Владимир Фромер Хроники Израиля Кому нужны герои книга вторая
ЛЮДИ И СУДЬБЫ II
ХРАНИТЕЛЬ СВЯЩЕННОГО ПЛАМЕНИ
Михаилу Левину
Есть и такое определение мировой культуры: плюралистический мир, вращающийся вокруг своих духовных центров. Одним из таких центров был профессор Яаков Тальмон.
Исайя Берлин назвал его хранителем священного пламени, являющегося единственной гарантией духовного выживания homo sapiens.
Тальмона отличала независимость мышления. Ему были ненавистны любые стремления свести божественное многообразие мира к единому знаменателю. Его терзала печаль из-за вековечной беспомощности человека перед насилием. Он не выносил жесткую ортодоксальность. Его охватывал ужас перед могильщиками добра и гармонии, глашатаями абсолютной истины, в ненависти которых к инакомыслящим предугадывался кошмар грядущей истребительной войны. Ему было тесно в профессиональных рамках. Он был не только выдающимся ученым, автором оригинальных исторических концепций, но и мыслителем, отличавшимся изысканной утонченностью стиля.
Его книги — счастливое и редкое сочетание самобытности мышления с фундаментальными идеями, приобретавшими под его пером особую, лишь ему присущую острую и выразительную экспрессию.
Профессор Тальмон понимал, конечно, какая пропасть отделяет идею от ее воплощения. Мыслители обычно не бывают практиками, а практики — мыслителями. И все же он пророчествовал, уподобляясь Кассандре, предлагал рецепты, могущие избавить от приобретенных язв израильское общество. И страдал, ощущая свое бессилие.
Лекции, которые профессор Тальмон читал в Иерусалимском университете, были грандиозным театральным представлением с элементами буффонады, красочным фейерверком мыслей, оценок, парадоксальных выводов.
Как творение художника-монументалиста наплывала на ошеломленных студентов картина далекой эпохи, расплывчатая, колеблющаяся, оживленная волшебным свечением, прорвавшимся сквозь дымку столетий. Маленькая фигура Тальмона вдруг вырастала. Он взмахивал руками — и словно тень исполинских крыльев покрывала аудиторию.
«Наполеон Бонапарт», — гремел голос. И исчезал Тальмон. И тяжело шагали по Европе непобедимые «большие батальоны»…
Тальмон как бы обладал портативной машиной времени, переносящей из эпохи в эпоху, что позволяло ему превращаться в живого соучастника давно минувших событий. И этот эффект соучастия передавался студентам.
«Однажды мы сидели в деканате, — вспоминает коллега и друг Тальмона профессор Правер, — как вдруг вошел Яаков прямо со своего семинара. На нем лица не было. В глазах застыли растерянность и ужас.
— Что с тобой? — спросил кто-то. — Ты видел призрак?
— Нет, — ответил Тальмон. — Я только что убил Робеспьера…»
Лекции Тальмона посещали студенты всех факультетов. Самая просторная аудитория не могла вместить такого наплыва. Шел 1967 год. Я, репатриант прибывший через Польшу, старался не пропустить ни одной лекции. Скудного моего иврита с трудом хватало на то, чтобы в общих чертах понять, о чем идет речь, но я все же вел конспекты, записывая ивритский текст русскими буквами. Конспекты эти хранятся у меня по сей день, но прочитать их уже невозможно.
И не дай Бог какому-нибудь студенту, вышедшему из-под влияния магических чар, нарушить благоговейную тишину в аудитории. Смутьян немедленно изгонялся. Однажды один из таких подвергнутых остракизму студентов позвонил вечером Тальмону домой и спросил, чем кончилась история с Дантоном.
— А вот этого, мой друг, вы не узнаете никогда, — любезно ответил профессор.
Когда я пришел к Тальмону со своими проблемами, он терпеливо выслушал меня и охотно согласился принять устный экзамен. Я, разумеется, волновался, а он, чувствуя это, спрашивал осторожно, словно поддерживал под локоть переходящего дорогу слепого. Когда же я стал демонстрировать знание дат, он сказал:
— Знаете, что нужно для того, чтобы стать хорошим историком? Забыть все даты.
Историком я так и не стал. Потому, наверно, что даты помню до сих пор.
Летом 1973 года Тальмон прочитал в мемориальном институте «Яд ва-Шем» лекцию, посвященную Катастрофе европейского еврейства. И доказал, что геноцид еврейского народа, осуществлявшийся Германией в невиданных прежде масштабах, имел иногда глубоко скрытые, иногда легко различимые корни в европейской культуре. Беспощадный анализ Тальмона заканчивался вопросами, на которые до сих пор нет ответов:
«Умерли ли миллионы евреев мученической смертью во имя прославления Господа?
Большая их часть погибла, не имея никакого понятия об этом.
Значит ли это, что они умерли напрасно, став бессмысленными жертвами человеческого скотства, проявляющегося на протяжении всей истории?
Была ли Катастрофа ничем иным, как следствием деградации человечества, которая может вызывать лишь притупленную боль и бесконечную скорбь?
Или, может быть, за непредставимым унижением Катастрофы есть какое-то страшное величие и великолепие?
Я имею в виду не только героизм и стойкость борцов Варшавского гетто и еврейских партизан.
Я имею в виду, что в более глубокой перспективе Катастрофа является следствием столкновения в гигантских масштабах полярных ценностей: нравственности и языческих культов, святости жизни и апофеоза войны, всеобщего равенства и превосходства немногих избранных, поисков истины и жизнестойкой инстинктивности, тяги к справедливости и восхваления инстинктивных импульсов, предвидения истинного общества равных и перспективы общества господ, правящих рабами.
В век демографического взрыва и расовых войн, когда в нашем распоряжении имеется все для обеспечения либо Золотого века, либо уничтожения всего сущего, будущее человечества зависит, по-видимому, от выбора между двумя возможностями: либо установление истинно справедливого общества, либо подчинение тирании сильных.
Иными словами, стал ли Освенцим вечным предупреждением или лишь первой остановкой на пути к истреблению всех рас и самоубийству человечества?»
Тальмон, слишком хорошо знавший тайные пружины, двигающие историей, не был склонен к оптимизму в оценке перспектив дальнейшего существования homo sapiens. Не верил он и в исторический детерминизм. И акцентировал это в своей лекции о Катастрофе:
«Некоторые считают, что Катастрофа явилась неизбежным этапом в еврейской истории — родовыми муками национального возрождения или, иными словами, ценой искупления. Я лично не в состоянии понять этот тезис. Я никогда не смогу поверить в ангела-хранителя Израиля, потребовавшего оплатить национальное возрождение миллионами жизней».
Тем же летом 1973 года, готовя к печати третий номер журнала «Ами» с первой публикацией поэмы Венедикта Ерофеева «Москва-Петушки», мы с Левиным искали автора, который мог бы соседствовать с создателем этого шедевра без ущерба для своей репутации. И нашли. Пришлось перевести и включить в номер лекцию Тальмона, чтобы избавить журнал от резкого крена в сторону гениальной прозы.
* * *
Две выдающиеся личности новейшей еврейской истории принадлежали к старой интеллектуальной элите польского еврейства: Тальмон и Бегин. На их сходство многие обращали внимание. Оба отличались личным обаянием, склонностью к патетике, ораторскими и литературными способностями, обостренным восприятием истории, высокоразвитым чувством справедливости. И одного, и другого окружал романтический ореол. И оба были либералами скорее английского, чем еврейского склада.
Яаков Тальмон родился в 1916 году в маленьком еврейском местечке на севере Польши. Поляки здесь не жили, поэтому в местечке не было антисемитизма. В детстве он восхищался изысканностью польской литературы и романтическим трагизмом польской истории.
Отчужденность от польской культуры пришла вместе с осознанием своего еврейства.
В 13 лет вступил в молодежную сионистскую организацию «Ха-Шомер ха-цаир», но через год ушел из-за ее атеистической направленности.
В 15 лет отказался от религии. В Палестину Тальмон прибыл в 1934 году. Учился в Еврейском университете на горе Скопус. Изучал историю, философию, иудаизм и классическую филологию. Все общавшиеся с ним уже тогда чувствовали творческий заряд, скрытый в провинциальном пришельце. Своего преподавателя, увлекавшегося перечислением дат, Тальмон спросил не без иронии:
— Мы изучаем историю или коллекционируем марки?
В 1937 году молодой историк занялся якобинской диктатурой. И тут начались «московские процессы», ставшие поворотным пунктом в его эволюции и мировоззрении. Ленинская гвардия кончила в дерьме и в позоре. Революционеры, уничтожившие старый мир, сами вышедшие из недр казнимой и ошельмованной ими русской культуры, получили пулю в затылок.
Тальмона поразило сходство между якобинцами и большевиками. «Кто предал русскую революцию? — задавал он себе вопрос. — Обвиняемые или обвинители? И как могут совмещаться чудовищные злодеяния с универсальной идеологией, провозгласившей конечной своей целью создание самого рационального и справедливого общества?»
И он понял, что суть не в случайности, а в закономерности. Любая универсальная программа революционного преобразования общества приводит в ходе ее реализации к террору и тоталитарной диктатуре.
Тальмон начал развивать свою концепцию о перманентном конфликте между демократическим либерализмом идеалистического толка и болезненным мессианством апологетов материалистических учений, стремящихся к переустройству мира в утопическом духе. Как историка, его больше всего привлекали трагические всплески великих революций и тираны, готовые во имя иррациональной идеи утопить мир в крови.
Он хотел постичь механизм власти и психологию рабства. В книге «Истоки демократического тоталитаризма» Тальмон изложил свое понимание роли историка в этом мире. Возможности политического мыслителя и историка повлиять на развитие событий крайне ограничены. Но он в состоянии психологически подготовить людей к правильному восприятию происходящих в мире катаклизмов. Люди должны знать, что никогда человечество не придет к жизни спокойной и рациональной. Чувство безопасности и расслабленности уместно лишь в тюрьме. Ну, а жизнь — это кризис, бесконечный и неразрешимый.
Один из учеников профессора Тальмона, доктор Давид Охана вспоминает: «Как-то я попросил учителя дать определение понятию „интеллектуал“. — „Интеллектуал, — усмехнулся Тальмон, — это человек, который не спит по ночам, но не из-за того, о чем ты думаешь“».
Шел 1940-й год. Немецкие бронетанковые дивизии вышли к Ла-Маншу. На последнем пароходе Тальмон отплыл в Англию, превратившуюся в осажденный военный лагерь. Английские интеллектуалы тепло встретили собрата из Палестины. Военные годы Тальмон провел в замке аристократа-археолога Джеральда Фитцджеральда.
Его английский стал безупречным. Он работал в польском отделе Би-Би-Си, выполнил ряд дипломатических поручений Еврейского агентства. Уже после войны стал доктором. Часто печатался в английской периодике, читал лекции, пользовавшиеся шумным успехом. Ему предложили британское гражданство и место в Оксфорде, но он бросил все и в 1949 году вернулся в Израиль.
* * *
Огромную роль в жизни Тальмона сыграла его дружба с Исайей Берлиным. Этот человек стоит того, чтобы сделать маленькое отступление от нашей темы.
И сегодня в мире существует нигде не зарегистрированная, но тем не менее обширнейшая «международная ассоциация почитателей Берлина». Ее члены видят в своем кумире символического носителя духовной власти. Они прочитали все написанное Берлиным, а ведь его книги не принадлежат к числу тех, которые приятно полистать перед сном, хоть и отличаются отточенностью стиля. Многие годы почитатели Берлина, располагавшие временем и средствами, приезжали в Лондон, чтобы засвидетельствовать ему свое почтение, ибо беседа с ним считалась чем-то вроде посвящения в рыцари культуры. Это и неудивительно, потому что сэр Исайя Берлин считается одним из величайших мыслителей нашего столетия. В западном мире в нем видят короля интеллектуалов. Стоило Берлину открыть рот — и ему внимали, боясь пропустить хоть слово, не только ученые, но и государственные мужи. Его знает и ценит не только интеллектуальный Запад, но и Восток.
В 1987 году Берлин приехал в Москву и через британское посольство попросил устроить ему встречу с Андреем Сахаровым и его женой Еленой Боннэр. Сахаровы никогда прежде не видели гостя и не потрудились внимательно прочитать записку, переданную из английского посольства. Академик и его супруга думали, что принимают какого-то очередного туриста, решившего посетить их из праздного любопытства. Лишь в конце беседы, не вышедшей за рамки обмена светскими любезностями, Елена Боннэр еще раз рассеянно пробежала глазами записку и чуть не упала в обморок.
— Как? — спросила она. — Вы тот самый Исайя Берлин?
Берлин улыбнулся.
— Тот самый Берлин, которого мы не устаем цитировать, написавший удивительные заметки о своих встречах с Ахматовой и Пастернаком?
Когда радостное изумление Сахаровых улеглось, беседа, конечно, приняла совсем иной характер.
Литературовед Анатолий Якобсон, боготворивший Ахматову и неоднократно с ней встречавшийся, считал, что Исайя Берлин был ее последней любовью.
Касается этой темы и Л. К. Чуковская во втором томе «Записок об Анне Ахматовой»: «А. А. полагала, была убеждена: главная причина, вызвавшая катастрофу 1946 года, — это ее дружба с оксфордским профессором, историком литературы, мыслителем, специалистом по Толстому, Тургеневу, Герцену — сэром Исайей Берлиным (р. 1909), посетившим Советский Союз в 1945 году. Той же дружбе, которая, по ее мнению, разгневала Сталина, она приписывала и несчастье с Левой. Вот почему, когда ее друг осенью 1956 года снова приехал в Россию, она отказалась с ним встретиться. „Таинственной невстречи пустынны торжества…“ К этому же лицу обращены два ахматовских цикла: „Cinque“, созданный Ахматовой в 40-х годах, и „Шиповник цветет“ („Сожженная тетрадь“) — цикл стихотворений, написанных именно об этой невстрече. Ему же адресованы и некоторые строфы „Поэмы без героя“ („Гость из будущего“); о нем же сказано в посвящении „Третьем и последнем“:
Он не станет мне милым мужем, Но мы с ним такое заслужим, Что смутится Двадцатый век…К нему обращены строки в „Эпилоге“: „За тебя я заплатила чистоганом…“ „Заслужила“ — Постановление, „заплатила“ — Постановлением…»
Не случайно, принимая премию Иерусалима из рук мэра Тедди Колека, Берлин сказал: «По крови я еврей. По воспитанию англичанин. А по неистово-пристрастному отношению к культуре — русский».
Исайя Берлин родился в еврейской семье в Риге. Отец, состоятельный коммерсант, не жалел средств, чтобы его единственный сын получил блестящее образование. Мальчик был отправлен к родственникам в Англию, где после окончания колледжа поступил в Оксфорд.
Острый ум и исключительные аналитические способности очень быстро сделали Берлина звездой первой величины в самом престижном университете Англии. Молодые интеллектуалы, считавшие, что весь мир начинается и кончается в Оксфорде или в Кембридже, не без колебаний и оговорок признали, в конце концов, своим этого блистательного еврея. Сам Берлин гордился своим еврейством и никогда не скрывал своей принадлежности к гонимому племени.
Во время Второй мировой войны Берлин был первым секретарем английского посольства в Вашингтоне и многое сделал для формирования американского общественного мнения в нужном направлении, внедряя в него ощущение, что лишь Соединенные Штаты могут сокрушить Гитлера и спасти гибнущую западную цивилизацию.
В те годы английское министерство иностранных дел было аристократическим, чуть ли не кастовым учреждением. Исайя Берлин стал единственным евреем, сумевшим, благодаря своим редким способностям, занять в нем столь важный пост, хоть этому и противился лорд Никольсон, влияние которого на внешнюю политику Великобритании было тогда весьма ощутимым. «Евреи никогда не будут до конца лояльны. Им не понять, что для нас арабская нефть гораздо важнее еврейских притязаний на национальный очаг в Палестине», — утверждал Никольсон.
* * *
Когда Берлин ознакомился с первыми работами Тальмона, он сказал ему:
— Помни о корнях. Не забывай, что вся европейская философия представляет собой лишь комментарий к идеям Платона.
Тальмон же считал, что Берлин создает вокруг себя магическое поле культуры, и каждый, кто с ним соприкасается, получает мощный заряд новых идей.
Эту оценку можно отнести и к самому Тальмону. В 1951 году, в разгар холодной войны, вышла в свет книга Тальмона «Истоки демократического тоталитаризма», сразу ставшая бестселлером. Это не только прекрасно аргументированный научный труд, но и стилистически отточенное произведение, представляющее интерес не для одних лишь любителей истории.
К тридцатипятилетнему автору пришла слава. Он стал читать лекции в Европе и Америке. Ему предлагали кафедры крупнейшие университеты Запада, но Тальмон сохранил верность Иерусалиму.
В 1960 году он занялся политикой. Резко критиковал Бен-Гуриона, расколовшего рабочее движение. Старик отмалчивался. Потом вдруг позвонил Тальмону и предложил:
— Напиши мою биографию. Я чувствую, что лишь тебе по плечу эта задача.
— Согласен, — ответил Тальмон, — если ты разрешишь мне свободный доступ к своему архиву и не будешь вмешиваться в мою работу.
Бен-Гурион не рискнул принять эти условия.
В этот же период Тальмон женится на Ирэне, и начинается самый счастливый период в его жизни. Рождаются обожаемые дочки. Книги выходят одна за другой и пользуются неизменным успехом.
Его стиль становится строже и напоминает теперь готический собор своим величественным парением. Его преподавательская слава ширится и растет. Чтобы попасть на его лекцию, нужно прийти за несколько часов до ее начала. Тальмон становится арбитром в интеллектуальных спорах, символом переживаемого Израилем духовного ренессанса.
Знаменитый историк уподобился рыцарю из Ламанчи, с безрассудной отвагой атаковавшему ветряные мельницы. Его популярность стала стремительно падать. Впервые увидел он пустые места в своей аудитории. Впервые почувствовал, как тяжело выносить улюлюканье враждебной прессы. Но он стоял на своем, как когда-то Мартин Лютер, неистовый монах, один из персонажей исследованной Тальмоном исторической мистерии.
Когда грянула Шестидневная война, Тальмон оказался в числе тех немногих, кого не опьянила победа, превратившая Израиль в имперское государство. Народ ликовал. Правительство почивало на лаврах.
Среди всеобщей эйфории лишь Тальмон, предвидя грядущие беды, бил тревогу. Он понимал, на какой зыбкой основе покоится столь внезапно обретенное имперское величие. Страх за судьбу государства лишил его сна и покоя.
«Не играйте с огнем, — призывал он правительство, — не вносите в дом демографическую бомбу. Территории необходимо вернуть, прежде чем они отравят трупным ядом национальный организм».
Тальмон писал статьи и письма. Звонил Голде Меир, беседовал с Рабиным. Предупреждал, заклинал и доказывал.
Лидеры государства жалостливо пожимали плечами. Мол, куда он лезет, этот историк. Занимался бы своими байками и не морочил всем голову. Дальше всех пошел Моше Даян, решивший поставить на место этого учителишку, рвущегося в спасители нации. То есть претендующего на место, по праву принадлежащее ему, Даяну. В одном из своих публичных выступлений министр обороны сказал, презрительно кривя рот:
— Не бойся, червячок Яаков Тальмон, ползающий по вспаханной нами благодатной почве. Народ сумеет отстоять свои завоевания.
Война Судного дня подтвердила худшие опасения Тальмона. Но он уже чувствовал себя усталым и разбитым. Последовавшие один за другим два сердечных приступа он воспринял как настойчивый стук в дверь той гостьи, которая рано или поздно приходит к каждому.
Пришлось отказаться от лекций, которые он так любил. Чувствуя, что час его близок, Тальмон опубликовал «Открытое письмо историка Яакова Тальмона историку Менахему Бегину», ставшее его завещанием.
«Я обращаюсь к вам, как сердечный больной к сердечному больному, — писал Тальмон. — Вольтер как-то сказал, что все люди рождаются равными, только жители Тимбкукту ничего об этом не знают. Так вот, с тех пор, как они это узнали, мир не ведает покоя. Тот, кто соображениями безопасности оправдывает угнетение другого народа, вводит в заблуждение себя и других. Сидеть на штыках — это все равно, что поселиться у жерла действующего вулкана…»
Это была последняя статья Тальмона. После очередного приступа он скончался в больнице, держа в руках только что изданную третью часть своей трилогии «Миф революции и мессианство нации».
Будучи уже тяжело больным, Тальмон писал своему другу Исайе Берлину: «Я все не могу решить, как следует расценивать еврейскую историю новейшего периода. Является ли она проявлением огромной жизнеспособности народа, восстановившего свою государственность после величайших потрясений, или же ее нужно рассматривать как результат жесточайших разочарований, приведших в конечном итоге к созданию замкнутого национального гетто…»
АПОЛОГИЯ ИНДИВИДУАЛИЗМА
Открытое письмо главе правительства Ицхаку Шамиру:
«Господин премьер-министр!
Когда мы находились в Союзе, то долгие годы отказа мечтали попасть к Вам в Израиль не только потому, что мы — евреи, и не потому, что здесь медовые реки текут в кисельных берегах. Мы хотели жить в свободном демократическом государстве.
Что же мы нашли здесь? Где они — свобода и демократия? Разве можно считать страну демократической, если отсутствует закон о правах человека?
— Если избирательный закон явно несправедливый?
— Если люди не имеют права жениться на ком хотят?
— Если запрещаются аборты?
— Если в выходной день нельзя поехать в гости, в театр, в кино, в музей?
— Если запрещают разводить и кушать самое питательное и вкусное свиное мясо?
Просим Вас высказать Ваше мнение по указанным вопросам на страницах русскоязычной прессы с учетом того, что это сильно повлияет на решение евреев репатриироваться ли из Союза в Израиль.
От имени всех олим из Нетании и по письмам друзей Владимир Ойзерман».
Не дождавшись ответа от премьер-министра, автор этого письма отправил его в редакцию газеты «Новости недели», где я тогда работал.
Пришлось отвечать. Была середина 1990 года. Советская империя разваливалась на глазах. Непрерывно работал конвейер, ежемесячно доставлявший в Израиль тысячи новых сограждан. С изумлением обнаруживали они, что язвы и пороки новой родины весьма похожи на те, которые остались у них за спиной. Они не отрицали израильских достижений. Скорее воспринимали как должное и высокую степень социальной защищенности, и высокоразвитое сельское хозяйство, и успехи электронной промышленности. С пониманием относились к сложной специфике израильской действительности. К интифаде, к тяжкому бремени расходов на оборону.
— Но, — спрашивали они, — разве из-за интифады впился, подобно злокачественному наросту, в израильский организм гипертрофированный бюрократический аппарат, съедающий большую часть национального дохода?
Разве неугомонные соседи повинны в социальном неравенстве, глубоко порочном и оскорбительном? Каковы доходы номенклатурных чиновников, начальников и начальничков всевозможных и неизвестно чем занимающихся учреждений? И сколько получают в Израиле рабочие госсектора, учителя, вообще все люди, живущие своим трудом?
А коррупция, принявшая в Израиле, совсем как в России, размеры подлинного национального бедствия? Разве не грабят государство, загипнотизированно, как сомнамбулы, люди состоятельные, респектабельные, превратившиеся чуть ли не в сословие, так называемые «белые воротнички»?
Взять хотя бы дело Бен-Циона. Старожилы отнеслись к нему спокойно. Они и не такое видывали. А вот тем, которые только начали вживаться в израильскую действительность, казалось, что они попали в театр абсурда.
Бен-Цион был директором небольшого, но солидного банка «Израиль-Британия». Отличался набожностью. Регулярно посещал синагогу. Даже статейки пописывал по экономическим проблемам развитого сионизма. Банк под его руководством функционировал нормально до тех пор, пока Бен-Цион не перевел чуть ли не всю его наличность на свой секретный счет в Швейцарии. Обанкротившийся банк пришлось закрыть. Когда судья назвал его мошенником, Бен-Цион оскорбился. Мошенники — это ведь те, кто чеки и векселя подделывают. Оказавшись за решеткой — расстроился. Это ж надо — сидеть, когда у тебя за границей более тридцати миллионов долларов.
Его так и не смогли заставить вернуть награбленное.
Постепенно с ним произошла метаморфоза. Стал чахнуть. Таял прямо на глазах тюремной администрации. И слал отчаянные письма во все инстанции. Взывал о милосердии. Мол, умирает еврей, и единственное его желание — скончаться на руках любящей семьи.
И ведь сработало. Помиловали. И сразу же состояние Бен-Циона резко улучшилось. Стан выпрямился. Блеск в глазках появился. Зажил себе припеваючи…
А почему так редко выявляются в Израиле крупномасштабные государственные деятели? Уж не оттого ли, что административно командный аппарат отторгает их, как инородное тело?
Отвечая Владимиру Ойзерману, я ссылался на эссе доктора Исраэля Эльдада «В своем пиру похмелье». Никто с такой твердой уверенностью не обнажал израильских язв и не указывал путей к их исцелению. Конечно, доктор Эльдад говорил не о свинине, которую, кстати, в Израиле можно свободно купить в любом магазине деликатесов.
Доктор Эльдад писал: «Демократия требует зрелости. Минимум независимости, минимум экономического развития и зрелость — вот те условия, без которых демократия превращается в пустой звук.
В Израиле произошло то, чего не было ни в одной стране мира. В течение 30 лет в страну прибыло впятеро больше людей, чем жило в ней до основания государства. Возьмите любую страну Европы и Америки и представьте, что бы произошло, если бы ее население за 30 лет возросло в пять раз. Произошла бы катастрофа. У нас этого не случилось. Справились, одолели, но демократию не укрепили.
Известно, что каждый, кто прибывает в Америку, обязан прожить в этой стране пять лет, чтобы получить гражданство и принять участие в голосовании. У нас эти права репатрианты получают сразу после прибытия в страну. А ведь выходцы из арабских стран или тоталитарной коммунистической России даже понятия не имеют о демократии. Многие просто никогда не слыхали о ней.
Не зная страны и ее проблем, не разбираясь в политических партиях и их программах, не понимая решительно ничего, они идут голосовать и решать судьбы государства Израиль. Я против такой системы выборов. И если в США после 200-летнего опыта требуется минимальная пятилетняя осведомленность о стране и государстве для реализации права голоса, то мы и подавно должны начать уроки демократии с квартала и города, с местного самоуправления, с наведения элементарной чистоты и общественного порядка.
Опыт не пропадает. Достижения не идут на свалку. Я верю, что есть у нас огромный потенциал, который предстоит использовать не в анархии стачек и не в предвыборной грызне политиканов. Есть духовные гены, позволяющие стать великими. Только бы не забыть, что мы в пути, и не поддаться самовнушению, что можно не быть к себе слишком строгими».
* * *
Исраэль Эльдад занимает особое место в новейшей еврейской истории и в становлении израильской общественно-политической мысли. Без него сила духовного накала, которой так гордится Израиль, была бы слабее. Каждый, кто смотрел посвященную ему телепередачу «Такова жизнь», почувствовал это.
Он сидел в мягком удобном кресле, восьмидесятилетний патриарх, окруженный внуками и друзьями, снисходительно взирающий на жизнь, сохранивший ясность ума и завидную работоспособность.
Высказываясь по различным вопросам, доктор Эльдад не выпускал из рук газету, приковавшую наконец всеобщее внимание, как готовый взлететь почтовый голубь. И наступил момент, когда Эльдад поднял ее высоко над головой.
— Вот, — сказал он, — газета «Дейли телеграф» от 9 ноября 1917 года.
Газета затрепетала в его руках, словно ожила.
— Разворот, — продолжал Эльдад будничным голосом. — На одной стороне сообщение о том, что в Петрограде левые максималисты во главе с Лениным совершили военный переворот. На другой — декларация Бальфура, провозглашающая Палестину национальным очагом еврейского народа.
Стартовали два движения: коммунизм и сионизм.
Где сегодня мы и где они?
Трудно передать впечатление от слов, сказанных этим человеком. Никакому Кашпировскому не достигнуть подобного эффекта.
Сила доктора Эльдада заключалась в исступленной правдивости. Не было у него ни задних мыслей, ни тайного расчета. Самые, казалось бы, упрощенные понятия возвращал он в состояние творческого хаоса, преобразив их экспрессивным накалом духовного пафоса. С аристократической непринужденностью переходил его ум от проблемы к проблеме, не сковывая себя устоявшимися представлениями.
Свойственный доктору Эльдаду экстремизм являлся, в сущности, выражением возведенного в абсолют индивидуализма. Многие не разделяли его взглядов, но и они восхищались силой этого интеллекта и беспощадностью анализа. В многочисленных эссе доктора Эльдада форма определяется содержанием. Каждое слово живет, течет, мерцает, выступая с потрясающей и даже пугающей обнаженностью.
Кем же был доктор Исраэль Эльдад? Основоположником максималистского направления в сионизме, идеологом тотального подхода к решению национальных проблем, историком, эссеистом, террористом, аналитиком, переводчиком, апологетом идеи целостного и неделимого Израиля без арабов. Этот перечень можно продолжить.
К нему не подступиться с обычными мерками. Не Герцель был его духовным учителем, а Фридрих Ницше, семь томов которого Эльдад с таким мастерством перевел на иврит. Сам же Эльдад был скромен в самооценке: «Для историков я учитель. Для учителей — историк. И те, и другие считают меня политиком. Политики же видят во мне просто непрактичного человека».
Правые считали его чуть ли не предателем. Левые же пренебрежительно пожимали плечами. Опять, мол, этот Шайб со своими чудачествами. Настоящая фамилия Эльдада — Шайб. Сложилось так, что почитатели называли его Эльдадом. Противники — Шайбом.
Уже в 90-х годах доктор Эльдад неожиданно для всех выступил за создание палестинского государства, но к востоку от Иордана. Он не возражал даже против соглашения с Арафатом.
«Если арабы признают, что земля к востоку от Иордана — это их Палестина, то они получат от еврейского народа финансовую и экономическую помощь, о которой не смеют и мечтать. Если же король Хусейн не пойдет на это, то от него можно будет избавиться, как от его деда Абдаллы. Рано или поздно, он получит пулю», — писал Эльдад, сохранивший и в глубокой старости убежденность в том, что физическое устранение противников является целесообразным и оправданным, когда речь идет о благе государства.
Доктор Исраэль Эльдад (Шайб) известен прежде всего как идеолог подпольной организации Лехи, боровшейся за независимость Израиля методами индивидуального террора.
В подмандатную Палестину он прибыл в 1942 году в рядах армии Андерса вместе со своим другом, а позднее идеологическим противником Менахемом Бегиным. Здесь пути их разошлись. Бегин возглавил Эцель. Эльдад ушел в Лехи. Именно он был мозговым центром этой организации и действовал, как курок, посылающий смертельной силы заряд.
17 сентября 1948 года боевиками Лехи во главе с Иегошуой Залтером был убит в Иерусалиме граф Фольке Бернадотт, шведский дипломат, назначенный ООН посредником в израильско-арабском конфликте. Бернадотт предлагал значительно урезать территорию Еврейского государства, утвержденную резолюцией ООН о разделе Палестины.
В последние годы приподнялась завеса над этой давней историей. Убийцы Бернадотта были названы поименно. В Швеции поднялась волна общественного негодования. Еще бы. Ведь один из них занимал пост премьер-министра Израиля…
Доктор Эльдад не только не смутился, но и написал статью, в которой доказывал, что убийство Бернадотта было политической необходимостью. Перечисляя тех, кто принял роковое решение, Эльдад назвал Ицхака Шамира. Сразу набежали журналисты:
— Как? Неужели же и премьер-министр? Но ведь Шамир это отрицает…
— Да? — усмехнулся Эльдад. — Ему пришлось о многом забыть, чтобы стать премьер-министром. Центр Лехи принял решение, и с точки зрения истории, вопрос о том, кто спустил курок, не имеет значения. Четверо боевиков, ликвидировавших Бернадотта, были из лучших наших людей. Но выбор исполнителей меня не интересовал. Я участвовал в принятии решения и горжусь этим. Его убили, ибо этого требовали интересы государства…
Исраэль Эльдад воспринял покушение как жертву, принесенную на алтарь отечества. Он был убежден, что Лехи спасла Иерусалим, ликвидировав Бернадотта. Ни сожаления, ни угрызений совести не испытывала эта цельная натура.
Иное дело — Натан Елин-Мор, он же Гара, перешедший в 50-е годы на крайне левые позиции. Узнав, что Бернадотт спас во время войны около десяти тысяч евреев, Елин-Мор испытал шок. Чтобы избавиться от угрызений совести, он попытался вытравить из памяти все, что связано с организацией убийства.
Спустя несколько лет после гибели Бернадотта Елин-Мор и Эльдад сидели в тель-авивском кафе.
— Эльдад, — внезапно спросил Елин-Мор, — когда мы решили убрать Бернадотта? Мы ведь не принимали такого решения. Иегошуа Залтер совершил покушение на свой страх и риск. А мы с тобой не причем, дружище. Разве не так?
Эльдад взглянул на него, как на человека, внезапно свихнувшегося.
— Гара, — произнес он изумленно, — мы здесь беседуем без свидетелей. К чему ты говоришь мне эту чушь?
— Ты, может, и причастен к убийству Бернадотта, а я нет, — уперся Елин-Мор. Эльдад молча вышел. Потом он говорил: — До сих пор я не понимаю мотивов его поведения. Это загадка для меня. Решение о ликвидации Бернадотта приняла наша тройка: Я, Гара и Шамир. Обсуждали мы этот вопрос на квартире Елин-Мора в Тель-Авиве. Гара сам предложил возложить ответственность за это убийство не на Лехи, а на мифическую организацию «Фронт отечества». Сам составил текст заявления.
Кончилось тем, что Эльдад порвал с Елин-Мором личные отношения.
Когда-то доктор Эльдад писал в издаваемом им журнале «Сулам»: «Мы радуемся, когда изгоняют арабов. Мы все пользуемся плодами убийства арабов в деревне Дир-Ясин[1]. Каждый, кто говорит и пишет иначе, — лжец, поставщик смертельного наркотика государству. Без Дир-Ясина не было бы Израиля».
А под занавес долгой своей жизни старый человек включал телевизор и видел арабских детей, швырявших камни, ведущих борьбу за свою свободу. О чем он думал в эти минуты? Всю жизнь Эльдад соглашался с Голдой Меир, что палестинского народа не существует. И он нашел в себе мужество признать, что палестинская нация переживает процесс своего становления.
— Как старый подпольщик, я хорошо понимаю те идеалы, за которые палестинцы готовы сражаться и умереть, — обронил он в одном из последних своих интервью.
В 1943 году английская полиция напала на след идеолога Лехи. Услышав резкий стук в дверь своей конспиративной квартиры, Эльдад стал спускаться по ржавой водосточной трубе — и сорвался.
Очнулся в больнице. Тело — в гипсе. Вокруг стеночкой полицейские. Боль накатывала волнами. Казалось, что во всем мире ничего не существует, кроме нее.
Около двух лет Эльдад провел за решеткой. Из тюремного окна он впервые увидел свою годовалую дочку и передал ей подарок: слоника, сделанного из зубной щетки.
1 сентября 1944 года Эльдада перевели в тюремную больницу в Латруне. Он знал, что боевики Лехи готовят его побег, и предложил осуществить операцию во время врачебного обхода. План побега был детально разработан Михаэлем — Ицхаком Шамиром. Руководил операцией Дов, блондин с арийским лицом. Четверо «санитаров» в белых халатах внесли в приемный покой носилки со стонавшим человеком.
— Немедленно врача, — приказал блондин. — Смертельно больной.
Сестра засуетилась. Появился врач. «Смертельно больной» выхватил пистолет. Пятерка боевиков разоружила двух ошалевших полицейских у палаты Эльдада. На улице ждала машина. Проехав на ней метров триста, пересели в другую, которую вела девятнадцатилетняя Дрора, связная Эльдада. Два часа сумасшедшей езды — и они уже в Бней-Браке, на конспиративной квартире.
Дрора потом рассказывала, что, когда ей предложили доставить узника из Иерусалима в Бней-Брак, она, следуя первому побуждению, отказалась.
— Если, не дай Бог, дело провалится из-за меня, я покончу с собой, — сказала она Михаэлю.
— Почему ты должна провалиться? — удивился Михаэль. — Настройся на нужную волну, и все будет в порядке.
* * *
Исраэль Эльдад много лет прожил в Иерусалиме. Не было у него ни машины, ни водительских прав, ни постоянного дохода.
«Я живу трудом рук своих — я ведь пишу. И трудом языка своего — я ведь читаю лекции, — охотно удовлетворял Эльдад любопытство журналистов. — Имущество? Сбережения? Чего нет, того нет…»
Шел однажды Эльдад по улице. Кто-то сказал: «Смотрите, Бубер![2]» Знаменитый философ стоял на перекрестке. Поравнявшийся с Эльдадом прохожий произнес:
— Холуи ездят на машинах, а Бубер ходит пешком…
— Ну и что? — удивился Эльдад. — У холуев это все, что они имеют, а у Бубера есть другие вещи…
В 1950 году Эльдад был отстранен от преподавания в школе по распоряжению Бен-Гуриона.
— Эльдад, и обучая детей Торе, занимается политикой, — сказал старый лидер. Эльдад обратился с иском в Высший суд справедливости — и выиграл дело. Бен-Гурион, узнав об этом, усмехнулся:
— Ну и что? Преподавательской работы он все равно не получит.
И Эльдад ее не получил. Напрасно он обивал пороги. Даже компенсации за увольнение ему не выплатили. Директор иерусалимской гимназии сказал Эльдаду доверительно:
— Мне запрещено давать работу коммунистам и членам Лехи.
Эльдаду даже показалось, что директор ищет у него сочувствия.
Директор школы в Хадере спросил с нехорошей усмешкой:
— А вы не втащите Лехи в Священное писание?
— Дорогой, — ответил Эльдад, — это ведь Священное писание втащило меня в Лехи…
Пришлось затянуть пояс. Впереди маячил голод. Но вмешался профессор Иегошуа Лейбович[3], его непримиримый идеологический противник и давний поклонник.
— Каждая страница Ницше, переведенная Эльдадом, стоит профессуры, — сказал он и выбил своему протеже место в Хайфском политехническом институте — Технионе.
Однажды некое высокопоставленное лицо поинтересовалось, что именно преподает бывший идеолог Лехи. Ему ответили: «Свое мировоззрение, которое он называет иногда Священным писанием, а иногда сионизмом».
В интервью журналу «Узы» Эльдад рассказал:
«После выхода первого тома Ницше в моем переводе поздно вечером отворилась дверь (праведный рабби Арье Леви научил меня, что дверь в дом никогда не должна запираться), и вошел Лейбеле Вайсфиш, один из столпов иерусалимских религиозных ультраортодоксов. И сказал:
— Ты воображаешь, что твоя деятельность подпольщика, политика, публициста имеет какой-то смысл? Так вот, я, раввин, пришел к тебе, дабы объявить: — Ты оправдал свою жизнь лишь тем, что перевел Ницше.
— Но, Лейбеле, — удивился я, — что общего у вас с Ницше? И как насчет его известного постулата: „Бог умер“?
— Значит, даже ты не понял? Ницше, Боже упаси, не говорит, что Бога нет. Он утверждает лишь, что церковь и священнослужители убили его в сердцах и помыслах людских. Это и к нам относится…»
В 1973 году явились к нему двое застенчивых симпатяг, поклонников Эльдада, Лехи и Ницше.
— Вы наш вождь, — заявили они. — Пора переходить к настоящему делу.
— Какому? — поинтересовался Эльдад.
— Взрывать учреждения ООН.
В тот же день Эльдад позвонил инспектору полиции Турджеману.
— Если ты не хочешь, чтобы я устроил пресс-конференцию, то убери своих прохвостов.
Симпатяги исчезли навсегда, но телефонные разговоры Эльдада еще долго прослушивались.
Эльдад — учитель, миссионер, нуждался в трибуне. Несколько раз он пытался прорваться в кнессет, но крупные правые партии — Херут и Тхия — отказались предоставить ему реальное место в предвыборном списке.
Вождь Херута Менахем Бегин, конечно, не считал, что Эльдад отстранит его и сам станет у руля. Он видел в Эльдаде не политического, а интеллектуального соперника. Эльдад же, разочаровавшись в бывшем товарище, был беспощаден: «В нем нет глубины. По строгим критериям идеологии, истории и философии он не подходит для первых ролей. Он полуинтеллигент, дилетант, никогда и ничем не занимавшийся серьезно. Мир искусства для него закрыт. Но его сжигает жажда власти, и он ищет дешевой популярности. Ему нужно количество, а не качество. Мне он сказал: „Вступай в Херут, как Шамир. Там видно будет“… Помню выступление Бегина на площади Менора. „Государство, — говорил он, — получило два миллиарда долларов. Это значит, что каждый из вас приобрел по две сотни зелененьких“. Меня чуть не стошнило. Это и есть истинная демагогия! Но Бегин знал, что делает. Его разглагольствования привели в лагерь Херута рыночных торговцев…»
Когда Эльдад писал свою книгу «Первое десятилетие», Бегин работал над «Восстанием». Эльдад позвонил ему и сказал:
— Слушай, Менахем, у нас общие враги. Почему бы нам не выступить единым фронтом? Ты намного превосходишь меня как оратор, а я намного лучше пишу. Давай я отредактирую твою рукопись, а ты внесешь поправки в мою.
Бегин смертельно обиделся, а жаль. Его книга только выиграла бы от редакторских правок Эльдада.
Тхия была создана на квартире Эльдада. Он сам написал ее идеологическую программу. Лидеры только что родившегося движения — профессор Юваль Нееман и Геула Коэн[4] поблагодарили идеолога и ушли, забрав несколько исписанных им листочков. И забыли о нем, когда пришло время выборов.
Но места в кнессете — это все, что они имели. У Эльдада же были другие вещи. Он стал идеологом правого лагеря.
«Спор за нашу древнюю землю еще не окончен, — писал Эльдад. — Палестинцы многому у нас научились. Они строят, учатся и работают. У них есть свои поэты и свои идеологи. Они стали „сионистами“. Когда я вижу арабских детей, швыряющих камни в наших солдат, я говорю: — что ж, получите наше уважение… и наши пули».
* * *
Исраэль Эльдад умер 21 января 1996 года в возрасте 86 лет. В самом конце жизни он неохотно признал необходимость мирного решения спора двух народов за одну землю.
ЖИЗНЬ ПО СЦЕНАРИЮ
Моей жене Марине
Дан Бен-Амоц взялся за перо в 1945 году. С тех пор сменилось несколько поколений, но каждое передавало его другому, как эстафетную палочку.
Израиль — страна, в которой молодые люди рано проявляются и рано сгорают, не выдержав ритма жизни.
Дан Бен-Амоц, сознательно поставивший перед собой задачу не постареть, импонировал молодежи тем, что всегда оставался на ее уровне видения мира. Его книгам не хватало отрешенности и глубины, зато в них нашла выражение взрывчатая ненависть молодого поколения к обустроившемуся в стране новому бюрократическому истэблишменту.
Многое привлекало в нем: слава короля богемы, нарочито огрубленный цинизм, скандальные любовные похождения, чувственная одержимость. С искусством ваятеля создавал он свой образ, похожий на статую конкистадора, приподнявшегося на стременах и вглядывающегося в лишь ему видимую даль.
На деле же был он человеком закомплексованным, ранимым. Бич аморальности, которым он подстегивал себя в беге по жизни, давал ему возможность замедлить убийственное погружение в отчаяние и одиночество. Он так и не добился ни цельности, ни художественной глубины, но дух терпкого цинизма и обреченного бунтарства, присущий лучшим его книгам, импонировал молодежи.
Школьники старших классов и теперь зачитываются его «Положил с прибором» и «Ебля — это не все». Сила этих книг в болезненной чувственности. И в языке — царапающем, густого замеса, соленом, похожем на землю, только что впитавшую влагу первого дождя. Образная мощь его языка, замешанного на сленге, виртуозно передает и высший накал страстей, и необузданность стихии, захлестывающей человеческую душу. Не случайно Бен-Амоц был одним из создателей словаря ивритского сленга.
«Положил с прибором» — лучший роман Бен-Амоца и, пожалуй, самый глубокий. Роман этот — о конфликте поколений и о судьбах молодого Израиля — отличается сложной композицией. В нем семь частей, написанных разным стилем, чтобы подать сюжетную фабулу в нескольких перспективах. Стержнем сюжета является история парашютиста Рафаэля Левина, идеалиста, вернувшегося из армии калекой и медленно погрузившегося в пучину безумия.
Конфликт с матерью, нравственная деградация отца и брата произвели на чувствительного юношу ужасающее впечатление. Левин долго идеализировал армию, но после приказа взрывать арабские дома стал ощущать все возрастающее отвращение к израильской действительности.
По замыслу автора, Рафаэль символизирует все лучшее, что есть в Израиле, с фатальной неизбежностью подавляемое мрачными, жестокими силами.
«Ебля — это не все» — своеобразная фиксация эротического опыта автора, расцвеченная блестками юмора и непристойными, но не скабрезными шутками. Работая над этой книгой, Бен-Амоц следовал классическим образцам, таким, как «Золотой осел» Апулея и «Декамерон» Бокаччо. Сотни эротических сцен сменяют друг друга, не повторяясь, но все же утомляя читателя, а «деятельность» героя в альковах сменяется в минуты отдыха остроумными диалогами. В конце этого пятисотстраничного труда Бен-Амоц начинает напоминать неутомимую рассказчицу из «Тысячи и одной ночи».
Жизнь Бен-Амоца сама могла бы стать фабулой увлекательного романа. Он не раз говорил, что если бы ему было дано прожить жизнь сначала, то ничего бы в ней не изменил. Он хотел стать тем, кем стал, и сделать то, что сделал.
Актер по сути своей, даже снимавшийся в кино, Бен-Амоц разыгрывал свою жизнь по им же написанному сценарию. Причем, поскольку он один играл все роли, то с легкостью необычайной переходил от вульгарного цинизма к утонченной человечности, от жестокосердия к доброте. Все состояния были для него одинаково естественны. Людей, общавшихся с ним, бросало то в жар, то в холод от перепадов его настроения, когда тепло товарищества без всякой причины сменялось деспотической отчужденностью.
Многое в его жизни вообще за гранью человеческого восприятия. Можно объяснить разрыв с женами, но как понять равнодушие к собственным детям? А ведь с ними Бен-Амоц не встречался десятки лет. Внуков своих вообще никогда в глаза не видел. Дело тут не только в предельном эгоцентризме, но и в желании любой ценой сохранить одиночество, являвшееся в глазах Бен-Амоца высшим проявлением воинствующего индивидуализма.
Лишь когда смерть, как в фильме Бергмана, постучалась в его дверь, возобновился контакт Бен-Амоца с его тремя детьми. Он прилетел в Нью-Йорк, чтобы вызвать Косую на ристалище, и дети навестили его в больнице. Об этой встрече, состоявшейся после стольких лет разлуки, человек, находившийся уже одной ногой в могиле, счел необходимым сказать следующее: «Я заговорил с ними о наследстве. Они поняли, что им ничего не полагается лишь за то, что они вышли „из чресл моих“. И лишь потому, что они это поняли и согласились со мной, я, по-видимому, все же завещаю им свое имущество…»
Даже со своей второй женой художницей Батей Аполло и с их общей дочерью Ноэми не сумел Бен-Амоц сохранить теплые отношения. А ведь их он любил — насколько это вообще для него возможно. Батя была «прекрасной дамой» его богемной жизни с бесконечной вереницей любовниц. Она вернулась ухаживать за ним, когда болезнь превратила его в парализованный полутруп.
Было в нем что-то, заставлявшее людей платить добром за зло. А он, как и приличествует настоящему актеру, хотел, чтобы не только завсегдатаи нескольких богемных салонов, а все люди вообще превратились в зрителей его блестящей игры. «Других любят за достоинства, а меня за недостатки», — сказал он как-то и всем своим поведением старался подтвердить это кредо.
И его любили. Не за недостатки, конечно, а за то, что вопреки им поддавались обаянию его личности.
Странности в его поведении с детства поражали окружающих и постепенно, как он и желал, стали неотъемлемыми атрибутами его личности.
— Это же Дан, — говорили все и лишь пожимали плечами, слушая рассказы о его диких выходках.
А Дан больше всего любил мистификации, часто граничащие с неприличием. Так, однажды, заканчивая учебу в киббуце Дегания Бет, он обнаружил в каком-то журнале рассказ Исхара Смелянского. Рассказ Дану так понравился, что он его бесцеремонно присвоил и читал как свое произведение девочкам, благосклонности которых хотел добиться. Рассказ был так хорош, что донжуанский список юного плагиатора значительно пополнился.
В юности Бен-Амоц перепробовал множество профессий. Был строительным рабочим, моряком, столяром. Потом, наконец, стал писателем.
«А ведь я сын мясника из Ровно», — любил говорить он, скромно потупив взор, когда восхищались его интеллектом. Отец же его, образованнейший, кстати, человек, был вовсе не разделывателем туш, а владельцем крупнейшего в Ровно мясного магазина.
Как-то раз у Бен-Амоца, известного уже писателя, попросил интервью начинающий журналист.
— Хорошо, — согласился Дан, — но при одном условии. Интервью должно называться: «Бен-Амоц: Бейте маленьких детей».
Изумленный журналист, который не мог вернуться в редакцию, не выполнив задания, согласился. Во всем интервью, разумеется, не было ни слова о маленьких детях.
— Понимаешь, — объяснил Бен-Амоц с хитрой улыбкой, — все прочтут интервью до последней точки, чтобы узнать, почему оно так называется.
Натива Бен-Иегуда, потратившая несколько лет жизни на создание вместе с Даном словаря ивритского сленга, вспоминает: «Меня он не любил. Мы работали вместе, но, впряженные в одну упряжку, не стали товарищами. Потому, наверное, что на меня разыгрываемые им фарсы не производили никакого впечатления. И я его не любила. Меня раздражало его отношение к сексу, дешевое лицедейство, бравада, цинизм. Я не понимала его желания уподобляться иногда хрюкающему животному. Но я благодарна Господу за то, что он дал мне возможность работать с этим незаурядным человеком…
Дан не простил мне скептического отношения к его привычке ходить с нимбом и не разрешил посетить его в последние месяцы жизни».
И еще из воспоминаний Нативы Бен-Иегуды:
«Как-то пришел он к пальмахникам и спросил: „Кто у вас самая красивая девочка? Эта? Очень хорошо. Есть у вас, ребята, отдельная палатка? Отлично. Завтра утром на веревке перед этой палаткой вы увидите ее трусики“. Так оно и было…
А однажды я пришла к нему рано утром и попросила чашку кофе. Дан усмехнулся. „Иди, — говорит, — и выпей это пойло в кафе за углом“».
Вместе с тем он мог быть очень тонким и нежным, если хотел. Познакомившись с книгой Йен Ренд «Падение гигантов», Бен-Амоц стал на какое-то время горячим апологетом ее теории о разумном эгоизме. Он приходил буквально в исступление, когда друзья говорили со скептическими усмешками:
— Брось, Дан, какой из тебя эгоист?
Вскоре Бен-Амоц и сам понял, что теория эта для выродков. А он таковым не был. Взять хотя бы одну из самых скандальных его историй.
В доме своих приятелей стал он уделять слишком пристальное внимание их несовершеннолетней дочери. Гладил ее по спине и ниже. Сажал на колени. Девочка пожаловалась родителям. Те обратились в полицию.
В кабинете следователя Бен-Амоц признал, что все ее показания — чистейшая правда.
— Конечно, я мог бы все отрицать, — говорил он позднее. — Кто поверил бы словам взбалмошной девчонки? Но я не хотел, чтобы у нее на всю жизнь осталось чувство горечи. Вот, мол, она сказала правду, а ей не поверили…
Вообще свои убеждения по большому счету Бен-Амоц отстаивать умел. Как-то участвовал он в демонстрации против отчуждения арабских земель в Галилее. К нему подошел один из великого множества его приятелей и сказал, хлопнув по плечу: «А ты, Дан, что тут делаешь? Ты ведь сам живешь в доме, отобранном у законных арабских владельцев».
И Бен-Амоц оставил свой обжитой дом в поселении Эйн-Ход. И купил другой, в Яффо, предварительно выяснив, что он всегда принадлежал армянской церкви.
Удивительно не то, что он развелся со своей первой женой Элен, родившей ему троих сыновей, а то, что она прожила с ним 14 лет.
С этой элегантной и умной девушкой из респектабельной американской семьи Бен-Амоц познакомился в Сан-Франциско, куда прибыл, рассчитывая сделать карьеру кинорежиссера. Элен Сен-Сор была христианкой, и потому они сочетались гражданским браком. Дану было тогда 27 лет, а Элен — 20. В 1953 году они переселились в Израиль.
И вот настал день, когда она, забрав детей и послав Дана к черту, уехала в Америку, к отцу, известному адвокату.
Потом Элен сделала неплохую карьеру. Стала профессором кафедры английской литературы в Стэнфордском университете. Вновь вышла замуж. И опять за еврея. Видно, пребывание в Израиле затронуло какие-то глубины ее души. Бен-Амоцу она оставила все имущество, не потребовала алиментов. Просто навсегда ушла из его жизни, тихо прикрыв за собой дверь.
Она не возражала, чтобы Дан поддерживал контакты с детьми, но он этого не хотел. Ей же написал несколько писем. Она не ответила.
Уже после его смерти ее разыскала в Калифорнии корреспондентка газеты «Маарив». Элен сказала ей с отрешенной печалью: «Я не ответила на его письма, потому что боялась возобновить с ним контакт. К несчастью, он причинял лишь страдания всем, кто его любил. Так это было всегда. Ничего не изменилось. Лишь очень немногим из своих друзей он не влез в душу в грязных ботинках…»
* * *
В 1992 году израильский журналист Амнон Данкнер опубликовал биографию Дана Бен-Амоца. Книга эта сразу же стала бестселлером. Прочитавший ее инспектор полиции сказал: «Если бы Дан был жив, я привлек бы его к уголовной ответственности за употребление наркотиков и растление малолетних».
Данкнер и Бен-Амоц часто развлекались вместе. Как-то, за год до смерти, Бен-Амоц сказал приятелю:
— У тебя бойкое перо. Почему бы тебе не написать мою биографию?
— Ты это серьезно? — удивился Данкнер.
— Вполне.
Бен-Амоц уже знал, что он неизлечимо болен. Данкнер подумал и согласился. Но поставил условие, что Дан будет с ним сотрудничать и расскажет ему все, что он пожелает знать.
Бен-Амоц условие принял. И очень скоро пожалел об этом.
Данкнер вцепился в него, как бульдог. Их застольные беседы превратились в интервью, похожие на допросы. Напрасно Дан пытался что-то скрыть, переиначить, приукрасить. Данкнер неизменно докапывался до истины. Поняв, что проигрывает поединок со своим биографом, Дан стал избегать его.
Летом 1989 года Дан Бен-Амоц устроил для друзей прощальный вечер. В его доме в Яффо собрались писатели, журналисты, художники, светские знаменитости и несколько женщин, которых он когда-то любил.
Это был последний его бенефис и прощание с жизнью. Рак уже пожирал его изнутри. Отринув мир страстей, суеты, книг и любовного пота, Дан Бен-Амоц приготовился остаться наедине со смертью.
Дан прочел присутствующим отрывок из своего рассказа о том, как он прощался со своей матерью в гостинице во Львове в 1938 году. Мать прижимала сына к груди и шептала на идише нежные слова. Им больше не суждено было встретиться. Вся семья Дана погибла в Катастрофе, превратилась в легкий дым над крематорием…
Дан читал и плакал. Плакали все. Подозрительно чесались глаза и у Амнона Данкнера, но он сдержал слезы, потрясенный неожиданным озарением. Данкнер вдруг понял, что Дан был любовником своей матери…
Вернувшись домой, Данкнер всю ночь перечитывал книги Бен-Амоца, ища подтверждения своей догадке. И нашел. И открыл жуткую тайну Дана, являющуюся ключом к пониманию его личности.
На следующий день рано утром Данкнер пришел к Бен-Амоцу и рассказал о своем открытии. Дан сидел окаменевший. Потом зарыдал, забился на полу, как в припадке падучей, норовя размозжить голову о стенку.
Наконец стал говорить, захлебываясь от слез, сломленным голосом. Завершив исповедь, Бен-Амоц долго молчал. Молчал и Данкнер. Он просто не знал, что сказать. Наконец Дан глухо произнес: «Уходи. Я не хочу больше видеть тебя. И забудь о нашем договоре…» Данкнер потом говорил, что Бен-Амоц позвонил ему из больницы в Нью-Йорке и разрешил продолжить работу над биографией. Никто этого утверждения подтвердить не смог, и оно осталось на совести биографа.
* * *
Дан Бен-Амоц родился в 1924 году в местечке Ровно. Родители, Захария и Этель Тегелимзейгер, назвали сына Моше.
Ровно населяли преимущественно евреи. Сотни таких еврейских местечек были разбросаны по территории тогдашней Польши.
Отец, владелец мясного магазина, с утра до вечера занимался своим бизнесом.
О матери Дана — разговор особый. Это была женщина дородная, осанистая, с легкой поступью и тяжелым шлемом темных волос. Было в ее глазах что-то, вызывавшее смутное раздражение и беспокойство. Захария был ее вторым мужем. О первом муже Этель мы знаем лишь то, что она вышла за него в 16 лет. Через год он умер от чахотки. Узнав о его смерти, Этель пришла в исступление. Ворвалась в комнату, где остывало тело, схватила плевательницу, которой пользовался чахоточный, и с воплем: «Не хочу больше жить!» — осушила ее, как стакан водки.
Женщина, способная на такой поступок, способна на все. Изнывая от безделья в пронафталиненном доме, Этель занялась сексуальным воспитанием рано повзрослевшего сына.
Данкнер подробно описывает, как это произошло. Нас же интересуют последствия.
Благодаря Фрейду, мы многое знаем о тайниках наших душ, где притаились, кривляясь, хихикающие призраки. Древние дикарские инстинкты у нас в крови, и никакой налет культуры не может оградить человека от рецидива варварских чувств и вожделений. Хорошо, если их удается контролировать и направлять в нужное русло.
Дан Бен-Амоц всю жизнь играл, и первая его роль была сыграна в драме об Эдипе, что во многом предопределило его судьбу. Овладев матерью, он предал отца и всю жизнь потом мучился чувством вины. Пережитой в детстве драмой объясняется и его отношение к женщинам, в которых он видел одновременно возвышенное и низменное начало.
Дом не может долго хранить секреты от домочадцев. Захария стал подозревать, что в его доме творится нечто ужасное. Он любил и жену, и сына. И решил проблему по-своему. Дан был отторгнут от семейного очага и отправлен в подмандатную Палестину. Было ему всего 14 лет. Через год семья его оказалась в эпицентре Катастрофы.
Прибыв в Эрец-Исраэль, Дан в первую очередь решил избавиться от фамилии Тегелимзейгер, единственного отцовского наследства. А заодно и от имени Моше, которое ему тоже не нравилось. Случай вскоре представился. Дан вместе с группой еврейской молодежи из диаспоры был отправлен на учебу в интернат в Бейт-Шемене. В группе этой считался лидером эрудированный подтянутый подросток. Звали его Шимоном Перским.
Знакомясь с учениками, директор интерната сказал, поморщившись:
— Что у вас у всех за ужасные имена! Выберите себе ивритские фамилии.
Шимон Перский выбрал фамилию Бен-Амоц. Дан посмотрел на него с завистью. Сам он так и не сумел ничего придумать, и учитель назвал его Шаони. Из Моше он превратился в Дана.
Зато Шимон быстро понял, что сделал плохой выбор. Ученики стали упорно называть его Бен-Поц. На их лицах при этом появлялись глумливые ухмылки. Нервы Шимона не выдержали, и он отказался от двусмысленной фамилии. И тогда ее взял Дан, оповестивший об этом с такой угрюмой решимостью, что его дразнить никто не осмелился. А Шимон Перский стал впоследствии Шимоном Пересом.
Была ли в жизни Бен-Амоца хоть одна по-настоящему глубокая привязанность, затронувшая самые потаенные струны сердца? Любила ли кого-нибудь до полного самоотречения эта гордая, погрязшая в надменности и эгоизме душа?
Разворачивая длинный свиток с именами его друзей и любовниц, приходится признать, что ни к кому Дан не был так привязан, как к другу своей юности Хаиму Бен-Дору, по прозвищу «Хамдор».
Рано умерший, он навсегда остался в том уголке его души, которого не могла коснуться никакая скверна.
Хамдор был сыном Ицхака Бен-Дора, редактора газеты «Давар» — официоза рабочей партии. Бен-Амоц познакомился с ним в 1942 году, когда поступил на службу в английский королевский флот. И сразу попал под обаяние этого юноши с нежным выразительным лицом.
Хамдор поразил его прежде всего своими познаниями. Казалось, он знал все. Языки, философию, литературу, историю. Дан, спрятав самолюбие в карман, мог слушать его часами. И он дал себе слово рано или поздно подняться до интеллектуального уровня своего друга.
Это Хамдор предсказал Дану, что он станет писателем. И это он поучал его: «Не принимай на веру никаких авторитетов. Во всем сомневайся. Всегда бунтуй. Будь всегда непоколебимым».
Два года прослужил Дан на английском эсминце. Потом ему это надоело, и он предложил другу дезертировать. Хамдор улыбнулся.
«Иди, куда зовет тебя твое предназначение, — сказал он. — А я не могу. Отец никогда не простит мне, если из-за своей прихоти я ослаблю хоть на одного солдата армию союзников, сражающуюся с Гитлером».
И Бен-Амоц дезертировал один. Укрылся в киббуце Бейт-Кешет, где позднее написал свою первую книгу. После окончания мировой войны друзья встретились вновь. Хамдор вступил в Пальмах, где уже служил Дан.
Это Хамдор показал Дану пульсирующую в напряженном ритме ночную жизнь Тель-Авива. Ввел его в круг артистической богемы. Познакомил в каком-то кабаке с поэтом Александром Пэнном, бывшим тогда тем, кем Бен-Амоц стал много лет спустя.
Это Хамдор, влюбленный в кино, научил Дана отличать настоящее киноискусство от ширпотреба. «Я ведь поехал в Голливуд учиться режиссуре лишь потому, что Хамдор хотел сделать это», — признал позднее Дан.
