Александр Козенко Джон Голсуорси Жизнь, любовь, искусство
© Козенко А. В., 2017
© ООО «ТД Алгоритм», 2017
* * *
Художественное творчество, с одной стороны, переплетено с личной жизнью художника, а с другой – доминирует над этим переплетением.
Карл Юнг Одни лишь мы, венец всего, Из тьмы, идя во тьму, Зачем мы скорбно стонем В терзанье сердца своего? Альфред ТеннисонТак странны дни, которых больше нет.
Альфред Теннисон Всякой речке – влиться в море, Всякой муке – в гробе тлеть. В. Мюллер. Зимний путь(Блуждающие огни)До смешного обыденно приходит то мгновение, когда человеку предстоит осознать неизбежность своего скорого ухода из жизни. Но не обречен ли каждый человек с рождения? Когда это приходит – осознание ограниченности человеческой жизни, осознание того, что нет глаз, которые не закроются в вечном сне, что все люди, с которыми ты говоришь, которые окружают тебя, от самых близких до случайных прохожих, смертны. В каком возрасте полоснет осознание факта неизбежности гибели собственного Я? Лет в 12–13. Практически все тогда воспринимается в свете этих мыслей. Но постепенно в юношеское сознание приходит излечение. Жизнь длинна. Это будет нескоро, в далеком будущем, настолько далеком, что как бы и не будет никогда. Человек перестает верить в возможность собственной смерти. Да, в молодости и нельзя жить иначе. Действительно, к чему тогда все? Все планы и стремления, для свершения которых нужны годы. Все потеряло бы всякий смысл. И ему в том возрасте казалось, узнай он, что неизлечимо болен и уже нельзя будет продолжать жизнь. Бросить все занятия и неудержимо предаться наслаждениям. Каким? И духовным, и чувственным. А может, чтобы забыться и ни о чем не думать – алкоголь, наркотики? Нет, жалко еще быстрее похоронить себя. Надо успеть посмотреть мир – только путешествовать. Каждый день переезжать из города в город, из страны в страну. И еще надо успеть потратить деньги, это трудно, ведь у него много денег. Зачем оставлять их, ведь после него никого не останется…
Смешно, но сейчас, он не будет ни в малейшей степени изменять свой образ жизни. Во-первых, он уже почти все сделал, сделал, что хотел и мог. А много ли он мог? Он стал известным писателем, довольно много написал, хотя письмо и было для него трудной работой, он никогда не писал легко, всегда много работал над рукописями. Каждый, практически каждый его герой – это частица его Я, в них отражены грани его личности, качества его души, его мысли, ощущения, его жизнь. Он уже увековечил свое Я, сделал свою личность бессмертной. Перестав смеяться, он понял, что успокаивается, совсем успокоился. Он ощущал дрожь в руках, ногах, почти каждый мускул его тела был напряжен и дрожал, к горлу подкатывал комок тошноты. Он испытывал страшный ужас – осознание своей обреченности. Это приговор – злокачественное малокровие. У него выступил холодный пот. Сколько времени еще отпущено? Год, другой, а может быть, несколько месяцев, недель, дней!!!
Необходимо собрать всю волю и не впадать в отчаяние. Нельзя травмировать своим подавленным состоянием членов семьи, близких, друзей. Стараясь никак не проявить своего внутреннего состояния, он вышел из верхнего кабинета, как всегда тщательно одетый, и стал медленно спускаться в обеденную залу. Но ноги не слушались его, и ему пришлось взяться за перила лестницы, что он ранее никогда не делал.
Было время ланча, и, когда он вошел, стол был уже накрыт. Сегодня он завтракал один. Обыкновенно он не замечал прислуживающего за столом лакея, но сейчас ему было бы неприятно, если бы кто-нибудь заметил его внутреннее состояние. А есть он не мог. Он заставил себя проглотить две ложки сваренного в мешочек яйца…
И вдруг спазм в горле сменился приступом смеха. Лакей удивленно посмотрел на него и, быстро отвернувшись, вышел в буфетную. А он не мог остановиться. Ха-ха-ха-ха. «Что это со мной? Истерика?» – испуганно думал он. Нет, действительно смешно. Смешно, что именно ему досталась эта карта в смертельной рулетке, в которую ежемгновенно играет каждый живущий человек. Он вытянул лейкоз. Чем это хуже или лучше другой неизлечимой болезни? Что ему следует изменить в своей жизни? Не строить планы на будущее и постараться успеть закончить трилогию о своей любимой героине, пожалуй самой любимой среди всех женских образов, которые ему довелось создать.
«Почему я стал писателем? Неужели потому, что она сказала мне: “А почему вы не пишете? Вы прямо созданы для этого”. Конечно, эти слова помогли мне найти себя. Но, что вообще мог делать человек с приличным образованием, способностью к независимому самостоятельному мышлению, но лишенный ярко выраженных способностей к каким-либо определенным искусствам или наукам. А заниматься чем-нибудь лишь с целью “заработка на жизнь” мне было не нужно. Надо сказать, что у рожденных богатыми стремление к деньгам, власти часто оказывается несколько ослабленным по сравнению с аналогичными устремлениями людей, которым приходится “делать себя самим”. Как же в такой ситуации перебороть себя и эту мерзкую скуку, делать и делать деньги. Мое же юридическое образование не оставляло мне много возможностей.
В то же время восприятие жизни через художественное литературное произведение было у меня острее, чем реальности. Поцелуй “на бумаге” значил для меня гораздо больше, чем реальный поцелуй. Писать – могло стать для меня единственной возможностью приобщиться к созданию прекрасного, единственной дорогой к творчеству. Я стал понимать, что наиболее глубокое осмысление смысла человеческой жизни во всех ее проявлениях – от социальных движений до самых интимных, индивидуальных, психологических сторон – возможно лишь в литературном творчестве. И оно осуществляется в живой образной форме без нудных абстрактных схем научного исследования. Я перестал сомневаться, что если бы мне надо было зарабатывать, то самый приятный способ – это быть писателем. Вот только для того, чтобы им стать, нужен талант. Но, может быть, страстная любовь к литературному творчеству и неутомимая работа позволят развить свои способности, если они есть. Ведь недаром говорят, что способности лишь одна составляющая таланта, другой неотъемлемой составляющей является работоспособность. А что получилось, тут уже не мне судить».
Наконец он смог продолжить завтрак. Но, когда он закончил ланч и лакей сменил сервировку стола, подав к кофе почту – утренние газеты и корреспонденцию на большом серебряном подносе, – он смотрел на нее отстраненным взглядом. Она была ему неинтересна. Он вспоминал свою жизнь – всю жизнь от самых ранних моментов, которые представляют собой отдельные яркие картины, запечатленные в сознании ребенка, и которые путаются в его сознании с образами, возникшими уже позже по рассказам его родителей.
ТАК КАК ЖЕ ВСЕ ЭТО БЫЛО?
Глава 1
Крупные капли дождя сильнее застучали по оконным стеклам. Близилась полночь, но он продолжал сидеть в своем кабинете – сумрачной небольшой комнате, заставленной мебелью красного дерева с темно-зеленой бархатной обивкой и тонкой резьбой. Во рту он держал незажженную сигару, а его невидящий взгляд был обращен на большую картину «Голландские рыбачьи лодки на закате», висевшую на стене напротив. Ее краски хорошо гармонировали с густыми коричневыми тонами, которые он предпочитал для всех непарадных комнат. Его массивная голова откинута на подушку кресла с высокой спинкой, волосы уже почти совсем седые, но бакенбарды, усы и окладистая борода практически не тронуты сединой и свидетельствуют о том, что Джон Голсуорси III, как он значился в семейной родословной, далеко не старик. Да какой же он старик? Из комнаты его жены Блэнч доносились приглушенные крики. У нее были вторые роды. Он не так сильно волновался, как когда она рожала в первый раз. Три года назад она родила дочь Лилиан. Тогда он от волнения так устал, что заснул, а когда проснулся, ему сказали о рождении дочери. А сейчас он не мог заснуть, хотя мучительного беспокойства о жене не испытывал. Он стал к ней совсем равнодушен. Да и было ли его отношение к ней когда-либо другим? Или все его беспокойство было лишь о наследнике? Он женился пять лет назад в сорокапятилетнем возрасте, уже успевшим составить значительное состояние, на девушке на 20 лет моложе его. Она была дочерью Чарльза Бартлета – «мирового судьи» в гр. Вустершире. Их семья проживала в небольшом живописном городке Реддиче, несколько южнее Бирмингема, местности, славящейся особой красотой женщин. И, хотя он к тому времени стал весьма известным в Лондоне поверенным, не говоря уже об изрядном капитале, все же он был выходцем из девонширских «йоменов». Шесть поколений его старинного фермерского рода жило в окрестностях Плимстока и Уэмбри. Первое упоминание о них относилось к Эдмунду Голсуорси, умершему в 1598 г. в Плимстоке. Когда ему самому исполнилось 16 лет, его отец, плимутский торговец, чьи дряхлые суденышки плавали в страны Средиземноморья за фруктами, кожами и винами, послал его учиться юриспруденции в Лондон вместе с восьмью другими своими сыновьями. К этому времени их мать уже умерла, а один из братьев отца обосновался в Лондоне как строительный подрядчик. Шел 1833 год, в самом крупном в мире городе продолжался строительный бум, и семейство Голсуорси все больше богатело. Оно инвестировало свои средства в земельную собственность, когда быстро растущий средний класс двинулся из центра столицы в Бейсуотер и Кенсингтон и самоутверждался, возводя там огромные роскошные, но безвкусные особняки.
Вскоре Джону Голсуорси III удалось сдать экзамены на стряпчего, и он получил право заниматься адвокатской практикой. Он помнил, какой обед он устроил в честь этого события – он начался с целого бочонка устриц. А был он тогда худой, как щепка, и, правда сказать, так никогда и не потолстел. Постепенно он вошел в правление многих компаний, которые были основаны членами его обширного семейства. Год шел за годом в интенсивной напряженной работе, в которой он полагался только на свои силы. Природное здравомыслие и умеренность ограждали его от финансовых взлетов и падений, так характерных для большинства молодых людей. В силу известного закона притяжения деньги шли к деньгам, и с каждым годом он становился все богаче. Но ему некому было оставить свой капитал, и у него не было никакой цели, ради которой ему стоило бы продолжать наживать деньги, что было и его религией, и образом жизни. К тому же в нем всегда были сильны чувства семейственности и чадолюбия, и к его зрелому возрасту они снова проявились и воплотились в этом его чувстве к очаровательной дочери «мирового судьи». Да, она была красивой девушкой и на двадцать лет моложе его, и она согласилась на его предложение. Но любила ли она его? Сейчас, по прошествии всего пяти лет со дня свадьбы, он не мог с полной уверенностью ответить на этот вопрос. К тому же она была дочерью «мирового судьи», как известно исполнявшего не только судебную, но и административную власть. И назначались они, эти судьи, не кем-нибудь, а самим канцлером королевства по представлениям лорда-наместника графства из числа наиболее крупных землевладельцев. А его положение, положение стряпчего, не имело социального веса. Он должен был бы быть для их семейства не больше, чем «предметом холодной учтивости». И все-таки она вышла за него замуж. Им нужна была его деловая хватка, его способности. Ее семья не ошиблась в нем, его дела идут все лучше. Вот если бы только вторая жена судьи Бартлета не передала дочери свой снобизм и мелочность. И Блэнч никогда не забывала, что он более низкого социального происхождения.
Сильный раскат грома прервал его размышления. Как жутко завывает ветер в каминной трубе! Сквозь этот шум еле слышно тиканье старинных часов, стоящих в углу и несколько великоватых для этой комнаты. Он купил их еще до женитьбы и ни за что не хотел расставаться с ними. Яркая вспышка молний осветила комнату. Вспыхнула золоченая бронза на циферблате часов, и как бы ожили две птички, изображенные на японской лакированной шкатулке, в которой он держал сигары. И в это мгновение он услышал пронзительный крик, заглушенный мощными раскатами грома. Он был уверен, что это уже не голос его жены. Он встал, открыл дверь и начал прислушиваться. Вдруг до него донеслись шаги быстро спускавшейся по лестнице горничной. Не остановившись и еще не вполне спустившись, она в волнении заговорила:
– Доктор вас просит, сэр.
Джон, не дослушав ее, стал быстро подниматься по лестнице и на верхнем пролете увидел доктора, спокойно вытиравшего руки.
– Ну как, все в порядке? – спросил Джон.
– Да, поздравляю вас с рождением сына. Оба они чувствуют себя хорошо. Но сейчас вам лучше не входить к ним. Я пробуду еще здесь до утра.
– Я пришлю вам обед наверх, – сказал Джон и медленно пошел вниз.
Сын, думал он, у него родился сын, который будет его наследником и продолжателем его дела. Теперь его жизнь приобретала новый смысл, и он преисполнился гордости, и это новое чувство постепенно заполняло его, и он был уверен, что сын его не подведет.
Джон вернулся в свой кабинет, достал письменные принадлежности и написал сообщение для «Таймс»:
«В полночь 14 августа в Паркфилд, близ Кингстон-Хилла… у жены Джона Голсуорси, эсквайра, родился сын».
А гроза все продолжалась. Порывы ветра гнули и раскачивали деревья в саду и бросали струи дождя в окна. «Какое ненастье, – подумал Джон, – и мой сын родился в такую непогоду. Не предвещает ли это ему в жизни мятежный путь, борение страстей и какой он будет иметь характер?». Богатый жизненный опыт подсказывал ему, что даже при очень спокойной и размеренной внешней жизни внутренняя, духовная жизнь человека может быть очень сложной, страсти могут терзать его сердце и драматические коллизии преследовать с самого рождения и до конца дней. Будет ли Джон счастлив? Он не сомневался, какое имя даст своему старшему сыну. Конечно, то же имя, что и у него самого, по давней семейной традиции. Его сын будет Джон Голсуорси IV. И он, в свою очередь, еще более приумножит богатства семьи.
С очередным раскатом грома Джоном овладело беспокойство: как бы эти страшные удары не испугали его малютку дочь, о которой он совсем забыл из-за этой суматохи сегодня. Взяв свечу, он по темной лестнице поднялся к ней в спальню. Дверь и не скрипнула: по его приказу петли всегда смазывались, а он всегда носил мягкие башмаки на пробковой подошве и ступал в них бесшумно, как кошка. На цыпочках, очень осторожно он подкрался к ее кроватке. Лилиан, он обычно звал ее Лили, спала. Джон застыл неподвижно подле нее и в полумраке комнаты любовался ее безмятежным, таким любимым им лицом. Для ее счастья он готов на все. И в ней тоже течет частица его крови, и с ней также связана его будущая жизнь. Да и какая будущая жизнь может быть у человека, как не в его детях. Он вспомнил, что у нее скоро будет день рождения. Да, остались какие-то две недели до 1 сентября. В этот день три года назад в 1864 г. она родилась. Вскоре после ее рождения они переехали сюда в Паркфилд. Ранее он с женой жил в Кенсингтоне, довольно зеленом и аристократическом районе Вест-Энда. Но для здоровья детей необходимы чистый воздух, парное молоко, собственные фрукты и овощи, считал он. Поэтому он и построил здесь (в одиннадцати милях от центра Лондона) вблизи Кингстон-Хилла виллу – двухэтажное здание с большими окнами с люнетами, казавшееся миниатюрным дворцом. Да, пожалуй, оно действительно было слишком миниатюрным, семья-то росла. И вот уже он покупает большой участок земли у деревни Мэдлен и называет его Кум. На нем он задумал построить дом в собственном стиле. Он будет похож на так понравившееся ему здание конечной станции Лондонско-Мидлендского района Сент-Панкрас Стейшн. Этот из красного кирпича образчик смешения викторианского и готического стилей уже начал строиться. И первый камень в его фундамент уже заложила не кто-нибудь, а Лилиан с помощью серебряного детского мастерка, который он купил специально для этого случая.
Джон еще немного постоял над спящей дочерью, прислушиваясь к ее ровному дыханию и всматриваясь в пухленькое личико, затем бесшумно повернулся и вышел. Кажется, и гроза стала стихать. Молнии вспыхивали не так часто, и после вспышки приходилось долго ожидать приходящие уже издалека глухие раскаты грома.
Он прошел в свою спальню. Налил в таз воды, умылся, разделся и лег в постель. Было уже очень поздно, и он быстро заснул.
Глава 2
Маленький Джон – «Джонни», как все его звали в семье, – помнил себя с четырех лет. Может быть, эти воспоминания и не отличались особой последовательностью и частично перемешались с тем, что позже ему рассказывали старшие, но отдельные наиболее яркие картины без труда вставали перед его мысленным взором. И, пожалуй, первым запомнившимся ему событием в жизни было известие о рождении его младшей сестры. Даже не самого известия о рождении – он тогда плохо понимал смысл этого слова, – а о том, что у него появилась сестра, крошечная девочка, и после завтрака они пойдут ее смотреть. У него уже были старшая сестра Лили и младший брат Хьюберт, но они как бы всегда существовали рядом с ним, как и родители, как няня. В сумрачное октябрьское утро он так разволновался, что у него совсем пропал аппетит, и он никак не мог съесть за завтраком яйцо всмятку. Оно так и осталось стоять со срезанной сверху скорлупой в хрустальной, оправленной серебром пашотнице. Его даже начало подташнивать. Не терпелось узнать, какая она, новая подруга для игр? Наконец дети кончили завтракать, и няня повела их смотреть сестру. Когда с братом и сестрой он вошел в комнату, он вначале увидел только маму.
– Идите смотреть свою сестренку, – проговорила она.
– Но где же она? – невольно вырвалось у Джонни.
– А здесь, в этой кроватке, – улыбаясь, ответила мама, подводя детей ближе, – спит ваша сестричка Мэб.
Но то, что увидел Джонни, никак не соответствовало его представлениям о сестре – девочке, с которой можно играть, как с Лили. В кроватке лежал кукленок, но живой, крошечное личико морщинилось во сне. «С такой не поиграешь», – подумал Джонни. Он был явно разочарован.
Дети еще постояли какое-то время тихо, боясь разбудить свою маленькую сестру. Мать, видимо, почувствовала их некоторое недоумение, и это позабавило ее. Она крепко поцеловала каждого из них, теперь уже старших своих детей, хотя Хьюберту было всего два с половиной года, и мягко выпроводила их из комнаты к няне.
Или вот еще, он хорошо помнит, что ему всегда хотелось самому видеть, как главный садовник Кум-Уоррена выбирает в оранжерее и виноградных теплицах ананасы и виноград или собирает персики у южной стены; конюх Джордж играет на концертино или начищает пуговицы. Но, пожалуй, больше всего он любил смотреть на кухне, что готовят к столу, и, конечно, не прочь был попробовать жареную уклейку или седло барашка, сладкий пирог или яблочную шарлотку. Особенно часто готовили девонширские блюда, которые любил отец: запеченный в тесте бифштекс и творог со сливками и мускатным орехом. Когда приготовления заканчивались и блюда на серебряных подносах приобретали вид произведений искусства, шеф-повар почтительно просил его: «Все, молодой барин, больше это не трогайте».
Он помнил подаренную ему отцом лошадку-качалку и настоящих пони, на которых их учил ездить конюх Джордж. У них в Кум-Уоррене были и специальные теннисные корты, и крикетное поле для игры детей, и им даже сшили легкие, свободные белые спортивные костюмы.
Джонни очень любил, когда у них дома, как говорили взрослые, устраивали «прием». Он обычно сидел тогда на верхних ступенях парадной лестницы, с двух сторон которой стояли ливрейные лакеи. Были зажжены все канделябры, и выходившие из экипажей гости медленно парами поднимались по красной дорожке, блистая белыми перчатками, светло-желтыми жилетами, перьями и бриллиантами. Стоявший у парадной двери дворецкий Генри громко объявлял: мистер и миссис Бартлет… леди… сэр…
Появлялась мама, очень красивая в своих парадных серьгах, с локонами, ниспадающими на шею. Когда гостей приглашали к обеду, мама говорила: «А теперь, детка, тебе пора в постель». Но укладывала в постель его уже няня. Мама заглядывала ненадолго позже, являясь как бы во сне, от нее чудесно пахло, она целовала его и гладила ему лоб, пока он не засыпал. Как-то, когда он поранил голову о каминную решетку в детской, мама сразу пришла ему на помощь, и он всю ее измазал кровью. И, когда ночами его стали мучить кошмары – перламутровая инкрустация шифоньера в свете луны вспыхивала глазами чудовища, – она садилась на его кроватку и обнимала его. Мама была очень нужная, но все же далекая, гораздо ближе была няня. Няня воспитывала его по-спартански. Купала его в холодной воде, и ходил он все время с голыми коленками, а в доме-то было не очень тепло. Он так думал, что лишь зимой в доме бывало теплее, чем на улице, а весною, летом и осенью наоборот. Капризничать, хныкать и жалеть самого себя ему не разрешалось.
Особые узы связывали Джонни с отцом. Днем отец был недоступен. Каждое утро он отправлялся в Сити и возвращался домой, как правило, не раньше пяти часов вечера. Тогда, взяв Джонни за руку, он вел его с братом и сестрами на прогулку. Они шли по склону холма, откуда был прекрасный вид на обнесенный оградой сад, луг, поле и рощу, за которой были коровники. Проходили мимо вековых дубов на лужайке, розария и конюшни с часами на низкой башенке. Отец учил сына чувствовать и понимать красоту. Не забывал он и о практических делах. Отец отдавал распоряжения: где-то подвести горячую воду, где-то улучшить освещение. Заботился об увеличении удоя своих олдернейских коров и о подкормке грачей. Джонни думал: как много знает отец, какой он умный, и я должен стать таким же.
Когда ему исполнилось восемь лет, его няня вышла замуж и уволилась. Джонни испытал глубокое разочарование. Как она могла оставить его ради какого-то мужа. Он ведь даже простил ей чрезмерное, по его представлениям, наказание, когда она силой заставила его лежать на спине за какой-то проступок. Он помнил, как это вмешательство в его личную свободу поразило его. Это страшное ощущение беспомощности и неуверенности, наступит ли ему когда-нибудь конец, а ведь он пролежал так не больше минуты. Ему не хотелось жаловаться на няню, но неуверенность в том, что это не повторится, заставила его все рассказать маме. В тот день, сидя под столом в ожидании своего любимого десерта, он услышал, как мать с отцом обсуждают, в какой форме сказать няне о нежелательности впредь физических воздействий на него, чтобы не обидеть ее, так любящую Джонни. Он понял, что родители не подозревают о его присутствии под столом, и на него нашло совершенно новое чувство смущения. Джонни затаился под столом и пожертвовал своим любимым десертом, чего не сделал бы раньше ни при каких обстоятельствах.
Другое сильное чувство поразило его, когда он понял конечность всего живого. Как-то, подойдя к коровнику, чтобы выпить после окончания дойки парного молока, он увидел мертвого теленка. Он осознал, что, если теленок мог умереть, значит, всякий может – не только мухи, жуки и цыплята. Это открытие ошеломило его. Джонни, плача, бросился искать отца, но попал в объятия своей матери. Ее руки и слова успокоили его рыдания. Постепенно он успокоился, но его отношение к жизни стало уже другим, более осознанным.
Как раз когда у Джонни появилась новая гувернантка, он заболел корью. В его памяти болезнь осталась некоей смесью из сыпи, лежанья в постели, регулярного приема меда и множества мандаринов. Хотя он уже умел сам читать, так как к нему каждое утро на два часа приходила мадемуазель учить его французскому, а также читать, писать и сообщать первоначальные сведения по арифметике, географии и истории, во время болезни, чтобы он не напрягал зрение, ему читала вслух гувернантка. Она выбрала для чтения непритязательные приключенческие истории, и в голове Джонни перепутались пираты и работорговцы, пируги и воздушные шары, кровопролитные сражения и путешествия к северному полюсу. И, когда ему позволили читать самому, он не мог оторваться от этих книг. У Джонни была привычка читать, лежа на полу, на животе, которая вызвала впоследствии у него развитие близорукости. Но он уже не мог ограничиться только чтением.
Когда Джонни совсем оправился от болезни, он стал разыгрывать целые морские и сухопутные баталии. При этом он не ограничивался, как большинство детей, оловянными солдатиками, пушками, кораблями, лодками и другими покупными игрушками, а сооружал предметы своих фантазий из мебели и постельного белья. Из кровати он соорудил корабль и поплыл по морю зеленого ковра к скале из гардероба красного дерева, на которую забрался по выступам ящиков. Прижав к глазу стакан – нет, не стакан, а «подзорную трубу» – Джонни всматривался вдаль. На море начался шторм – по стенам побежали волны света и тени от закрученного им абажура. Из сливового сока он приготовил «ром», из компота и апельсиновой корки – лимонный сок от цинги и отправился на Северный полюс, сделанный из белоснежных постельных принадлежностей. Там он встретился с белым медведем, сооруженным из подушки и четырех кеглей, накрытых ночной рубашкой.
Во всех детских играх Джонни был вожаком, капитаном на построенных им «кораблях» и командиром во время боев подушками.
Стараясь умерить его активность и усмирить его воображение, отец привез ему «Айвенго», «Бевиса», «Книгу о короле Артуре» и «Школьные годы Тома Брауна». Но, прочитав первую книгу, он три дня строил, брал штурмом и защищал замок Фрон де Бефа, а прочитав книгу о короле Артуре, целиком превратился в сэра Ламорака де Галис, главным образом благодаря понравившемуся ему имени, и не слезал со своего деревянного коня, вооружившись длинной бамбуковой тростью.
Надо, правда, упомянуть, что Джонни скакал не только на деревянной лошади. Во времена его детства было принято обучать маленьких джентльменов верховой езде. И эта его страсть чуть было не привела к трагическому случаю. Как-то лошадь с ним убежала в Ричмонд-Парк, и только счастливая случайность, что он остался жив. А может быть, и не простая случайность. Ведь это был тот самый Ричмонд-Парк, в котором молния зажгла дуб в грозу в ночь его рождения. Из ветки этого дуба дворецкий Генри вырезал ручку и подарил Джонни – своему любимцу. Эта ручка как амулет на счастье долго хранилась у него. Может быть, это было знамением – это обстоятельство и предопределило то, что он станет писателем. Но до этого было еще далеко. Ему надо было много и упорно учиться, он был не очень образованным мальчиком.
Глава 3
Сегодня, 14 августа 1876 года, ему исполняется девять лет. Но Джонни, одетый в синий полотняный костюмчик, не так, как обычно, радуется праздничному обеду, состоящему из его любимых блюд: печенки, шампиньонов, миндального пирожного и лимонада. Ему сказали, что он уже вырос и надо ехать учиться в подготовительную школу для получения «более системного образования».
И вот наступил этот день, когда ему впервые предстояло надолго покинуть родительский дом. В сопровождении слуги отца Джозефа Рамсдена Джонни отправился в Борнмут, в школу Соджин. Эта школа, сказали ему, принадлежит доктору и миссис Брэкенбери.
«Какие они, эти люди, которые будут определять мою жизнь?» – думал Джонни, сидя с Рамсденом в открытой коляске – было теплое начало осени. Но день был ясный, солнечный, лошади весело цокали копытами, и его настроение после расставания с родными постепенно улучшилось. Они должны были сесть на поезд в Уимблдоне (Эрлсфилд) и на нем ехать до Саутгемптона на юго-запад к Английскому каналу, который почему-то во всем мире называют по-французски Ла-Маншем. Вот и вокзал. Какое-то время им приходится на перроне ждать поезда. Наконец, пыхтя скоростным сверкающим на солнце паровозом, подошел состав с четырьмя вагонами. Они сели в вагон I класса, носильщики быстро погрузили небольшой багаж, и поезд тронулся. Джонни занял место у окна и с любопытством смотрел на сменяющиеся перед ним картины. Сначала виды мало отличались от тех, к каким он привык в окрестностях своего дома. Но постепенно, по мере того как они приближались к Гуильфорду, песчаная местность, покрытая вереском, сменилась восхитительными зелеными лугами с живописно разбросанными группами деревьев. Там и здесь попадались аккуратно возделанные поля. Появились холмы, и было видно, как дороги извиваются по их склонам между оградами, увитыми диким виноградом, и покрытыми плющом стенами построек. Сам Гуильфорд поразил архитектурой некоторых строений, ведущих свое начало еще со средних веков. Джонни знал, что этот город в древности был резиденцией западных сакских королей, и ощущал, как сама история раскрывается перед ним. Его богатое воображение сразу перенесло его в те далекие времена – он уже видел всадников с арбалетами, на конях скачущих к старинному замку.
В городе Фарнхэм поезд прошел по железнодорожному мосту через реку Уэй. А следуя через Винчестер, можно было увидеть в окно знаменитый собор, строившийся и перестраивавшийся несколько веков и сохранивший отпечатки архитектурных стилей от норманнского до стрельчатой готики. Еще каких-нибудь полчаса пути, и они выходят в Саутхемптоне. Как раз было время ланча, и Рамсден повел Джонни в один из старых ресторанов, во множестве разместившихся в центральной части города в тюдоровских и георгианских домах. Они вошли в зал, пол которого был посыпан опилками, а по стенам развешаны зеркала в овальных позолоченных рамах. Не успели они сесть за столик, как к ним подскочил официант, весь заросший волосами, в переднике:
– Что прикажете, сэр? – обратился он к Рамсдену.
– Принесите мне баранью котлету с рассыпчатым картофелем, а для юного джентльмена – бифштекс из вырезки с яйцом.
– Хорошо, сэр.
Джонни потом долго вспоминал этот ланч в ресторане, особенно во время скудных школьных обедов. Вспоминал, как на десерт они пили чай с пирожными, ели фрукты. Будучи сектантом, Рамсден не взял себе ни вина, ни пива.
Весь оставшийся путь до Борнмута они проделали в дилижансе. Джонни увидел открытое море, серовато-голубоватое в белых барашках, и даже не заметил, как дилижанс въехал в небольшой курортный городок, в котором ему доведется провести почти пять лет.
Джозеф Рамсден, невысокий, полноватый, затянутый в сюртук, повернул к Джонни свое лицо мопса, обрамленное круглой черной бородой:
– Ну, мастер Джонни, вот мы и приехали.
И действительно, дилижанс остановился у ворот в ограде пришкольного парка. Рамсден надел цилиндр и, взяв саквояж с вещами Джонни, вышел первым и, к неудовольствию мальчика, попытался помочь сойти и ему. Но Джонни, не замечая почтительно протянутой ему руки, весело спрыгнул с подножки сам.
В школьном парке было безлюдно, и его поразила аккуратность, с какой был сложен спортивный инвентарь на площадках, предназначенных для игры в крикет и теннис, не то что у них дома, где они все оставляли брошенным как попало после игры и только вечером слуги убирали его в кладовую. Рамсден, скрипя своими ботинками на шнурках, с квадратными носками, ввел его в гостиную квартиры директора. Горничная, открывшая им, уже пошла доложить об их приходе. «Какая скучная сумрачная комната», – думал Джонни. И какая некрасивая обстановка, мебель тяжелая, на креслах и большом диване чехлы из ситца, и на окнах висели занавески из того же ситца. На подоконнике в простых горшках стояла герань и какие-то другие цветы. Джонни был еще слишком мал, чтобы понимать, что люди не сами выбирают себе убогое существование, и он, привыкший к роскоши и великолепию особняков своей семьи и родни, со смущением и удивлением оглядывал комнату.
– А какие они, эти мистер и миссис Брэкенбери? – спросил он, не вытерпев, Рамсдена. Но тот не успел ответить: дверь открылась и в комнату вошла невзрачная пара средних лет, очень просто одетая. Доктор Брэкенбери пожал руку мистеру Рамсдену, а затем протянул ее Джонни.
– Ну как, рады, что будете учиться в нашей школе? – одновременно ласково и строго звучащим голосом спросил директор. Джонни замешкался, но, увидев ободряющую приветливую улыбку миссис Брэкенбери, утвердительно закивал головой.
– А сколько тебе лет? – снова спросил директор.
– Девять, – тихо ответил Джонни.
– Надо отвечать: «Девять лет, господин директор», – поправил его Рамсден.
– Ему еще многому предстоит научиться, – весело проговорил директор. Он стал расспрашивать Рамсдена, какие дисциплины изучал Джонни и по каким учебникам он готовился, много ли знает. И Рамсден, сам не очень сведущий во всех тонкостях образования, доложив все то, что его просил рассказать отец Джонни, поспешил ретироваться.
– Не скучай, Джонни, твои родители скоро приедут навестить тебя, будь прилежным и послушным мальчиком, учись хорошо, – быстро проговорил он ему на прощание. Как только Рамсден откланялся, директор пригласил Джонни следовать за собой и показал ему классную комнату и его дортуар (общую спальню). Неторопливый рассказ директора о школе и его ласковый и несколько лукавый взгляд совсем ободрили Джонни, и он смело стал спрашивать доктора Брэкенбери и о порядках в школе, и о своих будущих товарищах.
– Сам скоро с ними познакомишься, вот погоди, только они закончат делать уроки, – ответил директор, – ведь тебя привезли несколько позже начала занятий, но ничего, ты быстро нагонишь своих сверстников.
Джонни сразу ощутил себя своим среди учеников приготовительной школы, хорошо воспитанных детей из семей аристократии и крупной буржуазии. К тому же в этой школе училось несколько двоюродных братьев Джонни. Через полтора года (такова была разница в их возрасте) к нему присоединился младший брат Хьюберт, что еще больше их сблизило и создало совсем семейную обстановку.
Подобные викторианские подготовительные школы, как правило, принадлежали одной семье и были небольшими, так что супруга директора могла совсем по-матерински заботиться о маленьких мальчиках. Кроме того, школьный режим не так уж контрастировал с домашней обстановкой для детей викторианской эпохи, и у себя дома живших под руководством гувернанток и учителей в соответствии со строгим распорядком.
Да и нагонять своих сверстников в школе Джонни не пришлось. Он был весьма начитан и для своего возраста довольно хорошо знал литературу и историю. Особенно поразило однокашников Джонни, что, когда их попросили назвать имя любимого героя и написать о нем сочинение, он назвал Андреаса Гофера, о котором никто ничего не знал. А. Гофер (1767–1810), борец за свободу Тироля, был расстрелян итальянцами во время наполеоновских войн, что служило для Джонни примером вопиющей несправедливости, с которой он уже с детских лет не мог примириться. Его сочинение о нем посчитали лучшим среди всех других работ учащихся.
Вместе с тем Джонни ничем особенно не выделялся среди сверстников, был хорошо воспитанным и послушным, и к нему хорошо относились и учителя, и товарищи. Он особенно любил спортивные занятия. Его немного расстраивали неудачи при игре в крикет. И Джонни думал: я добьюсь большого успеха в других видах спорта. В 1879 г. он стал вторым в беге среди всех учеников школы, и его успехи были замечены в прыжках в высоту, длину и беге с препятствиями. Когда три подготовительные школы в Борнмуте устроили совместные спортивные соревнования, Соджин завоевала большинство призов. Джонни выступал за свою школу в беге на 220 ярдов (в возрастной группе до 12 лет) и на четверть мили (в возрастной группе до 13 лет). Джонни, которому было всего 11 с половиной лет, успешно соревновался с тринадцатилетними мальчиками на коротких дистанциях, чем очень гордился.
Значительно облегчала учебу Джонни помощь его старшего кузена Лионеля Иэстона – лучшего бегуна в школе и капитана футбольной команды. Когда на следующий год кузен ушел из подготовительной школы, он занял его место и оставался до окончания школы лучшим ее гимнастом.
Вместе с другими младшими учениками, имевшими слух и голос, Джонни пел в хоре в церкви святого Суизина. К своему удивлению, он полюбил это занятие, которое в дальнейшем поспособствовало росту его любви к музыке. Сама прогулка по дороге к церкви, особенно летом, доставляла удовольствие. Запах сосен на краю утеса и вид с него на сверкающее в солнечных лучах море. Джонни хорошо помнил, какое сильное впечатление произвело на него море, когда он впервые увидел его в марте 1873 г. в Брайтоне. Но здесь все было еще более великолепно, Борнмут во времена его учебы в начальной школе был чудесным курортным местом с чистыми песчаными пляжами и ясным ярким морем. Будучи еще маленьким мальчиком, он не мог удержаться от того, чтобы не строить замки из «золотого» и «серебряного» песка пляжа и утеса.
Но, конечно, он делал вид, что лишь снисходит до совместной игры с младшим братом Хьюбертом.
Директор школы доктор Брэкенбери любил организовывать любительские театральные постановки. Ежегодно он предлагал пьесу для одного из дортуаров. Незадолго до Рождественских праздников 1879 г., 20 декабря, была поставлена комедия «Молочная белизна». Ему досталась не очень подходящая для него роль «невоспитанного мальчика», с которой, по всеобщему мнению, он неплохо справился.
Доктор Брэкенбери отличался толерантностью к желаниям учащихся, и они могли сами выбирать себе занятия в свое свободное время. Если кто-то любил игры, то ему разрешалось в них играть, чтение – читать, загородные прогулки – бродить по окрестностям. Эта несколько нетипичная степень независимости очень подходила натуре Джонни. Сам духовно независимый, он был тем ребенком, который мог положительно развиваться именно в такой обстановке.
Но, пожалуй, самую большую радость доставляло Джонни посещение его родителями и сестрами. Он ждал их с нетерпением, считая дни. Иногда родители приезжали с сестрами Лилиан и Мейбл и до того, как Хьюберт сам поступил в школу, конечно, привозили и его. День пролетал очень быстро, но в памяти долго сохранялись теплые воспоминания.
С еще большим нетерпением Джонни ждал каникул, которые он проводил дома. Вот где он мог «инсценировать» морские и сухопутные сражения, о которых много и с увлечением читал. Для этого у него было достаточно оловянных солдатиков, кубиков, лодок и других игрушек. Он любил соорудить форт и сразу же разрушить его. Ему хотелось быстроты действия.
По-настоящему достигнуть ее ему удавалось вне дома. Джонни любил солнце, которого так мало в его родной Англии. Выйдя в солнечный день на лужайку, он видел в стеблях подорожника, увенчанных своеобразной «головкой», короля Артура и его противников. И Джонни долго сбивал эти «головы», пока не оставалась лишь «голова» его любимого героя. Эта же склонность к воображению и фантазированию заставляла его обращаться к домашнему толстому полосатому коту «Пак», «Пэт-Пэв», «Уилфред», «Осуф» или «Косур-де-Шэт, фон Голсуорси».
Что-то толкало его быть зачинщиком буйных игр у дома или в саду, в которых участвовали Хьюберт и Мейбл. Иногда он даже организовывал свирепые налеты на «врага» – случайно подвернувшегося, все терпевшего многострадального человека из штата прислуги, – так как они были вооружены рогатками и водяными пистолетами.
Подчас подобные игры заканчивались неблагоприятно для самих нападавших, получавших синяки и ссадины. И Джонни удивляло, как такие пустяки могли вызывать слезы, а иногда и гнев у Хьюберта и Мейбл. Сам же он всегда сохранял самообладание. Да и, насколько он сам считал, его «руководство» в игре было мягким, ему и в голову не приходило задирать или запугивать своего младшего брата Хьюберта. Правда, и при желании, если бы оно было, подавлять младшего брата было бы для Джонни весьма непросто. Хьюберт, хотя и был на полтора года младше, отличался более быстрой реакцией и большей подвижностью и выносливостью.
Поэтому они были равноценными партнерами и за бильярдным столом, и на теннисном корте в Кумб-Лэе. Когда Джонни проводил каникулярное время дома, он просил на этих матчах выступать в качестве судьи младшую сестру Мейбл.
Несмотря на то что игра возбуждала в нем азарт, Джонни играл с видимым равнодушием и при победе или проигрыше не проявлял особых эмоций.
Глава 4
Родителям Джона, как тогда уже начинали называть подросшего Джонни, не составляло труда выбрать публичную школу для своего сына. Конечно, это была Харроу, после Итона – самая аристократическая школа в Англии, обучение в которой стоит не менее дорого, т. е. около 200 фунтов в год, но расположенная в ближайших окрестностях Лондона, на одном из холмов к северо-западу от него. Всего в Харроу тогда обучалось от шестисот до семисот учеников.
Через два дня после прибытия в Харроу, сидя за письменным столом в своей комнате, в которую были определены еще два новичка и которая находилась в одном из маленьких домиков, принадлежащих мистеру К. Колобеку, Джон писал отцу:
«6 мая 1881 г.
Дорогой отец!
Сегодня, в 8 утра, нам сообщили результаты экзаменов. Я попал в “верхнюю раковину”, что, как мне кажется, неплохо для новичка. Постараюсь удержаться на этом уровне, но не знаю, удастся ли. На первом уроке я был седьмым с конца, на втором – тридцать вторым, на третьем – тридцать пятым или даже тридцать шестым с конца. Всего нас в классе тридцать шесть мальчиков. Надеюсь, ты знаешь, что такое “уроки”, – это промежутки времени, когда мы находимся в классе. Пожалуйста, пришли мне как можно скорее мою шляпу, так как я должен надеть ее в воскресенье. Надеюсь, мама уже пришла в себя после напряженной среды.
Я начинаю осваиваться в школе. Сегодня я померил свой пиджак: он сидит хорошо, только немного жмет подмышками, но Стивенс сказал, что легко может это исправить.
Я полагаю, Хью еще не уехал в Соджин.
Я надеюсь, дома все в порядке. А сейчас до свидания, дорогой Папа (мне нужно еще решить шесть примеров по арифметике). С любовью ко всем вам».
И на обратной стороне листа:
«P. S. Пожалуйста, пришли мою красную книгу Латинской поэзии Геппа. Мою Краткую историю Греции доктора Смита, мои Латинскую грамматику и Классический словарь».
Джон уже успел познакомиться со всеми восемью мальчиками, проживающими в доме Колобека. Старшим по дому был шестнадцатилетний Эшворф ст., остальные – это его младший брат Эшворф мл., а также Купер, Ремнэнт, Коурэдж, Драмлэнриг и Блэквуд. Больше других ему понравились Блэквуд и Драмлэнриг, но и другие были вполне сносны. Конечно, и речи не могло идти о дружеских отношениях с ними, для этого Джону требовалось гораздо больше времени и особые условия. Он с удовлетворением воспринял, что его учебные успехи такие же, как у Главы Дома Эшворфа старшего, но лучшие результаты Коурэджа побуждали к усиленным занятиям с целью догнать его. Он чувствовал, что для самоуважения ему надо быть во всем первым, ну если не самым первым, то хотя бы в числе первых. И вести себя надо с неподдельной простотой и любезностью непринужденности и сдержанности, как это делают истинные аристократы, как держится так понравившийся ему Блэквуд, получивший разрешение на кратковременную отлучку из школы, для того чтобы проводить своего отца Лорда Дафферина, назначенного послом в Константинополь.
Что касается правил поведения, то, не говоря о домашнем воспитании, целью которого было формирование юного джентльмена, первые уроки Джон получил еще в начальной школе. Он понимал, что в средней школе, особенно такого уровня, как Итон и Харроу, будут обучать не только латыни и греческому, но и знакомить с подходами, принятыми на государственной службе и в дипломатии, внутренней и внешней политике. Для того чтобы уметь командовать, самому надо научиться подчиняться, смиряться и терпеть. Джон знал, что этому и служил старинный обычай «fagging», в соответствии с которым младшие обязаны исполнять все приказания старших учеников. Надо отметить, что ко времени его обучения в Харроу «fagging» был уже значительно либерализован. В обязанности «раба» входило подсушивать ежедневную газету, как дома лакей подсушивал «Таймс» для отца Джона, следить за тем, чтобы гренки его «хозяина» были хорошо подрумянены, промокательная бумага была заменена свежей, перья очинены и другие подобные докучливые, но не унизительные мелочи.
И Джон старательно исполнял эти свои обязанности в начале обучения в Харроу, а затем у него появился свой «раб». После поступления в Харроу младшего брата Джона, Хьюберта, последний какое-то время был «рабом» старшего брата. Джон, правда, старался как можно меньше обременять своих «рабов». Дружеское понимание и помощь в работе младшему школьнику соединялось у Джона с покровительством, позволявшим «стащить» порцию уже отрезанного торта, а то и двух.
Были и другие, по мнению Джона, менее объяснимые школьные правила. Так, нельзя было ходить по улице с закрытым зонтом, а брюки надо было непременно подворачивать и шляпу следовало надвигать на лоб. До перехода в старшие классы вдвоем с товарищем нельзя было ходить. Нельзя также проявлять восторг, за исключением игры в крикет или футбол. Нельзя говорить о себе или своих родных, тем более демонстрировать семейные фотографии. В случае наказания следовало проявлять к этому полное равнодушие. Последние ограничения, считал Джон, были связаны с тем, что вообще любое проявление эмоций, конечно же, признак дурного тона.
Джону надо было привыкать и к новому режиму питания. Обед в Харроу был в 1.30, и только в 6.30 чай, причем к нему подавали лишь немного хлеба с маслом. Джон, привыкший к традиционному английскому чаю в 5 часов с многочисленной закуской, вынужден был дополнительно брать себе в это время чашку горячего шоколада со сдобной булочкой. В воскресенье, когда чай был в 5.30, можно было обойтись без этого, но почти все ученики дополнительно подкреплялись сосисками или сэндвичами. На это у Джона ежедневно уходило 6 пенсов, что он счел необходимым отметить в письме к родителям. Избытком карманных денег его не баловали.
Требовались деньги и на то, чтобы обставить свою комнату. Было принято украшать ее безделушками и картинами, но особую честь имели серебряные кубки – награды за спортивные победы. В одном из писем к родителям Джон просил прислать деньги на кресло. «Кресло, – писал он, – стоит 12 шиллингов 9 пенсов. Подушки к нему стоят 13 шиллингов 9 пенсов…».
А вот спортивных трофеев Джону было не занимать. Тогда больше почестей приносили успехи в спорте, а не академические достижения. И он мечтал получить право носить свои «цвета»: шапочку члена футбольной команды, «феску», и спортивный костюм члена крикетной команды, имеющей право выступать в матчах между Итоном и Харроу на стадионе Лордз.
В 1882 г. Джон был переселен в Мортон-Хауз мистера Х. Е. Хаттона. Там имелся специальный дневник, в который записывались все успехи его обитателей и в спорте, и в учебе. Джон с гордостью мог показать отметки в нем о своих достижениях. Уже во время первого семестра в Мортон-Хаузе он выиграл место в футбольной команде Мортон-Хауза и удостоился права носить «феску». В следующем семестре ему пришлось участвовать в «торпидс» – футбольных матчах младших школьников. Джон стал капитаном футбольной команды Мортон-Хауза в результате скандала, задевшего честь и достоинство бывшего ее капитана – здоровенного малого, который умел дать отпор противнику и был главной опорой своей команды. Случилось это как раз накануне второго футбольного состязания. Невозможно было представить себе, что началось, когда он отказался участвовать в игре! Потерпев моральный и физический урон, он последовал примеру Ахиллеса в Троянской войне и удалился в свой боевой шатер. Стены Мортон-Хауса дрожали от ожесточенных споров. Джон, как и все младшие, был на стороне капитана своей футбольной команды. Но, после того как он дезертировал, капитаном стал Джон Голсуорси, и от него теперь зависело, будет ли команда Мортон-Хауза вообще играть. Джон справедливо считал, что, если бы он объявил забастовку в знак сочувствия, остальные последовали бы его примеру. Вечером, после многочасовой «фронды», Джон сидел один в комнате, так и не решившись еще, что предпринять. Внезапно вошел староста Мортон-Хауза, прислонился к дверному косяку и сказал:
– Ну как, Джон, ты-то не подкачаешь?
– По… по-моему, капитану зря надавали… зря… – запинаясь, пробормотал Джон.
– Может быть, и так, – сказал староста, – но интересы команды – превыше всего. Сам знаешь.
«Кому сохранять верность?» – подумал Джон, раздираемый противоречивыми чувствами, и смолчал.
– Слушай, Джон, – сказал он вдруг, – ведь всем нам будет позор. Все зависит от тебя.
– Ладно, – хмуро отозвался Джон. – Буду играть.
– Молодчина!
– А все равно, по-моему, нечего было трогать капитана, – бессмысленно повторил Джон. – Он… он ведь такой большой.
Староста подошел почти вплотную к старому скрипучему креслу, в котором сидел Джон.
– Когда-нибудь, – медленно проговорил он, – ты сам станешь старостой. Придется тебе заботиться о престиже шестого класса. И если ты позволишь всякой неотесанной дубине, вроде вашего бывшего капитана, безнаказанно (Джона потрясло это слово), безнаказанно хамить ребятам, тем, что поменьше ростом и послабее, все пропало. Бить противно кого бы то ни было, но лучше уж вздуть грубого верзилу, чем малыша из новеньких. Тем более что ваш бывший вообще свинья – подвел всех нас: у него, видите ли, спинка болит!
– Не в этом дело, – возразил Джон. – Это… это было несправедливо.
– Если это несправедливо, – сказал староста кротко (удивительно кротко), – значит, вся система никуда не годится, а это большой вопрос, Джон. Во всяком случае, не мне его решать. Мое дело – управлять тем, что есть. Давай лапу и завтра жми так, чтобы чертям стало тошно, договорились?
С притворной неохотой Джон протянул ему руку, чувствуя, однако, что староста окончательно перетянул его на свою сторону.
Этот разговор привел Джона к пониманию необходимости безусловного исполнения своего долга, несмотря не только на эмоциональное восприятие происходящего, но и на собственную оценку событий. И этот свой долг Джон исполнял с бьльшим удовольствием именно в спортивных, чем в других занятиях, он был не очень прилежным учеником. Тем не менее он весьма успешно переходил из класса в класс и, закончив старший шестой, был выпущен из школы.
В 1883 г. Джон выигрывает школьные состязания в беге и становится капитаном гимнастической команды Мортон-Хауза. В следующем 1884 г. он становится старостой Мортон-Хауза, полноправным капитаном футбольной команды Мортона и членом футбольной команды школы, он также занял второе место по прыжкам в высоту.
С 1885 г. Джон уже капитан школьной футбольной команды. В том же году он выигрывает состязание в беге на полмили, а в 1886 г. выигрывает как на дистанции в полмили, так и в милю. Джон всегда нервничал перед состязаниями и ненавидел себя за это. Последние соревнования по бегу проводились в конце дня, поэтому, чтобы успокоить свои нервы, Джон два часа просидел в своей комнате, поедая апельсины и читая Дэвида Копперфильда, с поднятыми к камину ногами, согревая икры. К началу соревнований Джон чувствовал себя в наилучшей форме. Однако бег дался ему очень тяжело, и он понял, что согревание икр и поедание апельсинов непосредственно перед состязанием не лучший способ подготовки к ним. Правда, ему уже больше не приходилось состязаться в беге.
Подругам сестер Джона нравились его фотографии в спортивной форме: стройного, с правильными чертами лица, немного сурово сжатым ртом, волевым подбородком и прямым честным взглядом. К тому же он обладал притягательным легким баритоном и со времен своего участия в хоре в Борнмуте любил петь.
У Джона сложились хорошие отношения с четой хозяев Мортон-Хауза мистером и миссис Хаттон. Миссис Хаттон была швейцаркой и намного моложе своего супруга (она была его второй женой). Джону она представлялась очень живой и музыкальной. Она делала все, что было в ее силах, для поддержки музыки в Мортоне. Естественно, миссис Хаттон не могла не привлечь Джона к участию в хоре. Музыкальными занятиями в Харроу руководил Джон Фармер, который также оказал на него благотворное влияние. Джон вошел в число двенадцати лучших певцов Харроу.
Больше всего ему нравилось исполнять старые Британские песни: «Викарий Брэй», «Ода табаку», «Песни араба», «Лирическая» Гарольда Боултона и другие, а также, конечно, песни школы Харроу. Из них Джон, переписывая слова, составил целый фолиант. Его энтузиазм и прилежание были отмечены в письме Дж. Фармера матери Джона: «Ваш сын – одна из моих опор. Его голос не силен, но легкий приятный баритон…».
Джон многим интересовался, но он не мог бы сказать, что он что-нибудь мог представить себе как дело своей жизни. Так, два с половиной года он состоял членом школьного Филателистического клуба. Он вступил и в школьное Дискуссионное общество, но почти всегда молчал на собраниях. Ему казалось, что его сверстники не смогут его понять, а иногда просто не хотелось выносить свое мнение на публичное обсуждение. А он казался товарищам слишком серьезным, и ему не хватало легкомыслия и чувства юмора для настоящего сближения с ними. И они считали Джона довольно замкнутым. Действительно, он всегда держался строго и с достоинством, был спокойным, скромным, несамонадеянным и непритязательным, и его никак нельзя было назвать самодовольным.
Все же Джону хватало выдержки или юмора – он сам не знал, чего в большей степени, – чтобы не обижаться на обитателей Мортон-Хауза за прозвище, данное ему, «Т.Г.», из-за того, что он не произносил звук «дж». А приятели по Филателистическому клубу почему-то прозвали его «Галер» с долгим звуком «а». Это прозвище сохранилось за ним и в Оксфорде, так как многие выпускники Харроу вместе с ним поступили в этот наиболее престижный университет Великобритании.
На прозвища можно было не обижаться, а вот самые близкие его родственники, приехавшие на его день выпуска из Харроу, его смутили и немного обидели, когда он увидел на их лицах сдержанные улыбки. А все из-за чего – из-за того, что он заметил пыль на своих ботинках и, сидя в первом раду на сцене, не смог придумать ничего лучшего, как смахнуть ее носовым платком.
Глава 5
Джон приехал в Оксфорд в день святого Михаила (29 сентября) 1886 г. изучать (по желанию родителей) юриспруденцию в Нью-Колледже. Но то было желание только родителей, а не его собственное призвание. Он считал, что уже достаточно потрудился в Харроу и в университете, хотя бы на первых порах может позволить себе несколько расслабиться.
Оксфорд произвел на Джона впечатление настоящего средневекового города, оставшегося таким, каким он был четыре или пять веков назад. Здания поддерживаются в виде, какими их создал архитектор. К сожалению, известняк, из которого сооружено большинство построек города, отчасти выветрился. Но эти раны скрыты гирляндами плюща и дикого винограда, свисающими со скульптурных украшений фасадов. Старинные башни колледжей и высокие церкви с готическими окнами окружают безупречно выкошенные лужайки, аллеи, и площади города украшают многочисленные статуи. Выделяется своими парадными зданиями несколько изогнутая центральная улица Хай Стрит. Ее величественный вид не портит шумная толпа в студенческих мантиях и четырехугольных шапочках. Проходя мимо ворот одного из многочисленных колледжей, Джон заглянул внутрь и увидел холодный, серый, вымощенный камнем двор и единственное цветное пятно – ящик с ярко-красными цветами в одном из окон. Царившая тишина и таинственное спокойствие замкнутой жизни, казалось, приоткрыли перед ним дверь в освященное годами прошлое.
Джон узнал, что каждый из двадцати пяти колледжей, составляющих вместе Оксфордский университет, живет независимой жизнью. Они были основаны в разное время, начиная от Мертонской коллегии, ведущей начало с 1274 г., до Кебльской коллегии, открытой лишь в 1870 г. Все они имеют свою историю, обладают оригинальными редкостями и собственными богатейшими библиотеками. Все же, по мнению Джона, самым впечатляющим из них был Крайст-Черч колледж, размещенный в удивительных готических зданиях. Пройдя немного дальше, Джон поднялся на террасу громадного сооружения с куполом – библиотеку Рэдклифа, – и перед ним открылся небывалый вид средневекового города с его дворцами, аббатствами и церквями. Они тянулись, перемежаясь с живописными группами старых деревьев, вплоть до берегов Темзы, Черуэля и Айзиса, в водах которых челноки студентов, одетых во фланелевые гребные костюмы, соревновались в быстроте.
Да, именно студенты вдыхали жизнь в этот город. Во время каникул, когда 2800 учащихся оставляли Оксфорд, город казался безлюдным. Джон заметил, что после летних каникул кое-где на улицах пробивалась трава.
Джон Голсуорси был формально зачислен в Университет 15 октября 1886 г. Вместе с ним поступили и его друзья по Харроу (надо заметить, что выпускники Итона и Харроу и становились преимущественно студентами двух старейших университетов Великобритании): Роберт Сандерс (ставший Лордом Бэйфордом), Джордж Пил, Джон Хорнби (из Смит и Ко и Ашенден Пресс), Бертрам Уэррен, Драммонд Чаплин (позже сэр), Джон Даулейм, Юстас Крэвлей (из известной семьи игроков в крикет в Харроу), Е. М. Батлер (сын директора школы), и T.J.C. (позднее Лорд) Тотлин. В Оксфорде он приобрел и ряд новых: Артура Боучьера – актера, Джона Уэллера Хиллса (позже ставшего членом Тайного Совета и Лордом Казначейства), Юстаса Хиллса, Клода Дугласа Пеннанта, Лбнслета Бэфарста (впоследствии ставшего Мастером по шотландским борзым на болотах Девона и Сомерсета), Джорджа Монтегю Харриса, сэра Джона Фишера Виллиамса, Х. А. Л. Фишера (позднее ставшего главой колледжа), Джона Монтегю (позже Лорд Монтегю), его брата Роберта Монтегю (Лорд Форстер), Ф. Дж. Н. Фезайгера (позже Лорд Челмсфорд), Клода Латтрелла и Дж. А. Гиббса.
С ними преимущественно в развлечениях Джон проводил большую часть времени как во время учебных семестров, так и в каникулы. Он с увлечением участвует в охотах, организуемых герцогом Бофортом или герцогами Девона и Сомерсета. Студент Голсуорси мог тратить до 300 фунтов в год, он состоял членом таких престижных клубов, как «Винсент» и «Грайдироп», а также «Снакса» (чудовища, монстра), не упомянутого в официальных документах Оксфордского университета.
Его студенческая комната в Оксфорде была довольно просторной. Стены были обиты деревянными панелями. Их украшали несколько картин и гравюр. Справа от входа вдоль стены тянулись книжные полки. Посреди комнаты стоял обеденный стол, выполнявший, по-видимому, универсальные функции. За ним – большой камин, на каминной полке – многочисленные фотографии. С одной стороны к столу почти вплотную придвинута небольшая кушетка. Как-то он согласился сфотографироваться в своей комнате вместе с Клодом Дугласом Пеннантом. Они сидят за столом, читая меню для завтрака, чуть поодаль терпеливо стоит официант.
Но чаще он в компании друзей обедал в клубах. Однажды Джон, выиграв на скачках, устроил в «Снаксе» обед для двух дюжин приятелей. Стало очень весело после нескольких бокалов «Хайдсика», не дешевле двадцати шиллингов за бутылку. И вот один «джентльмен» запустил бокалом в картину, изображающую скаковую лошадь, но промахнулся и попал в официанта. Щедрые чаевые сгладили инцидент. Джон сильно увлекался скачками и другими азартными играми. Он стал заядлым игроком в карты. Как-то, играя в «Спортивном клубе» с лордом Бертхерстом, Голсуорси проиграл все свои наличные деньги и в азарте сделал ставку на часы с цепочкой, заколку для галстука и кольцо с печаткой. Джон понял всю пагубность этой страсти, после того как, путешествуя вместе со своим студенческим приятелем Сент Джоном Хорнби, проиграл в поезде ехавшему с ними в одном вагоне шулеру все свои деньги, так что его другу даже пришлось оплатить его проигрыш. Постепенно ему удалось побороть эту свою порочную наклонность, но скачки продолжал посещать, правда уже чрезмерно не рискуя. Он ограничивался теперь классическими скачками, букмекеры не вызывали у него симпатию. И, приобретая опыт, Джон все чаще выигрывал. И, хотя много выиграть на таких состязаниях было невозможно, он просто любил смотреть на скачки.
Посещал он, правда как зритель, и менее безобидные мероприятия. Он знал в Оксфорде обладателя рулетки – юного прожигателя жизни, у которого собирались такие же юнцы, проматывавшие в винных парбх и клуббх дыма свои будущие доходы. Сам Джон ни в чем предосудительном замечен не был, но частенько возвращался в колледж гораздо позже установленного часа через окно с фальшивой решеткой.
Подобные развлечения, однако, не могли всецело заполнить интеллектуальные потребности Джона. Его всегда привлекал театр. А что, если самому попытаться написать пьесу? – думал он. И Голсуорси вступил в популярный среди студентов театральный кружок – Драматическое общество Оксфордского университета. Им была написана пьеса «Гуддирор» – пародия на популярную музыкальную комедию «Руддигор». Последняя была создана в 1887 г. композитором, одним из пионеров английской оперетты Артуром Салливеном (1842–1900) и писателем-юмористом Уильямом Гилбертом (1836–1911). В своей пародии сам Джон играл роль Спунера, пользующегося дурной славой эксцентричного преподавателя Нью-Колледжа.
Любительские спектакли были очень популярны в конце XIX столетия. В них принимали участие и сестры Джона, и их друзья. Голсуорси принимал самое активное участие в постановке в доме полковника Рендела в Уай-Вэлли пьесы «Каста» – социальной комедии Томаса Уильяма Робертсона (1829–1871). В ней также играла Сибил Карлайл – дочь учительницы пения. Она играла роль Поли, а Джон – Сэма. В несколько шутливом тоне Джон стал ухаживать за ней, сам считая это обычным флиртом. Но он ошибся, постепенно все более привязываясь к Сибил, он понял, что полюбил ее. Что заставляло Джона увлечься девушкой? Во многом это было ответной реакцией на ее поведение. Милая улыбка, ласковый взгляд, направленный на него, если он чувствовал их искренность, не оставляли его равнодушным. Но, как правило, такие увлечения продолжались не долее времени их непосредственного общения. А Сибил была талантливой актрисой и, видимо, так сыграла любовь, что Джон в нее поверил. Эта первая любовь Голсуорси осталась без взаимности. Сибил Карлайл испытывала к нему только дружеские чувства. Все ее мысли и мечты были о театре. Она дебютировала в 1891 г. в двадцатилетнем возрасте. Для нее, ставшей профессиональной актрисой, автор «Питера Пэна» Джеймс Мэтью Барри (1860–1937) написал роль миссис Дарлинг, которую она играла много лет.
