задевает кое-кого из моих друзей. Всецело преданный одной вам, от вас я не таю ничего.

На другой день после описанной мной аудиенции папа созвал консисторию с единственной целью вручить мне шапку. «Но поскольку, — сказал папа, — vostro prottetore di quatro baiocci (ваш духовный попечитель, которому грош цена (ит.).) (он только так и называл всегда кардинала д'Эсте), способен позволить себе по этому случаю какую-нибудь неприличность, надо его обмануть, убедив его, будто вы не явитесь в консисторию». Мне это оказалось легко, потому что с плечом моим дело и впрямь обстояло совсем худо, так худо, что, по словам Николо, самого прославленного римского хирурга, необходимо было взять самые скорые меры, — в противном случае мне грозили еще более опасные осложнения. Под этим предлогом, возвратившись от папы, я улегся в постель. Папа велел распустить насчет предстоящей консистории не знаю уж какие слухи, обманувшие французов. Преспокойно туда явившись, они с удивлением увидели, как я вошел в зал в сопровождении церемониймейстеров, готовый принять шапку. Кардиналы д'Эсте и Орсини вышли, кардинал Бики остался. Невозможно представить себе, сколь содействуют подобные комедии успеху тех, кто хорошо их сыграл в стране, где прослыть одураченным опаснее, чем где бы то ни было в мире.

Благоволение ко мне папы, доходившее до того, что он даже намеревался объявить меня своим племянником, и жгучая его ненависть к кардиналу Мазарини, без сомнения, в скором времени дали бы нам повод разыграть еще новые сцены, если бы три дня спустя папа не был сражен болезнью, которая через пять недель свела его в могилу, и потому, в ожидании конклава, я только лечил свою рану. Николо во второй раз выломал мне плечо, чтобы заново его вправить. Боль он причинил мне невообразимую, но цели своей не достиг.

Папа умер 9, и, так как я почти не покидал постели, у меня было слишком мало времени, чтобы должным образом приготовиться к конклаву 10, а он, судя по всему, сулил мне большие неприятности. Кардинал д'Эсте твердил во всеуслышание, что Король приказал ему не только не поддерживать со мной сношений, но даже мне не кланяться. Посол Испании, герцог Терра-Нуэва, сулил мне золотые горы от имени короля, своего повелителя, так же как кардинал Гаррах от имени императора. Почтенный кардинал Медичи, старейшина Священной Коллегии и духовный попечитель Испании, сразу проникся ко мне расположением. Но, зная уже, как я вел себя в Сан-Себастьяне и Винаросе, вы можете судить, что у меня не было намерения присоединиться к австрийской партии. Я понимал, что кардинал-иностранец, гонимый своим Королем, обречен играть жалкую роль в стране, где все, вместе и порознь, почитают венценосцев более, чем где-либо в мире, ибо находят для себя выгоду более ощутительную и несомнительную в том, чтобы им угождать. Мне, однако, было не только важно, но попросту необходимо взять меры для своей защиты, ибо в этой стране предусмотрительность приносит столько же пользы, сколько почета; сказать вам правду, я оказался в большом затруднении. Но вот как я из него вышел.

Папа Иннокентий, человек великий, с особенным тщанием выбирал тех, кого он намеревался назначить кардиналом, и, должно признать, ошибался в своих избранниках очень редко. Правда, используя свое на него влияние, синьора Олимпия почти принудила его удостоить этой чести племянника своего, Майдалькини, бывшего еще мальчишкой, но, если не считать этого случая, выбор других кардиналов всегда был справедлив или оправдан важными соображениями. Следует к тому же прибавить, что достоинства и высокое рождение большинства этих лиц содействовали в дальнейшем их славе. Те из них, кто не был привержен тому или другому венценосцу из благодарности за свое назначение или в силу принадлежности к какой-нибудь партии, по смерти папы оказались свободны от всех обязательств, ибо племянник папы кардинал Памфили сложил с себя сан, чтобы жениться на княгине Россано, а кардинал Асталли, которого Его Святейшество ранее объявил своим племянником, был с позором лишен этого звания, — таким образом не осталось никого, кто мог бы возглавить в конклаве эту партию. В числе тех, кто оказался в положении, которое можно назвать независимым, были кардиналы Киджи, Ломелини, Оттобони, Империали, Аквавива, Пио, Борромео, Альбицци, Гвальтерио, Аццолини, Омодеи, Чибо, Одескальки, Видман, Альдобрандини. Десять из них, а именно: Ломелини, Оттобони, Империали, Борромео, Аквавива, Пио, Гвальтерио, Альбицци, Омодеи и Аццолини, забрали себе в голову, воспользовавшись этой своей свободой, избавить Священную Коллегию от обычая подчинять чувству благодарности голоса, которые должны внимать лишь внушению Святого Духа. Они постановили следовать только велению долга и, участвуя в конклаве, открыто объявить о совершенной независимости своей от всех партий и от всех венценосцев. Поскольку испанская партия в ту пору была в Риме самой сильной, как по числу кардиналов, так и потому, что к ней примкнули приверженцы дома Медичи, она всех яростней выступила против независимости «Летучего эскадрона» — так прозвали поименованных мной десятерых кардиналов; я воспользовался тем, что кардинал Джанкарло Медичи от имени Испании обрушился на их союз, и присоединился к ним, взяв, однако, сначала необходимые меры в отношении Франции: я обратился к монсеньору Скотти, который был когда-то чрезвычайным нунцием во Франции и хорошо принят при дворе, с просьбой обойти всех кардиналов французской партии, чтобы сказать им, что я молю их объявить мне, чем я могу служить Королю — я не требую выдачи никаких тайн, довольно будет, чтобы мне день за днем сообщали, что я должен делать, дабы исполнить свой долг.

Кардинал Гримальди отвечал монсеньору Скотти вежливо и даже весьма приветливо, но кардиналы д'Эсте, Бики и Орсини отнеслись к моим словам свысока и даже презрительно. На другой день я публично объявил, что, поскольку меня лишают способа служить Франции, мне, на мой взгляд, не остается ничего лучшего, как присоединиться к той партии, которая хотя бы менее всех других зависит от Испании. Меня приняли с распростертыми объятиями, и дальнейшие события показали, что я поступил правильно.

Этого никак нельзя сказать о моем поведении в отношении г-на де Лионна. Он уже успел примириться с кардиналом Мазарини, и тот послал его в Рим интриговать против меня, а чтобы придать ему более веса, облек его званием чрезвычайного посла при итальянских государях. Состоя в довольно тесной дружбе с Монтрезором, он свиделся с ним перед отъездом в Рим и просил того написать мне, что он будет всеми силами стараться смягчить вражду ко мне двора и я скоро увижу плоды его усилий. Он говорил искренне — его намерения в отношении меня были честны. Я не ответил ему как должно, и ошибка эта принадлежит к числу далеко не самых маловажных в моей жизни. Я опишу вам подробности и причины неразумного моего поведения, но прежде расскажу вам, как проходил конклав.

Первым шагом, предпринятым «Летучим эскадроном» в те девять дней, пока длилась церемония похорон папы, было заключить союз с кардиналом Франческо Барберини, который лелеял план посадить на папский престол кардинала Сакетти, осанистым своим видом напоминавшего покойного президента Ле Байёля, о ком Менаж 11 говаривал, что он годен лишь на то, чтобы писать с него картину. Кардинал Сакетти и впрямь был человеком весьма посредственных дарований, но, поскольку его вывел в люди папа Урбан и он навсегда сохранил приверженность к семейству Барберини, кардинал Франческо забрал себе в голову сделать его папой и тем более упорствовал в своем намерении, что избрать Сакетти казалось, да и впрямь было, делом чрезвычайно трудным. Кардиналу Барберини, прожившему жизнь безгрешную, свойственна причуда — быть, как говорят в Италии, innamorato del impossibile (влюбленным в невозможное (ит.).). А избрание Сакетти как раз и можно было счесть почти невозможным. Тесная дружба с Мазарини, который если не служил у его брата 12, то был у того приживалом, вредила кардиналу Сакетти в глазах Испании; но более всего удаляло его от престола Святого Петра то, что семья Медичи, стоявшая во главе испанской партии, публично отвергла его еще на предыдущем конклаве.

Члены «Летучего эскадрона», намеревавшиеся избрать папой кардинала Киджи, решили, что побудить кардинала Барберини поддержать Киджи может только чувство благодарности к ним самим, а стало быть, должно приложить искренние и честные старания, чтобы избрали Сакетти, поскольку пользы от этих стараний все равно не будет никакой или, лучше сказать, польза будет та, что кардиналы завяжут тесную дружбу с Барберини, и он, в свою очередь, не сможет впоследствии отказаться поддержать их избранника. Вот и вся подноготная конклава, о котором все, кому заблагорассудилось о нем писать, наговорили кучу вздору; я нахожу, что члены «Летучего эскадрона» рассуждали правильно. А рассуждали они так: «Мы убеждены, что Киджи — самый достойный из всех кардиналов в Коллегии, но мы убеждены также, что сделать его папой можно лишь в том случае, если мы употребим все силы, чтобы помочь преуспеть Сакетти. Худшее, что нам грозит, — это и в самом деле помочь избранию Сакетти, и, хоть он не слишком хорош, он, однако, далеко не из худших. Но, судя по всему, избрание его не состоится; в таком случае Барберини из благодарности, а также из желания сохранить дружбу с нами, отдаст свой голос Киджи. Испания и Медичи принуждены будут смириться из страха, как бы мы не собрали все-таки большинство голосов в пользу Сакетти, а Франция — потому, что она поймет свое бессилие этому помешать». Это мудрое и глубокое рассуждение, которым мы, должно признаться, более всего обязаны кардиналу Аццолини, было единодушно одобрено в церкви Санта-Мария-Транспонтина, где «Летучий эскадрон» собирался с первых же дней погребальной церемонии, одобрено несмотря на то, что мы тщательно взвесили трудности плана, которые заурядный ум почел бы просто неодолимыми. Громкие имена всегда кажутся убедительным доводом мелким душонкам. Франция, Испания, Империя, Тоскана — такие слова вполне способны были напугать людей. Было совершенно очевидно, что кардинал Мазарини не захочет поддержать Киджи, который в пору мирных переговоров в Мюнстере был там нунцием и не раз открыто выступал против полномочного представителя Франции, Сервьена. Было также очевидно, что к Киджи не благоволит Испания. Кардинал Тривульци, самый даровитый человек в испанской партии, а может быть и во всей Священной Коллегии, публично бранил Киджи святошей и в глубине души смертельно боялся его назначения, понимая, что тот, при своей суровости, не потерпит его распутства, и в самом деле вопиющего. Трудно было рассчитывать и на хорошее отношение к нему кардинала Джанкарло Медичи по той же самой причине, а также в силу его происхождения — будучи уроженцем Сиены, он пылко любил свою родину, а она, как известно, столь же пылко ненавидит власть Флоренции 13.

Все эти соображения были обсуждены. Взвесили все очевидное, сомнительное и возможное и наконец пришли к упомянутому мной решению, обнаружив при этом мудрость тем более глубокую, что она казалась дерзостью. Должно отметить, что, быть может, ни в каком другом сговоре голоса не звучали в таком безупречном согласии — казалось, все, кто участвуют в нем, созданы действовать рука об руку. Живость Империали умерялась сдержанностью Ломелини; глубокомыслие Оттобони употребляло себе в пользу высокомерие Аквавивы; искренность Омодеи и выдержка Гвальтерио в случае надобности уравновешивали горячность Пио и двоедушие Альбицци. Аццолини, один из самых острых и восприимчивых умов на свете, бдительно и неусыпно наблюдал движение этих различных пружин; в моей особе отсутствовали качества, что были необходимы, дабы я мог занять достойное место в этом кругу, но их возмещало расположение, каким с самого начала прониклись ко мне главы двух противоборствующих партий — кардиналы Медичи и Барберини. Все актеры отлично сыграли свои роли; театр был всегда полон; действие не отличалось разнообразием, но пьеса была хороша, тем более что она была проста, что бы ни писали о ней историки этого конклава. Подоплека ее заключалась лишь в том, о чем я вам уже рассказал. Правда, некоторые сцены оказались забавны — сейчас вы о них услышите.

Конклав продолжался, если я не ошибаюсь, восемьдесят дней. Каждое утро и каждый день после обеда мы подавали тридцать два или тридцать три наших голоса 14 в пользу Сакетти — голоса эти принадлежали французской партии, ставленникам папы Урбана, дяди кардинала Барберини, и «Летучему эскадрону». Испанцы, немцы и партия Медичи каждый раз отдавали свои голоса разным лицам, стараясь показать при этом, что в поступках своих, не в пример нам, свободны от греховных мирских побуждений, интриг и заговоров. Замысел их, однако, не увенчался успехом, ибо кардиналы Джанкарло Медичи и Тривульци, бывшие душой враждебной нам партии, не столько вредили репутации кардинала Барберини своими происками, сколько распутством своим выгодно оттеняли его примерное благочестие. Получавший пенсион от Испании, кардинал Чези, один из самых ловких во многих отношениях людей, каких мне приходилось встречать, однажды в разговоре со мной удачно съязвил на этот счет. «В конце концов, — сказал он, — вы возьмете над нами верх, ибо мы теряем в общем мнении, стараясь прослыть людьми порядочными». Это звучит смешно, и все же это чистая правда. Притворство может порой обмануть, но обман длится недолго, в особенности если умные люди берутся его обнаружить. Партия их в несколько дней утратила concetto (Здесь: репутацию (ит.).) (так это называется в их стране) партии, желающей блага. А мы очень скоро приобрели такую репутацию, во-первых, потому что Сакетти, которого любили за его кротость, слыл человеком прямым и праведным, а во-вторых, потому что семейство Медичи, хотя и не имело намерения сделать папой кардинала Каппони, принуждено было его обхаживать и тем дало нам повод сеять слухи, будто оно желает утвердить на престоле Святого Петра la volpe (лису (ит.).) — такое прозвище заслужил Каппони, которого считали плутом.

В силу этих, а также многих других обстоятельств, о каких здесь было бы слишком долго рассказывать, испанская партия поняла, что терпит поражение, и, хотя потери ее были не столь велики, чтобы она опасалась, как бы мы не избрали папу без ее согласия, она, однако, увидя в своих рядах преимущественно стариков, а в наших большую часть молодых, испугалась, как бы время не сыграло нам на руку. Мы перехватили письмо испанского посла кардиналу Сфорца, в котором эти опасения выражены были со всей определенностью, и по самому духу этого письма более даже, чем по его выражениям, поняли, что посол не слишком доволен образом действий Медичи. Если не ошибаюсь, письмо это перехватил монсеньор Фебеи. Мы позаботились о том, чтобы замеченные нами семена дали всходы, и «Эскадрон», который через миланца Борромео и неаполитанца Аквавиву всегда поддерживал учтивые отношения с испанским послом, постарался объяснить ему, что, блюдя пользу короля, его повелителя, и интересы самого посла, не должно слишком доверяться флорентинцам, дабы не подчинить их стремлениям и прихотям образ действий короны, пользующейся всеобщим уважением. Порох этот мало-помалу разогревался и в нужное время произвел взрыв.

Я уже говорил вам, что вместе с нами Сакетти всеми силами поддерживала французская партия. Разница была в том, что она действовала вслепую, полагая, что добьется успеха, в то время как мы действовали с открытыми глазами, понимая, что почти наверное победы нам не увидеть, и потому кардинал д'Эсте и его сторонники не приняли мер, так сказать, предположительных, то есть не подумали о том, как они поведут себя в случае неудачи с Сакетти. Зато мы, следуя плану, который мы ни на мгновение не упускали из виду, заранее старались ослабить позиции Франции, чтобы быть наготове к тому времени, когда мы окажемся в противных лагерях. Случай помог мне надоумить кардинала Джанкарло, чтобы тот подкупил кардинала Орсини, с которым он легко сторговался, так что, пока испанская партия помышляла лишь о том, как защититься от Сакетти, а французская лишь о том, как его утвердить, мы добивались цели, о какой ни одна из них не задумывалась: разрознить первую и ослабить вторую. Иметь такого рода возможность — большое преимущество, но оно редко выпадает на долю какой-либо партии. Для этого должно было случиться обстоятельствам, подобным тем, в каких оказались мы, а они случаются, быть может, раз в десять тысяч лет. Мы хотели избрания Киджи, но ради этого должны были приложить все усилия для избрания Сакетти, уверенные в душе, что усилия наши тщетны, — таким образом политическая выгода понуждала нас делать то, к чему обязывала порядочность. Это удобство было не единственным: наши маневры прикрывали истинное движение нашего «Эскадрона», и противник бил мимо цели, ибо метил все время туда, где нас не было. Я расскажу вам о том, каким успехом увенчалась наша дипломатия, но сперва расскажу вам о дипломатии Киджи и о том, почему наш выбор пал на него.

Он был ставленником папы Иннокентия и при назначении кардиналов шел третьим в списке, в котором первым значился я. Он был инквизитором на Мальте и нунцием в Мюнстере 15 и всюду снискал себе репутацию человека непогрешимой честности. С детских лет он отличался нравственностью безупречной. В истории и философии был начитан довольно, чтобы обнаруживать хотя бы поверхностное знакомство с другими науками. Строгость его казалась добродушной, правила — благородными. Из того, что он таил в душе, он позволял увидеть немногое, но это немногое свидетельствовало о сдержанности и мудрости; он умел выходить из положения col silenzio (с помощью молчания (ит.).) лучше, чем кто-либо из людей мне известных, а все внешние знаки истинного и глубокого благочестия еще усиливали впечатление, производимое его достоинствами или, лучше сказать, их личиною. Но блеск уже совершенно невиданный придало им то, что произошло в Мюнстере между ним и Сервьеном. Последний, слывший и бывший демоном-губителем мира, жестоко поссорился с венецианским послом Контарини, человеком умным и достойным. Киджи поддержал Контарини, понимая, что тем угодит Иннокентию. Вражда Сервьена, пользовавшегося общей ненавистью, заслужила Киджи общую любовь и окружила его славой. Презрение, с каким он обошелся с Мазарини, оказавшись по возвращении из Мюнстера то ли в Ахене, то ли в Брюле, понравилось Его Святейшеству. Папа призвал Киджи в Рим и сделал его государственным секретарем и кардиналом 16. Знали его только с той стороны, о какой я вам рассказал. Сам обладая умом сильным и проницательным, Иннокентий понял скоро, что ум Киджи далеко не столь основателен и глубок, как папе вначале казалось; но прозорливость папы не повредила карьере Киджи — напротив, она ей содействовала, ибо папа, понимая, что умирает, не хотел опорочить того, кого сам отличил, а Киджи по этой причине не слишком боялся папы и старался прослыть в общем мнении человеком несокрушимой добродетели и непреклонной строгости. Он не стремился попасть в круг придворных льстецов синьоры Олимпии, которую ненавидели в Риме; он почти открыто хулил нравы этого круга, осуждаемые публикой, и люди, которых всегда легко обмануть, поддакивая их негодованию, восхищались стойкостью Киджи и его добродетелью, тогда как в лучшем случае следовало похвалить здравый смысл, подсказавший ему, что он бросает семена славы и своего будущего избрания папой в борозду, с которой пока ещё не может собрать урожай.

Кардинал Аццолини, бывший секретарем папской канцелярии в ту самую пору, когда Киджи был государственным секретарем, отметил в своих записках извороты Киджи, не отвечавшие искренности, которой тот похвалялся. Аццолини предупредил меня об этом до начала конклава, прибавив, что, впрочем, лучшего кандидата в папы все равно не найти, да к тому же репутация Киджи даже в глазах наших друзей из «Эскадрона» упрочена настолько, что, вздумай он, Аццолини, сказать что-нибудь против него, они заподозрят здесь отзвук былых мелких несогласий, когда, будучи в должности, они не могли поделить между собой своих прерогатив. Я почти не обратил внимания на слова Аццолини, ибо сам всецело предан был интересам Киджи. Во время моего ареста он оказывал всевозможное внимание аббату Шарье; он внушил тому, будто из кожи лезет вон, хлопоча за меня перед папой; вместе с аббатом Шарье он негодовал на Иннокентия, и негодовал куда сильнее, нежели сам аббат, из-за того, что папа не довольно решительно требует, чтобы Мазарини вернул мне свободу. Аббат Шарье имел доступ к нему в любое время, как если бы принадлежал к его свите; Шарье полагал, что Киджи ратует за меня и печется о моей выгоде более, нежели я сам. И пока продолжался конклав, мне ни разу не пришлось в этом усомниться.

Во время голосования я сидел рядом с Киджи, на одно кресло ниже, и имел возможность с ним беседовать. Думаю, что по этой причине он всячески показывал, что ни с кем, кроме меня, не желает толковать о возможности своего избрания. Отвечая членам «Эскадрона», пытавшимся завести с ним разговор об их намерениях, он подал поучительный пример редчайшего бескорыстия. Его нельзя было увидеть ни у окон, куда кардиналы подходили подышать свежим воздухом, ни в коридорах, где они прогуливались группами. Он проводил все время в своей келье, отказываясь даже принимать посетителей. Правда, он принимал во время выборов кое-какие мои советы, но принимал их с видом, явственно показывавшим, что он отнюдь не жаждет тиары, так что я не мог не восхищаться им, а уж если он соглашался говорить о ней, то в тоне, исполненном христианского благочестия, так что даже самая черная злоба не могла бы приписать ему иные желания, кроме того, о каком говорит апостол Павел: «Qui episcopatum desiderat, bonum opus desiderat» 17. Слова его, обращенные ко мне, исполнены были ревностной преданности Церкви и сожалений о том, что Рим не довольно изучает Священное писание, Соборы, традицию. Он снова и снова просил меня рассказывать ему о наставлениях Сорбонны. Как бы человек ни притворялся, в нем всегда проглядывают истинные черты его натуры, и потому я не мог не заметить, что Киджи свойственна мелочность, а это обыкновенно примета не только ограниченности ума, но и низости души. Рассказывая мне однажды о годах учения в юности, он упомянул, что в продолжение двух лет писал одним и тем же пером. Это, конечно, безделица, но, поскольку я не раз замечал, что мелочи порой помогают распознать правду скорее, нежели дела важные, мне это не понравилось. Я поделился своими мыслями с аббатом Шарье, бывшим одним из моих конклавистов 18. Помню, он разбранил меня, сказав, что я грешник, не способный оценить христианскую простоту.

Короче, Киджи прикидывался столь искусно, что несмотря на всю свою ничтожность, какую он не умел скрыть в отношении многих ничтожных предметов, несмотря на простолюдинское свое лицо и повадки, весьма смахивавшие на лекарские, хотя он и был происхождения благородного, так вот, несмотря на все это, он прикидывался, повторяю, столь искусно, что мы вообразили, будто, избрав его папой, возродим в его особе славу и добродетель Святых Григория и Льва. В своих надеждах мы обманулись. Но зато преуспели в его избрании, ибо испанцы по причинам, мной уже изложенным, убоялись, что упорство молодых в конце концов одержит верх над упорством стариков, а Барберини в конце концов отчаялся посадить на папский престол Сакетти, видя решимость испанцев и Медичи, которые открыто изъявляли свое к нему отношение. Мы положили, воспользовавшись слабостью обеих партий, дождаться благоприятной минуты, чтобы внушить им, сколь выгодно каждой из них обратить свои взоры к Фабио Киджи. Согласно нашему плану, кардинал Борромео должен был растолковать испанцам, что для них лучший выход избрать Киджи, поскольку его ненавидят французы, а я — растолковать кардиналу Барберини, что, поскольку он не может посадить на папский престол никого из лиц ему угодных, он заслужит безмерное уважение всей Церкви, если совершенно бескорыстно предоставит занять его достойнейшему из претендентов. Мы полагали, что нас поддержат в нашем умысле некоторые представители обеих партий, и вот на чем были основаны наши расчеты.