Хамдор погиб в бою за Тель-Ханан, в операции, в которой вообще не должен был участвовать. Вызвался заменить кого-то — и кончилась жизнь, обещавшая столь многое.
Своего сына Бен-Амоц назвал Дор. Дочь — Навой. Так звали подругу Хамдора, дочку Леви Эшколя, ставшую потом девушкой Дана.
Уже на склоне жизни Бен-Амоц писал: «Хамдор сделал для становления моей личности гораздо больше, чем мои родители. Его роль в моей жизни я осознал еще до того, как он был убит. Роль же в ней моих убитых родителей я не могу осознать до сих пор».
* * *
В середине 1989 года состояние Бен-Амоца резко ухудшилось. Как в андерсеновской сказке, смерть сидела по ночам у изголовья и отнимала один за другим все атрибуты его призрачной власти. И он решил дать неумолимой гостье последний бой. Пусть она заберет его, черт возьми, но хотя бы потрудившись для этого как следует.
И Бен-Амоц согласился пройти в Америке экспериментальную операцию, проверенную пока только на вивисицируемых животных. Суть ее заключалась в том, что она позволяла вводить лечебные препараты не в организм, а прямо в пораженную раком печень.
Прибыв в Нью-Йорк и попрощавшись с детьми, Бен-Амоц лег на операционный стол. Операция прошла неудачно.
Он получил кровоизлияние в мозг. Лишился речи. Половина тела была парализована. В Израиль его привезли в тяжелом состоянии.
Умирал он мучительно. Бывшая жена Батя и дочь Ноэми не отходили от его постели. Речь частично вернулась, но он почти не разговаривал с теми из своих друзей, кого все же допускал к своему ложу.
Нежные, любящие, но все же чужие руки прикасались к беспомощному телу. Кормили его, мыли, переодевали, меняли простыни.
Это было невыносимо, но он не роптал. Знал, что конец близок и терпеливо ждал. Он не хотел умереть ночью, не желал, чтобы смерть забрала его, как тать, под покровом тьмы.
Умер он в три часа дня. Шел сильный дождь, и потоки воды неслись к морю по ступенькам узких яффских улиц. И Батя подумала, что это они унесли душу его…
КОРОЛЬ НА НАРАХ
Королевство Герцля Авитана — преступный мир. Никто не оспаривает его королевских прав. Четырнадцать лет заключения с короткими просветами двух дерзких побегов лишь подняли авторитет короля, ни в чем не умалив прерогатив его самодержавной власти. Авитан правил своим королевством из тюремной камеры в 12-м спецотделении тюрьмы Аялон в Рамле. Никого так не охраняли, как короля, что не помешало ему совершить побеги, потрясшие израильскую пенитенциарную систему.
Три убийства на его совести. Причастность к двум из них он отрицал, а третье считал следствием фатально сложившихся обстоятельств. «Я знаю цену человеческой жизни и не подниму руку на ближнего своего без крайней необходимости», — сказал как-то Авитан.
Его сила не в жестокости. И в тюрьме, и на воле достаточно людей, слепо ему преданных. Любой преступник знает, что рано или поздно он попадет в тюрьму и окажется во власти короля. Поэтому каждый приказ Авитана, переданный на волю, выполняется. Одного его слова достаточно, чтобы обнажились ножи и загремели выстрелы.
Когда иракские «Скады» обрушились на Израиль, авторитет Авитана прекратил мародерство. Авитан позвонил из тюрьмы в редакцию газеты и предупредил «крысятников», бросившихся грабить разрушенные «Спадами» дома, что осудил их на смерть. «Крысятники» тут же исчезли…
Это был эффектный жест, прибавивший королю популярности. Но ведь и «крысятники» принадлежат к миру, из которого вышел король. И требуется изрядное усилие воображения, чтобы сравнить Авитана с бабелевским королем, изворотливым и веселым хозяином декоративно-красочной Молдаванки. Беня Крик — опоэтизированная легенда, а Герцль Авитан со всем его бандитским шиком — всего лишь порождение мира, в котором любовь к ближнему выражена в формулировке: «Умри ты сегодня, а я завтра». Блатари всюду одинаковы, ибо их порождает мир, в котором действуют законы крысиного царства, а подлая жестокость причудливо сочетается с сопливой сентиментальностью.
И Авитан, как бы себя ни оправдывал, стрелял, не задумываясь, когда человеческая жизнь стояла между ним и добычей. Волк разбойничает, пока не настигают, не вгрызаются в бока. Не случайно королевский свой авторитет приобрел он после того, как применил гранаты при ограблении банка. Ну, а став королем, Герцль вынужден был создавать легенду о себе, следуя правилам игры, которую не мог прекратить. В преступном мире вместе с титулом получают и роль.
Осознав это, Герцль удивился: «Да кто же режиссер этого спектакля?»
Действительно, кто?
* * *
Квартал бедноты на окраине Тель-Авива. Чахлая зелень не может оживить серого однообразия бетонных коробок, сгрудившихся, как овцы на скудной земле. Неве-Шарет…
По здешним меркам, семья Авитанов — одна из преуспевающих. Отцу Шимону некогда заниматься глупостями. У него две жены, Алия и Марсель, и двенадцать детей.
Мать Авитана, Марсель, считала сына воплощением всяческих добродетелей и так и не поняла, почему государство сочло необходимым изолировать его от общества.
Шимон Авитан, владелец мясной лавки, насквозь пропитался сладковато-сырым запахом освежеванных туш. Его душа ни в чем не нуждалась для ощущения полноты жизни.
Герцль, ребенок послушный и любящий, почему-то возненавидел школу и с семи лет предпочел получать образование на улице. В драках терял контроль над собой и пускал в ход все, что попадалось под руку. Даже взрослые предпочитали с ним не связываться.
Красть начал с десяти лет. По мелочам, из азарта. До будущего королевства было, как до звезд.
Будущая подруга короля Орит Арбив жила в соседнем квартале с отцом-шофером, матерью — домашней хозяйкой и тремя братьями. Крикливая эта семья размещалась в двухкомнатной квартире.
Орит было три года, когда потребовалось удалить ей глаз, чтобы спасти жизнь. Вместо живого глаза вставили стеклянный. Разные глаза, горячий живой, и мертвый, с холодным изумрудным блеском, придавали дикое очарование ее лицу.
Как и ее будущий избранник, школу бросила. Полгода проработала кассиршей. Потом — надоело. С тех пор не работала ни дня.
Уличная шушера относилась к ней почтительно. Все знали, что стоит Орит вывести из себя, — и она превратится в дикую кошку. Зато ее преданность тем, кого любила, доходила до исступления.
Однажды ей позвонил младший брат:
— Орит, — сказал он, — меня только что побили. Какой-то маньяк и его красотка. Попросили закурить, а у меня не было… Сейчас они едут в Неве-Шарет.
Орит шваркнула трубку и, захватив железную палку, помчалась на конечную остановку. Какая-то парочка вышла из почти пустого автобуса.
— Вы били? — не дожидаясь ответа, шарахнула красотку палкой. Длинные ногти провели по лицу обидчицы четыре глубоких борозды. Парень попытался схватить Орит за руку, но палка обрушилась на его голову.
Мстительница напоминала Валькирию. Разметались черные волосы. Отрешенным блеском светился один глаз, зато во втором полыхала неутоленная ненависть.
* * *
Одна из роскошных вилл соседней Цахалы принадлежала доктору Александру Вольфу. Сын Ури был его единственной привязанностью и источником постоянных терзаний.
Ури Вольф отличался ангельским личиком, многих вводившим в заблуждение, и непостоянством характера. Воровал с детства ради спортивного интереса. Его сверстники учились, а он разъезжал в такси и сорил деньгами в злачных местах.
Герцль и Ури дружили с пятнадцати лет. Угоняли и продавали машины. Работали по мелочам и по мелочам на месяц-другой садились. После мобилизации в армию Ури ограбил армейский магазин. Отец, примчавшийся в военную тюрьму, дал сыну пощечину. Ури улыбнулся мертвой, равнодушной улыбкой. Его признали психом и демобилизовали.
Не прижился в армии и Герцль. Угнал и разбил военный грузовик. Списали и его.
Друзьям было по двадцать, когда они пошли на первое крупное дело. Ограбили киоск спортлото в Неве-Шарете.
Ури отсидел пять лет. Герцль — четыре года. На одном из допросов Герцля ждал сюрприз. Следователь сказал с нехорошей улыбкой:
— Ты вот своего дружка выгораживаешь, а он вызвался быть государственным свидетелем. Хотел тебя утопить, лишь бы не сесть самому. Но нам это не нужно. Оба сядете.
— Покажи протокол, — тихо попросил Герцль. Следователь пожал плечами и протянул папку. Сомнений быть не могло. Ури предал.
«Я никому об этом не рассказывал, — вспоминает Герцль. — Если бы в нашем мире узнали, что Ури хотел стать государственным свидетелем, его бы замочили. Все-таки он был моим лучшим товарищем. Я решил закрыть этот счет по-своему».
Ури познакомился с Орит, получив, благодаря отцовскому влиянию, короткий отпуск. Элегантный вор с легкостью покорил сердце пятнадцатилетней девочки. Потом Ури вернулся в свою камеру, а Орит ежедневно писала ему по три письма.
Когда Герцль освободился. Ури оставалось сидеть еще 10 месяцев. Вначале планы Герцля не шли дальше того, чтобы переспать с подругой товарища и тем самым отомстить ему. Орит он не видел лет пять и смутно помнил ее маленькой девочкой.
Герцлю понадобилось все его обаяние, чтобы занять место Ури в ее сердце. И в первую же их ночь Орит под диктовку Герцля написала Ури письмо о том, что произошло.
В холодном бешенстве Ури рвал в камере ее письма. Их к тому времени было уже около тысячи.
Освободившись, Ури прикатил в Неве-Шарет на подаренной отцом новенькой «Субару». Увидев Орит с подругой, остановил машину и пошел навстречу. Орит побледнела, но не свернула с дороги.
— Ну, — произнес Ури, — может, расскажешь, как ты меня ждала?
— Я люблю другого. — В живом глазу Орит не было страха, и это взбесило Ури. Он ударил ее в лицо. И еще раз. И еще. Стеклянный глаз выпал. Хлынула кровь. Подруга бросилась искать Герцля.
— Ури убивает ее. Скорей! — прорыдала она. Когда Герцль подоспел, Ури уже не было. Орит сидела и плакала, зажав глаз в кулаке.
В Цахале Герцль вызвал бывшего друга на улицу.
— Она принадлежит мне, — сказал он, — и с этим ничего уж не поделаешь. Давай кончим наше дело сейчас. Я знаю, у тебя нож. У меня нет ножа, но я готов.
Ури молчал. Потом на его губах появилась мертвая, равнодушная улыбка.
— Ладно, — проговорил он нехотя, — не стоит она того, чтобы мы перегрызли друг другу глотки. Баб, что ли, мало?
* * *
В апреле 1979 года Израиль потрясло исключительное по дерзости ограбление банка в Рамат-Авиве. Бандиты в масках ворвались в банк, стреляя из автоматов. Уходя с добычей, приняли бой с полицией.
Герцль швырнул две ручные гранаты. Чудом обошлось без жертв.
Герцля и Ури взяли на следующий день. Денег, около двух миллионов лир, не нашли, и Герцль надеялся выпутаться. Но Ури выступил государственным свидетелем и утопил его.
Авитан получил пятнадцать лет. Когда судья огласил приговор, Ури улыбнулся все той же мертвой, равнодушной улыбкой.
— Ты — покойник, — бросил ему Авитан. Ури Вольфу сделали пластическую операцию. Выдали новый паспорт. И он исчез, по-своему реализовав смертный приговор, вынесенный ему преступным миром…
О банде Авитана долго еще трубила пресса. Это журналисты первыми начали называть Герцля «королем».
Орит, «верная маруха», «разбойница», купалась в лучах славы своего возлюбленного и с упоением играла роль, отведенную ей в спектакле его жизни. Каждый день писала Герцлю несколько писем. Каждый день говорила с ним по телефону. И с пафосом твердила, что «лишь смерть разорвет соединяющие их узы».
Но Орит меньше всего похожа на Пенелопу. Ночи она проводила в разгульных компаниях, и если не изменяла Герцлю, то лишь потому, что не находилось смельчака, готового посягнуть на подругу короля.
* * *
А у короля и в тюрьме были свои заботы. Вначале все шло хорошо. Герцль требовал «уважения» и получал его: отдельную камеру с телевизором, видео и неограниченное право на телефонные разговоры. Разрешалось ему и общение с другими заключенными, «подданными короля». Герцль выделялся даром магического воздействия на окружающих, присущим людям, рожденным повелевать. И охотно этим даром пользовался.
А потом произошло столкновение с новым начальником тюрьмы Рони Ницаном, кадровым офицером, возглавившим тюремную администрацию. Должность свою он занял по призванию. Как герой песни Высоцкого: «И вот он прямо с корабля пришел давать стране угля, а вот сегодня наломал, как видно, дров».
Ницан не был ни криминологом, ни педагогом, но решил реформировать пенитенциарную систему во вверенном ему учреждении. Подобно бабелевскому приставу, он считал, что, где царит Закон, там нет и не может быть короля. И Ницан наложил на главарей преступного мира тяжкую руку.
— Я их сломаю, — говорил он, — превращу в мягкий воск, а затем вылеплю, что мне будет угодно.
Кое с кем получилось. Но не с Авитаном. Герцль, утративший все привилегии, ожесточился. Даже на прогулки не выходил. Вместе с одиночеством пришли черные мысли и нарастающая ярость…
Герцль бежал ровно через год после осуждения. Четверо надзирателей привезли его в Неве-Шарет навестить больного отца. Герцль был обаятелен и прост. Угощал надзирателей сигаретами «Кент». Шутил. Рассказывал разные забавные истории из своей жизни. В какой-то момент попросился в туалет. Старший надзиратель благожелательно кивнул, но прежде сам вошел туда — на всякий случай. И, увидев решетку на маленьком окне, окончательно успокоился.
А решетку эту вставила Орит. Герцлю осталось лишь вынуть ее и проскользнуть наружу, где в машине уже ждал «верный оруженосец» Моше Коэн. Орит присоединилась к нему в тайном укрытии в Холоне на следующий день. Она охраняла их убежище, как кошка котят. За ней, разумеется, следили, но Орит освобождалась от «хвостов» в запутанных лабиринтах проходных дворов. Более того, она привела к Герцлю Якова Шемеша, биндюжника и убийцу, тоже бежавшего из тюрьмы.
Авитан, Шемеш и Коэн и приняли решение об убийстве Ницана.
— Если мне суждено опять сесть, — сказал Авитан, — я не хочу вновь оказаться во власти этого человека.
Присутствовала на воровском совете и Орит, но без права голоса.
Рано утром Рони Ницан ехал, как обычно, на работу в Рамле. Выскочивший из-за поворота тендер преградил дорогу. Человек в маске с «узи» в руках рванулся к машине начальника тюрьмы. Ницан все понял и сказал:
— Герцль, возьми, что хочешь, но оставь жизнь.
— Но мне нужна лишь твоя жизнь, — чуть ли не с сожалением ответил убийца. И прошил его очередью…
Это убийство припечатало судьбу Авитана, превратив его во врага общества номер один.
Авитан знал, что в Израиле он обречен. Знал и то, что после убийства Ницана полицейские постараются взять его мертвым. И он решил бежать во Францию, где надеялся исчезнуть, раствориться в массе выходцев из Марокко. Но для этого нужны деньги. Много денег. И все та же тройка разработала план ограбления ювелирного магазина. Вернее, не тройка, а четверка, потому что Орит играла в ограблении важную роль. Посетила магазин. Купила какие-то безделушки. Флиртовала с начальником охраны Давидом Ашури. Давид и открыл дверь магазина, узнав ее голос. За знакомство с Орит бедняга заплатил жизнью.
Герцль изначально не намеревался оставлять охранника в живых. Бандиты скосили его очередью и взяли драгоценностей на миллион долларов.
Но Герцлю нужен паспорт. И Орит украла паспорт у владельца гаража Ицхака Коэна. Прокрутила в стиральной машине. Потом, сокрушаясь по поводу своей небрежности, отнесла его в министерство внутренних дел, где получила новенький паспорт своего «мужа» Ицхака Коэна, но уже с фотографией Авитана.
С этой ксивой «Ицхак Коэн» без проблем оказался в Париже под опекой старых друзей из марокканской мафии, сразу же посоветовавших ему разорвать все связи с Израилем. Герцль же решил во что бы то ни стало вытащить Орит, ждавшую от него ребенка. И сгорел…
Орит взяли в аэропорту Бен-Гуриона у трапа самолета авиакомпании «Эр-Франс». При обыске у нее нашли международные водительские права на имя Ицхака Коэна и номер телефона парижской «резиденции» короля.
— Почему ты не уничтожила этот номер? — поинтересовался следователь, когда все было кончено.
— Боже мой, забыла, — ответила Орит. И заплакала… Все остальное было уже делом техники. Парижские ажаны взяли Авитана и поспешили отправить опасного рецидивиста в Израиль. Авитан не обвинялся в побеге из тюрьмы, ибо во Франции это не считается преступлением. Зато его обвинили в убийстве Рони Ницана и Давида Ашури.
Орит, находившаяся на последнем месяце беременности, обвинялась в соучастии в вооруженном ограблении. Чтобы облегчить ее участь, Авитан согласился вернуть драгоценности, взятые в ювелирном магазине. Орит получила восемь лет. Отсидела пять.
В тюрьме она родила сына Гораль-Адама, что означает «судьба человека». Имя это выбрал ребенку отец, склонный к метафизическим размышлениям в свободное от «работы» время. Пока мать отбывала срок, Гораль-Адама воспитывала сестра Орит, Луиза.
Авитан взял на себя лишь убийство охранника. Причастность к ликвидации начальника тюрьмы категорически отрицал. Но «верный оруженосец» Моше Коэн, решивший, что верность обходится слишком дорого, стал государственным свидетелем.
Этот статус получает обычно один из второстепенных участников преступления, чтобы на основе его показаний правосудие могло покарать главных виновников. Такому свидетелю даруется полное прощение грехов. Государство берет на себя заботу о его безопасности. Но часто оказывается, что берет на себя слишком много. Преступный мир разыскивает таких людей повсюду и уничтожает их.
В итоге Авитан получил два пожизненных заключения. Через несколько лет к ним прибавилось третье. За то, что и под недремлющим оком охраны Авитан умудрился помочь своему другу Шемешу прирезать какого-то раздражавшего его типа.
Три пожизненных заключения означают, что у короля нет никаких шансов когда-либо выйти на свободу.
* * *
Авитан вроде бы смирился со своей участью. Прежние привилегии: телевизор, видео, телефонные разговоры — ему вернули. Преемник Рони Ницана не забыл судьбы своего предшественника. Но содержался король в одиночке, и ему не позволили узаконить отношения с Орит, находившейся в женской тюрьме. Не позволили и потом, когда Орит освободилась и взяла к себе сына.
Герцль маялся. Человеку и более интеллигентному, чем Авитан, потребовались бы немалые силы, чтобы справиться с одиночеством, невыносимым, как бесчестье.
А тут еще Орит — образец верности — предала его, не дождавшись разлучницы-смерти. Предала с шиком. Позвонила в редакции газет и сообщила, что Авитан освободил ее от клятвы верности. В ее жизни теперь новый мужчина. Снимок Орит с лупоглазым парнем моложе ее лет на двадцать обошел всю израильскую печать.
«Лучше бы она умерла», — прореагировал Герцль на эту историю. Но привычка взяла свое. Лупоглазый исчез, а Орит задержали на свидании с Герцлем в тот момент, когда она пыталась передать ему пистолет. В результате Орит отправилась еще на год в женскую тюрьму.
В августе 1988 года Авитан вновь бежал. Самый охраняемый в стране узник получил все же каким-то образом пистолет и вырвался на свободу, на сей раз никому не причинив зла.
Герцль не выстрелил в спину офицеру-заложнику, когда тот бросился бежать. Двух других заложников освободил за воротами тюрьмы. Потом пересек улицу, юркнул в парадное, нажал ручку первой попавшейся двери и оказался в квартире семьи Эльмикис[5]. Полиция разыскивала беглеца по всей стране, а он отсиживался в доме напротив тюрьмы.
Никого не обидел… Шимону и Эти Эльмикис разрешил пойти утром на работу, взяв с них слово, что они его не выдадут. Сам же остался дома с двумя маленькими девочками, которые его ничуть не боялись. «Дядя Герцль» пел им смешные марокканские песни…
Семья Эльмикис в полном составе даже навестила «дядю Герцля», когда он вновь лишился возможности наносить визиты. Правда, Авитан заставил Шимона с дочкой сопровождать себя в Ход-ха-Шарон, где ему подготовили убежище. Но лишь потому, что полиция искала одинокого мужчину, а не двух мужчин и ребенка.
В Хад-ха-Шароне его и взяли на третьи сутки после побега. И вновь все газеты занялись судьбой короля. Его жалели. Ругали тюремную администрацию. Требовали реформы пенитенциарной системы. Кляли «пытку одиночеством», которой «терзали» самого прославленного узника страны.
И администрация сдалась. Герцлю дали напарника. Он его вышвырнул. Другого напарника постигла та же участь.
Наконец, подсадили к нему мальчишку Поппера, приговоренного за убийство семи арабских рабочих к семикратному пожизненному заключению. Они забаррикадировались и разнесли камеру. Тюремщики применили слезоточивый газ, чтобы с ними справиться.
Короля вновь стали «пытать одиночеством». Вот, пожалуй, и все. Но кто поручится, что хроника королевских деяний дописана до конца?
СЧАСТЛИВАЯ ЗВЕЗДА ФЛАТТО-ШАРОНА
Шмуэль Флатто-Шарон стал такой же частью израильских реалий, как верблюды в пустыне Негев. Кто не слышал о его вилле в Савийоне, коллекции картин, красавице-жене Аннет, провинциальной Золушке?
Кто не знает, что вот уже третье десятилетие живет в Израиле симпатичный еврей с профилем патриция, забавный мошенник, бежавший от французского правосудия, прихватив с собой 200 миллионов долларов?
Напрасно добивалась галльская Фемида выдачи бывшего французского подданного.
Чтоб Израиль выдал гоям еврея? К тому же ставшего украшением национального фольклора? Не бывать тому. Если уж суждено Флатто-Шарону сидеть в тюрьме, так пусть посидит в израильской, где можно соблюдать святость субботы.
Флатто-Шарон, бывший «плейбой» и «золотой мальчик» французского бизнеса, родился под счастливой звездой. В 1977 году французская Немезида совсем было до него добралась. Но тут Флатто избрали в кнессет. Франция чуть было не разорвала с Израилем дипломатические отношения, узнав, что птичка упорхнула.
Зато сколько удовольствия получили израильтяне в последующие четыре года! Кто не помнит, как Флатто-Шарон читал с трибуны кнессета речи на иврите, написанные латинскими буквами? Одно из его незабываемых выступлений было даже увековечено израильским телевидением. То самое, когда Флатто крикнул Чарли Битону, члену кнессета не менее знаменитому, чем он сам: «Ты целый день говорить. Четыре года только говорить. Идиот!!!»
В мае 1981 года Флатто-Шарон впервые оказался в израильской тюрьме. Суд признал его виновным в подкупе избирателей в ходе предвыборной кампании и приговорил к девятимесячному заключению.
Сразу после суда Флатто-Шарон сказал на знаменитом своем иврите, ничуть не улучшившимся за четыре года служения нации: «Я хочу стать министром жилищного строительства, чтобы решить жилищную проблему в стране. Израильскому обществу нужны энергичные люди. Даже в тюрьме я буду заниматься политикой, потому что сто тысяч наших граждан хотят этого».
Заявление Флатто-Шарона не вызвало гомерического хохота. Флатто уже доказал, что он человек если не слова, то дела. Он ведь сумел стать избранником нации, не зная языка этой нации. Почему бы ему не стать министром? К тому же у него такая уйма денег, что в израильском обществе это не может не вызывать почтительного отношения.
* * *
В апреле 1988 года сотрудники особого отдела полиции по расследованию крупных хищений провели ночной обыск на вилле Флатто-Шарона и арестовали хозяина. Личный сейф Флатто был вскрыт, находившиеся в нем бумаги и документы изъяты.
Полиция предъявила Флатто-Шарону уйму обвинений: в мошенничестве, в попытке организации убийства, в незаконном хранении огнестрельного оружия и наркотиков.
«Все это дело основано на показаниях шурина Флатто-Шарона Жака Асулина, ставшего его врагом, — разъяснил журналистам адвокат Иегуда Вайнштейн. — Полиция утверждает, что мой клиент пытался обманом получить от швейцарского гражданина девять миллионов долларов? Этот бизнесмен уже выиграл иск в тель-авивском суде, и Флатто-Шарон удовлетворил его претензии. Не лучше и другие обвинения, выдвинутые против моего подопечного. Флатто-Шарон пытался организовать убийство своего бывшего компаньона Тибора Хаджадо? А кто это может доказать? Флатто был оклеветан шурином, которому еще придется отвечать перед судом за диффамацию. У моего клиента нашли оружие и наркотики? Ну, знаете ли… Оружие — два старинных ружья, музейные экспонаты, из которых выстрелить смог бы разве что джинн из арабской сказки. А наркотик — девять граммов гашиша…»
Суд освободил Флатто-Шарона под залог, но одновременно против него было возбуждено еще несколько дел. На его имущество наложили арест по требованию французской компании.
Журналисты решили выяснить, как же живет человек, преследуемый правосудием, имущество которого подлежит конфискации.
Оказалось — неплохо. Как говорится, дай Бог каждому еврею.
Билла в Савийоне с бассейном, теннисными кортами и уникальной коллекцией произведений живописи. Тут и Ренуар, и Дега, и Ван-Гог. Все это формально не принадлежит Флатто-Шарону. Вилла с ее ценностями записана на имя преклонного возраста матушки нашего героя, проживающей в Париже. Мадам Флатто-Шаевич ничем не провинилась перед французским правосудием, и ее имущество неприкосновенно.
Ну, а пока следствие плелось черепашьим шагом, Флатто-Шарон продолжал руководить своей финансовой империей, размеров которой никто не знает, из делового центра на улице Дизенгоф в Тель-Авиве.
Поздно вечером возвращался он на свою виллу, где его встречало нежное дуновение ветра, пронизанного ароматом цветочных клумб.
Он сохранил уверенность в себе и свойственный ему особый шик. Сохранил он и масштабы текущих расходов, доходивших до миллиона долларов в год.
Но невзгоды последних лет не прошли бесследно.
Улыбка все реже меняла твердые очертания его губ…
* * *
Своей империей Флатто-Шарон руководил по телефону на трех языках: французском, английском и идиш. Это отнимало много времени.
Флатто-Шарон не мог выезжать за границу, как другие бизнесмены. Во Франции он приговорен к десятилетнему тюремному заключению за финансовые аферы. Французская полиция искала его через Интерпол по всей Европе.
В последний раз Флатто отправился в заграничную поездку в октябре 1985 года, что едва не закончилось для него трагедией. Поездка была подготовлена в глубокой тайне. Флатто прибыл в Милан с фальшивым паспортом, в сопровождении одного из близких сотрудников. В миланском аэропорту два человека в штатском вежливо предложили ему пройти в канцелярию, чтобы уладить кое-какие формальности. Флатто понял, в чем дело. Сердце упало.
Чиновник повертел в руках паспорт, выданный на имя Жана-Клода Лахава, и отложил его в сторону.
— Г-н Шаевич, он же Флатто-Шарон, — сказал итальянец с с усмешкой, не предвещавшей ничего хорошего, — вы арестованы по требованию Интерпола и будете выданы Франции. В Париже немало людей жаждут с вами встретиться.
Флатто-Шарон провел в миланской тюрьме почти четыре месяца. Израиль оставил его на произвол судьбы. Никто, кроме жены Аннет, не хлопотал о нем. А ведь Флатто-Шарон, как бы к нему ни относиться, помог сотням людей…
На четвертом месяце заключения Флатто был освобожден под крупный залог. Он дал подписку о невыезде из Милана до рассмотрения итальянским судом французской просьбы о его выдаче.
— Зачем вы вообще выехали из Израиля? — с любопытством спросил судья, закрывая пухлую папку. — Разве вы не знали, что Франция мечтает упрятать вас за решетку?
— Знал, Ваша честь, — ответил Флатто-Шарон. — Из Милана я должен был отправиться в Цюрих на встречу с охотниками за нацистскими преступниками Сержем и Беатой Кларсфельд. Ко мне попали уникальные материалы о нацистском палаче Отто Брунере, проживающем в Дамаске. Я считал крайне важным передать их Сержу и Беате и сознательно рискнул из-за этого своей свободой. Отто Брунер ответственен за депортацию ста тысяч французских евреев в нацистские лагеря смерти. Мне кажется, что Франция должна быть гораздо больше заинтересована в его выдаче, чем в моей.
Выдачи Отто (Алоиза) Брунера много лет добивались Франция и ФРГ. Почти до самой смерти Брунер служил экспертом в сирийской службе безопасности и пользовался особым доверием президента Асада.
Каждое утро Брунер, тяжело опираясь на палку с массивным набалдашником, в сопровождении двух телохранителей прогуливался по парку в центре Дамаска. На его правой руке остался лишь один палец. Остальные оторвало, когда Брунер вскрыл заминированный конверт, посланный ему Мосадом. Ненависть к Израилю и евреям он сохранил до последнего дня жизни.
Умер он в 1990 году в своей постели.
* * *
После освобождения из тюрьмы Флатто-Шарон еще два месяца прожил в Милане под домашним арестом.
Как ему удалось бежать? Он сам об этом охотно рассказал:
— В тюрьме меня каждый день посещал миланский раввин, настоящий цадик. Мы подружились. Однажды, когда я уже жил не в тюрьме, а под надзором, он сказал мне: — «Шмуэль, я думаю, что ты скоро увидишь жену и ребенка». Я задрожал, а он улыбнулся и продолжил, как бы не замечая моего волнения: — Через неделю я устраиваю бар-мицву своему сыну, чтоб он был здоров до 120 лет. Пятьсот евреев окажут мне честь своим присутствием. Будут там люди мудрые и богатые. У тебя ведь еврейская голова, Шмуэль. Ты меня понял?
Все было так, как сказал рабби. Двенадцать человек участвовали в организации моего побега. К швейцарской границе мы ехали тремя машинами. Я, преобразившийся в дымчатого блондина в солнечных очках, находился в третьей. Мне стало немного не по себе, когда машины подъехали к контрольному пограничному пункту, хоть я и знал, что итальянцы очень любят деньги. Два пограничника заглянули в мою машину, но лишь для того, чтобы сказать: «Грациа, синьор!»
В цюрихском аэропорту мой миланский друг прошептал: «Шмуэль, ты идешь через вон тот проход прямо в самолет. Все устроено».
Там стоял швейцарский офицер и у всех проверял документы. Проходя мимо него, я пристально посмотрел ему в глаза. Он улыбнулся и поднял руку в знак приветствия.
Вся эта история обошлась мне в четверть миллиона долларов.
* * *
Французы не только требовали выдачи Флатто-Шарона, дабы этот незаурядный мошенник понес заслуженное наказание. Они пытались добиться через израильские судебные инстанции конфискации его имущества. Потерпевшая сторона доказывала, что Флатто-Шарон, действуя через подставных лиц и фиктивные фирмы, сумел хитросплетениями различных махинаций перевести более двухсот миллионов долларов в Израиль и в швейцарские банки.
Мы не можем утверждать, что израильская юстиция горой встала на его защиту и отправила восвояси тех, кто взывал к правосудию. В 1977 году угроза выдачи Флатто-Шарона Франции была вполне реальной. По просьбе министра юстиции Шмуэля Тамира, юрист Бернзон и профессор международного права Теллер тщательно изучили это дело и пришли к выводу, что Флатто-Шарон подлежит выдаче французским властям.
Но затянувшаяся было тучами счастливая звезда Флатто-Шарона вновь засияла радующим глаз блеском.
В мае 1977 года Шмуэль Флатто-Шарон стал членом кнессета и с вершины израильского Капитолия с усмешкой взирал на жалкие потуги своих врагов. Тем не менее в 1979 году государство возбудило против него судебное дело. Достойному депутату предъявили обвинение в подкупе избирателей в ходе предвыборной кампании. Министр юстиции Моше Нисим принял соломоново решение: «Французы могут подождать, — сказал он. — Мы не выдадим Флатто-Шарона до тех пор, пока не закончится его судебный процесс в Израиле».
А процесс тянулся, как жевательная резинка, и завершился лишь в 1984 году. К тому времени Моше Нисим давно не был карающим мечом израильского правосудия, а его преемник и слышать не желал ни о Флатто-Шароне, ни о его деле.
* * *
Флатто-Шарон, он же Самуэль Шаевич, бывший узник нацистского концлагеря, появился в мире большого бизнеса в 1968 году без гроша в кармане. Используя бреши во французской банковской системе, он стремительнее, чем первый Ротшильд, сколотил многомиллионное состояние. Простота, с которой он этого добился, вполне может считаться гениальной. Вначале была компания. Неважно какая. Просто Флатто-Шарон создал компанию, скажем, по получению солнечной энергии из арктического льда. Потом через подставное лицо оформил вторую компанию. Для непосвященных две эти компании не имели между собой ничего общего.
Первая из них приобретала земельный участок за миллион долларов и «продавала» его второй, но уже за шесть миллионов. Формально вторая компания становилась обладательницей земельной собственности на сумму в шесть миллионов долларов.
Теперь вторая компания могла обратиться в банк и получить ипотечную ссуду в размере 80 процентов от стоимости принадлежащего ей недвижимого имущества. 80 процентов от шести миллионов составляют 4,8 миллиона долларов.
Именно такую сумму положил Флато-Шарон в свой карман.
Десятки подобных компаний, созданных новоявленным Чичиковым, функционировали, как по законам небесной механики.
Компании покупали, продавали и брали ссуды. Брали ссуды, покупали и продавали. Часто один земельный участок перепродавался сразу нескольким компаниям. Их владельцы в лице Флатто-Шарона не были в претензии. Взяв деньги в одном банке, Флатто-Шарон выплачивал проценты в другом, где правление, восхищенное добросовестностью клиента, тут же выдавало ему три новых ссуды.
Созданная Флатто-Шароном фиктивная деловая империя разбухала, охватывала своими щупальцами все новые банки и фирмы. Крупнейшей жертвой этих махинаций стала французская страховая компания «Ле патронель». Флатто-Шарон остался ей должен 400 миллионов франков, т. е. 50 миллионов долларов. Когда стало ясно, что этих денег «Ле патронель» не увидать до пришествия мессии, компания обанкротилась, а ее директора хватил удар.
Все это было слишком красиво, чтобы могло длиться долго.
В 1974 году Флатто-Шарон, реализовавший гениальную идею, почувствовал, что дальнейшее «доение» лопоухих французов становится слишком опасным занятием.
Тогда и появился в Израиле репатриант-миллионер, преисполненный патриотического рвения.
* * *
Большинством своих неприятностей на обретенной родине Флатто-Шарон обязан своему шурину Жаку Асулину. Семейный конфликт, как чаще всего бывает, возник из-за денег.
Щеголеватый, неглупый, циничный Жак Асулин, способный в молодости на теплые чувства и бескорыстие, со временем избавился от этих «слабостей», заменив их высокомерным равнодушием. 15 лет Жак проработал у зятя и вошел во вкус рассеянной богемной жизни.
В 1983 году он приехал в Израиль, поселился у сестры и зятя на вилле в Савийоне и зажил комфортабельной жизнью, к которой давно привык. Сначала все шло хорошо. Из любви к жене Флатто-Шарон терпел развязные манеры родственника. Когда же терпение лопнуло, снял шурину виллу по соседству за 1600 долларов в месяц. На карманные расходы Жак получал ежемесячно 4–5 тысяч долларов.
Шло время, а Жак и не думал искать работу. Ему очень нравилась праздная жизнь. Флатто-Шарон чем дальше, тем больше тяготился непредвиденными расходами и наконец решил объясниться.
— Послушай, дорогой, — сказал он однажды утром за чашкой кофе. — Я, конечно, человек состоятельный, но денег все же не печатаю. Когда ты начнешь работать?
Высокий с залысинами лоб Жака покраснел от гнева. Зло усмехнувшись, он произнес:
— Ты, наверное, забыл, дорогой, что должен мне 400 тысяч долларов? Или ты думаешь, что я даром ишачил на тебя 15 лет?
Флатто-Шарон поперхнулся. Бешенство ударило в голову. Он хотел что-то сказать, но, почувствовав сильное сердцебиение, лишь перевел дыхание. «Не хватает еще инфаркт получить из-за этой скотины», — подумал Флатто и молча вышел.
С этого дня он не знал покоя. Жак шантажировал зятя, угрожал разоблачить его аферы. Аннет, любя мужа и брата, всеми силами старалась восстановить мир в семье. Слезы Аннет и желание заткнуть рот опасному человеку заставили Флатто-Шарона пойти на соглашение.
В октябре 1985 года он подписал следующий документ: «Я, Шмуэль Флатто-Шарон, желая сохранить нормальные отношения в семье, обязуюсь выплатить Жаку Асулину 200 тысяч долларов, хоть и не признаю справедливыми его требования».
Казалось, что на этом инцидент исчерпан. Флатто выдал шурину первый чек в счет соглашения и вылетел в Италию. Как мы уже знаем, в Милане он был арестован. Находясь за решеткой, Флатто ложился и вставал с одной мыслью: «Кто мог меня выдать?»
Его подозрение пало на Жака. «Конечно, это животное, — думал он, кривя губы от отвращения, — больше некому».
Вернувшись в Израиль после бегства из Италии, Флатто-Шарон первым делом аннулировал соглашение с Жаком Асулином.
— Отныне ты не получишь от меня ни копейки, — холодно сказал Флатто своему шурину.
— Очень скоро ты пожалеешь об этом, — ответил Жак.
Между зятем и шурином началась борьба, в которой все средства были хороши.
«Смотри, — угрожающе сказал Жак во время их последнего разговора, — у меня целый чемодан с документами о твоих уголовных махинациях. Каждый из них — бомба».
Очень скоро несколько из этих бомб взорвалось.
В ноябре 1987 года французская фирма «Паризьен де партипасьон», занимающая почетное место в списке жертв комбинаций Флатто-Шарона, представила в израильский суд иск к нему на сумму в 21 миллион долларов. Главным свидетелем обвинения на суде выступил Жак Асулин. На основании его показаний и был арестован Флато-Шарон, освобожденный позднее под залог.
Вот наиболее пикантные выдержки из разоблачений Асулина:
«В начале 1974 года французское налоговое управление возбудило следствие против моего зятя. Флатто-Шарон знал, что если в руки следователей попадут документы о деятельности одной из возглавляемых им фирм, то не миновать ему тюрьмы. Флатто, обладающий сверхъестественным чутьем на опасность, разработал план, восхитивший меня своей эффектной простотой. Он велел доверенному сотруднику положить все документы в багажник машины, вывезти ее в лес и там оставить. Когда это было сделано, люди Флатто-Шарона взломали багажник и забрали документы. На следующий день Флатто поспешил в налоговое управление.
— Понимаете, — объяснял он следователям, — я знал, что вы затребуете эти документы и велел своему бухгалтеру привести их в порядок. Он хотел поработать дома и положил все документы в свою машину. И надо же, чтоб случилось такое несчастье. Машину угнали…
Следователи пытались успокоить Флатто-Шарона, но он был безутешен».
В марте 1975 года, когда Флатто-Шарон находился в Женеве, его похитили трое людей, личности которых так и остались невыясненными.
Один из них сказал ошеломленному таким кульбитом судьбы Флатто-Шарону: «Мы знаем о тебе все и восхищаемся твоей ловкостью. Дай Бог нам столько здоровья, сколько у тебя миллионов. Но нам много не надо. Всего за пять миллионов франков мы готовы отпустить тебя в твой Израиль. Ну, разве мы не покладистые малые?»
Флатто был вынужден согласиться с этим определением. Для того, чтобы у клиента были все основания как можно энергичнее позаботиться о своем освобождении, «покладистые малые» обращались с ним отнюдь не как с принцем крови. Флатто-Шарон связался со своим ближайшим сотрудником и компаньоном Тибором Хаджадо и велел ему немедленно отправляться в Женеву с наличными. Люди, во власти которых он оказался, признавали лишь этот вид финансовых операций. Хаджадо примчался на выручку, но с собой привез лишь два миллиона. Посовещавшись, похитители все же освободили Флатто, оставив у себя «в гостях» его компаньона до тех пор, пока не получат всей суммы. При этом они намекнули, что терпение их не безгранично.
Флатто выкупил друга и спасителя лишь через месяц. Исхудавший Хаджадо стал похож к тому времени на старого облезлого кота. В полицию друзья, по вполне понятным причинам, не обращались.
Самой крупной бомбой в показаниях Жака Асулина был его рассказ о намерении Флатто-Шарона ликвидировать Тибора Хаджадо.
Начиная с 1974 года Хаджадо был в курсе всех секретов своего компаньона и мог стать очень опасным. Низенький, подвижный, с лисьей мордочкой, он производил впечатление человека, с которым шутить опасно. Флатто задолжал Хаджадо полмиллиона долларов и, чтобы рассчитаться, перевел на его имя четыре своих магазина в центре Тель-Авива. Хаджадо, однако, не был удовлетворен и подал на своего бывшего компаньона в суд, утверждая, что Флатто остался ему должен 177 тысяч долларов. Главным свидетелем обвинения на суде выступил все тот же Жак Асулин, давно ставший для Флатто-Шарона настоящим кошмаром.
Вот еще одна любопытная выдержка из его показаний:
«В 1981 году зять позвонил мне в Париж и сказал:
— Приезжай немедленно. Поможешь мне готовить предвыборную кампанию.
Ему опять хотелось в кнессет. Я приехал. После первых приветствий Флатто сказал:
— Поговори с Тибором. Я с ним в конфликте. Этот „хорек“ угрожает открыть пасть и испортить мне весь праздник…
Я отправился к Хаджадо, с которым был в приятельских отношениях. Выслушав меня, Тибор сказал:
— Передай Флатто, что плевать я на него хотел. Если он не закончит со мной дела по-человечески, то я сделаю ему то, что он устраивал другим.
Когда я рассказал Шмуэлю о нашем разговоре, он пришел в такое бешенство, что даже губы у него побелели.
При мне он позвонил в Испанию своему деловому партнеру Джеку Энгельгардту и сказал: „Джек, надо заставить замолчать старого „хорька“ Хаджадо. Желательно навсегда. Что ты думаешь об автомобильной катастрофе?“»
Когда Асулин давал эти показания, в зале суда раздавались недоверчивые смешки. Жак повысил голос: «Ваш смех неуместен, — почти закричал он. — Я присутствовал при этой беседе. В тот же день я предупредил Хаджадо.
— Спасибо старина, — сказал Тибор. Я приму меры.
Поэтому, и только поэтому Флатто-Шарон не убил Тибора Хаджадо…»
— Почему вы так стремились пробиться в большую политику? — спросил Флатто-Шарона корреспондент газеты «Хадашот».
— Я умею красиво жить и хотел научить этому других, — невозмутимо ответил наш герой.
Красиво жить, как известно, не запретишь…
КОМУ НУЖНЫ ГЕРОИ
НЕ ХОЧУ, ЧТОБЫ ОН УМИРАЛ…
Меир Хар-Цион.
По определению Даяна, «лучший солдат Израиля со времен Бар-Кохбы», ставший предметом почитания, как знамя, изрешеченное пулями, почерневшее от порохового дыма.
К нему не подойдешь со стандартными мерками. У него все — не как у других. И детство было особенное, и воевал он вопреки установленным канонам, и дни его, складывающиеся в годы, проходят в ином измерении — вдали от человеческого муравейника и всего, что он когда-то любил.
* * *
Вот уже много лет почти во всех армиях мира проводятся психотесты, ведутся исследования с целью помочь «человеку в форме» решить его проблемы во всех экстремальных ситуациях — на суше и в воздухе, на земле и под водой.
Но, странное дело, никто не пытался получить исчерпывающий ответ на вопрос: кем были японские камикадзе, русские солдаты, бросавшиеся под танки со связкой гранат, американские парашютисты, сражавшиеся в джунглях Дальнего Востока. Почему армейские врачеватели тел и душ не пытались высветлить природу героизма, понять, что думают и чувствуют эти люди?
Уж не потому ли, что страшились узнать правду?
Меир Хар-Цион тоже не любил задумываться над этим вопросом, хотя подсознательно искал на него ответ всю жизнь. «Мне кажется, — сказал он однажды, — героизм — это когда боишься чего-то до жути и все же идешь этому чему-то навстречу».
Может, поэтому героизм Меира со временем перестал быть средством и превратился в самоцель. Для людей такого склада в этом и есть вкус к жизни: смертельно чего-то бояться и преодолевать страх. И повторять этот процесс вновь и вновь.
Лишь победа над собой дает ни с чем не сравнимое удовлетворение. Герои — это те, кто не могут обходиться без риска, как наркоманы без наркотиков.
Меир: «Оставьте меня в покое. Я умер тридцать пять лет назад. Пора покончить с этими бабушкиными сказками. Просто в мое время страна нуждалась в героях, и я чисто случайно занял свободную вакансию. Вот и все».
А началось с того, что в один из знойных дней 1952 года Моше Даян, увидев парящего орла, решил поохотиться. Генерал вскинул винтовку и прицелился. Чья-то рука легла на ствол и отвела его в сторону. Даян гневно повернул голову и встретил взгляд холодных голубых глаз.
— Не стреляй, — сказал молодой солдат. — Не так уж много орлов в нашей стране.
— Фамилия? — резко бросил генерал.
— Меир Хар-Цион.
— Ты прав, Меир.
О солдате, осадившем самого Даяна, сразу заговорили в армии.
* * *
1952 год. Время глухое и зябкое. Израилю всего около четырех лет. Распущены подпольные организации и полупартизанские воинские формирования, вырвавшие победу на фронтах Войны за Независимость. Победители, принадлежавшие к уже стареющему поколению сорокалетних, — фермеры и киббуцники, интеллектуалы и служащие — разошлись кто куда и занялись устройством отвоеванного национального очага. Их сменила регулярная армия. Но что они могли, эти надевшие форму восемнадцатилетние мальчишки?
Не хватало квалифицированных командиров. Почти не осталось ветеранов. Еще не сложились воинские традиции. Армия еще не прошла закалки огнем, железом и кровью.
А границы уже пылали. Из Иордании и Газы почти каждую ночь прорывались банды федаинов и уходили обратно, оставляя за собой кровавый след. Они врывались в киббуцы и вырезали целые семьи. Сжигали дома и посевы, а столкнувшись с регулярными силами, принимали бой. Жители пограничных поселений потребовали от правительства положить конец этому разбою.
Бен-Гурион понимал, что необходимы ответные операции и превентивные удары. Знал, что врага нужно поразить в его логове. Но понимал он также и то, что армия не в состоянии пока справиться со стоящими перед ней задачами.
Доходило до того, что отряды, посланные с боевым заданием в Иорданию или в сектор Газы, потеряв ориентацию, всю ночь блуждали на территории противника и возвращались под утро, усталые и измученные, так и не обнаружив врага.
Тогда по личной инициативе Бен-Гуриона был создан сто первый особый отряд. Со всей страны были собраны в него отчаянные «головорезы». Командовал этой «разношерстной вольницей» молодой майор Ариэль Шарон, прекрасно зарекомендовавший себя в Войну за Независимость. Но живой душой отряда стал Меир Хар-Цион. Это он разработал тактику ведения боя, ставшую классической в израильской армии: командир идет впереди. Внезапность и мобильность — залог успеха. Удар наносится там, где противник его меньше всего ожидает. Раненых не оставляют, но помощь им оказывается уже после боя. И самое главное: нет и не может быть невыполненного задания.
Неукротимый, обладающий звериным чутьем, феноменальной реакцией и способностью мгновенно оценивать любую ситуацию, Меир Хар-Цион очень быстро стал эталоном доблести для всей армии. Всего четыре года продолжалась его военная карьера. Но за это время он совершил со своими людьми десятки операций в тылу врага. Многие из них вошли в анналы израильского военного искусства. А некоторые так и остались засекреченными, и их тайны до сих пор хранятся в архивах министерства обороны.
* * *
Меир Хар-Цион родился в 1934 году на созданной его отцом ферме Рашпон в районе Тель-Авива. Потом появились на свет сестры Шошана и Рахель. Вскоре после бар-мицвы Меира родители разошлись. Отец, отличавшийся рыхлостью характера, но свысока взиравший на жизнь, ушел в киббуц Эйн-Харод. Мать, женщина энергичная и властная, поселилась с детьми в Бейт-Альфе, но там не было школы, и Меир был отправлен в отцовский киббуц. Элиягу Хар-Цион не понимал своего единственного сына. Меир хорошо учился, много читал. Сверстники по каким-то неписаным законам сразу признали его превосходство. Он верховодил. Но иногда на него накатывало. Становился зол и хмур. Его боялись.
Киббуцианский дух казарменного социализма не нравился Меиру. Ему претили коллективная учеба, коллективная работа и коллективные развлечения. Отцу жаловались на антисоциальность Меира. — Что же я могу сделать? — отвечал он, разводя руками. И бормотал: — Волчонок, сущий волчонок.
Потом в киббуце начались странные кражи. Вор не оставлял никаких следов. Исчезли бочонок с медом, мешок сушеных фруктов, сладости, припасенные для детей, финский нож, солдатские ботинки. Все это хранилось в устроенном Меиром тайнике.
Секретарь киббуца, старый польский еврей, вызвал Меира и сказал: — Плохо начинаешь жизнь, мой мальчик. Прекрати это.
И Меир неожиданно для себя ответил: — Хорошо.
Кражи прекратились так же внезапно, как и начались. А Меиром всецело овладела страсть к походам.
Вскоре не было в Израиле места, где бы он не побывал. Он ориентировался в темноте, как кошка, и научился понимать ночные голоса, сменявшиеся нерушимым молчанием. Он любил встречать в походе рассвет, наблюдать, как звезды бледнеют и медленно отступают вглубь замерзающего бесконечного пространства.
Любимая сестра Шошана иногда сопровождала его, как верный Санчо Панса.
В декабре 1951 года Меир, рассматривая потрепанную свою карту, сказал Шошане: — Я хочу пройти к северу от Кинерета до истоков Иордана в Галилее. Вот здесь, — он провел ногтем резкую черту, отмечая опасное место, — мы пройдем по сирийской территории. Немного. Километров пять. Иначе нам придется делать огромный крюк.
— Рискнем, — сказала Шошана.
И они отправились. Уже начался период дождей. Воды Иордана, подергиваясь рябью, лениво пульсировали. Шли целую ночь. Когда они оказались на сирийской территории, поднялся и растаял пернатыми клочьями и без того неплотный туман. На много километров растянулась чужая, обработанная феллахами земля.
— Может, вернемся? — спросил Меир. Шошана закусила губу и отрицательно покачала головой.
Они шли до тех пор, пока не наткнулись на сирийский патруль.
Их доставили в Кунейтру. Меира допрашивали и били. Задавали вопросы, на которые он не мог ответить, даже если бы хотел.
— Сколько тебе лет? — спросил похожий на феллаха сирийский капитан — из тех, которые никогда не становятся майорами.
— Семнадцать.
— А ей?
— Пятнадцать.
— Так вот, если ты не будешь отвечать на вопросы, я отдам ее взводу своих солдат.
Меир рванулся из-за стола: — Тогда прежде убей меня. Потому что живой я тебя из-под земли достану.
Офицер долго молчал, глядя на пленника тяжелым взглядом. Потом произнес устало: — А ты не трус. Впрочем, с вами разберутся в Дамаске.
И, уже поднимая телефонную трубку, сказал так тихо, что Меир едва расслышал: — У меня тоже есть сестра…
Продержав месяц в дамасской тюрьме, их обменяли на трех лихих сирийских офицеров, влетевших на «джипе» в расположение израильских войск. Но с тех пор Меир открыл «сирийский счет», а счета свои он закрывал — рано или поздно.
* * *
В шестидесятые годы в Израиле пользовалась особой популярностью песня «Красная скала».
Там за пустыней, за горой, Есть место, как гласит молва, Откуда не пришел еще живой, Зовут то место Красная скала…Песню эту запретили, чтобы не будоражила воображение. Она не звучала по радио. Не исполнялась на концертах. Бродягой шлялась по дорогам, появлялась на школьных вечеринках, надолго задерживалась в военных лагерях.
Красная скала — это Петра, легендарная столица Набатейского царства, просуществовавшего до начала второго века, когда наместник Сирии Корнелий Пальма по указу императора Траяна превратил «относящуюся к Петре Аравию» в римскую провинцию. Давно исчезли набатеи, номады семитского происхождения, не изменившие арамейской культуре и потому уничтоженные воинственными приверженцами пророка Мухаммеда. Но остался высеченный в скалах удивительный город, избежавший тлетворного влияния времени, сохранивший дикое, первозданное очарование.
Сегодня Петра — почти единственная достопримечательность Иордании, потерявшей святые места мусульманства и христианства в Шестидневную войну.
Меиру было пятнадцать лет, когда кто-то из друзей подбил его на экскурсию в район знаменитых медных рудников Тимны. Броская красота Соломоновых столбов произвела впечатление, и Меир не мог оторвать от них глаз. Как вдруг он услышал голос экскурсовода: «То, что вы видите, — ничто по сравнению с Петрой».
Позднее Меир записал в своем дневнике: «Что-то дрогнуло во мне, когда я впервые услышал дразнящее, пленительное слово „Петра“. Но потом, постепенно, штрих к штриху, образ к образу, стала вырисовываться легенда, настолько призрачная и далекая, что навсегда должна была остаться дивной сказкой — и не более.
Прошло несколько лет. Изменились реалии. Невозможное стало возможным. Тогда и дала о себе знать, как старая рана, давняя мечта. Она ожила во мне, и я не знал покоя до тех пор, пока не решил: пойду, и будь, что будет. И мне сразу стало легче».
В Петру его сопровождала давняя приятельница Рахель Сабураи. Боготворившая Меира, она была готова идти за ним хоть на край света. Впрочем, как и многие другие.
Четыре ночи и три дня длился их отчаянный поход. И они добрались до цели. И шесть часов провели среди варварского великолепия древних дворцов, высеченных в скалах цвета крови, покрытых узорными надписями на мертвом языке.
И вернулись, чудом обойдя посты легионеров, избежав встречи с ненавидящими Израиль бедуинскими кочевниками.
Так Меир Хар-Цион положил начало рыцарской традиции, просуществовавшей в израильской армии многие годы.
Когда Данте проходил по улицам Вероны, жители города долго провожали его глазами. Им казалось, что они видят на его лице отблеск адского пламени. Приблизительно с таким же чувством смотрели бойцы на Хар-Циона.
Он побывал в Петре и вернулся живым…
И вот начались походы в Петру — сначала бойцов сто первого отряда, а затем парашютистов. Это было похоже на повальное безумие, на попытку сумасшедшего художника расписать красками неистово пылающий закат.
Скала-молох требовала все новых и новых жертв. Бойцы — лучшие из лучших — погибали на пути в Петру или при возвращении. Легионеры, знавшие о странном ритуале израильских парашютистов, устраивали засады. Лишь немногим удавалось побывать ТАМ и вернуться. Но зато они сразу как бы вступали в замкнутый, почти кастовый «рыцарский орден». На них смотрели, как на титанов, для которых не существует невозможного. Они стали легендой армии, создававшей героический эпос, охвативший все годы существования Израиля.
Меир, терявший товарищей, не раз сожалел, что это он положил начало кровавой традиции.
По следам Хар-Циона, например, отправились двое его бойцов, Дмитрий и Дрор. Им повезло, и они добрались до Петры. Провели в этом некрополе день и даже засняли целую фотопленку. Но на обратном пути попали в засаду — и приняли бой. Дрор был убит, а Дмитрий, раненный в ногу, прорвался к своим, оставив позади трупы нескольких легионеров. Ковыляя, опираясь на ручной пулемет, как на костыль, он пересек границу.
* * *
Военную карьеру Меир начал в молодежных армейских формированиях НАХАЛа, где солдатская служба сочеталась с земледельческим трудом. Это было совсем не то, к чему он стремился, но дети киббуцов шли в НАХАЛ. Пошел и Меир. Он понимал, что армию лихорадит, что страна переживает трудный период. Воры хозяйничали в доме, а хозяева делали вид, что все в порядке.
В восемнадцать лет интеллектуальный уровень Меира был выше, чем у среднего израильтянина. Он много читал, хоть и бессистемно. Неплохо знал еврейскую историю. Разбирался в литературе. Сам писал стихи и регулярно вел дневник. Он хотел учиться, но уже тогда задумывался: какой путь выбрать?
Изучать деяния других или добиться, чтобы другие изучали его деяния?
Честолюбие предопределило решение.
Новобранцам тогда жилось трудно. Суровая дисциплина. Изнурительные учения. Сержант — король. Офицер — Бог.
Дан Бехер, начинавший вместе с Меиром военную службу, вспоминает: «Нашим инструктором был Мойшеле Стемпель, погибший в столкновении с террористами в Иудейской пустыне уже в семидесятые годы. Стемпель был крутого нрава мужик. Нянчиться с нами не собирался. Поднял всех на рассвете, нагрузил амуницией, как верблюдов, и побежал — сам налегке, даже без оружия, легко перебирая длинными ногами. Мы — гуськом за ним. Меир впереди. А Стемпель, сукин сын, в горы прет. Едкий пот заливает глаза. Сердце подступает к самому горлу. А тут еще это проклятое солнце. Но мы держимся. Стемпель бежит все быстрее. И тогда Меир кричит: — Стемпель, тебе нас не сломить. Услышав это, Стемпель рванул, как породистая лошадь, оскорбленная плетью. Меир дышит ему в затылок. И мы тоже не отстаем, хоть и злимся на Меира. Какого черта он его дразнит? Четыре часа длилась эта пытка. Меир выкрикивает свое кредо, а Стемпель наращивает темп. В какую-то секунду я понял, что — все. Баста. Вот сейчас разорвется судорожно впитывающая раскаленный воздух грудная клетка. Но тут я увидел перед собой упрямый затылок Меира.
Мы выдержали этот марафон. И лучшим из нас был Меир».
Потом Меир окончил сержантские курсы, стал командиром патруля, побывал в Петре. Он знал, что формируется сто первый отряд, но никуда не обращался. Ждал, когда его позовут. И настал день, когда он получил приказ явиться к майору Шарону.
* * *
Штаб сто первого отряда расположился в здании полиции в Абу-Гоше. Арик Шарон и его заместитель Шломо Баум завтракали, когда в дверях появился солдат с деревянным чемоданчиком в руке. Худой. Подтянутый. Великолепная мужественность его не бросалась в глаза из-за почти неуловимого очарования юности.
«Это Меир», — сразу понял Шарон и жестом пригласил его к столу. Меир присоединился к завтраку не без смущения. В части, где он служил, строго соблюдалась субординация.
Шарон пододвинул к нему яичницу и усмехнулся. «Сто первый отряд — это элита, — сказал он. — Здесь собраны люди, которым каждый день придется идти на смерть. И отношения между командирами и подчиненными здесь тоже особые».
Сегодня трудно поверить, что в сто первом отряде было всего тридцать пять бойцов. Но каждый из них стоил целой роты. Такие имена, как Слуцкий, Давиди, Борохов, Тель-Цур, Кача, Джибли, почти ничего не говорят нам сегодня. А когда-то их знала вся страна. Сто первый отряд состоял из людей с сумасшедшинкой, во всем мире признававших лишь авторитет своих командиров. Это было полупартизанское формирование, своеобразное «еврейское казачество». Просуществовал отряд до начала 1954 года, когда Шарон, назначенный командиром полка парашютистов, взял с собой свою ватагу. Парашютистам очень не понравились похожие на поджарых волков пришельцы. Несколько офицеров даже оставили полк. Вместо них Шарон назначил командирами рот своих людей Слуцкого, Баума и Хар-Циона.
Меир — старший сержант — отдавал приказы взводным офицерам с оскорбительной снисходительностью. Его забавляла парадоксальность ситуации.
Парашютисты обратились к начальнику генштаба с требованием прекратить это немыслимое ни в одной армии положение.
— Как? — изумился Даян. — Меир не офицер?! Я об этом как-то забыл.
И Даян присвоил Хар-Циону офицерское звание. Кто-то напомнил командующему, что Меир не был командирован на офицерские курсы. Даян изумился еще больше:
— Меир? Курсы? Чему там может научиться лучший солдат Израиля со времен Бар-Кохбы?
И Меир Хар-Цион остался единственным в истории израильской армии офицером, не окончившим офицерских курсов.
* * *
Немногословный. Всегда спокойный. Твердый взгляд, холодная улыбка, сдержанные манеры, свидетельствующие об уме и сильной воле. Все, знавшие Меира, утверждали, что ему неведомы колебания и чувство страха.
Но вот что он сам записал в дневнике 14 октября 1953 года, за несколько часов до того, как сто первый отряд атаковал иорданскую деревню Кибия, где разместилась учебно-тренировочная база палестинских террористов.
«Вот и все. Сегодня ночью я впервые выхожу на самостоятельную операцию. Все мои мысли и чувства с сумасшедшей скоростью вращаются вокруг этого факта. Что-то безжалостно грызет меня изнутри. Не дает покоя. Я знаю, что это. Неуверенность в себе. Неверие в свои силы. Что будет? Как я справлюсь с поставленной передо мной задачей? Как поведу за собой людей, за которых отвечаю?
Я поднимаю глаза и встречаю напряженный взгляд рыжего. Он смотрит на меня с растерянной беспомощностью и надеждой. Рыжий — старый солдат. Он был сержантом-инструктором, еще когда я тянулся навытяжку перед каждым ефрейтором. А сегодня я его командир, и он пойдет, куда я его поведу. Но к черту сомнения. От них только хуже. Чему быть суждено, то и будет».