Пожалуй, большее, чем Университет, на интеллектуальное развитие Джона оказало влияние общение со старшей сестрой Лилиан. В 1887 г. семья Голсуорси переехала из Кумбе в Лондон специально для того, чтобы Лилиан могла чаще посещать лекции и концерты, не тратя много времени на дорогу. Год или два они жили в просторной квартире в Кенсингтоне, а затем переехали в один из принадлежавших им домов в Кембридж Гэйте у Риджент Парка. Но общались они с Джоном, естественно, во время его студенческих каникул, и происходило это в загородных домах, снимавшихся на летнее время. В 1888 г. семья Голсуорси сняла дом в Пертшире, в деревушке Далиабрек, в горной северной Шотландии. Когда Джон встретил сестер в Далиабреке, он не узнал их: нет, они изменились не внешне, но изменились их интересы, особенно у Лилиан, и стиль поведения. Надо сказать, что, как старшая, Лилиан вносила духовное и интеллектуальное начало в обычную повседневную жизнь своих младших братьев и сестры. Когда они были совсем маленькими, она рассказывала им сказки, а с повзрослевшими всегда умела найти интересную тему для беседы, объясняла, что стоит увидеть, услышать или прочитать. А теперь Лилиан серьезно заинтересовалась философией. Она читала труды немецких философов в оригинале: Канта и Гегеля, Шопенгауэра и Ницше. Летом 1888 г. все они читали и обсуждали эссе американского философа и писателя Ралфа Уолдо Эмерсона (1803–1882) «О дружбе». Под влиянием этого произведения молодые люди решили называть друг друга по имени. Джон не удивился, когда гостивший у них Чарли Вогэн, войдя в гостиную, сказал: «Доброе утро Лили. Чтобы сказать это, я по дороге сюда собрал всю свою отвагу». Но первое время ему все же резало слух. В таких своих сочинениях, как «Природа» и «Представители человечества», Эмерсон изложил свою этико-философскую доктрину. Он полагал, что природа – символ духа, а высший принцип бытия – «сверхдуша» (бог). Человеческая же душа лишь звено между богом и природой. Поэтому жизненным идеалом для него является простая и мудрая жизнь в единении с природой. А английский поэт и критик Мэтью Арнолд (1822–1888), который также входил в их круг чтения, в таких своих произведениях, как «Литература и догма» и «Культура и анархия», а также поэме «Заблудившийся бражник», прямо развенчивал миф о «викторианском процветании», составлявший миропонимание родителей Джона и Лилиан. Лилиан даже решила, что не может больше принадлежать к англиканской церкви, как ее родители. Она поделилась своими сомнениями с матерью, которая таки убедила ее и Джона не отказываться от общепринятого христианского учения. Но не только повзрослевшим детям, особенно Лилиан, было трудно принять взгляды матери, но и Блэнч Голсуорси не всегда было комфортно в интеллектуальном отношении в обществе своих дочерей. Они отличались начитанностью и интересом к искусству. Их английский соответствовал нормам, принятым в аристократической среде, говорили они очень тихо, почти шепотом, и никогда не употребляли сленг. Они знали также иностранные языки, а французским и немецким владели в совершенстве. По мнению подруг, Лили была как бабочка – крошечная и очень нежная, Мейбл была похожа на Джона, но отличалась роскошными золотистыми волосами.
Джону в августе того года должен был исполниться 21 год. Следуя моде того времени, при которой мужественность и волосатость стали нераздельны, поцелуй без усов считался чем-то вроде яйца без соли, в 20 лет он отрастил усы, чтобы казаться старше, но, по мнению многих, они придавали ему военный вид. Он ведет себя с холодной сдержанностью, очень ухожен и безупречен в одежде. В его близорукий правый глаз вставлен монокль – необходимая деталь облика, созданного им самим. Так Джон пытался скрыть неуверенность в себе, к тому же это соответствовало стилю «comme il faut», которого он придерживался под влиянием великосветских романов Уайта Мелвилла.
Сохранилась фотография семьи Голсуорси, сделанная летом 1888 г. В ее центре отец – Джон Голсуорси-старший в котелке, с ним рядом его супруга Блэнч, изысканно одетая, на переднем плане сидят Мейбл (слева) и Лили (справа), а за отцом стоит будущий писатель Джон.
Все Голсуорси и их гости переодеваются к обеду. За обедом молодые люди ведут серьезные разговоры, соревнуются в остроумии.
Джон за обедом принимает участие в обсуждении взаимосвязи хорошего воспитания и изящных манер. Сидящая напротив него юная леди Герта Фэар, которая нравится Джону, но не так сильно, как Мод, задает вопрос: «Подразумевает ли хорошее воспитание наличие мужества?». Джон, споря ради самого спора, говорит, что хороший, но плохо воспитанный юноша будет иметь поровну и благородных манер, и грубости.
Молодые люди не только предавались серьезным разговорам, но часто ходили охотиться на куропаток, зайцев и кроликов. Так и 14 августа в день рождения Джона, день его совершеннолетия, специальных торжеств не устраивали: как обычно, он с друзьями сходил на охоту, а затем был пикник.
Молодежь увлекалась модным в то время занятием – созданием живых картин. Для этого нужны были соответствующие костюмы, и Джон и Мод прицепили импровизированные фалды к красным курткам, имитируя одежду охотников. 27 августа на генеральную репетицию пригласили слуг. На следующий день, по всеобщему мнению, «действо прошло очень успешно». Завершился день песнями. Джон с двумя своими оксфордскими приятелями пел на веранде дома. Музыка была неотъемлемой частью их время препровождения. По вечерам они часто танцевали или пели веселые песенки, такие как «Милая Коломбина».
Эти веселые каникулы Джона были омрачены нелепой случайностью. Его отца покусала собака. Конечно, мама тут же прижгла ему руку. Все, естественно очень волновались, ведь Джону Голсуорси-старшему уже исполнился семьдесят один год. Видя, как переживает Лилиан, Джон, стараясь ее утешить, сел возле нее на подушку и положил голову ей на колени. «Пусть бы это случилось с кем угодно, только не с папой», – сказала Лилиан. «Ты права», – ответил ей Джон.
Однако веселье Джона было внешним, он страдал от своей безответной любви к Сибил. К тому же родители не одобряли его выбор. Отец очень переживал и беспокоился за Джона, который, несмотря на его возражения, принял приглашение Роуландов (у которых он и познакомился с Сибил) погостить у них на каникулах.
Понятно, что эти душевные переживания отвлекали Джона от университетских занятий, к которым у него и так не было интереса. Тем не менее Джон продолжал добросовестно, систематически изучать законодательство Англии.
Глава 6
В 1889 г. Джон Голсуорси окончил университет, но смог получить диплом юриста второй степени. Он немного не дотянул до диплома первой степени, так как не мог себя заставить полностью погрузиться в юриспруденцию.
Отец устроил Джона в «Линкольнз инн», и уже к Пасхе 1890 г. он стал членом коллегии адвокатов. Душа его не лежала к работе, и он почти не имел практики, но ему приходилось произносить речи в разных палатах. Из дома родителей Кембридж Гейт, 8, Джон ежедневно направлялся в свой офис, а после семейного обеда мог развлечься в клубе или театре. Он не задумывался о будущем. Как-то один из наиболее близких ему из его 41 кузенов предложил ему заполнить страничку в «Альбом признаний». Джон долго не думал над вопросами, но отвечал искренне.
Пожалуй, только вопрос о героях в реальной жизни заставил Джона задуматься, и он не нашел их среди своих современников. Пьер Террайль де Баярд (1470–1524), французский полководец, особенно прославившийся в битве при Мариньяне, снискал славу «рыцаря без страха и упрека». А Отец Дамьен (Жозеф де Вестр) (1840–1888) был французским миссионером, лечившим прокаженных в лепрозории на Гаити и умерший там от этой болезни. С героиней было проще. Сразу вспоминалось имя Флоренс Найтингейл, английской сестры милосердия, которой было уже почти семьдесят лет и которая продолжала свою деятельность.
Именно в таком довольно растерянном состоянии духа Джон встретил человека, который оказал на него весьма сильное влияние. Этим человеком был художник Георг Саутер, всего на год старше Джона, к началу 1890-х годов начавший приобретать в Лондоне популярность хорошего портретиста. Его пригласили написать портрет Джона Голсуорси-старшего, но начали с портрета Мейбл. К большой тревоге родителей, она влюбилась в художника. Однако самому Георгу нравилась Лилиан, отвечавшая ему взаимностью. Такой поворот событий совсем не устраивал старших Голсуорси, которые даже сомневались, прилично ли приглашать его вместе со всеми к обеденному столу в перерывах между сеансами. Действительно, ведь он иностранец, не джентльмен, его родители – баварские крестьяне, к тому же он художник. Но подобные сомнения были быстро развеяны Лилиан, которая решила этот вопрос быстро и бесповоротно.
Джон впервые увидел Георга Саутера в биллиардной, где художник работал над эскизами. Он увидел молодого человека с коротко подстриженными темными волосами, такими же темными бровями и усами и обычным лицом выходца из Центральной Европы. Особое обаяние ему придавали глаза, излучавшие особый блеск таланта и интеллекта. Георг сразу вызвал у Джона чувство глубокой симпатии, он заулыбался, и монокль выпал из его глаза. Молодые люди обменялись крепкими рукопожатиями. Но разговаривать они могли только с помощью Лилиан, так как Джон не знал немецкого, а Георг – английского. Джон впервые общался с человеком, не имевшим отношения ни к Харроу и Оксфорду, ни к юридической среде, ни к аристократии или верхушке британского среднего класса. Джона поразило непреклонное стремление Георга посвятить себя служению искусству, сделать карьеру профессионального художника. «Какое это счастье, – думал Джон, – зарабатывать деньги деятельностью, приносящей удовольствие и удовлетворение. Какой контраст с ним самим, вынужденным заниматься нелюбимым делом».
Увлечение Джона артисткой и дружба с художником сильно беспокоили его отца. Для того, чтобы оградить его от влияния богемы, он решил отправить Джона в длительную поездку с целью инспекции угольной компании в Нанаймо на острове Ванкувер.
16 июля 1891 года Джон поднялся на борт парохода «Сиркэсснен», отправлявшегося в трансатлантический рейс в Квебек. Это было его первое настоящее морское путешествие. Он проводил время, гуляя в одиночестве по палубе, остальные пассажиры показались ему «так себе». Время тянулось очень медленно, и к 8.30 первого вечера Джон не страдал от морской болезни, но однообразный вид моря ему явно надоел. Он и не предполагал, что при первом знакомстве море может производить очень гнетущее впечатление. Дня через два усилившаяся качка заставила Джона признать, что он заболел морской болезнью. Он с удивлением отмечал совпадение приступов морской болезни со страданиями от тоски по дому.
Наконец, как казалось Джону, через целую вечность, а на самом деле всего через десять дней, 26 июля, пароход пришвартовался в Квебеке. Джона шокировала развязность «американских французов». Он писал домой: «Некоторые французы, прощаясь друг с другом, целовались, что выглядело просто ужасно».
Сухопутное путешествие Джона по Канаде с небольшими остановками в Квебеке и Виктории заняло несколько больше времени, чем морское. И 9 августа Джон встретился с уже находящимся в Нанаймо братом Хьюбертом. В течение недели братья инспектировали шахты и вели переговоры с управляющими. Затем они на пару дней отправились в Викторию для подготовки к туристическому походу.
В дождливое утро 17 августа они на лошадях с проводником-индейцем Луис Гудоном отправились на озера. Они проехали 15 миль по горной тропе и затем 5 миль спускались вниз к уровню озер. Они основательно вымокли и поэтому обрадовались, найдя незанятой бревенчатую хижину, в которой можно было высушить одежду и приготовить пищу.
На следующее утро Джон с Луисом вышли поохотиться. Но, как оказалось, индеец не знал местности, и они заблудились. Легкомысленно не взяв с собой карту, они оказались в очень опасной ситуации. Луи заметил воду, которую приняли за второе озеро, но оно оказалось первым. В конечном счете, как решил Джон, они пошли налево, крича и стреляя из винтовок. Через какое-то время они услышали ответный выстрел.
На следующий день погода была прекрасной, и Джон с Хьюбертом решили соорудить плот для путешествия по озеру. Они построили его из трех кедров длиной в 20 футов, скрепив их поперечными жердями. К половине пятого плот был готов. С плота они поймали почти полтора десятка форелей и стреляли по уткам, но убили только одну. Эта рыбалка и охота были так увлекательны для Джона, что он оступился и свалился с плота в воду. По словам его брата, это выглядело довольно комично. Сначала Джон вынырнул из воды вверх ногами. Затем появился на поверхности в правильном положении с удочкой в руке и моноклем в глазу с самым невозмутимым видом. Густые и крепкие волосы на макушке Джона, впоследствии значительно поредевшие, позволили Хьюберту мгновенно вернуть брата на плот. К вечеру возвратились к бревенчатой хижине.
На другой день братья перенесли все необходимые вещи на плот и отправились к истоку озера. Там они установили палатку, намереваясь провести в этом месте несколько дней.
Рыбалка оказалась не очень удачной, удалось поймать несколько форелей, было слишком жарко, и вода была очень прозрачной. Джон снова решил испытать удачу в охоте. Он отправился к истоку второго озера, в пяти милях от лагеря. Джон взял с собой два одеяла, винтовку и удочку и залег под кедром, где накануне видел следы оленей. Ночь была очень ясная и лунная, и он видел, как олени несколько раз спускались к водопою, но охота опять не удалась. Тем не менее Джон поймал несколько рыб, две из них весьма больше 2 фунтов каждая. Но самое неприятное в этой его «охоте» было то, что его искусали москиты. К тому же индеец не появился с плотом, как договаривались, для того чтобы возвратить его с имуществом в лагерь. И Джону пришлось самому все весом в 40 фунтов 4 мили тащить в лагерь. Но интенсивные занятия спортом в молодости выручили его, и он дошел всего за 4 часа.
В понедельник братья с проводниками расположились лагерем у Волчьего ручья в 10 милях от Нанаймо. Охота на оленей снова не удалась, но они подстрелили несколько шотландских куропаток. В среду 3 сентября они подошли к Комоксу, а два дня спустя – к острову Денмен, рыбача и охотясь. Во вторник 15 сентября братья вернулись в Ванкувер. Хьюберт остался в Канаде, а Джон отправился в обратный путь в Англию. Он думал: «Странное ощущение – быть одному среди этих лесов, и вряд ли оно скоро забудется. Боюсь, я слишком привык к обществу, чтобы повторить эксперимент».
Глава 7
После возвращения из Америки Джон приступил к изучению Морского права и навигации. Однако его успехи в адвокатуре Высокого Суда оставляли желать лучшего. К тому же безответная любовь Джона к Сибил Карлайл привела к опустошающей депрессии. Поэтому отец Джона, будучи очень проницательным и всегда чувствовавший возникшие трудности в жизни своих детей, летом 1892 г. предложил ему снова отвлечься в длительном морском путешествии. Практика в Морском праве могла пригодиться Джону при его работе в адвокатуре Адмиралтейства.
Быстро нашелся и компаньон Джону. В то лето в семье Голсуорси, снимавшей загородный дом в Ворсинде в Шотландии, гостил его друг Тед Сондерсон. Тед переутомился на работе и хотел отдохнуть за границей. Друзья решили путешествовать вместе. Они оба были почитателями модного тогда писателя Роберта Льюиса Стивенсона и в надежде встретиться с ним на островах Самоа запланировали плавание в Австралию, Новую Зеландию и Южные моря.
В ноябре 1892 г. Джон и Тед на пассажирском лайнере Восточного пароходства «Оруба» отплыли из Англии. Джон уже имел опыт длительных морских путешествий, и сами по себе они его не тяготили. Тем не менее в письме к сестрам 26 ноября он пишет, что не особенно стремился сейчас уезжать из Англии. Он все не может забыть Сибил Карлайл. Из письма видно, что приятели не имели твердо установленного маршрута: «Я не встречал людей, у которых было бы столько интересных планов и которые меняли бы их также быстро, как делали это мы». Расписание рейса в Австралию предполагало остановку на полдня на Цейлоне, в Коломбо. Джон и Тед собственными глазами увидели фрагмент жизни Индии. Уже одно буйство красок и ароматов могло произвести неизгладимое впечатление. Друзья пообедали в отеле под подвешенными к потолку опахалами, а затем, сидя на веранде, наблюдали, как туземные фокусники жонглируют плодами манго и демонстрируют другие такие же примитивные трюки.
– Не надоели ли тебе, Тед, эти фокусы? – спросил Джон. – Да, кстати, к вечеру становится прохладнее. Не совершить ли нам небольшую прогулку?
– Хорошая идея, – поддержал предложение Тед.
Они посмотрели плантации коричных деревьев и прошлись по местным базарам. Растительность на Цейлоне очень богатая и вследствие благоприятного климата хорошо плодоносит. Но особое впечатление на них произвели базары. Восточные базары – это нечто неповторимое. Изобилие фруктов и овощей, подчас неизвестных европейцу, запахи экзотических специй, всевозможные дары моря и весьма специфический звуковой фон, создаваемый расхваливающими на все лады свой товар торговцами. При покупке даже на самую незначительную сумму необходимо обязательно торговаться, иначе обидишь продавца. И в отличие от цивилизованных стран народ острова кажется довольным жизнью и счастливым. Джон задумался над этой особенностью. А что, собственно, он знал о Цейлоне? Его население – дравиды – отличается более темной кожей от индусов. В отличие от последних, исповедующих индуизм, они буддисты. В изоляции в дебрях джунглей живут дикие племена веддов – охотников. Имеются также племена сингалезов, живущих в деревнях, и племена тамилов – завоевателей, пришедших на Цейлон с материка и обитающих преимущественно в восточной части острова. «Что же это за религия такая – буддизм, – думал Джон, – ведущая к удовлетворенности и самодостаточности?». У него даже возникло желание провести год в Индии и на Цейлоне с целью изучения жизни, обычаев и обрядов, религиозных верований населения, как ему показалось, этой счастливой страны.
Тед, не имевший постоянного дохода и вынужденный зарабатывать на жизнь, предложил в полушутку – в полусерьез на это время податься в «крольчатники», забивающих кроликов, или попытать счастья на золотых приисках.
Тем не менее они продолжали свое плавание в Австралию. Джон не тратил времени зря и ежедневно читал 800-страничное Морское право Маклэчлана по четыре часа. Но пример новозеландского доктора, читавшего на ярком свете и перенапрягшего зрение, заставил его ограничивать занятия.
23 декабря лайнер «Оруба» причалил в Олбани. Далее их путь лежал через Аделаиду и Мельбурн в Сидней. Эти города показались им пыльными и жаркими, но Сидней поразил необыкновенной красотой залива Джаксона, на южном берегу которого он и располагался. Из-за извилистого побережья Сидней чрезвычайно разбросан и живописен. По всем берегам залива рассеяны прелестные виллы, утопающие в тропической зелени и цветах. Джон и Тед с удовольствием провели в Австралии несколько дней, но их путь лежал к островам Океании. Они не смогли получить лодку от Сиднея до Самоа. Но это их не слишком огорчило, и они нашли два места на маленьком грязном суденышке – грузовом пароходе, шедшем в Новую Каледонию и на острова Фиджи. Но и это плавание было скрашено превосходным коком, удобной каютой и любезным капитаном. На судне было всего 6 или 7 пассажиров.
По пути была сделана остановка на довольно большом острове Новая Каледония, более 100 миль длиной, принадлежащем Франции. Он был присоединен к Франции в 1853 г., после того как высадившиеся на него французские мореплаватели были съедены туземцами. Местное население, принадлежащее к меланезийской расе, практиковала каннибализм: враги побежденного племени поедались. Оно не сразу покорилось французам и сначала отчаянно сопротивлялось.
Джон узнал, что свободных колонистов в Новой Каледонии пока еще мало и преобладают ссыльные, а также чиновники и солдаты. Больше половины проживающих на острове свободных европейцев (всего около 7 тысяч) сосредоточены в Нумеа – единственном городе и столице Новой Каледонии. Ссыльных французских преступников на острове более 9 тысяч. Пароход подходил к острову в прекрасную погоду, и можно было видеть громадный коралловый риф с несколькими проходами, через один из которых и прошел пароход, а затем шел еще 13 миль до причала, где происходила разгрузка груза. Гавань очень понравилась Джону, и он любовался пляжами с беловатым песком, к которым подступали с острова рощи кокосовых пальм.
Джон и Тед высадились и сразу пошли к Собору, от западной двери которого прекрасный вид на гавань, Джон сравнил с картиной в дверном проеме Собора. Они возвратились пообедать на борту, а затем снова отправились в город, чтобы, сидя в тени роскошных деревьев, послушать оркестр заключенных. Исполнение было очень хорошим. Многие из ссыльных были талантливыми людьми. Джон впервые встретился с заключенными, и, хотя они все совершили в свое время преступления и искупали их каторгой, его поразил контраст между его жизнью свободного, вольного ехать, куда ему захочется, и узников, обреченных томиться на далеком острове. Это чувство сохранилось в нем на всю жизнь.
После довольно простого завтрака Джон и Тед перед отплытием решили съездить в туземную деревню Сент-Луис в 16 милях от города, чтобы увидеть местное население, которого нет в городе, и познакомиться с их образом жизни. Они ехали по прекрасно сделанной заключенными дороге, с которой открывался восхитительный пейзаж. Горы покрыты полосами красной земли, не совсем Девонширского оттенка, но более ярко-красной, и на расстоянии они напоминали своего рода шотландские холмы и даже казались Джону более красивыми. Аборигены, скорее их внешность, не произвели на Джона впечатление. Их деревня построена по определенному плану, и все хижины прячутся в кустах и деревьях. Имелись также школа и предприятия, организованные миссионерами.
Следующим утром они поднялись в 5.30. Был хороший бриз, и цвет воды здесь великолепен. Эти воды полны летающей рыбы, среди которой встречались и рыбы от самых крошечных до акул. Тед предложил почитать друг другу вслух французский роман. Конечно, у него сильный акцент и меньше беглости, но все было понятно. Они бы долго этим занимались, если бы ветер совсем не утих и все запахи от двигателя и сажи не ложились бы на них, заставив их ретироваться.
В воскресенье путешественники прибыли в Суву. Гавань Сувы, куда заходят пароходы из Сиднея, представляет собой хорошую стоянку для судов. Это главный город архипелага островов Фиджи, состоящего из 255 островов, самые крупные из которых, Вити-Леву и Венуа-Леву, вулканического происхождения и очень живописны. В Суве живет губернатор и располагается управление колонией – Фиджи – английская колония. В городе издаются две английские газеты, имеются два клуба и две гостиницы. Другая гавань Левука также посещается судами, а по реке Реву, на острове Вити-Леву, ходят вверх маленькие пароходики.
Население архипелага меланезийцы, но с примесью полинезийской расы. Фиджийцы высоки и сильны, с кожей очень темного цвета, а на голове шапка волос. Местные верования предписывали им людоедство, сильно распространенное на островах до 1876 г.
Несмотря на то что людоедство официально не практиковалось на архипелаге только последние десять лет, Джон и Тед отважно решаются на самостоятельное пешеходное путешествие. Они оставили свой багаж в Суве и направились в Левуку на острове Овалау, третьем по величине в архипелаге. Так как Джон и Тед должны были идти в глуши среди аборигенов, Тед решил, что они должны быть подготовлены к церемониалу питья Кавы, чтобы не обидеть хозяев, отказываясь от этой формы гостеприимства. Кава – это перебродивший сок разжеванных корней растения Piper methysticum. Напиток этот – темно-серая, грязноватая на вид кашица, довольно неприятного горького вкуса. Он вызывает некое подобие опьянения и ослабление зрения и памяти. Тед разузнал, что у меланезийцев корни толкут руками, а не жуют, а затем выплевывают в специальную посуду. Именно у них Джон и Тед пробовали Каву, чтобы немного привыкнуть к нему. У полинезийцев все было более экзотично и разжеванные корни, и вместо приветственного поцелуя приходилось с ними тереться носами.
Природа острова поражала их своей красотой. Джон писал родителям: «Самым прекрасным там был гигантский водопад в буше; в верховьях водопада росло дерево, и местные жители любили прыгать с этого дерева в глубокий бассейн у подножия водопада. Они плавали вместе с нами и угощали нас молоком зеленых кокосовых орехов, которые мальчики приносили с вершины больших пальм. Их подъем на те деревья был настоящим акробатическим подвигом». Тед предлагал Джону подольше побыть в этом райском месте. Но Джон не хотел значительно изменять сроки ранее запланированных посещений. И 20 января они на кече – маленьком двухмачтовом судне – по реке Ба отправились к сахарной плантации кузена Джона Голсуорси Роберта (Боба) Эндрюса.
Они отыскали дом Эндрюса только к полуночи, и оказалось, что их не ожидали. Боб Эндрюс получил извещение об их визите всего за день и не успел подготовиться к приему. Гостей даже нечем было накормить, и в доме имелась лишь одна свободная узкая койка. Но Боб сделал все, чтобы разместить их. Он предложил Джону и Теду спать в бунгало под москитной сеткой. Но москиты как то пробирались под сетку, и, лежа на койке валетом, они периодически били друг друга ногами по лицу, сгоняя москитов.
На следующее утро гостям предложили посмотреть плантацию. В их распоряжение были предоставлены лошадь и мул. Тед выбрал мула, так как посчитал, что Джон перестанет себя уважать, если поедет верхом на таком животном. Тем самым он избежал неприятности, которая могла закончиться трагически. При переправе через реку Джона понесла лошадь, но местные жители, прыгнув в воду, остановили ее, чем инцидент и был исчерпан.
Джон, несмотря на то что пешее путешествие для него было непривычно, решил пройти через джунгли около тридцати-сорока миль до форта Карнавон, а далее на лодке до Сувы. Он считал, что туземцы никакой опасности не представляют, и даже из любопытства хотел пожить с ними дней десять. (Длительное время не было ни одного случая людоедства, хотя после их отъезда оно, бывало, вспыхивало вновь.)
Сам переход представлял массу неудобств. Конечно, прорубать себе дорогу не приходилось, имелись исхоженные тропы, но постоянно попадались ручейки и речушки, и друзья хлюпали по грязи в ботинках.
У Джона было тем не менее хорошее настроение, и он шалил, как мальчишка. Так, забравшись на крупный валун и балансируя на нем, он выкрикнул: «Я сейчас прыгну!». Но, поскользнувшись, свалился с него и упал в воду. Хорошо, что он ничего себе не повредил, но это заставило его стать осторожнее. К тому же ему не хотелось нарушать им же составленный график движения по маршруту. У него была эта черта характера, заставлять выполнять себя ранее запланированное. Поэтому, когда около полудня Тед стал просить остановиться для ланча, он не согласился, мотивируя это тем, что к часу они должны дойти до речки, отмечавшей первые пройденные 10 миль. Привал у них получился лишь в два часа. Непривычный вести хозяйство, Джон забыл взять тарелки и соль, к тому же они перегрелись на солнце, и у них пропал аппетит. Джон заметил, что Тед съел пару кусков говядины, одно печенье и немного мармелада… Завершив свою скромную трапезу, путешественники спустились вниз по течению, и было так жарко, что они решили искупаться в реке, которая вынесла их в озеро, прятавшееся в тени деревьев. Под скалой в роще бамбука молодые люди решили ненадолго вздремнуть. Но не тут-то было. Не менее полудюжины аборигенов, перебравшись через поток, окружили их, разглядывая и пытаясь о них все узнать. Их сильно поразил зонт Теда, представлявшийся им настоящим чудом. Джон торопился пуститься в путь, так как боялся до наступления ночи не успеть дойти до Набергу.
Длительный переход по гористой местности отнял у них много сил. Они пришли в деревню и удивили вождя местного племени появлением белых. Прежде всего, они должны были выпить с ним ритуальный напиток Каву. Молодые девушки вручили его им в кокосовых шарах. И Джон, пробовавший его раньше, мог выпить достаточно много к удовольствию вождя. Затем им предоставили хижину, похожую на стог сена, немного приподнятую над землей, по всей видимости, жилище самого вождя.
Уставшие путешественники так проголодались, что не стали готовить еду, а поставили на огонь консервную банку с супом, достали сосиски и печенье и сразу принялись за еду. «Чистюля» Тед хотел помыться и переодеться, но Джон скомандовал: «Сначала еда, потом чистота».
Утром у Теда начался приступ лихорадки, сопровождавшийся полным упадком сил. Вскоре болезнь обострилась, и оказалось, что у Теда тяжелая форма дизентерии. Туземцы пытались лечить его по-своему. Они положили его под деревом, а туземка взяла за руку и в то же время чем-то оглушительно стучала, пытаясь таким образом, наверное, выгнать из него духа болезни. Вождь зарезал и сварил петуха, но Тед не мог есть. Джон, тогда специально для него сделал бульон, положив петушиную ногу в горшок. Вставив в глаз монокль, он с надеждой заглядывал в кипящий горшок…
Тед своей жизнью всецело обязан Джону. Несмотря на всю свою непрактичность в деле приготовления пищи и упаковки багажа, Джон сумел сорганизоваться и обнаружил природный дар ухаживать за больным.
Джона, естественно, раздражали все неудобства походной жизни и особенно необходимость приготовления пищи. С другой стороны, он, уже имевший опыт путешествия по Америке, хорошо представлял себе, на что идет, отправляясь на острова Южных морей. Жаль только, что он так и не научился открывать консервные банки с мясом или джемом. Почему-то у него всегда искореживается крышка, при этом дико уродуя содержимое. Джем часто выливался и пачкал самые неподходящие вещи, которые невозможно было от него очистить. В домашних условиях все это делала прислуга, а здесь помогал Тед, когда был здоров. Сейчас все приходилось делать самому.
Два белых вызывали неподдельный интерес у аборигенов. У девушек настоящий восторг вызывала белизна их рук и ног. Из Джона получился «настоящий стриптизер»: после того как он снимал очередной предмет своей одежды, раздавались крики восторга, а когда он снял брюки, они чуть не перевернули хижину вверх дном. Чтобы избавиться от такого назойливого внимания, Джон сел на пороге хижины, гипнотизируя собравшихся своим моноклем и впуская в помещение только тех, кто сумел его упросить.
На берег с помощью бегуна было направлено известие о болезни Теда. Бегун вернулся с инструкциями, лекарствами и наркотиками. И как только Теду стало полегче, шесть местных носильщиков переправили его обратно в Ба. Они проделали путь в 28 миль за один день, неся Теда в гамаке из травы на длинном шесте из бамбука, и, переправляясь через многочисленные реки и ручейки, уронили его в воду всего два раза. И здесь обошлось все хорошо благодаря вниманию Джона.
Джону пришлось быстро самостоятельно собирать вещи. Самое неприятное, что он остался без своих моноклей и очков. Джон сложил их вместе с серебряными столовыми приборами в кожаный футляр, прикрепленный к поясу. Когда он снимал пояс, с ним вместе падал на землю и футляр, и тяжелое серебро раздавило все стеклянные изделия. На помощь пришли носильщики, которые просто затолкали вещи в ящики и вещевые мешки. Джон в футляр от гобоя Теда положил пакет с сахарным песком, печенье, пузырек с лекарством и флягу с водой, считая, что эти необходимые вещи всегда должны быть легко доступны. Все это превратилось в жирную жижу. Тед вспоминал, что Джон эмоционально реагировал на случившееся: «Боже мой! Сахар высыпался прямо на пузырек и все остальное. Как это противно», или: «Ей-богу, пробка вылетела из пузырька и теперь здесь черт знает что творится!».
Врач Линч сердечно отнесся к молодым путешественникам. Он взял Теда в свое бунгало и выхаживал его до тех пор, пока он не смог подняться на борт судна, направляющегося в Окленд, в Новую Зеландию. Это произошло в середине февраля. И здесь не обошлось без приключений. В Суве еще во время их первого прибытия их багаж был помещен в комнату связи, а это девятнадцать различных ящиков, сумок и чемоданов, причем пять принадлежало Джону, а четырнадцать – Теду. Но комната была закрыта на ночь, и человек, ответственный за нее, ушел, а пароход отплывал в Окленд в тот день в восемь часов вечера. Пришлось разыскать его и доставить к месту работы для вызволения багажа.
Багаж был благополучно поднят на борт Тавинни (S. S. Tavinni), идущего из Сувы в Окленд. В Окленде Джона ждало письмо из дома. Из него он узнал о помолвке его сестры Лилиан с Георгом Саутером, что было для него несколько неожиданным. В поздравительном письме сестре Джон писал:
«Моя дорогая милая старушка, я так был рад получить от тебя письмо с хорошими новостями. Это большое событие для тебя, благословляю тебя от всего сердца и посылаю добрые пожелания. Какая тяжесть упала с твоих плеч, моя дорогая. Пожалуйста, передай герру Саутеру мои наилучшие пожелания и поздравления, пожми ему руку за меня и передай мое самое сердечное “добро пожаловать в семью”. Должен признаться, новость меня слегка ошеломила своей внезапностью, хотя я знал, что дело к этому идет, уже в мае, но и понятия не имел, что вам посчастливится так скоро, с таким триумфом его завершить. Я ужасно рад, что дела у него идут хорошо, и надеюсь, что по крайней мере к моему возвращению он уже станет членом Королевской Академии искусств».
В том же письме Джон благодарит Лилиан за доброе отношение к предмету его увлечения: «Ужасно тебе благодарен, дорогая старушка, за твою доброту к миссис Карр и Сибил, для меня было большим облегчением узнать, что вы смогли помочь им и есть новые ученики. Просто замечательно, что ты сама берешь уроки, и очень было хорошо со стороны “главного хозяина” (их отца. – А. К.) разрешить тебе их брать». Джон коснулся в этом письме и проблем своей личной жизни: «Вряд ли что-нибудь подобное может произойти между мной и Сибил. Я слишком нерешителен, а ей все безразлично. Может быть, это и к лучшему, потому что я не создан для семейной жизни». По этому письму, датированному 14 февраля, видно, что его «излечение» теперь было полным и окончательным. Джон понимал: такая развязка наиболее благоприятна для него, сильное влечение и безысходная тоска сменились депрессией и полной пустотой.
В Окленде друзьям пришлось на некоторое время разделиться. По настоянию врачей для окончательного восстановления здоровья Тед отправился в Веллингтон и Крайстчерч на Острове Южный, чтобы половить рыбу. Джон в это время отправился исследовать «горячие озера и любопытные, но дьявольски опасные районы Северного острова».
Путешественник останавливается, пораженный чэдною живописною картиной, которую представляют эти два острова Новой Зеландии. Он может видеть дикие и грозные в своем величии горы, первобытной красоты леса, прелестные цветущие поля и луга, аккуратные дома колонистов. Внутри острова действуют вулканические силы и образуют горячие ключи – гейзеры возле озера Ротомагана. Кипящая вода то высоко поднимается вверх в виде грандиозных фонтанов, то ниспадает каскадами по террасам, которые покрыты белыми и цветными слоями кремнезема. Наиболее удивительным чудом Новой Зеландии считается исполинский кипящий водяной вулкан, по краям которого спускаются к озеру террасы из кремнистых и известковых осадков. Кипящий вулкан возвышается на 25 метров над озером. Его размеры 25 метров в длину и 18 в ширину при правильной овальной форме. Он до краев наполняется совершенно чистою прозрачною водою солоноватого вкуса и имеющей чудный голубой цвет с температурой 84 °C. Иногда вся масса воды выбрасывается из кратера, и тогда он стоит пустой, и видна его глубина порядка 10 метров, но постепенно он снова наполняется кипятком.
Нельзя, однако, сказать, что все это сильно понравилось Джону. Он сказал Теду при встрече, что «в окружающей природе был максимум необычайного и минимум прекрасного».
28 февраля Джон был в Веллингтоне, сразу же начав 14-часовое путешествие в Крайстчерч. Но идущее туда судно было так переполнено, что ему предложили импровизированную постель в салоне.
К 18 марта Джон и Тед прибыли в Мельбурн, где Джон приятно провел время. Он по утрам играет в королевский теннис, отличающийся от большого тенниса, чему его обучает профессиональный инструктор. Обедает с партнерами в ресторане отеля Мензис. Посещает скачки в Каулфилде, приблизительно в шести милях от города, находя лошадей весьма неплохими в целом.
Через три дня они прибыли в Аделаиду. Этот ночной переезд из-за большого количества пассажиров не дал им как следует выспаться, Тед спал всего 20 минут, да и Джон не намного больше. Его угнетает, что во время длительного обратного пути они будут отключены от мира. Чтобы как-то скрасить плавание к Южной Африке, он купил небольшую книгу соответствующей тематики «История африканской фермы». И еще, отправляя письмо домой перед отплытием, он среди родственников, которым посылал свою любовь, почему-то упомянул и Аду.
Глава 8
Друзья выбрали для возвращения в Англию клипер (быстроходный трехмачтовый парусник с удлиненной корабельной линией) «Торренс» – одно из лучших этого типа судов своего времени. Это парусник водоизмещением 127 тонн имел очень длинную корму в 100 футов, обеспечивающую устойчивость движения под парусами. Кроме того, они получили хорошую каюту.
Плавание прошло без приключений, если не считать двух сильных штормов, с которыми парусник успешно справился. Первый шторм произошел, когда клипер проходил мыс Лиувин (Cape Leeuwin) на юго-западном побережье Австралии, очень опасное место. Шторм не стихал 36 часов. Правда, было потеряно 7 парусов. Движение не такое быстрое, как у парохода, всего около 100 миль за сутки, зато это компенсируется отсутствием запахов, вибрации, шума и «черных». Все же условия пребывания на судне подчас портили путешественникам настроение. Так, завтраки показались Джону отвратительными. Это было странно, так как на судне имелись корова, теленок, в большом количестве овцы, гуси, индейки, утки, куры, свиньи и капуста. Для каких-то других целей, явно не для употребления в пищу, на судне везли кенгуру, двух кенгуру-валлабис (мелкой породы), пять попугаев, собаку, двух кошек, несколько канареек и двух громко кричащих ослов. Джон называл корабль Ноевым ковчегом.
Были у них и собственные продовольственные запасы. Теду перед отплытием подарили 3 больших коробки фруктов – груши, виноград, яблоки, апельсины, орехи и лимоны. На судне плыло 22 человека, включая экипаж. Пассажиры – все англичане, возвращающиеся домой. Среди них нашелся неплохой шахматист, и они с Тедом, который играет вполне прилично, разыгрывали партию за партией. С доктором, молодым человеком с писклявым голосом, Джон и Тед играли в вист. Он сильно раздражает, когда является партнером, и развлекает, когда противник. Пассажиры устраивали даже концерты, так как на судне имелось фортепиано. Джон спел «Дину Дод» и «Подпевают Самбо». Он снова прочитал Монте-Кристо на французском языке и перечитал историю африканской фермы, к тому же по утрам в воскресенье пассажирам читал капитан. В один из вечеров Джон уже был в постели, а Тед все еще на палубе, к ним в каюту проникла вода, не выше 4 дюймов. Проснувшись, Джон быстро собрал коробки и вещи, а стюард вычерпал воду, и никакого вреда причинено не было.
Капитан судна лет 50, с седыми волосами, бакенбардами и усами. Каждый день, сразу после завтрака, он вместе с Джоном устанавливает хронометр, и они по солнцу определяют долготу. В полдень они определяли широту, исправляли долготу и отмечали место судна на Диаграмме. В 3 часа пополудни капитан занимается с Джоном вопросами навигации, маневрирования и другими аспектами судовождения. Джон также изучал морское право, так что время в плавании для него не тянулось и скучать было некогда. Капитан в ясные ночи знакомил его с созвездиями южного звездного неба. Он говорил Джону, что тот неплохо все усваивает, да и сам Джон считал, что постепенно начал разбираться, что к чему.
Но наибольшее впечатление и, возможно, влияние оказала на Джона встреча во время этого плавания с Джозефом Конрадом. Джон с Тедом поднялись на борт «Торренса» еще до того, как прозвучала Рында. Не успели они сойти с трапа и все еще держались за фалреп, как к ним подошел с приветствием первый помощник капитана.
– Доброе утро, джентльмены! Рады видеть вас пассажирами на нашем судне, – сказал он с каким-то непривычным сильным иностранным акцентом. Выслушав наше ответное приветствие, он снова вернулся к руководству погрузкой, внимательно следя за тем, чтобы продовольствие аккуратно закладывали в ахтерлюк. На палящем солнце его лицо казалось Джону очень темным – загорелое лицо с острой каштановой бородкой, почти черные волосы и темно-карие глаза под складками тяжелых век. Он был худ, но широк в плечах, невысокого роста, чуть сутулый, с очень длинными руками. Странно было видеть его в такой должности на английском корабле.
Джон и Тед сразу прониклись к Джозефу Конраду симпатией. Это было вполне естественно, так как его главной чертой было обаяние – обаяние богатой одаренности и вкуса к жизни, по-настоящему доброго сердца и тонкого разностороннего ума. Он был на редкость впечатлителен и восприимчив.
Джон плыл с ним пятьдесят шесть дней. И он видел, как эти черты его характера проявлялись по отношению к людям. Так, один юнга – несчастный долговязый бельгиец – плохо переносил море и до смерти боялся лазить на мачты, и Конрад по возможности избавлял его от этого. И матросы его любили: для него они были живые люди, а не просто команда. И сам он в разговорах с Джоном вспоминал то одного их них, то другого, особенно старого Энди: «Хороший, знаете ли, был старик». Конрад дружески относился ко второму помощнику – веселому толковому молодому человеку, типичному англичанину, почтительно, хоть и чуть насмешливо – к англичанину-капитану, бородатому, толстому и старому. Капитан, как уже говорилось, занимался с Джоном навигацией, чтобы подготовить его к изучению адмиралтейского права. Ежедневно, сидя с ним по одну сторону стола в кают-компании, они сверяли свои наблюдения и найденные координаты корабля с данными Конрада, который, сидя напротив, поглядывал на них не без лукавства.
На паруснике наибольшие тяготы ложатся на помощника капитана. Почти всю первую ночь Конрад тушил пожар в трюме. Все семнадцать пассажиров узнали об этом лишь в конце рейса. Ему досталась львиная доля работы и во время другого шторма. Он был отличный моряк – чуткий к погоде и быстрый в управлении кораблем. Несмотря на свою чрезвычайную занятость, Конрад находил время для общения с понравившимся ему молодым джентльменом. Много вечерних вахт провел он с Джоном в хорошую погоду на юте. У Конрада, великолепного рассказчика, уже было за плечами около двадцати лет, о которых стоило рассказывать. То были рассказы о кораблях и штормах, о революции в Польше, о том, как в юности он контрабандой переправлял оружие карлистам в Испанию, о малайских морях, и о Конго, и о множестве разных людей; а Джон в двадцать пять лет был ненасытным слушателем…
В Кейптауне в последний вечер пребывания Джона на корабле Конрад пригласил его к себе в каюту, и Джон тогда же почувствовал, что из всех впечатлений этого путешествия он останется для него самым памятным. Он кратко рассказал Джону историю своей жизни: «Я старше тебя, Джон, на десять лет, родился 3 декабря 1857 года, и мое настоящее имя Теодор Юзеф Конрад Коженевский. Мой отец, польский дворянин Аполлон Коженевский, служил тогда управляющим имениями своих богатых родственников в Бердичеве. В сороковых годах он учился в Петербургском университете, переводил на польский Гюго и Шекспира, сам писал стихи. Он принимал самое деятельное участие в подготовке Польского восстания 1863–64 гг. Но еще до его начала был сослан с семьей в Вологду, затем переведен на Украину в Чернигов. В 1865 г. умерла моя мама, она происходила из семьи польских помещиков Бобровских. Отец со мной переезжает во Львов, затем в Краков, получив на это разрешение как безнадежно больной, где вскоре умирает. С 12 лет я жил в семье дяди Тадеуша Бобровского. Решив осуществить свою давнюю мечту, я в 17 лет бросил обучение в гимназии и уехал во Францию, в Марсель, изучать морское дело. Поверь мне, мой дорогой Джон, – говорил он с такой проникновенной искренностью, что в ней нельзя было сомневаться, – в Марселе я по-настоящему начал жить. Там у щенка открылись глаза. В Марселе я прожил три с половиной года и уже неплохо изучил французский язык. Но еще в Польше я мечтал об Англии – стране Чарльза Диккенса, капитана Кука и полярника Франклина. В 1878 г. я нанялся матросом на английский корабль, идущий к Британским островам. Я приплыл туда, не зная ни слова по-английски. Учиться читать по-английски я начал по газете “Стандарт”, а впервые услышал английскую речь от рыбаков, моряков и судовладельцев восточного побережья. Мне удалось устроиться на торговый флот и плавать на парусниках и пароходах, перевозящих уголь и тропическое дерево, джут и шерсть. Последовательно сдавая экзамены, мне удалось через два года стать штурманом, а еще через шесть лет – капитаном Королевского флота. В 1884 г. я получил английское подданство». Но то, что он уже написал свой первый роман «Каприз Олмейера» и работал над рукописью, он не сказал Голсуорси. Поэтому его советы Конраду стать писателем, так много интересного он знал и так хорошо говорил, несколько запоздали. Зато, возможно, общение с Конрадом впоследствии наряду с другими обстоятельствами и подтолкнуло Джона к литературному творчеству.
Сойдя на берег в Кейптауне, Джон и Тед в Маунт Нельсон отеле встретили кембриджского приятеля Теда Сондерсона М. Барлоу, впоследствии ставшего пэром сэром Монтегью Барлоу, баронетом. Эта встреча привела к тому, что Джон, согласно плану, сошел с «Торренса» и отправился осматривать шахты в Хай-Констанции, остановившись в старой голландской ферме. После чего, пересев на более быстроходного «Шотландца», через 15 с половиной дней был уже в Англии, в то время как Тед со своим кембриджским приятелем и Конрадом продолжали путешествовать на «Торренсе».
Хотя было ясно, что увлечение Сибиллой у Джона уже прошло, отец для закрепления эффекта сразу же снова посылает его инспектировать шахты, принадлежащие английской компании, одним из директоров которой был Джон Голсуорси-старший, на Юге России. В то время Джон из иностранных языков знал немного только французский. Поэтому передвижение по Германии, Польше, а он ехал из Берлина в Варшаву, не говоря уже о России, было для него весьма непростым делом. Его первое знакомство со «сложной славянской душой» произошло уже в Варшаве, где он должен был переехать с одного железнодорожного вокзала на другой. Он договорился с извозчиком совершить такой переезд со своим багажом на дрожках за десять рублей. Его тогда поразил и сам вид города, громадными булыжниками вымощенная дорога, создающими «особую прелесть езды», крики извозчика, свист его хлыста и звон бубенчиков. Вдруг внезапно посередине пустыря между городом и вокзалом извозчик останавливает свои дрожки и, спрыгнув на землю, говорит: «Двадцать рублей». «Десять», – сказал Джон, настаивая на прежней договоренности. «Двадцать», – повторил извозчик и стал сгружать с дрожек багаж Джона.
Джон внимательно посмотрел на него. Это был свирепый человек. Затем Джон посмотрел на пустырь, который казался громадным, и на свои часы – до отхода поезда оставалось двадцать минут.
«Хорошо, – согласился Джон, – двадцать рублей», – и вручил их извозчику. Он взял их как ягненок, снова погрузил багаж Джона на дрожки и взмахнул кнутом. Джона восхищало благородство извозчика. Он не останавливался снова и не требовал с него сорока рублей. Они домчались прямо до станции ко времени назначенного отправления поезда. Правда, Джон должен был ожидать поезда два часа. Джон не знал, что его больше удивило – манера вести дела или соблюдение расписания движения поездов.
Инспектируя шахты на юге России, Голсуорси остановился у своего кузена Герберта Маршалла, который позже женился на русской девушке Ольге Шестаковой. Возвращаясь домой, Джон воспользовался возможностью посетить Крым. Он совершил плавание по Черному морю в Константинополь, запомнившееся ему сильным штормом, и уже оттуда вернулся в Англию.
Шел ноябрь 1894 года. Джон Голсуорси продолжал формально числиться в адвокатуре. Он регулярно появлялся в своем кабинете в Пейпер-Билдингз № 3 в Темпле («Иннер-Темпле»), похожем на монашескую келью и где его почтительно приветствовал мелкий клерк Джордж: «Доброе утро, сэр! Вам поступило на рассмотрение новое дело». Везде одно и то же, думал Джон. И, когда он изучал право сначала у мистера Медде, Стоун Билдингз № 5 на Линкольнз Инн, затем у мистера Бредли Дайна, на Нью Сквер, Линкольнз Инн, а потом с мистером Лэйнгом, все эти годы с 1890 по 1894. Но в своем кабинете он мог начать писать свое первое литературное произведение. Из его кабинета открывался вид на сад Иннер-Темпла, плавно спускающийся к набережной Виктории. А административные здания в псевдотюдоровском стиле за тюдоровскими воротами Линкольнз-Инна на другой стороне улицы от здания Гильдии юристов были построены в викторианскую эпоху. Уже с начала XIII века на самой границе лондонского Сити к югу от Стрэнда и Флит-Стрит появились гостиницы, называвшиеся Судебные Инны, где английские юристы могли изучать право, которое тогда не преподавалось в университетах, а также питаться, отдыхать и спать. Джон понимал, что каждый барристер[1] должен пройти обучение в одном из Иннов, чтобы получить право выступать в суде. Более того, существующая система протекционизма, так как у его семьи были соответствующие связи, обеспечивала ему возможность поступления в Линкольз-Инн. И так как в Судебных Иннах обучались да и преподавали исключительно выпускники Оксфорда и Кембриджа, занимаемый ими район с его старомодными, вымощенными камнем дорожками обладает утонченной атмосферой колледжей этих старинных университетов. И эта атмосфера не возмущала эстетическое чувство Джона.
К этому времени он уже не жил вместе с родителями. Вместе со своим однокурсником Джорджем Монтегю Харрисом Джон Голсуорси снимал квартиру на Пэлейс стрит, Бакингейм Гейт, вблизи королевской резиденции, а затем они переехали в квартиру в Санкт Маргарет Мансионз на Виктория стрит, ближе к Вестминстеру. У Голсуорси с Харрисом еще со студенческих лет был общий интерес – любительская игра в частных домашних театрах, который их сильно сблизил. О них говорили, что они оба были «супер» в «Насмешницах» (университетское драматическое общество). Джон соглашался участвовать вместе с Джорджем в многочисленных спектаклях, ставившихся в Торки, где тогда жил его друг, и в разных загородных домах, будучи наиболее хорошим в спокойных серьезных пьесах о повседневной жизни. Он никогда, как тогда казалось, не собирался писать пьесы сам.
«Одна особенность, которую он проявил, проживая со мной в Лондоне, – рассказывал Джордж Харрис, – отличавшая Джона от членов нашего сообщества, состояла в том, что он любил поздно вечером бродить в бедных районах города, прислушиваться к разговорам их жителей, иногда посещать ночлежки. Должно быть, он уже тогда собирал житейские впечатления, но и намеком не обнаруживал намерения как-то его использовать.
Он тогда не проявлял особого интереса к социальным вопросам как таковым или к политике. Действительно, это казалось мне весьма характерным для него, что, когда я в 1895 г. был кандидатом в парламент в лондонском избирательном округе как либерал, он, называя себя консерватором, не оказал мне помощи и проявил так мало интереса ко всему делу, что в ночь выборов, когда я вернулся в наши комнаты, я нашел его сидящим и читающим книгу, и он даже не спросил, каков был результат голосования.
Любовь Джона к собакам проявлялась в те дни в том, что он держал очаровательного скайтерьера или шотландского терьера Сильвию в нашей квартире – очень несчастливом месте для ее жизни, бедняжки, наверху здания на Виктории стрит. Ее назвали Сильвией, я помню, как известную танцовщицу тех дней, чья фамилия была Грэй». Естественно Харрис чувствовал обиду за столь равнодушное отношение Голсуорси к его делам, и хотя они сохраняли приятельские отношения, но постепенно разъехались. Джон временно вернулся в родительский дом в Кембридж Гейт, 8, который был построен его отцом совместно с кузенами в ряду десяти зданий южнее, фасадом на Восток в сторону Олбани стрит, сооруженных из батского камня на месте Колизея-ротонды, снесенной в 1875 г., близ Риджент Парка. Однако он сохранил частную квартиру на Глиб-плейсе в Челси в Студиях Кедра 2; откуда несколько позже переехал в Лоуренс Мэнсионс 4 на Набережной Челси и, наконец, завершил холостяцкую жизнь на Обри-Уок, 16а, Кэмпден Хилл, за Гайд Парком. Эта «охота к перемене мест» отражала, и он сам это понимал, его глубокое душевное смятение, имеющее различные и глубокие причины.
За все время своей юридической практики после окончания университета он не проявил к ней никакой склонности и занимался без энтузиазма, что все справедливо расценивали как его неприятие профессии юриста и поверенного. Он вел всего лишь одно дело, которое было поручено ему его родственниками по просьбе отца. Для этой петиции не требовался защитник, и рассмотрение дела в суде потребовало не больше нескольких минут, но отец Джона пришел в суд, чтобы увидеть успех сына. Кузен Джона Эдвин Голсуорси, партнер его отца по фирме и позже ставший Лордом Пармуром, также пришедший в суд, видел, как отец и сын ходили взад и вперед по коридору. Он подошел к ним и рассказал, как завершилось дело. «Отец громко засмеялся и, повернувшись к сыну, сказал: “Джон, подтвердите свое резюме”, и затем, смотря на меня: “Скажите ему, что сказать”. Да, особой самостоятельностью Джон в этих делах не отличался».
По возвращении в Англию из своих длительных путешествий Джон Голсуорси никак не мог найти себя. Эти поиски отражены в его письмах Монике, старшей из сестер Теда Сондерсона. Он писал ей из Гранд Отеля де Бейнс в Ментоне – курортном городе на французском Лазурном Берегу у самой итальянской границы 28 марта 1894 г., где остановился вместе с Шестаковыми, возвращаясь на родину из Крыма. Характеризуя своих русских друзей, он пишет, что их взгляды совершенно такие же, как наши. Побывав в казино в Монте-Карло, он понял, что не должен играть, так как слишком азартен. «Это определенно прекрасная часть мира; более того, Солнце сияет, что после всего является главным. Худшая часть в пейзаже – это голые и серые горы. Это подошло бы Вам, но я люблю больше цвета, и по этой причине его нельзя сравнивать, по моему мнению, с Тихоокеанскими пейзажами. Море и небо удивительно сини и самые синие в Монте-Карло».
В письме 8 сентября того же года Джон писал Монике из Крейг-Лоджа в Шотландии о красивом виде на море, вспоминал ее приезд с сестрой Агнесс Сондерсон и черным спаниелем Лэссом (матерью Криса). «Я хотел бы проникнуть в суть красоты, постичь ее, но так получается, что человек на полное единение с красотой не способен». В том же письме он высказывает и несколько сумасбродные мысли: «Читали ли вы когда-нибудь отчеты золотоискателей в Западной Австралии? Если бы не мой родитель, я бы присоединился к двум-трем старателям и попытался бы добиться чего-нибудь в этом деле. Мне кажется, что вгрызаться в какую-нибудь специальность или бизнес для того только, чтобы делать деньги, – мерзкая скука, когда можно заработать то же самое за два-три года…». Джон пишет и о своем сокровенном желании: «Как бы я хотел обладать талантом – я действительно считаю, что самый приятный способ зарабатывать на жизнь – быть писателем, если только писательство не самоцель, а способ выражать свои мысли, но, если ты похож на мелкий пересохший пруд, в котором нет животворной холодной воды, а в глубине не водятся причудливые, но красивые существа, какой смысл писать? Можно научиться писательскому ремеслу, но нельзя произвольно открыть в своей душе чистые родники и развести странные, но прекрасные сады». В завершении письма он сообщает об их новом друге Джозефе Конраде: «Вы слышали, что Конрад был назначен первым помощником “Торренса” снова? Лучшей вещи и не могло произойти с ним, поскольку путешествия подходят ему…».
Конрада привез в Элстри Тед Сондерсон, где он был радушно встречен всеми членами многочисленного семейства и быстро стал близким другом дома. Голсуорси и Конрад часто встречались у Сондерсонов. На Джона произвели большое впечатление и оказали благотворное влияние литературные беседы по обсуждению книг под председательством Конрада, особенно в отношении метода. Он уже понимал, как видно из письма, что настоящим писателем может быть лишь тот, кому есть что сказать. Но оставались сомнения, а есть ли что сказать ему?
Тогда, в сентябре 1894 г., он еще не мог дать ответ на этот вопрос к самому себе. Он путешествовал по Уэстморленду в Северной Шотландии, планировал остановиться в Корби у родителей своего приятеля Джона Хиллса; неплохое место – красивые деревья и отличная река. Затем собирался посмотреть на семейное счастье Поли Паркер (Чарли Паркер – близкий друг Голсуорси) и поэтому не собирался возвращаться в Лондон до середины следующего месяца.
Он тогда еще не догадывался, что главная встреча и знакомство, во многом определившие всю его последующую жизнь, уже произошли. Это случилось вскоре после 30 апреля 1891 г.
Глава 9
В тот день состоялась свадьба сына младшего брата отца Джона Фредерика Томаса Голсуорси – Артура и Ады Купер. Через несколько недель был дан званый обед в их честь. Молодые супруги обращали на себя внимание и не только как виновники торжества. Он, великолепный брюнет, превосходный игрок в бридж, производил на всех громадное впечатление. Она – изумительно красива той загадочной красотой, которую могли запечатлеть лишь Боттичелли или Тициан, в ней было нечто завораживающее, каждое движение исполнено грации. У нее были огромные лучистые карие глаза под слегка изогнутыми темными бровями и великолепный классический профиль, а волевые очертания губ свидетельствовали, что ей известно, что такое страдание. Она была среднего роста, с фигурой, отличавшейся изысканными пропорциями, не скрываемыми подвенечным платьем, в котором она, как было принято, появилась на этом семейном торжестве. Ее мягкие волнистые темно-каштановые волосы, зачесанные назад, оттеняли бледность лица, имевшую едва заметный смуглый оттенок. Все в ней изобличало породу, нечто неотъемлемое, складывающееся веками, присущее отпрыскам древних народов, то самое, что определяет неповторимость облика и «стиля», отличавшихся шармом и интеллигентностью. Но лицо ее было отмечено печатью уныния и даже грусти, как у человека, вступившего в борьбу с роком и сраженного им.
Это показалось Джону очень странным для, должно быть, счастливой молодой супруги. Но Аду не надо было долго упрашивать аккомпанировать Джону на рояле, а она была отличной пианисткой, когда он пел «Собака Дайна» и другие «шедевры», популярные в немузыкальной среде.
На приеме в честь свадьбы Артура и Ады собралась вся семья. Она являла цвет верхушки среднего класса – крупной буржуазии. Представленная во всем своем блеске, щеголяла белыми перчатками, светло-желтыми жилетами, перьями и сшитыми по последней моде платьями. Посередине парадной залы своего особняка Кембридж Гэйт, 8, близ Риджент Парка, под массивной хрустальной люстрой Джон увидел стоявших родителей, которым представляли гостей.
Отец – гораздо выше среднего роста, отлично сложенный, несмотря на возраст, без малейшего признака сутулости, подвижный. Серые, как сталь, глубоко посаженные глаза нисколько не поблекли и смотрели с удивительной проницательностью и прямотой, готовой тут же смениться лукавым блеском. Его удивительно красивую голову обрамляли мягкие серебристые волосы, зачесанные набок и ниспадавшие красивыми завитками на кончики ушей, а большая седая борода и усы скрывали рот и решительный подбородок. У него был широкий и крупный нос мыслителя, щеки здорового смуглого цвета, а высокие густые брови придавали его лицу выражение необычайного спокойствия. Он был очень консервативен в одежде и постоянно носил золотые часы с репетицией на тонкой золотой цепочке из круглых звеньев, извивавшейся змейкой с прикрепленной к ней маленькой черной печаткой с изображением птицы. На его ногах, как всегда, были отлично сшитые, эластичные туфли на пробковой подошве, и никакой другой обуви он не выносил, потому что об нее можно испачкать руки, тонкие руки с длинными отполированными ногтями и проступавшими сквозь смуглую кожу голубыми жилками. Рядом с ним стояла мать – миниатюрная леди с серебристым венчиком волос. На ее пергаментные щеки лег розовый лепесток румянца. Серые глаза под правильными и еще темными бровями, между которыми не было и намека на морщины, были широко расставлены. Она чуть-чуть улыбалась, и время от времени сжимались ее тонкие бледные губы, и беспрерывно двигались белые руки. Она была одета в черное шелковое платье. К седым волосам бриллиантовой брошкой был приколот кусок «мантильи», концы его лежали позади изящных, немного длинных ушей. А на плечах была ниспадавшая до полу серебристая накидка, похожая на кольчугу феи.
«Сэр Эдвин Голсуорси», – громко объявил мажордом, и в зале появился щеголеватый чисто выбритый джентльмен с почти голым черепом, длинным кривым носом, полными губами и холодным взглядом серых глаз, смотревших из-под прямых бровей. Подвижный, как птица, и похожий на развитого не по летам школьника, он подошел к отцу и вложил в его ладонь кончики своих всегда холодных пальцев и быстро отдернул их. Отец мельком взглянул на своего титулованного брата, который, будучи директором нескольких компаний, совершенно законным путем нажил солидный капитал, и пробормотал: «А, Эдвин, как поживаешь?».