Входивший в испанскую партию кардинал Монтальто, человек скромных дарований, но добрый, щедрый, с замашками большого вельможи, смертельно боялся, как бы кардинал Гримальди не вздумал предложить избрать папой своего закадычного друга, умнейшего доминиканца Фиоренцолу, чьи пороки были сродни порокам самого Гримальди. Мы решили, умело воспользовавшись опасениями Монтальто, неприметно склонить его в пользу Киджи. Старый кардинал Медичи, человек редкой кротости, каждый день с полудня томился, устав от затянувшегося конклава и от неистовства племянника своего, Джанкарло, который порой не щадил и собственного дядю. Я был в наилучших отношениях со стариком, так что кардинал Джанкарло даже ревновал его ко мне; старик удостоил меня своей дружбы в особенности потому, что, будучи по природе человеком искренним, оценил то, как я держал себя с ним. Я открыто говорил о своем к нему почтении и не упускал случая оказать ему все его знаки. Но не преминул, однако, рассказать ему о своих обязательствах в отношении кардинала Барберини и «Эскадрона». Откровенность моя ему понравилась, и дальнейшее показало, что она принесла мне более пользы, нежели могли принести любые ухищрения. Я усердно обхаживал его, чувствуя, что вскоре он смягчится в отношении кардинала Барберини, который был в ссоре со всем семейством Медичи, и поверит, что кардинал Киджи вовсе не столь опасен, сколь ему пытаются внушить. Как видите, мы приняли меры и в отношении Испании, и в отношении Тосканы, хотя последняя полагала, что мы бездействуем, ибо еще не пришла пора раскрыть наши карты. Не упускали мы из виду и Франции, чье противодействие Киджи было еще более гласным и решительным, нежели противодействие других. Племянник Сервьена, Лионн, всем и каждому аттестовал Киджи педантом, дивясь, как вообще тот мог оказаться среди претендентов на папский престол. Кардинал Гримальди, который не поладил с Киджи еще в ту пору, когда оба они исправляли должности при дворе папы, открыто твердил, что все его достоинства вымышленны. Кардинал д'Эсте, брат герцога Моденского, не мог не опасаться избрания человека, отличающегося бескорыстием и твердостью — двумя качествами, которых итальянские князья единственно боятся в папе.

Вы уже знаете, что у Киджи с Мазарини вышло в Германии даже личное столкновение, и потому мы сочли разумным смягчить вражду между ними, ибо французская сторона, хотя и слабая, быть может, могла стать нам помехой; я сказал «слабая» и «быть может», потому что французская партия и в самом деле не играла заметной роли в этом конклаве, так что мы могли рассчитывать, да и впрямь рассчитывали, что папу удастся избрать даже против ее воли. Дело было не в том, что партия эта насчитывала мало членов, — их было довольно, и притом людей даровитых. Ее духовный попечитель д'Эсте, терявший во мнении людей из-за непросвещенности своего ума и невнятицы своих речей, возмещал, однако, эти недостатки высоким происхождением, расточительностью и храбростью. Гримальди, который всегда славился своей энергией, к тому же выгодно отличался от других кардиналов французской партии, державшихся с неизменным подобострастием, величавой своей повадкой, что возвышало его над ними в глазах окружающих. Бики, ловкий и умелый в делах, по заслугам занимал в этой партии видное место. Кардинал Антонио славился своей щедростью, кардинал Орсини — своей родовитостью. В силу многочисленных этих обстоятельств французскую партию нельзя было не принимать в расчет. Но, несмотря на это, она едва не утратила свое значение, ибо ко всем перечисленным обстоятельствам примешивались другие, которые весьма ей вредили. Гримальди, ненавидевший Мазарини так же, как тот ненавидел его самого, пребывал в праздности, тем более что полагал, и притом справедливо, что Лионн, посвященный в тайны внешней политики двора, не доверяет ему их. Д'Эсте, который, несмотря на всю свою храбрость, трепетал от страха, ибо маркиз де Карасена в это самое время вторгся в герцогство Моденское со всей миланской армией 19, мешал Гримальди со всей решительностью действовать против Испании. Я уже говорил вам, что Медичи не порывали дружбы с Орсини. Антонио не отличался ни умом, ни энергией, и к тому же известно было, что в глубине души он почти уже уступил кардиналу Барберини, который отнюдь не пользовался благосклонностью французского двора. Лионн не мог полностью доверяться кардиналу Антонио, ибо не мог быть уверен, что Барберини, сегодня поддерживающий угодного Франции Сакетти, завтра не станет поддерживать кого-то другого, ей неугодного; по этой же причине Лионн не мог вполне положиться на кардинала д'Эсте, ибо было известно, что тот неизменно оказывает большое уважение кардиналу Барберини, как в силу давней их дружбы, так и потому, что герцогиня Моденская приходится тому племянницей. Кардинала Бики Мазарини не любил, считая, что тот слишком хитер и к тому же терпеть его не может, что было правдой. Все эти подробности рассеют ваше недоумение, почему партия, поддерживающая могущественный, благоденствующий трон, не имела того влияния, какое должна была бы иметь в подобных обстоятельствах. Недоумение ваше рассеется тем скорее, когда вы вспомните о главной пружине, что приводила в действие все прочие, столь плохо одна с другой согласные или, лучше сказать, столь сильно расстроенные пружины, какие я вам только что описал.

Лионн известен был в Риме как ничтожный секретаришка Мазарини. Во времена кардинала де Ришельё его знали здесь в качестве частного лица низкого разбора, да к тому еще записного игрока, состоящего притом в открытой связи с чужой женой. С тех пор он получил в Италии некую должность, имевшую касательство к делам Пармы 20; должность эта была, однако, слишком мелкой, чтобы он мог единым духом вознестись с нее на должность в Риме, да и опыт у него был слишком скуден, чтобы стоило доверить ему руководить конклавом — без сомнения, самым мудреным из всех возможных дел. Но такого рода ошибки очень часто совершают державы процветающие, ибо бездарность лиц, ими употребляемых, часто выкупается почтением, которое внушает всем их повелитель. Ни одно королевство не полагалось так на это почтение, как Франция в пору правления кардинала Мазарини. Между тем подобная игра рискованна, и Франции пришлось в этом убедиться в обстоятельствах, о которых идет речь. Лионн не обладал ни достоинством, ни дарованиями, потребными для того, чтобы поддерживать в равновесии разладившиеся пружины. Мы поняли это очень скоро и использовали в своих целях.

Я, кажется, уже говорил вам, как, узнав о том, что Лионн не захотел выплатить кардиналу Орсини остаток пенсии, жалкие тысячу экю, я своевременно уведомил об этом кардинала Медичи, и тот успел перекупить Орсини за такую грошовую цену, что я, пожалуй, не стану называть ее, чтобы не посрамить чести пурпура. Далее вы увидите, что еще более ловко мы воспользовались неприязнью к Лионну кардинала Бики, чтобы еще сильнее разрознить ряды французской партии. Но хотя эта партия была более всех нам враждебна, не ее опасались мы более всего, и потому меры, взятые против нее, мы подчиняли действиям, какие предпринимали в отношении двух других противников, с чьей стороны справедливо полагали встретить сопротивление более упорное.

Вы уже знаете, что нам были известны причины, по каким Испания и Медичи не захотят поддержать Киджи, и знаете также, каким способом мы решили мало-помалу и как бы незаметно для них самих победить их к нему нерасположение. Я сказал «незаметно», и в этом и впрямь заключалась для нас самая главная трудность, ибо если бы у Барберини зародилось хоть малейшее подозрение насчет пусть даже отдаленной нашей надежды избрать Киджи, он ускользнул бы от нас, потому что, при всех неисчислимых своих достоинствах, человек этот склонен к самым неожиданным причудам и, конечно, не преминул бы вообразить, что мы обманываем его в отношении Сакетти. И вот тут мне представился случай восхититься прямодушием, прозорливостью и неутомимостью «Эскадрона», и в особенности кардинала Аццолини, который оказался самым из нас деятельным. Ни одного его поступка в отношении Барберини и Сакетти не осудила бы и самая строгая мораль. Уверенные в том, что все наши старания избрать Сакетти в конце концов все равно окажутся бесплодными, мы не упустили из виду ничего, что могло бы устранить противодействие Франции, Испании, Флоренции и даже самого Барберини избранию Киджи, когда настанет время его предложить. Понимая, что, если Барберини разгадает наш замысел, он перестанет нам доверять, мы так усердно и успешно скрывали наши намерения, что он узнал о них только от нас самих и тогда, когда мы посчитали нужным ему о них сообщить. Но поскольку мы нуждались в нем более, чем в ком-либо другом, ибо в нем мы черпали главную нашу силу, самым трудным для нас было, прежде чем приступить к дальнейшим действиям, устранить возможные помехи нашему замыслу со стороны собственной его партии.

Нам было известно, что старые кардиналы, ее составлявшие и, как и мы, понимавшие, что Сакетти не удастся посадить на папский престол, неустанно и всечасно занимались одним: внушали Барберини, что, если будущего папу изберут не из числа кардиналов, пользующихся его покровительством, это покроет его величайшим позором. Все старались его в этом убедить, и каждый имел в виду склонить его на свою сторону. Джинетти полагал, что давняя приверженность его к семье Барберини дает ему право быть предпочтенным другим. Чеккини не сомневался, что заслужил это предпочтение своими достоинствами. Рапаччоли, хотя ему был всего сорок один год или немногим более — в точности не помню, — воображал, что его благочестие, дарования и слабое здоровье могут, и притом без труда, доставить ему тиару; Фиоренцола тешился тем, что рисовало ему буйное воображение Гримальди, а тот по натуре своей охотно верил всему, чему хотел верить. Те, кому не приходилось участвовать в конклавах, и представить себе не могут, какими несбыточными надеждами ласкают себя люди, зарящиеся на папский престол, — недаром говорят о rabbia papale (одержимости тиарой, букв.: папское бешенство (ит.).).

Несбыточные эти надежды способны были, однако, разрушить наши планы, потому что ропот партии папы Урбана мог внушить Барберини опасение, что, если он изберет папу не из ее участников, он в один миг лишится всех своих приверженцев. Угроза эта, как видите, была весьма велика; но мы нашли средство против болезни там, где как раз и гнездилась зараза, ибо, соперничая между собой, кардиналы строили друг другу такие козни, что разгневали Барберини — им недостало осмотрительности, чтобы скрыть, как это сделали мы, нашу уверенность в том, что Сакетти избрать не удастся. Барберини решил, что они уверяют себя, будто Сакетти не может быть избран, для того лишь, чтобы поживиться самим. С первых дней конклава он увидел в них неблагодарных честолюбцев, вот почему, когда он сам понял, что кардинала Сакетти и впрямь не сделать папой, ему легче было отречься от собственной партии и прийти к выводу, что, предпочтя одного из своих приверженцев другим, он скорее озлобит их всех, нежели если объяснит им, что, склонившись на уговоры своих союзников, надумал перейти в другой лагерь. Никто из кардиналов партии Барберини и в самом деле не мог состязаться с Сакетти, который был и старше их всех годами, и в отличие от них воистину благовоспитан. Это вовсе не значит, что о нем нельзя было бы сказать, как о Гальбе: «Если бы он не стал императором, впору было вообразить, что он достоин им стать» 21; впрочем, до этого дело не дошло. Приверженцы Барберини признали права Сакетти, но, поскольку они не верили в возможность его избрания, эта уступка лишь усилила яростную борьбу, которую они заранее вели между собой.

Старый Спада, многоопытный и многогрешный, ополчился на Рапаччоли и даже сочинил на него пасквиль, хуля соперника за то, что тот будто бы не прочь допустить дьявола к покаянию. Монтальто во всеуслышание объявил, что у него есть причины формально протестовать против избрания Фиоренцолы. Чези — я о нем уже говорил — довольно остроумно изобразил роскошный карнавал, который племянница кардинала Чеккини, прекрасная и кокетливая сеньора Васти, задаст публике, если дядю ее изберут папой. Все эти колкости и глупости, и впрямь недостойные конклава, пришлись решительно не по вкусу Барберини, человеку благочестивому и строгому, и, как вы увидите, отнюдь не повредили нашим планам.

Я, кажется, уже говорил вам, что конклав продолжался восемьдесят дней — быть может, чуть меньше или чуть больше. Две трети его употреблены были на то, что я описал выше, ибо кардинал Барберини забрал себе в голову, что настойчивостью своей мы все-таки добьемся избрания Сакетти. Мы не могли его разуверить по причинам, какие я вам уже изъяснил, и, как знать, не затянулось ли бы дело на гораздо более долгий срок, если бы Сакетти, бывший свидетелем того, как его по четыре раза в день упорно предлагают избрать папой без всякой надежды на успех, сам не открыл глаза кардиналу Барберини. Удалось ему это не без труда. Наконец, он преуспел в своих стараниях, и тогда, соблюдая все предосторожности, чтобы Барберини не подумал, что мы причастны к поступку Сакетти, к которому мы и впрямь не имели отношения, мы обсудили с Барберини возможность избрания каждого из кардиналов его партии. Мы сразу увидели, что он смущен, и смущен недаром. Мы отнюдь не огорчились, ибо смущение его дало нам повод заговорить о представителях других партий и мало-помалу добраться до Киджи.

Кардинал Барберини, который с младых ногтей до страсти привержен был к благочестию и, уверенный в благочестии Киджи, высоко его за это ценил, довольно легко дал себя убедить; по правде говоря, у него было только одно сомнение — поскольку Киджи был в дружбе с иезуитами, Барберини опасался, как бы это не повредило учению Блаженного Августина 22, которое Барберини не столько знал, сколько чтил. Мне поручили объясниться на сей счет с Киджи, и я исполнил поручение, ни в чем не погрешив ни против своего долга, ни против совести Киджи, якобы весьма чувствительной. Поскольку во время долгих бесед, какие я имел с ним за время выборов, он совершенно меня раскусил, а это ему было нетрудно, потому что я от него не таился, он понял, что я не одобряю распрей, доходящих до личностей, и главным почитаю поиски истины. Он убедил меня, будто разделяет мои чувства, и я поверил, что, придерживаясь подобных правил, он способен водворить мир внутри Церкви 23. Он и сам высказался в подобном духе гласно и разумно: когда Альбицци, получавший пенсион от иезуитов, накинулся с грубой бранью на крайности, как он выразился, суждений Блаженного Августина, Киджи, не колеблясь, взял слово и произнес речь в тоне, какого требует почтение к провозвестнику учения о благодати. Случай этот совершенно успокоил Барберини, успокоил более, чем все то, что я еще прежде ему говорил.

Едва он принял решение, мы начали строить здание из материалов, которые до сей поры только собирали. Действовали мы согласно заранее обдуманному плану, в котором каждому отведена была особенная роль. Мы изъясняли то, что до сей поры чаще всего старательно таили или на что иногда лишь осторожно намекали. Борромео и Аквавива свободнее прежнего заговорили с испанским послом. Аццолини с блеском развернулся в различных партиях. Я употребил всю силу убеждения в беседах с кардиналом-старейшиной 24; он возымел ко мне доверие, поскольку желал смягчить Великого герцога с помощью братьев Барберини. Кардинал Барберини также заслужил безусловное его доверие, выразив готовность ему служить. Аццолини или Ломелини — не помню, который из двух, — проведал, что Бики, бывший свойственником Киджи, в глубине души совершенно ему сочувствует. Он ловко завязал с Бики переговоры, и тот, понимая, что Мазарини доверяет ему не настолько, чтобы, положившись только на его слова, содействовать избранию Киджи, решил убедить Мазарини с помощью Сакетти; а тот, как я уже, кажется, говорил, наскучив тем, что каждое утро и каждый вечер для него безуспешно стараются собрать голоса, отправил к Мазарини курьера, дабы уведомить Кардинала — Киджи все равно изберут папой, даже вопреки воле Франции, если она, как уверяют, вздумает возражать против его избрания; ибо едва имя Киджи было названо, все мелкие сошки во французской партии, действуя совершенно в национальном духе, объявили, что Король никогда этого не потерпит. Мазарини, однако, держался другого мнения и с тем же гонцом отправил письмо Лионну, приказав не отвергать Киджи 25. Он поступил умно, ибо я уверен — если бы Франция отвергла Киджи, он был бы избран папой в три раза скорее, нежели это случилось. Венценосцам не следует в этих случаях злоупотреблять правом возражения: бывают конклавы, где протест может подействовать, бывают другие, когда он обречен на неуспех. Нынешний был из числа последних. Священная Коллегия была сильна и к тому же сознавала свою силу.

Когда дела пришли в описанное мной положение, кардиналы Медичи и Барберини, через меня обменявшиеся взаимными обязательствами, поручили мне сообщить новость кардиналу Киджи. Я застал его в постели, я поцеловал ему руку. Он все понял и, облобызав меня, сказал: «Ессо l'effetto de la buona vicinanza» (Вот плоды доброго соседства (ит.).). Я уже упоминал, что во время выборов сидел с ним рядом. Вслед за тем у него перебывала вся Священная Коллегия. В одиннадцать часов, когда все покинули его келью, он послал за мной — не могу вам описать, как милостиво он со мной обошелся. На другое утро мы явились за ним в его келью и сопроводили в избирательную капеллу, где он получил все голоса за исключением одного или, может быть, двух 26. Подозрение пало на старика Спаду, Гримальди и Розетти — единственных, кто не одобрял, во всяком случае открыто, его избрания. Гримальди сказал мне, что я сделал выбор, в котором мне лично придется раскаяться — время показало, что он был прав. Я же приписал слова Гримальди его порокам, неприязнь Спады — свойственной ему зависти, а неприязнь Розетти — тому, что он боится строгости Киджи. Я и сегодня думаю, что не ошибся в своем суждении, хотя признаюсь, что и они не ошиблись в существе дела.

Бесспорно одно — никогда еще выбор папы не встречен был столь единодушным одобрением. В первые минуты после победы выдержка не изменила Киджи, хотя в силу странного несовершенства человеческой натуры эти минуты всегда застают врасплох в особенности тех, кто ждал их с наибольшим нетерпением. Время, однако, показало, что ему недоставало высоты души, чтобы в этом случае не сгорать от нетерпения. Но он сумел так хорошо его скрыть, что мы вообразили, будто он огорчен. Он горько разрыдался, когда, огласив результаты голосования, его объявили папой; видя, что я это отметил, он обнял одной рукой меня, другой Ломелини, сидевшего ниже его, и сказал нам обоим: «Простите эту слабость тому, кто всегда нежно любил своих ближних, а отныне навеки отрешен от них». После обычной церемонии мы двинулись в собор Святого Петра; Киджи нарочно занял место у края алтаря, хотя церемониймейстеры сказали ему, что, согласно обычаю, место папы в самой его середине. Там он принял почести от Священной Коллегии, скорее скромно, нежели величаво, и скорее сокрушенно, нежели с радостью; когда настал мой черед облобызать его ноги, он, прижав меня к груди, сказал так громко, что его услышали испанский и венецианский послы и коннетабль Колонна: «Синьор кардинал де Рец, ессе орus тапиит tuarum» (вот дело твоих рук (лат.).). Вам нетрудно представить себе, какое впечатление произвели эти слова. Послы повторили их тем, кто стоял с ними рядом, в мгновение ока они распространились по всему храму. Шатийон, брат Барийона, повторил мне их час спустя, и я возвратился к себе в сопровождении ста двадцати карет, набитых людьми, совершенно убежденными в том, что при новом папе править буду я. Помню, Шатийон шепнул мне на ухо: «Я решил сосчитать кареты, чтобы вечером назвать точное их число господину де Лионну — к чему лишать рогоносца этой радости».

Я обещал представить вам несколько сценок и сдержу слово. Вы уже знаете, что Король приказал французской партии не только не поддерживать сношений, но и не раскланиваться со мной. Кардинал д'Эсте всячески избегал со мной встреч; когда ему это не удавалось, он отворачивался, или делал вид, будто поднимает оброненный платок, или заговаривал с кем-нибудь. Но поскольку он всегда старался казаться истинным пастырем, он притворялся, будто держаться такого поведения, которое даже наружно вопиет против христианского милосердия, ему совсем нелегко. Кардинал Антонио всегда любезно со мной здоровался, когда никого не было рядом, но, поскольку при дворе его не жаловали, а он был весьма труслив, на людях он меня сторонился. Орсини, самая подлая душа на свете, всюду и везде глядел на меня с вызовом. Бики был со мной неизменно приветлив, а Гримальди следовал приказу лишь в том отношении, что не бывал у меня дома, ибо при случае беседовал со мной, и притом весьма учтиво. Подробности эти покажутся вам незначащими, однако я не опускаю их, потому что, на мой взгляд, они дают истинное и неприкрашенное представление о низкой политике придворных. Каждый из них следует ей на свой лад, подчиняясь велениям своей натуры в большей степени, нежели истинной своей выгоде. Все упомянутые лица во время конклава вели себя со мной по-разному. И однако, при дворе в них равно видели усердных придворных; впоследствии я наблюдал тысячи подобных примеров. Я выказывал им такую отменную учтивость, как если бы все они выказывали ее мне. Я всегда первый приветствовал их еще за пятьдесят шагов и в любезности своей доходил даже до уничижения. Я повторял всем и каждому, что выражаю им почтение не только как моим собратьям, но и как слугам моего Короля. Я рассуждал как француз, как христианин, как духовное лицо; когда Орсини однажды прилюдно смерил меня таким дерзким взглядом, что все вознегодовали, я в назидание всем удвоил в отношении его свою любезность. Происшествие, случившееся на другой день, показало, что не должно заблуждаться насчет этого моего смирения или, лучше сказать, насчет его чрезмерности. Кардинал Джанкарло Медичи, человек по натуре несдержанный, вдруг стал выговаривать мне за то, что я-де слишком сдружился с «Эскадроном». Я отвечал ему со всем уважением, какое подобало оказывать его особе и его семье. Он, однако, вспылив, объявил, что мне следует помнить, чем мое семейство обязано его роду; я отвечал ему, что никогда этого не забуду, — кардинал-старейшина и Великий герцог не сомневаются во мне. «А вот я сомневаюсь, — объявил он вдруг, — помните ли вы о том, что, не будь королевы Екатерины, вы оставались бы безвестным флорентийским дворянином». — «Простите, сударь, — возразил я ему в присутствии двенадцати или пятнадцати кардиналов, — но для того, чтобы вы поняли, что я прекрасно знаю, кем я был бы во Флоренции, я скажу вам, что, если бы все решало право рождения, я занимал бы положение настолько выше вашего, насколько мои предки были выше ваших четыреста лет назад 27. — И, обернувшись к присутствующим, прибавил: — Видите, господа, французская кровь легко воспламеняется против испанской партии». Великий герцог и кардинал-старейшина по благородству своему не разгневались на меня за эти слова, а маркиз Риккарди, посол первого из них, даже сказал мне по выходе из конклава, что герцогу мои слова понравились и он был недоволен кардиналом Джанкарло.

Несколько дней спустя разыгралась еще одна сцена, весьма для меня благоприятная. Испанский посол, герцог Терра-Нуэва, не помню уже по какому случаю, представил Священной Коллегии памятную записку и в записке этой назвал своего повелителя короля старшим сыном Церкви 28 . Когда секретарь Коллегии читал вслух эту бумагу, я обратил внимание на упомянутое выражение, которого, по-моему, не заметили кардиналы французской партии, — во всяком случае, они ничего не сказали. Я выждал некоторое время, чтобы не обнаружить ни поспешности, ни излишнего пыла. Но, видя, что они хранят гробовое молчание, встал, покинул свое место, подошел к кардиналу-старейшине и по всей форме изъявил протест против той статьи в записке, где Его Католическое Величество назван был старшим сыном Церкви. Я потребовал внести мой протест в протокол, что и сделали, скрепив его подписью четырех церемониймейстеров. Кардинал Мазарини с присущей ему добротой объявил Королю и Королеве-матери в присутствии всех, кто был тогда у Ее Величества, что сцена эта разыграна мной в сговоре с испанским послом, чтобы возвысить меня в глазах Франции. Министру вообще не к лицу быть лжецом, но лгать, не стараясь сохранить хотя бы личину правдоподобия, — несообразно даже с политической выгодой.

Прежде чем завершить разговор о конклавах, я хотел бы рассказать вам. то, что даст вам истинное о них представление, вытеснив тот ложный образ, какой вы, без сомнения, составили на основании распространенных толков. То, что я поведал вам о конклаве, на котором избран был папой Александр VII, наверное, не развеяло этого превратного представления, ибо я описал вам взаимное недовольство, жалобы, колкости; вот почему я полагаю необходимым объясниться. В самом деле, на этом конклаве взаимного недовольства, жалоб и колкостей было более, чем на каком-либо другом из тех, где мне довелось присутствовать 29; и все же, если не считать стычки между кардиналом Джанкарло и мною, о которой я вам рассказал, отпора, куда менее резкого, полученного им от Империали, которого он вывел из терпения, и пасквиля Спады против Рапаччоли, во всех этих знаках недовольства, жалобах и колкостях не было ни искры не только ненависти, но даже неприязни. Мы обходились друг с другом с тем уважением и учтивостью, какие соблюдают министры в королевских кабинетах, с той предупредительностью, какая принята была при дворе Генриха III, с той дружественной простотой, какую видишь в коллежах, с той скромностью, какая царит среди послушников, и с той христианской любовью, по крайней мере наружной, какая могла бы соединять братьев, связанных узами теснейшей дружбы. Я отнюдь не преувеличиваю, а в отношении того, что мне пришлось наблюдать в других конклавах, которых я был участником, сказанного мною даже мало. Пожалуй, я лучше всего поясню свою мысль, если замечу, что даже во время конклава, избравшего Александра VII, — конклава, мирное течение которого нарушил или, лучше сказать, несколько смутил Джанкарло Медичи, мой ему ответ извинили потому лишь, что кардинал Джанкарло был нелюбим; кардинала Империали за его слова порицали, а пасквиль Спады вызвал всеобщее негодование и его так устыдили, что он сам на другое же утро от него отрекся. Воистину я могу сказать, что ни на одном конклаве из тех, на каких мне довелось присутствовать, я ни разу не видел, чтобы кто-нибудь из кардиналов или конклавистов вышел из себя; даже погорячиться позволяли себе немногие. Редко можно было услышать, чтобы кто-нибудь возвысил голос, или увидеть искаженные черты. Я часто пытался подметить, не переменилось ли поведение тех, кого только что отвергли, и, правду сказать, подметил перемену один-единственный раз. Участники конклавов столь далеки от того, чтобы подозревать своих собратьев в мстительности, какую распространенное мнение ошибочно приписывает итальянцам, что кардинал, подавший голос против того, за кого голосовали утром, очень часто за обедом пьет вино, присланное ему отвергнутым. Словом, смею утверждать, что нет ничего более величественного и достойного, нежели обычный внешний ход конклава. Знаю, что правила, каким в нем следуют с тех пор, как издана была булла Григория 30, много содействовали его упорядочению, и все же полагаю, что итальянцы одни в целом свете способны наблюдать эти правила с таким благоприличием. Продолжаю, однако, свой рассказ.