Операция «Кибия» открывает послужной список сто первого отряда и Меира Хар-Циона. Силами, атаковавшими Кибию, командовал Шломо Баум. У Меира была своя задача. Его взвод должен был блокировать деревню Шукба и отвлечь внимание иорданского легиона от Кибии. В целом взвод выполнил задание, что и было отмечено в приказе командующего. Но сам Меир считал, что взвод чуть было не провалил всю операцию. Началось с того, что двое арабов, захваченных людьми Меира на пути к Шукбе, сумели освободиться от пут и попытались бежать. Прежде чем их тени растворились в темноте, «томмиган» Меира разорвал устоявшуюся тишину ночи.
Убиты оба, но фактор внезапности утрачен. Да и в самой Шукбе взвод действовал с лихорадочной нервозностью и отступил, не выполнив всего, что было намечено.
Дневник Меира: «Надо уходить, — шепчет Йона. — Здесь больше нечего делать. Уходим? — Я не отвечаю. Да и что можно сказать? Я чувствую то же, что и они. И я хочу больше всего на свете оказаться сейчас далеко отсюда. И в моих ушах еще звучат выстрелы, разбудившие всю деревню.
Я молчу и продолжаю двигаться по направлению к Шукбе.
— Хар, не упрямься, мы обнаружены, и надо уходить…
К черту этот шепот. Да заткнись же наконец.
Я иду молча. Кача и Ури тоже молчат. Им тоже хочется быть сейчас совсем в другом месте. Но они молчат и делают, что надо. В таких вот стрессовых ситуациях и проявляется человек. Он или сдает экзамен, или проваливается».
И Меир подводит итог:
«Арик принял нас с просветленным лицом: — Хар, я снимаю шляпу. Вы блестяще выполнили задачу. Блокировали Шукбу и обеспечили силам Баума свободу действий.
Я улыбаюсь ему. Да, с лицевой стороны у нас все в порядке. Формально, нас не в чем упрекнуть…»
* * *
Все знают, что нападение — лучшая защита, но лишь Меир возвел в абсолют этот принцип. Когда Арик потребовал, чтобы патрульные рейсы вдоль границы совершались каждую ночь, Меир, усмехнувшись, поправил своего командира: «Не вдоль, а по ту сторону. Они должны знать, что мы всюду и нигде. Их надо держать за горло, не разжимая рук».
Одна из самых дерзких операций сто первого отряда была проведена в конце 53-го года. В холодную мглистую ночь Меир и четверо его бойцов дошли до Хеврона. Преодолели сорок два километра, убили пятерых арабов и взяли пистолет в качестве трофея. Как герои голливудского боевика, прошли по улицам спящего города и остановились у входа в ночной бар.
— Зайдем, — сказал Меир. — Я угощаю. — Призраками возникли в зале. — Сидеть, — приказал Кача по-арабски ошалевшим завсегдатаям этого злачного места. — Мы знаем, как вы рады гостям, но не обращайте на нас внимания и, главное, не двигайтесь.
Меир заказал кофе и небрежно бросил на прилавок несколько израильских монет.
Операция получила столь ценимый им шик, хотя риск, конечно, был не оправдан. Уходить пришлось с боем, но Меиру еще ни разу не изменила его звезда.
Зима 1954 года выдалась тяжелая. Весь январь шли проливные дожди, и вспенившийся Иордан уже ничем не напоминал обмелевшую речушку, которую овцы переходят вброд, не замочив шерсти. Патруль готовился к обычному рейду на той стороне. Меир спал сном праведника, ибо знал: все будет сделано, как надо. В полночь его разбудил командир патруля Меир Якоби, промокший до нитки и несчастный.
— Хар, — сказал он, — Иордан как взбесился. Его не перейти. Пять раз мы пробовали. Я чуть не утонул.
Меир знал, что на Якоби можно положиться. Раз он так говорит, значит, так и есть. Но, с другой стороны, разве можно допустить, чтобы Иордан, как бы он ни бесился, стал преградой для его бойцов? И Меир сказал: — Попробуем еще раз.
На этот раз он сам повел патруль. На берегу привязал к поясу веревку и бросился в воду. Течение сразу подхватило его и понесло, ударяя о подводные камни. Ощущение было, словно кто-то гвоздил все тело железным кулаком. Он пробовал бороться, но, наглотавшись воды, потерял сознание. Его вытащили. Откачали. Он поднялся, шатаясь, как после нокдауна. Бойцы смотрели на него с тревогой. И со скрытым удовлетворением. Значит, и великому Хар-Циону не все удается. Меир понял, о чем они думают, и улыбнулся.
— Хорошо, что вы не отвязали веревку, — сказал он. — Попробуем еще раз.
Все остолбенели. Но они хорошо знали своего командира и молчали. Меир переплыл Иордан в другом месте. Патрульный рейд состоялся в ту ночь, как обычно.
* * *
«Хорошим командиром, — говорил Шарон, — может считаться лишь тот, кто воспитал других хороших командиров».
Меир Хар-Цион воспитал целое поколение бойцов. Многих из них давно нет в живых. Многие стали майорами и полковниками. Они прошли все, что можно пройти. Страна обязана им решительно всем. Точно так же, как они всем обязаны Меиру Хар-Циону.
Рассказывает Миха Капуста, полковник запаса, заместитель и друг Меира: «Он терпеть не мог, когда кто-то хоть в чем-то превосходил его. Хотел быть — и был — лучшим из лучших. Когда сто первый отряд присоединился к парашютистам, Меир взял меня к себе. Полк наш охранял египетскую границу. Каждую ночь патруль совершал глубинные вылазки в сектор Газы, стараясь действовать без излишнего шума.
Меир мечтал сделать то, чего никому не удавалось. Проникнуть в египетский военный лагерь, взять документы и уйти незамеченным. Несколько раз пытался, но всегда в последний момент что-то мешало. И вот однажды не Меир, а я со своим патрулем проник в штаб египетского полка в районе Рафияха. Просто нам в ту ночь до чертиков везло, и все удавалось. Ну, взяли мы какие-то документы — как оказалось, не Бог весть что — и вернулись. Рассказываю Меиру, а он потемнел. Задает вопросы. Чувствую, ищет, к чему бы придраться. И нашел.
— Вы где срали? — спрашивает.
— Ну, там, — говорю, — на месте.
— А чем подтирались? — продолжает интересоваться Меир.
— Газетами, — отвечаю наивно.
— И вы их там оставили?
— Да.
— Ну и мудаки. Египтяне знают теперь, что вы там были.
И Меир написал в рапорте Шарону, что мы крайне неудовлетворительно выполнили задание».
Меир не был «рыцарем без страха и упрека». Шел непроторенными путями. Действовал методом проб и ошибок — и не раз ошибался. И был жесток.
Жестокость, обычно, проистекает от скудости воображения. Палач не в состоянии представить себя на месте своей жертвы. Но Меир был жесток особой жестокостью — идущей от головы, а не от сердца. Ловлю себя на том, что не хочется об этом писать. Но что поделаешь, если частичная ложь не становится правдой, а частичная правда превращается в ложь. И я хорошо понимаю, почему Меир всегда с таким ожесточением противился своей канонизации.
Пусть об этом расскажет Гади Звулун, парашютист Меира, отличавшийся характером, не соответствовавшим жестким стандартам того времени. Гади любил Меира, восхищался им, следовал за ним «с завязанными глазами». И он же испытывал неодолимое отвращение к жестокости своего командира, для которого «убить араба было все равно, что прихлопнуть муху».
Гади Звулун: «Было это в Негеве. Наш моторизованный патруль задержал бедуина. Меир его допрашивал. Лицо пленника пожелтело от страха. Руки дрожали. Мне и сегодня хочется плакать, когда я вспоминаю эти руки. Бедуин утверждал, что старейшины племени послали его искать пропавших верблюдов.
Меир сказал ему: — Не лги. Ты провел кого-то через границу. Кого? Не скажешь правды — пристрелю.
И Меир приставил дуло автомата к его голове.
Я спросил: — Неужели ты его убьешь?
— Да, — ответил Меир.
— Почему?
— Потому.
И он спустил курок…
Я едва успел отбежать в сторону. Меня выворачивало. Я еще никогда не видел, как убивают.
Вечером Меир собрал нас всех.
— И мне претит убивать, — сказал он. — Но мы должны быть жестокими. Бедуины помогают террористам. Нужно, чтобы они нас боялись.
Я не принял его версии тогда. Не принимаю ее и сегодня.
Меир же решил меня воспитывать. Как-то ночью египетские бедуины перешли границу и увели верблюдов у бедуинов израильских. Решено было проучить „их бедуинов“, и мы совершили ночной налет на провинившееся племя. Но ведь для бедуинов пустыня — дом родной. Они каким-то образом проведали о нашем приближении и исчезли. Лишь трое не успели уйти: хромой старик, мальчик-идиот и калека неопределенного возраста.
— Их надо прикончить, — сказал Меир. — Мы остаемся здесь на ночь. Стрелять нельзя. Придется воспользоваться ножом.
Он помедлил и, взглянув на меня, добавил: — Это сделает Гади.
— Нет, — сказал я.
— Докажи, что ты мужик, — настаивал Меир. — К тому же, если я когда-нибудь прикажу тебе бесшумно снять часового, что ты будешь делать?
— Тогда выполню приказ, а сейчас в этом нет необходимости, — резко возразил я.
Меир шагнул ко мне, но тут вмешался наш новичок, искавший случая всем доказать, что он „мужик“.
— Да ладно, — небрежно бросил он, — я это сделаю.
И он это сделал. Отвел всех троих в сторону и…
Я слышал их хрипение и всю ночь не мог заснуть.
Не сомкнул глаз и „мужик“. До рассвета беспрерывно курил и маялся».
Таких случаев было много.
Были ли у Меира угрызения совести?
Никогда.
Он и сегодня убежден, что все делал правильно.
Однажды он сказал: «Пулей убить легко. Каждый дурак может. А за ножи берутся настоящие мужчины».
Интересно, сказал бы он это, если бы знал, что за ножи возьмутся боевики интифады?
* * *
Ни к кому Меир не был привязан так, как к сестре Шошане. Она была частью его души. Он говорил потом, что что-то навсегда умерло в нем с ее смертью. И много времени спустя, чудом вырвавшись из мира, в котором не было ни надежд, ни желаний, вложив остаток душевных и физических сил в создание ранчо в Нижней Галилее, он назвал его именем сестры.
Случилось это в феврале 1955 года. Шошана, уже получившая повестку о мобилизации на действительную службу, решила пойти со своим другом Одедом в небольшой поход. Ей хотелось пройти в Иерусалим через Эйн-Геди и Иудейскую пустыню.
Шошана не меньше Меира любила такие скитания.
— Это в последний раз, — сказала она матери.
Судьба придала страшный смысл ее словам.
Шошану и Одеда убили бедуины из племени Азазма.
Лишь через три месяца обнаружили их тела, брошенные в высохший колодец.
Потрясение оказалось чрезмерным даже для железных нервов Меира. Он плакал, но никто не видел его слез. Через несколько дней после трагического известия Меир, как всегда спокойный и подтянутый, явился к Шарону.
— Арик, — сказал он, — я требую ответной операции. Не только потому, что погибла моя сестра. Убиты двое израильтян. Вспомни, сколько раз наш отряд реагировал в прошлом на подобные вещи.
— Да, — ответил Шарон, помедлив, — но сейчас не время. Ведется сложная политическая игра. Старик не разрешает нам действовать. Потерпи.
— Тогда я сделаю это сам, — произнес Меир.
Шарон обратился к начальнику генштаба. Выслушав его, Даян сказал: — Разрешение на операцию дать не могу. Ты ко мне не обращался, а Хар-Цион не обращался к тебе. И передай Меиру, чтобы был осторожен. Я не хочу его потерять.
Шарон передал Меиру этот разговор без комментариев. И Меир с тремя бойцами из киббуца Эйн-Харод, хорошо знавшими Шошану, отправился в Иудейскую пустыню.
Мстители ворвались в лагерь племени Азазма, захватили пятерых бедуинов и привели их к тому месту, где были найдены тела Шошаны и Одеда. Четверых убили, а пятому Меир сказал: «Я освобождаю тебя, чтобы ты рассказал своему племени о том, как отомстил Хар-Цион за убийство своей сестры и ее друга».
Начался международный скандал. Комиссия по перемирию передала израильским властям протокол показаний оставшегося в живых бедуина и потребовала наказания виновных. Бен-Гурион пришел в ярость. Он приказал арестовать Меира и вызвал к себе Шарона. Арик, предчувствуя грозу, позвонил Даяну и спросил: — Что мне сказать Старику?
— Да говори, что хочешь, — ответил Даян, — но помни, что я не имею никакого отношения к этой истории.
Явившись к Старику, Шарон попытался вывести своего любимца из-под удара и даже утверждал, что Меир в тот день никуда из части не отлучался.
Это было уж слишком.
Голосом, не предвещавшим ничего хорошего, Бен-Гурион сказал: — Арик, если бы я прислушивался к мнению твоих врагов, то тебя давно бы не было в армии. Я все могу простить, кроме лжи.
Досталось Шарону. Досталось и Даяну. Что касается Хар-Циона, то Старик потребовал отдать под суд «этого бандита». Но тут нашла коса на камень. «Суд над Меиром деморализует армию», — заявил Даян и даже пригрозил отставкой. Это подействовало. Дело Хар-Циона было спущено на тормозах.
* * *
Меир понимал, конечно, что непрерывная игра со смертью рано или поздно закончится проигрышем, но прекратить ее не мог. Он и распоряжался с такой легкостью чужими жизнями лишь потому, что без колебаний ставил на кон свою. Меир верил в свою звезду, и, главное, верили в нее его бойцы. И поднимая своих людей в атаку, он никогда не оглядывался. Знал, что они поднимутся — все до единого. В армии даже поговаривали, что он заговорен от пуль. Было время, когда Меир и сам в это верил. Лишь после гибели Шошаны он стал чувствовать, что табу с него снято, что смерти надоело его щадить. Это привело лишь к тому, что храбрость его, и раньше вызывавшая изумление, граничила теперь с безрассудством.
Даян иногда говорил, что нужно поберечь Меира, что хорошо бы послать его за границу, в военную академию. Вот только пусть проведет еще одну операцию. И еще одну…
В декабре 1955 года в генеральном штабе было принято решение о широкомасштабной военной операции против укрепленных пунктов сирийской армии к северо-востоку от Кинерета. Сирийские провокации против израильских рыбаков, промышлявших в Кинерете, становились нетерпимыми. К тому же в генштабе давно хотели проверить в боевых условиях готовность армии к выполнению сложных стратегических задач на территории противника.
Меиру поручили самую трудную часть операции «Кинерет». Ему приказали взять штурмом пять укреплений сирийского военного комплекса Курси, используя фактор внезапности.
В 17.45 Меир повел роту парашютистов по труднопроходимой горной местности. Лил сильный дождь, и казалось, что воздух состоит из сплошных брызг. Меир шел размашисто, все время наращивая темп, чтобы не выбиться из установленного графика. К цели прибыли точно в срок. Парашютисты ползком подобрались к проволочным заграждениям и проделали в них бреши. Совсем рядом прошел сирийский патруль, не заметив слившихся с темнотой израильтян. И вдруг раздался шальной выстрел, выведший из сонного оцепенения Голанские высоты. Парашютист Мотке Мизрахи потом хвастался, что операция «Кинерет» началась выстрелом из его автомата. Меир уже хотел встать во весь рост, но особое чутье, похожее на звериный инстинкт, удержало его. Сирийцам и в голову не пришло, что израильтяне уже у ворот. Меир услышал сердитый голос сирийского офицера: «Кто стрелял, идиоты? Хотите получить от израильтян горячую порцию? Я вот с вами расправлюсь, с мерзавцами».
Меир усмехнулся и дал сигнал к атаке. Парашютисты рванулись вперед. Несколькими очередями сняли охрану. Действовали слаженно и точно. Меир первым очутился у штабного бункера. Заглянул внутрь. Трое офицеров, игравших в карты, настолько увлеклись, что даже на выстрелы не обратили внимания. «Шалом», — поприветствовал их Меир и швырнул гранату. Мертвые офицеры так и остались сидеть в своих креслах.
Операцией «Кинерет» Меир остался доволен вдвойне. Он закрыл наконец свой сирийский счет и получил знак отличия за доблесть.
* * *
Наступил роковой день 11 сентября 1956 года. 10 сентября террористы подорвали железнодорожное полотно Беэр-Шева — Тель-Авив. Это было утром. А в полдень с иорданской территории был атакован израильский патруль.
Семеро солдат были убиты. Двое ранены. В довершение всего, враги захватили тела погибших и надругались над ними.
Командование решило прореагировать немедленно. Без подготовки, без четкого оперативного плана. Парашютистам было приказано атаковать здание полиции в Ар-Рахва. Даже о топографии этой местности никто не имел ни малейшего представления. Шарон знал, что лишь Меиру по плечу эта задача.
И Меир повел бойцов, руководствуясь безошибочным своим инстинктом. К Ар-Рахве вышли без особого труда. Здание полиции — серый каземат с зияющими провалами бойниц в бетонных стенах — находилось в центральной части военного лагеря, обнесенного двумя рядами колючей проволоки. Но ворота были почему-то гостеприимно распахнуты. Пусто. Лишь возле конюшни двое жандармов холили своих лошадей.
Рота Меира по-пластунски подобралась к самым воротам. И, вероятно, сыграл бы свою роль фактор внезапности, если бы не произошло то же, что тогда у Кинерета. Шальной выстрел вспорол тишину.
— Шкуру спущу с мудака! — крикнул Меир и бросился в ворота, стреляя из автомата. Из здания полиции парашютистов встретили плотным огнем.
— Капуста, жарь! — приказал Меир. — Я прикрою.
Люди Капусты атаковали здание гранатами. Меир, стоя, руководил боем.
Пуля пробила ему горло, и он медленно, словно нехотя, опустился на землю.
— Меир ранен! — крикнул кто-то.
Принявший командование Капуста прекратил сражение и приказал отходить. Парашютисты, отстреливаясь, вынесли с поля боя своего командира.
— Да он не дышит! — крикнул Капуста, глядя в посеревшее лицо Меира. — Врач! Где врач? — Капуста схватил врача за руку.
— Сделай что-нибудь. Не хочу, чтобы он умирал…
Полковой врач Янкелевич опустился на колени. Сунул кому-то фонарь и в его колеблющемся свете сделал на горле Меира глубокий надрез, открывая доступ воздуху. Все это время парашютисты держали круговую оборону, отбивая иорданскую контратаку. — Донесем ли его живым? — пробормотал Янкелевич, закончив операцию.
Донесли.
* * *
Пуля, пробившая горло, застряла в затылке. Потребовалась сложная, крайне опасная операция. И потекли похожие друг на друга, как близнецы, дни. Меир лежал парализованный, с клокочущим мозгом. Лишь глаза жили на неподвижном лице.
Исчезла точка опоры. Исчезли зрители и слава. Исчезли великий страх перед поражением и яростное желание одержать победу. Осталась лишь серая пустота да ощущение, что жизнь кончена.
Он знает приговор врачей: 80 процентов инвалидности. Так зачем жить?
Приходят те, кто еще вчера видели в нем полубога.
Невыносимы их жалость, их сочувствие. «Это все, что осталось от Хара», — шепчутся за его спиной. Он же, к несчастью, не оглох.
Целый год провел Меир в больнице.
Постепенно вернулась речь.
Но разве это его голос? Скрипучий, невнятный. К тому же каждое произнесенное слово бередит незаживающее горло.
Вернулся контроль над телом, но левая рука так навсегда и останется полупарализованной.
Ему предлагают синекуру в министерстве обороны. Он отказывается.
Прямо из больницы возвращается в свой киббуц Эйн-Харод. Но и здесь его жалеют. Дают только легкую работу. Киббуц, гордящийся подвигами Меира, готов всячески ублажать его до конца дней.
Меир Хар-Цион превратился в живой памятник собственной славе. Его будущее отныне в его прошлом…
Он мечется, старается себя чем-то занять. Ходит в кино — подряд на все сеансы. Но по ночам задыхается от парализующей волю тоски.
К нему обращаются с заманчивыми предложениями различные партии. Они не прочь воспользоваться его именем. Но Меир знает, что необратимые дефекты речи не позволят ему сделать политическую карьеру.
Что же остается?
Неожиданно приходит решение — такое простое, что Меир удивляется, как это он не додумался до него раньше. Теперь он знает, что сделает то, о чем мечтал еще в детстве. Создаст ранчо где-нибудь подальше от мирской суеты и будет жить одиноко и независимо.
Но ведь у Меира нет ни копейки, а земля стоит дорого.
Вмешиваются Шарон и Даян. Они уламывают Бен-Гуриона, и Старик неохотно соглашается, что государство должно выплатить свой долг тому, кого он еще так недавно называл «бандитом».
Меир получил 6500 дунамов земли в Нижней Галилее.
За хозяйкой дело не стало. Рут, соседка Меира по киббуцу, влюбленная в него с детства, не отходила от его больничной койки. Однажды Меир сказал ей, как нечто само собой разумеющееся: — «Мы поженимся и будем жить на ранчо».
Их свадьбу, на которой присутствовала вся военная элита, до сих пор помнят в армии.
И Меир (в который уже раз!) сделал невозможное. Этот калека не пользовался наемным трудом. Своими руками построил дом, создал образцовое хозяйство. У него появились сотни голов скота и тысячи проблем, как и у каждого фермера.
Потом подросли и стали помогать дети. Потом они создали свои семьи и ушли. Лишь тогда Меир, сильно сдавший с годами, стал нанимать работников.
В Шестидневную войну Меир не смог усидеть дома. Взял старый автомат, надел выцветшую, бережно хранимую форму и явился в штаб парашютистов. Командир полка подполковник Миха Капуста с нежностью обнял гостя — капитана в отставке, восьмидесятипроцентного инвалида.
— Меир, — сказал он, — прими командование. Я, как и в былые времена, буду твоим заместителем. Или хотя бы возьми половину моих людей.
— Спасибо, Миха, — произнес Меир таким голосом, словно горло вновь сдавила старая рана. — Я пойду рядовым.
Парашютистам Капусты выпала почетная задача освобождения Старого Иерусалима и величайшей национальной святыни.
Перед боем Капуста собрал бойцов. Меир сидел в стороне на позеленевшем от времени камне.
— Старый волк смотрит на вас, — сказал подполковник. — Докажите же ему, что и вы на что-то способны.
И парашютисты пошли на штурм с этими напутственными словами.
* * *
Живет пожилой человек на открытой всем ветрам горной вершине в Нижней Галилее.
Как трудолюбивые муравьи, ползут по серпантинам горной дороги машины. Политики и генералы — вершители наших судеб, попадая в Галилею, сворачивают к Меиру.
Кажется, что этот человек все видит в истинном свете, что ни жизнь, ни смерть не скрывают больше от него своих тайн.
— Смотри, — сказал он однажды очередному гостю, указывая на спешащий по своим неотложным делам отряд муравьев. — Вся наша жизнь — это бег на месте. Они же сильнее и мудрее нас. Мы исчезнем, а они останутся. Они будут властителями земли, когда погибнет суетливое и жестокое людское племя. Отдадим же им должное…
На этом, пожалуй, можно закончить сагу о Меире Хар-Ционе.
КАКИМИ ВЫ НЕ БУДЕТЕ
Диспропорция в израильско-арабском конфликте с особой четкостью выявилась, когда Давид еще раз поразил Голиафа.
Огромное воодушевление охватило страну. Все были убеждены, что Шестидневная война была последней. Израильские руководители ждали от арабских лидеров телефонного звонка. Уже 11 июня 1967 года правительство национального единства изъявило готовность вернуть арабам в обмен на мирный договор все захваченные территории за исключением Восточного Иерусалима. Решение это, переданное в Вашингтон, было доведено до сведения арабского руководства.
Прошло совсем немного времени, и эйфория, охватившая израильское общество, совсем исчезла под натиском неумолимой действительности.
1 июля 1967 года, всего через три недели после вступления в силу соглашения о прекращении огня, египетская артиллерия подвергла массированному обстрелу израильские позиции на восточном берегу Суэцкого канала. Вскоре выяснилось, что этот инцидент не был случайностью. Артиллерийские орудия на обоих берегах канала гремели все чаще, и каждый залп теснил, прогонял прочь, в небытие эфемерную надежду на политическое урегулирование.
Новые израильские границы превратились в линии огня. Египетская и сирийская армии, получив огромное количество советского оружия, восстановили военный потенциал в рекордно короткий срок.
Террористические организации с каждым днем все активнее действовали против Израиля со своих баз в Иордании и Сирии.
Вместо долгожданного телефонного звонка последовали решения Хартумской конференции в верхах. Арабы не намеревались ни признавать Израиль, ни вступать с ним в переговоры, ни заключать мир.
Израилю приходилось вновь браться за оружие.
* * *
30 марта 1968 года президент Насер начал свой день, как обычно, в шесть часов утра, после короткого забытья, мало напоминавшего сон. Металлический привкус во рту усилился. Противная слабость сковывала тело. Сердце болезненно сжималось, словно его покалывали булавкой.
С рокового июня, ставшего кошмаром его жизни, Насер не знал покоя. Его гордость была уязвлена, чувство собственного достоинства раздавлено. Ему казалось, что весь мир смеется над ним, что даже в Египте хихикают исподтишка над его позором. Насер понимал, что нравственные страдания являются причиной его недугов.
«Как я мог так просчитаться? — спрашивал он себя иногда. — Как мог попасть в расставленную евреями ловушку?»
Насер знал ответ на этот вопрос. В мае 1967 года слишком соблазнительной представлялась возможность одним ловким политическим ходом отыграть все позиции, утраченные Египтом в арабском мире в результате бесславной и, как оказалось, бесперспективной интервенции в Йемене. Шесть июньских дней вдребезги разбили мечту Насера о воссоздании под египетской эгидой панарабской империи. Насер пошел ва-банк и проиграл…
Но борьба не окончена. Он навяжет Израилю войну на истощение и будет вести ее хоть сто лет.
Насер знал, что делать дальше. Не знал он лишь того, что приближается к концу срок его жизни…
В 9 часов утра Насер выступил на пресс-конференции в президентском дворце Эль-Кубба. Он появился в зале точно в назначенное время и сел за небольшой стол, покрытый темно-зеленой скатертью.
Корреспонденты обратили внимание на желтый, нездоровый цвет лица, мешки под глазами, особенно резкий и тяжелый профиль.
Президент встал. Защелкали фотоаппараты.
«Господа, — сказал Насер негромко, — соглашения о прекращении огня больше не существует. Мы проложим путь к победе над морями крови и под охваченными пламенем небесами. Мы будем сражаться, пока не добьемся своего…»
Война на истощение началась.
Египетская артиллерия в зоне канала гремела, не умолкая. Израиль прореагировал глубинными бомбардировками египетской территории. Израильские ВВС методически уничтожали египетские нефтеперегонные заводы и предприятия оборонной промышленности. Положение Насера становилось невыносимым.
22 января 1970 года египетский лидер прилетел в Москву и потребовал поставок самых эффективных в мире ракет «земля — воздух» типа «Сам-3» вместе с обслуживающим персоналом.
Согласно воспоминаниям египетского журналиста Мохаммеда Хейкала, Насер говорил с советскими руководителями крайне резко. Он заявил, что, если Москва не будет помогать ему, как Америка — Израилю, то он уйдет в отставку и передаст всю власть «проамериканскому президенту».
Изумленный Брежнев даже руками всплеснул.
— Товарищ Насер, — запротестовал он, — зачем вы так говорите? Ведь вы вождь…
— Я вождь, — перебил Насер, — которого каждый день бомбят в собственной стране, чья армия открыта для ударов противника, чей народ наг. Но у меня достанет мужества сказать народу правду: нравится это народу или нет, но американцы — хозяева мира…
После столь скандального заявления шокированные члены политбюро поспешили удовлетворить требования египетского президента. Египет получил самую совершенную в то время ракетную систему ПВО. Но даже это не помогло Насеру. Он умер в сентябре 1970 года, через месяц, после того как Война на истощение завершилась победой Израиля.
* * *
Вновь Израилю пришлось сражаться на трех фронтах. Легче всего обстояли дела на севере: захватив Голаны, Израиль вырвал у Сирии ядовитые зубы.
На юге, где создавалась линия Бар-Лева, артиллерийские дуэли сменялись налетами израильской авиации и операциями парашютистов. Основная тяжесть борьбы на Южном фронте пришлась на 1969 год.
В начале же 1968 года внимание генштаба было приковано к восточной границе. Иорданское руководство, наращивая сотрудничество с террористами, передало им многие укрепления на своей территории.
Очень скоро Голем поднялся на своего создателя. Террористы перестали считаться с авторитетом короля Хусейна и всевозможными провокациями втягивали иорданскую армию в изматывающие бои с израильскими силами. Израильские поселения в долине Иордана и в районе Бейт-Шеан вновь оказались на линии огня. Банды террористов каждый день пересекали Иордан и устремлялись к ним, как волчьи стаи.
Путь им преградили парашютисты.
* * *
26 июня 1968 года, утром, командир оперативного отдела полкового штаба капитан Гади Манела получил сообщение, что банда террористов прорвалась через Иордан. Манела тут же отдал приказ. Парашютисты, в живописных позах валявшиеся в тени деревьев, исчезли и через несколько секунд возникли вновь, уже в полной амуниции. Манела коротко обрисовал обстановку. «Пошли», — закончил он, поправляя рукой иссиня-черные волосы.
— Гади, — окликнул его знакомый голос. Манела обернулся. В дверном проеме штабного барака стоял широкоплечий человек в выцветшей от солнца гимнастерке. Командир полка полковник Арик Регев.
— Я пойду с вами, — сказал он неожиданно мягким голосом. — Давно не «охотился». Пора уже поразмять кости.
— Ты здесь хозяин, Арик, — усмехнулся Манела.
Полковник присоединился к ним со своим «Калашниковым».
Четыре часа длится погоня. Идущие по следу парашютисты не чувствуют неистовства полуденного солнца. Не ведают усталости.
Все больше сгущается густой, тяжелый, горячий воздух. Все чаще появляются валуны, огромные, поросшие темно-зелеными, почти черными лишайниками. Неподвижные, зловещие, они, словно храня какую-то тайну, молчаливо предупреждают о чем-то.
Парашютисты разбились на тройки и идут зигзагом. Впереди капитан Манела, полковник Регев и следопыт.
— Мы сейчас к северу от Иерихона, — говорит Регев. Манела, не отвечая, всматривается вперед. Прямо перед ними, метрах в двадцати, возвышается валун, похожий на кабанью голову. За ним притаился Ахмед Шукри, двадцатилетний палестинец из Газы. Он уже давно лежит здесь, прижимаясь щекой к теплому шершавому каменному боку, следя за серыми фигурками, поднимающимися по склону ущелья. Ахмед дышит осторожно, беззвучно, боясь пошевелиться, чтобы не расплескать переполняющую его ненависть.
Пора.
Он поднялся. Хлестнула бичом автоматная очередь.
Регев упал сразу, как пораженный обухом. Гади еще успел вскинуть свой «Калашников», но не смог опередить несущуюся к нему смерть. Пули прошили его тело, как холст. Он упал, подвернув левую ногу, не выпуская из рук оружия. Не желавшее расставаться с душой тело еще трепетало несколько секунд…
Он не видел, как с отчаянием и яростью бросились вперед потерявшие командиров парашютисты.
* * *
Это было изумительное время в истории израильской армии, не знавшей тогда поражений, не ведавшей просчетов. Окружавший ее ореол слепил глаза. Победители Шестидневной войны казались исполинами.
Страна знала своих героев и относилась к ним с почти мистическим преклонением. Парашютисты считались суперэлитой армии. Их красные береты снились мальчишкам по ночам. Стать парашютистом было тогда труднее, чем сегодня. И почетнее. Такие имена, как Гади Манела, Йоси Каплан, Ханох Самсон, Арик Регев, почти ничего не говорят молодому поколению. Тогда они вызывали холодок восторга и восхищения. Эти люди символизировали бесстрашие и беспредельность человеческих возможностей. Каждый из них становился легендой еще при жизни. Большинство из них погибли молодыми. Гади Манеле всегда будет 22 года.
Сегодня израильская армия не знает легенд. Их время прошло. Последней легендой был Йони Нетаньягу. Сегодняшние парашютисты более дисциплинированы, собраны, подтянуты. Гади Манела, возможно, не нашел бы своего места среди них.
Рассказывает Ави, один из прославленных израильских парашютистов: «В 1966 году мы, 72 новобранца, отобранных в элитарную часть, прибыли на базу. Мы уже прошли обычную военную подготовку. Теперь нужно было пройти спецобучение. Сдать что-то вроде экзамена на аттестат зрелости. Экзаменатором нашим был Гади Манела.
Все мы, конечно, слышали о нем и знали, что он один из лучших солдат израильской армии.
И вот первое знакомство. Перед нами стоит невысокий, но на редкость пропорционально сложенный юноша, почти мальчик. Его матовое лицо не теряет выражения детской наивности. Лишь холодный цепкий взгляд свидетельствует о сильном характере. Говорит скупо. В глаза не смотрит. Видно, что от природы застенчив. От него веет стужей. Мы сразу сечем, что никаких личных отношений с ним быть не может.
Боже, что нам устроил этот мальчик. Душу вымотал. Два месяца длился поединок, который он вел один против нас всех. „Парашютист, — говорил Манела, — должен быть готов ко всему. Даже к самым ужасным вещам“. И уж он позаботился, чтобы нам этих ужасов хватало. Особенно раздражало, что все, абсолютно все, он делал гораздо лучше нас.
5 часов 30 минут утра. Зима. Дождь. Утренняя пробежка. Впереди Манела. Мы вбегаем прямо в речку и стоим по горло в ледяной воде. Потом делаем упражнения. Долго. До изнурения. Лишь после этого начинается наш рабочий день. Ориентировка на местности. Каждый из нас увешан оружием и амуницией так, что напоминает рождественскую елку.
Винтовка без ремня. Гади учит, что оружие всегда должно быть в руке. Мы должны добраться до определенного пункта в горах Кармеля, где Гади положил записку с дальнейшими инструкциями. Не дошел? Заблудился? Проделаешь весь путь еще раз. Но уже по-пластунски. Ползком по острым камням.
Ночью, когда мы стояли на часах, Гади бесшумно, как кошка, подкрадывался сзади. Пытался вырвать оружие. Приходилось драться. Один из нас разбил ему лицо ударом приклада. И получил благодарность.
Мы боялись его. Даже ненавидели. Но нам важно было доказать ему, что нас нельзя сломить.
Благодаря Гади я потом прошел все войны без царапины. Со своими солдатами старался обращаться, как он с нами.
Гади Манела — это была фирма. Не раз я потом слышал за спиной почтительный шепот: „Его инструктором был сам Манела“».
* * *
Гади Манела ничем особенным не выделялся среди командиров своей эпохи. Ну, может, были у него несколько завышенные требования к себе и к другим. Самую сумасбродную идею, если она могла повысить боевую подготовку его людей, он тут же осуществлял. О нем рассказывали всякие истории, и сегодня уже не разобрать, где кончается правда и начинается легенда.
«Давай отжиматься на руках, — говорил он провинившемуся солдату. — Отожмешься больше, чем я, — будешь прощен».
Манела знал, что его ненавидят. Однажды на рассвете выстроил свою роту. Велел зарядить автоматы. Сказал с едва ощутимой ноткой презрения в голосе: «Если вы меня ненавидите, то застрелите сейчас, когда я стою к вам лицом. Я не хочу, чтобы кто-то из вас выстрелил мне в спину…»
Манела был идеальным командиром по тем временам. Считалось, что идеальный командир — это человек без нервов, не проявляющий никаких чувств. Для солдат — он полубог. Ему не жарко летом. Не холодно зимой. Он не знает усталости. Не ведает страха. Он ест не в офицерской столовой, а со своими бойцами. Но в стороне от них.
Таким был Манела.
Учения его роты максимально приближались к боевым условиям. Парашютисты стреляли боевыми патронами. Швыряли гранаты. Манела заставлял их преодолевать чувство страха. Потом, в бою, им было легче, чем другим. Со временем парашютисты научились ценить своего командира, которому едва исполнилось двадцать лет.
13 ноября 1966 года полк парашютистов атаковал базу террористов в иорданской деревне Самоа. Командир полка подполковник Прессбургер вспоминает: «Бой был тяжелый. Лейтенант Гади Манела находился при мне для особых поручений. С небольшой возвышенности, занятой мною, чтобы не терять из виду фланги, я наблюдал за ротой парашютистов, штурмующей дома, в которых засели террористы. Командир атакующей роты не видел, как метрах в двухстах от него противник накапливает силы для контратаки. Но я видел. Парашютистов нужно было срочно отозвать, и я послал гонца. Он не вернулся. Террористы держали под плотным огнем все подходы к месту сражения. Когда был убит мой второй посыльный, я сказал: „Гади…“
Манела кивнул и ринулся вперед, навстречу постукивающим пулеметам. Через две минуты рота отошла назад».
За битву при Караме Манела был награжден знаком отличия за доблесть. Чтобы засечь расположение вражеских огневых точек, Манела вывел свой бронетранспортер на открытую местность. Машина, слитая в единое целое с опытным водителем, волчком вертелась под ураганным огнем. А Манела, глядя на разрывы то слева, то справа, бормотал одобрительно: «Так, так. Отлично». Раненный в плечо, он отказался покинуть поле боя.
Не все были от него в восторге. Он не ужился с командиром батальона Хаимом Гиорой, у которого командовал ротой.
Однажды во время учебно-тренировочного похода Гиора решил сделать привал. Манела счел это признаком слабости.
— Парашютисты — не бабы, — сказал он своему командиру. — Они не нуждаются в твоих поблажках.
— Ты мне не будешь указывать, — резко ответил Гиора. — Твое мнение меня не интересует. Ты здесь для того, чтобы выполнять мои приказы.
Манела побледнел. Через две недели он ушел из этой части.
* * *
И сегодня парашютисты не последние в военной иерархии. Но потускнел окружавший их ореол, и они уже давно не определяют исход сражений. Времена изменились. Исход сегодняшних войн больше зависит от электроники, чем от героизма.
К тому же парашютисты познали горечь поражений. Во времена Манелы они не ведали неудач. Такие формулировки, как «невыполненное задание» и «проигранное сражение» были им чужды. Не знали они и критики. Считалось, что все операции парашютистов безупречны, хотя, конечно, и тогда допускались просчеты и ошибки. Сражение в Караме, например, палестинцы считают своей победой.
В те времена парашютисты пользовались гораздо большей самостоятельностью. Командир роты был наделен почти не ограниченной властью. Он мог закончить учения с пятью убитыми. Это было в порядке вещей. Мог выйти утром из палатки и открыть огонь из «шмайссера» по птичкам, мешавшим ему спать своим чириканьем. Никто бы не удивился. В бою командир полагался лишь на свою интуицию.
Он побеждал — его хвалили. Он терял половину людей — его все равно хвалили. Капитаны были тогда основным стержнем, на котором держалась армия. Вера солдат в своих командиров граничила с фанатизмом. Не выполнить приказ командира было столь же немыслимо, как перейти на сторону врага.
* * *
Рассказывает бывший парашютист Зеэв Цаль, товарищ Гади: «Он выделялся среди других командиров. Это правда. Но белой вороной Гади не был. Он мог себе многое позволить, потому что как солдат не знал себе равных. Не случайно именно ему суждено было стать одним из символов своей эпохи. Армия была его домом, всей его жизнью.
Освободившись после действительной службы, он и не думал оставаться в киббуце. Но он был гордый. Сам не хотел навязываться. Сидел и ждал, когда его позовут. И его позвали. Не кто-нибудь, а Рафуль. Военная карьера Гади была обеспечена. За несколько дней до того, как он погиб, было решено послать его на высшие командные курсы во Францию. Не судьба…» Зеэв Цаль хмурится, замолкает и вдруг расплывается в широкой улыбке. «Знаете, как Гади отнесся бы к интифаде? Он бы сказал: „Дайте мне неделю сроку, и арабы даже слово это забудут“».
* * *
Кладбище в киббуце Тель-Ицхак ничем не напоминает наводящие унылую тоску «города мертвых» в центральных районах страны. Здесь много зелени, и даже солнце не жалит с неутолимой яростью, а лениво щурится сквозь густую зеленую листву. Разросшиеся деревья стоят у могил, как на страже.
Здесь часто можно увидеть маленькую старую женщину, почти ослепшую от пролитых слез, и ее седого морщинистого спутника с очками-оглоблями на длинном носу. Это родители Гади. Давид и Гана Манела. Они живут воспоминаниями, и память их сохранила мельчайшие подробности рокового дня.
Давид: «В ту пятницу я работал на нашей фабрике в Петах-Тикве. Вдруг появился секретарь киббуца. Друг нашей семьи. Было в его лице что-то такое, что я сразу все понял. Мы вышли в молчании. Сели в машину. Он сказал: „Гади погиб. Дай я поведу“. — „Нет“, — ответил я.
Мы приехали в киббуц, где на остановке уже ждала медсестра. Втроем мы отправились в детский сад, где работала Гана.
Я сказал ей, что Гади ранен.
— Где он? — закричала Гана. — Я поеду к нему.
Мы пошли домой, и там я открыл ей правду…»
Гана: «Я вопила, как дикий зверь. Хотела выпрыгнуть в окно. В четыре часа приехал Рафуль с женой. Он так любил Гади. На его похоронах Рафуль плакал. Я это видела своими глазами. Ну и что? Я плачу уже четверть века. Только этого никто не видит».
После смерти Гади Рафуль написал его родителям: «Он был лучшим из лучших. Такого офицера, как он, никогда не было, и больше не будет. Ему суждено стать примером для последующих поколений».
Когда Рафаэль Эйтан стал начальником генштаба, он повесил в своем кабинете фотографию Гади Манелы. Многие уже не знали, кто это, но стеснялись спросить командующего.
СОЛНЦЕ В КРОВИ
Защита Элазара
2 сентября 1973 года в Каире состоялась тайная встреча руководителей Египта, Сирии и Иордании. Король Хусейн впервые узнал о плане «А-Шрара» («Искра»), предусматривающем войну против Израиля на двух фронтах. Не торопясь, подумав, согласился король вступить в войну, если Сирия и Египет обеспечат его армию «воздушным зонтом». Своих ВВС у короля не было. И Асад, и Садат знали, что требование это невыполнимо. Но иорданский легион мог сковать хоть какую-то часть израильских сил и помочь тем самым Сирии в тяжелой борьбе на Голанах. Большего от Иордании не требовалось. Короля не уведомили о дате начала войны. Эту тайну знали лишь два человека: Садат и Асад.
— Мы с президентом Сирии должны еще уточнить некоторые детали, — с улыбкой сказал Садат иорданскому гостю. Хусейн нахмурился. Это нарушение этикета. Но выхода не было, и он откланялся.
Проводив Хусейна, Садат и Асад вышли на увитую зеленью террасу президентского дворца. С не видимого отсюда пруда тянуло приятной свежестью. Президенты уселись в мягкие кресла и несколько минут молчали.
— Насер чувствовал себя хорошо лишь в окружении посредственностей, — думал Асад, глядя на грубые черты лица Садата, — поэтому он и сделал его вице-президентом. Бог мой, до чего же вульгарны манеры этого человека. Сколько пафоса и театральной крикливости!
Садат, словно прочитав его мысли, с казал, улыбаясь:
— Мы с вами терпеть друг друга не можем, г-н президент. Вас воротит от моих манер, моей демократичности, моего вида. Я не выношу вашего снобизма. Но сегодня это не имеет никакого значения, потому что от нас с вами зависит будущее арабской нации. Сейчас мы с вами уточним последние детали предстоящей кампании.
— Я внимательно слушаю, г-н президент, — любезно произнес Асад.
Садат продолжил:
— Мы уже решили, что синхронно атакуем Израиль 6 октября, в еврейский День покаяния, когда вся жизнь у них замирает. Это даст нам огромное преимущество и увеличит шансы на победу. Мы с вами должны договориться о максимальной координации действий на двух фронтах. И не забывайте, г-н президент, что наши военные задачи четко ограничены. На первом этапе вы должны захватить Голанские высоты и прорваться к Тивериадскому озеру. Мы же форсируем канал и захватим плацдармы на его восточном берегу…
— А на втором этапе, — подхватил Асад, — сирийские войска скатятся с гор, сметая все на своем пути. Мы уничтожим их поселения, их города. Начнется расплата за все!
— Я реалист, и я суеверен, — усмехнулся Садат. — Не будем загадывать так далеко. Но только помните: если вы обрушитесь на их поселения, от вашего Дамаска ничего не останется. Второй этап мы должны тщательно подготовить, опираясь на систему политического давления и стратегического маневрирования. После мощного внезапного удара мы перейдем к длительной войне на истощение, основанной на нашем подавляющем превосходстве в материальных ресурсах.
— Да поможет нам Аллах, — сказал Асад, впервые взглянув на своего собеседника с некоторой симпатией.
* * *
В ночь с 5-го на 6 октября начальника генерального штаба Давида Элазара разбудил телефонный звонок. Прежде чем снять трубку, Дадо взглянул на часы. 4.30 утра. На проводе начальник военной разведки генерал-майор Эли Заира.
— Дадо, — сказал он тихо, — нам стало известно, что Египет и Сирия начнут сегодня войну. Время — 18.00.
Одеваясь, Дадо позвонил командующему ВВС Бени Пеледу.
— Война на пороге, — проинформировал он коротко. — Когда авиация будет в полной боевой готовности?
— В 13.00.
— Будь готов к нанесению превентивного удара в это время.
Дадо сел в машину. Звезды уже исчезли с низкого бледно-серого неба. В пять утра Дадо, как всегда спокойный и сосредоточенный, открыл заседание генштаба. В тяжелом молчании выслушали старшие офицеры его лаконичное сообщение.
— Приказ о всеобщей мобилизации может подписать лишь министр обороны, — с видимым сожалением сказал Дадо. И добавил: — У нас дефицит времени. Все резервисты, принадлежащие к ВВС, должны быть мобилизованы немедленно. Я сам улажу этот вопрос с Даяном.
Через полчаса Дадо вошел в кабинет министра обороны. Моше Даян, маленький, сухой, поднялся ему навстречу, и Дадо вдруг заметил, как сильно сдал этот человек за последние годы.
— Что у нас на Голанах? — сразу спросил Даян.
— Плохо, — ответил Дадо. — Четыре с половиной тысячи солдат и 180 танков. Через несколько часов сирийцы обрушатся на них десятикратно превосходящими силами.
— А что в Синае?
— И того хуже. На линии Бар-Лева у нас всего 600 человек и 240 танков… Я требую немедленной мобилизации всех резервистов и разрешения нанести превентивный удар.
— Я против, — резко бросил Даян. — А если войны не будет? Ты представляешь, как мир отнесется к нашей всеобщей мобилизации? Нас обвинят в подготовке агрессии. Достаточно мобилизовать два бронетанковых полка для усиления наших позиций в Синае и на Голанах. — Даян встал и молча прошелся по кабинету. Потом повернулся к своему начальнику генштаба.
— Дадо, — сказал он мягко, — неужели наши регулярные части не смогут сдержать их при поддержке авиации? Ну, так будем вести оборонительные бои на первом этапе.
«Что случилось с этим человеком? — мелькнуло в голове у Дадо. — Неужели это Даян, славившийся своей бесстрашной решимостью?»
Начальник генштаба сделал протестующий жест.
— Регулярные войска не выдержат удара даже при самой интенсивной поддержке ВВС. Я настаиваю на тотальной мобилизации и превентивной атаке, — сказал он холодно.
Даян вдруг сник. Сгорбившись, он несколько секунд молчал. Потом поднял голову.
— О превентивном ударе забудь, — сухо произнес министр обороны. — Можешь мобилизовать 50 тысяч человек и ни солдатом больше.
— Я требую, чтобы моя точка зрения была доведена до сведения премьер-министра, — возвысил голос Дадо.
— Сейчас мы пойдем к Голде, — устало ответил Даян. — Ты сам скажешь ей все, что считаешь нужным.
Голда колебалась. Но, привыкшая слепо полагаться на компетентность национального героя, поддержала точку зрения Даяна. Драгоценное время было упущено… К тому же война началась не в шесть часов вечера, как было запланировано, а в два часа дня. Произошло это по требованию президента Египта, опасавшегося, что еврейская смекалка спутает арабам карты. И если бы Голда предоставила своему главнокомандующему свободу действий, то картина войны была бы совсем иной. Но так уж получилось, что Израиль, отказавшись по политическим соображениям от нанесения упреждающего удара, предоставил арабам возможность задействовать советскую военную доктрину.
Израильский генштаб, всячески прокручивая варианты будущей войны, исходил именно из того, что арабы будут следовать шаблонам этой доктрины, основанной на мощной артподготовке с последующим массированным наступлением всех родов войск под прикрытием «воздушного зонта». В генштабе не сомневались, что профессиональное превосходство израильской армии позволит ей завладеть инициативой уже на начальном этапе военных действий.
Согласно оценкам экспертов, Израиль располагал лучшей авиацией в мире. Ее ударная мощь определялась отличной подготовкой летного состава и усилиями специалистов, постоянно трудившихся над усовершенствованием и без того превосходных истребителей-бомбардировщиков, на которые израильское правительство не жалело средств. И все же гордостью израильских ВВС был технический персонал, обслуживавший самолеты, как гоночные машины, по графику, уплотненному до невероятного предела. Всего семь минут нужно было израильским механикам для того, чтобы подготовить к новому вылету самолет, только что вернувшийся с боевого задания. Отметим, что арабскому обслуживающему персоналу требовалось для этой же цели не менее трех часов. Благодаря такому профессионализму мощь израильской авиации фактически удваивалась. Один и тот же самолет мог в течение одного часа дважды атаковать противника — и на Голанах, и в районе Суэцкого канала.
В израильском генштабе были убеждены, что такая авиация в состоянии сдержать напор врага до тех пор, пока армия не завершит мобилизацию резервистов.
Израильское командование не учло лишь одного: советский генералитет расценивал предстоящие на Ближнем Востоке баталии как генеральную репетицию третьей мировой войны. В Москве желали на практике убедиться, насколько эффективна система ПВО, которой предстоит парализовать воздушную мощь НАТО. Поэтому Сирия и Египет получили ракетные установки новейшего типа, не имевшие аналогов в противовоздушной обороне Запада. Таких ракет не имели даже страны Варшавского договора.
Более того, в обстановке строжайшей секретности советские специалисты на протяжении нескольких лет обучали арабов обслуживанию сложной ракетной системы. И лишь этот персонал из всех арабских боевых частей оказался на уровне поставленных войной задач. Двое суток египетские и сирийские ракетчики не только успешно сражались с израильскими ВВС, но и причинили им существенные потери. Ракетному зонту и обязаны арабы своим кратковременным успехом в первые дни войны.
* * *
В полной синхронизации с наступлением египтян сирийцы атаковали по всему фронту, бросив в бой 1200 танков и более 45 тысяч солдат. Казалось, что две противостоящие им дивизии будут раздавлены, сметены с лица земли в считанные минуты. На Голанах сирийцев встретила всего лишь горстка людей. Но это были лучшие из лучших.
Дивизия Дана Ленера удержала позиции в южной части Голанских высот. Извергающие пламя стальные редуты отчаянно сражались, заставляя танковые колонны устремляться в ущелья-ловушки, где они подрывались на минах и гибли под ударами с земли и с воздуха. Трое суток дивизия Ленера удерживала рубежи в нечеловеческих условиях. А на четвертый день, после подхода израильских резервистов, сирийская танковая армада, наступавшая на южном участке Голанских высот, перестала существовать.
Дивизия Ленера ринулась в контратаку, оставив позади сотни дымящихся остовов сирийских танков.
В северном же секторе Голан седьмую дивизию Януша Бен-Галя ждали более тяжкие испытания.
Удары сирийского танкового клина расшатали израильские позиции, и противник устремился в образовавшиеся бреши к Тивериадскому озеру. Сирийцы рвались вперед под прикрытием воздушного зонта, созданного советскими ракетами типа «Сам-2» и «Сам-3».
Сирийские бронетанковые дивизии прорвали фронт в северном секторе двумя колоннами. Свыше шестисот боевых машин, настоящий стальной поток, докатились до бывшей демаркационной линии, откуда уже видна извивающаяся лента реки Иордан.
Израильские ВВС почти ничем не могли помочь сухопутным силам в первый день войны. Вынужденные сражаться с самой совершенной в мире ракетной системой ПВО, они несли большие потери. К тому же с воздуха сирийские танки трудно отличимы от израильских.
В два часа ночи в штаб ВВС прибыл Моше Даян. На нем лица не было. Офицеры слышали, как он сказал командующему:
— Бени, оставь Египет. В Синае у нас есть возможности для стратегического маневрирования. Переведи авиацию на север. Там — ужасно. Некому остановить их…
В тот же час на Суэцком канале египетское наступление развивалось в точном соответствии с советской военной доктриной. После артподготовки и воздушной бомбардировки израильских укреплений египетские войска переправились через канал на сотнях надувных лодок и плотов. С помощью брандспойтов пробили бреши в высоких земляных насыпях, создав проходы для танков и тяжелого оборудования. С лихорадочной поспешностью наводились понтонные мосты. Вскоре бункера на линии канала подверглись массированной атаке. Израильские бойцы с ужасом смотрели на наступавших египтян, поражаясь их многочисленности.
— Где наши танки? — спрашивали они. — Где авиация?
Большинство бункеров линии Бар-Лева пали уже в первые часы египетского наступления. Израильские самолеты непрерывно атаковали наведенные мосты. Им удалось замедлить переправу, но их потери от ракет класса «земля-воздух» продолжали расти.
Осажденные умоляли о помощи. И Дадо бросил в контратаку танковый полк, находившийся на второй линии обороны. Командовал им подполковник Асаф Ягури. Его задача заключалась в том, чтобы прорваться к бункерам и укрепить решимость их защитников, сражаться до конца. С тяжелым сердцем отдал главнокомандующий этот приказ. Он знал, что египетская пехота, оснащенная новейшим противотанковым оружием, на этот раз не побежит от одного вида наступающих танков. Но выхода у него не было.
Танки Ягури, мчавшиеся вперед, как на учениях, попали под убийственный град противотанковых ракет и снарядов. Египетские пехотинцы, укрывшиеся в песчаных барханах, были неуязвимы. И они в упор расстреляли израильские танки из базук и наплечных ракет. Наступившие сумерки набросили завесу жалости на это побоище… Полк был полностью уничтожен. Подполковник Ягури взят в плен.
Спустя 24 часа после начала египетского наступления на восточном берегу канала уже находились три египетские дивизии и более шестисот танков.
Только теперь Дадо узнал о падении израильской цитадели на горе Хермон. Сирийские десантники, высадившиеся с вертолетов, с ходу ворвались в считавшиеся неприступными израильские бункеры и перебили почти весь захваченный врасплох гарнизон.
В руки сирийцев попало ценнейшее электронное оборудование. Тут же, как из-под земли, возникли советские военные специалисты, отобрали наиболее ценные приборы и вывезли в срочном порядке. Часть оборудования бойцы бригады Голани, отбившие потом Хермон, нашли уже упакованным, подготовленным к отправке в Советский Союз.
Но главнокомандующего в тот момент Хермон волновал мало. Положение на Голанах по-прежнему отчаянное. Немногие израильские танки на северном участке сведены в стальной кулак. К счастью, сирийцы вместо того, чтобы обойти его и скатиться вниз на беззащитные израильские поселения, атакуют в лоб, рассчитывая на свое десятикратное численное превосходство. Бои продолжаются и ночью. Десятки пылающих сирийских танков хорошо освещают местность.
А утром взошло солнце — тусклый холодный шар в багровой дымке. «Я поднял голову и увидел солнце в крови, — вспоминает один из участников битвы на Голанах. — Злое, враждебное, сулящее беду. Но тут же я увидел великое множество подбитых вражеских танков. И изумился: — неужели это сделали мы…»
Все решают минуты. Нет времени формировать танковые соединения из резервистов. По мере укомплектования экипажей израильские танки идут из района Хайфского залива своим ходом. Карабкаются вверх по склонам, спешат на поле боя, прикрывают бреши. Успеют ли они переломить ход сражения?
В бункер командующего прилетел с Южного фронта Даян.
— Что ты можешь дать Шмулику Гонену? — спросил он Дадо. — Ему очень тяжело.
— Ничего, — твердо ответил Дадо. — Все самолеты задействованы сейчас на Голанах. Там сирийцы прорывают линию фронта.
Даяна трудно узнать. Он осунулся. На щеках лихорадочный румянец. Потускнел живой блеск его единственного глаза. Хуже всего, что он впал в депрессию и заражает своим настроением окружающих.
— Положение очень серьезное, — сказал он. — Это война за Третий Храм. Может быть, стоит добиваться через Соединенные Штаты прекращения огня?
Дадо взглянул на министра обороны чуть ли не с жалостью. И ответил:
— Находясь в плохом положении, нельзя просить прекращения огня.
К счастью, командует не Даян. А у Давида Элазара стальные нервы. Армия — это щит, ограждающий Израиль, и Дадо не выпустит его из рук.
* * *
Наполеон уподоблял хорошего полководца квадрату, в котором основание и высота всегда равны. Основание — это мужество и решимость. Высота — ум и интеллект. Если решимость сильнее интеллекта, полководец увлечется и будет разбит. Если же интеллект доминирует над мужеством и решимостью, то полководец будет избегать риска, предпочтет пассивное ведение войны и, в конце концов, потерпит поражение.
Офицеры, способности которых соответствуют жесткой формуле наполеоновского квадрата, и становятся генералами израильской армии. Чтобы сделать в Израиле такую карьеру, мало обычных человеческих качеств. Таких, как отвага, воля, интеллект, способность повиноваться, быстрота реакции, умение анализировать и оценивать множество факторов в их совокупности. Лишь сочетание всех этих качеств в строгой пропорции позволяет очень немногим надеть генеральский мундир, ничем не отличающийся по внешнему виду от формы рядового военнослужащего.
Их очень мало, таких людей. Но это элита. От них в случае войны зависит судьба Израиля. Сняв после тридцати лет службы военную форму, они становятся директорами крупных фирм и промышленных концернов, занимаются бизнесом или политикой. И обычно эти люди с умом и талантом добиваются многого и на гражданском поприще. Если только не умирают от инфарктов, являющихся следствием убийственного ритма жизни и огромной ответственности, лежавшей на их плечах столько лет.
Давид Элазар, обладавший вышеперечисленными качествами в не меньшей степени, чем его предшественники, выделяется среди них своей трагической судьбой.
27 лет не снимал мундира. Участвовал во всех войнах. Был ранен. В Шестидневную войну командовал Северным фронтом, разгромил сирийцев и захватил Голанские высоты. Но тогда его задачи были строго ограничены, и чужая воля предопределяла его решения.
В войну Судного дня над ним не было никого, кроме Господа. Ни на секунду не мог он расслабиться, чтобы дать отдых измученным нервам и клокочущему мозгу. И он до конца оставался сгустком энергии, заряжавшим волевым импульсом все окружение. В течение всей войны Дадо спал не более двух часов в сутки. Лишь сваренный по особому рецепту, густой, как нефть, кофе поддерживал его силы. Адъютант главнокомандующего всегда имел при себе термос с этим допингом. Никто не знал, когда он успевал приготовить его.
Все, кто видели Давида Элазара в те дни, отмечают его спокойствие и особого рода просветленность, присущую обычно тем, кто приблизился к грани, отделяющей жизнь от смерти.
Руководя военными действиями на двух фронтах из командного бункера, Дадо мгновенно разбирался в потоке сообщений, поступавших с обоих фронтов, далеко не всегда достоверных, иногда просто искажающих истинную картину происходящего. Приходилось руководствоваться интуицией. Она редко подводила его, позволяла видеть на порядок дальше других. Он не поддавался отчаянию, не впадал в эйфорию. Кто-то из генералов сравнил его с ракетой, несущейся прямо к цели, не снижая высоты, не меняя скорости.
Своим командирам, принявшим на себя удар на Голанских высотах, Дадо сказал:
— Помните лишь одно: они сломаются, если не сломаетесь вы.
В Синае, чтобы выиграть время, Дадо прибег к тактике боксера на ринге. Немногочисленные израильские танки находились в постоянном движении. Маневрировали, продвигались вперед и снова отступали. Эта танцевальная стратегия завораживала египетское командование, сбивала с толку.
Наступление Брена 8 октября было первой серьезной попыткой израильского командования перехватить инициативу в Синае.
План Дадо отличался простой и целенаправленной расплывчатостью по известному наполеоновскому принципу: «Главное — начать, а там видно будет».
Дивизии Брена приказано нанести отвлекающий удар с севера на юг с целью прорыва к Суэцкому каналу в районе дислокации Второй египетской армии. Брену, по сути, отведена роль подсадной утки, но таковы жестокие законы войны…
Дадо знал, что перелом в войне обеспечат полки Шарона. Им суждено переправиться в Африку, уничтожить египетские ракеты, ставшие для израильских ВВС сущим кошмаром, блокировать Вторую египетскую армию и открыть дорогу на Каир.
С Шароном у Дадо издавна сложились весьма напряженные личные отношения. Как человек Дадо его не выносил. Но как главнокомандующий он без колебаний поручил Арику операцию, от которой зависел исход войны.
Тучи сизой пыли поднялись в воздух, дрожащий от рева моторов, шлейфами потянулись за танками Брена, устремившимися навстречу своей судьбе.
Вначале все шло, как надо. Израильские танки стремительно неслись, уничтожая египетские моторизованные соединения, пытавшиеся преградить им путь. Казалось, египтяне ошеломлены. Их сопротивление слабело. Несколько танков прорвались к самому каналу.
Брен связался по рации с Гоненом и отчеканил:
— Шмуэль, я выхожу к их понтонному мосту.
Командующий Южным фронтом генерал-майор Гонен не спал уже несколько суток. Глаза воспалились. Лицо посерело. Он сразу поверил в успех Брена. У него появилось чувство, словно долгожданный свет забрезжил вдруг в конце туннеля.
— Ты меня слышишь? — кричал Гонен весь во власти нервного возбуждения. — Захвати их мосты и переходи на ту сторону. — Ты понял приказ?
— Понял, — ответил Брен, но не было уверенности в его голосе. В штабе Гонена ликовали. Кто-то послал Дадо донесение о том, что небольшие силы Брена уже форсировали канал. Дадо получил это сообщение, находясь на заседании узкого кабинета Голды. Лицо его осталось бесстрастным.