– Скверно, – с надутым видом ответил он, – последнюю неделю чувствую себя очень скверно, не сплю по ночам. Доктор никак не разберет, в чем дело.
«Мистер Роберт Голсуорси», – снова выкрикнул мажордом, когда вошел еще один его дядя. Джон заметил, какой у дяди Роберта высокий лоб и свежий цвет лица – свежее, чем у остальных братьев отца, но глаза были такие же светло-серые.
В бархатном кресле сидела тетя Элиза, самая старшая из сестер отца. На лбу у нее были уложены седые букли – букли, которые, не меняясь десятилетиями, убили у членов семьи всякое ощущение времени. Тетя Элиза слегка покачивала головой. По ее старческому лицу с орлиным носом и квадратным подбородком пробежала дрожь; она стиснула свои худые паучьи лапки и переплела пальцы, как бы незаметно набираясь силы воли. Взгляд ее был снисходителен и строг. Она сильно сдала за последнее время. Круглые стального цвета глаза старой леди уже заволакивались пеленой, как глаза птиц. Они смотрели на двух других своих братьев. Около рояля стоял крупный осанистый человек, два жилета облекали его широкую грудь – два жилета с рубиновой булавкой вместо одного атласного с булавкой бриллиантовой, что приличествовало менее торжественным случаям; его квадратное бритое лицо цвета пергамента и белесые глаза сияли величием поверх атласного галстука. Это был Уильям Голсуорси. У окна, где можно было захватить побольше свежего воздуха, стоял отец новобрачного Фредерик Томас Голсуорси. Как и Уильям, Фредерик был более шести футов роста, но очень худой. Он стоял, как всегда сгорбившись, и хмуро поглядывал по сторонам. В его серых глазах застряла какая-то тревожная мысль, от которой он время от времени отвлекался и обводил окружающих быстрым беглым взглядом; запавшие щеки с двумя параллельными складками и выдававшуюся вперед чисто выбритую длинную верхнюю губу обрамляли густые пушистые бакенбарды.
Кроме представителей старшего поколения на приеме присутствовали и их дети – многочисленные кузены и кузины Джона Голсуорси. Были также и его две незамужние сестры Лилиан и Мейбл. Скромно, но изысканно одетые: Лилиан была как бабочка – крошечная и очень нежная, а Мейбл отличалась роскошными золотисто-рыжими вьющимися волосами и решительным личиком. В глазах обеих светился интеллект, и в манерах отражалась истинная интеллигентность. Они сразу почувствовали в своей новой кузине Аде Голсуорси родственную душу, а впоследствии, познакомившись поближе, сумели оценить и ее начитанность, и музыкальный талант. В свою очередь, они произвели на Аду самое хорошее впечатление. Джону стало ясно, что они будут подругами.
Какой праздничный вид имеет парадная зала, думал Джон. Да, его родители умеют устраивать приемы. Множество восковых свечей горело в хрустальных канделябрах, и большие зеркала в золоченых рамах и блестящий паркет отражали эти созвездия. Вдоль стен стояли мраморные столики с вазами из золоченой бронзы и громадные позолоченные стулья, расшитые шерстью.
Поток гостей увеличивался, и мамаши рассаживались вдоль стен, более подвижная публика вливалась в группы танцующих. Все юноши были чисто выбриты и отличались той оживленностью, которая с некоторых пор была в таком ходу среди Кенсингтонской молодежи; друг к другу они относились весьма благодушно; у них были пышные галстуки, белые жилеты и носки со стрелками. Носовой платок каждый прятал под обшлаг. Они двигались с непринужденной веселостью, отказавшись от традиционной торжественной маски танцующего англичанина. Они танцевали с безмятежным, очаровательным, учтивым выражением на лице; подпрыгивали и кружили вихрем своих дам. Вальс следовал за вальсом, пара за парой проносилась мимо Джона, с улыбками, смехом, обрывками разговоров; или же с твердо сжатыми губами и с взглядом, ищущим кого-то в толпе; или тоже молча, с еле заметной улыбкой, с глазами, устремленными друг на друга. И аромат бала, запах цветов, волос и духов, которые так любят женщины, подымался душной волной в теплом воздухе весеннего вечера.
Гости были приглашены к столу, и все двинулись в столовую, где каждому заранее уже было отмечено его место. Громадный палисандровый стол освещался стоящими в ряд высокими серебряными канделябрами, в свете которых, точно звезды, мерцали хрустальные бокалы, отливающие рубином, и блестело изысканное серебро сервировки. Стол украшали также невысокие букеты цветов в специальных вазах и парадный фарфоровый сервиз – настоящий Вустер.
Обед начался в молчании. В молчании был съеден суп – прекрасный, хотя чуточку и густоватый. Подали рыбу – чудесную дуврскую камбалу. Несколько необычно смотрелась кефаль. Ее, доставленную издалека в идеальной сохранности, сначала поджарили, затем вынули из нее все кости и подали во льду, залив пуншем из мадеры, согласно рецепту, известному очень ограниченному кругу людей.
Джон давно усвоил, что их семейные обеды следовали определенным традициям. Так, на них не полагалось подавать закуску. Ему было неизвестно почему, и он мог лишь предполагать, что запрет этот был вызван желанием подойти сразу к сути дела. Тишину изредка прерывали замечания такого рода: «Шампанское сухое!» – «Сколько ты платишь за херес? По-моему, он слишком сухой».
После второго бокала шампанского над столом поднимается жужжание, которое, если отмести от него случайные призвуки и восстановить его основную сущность, оказывается не чем иным, как голосом Фредерика Томаса Голсуорси, рассказывающего какую-то историю. Жужжание долго не умолкает, а иногда даже захватывает ту часть обеда, которая должна быть единогласно признана самой торжественной минутой пиршества и наступает с появлением «седла барашка».
Так было и в этот раз. Сэр Эдвин Голсуорси, улыбаясь и высоко подняв свои прямые брови, стал рассказывать, что этим днем ему посчастливилось провести план использования на Цейлонских золотых приисках одного племени из Верхней Индии – заветный план, который удалось наконец протащить, несмотря на все трудности, так что теперь он чувствовал вполне заслуженное удовлетворение. Добыча на его приисках удвоится, а опыт показывает, как дядя Эдвин постоянно твердил, что каждый человек должен умереть, и умрет ли он дряхлым стариком у себя на родине или молодым от сырости на дне рудника в чужой стране, это, конечно, не имеет большого значения, принимая во внимание тот факт, что перемена в его образе жизни пойдет на пользу Британской империи. В способностях сэра Эдвина никто не сомневался. Поводя своим орлиным носом, он сообщал:
– Из-за недостатка двух-трех сотен таких вот людишек мы уже несколько лет не выплачиваем дивидендов, а вы посмотрите, во что ценятся наши акции. Я не в состоянии заработать на них и десяти шиллингов.
Джону было противно слушать подобные высказывания, по помрачневшим лицам некоторых гостей, включая своих сестер и Аду, он понял, что и им неприятна столь циничная болтовня. Но никто не хотел скандала, и разговор переключился на «седло барашка».
Каждая ветвь семьи восхваляла баранину только из одной определенной местности: отец превозносил Дартмут, Фредерик – Уэльс, Уильям – Саусдаун, Роберт – баранину, привезенную из Германии, а Эдвин утверждал, что люди могут говорить все что угодно, но лучше новозеландской ничего не найдешь. Но все они считали, что в этом сочном плотном блюде есть что-то такое, что делает его весьма подходящей едой для людей «с известным положением». Джон, как и многие другие молодые члены семьи, прекрасно обошлись бы и без баранины. Когда спор о седле барашка подошел к концу, приступили к тьюксберийской ветчине. По маленьким тарелочкам разложили французские маслины и русскую икру. На десерт подали яблочную шарлотку, немецкие сливы и клубнику со сливками. После десерта джентльмены встали, и дамы покинули столовую. Мужчины закурили сигары, и им подали турецкий кофе в эмалевых чашечках, ликеры, коньяки. Беседа мужчин стала более непринужденной и откровенной, и только дядя Фредерик, как обычно, повторял: «Я ничего не знаю. Мне никогда ничего не рассказывают». Наконец, тостом в честь Ее королевского величества королевы Виктории обед был завершен.
В отличие от Джона, который последующие несколько лет провел в длительных путешествиях и попытках овладеть профессией юриста, его сестры Лилиан и Мейбл оставались в Лондоне и все больше сближались со своей новой родственницей Адой. Мейбл и Ада даже одно время брали уроки музыки у одного учителя. Брак Ады и Артура оказался трагически неудачным, и Ада рассказывала сестрам о своих страданиях. Те, в свою очередь, пересказывали брату кое-какие подробности их супружеских отношений. Впечатлительный и эмоциональный, Джон не мог не сочувствовать попавшей в беду молодой очаровательной женщине. Сестры же рассказали ему и о ее детских и юношеских годах, которые не были более счастливыми.
Ада поведала им, что она дочь Эммануэля Купера, бывшего известным врачом в Норвиче, и Анны Юлии Пирсон и что она родилась 21 ноября 1866 г. Они и Джон так никогда и не узнали, что истинная дата ее рождения 21 ноября 1864 года и что она приемная дочь доктора Купера. Завещание, в котором упоминалась Ада, было датировано 24 августа 1866 г., т. е. за три месяца до указанной ею даты рождения, а ее мать никогда не была законной женой доктора Купера. Сдвинув дату рождения на два года вперед, Ада могла выдавать себя за дочь Купера. Ее полное имя Ада Немезида Пирсон Купер, и на этом основании можно считать, что мать, давая ей имя богини возмездия, считала ее рождение для себя наказанием. Кто был отцом Ады, неизвестно, и родилась она не в Норвиче.
Но во время составления завещания Купером «чужой по крови» Аде ей было два года, и она жила с матерью и братом Артуром на улице Виктории, 36, в доме, принадлежащем Куперу, причем мать могла распоряжаться домом лишь до совершеннолетия детей или их вступления в брак. Дом находился на окраине города в рабочем предместье, застроенном однообразными маленькими домиками с террасами. Все казалось жалким, на всем лежал особый отпечаток убожества. Конечно, обитавшее здесь семейство не могло не чувствовать свое униженное положение. И при жизни доктора Купера, и после его смерти по завещанию Анне Пирсон выплачивалась «приличная, но не чрезмерно большая сумма на жизнь и приобретение одежды». Первые воспоминания Ады об «отце» были о совместных поездках в его экипаже к состоятельным пациентам. В 1875 г. он сделал приписку к завещанию, по которой оставлял Аде 10 000 фунтов стерлингов, весьма внушительную в те времена сумму, но ни ее матери, ни брату он крупных денег не оставил.
Эммануэль Купер был эксцентричным человеком с навязчивой идеей по увековечиванию своей памяти. Он дал свою фамилию приемным детям и еще при жизни соорудил на Розери кладбище внушительный семейный склеп. Остаток дней он провел, подолгу просиживая на кладбище, куря трубку и любуясь своей будущей могилой.
После смерти доктора Купера, последовавшей 26 января 1878 года, Анна Пирсон стала называть себя вдовой Купера и переехала с детьми сначала в Ноттингем, а затем в Лондон. Но за тем, чтобы дети получили «должное образование в тех университетах и школах, которые сочтут нужными опекун или опекуны, и что это образование должно включать в себя музыку, пение, рисование, танцы и прочее, необходимое для хорошего воспитания», должны были проследить опекуны. В соответствии с завещанием «миссис Купер» приняла программу путешествий для расширения кругозора детей. Но в ней она явно вышла за рамки нормальной жизни. Так, Ада говорила, что в 1883–1885 гг. они посетили сорок четыре города, а в 1887–1889 гг. – тридцать три, т. е. практически каждый месяц меняли место жительства. Может быть, думала она, мать таким образом хотела затруднить ей возможность замужества, так как они много времени проводили в дороге, да устойчивой привязанности при таком режиме было сложно возникнуть. Хотя, будучи привлекательной и богатой девушкой, она обращала на себя внимание. Как-то принц Уэльский, будущий король Эдуард VII, попросил представить себя ей. Однако ее мать, хорошо понимающая социальное положение своей семьи, отклонила эту честь.
В то время, когда брат учился в Англии, Ада с матерью много времени проводила за границей. Она продолжала обучение музыке и совершенствование в иностранных языках в Дрездене и Мюнхене, Вене и Женеве, Париже и Ницце. Однако отсутствие взаимопонимания с матерью и беспокойная жизнь с ней сделали Аду эмоционально неустойчивой. Когда на юге Франции она познакомилась с Артуром Голсуорси и он сделал ей предложение, Ада не ответила отказом, чтобы изменить ненормальный стиль жизни с матерью. Он был на шесть лет старше ее, и у него не было ни профессии, ни денег. Его отец был весьма состоятельным человеком, но у него не было желания при своей жизни передать значительную часть капитала Артуру (он умер в 1917 г., через 26 лет после свадьбы сына). Вскоре Ада поняла, что совершила «трагическую ошибку». Она не только не любила своего мужа, но у них не было никаких общих интересов. Артур окончил Итон, но в университет поступать не захотел. Его привлекала армейская служба. Не имея военного образования, он служил в Эссекс-йоменри (частях запаса, привлекаемых к боевым операциям лишь в экстренных случаях). С началом англо-бурской войны он отправился в Южную Африку, затем служил во Франции и вышел в отставку в чине майора. Ада эту его любовь к военной службе не разделяла, и к тому же они не устраивали друг друга в интимных отношениях. И они у них вскоре совсем прекратились.
Джон принял историю Ады близко к сердцу, у него возникло стремление как-то помочь ей, к тому же она понравилась ему. Второй раз они встретились во время традиционного крикетного матча между командами Итона и Харроу в 1893 г. То, что они болели за разные команды – супруг Ады учился в Итоне, а Джон в Харроу, – не помешало развитию их взаимной симпатии. Следующая встреча кузена Джона с кузиной Адой случилась на свадьбе Лилиан Голсуорси и Георга Саутера. В тот летний день 1894 г. после торжественных мероприятий он уже вечером проводил Аду до ее дома в Южном Кенсингтоне. Они с сожалением говорили, что он «потерял» любимую сестру, а она – любимую подругу. У своих сестер Джон часто виделся с Адой. Постепенно он все больше поддавался ее очарованию. Она была не только красивой, но и умной женщиной. Но она была замужем. Конечно, ее брак был ошибкой. Она вышла замуж, – думал Джон, – по одной из тех бесчисленных причин, по которым выходят замуж женщины; любая из этих причин достаточно хороша, пока событие не свершилось. И что было делать ему? Окончив Оксфордский университет, он понял, что его не привлекает ни одна из профессий. Будучи небедным человеком, он, в силу своего характера, неспособен был сделать над собой усилие, если его не побуждали к этому какие-то жизненные интересы или крайняя необходимость. В его жизни не было работы, не было любви. У Джона вошло в привычку мириться с таким положением вещей, выработалось безучастное и апатичное отношение к жизни. Однако сейчас все изменилось, страсть настолько захватила его, что он не замечал ничего вокруг. Стоило Аде один раз по-другому – чуть-чуть по другому – пожать ему руку, и мир начинал казаться ему иным. От природы инертный и замкнутый, умеренный в своих потребностях, себялюбивый, он начинал ощущать, что меняются самые основы его сущности. Это было так явно, так неожиданно, так странно! И он сменил мир привычной обыденности, скучный и тусклый, на другой мир, в котором были пронзительная острота желания, боль, наслаждение, полная поглощенность одной идеей и не существовало всего остального.
А что Ада чувствовала по отношению к своему молодому симпатичному родственнику? Ей полагалось вести себя с ним, как солидной замужней даме. Она так и пыталась поступать. Но она также сознавала, что ее супруг – чужой ей человек и что ее настоящие друзья – это Джон и его сестры. Без какой-либо видимой причины с ними ей было хорошо. Порой, когда она одна сидела в комнате, ей чудился запах его сигары. Она стала много музицировать, но оказалось, что ей не хватает взгляда Джона и его привычки, подойдя к ней сзади и дотронувшись до плеча, просить: «Сыграйте это еще раз». Ей нужен был кто-то, кому нравилось бы то, что она исполняет. Когда некому было оценить, а Артур был к музыке совершенно равнодушен, хорошо она играет или нет, пропадала всякая охота садиться за фортепиано. От матери она унаследовала беспокойный переменчивый характер, обрекавший ее на вечную зависимость от перепадов настроения. Она умела жить настоящей минутой, что выдавало в ней натуру, крайне чувствительную к внешним влияниям и к собственному самочувствию.
Контрастные свойства ее характера проявлялись в одинаковой степени, подобно отклонениям маятника от точки равновесия, они уравновешивали друг друга на весах ее разума. Ада поняла, что это не зависит от смены настроений, и не пыталась управлять своими порывами или хотя бы сдерживать их, а только лишь мысленно их оценивала с печальной терпимостью, пессимистичной проницательностью и склонностью сочувствовать самой себе. Такое сочувствие она распространяла на всех окружающих: ей нравилось симпатизировать людям и вызывать у них ответную симпатию. Это придавало Аде немалую привлекательность, которую не умаляла свойственная ей гордость, не позволявшая что-либо просить у Бога или у людей. Она ни разу в жизни не шевельнула пальцем, чтобы привлечь внимание окружающих или вызвать у них восхищение, но все же без этого она сникала, как цветок без воды.
Пасхальную неделю 1895 г. Ада с матерью проводила в Париже. Этим не преминул воспользоваться Джон и тоже отправился в этот город – столицу светских развлечений и особого шарма. Миссис Купер все время проводила в модных магазинах, где обзаводилась новыми туалетами. Поэтому встречам Джона и Ады никто не мешал.
Но, когда он приехал, Ада встретила его равнодушно. По дороге из отеля она была немногословна, если Джон обращался к ней, отвечала односложно, посматривая на него украдкой с выражением растерянности и страха. Они шли по Кур-ля-Рэн, где находился отель Ады – белое приветливое здание с зелеными маркизами, выглядывающее из густой листвы платанов. Пройдя по набережной, они направились в Булонский лес. Джон шел за Адой по тенистой аллее, которая круто заворачивала к маленькому фонтану. Они сели перед миниатюрной зеленовато-бронзовой Ниобеей с распущенными волосами, окутывающими ее до стройных бедер, которая смотрела на наплаканный ею прудок. Джон ощущал неодолимое стремление быть рядом с Адой, касаться ее, чувствовать, что ее нежный голос и ласковая улыбка обращены к нему. Джон коснулся ее рук, но она сразу же отдернула руки с неподдельным испугом, и на лице ее выступил густой румянец. Джон, не говоря ни слова, посмотрел на нее, и во взгляде его ясно читались мука и вожделение. Джон заговорил, скорее для того, чтобы дать выход бурлившим в нем чувствам, нежели высказать то, что он хотел сказать.
– В чем дело Ада? Почему вы так…
Она ничего не ответила, но быстро поднялась, и всю обратную дорогу к отелю они молчали.
Джон понимал, что Ада замужем и, несмотря на то что она не любит супруга, для нее унизителен адюльтер. Сам же он днем и ночью думал лишь о том, чтобы быть около нее. Общепринятая мораль значила для него теперь не больше, чем туман, бесплотный призрак, временами становившийся поперек дороги, по которой вела его страсть. Он оказался лицом к лицу с двумя неприятными, тягостными, но неизбежными ощущениями, которые мучили его, жалили в самое сердце, занимали все его помыслы, – неутоленным вожделением и боязнью заставить Аду страдать. Страсть вызвала в нем смятение чувств, не позволявшее ему увидеть выход из создавшегося положения. Он осознал, что не может ни оставить Аду, ни заставить ее страдать.
Так продолжалось некоторое время. В некоторые дни Ада едва говорила с ним, отшатывалась, если он случайно дотрагивался до нее, и старалась не оставаться с ним наедине, в другие казалась такой же спокойной и дружелюбной, как прежде, но и тогда у него создавалось впечатление, что она принуждает себя не думать, не чувствовать, а просто жить настоящей минутой. Она старалась не касаться его, если могла этого избежать, ему редко удавалось поймать ее взгляд, если тот становился нежным и сияющим, глаза ее стремительно прятались под вуалью темных ресниц прежде, чем он успевал понять, что этот взгляд выражает. В свою очередь, Джон временами бывал с Адой холоден, почти угрюм, иногда до крайности молчалив. Порой в голосе его прорывалась нежность.
Как-то, подойдя к их отелю во второй половине дня, Джон встретил миссис Купер, направляющуюся в магазины. Она сказала, что Ада пошла гулять в Тюильри, взяв с собой книгу. Идя по аллее, посыпанной белесым песком, Джон увидел Аду, сидящей на садовой скамье; упершись локтями в колени, она обхватила подбородок ладонями, рядом лежала открытая книга. Джон снял шляпу.
– Могу я составить вам компанию? Или мне уйти? – спросил он.
Она испуганно взглянула на него, немного приподнявшись.
– Так было бы лучше, – ответила она, но затем, как будто извиняясь за эти странные слова, протянула руку и воскликнула:
– Ох, нет! Конечно, давайте поговорим, если вам хочется.
– Я больше всего люблю этот час, – проговорила Ада. – День как будто засыпает, отдыхает после того, как прошел экватор, и перед тем, как начать клониться к вечеру.
Она сидела, слегка склонив голову набок и улыбаясь. Джон, как всегда не сводивший с нее глаз, заметил, что улыбка постепенно исчезла с ее лица и на нем вновь проступили усталость и беспокойство. Он взял ее книгу и стал перелистывать страницы, чувствуя, что это привычное занятие помогает удержать подступавший к горлу комок. Внезапно Ада сказала:
– Зачем Вселенной нужны люди? Они лишь нарушают ее гармонию. Как она была бы прекрасна, если бы не мы – ужасные, невыносимые создания.
Джон понял ее настроение и, сев к ней в пол оборота, ответил:
– С их помощью Вселенная познает себя, ведь человек – часть Вселенной, да и кто без него оценил бы ее гармонию?
Он стиснул переплетенные пальцы, стараясь избавиться от нахлынувших на него тоски и озлобления.
Вдруг он почувствовал, что его мягко потянули за рукав. Обернувшись, он увидел такое жалобное, трогательное выражение на ее узком овальном лице с большими карими глазами, что все прежние чувства испарились, и он думал теперь лишь о том, как сделать, чтобы в ее глазах снова, как обычно, заблестел огонек. Он заговорил о книге, обо всем, что только могло прийти ему в голову, и лицо Ады постепенно прояснилось; она смотрела на него приветливо и дружески. Так, разговаривая и читая, они просидели там долгое время. Тени деревьев постепенно удлинялись.
Ада сказала:
– Мне пора возвращаться.
Но Джон уже не мог сдерживать своих чувств.
– Я люблю вас Ада! Я люблю вас. Боже мой, что я говорю!
Он опустил голову, почти коснувшись ее рук; одна из них скользнула вверх и с какой-то застенчивой лаской пригладила ему волосы. Подняв голову снова, он увидел, что глаза ее влажны, в них светится нежность, и тогда он понял, что она рада. Он едва не задохнулся от счастья, сердце его дрогнуло, однако слезы в ее глазах помогли ему взять себя в руки.
– Дорогая моя, простите меня, я не смог удержаться. Забудьте то, что я сказал, не сердитесь. Я не сумел совладать с собой, вы ведь так прекрасны… так прекрасны…
Он говорил короткими, отрывистыми фразами, с трудом вбирая воздух.
Она улыбалась ему нежно и грустно, и в какое-то мгновение он заметил, что в ее глазах, словно откровение, блеснула искорка любви. Губы ее все еще дрожали, и она крепко держала его под руку.
По дороге Джон нежно сказал Аде:
– Что бы ни случилось, милая, это был лучший час в моей жизни.
Через какое-то время Ада заметила со вздохом:
– Взгляните! Вечер нисходит на город, как тихое благословение, такое нежное, кроткое…
– Да, – промолвил Джон.
Глаза их на мгновение встретились, но никто больше не нарушил тишину.
Когда они подошли к отелю, Джон стал прощаться. Стоя на ступеньках, Ада обернулась.
– Доброй ночи, друг мой. Доброй ночи! – она еще раз протянула ему руку. Ее глаза в неверном свете газовых фонарей казались неестественно большими. Джон стоял со шляпой в руках, пока она не скрылась из виду – он не мог говорить. Его любовь к Аде и ее любовь к нему помогли определить Джону его место в жизни. Тесно общаясь с ним, она заметила то, что он лишь смутно чувствовал, – склонность к литературному творчеству. Надо было как-то преодолеть его сомнения и вселить в него уверенность.
На Пасху 1895 г. миссис Купер с дочерью уезжали из Парижа. Это был один из последних апрельских дней. Небо затянули рыхлые серые облака, кое-где подсвеченные бледными лучами солнца. Джон пошел провожать их на Северный вокзал Парижа. И, прощаясь, Ада, чтобы ее слова лучше врезались ему в память, сказала:
– Почему вы не пишете? Вы же для этого созданы.
И Джон начал писать. Уже в Лондоне Ада стала первой слушательницей его литературных опытов. Они стали регулярно встречаться, и это окончательно их сблизило.
Глава 10
С кем, как не с Адой, вселившей в него такую уверенность в способность писать, Джон мог обсудить сюжеты своих будущих произведений. Они встречаются в доме замужней сестры Джона Лилиан. Он ждал ее в маленькой гостиной сестры, отделанной в стиле Людовика XV, с крошечным балкончиком, всегда украшенным летом цветущей геранью.
– Миссис Голсуорси, – доложил лакей.
И когда она вошла к нему в сером бархатном платье, протянув руку и слегка улыбаясь, он не мог на мгновение не залюбоваться ее мягкими темными глазами, пышными волосами и грациозностью движений.
Подали чай в чашечках из тонкого китайского фарфора и миндальные бисквиты. После обмена новостями Джон посвятил Аду в свои раздумья:
– О чем он может писать? Что он знает? Ведь его жизненный опыт ничтожен. Некоторый интерес могут представлять впечатления, полученные во время его длительных путешествий, да, пожалуй, и история их взаимоотношений.
К его радости она ответила:
– Я не только согласна, чтобы эта история неудачного брака и попытка выхода из создавшегося невыносимого положения была описана, но и попытаюсь поведать о чувствах женщины в подобной ситуации. Что же касается твоих путевых впечатлений, так это сейчас модная тема. Колонии с разных сторон освещены в творчестве Редьярда Киплинга и Фрэнсиса Брет Гарта, Роберта Льюиса Стивенсона и Джозефа Конрада. Красоты Индии и тихоокеанских островов, тропические джунгли и южные моря давно стали привычным фоном, на котором разворачивается действие.
– В задуманной мною сборник рассказов, – делился своими планами Джон, – я предполагаю включить заметки о своих путешествиях, а также остросюжетные повести. Так, в «Депрессии» будет описан реальный случай, происшедший на клипере «Торренс», а прототипом героя послужит Конрад. В «Идее Дина Денвера» мною придумана история, в которой герой освобождает женщину из-под власти мужа-тирана, убив его на дуэли в пещере в Азии, а следы содеянного стирает забивший гейзер. А в заключающей сборник новелле «Полубоги» мне бы хотелось коснуться проблемы безысходности положения влюбленных, которые не могут соединиться. В ней будет рассказано о молодой паре, тайно проведшей несколько недель на курорте и которая должна вернуться в Лондон. Что-нибудь в таком роде: «Ушел в небытие месяц чудесной гладкой жизни вдвоем, протекший в саду отдохновения. Завтра означало конец жизни, завтра должен был померкнуть солнечный свет. Завтра она расстанется с лучшей частью самой себя и снова поплетется за торжествующей колесницей насмешливой, всеразрушающей судьбы, завтра она снова вернется в заключение, к постылому спутнику и тщетно, тщетно будет биться о прутья решетки. Для него вернуться означало отдать себя во власть легиону сомнений, опасений, терзаний, к жизни в осаде, когда на каждом шагу подстерегает опасность, к недремлющей, неизбывно жестокой судьбе, к существованию, полному уныния и голодной тоски». Сейчас я не вижу для них другого пути избежать страданий, кроме ухода в небытие. Я отправлю их на прогулку в горы, а на обратном пути возница заснет, и экипаж вынесет на железнодорожный мост, где все погибнут под колесами курьерского поезда.
– Печальный рассказ, – заметила Ада, – да и прочитанный тобой отрывок выглядит слишком патетично и выспренно. К тому же я думаю, что возможно другое решение проблемы. Но довольно об этом.
И Джон понял, что она способна на смелый решительный поступок и не согласна мириться с судьбой.
Это произошло в самом начале осени 3 сентября 1895 г. Было еще очень тепло, почти жарко, что нередко случается в это время в Лондоне, но светский сезон в середине августа после роспуска парламента закончился, и Вест-Энд с его роскошными скверами, огромными площадями и обычно оживленными торговыми улицами выглядел совсем пустым.
В то время Джон, хотя больше времени проводил в родительском доме, снимал частные апартаменты в Челси на Глиб-плейс в студиях Кедра 2 недалеко от Южного Кенсингтона, где жила Ада. Челси имел репутацию несколько богемного района, которая особенно закрепилась за ним после создания в 1891 г. «Клуба искусств Челси».
В тот день Ада пришла в платье по последней моде с пышной юбкой и высоким корсажем из муслина светло-желтого цвета в гармонии с цветовой гаммой дня, какая бывает только в начале сентября, когда солнце уже не печет, а ровным светом заливает теряющие свою летнюю пышность деревья, отливающие золотом скошенного поля, серебристо-зеленые взгорья, луга с золотистой горчицей. Джон, как всегда, залюбовался ею. В ее лице была живость, доброта, что-то светлое и стремительное, эта манера быстро поднимать глаза и смотреть открыто, с невинным любопытством, за которым ничего нельзя было прочесть; но когда она опускала глаза, казалось, что они закрыты: так длинны были темные ресницы. Полукружия широко расставленных бровей с небольшим изломом к виску чуть-чуть спускались к переносице. Чистый лоб под темно-каштановыми волосами; на маленьком подбородке ямочка, матовый цвет кожи совершенного овала лица. Словом, от нее нельзя было отвести глаз. Никогда еще она не выглядела такой прелестной, такой элегантной, никогда в ней так не чувствовалась порода, как здесь, в гостиной Джона, комнате с белыми стенами и с темной мебелью из мореного дуба, в которой были развешены репродукции его любимых картин.
Джон явно ждал ее. Сидя в полированном кресле с пышными подушками в домашнем светло-сером костюме, он докуривал сигару. На турецком ковре, на низеньком столике, покрытом вышивкой в восточном вкусе, был расставлен темно-синий с золотом кофейный сервиз, а на блюде в виде раковины лежали ее любимые пирожные, тарталетки и круассаны, а также специально заказанные для нее – он знал об этой ее любви к французским сладостям – кругленькие и пузатенькие пирожные, называемые Petites Madeleines (мадлены), формочками для которых как будто служили желобчатые раковины моллюсков из вида морских гребешков.
– Никогда не устаю любоваться твоими копиями прерафаэлитов, – проговорила Ада, беря чашку и откусывая кусочек мадлены.
– Да, здесь мы, англичане, – ответил Джон, – самостоятельно сделали новаторский шаг, не оглядываясь на французов. Казалось бы, именно от них в живопись пришли такие новые направления, как работа на пленэре Барбизонцев или импрессионизм, причем во Франции, как ни в какой другой стране, смена направлений не отражается так ярко.
– Но нельзя отрицать, что творчество таких английских художников, как Констебл, Бонингтон, Кром и Тернер, оказало влияние на импрессионистов. А ты знаешь, что еще во время франко-прусской войны Клод Моне, Сислей и Писсаро приезжали в Лондон, чтобы познакомиться с их картинами.
– Безусловно, Констебл являлся одним из самых ярких предшественников импрессионизма, а в пейзажах Тернера есть уже все позднейшие находки импрессионистов. Тем не менее, – закуривая сигару, после некоторого размышления произнес Джон, – ими такой подход, как направление в живописи, оформлен не был. Другое дело прерафаэлиты. Как тебе хорошо известно, в 1848 г. Уильям Хант, Джон Неретт Миллес и Данте Габриэль Россетти, испытав влияние сочинений Раскина, решили объединиться в «Братство прерафаэлитов». Видим на репродукциях указание на принадлежность художника к этому сообществу в виде букв «P.R.B.». Осознав кризис идеалов Высокого возрождения, они обратились к итальянскому искусству XV века. Даже на репродукциях видно, что образцами для них послужили произведения выдающихся живописцев кватроченто – яркая, насыщенная палитра, подчеркнутая декоративность в сочетании с жизненной правдивостью и чувством природы. Посмотри на мою любимую «Грезу» Россетти или его «Невесту», а вот «Офелия» Миллеска и его же «Осенние листья» и «Марианна». А теперь обернись, пожалуйста, это мое последнее приобретение «Паоло и Франческа» Джорджа Фредерика Уоттса. Когда мы с тобой посещали его студию на Мелбери-Роуд, картина растрогала тебя до слез. В освещенной тусклым светом студии ты стояла у нее, стиснув на груди руки, захваченная трагизмом этого полотна. Поражала безмерная трагедия мужчины и женщины, которых кружит в пространстве неукротимый и неутихающий вихрь. Безмерная мука и сострадание к любимой отражались на его лице, неугасимая любовь светилась в его затуманенном взоре; в ее лице, тоже страдающем, было полное томления доверие к любимому. И мы поняли, что это аллегория на нас; в картине раскрывалась правда жизни, выражались все ее радости и сопутствующие ей страдания, бесконечное движение и торжество любви.
Ада неотрывно смотрела на репродукцию и слушала его как завороженная. В глазах обоих стояли слезы. Внезапно, повернувшись к нему, она дотронулась пальцами до его лица, нежно, но настойчиво ощупала волосы, лоб и глаза, повела руку дальше – по скулам вниз, к подбородку и назад, к губам и по прямому носу обратно к глазам.
– Поцелуй меня, Джон, – она обвила руками его шею, и губы их встретились. Поцелуй этот длился долго… Сердце ее задрожало легкой необъяснимой дрожью, и она всем телом прижалась к нему…
Джон понимал, что они не смогут пожениться, так как Ада была замужем если и не фактически, то юридически. Он осознавал те решимость и внутреннюю свободу, какими обладала Ада, ставшая его любовницей. И как это ни унизительно, они, по крайней мере первое время, должны будут скрывать это.
Эти мысли не давали ему спать, и так как Джон все равно не мог заснуть, несмотря на позднюю ночь, он вышел из своего дома в Челси и пошел к реке. У него было такое настроение, когда бессознательно тянет на простор – в луга, леса, к рекам. Человек одинок, когда любит, и одинок, когда умирает; никому нет дела до человека, целиком погруженного в собственные переживания; но ведь и ему, Джону Голсуорси, ни до кого, кроме нее, нет дела. Он стоял на набережной и смотрел на звезды, сверкающие сквозь ветки платанов, время от времени вдыхая теплый неподвижный воздух. Думалось о всяких мелочах, просто ни о чем; но какое-то сладостное чувство поднималось в его сердце, и легкий трепет охватывал все тело. Он сел на скамейку и закрыл глаза – и сразу увидел лицо, ее лицо! Один за другим гасли огни в домах напротив; улыбка то появлялась на его губах, то исчезала. Легкий ветерок подымал волны на реке.
Уже рассветало, когда он вернулся домой; и, вместо того чтобы лечь спать, он начал писать свой первый роман «Джослин», где как бы в зеркальном отражении пытался представить историю своей любви. Он работал до тех пор, пока не пришло время совершать прогулку верхом, принять ванну и позавтракать.
В тот год Джон Голсуорси еще окончательно не оставил свою юридическую службу. Поэтому утром он отправился в Темпл, все еще ощущая необыкновенную легкость, и по-прежнему перед ним стояло ее матово-смуглое лицо с удивительно гармоничными чертами: карие улыбающиеся глаза, чуть широко расставленные, маленькие красивые уши, пышные темные волосы. Иногда ему представлялось нечто менее определенное – какое-то излучение, игра света во взгляде, своеобразный поворот головы, свойственная только ей грация, что-то зовущее и трогательное. Ее образ не давал ему покоя. Какую власть имеет женское лицо! И пока он шел вдоль реки – это был его обычный путь, – его обуревали самые необычные чувства, и он был счастлив.
Счастлив, да, но и обеспокоен. Он снова и снова возвращался к мысли о невозможности переделать судьбу, и это обстоятельство представлялось ему самым трагичным в жизни. Джон боялся огорчить престарелого отца, придерживающегося викторианской морали, семейным скандалом и бракоразводным процессом, для которого это стало бы непереносимым позором. По крайней мере, при его жизни никакое их формальное соединение было невозможно. Огласка была нежелательна и для самого Джона, для которого общественное мнение играло большую роль. Участвовать в бракоразводном процессе было для него равносильно разрыву со своей средой. Но и сложившаяся ситуация, думал Джон, будет его вынуждать постоянно видеть страдания любимой женщины от несчастливого замужества и двусмысленного положения, что для него тоже невыносимо. Он понимал, что для Ады расстаться с солидным положением замужней дамы, перейдя на положение любовницы, было невероятно трудно. Но брак с его кузеном Артуром был ей слишком ненавистен. Джон был уверен, что любовь поможет им преодолеть все трудности и они обязательно будут счастливы.
Да, они не первые и не последние, оказавшиеся в такой ситуации. Один из его самых любимых художников Миллес «отнял» жену у известного английского теоретика искусства и писателя, защитника и пропагандиста эстетической концепции прерафаэлитов Джона Рескина. В 1853 г. Рескин и его жена Эффи вместе с Миллесом отправились в путешествие по Шотландии. В Гленфинласе Миллес приступил к портрету Рескина. Художник и Эффи полюбили друг друга, ее брак с Рескином был расторгнут, и она вышла замуж за Миллеса. После завершения работы над портретом бывшие друзья больше не встречались. Это не стало для них крушением карьеры только потому, что они оба принадлежали к представителям «свободных» профессий. Для чиновника или офицера, юриста или предпринимателя развод или прелюбодеяние являлись несмываемыми пятнами на их репутации. Поэтому Джон с радостью к концу года завершил свою службу на юридическом поприще и всецело посвятил себя литературному творчеству, или, вернее сказать, попыткам к нему. Не оставлял он и своего увлечения светской жизнью; до огласки это было возможно.
Родители Джона без одобрения приняли его решение стать писателем. Эта профессия не считалась в викторианской Англии респектабельной и уж, конечно, не была прибыльной. Они, в отличие от молодых людей, вступающих на поприще искусства и науки, хорошо понимали, какому риску те себя подвергают. Из тысяч начинающих авторов лишь немногие достигали успеха, позволявшего заработать хоть какие-то деньги, и лишь единицы достигали богатства и славы. И ничего нельзя было предсказать заранее. Даже обладание невероятным талантом, гениальностью не гарантирует достижения значимых результатов ни в искусстве, ни в науке: может просто не повезти. Можно «копать» не в том месте и ничего, кроме «пустой породы», не получить, а менее способный может натолкнуться на «драгоценное месторождение» и справедливо стать великим художником или исследователем. Иногда лишь далекие потомки могут по достоинству оценить работу творца, современниками она остается непонятой, или, наоборот, гениальные творения могут быть на долгие годы забыты, как это произошло с музыкальными шедеврами Иоганна Себастьяна Баха, вновь открытыми Мендельсоном. Родителям помог смириться с его решением учет того обстоятельства, что их сыну нет необходимости зарабатывать деньги на жизнь. Денег семьи хватит, чтобы обеспечить ему пожизненную материальную независимость. Отцу, понимавшему искусство и любившему литературу, было понятно стремление старшего сына, и он назначил ему вполне достаточную ежегодную сумму в несколько тысяч фунтов стерлингов на содержание. Учитывая, что, говоря словами его коллеги по перу Форда Медокса Форда (Хьюффера), Голсуорси был «умеренным во всем» и мог вести вполне обеспеченную жизнь: «небольшая холостяцкая квартира, небольшая конюшня, пил он немного и одевался с той тщательно продуманной небрежностью, которая была тогда в моде». Он же позже вспоминал, как однажды Голсуорси прочел в газете о своей борьбе с нищетой в молодости и испытываемых им жестоких страданиях, «улыбнулся – по-настоящему, а не той улыбкой, которая всегда играла на его губах … “Если учесть, что мой доход никогда не был меньше нескольких тысяч в год, вряд ли можно говорить о моих страданиях”…».
Матери Джона с ее более узкими представлениями о «хорошем тоне» было труднее смириться с выбором сына принадлежать к богеме. Позируя своему зятю Георгу Саутеру, писавшему ее портрет, она сказала, что предпочла бы, чтобы ее сын стал юристом или коммерсантом, а не даже знаменитым писателем.
Джон понимал, что одно дело заявить о себе как о писателе, а другое – стать им. Для этого надо издать книгу и узнать о ней мнение читателей и литературной критики. Он с еще большим упорством продолжил работу над сборником рассказов, темы которых он обсудил с Адой. В то же время он не забывал и о начатом им романе «Джослин». Эту историю своей любви Джон писал, когда ситуация оставалась неопределенной и мучительной. И в нем были отражены, причем очень откровенно, мысли и чувства Джона и Ады. Ада часто впадала в отчаяние, как это описано в Джослин, из-за того, что отдалась своему возлюбленному. Любовная страсть сразу сменяется у нее чувством отвращения к себе и отчаянием. Действие романа разворачивается в Монте-Карло и Ментоне, близ итальянской границы – местах, хорошо знакомых Джону. В 1896–1897 гг. они с Адой выезжали в Италию, Монте-Карло и другие города французской Ривьеры, а также посетили Висбаден – один из старейших аристократических курортов Германии, славящийся своими термальными минеральными источниками и лечением болей суставов и даже болей неизвестной этимологии. Инициатором этих, да и в дальнейшем длительных заграничных поездок была Ада. Вот как Голсуорси описывает это стремление Ады: «Джослин (Ада) терпеть не могла однообразия серого неба над Англией. Ее тянуло в те края, где всегда светит солнце, где яркие краски радуют глаз, где жизнь вокруг, кажется, так и кипит».
Весной 1897 г. сборник рассказов, который Голсуорси назвал «Под четырьмя ветрами», был завершен, и он под псевдонимом Джон Синджон (несколько измененное имя его университетского знакомого Сент Джона Хорнби) был опубликован в издательстве Фишера Анвина. Издатель не хотел рисковать, и Голсуорси пришлось самому оплатить издание книги, а издатель получал проценты с проданного тиража. Всего было отпечатано пятьсот экземпляров, которые так и не были все проданы. Еще до выхода сборника осенью Джозеф Конрад, уже получивший некоторую известность как писатель, сообщал Анвину: «У меня только что был мой друг Джон Голсуорси, который рассказал, что вы собираетесь опубликовать сборник его рассказов… хитрец и словом не обмолвился, что пишет. Это первоклассный парень, умный, повидавший свет. Я уверен, что попытка будет успешной во всех отношениях. С нетерпением жду…».
Голсуорси не мог обижаться на то, что его первая книга осталась незамеченной. После ее выхода в свет в различных периодических изданиях появилось сорок две рецензии, большинство из которых были положительными. Автора заметили и советовали ему продолжить писать. Джон очень гордился этим своим творением, которое через много лет в своей Нобелевской речи назовет «маленьким отвратительным созданием».
Его младшая сестра Мейбл вспоминала: «Я хорошо помню, как он принес манускрипт в маленькую столовую, примыкающую к кухне, на Кембридж Гейт, где мы, девочки, работали и оказывали ему помощь в пунктуации, которая не была его сильной стороной в то время. Книга была приятной, хотя и не получила блестящего приема…».
Не успев распродать сборник рассказов, Фишер Анвин 29 января 1989 г. получил новый роман Голсуорси «Джослин» (рукопись около 57 000 слов). В сопровождающем письме, по совету Конрада, Голсуорси настаивал: «Если вы возьмете эту книгу, я предлагаю вам следующие условия. Автор получает в случае продажи первых 500 экземпляров по 5 пенсов за книгу; в случае продажи от 500 до 2000 экземпляров – по 10 пенсов за книгу; в случае превышения этой цифры – по 1 шиллингу за экземпляр». И сразу же им вдогонку было отправлено еще одно письмо: «Я обнаружил, что сегодня утром по оплошности отправил вам неподписанную рукопись; более того, на рукописи нет ни единой пометки, идентифицирующей ее. Не будете ли вы так любезны поставить на ней имя автора – Джон Синджон, – прежде чем она попадет к читателю». Но предложенные автором условия не подошли издателю, так как рецензент, уже тогда известный критик Эдвард Гарнет, написал ему, что это произведение не писателя, а человека, который видит жизнь через окно своего клуба. Поэтому 11 февраля Голсуорси написал ему: «Мне искренне жаль, что вы не видите возможности “пускаться в рискованное предприятие” с моей книгой. Я же не намерен брать какие бы то ни было расходы на себя».
Ему помогли его университетские приятели Джон Уоллер Хиллс, позже ставший Лордом казначеем, и Гай Грэнет, познакомившие с начинающим издателем Джеральдом Даквордом, который согласился на свои средства публиковать роман.
Соглашение было достигнуто на обеде в Юниор Карлтон Клубе, членом которого Джон Голсуорси был с 1896 по 1904 годы. Этот клуб джентльменов был основан в 1866 г. Бенджамином Дизраэли для членов консервативной партии и располагался в роскошном здании, разработанном Дэвидом Брэндоном и находящемся по адресу Пэлл Мэлл, 30.
В 1898 г. книга тиражом 750 экз. была издана. Весь тираж был продан, но допечатки не последовало. Отзывы на «Джослин» появились в 22 рецензиях, которые явно нельзя было назвать восторженными. Наиболее благоприятная оценка появилась в журнале «Сатердей ревью», где указывалось: «М-ру Синджону в целом удалось вдохнуть жизнь в избитый материал. Он наблюдателен, обладает проницательностью, юмором, хотя не умеет строить сюжета». Тем не менее признавалось, что роман «выделяется из общего потока литературы».
Но, главное, сам Голсуорси не был удовлетворен своим произведением. Ему мешало не только влияние Конрада, но и других писателей, которых он читал. Даже саму манеру писать стоя с использованием большого числа цветных карандашей, ручек и ластиков он перенял у Форда. Позже Голсуорси говорил, что он «писал пять лет, прежде чем овладел самой примитивной техникой письма».
Но тогда вдохновляющее одобрение он получил только от Ады и Конрада. Последний отмечает в романе множество достоинств, как то: «поэтичность и умение дать персонажу речевую характеристику». Он акцентирует внимание на том, что «книга верна внешней, поверхностной стороне жизни», но успокаивает начинающего автора: «Но это не твое дело – изображать глубины. Многие явления, в том числе люди, поверхностны, о “глубине” не может быть и речи. Поверхностен, например, процветающий представитель современного общества, но он сложен, а это ты как раз и показал. Думаю, что подобными субъектами ты восхищаешься не больше, чем я».
Тем не менее Голсуорси сам осознавал, что роман, «что называется, не был написан». Да и Конрад, ободряя своего друга, был не совсем искренен и писал родственнику в Польшу: «Роман посредственный, но автор – человек очень приятный и добрый».
Глава 11
Обстановка в стране становилась все более беспокойной, шли приготовления к войне с бурами. В английской прессе повсеместно обсуждалось убийство в Йоханнесбурге 18 декабря 1898 г. англичанина бурским полицейским. Писали, что, пытаясь арестовать его, полицейский ворвался в дом англичанина и беспричинно застрелил его. Всячески нагнетались антибурские настроения. Пробурская партия в Великобритании тоже подливала масла в огонь: «Глянь-ка на этого храброго малого, который не пасует перед великаном! Ура нидерландцам в Южной Африке, их не запугаешь! Отлично было бы, не правда ли, на сей раз разбить этого верзилу?». Да, и в Европе тогда у Англии союзников не было. Назревавший конфликт с двумя нидерландскими республиками на полуострове Южной Африки – Трансваалем и Оранжевым свободным государством – был вызван рядом причин. Последняя формально считалась независимой, а над Трансваалем Великобритания осуществляла сюзеренитет – весьма неопределенное политическое действо. Более полувека назад этот регион был заселен бурами – выходцами из британской Капской колонии. Это был довольно воинственный народ, изгнавший зулусские племена, победив их вождя Дингаана. Они жили на удаленных друг от друга фермах, и у них периодически случались стычки с англичанами. И главное – в 1886 г. были открыты золотые рудники стоимостью в 700 млн фунтов стерлингов. В Трансвааль устремилось множество приезжих, которых буры называли уитлендерами, в большинстве своем англичане. Последние стали бороться за свои политические и экономические права и даже в 1895 г. приняли решение о вооруженном восстании. В мае 1899 г. сэр Альфред Милнер из Южной Африки призвал Соединенное Королевство вмешаться в события на стороне уитлендеров.
Голсуорси было очевидно, что в основе агрессивной политики Великобритании лежит желание получить полный контроль над золотыми месторождениями. Развязывать войну по этой причине он считал безнравственным. Он говорил это Аде и добавлял, что его совсем не удивляет отсутствие результатов на переговорах в Блумфонтейне между Президентом Трансвааля Паулем Крюгером и Комиссаром Соединенного Королевства Альфредом Милнером.
Правительство лорда Солсбери с июля по сентябрь слало в Йоханнесбург ноту за нотой, но отказываться от сюзеренитета было не намерено. А у Президента Крюгера, к которому присоединился Президент Оранжевого свободного государства Стейн, не было желания уступать. Поэтому к спешно переброшенным из Индии и Средиземноморья войскам стали готовить к отправке из Англии армейский корпус из трех дивизий под командованием сэра Редверса Буллера.
Проходя мимо паба, Джон мог слышать: «Старик Крюгер? Скажешь тоже! Он не продержится и двух недель!». А если подойти к митингующим, собиравшимся в сумерках и при свете керосиновых фонарей протестующим против приготовления к войне, сторонникам «Малой Англии» и пробурских организаций, то можно было попасть в потасовку. Пока англичане собирались объявить ультиматум Президенту Крюгеру, он сам предъявил Лондону свой очень жесткий ультиматум. В нем содержалось требование отвода британских войск от его границ и немедленного вывода их из Южной Африки. На ответ отводилось не более двух суток.
Джон поднялся с глубокого сидения красного бархатного кресла своего клуба Юниор Карлтон, ему захотелось навестить своих родителей. Он надел пальто и шляпу и вышел на Пэлл Мэлл. Да, именно мягкую фетровую серую шляпу, Джон никогда не носил цилиндр или котелок, столь распространенные у представителей его социального слоя, и в этом, отчасти, выражался его дух свободы. На Трафальгар-сквер он увидел какое-то оживление, какой-то шум, несшийся ему навстречу со Стрэнда. То была орава газетчиков, выкрикивавших что-то так громко, что нельзя было разобрать ни одного слова. Джон остановился, прислушиваясь, и сразу же один из них подбежал к нему:
– Экстренный выпуск! Ультиматум Крюгера! Война объявлена!
Он купил газету. Действительно, экстренное сообщение! 11 октября 1899 г. правительством Великобритании объявлено состояние войны. «Но там и войск-то нет, – подумал Джон, – правительство, как всегда, прозевало. Черт бы побрал этих газетных крыс! Понадобилось будить всех в такое позднее время. Словно нельзя было подождать до утра». И он с беспокойством подумал о своем отце. Газетчики могут орать и у него под окнами. Окликнув кеб, он сел в него и приказал везти себя на Кембридж Гейт.
Джон уже собирался пройти к отцу в спальню, но задержался, так как ему внезапно пришло в голову спросить у дворецкого:
– Что вы думаете обо всем этом?
Дворецкий перестал водить мягкой щеткой по шляпе Джона, слегка наклонил лицо вперед и сказал, понизив голос:
– Ну что же, сэр, у них, конечно, нет никаких шансов, но я слышал, что они отличные стрелки. У меня сын в Иннискиллингском полку.
– У вас сын? Да что вы, а я даже не знал, что вы женаты.
– Да, сэр. Я никогда не говорю об этом. Я думаю, что его теперь пошлют туда.
Легкое удивление, которое почувствовал Джон, сделав неожиданное открытие, что ему так мало известно о человеке, которого, как ему казалось, он так хорошо знает, тут же растворилось в другом легком удивлении, вызванном другим неожиданным открытием, что война может задеть кого-нибудь лично. Теоретически он, конечно, понимал это, но сейчас его ужаснула беззащитность маленького человека.
Джон остановился на площадке у спальни отца, раздумывая, стоит ли ему войти и сказать несколько успокоительных слов. Он приоткрыл лестничное окно и прислушался. Ничто не нарушало обычную для этого времени тишину, и Джон уже собирался пройти выше в свою комнату, которую для него всегда держали наготове, как вдруг услышал где-то вдали хриплый пронзительный крик газетчика. Так и есть, и сейчас он заорет около дома! Джон постучал и вошел.
Отец не спал, но уже был в постели. Шум на улице явно встревожил его.
– Все благополучно! – сказал Джон, – Это не пожар. Буры объявили войну – вот и все.
Отец принял это известие спокойней, чем он думал, и только сказал:
– Ты сегодня здесь ночуешь, мой мальчик?
Джон, уверив отца, что он останется ночевать здесь, пожал ему руку и направился в свою комнату.
Сестры Джона и Ада восприняли начало войны Великобританией с негодованием.
– С какой стати мы вмешиваемся в их дела? – вопрошали они, – Если буры выставят этих уитлендеров, так им и надо. Они только наживаются там.
И, хотя их нельзя было назвать бурофилками, они искренне недоумевали: «Почему, собственно, мы не можем оставить буров в покое? Ведь все эти разговоры о сюзеренитете и соблюдении международного договора – сплошное лицемерие. Буры гораздо слабее нас. Мы могли бы позволить себе быть более великодушными». Не все тогда понимали, что основная причина войны заключалась во вновь открытых колоссальных месторождениях золота.
И из пабов доносилось о Крюгере: «Этот малый совсем потерял голову?». И шарманка играла «Солдат Королевы».
А буры на следующий день после объявления войны начали наступление, и из Южной Африки поступали шокирующие и тревожные сообщения. Пять столкновений со стороны Наталя закончились для англичан поражением. И численность буров, и качество их вооружения, главным образом артиллерии, были сильно недооценены.
К началу ноября английское войско численностью около одиннадцати тысяч было окружено в Ледисмите. Транспортные суда с войсками генерала сэра Редверса Буллера приближались к Кейптауну. Из лондонских пабов неслось: «Буллер им покажет». Прибытие армейского корпуса предотвратило вторжение буров в Капскую колонию. Тем не менее время с 7 по 17 декабря стало для Англии «черной неделей».
«Проигранные за одну неделю три битвы низвели военный престиж Великобритании до самого низкого в XIX веке уровня», – писала германская пресса. Злорадствовала и ликовала печать также во Франции, Австро-Венгрии и России.
Лорд Робертс был назначен Верховным главнокомандующим в Южной Африке, а начальником штаба – генерал лорд Китченер. Дополнительно туда была направлена шестая дивизия, седьмая мобилизовалась, и были приглашены добровольцы со всей Империи. Супруг Ады Артур Голсуорси тоже отправился в Южную Африку.
1 мая 1900 г. лорд Робертс начал наступление на Йоханнесбург и Преторию. И уже 30 мая, за день до того, как лорд Робертс вступил в Йоханнесбург, президент Крюгер бежал в Европу, прихватив государственные архивы. А в начале июня и столица Трансвааля, Претория, была завоевана англичанами. Но война в Южной Африке не была закончена. Буры повсеместно проводили дерзкие партизанские налеты. Тем не менее к середине 1902 г. война с бурами закончилась завоеванием обеих республик, как Трансвааля, так и Оранжевой, которые вошли в состав британских владений.
Конечно, эти несколько лет отсутствия супруга принесли Аде облегчение и несколько большую свободу. А Джон Голсуорси продолжал напряженно работать. Он приступил к написанию нового романа «Вилла Рубейн». Если в предыдущем романе, носящем биографический, очень личный характер, отражены переживания самого автора и Ады, то в новом Голсуорси берет за прототипы главных героев свою старшую сестру Лилиан и ее мужа Георга Саутера. Он, как и герой романа, родился в простой крестьянской семье в Тирольских Альпах. «Я пас коров, – рассказывал он о своей жизни, – спал на копнах сена, а зимой рубил лес. В деревне меня обычно называли бездельником и “паршивой овцой”. Да почему? – пытается понять он такое отношение к себе. – Я работал не меньше других. Но мне хотелось удрать оттуда. Если люди не понимают, чего ты хочешь, то они всегда называют тебя бездельником. А для меня главное – моя работа и стремление увидеть красоту мира. Более того, мое творчество и есть моя жизнь. В противном случае я разве когда-нибудь покинул родную деревню и прошел бы через все, что мне пришлось пройти, чтобы стать хотя бы тем, кем я стал сейчас?».
Сестра Джона Голсуорси Лилиан, сама тонко понимающая искусство, не могла не влюбиться в талантливого и решительного Георга. Жить для искусства, красоты – в этом, считает Голсуорси, состоит счастье.
Сюжет позволяет Голсуорси рассмотреть проблему брака под социальным углом. Различия в социальном происхождении сильно затрудняют возможности заключения брачного союза. Ведь для большинства представителей среднего класса неблагородное происхождение уже преступление! Такое отношение было неприемлемо для свободолюбивых крестьян горных районов. Так, в Тироле они никогда не были крепостными. У них было самоуправление, отличающееся демократическими формами.
И отношение к искусству, пытается показать Голсуорси, определяется социокультурной атмосферой. В среде, где деньги являются не только всеобщим эквивалентом, но и единственной ценностью, неизбежен конфликт творца и потребителя. И герой его романа повторяет мысли Георга Саутера. «Будь я самым замечательным художником в мире, – говорит он, – боюсь, что обыватель не дал бы за меня и ломаного гроша; но, если бы я мог показать ему пачку чеков, полученную за мои картины, пусть даже самые плохие, он проникся бы ко мне уважением…».
В таких условиях, чтобы достичь чего-либо стоящего, необходимо преодолевать одно препятствие за другим, во многом отказывать себе. И Голсуорси вкладывает в уста младшей сестры героини романа свою мысль:
«Мужаться – это не плакать и не жаловаться, отказываясь от счастья». Голсуорси считал, что человек может противопоставить ударам судьбы, «парадоксальности» или «ироничности» жизни мужество, ему следует быть стоиком. По учению стоиков добродетель не что иное, как воля. Эпиктет, философ-стоик, говорил: «Уничтожь заблуждение, и ты уничтожишь зло». А Марк Аврелий в своей книге «Наедине с собой» писал: «Сегодня я встречу честолюбца, лжеца, несправедливого человека, несносного болтуна; они таковы, ибо невежественны». Особо ценил Голсуорси в учении Эпиктета его требование о необходимости выработки такой нравственной позиции, при которой человек в любых условиях богатства или нищеты, власти или рабства сохраняет внутреннюю независимость от этих условий и духовную свободу. Для этого он должен разделить все вещи и дела на зависящие от него и не зависящие, в первых мужественно исполнять свой долг вопреки всему, вторые игнорировать.
Роман «Вилла Рубейн» опять же под псевдонимом Джон Синджон был опубликован в 1900 г. Как отмечал сам автор, это произведение было «более искренно, в нем больше воздуха, оно стройнее в композиционном отношении», чем предыдущее. На протяжении последующих нескольких лет Голсуорси переделывал роман, и при переиздании, осуществленном Даквортом в 1907 г., автором уже был указан Джон Голсуорси.
Джон получил одобряющие письма от признанных писателей. Так, Герберт Уэллс писал ему: «Дорогой Голсуорси, с вашей стороны было очень любезно прислать мне книгу, которую я прочел с живым интересом и удовольствием. Мне кажется, она свидетельствует об умении произвести желаемый эффект и что характеры (особенно стариков) хорошо задуманы и прорисованы». Образ художника, по его мнению, менее убедителен: «Видите ли, я законченный скептик и не верю ни в Бога, ни в Короля, ни в национальность, а также в “артистический темперамент”. Никогда не встречал такого, очевидно, потому, что не обладаю необходимым чутьем и симпатией для распознавания подобного феномена».
А Форд Мэдокс Форд (Хьюффер) писал ему: «Когда читаешь книгу, всегда хочется понять, что за человек ее написал. В данном случае с ним все в порядке, голос у него правильный, ему есть что сказать достойного внимания: есть философия, и он может донести ее до нас… Но, главное, вы имеете право писать, и я, завистливый член того же цеха, не могу сделать вам лучшего или более искреннего комплимента». Голсуорси не мог принять совет Форда «держаться в отдалении» от своих персонажей. Так, он указывал на Тургенева, кстати одного из самых любимых писателей Джона, который «обладал очень значительным запасом симпатии к человеку, однако, вкладывая ее в своих Базаровых, в свою молодежь и стариков, в своих девушек и зрелых женщин, он все время чувствовал себя творцом, находящимся над ними на неизмеримой высоте, и иногда он не может этого скрыть».
Для Голсуорси нет задачи отделить собственную личность от личности персонажа, особенно вызывающего его симпатию, не закрывать глаза на «недостатки» героя и быть с ним строгим и беспристрастным. Он, наоборот, стремился к достижению единства наблюдателя и наблюдаемого, хотя считал, что такой подход не должен исключать собственного видения и понимания «вещей». Голсуорси подчеркивал необходимость для произведения нести отпечаток индивидуальности автора. И в своем ответе Форду он писал: «“Я” наблюдателя, причудливо переплетаясь с наблюдаемыми явлениями, образует ткань любого шедевра, благодаря этому можно совершенно четко определить темперамент автора книги». «Я никогда не видел де Мопассана или Чехова во плоти… но их творчество производит на меня удивительно сильное ощущение личности каждого». «Такое тонкое сплетение наблюдателя с тем, что он наблюдает, возникает в итоге долгих и мучительных раздумий…».