Надо ли вам говорить, что во время конклава я не раз советовался с кардиналом Киджи и с моими друзьями из «Эскадрона» насчет поведения, какого мне должно будет держаться по его окончании. Я предвидел, что мне придется трудно и в отношении Рима, и в отношении Франции, и после первых же разговоров понял, что не обманулся в своем предвидении. Начну с затруднений, какие мне встретились в Риме, изложив их последовательно, чтобы не отклоняться в сторону, а о том, как я поступал в отношении Франции, расскажу после того, как опишу вам, как я вел себя в Италии.

Мои друзья, которые были незнакомы с нравами этой страны и, в силу свойственной французам привычки судить обо всех по самим себе, воображали, будто опальный кардинал может и даже должен жить в Риме едва ли не как лицо частное, в каждом письме советовали мне, приличия ради, оставаться в Доме Миссии 31, где я и в самом деле поселился семь-восемь дней спустя после прибытия в Рим. Они писали также, что я не должен сорить деньгами, поскольку на все мои доходы во Франции наложен строжайший секвестр и, стало быть, мне не по карману даже небольшие траты; к тому же скромность моя произведет благоприятное впечатление на парижское духовенство, в котором впоследствии у меня будет большая нужда. Я заговорил в этом тоне с кардиналом Киджи, который слыл величайшим знатоком духовных дел по ту сторону Альп, и немало удивился, услышав от него такие слова: «Нет, нет, сударь, когда вы утвердитесь в вашем звании, живите как вам вздумается, ибо вам предстоит обитать в стране, где все будут примечать, что вам по плечу и что нет. Вы находитесь в Риме, где враги ваши каждый день твердят, что во Франции вы лишились всякого веса, — необходимо показать, что они лгут. Вы не отшельник, вы кардинал, и кардинал такого разряда, каких мы зовем dei cardinaloni (великими кардиналами (ит.).). Скромность почитается у нас в Риме, быть может, более, чем в других местах, но человеку вашего возраста, происхождения и ранга скромность не следует преувеличивать; притом она должна быть совершенно добровольной, так, чтобы ни у кого не зародилось ни малейшего подозрения, что вас к ней принудили. В Риме есть немало людей, которые охотно прикончат поверженного наземь, а потому, дорогой мой, старайтесь не упасть, и прошу вас, поразмыслите о том, как вы будете выглядеть на улице в сопровождении всего лишь шестерых вооруженных слуг, о которых вы упомянули, если столкнетесь с ничтожным парижским мещанином, который, не уступив вам дороги, пройдет мимо вас с дерзким видом, чтобы угодить кардиналу д'Эсте. Вы не должны были являться в Рим, если у вас нет решимости и силы поддержать достоинство вашего сана. Мы не считаем, что в христианском смирении должно доходить до утраты этого достоинства, и мне остается сказать вам только, что бедный кардинал Киджи, который сейчас с вами беседует и который, располагая всего лишь пятью тысячами экю дохода, подобен самому нищему из монашествующих кардиналов, не может, однако, отправляясь совершать требу, обойтись без четырех ливрейных карет, одновременно за ним следующих, даже если он уверен, что не встретит на улицах никого, кто осмелится не оказать должного почтения пурпуру».

Вот небольшая часть того, что каждый день твердил мне кардинал Киджи и в чем все прочие мои друзья, не выказывавшие столь рьяного благочестия, убеждали меня еще более упорно. Кардинал Барберини решительней других возражал против моего намерения ограничить себя в расходах. Он предложил мне свой кошелек, но поскольку я не хотел его принять, а мне вовсе не улыбалось навязываться на шею моим родным и друзьям во Франции, я оказался в большом затруднении, тем более что я видел: эти последние полагают, будто в Риме мне совершенно незачем жить на широкую ногу. Никогда в жизни не попадал я в более неприятное положение, и, признаюсь вам, пожалуй, ни разу не пришлось мне сделать над собой более жестокое усилие, чтобы удержаться и не поступить так, как подсказывал мне мой внутренний голос. Внемли я ему — я ограничился бы двумя слугами. Но сознание необходимости взяло верх. Я понял ясно, что, отказавшись от роскоши, впаду в ничтожество; я поселился во дворце, я собрал у себя весь обширный штат тех, кто состоял у меня на службе; я заказал ливреи, скромные, но многочисленные — на восемьдесят человек; я держал богатый стол. Ко мне приехали аббаты де Куртене и де Севинье; явился также Кампи, который когда-то командовал итальянским полком Мазарини, а потом перешел ко мне. Съехались все мои домочадцы. Я щедрой рукой рассыпал деньги во время конклава и продолжал рассыпать их после его окончания. Это было необходимо, и время показало, что совет итальянских моих друзей был разумнее, нежели совет моих друзей-французов. Дело в том, что кардинал д'Эсте на другой же день после избрания папы от имени Короля запретил всем французам уступать мне дорогу на улице, а иерархам французской Церкви, даже высшим, — принимать меня; я оказался бы в смешном положении, если бы не мог заставить уважать свой сан; вы поймете, сколь это было важно, когда узнаете, что мне ответил папа, когда я просил его соблаговолить распорядиться насчет того, как мне следует отнестись к приказу кардинала д'Эсте. Я расскажу вам об этом после того, как опишу первые шаги папы после его избрания.

Уже назавтра он повелел торжественно доставить в его спальню и поместить под кроватью предназначенный для него гроб; на другой день распорядился насчет платья, в каком надлежит ходить шлейфоносцам кардиналов; на третий — запретил кардиналам соблюдать траур или, во всяком случае, носить знаки траура, даже по умершим родителям. Мне все стало ясно, и я тут же объявил Аццолини, который со мной согласился, что нас одурачили, и папа навсегда останется личностью жалкой. Кавалер Бернини, человек здравых суждений, сказал мне два-три дня спустя, что, когда он показал папе какую-то статую, тот обратил внимание только на бахрому, украшавшую край одежды изображенного человека. Все эти приметы кажутся ничтожными, но они безошибочны. Великим людям случается иметь большие слабости; они не всегда лишены слабостей мелких, но есть слабости, какие им не могут быть свойственны, — я, например, никогда не видел, чтобы они знаменовали вступление в важную должность какой-нибудь безделицей.

Аццолини, который сделал те же наблюдения, что и я, посоветовал мне, не теряя времени, заставить Рим открыто взять меня под свою защиту, совершив церемонию возложения на меня паллиума 32 Парижского архиепископа; я просил об этом на первой же консистории, прежде чем кому-нибудь пришло на ум, что я могу об этом просить; папа исполнил мою просьбу, также не задумываясь. Это было делом обычным, и отказать мне было бы против правил; но вы увидите из дальнейшего, что правили папой вовсе не правила. Однако поступок его навел меня на мысль, что он, по крайней мере, не станет противиться тому, чтобы в Риме со мной обходились как с кардиналом. Я пожаловался ему на приказания, какие кардинал д'Эсте дал всем французам. Я изъяснил ему, что, не довольствуясь взятой им на себя ролью монарха, который лишил меня в Риме мирских почестей, д'Эсте, присвоив себе право первосвященника, закрыл передо мной двери французских церквей. Предмет был обширен, и я не преминул этим воспользоваться. Папа, которого Лионн успел гневно и даже дерзко отчитать за пожалованный мне паллиум, был смущен. Он долго бранил кардинала д'Эсте, сожалея о злосчастном обычае (так он выразился), который не столько привязал кардиналов к королевской власти, сколько поработил их ей, так что даже посеял меж ними постыдную рознь; на эту тему он витийствовал долго и притом весьма напыщенно, но я понял, что дело мое плохо, заметив, что он слишком пространно рассуждает о вопросах общих, не переходя к частному; вскоре мне пришлось убедиться, что опасения мои не напрасны, ибо наконец, после множества оговорок, он сказал следующее: «Политика моих предшественников отняла у меня ту свободу действий, какой заслуживают добрые мои намерения. Я признаю, что Священной Коллегии, да и самому папе, не пристало сносить бесстыдное своеволие, какое позволяет себе в этом случае кардинал д'Эсте или, лучше сказать, кардинал Мазарини; впрочем, при папе Иннокентии испанцы позволили себе почти то же самое в отношении кардинала Барберини, и даже при Павле V маршал д'Эстре поступал не лучше с кардиналом Боргезе 33. Примеры эти во времена обыкновенные не могли бы послужить оправданием злодейству, и я сумел бы положить конец дурному обычаю; но, caro mio signor Cardinale (мой дорогой господин кардинал (ит.).), не забудьте, что христианский мир охвачен пожаром, и только папа Александр в силах его потушить, вот почему ему приходится на многое закрывать глаза, чтобы не оказаться бесполезным для блага, столь всеохватного и необходимого, как общий мир. Что вы скажете, когда узнаете, что Лионн дерзко объявил мне три дня тому назад, в связи с пожалованием вам паллиума, что Франция не допустит моего участия в мирном договоре 34, о котором все говорят и подписание которого может состояться ранее, нежели предполагают? Я говорю вам все это не потому, что намерен покинуть вас на произвол судьбы, но для того, чтобы вы поняли, что я должен действовать с величайшей осмотрительностью, что вам, со своей стороны, следовало бы мне помочь, и нам обоим должно предоставить tempo al tempo» (Букв.: дать время времени (т. е. не торопить события) (ит.).).

Желай я угодить Его Святейшеству, мне следовало бы удалиться после этой его речи, — ее целью, как видите, было приготовить меня к тому, что я не получу ответа, которого домогаюсь; но поскольку получить ответ, и притом получить его немедля, мне было необходимо, ибо я в любую минуту мог оказаться в затруднении, о котором упоминал, я решил, что наш разговор с папой еще не окончен, и, взяв на себя смелость с глубоким почтением возразить ему, заметил, что по выходе из Ватикана я могу повстречать на улице кардинала д'Эсте, и он, будучи всего лишь кардиналом-диаконом 35, должен уступить мне дорогу; что, без сомнения, на моем пути попадутся французы, которыми кишмя кишит Рим; что я прошу его меня наставить — следуя его приказаниям, я избегну оплошностей, не имея этих приказаний, я не буду знать, как себя вести; если я стерплю, чтобы меня лишили почестей, на какие согласно римскому церемониалу имеет право кардинал, я рискую вызвать недовольство Священной Коллегии, но, решившись их требовать, я боюсь нарушить долг почтения, каким обязан Его Святейшеству, ибо ему одному надлежит ведать все, что касается всех нас; вот почему я смиренно молю его определить, как я должен себя вести, и заверяю его, что с легким сердцем исполню любое его распоряжение, ибо для меня столь же лестно повиноваться его повелениям, сколь позорно покоряться приказаниям кардинала д'Эсте.

В эту минуту я впервые разгадал характер папы Александра, который всегда действовал хитростью. Это большой порок, в особенности в людях, облеченных высоким саном, ибо почтение к ним, заглушающее ропот недовольства, вселяет в них уверенность, будто им удается обольстить всех, даже тогда, когда им никого не удается ввести в заблуждение. Папа, вовсе не желавший быть виновником моего поведения, а лучше сказать, желавший избавиться от всякой за него ответственности как в глазах Франции, так и в глазах Священной Коллегии, надеялся, что я вступлю с ним в спор, и едва только я произнес приведенные выше слова о нежелании моем исполнять приказания кардинала д'Эсте, мгновенно и даже торопливо подхватил: «Приказания кардинала д'Эсте, глаголящего именем Короля». По тону, каким он произнес эти слова (накануне посол Флоренции, маркиз Риккарди, рассказал мне о подобном же обороте, приданном папой разговору, который он имел с маркизом за три или четыре дня до этого), — по тону папы я понял, что он надеется перехитрить меня, заставив с ним препираться насчет различия между приказаниями Короля и приказаниями кардинала д'Эсте; тогда он сможет сказать Лионну, что увещевал меня повиноваться, а собратьям моим — что он просто призвал меня оставаться в границах почтения, каким я обязан Королю. Но я не доставил ему повода ни для первого, ни для второго, ибо ответил без колебаний, что это-то и повергает меня в смятение, и потому я прошу его взять решение на себя: с одной стороны, дело идет об имени Короля, которому я обязан совершенным повиновением, а, с другой стороны, кардинал д'Эсте, на мой взгляд, так бесчестит имя Его Святейшества, что сам я не могу допустить подобного поношения, во всяком случае, если не получу на то особенного приказания. Папа долго ходил вокруг да около, надеясь увести меня или, лучше сказать, самому увильнуть в сторону от решения, какого я у него просил. Но я оставался тверд и неколебим. Папа изворачивался, ускользал, что всегда легко тому, кто стоит выше. Несколько раз он повторил, что Король — великий монарх, потом неоднократно напоминал, что Бог еще могущественнее Короля. Он то заводил речь о том, что духовенство должно неусыпно охранять свободу и привилегии Церкви, то расписывал, сколь необходимо в нынешних обстоятельствах принимать в расчет желания Короля. Он поучал меня христианскому терпению, он поучал меня пастырской неустрашимости. Он осуждал излишнюю приверженность папского двора к церемониалу, он восхвалял соблюдение его правил, столь необходимое для поддержания достоинства Церкви. Смысл его речи был таков, что, как бы я ни поступил, он всегда мог сказать, будто он мне это запретил. Я понуждал его изъясниться, насколько можно понуждать к чему-нибудь человека, занимающего престол Святого Петра, — я ничего не добился. Я описал эту аудиенцию кардиналу Барберини и моим друзьям из «Эскадрона»; я расскажу вам о том, какого поведения они посоветовали мне держаться, но сначала сообщу вам о беседе, какую Лионн имел с папой за несколько дней до этого, а также о том, что в это время происходило между Лионном и мной.

Лионн, только недавно утвердившийся при дворе, был поражен в самое сердце тем, что папа пожаловал мне паллиум, ибо боялся разгневать Мазарини, который мог приписать происшедшее его небрежению. Лионн не сумел пронюхать о деле вовремя, а тот, кто накануне отъезда Лионна в Рим уверял своего посланца, что в Риме нет такого человека, который не взялся бы шпионить для него с превеликой охотой, мог почесть промах Лионна важным преступлением. Страх перед ожидающей его нахлобучкой побудил Лионна учинить страшнейшую нахлобучку папе, ибо тон, каким он говорил с Его Святейшеством, никак не назовешь жалобой. Он объявил папе в лицо, что, невзирая на мои буллы, на вступление мое в должность и на мой паллиум, Король не считает и никогда не будет считать меня архиепископом Парижским. Так звучала одна из самых сладких фраз его проповеди; фигуры ее изобиловали угрозами, ссылками на решения Парламента, на декреты Сорбонны, на постановления французского духовенства. Было брошено несколько туманных слов насчет раскола, но зато напрямик и недвусмысленно объявлено, что папа будет совершенно отстранен от участия в конгрессе, посвященном заключению общего мира, которого ожидали со дня на день. Последняя угроза напутала папу Александра, и он принес Лионну тысячу извинений, столь низких и даже смешных, что потомкам нашим трудно будет в них поверить. Со слезами на глазах он объявил, что я застиг его врасплох, что в ближайшее время он соберет конгрегацию угодных Королю кардиналов, чтобы решить, как исполнить желание Короля; г-ну де Лионну следует, мол, спешно и безотлагательно составить записку обо всем, что произошло во время междоусобицы, и тогда суд папы, скорый и справедливый, совершенно удовлетворит Его Величество. Словом, папа настолько успокоил Лионна, что тот отправил к Мазарини нарочного с письмом, где были такие слова: «Надеюсь в ближайшие дни сообщить Вашему Высокопреосвященству новость, еще более приятную, нежели нынешняя, — а именно, что кардинал де Рец будет заключен в замок Святого Ангела 36. Папа не признает амнистии, пожалованной парижской партии, и сказал мне, что кардинал де Рец вообще не может ею воспользоваться, ибо только папе принадлежит право миловать кардиналов, так же как ему одному принадлежит право их осудить. На всякий случай я не оставил ему такого выбора, заметив, что парижский Парламент считает себя вправе судить кардиналов и давно уже завел бы процесс против кардинала де Реца, если бы Ваше Высокопреосвященство решительно этому не воспротивились единственно из почтения к Святому престолу и лично к Его Святейшеству. Папа уверил меня, что весьма благодарен вам за это, монсеньор, и пообещал, что своим судом угодит Королю куда более, нежели то мог бы парижский Парламент». Таков был один из пунктов письма г-на де Лионна 37.

Благоволите заметить, что беседа моя с папой, подробности которой я вам рассказал, произошла всего два дня или три дня спустя после беседы его с Лионном, изложенной в письме, которое я процитировал. Но если бы я даже не узнал о письме, я все равно почувствовал бы немилость папы: я видел не просто ее приметы, но и прямые ее доказательства. Монсеньор Фебеи, первый церемониймейстер, человек умный и порядочный, который, в согласии со мной, весьма умело содействовал избранию Александра VII, сообщил мне, что папа совершенно ко мне переменился. «Переменился настолько, — присовокупил он, — что я негодую al maggior segno» (в высшей степени (ит.).). Папа даже объявил аббату Шарье, что не понимает — чего ради тот распускает по Риму слухи, будто я руковожу понтификатом. Когда об этом разговоре папы с аббатом Шарье узнал бернардинец, преподобный Иларион, аббат монастыря Святого Креста Иерусалимского, честнейший человек на свете, с которым я завязал тесную дружбу, он посоветовал мне ненадолго уехать в деревню, сославшись на то, что мне, мол, надо подышать свежим воздухом, но на деле, чтобы показать, что я вовсе не рвусь ко двору. Я последовал его совету и провел месяц или даже недель пять в четырех лье от Рима, в Гротта-Феррата, бывшем Цицероновом Тускулуме 38, где ныне расположено аббатство Сан-Базилио 39. Оно принадлежит кардиналу Барберини. Место это чрезвычайно живописно, и я нахожу даже, что, восхваляя его в своих письмах, прежний владелец ничуть не преувеличивал. Я наслаждался лицезрением того, что еще сохранилось от времен сего великого мужа; колонны белого мрамора, которые он вывез из Греции для своей прихожей, теперь поддерживают своды церкви, где священствуют итальянцы, которые, однако, отправляют службу на греческом языке и поют своеобразно, но очень красиво. Во время тамошнего моего пребывания я и узнал о письме г-на де Лионна, о котором вам рассказал. Круасси привез мне снятую с оригинала копию. Мне должно объяснить вам, кто такой был этот Круасси и в чем состояла интрига, позволившая мне увидеть названное письмо.

Круасси был советник Парламента, который, как вам уже известно из предшествующих томов моего сочинения, деятельно участвовал в событиях своего времени. Он находился в Мюнстере при г-не д'Аво и даже послан был им к трансильванскому князю Ракоци. Защищая его интересы, Круасси поссорился с Сервьеном, и это обстоятельство, в соединении со складом его ума, неугомонного от природы, было причиной того, что, едва корпорация его зашевелилась, он выступил против Мазарини. Приверженность г-на де Сен-Ромена, личного друга Круасси, к принцу де Конти, а г-на Куртена, имеющего честь быть вам знакомым, к г-же де Лонгвиль, во время осады Парижа привела его в их стан. Едва принц де Конде поссорился с двором, Круасси стал рьяным сторонником Принца и оказал ему немало услуг во время его заточения. Круасси посвящен был в тайну переговоров и соглашения Принца с Фрондой; он сохранил верность Принцу и тогда, когда, по выходе Принца на свободу, мы вновь с ним поссорились, однако не порывал при этом и с нами. Он был взят под стражу несколько дней спустя после моего ареста в Париже, куда он вернулся вопреки королевскому запрету и где жил тайно; его отправили в Венсеннский замок, где я содержался в заточении, и поместили в камеру как раз над моей. Мы нашли способ сообщаться. Ночью он на нитке спускал письма к одному из моих окон. Поскольку я всегда засиживался над книгами до двух часов пополуночи, а стража тем временем уже спала, я получал письма Круасси, а ответ привязывал к той же нитке. Я смог дать ему кое-какие небесполезные советы насчет судебного дела, которое усердно против него готовили. Канцлер дважды приезжал его допрашивать в Венсеннский замок. Круасси обвиняли в соумышлении с Принцем, с которым он поддерживал связь даже после того, как тот был осужден и подался к испанцам. Круасси первый в Парламенте предложил назначить цену за голову Мазарини, что никак не могло облегчить его участь. Но, хотя он и был виновен, он вышел из тюрьмы, не будучи осужден, с помощью Первого президента де Бельевра, бывшего одним из его судей и сказавшего мне в тот день, когда он прибыл за мной в Венсенн, что он подал Круасси некий знак — не помню уже какой, — который помог ему оправдаться и спас его во время одного из допросов, учиненных ему канцлером. Словом, Круасси вышел сухим из воды и вышел на волю из тюрьмы, избежав суда и дав честное слово, что откажется от должности и покинет не то Париж, не то королевство — запамятовал, о котором из двух шла речь.

Круасси приехал в Рим, нашел меня и поселился, если я не ошибаюсь, вместе со своим другом Шатийоном. Они навещали меня вдвоем почти еженощно, не смея показаться у меня днем, ибо французам запрещено было со мною видеться. И тот и другой были большие приятели с младшим Фуке, нынешним епископом Агдским, который также находился в то время в Риме и был недоволен тем, что Лионн позволяет себе спать с собственной женой, с которой Фуке был в наилучших отношениях, — к тому же Фуке надеялся сам получить должность в Риме и был совсем не прочь посадить в лужу супруга г-жи де Лионн, чтобы навлечь на него немилость двора. Он посчитал, что лучшим средством для этого будет всеми силами затруднить ему исполнение главного, а точнее сказать, единственного поручения, на него возложенного и касавшегося меня; для этого Фуке обратился к Круасси, просив того уверить меня, что будет неукоснительно уведомлять меня о каждом шаге Лионна, что я буду получать копии всех депеш рогоносца (иначе он никогда не называл Лионна) еще до того, как они покинут пределы Рима, а копии депеш Мазарини — четверть часа спустя после прочтения их рогоносцем; в его, Фуке, власти исполнить все, что он мне обещает, ибо в совершенной его власти г-жа де Лионн, от которой муж не таится и которую он к тому же взбесил, влюбившись об эту пору без памяти в ее камеристку, прехорошенькую девицу по имени Агата. Столь большое преимущество, взятое мной над Лионном, и было главной причиной, по какой я не придал должного значения попыткам его завязать со мной сношения через Монтрезора. Одно вовсе не должно было мешать другому — тут я дал маху. Совершить ошибку толкнули меня два обстоятельства.

Первым было то, что нам троим — Круасси, Шатийону и мне — доставляло большое удовольствие каждый вечер потешаться над рогоносцем; слишком поздно пришлось мне убедиться в этом случае, как потом я убеждался не раз, что в делах важных еще более, чем во всех других, должно остерегаться тешить себя шуткой — она отвлекает, рассеивает, усыпляет; эта склонность к шутке не однажды дорого обошлась принцу де Конде. Второе обстоятельство, озлобившее меня против Лионна, состояло в том, что по окончании конклава, как он сам впоследствии рассказал мне в Сен-Жермене, он, следуя особенному повелению двора, послал курьера Ла Борна, служившего при Мазарини, во дворец Нотр-Дам-де-Лоретт, где я жил, с официальным приказом всем подданным французского Короля, состоявшим у меня на службе, под угрозой быть обвиненными в оскорблении Величества, покинуть меня как ослушника Его Величества и изменника отечеству. Выражения эти меня разгневали; имя Короля спасло посланца от оскорбления, но шевалье де Буа-Давид, молодой повеса из моих приближенных, бросил ему вдогонку несколько слов, поминая в них рога, что весьма подходило к случаю. Так слово иной раз влечет за собой последствия куда более важные, нежели поступок; наблюдение это многократно заставило меня напоминать самому себе, что в делах важных должно тщательнейшим образом взвешивать слова самые незначительные. Но возвращаюсь к письму, которое Краусси доставил мне в Гротта-Феррата.