— Я должен выйти, — сказал он премьер-министру и поспешил к телефону. Он-то знал, что ничем не может помочь сейчас Брену.
С тяжелым сердцем связался с Гоненом. И услышал надломленный голос, в котором не осталось и тени недавней эйфории.
— Дадо, — сказал Гонен, — у Брена проблемы. Я хочу двинуть ему на выручку дивизию Шарона, но Арик отказывается выполнять мои приказы.
— У Шарона своя задача, — ответил Дадо. И после затянувшейся паузы произнес: — И у Брена тоже.
Брен растерялся. Он не понимал, как можно форсировать канал без воздушного прикрытия. Но приказ есть приказ…
Танки Брена уже выходили к воде, когда попали под адский огонь. Снаряды, ракеты, все, что у них было, обрушили египтяне на наступающие танки. Сначала восемь танков вспыхнули, как вязанки хвороста. Затем еще пять. Брен начал медленно откатываться назад. А египтяне продолжали наращивать давление на измученные израильские силы. Бой стих лишь с наступлением сумерек. Обе стороны понесли большие потери. Но Брен отброшен, и теперь уже в египетском штабе воцарилась эйфория.
Настал час Сирии платить по предъявленным счетам. Подоспевшие резервисты разгромили сирийские бронетанковые войска, а заодно и посланную им на помощь иракскую дивизию. Отступление сирийцев превратилось в беспорядочное бегство. Израильские силы перешли границу и остановились в тридцати километрах от Дамаска. Деморализованная сирийская армия не могла продолжать войну.
Из Дамаска в Каир полетели истерические депеши, требующие срочной помощи. Президент Садат и сам понимал, что египетская армия не может больше отсиживаться за ракетным заслоном. В Синае сосредоточены 1200 египетских танков, 14 ракетных батарей. Пора выложить на стол все козыри.
И египтяне вышли наконец из-под ракетного прикрытия. Сотни египетских танков наступали вдоль всего канала. Пять раз они пытались прорвать линию фронта. На Синайском полуострове развернулось самое большое танковое сражение со времени битвы на Курской дуге.
Египетское командование действовало бездарно. Ему не удалось собрать в кулак имевшуюся в его распоряжении огневую мощь. Профессиональный уровень египетских танкистов тоже оказался невысоким. Лишь в одном месте, в районе Бир-Гафгафы, египтяне сумели удалиться на двадцать километров от канала. Но они не вернулись назад.
К двум часам дня наступление противника свернулось, заглохло. В этот день египетские бронетанковые войска потеряли триста танков, а израильские — десять.
— Теперь можно приступить к форсированию канала, — подвел итог Дадо. — Они стали такими, как прежде. И мы тоже.
Дивизия Шарона вклинилась в узкий шов между Второй и Третьей армиями и переправилась в Африку, стремительно развивая наступление. Ракетные позиции египтян уничтожены, Третья армия охвачена железным кольцом. Израильская авиация, получившая свободу действий, завершила разгром противника.
* * *
Не ошибки, а достижения являются мерилом человеческих свершений во всех сферах деятельности. Были и у Дадо просчеты, но, в целом, Войну Судного дня он провел на высоком профессиональном уровне. Выдержав первый удар, израильское командование перехватило инициативу, навязало арабам молниеносную войну и блестяще выиграло ее.
Говорят, победителей не судят. Может быть, где-то и не судят. Но не в Израиле. В древнем Риме Дадо удостоился бы триумфа.
В Израиле же голоса, требующие головы главнокомандующего, стали раздаваться, как только смолкли пушки…
Вспоминает Рафаэль Эйтан: «Когда начальник генштаба Дадо вызвал меня 29 октября в Тель-Авив, я себе и представить не мог, какова цель вызова. Дадо поздравил меня с генеральским званием и не поскупился на похвалу:
— Ты достоин этого, ты воевал, как никто…
Я уже собирался выйти, но заметил: Дадо хочет добавить что-то и колеблется. Он молча смотрел мне в глаза и вдруг начал изливать все, что накопилось у него на сердце:
— Поверь, я сделал все, что в человеческих силах в этой войне. Но я чувствую, что меня обвинят в грехах, провалах и просчетах, к которым я не имел никакого отношения. Большие беды ждут меня… Я знаю…
Я сидел в полной растерянности, так как довольно беспомощен в этом деле — не очень-то умею выражать сочувствие в час беды. И потому я окончательно растерялся, когда Дадо заплакал. Это была одна из самых тяжелых ситуаций в моей жизни…»
Большие беды обрушились на Дадо… Каждый день средства массовой информации обвиняли Давида Элазара во всех мыслимых грехах. «Просчет!» — трубили газеты о величайшей победе израильского оружия.
Растерянный, уставший, сбитый с толку народ принял эту версию…
Израильские солдаты, оказывается, погибли не из-за того, что сражались за родину. И не потому, что не бывает войны без жертв. Они погибли из-за просчета. В их гибели, оказывается, виновны Давид Элазар, Моше Даян, Шмуэль Гонен и прочие.
Дело дошло до того, что, когда командиры приходили навестить родителей своих павших солдат, их и на порог не пускали…
Давид Элазар, завершив службу в армии, стал председателем директорского совета судоходной компании ZIM. Нападки в печати, несправедливые выводы комиссии Аграната, созданной правительством для успокоения взбудораженного общественного мнения, неприязненное отношение родителей павших солдат — все это и многое другое тяжело отразилось на душевном состоянии бывшего главнокомандующего. Он не утратил природной жизнерадостности, не стал мизантропом. Загнал боль внутрь, где она пульсировала в сердце, как жилка на виске… И сердце, выдержавшее неимоверное напряжение войны, вдруг остановилось.
Давид Элазар умер, купаясь в бассейне, 16 апреля 1976 года. Он никогда ничем не болел. Было ему немногим более пятидесяти лет.
Через полгода после его смерти отмечалась третья годовщина Войны Судного дня. На горе Герцля в Иерусалиме, где похоронен Дадо, состоялась траурная церемония.
Вспоминает Гидеон, старший сын Давида Элазара, служивший тогда в армии: «В то утро я приехал в Иерусалим и провел у могилы отца целый день. Мне казалось, что выводы комиссии Аграната взорвали сдерживающую ненависть плотину. Я боялся, что кто-то из родственников погибших солдат потеряет контроль над своими эмоциями и осквернит могилу. Я охранял ее, как сторожевой пес, до наступления темноты.
Выяснилось, что я ошибся. Никто и не помышлял о том, чтобы обидеть отца. Люди молча подходили к могиле и клали на нее цветы или камушки в знак того, что чтят его память.
Уходил я с чувством огромного облегчения. Имя отца осталось незапятнанным, несмотря ни на что».
Заблокированная карьера
Изнемогает от июльской жары чахлая зелень на кладбище в Нес-Ционе, свидетельствуя всем своим жалким видом, насколько неуместна жизнь в обители вечного покоя. На одном из надгробий четко выделяются еще не выцветшие от времени буквы. Рядом стоит человек в военной форме, грузный и уже немолодой. Бригадный генерал Авигдор Кахалани пришел навестить своего брата, погибшего в Войну Судного дня.
Около двух часов стоит он у могилы, не обращая внимания на свирепое солнце. Потом уходит неожиданно легкой походкой.
В тот же вечер, 30 июля 1988 года, Кахалани сказал своей жене Далии:
— Я многое понял у могилы Эмануэля. На кладбище все видится с особой четкостью. Теперь я знаю, что нужно делать.
На следующий день утром Кахалани играл в футбол со своими офицерами. Потом связался по телефону с генеральным штабом и сообщил сухо:
— Я подаю в отставку. Да, это окончательное решение.
Через несколько часов он уже отвечал на первые звонки потрясенных друзей. Старому товарищу Кахалани, сражавшемуся под его командованием в Войну Судного дня, стало так худо, когда он узнал эту новость, что его взяли в больницу.
Кахалани объяснял друзьям:
— Я не обижен и ни от кого ничего не требую. И уже ничего не жду. Но когда офицер достигает потолка своих возможностей, он должен уйти. Восемь лет меня не повышали в звании. Я понял, что моя карьера пришла к концу. Ну что ж! Есть другие, более способные, лучше воевавшие. Значит, я не носил в своем ранце маршальский жезл. Я снимаю мундир…
* * *
Имя Авигдора Кахалани вписано в скрижали израильской военной истории. Бронетанковый полк, которым он командовал, сломал хребет сирийцам на Голанских высотах в Войне Судного дня.
Огненным утюгом сметали сирийцы израильские защитные линии, но были остановлены седьмой бронетанковой дивизией Януша Бен-Галя, стержнем которой оказался семьдесят седьмой полк подполковника Авигдора Кахалани.
Его небольшие силы приняли удар 500 сирийских танков, поддержанных артиллерией и пехотой. После четырех суток ожесточенного боя сирийцы были отброшены. Большинство их танков превратилось в груду металлолома. Яростное контрнаступление отбросило сирийцев к столице их государства. Главнокомандующий Давид Элазар обратился к двум сражавшимся на Голанах израильским дивизиям с приказом, который начинался словами: «ВЫ СПАСЛИ НАРОД ИЗРАИЛЯ».
Основная заслуга в эпическом сражении на Голанах принадлежала полку Кахалани, вырвавшему победу там, где поражение казалось неизбежным.
За этот бой Кахалани был удостоен Знака отличия за доблесть.
Вот как он сам описывает решающие минуты сражения в своей книге «Защита-77»: «Маневрировать. Не замедлять движения, — кричал я по рации. Мои танки рвались вперед. Справа возник силуэт сирийского танка. Не успел я развернуть башню, как он уже вспыхнул. Со мной рядом шли надежные ребята. Великолепное чувство овладело мной. Мы продвигались к песчаным насыпям. „Господи, — молил я, — дай нам только добраться до них. Оттуда нас сам черт не выкурит. Если мы займем эти насыпи, то сорвем весь банк“. Оставалось всего 50 метров до спасительных этих возвышенностей, господствующих над всей местностью. Еще немного — и мы короли.
— Вы идете хорошо, мальчики. Не останавливайтесь. Готовьтесь открыть огонь.
Я вижу, как командиры в башнях поднимают вверх правую руку. Приказ им ясен.
Мой танк с ходу взлетает на насыпь, словно подброшенный невидимой могучей рукой. Слева от меня догорает наш „Центурион“. Внизу я вижу всю долину. Вот они, сирийцы. Как на ладони. Их танки тоже ползут сюда с другой стороны. Они опоздали на несколько минут…
Танки вокруг меня начинают палить с бешеной скоростью. Сейчас они напоминают охотничьих псов, дорвавшихся до дичи. Сирийские танки вспыхивают один за другим. Танкисты выскакивают из них и разбегаются, как тараканы. Радостное чувство охватывает меня.
Это — победа! По рации звучит хриплый голос Рафуля. Он старается говорить спокойно, но я улавливаю нотки ликования в его голосе.
— Сейчас они сломаются, — говорит Рафуль. — Продолжайте в том же духе.
Мы продолжаем. Сирийцы отходят по всему фронту. Наши самолеты снижаются на них, хищно сверкая крыльями, и завершают разгром. На следующий день я насчитал на поле боя 250 сгоревших сирийских танков».
С тех пор дважды в год Кахалани бросает все и поднимается на Голаны вместе с семьями своих бойцов, погибших в этом сражении. И всегда открыты двери его дома для вдов и сирот павших товарищей.
* * *
После Войны Судного дня Кахалани был назначен командиром той самой ставшей уже легендарной седьмой дивизии. Его, национального героя, можно сказать, носили на руках. Направили на учебу в американскую академию бронетанковых войск. Как только вернулся в Израиль, присвоили звание бригадного генерала. В 1980 году Кахалани назначают командиром корпуса.
Все шло хорошо до Ливанской войны 1982 года, ставшей началом конца его военной карьеры.
Кахалани обладал невероятной стойкостью, целеустремленностью и силой воли. «Гибкая человеческая сталь», — охарактеризовал его один из журналистов. В Шестидневную войну он горел в танке. Восемьдесят процентов тела было поражено ожогами. Целый год провел в больнице, прошел десятки мучительных операций по пересадке кожи. Врачи считали чудом, что он вообще выжил. Утверждали, что быть ему инвалидом до конца дней.
А он сумел, буквально истязая себя упражнениями по разработанной им самим системе, полностью восстановить работоспособность и вернуться в действующую армию.
Но… недоброжелатели уже тогда шептались:
— Кахалани — храбрый и исполнительный офицер. Жаль только, что он выходец из Йемена. У него восточная ментальность. Европейская широта мышления ему недоступна. Ему не сделать большой карьеры…
В конце Ливанской войны Кахалани вдруг обнаружил, что невидимая всесильная клевета следует за ним по пятам…
Про него говорили, что он бросил свои войска в лобовую атаку на крепость террористов Бофор вопреки приказу военного командования, изменившего первоначальные планы. Утверждали, что Кахалани не прибыл вовремя к Сидону, и поэтому штурм этого города пришлось поручить другому корпусу.
Клевета сопутствовала Кахалани — ползучая, неуловимая, не принимавшая конкретных форм, непонятно от кого исходившая и потому особенно опасная.
Никаких формальных обвинений против Кахалани не выдвигалось. Ни со стороны высшего командования, ни при разборе операций Ливанской войны в генеральном штабе.
Но за его спиной сплетничали. Штабные офицеры говорили друг другу: «Есть мнение…» — и многозначительно пожимали плечами. И Кахалани, прямой и горячий, бросается в бой. Но его неотразимые удары поражают лишь воздух. На его стороне правда, но он сражается с тенями, с призраками, с пустотой. Он рискует стать смешным — ведь у него нет явных врагов.
Уж не страдает ли этот храбрый до безумия офицер манией преследования?
— Чего ты кипятишься? — говорят ему. — Кто тебя обвиняет?
А Кахалани продолжает защищать свою честь. И произносит длинные монологи, на которые никто не обращает внимания.
«Те, кто утверждают, что я атаковал Бофор вопреки приказу, просто бессовестно лгут, — говорит он. — Со мной были десятки офицеров. Спросите их, знали ли мы хоть что-нибудь об изменении приказа. С моим корпусом взаимодействовали авиация и артиллерия. Я лично находился в постоянном контакте с генеральным штабом. Там прекрасно знали, что я иду на Бофор. И как мы могли не взять эту крепость, если она находилась в узловом центре пересечения наших коммуникационных линий?
Потом начался бардак, к которому я лично не имею никакого отношения. Бегин прибыл в Бофор, его кто-то дезинформировал, и премьер-министр поспешил сообщить, что мы, якобы, захватили крепость без потерь. Меня, к сожалению, не было тогда в Бофоре. Но я сразу же связался с премьер-министром и указал ему на его ошибку. Реакция Бегина была крайне тяжелой.
— Родители павших солдат назовут меня лжецом, — сказал премьер-министр дрогнувшим голосом.
Когда я встретился с семьями погибших при штурме Бофора солдат, то сказал им, что мы действовали в точном соответствии с оперативным планом. Лишь это является правдой. Все остальное ложь и клевета».
Касаясь обвинений в том, что он недостаточно энергично действовал при штурме Сидона, Кахалани говорит: «Я безуспешно пытался выяснить, откуда пошли эти слухи. До сих пор мне неясно, кто меня обвиняет.
К Сидону мой корпус прорвался рывком. Бои в городе велись в крайне тяжелых условиях. Я находился в головном танке.
Какого черта они из себя целок строят? Разве они не понимали, что Сидон не взять без ожесточенных боев за каждую улицу и каждый дом?
На второй день на улицах Сидона скопились тысячи местных жителей. В основном, женщины и дети. Они боялись оставаться в домах, подвергавшихся артиллерийским обстрелам и ударам с воздуха. Обезумевшие люди метались под огнем.
И я без колебаний прервал сражение. Комбату А. я приказал прекратить огонь. Он орал в трубку полевого телефона: „Почему?! Что случилось, командир?!“ Такой же приказ получил и комбат Д. И он кричал: „Я не понимаю твоего приказа…“
Но я не мог допустить, чтобы погибли тысячи людей. Террористы растворились среди мирного населения, и мы не могли до них добраться, не перебив всех.
Потом в газетах писали, что в Сидоне погибло свыше двух тысяч человек. Это неправда. Число жертв не превысило двухсот пятидесяти. Но если бы я не вмешался, то погибли бы десятки тысяч…»
Понятно, где «собака зарыта». В израильском руководстве почему-то принято считать, что гуманисты должны заниматься благотворительностью, а не командовать войсками. Наивный Кахалани этого так и не понял.
Но после инцидента в Сидоне отношение командования к прославленному бригадному генералу сразу и резко изменилось. Сам Кахалани тщетно пытался найти объяснение столь странной метаморфозе.
Из дальнейшего его монолога вырисовывается истина во всей своей неприглядности.
Кахалани: «После утверждали, что из-за моей „преступной гуманности“ пришлось поручить взятие Сидона корпусу Ицика Мордехая. Это ложь. Ицик провозился, правда, несколько дней в пригородах Сидона, очищая их от террористов, но лишь потому, что, в соответствии с оперативным планом, я должен был очистить от противника прибрежную шоссейную магистраль и выйти к Бейруту.
Я приказал полковнику Эли Геве прорваться к высоте Махмие, господствующей над подступами к ливанской столице. Его силы шли по трудной гористой дороге, и несколько танков перевернулись. В этом тоже обвинили меня. Чтобы не терять из виду своих флангов, я задержался на одной из возвышенностей. Потом „доброжелатели“ утверждали, что я не находился в авангарде своих войск.
Дальше пошла уж совсем какая-то фантасмагория. Бригадный генерал Амос Ярон попытался выйти через Дамур к Бейруту. И застрял. И тогда командующий фронтом Януш Бен-Галь приказал мне передать в его распоряжение полк Гевы.
Наступление Гевы, развивавшееся вначале успешно, было приостановлено в пригороде Бейрута. Гева, потерявший с десяток танков, приказал отступить.
Услышав по рации голос Януша, я уже не ждал ничего хорошего.
— Вышли полк Д. на помощь Геве, — последовал приказ.
— Хорошо, — ответил я. — Но передай мне руководство боем.
— Нет, — сказал командующий. — У тебя другая задача.
Короче, меня ощипали, как артишок. Пойди докажи теперь, что ты не верблюд…»
Бедный, наивный Дон-Кихот! Ему и невдомек, что, прояви он меньше гуманности в Сидоне, и артишок остался бы цел…
* * *
После Ливанской войны многое переменилось в армии. Ушел Рафуль. Высший командный пост получил Дан Шомрон, аккуратный, исполнительный офицер. В глубине души Кахалани сомневался в оправданности этого назначения. Шомрон в его глазах не был ни героем, ни стратегом. Он был хорош, лишь когда занимался канцелярской работой. И еще он неплохо владел компьютерной техникой. Ореол Энтеббе, окружавший его имя, принадлежал, в сущности, Йони Нетаньягу.
Кахалани и Шомрон издавна относились друг к другу с завуалированной неприязнью.
Став начальником генштаба, Шомрон вызвал бригадного генерала Авигдора Кахалани и разъяснил ему, в чем отныне будут заключаться его обязанности.
— Могу я рассчитывать на получение звания генерал-майора? — прямо спросил Кахалани. Шомрон пожал плечами и, не глядя на него, сухо ответил:
— Этот вопрос будет решаться через полтора-два месяца.
Спустя полгода Кахалани вновь явился к начальнику генштаба. Шомрон был преувеличенно любезен.
— Сейчас о твоем повышении нечего и говорить, — сказал он и улыбнулся. — У нас теперь другие критерии, и тебе придется запастись терпением.
Глядя ему в глаза, Кахалани спросил:
— В генштабе изменилось мнение обо мне? Я не справляюсь со своими обязанностями?
— Ну что ты, — поспешно ответил Шомрон. И после паузы добавил: — Надеюсь, вопрос о твоем повышении решится в течение года.
Кахалани обратился к Рабину. Министр обороны встретил национального героя в дверях своего кабинета. Долго жал руку. Внимательно выслушал.
— Если моя военная карьера заблокирована, я подам в отставку, — закончил Кахалани.
Министр обороны молчал, разглядывая какой-то узор на своем письменном столе. Потом поднял голову.
— Не спеши, — сказал он, стараясь придать теплоту своему голосу. — До парламентских выборов в армии не будет никаких новых назначений. А там посмотрим…
Кахалани не подал в отставку. Одному из своих друзей он сказал:
— Не понимаю, какая связь между выборами и присвоением мне очередного воинского звания. Но я подожду еще. От них я требую только одного. Чтобы мне сказали, получу я звание генерал-майора или нет.
Пришло лето 1988 года. Кахалани узнал, что несколько его товарищей получат звание, которого он так добивается.
— Я рад за них, — прореагировал он. — Все они отличные офицеры. Но я не думаю, что уступаю им в чем-то. Шомрон дал мне понять, что в конце концов я получу то, что мне полагается. Но сколько я могу ждать? Я не хочу выглядеть смешным…
Шомрон же, словно отвечая Кахалани, сказал журналистам:
— Да, я говорил с ним, но ничего ему не обещал.
В августе 1988 года Кахалани собрал своих офицеров в штабе бронетанковых войск. Голос его звучал просто и буднично, как обычно.
— Я подаю в отставку. Через несколько дней меня уже не будет в этом кабинете. Если у кого-то из вас есть просьбы или претензии ко мне, то сейчас самое время все закончить.
Кахалани умолк. Все молчали. Комментируя предстоящую отставку Кахалани, Рафаэль Эйтан сказал:
«Я слышал в свое время о решении не повышать его в звании. Мне это не понравилось, и я даже говорил о Кахалани с министром обороны. Рабин прямого ответа не дал. „В этом году он не будет генерал-майором. В следующем — посмотрим“, — закончил Рабин разговор на эту тему».
Рафуль развел руками и продолжил: «Я думаю, что уход Кахалани — большая потеря для армии. В газете я видел недавно карикатуру. Солдаты всех армий стоят, выстроившись в шеренгу. Все одеты фикс, побриты, подтянуты. У всех бравый вид. И лишь израильский солдат, расхристанный, с развязавшимися шнурками на ботинках, патлатый, небритый, производит жалкое впечатление. Кахалани один из тех, кто мог бы подтянуть дисциплину в армии. И вообще, сколько у нас есть офицеров с таким боевым опытом, как у него? Но хуже всего, что генштаб не выполнил данных ему обещаний».
Узнав об этих словах Рафуля, один из старших офицеров досадливо поморщился: «Рафулю лучше бы вообще не лезть в это дело, — сказал он. — Ведь это Рафуль первым заблокировал карьеру Кахалани. Кто не дал ему взять Сидон и поручил это дело Ицику Мордехаю? Я помню, с каким пренебрежением отзывался Рафуль о стратегических способностях Кахалани. А сегодня он его защищает. Надо же принципы иметь. С другой стороны, нельзя судить о профессиональных качествах наших офицеров по Ливанской кампании. Иначе пришлось бы выгнать две трети из них…»
А вот что сказал офицер, прослуживший рядом с Кахалани много лет: «Он не стерпел бы обиды и от Господа, и поэтому поставил наше командование перед дилеммой: или вы исправляете причиненную мне несправедливость, или я ухожу. И ему пришлось уйти, потому что он достиг потолка своей карьеры. У нас ведь как? „Ага!“ — понимающе переглядываются люди, когда речь идет об офицере, не получившем повышения. „Видно, он того… Что-то с ним не в порядке“. Ерунда все это. Все в порядке с Кахалани. Просто в генштабе решили, что есть офицеры, больше, чем Кахалани, соответствующие сегодняшним критериям при отборе высшего командного состава. Ну и что? Кахалани все равно остается прекрасным офицером».
Бригадный генерал в отставке Авигдор Кахалани вписал свое имя в военную историю. Его опыт изучается в военных академиях. В Войну Судного дня Кахалани доказал, что командир бронетанкового полка наиболее эффективно руководит боем, находясь в танке, свободно маневрирующем на местности. Военачальник, находящийся со своими бойцами в вихре сражения, имеет с ними почти мистическую связь. Они послушны ему, как части тела импульсам головного мозга.
Ну а сам Кахалани сделал политическую карьеру. Он основал движение «Третий путь» и получил министерский портфель в коалиционном правительстве Беньямина Нетаньягу.
Конец трагедии
Пусть Гамлета к помосту отнесут, Как воина, четыре капитана… ШекспирШестеро генералов несли покрытый национальным флагом гроб генерал-майора в отставке Шмуэля Гонена (Городиша) к месту последнего упокоения на военном кладбище в Гиват-Шауле. Вся военная элита собралась здесь, чтобы отдать последний долг человеку, считавшемуся когда-то эталоном доблести для всей армии. Но не только представители отринувшего Городиша политического и военного истеблишмента шли за гробом бывшего командующего.
«Это самые странные военные похороны из всех, которые я когда-либо видел», — пробормотал генерал-майор запаса Ори Ор, глядя на клубящуюся под лучами неумолимого солнца людскую массу.
Казалось, что все неудачники, все пасынки жизни, раздавленные колесами судьбы, все отверженные обществом парии выползли из своих укрытий и притащились сюда, чтобы проститься с этим человеком.
Но цепочка полицейских не подпускает их к открытой могиле. Лишь избранные стоят там, и среди них те, кого покойный числил в стане своих гонителей, — последний колоритный штрих, завершающий трагедию этой жизни…
Из толпы вырывается высокий человек в грязной рубахе, с оборванными пуговицами, со щетиной на одутловатом лице, с заплывшими глазами.
— Януш! — кричит он. Стоящий у могилы генерал-майор запаса Януш Бен-Галь оборачивается.
— Скажи им, чтобы меня пропустили! Я Большой Бени! Городиш был моим командиром в Шестидневную войну! Я обязан выступить над могилой! Я должен сообщить всему миру о том, что Шамир и Перес отравили Городиша цианистым калием!
Генерал машет рукой и уходит…
* * *
Городиш считался превосходным офицером. Надежным, исполнительным, испытанным в боях. Он не был стратегом, как Таль, блеск легенды не озарял его, как Даяна, он не шел непроторенными путями, как Шарон. Бывали и у Городиша озарения, обеспечившие ему законное место в пантеоне израильской славы. Это он ввел в израильских бронетанковых войсках принцип: «Командир руководит боем из открытого танкового люка».
Храбрость его граничила с безрассудством. Он считался фанатичным апологетом субординации и дисциплины, но был справедлив и, наказывая своих подчиненных за провинности, не делал никакой разницы между офицерами и солдатами. Офицеры во вверенном ему «хозяйстве» не пользовались привилегиями. Скорее наоборот. Поэтому солдаты Городиша любили, несмотря на то, что служить под его командованием было нелегко.
Шестидневная война стала его звездным часом. Десять египетских моторизованных бригад разбила бронетанковая дивизия Таля, и большая часть из них была раздавлена гусеницами танков Городиша. Седьмая бронетанковая бригада, которой он командовал, наголову разбила противника под Эль-Аришем и Рафияхом и первой прорвалась к Суэцкому каналу.
«Солдаты, — писал тогда Городиш в приказе по бригаде, — вы взглянули в лицо смерти, и она опустила глаза…»
37-летнего полковника сравнивали с американским генералом Паттоном и даже с Иегудой Маккавеем. Его называли «секретным оружием Израиля». Мы ведь ни в чем не знаем меры! Сначала бессовестно захваливаем, потом бесстыдно казним…
Сам Даян прикрепил к гимнастерке Городиша знак отличия за доблесть и, поцеловав его, сказал: «С такими офицерами, как ты, мы непобедимы».
И до рокового октября 1973 года карьера Городиша шла по накатанным рельсам. За два месяца до Войны Судного дня Городишу присваивают звание генерал-майора и назначают командующим Южным военным округом вместо ушедшего в запас Шарона.
Тогда и произошел эпизод, который Городиш не раз вспоминал потом.
Новый командующий округом отправился в инспекционную поездку к Суэцкому каналу. Вдруг из-за песчаного бархана к «джипу» рванулись трое египетских парашютистов и вскинули автоматы…
Городиш не любил «узи». Его личным оружием был крупнокалиберный «томми», как собачонка, лежавший сейчас у ног хозяина. С опозданием увидел врагов и пулеметчик командующего. Надежды не было. Но в самую последнюю секунду сидевший рядом с Городишем лейтенант Цвика Ледерман издал радостный вопль и замахал руками, приветствуя египтян, как близких друзей, внезапно появившихся после долгой разлуки. Изумленные парашютисты на мгновенье застыли. Этого было достаточно. И пулемет, и «томми» Городиша заговорили одновременно…
Городиш жалел потом, что этот эпизод не закончился иначе. Погибни он тогда, не пришлось бы ему до самого дна испить чашу горечи…
У каждого человека есть свой потолок. Городиш мог командовать батальоном, полком, бригадой. Дивизией, наконец. Но не фронтом.
На Городиша можно было положиться, но лишь до тех пор, пока чужая воля указывала ему путь. Он не обладал аналитическим складом ума. Не был мастером стратегических построений, не имел чутья, позволяющего на месте схватывать суть сражения и делать единственно верный вывод, не мог маневрировать крупными воинскими соединениями, передвигая их, как шахматные фигуры, заставляя выполнять внезапный, не предусмотренный противником замысел. Он мог руководить боем из люка танка, но не из командного бункера.
Дело даже не в том, что Городиш, принявший командование Южным военным округом за два месяца до войны, не мог за столь короткий срок изменить стратегические планы генштаба, разрабатывавшиеся годами. Вопиющая несправедливость выводов комиссии Аграната, возложившей на него ответственность за просчеты первого периода войны, заключается в игнорировании элементарного факта: Городиш фактически не командовал Южным фронтом. Сидевший глубоко под землей в бетонированном командном бункере, он не оказал почти никакого влияния на ход событий. Уже 8 октября, сразу же после неудачного наступления Брена, командование принял на себя Хаим Бар-Лев, присланный Голдой и Даяном.
Городиш оказался не у дел. С ним никто не считался. От него отмахивались, как от назойливой мухи. Он пробовал приказывать Шарону, равному ему по чину, своему бывшему командиру. Но Арик — это ведь кот, гуляющий по крышам сам по себе.
7 октября, в разгар неудачного израильского наступления на позиции Второй египетской армии, Гонен связался с Шароном и приказал ему послать часть сил на помощь застрявшему Брену. Шарон отказался. Произошел следующий диалог:
— Арик, это приказ.
— Приказ идиотский, Шмуэль. Изложи его на бумаге.
— Хорошо, я напишу.
— Когда напишешь, засунь его знаешь куда?
Виноват не Городиш. Виноваты те, кто взвалили на его плечи непосильное бремя.
Даян превратил Городиша в искупительную жертву. Снял его с поста командующего Южным округом в ноябре 1973 года, еще до того, как комиссия Аграната завершила работу.
Городиш не сразу понимает, что происходит, не сразу начинает бороться. Старый солдат, привыкший выполнять приказы, не осмеливается протестовать. Он хочет привлечь Шарона к ответственности за невыполнение приказов во время войны, но новый начальник генштаба Мота Гур приказывает ему оставить Арика в покое, и Городиш повинуется.
Первоначальный шок постепенно проходит. Начинаются нравственные муки. Уязвленная гордость кровоточит, как незаживающая рана. Городиш спешит к Даяну.
— Почему ты сделал меня козлом отпущения? Почему ты дал убийственные для меня показания комиссии Аграната?
— Смотри, — отвечает Даян без тени смущения, — ты неправильно сосредоточил силы в канун войны. К тому же эта история с Суэцем…
— Но ведь ты знаешь, что не я дислоцировал силы и не я отдал злополучный приказ о штурме Суэца.
— Да, но ты командовал фронтом…
«Этот человек отдал меня на заклание, — говорил потом Городиш. — У меня на поясе висела кобура с пистолетом. Я мог всадить ему пулю в лоб. И тогда, и потом, когда меня с неприличной поспешностью выгнали из армии. Сколько раз мое воображение рисовало эту картину: я вхожу в его кабинет, смотрю ему прямо в глаз и, не говоря ни слова, дважды стреляю в упор. За себя и за Дадо.
Я не сделал этого лишь потому, что Даян олицетворял гражданскую власть, и я, солдат, не мог поднять на него руку, не мог создать опасного прецедента…»
Городиш мечется. Он хочет затеять грандиозную кампанию протеста против комиссии Аграната и Даяна. Хочет издавать свою газету, чтобы влиять на общественное мнение. Для этого нужны деньги — и немалые.
Он становится бизнесменом. Вступает в сделку с дельцами израильской алмазной биржи и отправляется в джунгли Центрально-Африканской республики добывать алмазы.
Последние годы его жизни похожи на медленную агонию. Его подвиги забыты, друзья умерли или предали. Его сердце оледенело. Он никому не нужен — отверженный призрак, затерявшийся в джунглях дикой страны.
А он, как Сизиф, все продолжает катить на гору свой камень…
Днем Городиш исступленно работает, выискивая в желтой вязкой почве искорки будущего благополучия. А по ночам мечтает о том, как вернется в Израиль, раздавит врагов и отдохнет наконец под сенью не омраченной больше славы. В глубине души он знает, что это иллюзия, но лишь она привязывает его к жизни.
Бизнесмен он никудышный. Компаньоны обманывают его, грабят, оставляют без гроша, обремененного огромными долгами. Он тяжело переносит тропический климат. Болеет лихорадкой, слепнет с наступлением сумерек. Он обрюзг, растолстел, опустился. Он пробует пить, но именно ему водка не дарит забвения.
Его будущее отныне только в прошлом. Каждый день он перечитывает свои военные дневники. Каждый день воображает, что вновь ведет в бой войска и отдает приказы. Даян давно умер, а он относится к нему, как к живому, и ненависть бьет из него, как кровь из перерезанной артерии.
— Шмуэль, тебе не кажется, что ты сходишь с ума? — спросил Городиша добравшийся до него израильский журналист.
— Другой на моем месте давно бы свихнулся или покончил с собой. А я клянусь тебе, что вернусь в Израиль и добьюсь своего.
3 сентября 1991 года из Милана доставили в Лод гроб с телом Городиша. Первую половину своего обещания он выполнил. Вернулся в Израиль.
Судьба генерала
1 января 1992 года израильские газеты сообщили: начальник военной академии генерал-майор Йоси Бен-Ханан взял отпуск на неопределенный срок по личным причинам. Сразу стали шириться слухи. Недоброжелатели, более или менее знавшие, в чем дело, не скрывали удовлетворения. У Бен-Ханана, мол, крыша поехала, а дружки за уши тащили его к генеральскому званию. Вот и имеем генерала-психа… И рассказывали всякую всячину: Бен-Ханан, мол, не расстается с пистолетом. Генерал явно страдает маниакально-депрессивным психозом. У него бред преследования. Он вообразил, что телефоны его прослушиваются, что за ним ведется слежка.
Напоминали, что генерал-майор Амрам Мицна был командирован в Штаты лишь потому, что требовалось вернуть домой Бен-Ханана, продававшего на улицах Нью-Йорка книги Любавического ребе и шлявшегося по притонам. Красочно описывали, как Бен-Ханан запер в аудитории лекторов академии и не выпускал их до тех пор, пока они не поклялись ему в верности. Выяснилось, что Бен-Ханан посылал по факсу странные послания политическим деятелям. Утверждали даже, что он выдавал себя за Мессию…
Оставим, однако, недоброжелателей — их не так уж много. Ничтожества рады, когда беда настигает человека незаурядного.
А с Бен-Хананом действительно произошла беда. Могло ли быть иначе? Ведь устает даже металл, а не только человеческая душа. Йоси Бен-Ханан все успевал, все делал. Жил, не вырубая четвертой скорости. Любил говорить: «У меня, как у кошки, девять жизней. Меня на все хватит».
Участвовал в четырех войнах. Был эталоном доблести для всей армии и теоретиком танкового боя в условиях современной войны.
Трижды ранен. Врачи хотели ампутировать ногу. Не дал. «Ты умрешь», — предупредили врачи. А он не только выжил, но даже не стал инвалидом. У него сотни друзей и тысячи знакомых. Всем был нужен этот человек с зарядом энергии, которой хватало на все.
Каждый день Бен-Ханан писал дюжину писем. Каждую неделю навещал несколько семей своих погибших солдат. Штудировал философию, занимался религией и искусством. Писал статьи, которые понимали немногие. Имел феноменальную память, отточенный интеллект и энциклопедические познания. Он — путешественник, профессиональный фотограф и сибарит. Любил вино, музыку и книги.
К женщинам относился с рыцарской утонченностью. Каждой давал почувствовать, что она неповторимая и единственная. О его романе с Тали Даян, расставшейся ради него со своим мужем Уди, сыном Моше Даяна, писала вся израильская печать. От первого брака у него сын Барак. От второго — дочь Йони. Этих детей помогали растить все бронетанковые войска.
Ни в чем он не знал меры. Все у него крупномасштабно, глобально. Не пожимал людям руки, а обнимал их. Не ссорился, а смертельно обижался. Не общался, а дарил себя. У каждого человека есть предел, а он жил в беспредельности, где не остановиться, не перевести дыхание.
Со временем жизнь его стала походить на медленное самоубийство. Жизнь не имеет иного смысла, кроме того, который ей придает человек. Йоси Бен-Ханан видел жизнь, как универсальную мистерию. У него своя теория мироздания, где вселенскому злу противопоставляется гармония бытия. Он верил, например, что живые тесно связаны с мертвыми. Верил, что погибшие друзья помогают ему в экстремальных ситуациях.
Со временем рамки армии стали тесны для него. Тянуло в сторону с обкатанных рельсов. Трудно дышалось под жестким прессом армейских законов.
— Да разломай ты эту клетку, — советовал Бен-Ханану генерал-майор запаса Януш Бен-Галь, друг и бывший командир. — Ты давным-давно перерос армию. Стань хозяином собственной судьбы. Ты ведь можешь преподавать в любом университете. Напишешь прекрасные книги. Все равно ведь не бывать тебе главнокомандующим. Так к чему вся эта кутерьма?
Но трагедия Бен-Ханана в том и заключалась, что он не мыслил жизни вне армии. С 14 лет она стала его любовью. Роковой, непреодолимой и потому смертельно опасной.
Детство Бен-Ханана прошло в Иерусалиме под выстрелами, на фоне борьбы двух народов за обладание Вечным городом. Диапазон интересов его отца был весьма широк. Он, например, умудрялся одновременно преподавать физику и физкультуру в престижной гимназии в Рехавии. Весь Израиль знал Шмуэля Бен-Ханана, потому что много лет его сочный баритон каждое утро звучал по радио, раздражая граждан бодрым призывом начать день с физзарядки.
Мать тоже была учительницей, но к ней Йоси относился с видимым равнодушием и как-то сказал:
— Мама, воспитавшая три поколения учеников, нам, трем своим детям, умудрилась не дать ничего.
Зато отца Йоси обожал, втянул в сферу своих интересов и таскал на все боевые учения и армейские церемонии.
Слава пришла к Бен-Ханану неожиданно, очень рано и без каких-либо усилий с его стороны. В Шестидневную войну бронетанковая бригада Городиша прорвалась к Суэцкому каналу. Танк Йоси находился в головной колонне, а сразу за ним на барханах подпрыгивал «джип» с иностранными корреспондентами. Утро только начиналось, но солнце Синая уже стояло прямо над головой, и его отвесные лучи врывались в грудь вместе с дыханием, просачивались сквозь потную гимнастерку, проникали прямо в кровь сквозь поры кожи. И когда танк, преодолев очередной бархан, оказался вдруг у канала, Йоси, не раздумывая, бросился в мутную воду, вскинув вверх свой автомат. В эту секунду и запечатлел его фотокорреспондент журнала «Лайф» — взъерошенного, мокрого и счастливого.
Снимок этот стал символом израильской победы, а Йоси еще долго называли «Мальчиком с обложки „Лайфа“».
А потом началась изнурительная Война на истощение, в тяжелых буднях которой не было ничего героического. Три года капитан Бен-Ханан провел на линии Бар-Лева. Каждый день шли артдуэли. Гибли товарищи. Тогда-то и привык он спать не больше трех-четырех часов в сутки.
Вспоминает один из «старичков»: «Идет эвакуация раненых. Йоси сидит на башне танка в подчеркнуто ленивой позе, обращая на близкие разрывы снарядов не больше внимания, чем на докучливых мух. Он дирижирует огнем израильской артиллерии, прикрывающей вертолет, тяжело поднимающийся со взлетной площадки нашего форта с ранеными на борту. Но добивает меня фотоаппарат, которым Йоси щелкает, как на экскурсии. Поймав мой взгляд, улыбается, и тогда я осмеливаюсь спросить: „Йоси, почему штаб дивизии отказался выслать вертолет, когда об этом просил офицер старше тебя по званию, а когда позвонил ты, немедленно выслал?“
Улыбка Йоси становится шельмовской, но чувствуется в ней затаенная печаль.
— Потому, — говорит он, — что у меня в дивизии репутация психа, с которым лучше не связываться. Они знают, что если раненые не будут эвакуированы без промедления, то я сам явлюсь в штаб и разберусь с ними на месте».
Война на истощение кончилась со смертью Насера, и капитан Бен-Ханан временно покинул армию. Ему всего 25 лет, и он хочет увидеть мир. Его не интересует современность, он отправляется на Дальний Восток, где бег столетий бессилен изменить устоявшийся ритм жизни.
В Израиль доходили смутные отголоски его похождений. Кто-то видел его в сайгонском кафе в обществе восточной красавицы с распутными глазами. Он посещал буддийские храмы в Бирме. Участвовал в операции против красных кхмеров в джунглях Камбоджи. Потом вернулся в Израиль, чтобы жениться. В свадебное путешествие отправился в Непал. Там, в Катманду, его и настигла весть о Войне Судного дня. С первым же самолетом Йоси вернулся домой и на третий день войны был уже на севере, где решалась судьба Израиля. От седьмой бронетанковой дивизии, двое суток сдерживавшей сирийскую танковую армаду, почти ничего не осталось. Командир полка полковник Бени Шохем погиб. Его сменил друг детства Бен-Ханана капитан Шмуэль Аскеров. Он вывел из Голанского ада одиннадцать уцелевших танков, расстрелявших все боеприпасы и израсходовавших почти все горючее. На заправочном пункте Аскерова и нашел Бен-Ханан.
— Йоси, прими командование, — предложил раненный, предельно измученный Аскеров. Они равны по званию, но Йоси не колеблется: одиннадцать танков под командованием Бен-Ханана уже карабкаются вверх по склону, спешат туда, где развернулось решающее сражение.
О дальнейшем рассказывает Рафаэль Эйтан: «В самый критический момент, когда мы уже теряем надежду сдержать сирийские танки, он возникает, мой добрый ангел. У него голос Йоси Бен-Ханана. Я слышу голос Йоси — и не верю. Я ловлю его по связи и думаю, быть может, это галлюцинация от усталости. Йоси Бен-Ханан, прекрасный офицер, был командиром батальона, завершил службу, уехал путешествовать. Вспыхнула война. Он бросался от самолета к самолету, побил все рекорды времени, одолел все преграды, вернулся домой — и прямо на фронт.
И вот он спрашивает меня:
— Куда двигаться? Где сражаться?
Это и вправду голос Йоси.
Отвечаю: — Я вижу тебя с твоими танками. Жди приказа. — Соединяюсь с Янушем Бен-Галем, командиром седьмой дивизии, говорю: — Сын господина „утренняя гимнастика“ здесь. — Януш мгновенно понимает, о ком речь. Они с Йоси давние друзья.
Януш отвечает:
— Пусть движется по шоссе к 107-му опорному пункту, окруженному противником.
Под командованием Йоси одиннадцать танков. Он прорывается к 107-му опорному пункту и оказывается в тылу у сирийцев. В эти мгновения и захлебнулось сирийское танковое наступление. Йоси повернул стволы во фланг вражеской колонны и точными залпами стал выводить из строя один танк за другим.
Сирийские танки, бронетранспортеры, грузовики вспыхивают, как спичечные коробки, пылают огромными кострами. Он стреляет с тыла. Положение сирийцев становится критическим, главным образом, в психологическом смысле. Прорваться вперед они не могут (они не знают, что седьмая дивизия на грани поражения, — в танках почти не осталось снарядов), и вдруг им наносят удар с тыла. Слышу голос связного из 107-го опорного пункта:
— Сирийские танки поворачивают назад. Начинают отходить.
В эту секунду я уже знаю: остановлена самая страшная атака сирийцев, которая длилась беспрерывно, более двадцати четырех часов».
Но Бен-Ханан не рад победе: его друг Шмулик Аскеров тяжело ранен осколком в голову.
Сирийские позиции в Тель-Шамсе Йоси штурмовал, имея всего восемь танков. Тель-Шамс оставался единственным заслоном на пути израильтян к Дамаску, и сирийцы сосредоточили в этом укрепленном пункте отборные войска. На танки Бен-Ханана обрушился шквал огня. Он видел, как они вспыхивали один за другим. Пришла и его очередь. Прямое попадание снаряда превратило его танк в груду металлолома. Тяжело ранило водителя. Бен-Ханану раздробило ногу. И тогда, опасаясь сирийского плена, он снял с себя капитанские нашивки и приколол их к гимнастерке своего водителя. Йоси знал, что сирийцы берут в плен только офицеров. Рядовых же пристреливают на месте. Сами посудите, нормальный ли он человек…
Войну он закончил с раздробленной ногой и со знаком отличия за доблесть. С поля боя его вынесли парашютисты Йони Нетаньягу, погибшего позднее в ходе операции в Энтеббе. Когда у Бен-Ханана родилась дочь, он назвал ее Йони.
Шмулик Аскеров остался полупарализованным. Лишь немногие знают, какие огромные способности загублены в этом человеке. И вот уже свыше двадцати пяти лет раз в неделю Йоси приезжает к другу и остается у него ночевать. Впрочем, они почти никогда не ложатся — беседуют до рассвета. Шмулику трудно разговаривать, и говорит обычно Йоси. Страстно, убежденно. А Шмулик слушает и улыбается углом рта. И бывает счастлив. Раз в неделю…
Армия любила Йоси и… опасалась. Он ведь непредсказуем и неуправляем. С одной стороны, крупность его превышала принятые в армии критерии, а с другой, он в чем-то так никогда и не повзрослел. Никто не отрицал его огромных интеллектуальных возможностей. Но, говорили многие офицеры, Йоси не должен командовать крупными воинскими соединениями. Он слишком поддается эмоциям. У него начисто атрофировано чувство страха. Это прекрасное качество для командира взвода, но не для командующего, ответственного за вверенные ему жизни. Сфера Йоси — военная теория. Здесь он неуязвим.
И Йоси стал стратегом. Сначала окончил американскую академию бронетанковых войск в Форт-Нокс, потом Гарвардский и Стэнфордский университеты.
В 1981 году, в возрасте 36 лет, стал бригадным генералом. Возглавлял отдел стратегических исследований генштаба. Однако целых девять лет пришлось ему ждать очередного чина.
Для Йоси не существовало ни непоколебимых авторитетов, ни непогрешимых людей. Но перед двумя людьми он преклонялся, чтил больше отца с матерью. Это американский еврейский писатель Герман Вук и Любавический ребе. Герман Вук стал его Вергилием в мире еврейской истории и культуры. Впрочем, Вук сам преклонялся перед Бен-Хананом, видел в нем образец еврейской доблести и даже сделал его героем одного из своих романов.
А Любавический ребе стал для Йоси воплощением мессианских чаяний. Йоси удостоился нескольких встреч с ним и никогда не расставался с фотографией учителя. Это Любавический ребе запретил Бен-Ханану уход из армии и предсказал, что ему будет присвоено звание генерал-майора.
На церемонию по поводу назначения Бен-Ханана начальником военной академии явились все генералы израильской армии: это было похоже на парад звезд. Как говорил Бегемот на балу у Сатаны, «ни один не заболел, ни один не отказался». Йоси достиг вершины своей военной карьеры.
И — наступила амортизация души. Потускнели идеалы, разбрелись друзья. Новая должность была хоть и почетной, но, в сущности, незначительной. Бен-Ханан вдруг понял, что армия нуждается в нем гораздо меньше, чем он в ней. Постепенно стало исчезать чувство реальности. Обступили призраки. Началась борьба с врагами, которых не было. Наконец и он изведал чувство страха. Бен-Ханан боялся теперь многого. Надвигающейся старости, неизбежного ухода из армии и, главное, потери рассудка. В минуты просветления он понимал, что должен лечиться.
Из отпуска он уже не вернулся. Вышел в отставку. И никто не знает, избавилась ли наконец от страха и боли его душа…
Полковник Амер обвиняет
История меньше всего заботится о справедливости. Беспристрастная, как врач, равнодушная, как могильщик, она не обращает внимания на нравственные критерии. Победителей, как известно, не судят. Но не судят и побежденных. Их просто оставляют в могиле забвения.
Впрочем, не столь уж редко бывает и так, что истинным победителем оказывается побежденный, ибо есть поражения, которые на весах истории весомее, чем победы.
Ибо справедливость и есть тот идеал, к которому стремится человечество, оставляя позади миллионы искалеченных судеб и растоптанных жизней. Ради него лучшие из лучших жертвуют своей карьерой и благополучием, ничего не получая взамен, кроме нравственного удовлетворения.
Именно таким бескорыстным поборником справедливости и видится мне полковник Амер, один из героев эпопеи, сопровождающей сумрачной тенью всю израильскую историю. Его личные качества позволяли ему подняться до командных вершин, но он без колебаний все поставил на карту, выступив против командующего округом генерал-майора Ицхака Мордехая. А ведь Амер хорошо знал гранитную непреклонность его натуры. Знал, что генерал все помнит и ничего не прощает…
* * *
Яаков Амер родился в Касабланке в 1952 году. Ему не было и трех лет, когда его семья репатриировалась в Израиль и поселилась в Беэр-Шеве. Отец тяжело работал, чтобы прокормить семью, большую даже по восточным понятиям. У Амера восемь братьев и сестер.
В армии он попал в прославленную бригаду Голани. Стал офицером. Командовал ротой, батальоном, полком. Был справедлив, но и поблажек не давал. Любимчиков не заводил, к солдатским нуждам был внимателен. На учениях его бойцы выкладывались до изнеможения. Дисциплина выше не там, где бойцы боятся своего командира, а там, где они боятся огорчить его.
Амер — один из тех профессионалов, которые составляют элитарную часть израильской армии. Чувство страха ему неведомо. Он любил повторять вычитанную где-то фразу: «Человек не должен бояться смерти. Смерть приходит — человек уходит. Вот и все». Его даже прозвали психом за то, что пулям не кланялся, под обстрелом убежища не искал.
— Если пуля предназначена тебе, — разъяснял он как-то, стоя над струхнувшим солдатом, забившимся в щель во время обстрела, — она тебя найдет, где бы ты ни был.
В Войну Судного дня Амер командовал взводом, укрепившимся на сто пятой высоте. Накрытый огненным валом, взвод Амера вцепился в землю, истерзанный, но живой. И продолжал сражаться. Сирийцы не стали тратить время на штурм маленького редута и обошли его.
В Ливанскую войну майор Амер командовал батальоном бригады Голани, штурмовавшим пригород Бейрута. По своему обыкновению, лез в самое пекло и был ранен в лицо осколками снаряда. Врачи предписали ему полный отдых в военном санатории в течение месяца. Амер усмехнулся и сказал:
— Я возвращаюсь в Ливан. Если хотите мне помочь, то дайте антибиотики. Я захвачу их с собой. Но могу и обойтись.
— Да ты, парень, псих, — возмутился врач. — Ты ведь можешь получить мозговую инфекцию. А эти ожоги? Ты же с ног валишься…
Бойцы онемели, увидев своего командира с мешочком антибиотиков в руках, с покрытой свежими шрамами физиономией.
Была у Амера девушка, Эстер Охана, застенчивая красавица, служившая в батальоне, которым командовал ее избранник. После войны они решили пожениться. Уже назначили день свадьбы, уже созывали гостей.
2 февраля 1983 года они выехали из дома родителей Амера в Беэр-Шеве в Иерусалим навестить замужнюю сестру Эстер. Военная машина «рено-4» шла на большой скорости — жених любил быструю езду. Откуда он мог знать, что беда притаилась за поворотом? Большой камень ударил в боковое стекло с силой, помноженной на скорость машины.
Амер удержал руль, проехал еще несколько десятков метров и остановился. Голова Эстер безжизненно откинулась назад, по лицу бежала тонкая струйка крови. Амер заплакал. Его бойцы никогда бы не поверили, что этот человек может плакать…
Острый, как бритва, осколок стекла проник Эстер в мозг. По приказу командующего округом потерявшая сознание девушка была доставлена на вертолете в иерусалимскую больницу «Хадасса». Две недели врачи боролись за ее жизнь. Две недели Амер не отходил от ее кровати, вглядываясь в такое спокойное, мраморной белизны лицо. Потом она умерла. Сразу после похорон Амер, с воспаленными глазами, осунувшийся, вернулся в свою часть. С тех пор он никогда не говорил об Эстер. Ни разу не посетил ее родителей. Видно, есть предел тому, что может вынести человек.
Служба безопасности нашла убийц Эстер. Их было пятеро — арабских парней, превративших ненависть к Израилю в основной стимул своей жизни. Военный суд приговорил их к тюремному заключению сроком от 11 до 13 лет. Амер приехал на суд прямо из Ливана. На убийц он смотрел с такой ненавистью, что военный прокурор Амнон Страшнов велел ему сдать оружие, если он хочет остаться в зале. Амер встал. В глазах его появился странный блеск.
— Это ты мне говоришь в присутствии убийц Эстер? — спросил он тихо.
— Не делай глупостей, майор, — предупредил Страшнов. Амер молча вышел.
Через несколько месяцев Амер прочитал в газете, что убийцы его невесты освобождены в рамках сделки по обмену военнопленными с организацией Ахмеда Джибриля.
Никто не может обвинить полковника Амера в левых взглядах и, тем более, в проарабских настроениях. Генерал майор Ицхак Мордехай, хорошо знавший Амера и высоко ценивший его профессиональные качества, став хозяином Южного округа, предложил способному офицеру возглавить военное командование в Газе, где находился эпицентр интифады. Амер согласился и в короткий срок добился значительных успехов. Ликвидировал боевые ячейки организации «Исламский джихад». Волнения подавлял с крутой беспощадностью, не выходя, однако, за рамки, предписанные инструкциями.
Независимый характер Амера и его популярность раздражали Мордехая. Между командующим и его подчиненным начались конфликты.
Ицхак Мордехай никогда не принадлежал к числу тех, кому слепо повинуется своенравная судьба. Его военная карьера шла со скрипом. Ему всегда приходилось доказывать тяжким трудом, что он лучше других. Иной офицер с его военной биографией наверняка считался бы восходящим светилом. Он был мальчиком, когда его семья репатриировалась из Ирака. За его плечами трудное детство в квартале бедноты в Тверии. Потом армия, офицерские курсы, после которых он, один из лучших выпускников, стал командовать ротой парашютистов.
— Откуда он? — интересовались способным пареньком командиры. — Из Ирака. — А-а-а, — понимающе тянули командиры. И Мордехаю, чтобы проявить себя, приходилось быть лучшим из лучших. Его рота — лучшая в батальоне, батальон — лучший в полку, полк — лучший в дивизии и т. д.
Все это наложило отпечаток на характер талантливого офицера. Мордехай, яркий индивидуалист, строил отношения с подчиненными на нейтралистских началах. К вверенным ему войскам относился, как к своему индивидуальному хозяйству, в котором все должно быть «перфект». От своих людей требовал не только полной отдачи, но и беспрекословного подчинения. Генерал подавил личную инициативу подчиненных. Он был нетерпим к критике снизу и нелоялен по отношению к тем, кто обладал сильным характером и независимостью мышления. Мордехай сделал впоследствии блестящую политическую карьеру. Вступил в Ликуд, стал министром обороны.
Амер ушел из Южного округа, хлопнув дверью и нажив в Мордехае смертельного врага. Но долгое время он не хотел выносить «сор из избы» и отправлял восвояси дотошных журналистов, желавших взять у него интервью. Нарушил молчание Амер, лишь когда ему пришлось выступить свидетелем на процессе бойцов бригады Гивати, обвиненных в неоправданной жестокости при подавлении беспорядков в Газе.
Перед вами выдержки из показаний Амера. Я ничего в них не менял.
Показания полковника Амера
Интифада началась неожиданно для всех нас, хотя ее зловещие, не сулящие ничего доброго признаки уже давно маячили на горизонте. Вспышка интифады застала меня на посту командующего дислоцированными в Газе войсками. В первые же дни я понял, что беспорядки эти крутого замеса и обычными мерами с ними не справиться. Но ответственность за планирование оперативных действий с меня сразу же была снята и передана бригадному генералу Яакову Ору. Командующий округом принял это решение исходя из того, что я лично руководил своими людьми, пытавшимися «гасить пожар». Я выходил из дому на рассвете и возвращался поздно ночью. «Должен же быть хозяин у тебя в штабе», — сказал мне Ицик Мордехай и назначил Яакова Ора.
Бригадный генерал даже не обосновался в Газе, а предпочел остаться в своем штабе, изредка приезжая ко мне с директивами — расплывчатыми, непонятными и невыполнимыми. «Я — генерал, — сказал мне Ор, — и вижу все издалека. Мое дело отдавать приказы. А выполнять их будешь ты». Ор считал вспыхнувшие волнения явлением незначительным и преходящим. Командующий округом быстро понял всю несостоятельность Ора как стратега, отстранил его и все взял в свои руки.
Я солдат и понимаю язык военных приказов. Мне отдается приказ с четко определенным оперативным заданием, и я его выполняю, не рассуждая и не задавая лишних вопросов. Мордехай, как и Ор, отдавал не приказы, а общие директивы, которые можно было интерпретировать по-разному. Приказ — это воля командира, воплощающаяся в действие. Директива — это желание командира уйти от ответственности.
Интифада, как известно, началась с автодорожной катастрофы. Израильский грузовик врезался в арабскую машину. Четверо жителей Газы погибли. Командующему округом было доложено об этом по обычным каналам, но Мордехай утверждал, что он донесения не получил. Потом бытовала версия, что если бы Мордехаю вовремя доложили, то он принял бы превентивные меры, и инцидент не имел бы столь трагических последствий.
Чушь все это.
Во-первых, генералу доложили, а во-вторых, ничего уже нельзя было сделать, ибо давление в котле Газы достигло критической точки.
На следующий день — началось. Тысячи арабов вышли на улицы. Запылали покрышки. Полетели камни. Взвод лейтенанта Офера попал в тяжелое положение. Разъяренная масса людей атаковала его в узких переулках Газы. На этот раз арабы были готовы не только к убийству, но и к смерти… Спасая своих людей, Офер открыл огонь. Один из нападавших был убит. Шестнадцать ранены. Примчался Мордехай. «Что? Где? Почему?» Началось расследование. Офера понизили в должности.
Тем временем в Хан-Юнесе арабы соорудили баррикады. Я бросил туда отборную часть, и на какое-то время порядок был восстановлен. Но какой ценой! Удушливый черный дым саваном накрыл Хан-Юнес. В него нельзя было войти без противогаза. В тот же день я сказал на совещании у генерала: «Это не беспорядки. Это гражданское восстание».
Мордехай лишь поморщился. А потом пошло-поехало. Мордехай вошел во вкус и двигал войска, как шахматные фигурки. Он вылетал на своем вертолете на каждый сигнал тревоги и лично руководил подавлением беспорядков по принципу: «Я их давишь». Но поток уже хлынул из всех щелей, и разве мог прикрыть их Мордехай своими двумя руками?
Я, еще не попавший в опалу, но уже отстраненный от командования, находился рядом с ним в роли наблюдателя. «Ицик, — сказал я ему, — это восстание. Мелкими ударами нам не справиться. Необходимо герметически закрыть весь район». Он посмотрел на меня с явным неодобрением и остро спросил: «Думаешь, ты один такой умный? Увидишь, как они у меня попляшут…»
В Дир-аль-Балахе Мордехай приказал открыть огонь, невзирая на то, что среди демонстрантов были женщины и дети. Итог: пятеро убитых, десятки раненых. Прибыл начальник генштаба. Резко спросил: — Ты что здесь устраиваешь?
— Ты обращаешься не по адресу, — ответил я. — Моим полком командует Мордехай. С него и спрашивай.
* * *
Когда армия сталкивается с плотными массами гражданского населения, она их рассеивает, не прибегая к крайним мерам. Мы так и поступали. Но через час или через день они вновь собирались, и все начиналось сначала. Это была какая-то дурная бесконечность, и чувство беспомощности постепенно овладевало нами. Тогда и стали солдаты прибегать к физическим методам воздействия. Иными словами, бить смертным боем.
Инициатива, исходившая снизу, была молчаливо одобрена сверху и со временем превратилась в норму.
Нет, это не было похоже на схватку, когда — глаза в глаза. Солдат против бунтовщика. Солдаты с палками гонялись за ними. И когда догоняли, то били кого попало и по чему придется. Тут уж было не до презумпции невиновности. Попался — получай. Они прятались, как тараканы. Но мы находили их всюду. Даже в их собственных постелях. Эти методы ни для кого не были секретом. Они бунтовали еще до интифады, а мы их уже тогда били. Да и что нам оставалось делать, если только это на них действовало? Командиры в устных директивах отмечали эффективность подобной меры. Мы стремились вывести их из замкнутого круга насильственных действий. Они должны были усвоить, что насилие порождает лишь насилие. Они должны были научиться нас бояться.
Где, однако, проходит тонкая грань, отличающая необходимость от своеволия? Мордехай додумался, например, до такой меры, как «динамичный комендантский час». Каждый мог интерпретировать эту формулировку, как ему вздумается. Директива генерала предписывала лишь не давать им спокойно спать по ночам. И в лагерях беженцев их поднимали ночью и гнали на улицу для промывки мозгов. Мордехай полагал, что таким способом он вымотает их до последней степени и отобьет охоту к дневным «концертам». Кому хочется заниматься по ночам такой работой? Наши солдаты, взвинченные и раздраженные, выгоняли их на улицу ударами. Старались выместить на них свою злость…
Авторитет Мордехая довлел над нами, сгибал нас своей тяжестью. Мы обязаны были шагать в ногу и петь в унисон. Плохо доводилось тому, кто осмеливался критиковать действия «хозяина». Одному офицеру Мордехай сказал: «Ты говоришь, как Амер, и я этого не потерплю!» Мне же он бросил с презрительной усмешкой: «Ты считаешь, что, кроме тебя, никто ничего не понимает.» — Вовсе нет, — ответил я, — просто мой долг офицера заключается в том, чтобы говорить, что думаю.