Джон осознавал, что он не только стал постигать «технику писательского ремесла», но и стал ощущать «единство наблюдателя с тем, что он наблюдает».
Вместе с тем это вело к тому, что Форд Медокс, отмечая «изысканность» романа Голсуорси, критиковал его за недостаток остроты чувства, которую он прекрасно показал в романе «Джослин». «В салате недостает уксуса. Ты слишком мягок, слишком почтителен со своими героями; у тебя не хватает презрения, недостаточно saeva indignation (яростное раздражение – лат.). Добавь в книгу побольше оттенков, ведь в ней заложено многообразие красок. Один из твоих героев мерзок и в то же время жалок; другой более целен, но это не вписывается в роман».
Тем не менее роман явно удался, и Конрад писал о нем сестре Джона Мейбл: «Творчество моего друга – замечательное свидетельство того, чего можно достичь, упорно стремясь к намеченной цели и обладая выдающимся талантом. Все теперь зависит от самого Джона, насколько он сумеет овладеть своим талантом и развить его».
Все действие романа «Вилла Рубейн» происходило в Тироле. Поэтому Джону в 1899 г. хотелось посетить Тироль. В прошлом году он с Адой выезжал в Италию и на Ривьеру. Тогда открыто появляться вместе они могли только во время заграничных путешествий. В этих поездках Джон выступал в качестве «сопровождающего лица» Ады, что облегчалось еще и тем, что у них была одна фамилия – Голсуорси. Они оба, и особенно Ада, любили заграничные поездки и много времени ежегодно проводили в путешествиях, ставших их образом жизни. Еще в октябре 1897 г. Джон писал своему другу Сент Джону Хорнби: «Я – вечный странник, никогда не знаю, куда подамся через месяц, но, как тебе известно, твердо убежден в том, что прелесть жизни состоит в движении. Нужно для начала стать доверенным лицом при заключении брачного контракта одного из твоих друзей, вести его дела и так войти в привычную колею – или же заняться чем-нибудь, что удержало бы меня в определенном месте… Наверное, я буду прав, если скажу тебе, что я не из этой породы». Путешествия не мешали творчеству Джона, он научился писать даже в поездках. Ада в своих путевых заметках отмечала, что писателя «невозможно лишить его дела, если он только сам этого не захочет. Блокнот, ручка, походная чернильница (так как наш писатель не желал пользоваться авторучками: это был некий ритуал – задумчиво, размеренно, ритмично погружать ручку в чернильницу было ему необходимо так же, как и дышать, хотя он и не осознавал этого), и, таким образом, он был во всеоружии».
Во Франции, когда на Ривьере было слишком жарко, они предпочитали Бретань. Промышленности в регионе почти не было, зато был свежий воздух и почти половину земель составляли живописные пустоши – ланды. Так, в Бретани они часто останавливались в Ландро близ Луары в окрестностях Нанта. Для этой местности характерен разбросанный тип поселений. Поселения, состоящие из двух-пяти домов, расположены на большом расстоянии одно от другого и окружены полями, огражденными рвами и насыпями с живыми изгородями из дуба или бука. Живые изгороди создают впечатление лесистости. Но, пожалуй, самым излюбленным местом для них были Доломитовые Альпы. Они там останавливались, как правило, в Кортине – зимнем курорте на высоте 1200 метров, в 150 км к северу от Венеции. Этот горный курорт тогда, как и города Тренто и Больцано, по-немецки Боцен, северные берега озера Гарда и весь район южного Тироля входили в Австро-Венгерскую Империю. Джон и Ада хорошо знали, что фермеры высокогорных районов, следуя вековым традициям, практиковали сезонный выпас скота на различных пастбищах. Весной они перегоняли животных на высокогорные пастбища, а осенью сгоняли обратно вниз. Район перевала Нидерйох, соединяющий Тироль с Италией, проходят ежегодно летом тысячи овец в поисках свежей пастбищной земли. Все это Джон и Ада могли видеть, как и сезонные календарные праздники, например в Тироле Альмабтрий в начале октября, символизирующий возвращение коров с альпийских пастбищ, с красочными шествиями и шумным весельем. Тогда они услышали своеобразное горловое пение горцев – йодли. Они могли услышать различные истории и легенды о ведьмах, бесах, великанах и диких тварях. Так, в XIX веке хребет Катиначчо в западных Доломитах, отдаленный уголок крутых скалистых склонов и глубоких ущелий, местный судья, бывший также литератором, Кристоманнос называл «вратами в царство бессмертных призраков и горных великанов». В Баварии острые пики – два больших зубца и семь меньших – горы Ватцман представлялись королем-садистом, королевой и их детьми, превращенными в камень в наказание за творимые ими страшные жестокости и зверства. Джон и Ада любовались не только горными пиками, но и прибрежными красотами многочисленных озер, как, например, полюбившегося им озера Санто-Кроче в Доломитовых Альпах. А выходя из Кортины – д’Ампеццо, они долго могли видеть белую колокольню местного храма, возвышающегося над селением.
Действие романа, который писал в это время Джон, проходило в Боцене. Ему было просто необходимо собственными глазами видеть пейзажи, на фоне которых разворачивается действие. Он замечает, что обычно реки в городе имеют на солнце цвет расплавленной бронзы. Но в тот год снег таял очень бурно, и Тальфер стал совсем коричневым, а Ейзан – голубым. Они сливались в Эч, который приобретал зеленый цвет. В самом городке на улицах под сводами деревьев стоял едкий запах коров и кожи, дыма, винных бочек и нечистот. Мостовая была вымощена булыжником. На востоке над городом поднимались из марева и сверкали снежные вершины гор. Джон чувствовал печать какой-то строгой простоты, лежащую на этом пейзаже: на крышах и шпилях, на долинах и дремотных склонах гор с их желтыми утесами, алой россыпью цветов и водопадами, похожими на летящие по ветру хвосты белых лошадей.
Джон и Ада могли посещать спектакли под открытым небом, и им особенно запомнилась пьеса об Андреасе Гофер (1767–1810) – руководителе вооруженной борьбы тирольских крестьян с наполеоновской армией, оккупировавшей Тироль. После подавления восстания народный герой был расстрелян. Они видели, как в Меране к открытому театру под сенью замка Тироль через луга стекались толпы народа: высокие горцы в коротких кожаных штанах выше колен и шляпах с орлиными перьями, торговцы, почтенные горожане с женами, туристы, актеры и прочая публика. Зрители, сбившиеся вокруг высоких подмостков, изнемогали от зноя. В пьесе изображалось восстание 1809 года, деревенская жизнь, танцы, пение йодлей. Они возвращались по долине, внизу была видна деревня: белые дома, крытые красноватой черепицей, с шапками дыма над ними, виноградники, в которых уже начали распускаться молодые листочки, красный шпиль, лента бурлящего потока, старинный каменный крест.
Замок Рункельштейн – серый, слепой, бессильный – все еще царит над долиной. Бойницы, которые некогда, словно глаза, настороженно следили за всадниками, пробивавшими себе путь в снегу, и не робели перед пушечными ядрами и заревом факелов, ныне служат пристанищем для птиц, которые вьют здесь гнезда. Стены заросли плющом до самого верха. В главной башне вместо суровых, закованных в латы воинов теперь находится деревянный щит, на котором изложена история замка и запечатлены рекомендации, где перекусить. Только ночью, когда холодный свет Луны зальет все вокруг серебром, замок стоит высоко над рекой, как мрачная тень своего славного прошлого.
Но утром с первыми лучами Солнца чары рассеивались, и над всем царили величественные вершины «Fünffin – gerspitze» («Пик Пяти Пальцев» – нем.), сверкавшие под его лучами, как гигантские кристаллы.
Много и часто меняющая места жительства с юных лет Ада выработала собственную технику путешествий, которая делала ее и Джона уверенно самодостаточными и независимыми от их окружения. По прибытии на новое место они быстро поселялись. Десятью минутами позже Ада преобразовывала их комнату, воссоздавая привычную домашнюю атмосферу. Джон всегда старался, насколько это было возможно, все тщательно планировать на будущее, и Ада рассматривала перечень всех пунктов. Конечно, у них было три основных цели – само Солнце, некоторый отдых и значительные длительные периоды времени, вполне достаточные для работы, так как Джон не мог писать в поездах и очень мало писал на пароходах.
Перед завтраком Джон и Ада обычно играли в теннис или катались верхом, но в те первые совместные путешествия они много ходили пешком. Позже Ада вспоминала: «Обычно выбиралось какое-нибудь живописное место – Кортина или, скажем, Ландро – в качестве отправного пункта, и мы совершали длительную прогулку, выходя до восхода солнца и возвращаясь в темноте. Сначала бывало очень холодно, но если через четверть часа мы не разогревались, то дело было либо в неважной погоде, либо мы просто плохо оделись. Выпив с утра только кофе с булочкой, уже в семь часов мы приступали к легкому второму завтраку. И так в течение всего дня – лишь легкие закуски с двух-трехчасовым интервалом. Мы считали такой распорядок дня менее утомительным и более благоприятным, чем обычные обильные застолья и последующий неподвижный отдых».
Но «дни отдыха» они себе все же устраивали и тогда любили сидеть на «тяжелых деревянных балконах, где пили кофе, ели булочки и мед, наслаждаясь свежим бодрящим утренним солнышком. «Эти дни были действительно отдыхом после наших походов, требовавших большого напряжения; Джон понемногу писал».
Ада писала, что на отдыхе в Доломитовых Альпах они поставили собственный рекорд – «31 милю, пройденную без особой усталости, так как мы дышали чистым горным воздухом».
Глава 12
В сентябре 1901 г. Блэквуд издал сборник из четырех новелл «Человек из Девона» – последнее произведение, которое Голсуорси опубликовал под псевдонимом. Кроме заглавной новеллы, в которой отмечались «бретгартовские» интонации, в него входили «Рыцарь» – о благородстве мужчины, отпустившем разлюбившую его женщину, «Молчание», в котором показана трагедия социального конфликта, и «Спасение Суизина Форсайта» о воспоминании умирающего об отказе от любимой девушки из-за сословных предрассудков и осознания неполноценности прожитой жизни. Последняя новелла, по мнению автора, была замечательна во многих отношениях. Голсуорси позднее писал: «Суизину я обязан многим, ведь это он “открыл” во мне сатирика, более того, это единственный мой герой, которого я убил прежде, чем дал ему настоящую жизнь; впоследствии он возродится в романе “Собственник”». Но, пожалуй, самое важное, что эта новелла – первый пример того, что Голсуорси называл «негативным методом письма».
Конрад, рекомендовавший издателю Блэквуду сборник Голсуорси и поторопивший его с публикацией книги, после его выхода в свет писал Джону: «Прочитал книгу два раза подряд» – и, как всегда, делает искренние критические замечания: «…Вряд ли в новелле («Молчание». – А. К.) найдется хоть слово, которое мне хотелось бы изменить; там есть такие места, за которые я охотно отдал бы фунт собственного мяса, лишь бы написать их. Честное слово, есть. Но твой горный инженер неубедителен, потому что он слишком совершенен в своих несовершенствах. Твоему творчеству недостает скептического отношения к окружающему. А скепсис – главный двигатель умственной деятельности в жизни вообще, орудие правды, скепсис – путь всякого искусства, путь для разрешения всех трудностей, путь исцеления. В книге тебе должна быть дорога ее идея, нужно хранить скрупулезную верность своей концепции жизни. Это дело чести каждого писателя, в этом его достоинство, а вовсе не в сохранении лояльности своим героям». В письме от 11 ноября 1901 г. Конрад указывал: «Хочу предупредить вас об одной опасности, которая может помешать вам завоевать популярность. Чтобы угодить публике, автор должен (если только он не льстивый глупец или напыщенный обманщик) очень близко знать предмет, делиться часто сокровенным. Однако только сокровенным здесь не обойдешься. Автор может обмануть кого угодно, но читатель поверит ему лишь тогда, когда обнаружит в главном образе героя (или героев) и в главной теме романа противоречия и не относящиеся к делу детали. Что бы там ни говорили, человек находится один на один со своей эксцентричностью (так это называют). Он склонен видеть целенаправленность там, где нет даже последовательности действий. Поэтому необходимо исследовать свой предмет глубоко и выискивать крупицы правды в океане несущественного. И самому предельно обнажиться, чтобы правдиво изобразить своих персонажей. Вам удается проникнуть вглубь и мастерски изобразить тех, кто не вызывает у вас уважения. Это можно сказать об одном из второстепенных персонажей в “Вилле Рубейн”. Что же касается данной книги, я считаю наибольшей вашей удачей в ней образ Форсайта (sic). Я признаю это неохотно, потому что рассказ “Человек из Девона” написан с большим мастерством и в нем, несомненно, множество метких выражений».
Конрад сумел оценить умение Голсуорси изображать не вызывающих у него уважение персонажей, выработанный им «негативный метод», который позволит ему позже создать столь жизненный образ Сомса.
Конрад с радостью поздравлял Джона с успехом: «Тот факт, что человек, написавший “Под четырьмя ветрами”, создал “Человека из Девона”, является для меня источником бесконечной гордости. Он свидетельствует о моем умении предвидеть, распознавать, способности судить и укрепляет мою любовь к тебе, человеку, в которого я верил и верю». Джозеф Конрад очень внимательно относился к творчеству начинающего писать Голсуорси. Достаточно сказать, что Джон получил от него более трехсот писем, в которых в той или иной степени обсуждались и литературные вопросы. А до Первой мировой войны они часто встречались. Сначала в доме Теда Сондерсона в Элстри, с которым, как и с Джоном, Конрад подружился на «Торренсе». Он обычно приезжал и гостил несколько дней, и, естественно, в эти дни Джон старался также навещать Сондерсонов. У Голсуорси и Конрада там происходило много стимулирующих творчество разговоров.
Младшая сестра Джона Мейбл, также часто гостившая в Элстри, видела, как Тэд и его мать – «миссис Кити», как все ее называли, – были озабочены редактированием написанного блестящим английским изумительного манускрипта их польского друга «Каприз Олмейера» и вообще всячески подбадривали Конрада в его решении публиковать книгу. Джон считал, что его невозможно превзойти в создании того, что мы, люди Запада, называем «экзотической атмосферой». Он назвал берег и реки Малайи в «Капризе Олмейера» и многие другие картины земли и моря шедеврами пейзажной живописи в прозе. Так, Голсуорси писал: «Лишь одним выражением можно точно описать то, что мы испытали, когда в 1894 г. прочли “Каприз Олмейера”: мы стали протирать глаза». Критика приняла Конрада с самого начала; каждую новую его книгу встречал хор похвал; но потребовалось двадцать лет, чтобы и публика его оценила и тем самым дала ему приличный доход.
Через несколько месяцев после возвращения из морского путешествия на «Торренсе» Джон присутствовал на опере «Кармен» в Ковент Гардене. И там он встретился с Конрадом, который слушал эту трагическую оперу в четырнадцатый раз. Голсуорси вспоминал: «“Кармен” была нашей общей слабостью. Трубный глас Вагнера оставлял его равнодушным, и меня тоже. Зато он, так же как мой отец, питал непонятное пристрастие к Мейерберу».
В 1895 г. Конрад женился и поселился в деревне, а в Лондоне стал бывать только наездами, для творчества ему требовалось уединение. Голсуорси с 1895 по 1905 год часто гостил у него – сперва в Стэнфорде в Эссексе, потом в Стэнфорде в Кенте – и неизменно встречал внимание и доброту, но главное было – литературные дискуссии. Конрад сменил шесть загородных домов, они быстро ему надоедали. Лучше всего Джон запомнил ферму Пент – маленький, очень старый, неудобный, но прелестный дом с огромным сараем, защищенный почти отвесным склоном Пента. То было уютное жилище, где приходилось все время помнить о низких потолочных балках, где за окнами резвились утки и кошки, а дальше, на лугу, – ягнята. Конраду нравились и тихие эти поля, и охранительный склон горы. Для Джона было ясно, что Кент, несомненно, стал любимым графством Конрада, а ферма Пент была первым из его четырех кентских жилищ.
Джон, пригнувшись, так как был несколько выше среднего роста, входит в кабинет Конрада на ферме. Хозяин радушно приветствует его. Джон уже привык к тому, что его руки, ноги, колени, губы – нервные, выразительные, насмешливые губы – что-нибудь всегда было в движении, мотор внутри него ни на минуту не затихал. Они закуривали трубки, и говорил преимущественно Конрад и, хотя знал себе цену, о своей работе отзывался пренебрежительно, и «Я, я, я» никогда не звучало в его беседе. Глядя на Джона своими темно-карими, такими проницательными и мягкими глазами, он говорил о своем восхищении Флобером, Мопассаном, Тургеневым и Генри Джеймсом. Пуская кольца дыма, он продолжал: «Техническое совершенство, если оно не освещено и не согрето изнутри настоящим огнем, неминуемо остается холодным. У Генри Джеймса такой огонь есть, и далеко не тусклый, но нам, привыкшим к безыскусственному выражению простых и честных (или бесчестных) чувств, искусство Генри Джеймса все же кажется лишенным сердца. Его контуры так четки, образы так закончены, отточены и рельефны, что мы, привыкшие к теням, бродящим по современной литературе, к этим более или менее расплывчатым теням, – мы готовы воскликнуть: “Да это камень!”. Вовсе нет. Я говорю – это плоть и кровь, но очень совершенно изображенная, быть может, с несколько излишним совершенством в методе… Его сердце проявляется в тонкости трактовки… Он никогда не прячется в густую тень, не выходит на яркое солнце. Но он глубоко и тонко чувствует малейшие оттенки. Бьльшего мы не должны требовать. Не всякий писатель – Тургенев. К тому же Тургенев (и в этом отчасти его очарование) не цивилизован в том смысле, в каком цивилизован Генри Джеймс. Satis! (Довольно об этом! – лат.)».
Но Джону хотелось обсудить метод Джеймса, и он даже не стал раскуривать потухшую трубку. Американский писатель был младшим братом известного философа и психолога, одного из основателей прагматизма и «потока сознания» – Уильяма Джеймса. Голсуорси заметил: «Генри Джеймс, несомненно, испытывал влияние своего брата философа. Размышляя об объективности, отражаемой в литературе жизни, он вводит понятие “дом литературы” (“the house of fiction”). Это громадный дом со множеством окон. Через каждое из них виден лишь некоторый фрагмент “сцены человеческой жизни”. Конфигурация окна и его масштабы представляют собой “литературную форму”, т. е. специфический ракурс изложения. Через каждое окно смотрит свой наблюдатель, обладающий собственными восприятием и волей. Эти наблюдатели – сознание писателя. Здесь видно влияние философии Уильяма Джеймса, объявившего единственной реальностью непосредственный чувственный опыт индивида. Таким образом, литературой создается бесконечно большое множество реальностей, Генри Джеймс на рубеже веков в отношении искусства прозы выдвинул плюралистическую концепцию Вселенной. Характерное для него смещение изображения во внутренний мир человека принесло ему репутацию новатора и “разработчика” техники “точки зрения” в современной литературе. Да и у тебя, Джозеф, визуальная образность художественного текста не меньше, чем у Генри Джеймса», – Голсуорси раскурил трубку.
Конрад не возражал Джону и после некоторого размышления заговорил: «Взять хотя бы “Дэзи Миллер” Джеймса и тургеневскую “Асю”; в обеих повестях основной интерес сосредоточен в главных героинях, а не в сюжете. Однако у Джеймса центральное положение среди персонажей придается не столько Дэзи, сколько Уинтерборну, глазами которого читатель видит героиню. Это так называемый персонаж-отражатель: читатель знает о Дэзи лишь то, что видит, слышит, чувствует и думает о ней последний, читатель воспринимает героиню через призму его сознания. Сам процесс формирования суждения Уинтерборна, очень субъективного, о Дэзи становится сюжетом повести. И само “центральное сознание” выступает не менее важным объектом повествования, чем воспринимаемые этим сознанием объекты и события. Другими словами, метод “точки зрения” заключается в двойственном фокусе повествования: мир произведения описывается через индивидуальное восприятие героя (героев), причем в сферу внимания читателя попадает как само это восприятие, так и механизмы, управляющие им. Сама Дэзи недоступна читателю изнутри: Джеймс последовательно придерживается принципа одно “центральное сознание” в силу специфичности понимания им “правдивости” изображения жизни. Ведь и действительная жизнь, по его словам, – это всегда жизнь, прожитая и увиденная кем-то. Но Джеймс соблюдает дистанцию между повествователем и героем и уж тем более отказывается от позиции “всезнающего автора”, столь характерной для реализма XIX века. Потому что никакой объективности в жизни и природе не существует; в основе предлагаемой интерпретации лежат не свойства интерпретируемого объекта, а априорные установки субъекта восприятия. Но Генри Джеймс не был догматиком, и когда он ведет повествование от первого лица, то сливает рассказчика и героя в одно целое, уничтожая дистанцию между ними. Видишь, Джон, ты заставил меня пофилософствовать, хотя я не люблю говорить на эти темы».
Но для Голсуорси подобные беседы были бесценны, они помогали ему вырабатывать и разнообразить собственную технику письма.
Были плодотворны и контакты Ады, обладавшей талантами литературного критика и переводчицы, с Конрадом. Так, она перевела ряд рассказов Мопассана, которые под названием «Иветта» были опубликованы в 1904 г. с предисловием Джозефа Конрада. Этот сборник переводов переиздавался снова в 1914 и 1915 годах. Ада признавалась: «У нас с Джозефом Конрадом было великое тайное сотрудничество; он помогал мне в переводах с французского: он был поляком, Франция была его второй натурой. Я ненавидела себя за то, что отнимала у него время, но все же, кажется, это было некоторым отдыхом для него, он же не мог сам писать целый день свою книгу».
Сама Ада считала, что ее предназначение – быть полезной помощницей: «Это очень важно для меня», – писала она. Она также знала, что лишь время упорной работы может принести плоды успеха. Сыну своего доверенного лица Ральфу Моттрэму, чьи стихи она анализировала и помогала в совершенствовании композиции, подбадривая, написала: «Большинство мужчин к тридцати годам еще не “созрели”. Посмотрите на Конрада, на Джека Голсуорси, тех двух, чьи работы я знаю лучше всего… Я считаю, что Конрад “созрел” совсем недавно, в романах “Молодость” и “Народ”, дав по-настоящему ясные образы писательского мастерства. Эволюция Джека Г(олсуорси) проходит последовательнее, хотя и медленно – но это понятно, он ведь невозмутимо и как-то необычно переходит от одного творческого метода к другому. А вот только что вышедшая книга и та, которую он начал писать, действительно выражение его “Я”». («Остров фарисеев» и «Собственник». – А. К.) Но и предыдущие произведения были высоко оценены критикой. Так, журналу «Аутлук» манера м-ра Синджона напоминала Теккерея, а «График» полагал, что он – подающий надежды ученик Генри Джеймса.
Глава 13
С осени 1900 года стало известно об ухудшении здоровья королевы Виктории. Однако в прессе никаких угрожающих сообщений не появлялось, и на Рождество королева, как обычно, уехала в поместье Осборн на острове Уайт. Поэтому сообщение о ее смерти в Осборне в январе 1901 г. было несколько неожиданным.
Голсуорси размышлял, что могли думать, как воспринимать это событие люди его круга: «Королева умерла, и в воздухе величайшей столицы мира стояла серая мгла непролитых слез… Когда в 37-м году королева взошла на престол, еще строились дома, уродовавшие Лондон… еще ходили почтовые кареты, мужчины носили пышные галстуки, брили верхнюю губу, ели устрицы прямо из бочонков, на запятках карет красовались грумы, женщины на все говорили: “Скажите!” – и не имели прав на собственное имущество. В стране царила учтивость, для нищих строили закуты, бедняков вешали за ничтожные преступления, и Диккенс только начинал писать. Без малого два поколения сменилось с тех пор, а за это время – пароходы, железные дороги, телеграф, велосипеды, электричество, телефон и вот теперь эти автомобили – такое накопление богатств, что восемь процентов превратились в три, а средний класс очень численно вырос. Изменились нравы, изменились манеры, люди еще на одну ступень отошли от обезьян, богом стал Мамона – Мамона такой респектабельный, что сам себя не узнавал. Шестьдесят четыре года покровительства собственности создали крупную буржуазию, приглаживали, шлифовали, поддерживали ее до тех пор, пока она манерами, языком, внешностью, привычками и душой почти не перестала отличаться от аристократии. Эпоха, так позолотившая свободу личности, что, если у человека были деньги, он был свободен по закону и в действительности, а если у него не было денег, он был свободен только по закону, но отнюдь не в действительности; эпоха, так канонизировавшая фарисейство, что, для того чтобы быть респектабельным, достаточно было казаться им. Великий век, всеизменяющему воздействию которого подверглось все, кроме природы человека и природы Вселенной.
И, для того чтобы посмотреть, как уходит этот век, Лондон, его любимец и баловень, вливал потоки своих граждан сквозь все ворота в Гайд Парк, этот оплот викторианства, заповедный остров буржуазии. Под серым небом, которое вот-вот, казалось, брызнет мелким дождем, темная толпа собралась посмотреть на пышное шествие. Добрая старая королева, богатая добродетелью и летами, в последний раз вышла из своего уединения, чтобы устроить Лондону праздник… Какая жалость, что война все еще тянется и нельзя возложить на гроб венок победы! Но, кроме этого, в пртводах будет все: солдаты, матросы, иностранные принцы, приспущенные знамена и похоронный звон, а главное – огромная, волнующаяся, одетая в траур толпа, в которой, может быть, не одно сердце под черной одеждой, надетой ради этикета, сжимается легкой грустью. В конце концов, это не только королева уходит на покой – это уходит женщина, которая мужественно терпела горе, жила как умела, честно и мудро.
Да! Век уходит! Со всем этим тред-юнионизмом и с этими лейбористами в парламенте, с этими французскими романами и ощущением чего-то такого в воздухе, чего не выразить словами, все пошло совсем по-другому… что будет, когда на престол сядет этот Эдуард? Никогда уж больше не будет так спокойно, как при доброй старой Вики. Вот он, катафалк королевы, – медленно плывущий мимо гроб Века! И, по мере того как он медленно двигался, из сомкнутых рядов толпы, следовавшей за ним, поднимался глухой стон; это было что-то такое бессознательное, первобытное, глубокое, безудержное, что никто не отдавал себе отчета, не исходит ли он от каждого из них.
Он плыл вместе с катафалком, этот неудержимый стон, как огонь плывет по траве узенькой полоской. Не отставая, шаг за шагом он следовал за ним по сомкнутым рядам толпы, из ряда в ряд. Это был человеческий и в то же время нечеловеческий стон, исторгаемый животным подсознанием, сокровеннейшим прозрением того, что все умирает, все изменяется. Никто из нас, никто из нас не вечен!».
Голсуорси видел, что война затягивается. Все ждали, что подоходный налог чрезвычайно повысится, но в этой жизни ничего не дается даром. И люди занимались своими делами, как будто не было ни войны, ни концентрационных лагерей, ни несговорчивого Бурского главнокомандующего Девета, ни недовольства на континенте, ничего неприятного. В этом смысле в Англии наступило затишье, но оно вызывало чувство всеобщей неуверенности относительно того, что же будет дальше. Для Голсуорси было очевидно, что устаревшее должно быть развенчано и устранено, но то, что в старом порядке вещей было разумным, должно быть сохранено.
Вспоминая впоследствии этот этап своей жизни, он писал: «То был для меня период брожения и перемен. Я медленно пробуждался, осознавая истинное положение социальной жизни страны, постигая ее национальный характер. Вино бунтовало слишком яростно, чтобы его можно было спокойно разлить по бутылкам, и в конечном счете эта книга (“Остров фарисеев”. – А. К.) стала вступлением ко всем последующим, изображавшим – до некоторой степени сатирически – различные аспекты жизни английского общества». Голсуорси начал писать свою «книгу гнева» в августе 1901 года, которую сначала назвал «Язычник». В ней чувствуется и личная обида автора на английское общество с его ханжеской, лицемерной моралью, и его гражданское возмущение социальной несправедливостью. Книга очень автобиографична, но не в смысле сюжетной линии, а в отношении формирования мировосприятия автора. Главный герой романа, Шелтон, как и сам Голсуорси в недалеком прошлом, не знает чем ему заняться после отказа от карьеры адвоката. И конечно, это чувства самого Голсуорси: «Быть влюбленным – это занятие, которое отнимает все его время без остатка. Он знал, что ничего не делать не достойно человека. Странным было то, что у него никогда не появлялось ощущения, что он ничего не делает». Вместе с тем любовь для Голсуорси служит своеобразным катализатором, ускоряющим его духовное созревание. Большое значение имела для него и встреча с бродягой, французом Клермонтом, умершим много лет назад в какой-то «благотворительной организации» от туберкулеза легких, вызванного обстоятельствами его бездомной жизни. «Может, это и не “любимый герой” мой, – писал Голсуорси, – но это реальный бродяга, с которым я впервые познакомился на Елисейских полях». Вспоминая встречу в Париже с бедняком, ставшим прототипом Феррана в его романе, он отмечал: «Между нами возник антагонизм, аналогичный тому, который возникает между природной склонностью человека к лени и тем лучшим в нем, что я называю силой духа. Передо мной открылся мир неудачников, скрытый мир людей, катящихся по наклонной плоскости. Мне часто говорили, что я несколько преувеличиваю способность моих героев переживать. Смею сказать, что это правда, но, когда я смотрю на лица тех, кто меня окружает, – лица людей, которые хорошо знают, что в то время, когда они наслаждаются своим завтраком, другие молча примиряются с полным отсутствием такового, – когда я смотрю на их лица, мне трудно принимать кормящую этих сытых людей философию, которая гласит: “Бедные всегда с нами”. У меня сохранились старые пожелтевшие письма Клемонта. “Я хочу сказать, что поистине человеку, принадлежавшему к обществу людей в цилиндрах, труднее проникнуть в мир неимущих, чем верблюду пройти сквозь игольное ушко”. Мне тяжело это сознавать. Но, благодаря этой случайной встрече под чириканье воробьев на Елисейских полях, родилась моя пятая книга».
В ней много мыслей самого Голсуорси, которыми он наделяет своего героя: «Я фарисей, как и все те, кто не на дне». Собственность лишила буржуа человечности; они как «наглухо заколоченная дверь», в которую не достучишься. Голсуорси задумывается над проблемой противоречия между материальным благосостоянием человека и его духовной нищетой. Как следствие, меняется его представление о джентльмене, по его мнению, это прежде всего добрый человек, который никогда не будет стремиться к выгоде за счет другого. И прежде всего, конечно, это честный человек, который, отвергая устаревшую общественную мораль, не может жить по законам общества. В противном случае он еще худший фарисей, чем те фарисеи, какие по глупости, с сознанием своей полной правоты эксплуатируют социальное неравенство. Для него отвратительны те, кто, попирая права соотечественников и особенно женщин, лицемерно доказывают, что это делается для их же блага. Однако он не мог понять тех, кто предлагал лишить всех фундаментального права собственности – основы человеческой цивилизации, т. е. выплеснуть из купели вместе с грязной водой и ребенка. Во все времена, действуя в своих интересах, фарисей свои подлые и низменные поступки демагогически оправдывает интересами общества. Фарисейство Великой Империи, над которой никогда не заходит солнце, по его мнению, проявляется и при насаждении «так называемой цивилизации» в колониях, преследующее корыстные цели.
В романе представлено и отношение автора к искусству. Для фарисея искусство, обнажающее жизненную правду, неприемлемо. Голсуорси в основу фарисейства кладет социальную демагогию, характерную для государства лжи и лицемерия. Но были ли и будут ли другие государства, возможны ли они в принципе? И очень важно его постепенное осознание того, что те, кто несет «бремя честного труда… слишком бедны, чтобы позволить себе быть добрыми», что его «доброта» порождена обеспеченностью. Общаясь с представителями правящего класса, он приходит к выводу: «Вид у них такой, словно они знают все на свете, а на самом деле они ни в чем не разбираются: ни в законах природы, ни в искусстве, ни в чувствах, ни в тех узах, что связывают людей… У них твердо установившиеся взгляды на жизнь, ибо все они питомцы определенных школ, университетских колледжей, полков, и эти-то люди вершат судьбы государства, диктуют законы, возглавляют науку, армию, религию…». А роль головной идеологической организации в стране, по его мнению, играет церковь, «протянувшая над головами простых смертных невидимую руку господскому дому».
Голсуорси отвергает не только всеядный, автоматический оптимизм, но и автоматическое, бездумное повиновение долгу, что является наиболее опасным для стабильности государственной системы. Духовное прозрение для Голсуорси, как и для его героя, трудный процесс. Посетив Оксфорд, он снова ощутил себя «избранным среди избранных», студентом «лучшего колледжа лучшей в этом лучшем из миров страны»; и признается: «Я был снобом, когда тут учился. Я верил всему, что мне говорили, всему, что делало жизнь приятной»…
Обеспокоенный ростками фашизации общества, усилением в государстве роли полиции, почувствовавшимися писателем в самом начале XX века, герой его романа пишет письмо в местную газету: «общество подвергает себя серьезной опасности, веря в непогрешимость полиции и поэтому наделяя ее слишком широкими полномочиями… – и далее, – те, на ком лежит священная обязанность подбирать людей на такие должности, где человек фактически ни за что не несет ответственности, обязаны во имя свободы и гуманности выполнять этот долг в высшей степени вдумчиво и осторожно». Логичным поэтому представляется завершение романа отказом его героя Шелтона жениться на своей невесте Антонии, исповедующей фарисейскую точку зрения: «Я не хочу видеть мрачные стороны жизни… нехорошо быть недовольным».
Пятая книга давалась Голсуорси очень трудно. Выразивший мысли и чувства автора Шелтон вместе с тем освободил Голсуорси и придал ему большую решимость и независимость. Первый ее вариант был написан от лица Феррана, и Голсуорси показал его литературному критику Эдварду Гарнету, с которым он тогда регулярно «раз в месяц» вместе обедал. «Нет, мой дорогой, – сказал он ему, – это все очень хорошо, но вы не должны изображать этого парня так субъективно. Вы не можете по-настоящему понять нутро такого бездельника; вы должны изобразить его объективно, через восприятие такого человека, как вы сами». Писатель согласился с критиком и, представив себя Шелтоном, переписал книгу. Однако Гарнет не был удовлетворен и вторым вариантом книги. «Так уже лучше, – сказал он, – но переделайте ее еще раз». Третий вариант романа не вызвал замечаний критика. «Между тем я рад признать, – писал Гарнет, – сколь хороши и сильны, на мой взгляд “Фарисеи”, я чувствую, как они оригинальны и что, написав их, вы создали что-то, что останется, что будет жить, за что можно будет испытывать сдержанную гордость». В ответном письме Голсуорси написал: «Вряд ли я когда-нибудь получал письмо, которое доставило бы мне большее удовольствие, чем это». Но найти издателя все равно было трудно. Еще в августе 1902 г. Джозеф Конрад предложил второй вариант издателю Хэллэму Мари. В октябре он писал Голсуорси: «Дорогой Джек! Они – звери. Я только что получил от Х.М. записку с отказом, сопровождаемым множеством комплиментов. Только что отправил вам вашу рукопись. В конце концов, мы должны были быть к этому готовы. Ни одно произведение не оценивают по его художественным достоинствам, к тому же нет сомнений, что ваша книга задела многие больные места общества». Последнее обстоятельство, отмеченное Конрадом, затрудняло поиск издателя и для третьего варианта романа. Издатель Констебль ответил Голсуорси отказом. Но содействие Конрада, показавшего роман Сиднею Полингу, служившему у крупного издателя Хайнеманна, увенчалось успехом.
Конрад писал Голсуорси 2 октября 1903 г.: «Я был счастлив узнать, что он (Полинг. – А. К.) чрезвычайно хорошо расположен к этой книге. Насколько я понял, сам Хайнеманн колебался, но не в отношении художественных достоинств книги, а целесообразности ее издания. В то же время подобным образом он воспринимает каждое новое произведение, и в вашем случае я не вижу препятствий к изданию книги».
В итоге с Хайнеманном был заключен контракт на издание книги, принесший Голсуорси 50 фунтов, но, главное, по нему он предоставлял этому известному издательству право первого опциона на следующую книгу. В этой связи Конрад писал ему: «Я считаю, что условия договора с Полингом достаточно выгодные. Очень приличный авторский гонорар, но самое хорошее в нем – сроки представления рукописи. Это действительно большая удача, и я поздравляю вас с нею. Это убережет вас от волнений в будущем – в том самом будущем, которое должно открыться перед вами».
28 января 1904 г. роман «Остров фарисеев» вышел в свет уже не под псевдонимом, а настоящим именем автора Джон Голсуорси. Он был вполне удовлетворен своей работой и не видел оснований скрывать свое авторство. Голсуорси вспоминал: «За девять, нет, пожалуй, за одиннадцать лет я не заработал ни пенни тем, что я (но никто другой, кроме меня) считал своей профессией. Я в ту пору был серьезным молодым человеком, учеником, которому некая внутренняя сила и вера в себя говорили, что однажды он станет настоящим писателем».
«Остров Фарисеев» – свидетельство, что Голсуорси стал писателем. Несмотря на небольшой тираж издания – всего 1500 экземпляров, из которых половина была отправлена в Америку с импринтом «Патнэм», – роман был отмечен в нескольких десятках рецензий. То, что английская критика не была в восторге от романа, Голсуорси не удивило, само его название говорило об отношении к ситуации в стране. Его обвиняли в излишнем морализаторстве и что искусство в нем принесено в жертву пропаганде. Из 43 рецензий 10 можно было рассматривать как положительные, а 8 – резко отрицательные.
Эта книга, как и предыдущие произведения Голсуорси, писалась во время его тайного романа с Адой. Они решили скрывать свою связь, прежде всего, чтобы не огорчать престарелого отца Джона, для которого бракоразводный процесс в семье стал бы непереносимым позором. Но и они сами не исповедовали нравы богемы и не считали возможным не считаться с мнением светского общества. Несмотря на то что тайная связь оскорбляла ее любовь и действовала угнетающе, Ада весной 1902 г., еще не будучи в разводе, решилась на смелый шаг – поселиться отдельно от мужа. Она говорила: «Теперь никто не стремится наказать меня, за исключением майора, готового прибегнуть к побоям». Такое решение Ада смогла принять, потому что у нее были собственные средства. Но, чтобы получить возможность воспользоваться ими, ей надо было встретиться с поверенным своего отца, оставившего ей 10 000 фунтов в наследство. Она поехала в Норвич к своему доверенному лицу и опекуну юристу Моттрэму с целью просить его продать ее ценные бумаги, для того чтобы вырученные деньги она могла использовать для обустройства собственного жилья отдельно от мужа. «Я хочу жить поблизости от моего кузена Джона и его сестер. Они мои единственные друзья в этом мире», – убеждала она опекуна. И, хотя деньги она получила, Моттрэм отказался в дальнейшем вести ее дела, так как не мог одобрить столь вопиющее нарушение викторианских норм поведения. Ее доверенным стал Джон Голсуорси.
При встрече Моттрэма с Адой присутствовал его сын Ральф девятнадцати лет. Ему запомнилась и ее ярко-розовая шелковая блузка (в такую же Джон «оденет» Ирэн на ее первое свидание с Босини), и как она «стояла спиной к двери, заложив руки за спину, и меня поразила мысль, что она похожа на Андромеду, прикованную к скале, если только можно представить себе Андромеду в блузке с высоким воротничком и в длинной, волнующейся складками юбке по моде того времени». Младший Моттрэм, тогда начинающий поэт, стал другом писателя и его супруги. Ада сняла квартиру в доме Хауз-Чеймберз в Кемпдене, всего в нескольких минутах ходьбы от квартиры Джона на Кемпден-Хилл, в доме 16А – Обри-Уок, и его сестры Лилиан, проживающей после замужества с супругом, художником Георгом Саутером, на Хилланд-Парк-авеню.
Квартира Ады была рядом с конюшнями, которых было много на этой улице. Вход в нее был через узкую дверь на уровне улицы с указателем номера дома, а за ней внезапно начиналась крутая лестница. Наверху была крошечная лестничная площадка, с которой одна дверь вела в ванную, а другая открывалась в большую студию с окном на север. Напротив нее была построена небольшая галерея, возможно некогда бывшая чердаком, где раньше спали, до тех пор пока не поняли, что запах газового освещения сделал ее вредной для здоровья. Но ее аттическое окно, обращенное на юг, в которое были видны корты Королевского теннисного клуба и водохранилище Кенсингтонской водной компании, открывало широкий вид на Лондон.
Обстановка квартир, насколько это было возможно, отражала предпочтения и наклонности хозяев.
Джон всегда с удовольствием посещал квартиру Ады, наслаждаясь утонченным вкусом своей подруги. Стены в ней были окрашены в необычный жемчужно-серый, почти серебристый цвет, что придает комнатам своеобразную призрачность, как будто в них стоит дым от сигар. Так как квартира была снята с частью обстановки, Аде пришлось утверждать свой вкус в борьбе со стилями, уцелевшими от Эдуарда, Георгов и королевы Виктории. Розовая кушетка у окна и многоцветье изящных безделушек оживляли этот «дым», точно вспышки света. И, конечно, фортепиано, Ада не мыслила себе жизни без него. Когда приходил Джон, она играла ему его любимых Баха, Моцарта, Глюка, Шопена, Брамса, Дебюсси и почти всех венских классиков, но иногда танго и даже песнь Гебридских островов. В свое время она брала уроки фортепианной игры у знаменитого тогда в Дрездене Жана Луиса Никодй. Ада даже пыталась написать музыку к поэме Голсуорси «Counting the Stars».
Квартира старшей сестры Джона Лилиан и ее супруга-художника в основном отражала вкусы последнего и была приспособлена для его работы. Ада была очень дружна с Лилиан и вместе с Джоном часто бывала в семье художника. Как-то с ними вместе был и Ральф Моттрэм, который рассказал об этом посещении: «Дверь (как и все подобные двери в те времена) открыла горничная в белом чепце и переднике, она провела меня в огромную, даже чрезмерно огромную студию со всеми соответствующими атрибутами – мольбертами, занавесями, рамками, красками, разложенными у стен или сложенными в галерее, в которой достаточно пространства для большого, хорошо накрытого стола, на котором стояли чашки, тарелки и настоящий русский самовар на подставке, накрытый специальным соломенным чехлом. Все это придавало комнате более “домашнюю обстановку”, чем бывает обычно в таких местах. Председательствовала за столом миссис Лилиан Саутер. Ей помогали, с одной стороны, Джек и Ада, с другой – ее муж. У их ног, наполовину спрятавшись за материнским платьем или за ковром, возился самый веселый и необычайный из всех мальчишек. Это был Рудо, семи лет от роду».
На Ральфа Моттрэма произвела впечатление и холостяцкая квартира самого Джона. Он завтракал в его студии в Обри-Уок, 16А: «…Жена конюха угощала меня котлетами и яблочным пирогом, а Джек – превосходным рейнвейном. Мне было позволено увидеть походную складную кровать, на которой он спал, покрытую шкурами животных, убитых им во время его первых путешествий. В углу комнаты находился предмет, назначение которого было абсолютно непонятно для моего деревенского ума. Им оказалась кабинка турецкой бани: Джон уже тогда начал страдать от ревматизма, который так мучил его в старости. С этим аппаратом был связан один неприятный инцидент. Как-то ночью, установив аппарат и находясь в нем при определенной температуре, он был встревожен шумом в ванной комнате в верхней части лестницы. Джон позвал кого-нибудь, кто мог бы войти, но, не получив ответа, был вынужден прекратить свое лечение и с пистолетом в руке выйти посмотреть. Незваный гость удрал, но можно было не сомневаться в его намерениях, так как был сломан замок на уличной двери. Однако беспокойство Ады приняло другое направление: “Джек, ты мог подхватить пневмонию!”».
Хотя в Лондоне Джон и Ада жили раздельно, но зарубежные турне они всегда совершали совместно. В 1901 г. они посетили Неаполь, Рим, Париж и несколько позже Цюрих; на следующий год – Париж, Севилью и Мадрид, а в 1903 г. путешествовали по Германии; 1904 г. – по Италии, посетив городок Домодоссолу в предгорьях Альп, где любовались Святой горой Кальварио, останавливались в Турине и некоторых других местах северо-западной Италии. Такие поездки были для Джона переменой обстановки и отдыхом, но и в них он продолжал писать. В то же время зарубежные впечатления в очень малой степени использовались в его произведениях, он писал об англичанах в Англии.
Расширялся круг знакомств Голсуорси в литературном мире Великобритании. Летом 1900 года Конрад познакомил его с известным критиком Эдвардом Гарнетом. Он привел Голсуорси с собой на ланч в загородный коттедж Гарнетов «Кирн». Надо сказать, что заочно они уже были знакомы. Не кто иной, как Эдвард Гарнет, еще в 1898 г. в отрицательном внутреннем отзыве на роман Голсуорси «Джослин», что, собственно, и привело Фишера Анвина к решению не издавать это произведение, писал: «Автор никогда не станет писателем, но всегда будет смотреть на жизнь, как из окон клуба». Голсуорси также вел переписку с супругой Гарнета Констанцией, будучи в восхищении от сделанных ею переводов Тургенева. Влияние последнего на творчество Голсуорси было видно уже в его романе «Вилла Рубейн». Констанция переводила и других выдающихся русских писателей – Достоевского, Толстого, Чехова. Именно в ее переводах Голсуорси прочитал их произведения, что, несомненно, способствовало совершенствованию его литературного метода.
В тот первый визит Голсуорси с Конрадом к Гарнетам Конрад был в очень хорошем, веселом настроении, а Голсуорси, слушая его оживленные реплики, сидел молча и говорил очень мало. Когда Гарнет вернулся с ним через Парк в Вестерхэм и они прощались, Голсуорси заметил с блеском в глазах: «Я не такой дурак, каким кажусь».
С октября 1900 г. возникла привычка в совместных обедах в Сохо, а двумя годами позже ему случилось посетить ресторан «Монблан» в Ковент Гардене, где еженедельно собирались на ланч Уильям Генри Хадсон (1841–1922) – натуралист и писатель, автор многочисленных романов и рассказов из жизни животных; Джозеф Хилери Беллок (1870–1953) – историк, эссеист, поэт и романист, автор биографий «Дантон» (1899), «Наполеон» (1932) и «Истории Англии» (1923–1931); Форд Медокс Хьюффер (1873–1939) – английский писатель и литературовед немецкого происхождения, во время Первой мировой войны сменил имя на Форд Медокс Форд, автор исторической трилогии «Пятая королева» (1906–1908) и романа «Хороший солдат» (1915), принесших ему наибольшую известность, интересны и его литературоведческие работы «Россетти» (1902), «Генри Джеймс» (1913), «Джозеф Конрад» (1924) и воспоминания о Голсуорси – «Это был соловей» (1933); Арнольд Беннет (1867–1931) – писатель, продолжатель традиций английского критического реализма XIX века; Джозеф Конрад (1857–1924) – английский писатель польского происхождения, настоящее имя Юзеф Теодор Конрад Коженевский; Томас Секкомб – английский писатель; Эдвард Томас – английский писатель и некоторые другие.
Ральф Моттрэм, которого как-то Голсуорси взял с собой на ланч в ресторан «Монблан», записал свои впечатления об этом событии. «Мы поднялись на второй этаж, где в центре залы, стены которой были расписаны романтическими ландшафтами Швейцарии, находился длинный стол в истинно континентальном стиле, с грудами тарелок и графинами терпкого красного вина, накрытый груботканой скатертью. Во главе стола сидел Эдвард Гарнет, одеянием своим напоминающий священника. Это впечатление усиливалось от того, что ел он одной вилкой, в левой руке держал книгу, которую внимательно изучал, видимо для будущей рецензии, ухитряясь при этом с набитым ртом задавать тон общему разговору. Слева от него сидел Хилери Беллок, явившийся, как и я, в котелке; залпами опорожняя рюмки, он говорил без умолку. Томас Секкомб и Джек, сидевшие напротив Хадсона (когда он присутствовал, не производил впечатления), вели себя очень тихо…
Джек ел умеренно и разборчиво, не вынимая монокля из глаза. Теперь я подозреваю, что он платил за несколько таких ланчей.
Я запомнил один эпизод общей беседы. Беллок расходился во мнении с Гилбертом Паркером в те дни и говорил в догматическом тоне. Гарнет утешил его: “Очень хорошо, мой дорогой Беллок. Не сомневаюсь, что ты прав. Я думаю, тебе было бы лучше написать словарь, тогда мы будем знать!”. “Так и сделаю”, – воскликнул другой, “Гилберт, смотри, Паркер” и затем “Паркер, смотри, Гилберт”. О нем больше ничего нельзя сказать. Я сидел ошарашенный, но поглощенный разговором. Был ли Конрад болен? Он часто болел, как мы теперь знаем. Опаздывал ли Честертон? Он часто опаздывал. Не пришел Форд Медокс Хьюффер. Я думаю, бородатый Гарри Фарнисс из “Панча” сидел около меня. Среди такой компании в швейцарском ресторане коренная островная натура Голсуорси, смеющегося и молчащего, давала для самоощущения больше, чем могли бы дать любые высказанные декларации».
Что же представлял собой Эдвард Гарнет? Им самим не было создано сколь-нибудь значительных литературных произведений, но как критик пользовался чрезвычайным влиянием и был важной фигурой среди признававших его лидерство писателей. Он родился в 1868 г. в семье литературного критика и биографа Ричарда Гарнета. Супруга Эдварда, родившаяся в 1962 г., переводила русских писателей и помогла ему написать книги об И. С. Тургеневе, Л. Н. Толстом, А. П. Чехове и предисловия к произведениям русских авторов. Но призвание Эдварда Гарнета состояло в открытии таланта и дальнейшего его развития в начинающих малоизвестных писателях. Добившийся признания литератор уже не вызывал у него столь сильный интерес. Среди тех, чьему росту способствовал Гарнет, находим имена Дж. Конрада, Джона Голсуорси, Форда Медокса Хьюффера и Д. Г. Лоренса – очень разные, но, несомненно, талантливые писатели.
В начале девятисотых годов Голсуорси часто посещал Кирн-хаус, который сам Эдвард называл «уголком Достоевского». Этот дом был построен на деньги, унаследованные Констанцией от отца. Гарнеты построили свой загородный дом вблизи от Лондона, чтобы ежедневные поездки не были утомительными. Это был участок в Лимпс-филд-Чарте в Кенте – настоящая сельская идиллия вблизи дома их друга Сиднея Оливье. Он со всех сторон был окружен лесом. Кирн-хаус был построен по собственному проекту Гарнетов. Они спроектировали свой небольшой дом в форме буквы «L» с толстыми стенами и огромными каминами. Вместе с тем, по мнению Голсуорси, комнаты были очень маленькими, и, несмотря на то что дом получился теплым, он выглядел странно и был неудобен. Невдалеке от них некоторое время в коттедже «Грейси» жил Форд Медокс Хьюффер с супругой Элси. Этот период можно назвать «деревенским» в жизни Форда, он с важным видом обходил окрестности «в халате из грубой ткани и гамашах (чехлы без подошв, надеваемые на обувь и застегиваемые сбоку, часто высотой до колен) и разводил уток».
В таком окружении Голсуорси со светскими манерами и холеной внешностью чувствовал себя стесненно, но сумел вызвать к себе симпатию сына Гарнетов Дэвида, который всегда ждал рассказов Голсуорси о гордом олене и краснокожем проводнике-индейце и дал гостю тайное прозвище Бегущий Лось. Дэвид восхищался тем невозмутимым спокойствием, с которым Голсуорси совершал отважные поступки. Так, никто не решался приблизиться к кошке Гарнетов, пришедшей в ярость от того, что собака проявила интерес к ее котятам, а Голсуорси вынес кошку из дома с таким видом, будто «она ласково мурлыкала у него на руках в ответ на его ласку». А как все растерялись, когда их собака Пупси притащила в дом разлагающуюся и покрытую червями воловью голову. Голсуорси же решительно взял лопату и кирку, отнес зловонный предмет в глубину сада, где вырыл большую яму, в которую закопал голову. Вернувшись, он тщательно вымыл руки и отряхнул колени носовым платком, смоченным одеколоном.
Вместе с тем отношения Голсуорси с Гарнетом были весьма напряженными. Когда в феврале 1902 г. писатель послал критику первый вариант «Острова Фарисеев» (первоначальное название «Язычник»), в сопроводительном письме указывал: «Я не уверен, что поступаю правильно, посылая вам эту рукопись в таком виде, но не могу не сделать этого, а потому хотел бы верить, что вы не разгромите ее полностью до тех пор, пока я не закончу работу над ней». Видно, что Голсуорси нуждался в критической оценке Гарнета, но не всегда считал ее достаточно конструктивной и справедливой. В данном случае отзыв был благоприятный: «В настоящий момент, независимо от всех критических замечаний, позвольте мне сказать, что “Язычник” делает вас достойным симпатии в человеческом плане и что рукопись имеет огромное значение и для писателя, и для читателя, так как призвана сократить дистанцию между ними, устранить отчужденность и взаимное непонимание».
В начальный период творчества Голсуорси поддержка и помощь Гарнета были для него полезны. Его авторитетные отзывы влияли на издателей. Без его рекомендаций в журналах не появлялись бы рассказы и стихи Голсуорси. Так, в апреле 1901 г. он представил «Спикеру» и «Манчестер Гардиан» стихотворения Голсуорси «Мужество» и «Приключения странствующего рыцаря». 19 июня того же года он писал Голсуорси: «Редактор “Спикера” написал мне, что опубликует ваши стихотворения, но позднее: сейчас он полон “под завязку”». А в письме от 20 мая 1903 г. Гарнет дает советы по изданию романа «Остров Фарисеев». «В нем очень сильна критическая сторона, и он великолепно написан. Я вчера повторил это Дакворту. Я также сказал ему, что посоветовал вам обратиться к Хайнеманну и Метьюену, а к нему в случае необходимости вернуться позднее – по вашей системе половины прибыли».
Несмотря на растущую известность Голсуорси как писателя, связь с Адой делала его в обществе изгоем. Многие его знакомые перестали принимать его у себя и даже не относились к нему с должным уважением. На глазах Ральфа Моттрэма, которого как-то Голсуорси взял с собой в свой клуб «Юниор Карлтон», один молодой член клуба демонстративно сделал вид, что не заметил Джона. Ральф вспоминал: «Как-то Голсуорси пригласил меня на ланч в “Юниор Карлтон Клуб”, в котором он все еще состоял. Я был под впечатлением величественного появления в этом месте и поднялся по мраморной лестнице с некоторой робостью. На полпути наверх Голсуорси встретил спускающихся школьных друзей или знакомых и хотел пожать им руки в его очаровательной легкой манере: “Привет! Я не видел тебя с…”. Но никто не замечал протянутой руки, и резко отворачивались от него. Джек так взглянул на них, что этим мог бы убить более чувствительные натуры, и не сказал ни слова за ланчем. Затем эта жанровая сцена была использована им в рассказе “Спасение Суизина Форсайта”. Скорее этот инцидент демонстрировал неприятие развода. Его, однако, не просили выйти из Клуба, и он еще несколько месяцев не писал заявление о выходе». Подобные случаи привели к тому, что он перестал бывать в клубах и обществе. Круг общения Голсуорси сместился в среду писателей и поэтов, критиков и издателей.
Глава 14
Голсуорси часто гостил у Конрада, который отличался беспокойным нравом и часто менял место жительства. Уйдя с морской службы, он с женой старался прожить на доходы от публикаций своих книг. Его супруга Джессик отлично вела домашнее хозяйство, но мало разбиралась в творчестве писателя. Она сама прекрасно понимала, как важно для Конрада творческое общение с друзьями-литераторами: «Я была благодарна, когда кто-нибудь из самых близких его друзей – Джон Голсуорси, Эдвард Гарнет или Е. Л. Сондерсон – могли приехать к нам на весь уик-энд. Симпатия и поддержка, исходившая от них во время этих посещений, благотворно влияли на “умственный механизм” Конрада и вселяли в него бодрость».
Конрад часто находился в депрессии и терял уверенность в себе как писателе. Он писал Голсуорси: «Все, любой успех кажется таким безнадежно далеким, как будто он находится за пределами времени, отпущенного человеку, как будто это одно крошечное мгновение, ради которого мы должны безумно суетиться. Вы не представляете себе, как поддерживает меня ваш интерес ко мне. Я невыразимо устал думать и писать, видеть, чувствовать, жить».
Дружба домами носила очень теплый характер. Так, Конрад писал о своем маленьком сыне: «Борис интересуется, не приходитесь ли вы родственником Джону, покорителю великанов? А в остальном у него все прекрасно».
Не кто иной, как Конрад, познакомил Голсуорси с Фордом Медоксом Фордом (Хьюффером). Тогда Форд жил в Пенте близ Олдингтона, а когда в сентябре 1898 г. этот дом снял Конрад, он с женой переселился в деревенский коттедж. Конрад был рад сообщить Голсуорси: «Хьюффер влюбился в книгу “Под четырьмя ветрами”». А о рассказе «Спасение Форсайта» сам написал его автору: «Это самая прекрасная вещь из написанных вами». Форд оставил воспоминания о своей первой встрече с Голсуорси в Пенте: «Я приготовился к чему-то необычному, заметив, с каким сияющим лицом Конрад сообщил: “Джек спрашивает, можно ли ему прийти”.
Я правил резвой кобылой. Он (Голсуорси) ухватился сбоку за экипаж, но не сел в него, а сказал, что хочет немного поразмяться…
Я стегнул кобылу. Это было очень хорошее животное, старое, но в его жилах текла кровь настоящего арабского скакуна. Я думал, что увижу этого парня лишь через четверть часа, когда подъеду обратно к дому… Но он был рядом – бежал, держась за коляску, с невозмутимым спокойствием. И пока мы ехали по Пикадилли, он беседовал со мной… о глинистых землях вокруг Пента, которые переходят в известняковые холмы; о том, откуда берутся молодые куропатки; о Шелби Лаундсе, бесстрашном хозяине гончих в Восточном Кенте, который когда-то разводил собак в Кливленде. Англичане должны знать все эти вещи, иначе им не о чем будет болтать. Таким образом он пробежал милю с четвертью. Я чувствовал себя как Мопассан, когда перед его каноэ вынырнула голова Суинберна и поэт поплыл к берегу рядом с лодкой, весело рассуждая об Анакреоне».
В 1903 г. Форд снова живет в Лондоне. Они встречаются в своих городских квартирах. «Завтра я буду завтракать с Голсуорси (представь, как рано мне придется встать)», – жаловался Форд Элси в письме в феврале 1903 г. и затем описывает обстановку в Обри-Уок: «Двери и окна были всегда открыты, и солнечный свет лился на посвистывающий серебряный чайник, шипящие на серебряных блюдах кушанья, красный кафель на полу, яркие ковры и яркие ширмы. И мы разговаривали до тех пор, пока для меня не настало время возвращаться в мои окрашенные акварельными красками стены к бесконечному писательскому труду». Форд тогда жил очень близко к дому Голсуорси, прямо напротив водоема в Эрли-Гарденз. Совсем неподалеку – на Гордон-Плейс, 17, была квартира Конрадов. Форд говорил, что Конрад писал «Ностромо» в его кабинете, так что они почти соавторы этого романа.
В апреле следующего года Форд уехал из Лондона, и Голсуорси писал ему: «Я буду очень скучать по вам – как было хорошо, когда можно было запросто “заскочить” к вам». Позже Форд, как и Конрад, склонный к перемене местожительства, снова поселился в Лондоне на Холланд Парк авеню, 84, где находилась и штаб-квартира журнала «Инглиш Ревью».
Еще не закончив писать «Остров фарисеев», Голсуорси майским утром 1903 г. начал писать новый роман, получивший окончательное название «Собственник» и ставший одним из наиболее значительных произведений писателя. В отличие от первого, во втором романе если и не было меньше социальной критики общества, то, можно сказать, она была не столь явно выражена, представлена скорее в сатирическом плане и не так резко. Надо также подчеркнуть то достоинство романа, которое проистекало из досконального знания Голсуорси описываемой среды – клана Форсайтов, которую он знал изнутри, ибо принадлежал к ней сам, главные герои книги были его родственники. В определенном смысле роман автобиографичен. Конфликт, в который вступают его главные герои, созвучен драме, переживаемой автором. Это позволило Голсуорси выразить на страницах «Собственника» свои самые сокровенные переживания. Критикуя собственнический инстинкт Форсайтов, Голсуорси сохраняет объективность, изображая этот характерный тип людей викторианской эпохи, и подчеркивает то «простое и честное», что свойственно им, в том числе и Сомсу, ему близки их добропорядочность, выдержка, жизнеспособность и нравственная твердость, подчас, к сожалению, оборачивающаяся принуждением над человеческой природой. И под словами Сомса мог бы подписаться и сам автор «Собственника»: «Мы как-никак все же оплот страны. Не так-то легко нас опрокинуть. Собственность диктует законы».
Впервые речь о новой книге идет в письме Конрада в июне 1905 года:
«Меня очень взволновала новость о вынашиваемом вами романе. Это хорошая новость, ведь вы человек, идущий к поставленной цели и знающий, чего он хочет. Но чего именно вы хотите? Для меня это вопрос. Имя человека уже само по себе говорит о его моральных устоях и принципах; и все же мне хотелось бы знать абсолютно точно, знать столько же, сколько знаете вы (или думаете, что знаете), что же будет дальше с этим обреченным родом Форсайтов?».
Тогда сам Голсуорси не мог ответить на этот вопрос, так как не знал, что «Собственник» станет первым романом в многотомной «семейной хронике», давшей широкую и глубокую панораму общественной жизни Англии конца XIX – первой трети XX веков.
Гарнет, начавший читать роман, изумлялся таланту автора, о котором и не подозревал. «Клубмен» создал «почти гениальное» произведение. В его первом отзыве в письме от 12 июня 1904 г. говорилось: «Первая глава великолепна, совершенная и по стилю, и по авторской концепции – и по-настоящему глубока». В постскриптуме добавил: «Вы сумели проникнуть в суть всех этих Джемсов, Сомсов и прочих почти сверхъестественным образом».
В то время Гарнет и Голсуорси совершали совместные туристические прогулки, в том числе горный туризм по Южному Уэльсу. В приведенном выше письме Голсуорси мог прочитать подтверждение условленной встречи: «Все верно. Встречаемся в следующую субботу на станции в Кардиффе после прихода поезда в 5.45 или в Абервзленни в 6.55».
Они встретились, и каждый, неся свой рюкзак, двинулись в путь, была середина июня 1904 г. Гарнет так отзывался об этой их прогулке, начавшейся в плотном тумане: «Та прогулка была безрассудно храброй, так как по дороге в горы нам нужно было обогнуть два озера, окруженных скалами. Я настоял на своем и искупался в первом из них, а Голсуорси – фигура с туманными очертаниями где-то на берегу – ждал меня, свирепо поглядывая на часы. И все же судьба была к нам благосклонна: сразу перед тем, как мы достигли второго озера, поднялся сильный ветер и разогнал туман, открыв перед нами превосходный вид страны вниз на юг». Голсуорси позже вспоминал: «Наши долгие споры в те давние времена, уютные обеды с услужливыми официантами, длительные прогулки в Уэльсе и утро, когда мы сквозь плотный туман пробирались к Кармартен-Вэну (гора высотой 2633 футов), а на обратном пути обсуждали “Собственника” (который уже зрел во мне)».
Гарнет тоже вспоминал: «Голсуорси оказался крепким ходоком и умело пользовался картой и компасом, и я помню, что на одиноком диком тракте мы встретили прекрасную девочку, которая показала нам дорогу, но была слишком застенчива, чтобы посмотреть нам в лица, и не сводила глаз с дороги». Этот инцидент привел Голсуорси к написанию одной из самых прекрасных историй «Цвет яблони». Как сказал бы Конрад, «Tempi passati» (прошедшие времена, прошлое. – ит.).
И в этот поход Голсуорси посетил Манатон – небольшую деревню в Девоне, находящуюся между Мортонхамстедом и Бови-Трейси, где он с Адой снимал обычный деревенский коттедж Уингстон. В нем они провели Пасху в 1903 и 1904 годах. Эта деревушка на границе с Дартмуром, состоявшая из нескольких домов, деревенской почты, лавки и трактирчика, стала для Джона местом отдыха от напряженной лондонской жизни, где он мог размышлять и писать, а в окрестных полях гулять и кататься верхом, к тому же у него проходили приступы клаустрофобии, случавшиеся в городе. Когда Джон впервые увидел Манатон, у него мгновенно появилось ощущение, что это место – его духовное пристанище. Он думал:
«Почему так случается, что в каких-то местах у нас возникает ощущение полноты жизни не только благодаря открывшимся нашим глазам просторам, но и потому, что мы вдыхаем и чувствуем огромный мир, частицей которого мы являемся, причем не более важный для него, чем ласточки или сороки, жеребята или овцы, пасущиеся на лугах, платаны, ясени и цветы в полях, скалы и маленькие стремительные ручейки или даже большие кудрявые облака и легкий ветерок, который гонит их по небу?
Мы замечаем все эти частицы мироздания, но они (насколько нам известно) нас не замечают; и все же в таких местах, о которых я говорю, невозможно не почувствовать, сколь суетна, суха и самодовольна наша жизнь, и все то, что так много значит для нас – разумных существ.
В этих редких уголках, находящихся, как правило, в отдаленных, не испорченных достижениями цивилизации местах, начинаешь чувствовать, как тебя обволакивают выскальзывающие из тумана видения – или, может быть, это волшебные и печальные души тех, кто некогда жил здесь в такой тесной близости к природе?
Впервые я встретился с подобным видением в воскресенье в начале июня, забредя далеко на запад. Я прошел с рюкзаком на плечах двадцать миль, и, когда в маленькой гостинице крошечной деревушки не оказалось свободных мест, мне сказали, что я должен выйти через заднюю калитку, спуститься вниз по тропинке через поле к ферме, где смогут меня приютить. Как только я вышел в поле, я вдруг ощутил растущее чувство умиротворенности и присел на камень, чтобы сохранить его подольше.
Встав наконец, я направился к дому. Он был длинный, низкий и очень грустный на вид, стоящий одиноко посреди мшистой травы, лютиков, нескольких рододендронов и цветущих кустарников, окруженный рядом старых развесистых ирландских тисов».
Получив хороший творческий стимул от обсуждения «Собственника» с Эдвардом Гарнетом, Джон продолжил активно работать над романом. Его писательское кредо предельно ясно сформулировано в письме к Ральфу Моттрему от 19 июня 1904 г.: «Находишь ли ты или нет процесс письма приятным? Если нет, то перестань писать, если да, никогда не думай о каких-либо внешних факторах и продолжай писать. Полезность или значение того, что ты написал, будет решаться само, совершенно независимо от тебя. Я не мыслю какого-либо иного критерия, чем вышеприведенный. Формула проста, следуй ей. Я не сомневаюсь, что если ты перестанешь писать, то будешь испытывать некоторый вид голода».
Но Голсуорси и предостерегал начинающего поэта и писателя: «Мне говорили издатели, что в печать попадают всего два процента рукописей, а из них напечатанных, как тебе известно, только два процента имеют какую-то ценность. Вот почему надо продолжать писательство. Я не шучу… Ты должен сам отыскать для себя наиболее естественный, присущий тебе стиль творчества и выяснить, можешь ли ты улучшить положение вещей, сталкиваясь с ними… Вот, например, Честертон, он писатель, который меня стимулирует, но не вдохновляет, потому что он слишком прирожденный писатель». Голсуорси почувствовал, что надо объяснить свое последнее утверждение: «Я хочу сказать, что он обладает врожденными способностями и ничем более – он рожден со слишком роковой тягой к чернилам, и, следовательно, растрачивает себя в фразах, парадоксах, стилистических тонкостях, но не имеет запаса эмоций, жизни и опыта, а только это и определяет писательское назначение. То есть он писатель, чье перо и жизнь разведены в разные стороны».
С Джоном Голсуорси Ральф Моттрем познакомился в 1904 г., когда он приехал в Норвич к его отцу по делам Ады как ее опекун. Уже в первый приезд Моттрема в Лондон в том же году Джон и Ада старались познакомить его с культурной жизнью столицы. Они побывали в Национальной галерее, посмотрели в театре пьесу Зангвилла «Только Мэри Энн», но и сама пьеса, и ее постановка оказались не впечатляющими. «После обеда у Саутеров, – вспоминал Ральф Моттрем, – мы отправились в театр в двух кебах, т. е. двухколесных экипажах с местом для кучера сзади. Шла пьеса Зангвилла “Мерели Мэри Энн”, сюжет которой состоял в том, что молодые музыканты из Лондонского радио влюблялись и в конечном итоге вступили в брак, если я верно помню театр 1904 г. Я не мог оценить постановку, для меня это был вечер в Лондонском театре с моими друзьями. Саутер нашел ее скучной и отошел, куря свернутую вручную сигару. Я думаю, его жена устроила лучший прием для гостей. Ада оживленно говорила о секрете небольшой коробки конфет для восстановления сил. Что касается Джека, то он сидел большую часть спектакля, закрыв лицо руками. Сюжет “Серебряной коробки” тогда зарождался в его голове, и он был озабочен, как сделать свою пьесу более увлекательной». В картинной галерее королевы в Букингемском дворце они слушали увертюру П. И. Чайковского «1812 год», и Моттрем вспоминал: «Это как глоток свежего воздуха». Но, когда Моттрем после завершения концерта захотел что-то обсудить с Голсуорси, Ада сразу же сказала: «Джек изучает». И на самом деле он пустил в работу свой монокль, рассматривая какого-то типа, обыкновенного горожанина, пришедшего на воскресный дневной концерт. В результате его можно было узнать в мистере Пэрси в его романе «Братство», вышедшем в 1909 г. Сводили они Ральфа и в мастерскую скульптора Суона.
Девятнадцатилетний Ральф дал словесные портреты своих старших друзей и покровителей.
«Он был немного выше среднего роста, держался прямо. Сразу можно было заметить, что в юности он много занимался спортом, а с наступлением “среднего возраста”, то есть в тридцать пять лет, много путешествует и бывает на воздухе. Вместо смокинга он носил свободный серый костюм и, что было особенно необычно для того времени, не цилиндр, а фетровую шляпу.
Он не подкручивал и не фабрил светлые усы. Рука у него была сильная, как и подобает наезднику, а пожатие ее крепко. Взгляд серо-голубых глаз – приветлив и дружелюбен. Все мы называли друг друга по имени, но, когда он стал одним из самых известных замечательных писателей своего времени, Ада тактично ввела обыкновение для друзей называть его по инициалам “Джей Джи” (от J.G.), оставив только для себя право обращаться к нему “Джек” или редко “Джон”».
В портрете Ады Ральф дает и психологические характеристики: «…Она была сложным человеком. Во многих отношениях исключительно женственная и очень чувствительная (Аду, по ее словам, легко можно было заставить замолчать резким словом, чего я, правда, никогда не видел), обладающая всеми привлекательностями и изяществом манер прекрасной женщины Эдвардской эры, она в то же время заключала в себе нечто противоположное. Для женщины она была ширококостной, хотя пропорциональность фигуры делала каждое ее движение грациозным. Одна из ее приятельниц говорила, что в жизни не видела женщины более мускулистой. Это может показаться чистейшим абсурдом тем, кто видел, как изящно она покачивается, играя на рояле, или скромно стоит рядом с Джеком на каком-нибудь общественном собрании. Но ее развитая мускулатура была следствием образа жизни, который она вела… Она много ездила верхом на лошади, иногда сидя в седле по-мужски, хорошо, для женщины, играла в крикет, а в бильярд лучше многих мужчин. Она метко стреляла по близкой цели. Однако не умела плавать и не любила море. За границей ездила не только на лошадях, но на мулах и двугорбых верблюдах. Будучи смелой наездницей, она с гордостью пересказывала, как Джек сказал: “Ты сидела довольно хорошо!”, когда она осталась в седле на вставшей на дыбы лошади на крутом склоне Дартмура. Ей было свойственно двоякое обаяние: женского изящества, которое не может оставить без внимания ни один мужчина, и спутника за стенами дома, а также помощника, которого жаждут иметь все художники».
В апреле 1904 г. внезапно умер брат Ады Артур Чарльз, а со своей матерью она не поддерживала никаких отношений.
В тот апрель Ральф встретился с Голсуорси. 24 апреля 1904 г. он написал Ральфу Моттрему:
«Дорогой мистер Моттрем!
Я приеду в Норвич в следующую пятницу, для того чтобы стать поверенным одной из моих кузин Ады, и было бы очень хорошо познакомиться с вами. Вы бы были не прочь прийти пообедать со мной в Королевский отель, скажем в 7.30 или позже, если вы пожелаете, в этот вечер?
Я имел удовольствие видеть некоторые из ваших скетчей и читать “Вилкеса”. Надеюсь этим нельзя разрушить доверие, особенно в силу того, что они меня очень заинтересовали.
Поверьте мне, и искренне ваш, Джон Голсуорси».
Они прошли несколько сотен ярдов, после того как встретились на платформе железнодорожной станции в Норвиче, до Королевского отеля и выбрали место у окна, выходящего на шоссе Принца Уэльского. Джон из напитков выбрал джин и имбирную настойку. Он очень дружелюбно разговаривал, но вдруг, какая-то деталь обслуживания заставила его вставить в глаз монокль и с не допускающей возражений интонацией в голосе обратиться к официанту. Это распоряжение мгновенно привлекло внимание и обнаружило в нем другого человека – путешествующего молодого аристократа, с хорошими средствами, привыкшего ко всему самому лучшему. Это произошло в мгновение, и монокль упал, но произвело на всех неизгладимое впечатление. Джон продолжал рассказывать о своих путешествиях и занятиях, но больше о литературе и немного о цели своего визита.
Был чудесный светлый апрельский вечер. Ральф и Джон сели в вагон трамвая, для того чтобы посмотреть старый город, а на обратном пути проехали мимо кафедрального собора, Ральф восхищенно процитировал чье-то высказывание об архитектуре как «застывшей музыке». Джон повторил эту фразу. Так они вернулись в отель Джона. «Его последними словами были: “Смотри, отбрось мистера!”. И мы стали называть друг друга по имени. Это продолжалось до его шестидесятилетия, когда Ада заменила имя на инициалы Дж. Г.».
В семье родителей Джека в это время происходили неприятные неожиданные события. За год до смерти отца Джека мать семейства, Блэнч, ушла от него, обвинив в связи с гувернанткой их внуков. Отец Джека уже давно был тяжело болен. Заботу о нем пришлось взять на себя дочерям. Его взяла к себе младшая дочь Мейбл, проживавшая с мужем по адресу 10 Тор Гарденз, Кэмпден Хилл. Но так как она ожидала своего первого ребенка Овена, всего за несколько месяцев до смерти отец был переведен в дом старшей сестры миссис Саутер по адресу Холланд Парк Авеню. Ему становилось то лучше, то хуже. И, когда Джек с Адой осенью 1904 г. были в Северной Италии, Джек написал отцу из Турина письмо (от 10 сентября), из которого можно заключить, что он путешествовал один.
«Мой дорогой Папа!
Я подобрал сегодня в Аосте (городок севернее Турина) все запоздавшие адресованные мне письма. Поблагодари, пожалуйста, девочек сердечно за все эти новости. Для меня было облегчением услышать, что ты передвигаешься без всяких опасений; это замечательный успех для тебя в условиях болезни и такой непогоды. Я сейчас на пути в Париж, где буду завтра. Прибуду домой в конце недели – самое позднее в понедельник…
Я провел пять дней в Курмагборе у подножия Монблана, но не видал такого чудесного пейзажа, как в первый день, хотя и поднимался высоко каждый день. Атмосферные условия так же важны, как и сами горы. Погода ухудшалась постепенно, когда я спускался, но это нисколько не ослабляло красоту долины, особенно нижней ее части и по направлению к Чатиллону, где имелся некий празднично-мечтательный вид, который я нигде больше не видел, за исключением востока – но и тот отличался тоже… Движение дилижансов, которое все еще сохраняется в этих долинах, полно спокойного веселья, которое делает их бесконечно предпочтительнее поездов. Весело видеть дорогу перед собой, и впадать в полудрему, и пробуждаться, и жевать фрукты, и дремать, и просыпаться и видеть виноградники, и бросать сольди бедным старухам, и слышать пару Падре, сидящих на заднем сиденье; все время щелчки хлыста возницы и звон колокольчиков на лошадях.
Для работы эти лошади слишком молоды. Я видел три или четыре – в возрасте от трех до пяти лет, – выглядящие, как пугала, с изогнутыми ногами и изможденными глазами. То же самое с фруктами – они собирают их слишком рано. Редко удается получить спелый персик, а спелую грушу – никогда. Фиги (винные ягоды) собираются в корзины; и виноград, когда вымоешь его…
Трудно осознать, что я в последний раз видел горы; когда ты находишься среди них несколько недель, они врастают в твое восприятие вещей опасным образом, не так ли?
Моя любовь, дорогой, и надеюсь, что следующая неделя может быть лучше.
Сильно любящий тебя Джек».
Последние месяцы своей жизни больной отец провел у старшей дочери. Моттрем вспоминал, как на Холланд Парк Авеню его проводили через занавешенный дверной проем в комнату, в которой старший Джон Голсуорси лежал смертельно больной. Один раз он там встретился с очень достойной старой леди, которую раньше никогда не встречал среди родственников Джека и которая была его матерью. Ему тогда сказали, что она тоже была нездорова и жила с другими членами семьи, так как за ней требовался уход. На самом деле она пришла попрощаться с оставленным ею мужем. Она принадлежала по своей сущности к мрачным, подавляющим фигурам предшествующего поколения.
8 декабря 1904 г. старый Джон Голсуорси умер в возрасте 87 лет. Ушел превосходный человек, громадная Викторианская личность, которой Джек обязан своими лучшими чертами. Ради него Джек 10 лет не вступал в брак с любимой женщиной, а в последние недели, совсем беспомощному, читал Диккенса. Через неделю были похороны.
Голсуорси писал своему другу Сент Джону Хорнби: «Если учесть, что два с половиной года назад врачи утверждали, что жить ему осталось всего несколько недель, можно понять, сколь упорным был он по характеру, и оценить весь ужас нашего положения – ужас положения людей, наблюдавших эту долгую борьбу со смертью. У меня осталось чувство удивления и возмущения непостижимой грубостью природы».
Теперь Джеку не было необходимости скрывать свои отношения с Адой. Они, не таясь, поехали вместе на Рождество в Манатон, сельский коттедж Уингстон, который на долгие годы станет их деревенским прибежищем.
Майор Голсуорси уже не мог никого убедить в супружеской верности Ады и начал бракоразводный процесс. До завершения дела, когда Джек с Адой смогли бы пожениться, они решили отправиться в длительное зарубежное турне.
Глава 15
У Голсуорси не было сомнения в том, что он поступает единственно правильным путем, вступая в брак с любимой женщиной, пусть даже после ее развода с его же двоюродным братом. Он был глубоко убежден, что ничто не должно препятствовать любви и соединению любящих сердец и считал эту тему главнейшей для своего литературного творчества. Вместе с тем в условиях ханжеской морали современного ему общества, он страдал от чувства некоей социальной неполноценности. Он написал заявление о выходе из всех клубов, с деловой карьерой он покончил раньше и перестал бывать в обществе. Этот его комплекс неполноценности проявлялся даже в отношениях с ближайшими друзьями. Очень показательно его письмо Сент Джону Хорнби от 8 января 1905 г.:
«Мой дорогой Хори,
Я пишу тебе, чтобы отказаться быть доверенным лицом в твоем брачном контракте. Не думай, что это из-за того, что я боюсь лишних хлопот; я был бы счастлив, если бы все мои официальные обязанности носили столь же приятный и безболезненный характер. Суть в том, что я теперь не подхожу для такого рода дел. Иными словами, я покидаю Англию вместе с человеком, с которым меня связывает давняя и прочная привязанность. Когда завершатся все надлежащие формальности и настанет подходящее время (если судьба будет к нам благосклонна), мы поженимся и вернемся в Англию.
Я не хочу особенно распространяться на эту тему, скажу тебе только, что ее замужество с самого начала было ужасным, что я держался в тени до тех пор, пока их разрыв не стал делом предрешенным, что если кого и стоит обвинять, то только не меня, но у меня нет ощущения вины, и я уверен, что любой из нас на моем месте поступил бы точно также. Ее муж – мой двоюродный брат, и этим объясняется то, что, пока был жив мой отец, мы не имели права причинять ему боль скандалом.
Мы полностью преданы друг другу, мы не думаем, что что-либо может помешать нам, и мы этого не допустим. Те, кто знает нас лучше, полагают, что это будет нетрудно сделать. Я отошел от всех дел, вышел из клубов и т. д., и у меня наконец-то будет время и ничем не отягощенный ум, чтобы писать».
Своему юному приятелю Ральфу Моттрему Голсуорси написал:
«Я уезжаю на 6–7 месяцев за границу – до тех пор, пока мы с Адой сможем пожениться. Ожидание – монстр с головой гидры будет убит, надеюсь, уже в этом месяце тем, что называется “процессом” в так называемом суде.
После нашего возвращения, если вы все еще будете считать нас людьми достойными, я надеюсь, вы посетите нас в том маленьком домике, который я приобрел. Между тем, мой милый мальчик, я расстаюсь с вами с чувством искренней симпатии. Я настаиваю на том, чтобы вы продолжали писать и не унывали.
Нам предстоит пережить любопытный и захватывающий период, так как Ада, слава богу, совсем не то, что можно назвать обыкновенной женщиной, к тому же мы не зря пронесли через все испытания нашу преданность. Любопытно посмотреть, как будут воспринимать все это окружающие. В целом это укрепляет веру в природу человека. На вашем месте я не стал бы об этом рассказывать, пока не закончится процесс. Этот последний, в соответствии с нашей любезной системой, несомненно, будет освещаться в прессе, хотя, как мне кажется, не очень подробно».
По завещанию отца Голсуорси получил большую сумму, чем он рассчитывал ранее. Это стало следствием того, что в 1903 году, когда от него ушла жена, Джон Голсуорси-старший изменил прежнее завещание, значительно сократив долю жены в наследстве и увеличив доли детей. Так, Джон получил двадцать пять тысяч фунтов стерлингов, не облагаемых налогами. Поэтому его годовой доход вырос с четырехсот фунтов до семисот. По условиям завещания через семь лет остатки отцовского состояния следовало в равных долях распределить между детьми. Сыновья унаследовали их целиком, а дочери должны были разделить свои доли с детьми. Это было очень важно для Джона, так как до сих пор те мизерные гонорары, которые он получил за издание своих последних произведений, нельзя было назвать доходами. К тому же Джек с Адой любили путешествовать, а жизнь за границей и длительные переезды требовали дополнительных расходов.
Решив уехать за границу, они первоначально 10 января отправились в Италию. Уже 1 февраля 1905 г. Голсуорси писал Эдварду Гарнету, что, скорее всего, не менее десяти дней их адрес будет «Гранд Отель» в Леванто близ Специи. Он сообщал критику, что ему нужно сделать две с половиной главы, для того чтобы закончить книгу «Собственник». Затем где-то месяц, считал он, уйдет на правку, после чего Ада полностью перепечатает роман, и затем он пошлет роман в Англию. Он также спрашивал мнение Гарнета о названии, учитывая, что главный герой Сомс, конечно, собственник, однако не советовал чересчур ломать над этим голову, так как не хочет, чтобы роман вышел до октября определенно и, может быть, до Рождества, т. е. до тех пор, пока они с Адой не смогут пожениться. В этом же письме Джон приглашает Гарнета в Италию, предлагая встретиться в конце марта в Амальфи. Он обещал обеспечить средствами эту его поездку и просил просмотреть завершенную рукопись его романа. Однако Гарнет в Италию не приехал. Позже Голсуорси вспоминал: «Был замысел написать “Собственник” в сатирическом ключе, он создавался на большом подъеме. Я работал над ним где придется, в самый острый период моей жизни. Две трети романа я писал два года, остальную треть завершил за шесть недель, когда на страницы рукописи сквозь ветви зимних деревьев пробивался бледный свет солнца северной Италии. Я не торопился с публикацией этой книги, я знал, что это будет лучшее из всего, что я написал. Перечитывать его – предложение за предложением – доставляло мне истинное наслаждение, которое, похоже, я могу при желании испытать вновь».
За относительно длительный период проживания на Итальянской Ривьере в Леванто они открыли для себя несколько подходящих маршрутов для прогулок. Утром они, как правило, работали: Джон делал окончательную обработку текста, а Ада перепечатывала его начисто. Днем наступало время для исследования окрестностей. По мнению Ады, вокруг было очень мило, хотя дорога в полторы мили длиной проходила по довольно унылым предместьям. Скучная картина оживлялась крестьянками, стоявшими у своих домов с пряжей: веретено крутилось, и нить постепенно удлинялась под их пальцами. Ада в свободное от перепечатки романа время составляла путеводитель по окрестностям Леванто. По ее мнению, дороги вдоль побережья на север и на юг, особенно на север, были очень живописны. Ада с Джоном часто любовались одним утесом, на вершине которого росли великолепные сосны, и между их золотистыми стволами было видно темно-синее море. Это плато они называли «греческим», подразумевая нечто понятное только им, хотя они никогда не были в Греции.
Из Леванто Джон с Адой поехали в Амальфи. Там был завершен «Собственник». «Вчера я закончил вычитку текста, – писал Голсуорси 20 марта Ральфу Моттрему. – В книге более 100 000 слов, и Беллок называет ее наиболее “значительным” из моих произведений»…
Дни стояли слишком жаркие для пешеходных прогулок. Чем южнее они передвигались, тем меньше им хотелось пешеходных прогулок, хотя и в Сорренто они также много гуляли. После недельного пребывания в Сорренто они на неделю поехали на Капри, где навестили Конрада с женой, которые там отдыхали. Все это время они практически не расставались с Конрадами, затем Джозеф проводил их в Неаполь.
Голсуорси готовил к отправке из Неаполя выверенную рукопись «Собственника» своей сестре Лилиан, которая сразу же бы телеграфировала об ее получении, и тогда второй экземпляр он немедленно отправит Гарнету. И как раз в мае Джон получил от него письмо: «Вы напоминаете мне Одиссея, собравшего у себя на Аддисон-роад странную коллекцию наблюдений над людьми – принесенных с гор, полученных в дорожных каретах, заимствованных у домохозяек и официантов в гостиницах. Могу добавить, что среди своих друзей вы очень популярны, они вас глубоко уважают».
Днем на юге Италии становилось невыносимо жарко, и Голсуорси решили переехать в более северные регионы. Они приехали во Флоренцию. Им был хорошо знаком этот город, а Ада некоторое время жила там с матерью в юности. Столица Тосканы расположилась на обоих берегах реки Арно, широким спокойным потоком текущей здесь по плодородной долине между двумя отрогами Аппенин. В городе много садов, изобилующих роскошными цветами. Четыре библиотеки, одна из которых самая знаменитая, основанная в XV в. Ник. Николи, купленная у него Козимо Медичи и пополненная Лоренцо Великолепным, помещается в здании, построенном Микеланджело. Они содержат ценнейшие коллекции инкунабул и книг, гравюр и пр. Во Флоренции богатейшие музеи (Борджело и др.) и картинные галереи (Уффици, Питти, Академии и более мелкие). Но, главное, Флоренция – сама музей; она в прямом смысле представляет собой собрание памятников архитектуры. Произведения скульптуры разбросаны по ее улицам. Произведениями живописи украшены ее церкви и дворцы. В соборе Санта Мария дель Фьоре, начатом Арнольфо ди Камбио, увенчанном куполом Брунеллески, – скульптуры Донателло, Бен. Майано, Лука дела Робиа, Микеланджело и др., фрески Паоло Учелло и Андреа дель Кастаньо. В наружных нишах соборной колокольни, построенной Джотто, – статуи Донателло. И Баптистерия, и церковь Ор Сан Мишель, и базилика Санта Кроче, где погребены Микеланджело, Макиавелли, Альфьери и много других знаменитых флорентийцев, – фрески Джотто и скульптуры Донателло. В Сан Лоренцо, начатой Брунеллески, – скульптуры Донателло и Вероккио, при ней две сакристии: старая Брунеллески и новая Микеланджело с его же Мадонной и знаменитыми надгробиями Медичи. Дворец Подеста хранит фреску Джотто с портретом Данте. Все эти и многие другие шедевры не ускользали от внимания Ады и Джона. Но в этот раз они недолго пробыли во Флоренции. Их путь лежал в Австрию, где они остановились в отеле «Мендельхоф», принадлежащем гостеприимному семейству Шпретторов, в горах Тироля. В конце мая Голсуорси переехали в Мадонна-ди-Кампальо. Там Аде понравилось меньше, окрестности ей показались скучными и однообразными, да и более дикими: на одной из фотографий виден «медведь, который взирает на расположившуюся неподалеку компанию». Соловьи там «пели круглые сутки», но Ада привыкла к их ночному пению и говорила, что днем предпочла бы слушать «самый громкий крик черного дрозда». Голсуорси продолжал работать над рукописью романа. Еще находясь в Тироле, он узнал о получении сестрой ее первого экземпляра, посланного из Неаполя. Сразу же заказной бандеролью он отправил второй экземпляр Гарнету. Джон писал ему: «Это мой единственный полный экземпляр, и я очень нервничаю из-за него, так как вряд ли у меня хватит мужества привести в такой же вид еще один экземпляр». Он также просил его, чтобы рукопись «тщательно перепечатали под чьим-нибудь особым наблюдением, за что я заплачу дополнительно, так же как и за отправку». Голсуорси с нетерпением ждал мнения Гарнета, и природа как бы предчувствовала ответ: «Из оставшихся двенадцати дней девять лил дождь как из ведра».
Когда Голсуорси получил письмо Гарнета от 27 мая, он был удивлен его решимостью внести изменения в сюжет романа. Гарнет писал: «Короче говоря, я считаю эту книгу великолепной, написанной на высоком художественном уровне, а несколько мест в ней почти гениальны. Но, и я всячески это подчеркиваю, я считаю самоубийство Босини художественным просчетом, причем грубейшим, психологически фальшивым и серьезно портящим впечатление от всей истории».
Голсуорси из Альпийского отеля в Мадонна-ди-Кампальо 1 июня сразу же пишет ответ Гарнету. По его мнению, последний не понял мотивов поступков Босини. А в этом есть и вина его как автора романа, не сумевшего четко их обосновать. Гарнет считал, что Голсуорси не понимал бедняков. «Любой человек, – писал он Голсуорси, – который сам пробивал себе дорогу и жил на хлебе и сыре, частично застрахован от таких “финансовых крахов” до тех пор, пока семейные заботы и возраст не ослабят его волю». И заключал письмо так: «Вы вкладываете отношение к жизни человека с солидным банковским счетом в душу человека, презирающего банковский счет, и смешиваете их».
Такое мнение критика обижало Голсуорси, который чувствовал в нем отголоски давней характеристики, данной ему Гарнетом, как человека, видящего мир только из окон своего клуба. Дело было совсем в другом, отнюдь не в финансовом потрясении. Гарнет не понял весь тот ужас, который испытывал Босини (а в них описаны эмоции самого Голсуорси) от ситуации, в которой женщина вынуждена иметь близкие отношения с нелюбимым человеком, и то отчаяние, доводящее до желания покончить с собой, из-за любви к замужней Ирэн. И то, что Босини узнает о насилии Сомса над Ирэн, Голсуорси называет «огромным моральным потрясением», «возможно, самым сильным моральным потрясением, которое может испытать безмерно любящий человек».
Более того, Гарнет предлагал совершенно неприемлемый для Голсуорси финал романа. Он считал, что любовники должны убежать вместе, взяв с собой «50 фунтов и ее драгоценности стоимостью, скажем, 30 фунтов». Но здесь сказывалось сословное происхождение Гарнета, он даже не мог себе представить существование столь благородных и гордых женщин, как Ирэн, которые никогда ничего не возьмут у ненавистных мужей. К тому же Ирэн, как ее изобразил в романе Голсуорси, по сути своей пассивна. Поэтому неприемлемо и предположение супруги Гарнета о возможном самоубийстве Ирэн, оказавшейся между двумя мужчинами.
Такое непонимание огорчило и раздосадовало писателя, и он пишет критику подряд три письма и сразу же отправляет их.
«Только что получил ваше письмо, после того как девять часов добирался сюда на лошадях, и, вероятно, отвечаю слишком быстро, но, когда плохо, хочется поскорее облегчить душу. А плохо мне, потому что это, кажется, первое серьезное расхождение между нами в вопросах искусства.
Прежде всего, однако, я должен прояснить основы. Самоубийство Босини. Я абсолютно согласен с вами, что не финансовые трудности привели бы его к совершению самоубийства; что финансовый крах означает очень мало или ничего не значит для людей типа Босини. Босини уже в унизительном и безвыходном положении совершает суицид, потому что Ирэн рассказала ему, что Сомс грубо надругался над ней».
Более всего Голсуорси огорчало, что, предлагая свою пошлую концовку романа, Гарнет проявил непонимание главного в сюжете книги. Ведь именно то, что возлюбленные расстаются навек, и есть полное поражение «форсайтизма», этой философии собственничества. Видимый триумф Сомса на самом деле его полное поражение. Голсуорси считает, что именно «это трагично», и показывает, какая «пустая оболочка» собственность.
Второе письмо Гарнету он пишет 2 июня в пятницу, как сам указывает в письме, пролежав без сна всю ночь. В вопросе о самоубийстве Босини Голсуорси начинает склоняться к мнению Гарнета и его супруги, но, пожалуй, главным для него было то, что Ада тоже была против самоубийства: ни один настоящий мужчина не бросит женщину в беде. К тому же Голсуорси признавал, что плохо знал людей «артистического темперамента» и мотивация их поступков не всегда была ему ясна. Он писал: «Я начал предварительную работу над третьей частью и думаю, что соглашусь с вашим мнением в отношении самоубийства Босини. Я чувствую, что вы правы; по мере написания романа тон его становился все более мрачным, а ведь в литературе нет места психологии. Между прочим, хотя это и говорит против меня, мы оба считаем, что такой человек, как Босини, по складу своего характера не способен на самоубийство; но, должен сказать, это ровным счетом ничего не значит, так как на это способны люди совершенно разных темпераментов». И уже вечером того же дня Голсуорси пишет Гарнету третье письмо, в котором снова подчеркивает различие в их теориях суицида и указывает, что их адрес 10–11 июня будет Доломитен отель, Сан Мартино ди Кастрозза, Тироль, Австрия. Гарнет не медлит с ответом и пишет Голсуорси 7 июня. Он понимает, что автору романа надо как-то избавиться от Босини, и предлагает как вариант его гибель в тумане.
Голсуорси в письме от 14 июня из Империал Отеля Тренто, Триент, Южный Тироль, супруге Гарнета дает окончательное согласие на вариант, предложенный критиком: «Могу вас порадовать – я сдаюсь. Общими силами вы убедили меня в том, что Босини – живой человек, а не просто фигура, присутствующая в книге ради сюжета». И даже оправдывается: «В Сорренто, когда я закончил книгу, я был до того вымотан, что пять-шесть недель не мог даже письма написать; поэтому-то отчасти я, вероятно, и цеплялся сперва за самоубийство Босини».
В свою очередь, Гарнеты сняли все свои другие замечания, признав правоту Голсуорси. В том же письме от 7 июня Гарнет писал: «…Вы должны следовать своему инстинктивному ощущению… Конец будет великолепен постольку, поскольку Босини не кончает самоубийством».
Действительно, в новой версии Босини гибнет в результате несчастного случая в тумане под колесами омнибуса, и читателю оставлено право самому решать, было ли это самоубийством.
Но эти исправления даются Голсуорси с трудом, и он в том же письме Констанции Гарнет признается: «Я в ужасном смятении, не знаю, к чему приведет вся эта правка. Я не чувствую вдохновения и боюсь, роман станет неровным и весь в заплатах. И все-таки он будет лучше, чем сейчас». А во вторник он пишет из Мадонна ди Кампилья Гарнету о возникшем у него сомнении по поводу соответствия английского характера христианской религии.
«Я пишу вам, чтобы спросить совета по одному вопросу. Когда я работал над этой книгой (да и над “Островом Фарисеев”, пожалуй, хотя это можно не принимать во внимание), в глубине сознания у меня всегда таилось ощущение крайнего несоответствия христианской религии английскому характеру. Нашей национальной религией является ханжество и притворство во всем. Эта идея не оригинальна, но достаточно универсальна, чтобы вместить в себя любой способ изучения человеческих характеров. Я хочу развить ее по меньшей мере в двух книгах. Так же как темой первой книги стало чувство собственничества, темами (вернее, чертами национального характера, которые я хочу раскрыть) последующей станут 1) дух преобразования, 2) дух борьбы, исследованные, естественно, путем изучения жизни и характеров моих героев. Темой третьей книги станет дух саморекламы, самовосхваления и отсутствие способности видеть собственные ошибки. Действие будет происходить во время англо-бурской войны (я, конечно, собираюсь заниматься людьми, а не историей). Вторую книгу я назову “Даная”, третью “Медная глотка”. Временное расстояние между книгами составит шесть лет, и во всех трех рассказчиком будет молодой Джолион. Героев второй книги я уже придумал, но в отношении третьей у меня есть только общая идея». «Что, если, – спрашивал он Гарнета, – дать “Собственнику” подзаголовок “Национальная этика”, ч. 1, “Христианская этика”, или “Рассказы о христианском народе”». Тогда можно было бы сделать Форсайтов героями серии романов и показать «абсолютную дисгармонию христианской религии с английским характером». Эти мысли уставшего писателя не нашли поддержки и постепенно пришли в забвение.
И 14 июня из Тронто и 26 июня из Доломитен Отеля в Сан Мартино ди Кастроззо Голсуорси пишет Гарнету о дальнейших мелких переделках финала романа, как введение в окончание молодого Джолиона, встреча Сомса у Джобсона с Джорджем и т. п. Он также писал, что они пробудут в Доломитовых Альпах еще всю следующую неделю и он сообщит их новый адрес сразу же, как только они решат, куда поедут.
Голсуорси устал согласовывать разные мнения. Он повторяет себе, что толерантность – важнейший элемент отношения с людьми, и делится этими своими размышлениями с Ральфом Моттрэмом. 6 июля 1905 г. он писал ему из Дюррестен Отеля, Платсвайсе, Ампеззотал:
«Да, изоляция лучше, чем оцепенение, которое есть эффект длительного и мучительного компромисса. Состояние депрессии наиболее болезненно. Я только хотел сказать, что мы должны принимать себя и других такими, как мы и они есть, и не мучиться потому, что мы непохожи.
Одна драгоценная вещь в жизни (исключая любовь) – это внеличный взгляд, которым смотрят на вещи со стороны, и сохранять этот взгляд ярким гораздо более важно и вдохновенно, чем любое проявление дружбы. Наша философия должна объединять этот взгляд с душевной снисходительностью в отношении всех этих явлений и с практическим сочувствием всем видам реального страдания».
13 июля Голсуорси пишет Гарнету из города Тоблах, расположенного чуть восточнее между Инсбруком и Больцано, в Тироле:
«Я только что выслал рукопись одной посылкой (но не заказной), надеюсь, что так она дойдет быстрее, чем заказная. Я послал ее Дакворту. Будет очень печально, если вы не получите ее к среде. Но выяснилось, что, если бы мы послали текст заказными письмами, это обошлось бы нам в 3 фунта. Я никак не могу разобраться в порядках на почте в этой стране, мне кажется, они меняются здесь каждую неделю. Мы отнесли драгоценную рукопись в мешке, как кота, которого собираются топить. Нам пришлось потратить около четырех часов, пока мы нашли подходящее отделение связи, и сейчас мы отправимся в обратный путь.
Письмо в Отель Баур в городе Ампеззотал в долине Ландо, Тироль найдет меня в течение нескольких дней.
Собираюсь писать вашей жене завтра. Получил известия от Конрада, Шоу, кажется, подтвердил свою пьесу; но эта маленькая пьеса больше драма, чем любая или все пьесы Шоу – он не драматург. Почему бы вам не побудить “Спикера” к систематической критике драм и в получении должности вами и мною? Я полагаю, мы смогли бы заставить их не засыпать, авторов и актеров. Как ваша пьеса?
Адрес тот же до (и включая) 28 июля».
Но 24 июля Голсуорси писал Гарнету уже из Хапсбургер Хоф из Мерана в Южном Тироле, находящегося чуть западнее между Мюнхеном и Больцано и славящегося своими термальными источниками. Он сообщил, что 29 июля они уедут поездом до Штерцинга, оттуда пешком через Йанфен-йох до Мерна и 2 августа поедут оттуда через Стельвио в провинции Больцано до Бормио на границе со Швейцарией у подножия Бернинских Альп, где протекает река Адда, впадающая в озеро Комо, и Понтрезины – курорта Верхнего Энгадина в Швейцарии. Аде нравились эти места, где возможны прогулки по холмам, с которых открываются красивейшие виды, в том числе на ледники Мортерат и Розен, и Гранд Отель «Кроненхов» в Понтрезине, славящийся своей роскошью. Затем по железной дороге – до Мангейма и по Рейну попадут в Роттердам. Затем остановятся в Гааге или Шевенингене и ознакомятся с Голландией. Новый адрес он обещал ему прислать, когда они прибудут туда около 10 августа.
Он также писал о прочитанной польской новелле, о которой ничего не может сказать из-за плохого перевода. Но замечает, что польский темперамент и русский удивительно отличаются от всего, что он мог видеть. Не может не поделиться впечатлением от прочитанных им переводов Гилберта Мюррея: «…Этим утром прочитал “Вакханки” (трагедия афинского драматурга Еврипида, написанная им в последние годы жизни в Македонии, премьера которой состоялась посмертно в 405 г. до н. э. – А. К.). Что за великолепная вещь! Человек заслужил выпить вина и поцелуи женщин за такую роскошную работу; он истинный поэт. Ты знаешь его? Еврипид, должно быть, величайший из великих».
Уже 26 июля Гарнет в ответном письме сообщал Голсуорси, что взял перепечатанный экземпляр у Полинга и что издательство «Хайнеман», «несомненно, возьмет “Собственника” на ваших условиях». И он не скрывал свое отношение к последним главам романа: «Они скучны и написаны без вдохновения». Голсуорси прислушался к мнению критика и через какое-то время продолжил работу над ними.
Голсуорси продолжали свое зарубежное турне в ожидании завершения процесса о разводе Ады. Джон писал Ральфу Моттрэму из «Харсбургер-Хоф» в Меране в конце июля: «Я начал новый роман и чувствую себя как щенок, который учится плавать. Удивительно, что после этой ранней стадии, когда герои еще так неубедительны, человек еще в состоянии продолжать работу». Так, не закончив окончательно работу над «Собственником», он начал работу над «Усадьбой». Голсуорси нравилось одновременно работать над разными вещами. Тогда его мысль могла обитать в разных мирах и, отвлекаясь от предыдущей, он оставлял ее для работы подсознания, что, как правило, вело к успеху.
Глава 16
В начале сентября Ада и Джек вернулись в Лондон. За время их отсутствия накопилось множество дел, которые надо было завершить до свадьбы. Ада получила развод 23 сентября, и в тот же день они поженились. На следующий день она писала миссис Моттрэм: «Дело сделано. Вчера в 10.30 утра чиновник-регистратор церкви святого Георгия, расположенной в Ганновер-сквер, провел очень простую церемонию, и в 11.15 мы уже направлялись с четырнадцатью коробками и узлами на Аддисон-роуд… а завтра мы обоснуемся в небольшом домике, где все в ужасном беспорядке, но жить можно…».
Первый уик-энд в качестве законных супругов они провели в привычном месте уединения, в Литтлхэмптоне, откуда Джек написал Ральфу: «“Fini-fini” (дело закончено – франц.), как сказала юная француженка, прыгая в кровать после чтения молитвы. В понедельник мы возвращаемся домой на Аддисон-роуд, 14».
Зиму 1905–1906 гг. Голсуорси провели в отеле «Болд-Хедде» близ Салкомба в Девоне. Джек основное время посвящал правке гранок «Собственника». В письме от 6 января 1906 г. Эдварду Гарнету он писал, что решил посвятить роман ему, и просил на это согласие.
Конрад прочитал роман полностью перед самым его выходом в свет и написал Голсуорси: «Местами роман сделан великолепно, и в целом он, несомненно, произведение искусства. Я прочел его три раза. Мое уважение к тебе возрастало с каждым чтением. Я немало размышлял над этими страницами… Клянусь Зевсом, он замечателен по крайней мере с трех точек зрения. Но, право же, социалисты должны преподнести тебе серебряное блюдо».
Голсуорси порадовал отзыв Конрада, но с его мнением об отношении социалистов он никак не мог согласиться. Да, с иронией и сарказмом он показал, как средний класс делает из собственности фетиш. Как приумножение собственности рассматривается в качестве единственного смысла жизни. Как вследствие душевной черствости игнорируются человеческие чувства, а непонимание искусства осложняет жизнь художника. Но он никогда не предлагал отказаться от института собственности, тем более, как социалисты, запретить ее законодательно, проведя насильственную экспроприацию. Собственность – это не отношение человека к вещам, а отношение между людьми по поводу вещей. И наконец, собственность – это не то, что придумал злой волшебник, чтобы осложнить жизнь людей. Это понятие возникло в результате длительной социально-экономической эволюции человеческого общества. Неслучайно у животных, даже у самых высших форм, есть социальная иерархия, как, например, в стае обезьян, но нет понятия собственности. Человекообразных обезьян нельзя обучить ему. Есть и некоторые человеческие общества, стоящие на низшей стадии развития, которые обходятся без собственности. Отказ от собственности, думал Голсуорси, – это регресс, а вот научиться правильно относиться к ней – это необходимое условие для прогресса человечества. Для этого необходимо совершенствование моральных и нравственных качеств человека. Но возможно ли это? История не демонстрирует ничего подобного.
Размышляя над этими вопросами, Голсуорси в ту зиму продолжал работу над начатым еще заграницей романом, который писался нелегко, и начал писать свою первую пьесу «Серебряная коробка», решив попробовать себя в качестве драматурга.
И уже готовый роман «Собственник» вызвал ряд неожиданных осложнений. Еще в сентябре, сразу по прибытии в Англию, Джон получил письмо от Лилиан, в котором было выражено беспокойство ее и Мейбл, которые узнали в героях романа членов их семьи. Им также казалось, что слишком откровенно было описано первое неудачное замужество Ады. Лилиан советовала брату не издавать роман, по крайней мере в ближайшее время, или, если для него это уж столь необходимо, опубликовать его под псевдонимом.
Но писатель Голсуорси не мог принять предложение сестры. И 11 сентября из Букингем Палас Отеля он отправил ей длинное письмо:
«Дорогая моя!
Твое милое, чудесное по своей честности письмо вызвало у меня некоторое смятение в мыслях, но все же попробую тебе ответить.
Когда я думаю о твоем письме в целом, я прежде всего воспринимаю его так: это одна душа отчаянно взывает к другой, совершенно от нее отличной. Я уже давно знаю, что в основных своих взглядах мы очень не похожи. Нас роднит и сочувствие к людям и терпимость, но, если копнуть поглубже, разница между нами большая. В тебе нет того трезвого, или циничного, или сатирического, или объективного начала – назови как хочешь, – которое есть во мне. Ты оптимистка, идеалистка. Я же не оптимист и не пессимист, а идеалы у меня если есть, так не те, что у тебя.
И от искусства мы с тобой требуем разного. Тебе, например, хочется, чтобы автор, изображая конфликт, склонял читателя примкнуть к одной из сторон против другой. У меня этого нет. Я скорее ощущаю себя своего рода химиком – я более холоден, более аналитичен, всегда развиваю какую-то философскую идею и в угоду ей готов, можно сказать, исказить свои оценки. Я исхожу из тезиса, что чувство собственности не христианское и не очень пристойное чувство. Возможно, я рассчитываю на то, что люди это поймут. Во всяком случае, я всегда занимаю позицию отрицателя, разрушителя. Мне нестерпима самая идея безупречного героя, она мне кажется такой банальной, пошлой, а главное – явно нефилософской. Возможно, даже вероятно, это недостаток, но это так, и ничего с этим не поделаешь. Я не могу принимать человека до такой степени всерьез. Кое-что в людях мне нравится, кое-что меня восхищает, но если я берусь писать о них, то будь уверена, что я не обойду молчанием их темные стороны. Таков мой жанр. Изменить я его не могу. Охотно верю, что это тебя огорчает.
Всякое стремление доказать правоту того или иного человека я сразу чую и терпеть этого не могу; сам же я всегда стремлюсь доказать правильность той или иной идеи философского порядка. И своим искусством, сколько я им владею, я служу и всегда буду служить этой цели. Таким меня и нужно принимать. Этим, конечно, снимается многое из того, что ты пишешь, ведь, в сущности, оно сводилось к тому, что я должен написать совсем другую книгу, быть совсем другим человеком. Но есть в твоем письме и отдельные замечания, о них поговорить легче.
Во-первых, вопрос о личностях. Неужели ты в самом деле думаешь, что это важно? Если не считать тебя, Мэб и мамы (ей, пожалуй, лучше не читать мою книгу), никто ведь о нас ничего толком не знает и не хочет знать, так что в худшем случае люди день-другой поудивляются, почему я выбрал эту тему, а потом забудут. Никто (кроме Форсайтов, о которых речь пойдет дальше) не осведомлен хотя бы настолько, чтобы связать А. с И., тем более что я изменил цвет ее волос на золотой. Знают Ф-ы да еще, может быть, человек пять-шесть, а они скажут только: “Если это задумано как портрет, то портрет неважный”, или даже “то это – проявление дурного вкуса”.
Книгу прочли Конрады, Гарнеты, Хьюфферы, и что они нашли в ней особенного? Ничего. Просто они считают, что это лучшее из всего мною написанного.
Что же касается Форсайтов, то пусть себе отождествляют А. с И.: она все равно совсем не такая; или меня самого… с кем? Потому что при нынешних обстоятельствах я едва ли даже узнаю о том, что они до этого додумались. Так что бог с ними совсем.
Теперь насчет того, что семейство вышло слишком похожее. Да, идея эта, конечно, у меня была: Суизин, Энн и старый Джолион – портреты в той мере, в какой это возможно в литературе, а это не так уж много (при том самом искажении в угоду философской идее), остальные же все перемешаны: например, тетя Джули если с кого и списана, то скорее всего с Б., и т. д. К тому же кто из них (после недавних событий) станет читать эту книгу? И, как ты сама говоришь, в ней проявлена известная доля терпимости. Я очень рад, что ты сочувствуешь Сомсу. Я очень боялся, что не сумею быть к нему справедливым. И конец книги, видимо, показался тебе жалостным, печальным – это тоже хорошо.
Насчет того, что «акт собственника» в какой-то мере оправдан. Да, конечно, он оправдан постольку, поскольку человек – животное, и притом голодное, несчастное, жалкое, но ты, я думаю, согласишься, что он не вполне согласуется со святостью брака. Я не пытался приукрасить Ирэн или Босини, потому что не пытался приукрасить Сомса.
“Розовое с черным” – вероятно, это подсказалось десятилетней давности воспоминанием о Ф.; переделаю на оранжевое с голубым.
Конец третьей главы. Вот совпадение – я и сам уже решил, что Босини должен здесь что-то сказать.
Да, признаю, от Босини я увильнул. Сперва я хотел дать его изнутри, но обнаружил, что он мне противен, что я не сумел его увидеть (даже в меру обычной моей способности видеть), и тогда я дал его только со стороны, переместив фокус в глаза Форсайтов, что придало книге известную художественную цельность в том виде, как она задумана (не в том, как хотелось бы тебе). Теперь это не характер, а изображение; так же как Ирэн, – она ведь тоже дана только со стороны. В отличие от Форсайтов, ни тот, ни другая не наделены жизнью, но они исполняют свое назначение. Характеры удаются (мне, по крайней мере): 1) если в тебе самом достаточно общего с ними, 2) если имеешь возможность наблюдать их. Воздействовать на нашу радужную оболочку и на творческие нервы наших пальцев может лишь ограниченное количество людей, и, если только ты не гений, нужно искать свой материал поблизости от себя. Этим и объясняются обидные неудачи большинства писателей: они берутся за непосильные задачи.
Я не такой хороший писатель, каким хотел бы быть и каким тебе хочется меня видеть, но и не такой плохой, чтобы по своей воле перестать писать.
Эта книга, несомненно, лучшее из всего, что я написал, несомненно. И тут я подошел к самому трудному в твоем письме.
По существу, ты говоришь мне: не издавай. Во всяком случае, не в ближайшие годы. Прости меня, дорогая, но ты довольно легко касаешься очень болезненной темы.
Если я не издам сейчас, то не издам никогда. Через два месяца эта книга умрет во мне и уже никогда не воскреснет. Она постепенно умирает уже с мая. Начата новая книга. Я просто сужу по другим своим книгам. Ни к одной из них я не мог бы вернуться, чтобы переделать ее; растения умерли, потому что их оставили без ежедневной поливки. Так будет и с этой книгой. Я не могу и никогда не смогу ее переделать.
Это проясняет картину.
Вопрос, значит, стоит так: тебе и Мэб кажется, что моя книга – святотатство, но достаточно ли твердо это ваше убеждение, чтобы предать ее огню? Издать ее анонимно я не могу, это значило бы и новую мою книгу и следующую за ней тоже издавать анонимно: в них тоже участвует и “молодой Джолион”, и другие. В новой книге, которую я пишу сейчас, широко показаны нежные, отцовские черты старого Джолиона, его лучшие черты – в рамках той книги этого нельзя было сделать.
Сейчас модно утверждать, будто художник способен изобразить решительно все; это верно лишь по отношению к нескольким величайшим гениям: как правило же, художник может изобразить только то или похожее на то, что он сам пережил. Чтобы глубоко проникнуть, нужно глубоко перечувствовать, так ли, этак ли, но по-своему. Сам я не считаю личную тему или то, что можно истолковать как личную тему, чем-то запретным. Это все равно что сказать живописцу: “Вы написали непохожий портрет”, в то время как единственным осуждением должно быть: “Вы написали плохую картину”. Сомневаюсь, способна ли ты судить о “Собственнике” как о картине. Я хочу сказать, что предпочел бы услышать мнение человека, который ничего не знает о материале, легшем в основу книги. Впрочем, я вполне допускаю, что с известной точки зрения ты права. Ты осуждаешь книгу как портрет, другими словами, считаешь, что портрет слишком похож; но я еще раз спрашиваю: разве это так важно? Ты прочла книгу. Мэб ее прочтет. И этим все зло будет исчерпано. Мы просто не будем рекомендовать ее нашим знакомым, а если так, многие ли из них прочтут ее?
Почему одиночество и тоска для тебя нестерпимы? Мне это непонятно. В чтении я предпочитаю их счастью. Счастье означает успех, а успех почему-то вызывает отвращение. Я предпочитаю старого Джолиона в минуты, когда ему одиноко и тоскливо, тогда я ему больше сочувствую и больше его люблю.
Что касается характеров, то не нужно забывать вот о чем: начинаешь работать с какого-то намека, две-три главы пишешь с прототипа (с живого человека), а потом вдруг оказывается, что ты пишешь уже не с этого человека, а с того, что ты успел о нем сказать, иными словами, с собственного твоего создания, которое с каждой фразой все дальше отходит от первоначальной натуры.
Поэтому ты напрасно стала бы искать портрет нашего отца; да я и не задавался целью его написать.
Поучительно видеть, как глубоко заложено в людях семейное начало. Критикуя, ты, хотя, может быть, и бессознательно, смотришь глазами семьи, чувствуешь пульсом семьи или чем там люди чувствуют. Потому что никто другой, пожалуй, не знает и не может знать, что я имел в виду папу.
Ты сама подумай: чтобы разгадать старого Джолиона, нужно основательно знать всю колыбель – весь семейный круг, иначе это может быть любой восьмидесятилетний старик, тем более что эту сторону своей жизни отец никогда не показывал даже членам семьи. Так глубоко (если хочешь, наполовину правдиво) увидеть ее не мог бы никто, кроме нас.
А вне самой семьи кто по-настоящему знает семейную колыбель?
Меня лично “портрет” не смущает, я его не стыжусь; мне, естественно, этот образ дорог; но грустно думать, что ты и Мэб смотрите на это иначе; и что тут делать – этого я пока просто не знаю.
Крепко целую, дорогая.
Любящий тебя Джек».
Голсуорси твердо придерживался своего мнения, и 23 марта 1906 г. роман без каких-либо купюр вышел в свет под настоящим именем автора. Если бы его попросили в нескольких словах пересказать сюжет «Собственника», то он бы сказал, что это повествование об отчаянных попытках Ирэн расторгнуть свой неудачный брак с Сомсом Форсайтом и предпринимаемых последним мерах по его сохранению. При этом он исходит из ханжеской морали осуждения развода, не признавая за женой права самой определять свою судьбу и считая ее своей собственностью. Для того чтобы доставить ей удовольствие и, как он считает, заинтересовать в совместной жизни, Сомс начинает строительство роскошного загородного особняка. Для строительства дома в Робин-Хилле он приглашает архитектора Босини, помолвленного с дочерью молодого Джолиона Форсайта. Однако, познакомившись с Ирэн и покоренный ее очарованием, Босини влюбляется в Ирэн, которая отвечает ему взаимностью. Завершают роман трагические события. Пытаясь утвердить свои права супруга, Сомс силой овладевает Ирэн, и узнавший об этом Босини теряет самоконтроль и осмотрительность и в густом лондонском тумане попадает под омнибус и погибает. После этого Ирэн, не имеющая собственных средств, не взяв с собой ничего, оставляет Сомса и исчезает.
Но основная идея произведения – критика собственнических инстинктов и стяжательства. Автор с иронией и сарказмом создает жизненные образы носителей гипертрофированного чувства собственности, показывает незавидное положение в их мире женщины и художника.
Конечно, Голсуорси радовали хорошие отзывы о романе. Конрад писал ему: «Я слышал также, что сразу же после появления романа о нем стали много говорить, причем в журналистских кругах. Должен сознаться, что меня уже стало от всего этого мутить, когда я вдруг понял, что качественно ваше произведение выше всех этих фальшивых восторгов. И поверьте мне, мой дорогой Джек, ваша книга действительно очень высокого качества». Мэррот подсчитал: «Из сорока с лишним рецензий двадцать восемь отражали разную степень восторга, в четырех содержалась высокая квалифицированная оценка, позиция авторов еще четырех рецензий была выжидательной; и лишь один-единственный критик угрюмо писал, “что в целом книга скучна и незанимательна”». Наиболее интересная статья была написана Конрадом для «Ауслук». «“Собственник”, – писал он, – свидетельствует о большом таланте его автора… Основа этого таланта, как мне кажется, заключена в сочетании иронической проницательности замечательной силы с необыкновенно острым и верным взглядом на те явления человеческой жизни, которые он исследует».
Голсуорси понимал, что последний роман принес ему настоящий прочный успех и известность как талантливому крупному писателю. Семейная жизнь тоже наладилась, необходимое оформление брака принесло некое успокоение ему и Аде.
Улица, на которой находился приобретенный Голсуорси дом № 14, Аддисон-роуд, была широкой и приятно оживленной. Она проходила южнее от Уоксбридж роуд до Кенсингтона, там, где позднее, когда Голсуорси уже сменил свой адрес в Лондоне, возникла Хэммерсмит роуд. Их дом стоял на восточной стороне улицы недалеко от ее северного конца. Дом представлял собой небольшое двухэтажное строение типичной архитектуры. В конце девятнадцатого века в журнале «Панч», иллюстрируемом Лихом, Кином и дю Мэурьером, можно было увидеть множество рисунков сходных домов, похожих на деревенские. За зеленой оградой и воротами был виден крошечный прямоугольник лондонского уютного, покрытого травой и всегда зеленого сада, который выходил в Холланд Парк. Поэтому из окон комнат открывался вид на его пространства. К тому же Голсуорси опять жили вблизи его сестер: старшая Лилиан с мужем Георгом Саутером – на Холланд Парк авеню, а младшая Мейбл с мужем Томасом Рейнолдсом – по другую сторону парка на Тор-Гарденз.
Фасад дома был оштукатурен под цвет светлого камня, а его деревянные и железные детали окрашены в зеленый цвет. Слева перед парадной дверью доцветала дюжина розовых кустов, а около них справа и поэтому несколькими футами выше уровня дороги были французское окно и балкон с железными балюстрадами гостиной. Ниже были видны полуподвальные окна, за которыми находилась кухня и комнаты прислуги.
В маленьком холле центральное место занимала лестница на первый этаж (в России сказали бы на второй этаж) и имелись также две двери, кроме входной. Первая была в небольшую квадратную столовую, украшенную тремя картинами Георга Саутера. Одна представляла собой портрет Лилиан – весьма неотчетливая фигура в муслиновом платье. На другой было изображено над утесом небо с бегущими по нему в виде белых барашков облаками. Третья картина – ночной пейзаж: огни парохода на Рейне ярко сверкают на фоне ночного неба и холмов. Дверь направо вела в гостиную. Она проходила через всю глубину дома до французского окна на противоположной стороне фасада. От него более дюжины ступеней вели вниз в весьма приличных размеров сад за домом. В нем росли «груши, которые не плодоносили». Их Джон описал в своем романе «Братство». Гостиная могла разделяться двухстворчатой дверью, и в ней было два камина. Но Джон никогда не пользовался ею, предпочитая довольно больших размеров залу. В ней, ближе к окну, смотрящему на Аддисон роуд, стояли фортепиано Ады, этажерка для книг и секретер, а с другой стороны – большая софа и несколько кресел перед более обычным камином.
Джон любил писать, сидя в одном из них, держа пачку бумаги на коленях и слушая музыку. Ада часто играла для него во время его работы. Когда становилось совсем тепло, он часто работал в маленьком летнем домике в самом конце сада. Наверху, над гостиной, была спальня хозяев, а перед ней комната для гостей. Их дом был очень современный для начала XX века: в нем была ванная комната, располагавшаяся над столовой, что было тогда большой редкостью; под коврами, для того чтобы приглушить звуки шагов, был положен звуконепроницаемый линолеум, а утренний чай с печеньем подавали в постель на подносе, что только что вошло в моду. Вместе с тем дом Голсуорси был типичен для западного Лондона, исконным жителем которого он всегда был. А месторасположение своего жилья Джон (скорее всего) выбрал неслучайно. Дело в том, что сад за домом примыкал к Холланд Парку и создавалось впечатление загородного жилья. Ада писала Моттрему: «Вся моя энергия ушла на устройство этого небольшого жилья. В нем было необыкновенно спокойно, тишину нарушал лишь крик фазанов в Холланд Парке, да и поблизости жили его сестры». У Ады был хороший вкус и несомненная способность окружать себя элегантной обстановкой и придавать интерьерам налет изящества. Она украсила стены тарелками коллекционного фарфора, а на Ральфа Моттрема особое впечатление произвели «великолепные образцы вышивки по шелку, которыми она украшала все вокруг, и, конечно, повсюду изысканные букеты в хрустальных вазах». Потолок она оклеила, как и стены, обоями. Все шторы были определенных оттенков серого и розовато-лилового, которые не так явно свидетельствовали о наличии сажи в атмосфере. Кровати подобрала бронзовые, а деревянные части слегка полированы. По словам того же Моттрема, «изящный налет артистизма покоился на довольно прочном буржуазном основании – комфорт, размеренный образ жизни, верные слуги, солидные и незаметные. Ко второму завтраку, за которым нередко заходил разговор о Тургеневе, Генри Джеймсе, Ницше, подавали традиционный ростбиф, йоркширский пудинг и яблочный пирог со сливками. Но постепенно рабочая простота входила в их повседневный обиход – уже не обязательны были вечерние туалеты к обеду, сигары и ликер после обеда».
Голсуорси не любил мужскую прислугу, лакеев, и нанимал всегда только женщин, в доме на Аддисон-роуд их всегда было три. Они были выучены так, что практически не были видны и слышны. Первая из нанятых поварих, которая, кстати, была умелым кулинаром, пыталась играть на аккордеоне, но Ада убедила ее отказаться от этого развлечения. Домашние работницы из своего полуподвала имели право подниматься только для личного обслуживания господ, уборки и прислуживания за столом.
Визитеры и Адины музыкальные приятели, друзья Джека по литературному творчеству, знали только первый этаж. Верхние этажи считались семейными, и только очень немногие самые близкие друзья пользовались привилегией иногда занимать комнату для гостей.
Соседями Голсуорси были преуспевающие адвокаты, врачи, биржевые маклеры и другие профессионалы высокого уровня. Все в районе удовлетворяло солидным стандартам верхнего среднего класса. Но даже районы в Лондоне, где проживали преимущественно представители богемы, были в контрасте с литературными или артистическими кварталами в городах на континенте. И где жили Голсуорси, неопрятность, недоплата налогов и долгов, тяжелый физический труд ради собственного пропитания и платы за проживание были так же немыслимы, как и в более роскошных и претенциозных особняках на Прак-Лейн, в Мейфейре или Белгравии. Лавочники и бедняки обладали хорошими манерами и были ненавязчивы, никогда не совершали таких ошибок, как пользоваться звонком парадной двери или разговаривать слишком громко, тем более спорить. Джону нравилось, что за задним двором, огороженным невысокой стеной, как и за стенами задних дворов соседских домов, тянулись не конюшни или задворки других улиц, а открытые лесистые участки парка исторического Голландского Дома, который всегда густо покрыт зеленью или золотом, а весной был синевато-стального цвета с розовыми или коричневыми почками. И все-таки надо было быть истинным англичанином, чтобы жить в таком доме, и для Джона он был выражением компромисса между удобствами и легким презрением к физическому комфорту, о котором он часто писал и о которых, случалось, вздыхала Ада.
Центр Лондона был в пределах нескольких минут поездки в кебе, омнибусе или новом метрополитене от станции Шеферд’с Баш. В то же время они жили в обстановке, приближенной к английскому загородному дому. Передний садик затруднял случайному прохожему возможность заглянуть в окна дома. Да и сам стиль их повседневного быта упрощался. Для Ады это было даже легче. Она осваивалась в атмосфере без лакеев, личного обслуживания, без выбора туалетов к вечернему столу. Джон в чем-то был более консервативен. С утра все еще надевал утренний сюртук и серые брюки, а в свои клубные дни немного выпивал после полудня.
Вечером, как ни странно, когда занавеси были задернуты, Лондон, на окраине которого жили Голсуорси, был более ощутим. Двухколесные экипажи звонили своими колокольчиками, скача аллюром вдоль широкой Аддисон роуд. Но основной постоянный фон составляло низкое ворчание Лондона, как сказочного чудовища во сне.
Но ни этот звон, ни ворчание не мешали не только им, но и спаниелю Крису, который жил не в собачьей будке во дворе, а, будучи их домашней собакой – как они говорили, «собакой всей нашей жизни», – спал в доме на мягком коврике в изножье кровати Джона. Джек и Ада завели его еще до официальной регистрации своего брака, и Джон хорошо помнил, как в один скучный февральский день они отправились встречать его на вокзал Ватерлоо. Джон, бывший хозяином его матери, смутно представлял, каким он может быть, а для Ады он был настоящим сюрпризом.
Глава 17
Им пришлось ждать на перроне, так как поезд из Солсбери опаздывал, и они с нетерпением гадали, как повлияет на их жизнь щенок. Джек больше всего боялся, что у него окажутся светлые глаза, обычные желтые глаза китайских пестрых спаниелей. По прибытии поезда они кинулись разыскивать его. «Не у вас наша собака?» – спрашивали они у проводников вагонов. Наконец, в заднем вагоне услышали: «Здесь. Из Солсбери. Вот он, ваш дикий зверь, сэр».
И Джек с Адой увидели сквозь прутья корзины, как тычется во все стороны длинная черная мордочка, и услышали тихий хриплый визг. Джеку сразу подумалось: не слишком ли длинный у него нос? Но этот совсем опухший от слез нос, беспомощно тыкавшийся в стены корзины, сразу же покорил сердце Ады. Они вынули щенка, поставили на все четыре лапы, еще плохо ему повиновавшиеся, и принялись разглядывать. Вернее, делала это Ада, робко улыбаясь и склонив голову набок, а Джек смотрел на нее, считая, что таким образом получит более полное представление о щенке. Он немного покружил у их ног, но хвостом не вилял и рук им лизать не стал, потом поднял глаза, и Ада сказала: «Да, он просто ангел!». Но Джек не был так в этом уверен. Голова его напоминала ему молоток, глаз совсем не было видно, и туловище, лапы, морда – все вместе казалось ему очень нескладным. Уши длиннющие, как и этот бедный нос. А всмотревшись внимательней в черный комочек, Джек разглядел белую звездочку – такую же, как та, что портила грудь его мамаши.
Взяв щенка на руки, они отнесли его в экипаж и сняли с него намордник. Карие глазки-пуговки упорно смотрели в пространство, он отказался даже понюхать печенье, которое принесли, чтобы порадовать его. Джек с Адой тогда подумали, что люди еще не вошли в его жизнь, где до сих пор существовали только мать, дровяной сарай и еще четверо таких же черных щенков, пахнувших своим особым запахом, теплом и стружками. Им было отрадно думать, что он подарит им свою первую любовь, если, конечно, полюбит; и вызывало беспокойство, что они ему могут не понравиться.
Но тут что-то в нем шевельнулось, он повернул свой распухший нос к Аде и внимательно посмотрел на нее, а немного погодя потерся шершавым розовым языком о палец Джека. И этот взгляд, это инстинктивное беспокойное облизывание дали понять, что ему ужасно не хочется быть несчастным и ужасно хочется поверить, что незнакомые существа, которые так странно пахнут и гладят его своими лапами, заменят ему мать; и Джек был уверен в том, что он понимал, что существа эти гораздо больше его матери и теперь уже неотвратимо, навсегда связаны с ним. Впервые, наверно, шевельнулось в нем чувство, что он принадлежит кому-то и, возможно (кто знает?), что кто-то принадлежит ему. Это был его первый шаг на пути познания – блаженное неведение не вернется никогда.
Немного не доехав до дома, они отпустили экипаж и остаток пути прошли пешком. Щенок, конечно, не мог сразу освоиться с запахами и мостовыми Лондона. Он несмело пробирался по широкой тихой улице, то и дело садясь и разглядывая собственные лапы и поминутно теряя своих хозяев из виду. Тогда же он продемонстрировал одну из своих весьма неудобных, но прелестных особенностей: стоило его кликнуть или свистнуть, и он сразу оборачивался в противоположную сторону. И, повзрослев, заслышав свист Джека, он вскакивал на ноги и, повернувшись к нему задом, принимался, отыскивая направление, тыкаться в стороны носом и со всех ног пускался к далекому горизонту!
Во время первой прогулки им, по счастью, повстречалась одна только тележка пивовара. И, когда щенок решил справить самое серьезное в жизни дело, он преспокойно уселся прямо под ногами у лошади, так что пришлось унести его с дороги. С самого нежного возраста он был преисполнен чувства собственного достоинства, и стоило немалого труда оторвать его от земли – он ведь был очень длинный.
Какие же неведомые чувства, должно быть, пробудились в его маленькой безгрешной душе, когда он впервые обнюхивал ковер! Впрочем, в тот день все было для него незнакомо – он переживал, наверно, думал Джек, не меньше впечатлений, чем он сам, когда, впервые отправившись в закрытую школу, читал в дороге «дедушкины сказки», а управляющий отца усердно потчевал его наставлениями и хересом…
Первую ночь, да и несколько ночей потом он спал с Джеком, спине которого становилось жарко, и он тихо скулил во сне и будил Джека. Всю жизнь ему во сне что-то мерещилось, он куда-то спешил, дрался с собаками, гонялся за кроликами, ловил брошенную палку. И Джек с Адой всегда были в нерешительности: будить или не будить щенка, когда он начинал вздрагивать и перебирать всеми четырьмя лапами. Сны он видел такие же, как и люди: то хорошие, то плохие, порой счастливые, порой до слез печальные.
Он перестал спать с Джеком, когда в нем обнаружили целое поселение крошечных жителей – таких шустрых, каких он никогда не видел. После этого он спал в самых разных местах, ибо случаю было угодно распорядиться, чтобы он вел жизнь кочевую. Этим, по мнению Джека, и объяснялось его философское безразличие к окружающей обстановке, что отличало его от большинства ему подобных. Он рано постиг, что для черной собаки с длинными шелковистыми ушами, пушистым хвостом и полной достоинства мордой дом всегда там, где обитают эти совершенно по-особому пахнущие существа, которым дозволено как угодно называть его и шлепать ночной туфлей, что возбранялось всем остальным смертным. Он готов был спать где угодно – лишь бы в комнате хозяев и где-нибудь поблизости, ибо то, чего он не мог унюхать, для него не существовало. И после смерти Криса Джеку хотелось снова услышать, как он долго-долго, шлепая губами, ловит под дверью знакомый запах и на душе у него становится легче: с годами он все острее нуждался в их близости! Потому что у пса этого были устойчивые представления, и однажды усвоенное оставалось для него непреложным. Взять, например, его обязанности в отношении кошек, к которым он питал неестественное пристрастие, что и привело к первой в его жизни катастрофе: он отправился было на кухню, и оттуда его, несчастного и совершенно ошеломленного, принесли в комнаты с затекшим глазом и расцарапанной мордой. Уродливый шрам украшал его глаз до конца дней. Чтобы больше такого никогда не случалось, его приучали при одном слове «кошка» бросаться на врага, преследуя его неизменным «рад-рад-рад» – так рычал он только на кошек. До самой смерти он не терял надежды догнать когда-нибудь кошку, но тщетно; впрочем, хозяева знали: даже догони он кошку, он бы остановился и завилял хвостом. Но Джек отлично помнил, как однажды, когда он с важным видом вернулся с подобной вылазки, Ада до смерти напугала одну свою приятельницу, обожавшую кошек, неожиданно спросив героя: «Так, значит, ты моя радость, убивал в саду котят?».
Глаза и нос его не терпели отклонений от общепринятых норм. Тут он был истинным англичанином: люди всегда должны выглядеть так, а не этак, всякая вещь – пахнуть так, как ей положено, и вообще все должно идти определенным, надлежащим путем. Он не мог выносить одетых в лохмотья бродяг, ползающих на четвереньках детей и почтальонов, потому что из-за толстой сумки один бок у них неестественно раздувался, а на животе висел фонарь. Безобидные создания эти он неизменно провожал неистовым лаем. Крис от рождения верил в авторитеты и непременный, раз навсегда заведенный порядок. Всякие фантазии были ему чужды, и, однако, несмотря на эти твердые принципы, в глубине его сознания таились странные причуды. Так, например, он не желал бежать за коляской или лошадью, если же его к этому принуждали, сразу возвращался домой и, обратив к небесам свой длинный нос, испускал душераздирающие пронзительные вопли. И еще он совершенно не выносил, когда Ада или Джек клали себе на голову палку, туфлю, перчатку или любой другой предмет, с которым он мог бы поиграть – это сразу приводило его в ярость. И такая-то консервативная собака жила в доме, где царила анархия! Он никогда не сетовал на переменчивые привычки хозяев, но, едва почуяв сборы в дорогу, клал голову на свою левую лапу и изо всех сил прижимался к земле. Всем своим видом он, казалось, говорил: «Ну какая нужда в этих вечных переменах? Здесь мы были все вместе, и каждый день походил на другой, и я знал, где нахожусь, теперь же только вам известно, что произойдет дальше. А я? Я даже не знаю, буду ли я с вами, когда это произойдет». Непостижимо тяжкие минуты переживает в таких случаях собака – подсознательно она не желает мириться с неизбежным и, однако, уже безошибочно все предугадывает. Неосторожно оброненное слово, прорвавшееся в голосе сочувствие, украдкой завернутые в бумагу башмаки, притворенная дверь, обычно открытая, взятый из комнаты на первом этаже предмет, который всегда лежит там, малейшая мелочь – и пес уже наверняка знает, что его с собой не берут. И он борется против того, что очевидно, как боремся мы с тем, чего не выносим. Он уже оставил надежду, но делает еще последнюю попытку, протестуя единственным доступным ему способом – тяжко, протяжно вздыхает. Эти вздохи собак! Они трогают нас гораздо сильнее, чем вздохи человека, ведь собака вздыхает непроизвольно, сама того не сознавая и не стараясь кого-то разжалобить!
При словах: «И ты с нами!» – сказанных определенным тоном, в глазах Криса появляется полувопросительное, полусчастливое выражение, хвост слегка подрагивает, но он еще не совсем отрешился от сомнения и от мысли, что вся эта затея лишняя. Тут он пулей вылетает из окна или из дверей и обнаруживается на дне коляски – он строго отворачивается от кучера, который смотрит на него с восхищением. Устроившись у ног хозяев, он путешествует с философским спокойствием, хотя его и подташнивает.
Джеку думалось, ни одна собака не была столь равнодушна к посторонним людям – и, однако, мало кто из собак одерживал столько побед! Особенно покорял он сердца незнакомых женщин, хотя имел обыкновение весьма презрительно смотреть мимо них. Тем не менее среди женщин у него были два-три особо близких друга и еще несколько, которых он узнавал. Вообще же говоря, во всем мире для него существовали только его хозяйка и всемогущий бог.
До шести лет его каждый год отправляли в августе в Шотландию, где разрешена охота, чтоб щенок окреп и мог утолять свои врожденные инстинкты. Во время охоты Крис весьма деликатно приносил в зубах подстреленную дичь. Однажды волею судьбы ему пришлось пробыть там почти целый год, и Джек с Адой, вернувшись в Великобританию после столь длительного пребывания за границей сами отправились за ним. Они шли по длинной дорожке к домику егеря. Стояла поздняя осень, и после первых заморозков землю покрывали великолепные красные и желтые листья; и вот они увидели его – он привычно выискивал среди опавших листьев дичь, двигаясь впереди егеря с видом крайне деловым и сдержанным, как и полагается заправскому охотнику. Он не слишком разжирел, весь лоснился, как вороново крыло, а уши болтались, как сумка у маленького шотландского горца. Джон и Ада молча приблизились к нему. Вдруг нос его оторвался от воображаемого следа, и он кинулся им под ноги.
Вся непривычная серьезность в мгновение ока слетела с него, словно одежда с человека – он весь был трепетное нетерпение. Одним скачком без капли колебания или сожаления перенесся он из своего прежнего существования в новое. Ни горестного вздоха, ни взгляда на покинутый дом, ни намека на благодарность или сожаление о том, что приходится покидать этих славных людей, которые целый год его пестовали, мазали маслом его овсяную лепешку и разрешали спать, где ему вздумается. А он просто затрусил рядом с хозяевами, держась как можно ближе, упиваясь их близостью и даже не обращая внимания на запахи, пока они не вышли за ворота.
Оттого ли, что часто невольно поступаешь наперекор самому себе (да и он еще, на беду, целый год жил не с хозяевами), Джека вдруг охватило неодолимое отвращение: Джек не мог убивать этих птиц и зверюшек, гибель которых так его радовала. Поэтому Джек никогда не ценил в нем охотничьего пса. Первый год он был еще совсем несмышленышем, и на охоте Джек, чтобы чего ни случилось, привязывал его к себе, и стоило ему прицелиться, как пес всякий раз тащил его в сторону. Егерь сказал, что у него развился отличный нюх и хорошая пасть – он мог, не попортив, принести самого крупного зайца. Но Джек ничуть этому не удивился, зная, какими качествами обладала мать щенка, который по характеру своему был еще гораздо устойчивее ее. Но, потому что он год от году все больше жаждал убивать куропаток и кроликов, Джеку они становились все дороже живыми. Только это обстоятельство и портило их дружбу, и они старались этого не показывать. Эх, да что там! Джека утешала лишь мысль, что он, несомненно, загубил бы его охотничьи качества, поскольку он не обладал одним особым свойством – настойчивостью, – а без этого непременно испортишь собаку.
Но, конечно, был бы он рядом, настороженный, весь дрожащий от охотничьего азарта, с серьезной, сосредоточенной мордой, это придало бы еще большую радость тем бодрящим утренним часам, когда ожидание шелеста крыльев навстречу твоему ружью, как ничто другое, обостряет в душе охотника почти чувственную любовь к природе, будит неистовый восторг от мягкого блеска листвы, белизны березовых стволов, тончайшего сплетения ветвей в голубом небе, запаха лесных трав, смолы и вереска; когда всем существом своим ловишь малейший шорох, и этот непостижимый трепет словно передается и папоротнику у тебя под ногами, и стволу дерева, к которому ты прислонился.
Исподволь создает судьба для каждого из нас святыню, которая прячется в сокровенных глубинах наших нервов, мы не можем шутить этим, да и не осмеливаемся! Но как можно осуждать другого за чувства, некогда целиком владевшие и тобой? Пусть убивают те, кто не ведал этих удивительных наслаждений природой, – для Джека это было уже невозможно. Если б мог, он, вероятно, познал их снова, но если радость жизни в образе этих крылатых и пушистых созданий постучалась хоть раз вам в душу, сама мысль о том, что, нажав стальной крючок, ты вырвешь из них, живых, эту радость, станет тебе невыносима. Называйте это эстетством, слюнтяйством, дешевой сентиментальностью, называйте как угодно – все равно это сильнее нас!
Да, кто хоть однажды, не оставшись равнодушным, видел, как жадно ловит воздух умирающая птица, как волочит перебитую лапку бедняга кролик и скрывается в норе, где потом долго-долго будет лежать, вспоминая заросли папоротника, куда ему больше не суждено добраться, – кто видел все это, тот неизбежно должен решить несложную арифметическую задачу: предположим, что все, кто стреляет, превосходные стрелки (чего, видит бог, никогда не бывает), тогда из четырех выстрелов три попадут в цель, остальные тоже не все промажут. Таким образом, из ста будет убито семьдесят пять животных, в двадцать пять тоже стреляли, и по крайней мере половине тоже что-то «перепало», и они могут погибнуть, хоть и не сразу.
Эти подсчеты вносили почти единственный диссонанс в их жизнь; по мере того как он нарастал, Крис с хозяевами не могли уже больше надолго расставаться, и он перестал гостить в Шотландии. Но и после Джек часто чувствовал, особенно когда раздавались выстрелы, что его лучшие, сокровенные инстинкты были в нем подавлены. Да что было делать? Старый глиняный голубь его ни капли не интересовал – он пахнул домашней птицей. И, однако, всегда, даже в самые светлые, беззаботные дни, он сохранял важный серьезный вид профессионала, чье дело – разыскивать вещи по запаху и приносить их. Он утешался играми вроде крикета, в который играл с большим знанием дела: едва подающий кинет мяч, как Крис бросался вслед и приносил мяч обратно – иногда прежде, чем мяч попадал к отбивающему. Когда его бранили, он на минутку задумывался, высунув розовый язык и жадно глядя на мяч, а затем неторопливо отбегал в сторону, где стоял крайний нападающий. Трудно сказать, почему он занимал всегда именно эту позицию. Возможно, там легче всего было притаиться – подальше от глаз подающего и отбивающего. Как игрок, который ловит мяч, он был превосходен, но ему часто казалось, что он заменяет не только крайнего нападающего, но и всех других игроков, включая вратаря. Трудился он, не жалея сил, не пропуская ни одного движения, ибо игру знал до тонкостей, и редко случалось, чтоб он приносил укатившейся мяч позже чем через три минуты. Если же мяч терялся по-настоящему, он приступал к поискам с величайшей энергией и тщательностью, портил множество кустов и получал истинное удовлетворение, оказавшись в центре всеобщего внимания.
Больше всего он любил плавать – только не в море; оно неприятно шумело и на вкус всегда было соленое, поэтому он недолюбливал море. Джек так и видел, как он пересекает Серпентайн, на морде у него написано: «Пропади все пропадом!» – и он изо всех сил старается схватить палку на лету, пока она еще не коснулась воды. Будучи всего-навсего крупным спаниелем, слишком юным, чтоб совершать геройские поступки, он спас на воде лишь одну жизнь – свою собственную, когда у них на глазах выбрался из темного потока форели, едва не затянувшего его в глубокую яму меж валунов.
Жажда свободы, весенняя лихорадка – называйте это как хотите, – которая обуревает людей и собак, редко завладевала им. Но часто хозяева замечали, как чувство это боролось в нем с привязанностью к ним, и, наблюдая этот немой спор, Джек снова и снова задавался вопросом, справедливо ли, что наша цивилизация так сковала его, и могла ли любовь к хозяевам, столь старательно ему привитая, хоть в какой-то мере заменить радость удовлетворения его первобытных стремлений. Он был подобен человеку, по природе своей склонному к полигамии, но женатому на одной только любимой женщине.
Ничего нет удивительного в том, что Пират – самая распространенная собачья кличка. И ему можно было бы дать ее, если бы не неотступная боязнь лишиться чего-то своего, боязнь признаться даже самим себе, что мы жаждем быть оригинальными. Кто-то однажды сказал: «Странно, что два таких противоположных качества, как мужество и лицемерие, составляют главную черту англосаксов!». Но разве лицемерие не результат упорства, которое, в свою очередь, является частью мужества? И разве в лицемерии не проявляется настойчивое стремление защитить свое доброе имя, желание любой ценой соблюсти приличия, понимание того, что нельзя упускать из рук доставшееся слишком дорогой ценой – пусть даже в жертву принесена правда? Поэтому англосаксы не отзываются на кличку Пират и воспитывают своих собак так, что и они вряд ли знают собственную натуру.
Разумеется, история одного из странствий Криса, для которого трудно найти основательную причину, так и останется неизвестной. Ада и Джек жили в Лондоне, и однажды октябрьским вечером им сказали, что он улизнул из дому и пропал. И вот потянулись полные отчаяния часы – четыре часа пытались они разыскать эту черную иголку в черном стоге сена. То были часы искреннего страха и терзаний – как не страдать, зная, что любимое существо поглотил безвыходный лабиринт лондонских улиц. Украли? Или попал под колеса? И что хуже? Заходили в ближайший полицейский участок, сообщили в Дом Собаки, отнесли заказ в типографию напечатать пятьсот объявлений о пропаже, обошли столько улиц! И вот, когда Ада с Джеком устроили небольшой перерыв, чтобы перекусить, и стараются уверить себя, что еще не все потеряно, они слышат лай, который означает: «Никак не могу открыть эту дверь!». Хозяева выбегают на крыльцо, а там Крис собственной персоной, стоит себе на верхней ступеньке, необычайно оживленный, и, нимало не смутясь, без всяких объяснений требует свой ужин. Вслед за ним приносят счет за пятьсот объявлений «О пропавшей собаке»! В тот вечер Ада уже поднялась к себе, а Джек еще долго сидел и смотрел на него. И Джеку вспомнился другой вечер, несколько лет назад – как им мерещился тогда повсюду их спаниель, пропадавший одиннадцать дней. И ему стало так горько! А он? Он спал, ибо совесть его не мучила.
Да что говорить! А тот раз, когда Джек вернулся поздно ночью и ему сказали, что Крис побежал разыскивать его… И Джек в тревоге снова вышел из дому, среди пустынных полей зазвучал его призывный свист. Внезапно в темноте послышался шорох, и Крис с разбега подкатился ему под ноги, явившись невесть откуда, где ждал, притаившись, повторяя про себя: «Ни за что не вернусь, пока не придет он». Бранить его Джек не мог: было что-то очень трогательное в появлении этого стремительного, истосковавшегося черного комочка из глухой ночной тьмы. Вообще, если наступало время сна, а кого-то из его хозяев еще не было дома, он всегда выкидывал какую-нибудь штуку, например, перерывал в знак протеста, как одержимый, свою подстилку, пока она не превращалась бог знает во что. А все от того, что, несмотря на свою длинную серьезную морду и шелковистые уши, в нем было что-то от пещерного медведя – чуть рассердится, как начинает рыть ямы, в которые никогда ничего не прятал. Он не был «умной» собакой, не был повинен в различных проделках. И он никогда не «выставлялся». Ни Аде, ни Джеку и в голову не приходило подвергать его подобному испытанию. Разве Крис какой-то там клоун, игрушка, безделка, дань моде или перо на шляпе, чтоб его ежегодно таскали для всеобщего обозрения в душный зал и ранили подобным дурачеством его преданную душу? Он даже ни разу не слыхал от своих хозяев разговоров про свою родословную, никто не сетовал на длину его носа и не говорил, что у него «умный вид». Дать Крису почувствовать, что его хозяева считают его своей собственностью, которая может принести им богатство и славу, – об этом было стыдно даже помыслить. Хотелось, чтобы с ним была такая же близость, как между одной овчаркой и фермером, который на вопрос о возрасте его собаки отвечал: «Тереза, моя дочь, родилась в ноябре, а она – в августе». Овчарка эта уже прожила восемнадцать весен, когда настал роковой для нее день – душа, покинувшая тело, воспарила вверх, чтобы слиться с дымком, который окутывает почерневшие балки кухни, где она провела столько лет у ног своего хозяина. Да! Раз уж человек не способен с самого начала не думать о том, будет ли ему от собаки польза, и просто от души радоваться, что она всегда с ним рядом, он никогда не почувствует всей прелести товарищества, которое не зависит от особенностей собаки, а проистекает из какого-то странного, непостижимого родства молчаливых душ. Именно молчание собаки делает ее для человека бесконечно дорогой, с ней чувствуешь себя спокойно: от нее никогда не услышишь горьких, обидных слов. Когда она просто сидит рядом, полная любви к тебе, и знает, что и ее любят, когда взор ее выражает искреннее обожание и она чувствует, что и ты думаешь о ней, такие минуты очень ей, по-видимому, дороги. А когда ты занят другим, она проявляет трогательное, поистине стоическое терпение. Крис всегда знал, когда Джек был слишком занят и не мог быть к нему так близок, как ему бы хотелось; и никогда он в такие часы даже не пытался как-то привлечь к себе внимание. Конечно, это омрачало его настроение, и тогда краснота под глазами и складки обвислых щек – вероятное свидетельство того, что среди его далеких предков были ищейки, – делались глубже и заметнее. Если б он мог заговорить, он бы сказал в такую минуту: «Я давно уже томлюсь в одиночестве, и не могу же я спать целый день, но тебе виднее, и я не смею роптать».
Он ничего не имел против, если Джек бывал занят с гостями. Казалось, голоса, раздававшиеся со всех сторон, были ему даже приятны, и он различал в разговоре искренние интонации. Так, например, он не выносил, когда актеры начинали читать вслух роли: он сразу постигал, что слова их не выражали подлинных чувств и мыслей; и тут, чтобы показать свое неодобрение, он принимался бродить по комнате, потом подходил к двери и упорно смотрел на нее, пока кто-нибудь не выпускал его. Правда, раз или два, когда кто-то из актеров громко декламировал весьма драматический кусок, он до того растрогался, что подошел к чтецу и, задрав морду, жарко задышал ему в лицо. Музыка тоже волновала его, он принимался вздыхать и вопросительно заглядывать в глаза. Иногда, заслышав первые аккорды, он подходил к окну и долго стоял там, высматривая Аду. А то просто ложился на правую педаль, и его хозяевам оставалось только гадать – то ли это от избытка чувств, то ли ему казалось, что так музыка будет менее слышна. А слушая один из ноктюрнов Шопена, он всегда всхлипывал. Да, темперамент у него был поистине польский – веселился он безудержно, в другое же время бывал мрачен и задумчив.
Вообще-то для собаки, совершившей на своем веку не одну дальнюю поездку, жизнь его была на редкость бедна приключениями, хотя происшествия все же случались: так, однажды он выпрыгнул из окна кареты в Кенсингтоне, а в другой раз сел на змею. По счастью, приключилось это в воскресный полдень, и змея, как и все вокруг, дремала, так что ничего не произошло и шедший позади пса приятель Джека Форд Мэдокс Хьюффер сбросил его со змеи своим здоровенным башмаком.
Если б только побольше знать о его внутреннем мире, об отношениях с другими собаками! Для них он, полагал Джек, всегда оставался загадкой: хозяева поглощали все его помыслы, он и не думал делиться ими с другими собаками, да и вообще в выборе знакомств был весьма щепетилен, хотя к дамам питал глубочайшее, воистину рыцарское пристрастие, так что нередко они оборачивались и огрызались на него. Тем не менее любовная связь у него была постоянная – с одной красновато-коричневой особой из их деревни Манатон в Дартмуре; она была не так породиста, как он, но здоровая, не первой молодости, с нежными загадочными глазами. К сожалению, дети их не выживали и, едва родившись, покидали этот мир.
Не был Крис и драчуном, но, если на него нападали, терял чувство реальности и не мог уже сообразить, с какой собакой он справится, а какая ему «не по зубам». В таких случаях следовало сразу вмешаться, особенно если противником оказывался охотничий пес, потому что Крис так никогда и не забыл, что однажды в дни его молодости охотничий пес напал на него с тылу. Да, врагов он не забывал и не прощал им.
Всего за месяц до своей кончины Крис, уже совсем старый и больной, ринулся на ирландского терьера, чья наглость давно была ему известна, и обратил врага в бегство. Драка всегда необычайно бодрила его!
Христианином Крис отнюдь не был, но для собаки держался настоящим джентльменом. И Джеку думалось, что большинство из ныне живущих на земле покинут ее, заслужив именно такую оценку. Потому что человек, родившийся на Западе, не способен (если говорить начистоту) стать христианином в том смысле, как понимал это Лев Толстой, и в наши дни ни у кого больше не достает логики и любви к истине, чтобы до конца постигнуть смысл христианства. А что значит быть джентльменом? Это трудно, но не невозможно. И уж у Криса, во всяком случае, не было мелочности, подлости и жестокости, и, хотя поступки его не всегда были на должной высоте, душа оставалась преисполнена скромной, бесхитростной преданности.
Сколько волшебных восторгов, сколько долгих часов напряженного ожидания, сомнений и тайных страхов не разделял он с Адой и Джеком, их черный любимец, и не принес им успокоения своим видом, запахом и прикосновением. Не счесть, сколько раз они совершали прогулки одни, уже когда его не стало, и все же каждый раз оборачивались и смотрели, не трусит ли он за ними, внимательно выслеживая невидимый след. И когда эти молчаливые друзья покидают нас, тяжко нам еще и оттого, что, уходя, они уносят с собой и многие годы нашей жизни. И все же совсем не жаль им этих лет, с такой теплотой и любовью отданных служению нам. Все, что мы можем им дать, – это позволить лечь у своих ног, прижавшись подбородком к земле; и эту малость они, несомненно, заслужили.
Знают ли они, подобно нам, что пробьет и их час? Да, порой знают, только этим и можно объяснить то, что перед самым концом Крис иной раз подолгу сидел совсем неподвижно, подавшись немного вперед, понурив голову, целиком уйдя в себя; потом поднимет глаза и посмотрит Джеку в лицо. И взгляд этот яснее всяких слов говорил: «Да, знаю, я должен уйти!». Если бессмертна душа человека, бессмертна и душа собаки. Если после смерти мы знаем, кем были раньше, знают и они. Ни один человек, жаждущий правды, думал Джек, не может с легкостью сказать, что ждет после смерти собак и людей – исчезнут их сознание или нет. Одно несомненно: мучиться над разрешением этой вечной загадки – ребячество. Что бы нас ни ожидало, это то, что быть должно, единственно возможное. Джек знал, что Крис тоже понимал это и, подобно своему хозяину, был, что называется, пессимистом. Ада говорила, что, оставив их, он однажды все же вернулся. Случилось это в последнюю ночь старого года, она грустила в одиночестве, когда он явился ей в своем прежнем обличье, такой же черный; он обошел стол со стороны окна и направился к своему обычному месту – под столом, у ее ног. Она видела его совершенно ясно; слышала, как мягко ступал он по полу подушечками лап и как стучали его когти. Она почувствовала тепло его тела, когда он задел край ее юбки. И ей подумалось, что теперь он уляжется ей на ноги, но ему что-то помешало, и он постоял, прижавшись к ней, потом направился к тому месту, где обычно сидел Джек и где его в ту ночь не было. Она видела, как он постоял там, словно в раздумье; внезапный шум или смех заставил ее очнуться, и медленно, очень медленно видение исчезло. Приходил ли он, чтобы сообщить хозяевам о чем-то или дать совет, хотел ли сказать им что-то в эту последнюю ночь уходящего года или он охранял их? Придет ли Крис еще когда-нибудь?
На могиле его нет каменной плиты. Его жизнь запечатлена в сердцах Ады и Джека.
Глава 18
Лондонский климат большую часть года неблагоприятен для здоровья человека, за исключением последних весенних и первых летних месяцев. Неслучайно Лондонские сезоны, на которые в свои городские особняки из поместий съезжалась английская аристократия, начинались в апреле и практически заканчивались в июле. Светские мероприятия, в том числе приемы и балы, приходились именно на это время, затем высшие слои общества покидали столицу Империи, и в этом смысле город пустел.
Вернувшись в Лондон осенью из-за границы, Джон и Ада заключили брак и первый уик-энд в новом качестве провели в Литтлхэмптоне, в графстве Суссекс, сохранившем имя Сакского королевства. В графстве много старинных городов, расположенных преимущественно по берегу или вблизи моря. В них имеются уникальные архитектурные памятники, а в летнее время они имеют функции купальных местечек. Так, небольшой город Чичестер, бывший римской стоянкой Речни, когда берега соседнего приморского устья имели другие очертания, сохраняют два собора XIII и XIV веков. Это единственные в своем роде готические здания в Англии. Несколько восточнее на побережье у устья реки Арена и располагается Литтлхэмптон, чуть южнее города Аренделя, украшенного двумя замками, готическими развалинами и роскошным современным дворцом. Конечно, климатические условия здесь, на побережье, были более благоприятны, но неотложные дела звали семью Голсуорси снова в Лондон. К тому же в первые недели пребывания в Лондоне они часто совершали продолжительные ответные или прямые визиты. Они приехали в Норвич и остановились в загородном доме родителей Ральфа Моттрэма, в котором они жили в отставке. Ральф опасался, что его семья будет выглядеть очень провинциальной, но ни Ада, ни Джек не показали этого. Они излучали радость и счастье, лучи которого падали на окружающих. Поддерживая начинающего поэта, они снабдили его не только советами, но и книгами и пригласили в Лондон.
Хотя Ада привела дом в порядок и сделала его удобным для жизни, 30 октября 1905 г. она писала Ральфу: «…Я почти все время вожусь с нашим домиком. Он уже почти совсем готов. Джек ужасно простудился, так что мы собираемся покинуть нашу страну в конце недели, но не можем уехать на уик-энд даже за город. Зимой Норвич не такая черная дыра, как Лондон, здесь я не могла даже наслаждаться сегодня утром медным отливом солнца, которое просвечивало через ржавого цвета облакб. Вместо этого мне пришлось все время закрывать платком нос, чтобы защитить свои легкие».
Джек, как многие мускулистые сильные мужчины, был подвержен насморку, а Ада – заболеваниям бронхов. Эти недомогания заставили их покинуть Лондон и отправиться в Салкомб в Девоне, что позволило им также снизить нагрузки общественной жизни, в которую их щедрость вовлекла после возвращения в Лондон. Надо сказать, что осенью в Лондоне случаются самые густые туманы, в каких человеку очень трудно дышать. Часто они медленно превращаются в пронизывающую сырость, от которой промокаешь сильнее, чем от проливного дождя. Чаще всего туманы случаются в ноябре, а густота их объясняется тем, что атмосфера многомиллионного города насыщена дымом и копотью бесчисленных заводов и фабрик и от каминов в жилых домах, которые топят углем. Поэтому лондонские туманы получили название смоки-фог, или (по-русски) смог. И когда эта копоть смешивается и впитывается в осенние облака и спадает на город, почти вся уличная жизнь Лондона замирает. Изредка, почти на ощупь по главным улицам двигаются омнибусы с впереди идущим провожатым с фонарем в руке. Если вас случайно захватил туман, то вы сможете плутать всю ночь. Места развлечений практически пустуют. Но основной вред смоки-фог наносит дыхательным путям человека, поэтому неудивительно, что чета Голсуорси покинула Лондон. Они прибыли в графство Девон. Многие прибрежные города его являются портами или находятся в прямом сообщении с устьями рек, впадающих в море. К югу от наиболее выдвинувшегося полуострова Девона открывается рейд Салкомба. Именно в этом городе в Отеле Болд-Хед и остановились Голсуорси. Этот небольшой городок не имеет прямых заграничных сношений, спокойный, но обладающий собственным флотом. Сразу к востоку от полуострова, заканчивающегося мысом Старт-Пойнт, открывается извилистый залив Дарт, куда впадет река того же названия, имеющая живописный вид.
Но и в этих спокойных и очаровательных курортах ощущалась тревожная социально-политическая обстановка в стране. Особое недовольство вызывало влияние «русскими методами» на массы трудящихся. Бурные митинги и демонстрации безработных, выступления масс против дипломатического сближения Англии с царской Россией сопровождались ожесточенными схватками с полицией. А бунт военных моряков в Портсмуте в 1906 г. показал насколько близко страна подошла к социальному взрыву.
Такая ситуация привела к досрочной отставке консервативного правительства в декабре 1905 г., и тогда же, еще до парламентских выборов, власть перешла к либеральному кабинету. Лидер либералов Г. Кэмпбелл-Баннерман в состав правительства включил как либералов – Э. Грея, Г. Асквита и Р. Холдена, которые соответственно получили портфели министра иностранных дел, канцлера казначейства (министра финансов) и военного министра, – так и радикалов – Д. Ллойд-Джорджа, У. Черчилля, Г. Сэмюэля, причем первый из них получил портфель министра торговли и промышленности и, таким образом, получил возможность непосредственного влияния на проблемы, связанные с рабочим движением.
Парламентские выборы 1906 г. принесли победу либеральной партии, получившей 401 место в парламенте, тогда как консерваторы вместе с юнионистами набрали всего 157, ирландская фракция – 83, лейбористская партия – 29. Следующее десятилетие вплоть до 1915 г. либералы оставались у власти. В 1908 г. премьер-министром стал Асквит, а канцлером казначейства – Ллойд-Джордж; несколько позже Черчилль стал министром внутренних дел, а затем возглавил морское министерство.
Либеральный кабинет стал сразу проводить умеренные социальные реформы. В 1906 г. был принят Закон о трудовых конфликтах, полностью восстановивший право на стачку. Через два года было установлено право на пенсию при достижении 70-летнего возраста, 8-часовой рабочий день для шахтеров, а в 1911 г. было введено социальное страхование по болезни, инвалидности и безработице.
Джон Голсуорси – автор романов с острой критикой социальной ситуации в стране – пристально следил за происходящими политическими процессами в Англии.
Ада писала 7 января 1906 г. из Салкомба Ральфу Моттрэму: «Мы получаем тонны писем здесь, но ничего от вас… Не сомневаюсь, вы получили некое возбуждение от выборов. Совесть Джека толкает его в Лондон голосовать. Он пытается склонить нашего лендлорда древнего Девонширского типажа (Девонианца) к свободной торговле и профсоюзам, но Старый Девонианец имеет своего рода скользящую шкалу аргументов, за которые трудно ухватиться, так быстро они скользят. Он говорит, что весьма открыт к доводам и в настоящее время сделал выбор голосовать за мистера Бальфура» (Артур Джеймс Бальфур (1842–1930) – премьер-министр в 1902–1905 гг., консерватор. – А. К.). И в февральском письме Ады Моттрэму снова подчеркнуто: «Предстоящие выборы очень нас взбудоражили. Не помню, писала ли я вам, что Джек предпринял утомительное путешествие в Лондон и обратно, чтобы проголосовать?». В письмах Моттрэму самого Голсуорси превалирует литературная тематика: «Сейчас читаю Мюрравскую “Электру” – английский не совсем такой, как у других; пьеса требует повторного и, может быть, и третьего прочтения; но что за утонченная и проникновенная трагедия… Мы посмотрели две пьесы Бернарда Шоу “Джон Буль и др.” и “Человек и сверхчеловек”, нищий рассердил меня своим Вилльямином, взятым от Вильяма, но он остроумный, собака, и его работа (достаточно преходящая) служит хорошим современным целям. Он только раздражает своими претензиями и личностью; я старался возбудить Гарнетовскую ирландскую кровь в дубовости его сельского жителя, но не преуспел. Я был занят корректурой (Собственника) последние три недели.
…
Я сочувствую твоей неспособности исправлять поэмы… если мы решим опубликовать небольшой том… Я поставлю условие, чтобы ты получил работу и оплату (в любом случае), проходящими через мои руки… поэзия – это не бизнес, это излияние или болезнь, как мы знаем…
Моя корректура еще только идет по почте, этот мой новый роман поглощает все мое время, а также волнующие мысли о небольшой пьесе. Я не буду печатать (“Собственника”) до марта, так что не жди…».
Голсуорси предложил Ральфу познакомить его с Фордом Мэдоксом Хьюффером, который тогда консультировал издательскую фирму Элстон Риверс, планировавшую «издание молодых поэтов, пять томов, в котором он предложил бы тебе один (том). Выпуски должны быть краткими, около 30 страниц. Я думаю, этот шанс тебе не следует отвергать». Голсуорси писал ему также: «Я пишу пьесу, надеюсь закончить ее на этой неделе. Я хотел бы, чтобы ее поставили, но мало в это верю. Театральным режиссерам приходится просматривать за неделю до сорока пьес, а у меня нет оснований полагать, что моя пьеса лучше других. “Собственник”, предположительно, выйдет в следующем месяце. Он хорошо напечатан и все такое, я полагаю».
Написать пьесу предложил Голсуорси Эдвард Гарнет для только что созданной антрепризы Ведренна – Баркера. Сначала он отказывался, но затем захотел внести свою лепту в изменение пошлой и косной ситуации в драматургии Великобритании. Еще в 1903 г. он выразил свое отношение к ней в статье «После спектакля». Голсуорси считал, что в каждом человеке рассудок и чувства ведут между собой ожесточенную борьбу. И никто не достигает и даже не стремится достигнуть равновесия между ними, так как последнее вело бы к беспросветной скуке. Но все наши суждения, поступки и мысли суть результат этой вечной борьбы. Человечество оказывается разделенным на людей рассудка и людей сердца. «Мы в Англии в огромном своем большинстве – люди рассудка, за исключением бродяг, ирландцев и художников. И, когда добропорядочный житель Империи видит, что ирландец жертвует обедом ради остроумной шутки, бродяга отказывается от работы, чтобы сохранить свою свободу, а писатель сочиняет пьесу, которая останется лежать в ящике его стола, он не сердится, не говорит горьких слов; он жалеет этих несчастных, понимая, что они поддаются голосу таинственного желания, стремятся утолить жажду ощущений, никому, кроме них, неведомую, к тому же они составляют ничтожное меньшинство».
Голсуорси надеялся на наличие чувства юмора у своего читателя и продолжал в том же духе.
«Эта вот приличная диспропорция между чувством и рассудком и породила шедевры виднейших современных английских драматургов. Они полагают, что люди не создают нормы нравственности, но сами созданы для нравственности. И что первейшая обязанность драматурга не столько показать, как силы природы воздействуют на человека, сколько утвердить торжество той или иной априорной концепции. Они предлагают нам пьесы, которые в точности соответствуют требованиям рассудка, господствующим в обществе. Ибо все виднейшие наши драматурги – сами люди рассудка, люди здравомыслящие и глубоко убежденные в том, что художники безумны, а в ящиках стола – темно и мрачно».
Голсуорси полагал, что, если произвести опрос зрителей салонной драмы после спектакля, на каждые 90 человек, считающих, что лучшие, самые захватывающие моменты в пьесе – это риторический монолог героя и самоотречение героини, только 10 стали бы утверждать, вопреки рассудку, что ее «О мистер…», когда он ее целует, и ее вальс на крыше под шарманку стоят всей остальной пьесы. В них вся тоска по любви, по радости, которая таится в глубине каждого человеческого сердца, другими словами – в них человеческое сердце раскрывается, а это слишком опасно в жизни, неразрывно связанной с добыванием хлеба насущного.
«Герой, задуманный всерьез, – это тип нравственно испорченного человека, о чем нам твердят и все другие персонажи, и он сам. Он преследует девушку, в которую страстно влюблен. В конце пьесы, когда он мог бы добиться успеха, драматург заставляет его отступиться, лишая тем самым его образа нравственной испорченности и спасая героиню от потери своей добродетели, а заодно и возможности выйти замуж за человека, которого она не любит.
Героиня представляет собой тип привязчивой, слабой, падкой на удовольствия девушки. Она показана в различных ситуациях с единственной целью – продемонстрировать безобидную неустойчивость этой бедной маленькой щепки в бурных волнах жизни. Наконец, дойдя до «кульминационной сцены», героиня, столкнувшаяся вплотную с тем, что так шокирует рассудок, проявляет неизвестно откуда взявшуюся твердость и сводит на нет те представления о ней, которые она так старалась нам внушить. Стоило ли изображать героиню слабой, если в важной ситуации она оказалась сильной?
Это возвращает нас к тому трогательному единству, которое существует между виднейшими современными драматургами и зрителями.
Люди сердца и люди рассудка! Пока соотношение между ними не станет обратным, пока Луна не засияет среди дня, до тех пор виднейшие современные драматурги не поверят, что главное в жизни не законный брак и не положение в обществе, но любовь и смерть; что корень искусства – чувства; что неизбежностью не стоит пренебрегать и что единственная эпическая добродетель – это мужество».
Антиреализм салонной драмы выражался в развитии характеров на сцене, соответствующем не правде жизни и чувствам, а по умозрительной схеме, превращающих героев в марионетки. Тем самым разыгрываются «высоконравственные» развлекательные мелодрамы, не затрагивающие ни чувств, ни мыслей зрителя.
Это понимал не только Голсуорси, но и ряд передовых драматургов и театральных деятелей. Так, Бернард Шоу окрестил «хорошо сделанные пьесы» «sardouledom», соединив фамилию французского драматурга Викторьена Сарду и английское слово скука – «Boredom». В то время как в Англии на сцене шли развлекательные комедии и мелодрамы современных драматургов, в Европе появились авторы, сыгравшие революционную роль в развитии драматургии. В первую очередь здесь следует назвать норвежского драматурга Генрика Ибсена. Его реалистические драмы произвели огромное впечатление на мыслящую публику, но реакционная критика обвиняла их в ниспровержении моральных норм. Характеризуя искусство Ибсена, Бернард Шоу писал: «Драматургическое новаторство Ибсена и последовавших за ним драматургов состоит, таким образом, в следующем: во-первых, он ввел в пьесу дискуссию и расширил ее права настолько, что, распространившись и вторгшись в действие, она окончательно с ним ассимилировалась. Пьеса и дискуссия практически стали синонимами. Во-вторых, сами зрители включились в число участников драмы, а случаи из их жизни стали сценическими ситуациями».
В конце XIX века в Европе началось движение за создание театров, свободных от коммерциализма, ставивших реалистичные пьесы о жизни. Первым таким театром стал Свободный театр в Париже, открытый Андре Антуаном в 1887 г. В Лондоне Т. Грейн создал в 1891 г. Независимый театр, представлявший пьесы драматургов-реалистов, бывших иностранными авторами. Премьера пьесы английского автора, а именно Б. Шоу, «Дома вдовца», состоялась в нем 9 декабря 1892 г. Шоу ввел в английский театр новый тип пьес – социальную драму. Шоу публиковал свои пьесы, но постановка их встречалась с непреодолимыми препятствиями. Для того чтобы его пьесы регулярно появлялись на английской сцене, нужен был особый театр. Такой театр был создан в 1904 г. антрепренером Джоном Ю. Ведренном (1867–1930) и актером, режиссером, драматургом и историком театра Харли Гренвилл-Баркером (1877–1946), снявшими помещение лондонского «Корт-Тиэтр». Ими была создана труппа для пропаганды «новой драмы». Они ставили пьесы Ибсена, Гаунтмана, Зудермана и Шоу.
Английский театр в Лондоне «Корт» был построен в 1870 г. и первоначально носил имя «Нью-Челси»; но после перестройки в 1871 г. стал называться «Ройал корт-тиэтр». Его расцвет пришелся на 1904–1907 гг., когда им руководили Ведренн и Гренвилл-Баркер, и он примкнул к движению «свободных театров», утверждавших на английской сцене социально значимый репертуар.
Поэтому, когда Джон Голсуорси предложил свою пьесу «Серебряная коробка» к постановке на сцене «Корт-тиэтр», она была сразу же принята. Он отдал пьесу в субботу, и уже в воскресенье ее прочли Гренвилл-Баркер и Бернард Шоу. В понедельник Голсуорси сообщили о решении поставить в театре его пьесу.
Может быть, Голсуорси и не отвлекался бы на написание пьесы, если бы не возникшие у него трудности при написании романа «Даная». В конечном итоге он принял решение сжечь рукопись. Работа над пьесой у Голсуорси продвигалась быстро и через полтора месяца была закончена. В начале марта он обратился к Гарнету за критическими замечаниями. «Пьеса хороша и в настоящем виде, – писал критик после прочтения первого варианта, – но будет лучше, если кое-что вы все же переделаете». Гарнет сам пробовал писать пьесы, но драматург из него не вышел, как и романист. Чувствовалось, что быстрый успех Голсуорси на этих поприщах задевал его. К письму им был приложен список желательных изменений. Некоторые из них были приняты Голсуорси, и, чтобы смягчить горькую пилюлю уже после постановки пьесы, в ответном письме он написал: «Я заметил, что две фразы, которые вы мне предложили для “Серебряной коробки”, вызывают в зале наибольший смех».
Между драматургом и критиком имелось и более серьезное расхождение во взглядах. Гарнет смирился, что в своих пьесах Голсуорси еще более дидактичен, чем в романах. Назидательность в характере Голсуорси могла сделать его пьесы больше похожими на проповеди, чем на развлечения. Гарнет указывал Голсуорси: «Пятая картина хороша и правильно сделана технически, но, по моему мнению, она не совсем соответствует главной идее в целом. Да и сама главная идея мне не совсем нравится: по-вашему, для богатых существуют одни законы, а для бедных – другие». Но это было центральной идеей пьесы. Голсуорси все же имел опыт работы в суде и, будучи убежден в своей правоте, обосновывал свою точку зрения в пьесе.
Сюжет пьесы очень прост. Украдена серебряная сигаретница из дома члена парламента Бартвика. Украл ее муж их домработницы Джонс. В состоянии опьянения он следовал за сыном Бартвиков Джеком и, еще раз выпив с ним, уносит сигаретницу и кошелек женщины, с которой только что расстался Джек, вытащивший «ради смеха» кошелек из ее сумки. На следующий день женщина возвращается с требованием вернуть ей деньги, и родители Джека узнают о его недостойном поведении. Во время судебного заседания Джеку, благодаря влиянию родителей, удается избежать суда, а Джонса, у которого нет влиятельных защитников, приговаривают за кражу к тюремному заключению. Джонс открыто заявил в суде: «И это – правосудие?! А с ним как же? Он напился! Он взял кошелек… он взял кошелек, но… он вышел сухим из воды – денежки выручили… Правосудие!».
Джонс, сопровождая захмелевшего Бартвика-младшего, в ответ на его слова о том, что он либерал, с иронией говорит: «Я, будь оно все неладно, консерватор». Сам автор пьесы – Голсуорси – тоже был консерватором. Он призывал к переменам, но не революционным, справедливо считая, что от последних может быть больше вреда, чем пользы.
Премьера «Серебряной коробки» состоялась 25 сентября 1906 г. Это была такая пьеса, которой давно ждал зритель «независимого театра» и новая антреприза Ведренна – Баркера подыскивала для дневных спектаклей. Имя драматурга Джона Голсуорси стало рядом с именем Бернарда Шоу. Рецензии на пьесу были в основном положительны. В заметке «Уорлд» отмечалось: «У автора “Серебряной коробки” мистера Джона Голсуорси новые идеи проявляются во всем. В его пьесе содержится острая критика тех принципов, которые до сих пор регулируют отношения между имущими и обездоленными сословиями».
В газете «Дейли телеграф» Голсуорси прочитал: «Сегодня днем на сцене “Корт-тиэтр” шествовал суровый, изможденный, мрачный и неприглядный реализм, выведя на всеобщее обозрение группу скорбных персонажей. Шкафы безжалостно распахнуты настежь, из их укромных уголков шествуют потревоженные скелеты… Это он (Джон Голсуорси) делает точно, умно и честно, заслуживая полное признание».
С наибольшим удовольствием он прочитал заметку в журнале «Леди оф Фэшн» под названием «Грядущий человек»: «Возможно, найден наконец “грядущий человек”, признанный действиями отомстить за повсеместную клевету на английского драматурга Джона Голсуорси».
Пьеса получилась такой удачной вопреки, а может быть, благодаря тому, что в области драматургии ее автор был «абсолютно невежествен». Именно так квалифицировал познания Голсуорси в этой сфере журнал «Экэдеми». Свое мнение он обосновывал такими очевидными нарушениями сценических правил, как, например, опускающийся в середине второго акта занавес для смены декораций. Или начало третьего акта эпизодом, не имеющим прямого отношения к действию пьесы. Здесь нашло подтверждение парадоксальное суждение Оскара Уайльда «человек должен знать все или ничего». Незнание сценических канонов придало Голсуорси большую свободу в работе с материалом. В «Экэдеми» отмечалось: «А результатом этих новаций было впечатление реальности событий, правда жизни, которую нужно увидеть, чтобы в нее поверить. Говорить, что это впечатление достигается за счет техники, – значит сказать чепуху. “Техника” – это просто общее обозначение для тех средств, которые автор использует, чтобы сделать сцену, диалог или персонаж эффективными… Это техника м-ра Голсуорси, который создал свой собственный метод, представления жизни на сцене – метод в высшей степени удачный».
Высоко оценивая пьесу, все же делались отдельные замечания. Так, Э. В. Льюкас отмечал, что сатира в ней чересчур заметна. Но Голсуорси писал в такой манере сознательно, так как считал, что только тот писатель переживет свое время, в котором сочетается художник и моралист. И Голсуорси не мог отдать свою пьесу полностью в чужие руки. Поэтому он сам руководил отбором актеров, давал консультации о мельчайших нюансах постановки, не говоря уже о том, что он присутствовал на всех репетициях, выступая в роли еще одного режиссера. Так сложился стиль его участия в постановке своих пьес, и, когда они ставились в других городах, он какое-то время обязательно проводил там. К его счастью, Ада не возражала, она сама любила частую смену обстановки, внимание к себе и супругу в обществе. Все это с избытком принес двойной успех Голсуорси в 1906 г. и как романиста, и как драматурга.
Работу над пьесой Голсуорси совмещал с написанием романа «Усадьба», находя для них время и в путешествиях, и в Лондоне, требовавшем интенсивного участия в светской жизни. Как-то больше недели Джону и Аде не удавалось лечь спать раньше часа ночи. Они посмотрели «Майора Барбару» Шоу, показавшуюся им мало похожей на пьесу и понравившуюся им меньше, чем «Человек и сверхчеловек». В январе 1906 г. они обедали с супругами Шоу и нашли, что драматург приветлив и словоохотлив. «Он раздразнил меня, – писала Ада Моттрему, – и очень мне понравился. Его невозможно описать словами». Почти всю весну они провели в Девоншире – в Икли и Манатоне. Вернувшись в Лондон, снова окунулись в светскую жизнь. Ада писала Моттрему: «В пятницу поехали в коттедж Льюкаса близ Эденбриджа, остались там на ночь, пешком отправились к Гарнетам, вернулись домой в субботу в 11 часов вечера, а в воскресенье утром завтракали с нашим милым Хадсоном. Тогда я и почувствовала, что мы опять попали в лондонский водоворот».
В четвертое воскресенье месяца супруги Голсуорси старались навестить семейство Саутеров. К ним приходили известные художники и писатели. Племянник Голсуорси Рудольф Саутер вспоминал: «Часто приходил Уистлер, который с большой нежностью относился к моей матери, а также Лавера, будущий шафер моего отца на его второй свадьбе, когда вдовцом он женился на Валде Броуд в 1928 году… Американский гравер Джозеф Пеннел, высокий, худой, всегда задорно и весело споривший со всеми и каждым… Марк Твен, который вел долгие разговоры с моей матерью о философии, религии и жизни после смерти… Князь Пьер Трубецкой, гуманитарий и шафер на свадьбе моих родителей в 1894 году… Эзра Паунд и Ричард Олдингтон, еще не остывший от своих взрывных выступлений в журнале “Бласт”, разносящий в пух и прах всех и вся, включая и Джона Голсуорси за “буржуазные взгляды”».
В июне Джозеф Конрад жил в доме Голсуорси в Лондоне. Он писал об этом: «Не могу сказать, чтобы я много работал в деревянном домике (беседка в саду), но я честно курю там по три с половиной часа каждое утро, положив перед собой лист бумаги и держа в руке американскую вечную ручку. Чего еще можно требовать от добросовестного писателя, право, я не знаю».
Бывали у них и другие посетители, не светские люди и не писатели. Вот как описывает такой визит Ральф Моттрэм, бывший случайным свидетелем одного из них: «В кабинет входит Ада, к которой пришла посетительница. На Аде негнущаяся юбка-латы по тогдашней моде и блузка с высоким воротником.
Ада: “Джек! Эта бедняжка… она снова пришла”.
Джек (посмотрев на нее): “Она нуждается в деньгах и одежде?” – Ада молчит, но в глазах ее можно прочесть: “Все это верно, но довольно абстрактно”.
Джек (поспешно): “Моя дорогая, я думаю надо дать ей мои деньги и кое-что из твоей одежды”.
Ада снова посмотрела на него ласковым взглядом и, мгновенно озаботясь, уходит».
В июле супруги Голсуорси стали собираться за границу в южный Тироль. И сборы, и сама поездка предстояли хлопотными, так как в этот раз с ними ехала мать Джона. Она путешествовала с внушительным багажом, так как возила с собой все – от медицинских препаратов до мышеловок. Ада тогда была более легка на подъем и ограничивалась минимумом вещей, но впоследствии по объему возимого с собой багажа она даже превзошла мать Джона.
В таких условиях путешественники решили не рисковать и посетить уже хорошо известные им места. Они поехали в Кортину – горный курорт несколько севернее Венеции, в Доломитовых Альпах. Как всегда во время путешествий Джон продолжал работать над своими литературными произведениями. Он также размышляет над истоками и значением искусства. Этими своими мыслями он поделился с Ральфом Моттрэмом в пространном письме, отправленном 4 августа 1906 г. из Кортины.
«Ты задал мне вопрос о соотношении морали и искусства. Отвечу тебе самыми банальными рассуждениями.
Они оба – часть механизма жизни, оба одинаково значимы и находятся в оппозиции только в следующем смысле. Художник описывает жизнь такой, какой он видит ее, созерцает, соотносит со своими чувствами, а потом из этого запаса впечатлений возводит, создает нечто, в соответствии со своим темпераментом, имея первоочередной задачей затронуть эмоциональный нерв аудитории и при этом непосредственно, действенно доставить ей удовольствие.
Моралист наблюдает жизнь, обобщает свои наблюдения, отмечает недостатки увиденного и формулирует законы, правила, способы, которые, сдержанно воздействуя на этот эмоциональный нерв (не доставляя при этом удовольствия каждому), обеспечивают эстетическое удовлетворение большей части публики.
Таким образом:
Очевидно, очень небольшое число людей или чистые художники, или чистые моралисты, возможно, таких совсем нет. Однако все люди скорее одни, чем другие. Антагонизм начинается, только когда персонажи вступают в игру, т. е. (А) артист темпераментно противостоит (М) моралисту как человек, или они раздражают друг друга, и это все, если они экстремисты.
Сам художник по своему темпераменту противоположен моралисту. Однако то, что морально сегодня, аморально завтра, и это, конечно, вносит в жизнь некоторую путаницу. У художника в данной ситуации есть кое-какие преимущества, потому что он имеет дело с неизменными вещами, например, с законами природы и с человеческими чувствами, которые тоже не меняются (или меняются так медленно, что это нельзя заметить). Взять, например, очень полезного Шекспира. Он, конечно, превосходный художник, но некоторые люди назвали бы его также великим моралистом. Как я понимаю, это делает слишком свободным и общим использование слова моралист. Моралист, в сущности, человек какой-то моральной эпохи, она может не быть его собственной эпохой, она может быть моралью следующей эпохи, но именно некой эпохи. Шекспир, однако, для всех времен.
Большинство писателей имеют значительную составляющую моралиста, а все сатирики – обязательно. Но эти два качества в писателе находятся, по крайней мере, не обязательно в оппозиции, за исключением дела техники, таким образом поддерживая баланс устойчивости и правды так, что обе стороны способствуют становлению полной справедливости.
Разве Гарнет говорит, что художник наслаждается жизнью? Я думаю, он должен восприниматься как наблюдатель, как персона, наделенная громадным любопытством.
Конрад (писатель для живописцев и его главными поклонниками были живописцы), возможно, лучший образец из всех современных писателей, кого я знаю, художника в чистом виде (в нем практически ничего нет от моралиста).
Тургенев был более великим художником, чем Конрад, но в нем присутствует и моралист, это сказывается в тематике его книг. Толстой, обладая громадной силой, обладал этими двумя качествами почти в равной степени, но, будучи великим и сильным, он походил на качели, которые никак не могут прийти к равновесию и не давали ему запаздывать относительно Искусства и Морали!
Грубо говоря, чем больше в художнике моралиста, тем дольше он будет жить. Как и обратно: те художники, которые так велики, что имеют космический характер и имеют дело с моралью Природы (не человеческой), такие как Шекспир и Гомер, переживают свое время, но большинство выживших со временем книг и авторов представляли собой смесь художника и моралиста. Возможно, вы склонны использовать слово мораль в смысле Природной морали; если так, откажитесь от привычки: оно неопределенно, еще хуже использовать слова обычай, стиль, манера, и Природа не имеет стиля, за исключением цикличности, которую нам нет необходимости рассматривать».
Эта поездка в Тироль в связи с предстоящей постановкой пьесы была не очень продолжительной. И на обратном пути Голсуорси писал Эдварду Гарнету из отеля «Бальзак» в Париже 25 августа 1906 г. Естественно, в нем речь шла прежде всего о подготовке постановки «Серебряной коробки». Он поделился своим мнением о подобранных Баркером на главные роли артистов и указал, что мужчины хороши, а женщину он не знает.
Голсуорси остался в целом удовлетворен тем, как пьеса выглядела на сцене, радовало его мнение критиков и публики. Несколькими месяцами позже финальные представления первого цикла постановок посетили Принц и Принцесса Уэльские, а позже король Георг V и королева Мария.
В 1906 г. Голсуорси завершил написание нового романа «Усадьба». Начав писать его практически заново, он работал очень быстро и закончил рукопись к ноябрю. По сложившейся привычке он первому послал рукопись Эдварду Гарнету и получил восторженный отзыв: «Это великолепно! Примите мои поздравления. Мне кажется, “Усадьба” – огромный шаг вперед в художественном отношении. Я так думаю, главным образом потому, что автор гораздо больше симпатизирует своим персонажам и гораздо справедливее по отношению к ним, чем к героям в “Собственнике”. И написано блестяще! На многих страницах романа вы превзошли самого себя. И что мне особенно нравится, так это романтическое восприятие жизни, сказывающееся в большинстве глав книги. Вашему взгляду на жизнь присуща поэзия, которая веет со страниц романа, как свежий ветер в открытое окно.
…В целом, мой дорогой друг, ни одно из ваших произведений не было для меня таким убедительным. Вы избавились от назидательного тона и достигли совершенства в изображении жизни такой, какая она есть. Меня восхищает ваш язык.
Еще раз тысяча поздравлений. Этой книге суждена долгая жизнь».
Похоже, что до такой степени был восхищен романом один только Гарнет. Друзья и коллеги Голсуорси высказывали серьезные критические замечания. Герберту Уэллсу роман вообще не понравился: «Мне кажется, что в драматургии вы сильнее, чем в прозе. Там вы, ничего не приукрашивая и не опуская, проникаете в самую суть вещей. Кроме того, здесь вы сузили свой кругозор. Вы смотрите на вещи с точки зрения очень небольшого круга людей. К тому же мне недостает вашей иронии».
Писатель У. В. Льюкас считал последнюю книгу Голсуорси «не такой замечательной», как «Собственник». И продолжал: «Но общая атмосфера в ней чище, и я не сомневаюсь, что она будет лучше раскупаться».
Арнольд Беннет прислал свое парадоксальное мнение: «Вы один из самых жестоких писателей, которые когда-либо писали по-английски. Я не отступлю от своего мнения даже под угрозой смерти. Не знаю, что заставило меня перечитать роман второй раз, наверное желание заглянуть в ваше будущее… Ваша книга вызывает у меня неописуемый восторг, и это меня ужасно “интригует”… Но у меня есть серьезные возражения относительно вашего отношения к главным героям».
Однако сам Голсуорси не был уверен в превосходстве своего последнего романа: «Гарнет утверждает, что это лучшее мое произведение. Не знаю, можно ли ему верить. Хотелось бы, но не могу».
В «Усадьбе» Голсуорси выступил главным образом в роли бытописателя. В нем изображена семья живущих в деревне помещиков Пендайсов. Прототипом миссис Пендайс отчасти послужила мать автора, происходившая из схожей семьи, одна из наиболее удачных персонажей Голсуорси. Сын Пендайсов Джордж полюбил замужнюю женщину Эллин Белью, что вызвало скандал, так как тем самым поставил под сомнение честолюбивые надежды своего отца Хорэса Пендайса. Ведь он решил жениться на разведенной женщине, такое поведение несовместимо с успешной политической карьерой. И Хорэс Пендайс решительно воспротивился браку своего сына: «Вся консервативная косность его характера, вся огромная упорная вера в установленный порядок вещей, вся упрямая ненависть к новому и страх перед ним, беспредельная способность не понимать, которая с незапамятных времен сделала Хорэса Пендайса вершителем судеб своей страны», – писал в романе Голсуорси, называя такое отношение к жизни «пендайсецитом». Но действия Хорэса Пендайса так грубы и неумелы, что без помощи своей супруги, противопоставившей материнские узы влюбленности сына, он бы не добился успеха. В конечном итоге Джордж отказывается от любимой женщины.
Иронизируя над стоицизмом Джорджа, Голсуорси подверг сомнению свое студенческое оксфордское понимание стоицизма. Много размышляя над этим качеством и преклоняясь перед ним, он приходит к выводу, что его прежнее понимание стоицизма – высокомерная и самодовольная поза. Она является защитной оболочкой для не умеющих противостоять вызовам жизни, нежелающих жертвовать чем-либо людям.
Воодушевленный успехом своей первой пьесы и мнением такого известного писателя, как Герберт Уэллс, Голсуорси продолжил свое драматургическое творчество. Ему не суждено было узнать, что его пьесы, в отличие от романов, не переживут своего времени. Голсуорси пишет вторую пьесу «Джой». Она посвящена личным взаимоотношениям матери и дочери, убежденным, что «моральные требования, относящиеся к другим, к ним не имеют никакого касательства». Дочь – юная, очаровательная девушка, напоминающая тургеневских и независимых ибсеновских героинь. Она испытывает глубокое разочарование, узнав о любви матери к человеку с плохой репутацией, которая сильней, чем ее любовь и привязанность к дочери. Джой пытается найти утешение в собственной любви к молодому человеку.
Премьера пьесы состоялась 24 сентября 1907 г. в театре «Савой» в рамках антрепризы Ведренна – Баркера. «Джой» не получила восторженного приема ни у критиков, ни у зрителей. И автор пьесы, и его супруга основную вину за провал возложили на плохую игру актеров. По мнению Ады, они играли «неубедительно, без любви к своему делу». Уже во время репетиций было видно, что все получается не лучшим образом. А о своем супруге Ада писала: «Все дни Джек полностью отдает репетициям, наметился некоторый сдвиг, но все равно Джек очень волнуется и устал». В письме Ральфу Моттрему она сообщала: «Дело в том, что критики ее просто не поняли – кроме А. Б. Уолкли, заметившего ее достоинства. Всем остальным, видите ли, не хватает их любимых сцен у рампы. Очень хорошо. Очень хорошо! Это правда, что в пьесе нет эффектных сцен, она написана в очень сдержанной манере… В целом, я возмущена нашими критиками; они открыли рты и молча проглотили достоинства Голсуорси, но подняли дикий крик по поводу его недостатков…».
Несмотря на огорчение, принесенное ему приемом его пьесы, Голсуорси считал, «что это совсем неплохо, когда на тебя обрушивается холодный душ критики».
Его друг Конрад ободрял Голсуорси в письме: «Конечно, ужасно, когда твою работу не понимают. Но неодобрительный шепот вокруг “Джой” потонет в том шуме, который поднимется вокруг “Схватки” – такого Англия не слышала уже добрую сотню лет. Я в этом не только убежден – я это чувствую, и это чувство всесильно. Вы должны просто спокойно сидеть и наблюдать, как растет ваша Слава».
Пьеса «Схватка» была начата в середине февраля 1907 г., когда Джон и Ада приехали в Лайм-Реджис. Этот городок, расположенный среди утесов Дорсетских высот на побережье, со своими красивыми садами и винодельнями чете Голсуорси не понравился. Они отправились в путешествие по Дорсету. Ада писала: «Нам здесь очень нравится. В четверг вдоль скал мы пешком прошли до Ситона, затем поехали в Бир, Ситон ужасен, но Бир – прелестный старомодный городок. Мы также побывали в Чартмуте, он нам очень понравился. Лайм не произвел на нас никакого впечатления – он слишком серый, а местные жители отвратительны. Мы соскучились по пышности Девона и в четверг отправимся туда». Однако это намерение не осуществилось, так как вскоре Джон сообщил из Литтлхэмптона: «Мы решили, что в это время года Девон еще мертв и ехать туда рано, поэтому остались здесь, хотя и без особого удовольствия. На северо-западе разыгралась настоящая буря, и на улице очень неуютно».
Больше всего страдала Ада от зимней английской непогоды. Она жаловалась Ральфу Моттрэму: «Мне кажется, вы единственный, кто понимает, что зима для меня – настоящее бедствие. Похоже, что все остальные думают, что я притворяюсь». Они были в Литтлхэмптоне уже в начале марта, где Джон продолжил работу над «Схваткой». В апреле они неделю провели в Уэстерхеме, где пьеса в первом варианте и была закончена к концу месяца. Таким образом, за полгода до постановки «Джой» в портфеле Голсуорси уже была новая пьеса. Она имела острую социальную направленность. По сути, в ней описывается производственный конфликт. Действие происходит на фоне забастовки заводских рабочих, которым сочувствует пожилой председатель правления акционерной компании, владеющей этим заводом. Однако директорам удается отстранить его от должности и в отсутствии лидера рабочих, занятого похоронами жены, скончавшейся от лишений, вызванных забастовкой, заключить с рабочими новое соглашение, практически ничего не меняющее в их положении, но прекращающее забастовку. Все страдания рабочих, как и смерть супруги их лидера, оказались напрасными.
Но «Схватка» увидела свет рампы только в марте 1909 г., поэтому, вернувшись в Лондон, Голсуорси занялся другими делами. Его всегда интересовали движения, выступающие за реформы. Именно в постепенном реформировании общественных отношений он видел возможность предотвращения бунта и революции, которые, как не раз демонстрировала история, не приносили счастья ни верхним, ни нижним слоям общества. Он с Адой посещает собрания суфражисток. О своем впечатлении об одном из них она написала в марте Моттрэму: «В пятницу вечером мы были на встрече суфражисток… Некой истеричной мисс Кристабел Панккерст не мешало бы заткнуть рот, чтобы она не вносила сумятицу. В очень доброжелательной аудитории она взывала к мужчинам о помощи, а затем заявила: “Если мужчины не будут за нас бороться, мы сделаем это сами”».
Летом они посетили представление фабианского общества, основанного еще в 1884 г. и стоящего за реформирование общества, видными членами которого были Бернард Шоу и Герберт Уэллс. Но оно им, видимо, не понравилось, так как Ада писала, что она бы предпочла, чтобы они работали, а не играли на сцене.
Голсуорси активно участвовал в публичных акциях по сбору денег для нуждающихся. Когда известная суфражистка и публицистка Вайолет Хант и английская романистка Синклер Мэб (1865–1946), использовавшая в своих произведениях технику «потока сознания», простояли несколько дней с урнами для сбора денег, их поддержали своим участием и Джон Голсуорси, и Л. Хадсмен, и Джордж Медокс Хьюффер (Форд).
Этим же летом Голсуорси пишет очерк «Потерявшаяся собака» для журнала «Нация». Впоследствии он написал для этого журнала целую серию очерков, которые составили сборник, опубликованный под названием «Комментарий» в 1908 г. Это очерки на самые разные темы – от страданий птиц и животных, на которые обрекает их человек, до проблем одиночного заключения в тюрьме и театральной цензуры.
Еще в сентябре 1906 г. после посещения тюрьмы в Дартмуре он написал два очерка о том ужасе, который предстал перед его глазами. Название сборнику дал очерк «Комментарий», представляющий собой сатирический взгляд на современное общество, с равнодушием «парового катка» стирающего личность и достоинство человека. В очерке «Порядок» Голсуорси приходит к выводу, что современное английское государство – это внешне отшлифованная пирамида, в основании которой лежит раздавленная человеческая личность. Он приводит ответ тюремного надзирателя на свой вопрос:
«– Значит, существующий порядок установлен навечно?..
– Нас это не касается. Мы только исполнители и подчиняемся нашей системе, такой, какая она есть… Не мое дело решать… вопросы».
Голсуорси, конечно, понимал, что на таком подходе держится государственная власть, но его страшили и ему были отвратительны эти люди – винтики государственной машины.
На что же надеяться человеку, верящему в прогресс и справедливость? Голсуорси мог предложить ему только «мужество без надежды». Очевидно, взгляды, выраженные Голсуорси, не могли найти одобрения официальной критики, и на «Комментарий» последовали отрицательные отзывы.
Но Голсуорси не ограничивался только декларацией своих взглядов, но и следовал им в жизни. Так, летом 1907 г. пьеса Эдварда Гарнета «На переломе» была подвергнута государственной цензуре. Вслед за Уильямом Арчером вопрос об отмене театральной цензуры был поднят и Голсуорси. Была поставлена задача создания комитета или «Лиги» литераторов. Определенные надежды Голсуорси возлагал на своих влиятельных знакомых. Еще в мае на обеде, данном К. Ф. Мастерменом в палате общин, он познакомился с Уинстоном Черчиллем. О своих попытках он сообщал Гарнету: «Что касается палаты общин, я обратился к Мастермену с просьбой принять меня. Но Баркер телеграфировал мне, что, по его мнению, вряд ли это осуществимо. Недавно он тоже предпринял такую попытку. Если Мастермен мне откажет, я попробую встретиться с Р. К. Леманном». Но летом правительственные офисы опустели и никого найти было невозможно. Со своими коллегами он встречался не в Лондоне: с Шоу встретился в Уэльсе, а с Арчером – в Кембридже. Ведренн отказался поддержать их, ссылаясь на то, что он не свободный писатель и это для него, арендующего театры, слишком опасно.
Следующей под запрет цензуры попала пьеса Гренвилл-Баркера «Пустыня». Это вызвало возмущение среди писателей и побудило Голсуорси к активным действиям. Пригласив к себе на обед профессора Гилберта Мюррея, он проинформировал его о сложившейся нетерпимой ситуации и попросил его поговорить о ней с Дж. М. Барри. Ими был создан комитет, которому содействовали Уильям Арчер, Гренвилл-Баркер, Артур Пинеро и сэр Уильям Гилберт.
Комитет распространил подписанное семьюдесятью одним драматургом письмо, его представителей принял министр внутренних дел Герберт Гладстон. Им был составлен законопроект, поддержанный известным историком и литератором Чарльзом Тревельяном и главой палаты общин и литератором, автором комедий Робертом Вернон Харкуртом. В конце концов, осенью 1909 г. он был рассмотрен на заседании обеих палат, на котором с речью выступил Голсуорси. Она была издана в виде Голубой книги, и на этом дело закончилось, по сути, безрезультатно.
Большую часть лета 1907 г. чета Голсуорси провела в Девоне и Корнуэлле, преимущественно в Бьюте. В июле Голсуорси начал писать роман, позже получивший название «Братство». Он с супругой часто переезжал с места на место. В конце августа Ада писала Моттрэму: «В пятницу мы поедем в Телвертон. У Джека есть разрешение на посещение дартмурской тюрьмы. Это ужасно, но он так давно хочет там побывать». Голсуорси позже вспоминал: «Здесь (в Бьюте) мы пробыли до тридцатого августа, затем до 2 сентября побывали в Ту-Бриджис в Дартмуре (где я посетил тюрьму), в сентябре опять жили в Тауне. Здесь великолепно – такой воздух, такие скалы, пески, холмы и тропинки, такое небо. Здесь слишком хорошо, чтобы работать, и аромат тоже чудесный». В октябре они приехали в Манатон, уже твердо решив снять со следующего года здесь сельский дом, куда они могли бы в любое время выезжать на отдых. В Манатоне Голсуорси продолжил работу над романом.
Голсуорси интенсивно работал над романом «Братство» и в Лондоне, куда они вернулись в ноябре, и за границей, в поездке в более теплые страны зимой. После краткого пребывания в Париже они направились на Лазурный берег Франции и остановились в столице Восточного Прованса – Грассе, несколько северо-западнее Канн в приморских Альпах. Они провели на этом курорте пять недель в декабре и январе. И пока Ада «изучала» новейшие течения европейской моды в области парфюмерии, – а Грасс известен как мировая столица парфюмерии, где производятся самые изысканные духи, – Голсуорси, прогуливаясь по живописным окрестностям, в свое время понравившимся королеве Виктории и сестре Наполеона, обдумывал свой роман «Братство».
Глава 19
В основном роман «Братство» был написан в Манатоне, куда супруги Голсуорси прибыли в апреле 1908 г. и где прожили тринадцать недель. Эта маленькая деревушка на границе с Дартмуром между Мортонхемпстедом и Бови-Трейси была им хорошо знакома. Они уже несколько раз приезжали сюда, наслаждаясь видом окружающих ее вересковых пустошей, которые, как писал Джек Гарнету, в солнечные дни великолепны. В деревне было всего несколько домов, почта, лавка и паб.
В свои приезды чета Голсуорси останавливалась в качестве «платных гостей» фермера Эндакотта в его деревенском доме Уингстон. На этот раз они решили арендовать парадные комнаты на много лет вперед. Хозяева занимали другие помещения в этом же доме. Во время пребывания Голсуорси и их гостей в Уингстоне они исполняли функции обслуживающего персонала: миссис Эндакотт – главной распорядительницы, а ее супруг еще и присматривал за их лошадьми. В доме также жил их старший сын Эрик, младшие дети и племянницы Фарза, а также иждивенцы и сельскохозяйственные рабочие.
Уингстон стоял на самой окраине деревни, к нему вела узкая дорога, вдоль которой были посажены деревья с обеих сторон. Она заканчивалась у черного входа на заднем дворе. Через всегда открытую кухонную дверь постоянно сновали дети хозяев, по двору носились собаки, гуляли цыплята, и на нем стояли повозки и другое имущество фермера. Но Голсуорси и приезжавшие к ним в деревню гости ничего этого не видели. Их подвозили непосредственно к парадному крыльцу. Большое число цветочных клумб окружало веранду и стеклянные двери, украшавшие фасад дома. С этой стороны дом имел весьма элегантный вид. И действительно, облицованный гранитом двухэтажный фасад выглядел более солидно, чем у других фермерских домов. На первом этаже французские окна открывались на веранду с полом из каменных плит и смотрели на восток поверх того, что в других регионах Англии было бы выгоном для лошадей, а здесь было неровным полем, в котором обнажались каменные породы Дартмура. Выгоном для лошадей служила большая лужайка, хотя на ней иногда паслась хозяйская скотина. Каменная стена отделяла ее с севера от луга, вокруг которого стояли церковь, общественные здания и полдюжины других коттеджей. В северо-восточном углу имелась ступенька для перехода через изгородь, и от нее тропинка проходила через выгон. Но к официальному входу вела дорога для экипажей.
Если встать в двери в центре веранды, то слева, т. е. с севера, были французские окна гостиной, в которой стоял Адин Бехштейн, в центре размещался стол, а слева и справа от камина, который был во внешней северной стене, стояли их кресла. Джеку казалось, что Ада любит больше сидеть, что она делала с неподражаемой грацией, на кофре – своеобразном ящике, который они сделали, чтобы держать в нем поленья. Это позволяло ей, только повернувшись, оказаться за своим письменным столом слева от двери-окна. Следующая дверь вела в холл.
Если, стоя в центральной двери, посмотреть на юг, то видна дверь – окно столовой. Если войти в нее, то справа будет дверь в холл, а в углу стояла любопытная конторка, в прошлом, вероятнее всего, бывшая переносной кафедрой проповедника, которую уличные евангелисты носят на себе, а Джон приспособил для себя, пытаясь работать стоя. С молодых лет он презирал позу сидения за исключением сидения в седле. Однако у него с этим ничего не получилось, и эта «кафедра» служила ему для хранения рукописей.
Вдоль задней стены стоял роскошный диван, покрытый прекрасным отрезом вышитого шелка, которым Ада, где бы она ни была, любила драпировать вещи. Камин в столовой тоже был во внешней южной стене, и между ним и стеклянными дверями стояло большое плетеное кресло. Джек, как правило, работал, сидя в нем. Он обычно писал, положив стопку бумаги на колени. Поэтому никому нельзя было входить в столовую между завтраком и ланчем или между традиционным пятичасовым чаем и ужином. К югу от веранды была видна каменная арка над дорогой для экипажей со двора. Над комнатами первого этажа располагались их спальни (над гостиной), импровизированная ванная (над холлом) и комната для гостей (над столовой). Подняться наверх можно было по широкой лестнице с невысокими ступеньками, освящаемой окном, обращенным на запад, на двор фермы.
В юго-западном углу дома размещалась громадная старинная кухня с каменной плитой. В ней постоянно было много людей, собаки, домашняя птица и другие животные, которых нельзя было выкинуть из дома. Из всегда открытой кухонной двери можно было, пересекая мощеный булыжником участок, попасть, утопая по лодыжки в грязи и навозе, на задний двор. Северный участок дороги для экипажей вел сквозь ворота и небольшую плантацию к зеленой лужайке, а южный уже под громадным ясенем становился грязной колеей, ведущей к всегда открытым воротам на первобытную вересковую пустошь.
В нескольких футах в сторону проходила большая мощеная дорога из города Бови-Трейси и железная дорога в Ньютон-Эббот. Пройдя в ворота в другом направлении несколько футов, надо было перейти крошечный ручеек, но искать дорогу обратно в плотный туман можно было несколько дней.
Газон – хорошо выкошенная лужайка – был отделен от выгона для лошадей Адиной клумбой и четырьмя симметрично посаженными ирландскими тисовыми деревьями. За ним бурный подлесок, переходящий в плантацию за воротами для экипажей, и далее, казалось, возвышалась древняя каменная обсерватория, а еще дальше взгляд ловил крошечный ярко-голубой треугольник канала Ла-Манш близ Эксмута.
Направо или на юг выгон для лошадей постепенно понижался к аллее деревьев, и начинался лес с протекавшим по нему ручьем, несмолкаемый шум которого был одним из удовольствий этого места. За ним равнина снова постепенно поднималась к красно-коричневым склонам (Hound Tor) собачьей скалистой вершины холма, замечательный монолит которой выглядел как доисторический памятник, но который, скорее всего, был продуктом естественного процесса выветривания. Он назывался Нос Бонермена.
Голсуорси воспринимал автомобиль как некую опасную экзотику, доставившую бы лишь дополнительные хлопоты. Поэтому, чтобы добраться до Манатона, Голсуорси и посещавшие их гости по железной дороге доезжали до Бови-Трейси или Ньютон-Эббота, а затем на встречавшей их крестьянской повозке или тележке, запряженной собаками, они со своим багажом направлялись по узкой тенистой дороге к Уингстону.
Бытовые условия были весьма суровыми: в доме не было удобств, ни уборной, ни ванной комнат, отсутствовало даже электрическое освещение – только свечи и масляные светильники. Но, конечно, имелась ванна, правда сидячая, которую ставили перед зажженным камином, а воду для нее носили слуги снизу из кухни.
В свободное от своей интенсивной писательской работы время Джон вместе с Адой гулял по живописным окрестностям, катались верхом и даже участвовали в жизни деревенской общины. Так, Джон организовал «Стрельбище Манатона», что, по словам Ады, вызвало восторг у местных молодых людей. Голсуорси держали собственных лошадей – Пеги, любимую кобылу Джона, и Скина, приобретенного для Ады и гостей, любивших верховую езду, а также множество собак.
Голсуорси всегда были рады приезду гостей. Их навещали многочисленные родственники Джона, их протеже и близкий друг Ральф Моттрем и коллеги-писатели. Среди них Эдвард Гарнет, Бернард Шоу, сэр Джеймс Барри, Гренвилл-Баркер и многие другие. Как-то осенью они с супругами Баркерами совершили небольшой поход. Ада говорила, что они «оказались великолепными спутниками; он был неистощим на анекдоты, всевозможные выдумки, веселые рассказы и так далее. К тому же он гениально играет на пианоле (!). Я слышала в его “исполнении” две токкаты Баха и должна признаться: никогда не слыхала ничего подобного». Об их жизни в Уингстоне Ада писала:
«В Дартмуре у нас почти не было развлечений, и эти периоды покоя и свободы, нарушаемые лишь приездом тех гостей, которых не смущали бытовые неудобства, были очень по душе писателю. Длительные пешие прогулки и прогулки верхом, пение птиц, звуки, доносящиеся с фермы, живописная смена времен года и сопутствующие им события – рождение ягнят, стрижка овец, сенокос, сбор урожая, изготовление сидра, молотьба, – все эти простые занятия максимально приближали человека к земле и поэтому были для нас особенно ценными. Случайные крикетные матчи, конные состязания, спортивные игры, концерты местных талантов вносили в нашу жизнь большее оживление, чем можно было бы предположить. Обычно распорядок нашего летнего дня был следующим: до обеда он писал, я копалась в саду. Затем примерно часовая конная прогулка, после чего мы выбирали подходящее место, привязывали лошадей и обедали по-спартански. Затем более серьезные “скачки”, возвращение домой, ванна, чай, письма и прочие разнообразные обязанности и маленькие удовольствия – ужин, для меня – занятия музыкой, пока он правил гранки, читал или занимался второстепенной литературной работой, так сказать, не созидательной».
Но в жизни Джона и Ады в относительной изоляции было принципиальное различие. Жизнь в отдаленной от Лондона деревне давала Джону возможность работать постоянно, не отвлекаясь телефонными звонками и светскими обязанностями, что отрицательно сказывается на творчестве писателя. Он жил жизнью своих героев и был всецело поглощен работой. Совершенно в ином положении была Ада, не занимавшаяся самостоятельно творчеством. Конечно, она оказывала техническую помощь в работе своего мужа и у нее были небольшие развлечения, как то: работа в саду или занятия музыкой, и ей было скучно. Ей недоставало того, что давал Лондон, – концертов, театров и светской жизни или новых впечатлений во время заграничных путешествий. К тому же она была не столь терпима к бытовым неудобствам, чтобы с радостью принимать деревенскую жизнь. Однако она героически ее терпела ради своего супруга.
Уже в апреле 1908 г. она писала Моттрему: «…Хочу шепнуть вам на ушко, что для меня это совершенно не отдых – ведение домашнего хозяйства, все эти люди, заказы ужасных продуктов в местных лавках – совсем не отдых – тс-с-с!». И в письме ему же в июне, уже перед самым возвращением в Лондон: «С меня довольно деревенской жизни, надоели этот уют и новизна ощущений и этот густой девонширский воздух, даже когда он хороший, что, впрочем, бывает нечасто… В субботу у нас был настоящий ураган, а в воскресенье рано утором к нам забрела овца и такое натворила! Хочу в свой маленький садик на Аддисон-роуд, где за всем можно уследить, да и уследить нужно за малым».
В ту весну и лето в Уингстоне Джон самозабвенно работал над романом «Братство», первоначально имевшем название «Тени». «Тенями» обеспеченных и культурных жителей фешенебельных кварталов Голсуорси называл обитателей трущоб, расположенных по соседству. Он так увлечен работой, что оправдывается перед Гарнетом: «Я слишком поглощен работой, чтобы писать еще и письма. Но нам все же удалось насладиться весной и окрестными лугами. А в солнечные дни здесь просто великолепно». О своем романе он писал ему: «Это странная книга. Более личное, чем любое другое мое произведение. Этим я хочу сказать, что в ней меньше литературной техники, меньше истории, но больше жизни».
Один из главных героев романа несет черты личности самого автора, именно ему Голсуорси отводит роль выразителя своих мыслей. Это весьма состоятельный, унаследовавший богатства предков, хорошо образованный и близкий по возрасту к автору романа представитель свободной творческой профессии, писатель Хилери Даллисон. Их обоих отличает повышенная саморефлексия и озабоченность чужими бедами. Хилери спрашивает себя: «В какой мере обязан человек отождествлять себя с другими людьми, особенно людьми слабыми, в какой мере имеет он право изолироваться от всех, держаться integer vitae (совершенной жизни – лат)?».
На примере Хилери Голсуорси показывает влияние на личность системы образования: «…Особенность английской системы воспитания и образования заключается в том, что, получив хороший исходный материал, она формировала существо настолько подавленное, застенчивое, сдержанное и гипертрофированно-чувствительное, что, когда жизнь заставляла его столкнуться с неприкрытой человеческой плотью и кровью (а это случается в “самых добропорядочных семьях”), его просто парализует… Его трагедия состоит в его сверхчувствительности, и это настоящая трагедия».
Описывая поведение Хилери, Голсуорси исследует недостатки собственного характера и проблемы своей личности. Хилери высказывает свое кредо, и это кредо самого писателя: «Я не верю в церковные догматы и не хожу в церковь; я понятия не имею о том, что ждет нас после смерти, и не хочу это знать; но сам я стараюсь насколько возможно слиться с окружающим, ибо чувствую, что смогу достичь счастья, только если по-настоящему приму мир, в котором живу. Я думаю, что глупо мне не доверять собственному разуму и сердцу; что же касается того, чего я не могу постичь чувствами и разумом, я принимаю это как есть, ибо, если бы одному человеку дано было постичь причины всего, он сам бы стал вселенной. Я не считаю, что целомудрие само по себе добродетель: оно ценно только в том случае, если служит здоровью и счастью общества. Я не считаю, что брак дает права собственности, и ненавижу публичные обсуждения подобных тем; но по натуре своей я стараюсь не наносить обиду ближнему, если есть хоть малейшая возможность избежать этого. Что касается норм поведения, то я считаю, что повторять и распространять из чувства мести злые сплетни – преступление худшее, чем самые поступки, их вызвавшие. Если я мысленно осуждаю кого-либо, я чувствую, что грешу против порядочности. Я ненавижу самоутверждение, стыжусь саморекламы и не терплю крикливости всякого рода. Вероятно, у меня вообще слишком большая склонность к отрицанию. Пустая болтовня наводит на меня смертельную тоску, но я готов полночи обсуждать какую-либо проблему этики или психологии. Извлекать выгоду из чьей-нибудь слабости мне противно. Я хочу быть порядочным человеком, но, право же, не могу принимать себя слишком всерьез». Хилери не идеализирует бедняков, недостаток или отсутствие воспитания и образования делает их еще более грубыми и озлобленными, чем представителя среднего класса. Но причина кроется в отсутствии равных начальных возможностей, и поэтому он считает, что их бедность у него «на совести». Бедность неимущих связана с богатством состоятельных людей, как он. И это угнетает его. Но его повышенная склонность к рефлексии мешает решительным действиям. Сдерживает его и чувство кастовости: «Боюсь, что мы слишком резко разделены на классы», – говорит он. В этом отношении характерен эпизод романа, связанный с «маленькой натурщицей».
«Маленькая натурщица» позирует жене Хилери, занимающейся живописью, Бианке. Бедность девушки вызывает у Хилери желание как-то помочь, и он покупает ей комплект новой одежды. Постепенно Хилери осознает, что его интерес к натурщице вызван не только сочувствием, но и острым физическим влечением в условиях, когда он со своей увядающей женой уже давно чужие друг другу люди. И он оказывается в растерянности, он не знает, как ему ответить на любовь девушки, понимая невозможность союза людей со столь разным воспитанием, взглядами и интеллектом. Для того чтобы ощутить пропасть, лежащую между ними, Хилери потребовалось чувственное ощущение: «От нее исходил, согретый теплом ее тела, тяжелый запах фиалковой пудры; запах этот проник в сердце Хилери, и он отпрянул в чисто физическом отвращении». И он говорит своему брату Стивену: «Мое классовое чувство спасло меня, класс восторжествовал над моими самыми примитивными инстинктами». Действительно, что могло быть общего у рафинированного интеллектуала и вульгарной, духовно неустойчивой, но физически соблазнительной девушкой?
Особое внимание следует обратить на еще один персонаж романа – профессора естественных наук Стоуна, отца Бианки, который также выражает некоторые идеи Голсуорси. Профессор стар, и его чудачества усилил возраст. Он затворился в своей квартире, изолировав себя от мира, и, питаясь одним какао и черным хлебом с маслом, пишет «книгу о всемирном братстве». Голсуорси понимает, что только безумец может высказать истину, что современное общество – «апогей братоубийственной системы». По Голсуорси новый мир – мир без насилия – представляется ему вполне достижимым вследствие договоренности. И все рукотворные бедствия, считает он, происходят вследствие того, что люди не могут договориться.
Не все было легкодоступным для понимания в этом романе. Так, Конрад, прочитавший его в рукописи, обрушился с критикой на образ Хилери. Он писал: «Как выясняется, у Х. нет индивидуальности, это просто утонченный монстр. Мне кажется, дорогой мой Джек, что в творческом запале, работая над книгой, вы не обратили внимания на отталкивающую грубость его поведения. Вы постоянно демонстрируете, как он предает свое сословие – в мыслях, в интимных отношениях, в полунамеках, в своем молчании. Почему? Ради какой цели мотивы его поступков скрыты от читателя? Он такой, как есть. В нем нет ничего положительного. С самого начала он невероятно вероломный».
Голсуорси не принял этой критики Конрада. В силу своего происхождения и круга общения его друг отличался полным непониманием «особого – образованного, сверхчувствительного – типа англичанина, который представлен в лице Хилери». Конрад также не понял, что Голсуорси намеренно снижал образ Хилери, показывая в том числе и его отношение к «маленькой натурщице».
Супруги Голсуорси вернулись в Лондон 20 июня, но уже в конце июля они приехали в Тревон в Корнуолле, где роман «Братство» был завершен. В сентябре они снова в Манатоне, где Голсуорси корректирует и переписывает роман, дав ему его окончательное название. В конце года 16 декабря они отправились в Коста-Белла в Доломитовых Альпах. Ехали, останавливаясь в Париже и Йере – французском курорте, самом южном на Лазурном берегу, в 20 км от Тулона. Ада писала Моттрэму: «Один день мы провели в Париже, очень грязном, но все равно прекрасном. Как всегда, мы отправились в Лувр и с большим удовольствием осматривали картины… затем были в Клюни, где нашли много сокровищ. Вечером в Opera Comique слушали “Орфея”… Я вам рассказывала о своем флирте с поэтом-лауреатом (Альфредом Остином, противопоставлявшим свое творчество А. Теннисону) в Коста-Белле? Услышав, на что он жалуется, я ушла, не попрощавшись. Вы поймете, в чем дело, если я скажу, что он противник движения суфражисток».
В течение почти месячного пребывания в Коста-Белле Голсуорси написал ряд сочинений, в том числе «Оправдание цензуры». Он был еще под впечатлением неудачной попытки отменить театральную цензуру и поэтому с иронией писал:
«Поскольку в этой стране свободных установлений не раз и не два было доказано, что подавляющее большинство наших соотечественников считают единственную форму цензуры, ныне у нас существующую, а именно театральную цензуру, надежным бастионом, ограждающим их покой и чувствительность от духовных исканий и игры ума людей более смелых и не в меру деятельных, настало время всерьез подумать о том, не распространить ли правило, столь приятное для большинства, на все наши установления… Встречая полное одобрение подавляющего большинства, а протест лишь со стороны тех, кто от нее страдает, да еще со стороны ничтожной горстки людей, которые тупо отстаивая свободу личности, осуждают сосредоточение неограниченной власти в руках одного человека, ответственного только перед собственной совестью, цензура добивается поразительных, триумфальных успехов… Если цензура драмы – в интересах народа или, во всяком случае, данный цензор в данный момент так считает, тогда цензура искусства, литературы, религии, науки и политики – тоже в интересах народа, разве что удастся доказать, что между драмой и этими другими видами общественной деятельности есть какое-то существенное различие…». Голсуорси последовательно, в избранном им ироничном ключе показывает, что все эти виды деятельности пострадали бы от цензуры. Но хуже всего пришлось бы научным исследованиям. «Если бы наука подверглась цензуре, подобной той, какая в течение двухсот лет существует в театре, то научные открытия были бы не более значительными и волнующими, чем те, какие мы привыкли время от времени находить в нашей аккуратно подстриженной и укрощенной драматургии. Ибо, мало того что наиболее опасные и захватывающие научные истины были бы заботливо удушены еще при рождении, – сами ученые, зная, что всякий результат их исследований, не отвечающий общепринятым понятиям, будет запрещен, давно перестали бы тратить время на поиски знаний, неприемлемых для рядового ума, а следовательно, заведомо обреченных, и занялись бы работой, более соответствующей вкусам публики, например стали бы заново открывать истины, уже известные и обнародованные». И Голсуорси делает естественный логический вывод: «Наши законодатели возвели цензуру в первый принцип справедливости, на которой основаны гражданские права драматургов. Тогда пусть их девизом станет “Цензура для всех!”, пусть наша страна будет избавлена от гнета и опасности свободных установлений! Пусть законодатели не только введут незамедлительно цензуру литературы, искусства, науки и религии, но и самих себя поставят в те условия, какими они преспокойно сковали свободу драматургов».
В этом очерке Голсуорси выплеснул всю горечь, скопившуюся у него из-за сохранения цензуры в драматургии, хотя он прекрасно знал о наличии стран, где строжайшей цензуре подвержены все сферы общественной жизни.
Он там также написал ряд поэм и скетч «Аллегория о писателе». В нем он уподобляет писателя фонарщику, освещающему улицу под названием «Общественная жизнь» (Vita Publica). Тогда же Голсуорси начал писать «Гостиницу Успокоения». Приблизительно в середине января они вернулись в Лондон. Это возвращение не обошлось без происшествия, которое могло закончиться трагически. Вместо привычного для них окончания путешествия на вокзале «Виктория» они решили выйти из поезда на Черинг-Кросс. Но, когда Голсуорси вместе с багажом уже сидел в кебе, Ада услышала грохот копыт, и сразу же сзади в их врезался грузовой фургон. Только чудом Джон остался невредимым, но им пришлось повозиться с рассыпанным багажом.
В феврале 1909 г. вышел в свет роман Голсуорси «Братство». Критика оценивала его очень по-разному, что представлялось писателю «любопытным». Журнал «Сатердей Ревю» писал, что это «очень опасная и революционная книга», и продолжал: «Роман “Братство” – это не что иное, как коварные и злобные нападки на нашу социальную систему». А рецензент «Чикаго Ивнинг Пост» Фрэнсис Хекетт отметил как достоинства романа те положения, которые вызвали критику Конрада. Ему импонировал «индивидуальный взгляд на жизнь, во многом основанной на личном опыте, на опыте, трансформированном с помощью искусства и писательского воображения, что нечасто встречается в английской литературе. Английские писатели так редко рассказывают, о чем они думают, к чему стремятся, что чувствуют, – с гордостью или со стыдом».
Голсуорси высоко оценивал этот свой роман и считал, что среди написанных им произведений он занимает особое место: «Мне кажется, что он самый глубокий из всех них…».
И уже в марте была поставлена пьеса «Схватка», два года ожидавшая свет рампы. Путь на сцену для этой пьесы был нелегким. Антрепризы Ведренна – Баркера в Королевском Корт-тиэтр больше не было. И найти театр, согласившийся поставить столь необычную и остросоциальную пьесу, было практически невозможно. Но Чарлз Фроманн (1860–1915), член известной семьи американских антрепренеров, организовавший несколько театральных трупп, взялся поставить шесть утренних спектаклей в Дюк-оф Йорк-тиэтр. Они вызвали большой интерес публики и сразу же были поставлены в Хеймаркете и Адельфи-тиэтр.
Ада писала миссис Моттрэм: «“Схватка” сейчас – “главная тема” разговоров в Лондоне, совсем как в свое время “Усадьба”… Вчера вечером собралась самая большая аудитория, все это были очень модные, шикарно одетые, обвешанные драгоценностями, люди, которые, как мне кажется, не могли не пойти в театр из страха, что не смогут при случае поддержать разговор на эту тему. Это действительно великая пьеса, но очень серьезная».
Рецензии в прессе на пьесу были в основном положительными. «Вестминстер-Газет» писала: «Вчера днем было такое ощущение, что содружество Ведренна – Баркера вновь возвратилось к жизни. В театре присутствовали м-р Ведренн и м-р Гренвилл-Баркер – режиссер-постановщик пьесы; более половины актеров, занятых в спектакле, блистали в свое время в Корт-тиэтр… а автор пьесы – мистер Джон Голсуорси, которому принадлежит и замечательная пьеса “Серебряная коробка”». В «Ивнинг Стандард» Голсуорси мог с удовлетворением прочитать: «Это та английская пьеса, которую мы все так давно ждали», а «Корт Джорнэл» и «Глазго Геральд» охарактеризовали пьесу как «шедевр».
Пьеса переводилась на иностранные языки. Так, в декабре 1909 г. Джон и Ада присутствовали на премьере «Схватки» в Кельне. Ада, в совершенстве владевшая немецким, считала: «Перевод сделан не очень удачно, в нем не вполне передан дух самой пьесы».
На Пасху в мае 1909 г. Голсуорси были в Манатоне, где Джон написал «Мимолетную грезу». В ней он отразил их опыт жизни то в городе, то в деревне. «Когда я здесь, мне хочется туда; когда я там, меня тянет сюда», – рассказывает о своих чувствах ее герой Лемон. В этой пьесе за основу взят сюжет ранней поэмы Голсуорси «Сон». В этих произведениях он старался показать, что потребности человека никогда нельзя удовлетворить полностью, так, в частности, ему нужны и город, и деревня, и он обречен на постоянные мучения.
Голсуорси в это время начинает писать пьесы «Старший сын» и «Толпа». В первой он поднял уже ставшую для него традиционной тему брака «без любви», нет, не по расчету, а из чувства долга. В любом случае авторская позиция ясна: это аморально и не ведет ни к чему хорошему. Если же сюда примешивается кастовое сознание, общественное положение, и опасность лишиться наследства, и различие в отношении к понятиям чести и христианской морали, в зависимости от того, относятся ли они к другим или к тебе самому, включая членов твоей семьи, то джентльмен может начать вести себя как подлец. Поведение же простых людей – и мужчин, и женщин – может отличать подлинное благородство. В пьесе Голсуорси исследует разные стороны психологии аристократии.
Во второй пьесе Голсуорси поднял волнующий его вопрос о праве человека высказывать и открыто отстаивать свое мнение при любых обстоятельствах. В ней также рассматривается и более общая проблема о праве сильного государства навязывать свою волю, свои представления о справедливой социальной системе другому малому и более слабому. И здесь авторская позиция ясна: он противник имперской политики, политики колонизации. Он снова показывает, как антагонизм взглядов ведет к духовному отчуждению супругов и в конечном итоге распаду семьи. В пьесе видно отношение Голсуорси к толпе – этому чудовищному явлению, легко поддающемуся манипуляции озлобленных людей. Он осуждает лжепатриотизм обманутых и оболваненных малообразованных людей, черни, который инспирируется правящим классом, некоторые члены которого, между прочим, также интересы Империи ставят превыше всего. И если у низших сословий это проистекает от недостатка информированности и понимания, то у высших – всей системой воспитания элиты в стране.
Тогда же Голсуорси пишет статью «Несколько трюизмов по поводу драматургии», в которой выражает прежде всего свое понимание места нравоучения в пьесе. Самое правильное, по его мнению, для драматурга, реалистически изображая характеры и жизнь, дать возможность публике самой сделать нравоучительные выводы. Конечно, личность драматурга не останется незамеченной, ведь «как человек живет и думает, так он и пишет». И Голсуорси призывает: «В человеческом обществе есть только две беспристрастные фигуры – ученый и художник, и к беспристрастию должен стремиться драматург, если он хочет писать не только для сегодняшнего дня, но и для будущего». Он уделяет внимание и технике написания пьесы, построению сюжета, диалогов, характеров, темпу действия, занимательности (четкости композиции, отбору материала) и т. п. «Реалистическое искусство, если оно живое, вернее, для того, чтобы быть живым, должно управляться целой вереницей тончайших символов». И конечно, Голсуорси не забывает о лирике, он ратует за слияние лирики и реализма. Статья была опубликована в журналах «Двухнедельное обозрение» и «Атлантик Монтли», а в декабре автор прочитал ее в Сезам Клаб.
Летом 1909 г. Голсуорси хотели поехать в Тироль, но у них это не получилось.
Ада замечала: «В последнее время Джек совершенно не может работать (sic!), сказывается отсутствие Солнца. Бедняжка! Мне не очень нравится летом в деревне – все слишком зеленое, жирное, насыщенное».
Но в Лондоне писателя постоянно отвлекали от работы. Ада в июне свидетельствовала: «Мы провели беспокойную неделю на Аддисон-роуд. Мне понравилось, но Джек был рад вернуться сюда (в Манатон)». И в декабре: «Джек наконец приступает к работе. В Лондоне на сей раз было ужасно. По тем или иным причинам Джек совершенно не имел возможности писать».
В начале июля Джон начал писать роман «Патриций» (тогда он думал назвать его «Патриции») и вскоре уже завершил первые две главы. После трехнедельного пребывания в Лондоне они отправились в Илкли в Йоркшире, где Ада проходила курс лечения ревматизма.
Голсуорси здесь начинает писать пьесу «Правосудие» и полностью завершает первые два акта. Третий акт он пишет на следующей неделе в Скарборо. Это небольшой курортный город на восточном берегу Англии расположен у крутых, почти отвесных высот при самом выходе из лощины, через которую перекинут мост, соединяющий две скалы на высоте 25 метров над уровнем потока. Джон с Адой любовались и видом развалин нормандского замка, поднимавшегося с вершины высокого мыса над живописным городом. А поднявшись к нему, с наружных стен замка они видели, как на стометровой глубине под ними волны с пеной разбиваются на черных подводных камнях. Скарборо уже в Средние века был торговым городом, и в его порт, защищенный стометровой плотиной, заходили крупные суда берегового плавания и рыболовные. Кроме морских купаний город привлекает и целебными минеральными водами, вытекающими в одном из его кварталов. Но она не очень помогала Аде, и они вскоре вернулись в Лондон. Однако его работа была прервана их поездкой в Ноттингем на берегах Трента, где ставилась его пьеса «Схватка». Остаток года они почти целиком провели в Манатоне, где Голсуорси продолжал работу над романом. Но и здесь его работа несколько раз прерывалась уже упоминавшейся поездкой в Кельн и инспекцией в Лондоне жизни в Ист-Энде для скетча «Рабочие». Он также два раза приезжал в Манчестер, где была осуществлена удачная постановка «Схватка» мисс Хорнимэн в Гайети Театре.
Декабрь и январь чета Голсуорси проводила, живя попеременно то в Лондоне, то в Литтлхэмптоне. В это время Джон написал пять очерков: «Слабые», «Давайте отдохнем», «Портрет», «Выбор», «Наслаждение» и «Еще раз». Все они были опубликованы в сборнике «Смесь», за исключением первого, касающегося суфражисток и изданного отдельно как памфлет. В дополнение к этим новым Голсуорси переработал ранее написанные очерки, которые также вошли в этот сборник. И как бы это ему было ни достаточно, он пересматривает свой роман «Вилла Рубейн» и четыре истории сборника «Человек из Девона».
Голсуорси был озабочен, и даже отметил это в своем дневнике 6 января, подбором эпиграфа к своему новому роману «Патриций». Решить эту проблему ему помогло письмо от его хорошего знакомого, профессора Мюррея, отношения с которым становились все более теплыми. Он предложил цитату, которая и появилась на титульном листе романа: «Нрав человека – его рок».
Через несколько дней Голсуорси был приглашен на обед в частном доме, где сидел рядом с Уинстоном Черчиллем и снова в длительной беседе обсуждал с ним проблему тюрем и некоторые другие вопросы, как, например, Вето-билль, на который Голсуорси нападал, а Черчилль защищал.
Но основное внимание тогда Голсуорси уделял своей пьесе «Человек мира», которую он вчерне завершил 23-го, сменив название на «Дезертир» двумя днями ранее, еще через четыре дня Голсуорси закончил второй вариант своей пьесы.
Он также следил за новой постановкой «Серебряной коробки» в «Coronet Theatre», продолжал работу над «Мимолетной грезой», аллегории в 6 картинах, а также пересматривал текст пьесы «Дезертир». 11 февраля Голсуорси долго сидел утром на балконе, обдумывая четырехактную драму «Патриоты». Это было в отеле в Литтлхэмптоне, на том балконе, на котором он через два дня написал поэму «Крик трущоб». Вернувшись в Лондон, наблюдал за постановкой «Серебряной коробки», а затем отправился в Ливерпуль, где готовили его пьесу «Схватка». В двадцатых числах «Схватка» успешно представлена в «Repertory Theatre» в Ливерпуле, где на Голсуорси наваливаются различные светские обязанности: ужин в Университетском клубе с профессорами и лордом Дерби, выступление с речами, так что возвращались в отель после двух часов ночи.
В марте он снова возвращается к «Дезертиру», а в апреле начинает работать над драмой «Голубь». Голсуорси никак не мог привести пьесы к удовлетворяющему его состоянию и время от времени снова возвращался к их пересмотру.
Несмотря на то что Аде нравились длительные путешествия, особенно в южные солнечные страны, и светская жизнь с ее великосветскими приемами, зваными обедами и премьерами пьес Джона, она была для Голсуорси его личным секретарем, и не просто аккуратным техническим исполнителем, перепечатывая подчас многократно написанное им, пока текст станет удовлетворять писателя; Ада читала и высказывала свое мнение обо всем, что выходило из-под пера Джона. В Уингстоне ее жизнь подчас этим и ограничивалась. «Джек усиленно забивает гвозди (т. е. много времени уделяет литературной работе) и очень уже утомился умственно. А я, как обычно, перепечатываю написанное, шью, занимаюсь садом и пишу те письма за него, которые не представляются ему важными».
6 марта вышел в свет роман «Патриций», хорошо принятый в Англии, Америке и даже Франции. В нем снова обыгрывалась реальная коллизия собственной жизни писателя. Рассказанная в романе история происходит в жизни английской аристократии. Виконт Милтоун, член семьи Карадонов, входящей в английский правящий класс и сам член парламента, влюбляется в даму, живущую отдельно от мужа, Одри Ноэл. Безысходность ситуации усугубляется тем, что муж Одри – священник и поэтому получить развод для нее невозможно. Из-за своей страсти Милтоун рискует своей политической карьерой. Однако благоразумие побеждает, он понимает, что главное в его жизни – общественная деятельность, и позволяет Одри исчезнуть из его жизни.
Голсуорси вспоминал: «Идея романа зародилась у меня во время одного обеда в палате общин в 1908 году, когда напротив меня за круглым столом сидел некий молодой политик».
В «Патриции» снижен сатирический акцент в изображении английского общества, начиная с романа «Остров фарисеев». Его все более привлекает отражение красоты человеческих отношений. Главная героиня романа Одри Ноэл женственна, деликатна и изысканна, и ей Голсуорси придал черты Ады. Как-то она призналась Моттрэму: «Ах, то была моя книга». Сам Голсуорси считал роман «Патриций» своим лучшим произведением, написанным к тому времени. Роман в основном был написан в Манатоне. В конце апреля он писал Эдварду Гарнету: «И вот я вновь впрягся в работу над романом, дойдя уже до той стадии, которая вербует вложить в него всю мою душу и полной отдачи сил». И через несколько недель уже с меньшим энтузиазмом информирует его: «Работа над романом продвигается вперед, назад, с отклонениями в разные стороны, иногда я топчусь на месте».
Джон за работой не замечал, как летело время, но для Ады, не любившей деревенской жизни, тянулось медленно. Их деревенское затворничество скрашивали приезды друзей и родственников. В апреле на какое-то время к ним приезжала сестра Джона Лилиан Саутер с сыном Рудо. Это доставило им обоим огромное удовольствие: Лилиан дружила с Адой, а Рудо был любимым племянником Джона. Очень кстати в конце месяца приехал профессор Гилберт Мюррей, у которого роман, над которым работал Голсуорси, вызывал неподдельный интерес. Голсуорси отдавал должное литературному таланту оксфордского профессора античной истории и филологии, уже только познакомившись с его переводом «Вакханок» Еврипида. В свою очередь, Мюррей высоко ценил литературное творчество Голсуорси и социальную значимость его драматургии.
Голсуорси всегда было приятно видеть худощавую фигуру с тонкими чертами лица, в очках. Жидкие волосы с залысинами открывали высокий лоб ученого. «Я привез интересные для тебя новости Джон», – сказал он своим мягким голосом.
– Ваше оригинальное открытое письмо Министру внутренних дел позволило уменьшить одиночные заключения суммарно с 1000 месяцев ежегодно. Периоды одиночного заключения до вашего письма Гладстону были 9, 6 и 3 месяца для различных категорий преступников, но теперь стали меньше.
– Да, дорогой профессор я действительно теперь чувствую себя счастливым. Но нужно будет смотреть, чтобы они не стащили часть сокращенных сроков назад.
– Реформы Черчилля великолепны, их, по моему мнению, следует поддерживать. В речи в Палате общин он отметил то влияние, которое оказала пьеса «Правосудие» на общественное мнение, показав широкой публике те муки, которые преступник переносит в течение долгих месяцев одиночества. Я могу поздравить вас с тем влиянием, какое оказало «Правосудие» на Черчилля.
Голсуорси проводил Мюррея в его комнату, где он мог отдохнуть с дороги и переодеться к обеду. Джон и Ада придерживались принятого обычая в Англии оставлять гостей на несколько часов, предоставленных самим себе. Так можно было избежать нарушения отрегулированного распорядка дня хозяев и утомительной для всех сутолоки. С таким гостем, как Гилберт Мюррей, это было тем более оправдано, что Голсуорси вставал рано и работал преимущественно в утренние часы, а Мюррей был активен с 11 часов до 17 часов дня и просыпался довольно поздно.
Живя в деревне, чета Голсуорси довольствовалась самой простой пищей, и прием гостей не вносил существенных изменений в их обычное меню.
На завтрак им обычно подавали поридж (овсяная каша. – А. К.), затем яичницу с беконом и тосты с апельсиновым джемом к чаю. На обед, как это было, когда вниз спустился Мюррей, подали ростбиф и йоркширский пудинг. Иногда меню разнообразили такими блюдами, как запеканка из телячьих почек или вареная баранина с клецками, котлетами, бифштексом или рыбой с жареным картофелем.
Хозяева сидели напротив друг друга с двух сторон небольшого прямоугольного обеденного стола. И конечно, разговор зашел о литературе. Джон говорил, что его пьеса «Правосудие», так повлиявшая на принятые изменения в законодательстве, имела в театре Герцога Йоркского грандиозный успех. Галерка требовала выхода автора на сцену, а до этого отказывалась покинуть театр. «А вот критики обвинили меня в излишнем натурализме, они сравнили мою пьесу с фотографией».
– Но, положим, не все критики. Мне запомнилось, – сказал Мюррей, – что критик Уильям Арчер писал: «Предположим, что мистер Голсуорси работает не палитрой и кистями, а фотокамерой. Но если это так, то какая же это замечательная камера. Камера, которая выбирает важное, а незначительное, мелкое оставляет без внимания… Фотокамера, которая абсолютно правдива, которая дает столь верное, четкое, ясное изображение и в то же время – изображение, дышащее страстной любовью к человечеству… Фотокамера, язык которой, лишенный дидактики и декламации, громко протестует против глупости, черствости и лицемерия. Фотокамера, которую легко можно спутать с прожектором, которая производит реакцию, подобную взрыву». Закончив читать, Мюррей передал эту газетную вырезку Голсуорси.
– Да, – сказал Джон, – даже консервативная «Таймс» признала, что, хотя «Правосудие» далеко от канонов классической трагедии, пьесу надо судить «на основе ее собственных достоинств» и что на вопрос, говорит ли она правду, передает ли чувства писателя зрителю, можно ответить лишь утвердительно. Но мне не нравится сравнение моего произведения с фотографией. Она не критика кого-то конкретного судопроизводства, а попытка изображения целой системы.
– Конечно, те, кто хочет наслаждаться совершенной формой классической трагедии, пусть читают и смотрят постановки моих переводов древнегреческих авторов. Ценность же твоих произведений не только в совершенной литературной форме, но в актуальной социальной направленности.
– Так же считает и Герберт Уэллс. Послушай, что он пишет мне в последнем письме: «Мне кажется, что правосудие (я не видел “Схватки”), если судить о пьесе с точки зрения искусства, укрепляет вашу позицию и реабилитирует вас. До сих пор у меня всегда вызывал протест ваш слишком строгий метод. Мне не нравилась и некоторая холодная жесткость, очень характерная для вашего творчества, но, если в результате ее появляется пьеса подобной грандиозной силы, делать нечего, я сдаюсь». Но все же он не может удержаться от того, чтобы не покритиковать меня, замечая, что главное зло, конечно, не столько в одиночном заключении, сколько в самой системе «закона и контроля». Не может же он не понимать, что писатель самостоятельно не может многое изменить в системе.
– Если такой критик, как Уэллс наконец признал твой творческий метод и литературный стиль, то это о многом говорит.
Ада в течение всего обеда не вмешивалась в профессиональный разговор мужчин. Но теперь обратилась с вопросами к Гилберту о его супруге, детях и вообще их жизни в Оксфорде.
Подали кофе, ликеры и сигары, но Джон и Гилберт закурили папиросы. В благодушном настроении Джон проговорил: «Моя философия – это просто-напросто убеждение, что если бы мы все более понимали друг друга и проявляли больше толерантности, то мир бы стал более приспособленным для жизни».
И, уже поднимаясь из-за стола, Мюррей заметил, что Голсуорси остался приверженцем принципа договоренности.
– Ты еще лучше поймешь мои принципы, познакомившись с рукописью романа, над которым я сейчас работаю, – сказал Джон, передавая ее Гилберту.
В солнечные теплые дни в Уингстоне Голсуорси беседовал после ланча с гостями, обычно сидя в плетеных креслах и шезлонгах на лужайке перед верандой. Утром Джон регулярно работал после совершенной конной прогулки, чаще всего с Адой, тоже превосходной наездницей, или с гостем, любящим верховую езду.
На следующий день Джон и Гилберт сидели в послеполуденное время на лужайке в Уингстоне и обсуждали как общелитературные вопросы, так и роман «Патриций», который профессор уже успел просмотреть.
– Эта книга, – сказал Голсуорси, говоря о «Патриции», – яснее, чем прочие, дает понять, что я импрессионист, работающий при помощи реалистической или натуралистической техники. В то время как Уэллс – реалист, работающий с помощью импрессионизма, Беннет – реалист, владеющий техникой реализма, Конрад – импрессионист с полуимпрессонистической, полунатуралистической техникой и Форстер – импрессионист с реалистически-импрессионистической манерой.
– Не слишком ли широко ты трактуешь понятие импрессионизма?
– Я подразумеваю прежде всего развитое воображение художника, которое подчас важнее детального знакомства с описываемым. Все считают, что я, например, пишу с натуры, но я следую своему воображению. Для меня лучше один раз увидеть и дополнить увиденное своим воображением, т. е. сформировать впечатление, чем ото дня в день наблюдать человека или событие. Кроме того, я считаю недопустимым нетерпимое отношение к эксперименту в искусстве.
– Да, в твоих произведениях чувствуется вера в стремление человечества к «совершенству и красоте», и я, как историк, могу подтвердить, что, несмотря на частые отклонения, мир все же становится терпимее и гуманнее. И в этом процессе искусству и литературе принадлежит не последняя роль.
– Конечно, разве не художник – враг и гонитель всякой предвзятости и узости, искажений и изысков, ловец блуждающего огонька – Правды? Искусство ценно не только как акт самовыражения художника; его назначение передать «суть вещей». Художник – тот, кто видит вещи «такими, как они есть».
– Но далеко не все, ты же знаешь, придерживаются такой точки зрения. Любитель парадоксов Оскар Уайльд в эссе «Упадок лжи» излагает в монологе Вивиэна такую позицию: «Искусство начинается с того, что художник, обратившись к нереальному и несуществующему, стремится создать путем своего воображения нечто восхитительное и прибегает для этого к украшению, не имеющему никакой прикладной цели. Это самая первая стадия. А вслед за тем Жизнь, зачарованная новоявленным чудом, просит, чтобы ей разрешили вступить в этот магический круг. Искусство воспринимает Жизнь как часть своего сырого материала, пересоздает ее и перестраивает, придавая необычные формы, оно совершенно безразлично к фактам, оно изобретает, оно сотворяет посредством воображения и грезы, а от реального отгораживается непроницаемым барьером прекрасного стиля, декоративности или идеальных устремлений. Третья стадия – когда Жизнь все-таки одерживает победу, изгоняя искусство в места необитаемые. Вот это и есть истинное декадентство, то, от которого мы сейчас страдаем».
– Я признаю существование в литературе и такой точки зрения, но для меня она менее интересна, хотя нельзя отрицать наличия ценных находок и у авторов, следующих ей, да и сам Уайльд – выдающийся писатель и теоретик искусства, – и, закурив, Джон продолжал. – «Романтик творит сказку, отвергая действительность, плетет свою паутину, для того чтобы увести себя и других прочь от жизни…». По моему мнению, реалист может быть «поэтом, мечтателем, фантастом, импрессионистом, чем угодно, только не романтиком: романтиком он быть не может, поскольку он реалист. Да, этим словом определяется художник, который по самому своему складу в первую очередь стремится уловить и показать взаимосвязь жизни, характера и мышления, чтобы научить чему-то себя и других. К истинным реалистам можно отнести Тургенева и Толстого, Ибсена и Чехова, Мопассана и Франса, Флобера и Генри Джеймса.
– В этом ряду, несомненно, найдется место и для тебя и как романиста, и как драматурга. Я с удовольствием читал «Патриция». В нем меньше сатиры и социальной критики и, если использовать терминологию Аристотеля, – заметил профессор античности, – показано, что «конечная причина» Человека – красота, понимаемая как поэзия чувства и любви.
– К сожалению не все придерживаются такого же мнения, – отозвался Голсуорси. – Вот послушай, что мне написал Гарнет, прочитав рукопись романа: «В этом романе ты не критик и не реалист». И поясняет, что, по его мнению, «слишком тщательно» описаны отдельные фигуры. «Общественный же фон, отношения фигур не между собой, а к действительности, их породившей, – вот о чем хотелось бы знать. Подумай о том, чтобы изобразить эти характеры и фигуры на большом фоне современной жизни». Но, может быть, я действительно перестарался, когда в угоду чувству красоты изымал по всей книге сатиру. Однако я думаю, Гарнет ко мне не беспристрастен, ведь он назвал мой первый роман произведением клубмена, и он с трудом вынужден был отказаться впоследствии от такой оценки меня как писателя. Кроме того, Гарнет обвинил меня, что пишу об аристократах, которых совершенно не знаю. В ответ я отправил ему список 130 своих титулованных знакомых… Это тем не менее не мешает мне пользоваться его советами; я добавил еще около пятидесяти страниц, а эпизоды, казавшиеся Гарнету неубедительными, переписал, убрал все сентиментальное, но оставил основание – противопоставление власти и сухого кастового существования лирическому взгляду на жизнь, эмоциональности и ненависти ко всем барьерам.
– Но ты же не будешь отрицать, что подчас любуешься своими титулованными персонажами, тебе нравится стальная несгибаемость леди Кастерли, приверженность идее долга Милтоуна и утонченность чувств его дяди лорда Дениса, и самим образом жизни семьи аристократов. И я не вижу в этом ничего отрицательного, так как тоже уважаю аристократию за присущее ей чувство долга и ответственность за судьбу своей страны.
После отъезда Гилберта Мюррея Голсуорси вновь приступил к работе над романом. Он пытался по возможности учесть и мнение Конрада, которому не понравился, скорее всего, потому, что он его не понял, образ Милтоуна: «Мне он кажется еще мрачнее, чем Базаров, и почти таким же плебеем при всем его аскетизме, нонконформистском сознании и с его страстью, которая более подходила бы священнику… Однако, полагаю, ты не хотел делать его фигурой типической… Да, это живой образ, но читатель (я имею в виду себя) почему-то чувствует, что он таков, какой он есть, потому что ты его хочешь видеть таким. В то же время другие твои персонажи живут в романе своей собственной жизнью».
18 августа 1910 г. Голсуорси отметил в своем дневнике окончание романа «Патриций», «на что потребовалось в общей сложности четырнадцать месяцев, в течение которых была написана и поставлена также пьеса “Правосудие” и создано несколько менее значительных произведений».
Роман был с восторгом принят титулованными знакомыми Голсуорси – лордом Мерли, леди Илчестер, герцогиней Мальборо и др. Ада с гордостью писала: «После “Патрициев” много времени проводили именно с такими людьми. Познакомились со многими новыми». «На обеде у герцогини Мальборо познакомились с миссис Асквит, вскоре после этого завтракали с ней и ее супругом. Познакомились с лордом Мотли. В Холланд-хаузе познакомились с супругами Илчестер. А также с лордом и леди Ридли».
Успех «Патриция» в аристократической среде не вел автоматически к росту продаж. Книга раскупалась плохо. В письме к издателю Полингу Голсуорси упрекает его за пассивность в распространении издания, так, например, он ни разу не видел, чтобы книга продавалась в киосках на железнодорожных станциях. К тому же он убежден, что, в отличие от романов Генри Джеймса или Джорджа Мередита, его роман совершенно ясен по стилю, ни в малейшей степени не экзотичен и рядовому читателю, чтобы прочитать его, не надо очень напрягать интеллект. Он всегда писал, рассчитывая на средних людей, а не высоколобых интеллектуалов.
Интересно, что в Америке этот роман, печатавшийся в журнале «Атлантик Мансли», вызвал широкий интерес, даже больший, чем другие его романы. Однако в это время не проблема продажи книги волновала Голсуорси. В его личной жизни происходили драматические события.
Глава 20
Голсуорси любил не только драматические и оперные спектакли, его привлекали и представления с танцами, демонстрирующие высокохудожественную пластику движений. Зная об этом его интересе, один из его театральных знакомых пригласил Голсуорси в Савой-теэтр на балет, поставленный по опере Глюка «Орфей и Эвридика» режиссером Мари Брема. Он также сказал, что она поручила сделать эскизы костюмов и декораций и разработать хореографию танцев девятнадцатилетней танцовщице Маргарет Моррис, ученице брата знаменитой Айседоры Дункан – Раймонда, к тому же самой танцующей в спектакле.
Уже знание этого подготовило Голсуорси к встрече с чем-то необычным, но то, что он увидел на сцене, поразило его до глубины души. При поднятии занавеса сцена была совершенно пуста, и лишь длинные серые полотнища обрамляли ее, но вдруг, раздвигая широкие складки, стали соло или парами появляться танцующие. Это были одни девочки, которых едва прикрывала легкая ткань, оставляя обнаженными руки и босые ноги. Волосы были распущены, а серьезно улыбавшиеся лица так радостны, что, глядя на них, вы чувствовали себя как бы перенесенными в сады Гесперид, где, отрешившись от всего личного, ваш дух свободно парил в эфире. В их самозабвенном танце не чувствовалось никакой театральности, хотя, разумеется, они прошли самую тщательную тренировку. Они взлетали, они кружились так, словно повиновались внезапному порыву, рожденному радостью бытия, словно танец совсем и не требовал от них упорного труда на репетициях и представлениях.
Все девочки были прелестны, но одна особенно привлекла внимание Голсуорси. Это была темноволосая высокая девушка с прекрасной фигурой и красивыми карими глазами. Как оказалось, это и была Маргарет Моррис, поставившая танцы в греческой манере, которая тогда была еще редкостью на европейской сцене.
Каждое ее движение, интуитивно найденные интонация и жест, улыбка на лице выражали глубокую, пламенную любовь. В одном из танцев она исполняла партию преследующей, и преследовательница, напоминающая то стрекозу, вьющуюся вокруг водяной лилии, то манящий лунный луч июньской ночью, источала магическое обаяние страсти. Темноволосая, нежная, вся – пламя, вся – томление, она обладала поразительной способностью воплощать в себе как бы само страстное желание и властвовать над сердцами. В этой томительно пылкой погоне за милым образом, ускользающим в то самое мгновение, когда вот-вот его уже можно настигнуть, как бы вырывалась великая тайная сила, мятущаяся во вселенной, трагически неуемная и бессмертно прекрасная.
Голсуорси взглянул на своего приятеля. Он украдкой смахивал что-то пальцем с ресниц. Он и сам почувствовал, что какой-то туман заслонил сцену, и все в мире показалось бесконечно прекрасным, словно ее танец зажег его, и он вспыхнул золотым огнем. Будучи в восторге от танца Маргарет Морис, Голсуорси после окончания спектакля, пройдя за кулисы, сделал ей ряд комплиментов. На ней все еще была простая греческая туника из тонкого хлопкового крепа. Голсуорси говорил, что ему понравились как хореография балета, так и личное выступление Маргарет, особенно танец в Елисейских полях.
– Как вам удалось достичь такого совершенства, такой отточенности и сдержанности движений, что они кажутся абсолютно естественными и не стоящими вам ни малейших усилий? Вереницы фигур в танце казались мне ожившими фризами греческих ваз и все движения такими мягкими. Вы не по вазам изучали движения и позы? – спрашивал Голсуорси.
Стараясь закрепить знакомство, он пригласил Маргарет посетить Аддисон-роуд для знакомства с его супругой Адой.
Семья Маргарет не была состоятельной, но достаточно культурной. Ее отец был художником, но не очень преуспел на этом поприще, и, так как они не могли позволить себе иметь штат прислуги, ее матери приходилось самой стряпать. Несмотря на некоторую претензию на викторианский стиль их дома, быт был самый простой, и, как было принято в низших классах общества, они обедали на кухне на первом этаже. В то же время мать уделяла большое внимание воспитанию дочери, развитию ее художественного вкуса, и они много путешествовали, посещая музеи и театры, останавливаясь в дешевых отелях.
Обстановка небольшого дома знаменитого писателя и модного драматурга поразила ее своей простотой и продуманной функциональностью, а интерьеры – изяществом и изысканностью. Не меньшее впечатление на нее произвел и сам хозяин дома, в своем дневнике Маргарет записала: «Видеть его – значит любить его: он такой добрый и деликатный, и у него такая чарующая улыбка». Джон к тому же с юности тщательно следил за своим костюмом и всегда выглядел элегантным и в вечернем наряде, и в домашней одежде. Его супруга Ада также была мила с ней, а о ее вкусе Маргарет судила по тому «миру изящного бытия, когда есть средства создавать вокруг красоту, окружать себя вещами, о которых я никогда и не мечтала, например цветами и всякими книгами, которые хотелось бы иметь».
Интерес Джона к Маргарет был, по крайней мере первоначально, и профессиональным. Он считал, что она прекрасно подходит для главной роли в написанной им в прошлом году символистской драме «Мимолетная греза». Поэтому, прощаясь с Маргарет после чая, он пригласил ее позавтракать с ним на следующей неделе, чтобы обсудить ее участие в пьесе, которую уже начали репетировать в театре мисс Хорниман в Манчестере. За ланчем Джон старался объяснить основную идею пьесы Маргарет.
– Потаенная символика «Мимолетной грезы» носит такой личный, интимный характер, что я не в силах передать его в прозе, – признался Голсуорси. – Смысл ее можно уловить, сопоставив с моей первой поэмой «Сон».
– Но я не читала ее, – ответила Маргарет.
– Я знаю. Вселенная мне представляется в виде постоянной борьбы между противоположными принципами: светом и тьмой, жизнью и смертью, приливом и отливом – в математике мы наблюдаем те же явления. Между этими противоборствующими принципами существует таинственная – мы не в состоянии постичь ее – сила примирения. В области этики и духа существует то же самое постоянное состояние противоборства, через которое проходит человеческий ум и дух на пути к таинственной гармонии, которая успокаивает и примиряет.
Человеческая душа в моей пьесе тоже проходит через сферу борьбы противоположностей… воплощенных в городе и деревне, цивилизации и первозданной природе, жизни, полной событий, и покое – на пути к непостижимому, таинственному и вечному примирению в гармонии.
– Да, – согласилась Маргарет, – только словами это передать невозможно, но на помощь может прийти пластическое искусство. Я предлагаю подготовить группу детей и танцевать с ними балетные интерлюдии: «Смерть в воде» и «Смерть во сне».
Это предложение было сразу же принято Голсуорси. Оставалось только подобрать музыку и разработать хореографию танцев. Благодаря стечению обстоятельств эти проблемы удалось быстро разрешить.
Дом сестры Голсуорси в Холленд-парке, бывшей замужем за художником Томасом Рейнолдсом, был интеллектуально-художественным салоном, в котором проводились и музыкальные вечера. В них участвовали такие видные деятели культуры, как выдающаяся пианистка Майра Хесс. На одном из таких вечеров сестра Джона Мейбл познакомила его с австрийским композитором Вольфгангом фон Бартельсом, согласившемся написать музыку для пьесы Голсуорси. Музыка понравилась драматургу, и он, познакомив с ней Маргарет, предложил ей разработать хореографию танцев. На их регулярных встречах, проходивших до февраля, они обсуждали пьесу.
5 февраля Голсуорси написал в своем дневнике: «Читали “Мимолетную грезу” и обсуждали хореографию. Яркое юное создание. Она осталась позавтракать с нами». А 9 февраля написал ей, что договорился о ее встрече с режиссером Иденом Пейном. 22 февраля Голсуорси информирует Маргарет, что получил ноты музыкального сопровождения пьесы в рукописи. «Их довольно трудно разбирать, – пишет он ей, – и здесь есть о чем поговорить. Не смогли бы вы приехать к нам завтра часа в 4?».
В это время Маргарет танцевала в «Синей птице» Метерлинка, идущей в Хеймаркете, а днем репетировала танцы для «Мимолетной грезы». За три недели до начала представлений она приехала с двумя подругами в Манчестер для репетиций непосредственно на сцене Литтл-тиэтр мисс Хорниман. Для того чтобы присутствовать на репетициях, в апреле супруги Голсуорси также приехали в Манчестер и остановились вблизи квартиры Маргарет в «Кингс Кофн-хаус» в Катсфорде. В Манчестер приехал также и написавший к пьесе музыку композитор. Они постоянно встречаются на репетициях, а по воскресеньям принимают Маргарет у себя. После успешной премьеры 15 апреля Джон и Ада 20 апреля возвращаются в Лондон.
Джону стало недоставать Маргарет. Он испытывал постоянное чувство тоски в ее отсутствие, ему было необходимо видеть ее, говорить с ней, любоваться ее молодым прекрасным обликом. Джон с ужасом осознает, что он влюбился в это юное создание. А как же его чувство к Аде? Оказывается, эти чувства – страстное влечение к Маргарет и спокойная глубокая привязанность к Аде – существуют в его душе, не соприкасаясь, не влияя друг на друга. Джон не знает, как Маргарет относится к нему, и решает не задумываться над такими вопросами, а чтобы продолжить регулярно встречаться, решает и дальше привлекать ее к совместной работе.
Голсуорси начал писать пьесу «Голубь» («Простак»), в которой Маргарет должна была не танцевать, а сыграть главную роль миссис Миген. Сюжет ее прост и поучителен. Филантроп Кристофер Уэлвин легко раздает свое состояние. Продавщица цветов миссис Миген испытывает отчаянную нужду, так же как француз Феррин и кебмен Тимсон. Уэлвин старается им всем помочь и разоряется.
Голсуорси приступил к разработке плана постановки «Простака». Театральный менеджер режиссер Дж. Ю. Ведренн принял пьесу, с тем чтобы подготовить премьеру в начале следующего года.
27 мая Голсуорси пригласил Маргарет на ланч на Аддисон-роуд и читал ей «Простака», чтобы посмотреть, насколько она подходит к своей будущей роли. Ничто не вызвало его сомнений. Однако первоначально Ведренну было сложно принять предложение Голсуорси на главную роль взять столь неопытную актрису, но после пробы Маргарет изменил свое мнение. После первой репетиции Голсуорси написал Маргарет: «Спешу пообшить вам, что Ведренн считает, что вы обладаете подходящим темпераментом и что вы интеллигентны (!). Будьте очень интеллигентны и не отвечайте на его предложения следующим образом: “О! Я думала, мне нужно делать так!” или “М-р Г. сказал, я должна делать это”. Если что-нибудь будет не так, дайте мне знать, чтобы я смог навести порядок».
После успешных выступлений Маргарет в «Мимолетной грезе» Джон и Ада решили, что педагогический талант ее надо использовать. Ей следовало найти помещение для небольшой балетной школы, а они оказали бы ей необходимую финансовую поддержку. В найденном в Блумсбери зале настелили новый линолеум, были приобретены также пианино и шторы. После объявления об открытии «Балетной школы Маргарет Моррис» в результате конкурса, на котором присутствовал и Джон, было принято шесть учеников. Занятия шли успешно, и количество учеников увеличивалось. Через два месяца пришлось снимать бульшее помещение на Энделл-стрит.
Во время репетиций «Простака» Джон и Маргарет часто встречались. Они долго сидели за ланчем в студии Маргарет. Ада уже не сомневалась в характере чувств, испытываемых Джоном к юной танцовщице. Нет, она понимала, что Джон не способен на ложь и супружескую измену, но объектом его нежных чувств уже является не она, а другая женщина. Что могла она, чей возраст приближался к 50 годам, противопоставить молодости и красоте? Ее настроение становилось все более мрачным. К тому же 19 декабря 1911 г. умер их спаниель Крис. Они завели его еще до свадьбы, и он олицетворял для них их счастливые молодые годы. Голсуорси в письме к Маргарет сообщает о гибели их любимой собаки, просит ее ни при каких обстоятельствах не упоминать о Крисе, потому что Ада очень болезненно перенесла это событие и находится в удрученном состоянии.
Джон удивлялся, что, несмотря на зрелость Маргарет как актрисы и танцовщицы, она оставалась столь неопытной и наивной в эмоциональном отношении. Наблюдая за репетицией «Простака» в сцене, где Деннис Эдди, игравший роль Феррана, целует Маргарет, Голсуорси услышал, как Ведренн крикнул: «Мисс Моррис, разве вас раньше никто не целовал? Хотя бы сделайте вид, что вам это нравится».
На обеде у Кетнеров Голсуорси, не предполагая влюбленности Маргарет в него самого, спросил ее, была ли она когда-нибудь влюблена. Маргарет испугалась, что Голсуорси догадается о ее чувстве к нему, и ответила, что нет. Джон тогда заметил: «Как жаль! Любовь – это самое прекрасное на свете. Как счастлив будет тот, кто сумеет в вас ее разбудить».
Такие интимные темы Голсуорси обычно не обсуждал в разговоре, но в данном случае ему не терпелось узнать, как к нему относится Маргарет и как вести себя с ней дальше. Поэтому неудивительно, что уже на следующий день, когда они возвращались от театральной костюмерши, где выбирали подходящий костюм для миссис Мигэн, этот разговор нашел продолжение.
Погода была ужасная, с пронизывающим холодным ветром, и Джон взял такси до театра. Он видел, что Маргарет замерзла, и спросил ее: «Кажется, вы очень замерзли?». И, не дожидаясь ответа, обнял Маргарет: Джон почувствовал, как все ее существо откликнулось на его прикосновение. Маргарет прильнула к нему, и тогда он сказал: «Посмотри на меня». Маргарет не решалась это сделать и спрятала лицо у него на груди в тканях его мягкого большого ворсистого пальто. Но Джон настаивал: «Посмотри на меня, я должен знать». Маргарет повиновалась и посмотрела на Джона, и ему стало все ясно. Он поцеловал ее, и этот поцелуй не остался безответным. Весь мир преобразился для Джона, серые будни засверкали яркими лучами. Он снова почувствовал себя молодым, полным надежд и желаний. Приподнятое настроение не оставляло его. Но что делать с Адой? Чувственная страсть к этой свежей привлекательной девушке всецело поглотила его, и Ада, конечно, не могла не заметить этого. Пока он ей ничего не говорил.
Конечно, все это началось не совсем внезапно. Уже некоторое время назад им овладело странное горькое беспокойство с осознанием, что жизнь проходит, течет у него между пальцев, а он даже не пытается ее схватить, удержать. Пришло какое-то неотвязное томление, утихавшее лишь на время напряженной работы, – томление бог весь по чему, боль, особенно непереносимая, когда теплел ветер.
Говорят, сорок пять лет – опасный возраст для мужчины, тем более для художественной натуры. Весь предыдущий год он тяжело переживал эту свою смутную муку. С наступлением весны она еще усилилась. Он хорошо помнил, как день за днем бродил по скверам и паркам, ища спасения.
Стояла оттепель, ветер приносил какие-то запахи! С завистью смотрел он на детей, резвившихся в парке, на преждевременно набухшие почки, на все, что ни было молодого вокруг, и с болью видел он, что повсюду кипит жизнь и любовь, а он остается в стороне, не в силах их познать, схватить, взять себе, между тем как песок в его часах высыпается тонкой непрерывной струйкой! Нелепое, бессмысленное ощущение для человека, имеющего все, что ему нужно, имеющего любимую работу, довольно денег и такую хорошую жену, как Ада, – ощущение, которое просто не вправе ни на миг докучать ни одному англичанину в возрасте сорока четырех лет и в полном здравии. Ощущение, в каком ни один англичанин, собственно, и не признавался никогда, так что не создано еще и Общество по борьбе с ним. Ибо что же иное представляет собой это неспокойное чувство, если не сознание, что твое время уже прошло, что никогда больше не знать тебе трепета и блаженства влюбленности, что удел твой теперь – лишь тоска о том, что прошло и чего не вернуть! Что может быть предосудительнее для женатого человека?
Джон и Маргарет стали встречаться в ее квартире на Кастл-стрит. Он хорошо помнил, как уже при первой встрече наедине она не могла удержаться от своего страстного порыва, и в следующий миг ноги у него едва не подкосились, потому что она обвила его шею руками и прильнула к нему всем телом. Он успел ужаснуться: «Это бог знает что!» – прижал ее к себе на мгновение – кто мог бы устоять? – и сумел оттолкнуть ее легонько, изо всех сил заставляя себя думать: «Она еще ребенок! Все это ничего не значит! Она не знает, что чувствую я!». Но сам он испытывал почти непреодолимое желание схватить ее и сдавить в объятиях. От прикосновения к ней в прах рассыпалась вся неясность его тревоги, и осталась полная определенность и пламенный жар в крови. Он проговорил неуверенно:
– Садитесь к камину, дитя мое.
Если не держаться за спасительную мысль, что она еще ребенок, то он потеряет голову. Пердита – «Потерянная»! В самом деле, подходящее имя для нее, стоящей в отсветах огня, так что маленькие огоньки пляшут в ее глазах – еще более колдовских, чем прежде! И, чтобы укрыться от их чар, он нагнулся и помешал угли.
Снова жить, погрузиться опять в море молодости и красоты, еще раз пережить Весну, избавиться от ощущения, что все уже позади, кроме трезвой рутины семейного счастья; снова еще раз испить блаженство в любви юного существа, вернуть себе муки и желания, надежды и страхи и любовные восторги молодости – от всего этого поневоле закружится голова даже у самого порядочного человека…
Стоило закрыть глаза, и он видел перед собой ее в отблесках огня, играющих на ее красном платье; снова испытывал блаженную дрожь, как в то мгновение, когда она, войдя, прижалась к нему в искусительном, полудетском порыве; чувствовал, как глаза ее манят, притягивают к себе! Она просто колдунья, кареглазая, темноволосая ведьма во всем, даже в этом пристрастии к красному цвету. И у нее есть ведьмовская власть зажигать лихорадку в крови. Он теперь дивился, как сумел не упасть перед ней на колени тогда же, в кругу света от камина, не обнял ее и не спрятал лицо в этой красной ткани. Почему не сделал он этого? Но думать не хотелось: он знал, что, начни он думать, и его будет разрывать на части, тянуть в разные стороны между разумом и страстью, жалостью и желанием! А он всеми силами души стремился лишь к одному – сберечь это упоительное сознание, что он уже глубокой осенью пробудил любовь в сердце Весны. Невероятно, что она может испытывать к нему такие чувства; но и ошибиться было невозможно.
А может быть, это новое чувство лишь лихорадка в крови, лишь горячечная фантазия, погоня за Юностью, за Страстью? Впрочем, что ж! И оно достаточно реально. И в одно из тех мгновений, когда человек возвышается над самим собою и смотрит на жизнь свою сверху и со стороны, Джон представил себе легкую тень, мятущуюся туда и сюда; соломинку, кружимую вихрем, малую мошку в дыхании бешеного ветра. Где источник этого тайного могучего чувства, налетающего внезапно из тьмы и схватывающего вас за горло? Почему оно приходит именно в этот миг, а не в другой, влечет в одну сторону, а не в другую? Что ведомо о нем человеку, кроме того, что оно заставляет его поворачиваться и кружиться, точно бабочку, опьяненную светом, или пчелу – благоуханием ароматного темного цветка; что оно превращает в смятенную, покорную живую игрушку своих прихотей? Разве однажды оно не привело уже его почти к безумию; неужели же опять оно обрушится на него со всем своим сладким безумием и пьянящим ароматом? Какова же его природа? И для чего существует оно? Или цивилизация настолько опередила человека, что натура его оказалась втиснутой в чересчур тесную обувь, подобно ножкам китаянок? Что же оно такое? И для чего существует?
Размышления ничего не прояснили. К его ногам положено все, чего желает живой человек, уже распрощавшийся со своей Весной, – юность и красота, и в этой чужой юности – возрождение его самого; только лицемеры и англичане не признаются открыто, что желают этого. И дар этот положен к ногам человека, для которого нет ни религиозных, ни моральных запретов в общепринятом понимании. Теоретически он может его принять. А практически он до сих пор не решил, как ему поступить. Одно только обнаружил он во время ночных размышлений: глубоко заблуждаются те, кто отвергает принцип Свободы, опасаясь, что Свобода приведет к «свободе нравов». Для всякого мало-мальски порядочного человека вера в Свободу из всех религий самая строгая, она связывает по рукам и по ногам. Трудно ли сломать цепи, наложенные другими, и пуститься во все тяжкие с кличем: «Разорваны узы, я свободен!». Но своему свободному «я» этого не крикнешь. Да, судить себя будет лишь он сам; а от решения и приговора собственной совести уже никуда не уйдешь. И хоть он жаждал опять увидеть Маргарет и воля его была словно парализована, все же не раз уже говорил он себе: «Нет, этого быть не должно! Да поможет мне Бог!».
Чтобы не подвергаться регулярно такому тяжелому испытанию, Джон настоял, чтобы при встречах они сидели в разных концах комнаты. Они обсуждали, что может быть с Адой, и Маргарет умоляла Джона пока ничего ей не говорить. Она считала, что Ада сможет примириться с такой ситуацией, когда они станут любовниками, но это было глубоким заблуждением.
Маргарет считала, что со временем она сможет стать как бы их приемной дочерью, но, конечно, и ей самой не хотелось делить Джона с другой женщиной. С другой стороны, она испытывала угрызения совести, и ей трудно стало искренне общаться с Адой. Маргарет прекращает свои визиты к супругам Голсуорси.
Догадываясь в чем дело, Ада спросила у Джона, почему Маргарет перестала бывать у них. Конечно, Джон хотел успокоить Аду, но не в его принципах было кривить душой, и он сказал правду. Она оказалась слишком сильным потрясением для Ады, разрушившим ее представление о своей семейной жизни, а другой жизни у нее не было. Их отношения всегда были предельно искренними, а смысл своего существования она видела в содействии и помощи Джону – талантливому писателю. И вот этому всему грозил крах.
Он пытался успокоить Аду, но она не понимала, он знал, что ей никогда не понять; поэтому-то он и старался с самого начала сохранить все в тайне. Ей казалось, что она утратила все, между тем как в его представлении у нее не было отнято ничего. Эта его страсть, эта погоня за Юностью и Жизнью, это безумие – как ни назови – к ней ни в коей мере не относятся, не затрагивают его любви к ней, его потребности в ней. Если б только она могла поверить! Он снова и снова повторял ей это; но снова и снова видел, что она не понимает его. Она понимала только одно: что его любовь от нее перешла к другой, а ведь это было не так! Неожиданно она вырвалась из его рук, оттолкнула его с криком: «Эта девочка… злобная, отвратительная, лживая!». Никогда в жизни он не видел ее такой: на белых щеках – два рдеющих пятна, мягкие линии рта и подбородка искажены, глаза пылают, грудь тяжело вздымается, словно в легкие вовсе не попадает воздух. Потом так же внезапно огонь в ней погас; она опустилась на диван, спрятав лицо в ладони, и сидела, покачиваясь из стороны в сторону. Она не плакала, только время от времени из груди у нее вырывался слабый стон. И каждый ее стон звучал для Джона как крик убиваемой им жертвы. Наконец, он не вынес, подошел, сел рядом с ней на диван, позвал:
– Ада! Ада! Не надо! Ну не надо!
Она перестала стонать, перестала раскачиваться; позволяла гладить себя по платью, по волосам. Но лица не открывала. И один раз, так тихо, что он едва расслышал, проговорила:
– Нет, я не могу… и не хочу становиться между тобой и ею.
И с гнетущим сознанием, что теперь никакими словами не залечить, не унять боль в этом нежном раненом сердце, он продолжал только гладить и целовать ее руки.
Это жестоко, ужасно – то, что он сделал! Видит бог, он не искал этого – оно само на него обрушилось. Это ведь и она при всем своем горе не может не признать! Вопреки этой боли и стыду он понимал то, чего не могли бы понять ни она, никто другой: зарождению этой страсти, уходящей корнями в те времена, когда он и незнаком был еще с этой девушкой, воспрепятствовать он не мог, ни один мужчина не может подавить в себе такое чувство. Это томление, это безумство составляет часть его существа, вот как руки или глаза; и оно так же всемогуще и естественно, как его жажда творить или его потребность в душевном покое, который дает ему она, его жена Ада, и только она одна. В этом-то и трагедия: все коренится в самой натуре мужчины. И до появления этой девушки он был в помыслах своих столь же грешен перед женой, как и теперь. Если б только она могла заглянуть ему в душу и увидеть его таким, какой он на самом деле, каким создала его природа, не испросив у него ни согласия, ни совета, тогда бы она поняла и, наверное, перестала бы страдать; но она не может понять, а он не может ее убедить. И отчаянно, упорно, с тягостным сознанием бесполезности всяких слов он пробовал снова и снова. Неужели она не понимает? Это же вне его власти – его манит, влечет Красота и Жизнь, зовет утраченная молодость!..
– Я не хочу, не должна мешать тебе и губить твое искусство. Не думай обо мне, Джон! Я выдержу.
А потом рыдания, еще более отчаянные, чем накануне. Каким даром, каким талантом обладает Природа, для того чтобы мучить свои создания! Скажи ему кто-нибудь всего лишь неделю назад, что он может причинить такие страдания Аде, – Аде, которая вот уже пятнадцать лет днем и ночью была ему верной женой, которую он любит и сейчас, – он бы, не задумываясь, ответил, что это ложь. Это прозвучало бы нелепо, чудовищно, глупо. Или каждые муж и жена должны пройти через такое и это лишь обычный переход через обычнейшую из пустынь? Или это все же крушение? Смерть – ужасная, насильственная смерть в песчаном урагане?
Еще одна ночь страданий, а ответа на вопрос все нет.
Ибо и душевная борьба исчерпывает себя; и угнетающая власть нерешительности имеет предел, положенный той истиной, что всякое решение – благо в сравнении с самой нерешительностью. Раз или два за эти последние несколько дней даже смерть начинала казаться ему сносным выходом, но сейчас, когда в голове у него прояснилось и предстояло сделать наконец выбор, мысль о смерти растаяла, как тень, ведь тенью она и была. Это было бы слишком уж просто, нарочито – и бесцельно. Любой другой выход был бы осмысленен; смерть же – нет. Оставить Аду и уйти со своей молодой любовью – это было бы осмысленно, но такое решение каждый раз, формируясь в его сознании, в конце концов тускнело и меркло; вот и сейчас оно утратило всякую привлекательность. Нанести такое ужасное публичное оскорбление своей нежной, любимой жене, попросту убить ее на глазах у всех и в муках раскаяния состариться, пока Маргарет еще совсем молода? Нет, на это он не мог пойти. Если бы Ада не любила его, тогда – да; или хоть если бы он ее не любил; или же если, пусть и любя его, она стала бы отстаивать свои права – в любом из этих случаев он, вероятно, смог бы это сделать. Но оставить ту, которую он любит, ту, которая сказала ему с таким великодушием: «Я не буду мешать тебе – уходи к ней», – было бы изуверской жестокостью. Воспоминания всеми своими бессчетными цепкими побегами, всей силой своих неисчислимых нитей слишком прочно привязывали его к ней. Что же тогда? Значит, все-таки отступиться от Маргарет? Какое убийственное, расточительное кощунство – отказываться от любви; отвернуться от драгоценнейшего из даров; выпустить из рук, чтобы разбился вдребезги этот божественный сосуд! Не так-то много любви в здешнем мире, не так-то много тепла и красоты – для тех, во всяком случае, чье время на исходе, чья кровь уже скоро остынет.
Неужели не может Ада позволить ему сохранить и ее любовь, и любовь девушки? Неужели не может она вынести это? Говорит, что может; но ее лицо, ее глаза и голос выдают обман; при каждом ее слове сердце его сжимается от жалости. Так вот, стало быть, каков для него реальный выход. Разве способен он принять от нее такую жертву, вынудить ее на муки и видеть, как она сгибается и вянет под их гнетом? Разве способен он купить свое счастье такой ценой? Счастьем ли будет ему это счастье?
И Джон подумал: «Я, верующий в храбрость и доброту; я, ненавидящий жестокость, – если я совершу это жестокое дело, во имя чего буду я жить? Как смогу работать? Как прощу себе? Если я сделаю это, я погиб – я превращусь в отступника моей же собственной религии – в предателя перед лицом всего, во что верю».
Глава 21
Джон принял наконец окончательное решение, и 26 января 1912 г. чета Голсуорси уехала в Литлхэмптон, их обычное место отдыха. Джон тогда написал в своем дневнике: «Мы оба чувствуем себя ужасно», и на следующий день: «Проклятая “Мимолетная греза”!».
Ада вела себя благородно и, отвечая на письмо Маргарет, писала:
«Вы не должны чувствовать себя несчастной, наоборот, очень счастливой. Первая любовь в вашем возрасте – может ли быть что-нибудь более святое! И вы не должны думать обо мне: я довольна. Просто я сейчас очень слаба физически, и это производит тяжелое впечатление, но в душе я ощущаю силу и доброжелательность». И закончила письмо на оптимистической ноте: «Этот мир не такое уж плохое место – вы это поймете. Все должно быть и будет хорошо».
И Маргарет при встрече, чтобы успокоить Джона, дала ему прочитать это письмо, но эффект оказался прямо противоположным. Слова Ады о ее «физической слабости» убедили Джона в том, что продолжение отношений с Маргарет будет происходить за счет здоровья и счастья его супруги, а этого он никак не мог допустить. Он пошел даже на то, чтобы отменить ранее сделанное приглашение Маргарет с матерью на чай на Аддисон-роуд. Извиняясь, он писал Маргарет: «А. теперь не в состоянии разговаривать или видеть кого-нибудь, да и я сам несколько обезумел и не хочу, чтобы именно сейчас настал “последний шанс изменить что-либо”».
Но Джон уже принял решение уехать с Адой за границу как можно быстрее. Голсуорси пришел на премьеру «Простака» (Голубя) 30 января один, без Ады, и после окончания спектакля не пошел за кулисы, а ограничился лишь тем, что послал Маргарет записку:
«Маргарет!
Простите меня, если сможете, за то, что я уезжаю, не повидавшись с вами. Ни я, ни вы не сможем построить свое счастье на чужих страданиях и болезни. Будьте храброй девочкой и думайте о лучших временах, которые, поверьте мне, настанут очень скоро. Напишите мне, если захотите».
Супруги Голсуорси сразу же уехали в Париж. Откуда Джон написал Маргарет 1 февраля, что Ада «чувствует себя уже лучше; поэтому и вы не грустите и не отчаивайтесь». В Париже Голсуорси написал предисловие к роману Диккенса «Холодный дом», собрание сочинений которого издавал Уэверли. Затем они поехали на юг Франции в Грасс. Оттуда Ада из «Гранд-отеля» писала Моттрэму: «Париж нам очень польстил: там множество интеллектуалов, которые наизусть цитируют отрывки из произведений Дж. Г. и, похоже, знакомы с его творчеством лучше, чем в Англии». Ада даже сама написала Маргарет, предлагая писать ей, «когда и что она захочет». Тем не менее Джон сообщает Маргарет: «Но, я думаю, дух ее еще не окреп, поэтому не нужно писать все, что захочется». Голсуорси просил Маргарет уничтожить его письма или вернуть ему их при встрече. Из Грасса они поехали в Канны, чтобы встретиться с Арнольдом Беннетом. И, наконец, остановились в Болье. Голсуорси направлял ей письма из Болье «до востребования», а 18 февраля, можно сказать, отправил ей прощальное письмо.
«Мое дорогое дитя! В моих письмах к тебе я обычно повторял “ей лучше, ей лучше”. Это неправда, но, пока у меня была надежда, я не хотел ввергать тебя в отчаяние. Однако, если быть честным до конца, ей не может быть лучше, пока между нами все не будет кончено. Я наблюдаю за ней день и ночь – таких мук и страданий я никогда не видел и вряд ли вынесу, если увижу опять. Остается только одно: мы должны отказаться друг от друга, и окончательно. Наша с нею жизнь и наша любовь была и остается Священным Граалем. Ты слишком мила и добра, чтобы не разделить мое чувство: мы не сможем построить наше счастье на ее горе и отчаянии. Нам с тобой судьба оставила только скрытность и острую тоску, а я не думаю, что тебе, которая так дорога мне, подойдут одиночество и тайная жизнь. Лучше совсем ничего, лучше тебе вырвать с корнем свое чувство ко мне. Скоро тебе встретится лучший друг, чем я, он сможет дать тебе жизнь более счастливую и полную. И если сознание, что я любил тебя, доставляет тебе хоть какую-то радость, как мне все еще радостно думать о таком же чувстве, которое и ты могла питать ко мне, – ну что ж, это так, и всегда так будет, радость останется, даже если мы оба преодолеем в себе чувства. Итак, дорогая моя, бедняжка моя, мы должны проститься – проститься по-настоящему и навсегда. И благослови тебя Господь! Забудь, забудь и прости меня!».
Джону потребовалось собрать все свои душевные силы, чтобы написать это письмо. Он отказывался от молодости, от любви-страсти и вынужден был подавить свое чувственное влечение. Находясь на одном из лучших курортов Средиземноморской Ривьеры, на полпути от Ниццы к Монте Карло, в Болье-сюр-Мер, этом уголке уединения, полном неповторимого изящества и средиземноморских красот в долине между морем и величественными горными массивами, он невообразимо страдал. Он отказывался от того, что Ада уже не могла ему дать. Сказывался ее возраст и что их взаимное влечение постепенно угасало. А история с Маргарет сделала в дальнейшем их близость невозможной, и Джон это хорошо понимал. Такая ситуация для него, еще полного сил, была труднопереносимой, но таким образом сохранялся брак, основанный на душевной близости, искренности и общих интересах. Но такое трудное решение он принял не только ради Ады, как могло бы показаться на первый взгляд. Отчасти оно было продиктовано и обеспокоенностью за судьбу Маргарет. Он хорошо помнил страдания Ады в первые годы их близости из-за ложного положения, необходимости всемерно скрывать их связь. Но тогда была надежда со временем узаконить ситуацию. В случае с Маргарет такой надежды быть не могло. И вся ее жизнь была бы испорчена из-за связи с ним. Даже если бы Джон с Адой, по мнению Маргарет, со временем стали относиться к ней как к приемной дочери, это не изменило бы ситуацию. Обо всем этом Джон думал за день до того, как написать прощальное письмо, лежа на солнце у моря. Но в своем дневнике, доступном Аде, чтобы не волновать ее, он написал лишь: «Вчерашний день провел, лежа над морем на мысу Святого Жана. Это было прекрасно. Вечером были в Монте. Проиграли вместе 2 фунта». Тогда же он написал в дневнике и о принятом ими окончательном решении: «Вопрос о нашем отъезде решен. Едем в Нью-Йорк, где будет постановка “Простака”, затем путешествуем и в Англию вернемся в июне». Примечательно, что во время этой поездки 7 февраля Джон начал писать роман «Темный цветок». Он начал работу над романом с раздела «Лето», впоследствии ставшим второй частью.
24 февраля Джон и Ада на поезде прибыли в Ливерпуль и на следующий день на трансатлантическом лайнере «Кампания» отплыли в Нью-Йорк. Голсуорси отмечал: «Судно водоизмещением 12 300 тонн самое маленькое из флота Кунарта. У нас хорошая каюта и слуги превосходные». Вместе с тем монотонность путешествия угнетала его. Привыкший рационально использовать время, он с трудом переносил вынужденное бездействие. И в это обычное в зимнее время пересечение Атлантики Джон, особенно в начале пути, много спал. Гилберту Мюррею он писал: «Все путешествие стало апофеозом скуки. Приходится тратить массу усилий, чтобы хоть как-нибудь приспособиться к безделью. Я полагаю, мне нужно избегать морских путешествий, так как вынужденный и полный вакуум для меня невыносим. Я по третьему разу читаю “Лунный камень” – это единственное, что я могу делать, помимо поглощения лекарств от морской болезни; Ада пребывает в том же состоянии».
Джон, конечно, понимал, что дело не в морском путешествии. Если бы он путешествовал с Маргарет, то ему вряд ли было бы скучно и тоскливо. Просто он стал скучать с Адой, все его чувства и мысли были направлены к другой женщине. Он страдал от неудовлетворенности и тоски, которые испытывает влюбленный, разлученный с объектом своей страсти.
Когда утром 3 марта они прибыли в Нью-Йорк, Голсуорси удалось избежать всех репортеров, кроме одного. Эта неудачная встреча повлекла за собой целую серию интервью на следующей неделе. Длительные репетиции «Простака» привели к хорошему результату, и премьера в небольшом театре Эймса на 44-й улице прошла удачно. Голсуорси отмечал: «Репетировали “Простака” с полудня до 2 часов ночи. Постановка значительно улучшилась, особенно 2-й акт. Мы прошли каждый акт 3 раза». После того как Джон забрал Аду из Лейквуда, Нью Джерси, где она отдыхала неделю, Эймс организовал для них очень веселый ужин. Супруга Голсуорси писала госпоже Рейнолдс:
«12 марта
Наша дорогая Мэб, у нас очень оживленное время, толкаемся, всем весело! У Джека взяли интервью приблизительно 60 раз. Журналисты очень приличные и в своих публикациях отражают то, что он говорит. Я лечилась отдыхом среди сосен и добавила 11 фунтов к своему весу за неделю. Прошлым вечером мы смотрели “Простака” в нью-йоркской постановке. По моему скромному мнению, это намного лучше, чем в Лондоне. Однако Джек не во всем согласен со мной. Он считает, что они играют слишком эмоционально. Ферран играл замечательно, но я сомневаюсь, может ли он быть таким же хорошим каждый раз, как вчера вечером. Аудитория была восторженная, и Джон выступил с небольшой превосходной речью; небольшой театр – самая симпатичная вещь. Мы едем в Бостон в четверг до следующего вторника. Затем в Вашингтон и Вирджинию, а далее в Новый Орлеан, Калифорнию, Солт-Лейк, Чикаго, Нью-Йорк и домой в середине мая.
Ада».
Американская пресса повсеместно отзывалась о постановке «Простака» благоприятно. Так, в заголовке Нью-Йорк Таймс указывалось «имеет юмор и волнует». В Бостоне Голсуорси на обеде в клубе «Таверна» выступил с речью, и через 5 дней они вернулись в Нью-Йорк, но уже на следующий день отправились в Чикаго, а оттуда к Большому Каньону. Голсуорси даже вопреки своему обычаю смог работать над «Патриотом» в поезде. Ада писала 20 марта из поезда, идущего в Чикаго, миссис Мейбл, что в Бостоне, который больше похож на Англию с примесью Голландии, они ужинали с театральной компанией, а в Гарварде были на концерте симфонической музыки. На следующий день, в воскресенье, после посещения вдовы Роберта Луи Стивенсона, они осмотрели замечательную коллекцию картин, принадлежащую госпоже Джек Гарднер: один из самых прекрасных ранних Рафаэлей, Джорджоне, Мазаччо, а также всевозможные оригинальные изделия от Италии до Китая. По мнению Ады, жизнь «ужасно интересная здесь». Но для Джона, конечно, это веселье и суета омрачались его душевными переживаниями, которые не могли так сразу пройти.
Аде и Джону говорили, что Голсуорси очень популярен в Чикаго, где его проза и стихи цитировались страницами. Поэтический сборник Голсуорси выходит в издательстве Хейнемана 21 или 22 марта и в Америке несколько позже. 26 марта супруги Голсуорси достигли Большого Каньона в Аризоне.
Перед ними предстал самый замечательный вид и шедевр природы в мире. Пристально смотря на него при движении, можно было заметить ритмично изменяющиеся формы и цвета. На следующий день Джон с Адой поехали вниз в Каньон на мулах. Поездка, длившаяся семь часов, была опасной и интересной. Тем не менее, по их мнению, лучше оставаться наверху, так как при спуске теряется величественность вида.
Через пару дней они были уже в Сан-Франциско. Затем направились в Санта-Барбару на поезде. Во время этой поездки Голсуорси удалось поработать, он пересмотрел «Беглеца».
Прибыв в Лос-Анджелес, они узнали о трагедии «Титаника», на котором планировали вернуться в Англию. «Лос-Анджелес большой, шумный, уродливый город. Но расположенная в 10 милях от него Пасадена очаровательна своими виллами, утопающими в апельсиновых рощах». Возвращаясь, они сели на поезд до Нового Орлеана, через Аризону и Нью-Мексико. По их впечатлениям, здесь прекрасная пустыня Техас – мрачная пустыня, но в начале зеленая и плодородная и Луизиана – зеленая и болотистая. В Новом Орлеане на них наибольшее впечатление произвел старый французский рынок. Также произвел впечатление старый невольничий рынок. «Поражает большая бедность и общая неряшливость в городе. Однако имеются чистые районы со старыми южными домами, где жила американская аристократия».
Интересен был вид одного жилого дома, использовавшегося как отель: обработанная вручную металлическая конструкция, черные и белые мраморные полы, барельефы различных важных персон, имя последнего раба-аукциониста, нарисованного выше прилавка. «Нам понравилась музыка, услышанная в Новоорлеанском отеле – квартет: скрипка, альт, виолончель и фортепьяно, такая красивая тонкая игра, и они, кажется, играют почти весь день и каждый день – не что иное, как чудо, как они могут держать такое качество. Они французы и итальянцы». Они сели в поезд на Вашингтон, идущий через Джорджию и Южную Каролину. «Очень красивы зеленые растения на красноземе». У них не было особых приключений в пути, хотя на мексиканской границе, вдоль которой шел поезд, они ощутили, «что о поезде заботятся несколько героев в хаки, сопровождающих поездку. Мексиканские мятежники предприняли две попытки взорвать мост, но они ничего не заметили».
В Вашингтоне светская жизнь занимала почти все их время. В пятницу 26 апреля Голсуорси посетили бейсбольный матч – типичную американскую игру. В воскресенье 28 апреля Голсуорси обедали в Клубе «Чевинейз» с Митчеллом Иннесом, поверенным в делах. Там они встретили Бордена, канадского премьер-министра и его жену и мисс Камерон. После обеда они пошли с Иннесом к нему домой, где встретились с различными послами, молодым лордом Юстасом Перси и сенатором Лоджем.
В понедельник осматривали статую св. Годенса, которая им очень понравилась. Во вторник 30 апреля сенатор Лодж взял их на заседание своей Комиссии. Затем чай с госпожой Лодж и посещение оперы. В среду 1 мая, пообедав с Камеронами, они пошли осмотреть старый дом Вашингтона. 3 мая поехали поездом в Вирджинию, Ричмонд – город с прекрасным запахом табака. 4 мая они вернулись в Нью-Йорк, где в течение нескольких минут у Голсуорси была встреча с президентом Рузвельтом. Голсуорси так отзывался об этой встрече: «Он полон жизни, но не очаровал меня». Голсуорси также обедал с Теодором Драйзером.
9 мая они сели на корабль, где встретили Гилберта Мюррея. Через неделю плавания Ада писала миссис Мейбл, что они ожидают прибытия в Ливерпуль завтра поздно ночью. В компании с Мюрреем плавание прошло незаметно.
Характеризуя общее положение искусства в Америке, Голсуорси отмечает стремление развивать его. «Однако драма находится в руках коммерсантов-евреев, и никто решительно с этим не борется. Новая политика Рузвельта весьма сомнительно приведет к большому успеху. В Америке повсеместно чувствуется нехватка корней».
Остаток мая, июнь и часть июля чета Голсуорси провела в Уингстоне. Голсуорси писал раздел «Лето» для романа «Темный цветок». 15 июля они уехали в Кортину.
В Кортине Голсуорси работал каждое утро. Закончив «Лето», он занялся «Патриотом» и пересмотрел «Гостиницу успокоения», а также написал две главы для первого раздела в «Темном цветке», названном «Весной». Он ежедневно совершал прогулки по 2–3 часа. Но погода не всегда была хорошей, случались грозы. В последний день их пребывания в Кортине был его День рождения: «Мне сорок пять лет. Черт бы побрал его!».
19 августа они были уже в Мюнхене, где собирались пробыть несколько дней, а затем переехать в Остенд, откуда вернуться в Лондон.
23 августа они вернулись на Аддисон-роуд. Но уже через 2 недели приехали в Манатон, где оставались весь октябрь. Голсуорси работал над «Весной», которую завершил 13 октября. За все это время он два раза выезжал из Уингстона на спектакль «Простак» в Манчестере и встречался с братом Хьюбертом.
После возвращения в Лондон он участвовал в репетициях и читал лекцию в Обществе театралов в Галифаксе и театралов Хауддерсфилда. Он репетировал «Маленькую мечту» в театре Кингзуэй и «Простака» в Ливерпуле.
В Лондоне Голсуорси председательствовал в клубе Театралов и репетировал «Старшего сына». Он пишет статью о скотобойнях и недопустимости жестокой резни животных. Голсуорси получил предложение обследовать ситуацию на бойнях, к чему отнесся очень серьезно и что сильно повлияло на его эмоциональное состояние. Он ратовал за более гуманное отношение к животным. Однако это не привело ни к какому результату.
Одновременно с работой над «Темным цветком» Голсуорси составлял сборник очерков и эссе, посвященных проблемам экологии и философии. Наиболее важное значение имел очерк «Туманные мысли об искусстве». В нем, в частности, выражались представления писателя о целях и задачах искусства:
«Но изредка на тех же деревьях на фоне того же неба мне видится весь жар и страстность, какую Тициан вложил в свои языческие картины. Я прозреваю таинственный смысл, таинственную связь между этим небом, этими соснами с их узловатыми красными стволами и жизнью, какой я ее знаю…
Мне представляется, что историки, оглядываясь на нас из далекого будущего, назовут наш век Третьим возрождением… теперь ортодоксальная религия, оплодотворенная Наукой, порождает новую, более глубокую концепцию жизни – стремление к совершенству не в надежде на награду, не из страха наказания, а ради самого совершенства. Медленно у нас под ногами, ниже уровня нашего сознания складывается эта философия, а ведь именно в периоды новых философий и должно процветать искусство, которое по самой сути своей всегда есть открытие нового.
Новая философия – полнокровное искусство! Разве признаки его не налицо? В музыке, скульптуре, живописи, в прозе и в драматургии…
А как она возникла, эта медленно набирающая силу вера в совершенство ради совершенства? Наверное, так: в один прекрасный день западный мир проснулся и обнаружил, что он уже не верит единодушно и безоговорочно в загробную жизнь индивидуального сознания. Он почувствовал: я могу сказать только “может быть”: может быть, смерть – это конец человека, а может быть, смерть – ничто. Стоило ему усомниться, и он стал себя спрашивать: “А хочу ли я жить дальше?”. И, обнаружив, что хочет этого ничуть не меньше, чем раньше, он задал себе вопрос: а почему это так? Постепенно он понял, что в нем живет страстное желание совершенствоваться – в этой ли жизни или в загробной, если она существует; совершенствоваться, потому что совершенство – желанная цель, высокий вожделенный идеал, мечта, заключенная во вселенной, главный двигатель всего сущего. И он стал понимать, что в космическом плане это совершенство не что иное, как совершенный покой и гармония, а в плане человеческих отношений не что иное, как совершенная любовь и справедливость».
Этот сборник под названием «Гостиница успокоения» был опубликован в издательстве «Хайнеманна» в октябре 1912 г.
Голсуорси не прекращает работу над пьесами. В конце ноября он посещает Оксфорд, где присутствует на репетиции новой постановки «Простака». В это же время в Кингсуэй-тиэтр состоялась премьера «Старшего сына».
5 декабря Голсуорси читал лекции в Бристоле. 20 декабря чета Голсуорси отправилась в Париж, чтобы встретить Рождество в «Мезон-Гарнье». Они были на балу у художников. На следующий вечер они ужинали с Арнольдом Беннетом и его супругой. Из Парижа Голсуорси отправились на юго-запад Франции в Мулье близ Арешона.
Джон писал в своем дневнике: «Из окон нашей маленькой гостиной открывался типично японский пейзаж: крошечные приземистые сосны с разветвленными корнями в песчаной почве, позади них голубая вода, кроншнепы, летающие стаями, похожими на иероглифы. Огромный лес, протянувшийся по всему побережью, был чудесным местом для верховых прогулок; на наших маленьких лошадках Буяне и Юпитере мы проехали много миль песчаными тропами между деревьями. Но самым привлекательным для нас было общество наших друзей – супругов Шеврийон, живших на вилле в Арешоне, с которыми мы вместе питались и много разговаривали. В гостинице мы общались с очень приятным семейством хозяина гостиницы Фурнье, с месье и мадам Ролан-Пусслен, а также с мадам Верд де Лиль, обладавшей очень мелодичным голосом. Неподалеку от нас находилась вилла д’Аннунцио, но, хотя мы часто видели, как он катается на велосипеде в сопровождении своих борзых, мы избегали знакомства с ним».
Племянница Андре Шеврийона переводила на французский язык роман Голсуорси «Собственник». Джон с Адой вспоминали, как Шеврийоны приготовили для них обед Сомса из «Собственника».
Через 10 недель они вернулись в Париж и, пробыв там несколько дней, отправились в Англию.
В Лондоне они занялись переездом в свой новый дом на Адельфи-террас 1а, который они приобрели осенью прошлого года. Им тяжело было оставаться в доме на Аддисон-роуд, связанном с неприятными воспоминаниями. В своем дневнике Джон писал: «Грустно уезжать из нашего милого старого дома. Каждый раз, когда бывает время подумать об этом, охватывает тоска; но после смерти Криса дом лишился своей души…».
Джон, прибыв в Америку и включившись в работу и путешествуя по стране, сумел частично преодолеть свою апатию.
Но он замкнулся. Жизнь потеряла для него тот интерес, который только и возможен при наполнении ее живыми чувствами и эмоциями. Он продолжал жить и работать, но эмоциональная сфера его жизни переместилась в его романы. Он жил чувствами своих героев.
Голсуорси задумывался над проблемами жизни и смерти. В «Воспоминании», посвященном их любимой собаке Крису, он рассуждает о смысле жизни, который потерян для них с Адой. «Я пытаюсь написать “Воспоминание” о нашем любимом Крисе. По мере его создания оно значительно перерастает тему и уносит частичку меня самого и Ады. Мне хочется вложить в него что-то большое», – объясняет он Маргарет Моррис. «Если бессмертна душа человека, бессмертна и душа собаки. Если после смерти мы помним, кем были раньше, помнят и они. По-моему, ни один человек, жаждущий истины, не может с легкостью сказать, что ждет после смерти собак и людей – исчезнет их сознание или нет. Одно несомненно: мучиться над разрешением этой вечной загадки – ребячество. Что бы нас ни ожидало, это то, что и должно быть, единственно возможное».
В той же тональности написано письмо Дороти Истон от 16 августа 1912 г. «Я считаю, что смерть кажется ужасной тем, кто остался в живых. Я все более склоняюсь к мысли, что размышлять о смерти и о том, что следует за ней, думать об этом с беспокойством или даже с любопытством – по-детски наивно. Мы ведь не ожидаем (или, по крайней мере, не должны ожидать) со страхом и волнением то, что готовит нам завтрашний день. Но ведь смерть – это то же “завтра”? И это особое “завтра” является лишь одним из звеньев в цепи непрерывности, звено, столь же очевидное и необходимое, как восход солнца и день, который он открывает. Угаснет ли при этом наше сознание или продолжает жить – все происходит так, как должно быть; или же, как мы оба подозреваем, это не будет похоже ни на жизнь, ни на смерть в том виде, в каком мы привыкли их понимать». Эти мысли Голсуорси были далеко не случайны. Джон продолжал чувствовать себя несчастным. Об этом можно судить по письмам, которые он писал Маргарет. Это самые интимные письма из всех, которые он когда-либо писал, полные надежд и дурных предчувствий, надежд на то, что Маргарет сможет принять участие в пьесах, над которыми он работал или собирался работать. С борта «Кампании» он жаловался на «ужасное однообразие, особенно невыносимое, когда мысли и так не очень веселые», и что «невозможно ничем заниматься – только предаваться грустным размышлениям». Именно Маргарет он живописал, какое впечатление произвели на него Америка и американцы. «Это (Нью-Йорк) очень странное место, и люди здесь очень странные. На улицах встречаешь толстых, неуклюжих, каких-то недоразвитых мужчин на слабых ногах со ступнями широкими и плоскими и расставленными под таким странным углом, что, кажется, эти люди не способны бегать. Мне нравится, когда ноги принадлежат живому существу, которое умеет ими управлять. Женщины в целом выглядят более живыми, чем мужчины». «Люди… стремятся к стандартам и слишком торопятся внедрить их. Все в Америке захватывается и проглатывается, прежде чем кто-либо поймет, из чего это седлано и для чего предназначено; результатом является несварение желудка». Он также делится с ней своими идеями и взглядами:
«Религия кажется мне таким обманом. У меня есть собственные прекрасные теории мироздания, частью которого являюсь я сам. Я постоянно ощущаю, какой необычайно сильной является просто эгоистичная жажда жизни – настолько, что почти каждый из нас считает, что все, что находится вне его, не имеет никакого значения. Я помню, что мальчиком у меня часто появлялось чувство, что, если человек умирает, вместе с ним должен умереть и исчезнуть весь мир – что все существует ради одного человека».
Эти письма показывают, сколь близкими и доверительными были отношения между Джоном и Маргарет. Но эти же письма знаменуют собой и конец близости между ними. После возвращения в Англию в мае 1912 года тон его писем значительно изменился. Он больше не обращается к ней «Мое дорогое дитя», а просто «Милая Маргарет», и в последних его письмах не чувствуется той теплоты, которая была характерна для его писем из Америки. Голсуорси окончательно решил прекратить видеться с Маргарет Моррис.
После возвращения в Англию чета Голсуорси направилась в Уингстон. Но Джону было трудно сосредоточиться и работать. Ада писала Моттрему: «Ему так и не удалось отрешиться, как обычно, от всего на свете. Я не знаю, хорошо это или плохо, но я вижу, что его работа продвигается очень медленно… Дж. работает усердно, но не очень охотно». У Ады же было ничем не омраченное очень хорошее настроение. Она продолжала: «Никогда в жизни я не чувствовала себя так хорошо, как по ту сторону огромного океана. Я ощущаю вызывающий прилив сил и желаний… В Америке человек оживает. Я съедала огромные бифштексы, пила угольно-черный кофе и поглощала мороженое в таких неимоверных количествах, что даже трудно себе представить».
В это время Голсуорси работал над романом «Темный цветок», в котором в конечном итоге будет отражена история его отношений с Маргарет Моррис. Для развлечения Ады он купил гнедого мерина, а что касается мексиканского седла, привезенного для нее из Америки, то это оказалось неудачным приобретением, так как привело ее к падению с лошади и чуть не окончилось трагически.
К ним в Уингстон приезжал писатель Фрэнк Льюкас, Голсуорси отмечал, что он был центром и душой компании.
Тем не менее Джон не мог отвлечься от мыслей о Маргарет Моррис. Его переписка с ней касалась постановки «Мимолетные грезы». Он сообщал ей, что она полностью в ее распоряжении, особенно дневные спектакли. Однако он сам финансировал постановку и давал советы по музыкальному оформлению. В то же время он решительно противился личным встречам. «Мы заплатили за покой дорогой ценой». И в последующих письмах призывает ее разрешить ему исчезнуть из ее поля зрения, а ей постараться предать его забвению. «Как же вы собираетесь жить дальше, если позволяете своему сердцу так долго переживать из-за меня?». Он пытается объяснить необходимость покоя: «Покой не зависит ни от вас, ни от меня».
Когда Голсуорси перед поездкой в Тироль заехали в Лондон, Джон написал Маргарет: «Я сделал большую ошибку, заехав сюда на несколько дней перед тем, как мы отправимся в Тироль. Это лишь создает дополнительный повод для беспокойства вашего и Ады».
Несмотря ни на что, Маргарет не оставляла надежды встретиться с Джоном. Но Голсуорси решительно отвергал эти попытки: «Вы забыли или никогда не осознавали до конца разницу между главным и второстепенным. Дело не в вас и не во мне, а в той, кого я люблю и ценю больше, чем кого-либо; и я все более сожалею о том, что заставил ее страдать. Я хочу, чтобы вы поняли, что те страдания и ужас, которые она пережила, никогда не исчезнут из ее памяти и достаточно малейшего повода, чтобы они вновь возродились. Благоразумие здесь ни при чем, так же как ни при чем оно в вопросах жизни и смерти». На ее предложение о тайной встрече он ответил: «Что касается возможности нашей тайной встречи вместо обмена письмами – неужели вы не понимаете, в каком “безупречном” обществе мы живем, вы не осознаете, что скрытная жизнь, какой бы безобидной она ни была, отравляет существование». В 1913 году переписка становилась все реже и прохладнее. Джон прислал последний раз чек на оплату студии 13 августа с просьбой не отвечать.
Примечания
1
Барристер – полноправный адвокат, который также мог выполнять функции юниора, специального поверенного и нотариуса.
(обратно)
Комментарии к книге «Джон Голсуорси. Жизнь, любовь, искусство», Александр Васильевич Козенко
Всего 0 комментариев