Оно меня удивило, но то было удивление, не смутившее моего покоя. Я всегда замечал, что все невероятное оказывает на меня подобное впечатление. Не то чтобы я не знал, что невероятное часто оказывается правдой; но, поскольку предвидеть его невозможно, оно никогда меня не задевает; к происшествиям подобного рода я отношусь как к грому среди ясного неба — явлению необычному, но могущему случиться. Мы, однако, втроем — Круасси, аббат Шарье и я — долго обсуждали письмо Лионна. Я послал аббата в Рим сообщить о его содержании кардиналу Аццолини, — тот не придал значения словам папы, на которые возлагал такие надежды Лионн, и в беседе с аббатом Шарье умно и тонко заметил, что убежден: Лионну выгодно скрыть или, точнее, умалить и принизить в глазах французского двора пожалование мне паллиума, и потому он приукрашивает слова и обещания папы. «А впрочем, — заметил Аццолини, — папа как никто на свете умеет подбирать выражения, которые сулят все и не дают ничего». Он посоветовал мне вернуться в Рим, вести себя как ни в чем не бывало, по-прежнему изъявлять полнейшее доверие к справедливости и доброй воле Его Святейшества и идти своей дорогой, как если бы я ничего не знал о том, что он сказал Лионну. Я послушался Аццолини и поступил сообразно его напутствиям.

По прибытии в Рим, следуя советам, какие друзья дали мне перед моим отъездом из города, я объявил, что почтение мое к имени Короля столь безгранично, что я стерплю все без изъятия от тех, кто хоть сколько-нибудь облечен его полномочиями; не только г-н де Лионн, но даже г-н Геффье, простой французский соглядатай, вольны вести себя со мной как им вздумается: я буду всегда оказывать им при встречах всю возможную учтивость; что до моих собратьев-кардиналов, я и с ними намерен держаться того же поведения, ибо уверен: нет в мире ничего, что могло бы избавить духовную особу от обязанности блюсти, включая и наружные их знаки, дружбу и христианскую любовь, каким надлежит царить между пастырями. Заповедь, начертанная в Евангелии, а стало быть, стоящая выше всех правил церемониала, учит меня, что я не должен считаться с ними старшинством; я буду равно уступать им дорогу, невзирая на то, отвечают они мне тем же или нет, приветствуют они меня или нет; в отношении же частных лиц, не облеченных правом действовать от имени Короля, которые позволят себе не воздать в моей особе почести, должные пурпуру, мне придется вести себя по-иному, ибо в противном случае достоинство сана понесет урон, ведь миряне не преминут вывести отсюда заключения, от которых потерпят ущерб прерогативы Церкви; но, поскольку по натуре моей и в силу моих правил мне ненавистно всякое насилие, я запрещу своим людям чинить его в отношении тех, кто первыми окажут мне непочтение, и прикажу только подрезать поджилки лошадям, впряженным в их кареты. Надо ли вам говорить, что подвергнуться подобному оскорблению охотников не нашлось. Большинство французов уступали мне дорогу; те же из них, кто считал своим долгом подчиниться приказу кардинала д'Эсте, старательно избегали на улицах встречи со мной.

Папа, которому кардинал Бики весьма преувеличил силу выражений, в каких я публично объявил о том, как отныне намерен себя держать, завел со мной об этом речь в тоне выговора, сказав, что мне не подобает угрожать тем, кто повинуется приказаниям Короля. Зная уже его лукавство, я решил, что должен отвечать ему так, чтобы принудить его самого объясниться — правило, какому неукоснительно надлежит следовать, имея дело с людьми подобного толка. Я горячо поблагодарил его за то, что он по доброте своей изъявил мне свою волю — отныне я буду терпеливо сносить любое оскорбление от самого ничтожного француза, ибо для оправдания перед Священной Коллегией мне довольно будет сказать, что я действую по указанию Его Святейшества. При этих словах папа с жаром перебил меня: «Я вовсе не то имел в виду. Я отнюдь не стремлюсь к тому, чтобы пурпур лишали подобающих ему почестей, — вы бросаетесь из одной крайности в другую. Не вздумайте вести подобные речи в Риме». В свой черед, с не меньшей живостью подхватив слова папы, я стал умолять его простить меня, если я неправильно его понял. Теперь я уразумел, что он одобряет в главных чертах избранное мной поведение и только призывает меня к разумной сдержанности. Он не стал меня опровергать, видя некоторую выгоду в том, чтобы наставление его звучало двусмысленно; моя же выгода состояла в том, что я не должен был отказаться от своих намерений. Так закончилась аудиенция, данная мне папой, выходя от которого вместе с сопровождавшим меня monsignor il maestro di camera (г-ном камерарием (ит.).), я рассыпался в похвалах Его Святейшеству. Тот вечером пересказал их папе, который ответил ему с хмурым видом: «Questi maledetti: Francesi sono piu furbi di noi altri» (Эти проклятые французы — большие пройдохи, чем мы (ит.).). Камерарий, монсеньор Бандинелли, ставший впоследствии кардиналом, два дня спустя пересказал этот разговор преподобному Илариону, аббату церкви Святого Креста Иерусалимского, от которого я все и узнал. Так я и жил до той поры, пока не поехал на воды Сан-Кашано в Тоскане, чтобы полечиться от нового приступа болей в плече, случившегося по моей собственной вине.

Я уже говорил вам, что знаменитому римскому хирургу не удалось вправить мне плечо, хотя он снова выломал мне его с этой целью. И тут, поверив россказням флорентийского дворянина из семьи Мацинги, моего свойственника, который уверял, что видел больных, чудесным образом исцеленных крестьянином, живущим во владениях князя Боргезе, я понадеялся на этого знахаря. Причинив мне страшнейшие боли, он выломал мне плечо в третий раз, но вправить не сумел. После этой операции я так ослабел, что принужден был отправиться на воды Сан-Кашано, которые, однако, принесли мне лишь незначительное облегчение. Остаток лета я провел в сорока милях от Рима, в Капрарола, красивейшем замке, принадлежащем герцогу Пармскому 40, дожидаясь там rinfrescata (прохлады (ит.).), с наступлением которой я возвратился в Рим, где нашел папу переменившимся во всех отношениях так, как он уже прежде переменился в отношении меня. От его так называемого благочестия не осталось ничего, кроме степенной повадки, с какой он вел себя в церкви; я говорю «степенной», а не «скромной», ибо в его сосредоточенности было много гордыни. Он не только поддержал злоупотребления непотизма, призвав в Рим всю свою родню, — он узаконил эти злоупотребления, принуждая кардиналов одобрять свои действия, притом мнения каждого он спрашивал наедине, чтобы, в случае надобности, пренебречь словами того, кто не склонится перед его волей. Он был тщеславен до смешного, так что даже кичился своей благородной кровью, словно провинциальный дворянчик, которого не признают за дворянина сборщики налогов. Он завидовал всем без изъятия. Кардинал Чези уверял, что мог бы спровадить его на тот свет: стоит начать расхваливать при папе Святого Льва, и тот задохнется от ярости. Во всяком случае Александр VII едва не поссорился с монсеньором Мага-лотти, потому что папе почудилось, будто тот вообразил, что лучше него знает la Crusca 41. Папа никогда не говорил ни слова правды, и посол Флоренции, маркиз Риккарди, недаром закончил свою депешу Великому герцогу, которую показал мне, такой фразой: «In fine, Serenissimo Signore, habbiamo un papa chi non dice mai una parole di verita» («Словом, Ваша светлость, у нас теперь папа, который не говорит ни слова правды» (ит.).).

Папа вечно был озабочен всякой чепухой. Он осмелился назначить публичную награду тому, кто найдет латинский перевод слова «двуколка», и однажды потратил неделю или даже больше, выясняя, что от чего произошло: «mosca» от «musca» или «musca» от «mosca» 42. Когда кардинал Империали описал мне в подробностях, как проходили два или три заседания академии, посвященные этому достойному предмету, я решил, что он преувеличил шутки ради, но на другое утро я переменил мнение, ибо папа послал за кардиналом Рапаччоли и мною, пригласил нас сесть в свою карету и в продолжение трехчасовой прогулки рассуждал о таком вздоре, толкованием которого простительно заниматься разве какому-нибудь захудалому коллежу; Рапаччоли, большой острослов, едва мы вышли из покоев папы, куда проводили его после прогулки, сказал мне, что, по возвращении домой, займется фильтрованием папской речи, дабы увидеть, не осядет ли хоть несколько крупиц здравого смысла из трехчасовой беседы, в течение которой говорил только он один. Несколько дней спустя папа устроил представление, выглядевшее совершенным ребячеством. Он решил обойти со всеми кардиналами семь главных римских базилик 43, и поскольку путь был слишком долог, чтобы такой громадный кортеж мог совершить его в одно утро, папа задал своим спутникам обед в трапезной собора Святого Павла, причем каждому накладывали его порцию, как паломникам во время юбилейного съезда 44. Более того, серебряная посуда, в изобилии украшавшая стол, была нарочно заказана для этого случая и формой напоминала обычную столовую утварь пилигримов. Помню, например, что чаши, в которые нам наливали вино, были точь-в-точь кубышки из тыквы, какими пользуются паломники, идущие к Святому Иакову Компостельскому.

Но ничто, на мой взгляд, не показало так явно убожества папы Александра, как попытка его приписать себе не заслуженную им честь обращения шведской королевы 45. Минуло уже полтора года с тех пор, как она отреклась от ереси, когда ей пришло в голову явиться в Рим. Едва папа Александр прослышал об этом, как он в весьма продуманной речи сообщил новость Священной Коллегии, собравшейся в полном своем составе. Он лез из кожи вон, стараясь убедить нас, что он — то единственное орудие, каким Господь воспользовался, чтобы обратить заблудшую душу. Однако всем и каждому в Риме было известно, что дело обстояло совершенно по-другому; судите сами, какое впечатление могло сделать столь неуместное тщеславие. Вы легко поймете, что такие поступки Его Святейшества не внушали мне больших надежд на его покровительство; прошло немного дней, и я убедился, что трусость его в делах важных возрастала по мере усиления его пристрастия к мелочам 46.

Ежегодно в день рождения Генриха Великого 47 по Королю служат поминальную обедню в церкви Святого Иоанна Латеранского, на которой неизменно присутствуют французские послы и кардиналы французской партии. Кардиналу д'Эсте вздумалось объявить, что он не потерпит моего присутствия на обедне. Я узнал об этом и просил аудиенции у папы, чтобы его предуведомить. Он отказался меня принять под предлогом недомогания. Я просил его передать мне свои на сей счет приказания через монсеньора Фебеи, но тот не выжал из папы ничего, кроме уклончивых ответов. Я предвидел, что, если в церкви выйдет ссора между кардиналом д'Эсте и мною и прольется хоть капля крови, папа во всем обвинит меня, и потому постарался, не роняя своей чести, получить приказание не являться на церемонию. Но так как я не добился толку, а я не желал лишить себя имени французского кардинала, добровольно отрешившись от неотъемлемых обязанностей француза, я решил предаться в руки судьбы.

Я явился в церковь Святого Иоанна Латеранского с большой свитой. Я присутствовал на богослужении, при входе и выходе я весьма учтиво раскланялся с кардиналами французской партии. Они ограничились тем, что не ответили на мой поклон, и я возвратился к себе, весьма довольный, что так дешево отделался. Подобная же история произошла в церкви Людовика Святого 48, где Священная Коллегия собралась в день престольного праздника. Узнав заранее, что Ла Бюссьер, нынешний камерарий при французских послах в Риме, а в ту пору конюший де Лионна, объявил во всеуслышание, что моего присутствия там не потерпят, я усердно старался вынудить папу предупредить возможные неприятности. Я даже лично говорил с ним, притом не жалея красноречия, — он не пожелал изъясниться. Правда, вначале, едва я открыл рот, он объявил мне, что не видит смысла в том, чтобы я присутствовал на церемониях, от которых могу учтиво уклониться, сославшись на запрещение Короля; но, когда я возразил ему, что, приняв подобный приказ за приказ Короля, я едва ли могу уклониться от повиновения другим приказам Его Величества, которыми он изо дня в день возбраняет признавать меня архиепископом Парижским, папа сразу переменил тон. Он объявил, что я должен вопросить самого себя, сказал, что никогда не запретит кардиналу участвовать в отправлении церемоний Священной Коллегии, и я ушел от него с тем, с чем явился. В церковь Людовика Святого я прибыл с такой свитой, что мог дать отпор своим врагам. Ла Бюссьер вырвал из рук кюре кропило, когда тот направился ко мне со святой водой, и ее поднес мне один из моих дворян. Кардинал Антонио не обратился ко мне с приветствием, с каким в этих случаях обращаются ко всем кардиналам. Я, однако, не преминул занять свое место и до самого конца оставался на церемонии, ведя себя в Риме так, как приличествует сану и положению французского кардинала.

Расходы, потребные для этой цели, явились одним из самых трудных препятствий на моем пути. Я не был уже главой могущественной партии, которую я всегда сравнивал с облаком, в очертаниях коего каждый видит то, что ему заблагорассудится. Во время парижских волнений большинство людей полагали во мне человека, которому всякий переворот сыграет на руку; корни мои были крепки, каждый рассчитывал воспользоваться от них обильными плодами, вот почему мне то и дело предлагали взаймы деньги, и такие значительные, что, не будь во мне отвращение к займам еще сильнее, нежели пристрастие к мотовству, долги мои исчислялись бы впоследствии не миллионами ливров, а еще более многочисленными миллионами золотом. В Риме я оказался в ином положении — я был изгнанником, в опале у своего Короля, я был в немилости у папы. На доходы моего архиепископства и на все мои бенефиции был наложен секвестр. Всем французским банкирам особым приказанием запрещено было ссужать меня деньгами; враги мои в своей злобе не остановились перед тем, чтобы взять слово с тех, кто был или мог быть подозреваем в возможности и готовности мне помочь, что они мне помогать не станут. Чтобы мне повредить, до сведения моих кредиторов довели даже, что Король никогда не позволит им получить ни гроша из моих доходов, оказавшихся в его руках. Деньги эти всячески старались осквернить: привратнице архиепископства, например, открыто вручена была из этих доходов известная сумма на содержание двух внебрачных детей аббата Фуке. Не упустили ни единого способа помешать моим арендаторам оказать мне помощь и использовали все, могущее побудить моих кредиторов докучать мне тяжбами, в ту пору для них бесполезными, издержки которых, однако, со временем должен был оплатить я.

Аббат Фуке преуспел в этом последнем деле в отношении одного лишь мясника, остальные мои кредиторы ему не поддались. Зато Мазарини успел в другом. Сборщики архиепископства помогали мне весьма скупо; кое-кто из моих друзей, ссылаясь на королевское повеление, отказал мне в ссудах. Г-н и г-жа де Лианкур послали епископу Шалонскому две тысячи экю, хотя отцу моему, которого они были ближайшими и задушевными друзьями, предлагали ранее двадцать тысяч; поступок свой они оправдывали обещанием, данным ими Королеве. Аббат Амело, вбивший себе в голову, что милостью Мазарини может сделаться епископом, ответил тем, кто пытался убедить его мне помочь, что я столь явно предпочел ему Комартена, когда они навестили меня в Нанте, что он не видит причин ссориться из-за меня с г-ном Кардиналом, когда тот оказывает ему знаки особенного уважения; герцог де Люин, с которым я коротко сошелся со времен осады Парижа, почел, что удовлетворит требованиям дружбы, ссудив меня шестью тысячами ливров. Словом, епископ Шалонский, Комартен, Баньоль и Ла Уссе, которые в ту пору благородно взяли на себя заботу о моем содержании, оказались в большом затруднении, и по справедливости можно сказать, что истинную готовность мне помочь изъявили лишь г-н де Манневиллет, передавший им для меня двадцать четыре тысячи ливров, г-н Пинон Дю Мартре, который предоставил им восемнадцать тысяч, г-жа д'Ассерак, давшая такую же сумму, г-н д'Аквиль, который, сам будучи небогат, уделил мне, однако, пять тысяч, г-жа де Ледигьер, одолжившая мне пятьдесят тысяч, и г-н де Бриссак, выславший мне тридцать шесть тысяч ливров. Остальное они взяли из собственных средств. Епископ Шалонский и г-н де Ла Уссе дали сорок тысяч, г-н де Комартен — пятьдесят пять; прочее добавил, и притом с готовностью, мой брат, герцог де Рец; он показал бы себя еще более щедрым, если бы жена его обладала таким же благородным и добрым сердцем, как он. Быть может, вы найдете достойным удивления, что человек, подвергнутый такой жестокой опале, получил все же такие значительные суммы. Я нахожу, однако, куда более удивительным, что после всех тех обещаний, какими связало себя со мной бессчетное множество людей, мне не предложили сумм гораздо больших.

Из благодарности я вставил в свое сочинение имена тех, кто оказал мне помощь. Из чувства чести я опускаю большую часть имен тех, кто меня предал; я с радостью обошел бы молчанием и тех, кого я здесь назвал, но данное вами приказание оставить Мемуары 49, которые могли бы послужить известным уроком вашим детям 50, побуждает меня сломать печать молчания в отношении обстоятельств, знание которых может им пригодиться. Происхождение открывает им путь к самым высоким ступеням в государстве, а тому, кто их достиг, на мой взгляд, всего важнее с детства узнать, что большая часть друзей сохраняет нам верность только до тех пор, пока нам улыбается счастье. По доброте душевной я не хотел верить этой мудрости, хотя не раз читал об этом в книгах. Трудно описать, сколькими ошибками расплатился я за свое неверие; оказавшись в опале, я десятки раз бывал лишен самого необходимого, потому что в дни благополучия мне не приходило в голову опасаться, что я буду лишен роскоши. Ради ваших детей коснусь я здесь также мелочи, каковою в противном случае не стал бы занимать ваше внимание. Вы и представить себе не можете, что означают в опале трудности домашние. Каждый, кто служит несчастному в беде, полагает, что оказывает ему честь. Выдерживают испытание лишь немногие, ибо такое убеждение или, лучше сказать, предубеждение проникает в душу тех, кем оно завладело, столь неприметно, что сами они его не чувствуют, а ведь оно сродни неблагодарности. Я часто размышлял над обоими этими пороками 51 и пришел к выводу, что они сходны между собой тем, что люди, которым они присущи, большей частью даже не подозревают о своей слабости. Те, кто подвержен второму из этих пороков, не замечает его, ибо по малодушию, его породившему, спешат уверить себя, будто они вовсе не так уж обязаны своим благодетелям. Те же, кому свойствен первый из них, не подозревают о нем, ибо из-за самодовольства, какое они испытывают оттого, что преданно служат потерпевшему неудачу, сами не замечают, как десять раз на дню сокрушаются по сему поводу.

Госпожа де Поммерё, сообщив мне однажды о размолвке между Комартеном и Ла Уссе, заметила, что у друзей человека, попавшего в беду, портится характер. Ей следовало добавить — и у его домочадцев. Простота обхождения, к которой знатный вельможа, если он человек благородный, склонен как никто другой, неприметно умаляет почтение, какое должны повседневно оказывать ему окружающие. Простота эта вначале порождает вольность в рассуждениях, а следом и вольность в жалобах. На самом деле жалобы вскормлены мыслью о том, что лучше было бы оказаться в другом месте, подальше от опального. Но жалобщик сам себе не признается в этой мысли, сознавая, что она не совместна с долгом чести, им на себя принятым, да и с преданностью господину, какую он зачастую сохраняет в глубине души, несмотря на все свое недовольство. Люди и впрямь не ведают, что кроется в тайниках их сердца, и досада на чужую злую судьбу, к которой они причастны, почти всегда изливается на другой предмет. В предпочтении, которое зачастую по необходимости и даже в силу неизбежности приходится отдавать одному перед другими, слугам всегда мерещится несправедливость. Если их господин делает для них все, пусть даже самое трудное — он лишь исполняет свой долг, но если он не сделал чего-то, пусть даже совершенно невозможного, — стало быть, он неблагодарен и жесток; но самое печальное, что лекарство, которым истинно благородное сердце пытается врачевать недуг, не вылечивает, а лишь усугубляет его, ибо его поощряет. Поясню свою мысль.

Всегда живя с людьми, мне служившими, в братской дружбе, я и подумать не мог, что они могут отплатить мне чем-нибудь другим, кроме преданности и послушания. Уже когда мы плыли на галере 52, я почувствовал неудобство чрезмерной короткости отношений; я, однако, полагал, что у меня есть средство помочь горю, и, едва мы прибыли во Флоренцию, прежде всего разделил между теми, кто сопутствовал мне в моем путешествии и теми, кто нагнал меня по дороге, деньги, ссуженные мне Великим герцогом Тосканским. Я дал каждому сто двадцать пистолей для экипировки и, прибыв в Рим, был весьма удивлен, когда увидел, что все они или, во всяком случае, большинство из них пребывают в дурном настроении и притом обнаруживают множество притязаний, какие не снились даже приближенным первых министров. Так они негодовали, что комнаты, отведенные им в моем дворце, не украшены роскошными коврами. Этот пример — лишь образчик сотен ему подобных; в общем, дело зашло так далеко, что их ропот и распри, неизбежное следствие ропота, принудили меня для собственного моего успокоения воспользоваться долгими часами досуга, выдавшимися у меня на водах Сан-Кашано, чтобы составить точный список всего того, что я дал моим дворянам со времени прибытия моего в Рим, — из него выходило, что, если бы я поселился в Лувре в покоях кардинала Мазарини, мне это обошлось бы куда дешевле. Один Буагерен, который и в самом деле опасно захворал в Сан-Кашано и которому я оставил своего врача и носилки, за год и три месяца, проведенные им подле меня, обошелся мне в пять тысяч восемьсот ливров, считая то, что я на него израсходовал и дал ему наличными. Служи он Мазарини, вряд ли он выжал бы из него столько денег. Состояние здоровья принудило Буагерена переменить климат и возвратиться во Францию — впоследствии мне казалось, что он запамятовал добро, которое я ему сделал. Из числа роптавших моих слуг я должен исключить Мальклера, который имеет честь быть вам известным и который получил от меня гораздо меньше денег, чем другие, ибо его случайно не оказалось при мне во время их раздачи. Как вы увидите далее, он постоянно находился в разъездах, и, из уважения к истине, я должен сказать, что ни разу ни при каких обстоятельствах не видел с его стороны ни малейшего знака раздражительности или корысти. Самым бескорыстным человеком на свете был и мой камерарий, аббат де Ламе, за все время моей опалы не захотевший принять от меня ни гроша; зато к раздражительности, в силу характера своего, от природы упрямого, он склонялся легко, тем более что его подстрекал Жоли, который, при своем добром сердце и честных намерениях, отличался вздорными причудами, совершенно не совместными с невозмутимостью, какой должно обладать тому, кто ведет хозяйство или, лучше сказать, держит в руках бразды правления большого дома. Мне стоило огромного труда поддерживать согласие между ними обоими и аббатом Шарье, питавшими друг к другу довольно понятную ревность. Последний решительно поддерживал аббата Бувье, моего агента и банкира в Риме, на чье имя были адресованы все мои векселя. Жоли принял сторону аббата Руссо, который, будучи братом моего управляющего, полагал, что в Риме управлять моим домом надлежит ему, хотя, по правде говоря, он был к этому совершенно неспособен.

Еще раз прошу вас простить мне, что я занимаю вас такими пустяками; вспомните, однако, что по возвращении моем во Францию я сделал все, что в моих силах, для всех моих приближенных без исключения, и вы не усомнитесь в том, что я с радостью прощал мелкие недостатки людям, о которых упомянул. Как я уже сказал, я касаюсь этой темы потому только, что ваши дети, быть может, нигде не найдут столь пространного о ней рассуждения — я, во всяком случае, не встретил его ни в одной книге. Вы спросите меня, быть может: какую они извлекут из этого пользу? А вот какую. Пусть они вспоминают раз в неделю, что, осмотрительности ради, не следует безоглядно предаваться своей доброте — знатный вельможа в глубине души не может не быть наделен ею в избытке, но, из соображений разумной политики, он должен тщательно скрывать ее в тайниках души, дабы сохранить свое достоинство, особенно во время опалы. Трудно вообразить, сколько горя и мук принесло мне врожденное мое добросердечие, столь плохо уживающееся с этим правилом. Полагаю, из приведенных примеров вам понятно, как трудно мне было играть взятую на себя роль.

Вы поймете это тем скорее, когда, с вашего позволения, я расскажу вам о политике, какой мне в то же время пришлось держаться в отношении Франции.