Начальник моего оперативного отдела майор Нахум передал мне, что Мордехай приказал не докладывать больше о пострадавших от избиений. Я разозлился. Это означало, что командующий решил справиться с возникшей проблемой в присущей ему манере. Он не приказал не бить. Не распорядился умерить рвение. Он сделал вид, что проблемы вообще не существует.
Более того, Мордехай приказал докладывать ему лишь о главном и тем самым порвал необходимую для командующего связь с реальностью. Командиры — от старших до младших — докладывали генералу лишь то, что он хотел услышать. Их доклады не отражали реальной жизни. Мордехай прямо сказал: «Мне не важно, как вы обуздаете бунтовщиков. Мне важно, чтобы вы это сделали…»
Теперь уже можно было бить бесконтрольно. Бригадный генерал Ор сказал мне: «Мы все пойдем под суд рано или поздно. Помяни мое слово».
Проблема даже не в том, что мы вынуждены были их бить, а в том, что нас заставили это делать на свой страх и риск. Генерал-майор Мордехай растлил солдат, превратил их в садистов, а сам ушел от ответственности…
Как-то ехал я в одной машине с командующим. Вдруг груда камней преградила дорогу. Мордехай вышел и приказал стоявшему на обочине арабу, прилично одетому, интеллигентному на вид, разобрать завал. Араб начал было возражать, но Мордехай дважды ударил его в лицо. Спокойно, по-деловому, без злобы. И принудил к повиновению. Араб разобрал камни. Руки его дрожали. Слезы, смешанные с кровью, катились по его лицу.
Это был личный пример, показывающий, как надо себя вести. И каждый бил в меру своего разумения. Одна рота ломала кости. Другая расшибала в кровь физиономии. Я, например, запрещал бить женщин, детей и стариков. Но в других частях не останавливались и перед этой низостью.
Ицхак Мордехай делал вид, что ничего не происходит. В генштабе продолжали считать его лучшим нашим генералом, образцом для подражания. Всем было удобно, что инициатива исходит снизу. Я открыто говорил, что думаю, всюду, где мне разрешалось выступать. И когда понял, что ничего изменить не могу, ушел из этого округа.
Вы спрашиваете, не испытываю ли я к генералу Мордехаю личной неприязни? Да, испытываю, как и к каждому человеку, стремящемуся избежать ответственности за свои поступки…
ТАЙНЫ СЕКРЕТНЫХ АГЕНТОВ
По вполне понятным причинам деятельность Мосада строго засекречена. В бронированных сейфах укрыты архивы, герои тайной войны обречены на вечное молчание. И если когда-нибудь подлинная история израильской разведки и будет написана, то очень нескоро.
Время от времени, однако, в печати появляются публикации, проливающие свет на дела «давно минувших дней». В какой-то степени они удовлетворяют наше любопытство, вполне естественное, если принять во внимание, что речь идет об одном из самых совершенных инструментов, созданных еврейским гением.
Пользовался я в работе над этой частью книги и красным трехтомником, изданным в Израиле около двадцати лет назад. Долгие годы он пылился на полке в доме моего приятеля, пока однажды по какому-то наитию я не взял его в руки. Это оказался сборник материалов, изданных министерством обороны под общим названием «Забытые дела». Тут были архивные документы, протоколы, показания очевидцев, газетные заметки, касающиеся событий, часто настолько неимоверных и фантастических, что они кажутся плодом воображения какого-нибудь потерявшего чувство меры литератора, издевающегося над здравым смыслом читателей.
Некоторые материалы я использовал, сохранив в неприкосновенности факты и события, ничего не приукрашивая и не сочиняя.
БОЛЬШОЙ ИСЕР
Вечер в Эйлатском заливе. Огромный малиновый шар катится к горизонту. Загорелый моряк с белой курчавой бородкой привязывает яхту к причалу. Это Ити[6] Беери, один из лучших эйлатских лоцманов.
Сегодня Ити весь день сопровождает журналист. Он пишет книгу об израильской разведке и хочет, чтобы Ити рассказал ему все, что знает о своем отце — Исере Беери.
— Смотри, как это прекрасно, — говорит Ити, указывая на залив, утопающий в блеске закатного солнца. — Как можно говорить об ужасных вещах среди этого великолепия?
Но журналиста интересует совсем другое.
— Ты все еще ненавидишь Бен-Гуриона? — спрашивает он.
— Ненависть — не то слово, — усмехается Ити, не отрывая взгляда от янтарной глади воды.
— Бен-Гурион уничтожил отца. Отдал его на растерзание. Меня в детстве называли сыном убийцы. Моя мать получила инфаркт…
Годами имя Исера Беери было окутано таинственным ореолом.
— А, это тот, кто приказал расстрелять Тубянского, — говорили о нем.
— Садист! — крикнул ему с трибуны кнессета Хаим Ландау.
Ити считает, что его отец был принесен в жертву политическим обстоятельствам.
«Отца, — утверждал он, — затравили, сделали козлом отпущения. Он был тихим, спокойным человеком, не искавшим ни славы, ни почестей. Но в нем было крайне развито чувство долга. И судить об отце следует по меркам того времени. Еврейское государство только рождалось в муках и крови. В молодой стране, атакованной бессчетным количеством врагов, царили хаос и анархия. Не было еще армии. Не было военной разведки. Все это приходилось создавать в ходе борьбы за выживание.
Отец считал, что обязан быть непоколебимым. Каждое колебание могло оказаться роковым. Каждый просчет — решающим. И он взваливал на свою душу бремя невыносимых решений…»
После смерти отца Ити поселился в Эйлате.
— Не делай ничего такого, что могло бы повредить государству, — сказал ему отец перед смертью. Ити не забыл этот предсмертный завет и десятилетиями хранил молчание.
Трое сыновей у Ити. Старшего зовут Исер.
* * *
Лето 1948 года. Деревня Бейт-Джиз на пути в Иерусалим. Здесь расположились лагерем солдаты Пальмаха. Сегодня ночью опять бой.
Многие ли доживут до утра?
В облупленной комнатке арабского дома двое: Меир Тубянский и Исер Беери. Офицер Хаганы, инженер-электрик, ответственный за военный лагерь Шнеллер в Иерусалиме, и начальник недавно созданной военной разведки.
— Я не виновен, — кричит Тубянский, высокий, худой, с аккуратным пробором на продолговатой, похожей на перевернутое яйцо голове. Его маленькие выразительные глаза гневно сверкают.
Беери долго смотрит на него. Потом произносит:
— У нас нет времени заниматься судебными процедурами.
И выходит…
Через несколько минут он приказывает расстрелять Тубянского…
В те дни речь шла о жизни и смерти Израиля. Меир Тубянский был заподозрен в шпионаже. Беери утверждал, что он передал англичанам сведения о местонахождении мастерских по производству оружия.
Генерал Цви Аялон, в то время заместитель командира Пальмаха, ознакомившись с представленными Беери данными, приказал арестовать Тубянского.
28 июня Беери обратился к главному прокурору армии Аврааму Горли, чтобы вместе с ним решить, что делать дальше. Горли порекомендовал предать Тубянского суду военного трибунала. Командир Пальмаха Игал Алон утвердил это предложение. На следующий день Тубянский был арестован и уже через несколько часов предстал перед судом. Беери выступил за расстрел, и его голос оказался решающим.
Ночью Беери овладели сомнения: не поспешил ли он? Эта мысль была такой жуткой, что начальник разведки не сомкнул глаз до рассвета.
Утром он уже был у Бен-Гуриона. Подробно рассказав обо всем, Исер Беери не скрыл своих сомнений.
— Я считаю, что мы должны публично сообщить об этом деле и об имеющихся в нашем распоряжении доказательствах вины Тубянского, — сказал он в заключение. Старик молчал, насупившись. Потом произнес: — Нет. Сейчас не время.
В небольшой квартире на улице Кинг Джордж в Иерусалиме жена Тубянского напрасно ждала мужа. Он не вернулся ни в этот день, ни на следующий. Полная тревоги женщина расспрашивала всех и каждого. Никто ничего не знал. Ее муж исчез, словно растворился в воздухе. На земле, во всяком случае, он не оставил никаких следов.
Лишь через три недели газеты, получившие откуда-то информацию, сообщили о расстреле Тубянского.
Жизнь молодой женщины превратилась в кошмар. Друзья покинули ее. Сын возвращался с улицы в слезах. Сверстники обзывали его отродьем предателя и били.
Тубянская обратилась к Бен-Гуриону. Потребовала расследования. Через год главный военный прокурор полковник Ишай Хотер сообщил ей, что невиновность Тубянского установлена. Он пал жертвой трагической ошибки.
Начался скандал. Офицеры, знавшие Тубянского, были в шоке.
— Как?! — говорили они. — Этот поляк? Да ведь он прямой до наивности. Серьезный. Уравновешенный. А его преданность Израилю достойна того, чтобы войти в поговорку. Беери, вероятно, свихнулся…
— Нет, он не свихнулся, — объяснял много лет спустя бывший заместитель начальника генштаба Цви Аялон. — Он просто не знал ни компромиссов, ни сомнений. Беери мыслил лишь такими категориями, как благо государства. Обеспечение безопасности Израиля считал своим святым долгом. И верил, что цель оправдывает средства.
А Беери все больше запутывался. Не раз он получал судебные порицания и оставлял их без внимания. Его люди арестовывали подозреваемых по ночам. На следствии к ним применялись пытки.
Вспоминает Исер Харел, сменивший Беери на посту начальника разведки: «Вдруг выяснилось, что стиль его работы является аморальным и крайне опасным. Страна воевала, а начальник военной разведки Беери находил время заниматься предателями, шпионами, черным рынком, спекулянтами и вообще черт знает чем, только не своими прямыми обязанностями. Если он решил, что Тубянский виновен, то судебная процедура уже не играла никакой роли». Исер Беери был строительным подрядчиком, мечтал стать инженером. Энергичный и исполнительный, он быстро выдвинулся в Хагане. Когда руководитель военной разведки Хаганы Давид Шалтиэль был назначен командующим Иерусалимским фронтом, Беери занял его место.
Не последнюю роль в этом назначении сыграла его личная преданность Давиду Бен-Гуриону. По-видимому, лишь Старика не подозревал Беери в тайных кознях и в сговоре с врагами. Следующий свой удар он решил обрушить на лидера хайфских профсоюзов Абу Хуши.
«Я не сомневаюсь, что Беери хотел поступить с Абой Хуши точно так же, как с Тубянским, — пишет Исер Харел. — Так бы оно и было, если бы не история с подложными телеграммами. Однажды я встретил Хаима Валднера — начальника лаборатории военной разведки. Он был потрясен. К нему пришел Беери и велел изготовить две фальшивые телеграммы. Одна, якобы посланная начальником английской разведки из Иерусалима в Хайфу, должна была содержать вопрос: „Надежен ли источник вашей информации?“. Вторая должна была прийти из Хайфы с ответом: „Наш источник А. X.“
Я сразу понял, что речь идет об Абе Хуши. Когда Беери только пришел в военную разведку, он затребовал папку с делом Абы Хуши и долго ее изучал. Дело в том, что год назад политические противники Абы Хуши обвинили его в передаче англичанам секретной информации. Тогда же поступивший на него донос был проверен и признан несостоятельным. Вот этому-то высосанному из пальца делу и хотел Беери дать ход.
Тогда самым близким Бен-Гуриону человеком был Исраэль Галили. Я поспешил к нему и все рассказал. Беери тем временем явился с фальшивыми телеграммами к Старику и потребовал санкции на арест Хуши. Но Бен-Гурион, уже предупрежденный Галили, сказал, что не верит в измену профсоюзного босса Хайфы.
— А тебе я советую не заниматься глупостями, — закончил беседу Бен-Гурион с угрозой в голосе».
Военная разведка вступила в стадию реорганизации. Беери занялся ее административным устройством и техническим оснащением. Его люди, получившие лучшую по тем временам аппаратуру, прослушивали передачи врага и добывали ценную информацию.
Беери ввел военную цензуру, наладил информационную службу в армии и устроил слежку за иностранцами, которыми тогда кишела страна. Свой основной долг он видел в борьбе с подрывными элементами и так этим увлекся, что профессиональные задачи военной разведки отошли у него на задний план.
Но и загруженный текущими делами, Беери не забыл про лидера хайфских профсоюзов. Нет, он не испытывал к Хуши личной неприязни. Но Беери был чрезвычайно упрям. Усвоив какую-нибудь идею, он уже не мог от нее отказаться.
* * *
14 мая 1948 года в ресторане хайфского отеля «Эден» за столиком в одиночестве сидел элегантно одетый человек средних лет и пил чай с пирожным. К столику подошли двое парней в военной форме.
— Ты Иегуда-Жюль Амстер? — спросил один из них. Хозяин столика кивнул и предложил незнакомцам присоединиться к его трапезе. Но парни были не расположены к фамильярностям.
— Мы из военной разведки, — сказал один из них, по-видимому, старший по званию. — У нас к тебе несколько вопросов. Поедешь с нами, а через час тебя доставят домой.
— Ну что ж, — улыбнулся Иегуда Амстер. — Надо, так надо.
Домой он вернулся только через 78 дней со следами ожогов на ногах, которые потом всю жизнь будут напоминать ему о пережитом кафкианском кошмаре.
Амстер был одним из самых состоятельных и уважаемых в Хайфе людей. Ему принадлежали такси, дома, строительные конторы. Обаятельный и общительный, он поддерживал дружеские связи со многими арабами и англичанами. Но, главное, он был другом Абы Хуши, его доверенным лицом. Иегуду Амстера арестовали по личному приказу Исера Беери. Через него он надеялся добраться наконец до Хуши.
Амстера, скованного по рукам и ногам, бросили в карцер. Семья долго не знала, где он.
Непрерывно длились допросы с пристрастием. Амстера спрашивали о личной жизни Хуши, о его связях с англичанами, о том, какую он передавал им информацию.
Подследственному не давали мыться, капали холодной водой на темя, прижигали зажигалкой ноги, били палкой, выбили зубы, запугивали щелканьем взведенного курка.
— Говори! — орали ему.
Амстер плакал, но молчал.
Аба Хуши пожаловался Бен-Гуриону.
— Тебя же он не тронул, — сказал Старик, но пообещал разобраться. Через 78 дней Иегуду Амстера освободили и доставили домой.
Дикая эта история вызвала много толков. Про Беери стали говорить, что он мстит Абе Хуши, который, якобы, ему чем-то насолил, когда он еще был простым подрядчиком.
Беери был аскетом и фанатиком, помешанным на одной-единственной идее. Он считал, что человек должен отдать себя государству — всего без остатка. Семья его жила на грани бедности в старом бараке на берегу Хайфского залива. Зимой по квартире гулял ветер. Волны грозились затопить жилище.
Гита, жена Беери, не покупала драгоценностей. Для стирки она грела воду в чане на улице. И стирала руками.
— Как мы можем покупать предметы, без которых в состоянии обойтись, когда страна едва сводит концы с концами? Пусть сначала страна встанет на ноги, тогда и мы позаботимся о себе, — утешал Беери супругу, уставшую от такой жизни.
Он был очень высоким, тощим. Его называли «Большим Исером». Орлиный нос, тонкие брови, тяжелые губы, волевой подбородок, холодные неулыбчивые глаза. Такая внешность производила впечатление на каждого.
Одевался он в неизменные брюки и рубашку цвета хаки, носил солдатские ботинки. Сходство его со средневековым инквизитором было разительным.
Беери занимал один из важнейших в стране постов, ему полагались различные льготы. Он от них отказывался.
— Я служу государству, а не эксплуатирую его, — сказал он, когда ему предложили служебную машину.
Он ничего не хотел для себя. Все для государства…
В один из весенних дней на горе Кармель было найдено нашпигованное пулями тело Али Касема. Этот богатый хайфский араб был ценным осведомителем израильской армии. Военные власти начали расследование. Следы привели к начальнику военной разведки полковнику Исеру Беери.
Следователь даже чувствовал себя неловко, сообщая Беери, что вынужден допросить его по этому делу.
— Нечего допрашивать, — спокойно ответил Беери. — Я приказал ликвидировать Касема. Мне донесли, что он уже давно служит не только нам, но и врагу.
Вот тогда-то и начался скандал.
Министр юстиции Пинхас Розен потребовал суда над Беери.
В те дни Бен-Гурион писал начальнику генштаба Яакову Дори: «Я совещался по делу Беери с юридическим советником правительства. Он требует предания суду начальника военной разведки. Процесс должен проходить при закрытых дверях. Имеются смягчающие вину обстоятельства, и ты как высшее должностное лицо в армии сможешь потом смягчить приговор. Я долго размышлял над этим делом и пришел к выводу, что судить Беери необходимо. Если мы этого не сделаем, то правительство как бы покроет его преступление и подаст дурной пример армии».
В конце декабря 1948 года Исер Беери предстал перед тремя полковниками — судьями военного трибунала. Он отказался от адвоката и защищал себя сам. Беери утверждал, что если военная разведка будет следовать букве закона, то она перестанет быть военной разведкой.
Судьи отклонили этот аргумент. Беери был признан виновным в убийстве со смягчающими вину обстоятельствами и в превышении служебных полномочий.
Суд вынес приговор: «Исер Беери не может занимать пост начальника военной разведки».
Потрясенный Беери не понимал, что происходит. Мир рушился вокруг него. Днем и ночью кружил он по комнате, как по вольеру. Утопал в сигаретном дыму. Он, отличавшийся абсолютной трезвостью, начал пить.
Но известно ведь, что беда не приходит одна. Военный прокурор Ишай Хотер обнаружил наконец, что телеграммы, компрометирующие Абу Хуши, были сфабрикованы в лаборатории военной разведки по требованию Беери.
Бен-Гурион приказал разжаловать его в рядовые и уволить из армии.
Рядовой запаса Исер Беери теперь почти не выходил из дома.
Вспоминает Ити: «Мы с мамой еще ничего не знали, и это особенно удручало отца. Однажды он раскрыл газету и сказал мне с улыбкой, которую я никогда не забуду: „Смотри, тут пишут, что скоро начнется судебный процесс по делу старшего офицера, приказавшего убить шпиона. Я этот старший офицер…“
Я почувствовал, как холодный пот выступил на моем лице. Что может понять тринадцатилетний ребенок, которому отец вдруг говорит такое? Это был мой отец, и я верил в него. Даже на секунду не усомнился я в его правоте. Но мой мир раскололся. Впервые я понял, что значит несправедливость. Отец не жалеет себя, рискует жизнью, работает днем и ночью, отдает этому государству все, что может. И пожалуйста! Ему плюют в лицо.
Я был растерян, напуган. А отец сказал: „Будь сильным, Ити. Скоро за всю эту историю примутся газеты. Появятся имена. Расскажи обо всем твоим друзьям. Будут такие, которые поймут. Кое-кто отвернется от тебя“».
10 июля 1949 года на Беери обрушился очередной и, пожалуй, самый тяжкий удар. Его арестовали по обвинению в убийстве Меира Тубянского.
Ити: «На меня стали показывать пальцем: — Вот он, сын убийцы. Мать плакала день и ночь».
Исер Беери был арестован по требованию юридического советника правительства Яакова-Шимшона Шапиро.
— Он хладнокровно приказал расстрелять ни в чем не повинного человека. Его надо судить, как убийцу, — заявил Шапиро.
Бен-Гурион, не желавший скандала, попытался замять это дело.
— Он и так уже достаточно настрадался, — сказал Старик.
Но Шапиро пригрозил отставкой, и Бен-Гурион сдался.
Исер Беери потребовал судить его военным судом, но получил отказ.
Ити: «Они решили не допустить этого любой ценой. Отец хотел предъявить военному трибуналу секретные документы. Оправдать себя, не нанося ущерба безопасности государства. Они знали его принципы. Знали, что он ничего не расскажет и ничего не предъявит на открытом процессе. Они хотели заткнуть отцу рот и своего добились.
— Бен-Гурион не желает, чтобы я защищался, — сказал мне отец. — Что ж, я не буду…»
В дни процесса Бен-Гурион написал вдове Тубянского:
«Я рад, что справедливость, хоть и с опозданием, но восторжествовала. Такие ужасные вещи не должны случаться».
Тубянскому посмертно было присвоено капитанское звание. Его останки перенесли на военное кладбище. Его вдова и сын получили денежную компенсацию.
А освобожденный под залог Исер Беери каждый день являлся в окружной тель-авивский суд, где шел процесс по его делу.
Интерес к нему был огромный. Газеты, печатавшие стенограммы из зала суда, расходились, как пирожки. Адвокат Яаков Соломон, представлявший интересы Беери, вспоминает, что это было нелегкой задачей, потому что его подопечный ни в чем не помогал своему защитнику.
Беери был спокоен. Не чувствовал угрызений совести. Верил в свою правоту. Но страдал невероятно.
Однажды к Беери на квартиру зашел Игаэль Ядин, солдат и археолог. В прошлом начальник генштаба.
— Я ведь кое-что знаю, — сказал он. — Хочешь, дам показания?
Беери ответил: — Нет! — И улыбнулся, впервые за много дней.
Ити: «Отец не хотел подрывать репутацию Бен-Гуриона. Если бы он только открыл рот, Бен-Гурион вынужден был бы уйти в отставку. Этого отец не желал. Он считал, что Старик необходим государству, что только он олицетворяет мощь, силу и безопасность Израиля. Никогда и никому не разрешал отец отзываться о Бен-Гурионе неуважительно.
И только мне одному отец рассказал, что Бен-Гурион не только знал о суде над Тубянским, но и собственноручно утвердил вынесенный ему смертный приговор. После смерти отца я нашел этот документ. Желтый листок с текстом смертного приговора. Поперек рукой Бен-Гуриона размашисто написано: „Утверждаю“.
Кстати, отец никогда не сомневался в виновности Тубянского. У него были документы. Их он мог огласить на суде, потому что за давностью лет они уже не могли причинить ущерб безопасности Израиля. Но он этого не сделал. Мне он их показал.
— Предъяви их, отец, — попросил я.
— Нет, — с мягкой решительностью сказал отец. — У Тубянского есть сын. Я не хочу, чтобы он жил с каиновой печатью на лбу. Меня они все равно уже прикончили, а ему предстоит жить».
22 ноября 1949 года был оглашен приговор. Судьи приняли во внимание искренность Беери, его преданность стране и народу. Отметили, что он действовал без злого умысла, повинуясь лишь чувству долга. В приговоре указывалось, что трагическая ошибка Беери могла быть следствием отчаянного положения, в котором находилось тогда Еврейское государство.
Принимая во внимание все вышесказанное, суд приговорил Исера Беери к одному дню тюремного заключения. От восхода до заката солнца. Но и этого наказания Беери не отбыл. Он сразу же был помилован президентом Хаимом Вейцманом.
Домой Беери вернулся сломленным человеком. Целыми днями, просиживал на балконе, глядя на море. И молчал. Никогда не жаловался. Никого не обвинял.
Однажды ему пришло письмо, которое привело бы в восторг Достоевского. Вот что писал уже известный нам Иегуда Амстер: «Я никогда не обвинял вас в своем несчастье. То, что говорилось якобы от моего имени против вас, — все ложь. Никогда я не отзывался о вас плохо, и нет у меня к вам никаких претензий. Напротив. Когда вы лично занялись моим делом, то я сразу встретил в вас сочувствие и знаю, что это вы ускорили мое освобождение».
Но и это письмо оставило Беери равнодушным. Один из влиятельных друзей предложил:
— Огласи имеющиеся у тебя документы. Подай на реабилитацию. Клянусь, ты ее получишь. После этого сможешь занять важный пост.
— Слишком поздно, — ответил Беери.
Жена его не вынесла горя и умерла. Нужно было как-то существовать, и Беери устроился на работу. Вновь стал строительным подрядчиком.
Постепенно о нем забыли. Он же сохранил только одну привязанность. К Давиду Бен-Гуриону. На полке его библиотечки выстроились все написанные Стариком сочинения. На стене висел его портрет.
— Странно, — говорили еще оставшиеся у Беери друзья. — Он так настрадался от Старика, а чтит его, как святого. Это какая-то патология.
Один из друзей прямо спросил:
— Почему ты боготворишь старого интригана?
— Не смей так говорить о нем, — отчитал его Беери. — Бен-Гурион — величайшая личность в еврейской истории. Неуважительное отношение к нему равнозначно оскорблению государства.
Однажды вечером, когда Беери вернулся с работы, он обнаружил, что в доме побывали незваные гости. Все было перевернуто. Из распотрошенного письменного стола выброшены на пол все бумаги. Кто-то искал дневник Беери. Секретные документы. Но ничего не нашел.
30 января 1958 года Беери пришел домой позже обычного и сразу лег спать. Ночью сердце остановилось. Было ему 57 лет. Кое-кто вздохнул с облегчением. Секреты, которые знал бывший начальник военной разведки, ушли с ним в могилу. На следующий день лил проливной дождь. Медленно двигалась на Хайфское кладбище похоронная процессия. Кроме родных, за телом шли несколько ветеранов разведки. Ити прочитал Кадиш.
На следующий день ему позвонил Хаим Ласков[7].
— Прости, — сказал он, — но я не мог прийти. Завтра я должен стать начальником генштаба. Мне намекнули, что если я пойду на похороны, то не получу этой должности.
Вот и все. Осталось рассказать эпилог.
Ити продолжал искать ниточку, уцепившись за которую, мог бы распутать весь клубок. И был вознагражден за свои усилия. Он нашел тайник отца. В нем лежал старый портфель. Там было все: документы, дневник, разные бумаги, относящиеся к самым секретным событиям того времени.
И записка: «Ити, если ты решишь обнародовать эти материалы, то используй все. Я запрещаю делать это выборочно. Отец».
Ити: «Когда я ознакомился с тем, что попало в мои руки, то несколько ночей не мог спать. После серьезных раздумий я отказался от мысли взорвать эту бомбу. Она уничтожила бы все… С десяток виднейших политических деятелей государства должны были бы пустить пулю себе в лоб. Кто знает, в каком водовороте мы все оказались бы тогда?»
Ити не смог сохранить свою находку в тайне. Поползли слухи. Он обнаружил, что его телефон прослушивается. За ним установили слежку.
«Воры» проникли в дом и все вверх дном перевернули.
Все кончилось после того, как Ити написал резкое письмо Бен-Гуриону.
Ити: «Найденные мною документы неопровержимо свидетельствуют о том, что Старик все знал и о деле Тубянского и об Амстере. Отец лишь выполнял его распоряжения. Отец так упорно занимался делом Абы Хуши лишь потому, что этого хотел Бен-Гурион, которого тревожила растущая популярность хайфского лидера».
Прошло много лет. Целые десятилетия. Ити не опубликовал ни одного документа из старого портфеля. К чему ворошить былое? И вообще, кто нуждается в истине? И, самое главное, Ити чувствовал, что отец не желал бы ни нового ажиотажа вокруг своего имени, ни политического скандала.
Ити: «Мне плевать на историю. Я знаю настоящего Исера Беери, своего отца. Этого достаточно».
ДАМАСК НЕ ОТВЕЧАЕТ
Сирийская военная разведка неожиданно обнаружила в Дамаске странный радиопередатчик. Он передавал шифровки. Ни один западный разведчик в Сирии не пользовался радиосвязью. В этом не было необходимости, поскольку передатчики легально имели все посольства.
Значит, в столице Сирии действовал израильский агент. Сигналы его слабого передатчика шли только в одну сторону, следовательно, инструкции он получал через открытый эфир, ловя их обычным радиоприемником.
Подобный способ израильская разведка практиковала уже давно. Это было очень удобно из-за небольших расстояний между Иерусалимом и некоторыми арабскими столицами.
Сирийскую секретную службу подняли на ноги. Начальник военной разведки полковник Сувейдани был потрясен, когда ему доложили, что радиосигналы таинственного передатчика посылаются из района Абу-Румена. Это означало, что резиденция шпиона находится рядом с генеральным штабом. Наглость агента взбесила полковника.
Сувейдани решил любой ценой захватить шпиона с поличным. Техники сирийской военной разведки терпеливо прочесывали дом за домом в квартале Абу-Румена. На дамасской телефонной станции специально то выключали, то включали кабель этого района. Техники лазили по крышам, проверяя размеры, конфигурацию и ориентировку радиоантенн.
Военная машина, оснащенная специальной аппаратурой, периодически появлялась на улицах Абу-Румены — каждый раз с новым номером, чтобы не спугнуть того, кого искали. Пеленгатору мешали многочисленные сигналы посольских передатчиков.
Полковник Сувейдани еще раз изумился, когда ему донесли, что слабые сигналы радиопередатчика исходят из квартиры Кемаля Амина Таабе, бизнесмена с безупречной репутацией. Правда, полковнику было известно, что Таабе ни разу не посещал мечети, но ведь это не повод для обвинения в шпионаже…
Эли Коэн отдернул занавес и тщательно осмотрел улицу. Ничего подозрительного. Ветер со щемящей злобой гонит по пустынной мостовой консервную банку. Полумесяц мечети сверкает в холодных лучах январского солнца. А это что? Тихое шуршание мотора. По улице медленно двигается белый «мерседес» с темными стеклами и сразу сворачивает за угол. Вероятно, старшие офицеры направляются в генеральный штаб.
Коэн успокоился. Можно начинать работу. Когда Коэн-Таабе принимал шифровку из Тель-Авива, сильнейший удар выбил дверь его квартиры. В спальню ворвался полковник Сувейдани.
Его взгляд упал на демаскированную аппаратуру.
— Вы захвачены с поличным, — крикнул он. — Надеюсь, у вас не хватит наглости это отрицать.
Стоявший у кровати высокий красивый человек улыбнулся полковнику с такой безмятежностью, что у того на секунду дрогнуло сердце.
— Что это за комедия, полковник? — спросил Таабе. — Вы ведь отлично знаете, кто я.
— Наглость вас не спасет, — выкрикнул полковник. — Ваше подлинное имя?
— Кемаль Амин Таабе, иммигрант из Аргентины.
— Отлично, — сказал полковник Сувейдани, наблюдая, как его люди складывают мини-аппаратуру шпиона. — Вам придется ответить на все мои вопросы позднее.
Эли Коэн посмотрел на часы. Они показывали без четверти восемь утра. На циферблате он успел разглядеть и дату: 21 января 1965 года. В этот день кончилась его жизнь. В штабе Мосада уже знают, что произошло несчастье. Но руководители израильской разведки отказываются этому верить. Снова и снова они вызывают своего лучшего агента.
Дамаск не отвечает…
* * *
В одно мгновение распространился по Дамаску слух — фантастический, неимоверный, абсурдный. Кемаль Амин Таабе — израильский шпион! Если бы сирийскому руководству сообщили, что израильским агентом является Гамаль Абдель Насер, — потрясение не было бы большим…
Как?! Элегантный, щедрый, общительный сириец, миллионер-иммигрант из Аргентины, преуспевающий коммерсант, сочетающий аналитический склад ума с дипломатическими способностями, — израильский шпион? Человек, от которого не было тайн в сирийских правительственных сферах, неоднократно выполнявший секретные поручения руководства партии БААС, друг и доверенное лицо президента Амина Хафеза — шпион?
Да ведь если бы он отказался от аргентинского гражданства, сохраненного по какой-то прихоти, то получил бы министерский портфель! Может ли такое быть?
Но доказательства убийственны. Микрофильмы, мини-передатчик, взрывчатка, шифры — все это найдено в тайнике на квартире Кемаля Амина Таабе.
Сомнения исчезли. Человек, знавший сирийские военные и политические секреты, друг министров и генералов, оказался предателем.
Шоковое потрясение сменилось яростью. Сирийские руководители велели немедленно приступить к расследованию.
Что он знал? Какие сведения успел передать врагу? Следователи получили приказ использовать все средства, включая самые жестокие пытки, чтобы сломить Таабе, развязать ему язык. Более того, президент Сирийской республики генерал Амин Хафез сам посетил узника в узкой, похожей на гроб камере.
— Свет! — властно приказал президент. Под металлической сеткой на потолке зажглась тусклая, покрытая грязью и паутиной лампочка.
Кемаль Амин Таабе поднялся с железной кровати без матраса навстречу гостю, которого недавно называл другом. Таабе все еще элегантен, несмотря на грязную рубашку и восковые круги под глазами.
Президент молча смотрел на него. Глаза Таабе ничего не выражали. Они уже умерли. А ведь когда Амин Хафез делился с ним сокровенными мыслями, в этих темных глазах светились тепло и понимание…
Час длилась беседа-допрос. И вдруг президентом овладело подозрение.
«Этот человек не араб, — подумал он с жуткой уверенностью. — Он еврей».
Когда за президентом закрылась стальная дверь и вновь погасла лампочка, ощущение гибели охватило узника.
Густая тьма лилась ему в глаза, в ноздри. Захлебываясь в ней, он жадно ловил пересохшим ртом тяжелый воздух и понимал, что уже нет ни мира, ни звезд, ни родины, ни семьи, а есть лишь мрак и смерть.
В ледяном одиночестве вел он смертельный поединок с палачами сирийской разведки. Есть вещи, которые не может вынести ни один человек.
Полковник Сувейдани своего добился. Без сознания, с вырванными ногтями кровавил Кемаль Амин Таабе пол своей камеры. А в это время полковник Сувейдани информировал президента о полученных от шпиона признаниях. Этот человек не Таабе. Вообще не араб. Он Эли Коэн, израильский еврей.
* * *
Летом 1954 года израильское руководство охватила тревога. Британская империя трещала по всем швам. Англичане готовились к уходу из Египта. Старый политический дуэлянт Уинстон Черчилль ввязывался в любую драку, если существовал хоть малейший шанс на победу. Но тогда его не было. Египетские националисты требовали вывода английских войск. Черчилля не испугало бы тявканье этих шавок, но того же добивалась английская оппозиция. Общественное мнение Великобритании также не одобряло ближневосточной политики премьер-министра. Черчилль уступил.
В Израиле не хотели мириться с таким развитием событий. Израильские лидеры считали присутствие англичан в Египте жизненно необходимым для безопасности страны. Английские войска в зоне Суэцкого канала служили, по сути, громоотводом. На них концентрировалась ненависть националистических кругов. Было ясно, что с уходом англичан острие этой ненависти обратится против Израиля. Это означало войну, а к ней Израиль не был готов. Ему нужны были еще два-три спокойных года, чтобы укрепить армию. Значит, надо было заставить англичан остаться в Египте. Но как это сделать?
Мосад разработал план и ввел его в действие. Время подгоняло. Англичане уже собирались домой.
Эта спешка стала причиной самого тяжелого провала Мосада за всю его историю. А план был прост до примитивности.
В Мосаде полагали, что если совершить несколько удачных диверсий против иностранных объектов в Египте, то англичане не уйдут. Они обвинят египетское правительство в неспособности контролировать положение в стране и останутся на своих базах еще на два-три года. Этого — достаточно.
Израильская шпионская сеть, созданная в Египте в 1951 году, получила приказ действовать. Состояла она, в основном, из еврейской молодежи Каира и Александрии. Входил в нее и Эли Коэн, окончивший к тому времени Каирский университет.
Семья Эли, проживавшая в Александрии, в 1949 году репатриировалась в Израиль через Францию. Эли остался в Египте.
— Я скоро буду с вами, — обещал он родителям при расставании. Прошли годы, прежде чем его желание осуществилось.
В Мосаде понимали, конечно, что задействованная сеть никуда не годится. Члены ее даже не прошли профессионального обучения. Но других не было. Для общего руководства группой дилетантов в Каир из Израиля прибыли опытные агенты — Макс Беннет и Авраам Дар. Позднее к ним присоединился третий агент, Мотке Кейдар, истинная роль которого не выяснена до сих пор.
Последовали взрывы самодельных бомб в Александрийской библиотеке, в здании американского культурного центра, в кинотеатрах.
Члены сети — романтично настроенные идеалисты. Для них полученное задание — всего лишь эффектный спектакль, в котором они играют героические роли.
Трагический финал наступил 23 июля 1954 года.
День был особенно жарким. Горячий воздух обжигал легкие. Тем не менее у билетной кассы кинотеатра «Рио» в Александрии стояла очередь. Вдруг словно невидимая рука выбросила из нее человека, лохматого, похожего скорее на европейца, чем на араба.
Человек пронзительно вопил и кружился на месте, подобно собаке, пытающейся поймать собственный хвост. Задний карман его брюк дымился.
Стоявший рядом египетский офицер бросился к нему и помог вытащить из кармана… самодельную бомбу с загоревшимся фитилем.
Офицер отбросил ее в сторону. Раздался взрыв. Вместе с этой бомбой взорвалась вся израильская шпионская сеть.
Среди арестованных близкие друзья Эли — доктор Марзук и Шмуэль Азар. Позднее их повесили по приговору суда. Был арестован и Макс Беннет, покончивший с собой в тюремной камере.
В тот день Эли встретил знакомого офицера полиции.
— Сегодня арестовали нескольких израильских террористов, — доверительно сообщил он и, понизив голос, рассказал о событиях у кинотеатра «Рио».
Эли стремительно влетел в квартиру, выбросил пистолет и взрывчатку, уничтожил компрометирующие документы. Через час его арестовали. Но вскоре выпустили — из-за отсутствия улик.
* * *
В 1957 году Эли Коэн добрался наконец до Израиля. Началась нелегкая жизнь нового репатрианта. По странному стечению обстоятельств родители Эли поселились в Бат-Яме, на улице Мучеников Каира, названной так в честь его покойных друзей — доктора Марзука и Шмуэля Азара. Эли часто бывал здесь, и всегда при виде таблички с названием у него сжималось сердце. Но, конечно, он не мог знать ни собственной судьбы, ни того, что через восемь лет недалеко отсюда появится огромный бульвар Эли Коэна.
Эли устроился на работу. Благодаря знанию языков — он свободно владел английским, французским, испанским, ивритом и арабским, — его приняли переводчиком арабской периодики в военную разведку.
Начальство высоко ценило квалифицированную работу нового специалиста. Но через несколько месяцев Эли уволили без объяснения причин. После долгих поисков нашел он новую службу. Стал распорядителем в большом супермаркете. Зарплата — хорошая. Перспективы на будущее — тоже. Пора обзаводиться семьей.
Братья познакомили Эли с Надей, симпатичной медсестрой из Ирака. Молодые поженились, купили скромную квартиру и зажили, как тысячи других семей в Израиле.
Однажды утром на работу к Эли явился коренастый человек в отлично сшитом костюме, с круглым, излучающим добродушие лицом.
— Залман, — представился он, протягивая пухлую руку. — Я пришел, чтобы предложить тебе хорошо оплачиваемую работу.
— Какую работу?
— Очень интересную. Придется много ездить и, возможно, посещать арабские страны.
Эли сразу все понял. Противный холодок страха прошелся по его спине.
— Спасибо, но я не могу, — сказал он, стараясь придать твердость своему голосу. — Я недавно женился и не желаю ездить ни в Европу, ни, тем более, в арабские страны. Я там ничего не забыл.
— Очень жаль, — сказал Залман и откланялся. Эли не понравилась странная улыбка, скользнувшая по тонким губам этого человека.
Надя забеременела, ушла с работы. Расходов стало больше. И как раз в это время Эли уволили. Директор супермаркета вызвал его и, пряча глаза, что-то пробормотал о сокращении штатов.
Потянулась длинная вереница тусклых дней. Каждое утро Эли носился по Тель-Авиву, как борзая, в поисках работы. Но словно злой рок тяготел над ним. Его нигде не брали.
Для активного, динамичного человека вынужденное безделье не только тяжелое несчастье, но и унижение. Эли впал в депрессию. Целыми днями не выходил из дома.
Однажды утром кто-то робко постучал. На пороге стоял улыбающийся Залман.
— Я не понимаю, почему ты не хочешь работать у нас, — сказал он, добродушно щурясь. — Прекрасная зарплата. За полгода ты овладеешь профессией. Потом захочешь — уйдешь, захочешь — останешься.
Эли согласился. Через полгода он стал асом израильской разведки.
* * *
Нелегко объективно оценить заслуги тайного агента. В случае Эли Коэна эта задача становится почти не выполнимой.
В 60-е годы сирийская правящая партия БААС вступила в политический конфликт с президентом Египта Насером и со своими идеологическими конкурентами в Багдаде. У БААС было много врагов в арабском мире, усмотревших в деле Эли Коэна прекрасный предлог для нападок на сирийский режим.
Арабская печать много писала о невероятных достижениях Эли Коэна и о глубине его проникновения в сирийскую правящую верхушку.
Согласно арабской периодике, Эли Коэн был членом правления БААС, руководил партийной пропагандой, организовал в Аргентине фонд пожертвований в партийную кассу, должен был получить министерский портфель и являлся закадычным другом президента Сирии Амина Хафеза. С ним Эли Коэн познакомился в бытность Хафеза военным атташе в Аргентине. Эли, игравший в Буэнос-Айресе роль преуспевающего коммерсанта, сблизился с Хафезом после того, как подарил его жене меховую шубу…
Арабские газеты утверждали, что Эли Коэн сопровождал начальника Объединенного штаба арабских армий египетского фельдмаршала Амера в его инспекционной поездке вдоль истоков реки Иордан.
С особым удовольствием арабские газеты расписывали оргии, которые, якобы, Эли Коэн устраивал на своей вилле для представителей сирийских высокопоставленных кругов.
Сегодня, спустя десятилетия после казни Эли Коэна, бессмысленно пытаться отделить истину от вымысла. Все же кое-что можно установить.
Эли Коэн не входил в руководство партии БААС, потому что израильские шефы приказали ему сохранить аргентинский паспорт. Руководителям Мосада казалось, что аргентинскому подданному будет легче выехать из Сирии в случае опасности. Ему было приказано также не солидаризироваться ни с одной из враждующих группировок в БААС из опасения, что Кемаль Амин Таабе может стать случайной жертвой внутрипартийных разборок.
Тем не менее Эли считался в Дамаске креатурой сильного человека партии БААС — Амина Хафеза.
Когда выяснилось, кем в действительности был Кемаль Амин Таабе, президент Хафез и его люди очутились в водовороте грандиозного политического скандала. Правительство пало. 60 старших офицеров были арестованы. 17 из них расстреляны.
Израильский секретный агент не имеет ничего общего ни с Джеймсом Бондом, ни с другими героями шпионских сериалов. Он почти никогда не пользуется оружием, хотя и умеет им владеть.
«Пересаженный» в глубокий тыл врага, он врастает в почву, меняет имя, фамилию, привычки, манеру поведения. Маска, которую он носит, никогда не снимается, прирастает к лицу.
Для того, чтобы получать ценную информацию, нужно иметь хорошие связи в высокопоставленных сферах. Во вражеской стране у израильского агента множество друзей. У себя на родине он более одинок, чем отшельник.
Руководство Мосада знает, что «сгоревший» агент не выдержит пыток. Из него выбьют все, что он знает об израильской разведке, ее людях и методах. Поэтому как только человек поступает на службу в разведку, между ним и его коллегами возникает невидимая стена. Он не знает других агентов, не ведает, в каких странах они работают. Его сведения о структуре Мосада крайне скудны.
Эли Коэн был агентом такого типа. Виртуозом. Непревзойденным мастером своего дела. Даже если сведения о его успехах преувеличены, он все же три года проработал в Сирии, передавал ценнейшую информацию.
В Мосаде все, что касалось Эли и его деятельности, было окружено тайной. Лишь руководитель разведки и его заместитель знали, кто такой Эли Коэн. Небольшой группе других посвященных сверхсекретный израильский агент в Дамаске был известен под кличкой «Менаше». Больше ничего о нем не знали.
Донесения, передаваемые Эли Коэном, были образцовыми, содержали множество сведений, позволявших Израилю иметь точное представление о сирийском военном потенциале и о планах сирийского руководства.
К тому же Эли Коэн оказался прекрасным аналитиком, умевшим предвидеть развитие политических событий в Сирии и в арабском мире.
Связи, которые Эли создал за три года пребывания в Дамаске, поражают своей обширностью. Фактически они охватывали все слои сирийского общества. Через несколько дней день после разоблачения Кемаля Амина Таабе сирийская разведка арестовала свыше пятисот человек только в среде гражданской администрации.
* * *
Получив сообщение о провале Эли Коэна, начальник Мосада Меир Амит поспешил к премьер-министру.
Леви Эшкол, и не подозревавший о существовании аса израильской разведки, был взволнован и расстроен.
— Меир, — сказал он, — надо любой ценой вытащить парня. Твоя разведка ему теперь не многим может помочь. Но мы что-нибудь придумаем.
Было сделано все, что только можно было сделать. Ни одна страна никогда не предпринимала таких усилий для спасения разоблаченного шпиона, как Израиль, поднявший на ноги весь мир, чтобы вытащить Эли Коэна. Были наняты двое лучших французских адвокатов для защиты Коэна на судебном процессе.
В адрес президента Сирии Амина Хафеза непрерывным потоком шли письма и телеграммы со всего мира.
Всемирно известные государственные и общественные деятели, писатели, корифеи искусства просили президента о помиловании Эли Коэна. В числе просителей были президенты Франции и Аргентины, лидеры социалистических партий Западной Европы и даже Папа Римский.
Все было тщетно. Впавшие в исступление сирийцы жаждали смерти того, кто так долго водил их за нос и сделал посмешищем.
Все телеграммы Хафез приказал бросить в мусорную корзину. Но Израиль продолжал борьбу за жизнь Эли Коэна с таким упорством, словно речь шла о существовании Еврейского государства. В Дамаск прибыли эмиссары такого ранга, что президент Хафез просто не мог их не принять. От имени Израиля они предложили Сирии огромную сумму, медикаменты и даже оружие.
Хафез дрогнул, но устоял.
Тогда в игру опять вступил Мосад. По поручению Меира Амита французский адвокат встретился в Женеве с начальником сирийской контрразведки полковником Ахмедом Сувейдани, прославившимся разоблачением Эли Коэна.
Организовать эту встречу было нелегко. Сувейдани, исполнительный и способный офицер, фанатично ненавидел Израиль.
— Я могу уделить вам лишь десять минут, — сказал он адвокату.
Француз поежился под немигающим взглядом этого человека.
— Израиль уполномочил меня сообщить вам, г-н полковник, что против президента Сирии Амина Хафеза составлен заговор. Мосаду известны все подробности, включая имена заговорщиков и время подготовляемого переворота. Все эти данные, вдобавок к деньгам и медикаментам, будут храниться в сейфе в Никосии. Ключ от него вы получите в тот день, когда будет помилован Эли Коэн.
Адвокат перевел дыхание. Сувейдани молчал. Потом встал и произнес: — В эту минуту я жалею, что мои принципы не позволяют мне вступать в сделку с врагом. Я ведь присягал президенту Хафезу в верности…
Президент Хафез склонялся к тому, чтобы судить израильского шпиона открытым судом и придать всему делу общественный резонанс. Президента поддержала группа офицеров, командующих боевыми частями на Голанских высотах. Но влиятельные офицеры генерального штаба, в основном, те, кто поддерживали тесные контакты с Эли Коэном, всячески противились открытому суду. Они боялись, что на открытом судебном процессе будут названы их имена, и потому требовали немедленной казни человека, который так много знал.
Эта внутрисирийская борьба, сопровождавшаяся взаимным ожесточением, не облегчила участи Эли Коэна. Напротив. Его отдавали палачам то одного, то другого враждующего лагеря. И каждая из сторон старалась получить от него компромат на противников.
Судьба Эли Коэна была решена, как только выяснилось, что он стал орудием в не утихающей в Сирии внутриполитической борьбе.
Поэтому Израиль не только не смог спасти своего лучшего агента, но даже тело его не получил для захоронения на еврейском кладбище.
ПОЕДИНОК
Странная история произошла с Ибрагимом, жителем Восточного Иерусалима, когда он возвращался из Аммана на Западный берег Иордана, бывший до Шестидневной войны составной частью Хашимитского королевства и перешедший под израильский контроль после поражения арабов.
На мосту Алленби сотрудники израильской администрации встретили Ибрагима с необычайной сердечностью. Не в первый раз навещал Ибрагим своих родственников в Аммане и всегда часами простаивал в длинных очередях под палящим солнцем, выполняя всяческие формальности, тщательно продуманные изощренными умами израильских бюрократов.
На сей раз все было иначе. Ибрагим, мужчина в расцвете сил, худой и поджарый, как афганская борзая, убежденный холостяк с длинным, похожим на складной нож телом, по профессии — физик, а по роду занятий — безработный, сразу насторожился, когда израильский пограничник, раскрыв его паспорт, сказал с подкупающей теплотой:
— С вами хотят побеседовать, Ибрагим.
Его привели в барак, где навстречу поднялся крепыш в военной форме без знаков различия на выцветшей гимнастерке. Одарив Ибрагима улыбкой и с чувством пожав его руку, крепыш сказал:
— Отныне вам не придется простаивать в очередях, выполняя наши глупые формальности. Мы знаем, что у вас родственники в Аммане. В дальнейшем вы сможете посещать их, когда вам заблагорассудится. О, не благодарите нас, — поднял крепыш вверх мускулистую руку, хотя изумленный Ибрагим и не собирался благодарить. — Мы слышали о вас много хорошего. Вы еще убедитесь, что с нами можно ладить. Единственная просьба: зайдите завтра в наш спецотдел в Иерусалиме. С вами хочет познакомиться Давид. Пока же ваш паспорт останется у нас. А теперь вы свободны и можете ехать к родителям. Всего наилучшего.
Растерянный Ибрагим с трудом выдавил слова благодарности и вышел. Сел в такси, отправлявшееся в Восточный Иерусалим. На душе было неспокойно. В голове мелькали хаотичные мысли: «Чего хочет от меня этот крепыш? Почему именно меня вытащили, как рыбку, из длинной очереди возвращенцев? Почему крепыш оставил у себя мой паспорт? Чем я заслужил столь особое отношение? И кто такой этот Давид? Почему я должен к нему идти? А может мной заинтересовалась израильская разведка, желающая выяснить причину моих столь частых поездок в Амман?»
Ибрагим старался отогнать беспокойные мысли. «Ничего страшного, — утешал он себя. — Скажу Давиду, что ищу работу по своей специальности, что ради этого я готов отправиться даже в ад. Безработный физик быстро теряет квалификацию. Он должен это понять. Я объясню, что в Аммане живут мои родственники, желающие мне помочь. Они солидные люди, далекие от политики, не желающие иметь с нашими экстремистами ничего общего».
И в родительском доме чувство беспокойства не оставляло Ибрагима. Ночью он долго ворочался. Не мог уснуть. С нетерпением ждал рассвета, чтобы отправиться к Давиду и покончить наконец с этим делом.
В сером, ничем не примечательном здании охранник долго изучал его документы. Потом велел подняться на второй этаж, в комнату номер семь. Ибрагим очутился в просторном кабинете, где за массивным письменным столом что-то писал человек в белой рубашке с галстуком.
Занятый своим делом, он не обращал на гостя никакого внимания. Томительно тянулись минуты. Наконец человек этот поднял голову с грубоватыми, но внушительными чертами лица и посмотрел на посетителя тяжелым взглядом. У Ибрагима мурашки пробежали по коже.
Хозяин кабинета встал, оказавшись неожиданно высокого роста.
— Ибрагим? — спросил он резко. Струсивший Ибрагим пробормотал: — К вашим услугам.
Давид молчал, продолжая бесцеремонно его рассматривать. Ибрагим опустил глаза. Давид вдруг рассмеялся:
— Да не дрожи ты так, — сказал он, стараясь придать мягкость своему голосу. — Тебе нечего бояться. Если бы было нужно, мы арестовали бы тебя на мосту Алленби.
Давид раскрыл ящик письменного стола и небрежным жестом бросил на стол иорданский паспорт.
— Возьми, — улыбнулся он. — У нас нет к тебе никаких претензий. И все же я хочу тебя спросить, как поживает Абу-Исмаил?
— Это имя мне незнакомо. Кто такой Абу-Исмаил?
— Ты меня огорчаешь, Ибрагим, — улыбка Давида стала напоминать волчий оскал. — Абу Исмаил — кличка твоего отца. Может ли сын об этом забыть?
Ибрагим улыбнулся, но улыбка вышла жалкой. «Черт возьми, — подумал он, — им известна кличка отца. И вообще, чего они хотят от меня?»
Давид уже не улыбался. Прищурив глаза и сверля Ибрагима взглядом, он приказал:
— Расскажи о своих связях с террористами из ООП.
У Ибрагима заледенело сердце.
— Клянусь вам, что ни одного террориста я даже в глаза никогда не видел.
— Ибрагим, — увещевающим тоном сказал Давид, — ты должен понять одну простую вещь. В этом кабинете не лгут.
— Я не лгу.
— Да? Неужели ты не встречал террористов в лагере беженцев Эль-Хусейни, где живут твои родные? Да там сплошь террористы. Ставка Арафата в этом лагере. Ты что же, за простачка меня держишь?
— Меня не интересуют террористы, — взорвался Ибрагим. — Я не любитель дешевых авантюр. Я ищу работу. Ищу всюду. Мое единственное желание — работать по специальности. Вот я и стучусь в двери всех арабских посольств в Аммане. Я — физик. Мне наплевать на политику.
Давид положил на плечо Ибрагима тяжелую руку.
— Я хочу, чтобы ты видел во мне своего друга. Лишь я в состоянии найти для тебя работу, о которой ты мечтаешь. А сейчас ты свободен.
Ибрагим не поверил своим ушам. Он уже смирился с мыслью, что Давид его арестует. Сунув в карман паспорт, он вышел на улицу и направился к воротам Старого города, не чувствуя жалящих лучей нестерпимознойного солнца. Каждой клеткой тела ощущал он приближающуюся опасность. Вся душа его противилась обворожительно-вкрадчивой любезности Давида. Что-то подсказывало ему, что он еще встретится с этим человеком.
Погруженный в свои мысли, он столкнулся с какой-то девушкой.
— Простите, — смущенно пробормотал Ибрагим. Девушка улыбнулась. Ибрагим посмотрел на нее и обомлел. Таких красавиц он даже в кино не видел.
— Это я на вас налетела, — сказала девушка. — Но раз уж так получилось, то не могли бы вы мне объяснить, как пройти на улицу Кинг Джордж?
Ибрагим оживился.
— Идите все время прямо, — начал было он, но девушка перебила его.
— Я страдаю географическим идиотизмом, и объяснения тут не помогут. Вот если бы вы согласились меня проводить… — И она вновь улыбнулась с милой застенчивостью.
— Охотно, — поспешно сказал Ибрагим. Девушка молчала, но ее смеющиеся глаза согревали душу. Ибрагим и сам не заметил, как рассказал ей всю печальную повесть своей одинокой жизни.
На улице Кинг Джордж Ибрагим пригласил ее в кафе. У него появилось ощущение, что он давно знает эту девушку, что встреча с ней — это подарок судьбы.
— Простите, но мне надо позвонить домой, — сказала она, когда официант принес кофе и пирожные. Девушка вышла и через несколько минут вернулась. Оживленная беседа продолжалась.
— Почему бы вам не поискать работу в Европе или в Америке? — спросила она. — Я сама собираюсь учиться за границей.
«Вот оно, — мелькнула мысль. — Сейчас самое время предложить ей поехать вместе и навсегда забыть об этой проклятой Богом стране».
Он открыл было рот и тут же осекся. Побледнел. В кафе вошел Давид. Его глаза смеялись.
— Хелло, — как ни в чем не бывало приветствовал он Ибрагима, бесцеремонно подсаживаясь к столику. — Сама судьба свела нас вновь. Я ведь забыл пригласить тебя на завтра. Но если мы уж встретились, то почему бы нам не проехаться в моем автомобиле?
Девушка встала.
— Мне пора возвращаться домой, — сказала она с видимым сожалением. Ибрагим почувствовал себя так, словно его обокрали. Ему очень хотелось назначить девушке свидание, но он не решился под пристальным взглядом Давида.
Девушка попрощалась и вышла из кафе. Ушла, словно ее и не было никогда. А Ибрагиму вдруг показалось, что отныне Давид — единственная реальность в его жизни.
Давид привез Ибрагима в свою канцелярию.
— Ты, наверно, уже понимаешь, что будешь работать у меня, — сказал он без предисловий. — Так вот, завтра ты едешь в Амман.
— Что? — переспросил ошарашенный Ибрагим.
— То, что слышишь. Молчи. Я не желаю выслушивать никаких возражений. В дороге будешь запоминать точное расположение баз и военных постов иорданской армии и террористов. Возьми на мелкие расходы.
Давид протянул ему толстую пачку денег.
— Пробудешь у своих родственников несколько дней, чтобы не вызывать подозрений. Потом вернешься. Я буду ждать тебя в этом кабинете. Все.
Ибрагим вышел. Он даже ущипнул себя, чтобы выяснить, не сон ли это. Деньги жгли карман.
— Неужели я вдруг стал израильским шпионом? — спросил он себя.
На следующий день Ибрагим уже сидел в такси. На мосту Алленби пограничник помахал ему рукой, как старому знакомому.
Вначале Ибрагим решил остаться в Аммане навсегда, чтобы избавиться от преследований Давида. Но потом им овладели сомнения.
— Что будет с моими стариками, если я не вернусь? — задал он себе вопрос. — Нет, я не могу подставить их под удар. Давид их со свету сживет…
Ибрагим выполнил поручение и вернулся, надеясь, что теперь его оставят в покое.
Через четыре дня он был снова в кабинете Давида. Молча положил на стол список. Давид даже не взглянул на него. На этот раз он был одет в простую клетчатую рубаху с расстегнутым воротом.
— Молодец, — похвалил он Ибрагима. — Не думай, что мы не знаем расположения всех этих постов. Если проверка покажет, что ты все записал правильно, тебя ждет крупная денежная награда. Жду тебя завтра в восемь утра. Потрудись не опаздывать.
На следующий день ровно в восемь Ибрагим вошел в знакомый кабинет. Он похудел, осунулся. Веки отяжелели от бессонницы. События последних дней дались ему нелегко.
Давид с чувством пожал ему руку.
— Поздравляю, — сказал он. Ты принят к нам на службу. Вот конверт с деньгами. Завтра опять отправишься в Амман. Постарайся проникнуть в лагеря беженцев. Вступи в контакт с террористами. Выясни, где находятся их учебные лагеря. Запиши, где расположены огневые точки. Собери сведения об их командирах. И, самое главное, позондируй почву насчет твоего вступления в ООП. Такой интеллигентный, образованный палестинец, как ты, может рассчитывать у Арафата на приличную карьеру. Жду тебя через неделю. Желаю успеха.
— Но мне казалось, что, выполнив ваше поручение, я буду свободен, — нерешительно пробормотал Ибрагим. — Ради Бога, Давид, оставьте меня в покое. Все эти игры не для меня.
Давид с силой ударил кулаком по столу.
— Ты что же думаешь, что я могу отпустить тебя после того, как ты узнал, кто я такой? — заорал он. — Я считал, что ты умнее. Нет, дорогой. Или ты будешь работать на нас, или получишь пулю. Выбирай.
Ибрагим молчал. Немного успокоившись, Давид произнес:
— Помни, что у нас длинные руки. Мы найдем тебя даже в Дамаске в случае необходимости. И помни, что твои родители, по сути, — наши заложники. Лучше бы тебе на свет не родиться, если вздумаешь хитрить. И не таких мы обламывали.
У Ибрагима выступили на лбу крупные капли пота.
— Ну зачем же так, Давид, — сказал он жалобно. — Я сделаю все, что вам нужно.
На следующий день он был уже в Аммане.
* * *
Жизнь Ибрагима превратилась в сущий кошмар. Он страдал бессонницей, стало пошаливать сердце. Бедняга оказался между двух огней.
Если он предаст Давида, его прикончит израильская разведка. Если в ООП узнают о его предательстве, его пристрелят палестинские патриоты. К тому же собственная совесть безжалостно жгла грудь изнутри.
Настал день, когда он сказал себе:
— Давид ошибся. Я не предатель и найду в себе силы искупить вину перед своим народом.
Не знал Ибрагим, что Давид, один из проницательнейших израильских разведчиков, рассчитывал в своей сложной игре именно на то, что он окажется человеком, а не сволочью.
Пока же все шло хорошо. Ибрагим вступил в ООП, что раскрыло перед ним ворота учебно-тренировочных лагерей палестинских террористов. Его отчеты Давиду становились все содержательнее. Давид встречал его все сердечнее.
— Баста, — сказал Ибрагим себе однажды утром. — Если ты не сволочь, то сделаешь это сегодня.
Ибрагим поехал в Караме. Этот небольшой иорданский городок, расположенный напротив Иерихона, был превращен тогда руководством ООП в неприступную крепость. Вскоре после Шестидневной войны крупные израильские силы попытались выбить террористов из Караме. Произошло двухдневное сражение, в ходе которого обе стороны понесли большие потери. Но израильтяне вынуждены были уйти, что позволило Арафату на весь мир раструбить о своей победе.
Штаб ООП продолжал оставаться в Караме до тех пор, пока в «черном сентябре» 1970 года верные королю Хусейну бедуинские легионеры не вышвырнули всех террористов за пределы Иордании.
Но до этого было еще далеко. Стояло лето 1969 года, когда Ибрагим вошел в здание оперативного штаба организации Фатх, главной ударной силы ООП. Его приветствовал человек в форме хаки, с пышными усами и проницательными кабаньими глазками.
Это был знаменитый Абу Али, начальник недавно созданной военной разведки ООП, правая рука Арафата.
— Что вы хотели мне сообщить, дорогой брат? — спросил Абу Али вкрадчивым голосом. Из глаз Ибрагима брызнули слезы. Торопясь, захлебываясь, он рассказал всю свою историю, ничего не утаив.
Абу Али внимательно слушал, подперев щеку рукой.
— Судите меня, — закончил Ибрагим. — Я не хочу быть предателем. Поверьте мне, я никогда не пошел бы на это, если бы не страх за судьбу родителей.
Ибрагим опускает повинную голову и ждет решения своей участи. И вдруг… Нет, не может быть! Он изумленно взглядывает на Абу Али.