Едва я бежал из Нантской крепости, Королевский совет, по распоряжению кардинала Мазарини, своим указом воспретил главным моим викариям оглашать пастырские послания от моего имени, не поставив об этом прежде в известность Совет Его Величества. Указ этот посягал на неотъемлемую свободу церковной власти, но можно было счесть, что те, кто его издал, хотя бы для виду старались соблюсти правила и порядки, признавая все же мою юрисдикцию. Вскоре они, однако, попрали все законы, объявив новым указом, изданным в Пероне 53, мое архиепископское кресло свободным — случилось это за месяц или за два до того, как Святой Престол объявил его занятым, пожаловав мне паллиум Парижского архиепископства при полном собрании консистории. В то же время ко двору вытребовали двух главных моих викариев, каноников собора Богоматери, господ Шевалье и Лавока, и под предлогом их отсутствия приказали капитулу взять на себя управление епархией 54. Столь вопиющее нарушение Соборных постановлений оскорбило римскую Церковь не менее, нежели французскую. Чувства обеих оказались во всех отношениях согласными. Я со вниманием наблюдал их, усердно их притом подогревая, и, выждав некоторое время (памятуя флегматический нрав страны, где я находился, я почел необходимым, чтобы меня не укорили в излишней торопливости), сочинил послание капитулу 55 собора Парижской Богоматери, которое привожу на этих страницах, чтобы вы могли сразу охватить взглядом все, что произошло в этих делах с того времени, как я обрел свободу.

«Господа!

Одной из самых великих радостей, испытанных мной после того, как Господь возвратил мне свободу, было драгоценное для меня изъявление преданности и уважения, кои вы засвидетельствовали мне и частным образом, без промедления ответив на мое письмо, и публично, отслужив благодарственный молебен по случаю моего освобождения; но зато поверьте, среди невзгод и опасностей, выпавших с тех пор на мою долю, не было для меня удара более чувствительного, нежели узнать печальные новости о том, каким испытаниям подвергли вашу корпорацию, дабы принудить вас предать мои интересы, тождественные интересам самой Церкви, и, приняв навязанные чужой волей и неугодные вам решения, отвернуться от того, чьи права и власть вы отстаивали с такой твердостью и упорством.

Счастливая развязка, какой Богу угодно было увенчать конец моих странствий и трудов, приведя меня в столицу владений Иисуса Христа, древнейшее и священнейшее убежище Его пастырей, гонимых великими мира сего, не изгладила в моей душе мысли о злодействе, что творят в Париже, дабы вас поработить; милостивый прием, каким удостоил меня, прежде чем Господь отозвал его в лучший мир, глава всех епископов и отец всех сынов истинной веры, гласные и лестные знаки доброты и приязни, какими он пожелал почтить мое изгнанничество и мою невиновность, с такой добротой и великодушием обещав мне и впредь святое свое покровительство, честь, какую он оказал мне, не могли совершенно смягчить горечь, причиняемую мне вот уже полгода плачевным состоянием, в какое ввергнута ваша корпорация.

Если чрезвычайные знаки вашей верной ко мне дружбы навлекли на вас ненависть, а гонения, каким вас подвергли, вызваны лишь тем, что вы противились гонениям, на какие обрекли меня, то и я поражен в самое сердце ранами, нанесенными вашему братству, а отзывчивость души, какая побуждает меня до конца моих дней сохранить особенные чувства признательности и благодарности вам за ваши услуги, тем более побуждает меня испытывать ныне небывалое сострадание и печаль из-за ваших скорбей и мук.

С душевной болью узнал я, господа, что те, кто со времени освобождения моего вменяли мне в преступление вашу ко мне приверженность, теперь в клеветнической бумаге, преданной гласности, обвинили меня в том, что я будто бы совершил в столице неприличные и оскорбительные для Его Величества деяния, обвинили потому лишь, что в торжественном славословии вы изъявили Богу свою радость по случаю моего избавления от узилища, избавления, о коем вы столь долго Его молили. Я узнал, что благочестивое ваше деяние, которому возрадовались все те, кого сокрушало насилие, учиненное над правами Церкви взятием под стражу кардинала и архиепископа, столь озлобило врагов моих, что они воспользовались сим обстоятельством, дабы заклеймить вас именем мятежников и возмутителей общественного спокойствия; воспользовавшись сим предлогом, они вызвали ко двору двух главных моих викариев и других членов вашей корпорации 56 якобы для отчета в их действиях, но на деле, чтобы предать их поруганию, оскорбить насмешками и презрением, сломить их, если удастся, угрозами.

Но более всего удручило меня известие о том, что первые гонения, каким подвергли главных моих викариев и других ваших собратьев, было лишь началом гонений более жестоких, постигших всю вашу корпорацию. Их удалили для того лишь, чтобы ослабить ее и, воспользовавшись их изгнанием, огласить указ от 22 августа минувшего года, которым миряне, узурпируя права Церкви, объявили кресло мое вакантным и, ссылаясь на эту вымышленную вакансию, приказывают вам назначить в недельный срок двух главных викариев для управления моей епархией вместо тех, кого поставил я сам, и угрожают, в случае если вы ответите отказом, найти другой способ для достижения этой цели.

Я уверен: в том, что вам осмелились хотя бы предложить подобную сделку, оскорбительную для достоинства епископа, все вы увидели открытое поругание парижской Церкви, ибо этим повелением ей дают понять, что ее почитают способной согласиться на столь постыдное порабощение супруги Христовой, на столь свирепую узурпацию духовной власти властью мирской, всегда достойной почтения, если она не преступает законных своих границ, способной согласиться на столь вопиющее уничижение вашего епископа.

До меня дошло также, что, понимая, сколь трудно получить от вас добровольное на то согласие, враги мои не только воспользовались отсутствием ваших собратьев, но и прибегли к иным средствам, чтобы обольстить одних, напугать других и заставить дрогнуть даже самых бескорыстных, устрашая вас потерей ваших прав и привилегий. И в довершение всего, из присланного мне уведомления я узнал, что два пристава Королевского совета явились в ваше собрание и объявили, что по особому повелению уведомляют вас о названном указе, дабы вы не могли отговориться незнанием его, и вам оставалось бы только повиноваться; понимая к тому же, что первые впечатления страха и растерянности всегда самые сильные, и не желая дать вам времени опомниться, они потребовали от вас немедля обсудить указ и объявили, что уйдут не прежде, чем вы это исполните.

И, однако, мы можем возблагодарить Бога за то, что сей небывалый образ действий всем открыл глаза на чудовищное оскорбление, какое враги мои пожелали нанести Церкви в моем лице. Несмотря на насилие, учиненное ими с целью помешать вам действовать согласно истинному велению ваших сердец, несмотря на страх, какой им удалось вселить в умы, они не сумели вырвать у вас согласие на святотатственное низложение епископа мирским судом; ваш отказ повиноваться упорным настояниям моих врагов совершенно уличит их в глазах потомства, ибо оскорбление, нанесенное ими Церкви, было столь непереносимо, что даже те, кого они подавили и лишили свободы, лишь с ужасом отшатнулись от них.

Таким образом, вместо того чтобы объявить кресло мое вакантным, как требовал упомянутый указ, вы признали главных моих викариев истинными и законными обладателями духовной юрисдикции в моей епархии, отметив, что только постороннее насильственное вмешательство препятствует им отправлять свои обязанности. Вы решили сделать представления Королю, прося Его Величество об их и о моем возвращении, и тем самым подтвердили, сколь чувствительны для вас удары, нанесенные моим правам. Вот в чем состоит подлинная ваша воля. За все прочее винить должно неправедных нарушителей нерушимых прав Церкви.

Мне ведомо, господа, что многие из вас не дрогнули и сохранили мужество во время бури и частью сберегли достоинство всей вашей корпорации стойким сопротивлением посягательствам моих врагов.

Но мне ведомо также, что те, кто не оказал подобной стойкости и не посмел открыто воспротивиться оскорблению, какое желали нанести их архиепископу, дрогнули потому лишь, что им помешали следовать закону Церкви, понуждая уступить силе, для которой якобы законы не писаны. Они действовали не как свободные люди, но как люди, доведенные до последней крайности. Они изведали в этом случае на собственном опыте борьбу плоти против духа, о которой пишет апостол Павел: “Ибо не понимаю, что делаю: потому что не то делаю, что хочу, а что ненавижу, то делаю” 57.

Всем известно, что, когда вас принудили взять на себя духовное управление моей епархией, главные мои викарии находились в отлучке всего несколько дней, и можно было полагать, что они скоро вернутся. Слыхано ли, чтобы епархия почиталась покинутой и беспризорной и капитулу вменялось в обязанность узурпировать власть своего епископа четыре дня спустя после того, как главные викарии вызваны ко двору?

Разве самые строки декреталий 58, присланные мне в качестве единственного оправдания сего решения, не опровергают явственно то, что они должны были бы утвердить? “Если епископ, — читаем мы в этом декрете папы Бонифация VIII, — захвачен язычниками или схизматиками 59, не архиепископу, а капитулу должно управлять духовными и мирскими делами епархии, как если бы кресло было вакантно по смерти епископа, до тех пор пока он не вырвется из рук язычников или схизматиков и не окажется на свободе или пока папа, коему надлежит заботиться о нуждах церкви и коего капитул должен как можно скорее вопросить об этом деле, не распорядится по-иному”.

Вот каков этот декрет или, лучше сказать, вот каково официальное осуждение описанных выше попыток посягнуть на власть, данную мне Богом. Если уж пожелали воспользоваться этим декретом, чтобы лишить меня права исправлять мои обязанности, это следовало бы сделать, когда я находился в тюрьме, ибо в декрете речь идет о том, как должно поступить, когда епископ заключен в тюрьму; однако никому это и в голову не приходило, и главные мои викарии все то время, что меня содержали в узилище, до выхода моего на свободу, мирно управляли моей епархией от моего имени и моей властью. Да и впрямь, как могли враги мои воспользоваться этим декретом, не став в отношении меня в неприличное положение язычников или схизматиков, которые, не ведая ни страха Божьего, ни почтения к Церкви, не совестятся преследовать служителей Божьих и прелатов Церкви, подвергая их унижению и бедствиям тюрьмы?

Но если этим декретом не могли воспользоваться, пока я пребывал в заточении, ибо пленили меня не язычники и не схизматики, то как же можно было воспользоваться им, когда Богу угодно было разбить мои оковы, ведь папа в своем декрете особливо повелевает, чтобы правление капитула продолжалось, лишь покуда епископ не вышел на свободу? Таким образом, даже если бы прежде, когда я был узником, вы вступили в управление моей епархией (хотя вы никогда не хотели этого делать), вы должны были бы непременно, во исполнение сего особливого требования папы, сложить с себя эти обязанности, едва только Бог возвратил мне свободу.

Те, кто утверждает, будто отсутствие архиепископа, который находится на свободе, и помехи, чинимые светской властью его главным викариям, дают капитулу такое же право взять в свои руки управление епархией, как если бы пастырь был пленен схизматиками или неверными, смешивают понятия совершенно различные: епископ пленный и епископ свободный, епископ, который не в силах действовать сам или через других лиц, и епископ, который может и должен действовать; капитул, духовенство, народ, не могущие получить от своего епископа ни приказа, ни письма, и капитул со всей епархией, которые могут их получить и должны почтительно их принять, как того требует церковный устав, если вся Церковь признает этого епископа.

Когда епископ пленен неверными, сила, пресекшая отправление им пастырских обязанностей, поставившая его в совершенную невозможность управлять своей епархией, это сила чуждая — Церковь не имеет над ней никакого влияния; но в моем случае, когда епископ, благодарение Богу, находится, как нахожусь я, на свободе, он может сделать распоряжения и назначить лиц, управляющих в его отсутствие; помехи, какие пытаются чинить ему злоба и вражда, должно рассматривать лишь как посягательство на епископскую власть, перед которым духовные лица не могут склониться, не предав чести и интересов Церкви. Когда особа епископа пленена неверными, Церковь должна сделать все, чтобы его освободить, даже продать священные сосуды, если она не может иным способом собрать необходимый выкуп, — точно так же, когда враги пытаются пленить не особу епископа, ибо ее они настигнуть не могут, но его власть, Церковь его должна пустить в ход все доступные ей средства не против него, но в его пользу, не для того, чтобы отнять у него власть, но чтобы защитить ее против тех, кто желает повергнуть ее в прах.

Вам известно, господа, что во времена гонений и смуты духовенство теснее, чем когда-либо прежде, должно сомкнуться со своим епископом, и как руки естественно прикрывают голову, когда ей угрожает опасность, так первые из духовных лиц епархии, являющие собой руки прелата, коими он руководствует людей и их направляет, с особенным пылом и усердием должны поддерживать власть предводителя своего и пастыря тогда, когда он подвергся особенно жестокому преследованию, когда светская власть желает присвоить себе право отрешить от их пастырских обязанностей главных викариев и по прихоти своей передать в другие руки управление его епархией.

Если можно объявить, что епископ оставил кафедру свою пустой и безначальной, и другие лица вопреки воле его могут ее занять потому только, что епископ гоним и ему хотят помешать управлять своей паствой самому или через своих помощников, сколь многие славные прелаты, которых всевозможные гонения за веру во имя интересов, якобы государственных, или в силу борьбы их за независимость Церкви вынудили бежать или скрываться, оставались бы все это время безвластными, как отступники, бросившие престол свой на произвол судьбы, а священники их имели бы право присвоить себе власть и ценой гнусного раскола править их именем; между тем прелаты эти продолжали управлять своими епархиями посредством писем и приказов, посылаемых ими духовенству и народу.

Приведу хотя бы один пример из древности — пример Святого Киприана, великого епископа Карфагенского, который, видя затевающиеся против него гонения и узнав, что язычники в амфитеатре требуют, чтобы его бросили на растерзание львам, почел необходимым скрыться, дабы не подогревать своим присутствием ярость неверных против своего народа; это дало повод некоторым пастырям его Церкви, не любившим епископа, воспользовавшись его отсутствием, присвоить себе власть, данную ему Богом над христианами Карфагена. Но Святой Киприан сумел показать, что кресло его не пустует, хотя он отлучился, скрывается, и гонения препятствуют ему открыто отправлять пастырские обязанности. Никогда не управлял он своей Церковью с большей твердостью и силой. Он поставил викариев, дабы они распоряжались его именем и властью, он предал анафеме священников, желавших отнять у него его права, а также всех тех, кто последует их примеру. Посланиями своими он вершил все то, что вершил бы своим присутствием. В обращении своем к римскому духовенству он показывает явственно, что никогда не был связан со своей Церковью столь нерасторжимо, как тогда, когда угроза лишить его жизни и достояния вынудила его ее покинуть 60. Из своего убежища он посылал распоряжения, как должно держаться тем, кто подвергся гонениям. Он назначал чтецов, дьяконов и священников, которых посылал своему клиру. Он утешал одних, увещевал других и в особенности пекся о том, чтобы враги, воспользовавшись отсутствием его, не внесли раскол в его Церковь и не отторгли от нее часть паствы, ему вверенной.

Если святой епископ Карфагенский отнюдь не утратил права управлять своей Церковью, когда скрывался и стал как бы невидим даже для самой своей Церкви, то архиепископ Парижский тем паче сохраняет право управлять своей Церковью, ибо он не скрывается и не стал невидим, он осиян лучезарнейшим светом — он нашел пристанище подле главы всех епископов, единого отца всех католических королей, он признан Его Святейшеством законным пастырем своего архиепископства и отправляет публично в первой из всех Церквей священные обязанности кардинала.

Не стоит и говорить, что причиной изгнания Святого Киприана была война, которую язычники вели против истинной веры, и что примеру Святого Киприана нельзя уподобить судьбу архиепископа, которого преследуют якобы во имя государственных интересов, ибо, по какой бы причине ни преследовали прелата, пока он облечен епископским саном и Церковь его не осудила, никакое изгнание и отрешение, коим обрекли его светские власти, не могут помешать ему оставаться епископом и владеть епархией, не могут помешать ему иметь право и власть отправлять обязанности, возложенные на него не королями, но Иисусом Христом, и, стало быть, они не могут помешать его клиру с чистой совестью повиноваться ему в духовном управлении его епархией.

И потому тщетно пытаются прикрыть беспримерное, неслыханное насилие вздорным предлогом — измышлением нелепых, ни с чем не сообразных обвинений в государственном преступлении, о коих, дабы лишить меня пастырских полномочий, осуществляемых мной, пока я находился в тюрьме, через главных моих викариев, открыто заговорили лишь с того дня, когда Богу угодно было возвратить мне свободу.

Если я был епископом, находясь в тюрьме, разве я не продолжаю им быть, выйдя на свободу? Если я был им в Нанте, разве я перестал быть им в Риме? Разве я первый прелат, впавший в немилость при дворе и вынужденный покинуть родину? И если все те, кому выпала такая судьба, согласно нерушимым церковным установлениям продолжали управлять своей епархией через главных своих викариев, что же это за новое злодейство мирской власти, попирающей церковные законы? Что это за новый гнет, новое иго, которое желают навязать Церкви Христовой, подчиняя божественное отправление епископской власти прихотям и зависти фаворитов?

Покойный кардинал де Ришельё, в бытность свою еще только епископом Люсонским, после смерти маршала д'Анкра сослан был в Авиньон 61, и, однако, хоть он и оказался за пределами королевства, никому не пришло в голову предложить капитулу взять на себя управление его епархией, словно кресло его опустело; главные викарии продолжали управлять ею именем его и его властью.

Да и разве не знаем мы, что покойный архиепископ Бордоский, хотя и принужденный покинуть Францию 62 и удалиться в то же графство Авиньонское, по-прежнему руководствовал свое архиепископство не только через главных своих викариев, но и сам, посылая из изгнания приказы и распоряжения, многие из которых, напечатанные и обнародованные, я видел собственными глазами.

Неужели, находясь в Риме, который можно назвать отчизною всех епископов, пастырь теряет права, сохраняемые им в Авиньоне? И отчего в царствование христианнейшего и благочестивейшего из монархов Церковь должна утратить одно из самых священных и нерушимых своих прав, которым она пользовалась в царствование покойного короля, отца его?

Горчайшая скорбь охватила меня, когда мне стало известно, что нашлись два прелата 63, столь безразличные к чести своего сана и столь послушные страстям моих врагов, что они решились совершить в моей Церкви обряд рукоположения или, лучше сказать, святотатствием осквернить этот обряд, ибо во всем своде церковных установлений нет установления более незыблемого, нежели то, которое гласит: одному лишь епископу принадлежит право рукоположить тех, кто находится в его подчинении, и, если кто-нибудь другой совершит сей обряд без его на то благословения, рукополагателю во исполнение решений всех прежних Соборов, подтвержденных Тридентским Собором 64, грозит быть лишенным своей епархии, как посягнувшему на священное единство Церкви.

Таким образом, даже тогда, когда кресло епископа вакантно по причине его смерти, Соборы возбраняют капитулам совершать обряд рукоположения, кроме как в случаях исключительных, например, если вакансия остается свободной более года; но если установления Тридентского Собора лишь подтверждают то, что было постановлено французскими Соборами, возбраняющими епископам рукоположить священников и освящать алтари в церкви, у которой смерть восхитила ее пастыря, — разве не очевидно, что действие, которое было бы незаконным даже в случае моей смерти, тем более незаконно, когда против меня, живого и находящегося на свободе, совершено насилие, а поспешность, с какою его совершили, делает его тем более непростительным и достойным самых суровых кар, предусмотренных церковным уложением?

Парижской Церкви, господа, пришла пора сбросить иго, под которым она изнывает, и вернуться под сень законов, из-под которой она исторгнута посторонней насильственной властью.

Я уверен, что даже те, кто оказал менее стойкости и не пытался идти против бурного сего течения, возблагодарят Бога, когда умолкнут вздорные рассуждения, ставшие предлогом вопиющего междуначалия в моей епархии.

Сейчас уже никто не может отговориться тем, будто место моего пребывания неизвестно; уже нельзя считать, что я нахожусь взаперти в конклаве. И сам я не могу более найти предлогов и отговорок, чтобы оправдать мое долготерпение, столь противное правилам, издревле принятым Церковью; оно заставило бы меня сгореть со стыда, если бы Господь, читающий в сердцах, не зрел в моем сердце, что причина моего молчания — одно лишь глубочайшее почтение, какое я храню и буду хранить вечно ко всему, что освящено именем Короля, и еще надежда, что великие и священные добродетели, коими блистает душа Его Величества, откроют ему глаза на то, сколь велико оскорбление, нанесенное Церкви его именем.

Я верю, господа, что Святой Дух, который избранием великого и достойного преемника Святого Петра выказал особенное свое покровительство вселенской Церкви, вдохнул уже в сердце великого нашего монарха чувства, благоприятные для возрождения Церкви парижской. Я не сомневаюсь в том, что пламенное усердие, какое я всегда являл в служении ему, стерло в монаршем сердце ложные впечатления, не могущие очернить невинность, и уверен, что, когда Церковь так щедро расточает сокровища своей благодати, праведный преемник Людовика Святого не допустит, чтобы они текли путями незаконными и противными естеству. Я имею все основания надеяться, что мои главные викарии уже в Париже, что великодушие Короля призвало их туда, дабы они могли отправлять свои обязанности от моего имени, и Его Величество оказал наконец справедливость, о какой вы непрестанно молите его, совершая каждую требу, ибо, прежде даже чем приступить к ней, вы объявляете всечасно, что взяли на себя полномочия моих викариев лишь в силу отсутствия их самих. Итак, господа, я посылаю на их имя буллу 65 Его Святейшества папы, дабы обнародовать ее согласно установленным формам; в случае же, если их все еще нет в Париже, чего мне, однако, не хотелось бы думать, я адресую ее протоиереям храмов Ла Мадлен и Сен-Северен 66, дабы они поступили с нею согласно моим приказаниям и обычным правилам, принятым в епархии. Этим же моим посланием я вверяю им управление моей епархией на время отсутствия главных викариев и уверен, что решения эти весьма вас обрадуют, ибо они возродят в вас надежды на то, о чем вы так мечтали, и избавят вас от смятения, в кое вас вверг страх перед безначалием и запустением, могущими воцариться в моем архиепископстве. Я выслал бы вам свои распоряжения тотчас же по окончании конклава, но предпочел, чтобы вы получили их в то самое время, когда я получил всю полноту архиепископской власти из рук Его Святейшества, возложившего на меня паллиум — ее знак и причащение к ней. Молю Бога сподобить меня благодати, потребной для того, чтобы я мог как должно послужить этой властью славе Его, и прошу вас в молитвах ваших призвать на меня благословение Небесное. Уповаю в этом, господа, на ваше милосердие и остаюсь преданный ваш слуга и собрат

кардинал де Рец, архиепископ Парижский.

В Риме, сего 22 мая 1655 года».

Письмо это возымело желанное действие. Капитул, совершенно мне преданный, охотно сложил с себя управление епархией. Двор всячески старался этому помешать, но в целой корпорации нашел всего трех или четырех приверженцев, отнюдь не бывших ее украшением.

Господин д'Обиньи из рода Стюартов отличился в этом случае своей стойкостью в той же мере, в какой престарелый Вентадур обнаружил слабодушие. Словом, мои главные викарии вновь мужественно взяли в свои руки бразды правления в епископстве, и кардинал Мазарини принужден был послать им именной указ, чтобы во второй раз отозвать их из Парижа и принудить явиться ко двору. Я расскажу вам, к чему привело это насилие, но сначала упомяну об обстоятельстве, примечательном тем, что оно, по-моему, и составляет самое горькое из последствий, неразлучных с опалой.

Письмо, полученное мной из Парижа некоторое время спустя после начала конклава, принудило меня незамедлительно послать туда Мальклера. В письме этом, написанном Комартеном, говорилось, что Нуармутье ведет переговоры с двором через г-жу де Шеврёз и Лега; герцогиня уверила Кардинала, что Нуармутье будет защищать меня только для виду и не сделает ни шагу против Кардинала, а Мазарини объявил герцогине, что Лег никогда не вступит в должность капитана гвардии Месьё, пожалованную ему после ареста принцев, пока Король не уверится в совершенной преданности ему Мезьера и Шарлевиля; Нуармутье послал Лонгерю, наместника Короля в Шарлевиле, заверить двор не только от своего имени, но и от имени виконта де Ламе в том, что оба они будут во всяком случае оставаться в бездействии, пока стороны не договорятся о самом главном; новости эти сообщила г-жа де Ледигьер, которая, судя по всему, узнала их от маршала де Вильруа, и должно им верить. Дело это, как видите, заслуживало размышления, и вывод, к какому я пришел, а также необходимость позаботиться о средствах к существованию побудили меня, как я уже сказал, послать во Францию Мальклера с приказанием объяснить моим друзьям, что большие мои расходы, которые они находят излишними, вызваны надобностью, ими не понятой, и постараться убедить Нуармутье и Ламе не примиряться с двором до избрания папы. Я имел уже много причин надеяться, что папой станет Киджи, и так верил в его готовность печься об интересах Церкви и в его благодарность ко мне, что почти не брал в расчет эти крепости 67, видя в них только средство показать Мазарини, что я согласен, чтобы комендант их примирился с двором, ибо все надежды на восстановление моих прав возлагаю на одного только Его Святейшество. Прибыв в Париж, Мальклер убедился, что сообщение, полученное мной, было более нежели верным; Комартен постарался даже отговорить его от поездки в Шарлевиль, ибо находил, что Мальклер только потеряет время даром и, засвидетельствовав свое почтение Нуармутье, уедет ни с чем. Епископ Шалонский, которого Мальклер повстречал в дороге, пытался удержать его теми же соображениями, но Мальклер во что бы то ни стало хотел исполнить мой приказ. Проезжая через Монмирай, он был узнан людьми г-жи де Нуармутье и принужден с нею увидеться. У него достало хитрости уверить ее, будто лавина доводов, какие она на него извергла, доказывая, что Мальклеру незачем видеться с ее мужем, его убедила. Невинной этой уловкой он исправил свою оплошность, которая, принимая во внимание нрав упомянутой дамы, легко могла привести его в Бастилию. Он увиделся с Нуармутье и с Ламе, не доезжая одного лье до Мезьера, у дворянина по имени д'Одре. Первый твердил лишь о том, как он обязан герцогине де Шеврёз, какая необыкновенная дружба царит между ним и Легом и сколько у него причин быть в обиде на меня — вечная песня всех неблагодарных. Второй заверил Мальклера в самых добрых ко мне чувствах, но в то же время объяснил, как трудно отделить ему свои интересы от интересов Нуармутье или, лучше сказать, как трудно ему вести отдельную от того политику, принимая во внимание расположение двух крепостей, поскольку и впрямь одна немного значит без другой. Словом, Мальклер, который просил уже от моего имени лишь об одном — отложить примирение с двором до выборов нового папы, услышал в ответ от Нуармутье только насмешки насчет того, что он, Мальклер, поверил-де ложным слухам, какие я распускаю, пытаясь убедить всех, будто Киджи будет избран конклавом. Мальклер возвратился в Париж, где от епископа Шалонского узнал об избрании папы Александра.

Вам нетрудно представить, какие надежды это известие породило в моих друзьях, извещенных мной о происшедшем через Мальклера. Вам нетрудно также вообразить, как горько сокрушался Нуармутье о своей поспешности. Он заключил соглашение с Кардиналом вскоре после своего разговора с Мальклером и явился в Париж пожинать его плоды. Но, едва он узнал, что Киджи и в самом деле избран папой, он пожелал увидеть Мальклера. Он проведал, что тот еще в Париже, хотя друзья мои, не доверявшие герцогу по причине его болтливости и переметчивости, убеждали Нуармутье, что тот уже уехал; герцог, однако, ухитрился догнать Мальклера в Сент-Антуанском предместье и добиться с ним свидания. Он лез из кожи вон, стараясь объяснить или, лучше сказать, прикрасить причины, побудившие его поторопить договор с Мазарини; он не скрыл, в какое отчаяние повергает его то, что он не согласился на мою просьбу ненадолго отсрочить этот союз. И речи его, и лицо выражали угрызения совести. Я уже не был более бесчестным тираном, готовым принести всех друзей в жертву своему тщеславию и прихотям. Речь шла уже только о нежных чувствах, какие он ко мне питает, о том, что они с герцогиней де Шеврёз и Легом будут изыскивать способ воистину примирить меня с двором, и о том, что он надеется достигнуть этого без труда. В заключение он горячо уговаривал Мальклера взять десять тысяч экю, с помощью которых, принимая во внимание мою отчаянную нужду в деньгах, Нуармутье надеялся загладить в моих глазах и в общем мнении жестокую вину передо мной. Мальклер отказался принять десять тысяч экю, хотя друзья мои уговаривали его взять деньги. Они написали об этом мне, настаивая на своем, но меня не убедили; я и по сей день доволен этим своим поступком. Нет на свете ничего прекраснее, нежели оказывать благодеяние тем, кто тебя предал, но нет, на мой взгляд, ничего более постыдного, нежели принимать благодеяния от предателей. Хотя друзья мои находили, что не должно было отвергать деньги Нуармутье, поскольку он предложил их сам, они почитали неприличным обращаться с просьбою о них к другим лицам, поскольку по соображениям политическим находили нужным открыто ликовать по случаю избрания Киджи. Они из собственных средств собрали сумму, могущую покрыть самые неотложные и необходимые издержки, и Мальклер возвратился в Рим, где, заверяю вас, не услышал от меня ни слова упрека за то, что отверг деньги Нуармутье.

Поведение Нуармутье — характеристический образчик поведения, какому неизменно следуют те, кто предает своих друзей, впавших в немилость. Прежде всего они стараются под рукой пустить в обществе слух о том, что они якобы недовольны теми, кому собираются изменить. Затем они силятся по возможности преуменьшить то, чем они им обязаны. Для этой цели всего полезнее прикидываться благодарным другим — тем, чья дружба не может им повредить. Таким способом они отвлекают мимолетное внимание, с каким большинство людей относится к неблагодарности, когда она не задевает их самих, и подменяют истинную признательность мнимой. Правда, всегда находятся люди более проницательные, которые не даются в обман; так, например, я помню, что Монтрезор, которому я при аресте принцев помог получить аббатство, приносящее двенадцать тысяч ливров дохода, сказал однажды в доме у графа де Бетюна, что он обязан этим г-ну де Жуайёзу 68; принц де Гемене возразил ему: «А я и не знал, что г-н де Жуайёз раздавал в том году бенефиции». Нуармутье, чтобы оправдать свою неблагодарность, поступил так, как Монтрезор поступил из одной лишь приверженности своей к г-ну де Гизу. По этой причине я простил неблагодарность Монтрезора, неблагодарность же Нуармутье меня и впрямь глубоко задела. Единственное средство уберечься от такого рода разочарований, которые во времена опалы горше самой опалы, — творить добро ради самого добра. Это средство самое надежное: дурной человек неспособен к нему прибегнуть, ибо совет следовать ему преподает нам лишь чистейшая добродетель. А человеку благородному оно дается легко, ибо в побуждениях, толкающих его творить добрые дела, требования совести естественно соединяются с соображениями дружбы. Однако возвращаюсь к тому, что произошло в эту пору в моей епархии.

Как только двору стало известно, что капитул сложил с себя управление ею, он вызвал двух моих викариев, а также кюре церкви Сен-Жан, каноника парижской Церкви г-на Луазеля и каноника г-на Бие, открытых моих сторонников 69.

Комментарии

В рукописи от третьей части остались только четыре небольших фрагмента; в современных научных изданиях текст публикуется по копиям и первым изданиям (1717, 1719).

1 ... неподалеку от Вольтерры, на месте... битвы, в которой был убит Катилина. — Битва произошла не около Вольтерры, а севернее, недалеко от Пистойи.

2 ... бальи де Гонди... — Джованни Батиста Гонди, флорентийский родственник Реца, у которого он останавливался во время своей юношеской поездки в Италию (1638).

3 ... усадил меня в кресло, стоящее выше его собственного... — Согласно этикету, кардиналы по положению были выше принцев.

4 ... остаюсь должником герцога... он менее всех... имеет нужду в деньгах. — Деньги одолжил Рецу Фердинандо II, а подождать с их возвращением попросил его сын, Козимо III (1639 — 1723), наследовавший отцу в 1670 г.

5 ... французская партия в Риме... — Члены коллегии кардиналов (Священной Коллегии), отстаивавшие в Риме интересы Франции: Орсини, Бики, Гримальди, Барберини; во главе партии стоял духовный попечитель Франции кардинал д'Эсте (до него эти обязанности выполнял Антонио Барберини).

6 ... прибыл... к собору Святого Петра... - Рец прибыл в Рим 30 ноября 1654 г.

7 ... кошелек с четырьмя тысячами золотых экю... — Геффье доносил во Францию графу де Бриенну (7 декабря 1654 г.), что папа пожаловал Рецу также пенсион в 12 тысяч экю, полагающийся кардиналам, не имеющим достаточных средств.

8 ... папа дал мне аудиенцию... — 2 декабря 1654 г. Ободренный благосклонным приемом Иннокентия X, Рец 14 декабря написал письмо Людовику XIV и послание на 24 страницах («Письмо его высокопреосвященства кардинала де Реца, архиепископа Парижского, архиепископам и епископам Французской церкви»), где он защищался от официально выдвинутых против него 21 сентября в Парламенте обвинений в государственных преступлениях и сам обвинял врагов в злоумышлении на его жизнь, в оскорблении его высокого сана. Брошюра, напечатанная, вероятно, в Испании и во множестве экземпляров разошедшаяся в Париже, была, по приказанию Короля, сожжена рукой палача.

9 Папа умер... — Папа Иннокентий X умер 7 января 1655 г.

10 ...приготовиться к конклаву... — Т. е. решить, к какой партии присоединиться на выборах нового папы, какую тактику избрать. Конклав кардиналов заседал с 18 января по 7 апреля 1655 г. и избрал папой кардинала Фабио Киджи, принявшего имя Александра VII.

11 Менаж — Жиль Менаж, поэт и ученый, отказался от судейской карьеры ради литературы, принял сан, чтобы жить на доход с церковных бенефиций. Ему покровительствовал Мазарини, он дружил с Бенсерадом, Гезом де Бальзаком, Скюдери, Пеллисоном, был членом флорентийской академии делла Круска. С 1643 по 1652 г. Менаж входил в окружение Реца, но постоянно с ним ссорился (как, впрочем, и со всеми остальными — из-за своего злого языка), пока не разорвал отношения окончательно. Он выпустил «Этимологический словарь» (1650), исследования по итальянскому и французскому языку. Мольер вывел его в «Ученых женщинах» (1672) под именем Вадиуса.

12 ... не служил у его брата... — У Антонио Барберини, который покровительствовал Мазарини и доставил ему место чрезвычайного нунция во Франции. Ранее Мазарини был секретарем у кардинала Сакетти, а потом у Панцироли (см. ч. II, примеч. 281).

13 ...ненавидит власть Флоренции. — С XIII в. Сиена, поддерживавшая партию гибеллинов, и Флоренция, где правили гвельфы, находились в состоянии войны. В 1260 г. Сиена одержала победу при Монтаперти и сохранила независимость, но утратила ее в XVI в., после осады 1554 — 1555 гг. В 1557 г. Сиена была присоединена Козимо I Медичи к великому герцогству Тосканскому.

14 ... подавали тридцать два или тридцать три наших голоса... — Голосование происходило в 7 утра и в 3 часа дня в Сикстинской капелле. Рец по жребию был избран контролером счетной комиссии.

15 ... нунцием в Мюнстере... — Еще в 1639 г. Урбан VIII послал Ф. Киджи в Кёльн, где начались переговоры о мире. Они продолжались в Мюнстере, куда Иннокентий X направил Киджи, чтобы он был посредником на переговорах вместе с венецианским посланником Алоизио Контарини.

16 ... сделал его государственным секретарем и кардиналом. — В 1651 г. Ф. Киджи заменил умершего Панцироли на посту государственного секретаря, а в 1652 г. стал кардиналом.

17 «Qui episcopatum desiderat, bonum opus desiderat». — «Если кто епископства желает, доброго дела желает» («Первое послание к Тимофею Святого апостола Павла», 3, 1).

18 ... с аббатом Шары... одним из моих конклавистов. — По свидетельству Ги Жоли, конклавистами Реца (т. е. его помощниками во время конклава, которым, как и кардиналу, запрещены всякие сношения с внешним миром) были он сам, аббат Шарье и камердинер Имбер. Рецу разрешили иметь трех, а не двух, как обычно, помощников, поскольку он был из герцогского рода и увечен.

19 ... маркиз де Карасена... вторгся в герцогство Моденское со всей миланской армией... — Испанский полководец маркиз де Карасена, губернатор Милана, напал на владения герцога Моденского Франческо д'Эсте, поскольку тот был союзником Франции (в конце 1654 г. он обещал женить своего сына на племяннице Мазарини Лауре Мартиноцци).

20 ... касательство к делам Пармы... — Лионн был в Риме в 1636 г., где и познакомился с Мазарини, а в Парме — в 1642 г., когда вел переговоры о заключении мира между папой Урбаном VIII и герцогом Пармским Одоардо Фарнезе. После этого он вернулся во Францию и стал в 1646 г. секретарем кабинета королевы.

21 «Если бы он не стал императором... он достоин им стать». — Ср. у Тацита: «Когда он был частным лицом, все считали его достойным большего и полагали, что он способен стать императором, пока он им не сделался» ( Тацит Корнелий. Соч. в двух томах. Т. 2. История. М., 1969. «Литературные памятники». Кн. 1, гл. 49. С. 27. — Перев. Г. С. Кнаббе, ред. M. E. Грабарь-Пассек).

22 ... учению Блаженного Августина... — Учение Блаженного Августина о предопределенности избранных, «истинно верующих», спасению, а грешников — гибели (человек по природе своей порочен, свободы воли не существует; спасение зависит не от дел его, а от искупляющей силы божественной благодати) было развито голландским богословом епископом Корнелием Янсением (1585 — 1638). Трактат Янсения «Августин» (опубл. в 1640 г.) был осужден буллой Урбана VIII (1643); пять основных положений янсенизма — буллой Иннокентия X (1653). Янсенисты, сгруппировавшиеся вокруг общины Пор-Рояль (см. ч. I, примеч. 38), в богословских диспутах отстаивали принципы своего вероучения. Кардинал Киджи, став папой Александром VII, продолжил гонения на янсенистов: в булле 1656 г. он подтвердил осуждение учения («Письма к провинциалу» Б. Паскаля были сожжены рукой палача в 1660 г.), а в 1665 г., по его приказу, во Франции начали рассылаться «формулы веры», которые должны были подписать все правоверные чины церкви.

23 ... водворить мир внутри Церкви. — Именно об этом писал Рец аббату Шарье, когда от него потребовали осудить янсенизм (см. ч. II, примеч. 467). В 1668 г. при папе Клименте IX был заключен договор «Церковный мир», обеспечивший на некоторое время янсенистам свободу совести.

24 ... в беседах с кардиналом-старейшиной... — С Карло Медичи, который был в это время старейшиной Священной Коллегии.

25 ... не отвергать Киджи. — До 1903 г. монархи-католики имели право налагать вето на избрание неугодного им папы.

26 ... за исключением одного или, может быть, двух. — Ги Жоли пишет, что против Киджи проголосовал кардинал Розетта.

27 «... не будь королевы Екатерины, вы оставались бы безвестным флорентийским дворянином». - ... насколько мои предки были выше ваших четыреста лет назад. — Джанкарло Медичи намекал на то, что предок Реца, Антуан де Гонди, сын флорентийского банкира, сделал карьеру при дворе Екатерины Медичи (см. ч. I, примеч. 8). Хотя специалисты по генеалогии возводят и род Гонди, и род Медичи к Карлу Великому, Рец имел право доказывать, что он выше по рождению: Гондо Гонди был советником Флорентийской республики еще в 1248 г., а о первом Медичи, Эврардо, гонфалоньере, упоминается в 1314 г.

28 Испанский посол... назвал своего повелителя короля старшим сыном Церкви. — Этот титул принадлежал французскому королю. В своем первом донесении во Францию Лионн с похвалой отозвался о деятельности Реца, но, как указывает С. Бертьер, на следующий же день, 15 марта 1655 г., в письме к Мазарини предложив обвинить Реца в сговоре с испанским послом, набросал заметку, которая была опубликована в правительственной французской «Газете» 22 марта.

29 ... на этом конклаве... колкостей было более, чем на каком-либо другом из тех, где мне довелось присутствовать. — По всей видимости, эти страницы были написаны Рецем после возвращения с конклава (2 августа — 21 сентября 1676 г.), на котором папой был избран Иннокентий XI. Именно поэтому, как полагает А. Бертьер, Рец, описав интриги кардиналов, начинает уверять, что они относятся друг к другу с уважением и любовью — столь благоприятное впечатление произвел на него второй конклав, где его высоко чтили. Возможно, уроки прошлого, анализ голосования, сделанный на страницах «Мемуаров», помог Рецу во второй раз избрать правильную линию поведения, считает М.-Т. Хипп.

30 ... булла Григория... — Правила избрания папы римского были разработаны в буллах Григория XV (1621, 1622) и подтверждены его преемником Урбаном VIII.

31 Дом Миссии — дом духовного общества, основанного в 1626 г. святым Венсаном де Полем (см. ч. I, примеч. 62). В марте 1655 г. Людовик XIV приказал вернуться во Францию настоятелю Миссии в Риме отцу Берту и всем священникам в наказание за то, что они, хотя и против своей воли, по приказу папы, дали приют Рецу.

32 Паллиум (или паллий — омофор) — белый шерстяной воротник с двумя полосами, ниспадающими на грудь и спину, украшенный шестью черными крестами. Папы, митрополиты, епископы носят паллий (символ пастыря, несущего на плечах овцу) как знак их достоинства; для архиепископов обладание им — непременное условие для отправления обрядов. На Реца возложили паллий 1 июня 1655 г., на другой день после его просьбы.

33 ... испанцы позволили себе... то же самое в отношении кардинала Барберини... маршал д'Эстре поступал не лучше с кардиналом Боргезе. — По требованию Испании имущество кардинала Франческо Барберини было конфисковано папой Иннокентием X; французский посол в Риме, будущий маршал д'Эстре, в 1619 г. нападал на кардинала Боргезе, племянника папы Павла V.

34 ...не допустит моего участия в мирном договоре... — Пиренейский мир (1659 г.), в отличие от Вестфальского, был заключен без участия папских представителей; европейская дипломатия стала светской.

35 Кардинал-диакон — 70 кардиналов подразделялись по старшинству: 6 кардиналов-епископов (римские викарии), 50 кардиналов-священников (епископы и архиепископы, как Рец), 14 кардиналов-диаконов (как д'Эсте).

36 Замок Святого Ангела — папская тюрьма в Риме. В конце XVIII в. в ней содержался знаменитый авантюрист, граф Калиостро (Джузеппе Бальзамо), арестованный инквизицией за масонскую деятельность.

37 Таков был один из пунктов письма г-на де Лионна. — Донесение Лионна не найдено, но Рец знал о содержании его дипломатической корреспонденции сначала от аббата Луи Фуке, а затем ее для него тайно переписывал доктор права Лот. Упоминаемая в письме Лионна «амнистия, пожалованная парижской партии», была объявлена 26 октября 1652 г.

38 Тускулум — имение Цицерона; местонахождение его в точности не известно.

39 ... аббатство Сан-Базилио — монастырь Святого Василия, основанный в IX в., где соблюдались обряды православного богослужения.

40 ... герцогу Пармскому... — Рануци II Фарнезе, который правил в Парме с 1646 по 1694 г.

41 ... la Crusca. — Словарь итальянского языка, созданный в 1612 г. флорентийской Академией делла Круска (основана в 1582 г.).

42 ... «mosca» от «musca» или «musca» от «mosca». — Оба слова значат «муха», «мошка», но форма «mosca» — итальянская, «musca» — латинская. Вопрос заключается в том, не было ли в латыни дублета этого слова, совпадавшего с позднейшей итальянской формой.

43 ... семь главных римских базилик... — Соборы Святого Иоанна Латеранского, Святого Петра, Святого Павла, Святого Креста Иерусалимского, Святого Лаврентия, Святой Марии и Святого Себастьяна.

44 ... во время юбилейного съезда. — Согласно правилам католической церкви, каждые 25 лет и особо, а также по избрании нового папы, празднуется юбилей, когда все предаются делам благочестия и получают отпущение грехов.

45 ... обращения шведской королевы. — Королева Кристина в июне 1654 г. отреклась от престола и покинула Швецию. В декабре 1654 г. в Бельгии она перешла в католичество тайно, а 3 ноября 1655 г. в Инсбруке — официально (Александр VII был ее крестным) и через неделю переехала в Рим.

46 ... его пристрастия к мелочам. — Ср. у Ф. де Ларошфуко: «Кто слишком усерден в малом, тот обычно становится неспособным к великому» ( Ларошфуко Ф. де. Указ. соч. Максимы, № 41. С. 153).

47 Ежегодно в день рождения Генриха Великого... — Генрих IV родился 12 декабря 1553 г., а торжественную мессу служили 13 декабря.

48 ... церковь Людовика Святого... — Французская церковь в Риме, построенная в 1589 г.

49 ... оставить Мемуары... — См. ч. I, примеч. 2.

50 ... уроком вашим детям... — См. ч. I, примеч. 1. Вероятно, это внуки г-жи де Севинье, сыновья г-жи де Гриньян: Луи-Прованс (1671 — 1704) и Жан-Батист (1676 — 1677). М.-Т. Хипп и другие исследователи считают, что «Мемуары» Реца и были тем «большим сочинением, предназначенным для воспитания юного вельможи», которое Рец, по словам отца Дегабе, закончил летом 1677 г. Придание сочинению педагогической направленности, посвящение его юной особе — достаточно распространенное явление для литературы этого периода, в первую очередь для маргинальных жанров: Лафонтен первые шесть книг «Басен» посвятил в 1668 г. семилетнему Дофину, а последнюю, двенадцатую, — в 1694 г. его сыну, двенадцатилетнему герцогу Бургундскому, для воспитания которого тогда его наставник Фенелон написал роман «Приключения Телемака» (1693 — 1694, опубл. в 1699 г.).

51 ... обоими этими пороками... — Первый — считать, что оказываешь честь несчастному, второй — неблагодарность.

52 ... плыли на галере... — Из Испании в Италию.

53 ... указом, изданным в Пероне... — 22 августа 1654 г. Король переехал в г. Перон, чтобы наблюдать за обороной Арраса (см. ч. II, примеч. 633).

54 ... вытребовали двух главных моих викариев... приказами капитулу взять на себя управление епархией. — Викариев Шевалье и Лавока потребовали ко двору, дабы отчитать за то, что они держат сторону Реца. После бесплодных попыток противостоять королю капитул избрал 23 августа 1654 г. четырех главных викариев, но мотивировал это отсутствием архиепископа, а не тем, что место его свободно, как того хотел двор.

55 ... сочинил послание капитулу... — «Послание Его высокопреосвященства кардинала де Реца, архиепископа Парижского, к декану, каноникам и капитулу собора Парижской Богоматери» (было опубликовано без указания типографа и места издания).

56 ... членов вашей корпорации... — В оригинале — игра слов: «corps» значит и корпорация и тело, сердце которого — архиепископ («я поражен в самое сердце ранами, нанесенными вашему братству»). См. выше о системе метафор у Реца (ч. II, примеч. 294).

57 ... ибо не понимаю, что делаю... а что ненавижу, то делаю». — «Послание к Римлянам Святого Апостола Павла», 7, 15.

58 Декреталии — письма или послания папы в ответ на вопрос, обращенный к нему по частному делу, разрешение которого может служить общим правилом.

59 Схизматики — раскольники, еретики.

60 В обращении своем к римскому духовенству он показывает... ее покинуть. — Пятнадцатое послание Святого Киприана.

61 ... кардинал де Ришельё... сослан был в Авиньон... — Мария Медичи после того, как убили ее фаворита, маршала д'Анкра (апрель 1617 г.), удалилась в Блуа, и Ришельё, бывший тогда епископом Люсонским (1607 — 1624) и государственным секретарем по военным и иностранным делам (1616), покинул двор вслед за своей покровительницей. Желая лишить Королеву-мать советника, Людовик XIII приказал Ришельё удалиться в Авиньон (1618— 1619), который с 1348 по 1790 г. был папским владением. В 1620 г. Ришельё способствовал примирению королевы и Людовика XIII.

62 ... архиепископ Бордоский... принужденный покинуть Францию... — Анри д'Эскубло де Сурди, архиепископ Бордоский и адмирал, попал в 1641 г. в опалу после того, как эскадра, которой он командовал, была разгромлена.

63 ... два прелата... — Антим Дени Коон, епископ Дольский, и Клод Оври, епископ Кутанский.

64 Тридентский Собор. — Длился с перерывами с 1545 по 1563 г.; его решения, заложившие основы контрреформации, усилили власть папы и епископов.

65 ... посылаю буллу... — Посылая буллу о начале «юбилея» Александра VII (15 мая 1655 г.), Рец утверждает себя как фактический руководитель епархии.

66 ... протоиереям храмов Ла Мадлен и Сен-Северен... — Жан Батисту де Шассебрас и Александру де Оданк. Рец назначил их главными викариями парижской епархии 28 июня 1655 г. Впоследствии Шассебрас, в отличие от Оданка, отказался явиться ко двору и предпочел скрываться, тайно руководя священниками; его послания и послания архиепископа расклеивались на улицах и в храмах с помощью давней клиентуры Реца (в частности, мясника Ле У).

67 ... не брал в расчет эти крепости... — Рец не захотел укрыться в крепостях Шарлевиль, где губернатором был Нуармутье, и Мезьер, где губернатором был де Ламе, на севере Франции, в Арденнах, как ему предлагали испанцы, обещая свою поддержку.