Начальник разведки смеется. Потом обнимает Ибрагима.
— Ты переходишь в мое полное распоряжение, — говорит он, становясь серьезным. — Получишь список всех наших укреплений в районе Караме и Аммана, чтобы тебе не нужно было бегать, как собаке, высунув язык. Передашь их Давиду. Будь уверен, что израильтяне давно уже сфотографировали с воздуха эти объекты.
Абу Али замолчал и прошелся по комнате мягкой кошачьей походкой, поигрывая пистолетом, вдруг оказавшимся в его руке.
— Я уже не в первый раз сталкиваюсь с этим Давидом, — произнес он после паузы, и в его глазах сверкнула ненависть. — Это опасный и коварный враг, причинивший множество неприятностей нашей организации. Его руки по локти в крови наших братьев. Но возмездие близится. С твоей помощью мы заманим его в ловушку. Ты сам отомстишь за себя, пристрелив его из этого пистолета.
Абу Али швырнул оружие на колени Ибрагима, и тот подхватил его с неожиданной ловкостью.
* * *
На этот раз Ибрагим шел на свидание с Давидом со спокойным сердцем.
«Скоро ты за все расплатишься, скотина, — думал он злорадно».
Давид принял его сердечнее, чем обычно. Когда он просматривал длинный список, врученный Ибрагимом, его брови удивленно поползли вверх.
Он пристально взглянул на своего агента.
— Как ты успел раздобыть все эти сведения за столь короткий срок?
Ибрагим был готов к этому вопросу.
— Я теперь работаю в штабе Абу Али, — сказал он чуть ли не с гордостью. Давид улыбнулся.
— Такой агент, как ты, на вес золота, — произнес он. — Со следующего месяца твоя зарплата возрастает вдвое. Но ответь мне на один важный вопрос. Ты знаешь Абу Салима?
— Да, — без колебаний ответил Ибрагим. — Это заместитель Абу Али.
Давид кивнул и продолжал:
— Когда-то Абу Салим был мозгом и направляющей волей Фатха, но не поладил с Арафатом и пошел на понижение. Твоя задача выяснить, можно ли его завербовать. Вы, арабы, обид не забываете, и кто знает… Ну, а мы готовы платить такому агенту тысячи зелененьких в месяц.
Ибрагим сделал вид, что задумался.
— Попробую это выяснить, — сказал он наконец.
— Тогда отправляйся в Амман, — приказал Давид. — На этот раз не спеши с возвращением. И если ты завербуешь даже не Абу Салима, а другого офицера разведки, то наша благодарность превзойдет все твои ожидания. Например, что ты скажешь об этом?
Давид протянул Ибрагиму какой-то листок. Эта была справка о зачислении его в преподавательский состав Иерусалимского университета.
— Выполнив задание, сможешь приступить к работе, — усмехнулся Давид.
На следующий день Ибрагим уже сидел в кабинете Абу Али. Начальник разведки удовлетворенно потирал руки.
— Через два дня ты вернешься к Давиду, — решил он, — и сообщишь ему, что тебе удалось завербовать Абу Салима. Когда Давид услышит это, он тебя расцелует. Только бы он не свихнулся от счастья, узнав, что ты подцепил такого кита.
Ибрагим поехал обратно в Иерусалим. Ему было тошно. «Они играют в пинг-понг, — сказал он себе, — а я в роли шарика. Боюсь, что для меня это плохо кончится…»
Услышав новости, Давид чуть не упал со стула.
— Ты не шутишь, Ибрагим? — спросил он, не скрывая волнения. — Абу Салим действительно согласился работать на нас?
— Зачем мне шутить, — пожал плечами Ибрагим. — Вы можете встретиться с Абу Салимом в любое время. Но предупреждаю: придется раскошелиться. Услуги такого агента стоят очень дорого. Он хочет сто тысяч долларов в год.
Давид задумался. Потом резко встал, приняв решение.
— Едем сейчас же, — сказал он Ибрагиму. — Зачем откладывать?
Через два часа они стояли на берегу Иордана. Сзади них на расстоянии одного километра находилась израильская военная база. Впереди — обмелевшая речушка, а за ней заросли.
— Ты перейдешь Иордан, почти не замочив ног, — сказал Давид. — Продерешься через заросли и пойдешь прямо, никуда не сворачивая. Часа через полтора ты окажешься на базе своего приятеля. Скажи Абу Салиму, что с наступлением сумерек я жду его здесь, на этом месте. Он не собьется с дороги. Но появлюсь я, только когда его увижу. Все ясно?
Ибрагим кивнул.
— А этот путь действительно безопасен? Меня случайно не подстрелят легионеры? — спросил он осторожно.
Давид усмехнулся.
— Да иди ты спокойно. Я отвечаю за твою безопасность.
Все было так, как сказал Давид. Через два часа Ибрагим находился в кабинете Абу Али. Они уточнили последние детали операции. Начальник разведки был возбужден и очень доволен.
— Ты хоть знаешь, кто такой этот Давид? — спросил он Ибрагима. И не дождавшись ответа, бросил: — Начальник спецотдела Мосада. Занимается контртеррором. Он, конечно, не придет на встречу один. Что ж… Тем лучше. Я пошлю с вами столько бойцов, что ему не поможет охрана. Абу Салим будет приманкой. Когда вы окажетесь в условленном месте, Давид появится. И тогда…
Абу Али оборвал фразу и задумчиво посмотрел на Ибрагима.
— Тогда вы с Абу Салимом сразу броситесь на землю и поползете к зарослям…
После ухода Ибрагима Давид не терял времени даром. По его сигналу появилась рота парашютистов, бесшумно переправилась на тот берег и исчезла в зарослях.
В десять вечера в условленном месте вспыхнула перестрелка. Посланные Абу Али люди попали в засаду. Двое были убиты на месте. Шестеро ранены. Трое взяты в плен.
Давид подошел к телам убитых. Один из них лежал, неловко подвернув ногу. На лице его застыло выражение изумления.
Это был Абу Салим. Лицо второго было прикрыто какой-то тряпкой. Давид осторожно приподнял ее и посмотрел в мертвое спокойное лицо Ибрагима.
— Да сжалится Аллах над его душой, — пробормотал он и пошел к машине.
РЕЗИДЕНТ
Сотрудники Службы безопасности не жаловались на разнообразие жизни летом 1962 года. Тусклые будни мелькали, сменяя друг друга, убаюкивая волю, не принося удовлетворения ни уму, ни сердцу.
«И это разведка», — ворчали агенты, занимая по утрам наблюдательные посты у «Горки». Так они называли здание советского посольства, расположенное на утопающем в зелени живописном холме в Рамат-Гане.
Каждое утро из ворот посольства выезжали четыре-пять машин советских и американских марок. Как выпущенные из лука стрелы, разлетались они в разные стороны. Впритык за ними, даже не пытаясь скрывать свои намерения, следовали машины с израильскими агентами.
Обычная рутинная слежка, повторявшаяся изо дня в день и давно потерявшая всякий смысл. Машины с сотрудниками посольства ехали то в русскую православную миссию в Иерусалиме, то в советскую Торговую палату, а то и просто отправлялись в путешествие по уже выверенным маршрутам. Советские дипломаты любили разъезжать по стране. С особым удовольствием они посещали Тель-Авив, Иерусалим, Назарет, Хайфу и Галилею.
Однажды утром в кабинет начальника Службы безопасности Амоса Манора вошел высокий широкоплечий человек в мешковато сидевшем на нем костюме, не скрывавшем военной выправки.
Манор, сидевший за обычным канцелярским столом, что-то писал и не поднял головы. Руководитель оперативного отдела Цви Малхин молча ждал. Шеф отложил ручку и жестом пригласил его сесть. Сам же встал и, расхаживая по кабинету, негромко заговорил, переходя к делу.
— Твои ребята занимаются ерундой. Никакого толку от того, что они гоняются за русскими дипломатами по всему Израилю! Это уже не только бездарно, но и смешно.
Манор помолчал, как бы предлагая своему лучшему оперативному сотруднику разделить с ним возмущение. Потом произнес с ядовитым сарказмом:
— Я хочу все же знать, кто является резидентом КГБ в Израиле. Надеюсь, что уже в ближайшее время ты удовлетворишь мое любопытство.
И сухо кивнул, давая понять, что разговор окончен. Малхин покинул кабинет шефа с угрюмым лицом. Он-то знал, что КГБ с размахом развернул в Израиле шпионскую деятельность. 80 % сотрудников посольства в Рамат-Гане были агентами этой организации, являющейся грозным противником для любой контрразведки.
Служба безопасности, разумеется, не бездействовала. Был разоблачен и арестован профессор Хайфского политехнического института, ученый с мировым именем Курт Сите, оказавшийся советским шпионом. Была обезврежена советская агентурная сеть в Галилее.
«Все это хорошо, — думал Малхин, — но кто же, черт возьми, является резидентом КГБ в Израиле?» Ответить на этот вопрос было непросто.
Малхин понимал, что его агенты тратят время впустую, занимаясь слежкой за мелкой рыбешкой. А кит-резидент плавает себе спокойно и в ус не дует, посмеиваясь над усердием израильской контрразведки. Цви Малхин ничего не ждал от слежки за сотрудниками посольства, но и снять он ее не мог, не возбуждая подозрений… «Они привыкли к эскорту, — подумал он о советских дипломатах, — и его надо пока оставить».
Недели складывались в месяцы, а Малхин все не мог удовлетворить профессиональное любопытство своего шефа. Его люди работали с исступлением, ибо было задето чувство их профессиональной гордости.
— Не являйтесь на работу, не приготовив домашнего задания, — приказал Малхин. И агенты секретной службы изучили все, что только было возможно. С закрытыми глазами могли они ориентироваться в хитросплетении узких переулков старого Яффо, знали в лицо всех своих подопечных, изучили их привычки, манеры. Каждый день прокручивал Малхин на своем экране ленту с загадочными славянскими физиономиями, и его сотрудники должны были в считанные секунды определить «кто есть кто».
Агенты Малхина крутились в крупных торговых центрах на Алленби и Дизенгоф, наблюдая, как их подопечные совершают покупки.
«Мы знали, — вспоминает Малхин, — что, если жена какого-нибудь дипломата начинает закупать меха, значит, его отзывают в Москву».
— Ты действуешь непростительно медленно, — предупредил Малхина шеф. — Так мы его упустим.
— А разве мы его уже выследили? — усмехнулся Малхин.
Все данные указывали на то, что резидентом КГБ в Израиле является научный атташе советского посольства Юрий Носков, напоминавший внешним видом великолепного хищного зверя. Он выглядел, словно сошел с экрана, этот мускулистый, высокий, голубоглазый блондин, одевавшийся к тому же с безукоризненным вкусом. Настоящий Джеймс Бонд!
Носков покидал посольство в восемь утра и возвращался в полночь. Следившие за ним агенты валились с ног. Где он только ни бывал, с кем ни встречался, пересекая всю страну из конца в конец без всякой видимой цели. Над своим эскортом он явно издевался. То, заходя в ресторан, с добродушнейшей улыбкой приглашал широким жестом составить ему компанию, дерябнуть по маленькой. То с наивным видом подходил к израильским агентам и просил сигарету, хотя не курил.
Малхин догадался наконец, что Носков — подставная фигура, у которой нет иной цели, кроме привлечения внимания израильской разведки. А настоящий резидент тем временем действует без помех.
Но кто же он?
«Носков слишком бросается в глаза, а резидент должен производить впечатление личности серой и заурядной, — размышлял Малхин. — Он давно в поле нашего зрения, но мы его просто не замечаем».
Малхин созвал экстренное совещание сотрудников.
— Кто, по-вашему, резидент? — спросил он. — Высказывайте свои соображения, не стесняйтесь.
Присутствующие оказались единодушного мнения: — Носков!
— Ну а если нет?
Посыпались другие имена. Один из агентов выкрикнул:
— Соколов!
Все расхохотались. Пресс-атташе советского посольства Владимир Соколов принадлежал к людям, одним своим появлением вызывающим снисходительно-презрительные улыбки. Маленький, лысый, с округлившимся от привычного довольства животиком, подслеповатый, с добродушным, круглым, как луна, лицом, он забавно семенил на тонких ножках. Одевался неряшливо и совсем не следил за собой. Туповатый, смешной, опустившийся советский чиновник, которому давно перевалило за пятьдесят.
У сотрудников Службы безопасности Соколов не вызывал подозрений. Седьмой год ошивался он в советском посольстве, и создавалось впечатление, что в Москве забыли о его существовании, и только поэтому не отзывают. Соколов же, словно боясь напомнить о себе, все эти годы ни разу не был в отпуске на родине.
— Соколов, — смеялись развеселившиеся сотрудники. Малхин, смеявшийся больше всех, вдруг стал серьезным и бросил: — Да. Соколов. Займитесь им немедленно.
«Сказать по правде, все мы тогда разозлились на шефа, — вспоминает один из участников того знаменательного совещания. — Мы думали, что Малхин настолько утратил чувство реальности, что дошел до абсурда». Сотрудники разведки не могли поверить, что человек столь жалкий и заурядный может оказаться резидентом.
— Он же полный идиот, — сказал кто-то, и все молча с ним согласились.
Малхин же, видя всеобщее уныние, разозлился:
— Разведчик должен знать, что внешность бывает обманчивой, — заметил он нравоучительно. — Кто этого не понимает, тому не место в разведке.
Соколов по долгу службы разъезжал по всей стране, встречался с израильскими и иностранными журналистами, бывал на официальных встречах и приемах. Были у него свои причуды. Например, Соколову очень нравились израильские девушки, и он охотно брал тремписток. Болтал с красавицами обо всем на свете, но никогда не задавал им вопросов разведывательного характера.
* * *
Медленно шло время. Действия Малхина были выверены с точностью хронометра. Петля вокруг Соколова затягивалась. Понимая, с каким утонченным интеллектом имеет дело, Малхин шел по следу с предельной осторожностью, боясь спугнуть дичь. Слежка за резидентом велась теперь лишь в четко определенных местах. Занимались ею лучшие из лучших. Они видели все, оставаясь невидимыми, бесшумно следовали за своим подопечным днем, и ночью.
Малхину уже давно стало ясно, что днем пресс-атташе развлекается, а по ночам работает. Ни одна деталь не ускользала от следивших за Соколовым внимательных глаз.
Было у него любимое кафе в Тель-Авиве. В нем пресс-аташе просиживал часами, просматривая газеты и бумаги.
Все проверялось: и кому Соколов оставлял чаевые, и кто подсаживался к его столику. Был составлен график передвижений «подопечного». Все его привычки тщательно изучались.
Малхин ждал в великом нетерпении, когда же Соколов сделает хоть одну ошибку, самую маленькую, что-нибудь такое, что можно было бы использовать, как нить Ариадны.
Соколов же вел себя так, словно что-то чувствовал. Он мог внезапно остановить машину и бесцельно прогуливаться рядом с ней минут двадцать, глядя перед собой светлыми глазами, словно прикованными к какой-то лишь одному ему видимой точке.
Однажды Малхину доложили, что «объект» прогуливается по улице Пинкус в северной части Тель-Авива.
Время было позднее. Огни фонарей цепочкой спускались к набережной, огненным пунктиром пересекая улицу Пинкус, которую Соколов аккуратно посещал каждый четверг. С явным удовольствием бродил вдоль небольшого сквера. Присаживался отдохнуть на скамейке под развесистым каштаном.
Уже много недель за этими непонятными прогулками следила оперативная группа. Малхин предполагал, что именно здесь, на улице Пинкус, Соколов готовится к осуществлению операции исключительной важности.
Ради этой операции, и только ради нее, он и был, возможно, послан в Израиль.
Руководители Мосада имели все основания полагать, что КГБ еще со времен британского мандата держит в стране нескольких агентов в «законсервированном» состоянии, так называемых «кротов». Кто знает, может, они годы потратили, чтобы пробиться на ключевые посты. И вот теперь Соколов приказал им действовать.
Кто они, эти люди? И сколько их? Один? Десять?
В оперативном штабе по приказу Малхина была составлена подробная карта улицы Пинкус. Все дома были обозначены. К каждому дому прилагался список жильцов. На этой улице проживали люди состоятельные: врачи, адвокаты, коммерсанты. Вначале никто не обратил внимания, что в одном из домов на третьем этаже находится квартира Израиля Бера, пользовавшегося полным доверием Бен-Гуриона, официального историка Армии обороны Израиля.
Внутреннее чутье подсказывало Малхину, что развязка близка. И когда Соколов появился на улице Пинкус не в четверг, по своему обыкновению, а в среду, начальник оперативного отдела понял, что все решится сегодня вечером. Соколов принимал последние меры предосторожности перед решающим шагом.
Малхин поспешил на улицу, которую мог с закрытыми глазами пройти вдоль и поперек. Было девять часов вечера. Влажный ветер, пришедший с моря, шелестел листвой задремавших деревьев. Малхин стоял, прижавшись лбом к окну квартиры, превращенной в наблюдательный пункт. Отсюда пустынная улица была видна, как на ладони. На скамейке в сквере самозабвенно целовалась влюбленная парочка.
«Очень уж они увлекаются, — подумал Малхин, глядя на своих сотрудников. — Так целуются, паразиты, что конца света не заметят…»
Соколов остановил свою машину в самом начале улицы. И медленно пошел по дороге, сутулясь больше обычного, засунув руки в карманы. Видно было даже, как поблескивают в свете матовых фонарей его лакированные ботинки.
Соколов был уверен, что за ним не следят. У будки, оклеенной афишами, он остановился. Как из-под земли, вырос силуэт какого-то человека. Проходя мимо Соколова быстрым шагом, он задержался, всего лишь на секунду, сказал ему несколько слов и продолжил свой путь. Влюбленная парочка, прекратив забавы, встала и последовала за ним, держась за руки. Соколов поспешно вернулся в машину. Взревел мотор.
А влюбленная парочка не теряла незнакомца из виду. Вот он вошел в какое-то парадное. Парочка проскользнула за ним. На третьем этаже хлопнула дверь. Агенты поднялись по лестнице и остановились у двери, на которой висела табличка: «Израиль Бер».
Многого ожидал Малхин, но только не этого. Он тут же позвонил своему шефу Амосу Манору, но его не было. Тогда Малхин набрал номер начальника Мосада Исера Харела. Коротко доложил обстановку. Харел сразу же приказал:
— Арестуй этого мерзавца Бера немедленно!
Малхин онемел от изумления.
— Да ты что, Исер, — заорал он в трубку. — Какое обвинение мы ему предъявим? Ну, гулял по улице Пинкус. Подумаешь, преступление. Поверь мне, сегодня была лишь репетиция. Завтра мы их возьмем с поличным.
— Действуй по своему усмотрению, — ответил после паузы начальник Мосада.
Всю ночь в кабинете Малхина горел свет. Никто из его людей не сомкнул глаз. Вновь и вновь разрабатывались детали предстоящей операции.
В четверг вечером распахнулись ворота советского посольства, и пять машин разлетелись в разные стороны. Как обычно, вслед за ними поспешили израильские машины, но в них, кроме водителей, никого не было. Вся оперативная группа Малхина находилась на улице Пинкус.
Вновь был разыгран вчерашний сценарий. Соколов остановился у той же афиши. Бер прошел мимо быстрым шагом и передал ему кожаный портфель с металлическими застежками. Соприкоснувшись на мгновение, тени разошлись.
Соколов с портфелем вернулся в посольство. Бер отправился в кафе на улице Дизенгоф. Уселся за угловой столик. Заказал чашку кофе. Видно было, что он устроился здесь надолго.
Малхин поборол искушение тут же на месте его арестовать. Он решил дождаться следующего хода Соколова, ибо был уверен, что резидент, перефотографировав документы, вернет портфель Беру.
А если нет?
Малхин понимал, что рискует своей репутацией и карьерой. Прошли полтора часа, показавшиеся ему вечностью. В 11 вечера Бер вышел из кафе и вновь отправился на улицу Пинкус. Все повторилось. Бер проскользнул мимо стоявшего у афиши Соколова, выхватив из его рук портфель. Соколов вернулся в посольство. Бер — домой. А Малхин отправился к начальству доложить об успехе операции.
Он предложил было продолжить слежку за Соколовым и Бером, чтобы выйти на их связи, но начальство предпочло синицу в руках…
В ту же ночь Бер был арестован.
— Какого черта Бер передал громоздкий портфель, вместо того, чтоб положить бумаги в каком-нибудь тайнике, известном Соколову? — спросил Малхина один из его сотрудников. Малхин усмехнулся.
— Это один из методов, которыми пользуется КГБ, чтобы психологически сломить и подчинить своему контролю ценного агента, — ответил он. — Шутка ли — передать целый портфель, набитый секретными документами! После такого деяния уже нет дороги назад…
У Соколова, как оказалось, были все основания гордиться своим успехом. В портфеле оказались документы исключительной важности.
Бер, будучи официальным историографом армии, входил в узкий круг людей, от которых фактически не было тайн…
Два документа особенно обеспокоили руководство Мосада. Один из них содержал подробный план строительства военных аэродромов НАТО в Турции. Конкурс на строительные работы выиграла израильская фирма «Солель боне». Этот документ открывал перед КГБ широкие перспективы. Можно было, например, внедрить агентов в коллектив строителей, что для такой организации особого труда не представляло. Эти агенты, располагая планом, установили бы микрофоны там, где нужно. Короче, КГБ уж нашел бы применение этим сведениям.
Второй документ представлял собой собственноручно написанный Бером отчет о военном потенциале израильской армии. В арабских генеральных штабах многое дали бы, чтобы его заполучить.
Начальник Мосада Исер Харел утверждал, что подозревал Бера начиная с 1956 года. Малхин сказал по этому поводу:
— Вполне возможно, хотя мне об этом не было известно. Вообще же Исер по роду своих занятий подозревал многих. Слишком многих. Нам пришлось бы арестовать десятки людей, если бы мы руководствовались его интуицией.
В ходе следствия Израиль Бер, надеясь на смягчение своей участи, рассказал все о своей шпионской деятельности. Но отказался сообщить сведения, проливающие свет на его личность.
Выяснилось только, что не был он ни Израилем, ни Бером и никогда не воевал в испанских интернациональных бригадах. Кем в действительности был этот «Штирлиц» — так и осталось тайной.
Известно лишь, что КГБ внедрил этого агента в Палестину в 1940 году и законсервировал до поры до времени. Расконсервировал его Соколов.
Бер был приговорен к десяти годам тюрьмы. Ему это не понравилось, и он обратился в Высший суд справедливости, что привело к небывалым в израильской судебной практике последствиям. Беру добавили пять лет.
Умер он в заключении в 1966 году. Соколов был отозван в Москву сразу после ареста Израиля Бера. Дальнейшая его судьба неизвестна.
ЭДМОНД
Сотни книг уже написаны об израильском Мосаде. Однако если мысленно составить карту деятельности Мосада, то будет на ней одно большое белое пятно.
Когда мутной волной вскипела на контролируемых территориях интифада, то весь мир был поражен силой злобного неистовства восставших аборигенов. Острие злобы было направлено не против Израиля и израильтян. Ее жертвой пали сотни жителей Иудеи, Самарии и Газы — палестинцы, подозревавшиеся в сотрудничестве с израильской разведкой. Этих людей кромсали топорами, резали ножами, вешали и расстреливали. Лишь в редких случаях удавалось Израилю их защитить.
Правда, самые ценные агенты все же были спасены и законсервированы до лучших времен. Палачи-мстители не сумели напасть на их след. Но тайное стало явным. Выяснилось, что израильская агентурная сеть на контролируемых территориях состояла из многих тысяч осведомителей. Повсюду имел Израиль «глаза и уши».
Как вербовались эти люди? Каковы побудительные мотивы их действий? Какова реальная ценность добываемой ими информации?
Свет на эту тайну Мосада проливают воспоминания бывших руководителей палестинского отдела израильской разведки Рафи Ситона и Ицхака Шошана, фрагмент из которых приводится ниже в свободной обработке автора.
* * *
Эдмонд был человеком солидного уже возраста, исполненным зрелых сил, отличавшимся глубиной интеллекта, широтой кругозора и культурными навыками, неизвестно как приобретенными среди бесконечных скитаний. Дружеские контакты связывали его не только с палестинским руководством, но и с представителями самых влиятельных кругов в Иордании.
Связи Эдмонда с израильской разведкой начались еще до создания Израиля, — армия и разведка у нас старше государства — и возобновились уже после того, как Эдмонд поселился в иорданском городке, вырванном людским упорством из цепких лап окружающей пустыни.
Ясно, что от такого человека никто не требовал действий начинающего агента. Да и шпионажем в общепринятом понимании этого слова ему почти не предлагали заниматься.
Эдмонд был, в сущности, экспертом высшего класса, блестящим аналитиком, тонким интерпретатором подспудных перемен в арабском мире. Наш отдел на него не давил, понимая, что негоже на породистой арабской лошадке воду возить. Он сам добывал сведения, представляющие для нас интерес, и пересылал их по надежным каналам.
Помощь Эдмонда была неоценимой при анализе сложных политических ситуаций, то и дело возникавших в бурлящем котле арабского национализма. Благодаря ему мы знали все о новых политических лидерах, появлявшихся в Иордании и в палестинской среде.
Мудрым человеком был Эдмонд. Его оценки поражали нас своей аптекарской точностью. Обладая богатейшим опытом и феноменальным чутьем, он предвидел развитие событий, и его прогнозы почти всегда сбывались. Мы часто прибегали к его помощи, потому что оценка и правильная интерпретация разведывательных данных иногда важнее добытых сведений.
И мы берегли Эдмонда. Никогда не прибегали к его услугам, если существовала хоть какая-то возможность получить интересующие нас сведения через других агентов. Эдмонд был нам нужен для поручений особой важности.
Но в чрезвычайной ситуации, сложившейся после Шестидневной войны, мы без колебаний обратились к нему за помощью.
Израиль еще был опьянен победой над армиями трех арабских государств. В течение шести дней крошечная страна превратилась в военную супердержаву на Ближнем Востоке.
Но глубоко разочаровались все, кто надеялись, что военная катастрофа заставит арабских лидеров сесть за стол мирных переговоров.
Через два с половиной месяца после израильской победы арабские руководители решили собрать всеарабскую конференцию на высшем уровне в столице Судана Хартуме. И если в прошлом конференции подобного рода сопровождались победными фанфарами и проходили при свете юпитеров, то теперь все было иначе.
В угрюмом молчании съезжались в Хартум арабские лидеры в августе 1967 года. Они не устраивали пресс-конференций, воздерживались от публичных высказываний, не выступали с пропагандистскими заявлениями. Покров тайны окутывал хартумскую встречу в верхах.
Никто не знал, ни какие вопросы стоят на повестке дня, ни какие резолюции имеют шансы быть принятыми. Арабские средства массовой информации, в прошлом захлебывавшиеся от восторга при освещении таких событий всеарабского значения, теперь с трудом цедили слова. Даже час открытия конференции держался в тайне. Поступавшая из Хартума информация была настолько куцей и противоречивой, что не было никакой возможности разобраться в сущности происходящих на конференции событий, определяющих глобальную политическую стратегию арабского мира.
Правда, в канун конференции арабская печать не скупилась на прогнозы, и, надо сказать, что они были обнадеживающими с точки зрения Израиля. Арабские политические обозреватели приходили к выводу, что тон в Хартуме будут задавать умеренные лидеры, такие, как король Хусейн и президент Египта Насер. Считалось, что они решились наконец искать мирные пути к урегулированию израильско-арабского конфликта.
Президент Насер, выступивший по прибытии в Хартум с несколькими лаконичными заявлениями, лишь усилил эти надежды. На брифинге для арабских журналистов, Насер сказал:
«Сильная буря, обрушившаяся на арабский мир 5 июня, смела многие принципы, считавшиеся незыблемыми, и стала поворотным пунктом в определении новой политической стратегии арабской нации».
Известный французский журналист еврейского происхождения Эрик Руло, встретившийся с Насером незадолго до Хартумской конференции, возвестил миру о готовности египетского диктатора к политическому компромиссу. Эрик Руло писал в газете «Ле монд»: «Насер готов подписать мирный договор с Израилем в кратчайший срок».
Но мы-то знали, что среди арабских руководителей существуют острейшие разногласия относительно путей дальнейшей борьбы с Израилем. Вот почему упал тяжелый занавес, отделивший актеров хартумского спектакля от зрителей. Арабские лидеры не желали, чтобы тайны их кухни стали достоянием гласности.
Лишь Эдмонд мог раскрыть нам тайны Хартумской конференции, и один из наших агентов отправился в путь.
Проводимая нами политика открытых мостов помогла ему перейти израильско-иорданскую границу, не вызывая подозрений. Эдмонд получил наше послание, содержащее просьбу сделать все возможное и раздобыть полную или частичную информацию о ходе Хартумской конференции. Мы подчеркнули, что его услуги будут должным образом оценены и вознаграждены.
Хартумская конференция, проходившая в роскошном дворце короля Хасана на каменной набережной голубого Нила, закрылась 1 сентября 1967 года. Разумеется, было опубликовано совместное коммюнике всех ее участников, напоминавшее айсберг. Для нас важнейшей была невидимая его часть, оставшаяся «под водой». В официальной же, парадной части, рассчитанной на пропагандистский эффект, говорилось: «Короли и президенты арабской нации разработали совместную политическую стратегию, направленную на ликвидацию последствий израильской агрессии с тем, чтобы добиться возвращения арабам всех захваченных сионистским врагом территорий. В своих усилиях арабский мир будет руководствоваться тремя основополагающими принципами: арабы не заключат мира с Израилем, не признают Еврейское государство и не вступят с ним в переговоры. Арабская нация по-прежнему будет добиваться возвращения палестинцам украденной у них родины».
Эта декларация, снискавшая известность как «Тройное „нет“ Хартумской конференции», не давала ни малейшего представления о том, что же в действительности происходило за кулисами этого форума. Весь мир терялся в догадках, пытаясь выяснить, о чем же договорились в Хартуме арабские лидеры. Политические спекуляции, противоречивые домыслы обошли мировую печать. Все они оказались бесплодными, ибо если нельзя опереться на конкретные факты, то не поможет самая блестящая интуиция. А фактов не было.
Они появились на следующий день после закрытия Хартумской конференции.
«Рано утром в моем кабинете зазвонил телефон, — вспоминает Ицхак Шошан. „Я здесь“, — негромко произнес знакомый голос. Это был наш человек, посланный с поручением к Эдмонду.
— Как ты появился в такую рань? — удивился я. — Мосты ведь еще закрыты.
— У меня с собой кое-что настолько важное, что не имело смысла ждать, пока мосты откроются. Я перешел Иордан вброд.
— Отлично. Просохни, отдохни и шуруй сюда. Я тебя жду.
— Неужели ты не понял, — ответил он с раздражением, — Эдмонд передал со мной первоклассный материал.
Мне стало ясно, что он имеет в виду. Никогда не следует испытывать судьбу без необходимости.
— Жди, — сказал я. — Через пять минут тебя подберут мои люди и привезут сюда.
В мой кабинет он вошел в мокрой одежде, но с видом триумфатора. Молча протянул большой плотный конверт и улыбнулся.
— Эдмонд сказал, вручая эту штуку: „Лети, как птица“. Я взял „эту штуку“ и раскрыл конверт. 38 машинописных листов лежали на моей ладони. Читая их, мне пришлось несколько раз ущипнуть себя, дабы убедиться, что это не сон. Передо мной была полная стенограмма Хартумской конференции. Не отчет, не протокольная запись, не пересказ с чужих слов. Официальная стенограмма, зафиксировавшая каждое слово, сказанное арабскими лидерами.
Чертов Эдмонд, каким-то чудом раздобывший документ, не потерял ни минуты, понимая его исключительную ценность. Он сразу же вернулся из Хартума в Амман, и наш человек рванул в путь, как почтовый голубь.
С трудом оторвавшись от увлекательного чтения и переведя дух, я позвонил своему боссу.
— Мне кажется, что тебя это заинтересует, — сказал я официальным сухим голосом. — В моих руках полный стенографический отчет Хартумской конференции.
Начальник, не дослушав, бросил трубку и через минуту был уже у меня. Первым делом мы, конечно, скопировали листы. Одну из копий тут же отправили начальнику разведки генерал-майору Аарону Яриву. Две другие дали лучшим нашим переводчикам, и они тут же взялись за работу. Из моего кабинета разлетелись посыльные. Один доставил копию начальнику генштаба Ицхаку Рабину. Второй вручил такую же копию министру обороны Моше Даяну. А третий передал стенограмму лично в руки премьер-министру Леви Эшколю.
Не прошло и суток после закрытия конференции в Хартуме, а израильское руководство уже было в курсе всех произошедших там событий.
Мы, разумеется, позаботились о том, чтобы в мировую печать просочились сведения об острых разногласиях между арабскими руководителями, проявившихся в Хартуме с такой силой, что конференция чуть было не закончилась скандальным провалом.
Это был огромный успех израильской разведки. Тем более впечатляющий, что наши американские коллеги, тоже пытавшиеся раздобыть нечто подобное, „сели в лужу“. Им какие-то ловкачи умудрились всучить фальшивку за немалую сумму.
Мы же, как водится, отблагодарили Эдмонда за ловкость и оперативность. Он получил чек, который сам расценил как награду, достойную его усилий».
* * *
Эдмонд был одним из очень немногих наших агентов, работавших на нас не ради денег, а по глубокой внутренней убежденности. Он опередил свое время и своих братьев-палестинцев на много лет. Революционность его мышления выражалась в твердой уверенности в том, что существование Израиля — свершившийся факт, и нет такой силы, которая стерла бы его с карты Ближнего Востока.
Жил Эдмонд в Иордании, но считал себя палестинцем. Иорданскую верхушку презирал, называл ее «дикарями пустыни», открыто издевался над «смехотворным государством, созданным бедуинскими кочевниками».
Каждый раз, когда мы с ним встречались, он со смехом рассказывал анекдоты, дающие наглядное представление об интеллектуальном уровне бедуинских офицеров иорданской армии. Если бы это не звучало абсурдно, то Эдмонда вполне можно было бы назвать убежденным сионистом.
Несколько лет назад этот незаурядный человек умер в Иордании после тяжелой болезни. Его оплакали жена, дети, многочисленные родственники. Никто не подозревал о его двойной жизни, о том вкладе, который он внес в укрепление безопасности Израиля.
Семья его пользуется в Иордании почетом и уважением, а в Израиле есть кому постараться, чтобы она и в дальнейшем наслаждалась покоем и благополучием. Лишь несколько человек знают, кем в действительности был Эдмонд, и они унесут эту тайну с собой в могилу.
НЕБО В АЛМАЗАХ
Шабтай Калманович жил всюду и нигде. Даже его жена Таня, месяцами сибаритствовавшая на вилле в Каннах, даже его ближайшие друзья никогда не знали, где он находится в данный отрезок времени. Как Агасфера, гнала Калмановича неведомая сила из страны в страну, с континента на континент.
Впервые Калманович посетил Москву с израильским паспортом в мае 1987 года, в разгар перестройки. Шестнадцать лет прошло с тех пор, как он прибыл в Израиль неизвестным репатриантом. Никто не знал, чем Калманович занимался в Москве, но сам факт своего визита он не только не скрывал, но даже афишировал. Из Москвы Калманович прилетел в Лондон, в свои апартаменты на тринадцатом этаже отеля «Шератон-парк», и сразу созвал гостей. Один из них вспоминает:
«Шабтай, как всегда подтянутый и энергичный, был в состоянии подъема, близкого к эйфории. Мне он сказал: — Я только что прилетел из Москвы. Ты видишь перед собой человека, проникшего в кремлевские кулуары. — Помолчал и добавил тихо: — Меня познакомили с Горбачевым…»
И всем, кого он встречал тогда, Калманович рассказывал, что теперь он может посещать Советский Союз когда захочет, чтобы налаживать деловые связи и хлопотать за отказников. Он обещал привезти на гастроли в Израиль Большой театр…
В момент, когда он находился на вершине успеха, последовал первый звонок, предвестник грядущей беды.
В июне 1988 года Калманович и его компаньон Владимир (Билл) Дэвидсон были арестованы в Лондоне агентами Скотланд-Ярда. Приятели обвинялись в том, что вложили на счет Дэвидсона в банке Монте-Карло фальшивые чеки на сумму в два миллиона долларов. Чеки эти Дэвидсон и Калманович получили от двух нью-йоркских ювелиров, купивших у них десятка три алмазов. Выписаны злополучные чеки были на несуществующий счет американского банка в штате Северная Каролина.
Из ФБР в Англию поступило официальное требование о выдаче Калмановича. В обществе детектива, присланного американской полицией, он был отправлен в Шарлот, столицу этого славящегося своими пуританскими нравами штата.
Неизвестно, кто и как помог Калмановичу, но он сумел выпутаться из безнадежной, казалось бы, ситуации. Судья, выслушав путаные объяснения молодого израильского бизнесмена, освободил его под залог, к изумлению видавших виды американских юристов. Они утверждали, что случай этот не имеет аналогов за всю историю американского правосудия.
После полугодового отсутствия Калманович возник в Израиле. Всего на сутки. Близкий приятель Калмановича, владелец тель-авивского ночного клуба «Омар Хайям» Йоэль Шер вспоминает:
«Он появился у меня в клубе и сообщил:
— Я опять еду в Москву.
Меня это не удивило. Мне уже давно стало ясно, что Калманович все может. Год назад он позвонил мне и проинформировал:
— Мы едем в Венгрию.
— Когда? — поинтересовался я.
— Сейчас.
— Шабтай, я не могу так сразу…
— Ты можешь, поверь мне.
Через час я был в аэропорту. В сопровождении целой свиты мы полетели в Будапешт, и я своими глазами видел, как его там принимали. Как принца крови…»
Из Тель-Авива Калманович отправился во Франкфурт, где его уже дожидалась правительственная делегация Сьерра-Леоне. Вместе с ней он вылетел в Москву, а 16 декабря вновь появился в Израиле, чтобы пройти нейрохирургическую глазную операцию.
17 декабря Шабтай Калманович был арестован сотрудниками Службы безопасности по подозрению в шпионаже в пользу Советского Союза.
Официальное сообщение об аресте Калмановича последовало лишь 10 января и, как и следовало ожидать, произвело впечатление разорвавшейся бомбы. В последующие дни средства массовой информации только и делали, что занимались Калмановичем. Слухи, домыслы, комментарии так и сыпались на неискушенного обывателя.
Большинство газет изначально взяли благожелательный в отношении Калмановича тон. Журналисты изощрялись в издевках над Службой безопасности, твердили, что она смешна в своих потугах прикрыть фиговым листом дела Калмановича свои неудачи и просчеты, наглядно воплотившиеся в интифаде. Раздавались даже голоса, обвинявшие власть имущих в провокации с целью подрыва процесса исхода евреев из СССР.
Лишь после заявления министра обороны Ицхака Рабина о том, что Калманович признал свою вину и сотрудничает со следствием, ажиотаж вокруг этого дела стал постепенно стихать. Рабин, кстати, отметил, что Калманович не первый и не последний советский шпион, разоблаченный израильской разведслужбой, и что добываемые КГБ сведения передаются Сирии и Ливии.
Вскоре в Израиле уже мало кто сомневался, что Калманович был «кротом» советской разведки. «Кротами» называют внедренных в какое-либо государство разведчиков с заданием сделать карьеру в одной из ключевых областей: финансовой, военной, экономической и т. д. — и лишь потом начать действовать.
Насколько подходил Калманович для этой роли?
* * *
Он стал символом удачи, провинциальный плейбой, репатриировавшийся из Литвы в Израиль без гроша в кармане и не знавший тогда ни английского, ни иврита. Его карьера завораживает, как голливудская сказка. За какие-нибудь пятнадцать лет создал он империю с деловыми связями на трех континентах. Все двери перед ним распахнулись. Политики и бизнесмены, военные и ученые, писатели и деятели искусств испытали неотразимое его обаяние. Он мог быть трезвым и расчетливым, хвастливым и циничным, предельно откровенным и до крайности лживым. И щедрым до безрассудства: кто только не черпал из его кошелька обеими руками!
И еще он был хорошим товарищем. Говорил: «Если я получаю солидный куш, то выигрывает все мое окружение». В Израиле он жертвовал деньги на все, даже на футбольную команду. Он был болтлив, неуравновешен, эгоцентричен. Чрезмерно любил женщин и ту роскошь, которую можно приобрести за деньги. От него пахло деньгами. Он хвастался, как мальчишка, своим достатком, виллами, связями, машинами. Свой «Роллс-ройс» он купил у Чаушеску. «Руководитель государства, находящегося в таком тяжелом экономическом положении, не может позволить себе подобной роскоши», — сказал он по этому поводу.
Если существует такое понятие, как антишпион, то оно вполне подходит к Калмановичу. Слишком уж этот человек привлекал к себе всеобщее внимание.
С другой стороны, не следует забывать, что был он законсервированным шпионом. И поэтому его поведение соответствовало задачам, которые ставились перед ним хозяевами. Лет десять Калманович должен был потратить лишь на то, чтобы сделать карьеру и получить доступ к источникам информации. Этого он добился. Иное дело, что носимая им маска со временем как бы приросла к лицу. Начав «работать», он уже не мог изменить ни стиль, ни образ жизни.
* * *
29 августа 1977 года в 10 часов 30 минут утра «Мерседес», сверкая, как черный алмаз, остановился у контрольного пункта при въезде в Восточный Берлин. Проверка строгая. Пограничники чуть ли не обнюхивают бумаги. Один из пассажиров протягивает офицеру израильский паспорт. Тот удивленно берет его, с недоверием раскрывает, но, прочитав фамилию, почтительно возвращает владельцу.
Сорок минут езды, и «Мерседес» уже на улице Лирейлштрассе, у особняка, где расположена контора адвоката Вольфганга Фогеля, загадочной личности, занимавшейся среди прочих махинаций обменом «сгоревшими» шпионами между Востоком и Западом. Доктор Фогель, похожий на породистую борзую, приветствует гостя в дверях, провожает в кабинет. Встреча носит деловой характер. Калманович подписывает несколько документов. Один из них содержит обязательство американского конгресса. Второй — прокоммунистической африканской республики Мозамбик. Речь идет о пакетной сделке, предусматривающей освобождение двух «сгоревших» шпионов и израильтянина Мирона Маркуса, ожидавшего в мозамбикской тюрьме исполнения вынесенного ему смертного приговора.
Апрель 1978 года. Восемь черных полицейских привозят на границу между Мозамбиком и Свазилендом человека с землистым цветом лица в летном комбинезоне. Его уже ждет Калманович. Он спрашивает на иврите:
— Вы Мирон Маркус из Хайфы?
— Да. Спасибо за все…
Калманович подписывает документ, протянутый мозамбикским офицером. Формальности закончены. Израильтянин Мирон Маркус, совершивший на своем частном самолете вынужденную посадку в Мозамбике, свободен.
Кто бы ни был Шабтай Калманович, Мирон Маркус должен молиться за него до конца своих дней…
* * *
Так кто же он все-таки, Шабтай Калманович?
Непросто ответить на этот вопрос, принимая во внимание его двойную жизнь. Ясно одно: вряд ли удалось бы безвестному репатрианту сделать столь фантастическую карьеру, если бы его не поддерживали какие-то тайные силы. Совсем иначе смотрится лицевая сторона его жизни теперь, когда известны скрытые побудительные мотивы этого человека.
Семья Калмановича репатриировалась в Израиль в 1971 году, после двенадцатилетнего пребывания в отказе. Сам Калманович так рассказывал об этом периоде своей жизни:
«В 23 года я очутился с женой, матерью и сестрой в центре абсорбции вблизи Хайфы. Как человек с высшим образованием, я был направлен в Иерусалимский университет на горе Скопус, где для репатриантов из СССР были созданы спецкурсы иврита и английского. Это был первый подарок судьбы. Не будь этих курсов, останься я в центре абсорбции, так бы и продолжал трепаться по-русски. Кроме языков, курсы давали нам элементарные понятия о жизни в Израиле. Ну и, конечно, мы участвовали в демонстрациях в защиту советских евреев. Это было замечательное время. По окончании учебы я получил работу в информационном отделе при канцелярии премьер-министра».
Советские евреи шли в то время в Израиль «плотным косяком». Сами того не зная, они превращались в серьезную политическую силу.
Голда Меир обратила внимание на симпатичного молодого человека и решила, что именно он сможет втолковать новым гражданам страны, за кого им надо голосовать на предстоящих выборах. Калманович получил кабинет в цитадели партии Труда на улице Яркон в Тель-Авиве.
Легкость, с которой этот баловень судьбы взбирался вверх по социальной лестнице, уже тогда порождала множество самых причудливых слухов. Приятель мой, в прошлом известный диссидент, лично знавший Калмановича, всерьез утверждал, что карьера его объясняется интимными отношениями с Голдой Меир. На мою реплику, что Голде ведь тогда было уже далеко за семьдесят, приятель лишь пожал плечами:
— Ну и что? — сказал он, явно иронизируя над моей наивностью. — Калманович — извращенный циник. Для него самый кайф, что от старушки могилой пахнет. К тому же история знает подобные примеры. Последним любовником престарелой матушки Екатерины был двадцатилетний Платон Зубов…
Как бы то ни было, существование на скромную зарплату партийного чиновника недолго прельщало Калмановича. Он стал импрессарио, сделал первый шаг в мире деловых людей, организовал гастроли артистов-олим, привез в Израиль английский Королевский балет и шведскую балетную труппу. Успехи сменялись неудачами, но в целом дела шли неплохо.
Но и эта карьера недолго занимала Калмановича. Его амбиции росли. Он искал выхода в большой бизнес. Вскоре Калманович стал сотрудником авантюриста-бизнесмена Флатто-Шарона, которым искренне восхищался: какой размах, какая хватка! Флатто-Шарон в то время был одержим политическими амбициями, рвался в кнессет. Калманович возглавил его предвыборную кампанию, обеспечил ему голоса репатриантов и добился, казалось бы, невозможного. Флатто стал депутатом кнессета! Он уже научился ценить способности и энергию молодого помощника. «Голова этого парня создана для большого бизнеса», — пробормотал он и назначил Калмановича своим парламентским секретарем. Появилась уйма новых обязанностей. Избранник нации не знал языка своей страны, и Калманович вел всю его деловую переписку, составлял для своего босса парламентские речи на иврите — писал их для него латинскими буквами.
Калманович быстро стал в кнессете своим человеком. К нему привыкли и в кулуарах, и в буфете. Он устраивал коктейль-парти, на которые охотно приходили депутаты различных фракций. Налаживались связи, которые ему так пригодились в дальнейшем.
Ага! — скажет многоопытный читатель. — Крот начал действовать. Сначала партия, потом кнессет, а потом…
А вот о тайной шпионской деятельности Калмановича, о том, какой чин был у него в советской разведке, мы, дорогой читатель, боюсь так и не узнаем. Хотя бы потому, что сам Калманович по понятным причинам не собирается писать мемуары. Этого не хотят его бывшие хозяева в Москве, и в этом не заинтересованы его высокие покровители в Израиле. Зачем ему ссориться с сильными мира сего?
Но предоставим слово Флатто-Шарону:
«Калмановича мне рекомендовал Игаль Гурвиц, ставший позднее министром финансов. Шабтай знал, что у меня он заработает хорошие деньги. Я сделал его ответственным за связи с русскими олим и не пожалел об этом. На выборах 1977 года он обеспечил мне голоса советских евреев. Я сразу понял, что у этого парня светлая голова. Услуги, которые он мне оказал, трудно переоценить. Приведу только один пример. Когда закончились выборы, я должен был срочно расформировать свои избирательные участки, разбросанные по всей стране. Каждый лишний час их существования стоил больших денег. Нелегко уволить людей, работавших на меня с таким энтузиазмом. Я велел Калмановичу сделать это в течение 48 часов. Он взял ключи от машины и молча вышел. Мотался двое суток по стране, как сумасшедший. Ровно через 48 часов Калманович вошел в мой кабинет с ключами от всех участков и сказал: „Босс, все кончено. Нет участков, нет ничего…“ Такое не забывается.
Я уверен, что в то время, когда Калманович работал со мной, он не был советским шпионом. Ведь это я свел его с Вольфгангом Фогелем.
Все началось с того, что ко мне пришла мать Мирона Маркуса. Ее сын исчез вместе со своим маленьким самолетом где-то в районе Мозамбика. Я позвонил Фогелю, и он обнаружил место пребывания Маркуса в течение 25 минут.
„Счастье, что Мозамбик — сателлит Восточной Германии, и у меня есть прямой телефон его президента. Маркус в тюрьме, но его приговорили к смертной казни“, — сообщил он сухо. Я стал уговаривать его добиться освобождения Маркуса.
„Что ж, — сказал Фогель, — это возможно. Но я не буду работать лишь из уважения к вам, г-н Флатто-Шарон. В обмен на жизнь и свободу Маркуса мы хотим полковника Роберта Томпсона“.
Я растерялся. Этот чертов полковник, ставший по идейным соображениям советским шпионом, был приговорен американским судом к тридцати годам заключения.
Я несколько раз посылал Калмановича к Фогелю. Шабтай предлагал этому упрямцу деньги и многое другое, но тот с маниакальным упорством заладил: „Мы хотим Томпсона“. И хоть плачь. Делать было нечего.
Я послал Калмановича в Вашингтон. Он не выходил из Пентагона и ФБР. Умолял и заклинал. Но, что называется, нашла коса на камень. Американцы и слышать не хотели об освобождении Томпсона. „Если мы отпустим этого мерзавца, — говорили они, — то число советских шпионов в нашей стране резко возрастет…“
Отчаявшись, я велел Калмановичу возвращаться, но он все медлил, на что-то надеясь. И вдруг все изменилось.
В Израиль прибыли супруги Аллен — миллионеры, пользовавшиеся в Вашингтоне большим влиянием. Их единственный сын, восторженный идеалист, организовавший нелегальную эмиграцию из Восточного Берлина в Западный, оказался в восточногерманской тюрьме. Супруги просто не знали, что делать, и обратились ко мне. И тут меня озарило. Да ведь это шанс на успех!
И я сказал безутешным родителям, что их сына можно было бы обменять на Томпсона, если бы в Вашингтоне не поклялись сгноить его в тюрьме.
„Они отпустят этого сукина сына“, — угрожающе произнес отец и поспешил к телефону. А я позвонил Фогелю. И все пошло, как по маслу. Тройная сделка состоялась, и Калманович сыграл в этом деле весьма благородную роль… И с Виктором Луи Калмановича познакомил тоже я. Ну стал бы он якшаться с Луи, если бы был советским шпионом?»
Из наивно-хвастливых откровений Флатто-Шарона вполне ясно, с какой ловкостью использовал его Калманович. Что же касается Виктора Луи, то все знали, что он советский агент влияния. И тем не менее, все с ним встречались, начиная с американских сенаторов и кончая английской королевой. Калманович не выделялся в сонме столь достойных людей…
* * *
Настало время, когда Калманович почувствовал, что взял от своего босса все, что мог. К тому же дела у Флатто шли все хуже. Французская полиция упорно добивалась через Интерпол его выдачи. Рой кредиторов кружил, как Эринии, над головой бывшего баловня фортуны. Уже была продана с молотка принадлежавшая Флатто коллекция французских импрессионистов. Теперь связи с этим французским авантюристом еврейского происхождения лишь компрометировали, и Калманович без сожаления их разорвал, занявшись поисками такого поля деятельности, где могли бы развернуться его способности. Все чаще он подумывал об Африке. Для людей предприимчивых и энергичных разве не является Черный континент сказочным Эльдорадо?
В 1979 году американский конгрессмен Бенджамен Гилмэт, с которым Калманович когда-то плечом к плечу боролся за права советских евреев, предложил ему представлять интересы Бофутсваны в Израиле. Калманович, разумеется, не упустил предоставленный судьбой случай.
Бофутсвана — марионеточное государство, протекторат ЮАР, не получила признания ООН и не могла рассчитывать на помощь других стран. Поэтому президент Бофутсваны Мангуна предоставил широкое поле деятельности частной инициативе. Калманович и несколько поверивших в его звезду израильских бизнесменов начали вкладывать свои капиталы в различные предприятия в Бофутсване. Но бизнес раскручивался медленно. Израильским бизнесменам надоело бросать деньги на ветер, и они ретировались, оставив всю арену Калмановичу, продолжавшему действовать с прежней энергией. Как опытный полководец, вводил он в бой все новые и новые резервы. Деловые люди ему верили и давали кредиты. Президент Мангуна платил Калмановичу зарплату, он получал комиссионные с устраиваемых им сделок. Но разве о зарплате и жалких комиссионных процентах он мечтал?
Перелом, которого так ждал Калманович, наступил в 1984 году, когда он познакомился с богатым евреем из Франкфурта Генри Лилиенблюмом. С этим чуждым сентиментальности финансовым воротилой произошло то же, что со многими другими людьми, встретившими Калмановича на житейском пути. Покоренный и очарованный, он предоставил в распоряжение Калмановича свои капиталы, стал его партнером.
Калманович показал наконец, на что способен. Ему удавалось буквально все. И, что особенно интересно, этот выскочка из Вильнюса и тайный агент КГБ не уставал твердить, что нет у него иной цели, кроме блага Израиля. Оказалось, что это не просто слова…
Благодаря Калмановичу, израильские сельскохозяйственные специалисты, инженеры, архитекторы, ученые, педагоги и даже спортсмены чувствовали себя в Бофутсване, как дома. Израильтяне построили целые кварталы в столице Самбату. Промышленные компании, средства связи, конструкторские бюро — все это дело израильских рук, и все это появилось в Бофутсване благодаря Калмановичу. В центре Самбату возвышается олимпийский стадион, сконструированный по проекту израильских архитекторов Чудовича и Бен-Авраама. Калманович даже создал в этой удивительной стране ферму крокодилов.
Появились наконец доходы — и немалые. Калманович стал миллионером, начал жить на широкую ногу. Президент Мангуна души в нем не чаял. Он превратился в самое влиятельное лицо в марионеточной республике, его даже называли «белым президентом»…
Калманович гордился своим Эльдорадо. Выйдя с приятелем на балкон своей виллы в Самбату в звездную ночь, он воскликнул:
— Смотри, здесь даже небо в алмазах!
Но кое-кто в Израиле не был склонен умиляться всем этим чудесам, и уже тогда за Калмановичем началась тайная слежка…
* * *
Все же Бофутсвана оказалась мала для Калмановича. Эта жалкая страна даже не могла предоставить ему дипломатический паспорт. Надо было искать другие возможности.
И они быстро нашлись.
В 1985 году, находясь на борту авиалайнера, Калманович обратил внимание на молодую негритянку, сидевшую у окна со скучающим видом. Он подсел к ней и завязал беседу. Негритянка оказалась женой начальника генерального штаба африканского государства Сьерра-Леоне Джозефа Момо. И хотя у нее было еврейское имя Хана, она почти ничего не знала ни об Израиле, ни об евреях. Нечего и говорить, какое впечатление произвел Калманович на эту черную леди. Он вручил ей свою визитную карточку и пригласил в Израиль. К его удивлению, приглашение было принято, и вскоре он уже встречал Хану с дочерью в аэропорту Бен-Гуриона. Чутье подсказало Калмановичу, что этот визит будет иметь далеко идущие последствия. Очарованная и страной, и хозяином, Хана уехала, взяв со своего нового друга обещание посетить Сьерра-Леоне.
Калманович терпеть не мог летать в одиночестве и, как обычно, пригласил за свой счет друзей. В Сьерра-Леоне его сопровождали бизнесмен Иегуда Талит и адвокат Амнон Зихрони. Калманович, разумеется, тщательно подготовился к визиту, с которым связывал столько надежд. Прочитал об этой стране все, что только смог найти. Выяснил, что Сьерра-Леоне находится в Северной Африке, между Гвинеей и Либерией. Эта бывшая британская колония получила независимость в 1961 году. И, самое главное, ее естественные богатства составляют алмазы и платина.
В столице Фритауне Хана представила гостя своему мужу генералу Момо. «Я впервые увидел, как действует Калманович, — рассказывал Талит, — и был потрясен. Это было гениально. Калманович, никогда прежде не видевший Момо, повел себя, как Цезарь. Пришел, увидел, победил. Через пять минут они стали закадычными друзьями…»
Ну, а дальше все было, как в сказке. Момо, избранный вскоре президентом страны, начал с того, что отобрал у ливанской фирмы концессию на разработку алмазных приисков и пожаловал ее новому другу. К тому же, по просьбе Калмановича, Момо закрыл в стране представительство ООП.
Калманович предвкушал новые триумфы, когда последовал обвал. Оказавшись за решеткой, наш герой повел отчаянную борьбу за выживание. Следствие по его делу продолжалось целый год. Интересы Калмановича представляли лучшие адвокаты страны Шломо Рубельский и Амнон Зихрони. Их подопечный полностью признал вину в обмен на смягчение некоторых особенно неприятных пунктов обвинения. Закрытый суд приговорил раскаявшегося шпиона к девяти годам тюремного заключения.
* * *
Нелегко перейти на тюремный режим человеку, привыкшему обедать чуть ли не каждый день со звездами и премьер-министрами.
В первые недели неволи Калманович корчился на тюремной койке. Потом полегчало… В конце концов, он ведь вырос не в роскоши, а в коммунальной квартире в Вильнюсе. И не всегда видел над собой небо в алмазах.
Финансовую империю пришлось свернуть, но и то, что осталось, продолжало приносить доход. Бывший звездный мальчик сохранил толику столь щедро сыпавшихся на него когда-то алмазных звезд.
Постигая азы тюремной жизни, Калманович усвоил простую истину: ему будет хорошо, если будет хорошо тем, кто его окружает.
Известно, что шпионам и предателям нелегко живется в израильских тюрьмах. Их одинаково ненавидят и тюремщики, и отбывающие наказание за конфликт с законом деклассированные элементы. Калмановичу удалось преодолеть это предубеждение.
Заграничные сигареты, мелкие послабления и вообще все, что можно приобрести за деньги в закрытого типа заведениях, обеспечивал Калманович своим товарищам по несчастью. Разумеется, надзиратели при этом не оставались внакладе. Постепенно Калманович приобрел льготы, о которых другие заключенные не смеют и мечтать. Отпуска на волю, передачи, частые свидания — все то, что так скрашивает монотонность тюремной жизни.
И все же тюрьма, как известно, не пикник. Калманович все чаще страдал от черной меланхолии, от вынужденного безделья, от тоски по утраченной сладкой жизни.
Суперэго — тончайшая духовная субстанция, являющаяся двигателем и регулятором всей нравственной системы, определяющей поведение человека, так и осталась у Калмановича в зачаточном состоянии. Лишенный главного стержня, на котором держится душа, он не мог найти опору в самом себе, как это свойственно натурам незаурядным, не мог заняться осмыслением жизни, самообразованием, творческим трудом.
И он затосковал…
Жена Таня оставила его. Единственная дочь не навещала отца, потому что тюремная обстановка угнетающе действовала на ее психику. Калманович целыми днями метался по камере, выкуривал по три пачки сигарет в день и мечтал об освобождении. Резко ухудшилось здоровье. Он почти перестал двигаться из-за варикозного воспаления вен на ногах, стал слепнуть. Теперь он целыми сутками пластом лежал на койке и рассматривал потолок. Жил на таблетках.
— Я не могу больше, — говорил он своим адвокатам. — Я боюсь умереть в тюрьме. Вытащите меня отсюда.
В начале 1991 года адвокаты добились перевода Калмановича в закрытое спецотделение больницы «Ихилов» в Тель-Авиве. Постепенно узник оправился и зажил чуть ли не с прежним размахом. Отдельная светлая палата, удобная кровать, визиты без ограничений. У Калмановича появилась постоянная подруга, длинноногая красавица Таня Семенова. Сквозь окружавшую Калмановича алмазную дымку разница в возрасте не казалась ей столь уж существенной. Сам заместитель начальника тюрьмы предоставил Шабтаю и Тане свой кабинет, чтобы ничто не мешало их интимной близости.
Все это не из соображений гуманности. Начальник тюрьмы Вакнин был обязан Калмановичу. У шпиона-бизнесмена несколько преуспевающих предприятий в ЮАР. В отсутствие босса ими управлял его доверенное лицо, некий Арье Крамарис. Когда сын Вакнина Ронен решил отправиться за счастьем в ЮАР, то начальник тюрьмы лично попросил узника взять под покровительство своего отпрыска. И, конечно же, карьерой Ронена в ЮАР занялся получивший соответствующие указания Крамарис.
Но вся эта идиллия не могла продолжаться долго в стране, где существует свобода печати, позволяющая журналистам беспардонно совать нос в чужие дела. Условия заключения Калмановича стали достоянием гласности, что привело к вспышке общественного негодования. Началось, как водится, расследование. Вакнин был не только смещен, но и отдан под суд. Его сменил Габи Амир, имевший репутацию неподкупного. К тому же, на беду Калмановича, у «новой метлы» чувство патриотизма было развито почти до болезненной степени: к шпионам он относился, как к «врагам народа».
— Никаких льгот этому слизняку, — распорядился новый начальник, едва вступив в должность. — К мерзавцу, нанесшему ущерб безопасности государства, и отношение должно быть соответствующим…
Для Калмановича, лишившегося всех благ, включая видеотеку, отпуска и Таню Семенову, начались воистину черные дни….
А в мире тем временем происходили великие события. Советский Союз несся к «светлому концу» по рельсам перестройки. Отношения между Израилем и агонизирующей державой походили на медовый месяц.
Друзья Калмановича поспешили воспользоваться благоприятной ситуацией. В Москве в борьбу за освобождение узника активно включился народный певец Иосиф Кобзон — давний приятель Калмановича. Премьер-министра Ицхака Шамира засыпали обращениями советские политические и общественные деятели. Все они просили освободить Калмановича по соображениям гуманности. Но у Шамира свои заботы, и ему не до Калмановича. «Пусть сначала восстановят дипломатические отношения», — сказал он и забыл о докучливом узнике. Но ему с мягкой настойчивостью вновь о нем напомнили. Шамир, уже раздражаясь, вновь отказал.
А время великих перемен продолжалось. Советский Союз развалился, едва успев нормализовать отношения с Израилем. Теперь Израиль имел дело уже не с враждебной империей, а с дружественной Россией. И когда на стол премьер-министра вновь легла просьба о помиловании страдальца — все по тем же «соображениям гуманности», да еще подписанная вице-президентом России Александром Руцким, Шамир задумался: какие выгоды может извлечь Израиль из освобождения Калмановича?
И решил, что никаких. Зачем нужна обновляющейся России эта тухлая советская рыба? К тому же израильская Служба безопасности возражала против смягчения участи Калмановича.
И Шамир сообщил Руцкому, что дело Калмановича будет рассматриваться «в установленном законом порядке».
Калманович, с трудом оправившийся от этого удара, все свои надежды связал со сменой политических декораций в Израиле. И на сей раз своего дождался.
К власти пришел Рабин. Сменился и президент. Пошел уже шестой год заключения Калмановича, и он знал, что последний. В Израиле ведь автоматически снимается треть срока за хорошее поведение. Неужели же именно ему сидеть от звонка до звонка? Вновь и вновь заклинал он друзей и адвокатов сделать что-то, не дать ему кончить жизнь в этом дерьме. Те обратились к послу России в Израиле, Бовину.
На встрече с Рабиным Бовин вновь поднял эту щекотливую тему. И Рабин, которому важно было заручиться поддержкой России в грядущих политических бурях, согласился освободить Калмановича на полгода раньше срока.
В мае 1993 года Шабтай Калманович вышел на свободу и сразу уехал — с Таней Семеновой, разумеется, — на одну из своих вилл. Подлечить подорванное здоровье. Потом отправился в Москву, где вновь окунулся в приятные волны большого бизнеса. Компаньоном Калмановича стал Кобзон, немало потрудившийся для его освобождения.
Дела пошли так хорошо, что приятели приобрели в собственность московский баскетбольный клуб «Спартак».
Зимой 1995 года Калманович приехал в Израиль как ни в чем не бывало. В прошлой своей жизни он привык отдыхать в Эйлате и не счел нужным менять свои привычки.
— Собираетесь ли вы сохранить израильское гражданство? — спросил его журналист.
— Конечно, — ответил бывший шпион. — Здесь мой дом. А свою вину перед Израилем я искупил…
НАШ ЧЕЛОВЕК В ПАНАМЕ
В апреле 1987 года в израильском посольстве в Вашингтоне был устроен вечер для американских студентов, друзей Израиля. Посол, великолепно усвоивший американский стиль, с подкупающей улыбкой отвечал на многочисленные вопросы.
— Кто такой Майк Харари? — спросили студенты.
Посол удивился, пожал плечами: — Не знаю. А почему этот человек вас интересует?
Высокий худой студент в безукоризненно сшитом костюме, из тех, что становятся сенаторами, ответил:
— Вы должны знать Майкла Харари, потому что из-за него у Израиля могут быть большие неприятности.
Посол скептически усмехнулся, но студент невозмутимо продолжал:
— Я присутствовал на открытом заседании сенатской комиссии, обсуждавшей американо-панамские отношения. Почти все выступавшие упоминали имя Харари, и, поверьте мне, совсем не в положительном контексте.
Лицо посла приняло озабоченное выражение.
— Кем бы ни был этот Харари, — произнес он с едва уловимым оттенком иронии, — я готов ручаться, что мое правительство не имеет к его деятельности в Панаме никакого отношения.
В тот период американо-панамский конфликт был в самом разгаре. Газеты неистовствовали, роились слухи, в конгрессе велись бесконечные дебаты, и все сильней распалялось общественное мнение, без которого в Америке обречены на провал любые начинания. Конгрессмены требовали от администрации Белого дома устранения любыми путями «сильного» человека Панамы, всегда считавшейся надежнейшей союзницей Соединенных Штатов. Благодаря своему каналу, связывающему Атлантический океан с Тихим, Панама играет исключительно важную роль в американской глобальной стратегии.
«Сильным человеком» в этой стране являлся не премьер-министр и не президент, а командующий вооруженными силами генерал Мануэль Антонио Норьега. Его должность позволила ему прибрать к рукам всю полноту власти. Дело в том, что панамская конституция проводит четкое разграничение между военной и гражданской администрацией. Командующий вооруженными силами не подчинен никому, но президента нельзя избрать без его согласия.
Приход Норьеги к власти был воспринят в Вашингтоне чуть ли не как катастрофа. Для этого имелись основания. ЦРУ уже давно составило психологический портрет человека с аляповато грубыми чертами лица, беспринципного афериста с наполеоновским комплексом.
И Норьега оправдал самые мрачные ожидания. Выяснилось, что основная сфера его интересов — это бизнес. Именно в нем раскрылся со всей полнотой наполеоновский комплекс новоявленного диктатора. Куда там американским гангстерам и итальянским мафиози! Норьега на корню запродал свою страну преступному миру.
В феврале 1988 года суд в Майами обвинил генерала в торговле наркотиками, в передаче банковской системы Панамы в распоряжение преступных корпораций, в тесных связях с печально знаменитым колумбийским картелем «Мадлен». Зафрахтованные картелем самолеты с грузом «белой смерти» регулярно приземлялись в центральном аэропорту Панамы, где их приветствовали таможенники. Но этим не ограничивалась сфера интересов Норьеги. Он продавал американские секреты Кубе, поставлял вооружение сандинистскому режиму в Никарагуа, поддерживал тесные связи с КГБ и всячески пытался подорвать престиж Вашингтона всюду, где это только возможно. Норьега вел против Соединенных Штатов тайную войну, что опять же объясняется его наполеоновским комплексом.
Не генеральный штаб он возглавлял, а, скорее, гангстерский синдикат. И лелеял мечту: унизить Вашингтон, поставить на колени. Как? Да одурманив всю Америку наркотиками! «Пусть живут в постоянном кайфе», — говорил он и ежегодно тоннами переправлял на американскую территорию героин.
Но список «блестящих достоинств» панамского диктатора на этом не кончается. Норьега оказался хладнокровным и расчетливым убийцей. По его приказу был убит панамский интеллектуал, публицист и писатель Спандора, относившийся к режиму Норьеги с нескрываемым отвращением. Спандора был вынужден отправиться в изгнание в Коста-Рику. 31 сентября 1985 года он, гонимый ностальгией, тайно прибыл в Панаму — и в тот же день был убит. Тело писателя обнаружили через несколько дней брошенным в зарослях вблизи границы с Коста-Рикой. Ожоги и глубокие порезы свидетельствовали о зверских пытках. К тому же Спандора подвергся групповому изнасилованию, по-видимому, в застенках тайной полиции Норьеги. Это было уж слишком.
«Оппозиции в Панаме, слава Богу, нет», — любил повторять Норьега. Но общественное мнение все же было, и оно заволновалось, что заставило Норьегу заявить о своей непричастности к этому делу. Назначить следственную комиссию он, тем не менее, отказался.
Кроме наполеоновского, у Норьеги был еще и талейрановский комплекс. Ведя тайную войну против Америки, он открыто протягивал ей руку. С показным дружелюбием разрешил ЦРУ свободно действовать на панамской территории и даже шепнул на ухо Вашингтону кое-какие секреты о подрывной деятельности Кастро и сандинистского режима.
Но американцы были уже по горло сыты деяниями этого человека.
27 февраля 1988 года президент Панамы Эрик Делавье потребовал отставки Норьеги и… очутился под домашним арестом. С трудом ему удалось бежать и получить убежище в американском посольстве в Панама-сити. Американский конгресс не мог больше бездействовать и наложил эмбарго на торговые отношения с Панамой, заморозив одновременно все панамские вклады в американских банках.
* * *
Ну а кто же такой Майк Харари?
Наш человек в Панаме или человек Норьеги в Израиле? А может, одинокий конкистадор, отправившийся в далекий путь в поисках своего Эльдорадо?
Броско выделялась за спиной Норьеги тень Харари. Этот старый волк израильской разведки действовал за кулисами, ненавидел рекламу, не любил оставлять следов, старался не попадать в объективы. Но иногда, очень редко, его фотографии все же появлялись в печати. Худой, аскетичного вида, в огромных черных очках, закрывающих почти треть лица, с длинным мясистым носом, вызывающе торчащим между впалыми щеками, с сурово сжатым ртом, он производил впечатление человека, изнуренного бушующими в душе страстями.
Американская повышенная чувствительность к панамским делам заставила израильский МИД опубликовать заявление, в котором говорилось, что Харари никого не представляет и действует в Панаме как частное лицо. Категоричность этого утверждения можно оспорить. Харари ничего не предпринимал в ущерб израильским интересам. Более того, интересы эти тесно слились с его собственными…
Президент Буш, готовясь к вооруженной интервенции в Панаме, направил руководителям многих государств, в том числе премьер-министру Израиля, послание, призывающее объединить усилия для свержения режима Норьеги. Ответ Шамира был составлен в тщательно взвешенных, ни к чему не обязывающих выражениях: «Израиль, как и другие демократические государства, будет всемерно способствовать возрождению и укреплению демократии во всех южноамериканских странах, включая Панаму».
Ицхак Шамир не только не осудил укоренившийся в Панаме режим, но даже не назвал имени олицетворявшего его человека. Еще бы! Симпатии Норьеги к Израилю, вызванные гипнотизирующим влиянием Майка Харари, его «серого кардинала», не подлежали сомнению. Хотя бы поэтому Харари был нужен Израилю в Панаме. Израильское телевидение даже сообщило, что Майку Харари присвоено звание израильского бригадного генерала — «для представительства». Через сколько же званий перемахнул Харари, если учесть, что свою военную карьеру он закончил капитаном?!
А американцы — что малые дети. Не вникают в тонкости. «Выдайте нам Харари, — обратились они к Израилю. — Он подозревается в причастности к наркобизнесу».
Норьега превратил свою страну в один огромный картель, торгующий «белой смертью». Ну а Харари, его тайный советник и правая рука, мог бы многое поведать о деяниях своего босса.
«Харари живет в Панаме», — с вежливой иронией ответили израильтяне. Так что обратитесь, мол, с этой просьбой к Норьеге.
Американцы утверждали, что Харари приезжал в Майами по фальшивому паспорту с целью ликвидации полковника Эдуардо Хереры, личного врага Норьеги. В прошлом Херера был послом Панамы в Израиле. У него с Харари давние счеты. Именно Харари заблокировал его карьеру.
«Я не знал, — вспоминает Херера, — что мое назначение послом в Израиль будет синекурой. Настоящим послом был не я, а Харари. Каждый день он являлся в посольство и передавал мне приказы Норьеги. Я и шага не мог сделать без ведома Харари. Вел он себя нагло, вызывающе. Все время демонстрировал, кто здесь подлинный хозяин. Я позвонил диктатору. Он не пожелал со мной разговаривать. „Обращайся ко мне через Харари“, — сказал Норьега и шваркнул трубку. А потом американцы применили против Панамы экономические санкции. У меня не было денег, чтобы выплатить зарплату сотрудникам посольства, и я решил продать одну из посольских машин. „Я запрещаю тебе это делать“, — заявил Харари. — „Ты мне не будешь указывать“, — взорвался я, ибо наглость этого авантюриста стала уже невыносимой. На следующий день я остался без службы. Норьега лично сообщил, что я могу катиться на все четыре стороны».
По словам Хереры, Майка Харари называли в Панаме «мистер шестьдесят процентов», потому что именно такую долю он требовал за свое посредничество в сделках между панамским правительством и израильскими частными фирмами. И, уж конечно, не без помощи Харари Израиль за один только 1988 год поставил Панаме вооружение на сумму в восемьдесят миллионов долларов.
Американцы все не унимались. Они потребовали, чтобы Израиль отозвал из Панамы своих инструкторов, и в первую очередь Майка Харари. Инструкторов пришлось отозвать. Правда, вместо них в Панаму тут же тихонько приехали новые.
А Харари?
А Харари — частное лицо, и правительство приказывать ему не может, — сокрушенно разъяснили непонятливым американцам.
Семья этого «частного лица» живет в Тель-Авиве, в квартале, где министерство обороны предоставляет квартиры своим видным сотрудникам. И как ни был Харари поглощен панамскими делами, он все же нашел время, чтобы со своей женой Пниной начать строительство нового дома в одном из самых фешенебельных тель-авивских районов. Сам Харари в Израиле бывал в те годы редко, но у него и у Пнины здесь много верных друзей. Пересы, например. Шимон и Соня. Долгие годы супружеские пары Харари и Перес были соседями. К тому же Харари — племянник бывшего генерала и видного депутата кнессета Рехавама Зеэви (Ганди).
* * *
Майк Харари родился в Тель-Авиве. Его отец, принадлежавший к старинной сефардской семье, много лет прослужил в налоговом управлении. Мать была домашней хозяйкой.
В 18 лет Харари вступил в Пальмах, отличился в Войне за Независимость. А после войны был принят на службу в Мосад — и исчез на долгие годы. Среди коллег по профессии был известен под кличкой «Давид».
В Мосаде Харари благодаря самодисциплине, острому уму, твердости характера очень скоро назначается начальником спецотдела. Это его люди вели на четырех континентах беспощадную войну с террористами и агентами арабских разведок.
В 70-е годы у Израиля появился опасный противник — палестинская террористическая организация «Черный сентябрь». Ей удалось нанести Израилю несколько чувствительных ударов, самым болезненным из которых было убийство спортсменов на Олимпиаде в Мюнхене. Погибла почти вся израильская спортивная делегация.
Премьер-министр Голда Меир, оправившись от потрясения, вызванного этим известием, приказала начальнику Мосада Цви Замиру уничтожить главарей палестинского террора, где бы они ни находились, как бешеных собак.
И Мосад приступил к выполнению задания. Время подгоняло, но прежде, чем действовать, нужно еще проделать огромную подготовительную работу. Необходимо создать отряд ликвидаторов, состоящий из профессионалов, а также вспомогательные группы, которые должны вывести исполнителей на цель и обеспечить им путь к отступлению. Надобно позаботиться о средствах связи, о явочных квартирах, о гостиницах и т. д.
Руководство всей операцией, растянувшейся на многие месяцы, было поручено Майку Харари.
И началась жуткая война в кромешной тьме, в заплеванных парадных, в отелях, на улицах европейских городов, в частных квартирах и в кабинетах, принадлежащих респектабельным деловым людям.
Все чаще европейские газеты сообщали о загадочной смерти то одного, то другого араба, имена которых ничего не говорили широкой публике. В течение пяти месяцев были ликвидированы двенадцать членов организации «Черный сентябрь» — почти все руководство. Хорошо известен и описан финал жизни каждого включенного в составленные Мосадом «проскрипции». Остановимся лишь на одном случае, в котором с особой четкостью проступает характерный почерк Харари.
Под номером «два» в списке значился резидент «Черного сентября» в Париже Махмуд Хамшари. Это был профессионал высокого класса, дирижировавший операциями «Черного сентября» в Европе. Он нигде не появлялся один. Телохранители круглосуточно дежурили у его квартиры, в подъезде, на улице. Обыскивались даже женщины, которых время от времени привозили к нему на «рандеву», — не домой (Хамшари был женат), а на явочные квартиры. И вот однажды возле дома, где жил Хамшари, появился водопроводчик и стал возиться с трубами. Дело житейское… А роль водопроводчика играл высококвалифицированный агент Мосада. Не трубы его интересовали, а телефонный кабель. Не удивительно, что телефон Хамшари стал барахлить. Хамшари, разумеется, позвонил на телефонную станцию и потребовал прекратить это безобразие. Перед ним извинились и обещали прислать мастера уже на следующий день. Ему и в голову не пришло, что все его разговоры контролируются израильскими агентами в припаркованном возле дома грузовике. Мастер явился в служебной форме. Телохранители проверили его документы, оказавшиеся в полном порядке, и он стал возиться с аппаратом. Закончив дело, воздал должное ароматному арабскому кофе, приготовленному телохранителями. Телефон работал нормально. На следующий день, когда жена и дочь Хамшари ушли по своим делам, — сотрудники Мосада знали их распорядок дня, — в квартире раздался звонок. Хамшари снял трубку:
— Да?
— Г-н Хамшари? — услышал он мужской голос.
— У телефона.
В трубке раздался пронзительный гудок — и она взорвалась.
Хамшари умер через несколько часов, успев сообщить о визите телефонного мастера. Выяснилось, что на телефонную станцию никто не обращался по поводу перебоев в работе телефона г-на Хамшари…
Даже исключительный профессионализм обработки дела Хамшари бледнеет по сравнению с дерзкой широкомасштабной операцией в центре Бейрута, осуществленной израильским ударным отрядом совместно с агентами Мосада. Задача этого рейда заключалась в ликвидации главарей «Черного сентября» в их собственных квартирах, где они чувствовали себя в безопасности. Эта операция «вошла в анналы» и описана в добром десятке книг. Привожу лишь наиболее существенные факты.
Месяцами люди Харари по крупицам добывали необходимую информацию: адреса, связи, образ жизни и т. д. К апрелю 1973 года сложилась полная картина…
9 апреля в 11.30 утра шесть резиновых лодок пристали к берегу в одной из бухт Бейрутского порта. В лодках находились тридцать бойцов отборных израильских частей в гражданской одежде. Почти все они выглядели как хиппи, но это были лучшие из лучших. «Гости» разбились на пятерки, уселись в поджидавшие их автомобили и отправились по адресам. В первой машине ехал в парике и в женском платье будущий начальник генштаба Эхуд Барак[8]. Симпатичная блондинка ни у кого не вызывала подозрений…
Отряд разделился, поскольку объектов было два. Первый — трехэтажный дом на улице Эль-Хартум, где вели респектабельный образ жизни заместитель Арафата и глава «Черного сентября» Юсуф Наджир, его правая рука Камаль Эдван и пресс-секретарь ООП Камаль Насер. Всех троих «гости» застали дома. Часовые у входа были сняты выстрелами из пистолетов с глушителями. Рассказывали, что один из них успел крикнуть Бараку: «Куда лезешь, потаскуха?!» На втором этаже бойцы ворвались в квартиру Наджира. Его жена с воплем попыталась заслонить мужа — и погибла вместе с ним…
Камаль Эдван сидел во время налета за письменным столом и писал текст своего очередного выступления. Ему не суждено было его произнести.
Камаль Насер, услышав шум, схватил пистолет и выскочил на лестничную площадку. Пуля пробила ему сердце.
Сейфы всех трех главарей террора были вскрыты, и в руки израильтян попали бесценные документы.
Вторым объектом было семиэтажное здание, в котором проживали члены «Народного фронта» и «Черного сентября». Там террористов уничтожали жестоким, но эффективным способом.
Услышав стрельбу, обитатели дома бросились к лифту. Как только его дверь открывалась, израильтяне расстреливали всех, кто в нем находился, вытаскивали трупы и посылали лифт за следующими жертвами. Когда все было кончено, здание было взорвано и погребло под обломками тех, кто лифтом не успел или не пожелал воспользоваться.
Свыше сотни палестинских террористов погибли во время этого рейда. Но тот, кого Мосад считал мозгом «Черного сентября», остался в живых. 9 апреля его не было в Бейруте…
Операция не могла считаться завершенной, пока оставался в живых Хасан Саламе, прозванный «Красным принцем». Это он, «демон зла и разрушения», разработал план убийства израильских спортсменов в Мюнхене. И, наверное, не случайно этот «демон» значился под роковым тринадцатым номером в секретном списке подлежащих ликвидации террористов.
В погоне за Саламе люди Харари добрались до маленького норвежского патриархального городка Лилиенхаммер, где изнывали от скуки двадцать тысяч жителей. В таких городишках обычно ничего не происходит, и каждое событие становится сенсацией.
И тут погас, по-видимому, огонек почти гениальной интуиции, теплившийся в душе Майка. Он, избалованный предыдущими удачами, стал делать ошибку за ошибкой. В маленький городок, где все знали друг друга, Харари ввел сразу всю свою группу. Вместо того, чтобы достать «чистые» машины, он приказал взять их напрокат, дав тем самым путеводную нить в руки норвежской полиции. Такие просчеты непростительны для человека, считавшегося одним из лучших оперативных руководителей Мосада. Харари, как гончая, идущая по горячему следу, ошалел от запаха близкой добычи. Вот он, «Красный принц». Устроился официантом в этом паршивом городишке и думает, что замел следы. Харари не сомневался, что добрался наконец до суперубийцы из организации «Черный сентябрь». А между тем тонкая нить, которую он держал в руках, оборвалась, и в Лилиенхаммер боевики Харари пришли по фальшивому следу…
21 июля 1973 года, в семь часов вечера, две машины с боевиками Мосада остановились у кинотеатра, в который вошли низенький кривоногий араб и его беременная подруга. Когда фильм закончился, было уже совсем темно. Парочка возвращалась домой неторопливой походкой людей, которым некуда спешить. В одном из переулков их обогнала машина, резко развернулась и остановилась. Две тени метнулись из темноты. «Нет!» — отчаянно закричал араб, увидев направленные прямо ему в грудь пистолеты. Четырнадцать пуль всадили мстители в тело своей жертвы…
«Домой!» — приказал своим людям Харари, находившийся в третьей машине, следовавшей в отдалении. И это тоже было ошибкой. Полицейский успел записать номер одной из машин с подозрительными нездешними людьми.
На следующий день шесть агентов Мосада были арестованы. Двое из них раскололись на следствии и рассказали все, что им было известно. Начался международный скандал. Майку Харари удалось скрыться, и уже на пути в Израиль он узнал, что произошла ошибка. Его парни пристрелили марокканского официанта Ахмеда Бучики, не имевшего никакого отношения ни к «Красному принцу», ни к «Черному сентябрю»…
Этот просчет продлил жизнь Саламе на целых шесть лет. Лишь 22 января 1978 года агенты Мосада прикончили «Красного принца» в Бейруте, взорвав «Шевроле», в котором он находился с четырьмя своими телохранителями. Мюнхенский счет был закрыт.
* * *
Провал в Лилиенхаммере не отразился на карьере Майка Харари, и Мосад он покинул лишь в 1979 году, в удобное для себя время, всего за шаг от вершины.
Некоторое время Харари занимал пост генерального директора страховой компании «Мигдаль», но тихая, спокойная жизнь его не устраивала, и он с головой окунулся в бурлящий южноамериканский котел.
Для любого энергичного авантюриста, если только он знает испанский, Южная Америка может превратиться в сказочное Эльдорадо. Тернистая тропа бизнеса привела Харари в Панаму, где он познакомился с молодым амбициозным полковником Норьегой. Их союз оказался на удивление прочным. Норьега олицетворял власть и силу, а Харари — интеллект и опыт, что позволяло реализовывать самые смелые проекты. Они нуждались друг в друге.
Норьега стремился стать командующим вооруженными силами Панамы, то есть занять единственный пост, дающий реальную власть в этой стране. Ему мешала оппозиция, группировавшаяся вокруг либеральной газеты «Ле Ференза», издателем и редактором которой был Боб Эйземан, полуеврей-полуиспанец. Всеми силами пытался Эйземан остановить продвижение Норьеги к власти. Чуть ли не каждый день в его газете появлялись статьи, подвергавшие убийственной критике кандидата в диктаторы и его окружение.
Однажды вечером в квартире Эйземана раздался звонок.
— Говорит Майк Харари, — услышал он грубовато-дружелюбный голос, — нам нужно встретиться для важного разговора.
Эйземан напряг память и вспомнил высокого худого израильтянина в черных очках, с которым его познакомили на приеме в израильском посольстве. Он согласился.
За ужином в ресторане Харари сказал:
— Вы враг Норьеги, но своих врагов нужно знать. Поэтому я хочу организовать встречу между вами. Поверьте, что Норьега не такое уж чудовище… С ним можно договориться…
Либеральный журналист и будущий диктатор встретились в присутствии Харари. Норьега распинался в любви к демократии, называл себя апологетом идеи социальной справедливости. Харари красочно расписывал «римские добродетели» своего друга. Упирал на то, что Норьега боготворит Израиль и с симпатией относится к еврейскому народу.
Эйземан развесил уши. Поверил. И прекратил нападки на Норьегу в своей газете.
Норьега получил то, что хотел. Став главнокомандующим, наградил Харари медалью за особые заслуги. Вооруженные силы страны стали называться Армией обороны Панамы. У себя в кабинете повесил портрет Моше Даяна. Ну и Эйземан получил свое. Норьега закрыл его газету. Принадлежавший Эйземану универмаг в Панама-сити был сожжен молодчиками Норьеги.
Зато не было награды, какой Норьега не пожаловал бы своего «серого кардинала». Харари заключал сделки объемом в миллионы долларов. Ни одна израильская фирма, желавшая иметь деловые связи с Панамой, не могла обойтись без его посредничества. Израильские компании, впрочем, внакладе не оставались. Они строили в Панаме не только жилые кварталы, но и мосты, железные дороги, аэродромы, налаживали электронную промышленность.
Все это вполне устраивало израильское правительство. Панама поддерживала Израиль на международной арене, помогала ему создавать широко разветвленные связи в других южноамериканских странах.
Раньше, до того, как Норьега занялся наркобизнесом, не жаловались на него и Соединенные Штаты. С 1983 по 1986 год «контрас» сражались с марксистско-сандинистским режимом в Никарагуа советским оружием, приобретенным израильскими агентами в Восточной Европе на американские деньги. Оружие это переправлялось из Югославии в Панаму, где Харари заботился о том, чтобы оно попадало в нужные руки.
В 1981 году Норьега назначил своего друга почетным консулом Панамы в Израиле. Еврейская община Панамы, насчитывавшая шесть тысяч человек, стала проявлять беспокойство в связи с бурной деятельностью Харари. Панамские евреи, являющиеся традиционными приверженцами демократии и союза с США, заволновались, вынужденно оказавшись в лагере противников Норьеги. И хотя, пока Харари сохранял свое влияние, им ничто не грозило, они все же обратились к израильскому правительству с просьбой отозвать его на родину. Их просьбу поддержал посол Израиля в Панама-сити Йоси Хасин.
И израильское правительство отозвало, но только не Харари, а Хасина.
Ажиотаж вокруг его имени не смущал Харари. Он вел себя, как человек, ощущающий мощную невидимую поддержку.
* * *
«Если у маленького человека большие амбиции, он плохо кончит», — говорят китайцы. Норьега явно зарвался. При каждой возможности открыто заявлял, что Панама находится в состоянии войны с Соединенными Штатами. Его оскорбительные высказывания в адрес американского правительства и народа оживленно комментировались американской печатью. Норьега стал самым ненавидимым в Америке государственным деятелем.
Журналисты, описывавшие это «кровожадное чудовище», заканчивали свои статьи элегическими вздохами: «Ах, если бы наш президент был порешительнее, да где уж ему…»
И самое главное, ФБР располагало неопровержимыми доказательствами того, что агенты Норьеги продолжают поставлять кокаин на американский рынок. Президенту Бушу все казалось, что можно будет обойтись без такого радикального средства, как вторжение в суверенное государство. С благословения ЦРУ против Норьеги был составлен военный заговор. Группа офицеров ворвалась в генштаб, захватила диктатора, но почему-то не расстреляла его в ту же минуту. А потом подоспели ландскнехты Норьеги и освободили своего кумира. Уж мятежников-то прикончили на месте…
«Ладно, — вздохнули в Белом доме, — скоро в Панаме выборы. Оппозиция победит, и тогда этот сукин сын превратится в политический труп».
И оппозиция победила, а Норьега взял да и объявил выборы недействительными. После этого диктатор совсем обнаглел, и его люди пристрелили офицера с американской военной базы в Панаме. Для острастки. Знай, мол, наших.
«Да он издевается над нами, этот негодяй», — сказал Буш и в качестве верховного главнокомандующего подписал приказ о вторжении в Панаму.
30 американцев и 600 панамцев погибли, вся Южная Америка впала в шоковое состояние, мир взбаламутился, как море, — и все из-за человека с бульдожьей мордой.
Бушу чудом удалось избежать грандиозного скандала, который, неминуемо, разразился бы, не окажись Норьега в американских руках. Но известно ведь, что победителей не судят. Все закончилось столь любимым американцами хеппи-эндом. Порок был наказан, а американцы возрадовались, что их президент проявил наконец свой характер.
Но оставим в стороне моральный аспект панамской операции. Поражает ее бездарное выполнение. Тридцать тысяч солдат ворвались в небольшой город с шумом, гамом, выстрелами. Неужели американское командование рассчитывало, что Норьега будет чинно сидеть дома и ждать «дорогих гостей»? Счастье еще, что этот человек, оказавшийся таким ничтожеством, побежал скрываться в ватиканское посольство. А если бы он ушел в джунгли и оттуда начал против оккупантов партизанскую войну?
Зачем нужно было посылать в Панаму целые дивизии, когда для устранения Норьеги хватило бы небольшого ударного отряда? Пример Израиля, ликвидировавшего в Тунисе Абу-Джихада, был у американцев перед глазами. А ведь Абу-Джихад охранялся не хуже, чем Норьега…
Зато когда Норьега укрылся в ватиканском посольстве, американцы знали, что делать. Солдаты окружили посольство, дипломаты нажали на Ватикан, а новые проамериканские хозяева Панамы организовали «спонтанные» демонстрации.
Посол Ватикана Хозе Себастиан Лабуа сказал Норьеге с чисто иезуитским смирением:
— Ты можешь остаться здесь, сын мой. Тебя никто не выгоняет. Но если народ ворвется сюда, то я не смогу спасти тебя от линчевания. Святой отец просил тебе передать, что если ты отдашься в руки своих врагов, то поступишь по-христиански, и Господь тебя не оставит…
Угроза линчевания оказалась самым убедительным аргументом, и Норьега сдался американцам. И на долгие годы исчез в тюремной клоаке.
* * *
Ну а что же Майк Харари, правая рука Норьеги?
В момент американского вторжения он был в Панама-сити. Потом исчез. «Ага, — смекнули журналисты, — американцы взяли голубчика».
Сообщение об этом успехе бравых американских вояк обошло всю мировую печать. Американцы его опровергли.
«Так где же Харари»? — изумился весь мир.
А «наш человек в Панаме» в это время обедал с друзьями в ресторане тель-авивского отеля. Харари известен как большой гурман. И в винах толк понимает.
Через несколько дней Харари выступил по израильскому телевидению. Впервые народ мог лицезреть физиономию видного в прошлом сотрудника Мосада.
— Я не понимаю, почему ко мне прицепились, — сказал он без тени смущения. — Норьега? Обычное знакомство. В Панаме я занимался исключительно частным бизнесом. Что, разве нельзя?
Тем временем вице-президент Панамы доктор Элиас Кальдерон сообщил, что панамское правительство потребует от Израиля ареста и выдачи Харари.
«Израильское правительство должно понять, что этот человек причинил огромный ущерб панамо-израильским отношениям, и их дальнейшая судьба зависит от того, как поведет себя Израиль во всей этой истории», — писал Кальдерон Ицхаку Шамиру.
Согласно самым осторожным оценкам панамской прокуратуры, Харари за семнадцать лет своей деятельности в Панаме увеличил свое состояние на 30 миллионов долларов.
Прошло несколько месяцев. Израильско-панамские отношения нормализовались и стали такими же теплыми, как и в те времена, когда развивались они под опекой конкистадора из Мосада.
Никто больше не вспоминал о Харари, никто не требовал его выдачи. Имя его исчезло со страниц печати, словно чья-то властная рука зажала рот журналистам. Все стали делать вид, что никакого Харари не было и в помине.
СИЛУЭТЫ ДИАСПОРЫ
РОКОВОЙ ВЫСТРЕЛ
Ранним утром 7 ноября 1938 года у инкрустированных ворот германского посольства остановился молодой человек с тем сосредоточенным выражением лица, которое обычно бывает у людей, принявших важное решение. Целую минуту юноша стоял неподвижно.
Потом позвонил.
Открыл привратник.
— Вам кого? — Голос привратника звучал недружелюбно.
— Посла, — отрывисто бросил посетитель на безукоризненном немецком. — У меня к нему важное дело.
— Посла еще нет.
— А когда он будет? — спросил юноша и вдруг улыбнулся так открыто и доверчиво, что привратник смягчился.
— Не знаю. Но вы, если хотите, можете изложить свое дело секретарю посольства господину фон Рату. Прямо по коридору последняя дверь направо.
— Благодарю вас, — наклонил голову молодой человек и быстрыми шагами пошел в указанном направлении. Через минуту из кабинета секретаря донеслись выстрелы. Привратник и охранник ворвались в кабинет и увидели фон Рата, корчившегося на ковре. Рядом спокойно стоял странный посетитель.
— Я к вашим услугам, господа. — произнес он высоким ломким голосом.
* * *
В нашу задачу не входит анализ вопроса, каким образом Адольф Гитлер смог заразить бациллами безумия целую нацию, считавшуюся одной из самых цивилизованных в Европе, как удалось ему найти десятки тысяч помощников, включая рафинированных интеллигентов и садистов-палачей для реализации своих изуверских планов, почему немецкий народ шел за своим фюрером до конца, как сатанинская когорта.
Конечно, Гитлер уничтожал и христиан, и пацифистов, и цыган, но лишь к евреям он относился со злобой, не имеющей никаких человеческих черт, с накалом такой ненависти, к которой неприменимы уже нравственные критерии, укоренившиеся в европейской цивилизации.
Гитлер никогда не скрывал своего намерения уничтожить евреев — эту субстанцию зла из мяса и крови. Придя к власти, он ввел антисемитские Нюрнбергские законы[9]. Евреи вытеснялись из всех сфер государственной и общественной жизни. Страшный противник — государство — все энергичнее и грубее подталкивало их к краю пропасти. Фюрер не мыслил для них иной участи, кроме физического истребления.
«Если бы даже и не было ни синагоги, ни еврейской школы, ни Библии, еврейский дух все равно бы существовал и распространял свое влияние. Он существовал изначально, и нет ни одного еврея, который не воплощал бы его, — провозгласил Гитлер. — Без радикального решения еврейского вопроса все усилия разбудить и оживить Германию обречены».
Израильский историк Яаков Тальмон, исследовавший глубинные истоки Катастрофы, писал: «Потерпевшая поражение в Первой мировой войне Германия развила психоз „нации в осаде“, которой угрожает весь мир во главе с евреями — организаторами мирового заговора, укоренившимися внутри немецкого национального организма. Внедряя свою либерально-космополитическую пацифистскую пропаганду, играя доминирующую роль в оппозиционных партиях, распространяя пораженчество, игнорируя символы национальных мифов, евреи вонзают нож в спину борющегося немецкого народа.
Стоило только пасть рейху, как появились они, эти черви на теле нации, в роли новых правителей — главных сторонников примирения с Западом и соблюдения Версальского договора — иными словами, капитуляции и рабства».
В подобной атмосфере выстрел Гришпана вызвал цепную реакцию, превратившуюся в реализацию самых жутких метафор, вплоть до окончательного решения.
Пять раз стрелял Гриншпан. Не в фон Рата. В призрак третьего рейха, воплотившийся для него в этом человеке. Две пули попали в цель. Рана в живот оказалась смертельной. Фон Рат умер 9 ноября. Фон Рат не был нацистом, но смерть от руки «гнусного еврейского убийцы» превратила его в национального героя.
Орган нацистской партии газета «Фолькишер беобахтер» писала 8 ноября в редакционной статье: «Германский народ сделает выводы из покушения на фон Рата. Он не будет терпеть невыносимую ситуацию. Сотни тысяч евреев контролируют целые секторы в немецкой экономике, радуются в своих синагогах, в то время как их соплеменники в других государствах призывают к войне против Германии и убивают наших дипломатов».
Эта статья была, в сущности, открытым призывом к погрому.
9 ноября Гитлер прибыл в Мюнхен, в ту самую знаменитую пивную, где он создал когда-то нацистскую партию. Торжественно отмечал «коричневый» город пятнадцатую годовщину неудавшегося «пивного» путча Гитлера и Людендорфа — первую казавшуюся жалкой тогда попытку взять власть. Узнав о смерти фон Рата, Гитлер сказал Геббельсу:
«Я возвращаюсь в Берлин. Хватит праздновать. А ты действуй. И помни: я хочу, чтобы выступление против евреев носило спонтанный характер и явилось бы выражением истинно немецкого духа мести и гнева».
Через пять минут после отъезда Гитлера Геббельс обратился с речью к командирам штурмовых отрядов: «Национал-социалистическая партия не унизится до организации выступлений против евреев. Но если на врагов рейха обрушится волна народного негодования, то ни полиция, ни армия не будут вмешиваться».
Через два дня, когда осколки стекла, давшие название страшной ночи, искрясь живым блеском, еще усеивали мостовые возле сгоревших синагог и разграбленных еврейских домов с пустыми глазницами, нацистское телеграфное агентство опубликовало следующее заявление: «После того, как стало известно, что немецкий дипломат скончался от ран, нанесенных ему гнусным еврейским убийцей, во всех городах рейха состоялись стихийные антиеврейские демонстрации. Глубокое чувство гнева, охватившее немецкий народ, воплотилось в спонтанных действиях нации против евреев».
12 ноября рейхсминистр Герман Геринг издал указ, обязывающий немецких евреев выплатить компенсацию в миллиард марок за убийство фон Рата, за свой счет провести ремонт зданий и помещений, пострадавших в Хрустальную ночь, и передать все свои предприятия и коммерческие фирмы в арийские руки.
Время уже было глухое, зябкое, но все же совесть мира смутилась, и раздались голоса протеста, парированные министерством Геббельса с наглым апломбом.
Возмутился даже последний немецкий кайзер Вильгельм второй, находившийся в эмиграции в Голландии. Кайзер, не жаловавший евреев в бытность свою у власти, раздраженно заявил журналистам:
«Позор то, что происходит сейчас в Германии. Армии нельзя вмешиваться в эти грязные дела. Старые ветераны и все честные немцы обязаны протестовать».
Но армия безмолвствовала, и евреи поняли, что они не могут ждать пощады, ибо нет у них защиты.
Итоги Хрустальной ночи: сожжены 220 синагог, разрушены 10 тысяч еврейских магазинов и такое же количество квартир, 35 тысяч евреев арестованы, свыше 100 убиты во время погрома.
Евреи, попавшие в концлагеря, прошли все круги ада. Пережили муки голода, издевательства, побои. Пятьсот из них были замучены сразу. Остальных временно освободили. Они вернулись домой сломленными, утратившими волю к жизни, с глазами, запечатлевшими выражение ужаса и отчаяния. На улицах этих людей обходили стороной и говорили шепотом: «Они были там».
Это была идея Геббельса выпустить узников Хрустальной ночи, чтобы немецкие евреи могли увидеть воочию, что их ждет.
500 евреев покончили самоубийством в том роковом ноябре. Большинство из них сражались в Первую мировую войну под знаменами Гинденбурга и Людендорфа. Они не могли понять, почему «глубокое чувство гнева» овладело вдруг их бывшими соучениками, однополчанами, соседями, людьми, с которыми евреи десятилетиями жили в мире и дружбе.
До того дошло, что союз слепых инвалидов войны решил исключить из своих рядов всех евреев в знак солидарности с нацистской доктриной.
И люди с пустыми глазницами или с белыми мертвыми глазами кричали из своей вечной ночи таким же несчастным: «Евреи, вон!»
Доктор Альберт Вайншток, проживавший в Мюнхене, так и не понял, почему вдруг превратился в сюрреалистический кошмар окружающий его мир. Штурмовики ворвались в его квартиру в ночь на 9 ноября. Переломали всю мебель. Стали избивать жену и двоих сыновей 12 и 14 лет.
С ужасом узнал доктор Вайншток в нескольких потных багровых харях давних своих пациентов, всегда таких вежливых и предупредительных. И когда один из штурмовиков, вылеченный доктором от застарелого сифилиса, плюнул в лицо его жене, Вайншток не выдержал. Он легко вскочил на подоконник, взмахнул руками — и воспарил над обезумевшим городом извергов и убийц.
И обретя наконец желанное пристанище, припал к мостовой, покрытой хрустальным покровом.
Нацистская печать вопила: «Еврейский убийца Гриншпан вызвал священный гнев немецкой нации».
Но выстрел Гриншпана лишь ускорил неотвратимо надвигавшиеся события.
Путь к Хрустальной ночи был расчищен аншлюсом Австрии, Мюнхенскими соглашениями, бездействием европейских держав.
29 сентября 1938 года в 2 часа 30 минут ночи закончилась конференция в Мюнхене. Англия и Франция отдали Чехословакию на растерзание.
Попрощавшись с Чемберленом и Даладье, Гитлер с непостижимым презрением сказал Риббентропу: «Ужасно, какие передо мной ничтожества». Фюрер обрел уверенность, что эти жалкие люди и пальцем не пошевелят ради евреев.
Как ни странно, но на погром 7 ноября обрушился Геринг. Нет, рейхсминистр, разумеется, не собирался брать под защиту евреев — эти отбросы человечества. Но Хрустальная ночь дала повод для дискредитации соперника.
— Мой фюрер! — орал Геринг, указывая на ощерившегося, подобно хорьку, Геббельса. — Он все сделал бездарно. Как мы можем утверждать при таких результатах, что погром носил стихийный характер? Да над нами смеяться будут. Почему штурмовики «работали» в форме? Зачем надо было сжигать дома? И куда делись отобранные у евреев деньги и драгоценности? Они не поступили в государственную казну. Получается, что штурмовики действовали не во имя идеи, а просто грабили. Ну, а о многочисленных изнасилованиях я и помыслить не могу без содрогания. Те, кто этим занимались, совершили тягчайшее преступление против немецкой нации.
Геринг замолчал, вытирая рукавом выступившие на лбу крупные капли пота. Гитлер вопросительно посмотрел на Геббельса.
— Мой фюрер, — холодно сказал министр пропаганды, — я тут не при чем. Штурмовые отряды получали указания от шефа СД.
— Гейдрих? — фюрер прошелся по кабинету, в задумчивости грызя карандаш, который держал в руке. Ничто не могло отучить его от этой привычки. Сегодня он был в спокойном расположении духа и не поддавался приступам гнева. К тому же Гитлер очень ценил молодого человека, так хорошо проявившего себя в борьбе за торжество национал-социализма. В безупречном личном деле Рейнхарда Гейдриха было только одно пятно. Его дед был евреем. И ничто не спасло бы Гейдриха от участи, уготованной нацистами еврейскому племени, если бы… он не был так нужен фюреру и рейху. Пришлось пойти на подлог. К счастью, бабка Гейдриха была еще жива. И восьмидесятилетнюю старуху заставили показать под присягой, что отец Гейдриха родился от ее внебрачной связи с арийцем.
В окружении Гитлера не было ни одного человека, который посмел бы напомнить Гейдриху об этой истории. Кроме Геринга.
— Поблагодари бабку за супружескую неверность, — пошутил он как-то в присутствии Гитлера. Шеф службы безопасности ничего не ответил и только посмотрел на толстого рейхсминистра немигающим взглядом. У Геринга мурашки пробежали по коже. С тех пор второй человек в Германии лебезил перед Гейдрихом.
Вспомнив об этом, фюрер улыбнулся и сказал: «Я думаю, что Гейдрих выполнял свой долг. Даже если он и совершил просчеты, то неумышленно. Но отныне никаких спонтанных действий, господа. Все в Германии должно совершаться в соответствии с моей волей и по моему приказу».
А еврейское население в подмандатной Палестине жило своей жизнью, как будто ничего особенного не произошло.
Арабы устроили засаду и убили нескольких евреев.
Сильные дожди вызвали наводнения, затопившие шоссейные дороги.
Уличная реклама призывала народ курить сигареты «Наркис».
Фирма «Карасо» привезла в страну партию первых «Шевроле».
В кинотеатре «Эден» состоялась премьера фильма «Жизнь Золя».
У Фогеля на Алленби танцевали.
Весь Тель-Авив явился на симфонический концерт, но, по просьбе публики, симфония Вагнера прозвучала в сокращенном виде.
Из-за событий в Германии кое-кто осуждал Гриншпана, навлекшего на немецких евреев такую беду.
Многие спрашивали, кто такой этот Гриншпан?
* * *
В 1911 году семья Гриншпан эмигрировала из Польши в Ганновер в поисках лучшей доли. Через десять лет у четы Гриншпан родился восьмой ребенок. Назвали его Гершелем. Когда мальчику было 12 лет, Гитлер пришел к власти. И началось…
Учителя, выделявшие прежде способного ученика, стали его третировать. Общение с одноклассниками, вчерашними друзьями, превратилось в цепь насмешек, унижений и издевательств. На каждом шагу он слышал: «Убирайся в свою Палестину!» — и в конце концов подумал: «А почему бы и нет?»
Но как туда добраться?
Окончив школу, решил стать инженером. Но в высшие учебные заведения Германии не принимали евреев.
Гершель поехал в Париж, где жил его дядя. Он был уверен: дядя поможет. И дядя пытался. Но ведь нужен вид на жительство. Как его получить? Французские власти уже предупредили Гершеля, что он живет в стране незаконно. Замаячила в перспективе высылка в нацистский рай.
В разгар всех этих огорчений и узнал Гершель о том, что нацисты решили избавиться от евреев, выходцев из Польши, десятилетиями проживавших в Германии. Все они — 17 тысяч человек — были собраны с чисто немецкой педантичностью на площадях, посажены в грузовики и отправлены к польской границе. Среди них оказалась и семья Гриншпан…
Грузовики неслись, подпрыгивая на ухабах. Вот и граница. Всех высадили. Плакали голодные перепуганные дети. В голос рыдали женщины.
На беззащитную толпу бросились штурмовики с палками и погнали ее через границу, как скот.
А там уже ждали польские пограничники. Тоже с палками. И всех погнали обратно.
На немецкой стороне ухмылялись штурмовики, довольные возможностью поразвлечься. Град ударов обрушился на несчастных. Кровь. Вопли.
Обезумевшие люди три дня метались по ничейной земле.
Не выдержали, как и следовало ожидать, нервы поляков. Они все же приняли своих подданных и разместили их в бараках.
Под впечатлением пережитого кошмара отец отправил сыну в Париж письмо.
Прочитав его, Гершель заплакал. Написал открытку родителям. Потом умыл лицо. Никто не должен видеть его слез. Он уже знал, что делать. Снял с вешалки плащ и вышел.
В оружейном магазине купил пистолет, патроны. И отправился к немецкому посольству…
«Я твердо решил отомстить за кровь и страдания наших братьев — евреев, — писал Гершель Гриншпан в прощальной открытке. — Я убежден, что вслед за мной придут и другие. Они не позволят сломить наш народ… Не сердитесь, дорогие родители и вся семья, если мой поступок причинит вам боль. Тот, чье Имя благословенно, простит меня, и ниспошлет мир и покой нашему несчастному народу». Во всем мире поднялась волна сочувствия еврейскому юноше, почти мальчику, вступившемуся за поруганную честь своего народа.
Американская журналистка Дороти Томпсон собрала 30 тысяч долларов и наняла для защиты Гриншпана адвоката Френкеля, одного из лучших во Франции. Американская ассоциация писателей прислала чек на 40 тысяч долларов. Гершель передал его в лагерь беженцев в Польше. Там находились его родители.
Френкель требовал ускорить судебное разбирательство, но министр юстиции решил не спешить.
«Париж боится реакции Гитлера. Что будет, если присяжные оправдают вашего клиента?» — писал он Френкелю.
1 сентября 1939 года немецкие дивизии вторглись в Польшу. Гершель решил пойти добровольцем во французскую армию.
«Если я в чем-то виноват перед Францией, то хочу кровью искупить свою вину», — написал он военному министру, но не получил ответа.
Моторизованные дивизии вермахта подавили польское сопротивление в считанные дни. Длинные руки нацистов настигали семью Гриншпан, но она бежала в Россию и спаслась. Гершель об этом не узнал…
Раздраконив Польшу, Гитлер обрушился на Францию всей мощью своей военной машины. Франция пала. Гершеля перевели в тюрьму в Бордо. Через город откатывались к Парижу остатки разбитой французской армии. Двигался на запад поток беженцев. Однажды утром его вызвал начальник тюрьмы, пожилой видавший виды служака.
— Слушай, парень, — сказал он, — через пару дней Бордо займут немцы. Ты знаешь, что тебя ждет?
Гершель молчал.
— У тебя нет даже судимости, — возвысил голос начальник и положил руку на плечо узника. — Да и что ты сделал? Убил одного из грязных бошей, терзающих сегодня Францию? Ты свободен…
Ворота тюрьмы раскрылись. Гершель очутился на незнакомых улицах чужого, враждебного города. У него не было пристанища, и он не нашел людей, у которых мог бы попросить помощи. И он голодал. Нищенствовать не позволяла гордость.
Две недели скитался Гершель среди чужих людей. Он видел, как вступала в Бордо немецкая армия, и понимал, что мир гибнет. Так имело ли смысл бороться?
И Гершель вернулся в тюрьму.
— Ну что ж, — сказал начальник. — Я сделал для тебя все, что мог, и умываю руки. — Уже выходя из камеры, он вспомнил, кто до него произнес эти слова, и остановился. — Все же я запишу тебя под другим именем, — пробормотал он, — авось, пронесет.
Не пронесло… Нацисты потребовали выдачи Гриншпана, и правительство Виши быстро его разыскало.
В июле 1940 года Гриншпан был передан в руки гестапо и отправлен в концлагерь Заксенхаузен.
Его содержали в сносных условиях. Не били. Кормили. Геббельс носился с идеей показательного процесса.
— Мой фюрер, — докладывал он Гитлеру, — вместе с Гриншпаном мы посадим на скамью подсудимых мировое еврейство и докажем, что убийца фон Рата был его орудием.
Гитлер согласился.
К Гриншпану стали относиться лучше, и однажды в его камеру вошел человек в костюме и галстуке. Узник вскрикнул и бросился к нему. Это был адвокат Моро Джефри, помощник Френкеля.
— Слушай внимательно, — сказал гость, — у нас мало времени. Я все продумал. Мы создадим железную линию защиты, о которую разобьется любая их версия. Ты будешь утверждать, что фон Рат был гомосексуалистом, находившимся с тобой в интимной связи. Ты взялся за пистолет, чтобы отомстить ему за измену.
— Нет, — сказал Гриншпан.
— Подумай, — настаивал адвокат. — Это твой единственный шанс.
Вошел охранник. Свидание кончилось. Моро Джефри, вопреки желанию клиента, изложил в письменном виде версию, которой намерена была придерживаться защита на предстоящем процессе, и отправил ее Геббельсу.
Министр пропаганды прочел и побледнел. После евреев Гитлер больше всего на свете ненавидел гомосексуалистов. Но не доложить фюреру о версии адвоката Геббельс не мог. И опасения его оправдались. Гитлер впал в бешенство.
— Ты что, хочешь превратить Германию в посмешище? — вопил он. — Не исключаю, что фон Рат был извращенцем. Знаю я этих аристократических ублюдков. Но он — национальный герой!
— Может, проведем закрытый процесс? — заикнулся было Геббельс.
— Тогда зачем он вообще нужен? — спросил фюрер и посоветовал своему переутомившемуся, по-видимому, министру отдохнуть.
Процесса не было.
Что случилось дальше с Гриншпаном, так и осталось тайной.
Замучили его палачи, чтобы утолить жажду мести?
Отправили его в крематорий вместе с другими несчастными?
Точно известно, что в 1944 году Гриншпан был еще жив.
В июне 1960 года немецкий суд официально сообщил, что Гриншпан умер 8 мая 1945 года.
После войны родители Гершеля и его брат Мордехай поселились в Израиле. Еще долго семья верила, что Гершель жив, и искала его.
А жизнь не останавливалась.
Родители давно умерли.
Мордехай женился на Ривке.
Родились дочери Эдит и Малка, выросшие под портретом легендарного дяди в Неве-Авивим.
Мордехая разбил паралич.
Как-то так случилось, что Израиль забыл про Гершеля Гриншпана, в одиночестве выступившего против империи зла.
До сих пор в стране нет ни одной улицы его имени.
В канун пятидесятой годовщины Хрустальной ночи в маленькой квартире Гриншпанов появились корреспонденты американского телевидения, жизнерадостные энергичные парни.
— Вас увидит вся Америка, — бодро пообещал один из них, наводя телеобъектив на сморщенного неподвижного старичка в инвалидной коляске.
Мордехай смотрел куда-то в пространство и молчал. Молчал…
КИТАЙСКИЙ ГЕНЕРАЛ МОШЕ КОЭН
Дверь в комнату бесшумно отворилась. На пороге возник китаец с бесстрастным лицом, в серой наглухо застегнутой косоворотке.
— Прошу прощения, Мо-Кон, — сказал он на безупречном английском, — но господин хочет видеть тебя.
Человек, удобно устроившийся на кушетке с толстым фолиантом в руках, тотчас же поднялся во весь свой внушительный рост и непроизвольным движением поправил пояс с двумя кольтами. Молча кивнул, и китаец исчез так же бесшумно, как и появился. Тот, кого назвали Мо-Коном, прошел по длинному коридору и открыл дверь, обитую толстым войлоком. Он очутился в просторном кабинете, где было много света, массивный письменный стол, несколько стульев. Ему навстречу встал сухощавый пожилой китаец, обменялся с ним рукопожатием по-европейски и жестом предложил сесть. Это был доктор Сунь Ят-сен, создатель и вождь Китайской республики, основатель партии Гоминдан, выступавшей за революционное обновление полуфеодальной страны.
Шел 1924 год. Китай в очередной раз переживал трудный период своей истории. Япония захватила ряд китайских портов и навязала Пекину неравноправные торговые договоры. В Китае хозяйничали иностранцы. Его раздирали на части милитаристские клики, грабившие и разорявшие страну. Еще осенью 1917 года Сунь Ят-сен создал в Кантоне революционное республиканское правительство. В апреле 1921 года он был провозглашен президентом Республики южных провинций Китая.
К 1924 году в стране сложились два центра, два правительства. Власть пекинского руководства распространялась на территорию неопределенных очертаний, менявшуюся в зависимости от того, какие генералы поддерживали Пекин в тот или иной период. Правительство Сунь Ят-сена контролировало всю территорию южного Китая. В стране назревала гражданская война.
— Морис, — сказал президент человеку, смотревшему на него со спокойным дружелюбием, — я хочу поручить тебе дело исключительной важности. Если кто-то и может его выполнить, так только ты.
Морис, или Моше Коэн, как в действительности звали нашего героя, поблагодарил за комплимент наклоном головы. Президент продолжал:
— Пекинская клика Цао Куня готовит наступление против революционных провинций, — Сунь Ят-сен подошел к расцвеченной всеми цветами радуги карте, висевшей в углу. Юг был окрашен в красный цвет.
— Они нанесут удар здесь, — показал президент, — из района, где сконцентрирована их единственная боеспособная армия генерала Лао Баня.
Президент вернулся к столу и положил тонкую сухую руку на плечо собеседника.
— Нам не выдержать удара, Морис, — сказал он тихо, — и тебе это хорошо известно.
— Нам нужно еще полгода, доктор Сунь, и у нас будет вполне боеспособная армия, — ответил Коэн.
— Эти полгода я и хочу вырвать у судьбы, — живо подхватил президент. — И у нас есть шанс.
Сунь Ят-сен понизил голос:
— Мне стало известно, что генерал Лао Бань готов перейти на нашу сторону. Он ждет моего эмиссара, и этим эмиссаром будешь ты. Я не могу отправить ему послание. Даже с тобой. Это слишком опасно. Но ты скажешь ему все, что нужно.
Моше Коэн поднял глаза.
— Все ясно, доктор. Когда я должен ехать?
Президент ответил:
— Желательно сегодня.
* * *
Коэн шел к станции напрямик через небольшую рощу. Несмолкаемо шумели верхушки деревьев, как провода высокого напряжения. Было тихо. Еще мерцали звезды, бесконечные и ненужные на уже начавшем сереть небе. Роща кончилась. Потянулись огороды и маленькие хижины. Пахло сеном, овощами и еще чем-то странным и приторным.
Коэн чувствовал себя неловко без пистолетов, но их пришлось оставить. Когда он садился в поезд, отправлявшийся в Пекин через мятежные провинции, в голове его уже созрел план действий.
Основная трудность заключалась в том, чтобы добраться до генерала, не называя себя, не открывая раньше времени тайны своей миссии. Для этого нужно быть человеком, перед которым открываются все двери. Коэн решил стать торговцем оружия, одним из тех авантюристов, которые поставляли «швейные машинки» (пулеметы) всем воюющим сторонам. В случае удачной сделки они становились миллионерами, но эти люди обычно продолжали свою опасную работу «из любви к искусству», и, рано или поздно, их расстреливали.
На пекинском базаре он с трудом продирался сквозь ряды, заваленные пестрыми китайскими тканями и коврами с волшебно разноцветными узорами, медленно шел вдоль прилавков с сизыми мясными тушами, над которыми роились омерзительные зеленые мухи; его хватали за полы полунагие нищие, покрытые грязными язвами с засохшими струпьями. Наконец Коэн толкнул дверь в лавчонку, отозвавшуюся противным дребезжащим звуком, пробрался к прилавку сквозь рухлядь, сваленную на полу.
— Что угодно господину? — почтительно спросил китаец в засаленном халате.
— Ли Куна, — отрывисто бросил Коэн. Испуг и удивление метнулись в глазах китайца.
— Его нет.
— А где он?
— Не знаю…
Коэн протянул руку, взял китайца за горло и сжал пальцы. Потом ослабил хватку. Китаец с минуту жадно ловил ртом воздух, ставший внезапно таким необходимым. Отдышавшись, сказал жалобно: — Ну зачем же так, господин? Пройдемте…
Они спустились куда-то вниз по шатким деревянным ступенькам и оказались в похожей на контору комнате. Высокий, неправдоподобно худой китаец тревожно всмотрелся в лицо гостя, вскрикнул «Мо-Кон!» — и склонился до самой земли.
— Ты еще не забыл, что я спас тебе жизнь? — улыбнулся Коэн.
— Разве такое забудешь, господин? — ответил Ли Кун, и его глазки превратились в совсем маленькие щелочки.
После традиционного угощения началась беседа. — «Швейные машинки» я готов продать только генералу Лао Баню, и ты устроишь мне с ним встречу, — закончил Коэн.
— Я все сделаю, господин, хоть это и трудно, — закивал головой Ли Кун.
Коэн шел по пустынным улицам. Огромный полумесяц покачивался в черноте неба. Краем глаза он заметил крадущиеся за ним тени и ускорил шаги. Резко свернул в переулок и прижался к шершавой стенке. Два силуэта выросли прямо перед ним, и Коэн нанес два сухих и точных удара, от которых преследователи разлетелись в стороны, как кегли. Очнулись они через полчаса, обогащенные представлением о силе кулака этого человека.
А вот и нужный ему дом. Два китайца с автоматами обыскали Коэна и ввели его в ярко освещенную комнату, покрытую персидским ковром. За столом сидел человек в военной форме, лысый, с круглым, как тыква, лицом. Сразу возникла трудность. Генерал не говорил по-английски. В комнате четверо вооруженных людей. Один из них переводчик.
— Ты продаешь «швейные машинки»? — спросил Лао Бань. Коэн кивнул и высунул из кармана кончик конверта так, чтобы его мог видеть только генерал. Лао Бань понял и жестом выслал всех из комнаты. «Как же говорить без переводчика?» — мелькнула мысль. Коэн произнес два слова: «Доктор Сунь Ят-сен». В глазах генерала появились и исчезли золотистые искорки.
— Дер нейм из Мойше? — остро спросил он на идише. От неожиданности Коэн чуть не упал со стула. Оказалось, что генерал долгие годы учился в Берлине, где жил в еврейской семье и приобрел весьма солидные познания в еврейском языке.
Всю ночь они беседовали на идише, степенно, как два бруклинских еврея. Выяснилось, что генерал хочет перейти к Сунь Ят-сену, но не может увлечь за собой войска.
— Тогда командуйте ими еще полгода, — попросил Коэн, — и за это время под любым предлогом не начинайте наступления против нас. Через полгода нам это будет уже неважно.
— Гут, — ответил генерал и вдруг засмеялся.
Когда Коэн доложил Сунь Ят-сену о выполненной миссии, китайский вождь молча достал из ящика письменного стола какую-то бумагу и протянул ему. Коэн прочел и побледнел. Это был приказ о присвоении Моше-Аврааму Коэну звания генерала Китайской республиканской армии.
Из всех многочисленных военных советников и специалистов, действовавших в тот период в Китае, самым популярным был Моше Коэн. Его имя окружал ореол легенды. Флегматичные китайцы не скрывали изумления, рассказывая о его подвигах. Он считался мистической личностью. И друзья, и враги верили, что он заговорен от пуль. Десятки раз Коэн шел по трупам. Вокруг стонали раненые, хрипели умирающие. Он же выходил из самого пекла без царапины. Его называли «генерал с двумя пистолетами», «некоронованный император», «человек, творящий чудеса».
Это он создал Китайскую республиканскую армию и двадцать лет сражался под знаменем Гоминдана. Он был другом, доверенным лицом, военным советником и телохранителем Сунь Ят-сена. Жизнь вождя была в безопасности, когда рядом с ним находился этот спокойный человек с двумя кольтами на поясе.
* * *
Моше Коэн был сыном бедных еврейских эмигрантов из Польши, осевших после долгих мытарств в Лондоне. Родился он 3 августа 1889 года. И отец, и мать были глубоко верующими людьми. Отец, столяр-краснодеревщик, почти не имел заказов, и семья с трудом сводила концы с концами. Но зато он был уважаемым в еврейской общине человеком, старостой местной синагоги. А вот сын Мойше, его первенец, чуть не с пеленок оказался овцой, портящей все стадо. Мальчик не проявлял никакого интереса к Торе, не хотел учиться, приводил отца в отчаяние. Целыми днями Мойше пропадал на улицах среди таких же сорванцов, как он сам. Маленькие лондонские пролетарии объединялись в шайки, занимавшиеся мелким воровством и проказами. Сверстники уважали Мойше за ловкость и силу, и он всегда верховодил.
Он любил эту жизнь и этот город с узкими кривыми улочками и сырыми туманами, часто сливающимися в сумрачное облако, по утрам искрящееся от солнечных лучей.
Мальчик вырос. Природные способности помогли ему хорошо окончить школу при минимальной трате усилий. Он продолжал вести праздный образ жизни, перебиваясь случайными заработками, хотя уже чувствовал в себе странную силу и знал, что ей, как темному семени, предстоит прорасти в его душе и управлять его мыслями и поступками.
В 16 лет он стал боксером. Это была одна из тех случайностей, которые определяют человеческую жизнь.
В воскресное утро на Трафальгарской площади к нему пристали трое лондонских кокни. День только начинался, но они успели уже основательно нагрузиться темным, маслянистым, будоражащим кровь ирландским. Это были битюги, аляповато одетые, с бычьими шеями, украшенными пышными галстуками, с подбородками, напоминавшими носок поношенного солдатского ботинка. Для полноты жизни им не хватало только острых ощущений.
— Эй, парень, — окликнул один из них шедшего своей дорогой Коэна. Он остановился. Они медленно приблизились. — Да это сын Коэна-жида, — сказал тот, кто был поменьше ростом, но с цепкими обезьяньими руками. — Ты, парень, спешишь в синагогу? — спросил он издевательским тоном. Коэн не стал вступать в пререкания. Мгновенно ударил в солнечное сплетение и, когда обидчик согнулся, достал его косым ударом в челюсть. Его спутники, на секунду остолбеневшие от неожиданности, бросились в схватку. Их кулаки так и мелькали в воздухе. Коэн вертелся, нырял под удары и, не переставая, молотил мелькающие перед ним потные хари. Это продолжалось до тех пор, пока не раздался повелительный окрик:
— Ну, хватит!
Драка прекратилась. Коэн оглянулся. Рядом с ним стоял элегантно одетый человек лет сорока пяти с обрюзгшим надменным лицом.
— Да ты, парень, рожден для бокса, — сказал он с чуть заметным иностранным акцентом. Потом перевел взгляд на его противников и засмеялся:
— Здорово ты отделал этих горилл.
Это был Курт Ланге, бывший боксер-профессионал, а ныне преуспевающий менеджер и тренер.
— Мальчик, — произнес Ланге, — я сделаю из тебя чемпиона.
Ланге сдержал слово. Начался взлет боксерской карьеры Коэна. У него была превосходная реакция, широкая грудная клетка и выносливость. Через два года он стал чемпионом Лондона… и бросил ринг.
Однажды отец сказал: «Сынок, тут тебе не место. Каменные джунгли не для тебя. Я ведь понимаю, почему ты не стал хорошим евреем. Тебе нужен простор. Поезжай в Канаду. Там у моего друга большое ранчо. Я уже написал ему. Он тебя ждет. Сюда ведь ты всегда сможешь вернуться…»
И Коэн уехал.
Среди канадских ковбоев он сразу почувствовал, что эта жизнь создана для него. Стал прекрасным наездником. Коровы слушались его, как дрессированные собачки. Он приобрел два кольта и научился стрелять так, что мог выступать в цирке. Года через два Коэн был уже хозяином собственного ранчо.
Его потрясла природа Канады, ее просторы. Леса, напоминающие неведомую планету, миллионы массивных, необъятных, стремящихся ввысь деревьев, озера, пенящиеся от рыбы. Он был уверен, что никогда не оставит эту страну…
Ранчо Коэна находилось в нескольких милях от городка Саснатаун, и он туда часто наведывался — и по делам, и чтобы отдохнуть, пообедать в китайском ресторане, сыграть в покер. Он был мастером этой игры, требующей выдержки и крепких нервов. В ресторане «Пекин» его хорошо знали. Хозяин, начинающий полнеть китаец с миндалевидными глазами, приветливо улыбался, кланялся ему без всякого подобострастия и сам обслуживал его столик, что считалось большой честью.
Ему нравились китайцы своим трудолюбием, чувством собственного достоинства, которое он в них инстинктивно угадывал. Но они жили в своем мире — древнем, таинственном, непостижимом.
Однажды, когда Коэн отдавал дань китайскому кулинарному искусству, в ресторан вошел человек с помятым лицом и сизым носом. Посетитель подошел к стойке и сказал хрипло: «Виски». Невозмутимый китаец налил ему полный стакан. Он опрокинул его и сразу выхватил револьвер.
— А теперь, китаеза, выручку. Да живо!
Одним прыжком Коэн очутился с ним рядом и секунду помедлил, дав грабителю возможность вскинуть оружие. Но дальше действовал молниеносно. Его левая сработала, и любитель крепких напитков рухнул, как от удара обухом.
— Господин Мо-Кон, — улыбаясь, сказал ему хозяин Ли Ван, — наша благодарность столь же безгранична, как и ваше мужество.
С тех пор в этом ресторане его встречали, как полубога. Ли Ван стал его другом. Коэн даже был принят в тайное братство китайцев «Тунг», чего не удостаивался еще ни один иностранец.
В 1911 году Канаду посетил доктор Сунь Ят-сен, вождь китайского национального движения.
— Доктор Сунь — великий человек, — сказал Коэну Ли Ван, — с ним связаны все наши надежды.
Два месяца Сунь Ят-сен провел в Канаде, собирая средства на дело национальной революции. Коэн, ставший его гидом и телохранителем, следовал за вождем, как тень, с двумя неизменными кольтами. Пожилой уже китаец, взваливший на себя огромное бремя, и молодой еврей, сильный и ловкий, как хищный зверь, сразу почувствовали друг к другу симпатию, крепнувшую с каждым днем. Мудрый китаец сразу понял, что его канадский друг обладает не только рыцарским характером, но и врожденным интеллектом. По ночам они долго беседовали. Загадочный Китай становился Коэну все ближе и понятнее.
Когда наступило время расставания, Сунь Ят-сен сказал новому другу:
— Морис, нам нужно оружие. Наши связи еще не налажены. Денег у нас мало, а врагов много. Чтобы победить, мы должны воевать. Нам необходимо все, что стреляет.
— Сделаю, что могу, — пообещал Коэн.
Через некоторое время он приобрел на свои средства 500 винтовок и 200 пистолетов. Ли Ван отправил драгоценный груз в Кантон.
* * *
Прошло уже семь лет с тех пор, как Коэн покинул Англию. Все чаще он с нежностью вспоминал отца и мать, которым причинил столько огорчений. «Пора увидеть отчий дом», — сказал он себе.
Лондон, конечно, встретил его дождями и туманами. Отец, мать, сестры приветствовали «заблудшую овцу» с радостной сердечностью, хоть он давно уже был отрезанным ломтем.
— Сынок, — сказал ему отец, — ты живешь своей, непонятной нам жизнью. Тут уж ничего не поделаешь. У меня же к тебе одна-единственная просьба. Когда ты захочешь создать семью, то женись на еврейке.
— Согласен, отец, — весело ответил Коэн, — но при одном условии. Я теперь человек состоятельный и хочу купить вам приличный дом.
Отец растерянно помолчал и согласился.
Началась Первая мировая война. Коэн явился на мобилизационный пункт.
— Господин Коэн, — сказал ему пожилой полковник, — мы знаем, что у вас прекрасные связи с китайцами. Мы формируем полк из китайских добровольцев и хотим, чтобы вы приняли над ним командование. Вам будет присвоено звание лейтенанта.
Коэн согласился. И пожалел об этом. Его китайцев использовали на подсобных работах и даже не думали отправлять на фронт. Он стал добиваться перевода в действующую армию.
— Хорошо, — сказали ему, — но на фронт вы пойдете рядовым.
И он пошел. Прямо в мясорубку под Верденом.
Газовые атаки. Пулеметы, косящие все живое. Колючая проволока, на которой, как тряпки, повисли тела его товарищей. Размытые окопы со ржавой водой.
Он был награжден за храбрость. Произведен в сержанты.
Осенью 1918 года, когда немцы перешли в последнее свое наступление, Коэн был ранен осколком в голову.
Война кончилась.
В госпитале он получил теплую телеграмму от Сунь Ят-сена. Дома, в Канаде, его уже ждало письмо китайского вождя: «Дорогой Морис, — писал доктор Сунь, — Китай нуждается в твоих услугах, а я в том, чтобы рядом со мной был человек, которому можно было бы полностью доверять».
И он поехал в Китай. Стал правой рукой Сунь Ят-сена. Он знал, что у президента много врагов, боялся за его жизнь и берег его, как мог. Сунь Ят-сен, как многие китайцы, был фаталистом и совсем не заботился о своей безопасности.
Однажды президент посетил в больнице раненых гоминдановцев. Он шел от кровати к кровати, ободряя и утешая. Коэн заметил, что лежащий в углу китаец пристально следит за президентом злыми глазами. Когда Сунь Ят-сен подошел к койке этого человека, тот неуловимо быстрым движением сунул руку под подушку и выхватил пистолет. Кольты Коэна как бы сами прыгнули ему в руки и дважды вздрогнули от отдачи. Оружие предателя со стуком упало на пол…
В 1925 году, когда Коэн был занят подготовкой спецотрядов республиканской армии, ему сообщили о смерти Сунь Ят-сена. Это был самый черный день в его жизни.
После смерти вождя Коэн провел в Китае еще пятнадцать лет. Он хотел осуществить все, о чем мечтал доктор. И созданная Коэном армия многое для этого сделала. Дивизия, которой командовал генерал Mo-Кун, трижды останавливала наступление японских войск.
Своих бойцов он научил не бояться ни черта, ни дьявола. Они поднимались в атаку с японским победным кличем «банзай», неизменно ошеломляя противника. «Сила японцев, — учил Коэн своих солдат, — в железной дисциплине, превосходной выучке и в презрении к смерти. Вы победите, если превзойдете их во всем этом».
В 1935 году японцы предложили ему миллион долларов за переход на их сторону. Он послал их подальше…
Коэн был гордым евреем, никогда не забывавшим о своем происхождении. В 30-х годах он часто бывал в Европе по делам, связанным с приобретением оружия для сражающейся республиканской армии. В немногое остававшееся у него свободное время он встречался с сионистскими лидерами и живо интересовался событиями в подмандатной Палестине.
Однажды он целый вечер провел в Лондоне с доктором Хаимом Вейцманом.
— Как жаль, что ваши блестящие способности и энергия тратятся на чуждое евреям дело, — сказал ему человек, ставший через 18 лет первым президентом Израиля.
— Вот потому, что вы так думаете, я и не с вами, — ответил Коэн.
В 1942 году счастье изменило ему. Японцы, используя огромное превосходство в силах, при поддержке авиации прорвали фронт под Гонконгом. Дивизия Коэна была смята и отброшена. Его штаб окружили. Коэн попытался поднять своих людей в контратаку, но лишь четыре человека бросились за своим командиром, бежавшим прямо под пули.
Легендарный генерал Mo-Кун был взят в плен.
В японском генштабе Коэна встретили, как самурая. Ему предложили пост губернатора одной из завоеванных китайских провинций. Коэн улыбнулся.
— Вы ведь уже знаете, что меня нельзя купить, — сказал он допрашивавшим его офицерам.
— Мы уважаем ваши убеждения, генерал, — ответил ему японский полковник и с поклоном проводил пленника до самых дверей, где ждал конвой.
Коэн был отправлен в концентрационный лагерь на Яве, где из десяти военнопленных выживал только один. Могучий организм выдержал, и он дождался освобождения осенью 1944 года.
В Китай Коэн уже не вернулся. Там не было больше ни старых друзей, ни бойцов, которыми он когда-то командовал.
Наступило время сдержать данное отцу обещание. Коэн поехал в Канаду, вновь поселился на своем ранчо. Женился на девушке из хорошей еврейской семьи. Но какая-то сила по-прежнему влекла его на Восток. В 1956 году Коэн с семьей поселился в Гонконге. В 60-е годы он побывал в Пекине, где был принят Мао Цзэ-дуном, хорошо знавшим его в тот период, когда Гоминдан еще сотрудничал с коммунистами. Коэн посоветовал китайскому руководителю помириться с Чан Кай-ши, но Мао лишь усмехнулся в ответ на такую наивность.
Генерал Мо-Кон вернулся в Гонконг, и там закончилась его жизнь.
ЗАБЛУДШАЯ ОВЦА
Кирк Дуглас хорошо знал, что значит быть никем и ничем, чувствовать себя полным ничтожеством, которое в лучшем случае может вызвать у окружающих лишь брезгливую жалость.
Для этого нужно быть сыном неграмотного эмигранта из России, к тому же еврея, да еще проживающего в чопорном протестантском городке вблизи Нью-Йорка.
Для этого нужно быть сыном старьевщика — альтезахена, с утра до вечера толкающего перед собой дребезжащую тележку, заваленную грудой никому не нужной рухляди.
Для этого нужно находиться на последней ступеньке социальной лестницы: один неосторожный шаг — и проваливаешься.
Для этого нужно ютиться с шестью крикливыми сестрами в грязной, пропахшей запахом плесени и крысиного помета комнате с обшарпанными обоями.
Для этого нужно каждый день видеть бессильные глаза матери и слышать ругань озлобившегося от непролазной нужды и унизительной работы отца.
И еще кое-что нужно для этого. Например, чтобы тебя звали Исером Данилевичем и чтобы в твоем английском явно проскальзывал идишистский акцент. И чтобы протестантские мальчики в отутюженных костюмчиках били тебя при каждом удобном случае только потому, что ты — «грязный еврей».
Стоит ли удивляться, что в душе Кирка Дугласа скопился заряд такой силы, что его с лихвой хватило бы, чтобы распылить, поднять на воздух протестантский городок, в котором он вырос.
Америка долго зачитывалась написанной им автобиографией. Пятьсот страниц этой книги пронизаны терпкой горечью, отчаянием, страстью и торжеством удовлетворенного наконец самолюбия. Неудивительно, что книга долго значилась в списке бестселлеров.
«Мы, евреи, очень одинокие люди, — писал Кирк Дуглас. — Все мы скрываем в душе плохо заживающие раны от язвительных укусов ненавидящего нас общества. И у каждого из нас был период, когда мы стыдились признаться в своем еврействе. Я, например, называл себя полуевреем, предавая то отца, то мать. Но никогда обоих сразу. Быть полуевреем — еще полбеды…»
И, наверное, лучшие страницы исповеди голливудской звезды — это те, которые посвящены его голодному горестному детству и полной лишений и обид юности.
Исер начал приспосабливаться к жизни в Америке еще в детстве, сменив имя и фамилию. Он стал Айзеком Дэмским. Физические данные были его единственным козырем. Прекрасное сложение. Медальный профиль. Голубые глаза со стальным оттенком. Блондин.
Ему не было еще и 14, когда он вступил в мир секса. Исеру, теперь уже Айзеку, очень нравилась учительница литературы с такими достоинствами, как тонкая талия, миндальные глаза и длинные стройные ноги, которые не могли скрыть даже носимые ею платья строгого пуританского фасона.
«Однажды, — вспоминает Дуглас, — она пригласила меня к себе. Заставила сесть рядом на кровать. И вдруг весь мир заслонило ее странно побледневшее лицо с неестественно блестящими глазами. Она поцеловала меня прямо в губы, и их словно обожгло. А потом ее руки бесстыдно гладили мое тело. Сквозь туман, застилавший глаза, увидел я ослепительную белизну ее груди.
— Ну же, ну, — шептала она, как в лихорадке. Но я еще никогда не знал женщины. И мистический ужас перед этой мучительной и сладостной тайной охватил меня.
— Нет! — крикнул я и выбежал из комнаты. Мне казалось, что она уже никогда не пригласит меня к себе. Но она пригласила. И потом я приходил уже без приглашения много-много раз».
Кирк Дуглас хорошо помнит свою жалкую юность: «Я ненавидел чудовищную бедность, окружавшую меня, душившую скользкими, как у спрута, щупальцами. Ненавидел занавески с павлинами. Мне хотелось поджечь этот дом и пламенем очиститься от скверны. Я презирал себя за то, что боялся отца, куражившегося над нашей беззащитностью, срывавшего на нас злобу, вызванную безысходностью его неудавшейся жизни.
И однажды я выплеснул стакан чая ему в лицо. Отец скрипнул зубами и бросился на меня, а я встал ему навстречу, готовый к смерти. И он отступил. Это был самый мужественный поступок в моей жизни. С тех пор отец стал считаться со мной, и отношения в семье изменились».
Родители Кирка Дугласа посещали синагогу, по субботам зажигали свечи. Но не навязывали мальчику своей веры.
«Несколько раз отец брал меня в синагогу, — вспоминает Дуглас, — и я видел евреев в строгой черной одежде, молившихся своему невидимому Богу на непонятном древнем языке. И Бог представлялся мне старым седобородым евреем в черном лапсердаке».
Школа кончилась. Девушка, которая ему нравилась, отказалась пойти с ним на выпускной вечер, потому что он был евреем и сыном старьевщика. А потом выяснилось, что еврею нелегко найти работу. Ни официантом, ни уборщиком, ни даже грузчиком его не брали.
— Для жидов у нас нет работы, — скалились хари и указывали ему на дверь. Однажды он сломался. Проходя по улице, увидел объявление на дверях гостиницы: «Требуется ночной портье». Вошел. И представился молодой зеленоглазой женщине с тугим, чуть не разрывающим платье бюстом:
— Дон Демпсей, ирландец. Хотел бы получить работу.
— Ты уже ее получил, парень, — ответила она, многообещающе улыбаясь. Женщина эта оказалась хозяйкой гостиницы, и «Дон Демпсей» проработал у нее целое лето. «Она была чувственно привлекательной дамой, — вспоминает Дуглас. — Часто намекала, что парня с головой вроде меня ждет в ее заведении блестящая карьера. Любила изливать душу. Евреев ненавидела люто, патологически.
— Есть в них что-то, — говорила эта дамочка, — для меня невыносимое. Я узнаю их в первую же секунду, как бы они ни выглядели и какими бы фамилиями ни прикрывались. У них запах особый.
И вот наступила ночь, когда я оказался в ее спальне, — пишет Кирк Дуглас 55 лет спустя. — Еще вчера она мне говорила, что Гитлер прав, уничтожая евреев, и что ни один из них не переступит порога ее гостиницы. После нескольких выпитых рюмок мы очутились в постели. До этой минуты я и не подозревал, что ненависть может воплотиться в сексе. Ненавистью налился мой большой член и вошел в нее до самого дна. Она извивалась, царапала мне спину, стонала. В самый напряженный момент я прошептал ей в ухо:
— В тебе еврейский член, дорогая. Еврей трахает тебя. Разве это так уж неприятно? Ты не умрешь от этого?
И я взорвался в ней. Потом встал и вышел. А она все корчилась в постели, как раздавленный червяк».
Отслужив портье, Дуглас снова остался без работы и какое-то время ошивался в родном городке. Местные раввины решили помочь бедному Исеру Данилевичу. «Надо отправить парня в ешиву. У него хорошая еврейская голова», — сказал раввин.
Но Айзек Демпски не желал в ешиву. Он давно уже решил стать актером и покорить мир в этой ипостаси. Без гроша в кармане отправился Айзек в Нью-Йорк, где поступил в театральное училище.
Немецкие танки раздавили Чехословакию. Потом растерзали Польшу. Началась Вторая мировая война.
Но до него доходили лишь отголоски этих событий. Бешеным аллюром мчалась его веселая голодная юность. Утром он слушал лекции, а днем носился, как отощавший бездомный пес, в поисках пропитания. Чудовищный город безжалостен к маленькому муравью, ползающему в его недрах. Часто, слишком часто ему приходилось ложиться спать с пустым желудком. Тогда и появился в его глазах хищный голодный блеск, сводивший женщин с ума. Однажды он проехал через весь Нью-Йорк, чтобы получить обед в бесплатной столовой. До позднего вечера простоял в очереди. Перед самым его носом окошечко захлопнулось. Еда кончилась.
Он вновь сменил фамилию и имя. Стал Кирком Дугласом. Время от времени ему перепадали второстепенные роли в нью-йоркских театрах. Однажды он сыграл роль немого лакея и получил пять долларов. Как-то в училище появилась новая ученица. Кирк глянул на нее — и обомлел. Не касаясь земли ногами, как каравелла, проплыла она мимо него. Синие глаза, алебастровая кожа, змеиная гибкость тела. Это была Пегги Дигинс, королева красоты Нью-Йорка.
Дуглас почувствовал, как что-то сдавило ему горло. И был потрясен, когда заметил, что Пегги посматривает на него с интересом. Со стороны Кирка это была не просто любовь. Это было безумие. Но дело не шло дальше легкого флирта. Однажды он пригласил свою королеву в кино. «Не могу, Кирк, — ответила Пегги с обворожительной улыбкой. — Я сегодня ужинаю с…» — и она назвала имя известной театральной звезды Бродвея.
Он лежал в своей маленькой холодной комнате, задыхаясь от горя и печали. И вдруг в полночь дверь бесшумно открылась. На пороге стояла Пегги в вечернем платье, похожая на Золушку.
Кирк, не веря своим глазам, сел на постели, а она потянула вниз язычок молнии. Платье упало к ее ногам.
— Это была самая счастливая ночь моей жизни, — напишет через полвека старый уставший человек.
Они решили пожениться. Но…
— Милый, — сказала Пегги, — меня пригласили на пробные съемки в Голливуд. Ты ведь сам понимаешь, что такой шанс упускать нельзя. Я вернусь через три месяца.
И она вернулась…
— Кирк, — окликнул его приятель, случайно встреченный в забегаловке. — Ты видел Пегги? Она уже третий день в Нью-Йорке.
Предчувствие беды коснулось сердца. Он позвонил в шикарный отель, в котором она остановилась.
— Это ты, дорогой, — послышался в трубке знакомый голос, в котором угадывалось легкое смущение. — Зайди завтра утром. И не обижайся. У меня столько деловых встреч…
Он зашел. Пегги еще спала. В номере стоял приторный запах духов и алкоголя. С ужасом он увидел, что Пегги спит, не сняв с лица косметики. «Вот что Голливуд сделал с ней», — мелькнула мысль.
Потом она оживленно рассказывала о своих успехах. Он молчал. Она протянула 50 долларов. — Возьми, дорогой. Ты ведь так нуждаешься.
Он взял. Это была еда. В тот день умерла его любовь.
Но ни горе, ни радость не вечны, и Дуглас вскоре влюбился в темпераментную блондинку Диану Дил. Ее родители были состоятельными людьми, владельцами поместья на Бермудских островах. Диана сорила деньгами. К тому же при эффектной внешности она была наделена талантом. Дуглас предложил ей осколки своего разбитого сердца.
— Пегги превратила меня в мстящего Дон-Жуана, — сказал он. — Я презираю женщин. Но ты другое дело. Тебя я мог бы полюбить…
— Ты похож на напыщенного индюка, — ответила она и расхохоталась.
Они стали друзьями. Потом любовниками. И, конечно же, удачливая Диана, а не Кирк, получила приглашение в Голливуд и жирный контракт с одной из кинокомпаний. Кирк вспомнил Пегги и пришел в отчаяние. Он умолял Диану не ехать в новоявленный Содом.
— Не говори глупостей, дорогой, — спокойно ответила Диана, собирая чемоданы. Пусто и скучно стало Кирку без нее. Он обивал театральные пороги, даже флиртовал с женами режиссеров. Тщетно. Театральный мир не принимал его.
Тем временем Соединенные Штаты вступили в войну, и Кирк, как бы очнувшись, дал увлечь себя национальному порыву.
Мобилизовался. Стал моряком. Работа. Много тяжелой работы. Сбитые в кровь руки. Тяжелые сны без сновидений. Морская служба оказалась нелегким делом. Театральный мир, мечты о славе, красивые любовницы и даже Диана остались далеко за пределами реальности.
Однажды вечером в кубрике каждый занимался своим делом. Кирк штопал носки. Сосед читал газету. Четверка морских волков резалась в карты. Вдруг вошел моряк, держа в руках журнал «Лайф мэгэзин» так бережно, словно нес сосуд с жидкостью, которую боялся расплескать.
— Ребята, — сказал он, — взгляните. Ну и баба.
Кирк глянул. С глянцевой обложки ему весело и ободряюще улыбалась полуобнаженная Диана.
— Да, — присвистнул кто-то, — это бабец!
Матросы загалдели.
— Братцы, — неожиданно произнес Кирк сорвавшимся на фальцет голосом, — это моя невеста. Вот кончу службу, и мы поженимся.
Все захохотали.
— Кирк, — сказал боцман, хлопнув его по плечу, — почему бы тебе не жениться на Вивиан Ли или Грете Гарбо?
Но Кирк женился на Диане. Она стала матерью его детей Майкла и Джуля. Отца Кирка хватил легкий удар, когда он узнал, что Кирк женится на шиксе[10].
«У меня были две жены, и обе шиксы, — пишет Кирк Дуглас. — Но раз в году, в Судный день, когда там, наверху, взвешиваются наши жизни, я, как приличествует доброму еврею, иду в синагогу. В этот день я со своим народом. В глубине души я всегда ощущаю свою принадлежность к тем, кто рабами были в Египте, а сегодня живут в созданном ими свободном государстве. Израильтяне — мои братья. Я слышу молитву „Кол нидре“, когда скачу на коне рядом с Бертом Ланкастером. И звуки шофара поражают мой слух в разгар любовной сцены с Фей Дановэй.
Я пощусь. Я еврей. И вернувшись в свой привычный ад, я весь год живу воспоминаниями о Судном дне».
Кирк не давил на своих детей, не пытался сделать из них евреев. Он оставил им свободу выбора и гордится тем, что его первенец Майкл, ставший прекрасным актером благодаря своему таланту, а не имени отца, выбрал еврейство.
— Я еврей, папа, — сказал он как-то Кирку. — Как ты.
Брак с Дианой оказался неудачным. «Мы бы все равно развелись, — пишет Дуглас, — но Голливуд с его ядовитой атмосферой значительно ускорил этот процесс. В городе грез и бешеного честолюбия не могут существовать нормальные человеческие отношения. Тысячи актеров и актрис, завистливых честолюбцев, самок с красивым телом, авантюристов и просто мечтателей бросаются в этот город, как в омут, теснят друг друга, идут по трупам, губят свои и чужие души».
И, конечно, антисемитизм. Известный актер Лакс Баркер пригласил как-то Кирка Дугласа в закрытый теннисный клуб.
— Я должен извиниться перед тобой, старик, — сказал он. — К сожалению, в этот клуб принимают евреев.
— Не могу разделить твоего сожаления, — ответил Дуглас. — Дело в том, что я ведь еврей.
Баркер побелел.
Кирк Дуглас отмечает, что Дуайт Эйзенхауэр и Джеральд Форд, отсидев положенный срок в Белом доме, вступили в клубы, закрытые для евреев. «Будучи президентами, — с горечью пишет Дуглас, — они не смели афишировать свой антисемитизм. Президент ведь символ, представляющий всю американскую нацию. К тому же тот, кто находится в Белом доме, вынужден считаться с еврейским влиянием. Ну, а став частными лицами, они дали волю своим природным склонностям».
После развода с Дианой Кирк с головой погрузился в море голливудских удовольствий. Однажды на каком-то светском рауте к нему подошла стареющая, но все еще эффектная кинозвезда Джоан Кроуфорд. О ней Кирк грезил по ночам в юности. Она была воплощением секса для целого поколения американцев. Небрежно отбросив назад спадающие на лоб каштановые волосы и глядя на него огромными, немигающими, блестящими, как у совы, глазами, она сказала:
— Я видела вас в «Чемпионе». Вы большой талант, Кирк.
«Прошептала: „У тебя нежная кожа“. У нее было действительно великолепное тело. Работала она профессионально. Я был спокоен, как гинеколог. Это было скотское соитие. Без капли чувства».
Как минута, промелькнули два месяца угарной жизни. Каждую ночь Кирк проводил с новой красоткой. Они были ненасытными, эти голливудские пиявки, к утру оставлявшие от мужчины лишь оболочку.
Однажды утром Кирк почувствовал себя плохо. Головокружение. Сердцебиение. Противная слабость. Пошел к врачу. Тот, осмотрев пациента, сказал:
— Знаете, мистер Дуглас, ведь даже Господь отдыхал на седьмой день творения.
Но Кирк продолжал с прежней неутомимостью. Он утешал в постели Патрицию Нил, до потери пульса влюбленную тогда в Гарри Купера. Его любовницей была старая львица Марлен Дитрих. У него был долгий и трагический роман с фантастически красивой Эйрин Рейтсман. Однажды ночью к нему пришла Эва Гарднер, крутившая тогда любовь с Фрэнком Синатрой.
«Наконец, — пишет Дуглас, — я спросил себя: — Зачем и кому все это нужно? Даже онанирование стало мне казаться более благородным занятием, чем подобное времяпровождение».
* * *
В 1952 году Кирк Дуглас приехал в Израиль на съемки фильма «Создатель шлягеров». Появление голливудской кинозвезды вызвало ажиотаж. Дугласу даже удалось добиться встречи с Бен-Гурионом. Старик принял заблудшую еврейскую овцу в своем спартанском кабинете и после двухминутного разговора отправил восвояси. У премьер-министра были дела поважнее.
Кирк Дуглас не очень расстроился по этому поводу и сконцентрировал внимание на израильских девушках. «Израильтянки, — с удовольствием вспоминал Дуглас, — суровы, искренни, обаятельны и очень женственны». Одна из таких «суровых и искренних» израильтянок, девятнадцатилетняя Лея, к тому же лейтенант израильской армии, что весьма льстило самолюбию прославленного актера, сопровождала его в Эйлат. Дуглас не забыл проведенные с ней ночи, гораздо более жаркие, чем эйлатское солнце.
Приятно удивила его и Яэль Даян, двенадцатилетняя дочь героя Синайской кампании. «Она была умненькой, не по годам развитой девочкой, — пишет Дуглас, — флиртовала со мной напропалую. Я дал ей жетон и сказал: „Позвони, когда тебе исполнится восемнадцать“. Через шесть лет в моей голливудской квартире раздался звонок. „Вот и я“, — сказал незнакомый женский голос. Это была Яэль. Израильтянки — удивительные создания».
Дуглас продолжал сниматься. Играл, в основном, ковбоев, гангстеров, не знавших поражений блюстителей закона. Ему это поднадоело, и он снялся в какой-то комедии. Однажды на голливудском приеме к нему подошел Джон Уэйн.
— Слушай, Кирк, — сказал он раздраженно, — что это за слюнтяев ты стал играть? Мы с тобой люди особого склада. Наша миссия, создавать образы сильных героев, достойных подражания.
— Брось, Джон, — ответил Дуглас. — Мы с тобой продавцы иллюзий. На самом деле ты ведь не супермен и не герой. Задумайся над тем, кто ты в реальной жизни.
Особняк Дугласа, расположенный в фешенебельном голливудском квартале Беверли-Хилз, окружен каменным забором. Огромный сад, стальные ворота, собаки, охрана, фотокамеры.
Голливуд дал своим любимцам все, о чем только можно мечтать. «Рядом со мной, — пишет Дуглас, — возвышаются мраморные дворцы с бассейнами и фонтанами. В них живут творцы той легенды, которая называется Голливуд. Рано утром они отправляются в свои павильоны создавать очередной сногсшибательный кассовый боевик. Голливудская жизнь диктует свои законы. Они не могут остановиться, отдохнуть, насладиться богатством. Их удел — исступленно работать до конца. Пока их не сокрушит инфаркт или спид».
Голливудским соседом Дугласа был посредственный актер, подвизавшийся на второстепенных ролях, Рональд Рейган. Они дружили семьями.
«Однажды, — вспоминает Кирк Дуглас, — кинозвезды устроили благотворительный вечер. Нас с Рони послали в павильон продавать колбасу. Смотрю, а Рейган сам не свой. Расторопно оттеснил меня от прилавка. Раскраснелся. Глаза блестят. Режет. Взвешивает. Продает. Пытаюсь ему помочь, а он меня локтем теснит. Сам, мол, справлюсь. В чем тут дело, думаю. Чего это Рони так приспичило объехать меня на колбасе? Уже по дороге домой меня осенило.
— Знаешь, — говорю жене, — Рейган решил сделать политическую карьеру. Он у нас, чего доброго, президентом станет».
Сбываются все же иногда голливудские сны…
ПОСЛЕДНЯЯ ЛЮБОВЬ САРТРА
Жан-Поль Сартр был писателем энциклопедического склада, что в наши дни специализации умственного труда большая редкость.
Философ, создавший солидную школу, виртуоз журналистской полемики, блистательный эссеист, политический мыслитель, популярный прозаик и драматург, — он отнюдь не случайно стал «властителем умов» не одного, а нескольких поколений.
Экзистенциализм, вождем которого был Сартр, в послевоенные годы превратился в яркое явление французской духовной жизни. Каждое новое произведение писателя, уподобляясь прикосновению к отверстой ране, вызывало жесточайшие споры, яростную полемику. Но критические уколы даже наиболее непримиримых противников выглядели как признание. Ибо Сартр не приспосабливался к реальности, а переделывал ее, придавал ей определенную форму, заряжал будоражащим воображение мощным импульсом.
Его ахиллесовой пятой была политика. Патологически ненавидя американский империализм 50-х годов, «властитель умов» снисходительно относился к советскому режиму, прощал ему все, даже сталинские чистки и концлагеря. «Развенчивать Советский Союз — это значит отнимать надежду у французского рабочего», — говорил Сартр, не пытаясь объяснить, почему эта надежда важнее страданий многомиллионного населения советской империи.
Русская интеллигенция не любила его. Видела в нем одного из своих могильщиков. Когда Сартр ради красивого жеста отказался от Нобелевской премии, один из московских интеллектуалов сказал:
— Сука! Если бы ему жрать было нечего, он бы взял.
К тому же в России Сартра знают плохо. Несмотря на флирт мэтра с Кремлем, его переводили мало и неохотно. И потому, что его произведения изобилуют грубыми натуралистическими сценами, и потому, что его литературное творчество всегда было образцом не скованного догмами свободного поиска, безостановочным бегом вперед — от собственных взглядов, от культурных ценностей, от почитаемых идеалов. Этот бег был, в сущности, многократно повторяющимся актом самосотворения. И самосожжения тоже.
Лучшая биография Сартра принадлежит Анани Коэн-Солель, родившейся в Алжире, защитившей докторат в Сорбонне, преподающей французскую литературу в Берлинском, Парижском и Иерусалимском университетах. Ее книга «Жизнь Сартра» объемом в 600 страниц переведена на многие языки. В этом фундаментальном исследовании читатель найдет Сартра — философа, прозаика, драматурга, эссеиста, политика, медиума культуры, суперзвезду космополитизма, вождя яркого динамичного движения. Все ипостаси многогранной личности Сартра переданы Анани Солель с достаточной полнотой. Хуже дела, когда она описывает Сартра-человека. Врожденное, по-видимому, целомудрие не позволяет ей перебирать грязное белье или заглядывать в замочную скважину алькова.
Нас же в данном случае интересует исключительно Сартр-человек, отличавшийся бешеным темпераментом, страстью к полигамии, наркотикам и другим отклонениям от нормы.
* * *
Маленький Жан-Поль был похож на ангелочка. Женщины любили гладить его золотистые кудри. Но в 1912 году произошло ужасное. Дедушка Шарль отвел ангелочка в парикмахерскую, где безжалостно обошлись с украшением его головы. Мама Анн-Мари потеряла свое золотое сокровище, превратившееся в гадкого утенка. Это было похоже на экзекуцию и стало зародышем мучительных комплексов, от которых Сартру не удалось избавиться до конца.
Сартру 30 лет. С неудовольствием смотрит он в зеркало. «Господи, что за маловыразительная рожа. Ни тени одухотворенности. Обладателю такой физиономии надо сидеть дома и не рыпаться», — думает Жан-Поль, преподаватель провинциального колледжа, не помышлявший в те времена о славе.
Через десять лет он уже символ интеллектуального возрождения Франции, пророк экзистенциализма, ведущий публицист и писатель.
Его чувственные губы сводят прекрасный пол с ума. Его умные, выразительные, хитро поблескивающие за надежным укрытием толстых линз глаза действуют на женщин, как взгляд кобры.
— Ну что ж, — пожимает плечами Сартр, — это слава.
Да, это слава, и он умеет ею пользоваться.
У него было такое же детство, как у многих одаренных детей.
«Я начал свою жизнь, как, по всей вероятности, и кончу ее, среди книг», — писал он много лет спустя. Книги раскрепостили его воображение, и, переживая острейшие эмоции в выдуманном мире, он надолго утратил интерес к реальной жизни. Шумные игры не любил. Сверстников чуждался. И они его не любили. Бывшие одноклассники вспоминают, что Жан-Поль был плохим товарищем. Высокомерным и капризным.
Чтобы утвердить свое превосходство, он в 15 лет выдумал, что живет с женщиной.
— Мы встретились в парке, и нас сразу же потянуло друг к другу, — надменно вскинув голову, рассказывал Жан-Поль обступившим его товарищам. — Она повела меня в гостиницу, и там мы проделали все то, о чем вы читаете в дрянных порнографических книжках.
Ему не поверили. Тогда он попросил горничную своей матери написать ему письмо, начинающееся словами: «Жан-Поль, любимый!» Этот образец эпистолярного искусства он с торжеством зачитал в классе. Но товарищи докопались до истины. Насмешки и издевательства долго сопровождали его.
В 35 лет он впервые пережил психологический кризис. Был он тогда рассеянным интеллектуалом с явно выраженными признаками мании величия. Жаждал острых ощущений, его нервная система нуждалась в сильной встряске. И Сартр с той же решимостью, с какой все делал в жизни, вступил в волшебный и опасный мир наркотиков.
Первое путешествие туда не принесло радости. Сартр выбрал наркотик, вспышкой ослепляющий душу, превращающий ее на шесть часов в цветущий сад. Но он также мог низвергнуть душу в мрачные бездны, и именно это произошло с Сартром.
Вспоминает Симона де Бовуар: «Глаза Сартра остекленели, крупные капли пота выступили на побледневшем лице. Предметы, которые он видел перед собой, ожили, угрожающе задвигались, изменили форму. Туфли под вешалкой зашевелились, превратились в две Медузы Горгоны. Из каждого угла на него скалились жуткие кривляющиеся хари.
— Нет, — сказал Сартр, придя в себя и отдышавшись, — эта штука не для меня».
И он перешел к алкоголю. Глушил виски стаканами. Лихорадочно курил, глотал таблетки и наконец впадал в состояние транса. Тогда садился к столу и писал, как одержимый. И чем изощреннее он издевался над своим телом, тем лучше писал.
Все больше сигарет и алкоголя. Скукоживаются часы сна. Разгоряченный мозг мстит за все излишества приступами мигрени и нервным стрессом. Вся механика тела работает на максимальном режиме даже ночью, пока лошадиные дозы снотворного не приглушают ее на короткое время.
Чувствуя себя на грани полного физического истощения, Сартр прибегает к помощи коридрона. В 50-е годы считалось, что этот сильнодействующий наркотик расширяет границы человеческих возможностей, увеличивает творческую потенцию.
Сартр принимал свыше двадцати таблеток коридрона в день, выкуривал по две пачки сигарет и с десяток трубок, выпивал неисчислимое количество вина, виски и коньяка. К этому ежедневному меню добавлялись десятка два чашек крепкого кофе. Ни минуты отдыха не было в вечной круговерти, в жестокой пляске нервов.
Творчество превратилось в процесс медленного самоубийства.
— Не обращайте внимания на ахинею этого наркомана, — призывали политические противники Сартра.
* * *
В 1968 году во Франции разразилась студенческая революция. Сартр считался ее духовным вождем, но для него она пришла слишком поздно. Он уже был развалиной. Задыхался, с трудом волочил левую ногу. Где уж ему строить баррикады и вести на штурм старого миропорядка юных своих клевретов.
— Я хрупок, как китайская ваза. Меня нужно возить на митинги в инвалидной коляске, — признал он с горечью. И тогда друзья и почитатели взяли с него слово отказаться от алкогольных и наркотических излишеств. Сартр резко снизил убийственные дозы, и крепкий, устойчивый по природе ствол его организма, выдержавший неимоверную нагрузку, постепенно восстановил жизненные силы.
Жан-Поль Сартр, бросивший в мусорный ящик извещение о том, что ему присуждена Нобелевская премия, больше всего гордился тем, что он был знаменем студенческой революции. Студенты, чуть было не опрокинувшие государственный строй во Франции, поверхностно читали Маркса, кое-что слышали о Бакунине, усвоили несколько разрушительных идей Мао и Че Гевары, но почти все они наизусть знали Сартра. Он научил их мыслить. Постаревшему философу было лестно оказаться в эпицентре революционной бури на одном корабле с молодежью, и он заявил, что на Западе студенты являются единственной по-настоящему революционной силой.
Заигрывал Сартр и с террористической группировкой Бадера — Майнхоф, несколько лет державшей в страхе и напряжении всю Германию. Эта симпатичная парочка разработала теорию революционной партизанской войны в джунглях больших городов. Чтобы пробудить революционное самосознание масс, анархиствующие бандиты взрывали бомбы на площадях, в театрах и в универмагах. Несмотря на большое количество жертв, революционное самосознание почему-то не пробуждалось. Наконец западногерманская полиция, потратив огромные средства на осведомителей, упрятала Бадера и Майнхоф за решетку.
Сартр обратился к западногерманским властям с просьбой разрешить ему свидание с Бадером, и они не смогли отказать знаменитому философу. Увы, встреча в тюремной камере не привела к взаимопониманию.
Сартр сказал поднявшемуся ему навстречу худому аскету:
— Я оправдываю ваши цели, но осуждаю средства. Путь террора ведет в тупик.
— Тогда мне не о чем с вами говорить, господин философ, — ответил Бадер. — Вы мелкобуржуазный интеллигент, а я революционер-радикал. Мы готовим революцию, а она, как известно, без крови не бывает. Необходимо убить десятки тысяч, чтобы возбудить дух революционной борьбы в миллионах.
И Бадер вскинул вверх сухой кулак, покрытый маленькими рыжими волосками, — как бы грозя небесам.
* * *
В 1958 году Сартр впервые столкнулся с Голливудом. Дух этого города снов в то время воплощался в известном режиссере Джоне Юстоне, создателе многих кассовых фильмов. Юстон загорелся идеей поставить киноэпопею о жизни Зигмунда Фрейда. Она ему мыслилась этакой феерией, сочетающей элементы психоанализа, детектива и секса с захватывающей историей открытия лечебного гипноза и кокаина. Юстон решил, что лучшего сценариста, чем Сартр, он не найдет. Режиссер не сомневался, что философ-энциклопедист прекрасно знаком с биографией Фрейда и его учением. И он обратился к Сартру с заманчивым предложением, подкрепив его чеком на 25 тысяч долларов и намекнув, что это всего лишь аванс. Сартр предложение принял.
Но Юстон ошибся. Французский философ был равнодушен к венской школе и ни в грош не ставил психоанализ. К тому же Сартр никак не мог уложиться в жесткие рамки жанра и не понимал, почему фильм о Фрейде не может длиться восемь часов.
Через год Юстон пригласил Сартра к себе на дачу в Ирландию для окончательной доработки сценария. Эти два человека встретились и искренне не поняли, как другого природа терпит. Юстону Сартр показался чудовищем. Маленький, с брюшком, в отвратительно сшитом костюме, с желтыми зубами, он с первого взгляда вызвал у режиссера чувство физического отвращения. Позднее Юстон рассказывал:
«Это не человек. Это пулемет, извергающий мысли. Он некоммуникабелен. Слушает только себя, не давая собеседнику вставить ни единого слова. Скорость его трескотни не позволяет следить за, возможно, и блестящими мыслями. Наконец фразы Сартра сливаются в сплошной гул. Я все ждал, может, он переведет дыхание. Где там! Это существо не нуждалось в воздухе. Отупев и отчаявшись, я выходил в ванную, чтобы сунуть голову под холодную воду. Возвращаясь, я уже в коридоре слышал его монотонное бубнение. Он даже не замечал моего отсутствия».
А вот что писал Сартр:
«Юстон оказался совершенно никчемным человеком. Я думаю, что даже обезьяна превосходит его интеллектом. Редко бывает, чтобы у человека была такая пустая душа. Он не в силах ни сосредоточиться, ни сконцентрироваться. Нельзя привлечь его внимание больше, чем на пять минут. Необходимость мыслить вызывает у бедняги головную боль. Это какое-то примитивное существо с планеты микроцефалов».
Фильм о Фрейде так и не вышел на экраны.
* * *
«Меня годами окружали женщины, — писал Сартр. — И мне все еще хочется, чтобы их было как можно больше вокруг меня. Я предпочитаю болтовню с женщинами о ничтожных вещах философским беседам с мужчинами. Потому, думаю, что мною всегда владела жажда прекрасного, скорее магическая, чем чувственная».
Это признание тем более удивительно, что и в прозе, и в драматургии Сартра женщина, а в особенности женщина-мать, обычно предстает в отталкивающем, даже непотребном виде. Правда, женоненавистничество Сартра обусловлено его мировоззрением и не имеет ничего общего с вульгарной патологией. Для него характерно негативное отношение к телесно-вещественному миру вообще.
История Ольги Казакевич описана в книге Симоны де Бовуар «Пришла, чтобы остаться», посвященной интимной жизни Сартра. Маленькая московская аристократка с чувственным ртом, изящными руками, гордой красивой головкой и незаурядными интеллектуальными способностями была ученицей Симоны. Сартр сразу попал под обаяние этой капризной темпераментной блондиночки с мило косящими глазами. Философ жил тогда в сомнамбулическом мире грез и видений, вызванных чрезмерными дозами алкоголя и наркотиков. Как огромная летучая мышь, метался он по квартире и, взмахивая руками, рассказывал о преследующих его мохнатых недотыкомках. Ольга слушала, забравшись с ногами в большое кресло, обняв колени тонкими руками, без тени насмешки в глазах. Сартр покорил ее остротой ума и бесподобным галльским остроумием. Ольге было всего 18 лет. Когда Сартр впервые поцеловал ее, она побледнела и чуть не потеряла сознание. Это была обоюдная страсть, вихреподобная, слепая, всесильная.
Что было делать бедной Бовуар? Ее союз с Сартром был скорее интеллектуальным, нежели чувственным. Он был вождем школы, проповедующей абсурдность мира и непостижимость человека, а она оставалась его верным оруженосцем и другом. Сартр, с самого начала определивший их отношения как союз двух свободных людей, получил от нее право на увлечения другими женщинами. И она, разумеется, имела такое же право, но предпочитала им не пользоваться.
И зажили они втроем жизнью спокойной и романтичной. Если Бовуар и испытывала чувства, похожие на ревность или обиду, то они находили выход в ее творчестве. Ольга была самой большой любовью Сартра вне той территории его души, которая прочно удерживалась Симоной.
Через шесть лет после начала романа Ольга вышла замуж за одного из учеников своего любовника, что не помешало ей оставаться членом сартровского семейного клана.
Постепенно вокруг Сартра сложился целый гарем. Он был собственником и, раз покорив женщину, старался удержать ее рядом с собой, что ему обычно удавалось. Шумный вначале, пенящийся от страсти поток его чувства переходил в спокойное течение.
Среди женщин, оставивших заметный след в жизни Сартра, была Элен, сестра Симоны де Бовуар, вышедшая потом замуж за Лионеля де Рулета, друга и ученика Сартра. Сестре Ольги Ванде тоже было уготовано место в гареме. Бурный роман был у него с Джульеттой Греко, писавшей меланхолические стихи и обязанной Сартру недолгим, но стремительным взлетом литературной карьеры.
Позже всех вошла в «священный альков» Арэль Элькаям, 18-летняя студентка, изучавшая философию. У нее были огромные черные глаза, у этой маленькой еврейки из Алжира, с терпкой, едва уловимой печалью, часто свойственной женщинам вечно гонимого племени. Она стала украшением гарема, его черной жемчужиной.
Сохраняя прочные связи со своими женщинами, среди которых царила Симона де Бовуар, Сартр щедро дарил себя случайным поклонницам. Для многих из них ночь, проведенная со знаменитым философом, оставалась ярчайшим воспоминанием жизни.
Очаровательные создания Сартр принимал по ночам в своем номере в отеле на Монпарнасе. Все они покорялись его уму и бешеному темпераменту. Свои любовные приключения Сартр обычно описывал в письмах к Симоне де Бовуар с отрешенностью научного исследователя.
Сартр — Бовуар: «Вчера мне отдалась Мартина Бордин — ты ведь знаешь эту маленькую креолку. Несколько часов мы занимались любовными игрищами, не говоря друг другу ни слова. У нее алебастровое тело, пьянящее, ароматное и светящееся изнутри, как каррарский мрамор.
Это было больше, чем страсть, сильнее, чем безумие. Мы с ней проделали все, что только могло подсказать распаленное желанием и алкоголем воображение».
Отправившись в 50-е годы в Америку, Сартр открыл не только ее, но и Долорес Ви, диктора крупнейшей радиовещательной компании, поэтессу и журналистку, похожую на Белоснежку из диснеевского фильма. Долорес стала, может, и не самым длительным, зато ярчайшим любовным увлечением его жизни. Познакомились они в радиостудии, куда Сартр явился с группой французских журналистов.
Вспоминает Долорес: «Сартр оказался маленьким, начинающим полнеть джентльменом ничем не примечательной наружности. Подходя к микрофону, он уронил трубку и ужасно смутился. Я сказала ему несколько ободряющих слов. Выходя, он спросил:
— Когда мы встретимся?
С изумлением услышала я собственный голос:
— Сегодня.
Наша первая ночь была яростной вспышкой страсти. Он был неподражаемым любовником. Как никто умел слушать. Но когда он начинал говорить, то все исчезало, кроме качающегося маятника его слов».
Долорес щедро дарила своему любовнику Америку. Они обедали у Стравинского, ужинали с незабываемой Гретой Гарбо. Их дни были наполнены весельем, а ночи — любовным потом.
Когда он умер, французское консульство в Нью-Йорке устроило вечер его памяти. Цвет американской интеллектуальной элиты собрался в небольшом зале, где прокручивали документальный фильм о его жизни.
Никто не обратил внимания на уже пожилую женщину с аккуратно зачесанными назад волосами, одиноко сидевшую в одном из последних рядов…
Покорив Долорес, Сартр писал «подруге вечной» Симоне: «Любовь этой женщины меня пугает». Симона де Бовуар вынуждена была задать тот самый вопрос, которым женщины столь часто пользуются, как оружием:
— Я или она?
— Конечно, я к Долорес очень привязан, — поспешно ответил Сартр, — но ты подруга моей жизни.
Их безумный роман продолжался. Они побывали на Гаити, где участвовали в каких-то мистических церемониях. Гостили на Кубе у Хемингуэя. К разочарованию Долорес, ожидавшей бурного и блистательного спора об экзистенциализме, два писателя нудно и обстоятельно беседовали о своих издательских делах.
И вдруг все кончилось. Долорес хотела его только для себя.
— Если ты меня любишь, — сказала она, — то женись на мне и распусти свой гарем.
Сартр пришел в ужас от этого предложения.
— Мы можем любить друг друга, оставаясь свободными людьми, — ответил он. — Я сниму тебе квартиру в Париже. Мы будем часто встречаться.
— Все или ничего, — отрубила Долорес.
Спустя много лет Симона де Бовуар призналась: «Долорес была единственной женщиной, которую я боялась. Я знала, что она меня ненавидит».
Симона де Бовуар занимала в жизни Сартра особое место. Она была его интеллектуальным двойником на философском и литературном поприще. Многие даже считали ее более утонченным и глубоким писателем, чем Сартр. Жизнь с Сартром Бовуар описала в книге «Воспоминания воспитанной девушки».
Их роман развивался постепенно. Молодая девушка из респектабельной буржуазной семьи, воспитывавшаяся в католическом колледже, часто навещала Жан-Поля, тогда молодого студента с дикими манерами, в прокуренной комнате студенческого общежития. С изумлением увидел считавший себя гениальным юноша, что эта девушка не уступает ему ни в блеске интеллекта, ни в остроте философского анализа. Вместе они были, как два компьютера.
Сартр, не веривший в институцию брака, сторонник полигамии, предложил Симоне контракт на два года с возможностью продления.
Она согласилась.
Он сам написал текст своеобразного брачного документа, в котором выговорил себе всяческие привилегии.
Она не возражала.
Много лет спустя, став уже сиамскими близнецами французской интеллектуальной мысли, они со смехом вспоминали этот договор.
В молодости она считалась хорошенькой. Изящная фигурка и стройные ноги приковывали к ней внимание еще до того, как она начинала говорить. А то, что она была на голову выше Сартра, ему отнюдь не мешало. Даже нравилось.
И он никогда не издал ни одной книги без того, чтобы Симона не подвергла ее предварительному и строгому критическому анализу.
Сартр знал, что вкус у его подруги лучше, чем у него, и безропотно следовал всем ее критическим советам. Они обменивались книгами, друзьями, идеями. После его смерти она привела в порядок его огромное литературное и эпистолярное наследие.
* * *
Сартр всегда пытался на свой лад решать ребусы, выдвигаемые историей, но его решения, будучи определенными вехами в становлении мысли, не претендовали на абсолютную завершенность. Сартра прежде всего интересовала мысль, спорящая сама с собой в процессе становления.
Мыслитель такого калибра не мог, конечно, обойти молчанием еврейский вопрос. И он написал целую книгу, пытаясь разобраться в том, что представляет собой это вечно гонимое и такое живучее племя.
Сделав несколько философских пассажей, Сартр вывел формулу:
«Евреи — это те, кого другие считают евреями».
И, конечно же, такой удивительный феномен, как государство Израиль, не мог не привлечь его внимания. Впервые Сартр приехал в Израиль в канун Шестидневной войны. В аэропорту в Лоде его встречали еврейские и арабские студенты, израильские интеллектуалы, депутаты кнессета, поэты, писатели. Возвышались транспаранты с надписью: «Добро пожаловать, миротворец!»
Поэт Авраам Шленский припал к его груди, как к давно желанному пристанищу. И прослезился, говоря о величии души Сартра. Но Сартр в то время заигрывал со странами третьего мира. И был очень осторожен в своих высказываниях относительно Израиля.
— Вы, конечно, совершили большое дело, прогнав отсюда англичан и создав государство, ставшее оплотом вечно гонимого народа-скитальца, но справедливость не позволяет мне закрывать глаза на страдания палестинцев, — сказал он израильским хозяевам, вовсе не обидевшимся на него за это.
Кстати, в Израиль Сартр приехал из Египта, ошеломленный устроенным ему в этой стране фантастически роскошным приемом. Египетские писатели приветствовали его с таким благоговейным восторгом, словно сам пророк Мухаммед вдруг появился перед ними. Его лекция в Каирском университете много раз прерывалась ликующими воплями и шквалами аплодисментов.
Президент Насер назвал гостя символом эпохи и интеллектуальной совестью человечества. Насер даже прослезился, заключив Сартра в объятия. Проведя с ним несколько часов за пиршественным столом, Сартр назвал египетского диктатора «истинным гуманистом и олицетворением арабского национального духа».
Его ничуть не смутило, что Насер отнюдь не скрывал своего намерения уничтожить еврейское государство.
До Шестидневной войны оставалось всего два месяца.
На пресс-конференции в Лоде философа спросили, как он может прикрывать своим авторитетом разбойничьи устремления Насера. Сартр ответил, что, как истинный мыслитель, он стоит над схваткой. И вообще прибыл на Ближний Восток, чтобы изучить сущность арабо-израильского конфликта. Пока же у него нет четкого мнения по этому вопросу.
В целом же Сартр был своим визитом в Израиль очень доволен. Его принимали почти как Мессию. Маг и чародей слова заворожил израильскую публику, но это, конечно, не означало, что он зажил с ней одной жизнью. Мэтр был и остался интеллектуалом, писавшим метафизические сочинения, не слишком заботясь, что происходит у подножия вершин духа, на которых он давно обосновался.
Встречался Сартр и с премьер-министром Израиля Леви Эшколем. Но Эшкол, политик и прагматик, стоявший обеими ногами на земле, озабоченный проблемами безопасности, произвел на философа впечатление заурядного провинциала.
На пресс-конференции в Иерусалиме Сартра спросили, кто из двух государственных деятелей, Эшкол или Насер, произвел на него большее впечатление. Сартр на секунду задумался, поправил очки и сказал, четко грассируя слова:
— С господином Эшколем я беседовал около часу, а с президентом Насером свыше трех часов. Это все, что я могу сказать.
Намек был понят.
Следующий вояж Сартра в Израиль был связан с его молодым другом, неистовым радикалом, маоистом, а потом глубоко набожным евреем Пьером Виктором, закончившим свою карьеру в иерусалимской ешиве под именем Бени Леви.
Сартр был уже стар. «Мое лицо напоминает руины Акрополя», — говорил он с грустной улыбкой. И действительно, тело мстило за бурный образ жизни жировыми складками, зигзагами морщин, одышкой, разрушенной печенью. Он передвигался с трудом, волочил левую ногу, задыхался.
И вдруг молодость вернулась к нему. Он встретил Виктора. Двадцативосьмилетний красавец с провалами черных глаз дал ему почувствовать, что еще не все для него потеряно. В спорах с Виктором стареющий мэтр с наслаждением ощущал, что еще неплохо владеет мечом диалектики.
Напрасно «подруга вечная» говорила, что дружба с Виктором отнимает у него последние силы и тяжелым бременем ложится на его психику. Для Сартра общение с Виктором было чем-то вроде возвращающего молодость эликсира.
И вдруг Виктора как подменили. Этот ниспровергатель устоев внезапно осознал себя евреем. Стал изучать иврит и втянул Сартра в круг своих интересов.
— Ты кончишь тем, что станешь раввином, мой дорогой, — сказал однажды старый философ любимцу.
А Виктор был одержим идеей устройства мира между евреями и арабами. В один прекрасный день он сообщил Сартру:
— Я еду в Израиль.
— Возьми меня с собой, — попросил старый, безмерно уставший человек. Виктор молча обнял его.
Они приехали в Иерусалим через два дня после визита Садата. Поселились в отеле в Старом городе. Виктор устраивал встречи между еврейскими и арабскими интеллектуалами. Старый патриарх присутствовал на них, вызывая всеобщее почтение. Но почти ничего не говорил. Слушал и улыбался.
Под влиянием Виктора Сартр, насилуя себя, написал короткую заметку об израильско-арабском конфликте и отправил ее в «Нувель обсервер». Редактор газеты, привыкший отправлять произведения Сартра в набор, не читая, на этот раз прочел — и обомлел.
— Это не Сартр, — сказал он тихо и бросил листы в мусорную корзину. Сартр не обиделся. Ему было уже все равно.
Постепенно стал исчезать окружающий его мир. Он ослеп. Невозможность писать угнетала его. Ужасны страдания воспаленной нервной системы. Задыхается мощный интеллект, наглухо запечатанный в черепной коробке. Появляются зияющие провалы в памяти.
Он еще пробует бороться, пытается диктовать на магнитофон, заменивший пишущую машинку. Но это усилие уже невыносимо для изнуренного былыми излишествами тела.
Виктор находится рядом. Читает ему вслух, и это, пожалуй, единственная радость, оставшаяся ему в жизни.
15 апреля 1980 года наступает финал. Сартр умер в больнице. Заснул и не проснулся.
Страха перед смертью он никогда не испытывал, ибо считал, что в этом мире не смерть страшна, а жизнь.
Примечания
1
Дир Ясин — арабская деревня вблизи Иерусалима. 9 апреля 1948 г. объединенные силы Эцеля и Лехи захватили ее после ожесточенного боя. 254 араба, в том числе женщины и дети, были убиты. Эта трагедия привела к массовому бегству арабского населения из районов боевых действий.
(обратно)2
Бубер Мартин (1878–1965) — один из наиболее самобытных еврейских религиозных мыслителей. Первый президент Израильской академии наук. Основные принципы философии Бубера изложены в книге «Я и Ты», в которой доказывается, что постижение Бога возможно лишь через личные взаимоотношения между человеком и окружающим миром. В политике Бубер отстаивал идею создания двунационального еврейско-арабского государства.
(обратно)3
Лейбович Иешаягу (1903–1994) — израильский ученый и религиозный мыслитель. Доктор философии, химии и медицины. С 1942 г. профессор Иерусалимского университета. Его перу принадлежат многочисленные работы в области иудаизма, политической философии и философии науки. Наиболее известные из них: «Тора и заповеди в наше время», 1954; «Иудаизм, еврейский народ и государство Израиль», 1975; «Тело и душа. Психофизическая проблема», 1982.
Отказывая сионизму не только в религиозных и исторических корнях, но и в национальной самобытности, Лейбович считал возможным дальнейшее обеспечение непрерывности еврейской истории лишь при условии сохранения уклада жизни, основанного на практическом исполнении еврейских религиозных предписаний. Резко выступал против удержания Израилем Иудеи и Самарии, ибо, по его мнению, светский характер израильского общества лишал подобную политику национально-исторического оправдания. Парадоксальные устные и письменные выступления Лейбовича часто стимулировали серьезные дискуссии в израильском обществе.
(обратно)4
Нееман Юваль и Коэн Геула — создатели и лидеры националистического движения Тхия, выступавшего против мира с арабами, основанного на территориальном компромиссе. Нееман — известный физик, внесший весомый вклад в развитие израильской оборонной промышленности.
(обратно)5
Обычно эта фамилия произносится Эльмакайес (прим. верстальщика).
(обратно)6
Обычно это имя произносится Итай (прим. верстальщика).
(обратно)7
Хаим Ласков (1919–1982) — военный и общественный деятель. В 1958–1961 гг. — начальник генштаба. В 1973 г. был членом комиссии Аграната, расследовавшей просчеты войны Судного дня.
(обратно)8
Эхуд Барак (р. 1942) — В армии с 17 лет. Оказался из тех солдат, которые носят в ранце маршальский жезл. Был одним из самых перспективных командиров. Отличался аналитическим складом ума, мужеством, интеллектом. Командовал батальоном особого назначения при генеральном штабе. Единственный из израильских военачальников удостоен четырех знаков отличия за доблесть. С 1991 по 1995 г. — начальник генерального штаба. Сняв мундир, вступил в партию Труда. В июне 1997 г., выиграв внутрипартийные праймерис, сменил Шимона Переса на посту председателя партии Труда и стал лидером оппозиции.
(обратно)9
Нюрнбергские законы — расистские законы, принятые 15 сентября 1935 г. в Нюрнберге, провозгласившие «абсолютной ценностью» чистоту немецкой крови и запретившие смешанные браки. Послужили юридической основой для преследования еврейского населения Третьего рейха.
(обратно)10
Шикса (идиш) — уничижительное определение девушки-нееврейки.
(обратно)
Комментарии к книге «Хроники Израиля: Кому нужны герои. Книга 2», Владимир Фромер
Всего 0 комментариев