68 ... г-ну де Жуайёзу... — Герцог Луи де Жуайёз был братом Марии де Гиз, любовником которой был Монтрезор. Мария де Гиз вызволила в 1647 г. Монтрезора из Венсеннского замка, куда он попал за участие в заговоре «Кичливых». Активный участник Фронды, он после 1650 г. перешел на сторону Мазарини.

69 ... моих сторонников. — Уже написав, по сути, нравоучительное заключение к мемуарам, Рец пробует продолжить их, возвращается из 1655 г. к августу 1654 г., когда Шевалье был сослан в Клермон, Лавока — в Лион, Луазель и Бие — в Бурж. И все же рукопись обрывается — ибо пастырское послание Реца было последним его успехом в борьбе с королевской властью. Подобно другим мемуаристам, его соратникам и врагам, Рец пишет в пору своего бездействия, в изгнании — и только о том времени, когда он был у дел.

Послесловие переводчика

«Стиль — это человек» — эти слова Бюффона стали расхожей формулой. И тем не менее трудно удержаться, чтобы не «применить ее», как говорили в старину, к кардиналу де Рецу. Многоликий Протей — образованный, умный и остроумный, честолюбивый и сластолюбивый, демагог и авантюрист, храбрый и изворотливый, щедрый и лукавый, великодушный и мстительный, — он весь отразился не только в том, что он написал в своих «Мемуарах», но и в том, как он их написал.

Между тем для XVII в. эта, назовем ее, «стилевая откровенность» — явление незаурядное. XVII век как бы носил маску приличия — тех строгих жанровых норм, которые позволяют угадать под маской подлинное лицо автора, но которые не позволяют это лицо открыть или, точнее, позволяют явить его лишь таким, каким этого требует жанр, даже когда речь идет о мемуарах 1.

Смешав в одном произведении признаки многих жанров, Рец свое лицо открыл. Другое дело, что он постарался это лицо подгримировать: он хочет понравиться очередной даме, на сей раз не возлюбленной, не соратнице по политической интриге, но другу, давней приятельнице, мнением которой, как нравственным, так и литературным, он дорожит. По ее просьбе он воскрешает прошлое, адресуя ей повествование о своей жизни. Но жизнь Реца так тесно переплетена с событиями его времени, что, описывая ее, мемуарист описывает целую эпоху. Рассказ его пристрастен — ведь Рец действующее лицо этих событий. Его «Мемуары» иногда иронически называли «романом», подчеркивая недостоверность многих интерпретаций автора. Но книга эта и читается как роман, захватывающий читателя и в то же время изобилующий такими бесценными подробностями, характеристиками современников, анализом (пусть необъективным) совершавшегося на виду и за кулисами, что она и по сей день остается незаменимым источником для всех, кто изучает XVII век или просто им интересуется. «Мемуарами» Реца зачитывались разные эпохи. Не забудем, что А. Дюма почерпнул у Реца немало своих сюжетов. А покойный Н. Я. Эйдельман говорил мне, что «Мемуары» Реца были настольной книгой Павла I.

По мнению некоторых исследователей, в процессе написания «Мемуаров» адресат их менялся (это не доказано) и потому неуловимо менялся характер обращения автора к собеседнице. Так или иначе, на всем протяжении «Мемуаров» неизменно одно: Рец, бывший действующим лицом Фронды, одним из главных ее актеров (он очень любит сравнение жизни с театральными подмостками, но об этом ниже), не просто воскрешает события прошлого. Он выступает теперь и в роли режиссера, аранжируя происходящее, выстраивая мизансцены, комментируя режиссерскими экспликациями поступки своих персонажей. А в тех случаях, когда он вынужден признать, что его грандиозные замыслы, хитроумные планы или мелкие интриги потерпели крушение, он увлекает читателя фантастической картиной того, что могло бы быть, если бы... если бы не подвело малодушие Месьё, если бы не был корыстолюбив герцог Буйонский, если бы мадемуазель де Шеврёз из ревности не сорвала попытку Поля де Гонди завести роман с королевой и т. д. Недаром Реца называли «историком возможного» 2. Недаром в «Мемуарах» так много сослагательного наклонения 3.

Рец не одержал победы над своими политическими противниками. Наоборот. Изгнанный, лишенный архиепископства Парижского, обремененный долгами, он доживал свои дни в уединении, в своем имении Коммерси. Там он и писал свои мемуары. И однако, Г. Пикон был вправе сказать: «В этой книге о поражении все говорит о победе» 4. Рец считал, что одержал над другими и над самим собой победу нравственную. Бог ему судья. Бесспорно одно — он одержал своим талантом великую победу в литературе.

Французские исследователи отмечали, что Рец, человек, получивший богословское образование, оратор в силу своих пастырских обязанностей и политической судьбы, был к тому же знаменит как блистательный рассказчик и собеседник в модных салонах своего времени. Воспитанный эпохой Людовика XIII, он писал свои воспоминания десятилетия спустя после Фронды, когда сложился уже новый стиль, четко оформленный в правила классицизма. Но Рец был гораздо свободнее в своей манере. И если он начинает свои записки довольно торжественным обращением не только к другу, но и к светской даме, присягая не только искренности, но и возвышенному стилю, то по мере развития рассказа он меняет интонацию, ритм и даже лексику своей прозы. Он как бы забывает о том, что смотрит на прошлое из отдаления, когда на смену страстям политика и интригана пришла мудрость отшельника Коммерси; он вновь окунается в гущу событий, он волнуется, ненавидит и любит, спорит, убеждает, насмехается и вдруг, спохватившись, опять становится в позу того, кого он, режиссер, назначил себе играть, и тогда морализирует, наставляет, беспристрастно оценивает.

Хотя «Мемуары» Реца редактировались им, и рукопись сохранила следы авторской правки, у читателя создается впечатление, что он слышит живую речь воспоминателя. Рец часто ищет слово как бы в процессе самого рассказа; с его пера постоянно слетают оговорки «или точнее», «или скорее», «или лучше сказать»: «не делает чести его дальновидности или, точнее, решимости», «вооруженных или, лучше сказать, ощетиненных», «погрязших или, лучше сказать, закостеневших в крючкотворстве», «певших или, лучше сказать, горланивших», «склоняется к миру или, скорее, ввергается в мир», «устыдился своей горячности или, лучше сказать, грубости». Он непрестанно упоминает о погрешностях своего стиля, что также призвано подчеркнуть спонтанность его высказывания, будь то монолог Реца-старца, пишущего мемуары, или речи Реца — молодого фрондера. («По тому, как дурно отделана эта речь, вы можете судить, что я произнес ее без подготовки и обдумывания».)

Мемуарист то и дело обращается к своему адресату со словами: «согласитесь», «судите сами», «вы не поверите», «надо ли вам говорить», «вас, без сомнения, удивит», «позволю себе обратить ваше внимание», «вы полагаете, конечно».

Эти обращения создают интонацию разговора, ощущение, что автор ждет немедленной реакции собеседницы, и в то же время они как бы членят текст, который зачастую почти лишен красных строк, задают определенный ритм. Сам же ритм повествования чрезвычайно разнообразен.

Я уже говорила о смешении жанров в «Мемуарах». И впрямь, здесь можно найти почти протокольные страницы с описанием парламентских заседаний, и тут же драматические сцены, где диалог чередуется с напряженным действием; политические размышления соседствуют с историческими анекдотами (в значении, которое этому слову придавали во времена Пушкина) или с длинными речами, которые в разное время и в разных обстоятельствах произносил Рец и которые построены по всем правилам ораторского искусства с использованием разнообразных приемов риторики (антитез, гипербол, катахрез, метонимий и проч.) 5; им на смену приходит авантюрный роман с веревочными лестницами, побегами, перестрелками; их в свою очередь сменяют путевые заметки, а их — полемические рассуждения о церковном праве.

Разнообразию сюжетов соответствует смена ритма в повествовании. Она выражается не только в том, что некоторым событиям и отрезкам времени отведены десятки страниц мемуаров, а некоторые сжаты до нескольких строк. Это выражено и самой фразой. Иногда она длинная, затрудненная, изобилующая придаточными предложениями, многократно членящаяся точкой с запятой. Так Рец обычно говорит о парламентской процедуре, в описаниях которой он использовал парламентские реестры. Хотя он многократно подчеркивает, что «дух» заседания зачастую важнее того, что на нем происходит, а дух этот в протоколах не отражен, фактическую сторону дела Рец подкрепляет материалами реестров, и это сказалось на его слоге — тяжеловесном, неудобочитаемом, пропитанном канцеляритом своего времени, за что он постоянно просит прощения у своей читательницы-собеседницы.

Зато, когда речь заходит о народных возмущениях (например, о Дне Баррикад), о столкновении враждующих партий, о стычках в зале Дворца Правосудия, возникает короткая, динамичная фраза, зачастую бессоюзная, построенная на чередовании одних глаголов: «Я улещивал, уговаривал, бранил, угрожал».

Велико и лексическое разнообразие «Мемуаров». Наряду с архаизмами, звучавшими старомодно и вычурно уже в XVII в., Рец пользуется словами, которые удивляли современников своей новизной, разговорными оборотами и словечками, употребление которых строго ограничивалось низкими жанрами, а иной раз и словами собственного сочинения, в языке не задержавшимися. От парламентского канцелярита он переходит к изысканно нюансированной словесной игре в характеристиках персонажей — игре, столь ценившейся в прециозных литературных салонах. Рец вообще очень любит словесную игру, часто не может удержаться от каламбура, иногда цитируя удачные остроты других.

В словаре Реца юридическая и богословская латынь, охотничья, дуэльная, военная, кулинарная, карточная лексика, которой он часто пользуется в переносном смысле. Богатство метафор — вообще характерная особенность языка Реца.

Один из излюбленных его образов, как уже говорилось, образ театра. Сцена, подмостки, интрига, кулисы, ложи, зрители, театральная машинерия, персонажи комедии дель арте и комедии Мольера, танцевальные фигуры и оперные декорации — все это поминутно приходит на ум Рецу, когда он повествует о бурных событиях XVII в. Некоторые сцены в книге прямо построены как театральное действие (таково, например, появление в парламенте испанского посла или принца де Конти, герцога де Лонгвиля и герцога Буйонского; или сцена у королевы в День Баррикад). Другой постоянный образ, восходящий к классической традиции, — образ государства как тела, как живого организма 6. Рец развивает метафору. Отсюда — болезнь тела государственного, его головы и прочих членов, отсюда — лекарства, которыми его пытаются лечить, а в их числе слабительное — испанский католикон, что, принимая во внимание отношения Франции с Испанией, открывает перед Рецем возможность дать волю иронии и словесной игре.

Так же использует Рец и слово «материал», обыгрывая его двойное значение: материал кроят, по нему вышивают узоры; часы с их пружинами и гирями, цветы народной любви, которые растят, поливают и т. д.

Рец отдает дань и столь любимым в XVII в. сентенциям, максимам. Они играют в его тексте ритмообразующую роль, завершая некоторые эпизоды, характеристики, пространные рассуждения кратким афористичным выводом. Таких сентенций в «Мемуарах» исследователь творчества Реца А. Бертьер насчитал 180 (а если добавить к ним и те, что неотделимы от контекста, их число достигнет 250) 7. Во Франции они даже изданы отдельной книгой 8. Эти блестящие формулировки иногда не уступают прославленным «Максимам» Ларошфуко (кстати, одну из них — об умении скучать — Рец цитирует, что говорит о его знакомстве с ними).

К числу самых знаменитых страниц «Мемуаров» Реца относятся упомянутые уже портреты. Они сконцентрированы в той части книги, где Рец представляет своей собеседнице действующих лиц пьесы, которую ей предстоит увидеть. Здесь особенно проявились психологическая проницательность и изощренное стилистическое мастерство Реца. Портретные характеристики можно найти и на других страницах «Мемуаров» (например, сравнительные портреты кардиналов Мазарини и Ришельё). В этих блестящих, часто построенных на антитезах, характеристиках Рец демонстрирует умение определить целую гамму оттенков того или иного человеческого свойства. Так, он знает не просто «ум», но и «смелость ума» и его «живость», «силу понятия», «здравый смысл», «основательность суждения», «мудрость», «сметливость», «сообразительность», «умственную скудость»; ум бывает изящный, изощренный, возвышенный, тяжелый и проч. Характеризуя слабодушие Месьё, Рец отмечает различные ступени, по которым Месьё должен был пройти, прежде чем на что-нибудь решиться: «От склонности было еще далеко до желания, от желания до решимости, от решимости до выбора средств, от выбора средств до применения их к делу».

Различными гранями поворачивается к нам смелость (бесстрашие, мужество, доблесть, отвага, решимость, предприимчивость, безрассудство). Причем Рец делает разницу между смелостью души, которую он уравнивает с доблестью, и смелостью ума, которую он называет решимостью. И конечно, знаток и любитель женщин, Рец красноречив в описании женской красоты и обаяния, все оттенки которых можно найти в характеристиках герцогини де Лонгвиль, мадемуазель де Шеврёз, герцогини Буйонской, герцогини де Монбазон, мадемуазель де Вандом и других дам.

Как переводить сегодня Реца на русский язык?

Первый и единственный напечатанный в России перевод Реца появился в конце XVIII в., то есть столетие спустя после того как «Мемуары» были написаны (он был сделан по далеко не полному тексту оригинала) 9.

«Слава Автора сего и глубочайшая моя к знаменитой особе Вашего сиятельства приверженность подают мне дух посвятить слабые труды мои Вам, сиятельнейший Граф. Недостатки оных велики, но благоволение Ваше свыше всего: надмеру награжден и щастлив буду, коль удостоятся оные благосклонного Вашего Сиятельства воззрения».

Так писал первый русский переводчик Реца, Никанор Облеухов, графу Платону Зубову, которому он посвятил свой труд 10.

Так что же, поддаться соблазну и воскресить вот эту русскую речь XVIII века, а может быть, даже углубиться в XVII век, чтобы вернуть Реца его времени? Опыты подобных «филологических» переводов на русский язык есть. Однако, не говоря уже о том, что русский язык допушкинского времени звучит для нас куда более архаично, чем язык современников Реца для сегодняшнего француза, такая чрезмерная архаизация сделала бы текст достоянием узкого круга специалистов, умертвила бы его живое дыхание, ибо то, что так обаятельно в цитатах (вот почему я, не удержавшись, процитировала посвящение Облеухова графу Зубову), зачастую становится неудобочитаемым и немилосердно скучным на протяжении целого текста.

Мне представляется более плодотворным иной путь перевода французской прозы и стиха XVII в., да и других далеких эпох, который уже дал такие блестящие образцы, как переводы Э. Линецкой, М. Донского, Н. Любимова, А. Ревича.

Может быть, лучше всех сформулировал принципы такого подхода к переводу М. Л. Гаспаров, сказавший, что перевод «должен вписываться в стилистическую перспективу родной словесности». Эта формула применима к переводу любых написанных в минувшие эпохи произведений, когда встает проблема стилизации. Вопрос лишь в том, как реализовать ее в каждом конкретном случае.

Мне хотелось передать, если можно так выразиться, «образ стиля» Реца. Интересно высказывание замечательной французской писательницы, нашей современницы, Маргерит Юрсенар, перед которой задача воссоздать стиль эпохи в языке возникла при работе над ее романом «Мемуары Адриана». Раздумывая о том, каким слогом наделить императора Адриана, от имени которого ведется повествование, Юрсенар писала: «Речь, разумеется, шла не о том, чтобы имитировать здесь Цезаря, там Сенеку, а где-то дальше Марка Аврелия, но о том, чтобы они задали тебе шаблон, ритм, нечто равноценное прямоугольному куску материи, в которую ты потом по своей воле драпируешь обнаженную модель» 11.

Мне хотелось, чтобы русский читатель воспринял сегодня язык Реца так, как воспринимает его современный француз. Мое ощущение этой временной дистанции подкрепили лингво-стилистические комментарии двух последних изданий Реца во Франции 12, а также примечания к двум удачным современным беллетристическим стилизациям под XVII век — роману Франсуазы Шандернагор «Аллея короля», имитирующему мемуары г-жи де Ментенон 13, и к «Дневнику и запискам Тома де Листьера, лакея г-жи де Севинье», написанным крупнейшим знатоком и исследователем XVII в. профессором Франсуа Блюшем 14. Эти два последние романа-апокрифа, дающие представление о том, как читают современные французы язык XVII в., окончательно убедили меня в продуктивности избранного мной пути.

Камертоном («шаблоном», по выражению Юрсенар) русского перевода должен был стать язык пушкинского времени с некоторыми хронологическими от него отклонениями, в ту и в другую сторону. Разумеется, всякая стилизация создает условную языковую реальность. Язык мемуаров Реца невозможно наложить так, чтобы не было никаких «зазоров», даже на богатейший пушкинский словарь, хотя бы потому, что упоминаемые Рецем реалии не всегда находят отражение в русских текстах 10 — 30-х гг. XIX столетия. Многие исторические термины претерпели изменения. Так, у Пушкина мы встретим «палатных мэров», в современной исторической науке привычно называемых «мажордомами». Так, невозможно употребить слово «дипломатика», которая во времена Пушкина означала «дипломатию», а теперь отдельную отрасль науки. Трудно вернуться к некоторым грамматическим формам: например, у Пушкина мы встретим «домы», «мебели» во множественном числе, а «случайные люди», как, например, у Грибоедова, способствовали бы возникновению двусмысленности — их естественней заменить словом «фавориты».

И все же сочинения и переписка Пушкина и его современников, их исторические труды, очерки и проза Державина, Фонвизина, Карамзина, Загоскина, Вяземского, Грибоедова, мемуары участников войны 1812 года, следственные дела декабристов, материалы русских журналов первой половины XIX в. и позднейшие публикации «Русской старины» дали мне богатейший материал для лексических, грамматических и синтаксических решений в работе над переводом Реца.

Особенности писательской манеры Реца позволяют переводчику довольно свободно раздвигать рамки стилизации. Как человек переходной эпохи, современник бурных событий, когда язык подвергался стремительным изменениям, Рец отразил, как уже говорилось выше, различные веяния времени. Это сказалось и в его лексике, и в грамматических формах, и в написании многих слов. Мне казалось естественным передать это некоторым разнобоем в выборе лексических форм и падежных управлений, отдавая дань архаизации и одновременно вводя более современные нормы, в зависимости от характера того или иного эпизода. Так, читатель найдет в тексте «следовательно» и «следственно», «проницательность» и «проницание», «быть уверенным», но и «быть уверену», «стечение» обстоятельств, но и их «сцепление», «приготовления», но «приуготовить», «противу закона», но и «против него». Так, в тексте встретятся разные формы множественного числа: «томы» (а не «тома»), но «откупа». Здесь возможно «влияние на народ», но и «влияние над народом», «трепетать звуков его имени» (с родительным падежом), но и «трепетать перед ним» (с творительным); «сделал впечатление», но и «произвел впечатление», «взять меры», но и «принять меры».

Передать «старинность» текста несложно. Тут на помощь переводчику приходят и устаревшие слова и обороты: «общежительность нрава», «мягкосердие», «ласкать себя надеждой», «безопасен от неприятеля» (т. е. в безопасности), «несомнительная истина», «второе по нему лицо в армии», «щекотливость» (в значении «щепетильность»), «вскоре после» (без дополнения), «раздумье, уже не развлеченное деятельностью»; утраченные грамматические формы («вошед», «подошед») или формы глагольного управления («злословить тебя», «покорствуя ему», «бунтовать чернь», «искать в них» — т. е. заискивать); превосходная степень прилагательного в сравнении («прекраснейших чем она красавиц» — ср. у Загоскина: «с неприятелем в несколько раз его сильнейшим»); синтаксические приемы — в частности инверсия («слабодушие непростительное», «в случае ответа положительного», «игра, которой вся тонкость в том и состояла», «Бофор, которого разум был много ниже посредственного»).

Необходимо было, однако, передать и ту свободу, разговорность, которую ощущали в тексте Реца его современники, воссоздать живую речь, опрокинутую в прошлое. Труднее всего воспроизвести слова, которые воспринимались в XVII веке как неологизмы. Многие из них впоследствии растворились в языке и совершенно обесцветились. Прибегать к словечкам, которые поражали бы сегодняшней новизной, казалось мне неуместным. Я ввела в текст Реца слова, заведомо «новые» для России той эпохи, на язык которой я опиралась. Таково, например, слово «бездарность», в эпоху Пушкина ощущавшееся как неологизм. Князь П. А. Вяземский в 1841 г. писал в своих записных книжках: «“Бездарность”, “талантливый”, новые площадные выражения, ворвавшиеся в наш литературный язык» 15. Чтобы подчеркнуть резкость таких слов, для нас почти утраченную, я ставила их на таком месте в контексте, где ударение делает их «взрывными». Так, слово «бездарность» вызывающе-непочтительно венчает портрет королевы.

Но прежде всего я стремилась дать как можно больше живых разговорных оборотов, фразеологических речений, снижающих высокопарность архаизированных пассажей, смешивающих «высокий» и «низкий» стили: «задать таску», «дал маху», «оплошать», «рад-радешенек», «хватил через край», «песенка спета», «знал как облупленную», «выкинул коленце», «поглазеть», «нахлобучка», «остаться в дураках», «прокуроришка», «водить за нос», «а там хоть трава не расти», «припоздниться», «заварить кашу», «расхлебать кашу», «горлан», «хватило ума», «заартачился» (о короле), «припереть к стенке» и т. д.

Разумеется, я сохранила в неприкосновенности все стилистические приемы Реца, в которых отразилась не только его индивидуальная манера, но и литературные приемы его эпохи. Так, Рец постоянно прибегает к параллельным конструкциям, синтаксическим, ритмическим, часто построенным на антитезах: «Я предрекал волнения, стало быть, я их зачинщик; я противился действиям, породившим мятеж в Бордо, стало быть, я его виновник»; «У него <принца Конде. — Ю. Я.> достало благоразумия этого <кровавой стычки. — Ю. Я.> не допустить, мне недостало благоразумия быть ему за это признательным»; «Не помня себя от бешенства, я чуть не задушил ее за то, что она предательски меня бросила, не помня себя от ярости, она едва не проломила мне голову подсвечником за то, что я изменяю ей с мадемуазель де Шеврёз»; «Кардинал посмеялся над ними <над словами Реца. — Ю. Я.> и поступил весьма умно, но намотал их на ус и поступил весьма неглупо»; о папе Иннокентии: «он явил мне все знаки благоволения, выходящего из пределов обыкновенного, и все приметы ума, выходящего из пределов обыденного».

Часто пользуется Рец и парами однородных членов предложения, иногда почти синонимичных, чтобы подчеркнуть смысл высказывания, усилить оценку, поддержать «бинарный» ритм. Я почти всюду сохранила этот прием в неприкосновенности: «подстрекаемый и распаляемый», «осязаемый и ощутительный», «в полном и совершенном согласии». В редких случаях я стягивала тавтологические по смыслу эпитеты в один, усиливая его наречием («очень», «весьма», «необыкновенно») или другим членом предложения (par une instence tres ferme et tres vigoureuse — «с пламенной силой убеждения»). Кстати, такой пример подает нам Пушкин, переводя «le plus national et le plus populaire» как «во всех отношениях самый народный» 16.

Сохранила я и такую временную примету речи автора, как персонификацию обобщенного свойства, не считая нужным облегчать и осовременивать этот оборот, заменяя существительное прилагательным: «ревность маршала отступит и уступит», «привязанность ее к кардиналу не сразу смирилась с тем, что я по-прежнему намерен не давать ему пощады»; «почтил мое изгнанничество и мою невиновность» (ср. у Пушкина в «Капитанской дочке»: «обольстил ее неопытность»).

Конечно, я стремилась передать пристрастие Реца к игре словами однокоренными, с рифмующимися окончаниями, перекликающимися созвучиями. Вот некоторые примеры: «лишенный суетности и суесвятства» (sans faste et sans fard); «слывший и бывший» (connu et reconnu); «многоопытный и многогрешный» (rompu et corrompu); «Правили папой вовсе не правила» (ce n'etaient pas les regles qui le reglaient). Иногда игру слов передать не удавалось (например, там, где речь идет о герцоге де Рогане, который «passait pour les <violons. — Ю. Я> aimer trop viollemment»). Я компенсировала эти потери игрой слов в духе Реца там, где в оригинале ее нет. Так, в речи герцога Орлеанского, досадующего на парламент: «Il n'y a ni rime ni raison avec tous ces gens ici. Allons et quand nous serons dans la Grande Chambre, nous trouverons peut-etre que ce n'est pas aujourd'hui le samedi. Ce l'etait pourtant et le 8 juillet 1651». «Ni rime ni raison» буквально — «никакого смысла», «ни складу, ни ладу». Но смысловой контекст давал мне право вложить в уста Месьё, сетующего на переменчивость парламента, поговорку «семь пятниц на неделе», чтобы, сохраняя верность тексту, ввести в него дополнительный каламбур. (Кстати, герцог Орлеанский был большим острословом и ценил шутку в устах других.) «У этих людей семь пятниц на неделе. Едемте, может статься, оказавшись в Большой палате, мы с вами обнаружим, что сегодня вовсе и не суббота. Между тем это была суббота, 8 июля 1651 года». Так же поступила я и в другом случае. Рец пишет, что вывел заключение: «Месьё убежден, что в некоторых отношениях все государи на земле одним миром мазаны» (хотя в оригинале etaient faits les uns comme les autres, т. е. «скроены на один лад», мне показалось совершенно в духе Реца обыграть «помазанников Божиих» в этой иронической фразе).

Мемуары Реца — художественное произведение и в то же время исторический документ. А при работе с любым историческим документом важную роль играет точность исторической терминологии. Большую помощь в понимании и толковании назначения некоторых институтов XVII в., парламентских и государственных должностей, родов войск и проч. оказал мне труд М. Мариона «Словарь французских учреждений XVII и XVIII веков» 17. Именно в этом словаре можно найти такие ценные справки, как указание на разницу между officiers aux gardes и officiers des gardes. В первом случае это гвардейские офицеры, во втором — офицеры лейб-гвардии (к сожалению, эта разница не всегда соблюдается в русских переводах). Важным источником сведений о Фронде был для меня словарь Ф. Блюша «Великий век» 18. Попытка дать некий свод перевода на русский язык исторической терминологии в научной литературе применительно к эпохе 30 — 40-х гг. XVII в. во Франции сделана в сборнике «Внутренняя политика французского абсолютизма 1633 — 1649 гг.» под редакцией проф. А. Люблинской 19. Однако в российских научных работах, посвященных эпохе Фронды, и тем более в переводах исторических и литературных материалов этой эпохи, существуют заметные лексические расхождения. Это дало мне право, опираясь в основном на существующую традицию, внести в нее некоторые коррективы. Так, заговор герцога де Бофора, традиционно именуемый заговором «Высокомерных», я назвала заговором «Кичливых». Прозвище «Importants» (в переводе Н. Облеухова они так и названы — «Импортанты») заговорщикам дали в высшем свете — оно насмешливо, иронично. Мне кажется, для светских современников Бофора и Реца высокомерие если и было грехом, то не вызывало той снисходительной иронии, которая звучит в слове «Importants», и в том, как раскрывает его значение Рец. «Объединенные общими интересами, они в мгновение ока обратили в посмешище спесь, заслужившую друзьям герцога де Бофора прозвище “Кичливых”. В то же время они очень ловко воспользовались многозначительностью, какую герцог де Бофор, как это свойственно тем, в ком тщеславие превосходит ум, при всяком случае старался придать любому вздору» 20. По сути, это «заговор Бахвалов» (или, по-современному, — «Воображал»), но так далеко я зайти не решилась. С другой стороны, я не решилась вернуть старое название появившемуся в последнее время «праву табурета» (droit du tabouret). По-моему, «вопрос о сидении» или «право сидеть», предложенные, например, безымянным переводом Бокля 1862 г., лучше. «Табурет» оброс современными «кухонными» ассоциациями. Однако, к сожалению, он лучше укладывался в контекст.

Но зато я решительно ушла от принятого в русских переводах обозначения «gens du roi» — «люди короля». Прежде всего «люди» вызывают ассоциации с дворней. Между тем речь идет о генеральном прокуроре и генеральных адвокатах. (Такой объяснительный перевод предлагает «Терминологический словарь» в упомянутом выше сборнике «Внутренняя политика французского абсолютизма». В старых переводах их так и называли: «генерал-адвокат», «генерал-прокурор» 21.) По существу же, это чиновники парламента, представлявшие в нем особу короля. По аналогии со старыми русскими текстами (так у Фонвизина: «часть членов должна была назначаться от короны» 22; у него же — «уполномоченные от короля правители» 23; в материалах о городских думах в России по положению 1846 г. в распорядительной думе 13 представителей от правительства называются «члены от короны» 24; выражение «от короны» часто встречается у Ключевского) я предпочла назвать их «магистраты от короны».

Правда, рецензировавший рукопись доктор исторических наук В. Н. Малов, которому я обязана уточнением некоторых исторических терминов и реалий (так, по его рекомендации я заменила в тексте «чиновников» — слово, часто встречающееся в русских переводах из XVII века, — на «должностных лиц» или «служащих», поскольку настоящее чиновничество появилось во Франции только в XVIII веке, а «парламентские указы» на «парламентские постановления», поскольку указы издавал только Королевский совет), усомнился в правомерности выражения «магистраты от короны» на том основании, что генеральные прокуроры и адвокаты не назначались королем. Я, однако, посчитала, что формула «магистраты от короны» вполне соответствует функциям этих должностных лиц. Они были посредниками между королем и парламентом. «Отправляемые на регистрацию королевские эдикты обязательно передавались через “gens du roi”, и они первые высказывали свое заключение», — подтверждает и В. Н. Малов. Они же были непременным звеном обратной связи: парламент — король. К тому же в словосочетании «магистраты от короны» ничуть не больше «притяжательности», чем в буквально переведенном с французского словосочетании «люди короля». (Предложенных В. Н. Маловым «коронеров» я отвергла как выпадающих из общего стиля перевода и отсылающих читателя скорее к английской действительности; его же вариант «коронные люди» нехорош хотя бы тем, что «коронных людей» легко спутать с «коронными чинами», а коронные чины — это коннетабль, канцлер и другие сановники.)

Так же решала я вопрос о переводе названия «chambre des enquetes». Эту верховную палату в разное время называли по-русски по-разному. «Камера апелляционных дел» в «Отечественных записках» 40-х годов и в «Полном французском и российском лексиконе» И. Татищева (СПб., 1798), она зовется «палатой для письменного производства процессов в первой инстанции» во «Французско-русском словаре» А. Редкина (СПб., 1906) и «следственными палатами» в одном из переводов начала XX в. Наконец, в «Терминологическом словаре» сборника «Внутренняя политика французского абсолютизма» дается толкование — «палата в парламенте, рассматривавшая апелляции от судов низшей инстанции». Я назвала эту палату, а вернее, четыре одноименные и различавшиеся по номерам палаты — «апелляционными».

Отказалась я и от принятых в некоторых наших переводах обозначений «шеволежеры» и «жандармы». «Шеволежеры» — вообще обычная транслитерация французского «chevaux-legers», что означает легкую конницу. Что касается «gens d'armes», то так в XVII в. называли тяжелую конницу, и ассоциация, которую вызывает русское слово «жандарм», здесь совершенно неуместна 25.

«Lettre de cachet» независимо от контекста традиционно переводится как «приказ об аресте» 26. Это далеко не всегда соответствует смыслу оригинала, хотя король зачастую отдавал приказания об аресте именно на таких бланках, скрепленных его подписью. Однако в «Мемуарах» Реца «lettres de cachet», как правило, содержат совсем иные приказания короля или королевы. Я предпочла обозначать их словами «именные указы» или «именные повеления» (ср. у Грибоедова: «именное повеление» 27). «Именными указами» называет lettres de cachet Фонвизин, хотя он как раз истолковывает их как приказания об аресте («lettres de cachet — суть именные указы, которыми король посылает в ссылки или сажает в тюрьмы» 28).

Известную трудность представлял для меня перевод названий некоторых придворных должностей и некоторых воинских званий. Составив обширную картотеку встречающихся в тексте чинов и должностей, я и здесь пошла по пути создания некой условной реальности. После Петра I в русской придворной иерархии возникло множество названий, заимствованных из немецкого языка. Их хотелось избежать в наименовании должностей двора французского. Там, где можно было использовать старые русские слова, не слишком отдающие боярской Русью, такие как «кравчий», «виночерпий», «конюший», я уходила от «мундшенков» («Полной французской и российской лексикон» И. Татищева называет «bouche du roi» — «королевской мундкохской». Естественно было предпочесть этому «служителей королевской кухни»). К сожалению, никуда не деться от «фрейлин», «камергеров», «церемониймейстеров» (в самых старых словарях — «обрядоначальник»). Но зато Габури, porte-manteau de la Reine, я назвала «плащеносцем» королевы (по аналогии с «факелоносцем»), а лейб-гвардейцев именовала офицерами личной гвардии.

Я старалась придерживаться единой системы решений в пределах одного текста, опираясь на собственную картотеку, где были зафиксированы не только уже упоминавшиеся названия парламентских, придворных и военных чинов и проч., но и клишированные выражения, связанные с парламентской процедурой, придворным этикетом. Такая картотека была необходима при долголетней работе над столь объемистым трудом. И однако, некоторого разнобоя избежать не удалось. Это в первую очередь касается транскрипции имен собственных.

Прежде всего о фамилии самого автора. Французские специалисты указывают, что фамилия кардинала произносилась как Рэ. Это подтверждается и тем, что он сам пишет свое имя — Rais. Однако в русскую традицию кардинал вошел под именем Рец, и менять ее я посчитала неправильным. Впрочем, по утверждению А. Бертьера, французы тоже привыкли называть Поля де Гонди — Рец .

Во всех французских фамилиях, пишущихся с раздельным «Ла», я сохранила раздельное написание артикля, сделав исключение для Ларошфуко, который в таком слитном написании уже известен многотысячным читателям и почитателям его «Максим».

Пришлось давать двойное написание некоторых фамилий: герцогиня Вандомская, но мадемуазель де Вандом; герцог Буйонский, но мадемуазель де Буйон. Кстати, фамилию герцога Буйонского я предпочла писать через «й», хотя, по утверждению некоторых специалистов, в XVII в. здесь звучало «ль» 30. Но слишком уж памятно всем знаменитое «Вскипел Бульон, потек во храм», чтобы рискнуть оставить герцогу эту «суповую» фамилию. В упомянутой выше рецензии на «Историю Фронды» Сент-Олера принято компромиссное решение: «Бульйонский».

В перечне имен Рец всегда помнит об иерархии и не назовет имени рядового, пусть и родовитого, дворянина раньше принца крови или герцога из Лотарингского дома; упоминая рядом имена простолюдина Песка и командора де Сен-Симона, Рец, несмотря на свое презрение и неприязнь к последнему, считает нужным оправдаться. Я строго следую соблюдаемой Рецем «субординации», хотя позволяю себе иногда опустить титул или слово «г-н» перед тем или иным именем, делая это, однако, лишь при упоминании тех особ, в отношении которых это иногда допускал сам Рец.

Названия церквей оставлены без перевода (т. е. церковь Сен-Жан, а не Св. Иоанна) только потому, что некоторые из них (например, Saint-Jean-en Greve) назвать по-русски затруднительно, а здесь была необходима точность. Исключение сделано для собора Парижской Богоматери, также слишком хорошо известного читающим россиянам именно под таким названием, и для некоторых других, напрашивающихся на перевод (церковь Святого Креста Иерусалимского).

Сохранила я известный разнобой и в топонимике. Хотя в русском тексте читатель встретит мосты Нотр-Дам и Сен-Мишель, трудно было удержаться и не перевести Pont-Neuf как «Новый мост», a Place Royale как «Королевскую площадь» (другим площадям я оставила их французские названия — О Во, Круа дю Тируар; поэтому же переведена «Застава Сержантов», но сохранены «ворота Сен-Жак»).

Признавая значение единого подхода к переводу названий в пределах одного текста, я с годами переводческой практики убедилась, что иногда этот принцип оказывается прокрустовым ложем и к решению этого вопроса надо подходить гибко, памятуя о «соразмерности и сообразности».

Географические названия сверены по новейшим справочникам. В тех случаях, когда XVII в. пользовался иными названиями (в силу территориальной принадлежности того времени), новые наименования оговорены в примечаниях.

В этих заметках переводчика я изложила некоторые соображения, которыми руководилась в работе над переводом «Мемуаров» кардинала де Реца, отнявшей у меня в силу разных причин, объективных и субъективных, более 20 лет. О результатах ее судить не мне. Хочу лишь в заключение привести одну цитату.

Характеризуя роль Карамзина в развитии исторической мысли в России, русский историк С. Ф. Платонов писал: «Это “новое слово” действовало на ум особенно сильно и влиятельно, потому что не было сказано в виде сухого рассуждения, а явилось основой обаятельных по форме литературных творений. Оно не только убеждало, оно прельщало» 31.

Никак не сравнивая Реца с Карамзиным, надо однако признать обаяние формы и его литературного творения. Рец тоже старался убеждать, «прельщая». Вот эту «прелесть» и хотелось донести до русского читателя — пусть он и судит, насколько это удалось.

Считаю своим приятным долгом поблагодарить В. Н. Малова за внимательный просмотр рукописи и полезные советы, а г-жу Симону Бертьер за неоценимую помощь в подборе иллюстраций.

Комментарии

1 Так г-жа де Севинье различала стиль мемуариста, описывающего частную жизнь, и стиль мемуариста, описывающего историю (см.: Bertiere A. Le cardinal de Retz memorialiste. P., Klincksieck, 1977. P. 527, comm. 13).

2 Letts J. T. Retz historien et moraliste du possible. P., 1966.

3 О сослагательном наклонении интересно говорил Джордж Стайнер в своем выступлении на Зальцбургском фестивале 1994 г.: «В запасах наших синтаксических возможностей нет ничего более удивительного, чем высказывания в формах желательного и сослагательного наклонений — высказывания, находящиеся в противоречии с фактами. Какие усложненные миры разветвленной фантазии лежат в основе предложений, начинающихся с “если бы” <...> Эти предложения отрицают действительность, они позволяют нам обитать в многообразно упорядоченной возможности, аргументированно мечтать» (Стайнер Дж. Миф о Европе // Сегодня. 1994. № 203. 22 октября. С. 13. Перев. Е. Маркос).

4 Picon G. Introduction aux Memoires du cardinal de Retz (цит. по: Bertiere A. Op. cit. P. 454).

5 При этом поразительно свойственное Рецу «чувство аудитории» — речи меняют свой характер в зависимости от того, кому они адресованы. Всего в тексте «Мемуаров» А. Бертьер насчитал 34 речи, из них 22 принадлежат самому Рецу (Bertiere A. Op. cit. P. 513).

6 Ср. у русских писателей. У Вяземского: «...обычайное брожение свидетельствовало только о жизни политического тела» (Вяземский П. А. Записные книжки (1813 — 1848). М., 1963. С. 30. Лит. памятники). У Фонвизина: «...нет того политического тела, которого члены соединялись бы узлом взаимных прав и должностей» (цит. по: Рассадин Ст. Сатиры смелой властелин. М., 1985. С. 117). У Грибоедова: «...вот что водворит порядок и совокупность, неразлучные с благосостоянием всего политического тела» (Грибоедов А. С. Проект учреждения Российской Закавказской компании // Соч.: В 2 т. М., 1971. Т. 2. С. 103). У Жуковского: «...разрушенное тело государственное» (Жуковский В. А. Черты истории Государства Российского // Поли. собр. соч.: В 12 т. СПб., 1902. Т. X. С. 49). О государстве как о «душе политического тела» говорится в «Рассуждении о законах» Н. Панина (цит. по: Рассадин Ст. Указ соч. С. 123).

7 Bertiere A. Op. cit. P. 497.

8 Cardinal de Retz. Maximes et reflexions. Choisies et presentees par Simone Bertiere. Editions de Fallois. P., 1991.

9 Насколько мне известно, и в наше время были попытки перевести «Мемуары» Реца, однако до печати они не дошли.

10 «Записки кардинала де Ретца, содержащие в себе наидостопамятнейшие происшествия во Франции в продолжение первых лет царствования Людовика XIV. Часть I, переведенная с французского языка Никанором Облеуховым. В Калуге, с Указного дозволения 1794 года». См. в наст, издании статью Ю. Б. Виппера «Первое русское издание “Мемуаров" кардинала де Реца».

11 Yourcenar M. Le temps ce grand sculpteur. III. Ton et langage dans le roman historique // Yourcenar M. Essais et memoires. P., Gallimard, 1991. P. 294.

12 Cardinal de Retz. Memoires. P., Gallimard, Bibliotheque de la Pleiade, 1956; Cardinal de Retz. Oeuvres. P.,Gallimard, Bibliotheque de la Pleiade, 1984.

13 Chandernagor F. L'allee du Roi. P., Julliard, 1981.

14 Bluche F. Journal et memoires de Thomas de Listiere, valet de la marquise de Sevigne. P., Criterion, 1993.

15 Вяземский П. А. Указ. соч. С. 270.

16 См.: Виноградов В. В. Очерки по истории русского литературного языка XVII - XIX веков. М., 1982. С. 264.

17 Marion M. Dictionnaire des Institutions de la France aux XVII et XVIII siecles. P., Picard, 1923.

18 Dictionnaire du grand siecle sous la direction de Francois Bluche. P., Fayard, 1990.

19 Сб.: Внутренняя политика французского абсолютизма 1633 — 1649 гг. М.; Л., 1966. С. 384-389.

20 Любопытно сравнить противопоставление Боклем гордости и тщеславия: «Гордость ищет самоодобрения, тщеславие питается одобрением других» (см. анонимный перевод гл. X из «Истории цивилизации в Англии» Бокля — «Сила системы опеки во Франции объясняет неудачу Фронды. Сравнение между Фрондою и современным ее переворотом в Англии» // Отечественные записки. 1862. № 1. Отд. I. С. 291).

21 См., например, анонимную рецензию на «Историю Фронды» графа де Сент Олера // Отечественные записки. 1845. № 10. Отд. VII. С. 30—40.

22 Цит. по: Рассадин Ст. Указ. соч. С. 114.

23 «Они <Штаты. — Ю. Я> состоят из уполномоченных от короля правителей». Фонвизин Д. И. Записки первого путешествия (1777 — 1778) // Русская проза XVIII века. М., 1971. С. 289.

24 Отечественные записки. 1862. № 1. Отд. I. С. 297.

25 В переводе «Занимательных историй» Ж. Таллемана де Рео в тексте оставлены «жандармы» и «шеволежеры», а в примечаниях дается пояснение (см.: Таляеман де Рео Ж. Занимательные истории. Л., 1974. С. 121, и примеч. 17 на с. 285; с. 132 и примеч. 2 на с. 286. Лит. памятники).

26 См., например, комментарий в книге А. И. Тургенева «Хроника русского» — Тургенев А. И. Хроника русского. Дневники (1825 - 1826 гг.). М.; Л., 1964. С. 70 (Лит. памятники).

27 Грибоедов А. С. Письма // Собр. соч.: В 2 т. М., 1971. С. 302.

28 Фонвизин Д. И. Указ соч. // Русская проза XVIII века. С. 313.

29 Bertiere A. Op. cit. P. 581.

30 См.: Суперанская А. Традиция — дело серьезное // Литературная газета. 1983. № 2. 12 января. С. 5.

31 См.: Соколов Н. Возвращение профессора Платонова // Сегодня. 1994. № 184. С. 6.

***

Отсутствие достоверных сведений позволяло некоторым исследователям считать «Мемуары» плодом многолетнего труда — начало работы относили к 1662 — 1665 годам, когда Рец обосновался в имении Коммерси в Лотарингии. Опираясь на анализ самого текста (каких исторических деятелей уже умерших или еще живых кардинал упоминает, какими титулами величает), Андре Бертьер в своей докторской диссертации 1 доказал, что воспоминания были созданы в Коммерси за полтора года, в 1675 — 1677 годах (с перерывом на поездку в Рим на конклав в 1676 г.). По свидетельству секретаря Реца — Ги Жоли, его хозяин задумал и даже якобы начал писать историю своей жизни во время заключения в Венсеннском замке в 1652 — 1654 годах. Известно, что он любил рассказывать отдельные эпизоды своей жизни, но лишь после неудачной попытки уйти от мира, сложить кардинальский сан и затвориться в аббатстве Сен-Мийель (Сен-Мишель) как простой монах-бенедиктинец (папа римский не принял его отречения от сана), он уступил настояниям своих друзей и принялся за мемуары. Возможно, подтолкнуло его к этому и появление ряда мемуаров о Фронде, в том числе его врага герцога Франсуа де Ларошфуко. История жизни осталась незаконченной — отчасти из-за прогрессировавшей близорукости, отчасти из-за того, что наиболее значительные события уже были описаны, а за ними следовал период унизительных скитаний.

Хранившаяся в монастыре Сен-Мийель рукопись «Мемуаров» в XIX веке попала в Америку, а ныне хранится в парижской Национальной библиотеке. Большая часть написана самим кардиналом, отдельные отрывки (около 90 страниц) — монахами под его диктовку. Из рукописи вырваны первые 258 страниц (около 4 — 5 печатных листов), еще несколько — в середине и в конце. Плохо сохранившаяся третья часть восстанавливается по копиям. Девять небольших фрагментов из начала попали в первые издания — аутентичность их в настоящее время не оспаривается, но источник остается по-прежнему неизвестен. Гипотеза А. Бертьера, что рукопись начиналась с переработанного варианта «Заговора графа Джанлуиджи деи Фиески», который после смерти Реца был передан книгоиздателю Барбену (напечатан в 1682 г.) по ошибке, вместе с первыми страницами мемуаров, вызвала возражения Марии Терезы Хипп: опытный издатель Барбен должен был распознать, какая ценность попала ему в руки.

Впервые «Мемуары» были опубликованы в 1717 году 2; в 1719 году вышло уже восьмое издание, что свидетельствовало о безусловном читательском успехе. Высказывались сомнения в подлинности «Мемуаров»: казалось неправдоподобным, чтобы священнослужитель столь подробно рассказывал о своих неблаговидных поступках и помыслах. За последующие сто с лишним лет «Мемуары» печатались еще восемь раз, пока наконец Шампольон-Фижак не обнаружил рукопись Реца и не издал ее в 1837 году — в серии «Новое собрание мемуаров, посвященных истории Франции, начиная с XIII века до конца XVIII-го», т. XXV 3, выходившей под руководством Ж.-Ф. Мишо и Ж.-Ж.-Ф. Пужула. Следующее авторитетное издание было подготовлено в 1870 — 1880 годах А. Фейе, Ж. Гурдо и Р. де Шантелозом для фундаментального десятитомного «Собрания сочинений кардинала де Реца» (1870 — 1920) в серии «Великие французские писатели» 4, на которое опирались и все последующие. Лишь в новом варианте издания произведений Реца в «Библиотеке Плеяды» (первое подготовил Морис Аллем в 1939 г. 5) в 1984 г. литературовед Мария Тереза Хипп и историк Мишель Перно6 заново пересмотрели как текстологию, так и сам подход к «Мемуарам», принципам комментирования, используя работы последних лет и в первую очередь капитальное исследование А. Бертьера. Именно по тексту этого издания и был осуществлен настоящий перевод. Ряд существенных дополнений и корректив был предложен вдовой А. Бертьера Симоной Бертьер в 1987 году в издании мемуаров Реца в серии «Классик Гарнье»7. Всего же во Франции «Мемуары кардинала де Реца» издавались и переиздавались около тридцати раз. В комментариях мы опираемся на сложившуюся традицию и используем работы французских ученых. Основные сведения об исторических лицах даются в указателе имен.

Комментарии

1 Bertiere A. Le cardinal de Retz memorialiste. P., Klincksieck. 1977.

2 Memoires de Monsieur le Cardinal de Retz. A Amsterdam, et se trouve a Nancy, chez J.-B. Cusson. 1717. 3 vol.

3 Memoires du cardinal de Retz, ed. MM. Champollion-Figeac et Aime Champolion-fils. P., Bobbee, 1837 // Nouvelle collection des Memoires pour servir a l'histoire de France, depuis le XIIIe siecle jusqu'a la fin du XVIIIe, ed. Michaud et Poujoulat. T. XXV.

4 Oeuvres du Cardinal de Retz // Ed. A. Feillet, J. Gourdault et R. de Chantelauze. P., Hachette. 1870 - 1920. 10 vol. (Memoires. T. 1-5. 1870 - 1880) // Grands ecrivains de la France.

5 Cardinal de Retz. Memoires // Ed. M. Allem. P., Gallimard. 1939 // Bibliotheque de la Pleiade.

6 Cardinal de Retz. Oeuvres // Ed. etablie par Marie-Therese Hipp et Michel Pernot. P., Gallimard, 1984 // Bibliotheque de la Pleiade.

7 Cardinal de Retz. Memoires // Ed. S. Bertiere. P., Garnier. 1987. 2 vol. // Classiques Garnier.

Оглавление

  • «Мемуары» кардинала де Реца
  •   Комментарии к Ю. Б. Виппер «Мемуары» кардинала де Реца
  • Первое русское издание «Мемуаров» кардинала де Реца
  •   Комментарии
  • МЕМУАРЫ
  •   Первая часть
  •     Комментарии
  •   Вторая часть «Жизни кардинала де Реца»
  •     Комментарии
  •   Третья часть
  •     Комментарии
  • Послесловие переводчика
  •   Комментарии
  • ***
  •   Комментарии Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

    Комментарии к книге «Мемуары», Жан Франсуа Поль де Гонди

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства