«Жизнь и смерть генерала Корнилова»

636

Описание

Если бы в августе 1917 года глава Временного правительства Керенский не объявил генерала от инфантерии Лавра Георгиевича Корнилова мятежником и не отстранил его от должности Верховного главнокомандующего, история России (а, возможно, и мира) в XX веке могла бы пойти совершенно иным путём... Новый роман современного писателя-историка В. Поволяева рассказывает о жизненном пути одного из лидеров Белого движения, генерала от инфантерии, Лавра Георгиевича Корнилова (1870-1918).



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Жизнь и смерть генерала Корнилова (fb2) - Жизнь и смерть генерала Корнилова 3798K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Валерий Дмитриевич Поволяев

Жизнь и смерть генерала Корнилова

Светлой памяти моего друга

Владимира Фёдоровича Топоркова.

Часть первая АЗИЯ

апитан Корнилов часто видел сны из детства.

После них в душе оставалось светлое, очень радостное ощущение, глаза делались зорче, слух острее, руки твёрже, тело легче, ноги двигались быстрее, в голове не было никакого тумана, а главное — из мышц напрочь исчезала усталость. После таких снов он, словно бы получив некий заряд, готов был сутками находиться на ногах. Корнилов хорошо осознавал: каждый человек связан своей пуповиной с прошлым, с теми, кто жил на этой земле до него, с родителями и дедами, ушедшими к «верхним людям», — они, находясь там, наверху, на отдыхе, переживают за живых, стараются им помочь... В том, что это так, капитан был уверен твёрдо.

Иногда, вспоминая о предках, он расстёгивал китель, доставал из распаха рубахи потемневший от пота серебряный крестик, подвешенный на такую же потемневшую серебряную цепочку, целовал его и шептал едва уловимо: — Спаси меня, Господи... Спаси и сохрани!

В этот раз он увидел во сне степь, огромную, залитую от края до края розовым солнцем, перехватывающую дыхание. Каковы истинные размеры степи, Корнилов, честно говоря, понять до конца, осознать не мог, когда был ребёнком — в мальчишеском мозгу они просто не укладывались, степь вызывала у него страх и восторг одновременно.

Когда Лаврушка Корнилов был ещё маленьким, отец его, казак станицы Каркаралинской, дослужившийся до офицерского чина — на погонах он носил две звёздочки, был хорунжим, — принял предложение переехать на Зайсан... Там и земли хорунжему давали побольше, чем он имел в Каркаралях, и подъёмные деньги отдавали ассигнациями — десятирублёвых кредиток набралась целая куча, и даже скотом обещали помочь, хотя скот хорунжий Корнилов мог приобрести и без помощи властей...

Зайсанская степь была богата и овечьими отарами, и лошадиными табунами, и коровы там ходили стадами, и верблюды. В общем, были бы деньги...

Ехали по степи долго, из одного края неба в другой, по дуге, ночевали у костров. По дороге у молодой брюхатой кобылы Симки появилось потомство — большеглазый каурый жеребёнок. За первым жеребёнком через шесть часов появился второй, как две капли воды похожий на первого. То-то радости было Лаврушке и другим детишкам из гнезда Корниловых. Лаврушка даже хотел вскарабкаться на каурого первенца, чтобы прокатиться, но отец оплеухой сбил его на землю.

— Хребет жеребёнку переломишь. Соображать надо!

На жеребят посмотреть даже небо опустилось, нагнулось, стало низким, все облачишки можно пересчитать. У Лаврушки глубоко в кармане была запрятана одна карамелька, завёрнутая в плотную пропарафиненную бумагу, он её достал и сунул жеребёнку в бархатные губы... Скормил лакомство, но не понял, какому жеребёнку скормил, первому или второму...

Через двое суток, ночью, когда костёр в их маленьком стане погас, подошли волки. Лаврушка проснулся от хрипов и слёзного скулежа Симки — кобыла хрипела так, будто горло ей стянули верёвкой. Мальчик испуганно приподнялся в телеге — показалось, что Симка умирает.

Кобыла стояла в пятнадцати метрах от телеги, мордой к грузовому возку, туго перетянутому верёвками, и прикрывала своим телом жеребят, а рядом находились готовые к прыжку волки.

Волки здешние не были похожи на каркаралинских: широколобые, беспощадные, выглядели они рослее, крупнее, шерсть — в желтизну, с тёмной подпушкой.

   — Хы-ы-ы-ы! — взвыл Лаврушка, но волки не обратили на него никакого внимания.

Их привлекал запах жеребят, молодого мяса, потому волки и пришли сюда. У хорунжего была с собой винтовка, но то ли ствол был вычищен и так густо смазан ружейным маслом, что от сожжённого пороха не осталось никакого духа, то ли волки были голодны — в общем, винтовки хищники не побоялись.

   — Хы-ы-ы! — вновь зажато выдавил из себя Лаврушка.

Самка хрипела и косила налившимися кровью глазами на волков. Стоило только кому-нибудь из зверей сделать лёгкое движение, как она вскидывала голову, по её шкуре пробегала дрожь, кобыла гулко перебирала копытами по твёрдой степной земле и с шумом раздувала ноздри.

Было страшно. Страшно не за себя — за жеребят.

Вот один волк, самый крупный — похоже, главарь в этой стае, — пригнулся, затем, сбривая брюхом сохлую траву, переместился на несколько метров в сторону, оскалил желтоватые крупные зубы и, с клацаньем хапнув челюстями воздух, прыгнул. Кобыла взвизгнула, напряглась, в следующее мгновение её копыта с тяжёлым свистом разрезали пространство. Одно копыто угодило волку точно в лоб, второе по скользящей прошло по боковине головы, проломило зверю грудную клетку.

Голова волка раскололась, череп, будто гнилой орех, сыро щёлкнул, и из пролома на землю вывалились влажные розовые мозги. Тело волка взлетело вверх метра на два, распласталось в воздухе по-птичьи и жалкой бесформенной кучей легло на траву.

Следом кобыла подсекла второго волка — с красноватой лисьей шерстью на животе, был он поменьше первого, но проворнее. Волк взметнулся в воздух с наполовину оторванной головой — кобыла копытом располосовала ему шею — и лёг на землю в нескольких метрах от поверженного главаря.

В это время с телеги, где спал отец, ударил раскатистый выстрел, пуля с шипеньем проткнула третьего волка, в сторону густым дымным фонтаном брызнула кровь, отец прокричал что-то невнятное — что именно, не разобрать, — волк кубарем покатился по земле и, задрав лапы, будто ножки от скамьи, застыл в яме, в которую вечером сбрасывали мусор.

Кобыла захрипела вновь — она чувствовала, что рядом находятся ещё волки. Отец, как был в подштанниках, в шерстяных носках толстой домашней вязки, перемахнул через борт телеги и вгляделся в расплывающийся предутренний сумрак.

— Где волки, где? — забормотал он заведённо, будто больной. — Где волки?

Повёл всклокоченной бородой из стороны в сторону, передёрнул затвор трёхлинейки. В следующее мгновение снова выстрелил. За спиной Лаврушки послышался отчаянный визг, отец опять выстрелил, визг стал ещё более отчаянным и жалким, мальчик оглянулся и увидел одного волка, распластанного на траве, словно с него собрались содрать шкуру, второго — катающегося по земле, и ещё трёх серых — крупных крепконогих, они веером уходили от стана в разные стороны...

   — Ваше благородие, — протиснулись в сон слова из другой, нынешней жизни, — ваше благородие, проснитесь!

Сна как не бывало. Корнилов открыл глаза. Над ним склонился усатый темнолицый казак из пограничной стражи. Лицо его было мокрым. Корнилов поморщился — опять идёт дождь. О намокший, тяжело провисший верх палатки стучали капли: шёл мелкий нудный дождь, способный вывернуть наизнанку даже очень спокойного человека. Скорее бы он кончился.

   — Опять дождь, — словно угадав мысли капитана, подтвердил казак, — два часа назад пошёл и ни на секунду не остановился...

   — Дождь — это хорошо, — неожиданно проговорил Корнилов, рывком вскинулся на шинели, которую на время сна подстелил под себя.

Был он одет в длинный стёганый халат, в шаровары, заправленные в старые мягкие сапоги, отдельно лежала пышная, ловко намотанная на каркас из коры карагача чалма. Корнилов умел справляться с длинным пятнадцатиметровым полотенцем и мог каждый раз наматывать чалму на голову, не использовав всякие каркасы, но, во-первых, так поступали все местные жители, а во-вторых, слишком муторное это было занятие... Пятнадцать метров — это целая дорожка, поэтому Корнилов предпочёл поступить так, как поступают кочевники-пуштуны: на каркас из коры намотал ткань и закрепил её двумя булавками.

Около палатки стояло ведро с водой, накрытое доской, на доске — помятая железная кружка, прикреплённая к дужке пеньковой верёвкой, Корнилов подцепил немного воды, плеснул себе в лицо. Вода была холодная как лёд. Капитан растёр затылок, лоб, передёрнул плечами, крякнул:

   — Харрашо!

Небо было чёрным, тяжёлым — ни единой блестки, о недалёкие горы тёрлись липкие громоздкие тучи.

Недалеко от палатки погромыхивала невидимая река — вода передвигала с места на место камни, выламывала из берегов куски земли. Не хотелось бы в этой кромешной тьме, в холоде оказаться на реке...

Но это кому как. Кому-то не хотелось, а кто-то лез в неё сам, добровольно: через пятнадцать минут капитану Корнилову предстояло переправиться на противоположный берег Амударьи, на опасно затихшую, глухую территорию Афганистана.

   — Надувной плот готов, ваше благородие, — доложил казак.

   — А мои друзья-текинцы?

   — Они тоже поднялись.

Был Корнилов худощав, телом лёгок — капитана будто бы специально на пламени выжарили, выпарили, ни жиринки в нём, только мышцы да жилы. Небольшая круглая голова покрыта жёстким мелким ёжиком густых чёрных волос. Походка у капитана почти невесомая, беззвучная, такой походкой обладают пластуны, да лазутчики, да ещё таёжные охотники, способные подобраться к зверю так близко, что его можно пощёлкать пальцем по сопатке. Из кармана широких персидских штанов Корнилов достал серебряную луковку часов, распахнул её нажимом кнопки.

Было десять часов вечера.

По скользкой, растворяющейся в темноте тропке Корнилов прошёл в палатку, где отдыхали его спутники-туркмены Керим и Мамат. Оба они были похожи друг на друга, будто их родила одна мать: высокие, с тонкими невозмутимыми лицами, гибкие, большеглазые, с тяжёлыми сильными руками. Мамат жил на одной стороне реки, Керим — на другой, афганской, и до Корнилова даже не были знакомы друг с другом. Откинув брезентовый полог палатки, капитан заглянул в холодное, тёмное нутро её, произнёс несколько слов по-туркменски.

Из недалёкого ущелья, где с грохотом проносилась невидимая река, дул ветер, прошибал до костей. Январские ночи в этих краях всегда бывают холодные, противные, с изматывающими душу дождями и резкими ветрами. Корнилов глянул в темноту, ничего не увидел и начал спускаться к реке.

Плот, связанный из двух десятков кожаных мешков, чупсаров, уже надутых, лежал на берегу. Для усиления по углам плота привязали по дополнительному бычьему мешку, такой же мешок, сшитый из двух бычьих шкур, находился и в центре плота.

Керим и Мамат легко подхватили плот, перенесли его к воде.

— Опускай! — скомандовал Корнилов, подхватил хурджун — небольшой дорожный мешок, кинул его в плот, а когда плот закачался на чёрной неровной воде, прыгнул в него сам.

Мероприятие, которое затеял капитан Корнилов, было рискованным: если его на противоположной стороне поймают афганцы, то в лучшем случае на всю жизнь упекут в сырую яму, накрытую тяжёлой железной решёткой, в худшем — посадят на кол либо отрубят голову.

Свою территорию афганцы оберегали рьяно, будто Землю обетованную, и если замечали на ней иностранца — уничтожали его. Однако не побывать на афганской территории было нельзя, иначе Корнилов не был бы военным человеком, — недалеко от границы, на важном операционном направлении Кабул — Дели, афганцы возвели опасную крепость Дейдади, поставив её очень точно, будто вогнав в карту острую булавку. Крепость к тому же прикрывала караванные пути, ведущие в Кабул. И всё-таки это было второстепенное, главное в другом: если эта капризная дамочка Англия окончательно повернётся задом к России, с которой у неё складываются очень непростые отношения, то англичане мигом смогут подтянуть свои войска из Пенджаба и создать на южных границах Российской империи такую обстановку, что жарко сделается даже уползшим на зиму в каменные глубины змеям, не говоря уже о тарантулах, скорпионах и прочей нечисти, спящей в горном мусоре.

И хотя крепость стоит всего в пятидесяти километрах от границы, узнать о ней что-либо ни русским, ни англичанам не удаётся — все попытки до сих пор оборачивались провалом. Поэтому понятно, почему нервничал, обкусывал себе усы командир Туркестанской стрелковой бригады генерал-майор Михаил Ефремович Ионов[1]: он никак не мог получить сведения об этой крепости и терзался по этому поводу — какой же он военачальник, если у него нет точных данных о сопредельной стороне?

Однажды на совещании в своём штабе он в сердцах бросил при свидетелях:

— Я бы и сам поехал в разведку, но... — Ионов не договорил, повесил голову в тяжёлом раздумье, вздохнул, — но тогда господа из вельможного Санкт-Петербурга сожрут меня не только с эполетами, но и вместе с лампасами.

Сведения о крепости, которыми пользовался генерал-майор Ионов, брались в основном из трёх источников: афганских газет, рекогносцировок, производимых армейскими офицерами, и всего того, что умудрялись доставить шпионы. А шпионы, чтобы получить пару-тройку серебряных рублей, были готовы доставить в своём клюве что угодно, только вот сведения эти зачастую бывали вымышленными.

Англичане сталкивались с теми же трудностями, также рисковали, и головы их агентов также болтались на кольях, врытых в землю на обочинах дороги, ведущей в крепость Дейдади.

Активно интересовались англичане и российской частью Средней Азии, особенно Закаспийской военной железной дорогой, сданной в эксплуатацию десять лет назад. Это — 1415 чугунных вёрст от Красноводска до Самарканда. Чтобы получить точные сведения, в Среднюю Азию отправился один из самых хитрых английских разведчиков полковник Максуини и под видом торгового агента, улаживающего свои дела с партнёрами, проехал по этой дороге.

Наши контрразведчики его прозевали, хотя полковник значился в их списках как очень толковый и весьма опасный шпион... Что было самое досадное — соседом полковника Максуина по купе оказался очень болтливый русский инженер-путеец. Он выболтал полковнику всё, что знал о дороге, даже снабдил служебным расписанием поездов.

В начале января 1899 года Корнилов явился к генералу Ионову на доклад.

   — Ваше превосходительство...

   — Можете меня, капитан, называть по имени-отчеству. Так будет удобнее.

   — Михаил Ефремович, прошу дать мне десять дней отпуска.

   — Что, Лавр Георгиевич, собираетесь перевезти сюда свою молодую жену? Так на это десяти дней не хватит.

   — Таисия Владимировна приедет, как только я подберу подходящую квартиру. Отпуск я прошу для других целей.

   — Ладно, капитан, не буду любопытствовать, что это за цели. Пишите рапорт.

   — Рапорт уже написан, ваше превосходительство, — Корнилов вытащил из внутреннего кармана сложенную вчетверо бумагу и положил её на стол.

   — Вот.

Ионов, сохраняя доброжелательную улыбку, подписал рапорт.

   — Не сочтите за труд, Лавр Георгиевич, передайте бумагу в канцелярию.

Корнилов не стал объяснять генералу, зачем ему понадобились десять дней отпуска, — мог получить отказ, более того — запрет на то, что он задумал, поэтому он никого не ставил в известность о предстоящей операции — сам её разработал, сам подготовил, сам подобрал людей...

Из мелкого липкого дождя неожиданно вытаяла крупная чёрная птица, промахнула над самой головой капитана, словно хотела напасть на него. Корнилов пригнулся, услышал тяжёлый свист крыльев, а тугой всплеск воздуха чуть не сорвал с него чалму. Капитан поправил чалму, скомандовал:

— Поехали!

Надувной плот, направленный сильным толчком в грохочущую темень ночи, завертелся в течении, будто щепка, мощь реки была велика, ей ничего не стоило смять людей. Корнилов подхватил весло, лежавшее рядом, с треском опустил его в воду. Плот стал вращаться медленнее. Тем временем Керим, много раз переправлявшийся в этом месте через реку, сунул в воду шест, воткнул его в неглубокое дно и с силой послал плот вперёд.

Надутые мешки от натуги, от того, что их обжигала холодная, как лёд, вода, заскрипели, застонали жалобно. Керим очередным толчком снова послал плот вперёд.

Мамат подхватил второй шест, также вогнал его в воду.

Здесь, на грохочущей середине реки, ничего не было видно, ничего, кроме грохота, не было слышно. Корнилов пригнулся, попробовал рассмотреть что-нибудь в вязкой черноте пространства — попытка не удалась. Он пригнулся ещё ниже, всадился подбородком в острые колени и снова ничего не разобрал — в непрозрачной черноте, наполнявшей пространство, разобрать что-либо было невозможно. Чернота стискивала людей в своих объятиях, сдавливала их, плющила, холодная водяная пыль набивалась в рот, в ноздри, мешала дышать.

Совсем рядом с плотом проплыл угловатый, с зубчатой спиной, выдавленной из воды камень, бурное течение с шипеньем облизывало его, туго взмётывалось вверх, на невидимой поверхности его крутились буруны, пробовали завертеть плот, утащить в темноту, но Керим и Мамат были начеку. И как они только разглядели опасную зубчатую спину впереди — непонятно. Чутьё, что ли, помогло? Или ощутили кожей, костями своими, мышцами, корнями волос, ещё чем-то, чему и названия точного нет, лишь существует в литературе приблизительное определение «шестое чувство».

Вот через зубчатый скользкий камень переполз другой камень, такой же скользкий, весь в налипи — этот камень волокло на своей спине течение, булыжник спешил куда-то, грузным телом своим он проскрежетал по зубчатой спине, плюхнулся в воду, на дне сдвинул несколько каменьев поменьше и сполз в яму. Корнилов не удержался, перекрестил себя.

Над головами людей низко вновь пролетела большая чёрная птица, Керим не выдержал, выругался: птица чуть не срубила ему голову.

— Собака! — пробормотал вслед птице Мамат.

На середине Амударьи плот попал в тихую крутящуюся заводь — странно, что посреди грохота и стремительного падения воды в темноту вдруг оказалась заводь, плот перестало трепать, он успокоился, повёл носом в одну сторону, потом в другую. Мамат ожесточённо захлопал веслом, направляя плот в нужное место, Керим ухватил весло, лежавшее рядом с капитаном, и также быстро и ожесточённо заработал им.

Они прошли уже две трети пути — Корнилову даже показалось, что он увидел противоположный берег, в плотной ночной черноте обозначилась чернота ещё более плотная, опасно вспухла в ночи, но, вспухнув на мгновение, тут же пропала, — как вдруг под днищем плота что-то громко хлопнуло, потом послышался резкий свистящий звук, и самый большой чупсар, на котором, собственно, и держался надувной плот — он находился в центре плота, — лопнул.

Недаром над людьми летала большая чёрная птица, возникающая невесть откуда и невесть куда исчезающая, чёрная птица — это знак беды, посланница тёмных сил.

Плот съёжился, провис в воде, словно потерял опору, набежавшая волна перехлестнула через него и накрыла капитана.

Тело Корнилова будто обварило холодом. Он услышал встревоженный вскрик Керима, только не разобрал, что тот прокричал, потряс тяжело зазвеневшей головой — надо было из неё вытрясти звон, но из попытки ничего не получилось. Капитан почувствовал, как плот под ним стремительно опускается в воду. Без самого большого и объёмного чупсара плот потерял устойчивость, и как только из пробоя вытечет весь воздух, люди пойдут ко дну.

Корнилов протестующе покрутил головой и, перегнувшись через кожаный мешок, опустил руку в ледяную воду.

На этот раз вода обожгла его так сильно, что капитану показалось, будто с живой руки содрали кожу, он сунул руку ещё дальше, под водой пытаясь ощупать чупсар. Главный мешок этот был слишком велик, выпирал, цеплялся за каждый выступающий из воды камень, поэтому и попал под удар гранитного шипа какой-то коряги, которую волокло течение.

Корнилову повезло: из-под ладони в воду вымахнул тугой воздушный голубь, капитан попробовал ухватить этого голубя, но птица оказалась слишком проворной, потом вымахнул второй голубь, и Корнилов понял: пробой находится рядом, совсем рядом, и вскоре его пальцы нащупали край дыры.

Через несколько мгновений он заткнул дыру кулаком, внутри чупсара зацепился пальцами за толстую жилу, которой был стачан кожаный мешок, и потянул её. Крепкая бычья жила — на такой можно носить ружьё — не оборвалась, и Корнилов стянул мешок, выдернул руку из воды, в кулаке была зажата бычья жила, самый конец. Воздушные голуби перестали вымётываться из чупсара.

Судьба есть судьба — коли уж написано на роду быть уложенным пулей, то тот пулей и будет завален, ни петля, ни речная стремнина при таком раскладе судьбы ему не грозят. Поэтому и вздыхать нечего. Корнилов вновь вгляделся в противоположный берег.

А там — глухая чернота, в которой нет ни одного светлого промелька — ничто в ней не колыхнётся, не пошевелится, словно пространство на противоположном берегу было залито дёгтем, воздух — тяжёлый, сырой, удушливый, враждебный.

Рядом с лодкой проплыл вывернутый с землёй из берега куст арчи — самого жизнестойкого здешнего растения. Арча может жить везде: и в камнях, и во льду, и всюду находит себе влагу и пищу, — корни растения, похожие на мёртвые руки, были задраны вверх, длинный мокрый отросток мазнул Корнилова по лицу и растворился в темноте. Смолистый дух запоздало ударил в ноздри капитану, он едва успел отшатнуться от проскользнувшего мимо крупного, причудливо изогнутого корня.

Миновав быстрину, в которой потяжелевший плот едва не завертело вновь, текинцы опять взялись за шесты. Плеск воды сделался тише. Через несколько минут из темноты вытаяли камыши, с костяным хрустом врезались в передок плота.

— С прибытием, — невесело, обращаясь к самому себе, произнёс Корнилов. В следующий миг он резко, будто от удара, вскинул голову: поводов быть невесёлым у него не было совершенно. И расслабляться было нельзя — надлежало быть собранным, жёстким, готовым ко всему...

Едва плот вогнали в тихую заводь, зажатую высокими камышами, и Корнилов отпустил бычью жилу, как из пробитого чупсара устало выплеснулся последний воздух, взбил фонтан воды, вместе с вонью взлетевшей вверх, и плот осел, угас.

   — Капут, — с тихим счастливым смехом, радуясь тому, что всё кончилось благополучно, проговорил на немецкий лад Мамат, выпрыгнул из плота на берег. Следом за ним выпрыгнул Корнилов. Поёжился от мороси, брызнувшей на него с камышей, отошёл чуть в сторону, присел, стараясь разглядеть на фоне чёрного неба чёрную кромку камышей, чёрное на чёрном, но опять ничего не разобрал.

Текинцы затащили плот в камыши и оставили его там: возвращаться всё равно предстояло другим путём — если, конечно, они будут живы...

   — ЕБЖ, как говорит великий граф Толстой, — произнёс Корнилов, знакомо усмехнулся, расшифровал, что означает «ЕБЖ»: — «Если будем живы».

Первым через камыши пошёл Керим, он хорошо знал дорогу в ближайшее селение, следом — капитан, замыкающим — Мамат.

Через час, когда тяжёлое чёрное небо зашевелилось над головой — проснулось и начало стремительно светлеть, — они достигли окраины небольшого, дворов на двадцать, селения.

Каждый дом был обнесён невысоким глиняным забором — дувалом.

   — Кишлак, господин, — тихим, почтительным голосом произнёс Керим, будто Корнилов сам не видел, что они пришли в кишлак.

Кишлак выглядел безжизненным, словно вымер — ни одного звука, ни одного движения. Ни дыхания, ни духа живого. Корнилов встревоженно глянул на Мамата. Тот понимающе наклонил голову.

   — Здесь нас ждут лошади, господин.

   — У меня такое впечатление, что это селение брошено.

   — Это неверное впечатление, — чуть приметно улыбнулся Мамат.

Керим уверенно прошёл по тропке, проложенной между двумя дувалами, и остановился около большого, с голыми звеистыми ветками дерева, приложил к губам ладонь, гугукнул по-птичьи.

В ответ раздалось такое же птичье гугуканье.

   — Лошади готовы, господин, — произнёс Керим.

От мокрой одежды шёл пар. Пока преодолевали камыши, разогрелись и взмокли. Корнилов стряхнул с халата морось, потом стянул с головы чалму, накрученную на каркас, стряхнул морось и с неё.

За кишлаком снова пошли камышовые заросли — густые, отяжелевшие от дождя, гниющие, — иногда запах гнили становился таким тяжёлым, что хотелось заткнуть ноздри.

Корнилов держался в седле легко, как будто родился в нём, сильный тонконогий конь иногда всхрапывал призывно, переносился через очередную рытвину или куст, норовил перейти в галоп, но капитан твёрдой рукой придерживал его, и конь нехотя подчинялся человеку.

По пути встретились несколько широких мелких речек, — вольно разлившихся по здешнему плоскому берегу рукавов Амударьи.

Дождь продолжал пысить, сырость, кажется, пробрала людей уже до костей. Капитан оглянулся на спутников.

   — Может быть, остановимся, разожжём костёр, господин? — перехватив его взгляд, предложил Керим. — Обсушимся немного.

   — Позже.

   — Позже пойдут пески. Там развести костёр не удастся. В барханах нет топлива.

Обсушиться, согреться надо было бы, каждая мышца, каждый нерв просили об этом, но капитан понимал — чужая территория есть чужая территория, тут любую секунду может что-нибудь случиться, особенно вблизи границы, надо быть начеку и счёт этим секундам вести жёсткий, — тратить их на разные удобства и удовлетворение собственных потребностей не годится, более того — это преступно; Корнилов, почувствовав, как лицо у него отвердело, сделалось каким-то жёстким, чужим, отрицательно качнул головой:

— Нет, останавливаться не будем. Позже!

Туркмен ничего не ответил ему, лишь послушно склонил голову и отпустил повод, чтобы конь перепрыгнул через канаву.

Керим знал, что говорил: через пару вёрст начались пески. Пропитанные сыростью, тяжёлые, голые, по вздыбленным пластам их даже клубки перекати-поля не переваливались, всё было срублено злыми здешними ветрами и засыпано песком.

В низком небе парил одинокий угрюмый орёл. Голодный, несчастный, усталый, он поднялся на высоту, чтобы разглядеть хоть что-нибудь живое в этих мёртвых песках, хоть мышонка какого-нибудь, но удача не светила птице, и орёл тяжёлой, мокрой тряпкой висел в воздухе.

Сделалось уже совсем светло, воздух посерел, пожижел, в нём заблестела розовина — признак недалёкого солнца, но солнце не показалось, вновь заползло за непроглядный холодный полог, и живая розовина исчезла. Угрюмым выглядел здешний мир.

Капитан сидел в седле с неподвижным лицом — дав коню свободу и опустив поводья, он думал о чём-то своём, конь сам нёс его к крепости Дейдади.

Километра два по пескам шли галопом — песок прочно держал лошадей, копыта не увязали в сыпучей плоти, поверхность песка была твёрдой, как асфальт, — потом Корнилов поднял руку, подавая команду, и лошади перешли на рысь.

Местность была однообразной, усыпляющей, глазу не за что зацепиться, однообразие это рождало в душе беспокойство, в груди теснился холод, но Корнилов знал, как бороться и беспокойством и с холодом.

Хоть и мокрая была чалма, и тяжёлая — набрякла влагой, но вскоре под ней сделалось жарко. Корнилов перед тем, как пойти на чужую территорию, наголо обрился, как, собственно, и поступают мужчины в местных племенах — поэтому жар охватил лысину. Кольнуло один раз, потом другой. Можно было, конечно, и не бриться, оставить короткую стрижку, но бережёного Бог бережёт... А если проверка, а если кто-то вздумает содрать с него чалму?

«Костерок» под чалмой вспыхнул в третий раз. Корнилов содрал её с головы, хлопнул ладонью по лысине, под пальцы попала колючая твёрдая крупинка, он подцепил её ногтями, поднёс к глазам. Увидел вошь. Она была крупная, серая, какая-то волосатая, похожая на ёжика, с белёсыми шевелящимися лапками.

Корнилов выругался, размял вошь в жёстких пальцах. Он не раз замечал, что вши способны возникать, рождаться буквально из ничего, стоит только к человеку приблизиться беде, — они буквально вытаивают из воздуха и начинают ползать по одежде, забиваются в швы и рукава, грызут ноги и спину. Особенно часто такое случается на войне.

Смуглое лицо капитана было непроницаемо. Он вновь подал сигнал спутникам и пустил коня вскачь.

Коня ему подобрали хорошего, прошедшего боевую выучку, — ходил он когда-то под толковым солдатом, команды «чу» и «чш-ш» понимал с полузвука. Русских команд, пресловутых «но» и «тпр-ру» не признавал, они были для коня чужеродной музыкой. Впрочем, памирские кони, если заупрямятся, свои команды также не понимают. Отказываются понимать.

— Чу! — подогнал Корнилов коня. За три часа следовало доскакать до крепости.

Хоть и было небо низким, плотным, в некоторых местах ещё не избавилось от черноты и пысило по-прежнему водяной пылью, пронизывающей насквозь, до костей, однако по угасающему бормотку и прижатости дождя к земле ощущалось, что зимняя хмарь скоро сдаст, дождь стихнет, и чем дальше они будут уходить от реки, тем будет становиться теплее.

Иногда в барханах попадались норы — то ли лисьи, то ли волчьи, не понять, около нор виднелись кучки помёта — в песчаных лазах этих обитали звери.

Здесь должно водиться много красных бадахшанских лис — пушистых, с особым прочным мехом, очень любимым ташкентскими модницами. Надо будет справить шубу из бадахшанской лисы и Таисии Владимировне.

В Николаевской академии, как именовали Академию Генерального штаба, Корнилов был одним из самых бедных, но очень упрямых и толковых слушателей. Несмотря на то что он был уже штабс-капитаном, тем не менее ощущал, насколько тощ его кошелёк, ведь Корнилову не всегда хватало денег даже на коробку зубного порошка.

Многие бойкие офицеры, коллеги по курсу, на лето уезжали в благословенные дачные места, к морю, где очень легко дышалось, отправлялись даже за границу, в Баден-Баден и в жаркий Неаполь, Ниццу, Париж, Альпы. Корнилов из-за безденежья даже не мог покинуть Санкт-Петербург, дни проводил за книгами, вечером выходил прогуляться по берегу недалёкого канала, любовался цветущими каштанами, всё лето запоздало выбрасывающими свои розовые свечи, и прозрачными карминными закатами, предваряющими затяжные белые ночи.

Невысокий, худой, с гибкой мальчишеской фигурой, он принадлежал к категории людей, которые до самой старости остаются подростками, сохраняя гимназическую комплекцию и живость.

По воскресеньям Корнилов обязательно посещал церковь.

Однажды, выйдя из церкви, он разговорился с бойкой краснощёкой девушкой, стоявшей около клироса и снизу, из зала, подпевавшей маленькому слаженному хору. У девушки была завидная, до пояса, толстая золотистая коса, не обратить на неё внимания было нельзя Корнилов, склонив перед незнакомкой непокрытую голову, поинтересовался вежливо:

   — Очень хотелось бы знать, мадумаузель, из какой сказки берутся такие девушки, как вы?

В следующее мгновение Корнилов почувствовал, как у него сладко и одновременно смущённо, в каком-то тоскливом смятении сжалось сердце: окинет его сейчас эта девушка высокомерным взглядом и, не произнеся ни слова, уйдёт домой, поскольку знакомиться с молодыми офицерами в Петербурге не принято — честные девушки не делают этого и ко всем попыткам познакомиться относятся презрительно. Однако всё произошло иначе — девушка улыбнулась Корнилову. Улыбка её была радостной и одновременно смятенной, он понял, что она ощущает то же самое, что и он, ту же робость и встревоженность, и осознание этого неожиданно придало ему сил.

   — Если бы я знала, что это за сказка, — она в полубеспомощном жесте развела руки в стороны, — но нет, не знаю...

В следующий миг девушка сделала книксен, вновь улыбнулась — такая открытая улыбка повергла в смущение, наверное, не один десяток молодых людей — вскочила в подъехавшую богатую карету и была такова. В памяти Корнилова она осталась сказочным видением.

Ещё более бедными были времена, когда Корнилов проходил курс наук в Михайловском артиллерийском училище.

Денег выдавали на месяц с гулькин нос, даже ещё меньше, всё зависело от разряда, который присваивали юнкерам за их успехи в учёбе и поведении. Счастливчики-отличники имели первый разряд — почёт им и уважение, они часто ходили в увольнение, встречались с барышнями и, хотя до офицерских званий было ещё далеко, считали себя офицерами. Низшим был третий разряд.

Юнкерам третьего разряда даже не присваивали офицерских званий, отправляли в полки юнкерами, и уже потом, по истечении полугода, командир полка мог обратиться к начальству с ходатайством о присвоении бедолаге чина прапорщика или подпоручика.

Казённое жалованье в училище тоже было не бог весть каким — только на спички, а вот на табак этих копеек уже не хватало. Платили юнкерам-артиллеристам именно копейки — от двадцати двух с половиной копеек в месяц до тридцати трёх с половиной...

За курсантами-юнкерами присматривали командиры взводов — так называемые портупей-юнкера. «Портупеи» старались знать про своих подопечных всё, даже то, какие сны те видят. Именно взводный «портупей» отметил и соответственно донёс начальству, что юнкер Корнилов встречается с дьяконом 2-го Военного Константиновского училища, а также с девицей дворянского происхождения Софьей Рязановой.

С девицей дворянского происхождения ничего не получилось, Софья Рязанова пошла по жизни своей дорогой, а Корнилов — своей. Он оказался слишком беден для строптивой дворянки. Остались только вздохи сожаления — что с одной стороны, что с другой, — да память, которая с годами начала тускнеть.

Уже в Николаевской академии Корнилов был приглашён в гости на ужин к титулярному советнику Владимиру Марковину. Стоял январь, самый конец месяца — лютый, влажный, ветреный, казалось, что от странного сырого мороза во рту готовы полопаться зубы.

Корнилов знал, что у титулярного советника на выданье дочь, очень славная, красивая, с тёмной косой, воспитанная в строгости, знающая цену хлебу и молитве, поэтому, с одной стороны, жалел, что в эту лютую стужу невозможно купить букета цветов, а с другой — понимал, что вряд ли бы у него хватило денег на дорогущий букет.

Домой поручик Корнилов возвращался с того ужина пешком: не хотел, не мог потратить последние деньги на извозчика, они вполне сгодятся для другой цели — на хлеб, табак или зубную щётку, — настроение, несмотря на это, было приподнятым, в груди у Корнилова всё пело, он готов был, несмотря на офицерские погоны на плечах, носиться вприпрыжку. Он не ощущал ни мёрзлых снежных охвостьев, пытавшихся забраться ему за воротник шинели, ни крутого мороза, стискивающего дыхание, ни колючего снега, забивавшегося в ноздри и в рот, — Корнилов даже не стал натягивать на голову башлык, — ни ветра, просаживающего тело до костей, ни глубоких синих сугробов, поднимавшихся по обочинам улицы. Корнилов влюбился, он понял, что пропал окончательно и если он не добьётся руки Таисии Владимировны Марковиной, то вынужден будет застрелиться. На дворе стоял 1896 год.

В том же году справили свадьбу — скромную, негромкую, без оров «Горько!», что было по душе и Корнилову и его жене. А через год с небольшим, в марте 1897 года, в приказе начальника Академии Генерального штаба № 43 было отмечено, что «состоящий при Академии Туркестанской артиллерийской бригады поручик Корнилов представил метрическое свидетельство о рождении у него дочери Натальи», следом шли строки, похожие на начальственный окрик: «Посему предписываю внести это в послужной его список».

Прошло два года. За это время Корнилов успел отучиться в академии и получить два очередных, а точнее внеочередных, офицерских звания — штабс-капитана и капитана. Он был счастлив. Счастлив дома, счастлив на службе. Академию Генерального штаба он закончил с отличием и легко мог устроить свою судьбу в Санкт-Петербурге, но столица с её каменными мостовыми и широким Невским проспектом была ему неинтересна. Гораздо интереснее для него Азия.

В Азии он родился — здесь его корни, здесь в первый раз увидел, как на скаку заваливаются подбитые метким выстрелом золоторогие сайгаки, и эта картина поразила его. В Азии ему легко дышится, а в Петербурге — душно, муторно, пахнет дерьмом и дорогое время приходится проводить с неинтересными людьми... Нет, это не по нраву Корнилову.

Единственное, чего он боялся, что его душенька, его лапонька, его Таточка (в своих письмах Корнилов называл Таисию Владимировну кукольно-ласково «Таточкой», вкладывая в это уменьшение всю нежность, что имелась в нём) не согласится покинуть столицу ради вселенской глуши, набитой ядовитыми пауками, тараканами, змеями, но Таисия Владимировна приняла решение мужа безропотно. Лишь засмеялась тихо, с каким-то радостным облегчением:

— Я как нитка, Лавр... Куда иголка, туда и я.

Корнилов благодарно склонил голову и поцеловал жене руку.

Чем ближе была крепость Дейдади, тем лучше делалась дорога, мостки через мелкие бурные речушки, которые летом превращаются в пыль, были отремонтированы, в одном месте Корнилов засек свежие следы пушечных колёс — четвёрка сильных битюгов, настоящих першеронов, проволокла куда-то тяжёлую пушку, — притормозил коня: в какие же такие нети поехала эта пушка?

Скорее всего, першероны поволокли её на пробные стрельбы. Вероятно, начальник крепости биргит — так афганцы называют бригадных генералов, — Мамат-Насыр-хан пожелал увидеть, как калиброванные снаряды откалывают от скал огромные куски породы и поднимают пыль до небес... Весёлый человек этот биргит. И суровый: там, где можно обойтись розгами, он рубит головы и насаживает их на колы, высоко поднятые над воротами крепости.

Афганские артиллеристы носили чёрные английские мундиры из толстого грубого сукна, в котором легко запариться, и шаровары, позаимствованные у индусов, из невесомой, струистой как шёлк ткани, шапки у них были высокие, белые, сшитые из кожи, такие же шапки носили и британцы; если исследовать песок и кусты колючего патта вокруг крепости, то можно будет найти чёрные длинные шерстинки, выдранные из форменных артиллерийских мундиров, и исследовать их состав.

Крепость Дейдади была ключом обороны всего афганского Туркестана. Это хорошо понимали и сами афганцы, это понимали и англичане, это понимали и китайцы, которые следили за всем, что происходило в Азии, очень пристально, это понимали и русские.

Капитан выпрямился в седле и махнул рукой своим спутникам:

   — Вперёд!

Они подъехали к крепости, когда уже взошло солнце — большое, красное, похожее на хорошо надраенный медный таз. Только в Азии да на Востоке водится такое диковинное металлическое солнце. Осталась позади завеса дождя, который, судя по всему, вообще здесь давно не шёл: окрестные горы, долина, которую зорко стерегла крепость, имели потрёпанный и пыльный вид. Вероятно, дождь здесь пролился в последний раз не менее трёх месяцев назад, осенью, а с тех пор не выпало ни капельки.

На площади перед крепостными воротами поплёвывала в небо белым кизяковым дымом чайхана — душистый дым валил из металлической круглой чушки, будто из паровозной трубы. Пахло жареной кукурузой, копчёным мясом, свежим сыром, фруктами.

   — Ну что, друзья, — обратился Корнилов к своим спутникам, — настала пора подкрепиться... А?

Текинцы сдержанно промолчали.

Корнилов подвернул коня к чайхане. Подъехав к входу, наклонился, заглядывая внутрь, поинтересовался на языке дари, самом распространённом в этих местах:

   — Хозяин, трёх голодных путников накормишь?

   — Почту за честь, — степенно отозвался хозяин. — Только что зарезали барана. Мясо ещё дымится, тёплое.

Капитан заказал мясо на угольях — самое вкусное, что могли приготовить в чайхане. Пуштуны — вечные кочевники — всегда признавали еду только качественную, это раз, и два — важно, чтобы её можно было быстро приготовить. Быстрота действий — это главное правило в условиях войны, когда скорость имеет такое же значение, как и сила натиска. Куски мяса, брошенные в костёр, быстро обугливались, и мясо дозревало в этой твёрдой корке, будто в железной скорлупе. Сочное, мягкое, одуряюще вкусное, оно вышибало у опытных едоков не только слюну, но даже и слёзы. Правда, один недостаток у этого мяса всё-таки имелся: твёрдую горелую корку надо было срезать ножом — это был корм собак; корм людей — нежное розовое мясо — оставался под коркой. Такое мясо часто готовили пастухи и русского Туркестана, у которых Корнилов, случалось, оставался на ночь.

Хозяин чайханы — проворный, тучный, с круглым блестящим лицом и бегающими чёрными глазами хозареец — подошёл к ковру, на котором сидели Корнилов и его спутники, чинно поклонился:

   — Смею вас заверить, господа, что не хуже мяса по-пуштунски будет шашлык из бараньих яиц. Это м-м-м... — Он поднёс к влажно поблескивающим губам щепоть и поцеловал её. — Манифик! — закончил он по-французски и вновь смачно поцеловал щепоть. — Советую отведать!

Капитан неторопливо наклонил голову и показал чайханщику два пальца:

   — По две порции каждому...

Хозяин чайханы вновь согнулся в поклоне:

   — Щедрых людей видно издали. — Глаза его ощупали халат Корнилова, словно человек этот хотел определить, есть у клиента деньги или нет. Корнилов это заметил, усмехнулся про себя — на лице усмешка никак не отразилась, — лицо его продолжало оставаться спокойным, доброжелательным, под усами гуляла улыбка.

Он уже понял, что чайханщик каждый вечер приходит в штаб крепости и докладывает, кто у него сегодня побывал, что ел, что пил... И прежде всего интересуют этого чайханщика иностранные лазутчики. А у Корнилова был свой интерес — ему важно было понять, какое вооружение имеет крепость, кто конкретно сейчас находится в ней, какие полки, что происходит за толстыми каменными стенами, поэтому он не оставлял без внимания каждого человека, появляющегося в его поле зрения. Всякий входящий в ворота Дейдади и выходящий из них был ему интересен.

Вот спешно, гуськом, глядя друг дружке в затылок, прошлёпали несколько кандагарских пехотинцев в красных суконных мундирах, в белых кожаных штанах и высоких шапках, сшитых из такой же твёрдой белой кожи... Типичная британская форма сорокалетней давности, которую Корнилов изучал по альбомам Академии Генерального штаба. На подходе к воротам кандагарцы сменили шаг на бег и припустили такой лихой трусцой, что из-под подмёток только пыль полетела. Усы у Корнилова едва приметно дрогнули — он улыбнулся.

Чайханщик послал к ковру, на котором, подложив под себя подушки, сидели Корнилов и его спутники, разбитного малого в красном халате, с полотенцем, перекинутом через руку на европейский манер, — англичане научили здешний люд и этому. Тот проворно подскочил, поставил на ковёр большое серебряное блюдо с горячими, только что снятыми с глиняного тандыра лепёшками и второе блюдо — с зеленью: сочной травой, без которой здесь не обходится ни один стол, перцем, цельными бокастыми помидорами, на которых переливались жемчужным блеском капли воды. Разбитной парень поклонился Корнилову и исчез.

Тем временем открылись ворота крепости, и из них выкатила шестёрка задастых, с обрубленными на немецкий манер хвостами першеронов, — что-то на английский манер, что-то на немецкий, ничего своего у афганцев не было, даже кривые сабли и те были привезены из Турции, из Османской империи, — за собой бодрая шестёрка тянула орудие с длинным стволом.

Корнилов отметил: орудие старое, вчерашний день, такие производили в Германии лет сорок назад, хотя консервативные англичане перестали их производить совсем недавно. Если уж «томми» к чему-то привыкают, то привыкают надолго.

Пушка, несмотря на устаревшую модификацию, тем не менее выглядела как новенькая. Похоже, из неё ни разу не стреляли. Корнилов с равнодушным видом отвернулся от пушки, которую так лихо тянули першероны.

Через двадцать минут, когда он с текинцами уже лакомился душистым сочным мясом, из ворот вымахнул кавалерийский отряд, человек двадцать. Кавалеристы, не имевшие своей, чётко обозначенной формы, одеты были кто во что — в халаты, в длинные выгоревшие рубахи, на которые накинуты душегрейки, опушённые мехом, в пехотные и артиллерийские кители, на одном всаднике даже красовался полосатый двубортный сюртук с оранжевыми пуговицами — похож, женский. Единственное, что объединяло кавалеристов, — высокие, сшитые как по одной мерке сапоги и чалма. Одного цвета — белого. Отряд с топотом пронёсся мимо чайханы, взбил высокий столб густой рыжей пыли и растворился в мутном, будто задымлённом пространстве.

Лицо Корнилова по-прежнему было непроницаемым, он словно бы сфотографировал кавалерийский отряд — всех всадников, до единого человека, запомнил не только численность отряда, но и детали — кто как сидел в седле, крепко или, наоборот, не очень уверенно, кто чем был вооружён, запомнил и командира отряда — офицера в артиллерийском мундире. Корнилов лениво отрезал пчаком, широким среднеазиатским ножом, кусок мяса, подцепил его остриём и отправил в рот. Мясо было знатное, чайханщик умел не только приглядывать за своими посетителями.

А вот шашлыки из бараньих яиц оказались не столь хороши, как мясо, хотя и они были ничего, могли угодить желудку опытного едока. Но еда эта — на любителя. Корнилов пожалел, что заказал по два шампура на один нос, надо было бы обойтись меньшей дозой... Впрочем, по лицам его спутников не было видно, что они недовольны этим обстоятельством: и Мамат и Керим поглощали шашлык азартно, вкусно причмокивали, вытирали пальцами блестящие губы и снова вгрызались зубами в беловатую мягкую плоть.

Из крепости тем временем выехал ещё один отряд кавалерии — такой же расхристанный, разношёрстный, крикливый, проскакал мимо чайханы, забив пространство пылью, которая неприятно захрустела на зубах.

   — Нам пора, — тихо проговорил Корнилов, обращаясь к своим спутникам.

Словно услышав что-то, к нему тут же подскочил чайханщик.

   — Господин доволен завтраком? — спросил он у Корнилова.

   — Доволен. Завтрак был отменный. — Капитан отёр усы рукой, сыто рыгнул — этого требовали законы здешней вежливости, усмехнулся про себя: хорошо, что его не видит кто-либо из петербуржского света. То-то бы сморщила свой нос княгиня Марья Ивановна.

Чайханщик согнулся в поклоне: похвала была ему приятна.

   — Прощу господ отведать настоящего индийского чая из города Бомбея, — предложил он и, не дожидаясь ответа — знал, что гости не откажутся, — громко хлопнул в ладони.

На ковре, будто по мановению волшебной палочки, появился чайник и три пиалы. Чайханщик сдул с пиал невидимую пыль:

   — Милости прошу!

Чайхана потихоньку набилась солдатами — вход и выход из крепости был свободный; несколько артиллеристов с тёмными, похожими на печёную картошку лицами уставились на Корнилова и его спутников: незнакомые люди были им интересны.

Один из артиллеристов не выдержал, поинтересовался:

   — Вы, уважаемые, торгуете лошадьми... Я не ошибся?

Корнилов улыбнулся ему, не сказал ни «да», ни «нет», — а ведь он, верно, похож на торговца лошадьми, и спутники его были лошадниками. Он понял, что своей молчаливостью обратил на себя внимание афганцев. Один из сослуживцев Корнилова по Туркестанскому корпусу точно как-то заметил, что «малоговорение в Средней Азии производит обаятельное действие и развязывает языки почти настолько, насколько требуется».

Перекинувшись несколькими словами с Корниловым, солдаты перешли к своей прерванной беседе. Капитан прислушался к тому, что они говорили, и очень скоро узнал, что происходит в Файзабаде, Герате и Кабуле.

Когда Корнилов со спутниками покидал чайхану, неожиданно появился смуглый, с аккуратными усами, будто бы приклеенными к лицу, юзбаши — афганский капитан в белой шёлковой чалме с прикреплённой к ней офицерской кокардой. Афганского капитана сопровождали двое ординарцев в пехотной форме.

В руке юзбаши держал камчу с резной, украшенной перламутровым орнаментом рукоятью. Корнилов невольно залюбовался камчой — такому товару место и музее. Произведение искусства. Юзбаши поздоровался, провёл камчой по усам и поинтересовался:

   — Кто вы и куда направляетесь, уважаемые?

Сделав лёгкий полупоклон в сторону юзбаши, Корнилов произнёс на чистом дари — языке, на котором разговаривала половина Афганистана:

   — Едем поступать на службу в конный полк эмира Абдуррахман-хана.

О том, что такой полк формируется, Корнилов знал от разведчиков своего штаба. Твёрдое смуглое лицо юзбаши посветлело, он довольно кивнул и произнёс патетически:

   — Это очень похвально. Эмир оценит ваши благородные намерения.

Капитан исчез так же внезапно, как и появился — ну будто бы растаял в воздухе, как дух бестелесный. Имеете с юзбаши исчезли и его ординарцы. Корнилов е непроницаемым вежливым лицом стянул мешок е кормом с морды своего коня, поправил уздечку и вскочил в седло. Текинцы сделали то же самое.

Солнце поднялось уже высоко, заиграло по-весеннему ярко, хотя до весны было ещё далеко. Воздух сделался рыжим, каким-то кудрявым: с земли вверх устремились невидимые токи, поднимали рыжую утреннюю морось, взбивали пыль, в пыли этой, веселясь, крутились мелкие пичуги, а сверху, с большой высоты, за суматошной земной жизнью наблюдали гордые орлы.

Крепость со всех сторон окружали мелкие голые горы. Это были старые горы, похожие на холмы, они отжили своё и теперь тихо дремали под тёплым солнцем, ожидая кончины. Ни живности в этих горах не наблюдалось, ни растительности — ни-че-го. И орлы над ними не парили, значит, ничего в этих горах не было.

Корнилов пустил своего отдохнувшего коня вскачь. Текинцы устремились следом. Вскоре они свернули вправо, уходя под солнце, лошадей оставили в небольшом каменном распадке. А Корнилов, подхватив домотканый мешок хурджун, который был приторочен к седлу, устремился на макушку ближайшей горы. С собой взял Керима. Мамата оставил стеречь лошадей.

С вершины этой пегой старой горы крепость была видна как на ладони. Корнилов достал из хурджуна новенькую «лейку» с лаковым деревянным корпусом, пристроил фотоаппарат на камне. Конечно, лучше было бы снимать со штатива, но слишком уж громоздкая и заметная эта тренога, для неё надо иметь специальный мешок, он мог привлечь внимание какого-нибудь глазастого юзбаши, а это было бы совсем плохо. Поэтому капитан взял только камеру. Корнилов запоздало почувствовал, как по хребту у него поползла стылая струйка пота: догадайся о чём-нибудь афганский капитан, и голова капитана вместе с головами Мамата и Керима уже болталась бы на колу, поднятом над крепостной стеной.

Из-под ног Корнилова неожиданно выскочил небольшой длиннорылый зверёк с грозно ощетиненными иголками, очень похожий на ежа, но это был не ёж — дикобраз. Дикобраз зашипел недовольно, фыркнул, стрельнул в сторону людей огненным чёрным взглядом и поковылял к каменной щели, прикрытой глиняным хламом.

Корнилов глянул вниз — под ногами у него была такая же каменная нора, уходившая вниз, под иссосанный, в крупных порах валун.

Невдалеке из норы вылез дикобраз покрупнее первого, фыркнул недовольно, отбежал, стуча лапками, метров на тридцать в сторону, остановился и, приподняв своё потешное рыльце, фыркнул вновь — рассчитывал испугать людей.

Керим, помогавший Корнилову, рассмеялся.

   — У нас мясо этих зверьков очень любят старики. Говорят, после еды кости меньше ломит.

   — Я пробовал мясо дикобраза, — ответил на это Корнилов. — Что-то среднее между курицей и ягнёнком.

Дикобраз вновь задрал своё потешное рыльце и злобно фыркнул. Потом зашипел по-змеиному. Напрасно он это сделал. Со своей поднебесной верхотуры зверька заметил орёл, шевельнулся под облаком раздражённо и, сложив крылья, поджав под себя по-собачьи лапы, камнем понёсся вниз. Падал он стремительно, с такой скоростью падают ядра.

   — Господин! — предупредил Керим капитана, но тот всё увидел сам, поднял предостерегающе руку.

Орёл пикировал почти до самой земли — он устремлённо шёл на цель, а цель не чувствовала его. Когда до камней оставалось метров десять, орёл резко, будто катапульту, выбросил перед собой лапы с опасно растопыренными когтями, легко, не боясь уколоться о жёсткие костяные иглы, ухватил дикобраза и, взмахнув крыльями, устремился вверх.

Удар крыльев о плоть воздуха был настолько силён, что Корнилов невольно пригнулся, воздушной волной с него едва не стянуло чалму.

Дикобраз, уносясь в высоту, пронзительно, как подбитый заяц, верещал. Керим проводил его взглядом и проговорил сочувственно:

   — Вот так и в нашей жизни...

Корнилов сделал знак, чтобы Керим пригнулся: ему показалось, что за ними кто-то наблюдает. Вполне возможно, что в этот миг их кто-нибудь разглядывал в подзорную трубу со стен крепости, шарил длинным стеклянным зраком по пыльным здешним горам, отмечая и них всякое малое шевеление, а уж движение людей, карабкающихся на высокий срез горы, сам Аллах велел наблюдательному человеку засечь.

Минуты через три Корнилов сделал знак своему спутнику: опасность миновала. Он её чувствовал буквально корнями волос, ноздрями, каким-то неведомым прибором, находящимся внутри, там, где располагается душа. У Корнилова в момент опасности словно бы менялась температура тела, что-то сжималось, — впрочем, внешне это никак не отражалось, лицо капитана, как всегда, было спокойно.

Орел тем временем набрал высоту и разжал лапы. Дикобраз закувыркался вниз, на камни. Сообразительная птица — очень просто решила вопрос со своим завтраком, напрасно Корнилов считал, что этому удачливому охотнику будет непросто содрать с колючего зверька шкурку, орёл блестяще справился с задачей. Через несколько мгновений послышался влажный шлепок — дикобраз всадился в камни, и орёл неторопливо устремился к добыче, кучкой разваленной на земле, будто любимое блюдо.

— И так всегда, — философски заметил Керим. Сделал это совершенно по-русски.

Корнилов установил «лейку» на плоском камне, выровнял её, положив пару кремешков под бок, расчехлил объектив. Присел на корточки, вглядываясь в видоискатель, вновь поправил камеру. Керим следил за ним, лицо его хранило почтительное выражение — он первый раз в жизни присутствовал при фотографировании.

Отсюда, с горной высоты, было хорошо видно, как к крепости подошёл большой кавалерийский отряд и неспешно втянулся в мрачные каменные стены. Корнилов продолжал колдовать над «лейкой». По тем временам «лейка» с деревянным корпусом и объективом-гармошкой была передовым аппаратом, лучшим в мире, ею снимали и людей, и собак, и мошек, и львов. Наконец Корнилов припал к камере, накрыл голову халатом.

Пригодились навыки фотографирования, полученные в Академии Генерального штаба, очень даже пригодились. Не все офицеры любили заниматься этим делом, считая его холопским, местечковым...

   — Мойша из Жмеринки сделает это гораздо лучше, чем я, — говорил поручик Вальтер, однокурсник Корнилова, и имел на это суждение все основания. Корнилов не был с ним согласен: из каждого офицера в их учебном заведении готовили не только будущего начальника Генерального штаба, но и кадрового разведчика, а разведчик должен владеть фотоаппаратом не хуже, чем «Мойша из Жмеринки».

Через полминуты Корнилов поднялся, произнёс коротко:

   — Готово!

Дорога, ведущая в крепость, в эту минуту была пуста, капитан сложил аппарат, сунул его в хурджун, молча ткнул пальцем в гряду невысоких замшелых гор, вставших защитной стенкой на противоположной стороне, — перемещаемся туда. Керим согласно наклонил голову.

Крепость Дейдади плавала в горной чаше, будто яичный желток в скорлупе, была построена умелыми инженерами — явно поработали англичане, хотя ныне их к крепости не подпускают на пушечный выстрел... Слишком уж дотошно рассчитано всё, даже ширина главных ворот и расположение ворот боковых, башни, прикрывающие наиболее опасные направления, — всё было продумано так детально, что в крепости этой можно было жизнь прожить и не сдаться врагу. Интересно, кто же из английских инженеров корпел над проектом?

От разведчиков капитан знал, что англичане очень активно интересуются этой крепостью, засылают сюда своих агентов, но пока всё без толку — лбом мраморную плиту не прошибить, нужен лом... Интересно, куда же афганцы подевали инженеров-разработчиков, рассчитавших им толщину крепостных стен? Неужели рассчитались с ними золотом, а потом, привязав мешочки с дорогим металлом к поясам, вздёрнули на карагачах, растущих вдоль дороги? Что ж, такое тоже может быть.

Через пятнадцать минут Корнилов и его спутники скакали по пустынной дороге, уводящей их от крепости, потом у небольшого мостка через пенистую рыжую речку свернули налево, направляя коней в каменную теснину, и вскоре очутились в кривом сыром ущелье, под прикрытием каменных горбов тянувшемся параллельно дороге. Корнилов остановил коня, огляделся: нет ли чего опасного поблизости? Вдруг где-нибудь впереди в каменной схоронке сидит бородатый сорбоз и, положив на бруствер своё тяжёлое ружьё, нащупывает сейчас стволом неосторожных всадников?

Ущелье было пусто. Солнце поднялось в небо уже высоко, прозрачный воздух порыжел, сделался неряшливым, словно пропитался пылью, в воздухе, под небольшими тугими взболтками облаков висели огромные, тяжёлые беркуты.

Корнилов подал спутникам знак — двигаемся дальше. Находясь в Туркестанской артиллерийской бригаде, он много дней провёл за картой, изучая её, — карта была английская, укрупнённая, довольно точная, снятая опытным топографом. Английские экспедиционные войска всегда славились опытными топографами, готовыми нанести на бумагу не только каждый камень — каждый орлиный котях.

Ущелье сузилось, сделалось ещё более сырым — здесь, в каменных расщелинах скопилось много воды, — было оно грязным, опасным, кони шли по дну его осторожно, прядали ушами, словно боялись, что камни под ногами могут перевернуться, и тогда откроется лаз в преисподнюю. Корнилов бросал настороженные взгляды вдаль, прощупывал глазами дорогу, потом приподнимал голову, смотрел, что там наверху, — осматривал одну боковину ущелья, затем другую и снова переводил взгляд на мокрую скользкую тропку, по которой шли кони.

Дышать сделалось трудно: то ли высота здесь была уже приличная, то ли сырость выдавила кислород, в горле что-то противно поскрипывало, дыхание из запаренного рта вырывалось с трудом.

Другого пути к намеченной точке, откуда надо было произвести фотосъёмку, не существовало, только этот.

В нескольких местах на каменьях поблескивала наледь, копыта лошадей оскользались, конь Керима даже завалился на задние ноги, и текинец поспешно выпрыгнул из седла. Конь выпрямился, задышал тяжело. Текинец успокаивающе похлопал его ладонью по храпу, сунул в губы кусок лепёшки.

   — Осталось пройти немного, — проговорил Корнилов, — совсем немного.

Под копытами коней вновь застучали камни. Через двадцать минут Корнилов остановил свой небольшой отряд, показал рукой влево, на косо стёсанную гигантским топором макушку горы:

   — Мамат с лошадьми остаётся здесь, мы с Керимом пойдём туда.

Мамат с бесстрастным лицом перехватил поводья лошадей, Корнилов перекинул через плечо хурджун с фотоаппаратом и легко запрыгнул на большой, сплющенный с макушки валун. Керим двинулся следом за ним.

   — Может, я помогу нести вам хурджун? — предложил он Корнилову.

Капитан в ответ поправил чалму, съехавшую набок (чалма — это главное в одеянии настоящего азиатского мужчины), блеснул белыми зубами:

   — Не надо, Керим. И вообще, не считайте меня барином. Я такой же, как и все. Как и вы, Керим.

   — Слушаюсь, господин, — покорно произнёс Керим. В его понимании все русские офицеры имели высокое барское происхождение, а разговоры насчёт «считать — не считать» — это обычное словесное баловство, разговор для бедных. Корнилов понял это и сказал Кериму:

— Когда будет тяжело, я попрошу помочь, ладно?

Камни были скользкими, пальцы срывались с них, Корнилов до крови разбил правую руку — неосторожно мазнул костяшками по боковине валуна, попробовал вцепиться ногтями в скользкую твердь, но не тут-то было, он сполз на полметра вниз и приготовился ползти дальше, огляделся, прикидывая, куда можно будет в случае чего прыгнуть, но под ногу, слава аллаху, попал твёрдый, примерзший к плоти горы обабок, капитан упёрся в него каблуком и перевёл дыхание.

Хоть и поднялось солнце уже высоко, но в это мрачное, узкое ущелье лучи его не проникали, застревали вверху, на косых грязных склонах, и это обстоятельство рождало в душе невольную досаду.

В одном месте Корнилов остановился, предостерегающе поднял руку. Керим незамедлительно прижался к камню, сделался плоским, как тень, замер. В трёх метрах от Корнилова, около ноздреватого старого камня лежал пожелтевший клок газеты. Капитан глянул в одну сторону, в другую — нет ли чего подозрительного? — потом, сделав несколько бесшумных движений, подцепил газетный клок ногой, перевернул его.

Если верх газетного клока выгорел до древесной желтизны, пошёл разводами, то изнанка обрывка была совершенно белой. Выходит, кто-то был здесь совсем недавно, дня три-четыре назад. Ну, может, пять дней... Не больше.

Корнилов почувствовал, как внутри у него родился холодок, сдвинулся чуть с места, затих. Выходит, не один он имеет к этой местности «интерес».

Недалеко от газетного клока лежали две гильзы от браунинга. Корнилов осмотрел пяточки капсюлей — пробиты одним и тем же бойком, чуть затупленным, смещённым вправо. Хранили пустые цилиндрики гильз какую-то тайну, а вот какую, узнать не было дано.

Капитан ещё раз осмотрел гильзы, потом приподнял камень и загнал их прямо под него. Беспокойство, возникшее было в нём, исчезло. Люди, которые оставили после себя такие следы, не разведчики. Те после себя не оставляют ни газет, ни патронов, ни окурков — всё подбирают и уносят с собой либо закапывают в землю.

Подкинув на плече хурджун с фотоаппаратом, Корнилов вцепился пальцами в косой каменный выступ, похожий на зуб гигантского животного, подтянулся и перескочил с одного подмокшего каменного пятака на другой.

Гребень этой тяжёлой старой горы находился совсем рядом, но идти по нему было непросто, ноги срывались, дыхание застревало в глотке, сердце отзывалось усталым стуком в висках.

Было ясно, что быстро — со съёмкой крепости он не управится, да, собственно, он и не рассчитывал управиться за один день, но и задерживаться здесь на долгий срок тоже не собирался.

Уже на самом срезе горы, недалеко от гребня, он увидел растрёпанное гнездо орла — большое, лохматое, устланное овечьей и коровьей шерстью, перьями, влажным пухом. Поперёк гнезда лежала большая серая кость. Корнилов остановился, показал пальцем на гнездо.

   — Видишь, Керим?

   — Вижу. Это прошлогоднее гнездо. Ни орёл, ни орлица не были здесь давно. Либо их убили где-то рядом, либо прогнали.

   — Почему орлы свили гнездо в таком доступном месте, а, Керим? Загадка какая-то...

   — Видать, для этого была причина, господин.

Корнилов перевёл дыхание. Бог знает, что это была за причина, но события могут сложиться так, что причина эта коснётся и самого капитана, и его спутников. Познать бы язык птиц, зверей, трав, ветра, тишины, звёзд, воды, неба, гор, камней, земли, обучиться бы ему — и многие тайны, от которых зависит жизнь человеческая, были бы открыты. И жил бы тогда человек столько лет, сколько ему отведено природой — сто пятьдесят, сто семьдесят... Запас прочности «венец природы» имеет большой. Но живёт он много меньше — в лучшем случае семьдесят-семьдесят пять годов. А там отзвенят часы, просигналят, что рубеж пройден, и всё — пора на покой... Корнилов вновь подкинул хурджун на плече и двинулся дальше. На несколько мгновений завис над глубокой чёрной щелью, из которой несло холодом, примерился, перемахнул через неё.

«Змеиная щель, — отметил про себя, — живут тут какие-нибудь гадюки либо горные щитомордники, живут, хлеб жуют...»

Керим, не останавливаясь, перемахнул щель следом — прыжок его был бесшумным, ловким, и оступь Керим имел охотничью, Корнилов кивнул одобрительно: он знал толк в охотничьей ловкости и охотников ценил.

На макушке горы он залёг, прижался грудью к нагретому, пахнущему сухой травой камню — интересно, откуда взялся степной дух в пыльных горах, откуда он? — Керим пристроился на валуне, под срезом горы, затих. Корнилов огляделся.

Крепость отсюда была видна как на ладони — в деталях. И количество бастионов можно было сосчитать, и входы в пороховые склады срисовать, и орудия, установленные в глубоких каменных нишах, разглядеть, и число окон в солдатских казармах отметить у себя в бумаге — все окна казармы выходили во внутренний двор крепости.

На башнях виднелись деревянные помосты, сделанные специально для наблюдателей. Самих наблюдателей не было видно. Это было на руку. Корнилов развернул хурджун. Щека у него неожиданно болезненно дёрнулась: с объектива соскочил железный колпачок, предохраняющий хрустальный зрак от ударов.

Самое нежелательное сейчас — потерять фотоаппарат, не станет «лейки» — и вся поездка пойдёт псу под хвост. Жёсткое тёмное лицо капитана перекосилось, в подглазьях обозначились белёсые «очки» — резко высветлилась кожа, что выдавало его крайнюю обеспокоенность.

Он оглядел аппарат — не повреждено ли что? Аппарат был цел, только крышка... Корнилов вздохнул с облегчением.

В центре крепости тем временем выстроилась рота кандагарских стрелков — сбитые в одну массу красные суконные мундиры были хорошо видны на расстоянии нескольких километров, их можно было разглядеть с дальних хребтов, — стволы винтовок завораживающе поблескивали на солнце.

Корнилов запустил руку в хурджун, достал оттуда картонку, к которой было прикреплено несколько листков плотного белого ватмана, следом извлёк небольшой деревянный пенал — в нём погромыхивали два мягких, хорошо заточенных карандаша, — и быстро, несколькими верными штрихами набросал план крепости Дейдади. Потом, для подстраховки, сделал ещё один набросок, на глаз прикинул толщину стен, записал — толщина была внушительной, вызывала невольное уважение: афганцы на эту крепость материала не пожалели, затем отметил точки, где были установлены орудия.

Единственный недостаток у крепостной артиллерии был в малом радиусе обстрела — угол захвата совсем небольшой, но это компенсировалось плотностью установок: одна пушка своим стволом «залезала» на чужую территорию, обслуживаемую другой пушкой. И это неведомые создатели-англичане хорошо продумали.

Марка орудий была Корнилову неизвестна, на всякий случай он сделал несколько набросков и с орудий. Затем сделал рисунок — так, как умел, — контур гор обвёл пожирнее и заштриховал, изобразил плоскую ленту дороги, ускользающей в пространство и теряющейся там, и мосток, переброшенный через русло высохшей, истончившейся до ручейка речки. Даже чайхану, в которой они так славно позавтракали, и ту постарался изобразить.

Керим даже приподнялся на камне, восхищённо поцокал языком:

   — Хорошо получается, господин!

   — Ага, — иронично подтвердил Корнилов. — Как у Василия Ивановича Сурикова.

Кто такой Суриков, Керим не знал, лишь наклонил голову в одну сторону, потом в другую и вновь восхищённо прицокнул языком:

   — Очень похоже! Хорошо!

   — Очень, да не очень, — проговорил Корнилов бесстрастно: к своей работе он относился критически.

Хотел было сделать ещё один рисунок, но подумал: хватит, всё равно фотография передаст детали крепости Дейдади точнее, чем он, а рисунки капитан делал ради подстраховки — вдруг хрупкие фотопластинки, сделанные из стекла, по дороге лопнут, расколются, тогда его выручат рисунки. Правда, каждая фотопластинка находится в металлической кассете, которая хорошо защищает стекло от удара...

Корнилов достал из хурджуна «лейку», установил её на каменной плите, прильнул к панораме, навёл объектив на крепость. Жаль, что она находится далеко, её нельзя придвинуть, и нет таких фотоаппаратов, которые могли бы приближать предметы.

Не менее пятнадцати минут он устанавливал «лейку», подкладывал под дно мелкие кремешки, поднимал заднюю стенку, выравнивал камеру — надо было, чтобы и горы отпечатались на пластинке, и крепость, и площадь, и даже далёкий, едва приметный мост, который на рисунке он, например, усилил специально. В конце концов добившись нужного вида, Корнилов вставил в аппарат кассету, накрыл корпус камеры хурджуном и снял крышку с объектива...

   — Сейчас вылетит птичка! — произнёс он тоном заправского фотографа.

Керим, стоя за спиной капитана, засмеялся:

   — Какая птичка, господин?

Корнилов ответил, сохраняя на лице серьёзное выражение:

   — Проворная.

Керим засмеялся вновь. Спрятав отработанную кассету в хурджуне, Корнилов достал ещё одну кассету: у снимка должен быть дубль...

Через полчаса они спустились к Мамату. У того отчаянно дёргался, пытаясь выдернуть уздечку из крепких рук, корниловский конь.

   — Чего это он? — спросил Керим.

   — Чувствует опасность.

Конь, словно в подтверждение того, выгнул шею, из глаз его полился фиолетовый свет, он пытался подняться на дыбы, но Мамат удерживал его, бормотал ласково:

   — Тихо, дружок! Тихо.

Керим огляделся: не видно ли где поблизости зверя? Может, барс забрёл в эти места? Он сунул руку за отворот халата, достал револьвер. Корнилов глянул в одну сторону, в другую — никого. Возможно, что где-то рядом прошёл опасный беззвучный зверь, конь его почувствовал и начал белениться: и уши прижал к холке, и хвост вздёрнул, и шкура у него пошла рябью. Другие кони зверя не учуяли, а этот засек и взвинтился.

   — Тихо, дружок, — вновь успокаивающе произнёс Мамат, встретился взглядом с Керимом.

Тот предостерегающе поднял руку. Корнилов, искоса поглядывая то на одного, то на другого, спокойно перетянул верёвкой хурджун и прикрепил его к седлу.

   — Подождите одно мгновение, господин, — попросил его Керим и, сделав несколько лёгких, совершенно бесшумных шагов — не раздалось ни скрипа, ни шороха, ни сырого чмоканья, — исчез.

Корнилов проверил, крепко ли держится хурджун, достал из кармана халата часы. Крышка распахнулась со звонким щёлканьем, и Корнилов удивлённо поднял брови — уже половина второго дня.

Казалось, лишь недавно они сидели в чайхане и вгрызались зубами в сочное, мягкое мясо, а прошло уже немало времени. Ночью никакой работы не будет, ночь придётся провести у костра в одном из ущелий.

   — Надо спешить, — засовывая часы в халат, недовольно проговорил Корнилов. Он был недоволен собой.

Сейчас его не узнал бы никто из офицеров-сослуживцев, ни один человек. Бухарский полосатый халат сидел на нём ладно, будто в одежде этой он родился, чалма венчала обритую голову. Скуластое лицо было крепким, словно вылитым из металла, щёки загорели до коричневы. Монгольские тёмные глаза чуть косили, поймать взгляд капитана было трудно. Местные языки — все до единого — Корнилов знал великолепно, придраться к нему было невозможно, он говорил лучше многих аборигенов. Заподозрить, что Корнилов русский, было невозможно.

Через несколько минут из затенённого каменного пространства показался Керим и, отрицательно качнув головой, сунул оружие за пазуху:

   — Никого нет. Ни зверей, ни людей — никого.

Корнилов улыбнулся:

   — Думаю, здесь ночью бродил снежный барс. Старый уже, беззубый. Конь его и чувствует — нервный.

   — А вы откуда это знаете, господин?

Корнилов присел на корточки, осмотрел срез камня, на полметра выступающего из стены:

   — Вот!

Керим закряхтел по-стариковски, присел на корточки рядом с Корниловым. К шершавому срезу пристало несколько длинных шелковистых волосков, Керим подцепил один из них ногтем, понюхал, потом энергично помял ворсинку пальцами, снова понюхал. На лице его собралась лесенка озабоченных морщин.

   — Волос свежий, — проговорил он.

   — Барс?

   — Да. Снежный барс. Только не могу понять, чего он тут делал? Его место там, — он ткнул рукой в сторону сизой горной гряды, — там! Там снег... А тут? — Керим нелоумённо приподнял плечо. — Тут ничего нет.

   — Этот барс — старый барс, — подал голос Мамат.

   — Тогда чего так встревожился конь? Он ведь хорошо знает, какой барс молодой, а какой старый, беззубый — не опаснее лягушки. — Керим сплюнул себе под ноги.

   — Как бы там ни было, надо быть готовым к встрече с барсом, — сказал Корнилов. Он взял своего коня под уздцы, первым двинулся по прокисшему, просквожённому ущелью к выходу — выходить из ущелья предстояло там же, где они в него и вошли.

Было тихо. Такая тишина способна оглушить человека — в ней даже слышно, как кровь течёт по жилам. Обелёсенное небо сделалось бездонным, мелкие перья облаков, плававших в нём утром, день сгрёб, загнал в места, где их не было видно, встревоженный конь успокоился — присутствие людей придало ему смелости, — по земле шёл ровно, не спотыкался.

   — Сейчас куда идём, господин? — поинтересовался Керим.

   — Будем снова снимать крепость. С другой точки, — сказал Корнилов. — Её надо снять как минимум с четырёх точек.

Керим понимающе наклонил голову, прижал руку к груди.

   — Распоряжайтесь мною, как считаете нужным, господин, — он оглянулся на Мамата, — и Маматом тоже.

Мамат был его родственником, живущим на афганском берегу Амударьи.

По ущелью прошли метров четыреста, стал слышен звон капели — пронзительный, стеклянный, когда двигались сюда, этого звона не было.

Солнце брало своё — начала таять наледь, прикипевшая к камням, к срезу горы, и вода тонкой звонкой струйкой стала стекать с каменных порожков. Корнилов не удержался, улыбнулся: этот звук напомнил ему весну в Санкт-Петербурге, в прозрачные мартовские дни весь город бывал наполнен этим щемяще-чистым звуком. В Петербурге он провёл не самые лучшие годы жизни, водились бы у него тогда деньги — ив юнкерскую пору, и в пору, когда он учился в академии, — жизнь оказалась бы другой, но чего не было, того не было.

Жёсткое загорелое лицо Корнилова ослабло, распустилось, взгляд помягчел: всё-таки с Петербургом связаны и светлые воспоминания, в этом городе он встретил Таисию Владимировну, например... Семья — единственная любовь капитана Корнилова. Любовь эта здорово отличалась, скажем, от любви к отцу или к матери. Как только у Корнилова появилась Таисия, он даже чувствовать себя стал лучше, вот ведь как. И несмотря на семью, когда ему после окончания академии как занесённому на мраморную доску выдающихся выпускников предложили остаться в столичном военном округе, он от этого лестного предложения отказался — тесным столичным штабам предпочёл Среднюю Азию, а в штабах Санкт-Петербурга остались два других медалиста — ротмистр Баженов и поручик Христиани.

Учёба в академии — это особая статья в жизни всякого офицера, решившего заработать почётный серебряный знак и аксельбанты на китель. Три учебных года бывают тяжелы, и обязательно выпадают минуты, когда от отчаяния хочется выть, — такие минуты были и у Корнилова, он тоже пережил и боль, и досаду, и омертвение, и отупение, которые обычно оставляет сильная усталость.

Начальником академии был генерал-лейтенант Генрих Антонович Леер[2], обаятельный человек, изо всех сил стремившийся не ударить в грязь лицом на этом посту перед своим предшественником Михаилом Ивановичем Драгомировым, который в военной науке был сравним разве что со Львом Толстым в литературе, — и это Лееру удавалось.

Лекции Леера, к тому же редактировавшего восьмитомную «Военную энциклопедию», прозванную Лееровской, любили. Генерал действительно был энциклопедистом в полном смысле этого слова, много знал, в академии читал самый главный курс — военную стратегию, но, осознавая свою власть, своё начальническое положение, часто затягивал лекции, и это вызывало у офицеров недовольство.

Леер очень не любил, когда офицеры пропускали занятия, особенно по иностранному языку, — лично арестовал поручика Томилова за то, что тот пропустил урок немецкого, — а слушателей своих считал такими же тружениками классных досок и столов, каким были обычные школяры-гимназисты, совершенно не считаясь с тем, что подопечные его успели уже покомандовать воинскими частями, повидали и познали очень многое и умели быть решительными.

В академии служащим среднего пошиба числился полковник Шлейнер, штаб-офицер, старый, обрюзгший, с перхотью, густо обсыпавшей воротник мундира. Заведовавший библиотекой Шлейнер взял в привычку отчитывать офицеров за малейшие нарушения библиотечных правил. Считая себя существом высшего порядка, в выражениях Шлейнер не стеснялся — мог и в хвост врезать, и в гриву.

Как-то один офицер сдавал ему книги, одна из них была зачитана сверх меры, а переплёт повреждён. И не офицер был в этом виноват — он эту книгу получил и таком виде на руки. Тем не менее Шлейнер покраснел как рак и с револьверным треском швырнул книгу на стол, пролаял по-собачьи громко:

— Только подлец может так некультурно обращаться с книгой!

Лицо у офицера отвердело, он щёлкнул каблуками.

   — Я вызываю вас на дуэль, — произнёс он тихо, чуть подрагивающим от волнения голосом. — Меня ещё никто никогда так не называл.

Кровь у Шлейнера поспешно отхлынула от щёк, он открыл рот, пытаясь что-то сказать, но слова прилипли к языку, вместо них послышалось невнятное мычание.

Офицер вновь щёлкнул каблуками.

   — Жаль, у меня нет перчаток — не сезон, не то бы я отхлестал вас сейчас перчатками по физиономии.

Брошенная к ногам противника перчатка либо слабый шлепок по его лицу — это вызов на дуэль. Шлейнер распахнул рот ещё шире, но так ничего и не смог сказать, словно внезапно лишился дара речи.

На следующий день генерал Леер встретил обидевшегося офицера в коридоре академии, поклонился ему в пояс и произнёс виноватым тоном:

   — Простите старика, ради бога, умоляю... Я за него прошу у вас прощения.

Начальник академии своего добился. Дуэль не состоялась. Брыластый, похожий на старого облезлого пса Шлейнер перестал облаивать офицеров.

«Прошлое способно согреть нас, — невольно подумал Корнилов, — не только мысли о будущем оставляют в душе надежду, но и прошлое — пусть трудное, пусть безденежное и бесперспективное, но оно было, оно послужило фундаментом для настоящего, а настоящее не так уж и плохо, если оценить его по высокому гамбургскому счёту». Не будь академии с её летними бдениями, не будь заносчивого Петербурга, вызывающего у нормального человека изжогу и кашель и ещё — нервный тик, не было бы и его встречи с Таисией — тихой, красивой, начитанной девушкой, для которой муж стал смыслом жизни. Если бы у неё не было Корнилова, то не было бы и света в окошке, и цели, ради которой стоит жить, — не было бы ничего.

Таисия была создана для семейной жизни. Она любила Корнилова, Корнилов любил её, именно с появлением Таисии жизнь его обрела особый смысл, сделалась светлой, спокойной, он даже сюда, в афганский капкан, полез спокойно: знал, что тыл у него прикрыт, что раз есть Таисия, он благополучно выберется из любой передряги целым и невредимым. Даже если он попадёт в беду, его всё равно выручат молитвы Таисии Владимировны.

Дорога, ведущая в крепость, была пустынна. Всадники неторопливо огляделись, пересекли её и скрылись за громоздкой скалой, рыжей от приставшей к ней пыли и комков мелкой, принесённой ветром земли.

Старого барса они так и не встретили, хотя находился он где-то рядом, всё время двигался параллельным курсом, не отпускал караван. Лошади чуяли его, храпели, прядали ушами, пружинисто вскидывали задние ноги, словно бы валили невидимого зверя, люди хватались за оружие, но зверь на открытое место не выходил, прятался — увидеть его так и не удалось.

Ночевали на поляне около небольшой чистой речки, похожей на те, что текли на корниловской родине, в казачьем краю, в таких речках и рыба водится, и черти с русалками, вода в них чистая и очень холодная, такая холодная, что не только зубы ломит, но и хребет, чай из такой воды получается настолько вкусным, что можно выдуть целое ведро; с двух сторон над поляной нависали скалы, растворялись в синем ночном пространстве... Впрочем, синева эта скоро загустела, сделалась непроглядной, опасной, что в ней происходило — не было видно.

Коней стреножили, на морды натянули мешки с кормом — зерновой смесью. Спали на кошме, все втроём, тесно прижавшись друг к другу, прислушиваясь к звукам ночи, засекая их, фильтруя, старясь во сне определить, насколько опасны они.

Под утро, часов в пять, в ознобно подрагивающей темноте раздался грохот. Корнилов вскочил с кошмы — показалось, что под ним задрожала от боли земля, — сунул руку в карман халата, выдёргивая пистолет. Предрассветный сон всегда бывает сладким, освежающим, на сей раз капитан заснул глубоко, внезапное пробуждение вызвало в нём досаду — уж слишком хороший сон он видел, стряхнуть его с себя удалось не сразу, стоя на коленях, он обеспокоенно вытянул голову:

   — Что это было?

   — Камнепад в соседнем ущелье, господин, — ответил ему Керим хриплым со сна голосом, — зверь прошёл очень неосторожно, поддел лапой камень, а камень обрушил лавину.

   — Я думал, что лавина накатилась прямо на нас — такой стоял грохот...

   — На рассвете все звуки бывают хорошо слышны. — Керим сполз с кошмы, сгрёб в кучу ветки арчи, валявшиеся у костра, ловко подпалил их.

Слабенький огонь высветил сырые скалы. Лошади, сбившиеся в пугливую кучку, жались к людям.

   — Опять барс? — спросил Корнилов.

   — Он. На старости лет совсем голову потерял, — пожаловался Керим, — либо чутьё ему отказало. Даже запаха горелого пороха не ощущает.

Любой зверь в здешних краях никогда не станет нападать на человека, даже рычать на него не станет, если почувствует, что у того есть оружие. Запах горелого ствола чуткий зверь ощущает за добрые пару километров... Если же обоняние отказало ему, если зверь сделался немощен, стар, то в таком случае он может полезть на кого угодно. Даже на роту солдат, вооружённых трёхлинейками — самыми современными, очень убойными винтовками русской армии.

Корнилов поднялся, подошёл к лошадям, подсыпал им в мешки корма.

   — Подниматься ещё рано, господин, — заметил Керим. — Спите, время ещё есть.

Сна не было. И вряд ли теперь будет — уснуть не удастся. Корнилов спустился к речке, подцепил ладонью немного студёной воды, плеснул в глаза, растёр. От секущей ледяной стыни, которой была напитана вода, заломило не только пальцы, обожгло и начало ломить глаза, сердце гулко забилось в висках.

   — Спать больше не хочу, — запоздало отозвался он на слова Керима. — Всё, хватит.

   — До рассвета ещё далеко, господин.

   — Сколько? Часа два? Три?

   — Пару часов точно будет.

   — Спасибо за костёр, — поблагодарил Корнилов. — У пламени всегда приятно посидеть, поразмышлять, записать что-нибудь важное. — Он достал из кармана халата блокнот с карандашом. — Мысли обладают способностью исчезать и не возвращаться. Надо успевать их записывать.

   — Как считаете нужным, господин, так и поступайте. — Керим вежливо поклонился.

Однако записи в блокноте должны иметь совершенно невинный вид, чтобы по ним нельзя было о чём-либо догадаться и воспринималось из них только то, что находится на поверхности. Тут простор для фантазии необозримый — и Корнилов дал себе волю: описал здешний закат и старые, похожие на отболевшие чирьи горы, чистоту речной воды и полёт стервятников в небе, а в эти невинные строки включил ключевые слова, из которых можно было почерпнуть все основные сведения о крепости Дейдади.

Расшифровку же записей он произведёт дома и положит на стол генерал-майору Ионову. Трепетный служака Михаил Ефремович здорово обрадуется им. Правда, от генерала может последовать нахлобучка за то, что Корнилов скрыл от его превосходительства цель, ради которой взял десятидневный отпуск.

Впрочем, у Михаила Ефремовича тоже был авантюрный нрав, он любил рисковать. И делал это со вкусом.

В здешних местах, на границе с Китаем, до которой рукой подать, а именно в Кашгарии, есть оспариваемые земли — в частности, на Бозай-Гумбаз положили глаз и англичане, и русские. Те и другие облизываются, разглядывая в бинокли лакомые пейзажи. Но до Англии отсюда далеко, а Россия рядом, в границу можно упереться пальцем, поэтому русские военные при виде англичан тяжелели взглядами и норовили сделать при случае так, чтобы всякий такой курёнок с павлиньим хвостом знал свой насест и не отбегал от него далеко.

Восемь лет назад Ионов, будучи в чине полковника, совершил поход в Бозай-Гумбаз. Отряд у него был хоть и небольшой, но боевой: казаки — отчаянные, в сапогах со стёсанными каблуками проворно, будто тараканы, лазили по отвесным стенкам; лошади — зубастые, они могли запросто перекусить глотку снежному барсу. Ионов быстро, на одном дыхании прочесал Бозай-Гумбаз из одного угла в другой и на обратном пути неожиданно обнаружил за собой слежку.

Следил за ним английский лейтенант Дейвисон, объявившийся в Бозай-Гумбазе сразу же после появления здесь Ионова с его людьми. Отряд у Дейвисона хоть и был немалый, но уступал отряду Ионова. Таких зубастых лошадей, как у ионовских казаков, у Дейвисона, во всяком случае, не было, да и солдаты у него другие: когда у британцев вспучивало живот и они бежали в кусты, чтобы избавиться от содержимого, то без гигиенических подтирушек обходиться не могли.

На этом Ионов и подловил лейтенанта: когда тот, велев отряду ехать дальше, забрёл за камень по нужде, два казака из ионовской команды навалились на лейтенанта. Задницу лейтенанту подтёрли его же собственным нарядным шарфом, застегнули штаны и, словно куль, бросили на коня. Отряд британцев, оставшись без командира, долго потом не мог понять, куда же делся шеф — он будто провалился сквозь землю. Содержимое ого желудка осталось на земле — вон оно, дымится за камнем, а автора нет.

Незадачливый лейтенант, который к тому же оказался связником известного английского путешественника и разведчика капитана Френсиса Янгхазбанда, был доставлен в Маргелан, где его лично допросил губернатор Ферганы.

После допроса обмишурившийся лейтенант был выслан из Туркестана.

Скандал разразился громкий, командующий английской армией в Индии генерал Робертс[3] подписал приказ о подготовке к войне с Россией, развесил его на заборах и велел горнистам трубить сбор — генерал привёл свои войска в боевую готовность, что само по себе уже было неприятно.

Лондон заявил Санкт-Петербургу протест по поводу «памирского инциндента»; Певческий мост, где располагалось Министерство иностранных дел России, не замедлил прогнуться «в спине» и заверил официальный Лондон, что русские войска из Бозай-Гумбаза выведены (это небольшой отряд-то, пятьдесят человек, которых не то чтобы войсками — даже эскадроном звать было зазорно), а русский полковник Ионов за превышение своих полномочий наказан.

Так англичанам и было отписано. Чёрным по белому.

Певческий мост был готов срубить храброму полковнику голову и отчитаться в этом перед господами с берегов Темзы, но Михаила Ефремовича принял император Александр Третий, после беседы подарил ему свой перстень и произвёл в генерал-майоры. Конторщики с Певческого моста по этому поводу лишь дружно икнули, изобразив на лицах отсутствующие выражения: это дело их, мол, не касается.

Так что Ионову хорошо известно, как без разрешения властей надо ходить за кордон. Кстати, англичане под дипломатический шумок организовали две экспедиции в Хунзу и Нагар, на которые Россия также много лет поглядывала с неослабеваемым интересом, но попыток забраться туда не сделала ни одной. Англичане же на все условности наплевали...

Корнилов сидел у костра и писал. Керим и Мамат, пока капитан работал, старались ему не мешать. Рассвет занимался долго — замерзшее солнце не хотело показываться из-за каменных горбов, перемещение из тёплых уютных краёв в неуютные холодные — дело не самое приятное, поэтому светило и медлило, воздух то светлел, то темнел, ночь не желала сдавать свои позиции, но потом нехотя отступила, и Корнилов, попив чаю с лепёшкой, скомандовал отряду:

   — Вперёд!

Вторые сутки ушли на съёмку крепости ещё с трёх точек — капитан производил съёмку тщательно, выверяя до мелочей расстояние и наводя объектив на резкость — снимать хорошей камерой было приятно, — работой он остался доволен, поэтому следующую ночь он вместе со своими спутниками провёл в небольшой деревне под Мазар-и-Шарифом, где был постоялый двор — редкость для кишлаков. Ночёвка под крышей, в помещении, пахнущем прелым зерном, среди клопов, оказалась не в радость: клопы жалили так, что от них хотелось лезть на стенку.

Керим принёс несколько свежих веток арчи, кинул их Корнилову.

   — Обложитесь этими ветками, господин, — посоветовал он, — легче будет.

Но клопы знали все методы борьбы, которые способны применить против них люди, в остро пахнущие смолой ветки арчи они не полезли, а поступили по-другому: забрались на потолок и оттуда один за другим стали пикировать на спящих.

Не выдержав, Корнилов поднялся и, подхватив седло, вышел во двор, к лошадям. С невидимых в темноте гор дул сырой, насквозь пробивающий тело ветер. Керим, поспешно вышедший вслед за капитаном, взял у хозяина большую толстую кошму, постелил её на землю, вторую кошму, помягче и поменьше, кинул сверху — этой кошмой можно было укрываться как одеялом. Корнилов положил под голову седло, примерился к нему затылком — хорошо, — накрылся кошмой и стремительно, в несколько секунд, уснул.

Утром мимо постоялого двора проследовал отряд под командой офицера, на голове которого плотно сидела огромная зелёная чалма, свёрнутая из целого шёлкового куска, по-купечески — «штуки»: на такую огромную чалму надо было потратить не менее двадцати пяти метров ткани, слишком уж громоздкой она была. Офицер на скаку выкрикнул что-то гортанное и скрылся за поворотом дороги, во все стороны полетели ошмотья сырой глины да вода из луж — ночью прошёл тихий холодный дождь...

Следом за офицером, привстав в стременах, неслись двое мюридов, рыжие бороды у них были яркими, выкрашены индийским суриком, который долго не выцветает и не смывается. Вторя офицеру, мюриды также что-то выкрикивали на скаку, голоса их были грозными, гортанными. В руках мюриды держали копья с длинными древками — старые, русские, определил Корнилов, с какими смоленские ратники ходили на врагов, современные казачьи пики много легче и оформлены не так... Мюриды, проследовав за своим командиром, также стремительно исчезли за поворотом.

   — Английских шпионов поскакали ловить, — услышал Корнилов голос рядом с собой.

Он обернулся.

В двух шагах от него стоял хозяин постоялого двора — крутоплечий, низкорослый, лысоголовый, с жёлтым костяным теменем и коричневым лицом.

   — А что, разве такие здесь попадаются? — на дари спросил Корнилов.

   — Всякие бывают. Пару раз на пиках привозили чьи-то головы. Говорили — английские шпионы.

   — И куда эти головы они девают потом?

   — Сушат на крепостных воротах.

   — Не портятся?

   — Исключено. На здешнем солнце плоть не портится, — хозяин постоялого двора невольно усмехнулся, — только вялится. Головы становятся маленькими, словно сушёные тыквы.

Корнилов почувствовал невольный холод, возникший внутри и медленно поползший вверх, быстро взял себя в руки и в свою очередь также усмехнулся.

Из постоялого двора выглянул Керим.

   — Господин, пора завтракать.

   — Да, завтракаем и — в дорогу! — Корнилов подумал, что с отрядом этим не следовало бы сталкиваться в пути.

Лицо капитана было спокойным, на нём ничего не отразилось, лишь уголки губ встревоженно дрогнули, поползли вниз, но потом и эта встревоженная обеспокоенность исчезла, и на лице Корнилова ничего, кроме спокойствия, не осталось. Он повернулся и пошёл к кошме, которую постелили на землю вместо обеденного ковра.

На солнце наползли тяжёлые сизые облака, к макушкам гор прилипла влажная кисея, вновь запахло дождём; в тех местах, где горы были повыше, касались своими острыми шапками неба, уже шёл снег. Погода из-за Амударьи приползла сюда, в эти места — и здесь решила повластвовать всласть мозготная чахоточная зима. Не любил такую зиму капитан Корнилов.

Лицо его по-прежнему было спокойным.

На завтрак хозяин постоялого двора принёс несколько тёплых, пахнущих дымом лепёшек, жареную баранину, наспех разогретую на железном листе, тарелку изюма и два чайника с круто заваренным чаем. Отдельно на подносе, попавшем в эти места явно из России, — слишком уж рязанскими, неестественно яркими были цветочки, украсившие поля этого подноса, — десятка два толстых, сочных, очень зелёных стеблей.

   — Что это? — тихо спросил Корнилов у Керима.

   — Англичане называют это растение ревенём.

Корнилов взял один стебель, откусил немного — стебель был кислым, вяжущим, на зубах от него заскрипела противная налипь, — поморщился: и как только эти стебли едят англичане?

   — Удивительное растение, — сказал Керим, — чтобы корень вырос потолще, был сочнее, лучше, его придавливают камнем. Так ревень раскалывает его либо сдвигает в сторону. Вот какая сила у растения, господин. А вкус каков?

   — Вкус мне не нравится. Вяжет язык. Наш щавель лучше.

Керим согласно наклонил голову и хлопнул в ладони. На хлопок появился хозяин постоялого двора.

   — Хозяин, свежий лук есть?

   — Есть.

   — Принеси, — велел Керим. Наклонился к Корнилову: — Если не нравится ревень, надо есть лук. Весной в горах у людей, которые не едят зелень, выпадают зубы.

Через полминуты большое блюдо со стеблями лука, на которых поблескивали крупные чистые капли воды, стояло на кошме.

С собой в дорогу взяли жареного бараньего мяса, лепёшек, ревеня и лука. Вскоре караван капитана Корнилова покинул гостеприимный кишлак.

По дороге Корнилов несколько раз останавливал свой небольшой отряд, на глаз определял расстояние, результаты заносил в блокнот.

Во время одной из остановок Керим встревоженно поднял голову, прислушался к чему-то и тронул Корнилова за рукав халата:

   — Господин, нам лучше освободить дорогу.

Корнилов всё понял, бросил быстрый взгляд в одну сторону, потом в другую — дорога была пуста, в окрестностях также никого не было, ни единой живой души, даже голодные бадахшанские лисы, обычно следящие за людьми, и те куда-то подевались. Капитан пустил коня в мелкое мокрое русло речушки, неторопливо высвобождающей своё длинное тело из-под громадной горы. Гора была схожа с бегемотом, приподнявшим над землёй тупую морду, справа от диковинного зверя курилась туманом узкая прорезь — туда уходило ущелье.

Из-под копыт летели тяжёлые серые брызги, с шумом всаживались в камни. Узкая прорезь ущелья удобна для обороны. Стоит там только встать с винтовками троим, как запросто можно будет остановить пехотный батальон. Двух человек достаточно для стрельбы: одного поставить с одной стороны, второго — с другой, из-за камней они будут палить очень успешно, а третьему поручить винтовки — чтобы перезаряжал их... Впрочем, Корнилов постарался отогнать от себя мысль о стрельбе. Это же не война, где положено вести военные действия, это — разведка. А разведка — дело тихое.

Он на полном скаку влетел в узкую каменную щель, проскочил как нитка в ушко иголки. Следом за ним влетели спутники.

Корнилов остановился, развернул коня.

— Ну, что там?

Через несколько минут на дороге показался афганский отряд, шедший неспешной рысью. Впереди на коне горделиво высился офицер в роскошной чалме, следом двигались мюриды с пиками. На пики были насажены головы — одна лысая, с широко открытым искривлённым ртом, хорошо видимым даже на таком расстоянии, и с длинной чёрной бородой, прилипшей к мокрому от крови древку, вторая голова — седая, с курчавыми, испачканными кровью патлами, развевающимися на ветру, — косо сидела на копье.

Двое пленников — живых, со связанными руками и ногами, — лежали на лошадях на манер мешков: голова в одну сторону, ноги в другую.

У речушки отряд задержался, офицер дал возможность своему коню напиться воды, конь попил немного и нервно задёргал головой: вода была мутной и невкусной, но не настолько мутной, чтобы на неё обратили внимание люди, офицер поднял камчу, и испуганная лошадь вынесла его на другой берег.

Мюриды с пиками неотступно следовали вплотную за своим командиром, несли головы врагов на древках, будто дорогие штандарты, на речке отряд замешкался, лошади тянулись к воде, люди одёргивали их, хлестали, и вскоре отряд снова был на дороге — ни одного отставшего, — обрёл подобие строя и поскакал в крепость.

Корнилов проводил отряд медленным, ничего не выражающим взглядом.

   — Что это? Поймали английских лазутчиков и отрубили им головы? — Вопрос этот он задал самому себе, не ожидал, что на него кто-нибудь отзовётся.

   — Кто знает, господин, может, лазутчики были русские, — тихо произнёс Мамат.

   — Русские — вряд ли, — убеждённо проговорил Корнилов, — русские лазутчики вот так, ни за что ни про что не попадаются. А если попадаются, то не сдаются.

   — Я тоже предпочёл бы погибнуть, — сказал Мамат. — Пытки здесь — жестокие. Случается, у пленного надрезают тело по талии и кожу сдирают чулком через голову. Чул-ком.

   — У живого человека? Чулком? — Корнилов невольно содрогнулся.

   — У живого, — тёмное лицо Мамата потемнело ещё больше, на щеках вспухли желваки, — чулком.

У Корнилова во внутреннем кармане халата были специально отложены два патрона — лежали там вместе с иконкой Николая Угодника, если бы была возможность освятить их в церкви, чтобы патроны эти не отсыревали, не давали осечки, Корнилов освятил бы. Это были патроны для личного пользования. На тот случай, коли не повезёт — накроют где-нибудь в горах, либо заманят в ловушку на постоялом дворе, или же подстрелят и лишат возможности двигаться... Эти патроны припасены для подобных случаев. Лучше застрелиться, чем мучаться в руках палачей.

И хотя по православным канонам самоубийство — грех неискупимый, самоубийц даже на кладбищах не хоронят, выносят за пределы, за ограду, роют могилы там, — такая пуля, пущенная себе в лоб, не будет считаться грехом. Это совсем другое...

Капитан строго посмотрел на Керима:

   — Ну что, можно двигаться дальше?

   — Можно, — разрешил тот, — дорога свободна.

Корнилов невольно отметил, что афганцы не принимают англичан, впрочем, русских они не принимают точно так же, хотя русские ведут себя в здешних краях куда менее настырно, чем подданные её величества королевы. Англичане бывают и нахраписты, и неосторожны, и высокомерны — даже их головы, насаженные на колы, и те сохраняют высокомерные улыбки, — и глупы... Слишком уж далеко находится от здешних угрюмых мест туманный Альбион, слишком уж широкий рот у этой страны, разработался, разболтался за пару столетий так, что уже мускулов, чтобы сжать его, нет, — ныне жадный рот этот готов вместить в себя весь мир. Вместить и — проглотить. И главное — подавиться не боится. А подавиться можно просто. Стоит только кинуть в открытую пасть, в незащищённое дыхательное горло, в зев какую-нибудь пыльную какашку, и все — и чихи, и слёзы, и судороги в пищевом тракте обеспечены. Так оно потом, кстати, и было, а пока лондонские посланцы хапали, хапали территории, считали это занятие важным государственным делом и совсем не боялись подавиться.

Прав был добрейший Михаил Ефремович Ионов, скрутивший наглого английского лейтенантика.

Впрочем, времена меняются — меняются и нравы. А уж люди тем более меняются. Всё течёт, всё изменяется, и ничто не возвращается на круги своя. Англичане свои непрерывные стычки с русскими в районах Центральной Азии стали называть «войной в сумерках». Определение это начало всё чаще и чаще проскальзывать в печати, Певческий мост всё замечал, фиксировал в своих бумагах, но официальных заявлений не делал, предпочитал молчать — боялся гнева Царского Сола. Русские государи были родичами английской королевской семьи.

Пройдёт несколько месяцев, и отряд русского капитана Бронислава Громбчевского[4], в урочище Каинды встретится с отрядом английского капитана Френсиса Яигхазбанда. Русские будут направляться к одному из местных правителей Сафдару-Али-хану, а англичане?

Конечно, Громбчевский мог поступить с англичанами так, как поступил когда-то Ионов, но вежливому шляхтичу, любившему танцевать польки на навощепом паркете, такое даже в голову не пришло.

Громбчевский остановил свой отряд и велел разбить в зелёном, наполненном фазанами и кабанами урочище палатки. Себя капитан считал человеком ловким, умным, хитрым, он думал, что Янгхазбанд, который тоже решил разбить лагерь и передохнуть в райском урочище, всё ему выложит после первой стопки «монопольки» (водку поляк вёз на двух вьючных лошадях), преподнесёт на фарфоровом блюдце на протянутой руке, но не тут-то было...

Янгхазбанд оказался умнее и хитрее Громбчевского — он ничего путного поляку не сообщил, поделился с ним только теми сведениями, что можно было почерпнуть в местных газетах, сам же постарался выведать у Громбчевского всё, что тот знал. Надо отдать должное поляку — он это заметил и перевёл общение из плоскости осторожных расспросов в плоскость алкогольную.

Пили много и безудержно. Здоровье государя российского и королевы английской должно было окрепнуть в тысячу раз — так много тостов было произнесено в их честь. Янгхазбанд научился у Громбчевского лихо шлёпать стаканы о камни, только брызги летели в разные стороны: выпьет за здоровье её величества и — хрясь стакан о ближайший валун... Хорошо! Душа радуется. Поёт душа. Закуски в урочище полным-полно — бегает, летает совсем рядом, ходить никуда не надо; из ближайших кустов высунет свою любопытную морду кабан, хлобысь — и нет кабана! Фазаны десятками подходили прямо к палаткам, а то и забирались внутрь, ловкие англичане ловили их голыми руками, сворачивали им головы и — в суп. А что может быть вкуснее похлёбки из свежего фазана?

Расстались Громбчевский и Янгхазбанд друзьями, оставили друг другу свои адреса, договорились переписываться.

После этого ловкий английский капитан ещё несколько раз появился на нашей территории — он собирал разведывательные данные, почуяв казачий наряд, благополучно ускользал от опасности и растворялся в пространстве. За свою необыкновенную ловкость Янгхазбанд получил от королевы дворянство, стал действительным членом Королевского географического общества, а затем и его президентом, разбогател, во время англо-бурской войны находился в рядах своей армии в качестве корреспондента газеты «Таймс» и присылал в Лондон довольно неплохие репортажи, хотя, понятное дело, не журналистские репортажи были главными в его деятельности, а совсем другое...

Громбчевский же дослужился до чина генерал-лейтенанта — судя по всему, он проходил в воинском реестре как «национальный кадр», поскольку особыми воинскими успехами не прославился, в семнадцатом году, плюнув на беспредел революции, творящийся в России, уехал в Польшу, некоторое время сидел там и тюрьме, благополучно бежал, потом служил в польской армии и часто вспоминал свою лихую попойку с Янгхазбандом в урочище Каинды...

Смерть свою встретил он прикованным к постели, без единого злотого в кармане, умирал в совершенной нищете. Когда ему стало совсем плохо, он послал письмо в Лондон, Янгхазбанду, с просьбой помочь и прислать на хлеб пару фунтов стерлингов. Тот на письмо далее не ответил.

К слову, лёгкий на помине Михаил Ефремович Ионов изловил Янгхазбанда на нашей территории. Чаи гонять и водку пить с ним не стал — сунул под нос кулак и произнёс сурово:

— Если ты, господинишко Янгхазбанд, ещё раз появишься на нашей земле без разрешения, жалеть об этом будешь всю оставшуюся жизнь. Понял?

Янгхазбанд понял это очень хорошо. Больше он на нашей территории не появлялся.

Капитану Корнилову важно было определить, какова зона влияния гарнизона Дейдади и есть ли где-нибудь ещё, кроме крепости, гарнизоны? Он теперь знал совершенно чётко, что крепость — это ключ к обороне всего Афганского Туркестана, что крепостные казармы набиты вооружённым людом, как бочки селёдкой: в крепости — четыре батальона-полтана пехоты, шесть батарей туп-ханов артиллерии, семь турп, то есть кавалерийских сотен, а запасов оружия, пороха, снарядов, патронов — не сосчитать. Бригадный генерал Мамат-Насыр-хан по праву может величать себя ключником, подгрёбшим под свои мягкие домашние тапочки все здешние территории. И управы на него, кроме шаха, сидящего в Кабуле, нет. Но если Мамат-Насыр-хан захочет, то может не подчиниться и шаху.

После того как Корнилов сделал глазомерную съёмку дороги, ведущей к Тахтагулу, маленький отряд свернул в сторону и углубился в пустыню.

Тахтагул — небольшой городишко из полутора сотен глиняных дувалов, стоявших на глиняных улочках, — остался в стороне.

Мамат первым приметил на далёких барханах четырёх всадников, во весь опор нёсшихся по тяжёлому плотному песку, и предупреждающе поднял руку, останавливая отряд.

Всадники исчезли за огромным, схожим с крепостной башней барханом. Мамат проводил их недобрым взглядом, подождал, появятся они снова или нет, всадники не возникли, и проговорил негромко:

   — Можно ехать дальше, господин.

Но Корнилов не тронулся с места, спросил:

   — Керим, сколько у нас осталось продуктов?

Тот заглянул в хурджун, широко распахнув его.

   — Две лепёшки, немного баранины, полкоробки чая. — Он достал со дна хурджуна жестянку с заваркой, встряхнул её. — Чай у нас отменный, господин, китайский...

Это Корнилов знал, поэтому, усмехнувшись, сказал:

   — Хороший чай имеет свойство расходоваться в два раза быстрее. Продуктов мало. Нам их не хватит.

   — Есть два выхода, господин, — сказал Керим, — подстрелить джейрана либо повернуть на Тахтагул.

   — Из джейрана хлеб мы не испечём. А без хлеба нам не обойтись.

   — Тогда остаётся одно...

Не только хлеб нужен был капитану — ему надо было в городе купить свежие афганские газеты, если, конечно, таковые там имеются, а также посмотреть, какие книги продаются в тамошних лавках.

...В Тахтагул въехали степенно, тихим шагом. Городишко был пустынен, дверей в домах почти не было, их заменяли дерюги, висевшие на гвоздях, — признак нищеты, за дувалами — низкими глиняными стенами — жили люди посостоятельнее, пооборотистее, остальные лепили некие ласточкины гнезда, одно на другом — плотно, криво, и теперь, сидя в этих ласточкиных гнёздах, люди ждали лета и тепла.

Корнилов огляделся — не видно ли где среди дувалов военных? Нет, не видно. Тахтагул производил впечатление пустого города. Даже в «ласточкиных гнёздах» ничего не шевелилось, не подавало признаков жизни. Виною всему — прохладный день, понял Корнилов.

Солнце укрылось за облаками, небо было серым, тяжёлым. Из-под земли во многих местах выступила некая льдистая изморозь, очень схожая с солью, она добавляла холода, рождала у людей ощущение холода. Корнилов не выдержал, поёжился.

Дуканов в Тахтагуле было несколько, их можно было узнать по распахнутым дверям и ярким тряпкам, вывешенных на стенах.

Остановились у дукана, который был больше остальных, — двери у него были двухстворчатые. Из тёмного чрева, заставленного глиняными и металлическими кувшинами для кальяна, доносился пьянящий аромат индийских специй.

Корнилов спрыгнул с коня и вошёл в дукан. Хозяин, бритоголовый, в маленькой шапочке, косо сидящей на макушке, кинулся к гостю.

   — Прошу, прошу, господин, — он широко повёл рукой, словно снимал с товаров невидимое покрывало, — всё к вашим услугам.

   — Мы долго находились в пути, — сказал ему Корнилов на дари, — нам нужны свежие газеты.

   — Пожалуйста, пожалуйста. — Владелец лавки засуетился, подскочил к стойке, на которой лежали газеты, целая охапка, сунул эту охапку капитану. — Пожалуйста, господин!

Корнилов развернул газету, лежавшую в охапке наверху. Это была старая газета. Следом — тоже старая. И дальше — старые. Самая свежая газета была двухнедельной давности. Поймав вопросительный взгляд Корнилова, хозяин лавки сделал виноватый жест.

   — Извините, господин, но так ходит почта.

   — Не балует она Тахтагул. — Корнилов заметил в глубине лавки, на самодельной полке, прибитой к стене, большую зелёную книгу. — А это что такое?

Книга называлась «Джихад». О джихаде Корнилов слышал, и немало, но целый том с таким названием видел в первый раз.

   — Это книга о борьбе правоверных мусульман с неверными, — сказал хозяин дукана, — очень редкое издание. На всём протяжении от Тахтагула до крепости Дейдади вы такой книги не найдёте. Выпущена очень малым тиражом. Купите!

   — Покупаю! — небрежно бросил Корнилов.

   — Здесь вы почерпнёте много нового. Очень ценная книга для правоверного мусульманина.

Корнилов улыбнулся уголками рта, взгляд у него сделался насмешливым, и он поспешно отвёл глаза в сторону. Книга стоила дорого, но это не остановило капитана. Он небрежно сунул её под мышку, окинул взглядом лавку, задержался на роскошном длинноствольном ружье с закопчённой насыпной полкой, висевшем на стене, очень старом, способном украсить любую музейную коллекцию.

Приклад и ложе ружья были украшены перламутровой инкрустацией, отчего древняя фузея эта выглядела сказочно богатой. Корнилов залюбовался ружьём.

Владелец дукана перехватил его взгляд, поспешно метнулся к стене, к фузее.

   — Купите, господин! Возьму недорого. — Владелец дукана осторожно снял ружьё с кованого железного крюка. — Купите!

Корнилов сожалеюще вздохнул: хотелось бы купить, да нельзя. С другой стороны, когда ещё такая редкая пищаль попадётся ему? Такого в жизни может больше и не быть. Тем не менее он покачал головой:

   — Не могу. Нам предстоит долгая дорога. Вот если бы ружьё разбиралось...

Торговец прижал руки к халату, проговорил виноватым тоном:

   — Чего нет, того нет, господин. Ружьё старое, неразборное... В ту пору, когда его сделали, ружья не разбирались. — Владелец дукана поклонился Корнилову: — Заглядывайте к нам ещё, господин.

Продукты они приобрели в чайхане — двенадцать больших лепёшек, по четыре на каждого, холодную баранину и варёную кукурузу — также двенадцать початков. Кроме того, купили корм для коней — два мешка низкосортной, замусоренной половой ржи. Больше в Тахтагуле делать было нечего. Корнилов без сожаления окинул взглядом глинобитные дома, криво осевшие от того, что материал на них шёл некачественный, стегнул коня камчой и поскакал из города прочь.

Под ноги коню кинулась дряхлая, облезлая сука, залаяла возмущённо, в следующее мгновение в глотку ей попала пыль, и собака, подавившись, смолкла, кубарем откатилась в сторону: Корнилова, привстав в стременах, настигали его спутники, а стремительного бега коней старая, опытная собачонка боялась.

Через пять минут всадники уже скакали по тугой ряби песка.

Ночь выдалась чистая, с глубоким чёрным небом, в котором яростно полыхали звёзды, и гулкой тишью, когда всякий малый звук наполняется особой силой, делается объёмным — шорох мыши, вылезшей из-под увядшего в песке куста перекати-поля подышать свежим воздухом, бывает похож на топот пронёсшегося по бархану волка, а голодный лисий скулёж звучит как визг нечистой силы, принёсшейся из земного провала околдовать людей. Корнилов лежал на песке и, подложив под голову руки, смотрел на звёзды.

Говорят, у каждого человека есть своя звезда, которая и определяет, как «венцу природы» жить, на ком жениться и с кем пить водку. Уйти от собственной судьбы можно только сменив свою звезду, а для того, чтобы сменить звезду, надо сменить своё имя.

Капитан никогда не задумывался над тем, хорошее у него имя или нет. Лаврентий. Звучит, правда, несколько не по-русски — скорее, по-римски либо по-гречески, поэтому отец и сократил ему имя, из Лаврентия сделал Лавра. Но и Лавр, если быть объективным, тоже не самое звучное имя. Впрочем, к этому Корнилов был равнодушен, ему, как всякому русскому человеку, было всё равно, как его будут звать — пусть хоть горшком называют, только Не сажают в печь.

Глубокий чёрный полог ночи перечеркнула яркая зелёная струя — пролетела комета, растаяла в сажевой бездони.

Умер какой-то большой, со значительной судьбой человек. Звезда его растворилась в пространстве... И сам человек растворился. Внутри у Корнилова возник нехороший холодок, подполз к горлу, уткнулся в невидимую преграду и растёкся по телу противной прохладной влагой.

Керим, насадив на небольшие проволочные прутья куски баранины, разогревал их на огне. Запах по округе распространился одуряюще вкусный, такой вкусный, что Корнилову показалось — за ближайшим барханом блеснули два рыжеватых глаза — то ли волка, то ли лисицы.

— Ат-та-ата-ата! — азартно забормотал Керим и, отставив в сторону прут с мясом, издали — по-волчьи — принюхался к нему, словно определял готовность, потом, посчитав, что кусок прогрелся недостаточно — тут ведь не только прогреть надо, нужно ещё, чтобы мясо дало сок, сделалось мягким, но ни в коем разе не подгорело... Керим знал толк в еде. — Ат-та-ата-ата-ата! — вновь заплясал он около огня.

Интересно, почему же Афганистан сделался недоступным для России, что в нём произошло, какой тарантул укусил местных правителей? Источники поступления сведений в Генштаб обычны. Первый — это печать. Газеты купить легко, их мог бы поставлять в Туркестан своему родственнику Кериму тот же Мамат, хотя свежие издания можно приобрести только в Кабуле либо, на худой конец, в Мазар-и-Шарифе; а в Шабаргане, Тахтагуле, Даулетабаде и Чушка-Гузаре уже не найдёшь — их там нет. Прибывают в лучшем случае через две недели, так что этот способ добычи ценных сведений ненадёжный, хотя и древний, как кремнёвое ружьё царя Лексея Михалыча — с запахом тлена и плесенью, а разведывательные сведения должны быть свежими, горячими, как лепёшка, только что снятая с тандыра.

Второй источник поступлений — рекогносцировки, проводимые офицерами, в основном теми, кто причислен к Генеральному штабу. Эти сведения — самые ценные, самые верные, в Генштабе уже набралось несколько папок таких сведений по Китаю, Персии, Индии. Что же касается Афганистана, то только в приграничных районах, примыкающих к Амударье и Пянджу, ещё есть ясность, дальше же — слепота, глухота, сплошные бельма. Забраться дальше не удаётся. Экспедиция капитана Корнилова — исключение из правил.

Дело малость сдвинулось с места, когда офицеров начали назначать на должность консулов, политических и торговых агентов, генштабовские секретные папки стали постепенно пухнуть, вбирая в себя закрытые отчёты лучших сотрудников...

Сведений от шпионов накапливалось больше всего, но эту информацию надо было тщательно просеивать, процеживать через сито: слишком много было в ней лишнего, одна небылица сплеталась с другой, продираться через заросли эти было трудно, чтобы найти верную тропку, требовались время и силы. Иногда шпионы, чтобы заработать побольше денег, вообще сочиняли сказки. Таким шпионам приходилось давать под зад коленом, а вдогонку — предупреждение, чтобы забыли дорогу к русским...

Трудно было разведке.

Англичанам, кстати, было ещё труднее. Если у русских в здешних краях имелись некие родовые корни, было много преданных людей, то англичанам приходилось надеяться только на золотые монеты лондонской чеканки с изображением собственных монарших особ. Хоть и считали они, что всё продаётся и всё покупается и за деньги можно купить всё, что пожелаешь, очень часто им поставляли обыкновенную липу.

Мясо, которое Керим разогрел на огне, было сочным, горячим, словно только что приготовленным, на золотистой плёнке-корочке лопались масляные пузыри — видно, знал Керим какой-то секрет оживления пищи. Корнилов съел несколько кусков и вновь повалился на кошму.

Над головой продолжало яростно полыхать чёрное яркое небо. День завтра выдастся звонким, как золотой червонец, только что вылетевший из-под штампа, недаром свет звёзд режет глаз, из-под век даже вытекают мелкие колючие слёзы. Корнилов закрыл глаза.

Во сне он снова видел своё прошлое. Прошлое прочно сидело в нём, не стирались даже мелкие детали, которые часто сходят на нет, — утечёт немного воды, и в памяти ничего не остаётся, гладкий лист, без всяких изображений. Корнилов завидовал обладающим такой памятью людям — они освобождают память от груза, а он не может, не дано, — вот и снятся ему сны из прошлого.

То степь под Зайсаном, полная орлов и перепёлок, снится, то тихие петербургские ночи, в которых одуряюще сильно пахнет сиренью, то омский Войсковой сад, в который он ходил гулять мальчишкой-кадетом...

Когда неразговорчивый, мрачный хорунжий Корнилов, которого многие звали Егоркой, перевёз в Зайсан свою семью вместе с детишками — младший брат Лавра Петька был ещё совсем маленькими, с ним приходилось много возиться, хорошо, что он хотя бы не был крикливым, иначе бы жизнь у Лаврухи стала бы совсем тошной, — отец первым делом решил поставить свой дом, чтобы на зиму иметь крышу над головой и не страдать от холода.

Строительный материал на Зайсане имелся один — сырцовый кирпич. Замесить его было несложно — глины на здешних озёрах полным-полно. Голоногий Лавруха сутками напролёт шлёпал по днищу большого корыта пятками, давил глину, превращая её в мягкую пасту, потом добавлял ещё глины — и паста твердела, становилась жёсткой, вот из неё-то они с отцом и резали кирпичи, выставляли их на солнце, чтобы те засохли.

Кирпичи получались такие прочные, что их невозможно было расколотить палкой. Лавруха лупил-лупил, а кирпичи не раскалывались.

— Добрый материал, — улыбался в усы отец, — зимой в такой хате будет тепло, никакой сквозняк в щель не просклизнёт...

Лаврухе нравилась тяжеловесная рассудительность отца.

Дома в казачьем городке ставили двух типов — с четырьмя окнами, выходящими на улицу, или усечённые — с двумя окнами. Четырёхоконные дома возводили обычно либо многодетные семьи, с расчётом на то, что дети подрастут и им понадобится площадь, либо богатые казаки, к каковым хорунжий Корнилов причислить себя никак не мог, дома о двух окнах ставили малодетные либо те, у кого кошелёк был совсем худой, все монеты вываливались сквозь дыры наружу.

Хорунжий решил сыграть всё-таки по-крупному: если уж замахиваться на будущее, то замахиваться... Построил себе большой дом. Внутри дом был разделён на две половины — спальню и кухню, белую и чёрную, спальни тамошние казаки иногда манерно называли залами, ещё были сени, которые зимой промерзали так, что каждая деревяшка в них звенела, как музыкальный инструмент, в сенях специальной стенкой был отгорожен чулан, где мать Лаврухина, Мария Ивановна, держала всякий съестной припас — крупу, соленья, сахар, — то самое, что может в любой миг понадобиться на кухне (основные запасы находились в подполе), во втором помещении отец держал разный инструмент.

Выйдя в отставку — а это произошло очень скоро после переезда на Зайсан, отец стал волостным писарем. Если хорунжего могли выдернуть из дома в любое время дня и ночи, то волостного писаря не очень-то выдернешь. Это — башкан, как говорят турки, начальник. Хоть маленький, не больше прыща, вспухшего на здоровой коже, а начальник, поэтому старший Корнилов был особенно рад тому, что заложил большой, как у богатого человека, дом.

Тем не менее как был бывший хорунжий Егорка бедным, так бедным Егоркой и остался, в доме на вес золота ценили каждую медную монету.

И зимой и летом Корниловы наведывались на озеро, на Зайсан. Рыбы там было столько, что она сама выпрыгивала из воды на берег — иногда вымахнет огромная щука в густую траву, заклацает по-волчьи челюстями, разгоняя скопившуюся около воды живность, куликов и трясогузок, согнётся кольцом и — шлёп назад в озеро. Только волна после тяжёлого удара накатит на берег, прошипит что-то недовольно и уползёт назад.

Хорошо было летом на Зайсане. А зимой ещё лучше. Зимой, когда мороз устанавливался такой, что камни лопались от лёгкого прикосновения к ним, отец и сыновья Корниловы — к этой поре уже подрос и младший брат Петька — втроём на лошади выезжали на Зайсан.

Там топором вырубали полынью и опускали в неё сеть. Через двадцать минут вытаскивали. Больше всего в сети оказывалось налимов, отец вытряхивал их из сети и брал в руки кнут. Налимы расползались по льду во все стороны, примерзали к обжигающей поверхности, а отец сёк и сёк их кнутом.

   — Зачем, батяня? — не выдержав, выкрикивал Петька, лицо его морщилось от сочувствия к живым рыбам. — Разве можно с ними так?

   — А что, Петька, самое вкусное в налиме, скажи!

   — Плесток, — не задумываясь, отвечал Петька. — Сладкий — м-м-м! — Раскрасневшее Петькино личико принимало мечтательное выражение. — М-м-м!

Плесток — это хвост. Сочный, жирный, действительно сладкий и очень вкусный.

   — Не-а! — отвечал хорунжий, продолжая сечь кнутом налимов. — Самое вкусное в налиме — это печень. А что нужно делать, чтобы печень эта выросла в налиме, стала в два раза больше?

   — Не знаю, — обескураженно отвечал Петька.

   — Бить его, негодника, хлестать что есть силы. От злости у него увеличивается печень и занимает всё брюхо. Понял?

Ныне Петька уже совсем стал взрослым и также решил быть военным — поступил в Казанское пехотное юнкерское училище. Интересно, как ему достаются науки, которые старший брат уже прошёл?

Сквозь сон Корнилов услышал, как забеспокоились, забряцали поводами и тоскливо завзвизгивали лошади, все сразу, все три. Потом он услышал голос своего коня, к которому за это время уже привык. Корнилов приоткрыл глаз и незаметно сунул руку под кошму, где находился револьвер.

Неподалёку от лошадей стояли четыре волка — лобастые, ясноглазые, похожие на тени. Волки сливались с предутренним сумраком. В стороне стоял пятый волк, его Корнилов разглядел с трудом — тот почти совсем не был виден.

Лежа, не поднимаясь с кошмы, капитан выстрелил в волков один раз, затем, подождав, когда барабан провернётся — барабан немного опаздывал, — второй. Одна пуля, сухо взрезав воздух, прошла мимо головы вожака, потоком горячего воздуха отбила её в сторону и вонзилась в каменный выступ, выбила из него сноп ярких огненных брызг, вторая попала в зверя. Волк подпрыгнул на месте, взвыл яростно, голодно, лапы у него не выдержали, подогнулись, и он мордой всадился в камни.

В следующий миг волк нашёл в себе силы подняться — поднялся и на дрожащих, подгибающихся лапах поковылял прочь от этого страшного места. Три других волка оторопели на мгновение, но оторопь эта продолжалась недолго — они прыгнули в разные стороны...

Двое успели уйти, один нет: его подсекла очередная пуля Корнилова, волк зарычал затравленно, кубарем покатился по камням, пятная их кровью и ломая себе кости.

Рядом с капитаном гулко, оглушая его, грохнул ещё один револьверный выстрел — это стрелял Керим. Его пуля также попала в волка — в лобастого, ясноглазого вожака, меткая пуля Керима всадилась волку прямо в голову, вынесла из черепа глаз, и зверь плоско, неуклюже распластался на камнях. Следом из револьвера ударил Мамат, но его выстрел не задел волков — пуля высверкнула ярким огоньком, всадилась в ближайший камень и застряла в нём.

   — Хорошая добыча, господин, — обрадованно вскричал Керим, — из волчьих шкур получаются великолепные шапки.

Мамат спрыгнул с кошмы и помчался к лошадям — надо было успокоить их, обнял одну лошадиную морду, потом другую, третью, в этом общении человека с лошадьми было сокрыто что-то трогательное, очень тёплое; Керим, поёживаясь, пошёл к растворяющемуся в сером сумраке волку, неподвижно вытянувшему длинные сильные лапы.

   — Осторожно, Керим, — предупредил Корнилов, — волк может притворяться.

   — Знаю, господин. — Керим остановился, покрутил барабан в револьвере, выковырнул стреляную гильзу, вставил в освободившееся гнездо новый патрон. С громким клацаньем взвёл курок. Бой у его револьвера был зверским, сильным, как у винтовки, оружие с таким боем обычно не отказывает, это Корнилов знал по своему опыту.

На всякий случай капитан прокрутил барабан в своём револьвере, также выколупнул из него стреляные гильзы. Приготовил оружие к стрельбе. Керим подошёл к мёртвому волку, ткнул его ногой.

   — Готов! — проговорил он спокойно, пошёл к следующему волку, кучей бесформенного смятого тряпья лежавшему на камнях.

Корнилов поспешил следом, присел перед убитым зверем на корточки, стволом револьвера приподнял ему окровавленную верхнюю губу, с интересом оглядел обнажившийся длинный клык. С другой стороны пасти виднелся второй клык, перебитый пулей и испачканный кровью.

По шкуре мёртвого зверя неожиданно пробежала дрожь, Корнилов понял, что происходит некое возвращение живого духа в мёртвое тело, агония после агонии, словно бы душа волчья что-то забыла в изломанном, измятом теле, лапы волка зашевелились, будто он собирался вскочить, и замерли. Всё. Волк был мёртв. Душа окончательно покинула это тело.

Голодно здешнему зверью в горах зимой, вот волки и жмутся к людям. От них не отстают и барсы. На что уж гордое животное — снежный барс, никогда в жизни не опускает головы, обладает величайшей храбростью, и то голод заставляет его идти к человеку.

Тем временем Керим подтащил первого волка к зверю, которого рассматривал капитан, оставил его в трёх метрах, пошёл за третьим волком, сумевшим уползти в камни. Через несколько секунд раздался выстрел — третий волк оказался жив. Подпустил к себе Керима и поднялся на дрожащих лапах, собираясь совершить прыжок. Человек оказался проворнее волка, всадил пулю в упор.

Волк захрипел и лёг на камни, Керим несколько минут постоял над ним, держа оружие наготове и глядя, как дрожь волнами прокатывается по пушистой шкуре, он думал, что волк поднимется вновь, но тот не поднялся, из пасти у него вырвался горький стон, голова дёрнулась, и зверь замер. Теперь уже навсегда.

Ухватив волка за заднюю лапу, Керим оттащил его к первым двум волкам — там было сподручнее снимать шкуры со зверей.

   — Жаль только, соли у нас мало, — проговорил Керим обеспокоенно, — как бы шкуры не протухли. И мука нужна.

   — У меня есть немного муки, — сказал Мамат, — я взял с собой на всякий случай.

   — Молодец, Мамат! Вот что значит умная голова досталась человеку и управляет телом, а у меня и голова дурная, и тело...

   — Не кори себя, Керим! И голова у тебя умная, и тело ловкое. И рука твёрдая, и глаз острый, и ноги быстрые.

   — Но муки-то я не взял.

   — И снежный барс может споткнуться.

Мамат, успокоив коней, насыпал им в торбы корма, проверил, нет ли где в торбах худобы, иначе дорогое зерно утечёт, достал из чехла острый чарикарский пчак — нож, украшенный яркими золотыми метками — звездой и полумесяцем, стал помогать Кериму.

   — Главное — довезти шкуры до своей кибитки, чтобы не завоняли, — пробормотал Керим, ловко орудуя ножом.

   — Не должны завонять. Мы ещё пару часов простоим в этом ущелье, они успеют обветриться.

Вскоре край самой высокой горы, запечатавшей дальний выход из ущелья, озарило розовое сияние, словно бы из тёмной небесной глуби пролился свет, вершина горы загорелась призывно и тут же погасла — это начало играть невидимое утреннее солнце, через несколько минут на макушке горы снова вспыхнуло розовое сияние.

Запахло свежестью — с горных ледников прибежал ветер, сдул рябь с бурчливой холодной речушки. Разглядев невдалеке несколько кустов арчи, Корнилов взял топор и пошёл к ним. Утренний холод в горах может просадить до костей кого угодно, надо было согреться.

Капитан наотмашь рубанул топором по узловатому, в болевых наплывах и наростах корню арчи, корень оказался таким прочным, что топор отлетел от него, будто от резиновой колоды, едва не вывернув капитану руку, на тугом, с ободранной кожицей наплыве остался лишь мелкий порез.

— Ну и ну! — удивился Корнилов. — Арча не уступает по твёрдости самшиту. Надо же!

А самшит — это железное дерево, есть породы благородного светлого самшита, похожего на тающий воск, которые тонут, будто металл, в воде.

Остриём топора Корнилов провёл по порезу, примеряясь, потом коротко, не делая замаха, рубанул по корню. Нет замаха — нет отдачи.

Отдачи действительно не было, руку не пробило болью, как в прошлый раз, порез же на наплыве не увеличился совсем, словно и не было никакого удара. Корнилов закусил зубами нижнюю губу — не любил, когда что-то не получалось, привык всегда добиваться своего, если же цель ускользала, он настигал её. И неважно, что это была за цель, малая или большая — это совершенно не играло роли.

Он снова ударил топором по железному арчовому корню. Потом ударил ещё раз. Через пять минут он притащил к костровищу целый куст — арча оказалась тяжёлой, она действительно была будто сработана из железа, — отодрал от куста несколько кривых лап и достал из кармана спички.

Спички были английские — сделаны не так топорно, как петербургские, похожие на гребень для расчёсывания конских хвостов. Петербургские спички можно держать только в хурджуне либо в полевой сумке, а английские легко помещаются в кармане халата. Капитан невольно поморщился — хотелось бы, чтобы было наоборот. Корнилов даже в мелочах оставался патриотом земли, на которой жил.

А вот горят наши спички лучше, чем английские, и ломаются английские часто — только гнилое хряпанье раздаётся: хряп — и нету спички. И огня тоже нету, подумал он, израсходовав с десяток спичек, прежде чем под горстью мелких лап, сложенных вместе, занялось бледное синеватое пламя.

Главное — чтобы рахитичный костерок этот запалился, пустил струйку белого пахучего дыма, затрещал смолисто, защёлкал, далее же огонь разгорится сам по себе. Арча — дерево жаркое, горит как спирт.

Вскоре в воздух поползли неровные, нетрезво покачивающиеся струйки дыма — костёр занялся. Корнилов покосился в сторону двух проводников, обдирающих волков, — текинцы работали проворно, ловко, молча, шкура одного из зверей уже валялась на камнях. Капитан вновь двинулся к кустам: надо было срубить вторую арчу — одной костёр не удержать.

И опять та же история. Здешняя арча не поддавалась топору — топор отлетал от узловатых корней, во все стороны сыпались искры, на топорином жале оставались выщербины, металл пьяно звенел, а дерево не поддавалось. Корнилов выпрямился, вытер лоб. А может, надо пожалеть арчу, не уничтожать её, а? Ведь деревце это цепляется из последних сил за камни, растёт на лютом холоде, всему сопротивляется, врагов у арчи много: из земли её пробует выдрать ветер, тужится, воет, сипит, — от ветра нет спасения, как и от мороза, мороз жуёт дерево, расщепляет ствол и ветки на волокна, обдирает шкуру и лапы; на арчу с топором набрасывается человек, рубит, чтобы поддержать огонь в костре... Корнилов вздохнул и, держа топор в опущенной руке, отступил от куста — пусть живёт...

Он заметил нелоумённый взгляд Керима — тот не ожидал, что у русского капитана так быстро внутри кончится порох и родится жалость, — Корнилов поспешил отвернуться от текинца. Подошёл к речке, присел на корточки, сунул пальцы в ледяную пузырчатую воду, — речка, словно отзываясь на эти незамысловатые движения, казалось, замедлила свой бег, и говор её сделался тише, — капитан подхватил в ладонь воды, плеснул себе в лицо. Потом плеснул ещё.

Вода обожгла кожу, вызвала в висках невольный звон, Корнилов упрямо мотнул головой и зачерпнул воду пригоршней. Умылся с наслаждением, не обращая внимания на то, что от воды ломило пальцы, холод стягивал кожу на лице в горсть, в затылке то возникала, то пропадала стылая боль.

— Хорошо! — фыркнул он, вспушил тёмные усы и снова зачерпнул в пригоршню воды.

Край горы, запечатавший ущелье, зажёгся ровным розовым светом; тёмное неровное небо, истыканное дырками, оставшимися после звёзд, зашевелилось, попробовало тяжестью своей придавить невидимое солнце, спихнуть его в мрак ещё не проснувшегося ущелья, смешать с холодом, с мёрзлой землёй, с водой стылой речки, по берегам обмётанной ледяным кружевом, но сколько ни пыжилось, ни кряхтело, — не справилось: свет одолел тьму.

Через сорок минут, когда окончательно развиднелось, маленький отряд двинулся дальше. Керим успел волчьи шкуры и мукой обработать, и присолить, и, чтобы уцелел, не поломался мех, уложить их потщательнее в хурджуне. Настроение у него было приподнятым.

А вот Мамат, наоборот, выглядел усталым.

   — Что-нибудь случилось, Мамат? — спросил капитан.

Тот отрицательно мотнул головой.

   — Всё в порядке, господин!

Через сутки отряд Корнилова заблудился.

Шли по пескам, с одного безликого, схожего с огромной океанской волной бархана перебирались на другой, потом на третий, на четвёртый и пятый, на макушках этих сыпучих валов останавливались, смотрели по сторонам — не засечёт ли глаз что-нибудь приметное, — но кругом простиралась вспененная неровная желтизна, зацепиться не за что было, кони соскальзывали с макушек барханов и шли дальше.

Небо было закрыто наволочью — эта невесомая, но очень плотная дерюга наползла стремительно, укутала толстым грязным слоем и звёзды, и высокие светящиеся облака, и синь гигантского полога с его планетами — сориентироваться было не по чему... Ни земных меток не было видно, ни небесных.

Мрачный Мамат сделался чёрным, как туча, лицо у него потяжелело, обрело незнакомое выражение, весёлый Керим угас, стал сухим, как гриб по осени, на лоб и щёки наползли старческие морщины: он знал, что по пустыне можно бродить месяцами и не встретить ни одного человека.

Вода, которая была у них с собой, кончилась — даже глазом моргнуть не успели, как фляжки у всех оказались пустыми. Керим озабоченно крутил головой:

   — Это моя вина, господин.

   — Ты не виноват, Керим, — успокаивающе произносил капитан.

   — Что такое пустыня, я знаю, — голос Керима делался горестным, — я должен был всё предусмотреть. Пустыня, она ведь водит человека, будто колдунья, по барханам, иногда заставляет его часами крутиться вокруг одного и того же бархана, выдавливает из него последние силы, выжаривает тело — в человеке не остаётся ни капли влаги, даже кровь, и та становится сухой, жара выпаривает из черепа мозги... Пустыня может до смерти заводить любого...

Речи у Керима были долгими, от расстройства у него даже подрагивали губы, а под глазами, как у кобры, высветливались «очки».

Корнилов слушал Керима не перебивая, потом, когда тот умолкал, произносил глуховатым бесстрастным голосом:

   — Я тоже виноват в том, что произошло, Керим.

Во время одного из таких разговоров Керим уселся на песок, качнулся по-змеиному в одну сторону, потом в другую, замер, снова качнулся. Послышалась заунывная длинная песня, мелодия её была непонятна, она ускользала, слух не мог зацепить её целиком, у этой мелодии, казалось, не было ни начала, ни конца, не было и продолжения, вот ведь как. Корнилов никогда не слышал этой колдовской песни и тихонько отошёл от Керима в сторону — не хотел мешать ему.

Мамат тоже отошёл, нырнул за бархан и словно пропал. Корнилов сел на песок. У самых его ног был виден длинный струящийся след, будто прополз гигантский червяк, переместился из одной норы в другую, в некоторых местах червяк спетливался, оставлял в песке выдавлины, отталкивался от тверди и делал швырок вперёд. Корнилов измерил пальцами след.

Это был след змеи. Проползла гадина крупная, толстая, не менее метра длинной, сильная. Самая опасная змея в здешних местах — гюрза. Очень подлая, налетает внезапно, зубы у неё сильные, легко прокусывают сапог. Солдаты из корпуса пограничной стражи весной на сапоги натягивают войлочные чуни. Вот войлок змея не берёт — не научилась ещё брать.

Капитан снова измерил пальцами змеиный след, пробормотал неверяще:

   — Странно, странно... Все змеи сейчас должны находиться в спячке. Или гады почувствовали приближение весны и стали просыпаться? Не должны. Время для этого неурочное.

Он огляделся. След вёл на макушку бархана и там обрывался. Скоро наступит самое лютое и самое сладкое время для змей — весна. Весна у гадов — пора любви. Через пару месяцев эти барханы покроются яркой зеленью, цветами, заблагоухают, всё здесь изменится.

Но цветение будет недолгим — неделю, десять дней, максимум две недели. А потом словно бы злой волшебник пробежится по песку, затопчет всё — ничего здесь не останется, даже следов былой красоты. Цветы опадут, растения с корнем повыдирает ветер, райские бабочки погибнут, везде будет царить лишь песок — унылый, жёлтый, не имеющий краёв, вгоняющий в оторопь.

Корнилов оглянулся. Керим, сидя на песке, продолжал раскачиваться из стороны в сторону — движения его были размеренными, пластичными, он продолжал петь — тянул всё ту же колдовскую мелодию, тревожную, заунывную. Корнилов поднял голову, вгляделся в небо — ни одной зацепки на плотном ватном пологе, ни одного рыхлого места, ни одного осветлённого пятна: одеяло было толстое, ничего за ним не разглядеть.

Если бы были видны звёзды, то по ним можно было бы сориентироваться, определить, где север, где юг, и двинуться к русской границе, но небо было слепым — ничего в нём не разобрать.

Хотелось пить. Корнилов сглотнул слюну — глотки были пустыми, горло обдало болью, будто обожгло чем, в следующее мгновение боль исчезла, горло омертвело, и Корнилов устало опустил голову.

На глаза ему вновь попался след змеи — широкий, с тяжёлыми выдавлинами в плотном тёмном песке, извивающийся. Где-то недалеко у этой не ко времени проснувшейся гадины — гнездо. Корнилов повозил во рту из стороны в сторону языком, сжал губы. Губы были твёрдыми, в жёстких одеревеневших скрутках кожи. Скоро из-под этих скруток потечёт кровь.

Корнилов расстелил на песке кошму, лёг на один её край, вторым краем накрылся и забылся в прозрачном, очень непрочном сне.

В снах своих он очень часто видел дом, в котором жил на Зайсане. Дом в Каркаралинской — станице, расположенной у подножия синих гор, где Корнилов родился, — ему совсем не снился, а вот зайсанский дом снился часто — большой, угрюмый, со сверчками, вольготно чувствующими себя в расщелинах потрескавшегося, сколоченного из плохо просушенных досок потолка. Сверчки зайсанские были голосистыми, много голосистее каркаралинских, и главное — умели петь по-разному, этаким разноголосым, но очень слаженным оркестром, где у каждого сверчка была своя партия...

Получалось очень громко и мелодично.

Мимо станицы проходил большой почтовый тракт из Павлодара на север, летом с визгом, роняя на землю пену и отборный ямщицкий мат, взбивая пыль на сухой дороге, проносились стремительные тройки, иногда их охраняли солдаты с ружьями и станичники, провожая охраняемый воз завистливыми глазами, произносили уважительно:

— С грузом золота поехала повозка... К самому царю.

Как-то летом на окраине станины волостные чиновники установили полосатый столб, на котором было написано: «До Санкт-Петербурга — 4209 вёрст, до Москвы — 3425 вёрст, до Омска — 720 вёрст». На столб этот очень любили мочиться станичные собаки, из-за чего он сгнил раньше времени.

Каркаралинская считалась крупной станицей — жило в ней сто двадцать семей, имелись три кузницы, приходское училище, кожевенный завод, водяная мельница, винный склад, церковь, почтовая станция и роскошное питейное заведение, в котором каркаралинские мужики оставили столько денег, что если их сложить вместе, то наверняка можно было бы построить такой город, как Омск.

Хоть и далеко стояли друг от друга в здешних краях казачьи станицы, хоть и мало было в них казаков — всё больше инородцы, кыргызы с текинцами и казахскими баями, а на войну здешнее войско выставляло девять полновесных конных полков. Корнилов до сих пор помнил рассказы степенных сивоусых каркаралинских дедов о Кокандском походе, о штурме Андижана и Хаккихавата, о стычках на Джамских дорогах. На Зайсане таких стариков уже не было, да и народу тут жило много меньше, чем предполагалось по рассказам Егорки Корнилова. В церковно-приходскую школу, например, еле-еле наскребали детишек для занятий, а в Каркаралинке дети сами бежали в школу, битком набивались в помещения частного дома, где их учил уму-разуму лысый «пигагог» с линейкой в руках.

Щёлкал он этой линейкой ребят по поводу и без повода, только лбы розовели от ударов, хотя Лаврухе Корнилову, например, доставалось редко — он был прилежным учеником. С одинаковым усердием он изучал арифметику и грамоту, основы истории, географии и русской литературы, Закон Божий и занимался гимнастикой — эти предметы были положены по программе церковно-приходских школ, отец одобрял Лаврухино усердие, даже гладил его по голове:

   — Учись, учись, сынок, авось, как и я, в офицеры выбьешься, человеком станешь.

Ему очень хотелось, чтобы сын сделался офицером, и он очень обрадовался, когда Лавруха, уже в Зайсане, неожиданно объявил:

   — Тять, я собираюсь поступать в кадетское училище.

Хорунжий даже слёзку с глаз смахнул, потряс головой согласно. Произнёс глухо, словно сам с собою разговаривал:

— Всё сделаю, наизнанку вывернусь, а помогу тебе стать офицером.

Лаврентий был благодарен отцу за это. Вон уже сколько лет прошло с той поры, а и по сей день, думая об отце, ощущает, как в висках начинает плескаться благодарное тепло, глаза делаются влажными. Хоть и несентиментальным человеком был капитан, а иногда ему казалось, что он вот-вот прослезится. Заботу отца он не забыл и когда окончил кадетский корпус, за ним артиллерийское училище в Петербурге и стал подпоручиком, две трети своего жалованья пересылал в Зайсан. Когда сын окончил Академию Генерального штаба и на плечах его засеребрились капитанские погоны с одним чёрным просветом, без звёздочек, отцу сделалось ещё легче: выпускникам академий было положено недурное жалованье.

Капитан Корнилов неожиданно увидел во сне, как к нему приблизилась мать, спросила что-то немо. Глаза у неё были встревоженными.

Мать произнесла что-то встревоженно, совершенно беззвучно, и опять Корнилов ничего не понял. В нём возникла досада, в горле раздалось бесконтрольное сипение, и он открыл глаза.

Была ночь. Над барханами с гоготом носился разбойный ночной ветер, сгребал с макушек разный мусор, песок засыпал лица людей, набивался в ноздри, хрустел на зубах. Капитан приподнялся на локтях, вгляделся в темноту: не ушли ли лошади?

Лошади находились рядом, бренчали трензелями[5]. Сна как не бывало — в горах, в пустыне вообще бывает достаточно трёх-четырёх часов, чтобы выспаться. Это в Петербурге надо спать сутками — и всё равно будешь чувствовать себя невыспавшимся. Над городом как будто плавает худой смог, давит на людей, рождает в них недобрые мысли, заставляет дёргаться, тратить свои силы на невесть что, на пустые прожекты и изматывает так, что человек перестаёт быть похожим на человека...

Капитан вгляделся в небо. Звёзд по-прежнему не было видно, лишь чёрный глухой морок — ни одного светлого пятна — да ощущение безысходности, которое замкнутое пространство рождает во всяком человеке. Тёмные ночи всегда были замкнутым пространством... Выходит, опять не удастся сориентироваться, значит, вновь они будут плутать по пустыне.

Корнилов ощутил, как в горле у него вспух твёрдый комок, задвигался, причиняя неудобство и боль, перекрыл дыхание, он закашлялся и, странное дело, после приступа удушья на несколько мгновений забылся.

Очнулся — ничего не изменилось: всё та же ночная темнота с глухим, плотно укутанным облаками небом, всё те же кони, вяло погромыхивающие уздечками. И — тишина. Огромная, в половину земли тишина, в которой увязали, тонули все живые звуки. Корнилов поёжился, откинул край кошмы, приподнялся и из-под руки оглядел небо — вдруг глаз зацепится за какую-нибудь звёздную искорку. Обшарил плотный тёмный полог от горизонта до горизонта — ничего не увидел. Глухо. Разочарованно откинулся назад, втянул в себя сквозь ноздри холодный воздух и замер — показалось, что рядом кто-то находится, то ли человек, то ли какое-то животное. Сунул руку за отворот кахмы, нащупывая револьвер.

Несколько мгновений он лежал неподвижно, вслушивался в вязкую, лишённую обычной гулкости тишину. Невольно подумал: а тишина такая из-за больших масс песка. Песок все звуки глушит, любой живой шорох делает мёртвым — в пяти метрах ничего не услышишь. Корнилов вздохнул, поднял голову.

Ощущение, что рядом кто-то находится, исчезло. Он вгляделся в темноту — никого. Но тогда что же заставило его проснуться, что вызвало некую внутреннюю оторопь? Что это, какая колдовская сила? На это капитан Корнилов ответить не мог.

И слева и справа громоздились, взбираясь в небо, бугрясь неровно, тяжёлые песчаные валы, это крупяное море старалось умертвить колдовством своим людей, не получалось — защитная сила человека была крепче шаманских чар пустыни.

И тогда пустыня решила действовать по-другому.

Минут через десять Корнилов, который так и не смог уснуть, неожиданно услышал, как ночную глухоту прорезал гулкий сыпучий звук. Он был негромкий, какой-то вкрадчивый, по-змеиному шипящий, будто из одного большого мешка в другой пересыпали сухое зерно.

Первым на звук среагировал Мамат, он проворно вскочил со своего места и закричал:

   — Уходим отсюда, господин, скорее уходим!

Керим пружиной взметнулся на огрызке кошмы, который на ночь подстилал под себя — огрызок этот до дыр съела моль, — вскричал тревожно:

   — Поющие пески! Мы угодили в поющие пески!

Странное прозвище! Пески были совсем не поющими, а глухими, тупо проглатывали всякий звук, рождали только одну песню — ватную, ни во что не окрашенную глухоту, в которой не было ничего живого — только мертвечина. Керим проворно взлетел в седло.

   — Уходим, господин! Здесь оставаться нельзя. Песок засосёт нас!

Через минуту Корнилов тоже сидел в седле.

   — Следуйте за мной! — вскричал Керим, поскакал по ложбине, проложенной между двумя барханами.

Следом поскакал Корнилов, пришпоривая коня и оглядываясь по сторонам — такую необычную подвижку песка он видел впервые, как впервые и слышал о поющей пустыне. Мамат замыкал тройку всадников.

Ложбина извивалась, меняла своё русло, также, как и всадники, убегала от песка, пытавшегося засыпать её.

Конь, на котором скакал Керим, заржал испуганно, визгливо, шарахнулся в сторону, увяз в песке, в следующее мгновение, выдираясь из капкана, вскинулся, поднялся на дыбы, взбил фонтан холодной мелкой крупы, снова заржал.

Корнилов придержал своего коня.

   — Керим, помощь не нужна?

Керим вздёрнул над собой руку, махнул:

   — Скачите отсюда скорее, господин! Я догоню вас... Или...

Про «или» Корнилов даже слышать не хотел, резко натянул поводья, его конь также поднялся на дабы. Конь под Керимом — чёрный как ночь, с белыми бабками, пугливый — был опытным, попадал в различные передряги и благополучно выходил из них — сам выходил и всадника вытаскивал из беды, он вырвался из цепкой хватки сыпучего бархана, Керим огрел его плёткой, и конь сделал несколько крупных скачков.

   — Йохы-ы! — закричал Керим, вновь хлестнул коня, пригнулся, грива на шее коня поднялась косматым забором, достала до лица текинца. — Йохы-ы!

Начало стремительно светлеть. Сухой, едва слышимый шорох подвигающегося песка сделался громким, назойливым, он теперь кололся, вызывал боль, лез в уши, межбарханная ложбина струилась, прыгала то влево, то вправо, главное было — не останавливаться, двигаться дальше, двигаться, двигаться, если остановишься, песок затянет, как трясина, и накроет, засыпет с головой. Вместе с лошадью.

   — Йохы-ы! — вскричал Мамат, двигавшийся сбоку.

Корниловский конь от этого резкого харкающего вскрика даже подпрыгнул, ощерил по-собачьи зубы, сделал несколько рывков, на мгновение увяз в песке, выдрался из засасывающей плоти и догнал Керима.

   — Йохы-ы! — закричал Керим, пересёк ложбину, взлетел на макушку крутого бархана и покатился вместе с песком вниз.

   — Керим! — предостерегающе закричал Мамат. Предостережение запоздало — Керим закувыркался вместе с конём, но вот какая вещь — выскочив из седла, скользя по песку, он сумел поднять коня на дыбы, тот выдрал ноги из песка, Керим вцепился обеими руками в стремя, застонал, подтянулся и сумел вновь забраться в седло.

Корнилов не удержался, выкрикнул что-то восхищённо, хлестнул коня плёткой, понёсся по струящейся ложбине дальше, следом за ним поскакал Керим, последним — Мамат.

Неожиданно из-под копыт корниловского коня выскочила лиса — худая, с гибким змеиным телом и облезлым хвостом, голодная либо хворая, понеслась вперёд, потом прыгнула в сторону, угодила в песок, дёрнулась, но не успела вытащить лапы из вязкой плоти — её с головой накрыл песок, похоронил на глазах капитана.

Хотя животное было жалко, останавливаться было нельзя. Корнилов поскакал дальше, вынесся на небольшую кривоватую — перекошенную справа налево — площадку, от площадки уходили два рукава, один прямой, упирающийся в песчаную гору, другой — изогнутый, как серп... Корнилов поскакал по изогнутому рукаву.

В уши лез громкий, назойливый, будто напильником раздирающий барабанные перепонки звук, он нёсся отовсюду: из-под земли, из воздуха, из глубины самих барханов, из неба — тяжёлый режущий звук, который выворачивал наизнанку людей, заставлял лошадей беситься, ржать, делать безумные скачки. Серповидный отросток — рукав скоро закончился, конь вынес Корнилова на новую площадку. За площадкой виднелась небольшая зелёная долинка.

Раз долина зелёная, живая, раз растут кусты и травы, значит, здесь имеется вода. В горле у Корнилова что-то безъязыко забулькало, лицо обдало жаром, словно капитан угодил в паровозную топку, в самую серёдку, он упрямо нагнул голову и снова ударил коня плёткой.

Тот понёс его прямо в зелень.

И зелень начала исчезать буквально на глазах, она таяла рваными кусками, будто дым, который земля втягивала в себя, Корнилов, не веря тому, что это обман, вновь хлестнул плёткой коня, у того от боли по шкуре побежала дрожь, уплотнённый песок дробно застучал под копытами, конь вытянулся в струну, но догнать исчезающий зелёный дым не смог.

Остановился капитан уже посреди долины, только что призывно дразнившей его своим зелёным цветом. Кругом был песок — серый, безрадостный, тяжёлый. С морды коня клочьями срывалась пена. Рядом остановился Керим. Потом подоспел Мамат. Наволочь посерела, пошла светлыми струпьями, раздёрнулась, Корнилов подумал, что сейчас покажется кусок чистого неба, но за одной оболочкой оказалась другая, такая же плотная, неряшливая, такая же тёмная — облака над здешней пустыней сдвинулись, образовали несколько рядов, которые и пушкой не пробьёшь...

Керим спрыгнул с коня, отёр рукой усталое лицо.

   — Вырвались, господин... А могли там, в песках, остаться навсегда. — Керим глянул через плечо на опасные барханы, оставшиеся позади.

Это можно было бы и не говорить, это Корнилов понимал и сам. Он ощутил, что во рту у него всё горит от жаркой сухости, от колючей боли, ещё от чего-то, будто рот его набит блохами. Капитан ощутил, что плечи у него дёрнулись сами по себе, мозг внезапно потяжелел, руки и ноги начали наливаться свинцовой усталостью.

   — Где может быть вода, Керим? — борясь с тяжестью, с самим собою, тихо спросил Корнилов.

Керим опустил глаза, некоторое время молча рассматривал носки своих грязных сапог, потом мотнул головой:

   — Не знаю, господин.

   — А Мамат?

   — Мамат тоже не знает, — Керим поднял глаза, — есть, правда, способ поискать воду в песках, но он ненадёжный. — Керим виновато вздохнул.

«Что за способ?» — хотел было спросить Корнилов, но промолчал: если Керим захочет сказать о нём — скажет, не захочет — он будет действовать без всяких слов.

   — Можно опустить поводья и пустить коней в пески. У них чутьё ведь, как у собак. Кони обязательно найдут воду.

   — Ну, у нас другая задача, Керим. Надо выйти к границе.

   — Я понимаю, господин...

   — Не называй меня господином, я этого не люблю.

   — Не могу, господин, — Керим искренне прижал руки к груди, — простите... Не привык.

В ответ капитан ничего не сказал.

   — Ещё раз простите, — проговорил Керим. Поклонился Корнилову, движение это показалось капитану неуклюжим. — У воды мы сможем задержаться на несколько дней, пока не откроется небо. А откроется небо, мы увидим солнце, увидим звёзды и уйдёт к своим.

План Корнилову не понравился.

   — Воду мы можем искать очень долго, Керим. — Он приподнялся в седле, огляделся, пытаясь сориентироваться: если в густой серой плоти вдруг проклюнутся розовые пряди, значит, там восток, там поднимается солнце, но небо было ровным, серым, крепко сбитым, даже светловатая рябь, ещё недавно будоражившая пространство, и та исчезла.

   — Что делать, — Керим подёргал плечами, взбадриваясь, — на него, как и на капитана, неожиданно начала нападать дремота, — у нас другого выхода нет.

Жажда продолжала сжигать и коней, и людей. Тело под одеждой горело, будто обсыпанное горящей искрящейся золой, дыхания не хватало, Корнилов открыл рот в беспомощных, каких-то детских зевках и тут же закрывал его. Чувствовал он себя плохо, тёмное лицо его потемнело ещё больше, он стал походить на старого высушенного негра. Такими же неграми, старыми, высушенными, усталыми, голодными, ощущали себя и его спутники.

   — Хоть бы змея какая-нибудь встретилась бы, — Керим облизал губы белым жёстким языком, — можно было бы ей отрезать голову, а кровь выпить.

   — Все змеи спят, — сказал Мамат и тоже облизал губы. Мамат, в отличие от Керима, молчать мог сутками — голос его звучал очень редко.

   — Есть ранние птахи, которые спать ложатся в ноябре, а в декабре уже вылезают из нор. Следов в песке много, я видел.

   — Я следы тоже видел. Но это совсем не означает, что хотя бы одна змея попадётся нам на глаза. Не тешь себя. Надежд нет.

   — А я и не тешу, — обиженно проговорил Керим.

Неожиданно сделалось светлее, хотя небо, укутанное неподвижными ватными слоями, по-прежнему было тёмным, никаких изменений в нём не произошло — оно давило на людей, делало очертания барханов размытыми, — свет проступал из-под песка, из земли, из непроглядной глуби, дрожал ознобно, приподнимался над песчаными горбами и растворялся в пространстве, рождал ощущение опасности. Невдалеке послышался странный бегущий звук, похожий на топот коней. Корнилов огляделся: не появятся ли где на барханах всадники, не блеснёт ли ствол снимаемой с плеча винтовки?

Звук повторился и заглох, словно некие звери, бегущие неподалёку в барханах, увязли в песке, Корнилов ощутил, как у него нервно задёргалась щека, он поднял руку с зажатой в ней плёткой, невольно притиснул к щеке.

Щека перестала дёргаться. Корнилов втянул сквозь зубы в себя воздух, выругался — нельзя было даже допускать, чтобы его слабость заметили другие, вновь оглядел макушки барханов.

Воздух опять сделался глухим, будто насытился плотностью облаков, обратился в вату, капитан опустил голову. Куда двигаться дальше, он не знал. И Керим не знал, и Мамат не знал, лица у них были осунувшиеся, печёные рты распахнуты, славно на землю навалилась несносная жара, всё выжгла кругом, кони прогнули спины под тяжестью всадников...

Весь день они кружили по пескам, поднимались на серые безликие барханы, спускались с них и вновь поднимались на волнообразные горы, пытались разглядеть в безбрежном пространстве хоть пятнышко зелени, но унылые сыпучие гряды уползали за горизонт и исчезали там — ничего в них не рассмотреть, и вообще, кроме песка, ничего не было, только песок и песок, серый, давяще-унылый, тяжёлый, растворяющийся в бездони... Одна гора смыкается с другой, вторая с третьей, третья с четвёртой — движение это бесконечное.

Ночевать расположились на небольшой песчаной площадке, окаймлённой барханами. Керим выдернул из кобуры, висевшей на поясе, широкий пчак, украшенный золотым полумесяцем и восьмиконечной звёздочкой, притиснул лезвие к губам, потом оторвал, подышал на него и вновь приложил к губам.

— Напиться нельзя, но обмануть себя можно, — пояснил он, увидев, что Корнилов смотрит на него. — Попробуйте, господин, — убедитесь.

Облизав губы, Корнилов провёл по ним пальцами — губы потрескались, болели, скрутки кожи, образовавшиеся на них на манер чешуи, сделались жестяными, острыми, — виски ломило, предметы перед глазами расплывались. Он вздохнул громко и повалился спиной на песок.

Вечернее небо было печальным, тёмно-лиловым, в следующий миг откуда-то сбоку на низкую наволочь пролился неземном свет, окрасил плотную облачную рябь в мертвенный цвет, — впрочем, сочился этот свет недолго, скоро траурная лиловость померкла и небо сделалось чёрным.

Корнилов сжал челюсти, на зубах у него захрустел песок, — казалось, от хруста этого поломаются зубы, воздух перед глазами раздвоился, небо поползло в сторону, будто намазанное чем-то скользким, и капитан смежил глаза.

С одной стороны, раз на небо пролился свет, значит, в облаках образовалась дырка, плоть небесная разредилась, значит, завтра можно будет увидеть чистое небо, а в нём — далёкие чужие звёзды, на землю упадёт тень, и по тени этой можно будет узнать, в каком углу пространства висит солнце, откуда оно светит, и потом уже, определившись, пойти на север, к Амударье.

А с другой стороны, как только небо вновь затянется облаками, они опять потеряют ориентиры.

Корнилов неподвижно лежал на песке, в голове у него жила только одна мысль: очистится завтра небо от наволочи или нет?

Чтобы забыться, он попытался перенестись на север, за Амударью, в казённую свою квартиру, к двум самым дорогим для него людям, к жене и дочке Наташке — маленькой, крикливой, — этому розовому комочку, неизменно рождавшему в Корнилове ощущение нежности. Капитан ощутил благодарное тепло, возникшее в нём, вздохнул облегчённо и забылся. Очнулся он от шёпота:

   — Господин... А, господин!

Корнилов открыл глаза. Рядом с ним на корточках сидел Керим и протягивал кусок лепёшки, насаженный на кончик ножа.

В песчаном углублении горел небольшой костерок, неровные прозрачные тени метались по песку, исчезали, потом возникали вновь.

   — Держите, господин, хлеб, он — горячий...

Предательски подрагивающими пальцами капитан снял кусок лепёшки с пчака, отломил немного, отправил в рот. Хлеб был вкусным, на несколько мгновений успокоил горький сухой пожар, полыхавший внутри. Керим заметил, как помягчело и ослабло лицо Корнилова, одобрительно кивнул и проговорил совершенно неожиданно:

   — Мы слишком редко бываем счастливы, господин...

По лицу Корнилова пробежал озноб.

   — Разве?

   — Да.

Слова эти в угрюмой обстановке прозвучали диковато: неровный свет костра, потерянные земные координаты, жажда, голод, неизвестность, — впрочем, при всей несуразности слов, произнесённых Керимом, не согласиться с ними было нельзя. На лице Корнилова появилась улыбка.

   — Счастье удлиняет человеку жизнь. Всего две улыбки в неделю, господин, и жизнь наша будет увеличена на два с половиной года.

Дожёвывая лепёшку, Корнилов бросил взгляд на чёрную плотную наволочь, сбившуюся над головой, помрачнел. В следующую минуту он заметил, как от наволочи отделилась тяжёлая неряшливая копна, отползла немного в сторону — перемещение это было хорошо заметно с земли, — потом переместилась вторая копна. Раз началось это движение, значит, изменится погода, а раз это произойдёт, то завтра может очиститься небо.

Ночью сделалось холодно. Корнилов рассчитывал, что в холод выпадет снег, тогда его можно будет собрать и растопить — они получат хотя бы немного воды, чтобы вытереть губы себе, а также вытереть губы коням, но снег не выпал...

   — Господи, силы небесные, за что же вы отвернулись от нас? — едва слышно проговорил Корнилов, завернулся в кошму и повалился на стылый, пробирающий до костей песок: надо было ещё хотя бы немного поспать.

Надежда на то, что наволочь рассосётся, не оправдалась — одеяло, натянутое на небесный полог, сделалось ещё плотнее, было оно таким же неподвижным, как и в день прошедший.

   — Что будем делать? — спросил Керим у капитана. Серое лицо Керима похудело, скулы и нос заострились, как у мертвеца, глаза сделались маленькими, жёсткими, будто у китайца, промышлявшего контрабандой. — А, господин?

   — Будем двигаться, пока не выйдем к границе.

   — Пустыня закружит нас, задурит нам головы, господин.

   — Будем ей сопротивляться, Керим. Не может быть, чтобы она одолела трёх сильных людей.

   — Пустыня одолела Тамерлана...

   — О том, что хромой Тимур боролся с пустыней, я не слышал, Керим.

   — Народ так говорит.

   — Народ не всё знает. Историю делают большие люди, а пишут и переписывают маленькие. Мы читаем только то, что нам преподносят маленькие люди.

Через десять минут они уже сидели на конях, измученные, осунувшиеся, с красными глазами, упрямые. На коней жалко было смотреть — кони шатались, ржали жалобно, с мольбой косились на людей, прося воды, но воды не было.

Забравшись на высокий, с твёрдым, будто бы окаменевшим песком, бархан, Корнилов остановил коня. Огляделся. Всюду, куда ни кинь взгляд, — плотно укутанное небо, ни единой щёлки, ни единой светлины. Только тугая, крепко сбитая в сплошное одеяло вата от горизонта до горизонта. Ни птиц, ни зверей. И звуков никаких нет, словно бы люди находятся в мёртвом, лишённом жизни пространстве. И — давящая иссасывающая тяжесть, небо давило на людей, на коней, старалось впрессовать их в песок, высосать всё, что в них осталось, — всю кровь, всю жизнь. Корнилов вздохнул — понятно было состояние людей, которые, попадая в такие условия, сходили с ума... Керим остановился рядом:

   — Куда едем, господин?

Если бы Корнилов знал, куда ехать, — сказал бы, Керим, местный человек, должен это знать лучше. Корнилов беззвучно пошевелил губами, и Керим поспешил наклониться к нему: что сказал господин капитан? Корнилов ещё раз оглядел небо, пробежался глазами по горизонту, развернулся на сто восемьдесят градусов.

Ни одной зацепки. Погода как была поганой, ничего хорошего не предвещавшей, так поганой и осталась. Хоть бы ветер подул откуда-нибудь, вытащил хвост из-под тяжёлого, пропитанного стылостью бархана, по нет, видать, попал в капкан — воздух был тих и неподвижен.

Куда двигаться, в каком направлении?

Может, наводящий прибор, имеющийся внутри у каждого человека, что-нибудь подскажет, поможет сориентироваться? Увы, внутри ничего, кроме усталости да саднящего гуда, не было. Корнилов ещё раз огляделся и ткнул рукой в сторону далёкого высокого бархана, — все другие барханы были ниже его:

   — Едем туда!

Керим в ответ послушно кивнул, направил коня по крутой песчаной стенке вниз; тот, нервничая, часто заперебирал ногами, сполз по отвесному боку бархана, заржал испуганно, Керим поднял руку с плёткой, и конь сделал длинный опасный прыжок на следующий бархан, врезался копытами в песок и пополз вниз. Корнилов пустил своего коня следом.

Через час начал накрапывать дождик — первый за последние дни, Корнилов поднял лицо и почувствовал, что глаза у него сделались влажными. То ли от дождя, то ли от слез — не понять.

Он не плакал, в этом он был уверен, хотя внутри у него всё сбилось в один ком, всё смешалось, движение рождало боль, однообразный песчаный пейзаж ослеплял, барханы казались нескончаемыми, и ощущение той беспредельности, власти песка делало людей маленькими.

Обычно несуетной, весь состоящий из неспешных, точно рассчитанных движений Керим радостно завскрикивал, заметался, превращаясь в ребёнка, завзмахивал руками, но радость его была преждевременной: дождь-то собрать ведь не во что, слишком он мелкий, слишком редкий, не дождь, а слабенькая пыль, и Керим скис, грустно повесил голову. Корнилов стер влагу со щеки, облизал ладонь.

   — До-ождь!

Но дождь скоро кончился, барханы разом высохли, и уже через двадцать минут ничто не напоминало, что совсем недавно с неба сыпалась вожделенная водяная пыль.

Людей доедала жажда, добивала усталость, скручивала ломота, которая, кажется, навсегда осела в руках и ногах, в костях, в лёгких, перед глазами рябила красная сыпь, сбивалась в клубок, начинала светиться ярко, сильно, рождая внутри невольную оторопь — уж не близок ли конец света? — потом распадалась, раздёргивалась гнило, и горло стискивали невидимые пальцы — очень хотелось пить.

   — Может, остановимся, господин? — предложил Керим, облизал белым, всухую сварившимся во рту языком губы. — Отдохнём?

В ответ Корнилов помотал головой, ткнул перед собой рукой, на которую была натянута лямка камчи:

   — Нас ждут, Керим!

На Амударье группу Корнилова ожидал казачий наряд. И хотя все сроки возвращения прошли, наряд всё равно ждал капитана, и Корнилов ощущал перед казаками досадную неловкость — он оказался не по-солдатски неточен. Кроме того, всякая остановка, если это не ночлег, — расслабление, после которого себя можно и не собрать. Этого Корнилов боялся.

Лошади, пошатываясь от жажды и усталости, переползали с бархана на бархан, мотали головами, стараюсь идти след в след; люди, сидевшие в сёдлах, падали ми луки, но тут же выпрямлялись. Слабым быть в таких походах нельзя.

Через два дня плутаний отряд капитана Корнилова вышел к Амударье. Река наполнилась водой, вздулась, сделалась чёрной: в горах шёл снег, таял, скатывался вниз, в реку.

Заметно потеплело. Хоть и зимний был месяц — январь, а здорово запахло весной. Корнилов задрал исхудавшее тёмное лицо вверх, вгляделся в небо — ему показалось, что он слышит серебряный клёкот журавлей, пробежался взглядом по пространству — нет, не видно птичьего клина, ведомого в России каждому пацану. Будучи мальчишкой, он сам не раз запрокидывал голову и всматривался в тоскливо кричащий клин...

Ему казалось, что он и сейчас найдёт тёмные подвижные точки, выстроившиеся в небе углом, но нет, всё тщетно... Корнилов опустил голову.

Лошади забрались в воду по самое брюхо, замочили и стремена и поводья, но люди не одёргивали их, не выгоняли на берег — пусть кони насытятся водой. Испытания их закончились, Мамат свяжет коней одним длинным поводом и отведёт домой, а Корнилов с Керимом отправятся к себе, на противоположную сторону Амударьи.

Посередине реки рыжел сухотьем кустов длинный плоский остров. Таких островов на реке — уйма, все они похожи друг на друга, как близнецы. Острова эти во все времена славились обилием фазанов, зайцев, змей и мелких, словно высушенных на беспощадном солнце, костлявых свиней. Несмотря на костлявость, мясо диких хрюшек было очень вкусным. Иногда несколько метких стрелков под командой прапорщика или поручика выезжали на острова за свежаниной. Настреляв десятка полтора свиней и полсотни фазанов, команда возвращалась на место. Корнилов сам, как и многие офицеры, не раз ожидал возвращения охотников — с их добычей еда делалась разнообразнее.

И чего только не лепили солдатики на кухне из свежего мяса! И пельмени, и текинские манты, и котлеты по-губернаторски с начинкой из яиц и лука, и шницеля по-генеральски, и шашлыки по-туземному, на косточках, и до хруста выжаривали хорошо отмытую, обработанную огнём свиную кожу, ладили и холодцы из копыт и голов, а уж о фазанах да об утках, иногда попадавшихся на мушку, и говорить не приходилось. Часть уток, обманутых поздним теплом, обязательно оставалась на реке на зимовку, сбивалась в тучные стаи, и если такая стая попадалась на глаза стрелку, то от неё только пух с перьями летели...

Капитану вновь почудилось, что с неба доносятся серебристые птичьи крики, он опять поспешно задрал голову, зашарил взглядом по высокому высветленному своду, ничего не нашёл и скорбно сжал губы: подумал, что, возможно, так подавала о себе знать родина. Земля, на которой мы живём и за которую воюем, где лежат кости дорогих предков и которая нам снится по ночам на чужбине. Корнилов поспешно отёр пальцами глаза. Больше печальный серебристый звук он вряд ли услышит. По одной причине — его нет, он только чудится.

Кони, напившись воды и на глазах повеселев, выбрались на берег, ожидали теперь команды двигаться дальше. Умные существа.

Неожиданно Корнилову показалось, что на острове происходит какое-то шевеление: то ли крупный зверь туда забрался, то люди туда переправились. Капитан сделал Кериму несколько поспешных знаков — уводи лошадей!

Керим безмолвно — он всё понял мигом — подхватил под уздцы двух коней и увёл их в заросли тростника, Мамат пригнулся, настороженно глянул в сторону острова, потом, вцепившись рукою в повод своего коня, последовал за Керимом.

Корнилов присел на корточки перед кустом, обмахрённом серебристыми почками, вгляделся в жёсткую щётку тростника, покрывавшего остров: есть там кто-нибудь или это у него просто рябит в глазах? От усталости и от того, что он, выйдя к Амударье, выпил спирта, разбавленного речной водой, — сделал это на всякий случай, ему показалось, что он прихватил в дороге какую-то желудочную заразу, бороться с которой можно только спиртом. От внутренней напряжённости перед глазами всё поплыло в сторону, замерло, потом пространство развернулось и поплыло в обратную сторону... Корнилов тряхнул головой, словно хотел сбросить с себя некое наваждение.

Через несколько секунд на острове хлопнул выстрел — резкий, с металлическим отзвоном, какой обычно дают патроны с усиленным зарядом пороха, за первым выстрелом последовал второй, потом — третий. Корнилов ждал — он обратился в камень, в вырубленную из дерева грубую статую, в пень, слился с берегом, с тростником, был совершенно незаметен. Лишь глаза выдавали, что неподвижный оковалок этот — живой человек.

В центре острова послышался шум, затем — негромкий вскрик, невнятное шевеление родило сухой треск, всё замерло. Корнилов продолжал ждать. Надо было понять, кто находится на острове — свои или чужие?

Минут через десять из глубины острова на берег выскочил низкорослый сивоусый казак в фуражке с голубым околышем, сунул руки в воду, ополоснул их, затем, зачерпнув ладонью песка, потёр им другую ладонь, используя песок вместо мыла.

У Корнилова отлегло от сердца, дышать сделалось легче. Свои. Он поднялся над кустом и позвал казака:

— Братец!

Тот дёрнулся, будто от удара кулаком — так внезапно для него прозвучал голос, поспешно вскочил на ноги. Вгляделся в противоположный берег Амударьи.

   — Братец! — вновь позвал казака Корнилов, махнул ему рукой.

Казак насупился, словно его застали за чем-то нехорошим, пошарил за спиной рукой и отступил назад.

   — Не бойся, братец, — произнёс Корнилов проникновенно, стараясь говорить так, чтобы казак понял, с кем имеет дело, — я — русский. Русский. Капитан Генерального штаба Корнилов, служу в Туркестанской артиллерийской бригаде. Находился на рекогносцировке в Афганистане. У тебя старший есть?

Казак молчал недоверчиво — соображал.

   — Есть, — наконец отозвался он.

   — Кто?

   — Подпоручик Семенов. Из Тринадцатого батальона.

   — Пригласи сюда подпоручика, — велел Корнилов.

   — Слушаюсь, ваше благородие, — наконец по-уставному отозвался казак и почти беззвучно — умел ходить, как настоящий охотник, — спиной вдвинулся в камыши.

Прошло ещё несколько утомительных минут. Керим и Мамат по-прежнему стояли с конями в камышах, не показывались: мало ли что может произойти, вдруг обнаружится какая-нибудь подставка, в одиночку капитан справится с ней легко, гуртом же — нет. Мудрое народное правило «бережёного Бог бережёт» никто не отменял.

Тростник на островном берегу раздвинулся с треском, и в раздвиге появился молодой смуглолицый человек в солдатской телогрейке и офицерской фуражке, вгляделся в противоположный берег. Лицо его нахмурилось — он увидел худощавого мужчину в чалме и текинском халате, по виду явно текинца или пуштуна, вскинул руку к козырьку фуражки:

   — Подпоручик Тринадцатого Туркестанского батальона Семенов! С кем имею честь?

   — Капитан Генерального штаба Корнилов. Возвращаюсь с сопредельной стороны, с рекогносцировки.

Подпоручик нахмурился ещё больше — похоже, он не верил в то, что по ту сторону реки в камышах стоит капитан Генерального штаба, одетый в старый туземный халат, — нижняя челюсть у него двинулась вначале в одну сторону, потом в другую, словно подпоручик получил прямой удар в лицо на боксёрском ринге. Наконец он проговорил:

   — Чем могу быть полезен, господин капитан?

   — Лодка у вас есть?

   — Есть. Находится на той стороне острова.

   — Перебросьте меня и моего спутника на остров. Я вместе с вами поеду в батальон.

   — На переброску лодки уйдёт не менее часа — остров большой.

   — Ничего страшного, подпоручик.

Семенов ещё раз вскинул руку к козырьку и исчез.

Корнилову вновь почудилось, что в небе встревоженно закричали журавли — пытаются найти дорогу домой, в родные северные края, мечутся из стороны в сторону и не находят: что-то сбивает их с верного пути, и они кричат моляще, горько, прося дать им верный курс... Капитан вскинул голову и опять ничего не увидел.

Кто же подаёт ему из горних высей этот странный сигнал? Не было ответа Корнилову. Впрочем, он знал, кто подаёт ему весть из небесного далека, кто болеет за него и одновременно бывает требователен, строг, грехи прощает только после покаяния, следит за ним, без всякого толмача читает его мысли. Словно бы на что-то надеясь, Корнилов ещё раз оглядел небо и двумя руками раздвинул плотную сухую стенку, скрывавшую его спутников:

   — Керим! Мамат!

Спутники дружно отозвались на оклик капитана.

   — Всё, Мамат, можешь отправляться домой, спасибо. — Корнилов достал из кармана монету — десятирублёвку, сунул золотой кругляш в ладонь текинца.

   — Спасибо, друг мой... Не ругай меня, если что-то было не так.

   — Да вы что, господин! Я всем доволен.

Мамат вывел коней из зарослей, по узкому лазу протиснулся на открытое пространство и исчез.

Через полтора часа солдаты угощали Корнилова и его спутника Керима роскошным супом из фазанятины, дух над котлом поднимался такой густой и такой одуряюще вкусный, что от него даже шла кругом голова, а во рту в твёрдые клубки сбивалась слюна.

Подпоручик Семенов оказался гостеприимным хозяином, на подхвате у него суетился расторопный помощник — тот самый недоверчивый сивоусый казачок, которого первым засек Корнилов.

Фамилия у казачка была простая — Лепилов, имя — типично русское, Василий. Он угостил гостей не только фазаньей похлёбкой, но и вяленым усачом. Амударьинский усач был жирным, сочным, вязким, таял во рту, на зубах оставался лишь нежный солоноватый, вкус — такой рыбы можно было съесть сколько угодно. Керим рыбу не ел, но он охнул, когда попробовал её, покрутил восхищённо головой:

   — Божественная еда!

   — Господин капитан, для отдыха могу предложить вам свою палатку, — сказал подпоручик, козырнул подчёркнуто вежливо — он окончательно уверовал, что имеет дело с капитаном Генерального штаба.

   — Нет, подпоручик, благодарю, — отказался Корнилов, — я немного пройдусь по острову.

Капитан поймал себя на ощущении, что, находясь среди своих, он и чувствует себя по-другому, и дышит по-другому, и сердце у него бьётся по-иному, не так, как на чужой территории, да и воздух у своих другой, и еда, и вода.

На острове росли голые, с морщинистой светлой кожей деревья, бурьян был рыжим, ломким, хрустел под ногами стеклисто, когда Корнилов наступал на него, сырая земля была тиха и печальна.

В дальнем углу острова грохнули сразу два выстрела, дуплетом — видимо, под ружьё угодил кабан, послышался неясный, задавленный расстоянием вскрик, и всё стихло.

Капитан присел на камень, угрюмым зубом торчащий из земли, достал из кармана халата карандаш и блокнот. Надо было набросать план докладной записки, главное — вынести в первый ряд, второстепенное — убрать, из нескольких десятков деталей оставить пять или шесть, не больше... Записка, он знал это, должна быть короткой, не более двух страниц, если будет больше, то какой-нибудь скучающий начальник зевнёт с досадою, похлопает себя по рту пухлой ладошкой и отложит записку в сторону. С таким Корнилов уже сталкивался.

От земли доносился терпкий запах — пахло какой-то южной травой, сыростью, прелыми листьями, ещё чем-то, рождающим внутри печаль и тревогу, тянуло холодом и сыростью. Четыреста вёрст, оставшиеся позади, измотавшие его донельзя, неожиданно обернулись молодым подъёмом, бодростью и надеждой, которые он испытывал сейчас. Корнилов был доволен собою, сделанным делом, путешествием, результатами похода в Афганистан, хотя по лицу его это было понять трудно.

Лоб перечеркнула вертикальная морщина, у уголков рта также образовались озабоченные морщины; успешный поход — это половина дела, надо ещё составить толковый отчёт... В расчёте на того скучающего генерала...

Он расправил лист блокнота, придавил его ладонью, затем попробовал кончиком пальца карандаш — хорошо ли заточен?

Через несколько минут капитан углубился в работу и не слышал уже ничего ни выстрелов, громко просаживающих насквозь потеплевший январский воздух, ни криков охотников, ни плеска недалёкой реки, ни запаха земли, который можно было слышать, а не только ощущать, ни печального серебристого клёкота, доносящегося с неба, — на этот раз там действительно летел почти невидимый с земли журавлиный клин.

Корнилов работал.

Богатый фазанами, змеями, дикими цесарками, кабанами остров — на нём водились даже дикие олени, невесть как попавшие сюда, — назывался Арал-Пайгамбер, военные охотники наведывались на остров регулярно, но количество дичи от этих налётов на Арал-Пайгамбере не уменьшалось. Капитану Корнилову повезло, что он вышел к Амударье в районе именно этого острова, выйди он к реке в другом месте, не встретил бы там ни русских, ни афганцев. Лишь ветер свистал бы в камнях, шевелил макушки камышей и нагонял тоску на служивый люд. Казачий наряд, высланный навстречу Корнилову, ожидал капитана в нескольких десятках километров ниже Арал-Пайгамбера.

Через два дня Корнилов вошёл в кабинет генерала Ионова, положил перед ним пять стеклянных фотографических пластинок.

Михаил Ефремович изучал содержимое секретного пакета, привезённого из Асхабада. Покосившись на пластинки, генерал приподнял одну бровь — правую, что означало у него заинтересованность и недоумение одновременно:

   — Что это?

   — Фотоизображения крепости Дейдади.

Приподнятая бровь генерала взлетела выше, вид его неожиданно сделался сконфуженным: такое лицо бывает у людей, когда они имеют дело с ненормальными. Ионов оглядел капитана с головы до ног, убедился ii том, что тот вполне здоров, и спросил тихим неверящим шёпотом:

   — Вы были на той стороне?

   — Так точно! Проводил рекогносцировку.

Ионов поднялся с кресла, шагнул к Корнилову. Обнял. Корнилов почувствовал запах хорошего табака, исходящий от генерала. Генерал погладил его, как ребёнка, по худым, острым лопаткам, отскочил к столу и взял одну из фотопластинок.

Повернувшись к окну, вскинул перед собой тёмный, будто бы выпачканный сажей стеклянный прямоугольник, вгляделся в него. Глядел он долго, пристально, покачиваясь по-генеральски вальяжно на ногах, с носка на пятку и обратно. Корнилов, который мог отличить пластинки друг от друга, даже не глядя на них, пояснил:

   — Это — южная часть крепости Дейдади, ваше превосходительство.

   — Не верю, — глухо пробормотал Ионов, отвёл руку с пластинкой подальше от себя, вгляделся в изображение.

Корнилов молчал.

   — Отпечатки с этих пластинок есть? — спросил Ионов. Под правым глазом у него задёргалась жилка, придав лицу страдальческий вид, на лбу появились морщины.

   — Так точно, — спокойно и тихо отозвался Корнилов, расстегнул папку, которую держал в руках, достал из неё снимки, наклеенные на картон, протянул Ионову. — Пожалуйста, ваше превосходительство!

Генерал перехватил снимки едва ли не на лету, улыбнулся застенчиво — в его улыбке было сокрыто что-то ребячье, подкупающее, подержал картонные прямоугольники в руке, пробуя на вес.

   — Если через много лет, когда мы с вами, Лавр Георгиевич, будем на пенсии, наши славные сыновья и внуки заключат вселенский мир и армиям утроят общий секвестр, — Ионов тяжёлой ладонью, будто топором, разрезал воздух, — у вас на руках окажется очень приличная гражданская профессия. — Увидев, как начало темнеть лицо капитана, Ионов сделал успокаивающее движение: — Шучу, шучу... Извините меня, ради Всевышнего.

Он поднёс к глазам один фотоснимок, потом другой и восхищённо поцокал языком.

   — Пояснения нужны, ваше превосходительство? — спросил Корнилов.

   — Нет, нет — и без пояснений всё понятно. Чёткость великолепная. По теням легко можно понять, где север, где юг... Отличная работа!

Ионов положил фотоснимки на стол, подошёл к капитану и, сделав порывистое, резкое движение, обнял его.

   — Спасибо вам. — Голос генерала сделался тихим, трескучим, будто ему сдавило глотку, он поморщился, откашлялся в кулак, затем, чтобы дышалось свободнее, расстегнул крючок на воротнике кителя. — Я представляю, чего стоила вам эта поездка.

   — Ничего особенного, ваше превосходительство, — будничным голосом произнёс Корнилов, — это была обычная рекогносцировка.

   — Рекогносцировки никогда простыми не бывают...

Корнилов деликатно покашлял в кулак.

   — Даю вам три дня, Лавр Георгиевич, берите бумагу, скажите денщику, чтобы чернильницу заправил свежими чернилами, пишите докладную записку в штаб округа, — Ионов прошёлся по кабинету, остановился, — деталей не упускайте, пишите обо всём, что видели... А я тем временем похлопочу — вы достойны ордена.

Вид у Корнилова сделался смущённым.

   — Премного благодарен, ваше превосходительство, но, поверьте, я в Афганистан отправился не ради ордена...

   — Не надо высоких слов, Лавр Георгиевич, я сам из такого же теста слеплен. Всё понимаю: вначале Россия, а остальное... остальное — потом. Это всё похвально, но за душой не надо забывать о теле. Тело же любит ордена.

   — Записку я уже сочинил, — сказал Корнилов.

Генерал-лейтенант Иванов[6] Николай Александрович, командующий русскими войсками в Туркестане, отправил в Санкт-Петербург депешу, в которой доносил начальнику Главного штаба о поездке, предпринятой капитаном Корниловым в Афганистан, и просил отметить отважного офицера орденом Святого Владимира III степени.

Главный штаб не поддержал ходатайство, более того — указал на «недопустимость подобных действий впредь», а генерал Ионов получил выговор за то, что он «рискует способными офицерами в делах, за которые афганцы посадили бы Корнилова на кол».

Михаил Ефремович, узнав об этом, только поморщился да выругался простодушно, по-мужицки:

   — Вот лягушкоеды!

Сам Ионов в отличие от питерских широколампасных генералов, обсыпанных перхотью, лягушек не любил, предпочитал им жареных фазанов, поэтому, поразмышляв немного, велел выдать капитану Корнилову триста рублей из войсковой кассы.

   — Это в хозяйстве будет нужнее, чем какой-то орденок на жидкой ленточке, — сказал он. — Тем более, я знаю, вы ждёте приезда из столицы жены с маленькой дочерью... Верно?

Корнилов вытянулся и лихо щёлкнул каблуками: генерал был прав. В конце концов, он совершил эту поездку не ради ордена...

Таисия Владимировна похорошела, на щеках появился здоровый тёмный румянец, нежное, чуть вытянутое лицо её округлилось, смеющиеся глаза лучились светом.

Сойдя со ступеньки вагона, она оглянулась и буквально вспыхнула, засветилась радостью, увидев мужа.

Капитан приехал встречать её в Ташкент, куда из Санкт-Петербурга приходил усталый, с росой, проступившей на зелёном корпусе, «микст» и приводил состав, состоящий из двенадцати вагонов первого и второго классов. Таисия Владимировна приехала во втором классе.

В руках она держала небольшой свёрток — завёрнутую в атласное одеяльце дочку. Корнилов кинулся к жене:

   — Тата, Таточка!

Он расцеловал сияющее, радостное лицо Таисии Владимировны, заглянул в распах свёртка и подхватил рукой тяжёлый плетёный чемодан, который вынес из вагона на перрон важный усатый кондуктор. Свободную руку Корнилов сунул в карман галифе, чтобы достать деньги и расплатиться с кондуктором, но тот протестующе поднял две крепкие, похожие на лопаты ладони:

   — Не стоит беспокоиться, господин капитан! У вас растёт очень славная дочка. За всю дорогу ни разу не заплакала. Мне бы такую внучку! Сразу видно — дочь офицера. — Кондуктор довольно разгладил толстыми короткими пальцами бороду, потом, будто гребнем, расчесал усы и приложил ладонь к форменной железнодорожной фуражке.

На многолюдной вокзальной площади наняли извозчика. Корнилов усадил в экипаж жену, подал ей лёгкий тёплый свёрток, при виде которого у него перехватывало дыхание, а в правом виске начинала судорожно биться нервная жилка, спросил жену заботливо:

   — Как чувствуешь себя?

   — Великолепно.

   — Не устала?

   — Немного устала, но... — Таисия Владимировна улыбнулась, — ты знаешь, как только я вышла из вагона и увидела тебя, так вся усталость прошла...

Корнилов улыбнулся ответно, ощутил, как в правом виске вновь сильно и громко забилась жилка.

   — Таточка, я снял комнату у купчихи Данилоной... Акклиматизируешься, отдышишься у купчихи, и мы можем отправиться ко мне в гарнизон. Жизнь у нас там спокойная.

   — То самое, что мне очень надо после многолюдного Петербурга...

   — Если не понравится — я снова перевезу тебя к купчихе. Как папа? — Корнилов на французский лад сделал ударение на последнем слоге.

   — Прихварывает. А так — ничего. Он у нас молодец.

Не успел Корнилов перейти на противоположную сторону пролётки — огибал её сзади, как из-под колеса неожиданно выскочил маленький мохнатый комок, проворно и очень ловко запрыгнул на ступеньку пролётки, а со ступеньки — в саму пролётку, прижался к ноге Таисии Владимировны, жалобно поглядел на капитана.

   — Боже мой! — невольно воскликнул тот. — Что за грязнуля? Откуда взялся?

Котёнок в ответ печально мяукнул — видно, объяснил человеку, откуда взялся. Корнилов бросил опасливый взгляд на свёрток, который Таисия Владимировна держала в руках: как бы этот чумазый зверёк не наградил какой-нибудь заразой его дочку.

   — Братец, тебя сюда никто не приглашал. Покинь-ка тарантас!

Котёнок умоляюще посмотрел на Таисию Владимировну. Та подняла руку в молящем движении, второй рукой она держала ребёнка.

   — Дивный котёнок! Лавр, пусть он останется, прошу тебя!

Капитан вновь опасливо покосился на грязный мохнатый комок.

   — А вдруг он заразный?

   — Я вымою его карболовым мылом... Пусть останется, прошу тебя!

   — Пусть останется, — неожиданно легко согласился Корнилов, ему и самому сделалось жаль котёнка — ведь симпатичный грязнуля точно погибнет в этом городе. Если случайно не раздавят люди, то через пару часов разорвут собаки. — Пусть останется.

Котёнок всё понял и благодарно посмотрел на капитана.

Таисия Владимировна счастливо, будто девчонка, рассмеялась:

   — Спасибо, Лавр!

Корнилов тронул рукою извозчика за плечо:

   — Поехали!

Котёнок, когда Таисия Владимировна отмыла его, оказался светлым, пушистым, очень сообразительным — смотреть на него без улыбки было невозможно.

   — Ему надо дать имя, Лавр, — сказала Таисия Владимировна, — всякое животное в доме должно иметь своё имя. Без имени оно будет страдать. Как назовём котёнка, Лавр?

   — Кто это, мальчик или девочка?

   — Девочка, я уже посмотрела.

   — Может быть, назвать как-нибудь по-женски: Катька, Натка, Ксюша... Или на английский лад — Кори, Эстер... А?

   — Понятно одно: имя должно быть очень мягким, ласкающим слух, тогда и кошечка эта будет мягкой. От имени зависит так много, Лавр.

   — Про людей говорят: имя — это судьба, а что говорят про кошек — не знаю.

   — Да то же самое, что и про людей. Говорят, что в кошачьих кличках не должно быть буквы «р»: животные делаются от «р» раздражительными, агрессивными — кусаются и гадят...

   — Давай назовём её Ксюшкой.

   — Мне нравится, — сказала Таисия Владимировна, лучась кроткой улыбкой. — Очень ласковое имя. Звучит хорошо, от него исходит тепло, произносить приятно. Ксюша, Ксюша... — Таисия Владимировна прислушалась к звучанию имени и удовлетворённо наклонила голову: — Хорошо!

Котёнок, словно поняв, что речь идёт о нём, что он перестал быть безродным и бездомным, победно вздёрнул хвост-прутик, обежал Таисию Владимировну кругом и задрал голову.

   — Ах, ты... — Таисия Владимировна присела, погладила котёнка по голове. — Ксюша, Ксюша. Знай, отныне — это твоё имя.

   — Я в штаб, — сказал Корнилов, натянул на плечи шинель, поднял руку прощально, Ксюшка, будто поняв, что хозяин уходит, поспешно подбежала к нему. Капитан не выдержал, улыбнулся: — Не скучайте тут без меня. Через пару часов я вернусь, и мы будем есть настоящие среднеазиатские манты.

Ещё две недели назад Корнилов отправил в штаб округа телеграмму, в которой сообщал, что привёз с рекогносцировки книгу, которая представляется ему важной, — «Джихад». Книга эта, изданная эмиром Абдуррахман-Ханом[7], в будущем станет определять отношения между Западом и Азией, в этом Корнилов был уверен. Он мог бы переслать книгу в Ташкент по почте, но почта обладает странным свойством проглатывать послания, посылки, пухлые служебные конверты, пакеты — ухнет иной пакет, оклеенный марками сверху донизу в мутные почтовые нети, и найти его потом бывает невозможно, поэтому Корнилов решил доставить книгу в штаб округа лично и доложить о ней начальству. Тем более что книгу он очень внимательно просмотрел — для перевода сил не хватило, а для просмотра по косой, для того, чтобы понять суть «Джихада», и время и силы нашлись. Корнилов хорошо понимал, насколько опасна эта книга...

Вернулся он из штаба округа раздосадованный, в руках держал большой туесок, набитый мантами. Таисия Владимировна внимания на туесок не обратила — в глаза ей бросились горькие морщины, ломаной лесенкой собравшиеся на лбу мужа, да скорбно опустившиеся вниз усы.

   — Случилось что-нибудь, Лавр?

Муж медленно качнул головой:

   — Ровным счётом ничего. Хотя мне иногда кажется, что мои товарищи из штабных не всегда все понимают — кричат «Караул!» при виде дохлой мыши, выглядывающей из щели, и молчат благодушно, когда аллигатор подбирается к ногам живого человека, чтобы проглотить свежанинку с косточкой.

   — Не понимаю, о чём речь, Лавр.

   — Это я так. — Он протянул туесок жене. — Держи. Манты ещё тёплые. Сейчас я покажу тебе, как надо их правильно есть. Не то это блюдо... очень капризное. По усам будет течь, а в рот не попадёт. — Корнилов ещё не мог отойти от разговора, который состоялся в штабе.

Таисия Владимировна заглянула в туесок.

   — Манты не просто тёплые, они ещё горячие. А на дне — бульон.

   — Это, видно, меня перепутали с холостым офицером и налили бульона, чтобы я мог запивать водку.

   — Гадость какая — водка. — Улыбка исчезла с лица Таисии Владимировны, она передёрнула плечами.

   — Не скажи, Таточка, — голос мужа помягчел, — здесь пьют не для того, чтобы заглушать тоску или забываться, здесь пьют ради дезинфекции. Водка убивает всякую заразу лучше карболки.

   — Да, карболку пить не станешь, — согласилась Таисия Владимировна.

   — Пошли, Тата, к столу. Манты надо есть, пока они горячие. Подогревать их не рекомендуется — совсем другой коленкор будет. Потеряют вкус.

Манты понравились Таисии Владимировне.

   — Напоминают наши сибирские пельмени, — сказала она.

   — Напоминают, — согласился с нею муж, — но только отдалённо. В пельмени для сочности добавляют немного свинины, а здешние люди, стоит им только показать угол шинели, зажатый в руке, хватаются за ятаганы.

   — Мне это не совсем понятно, — сказала Таисия Владимировна, чистый высокий лоб её покрылся мелкими морщинами, — поясни.

   — Угол шинели или бушлата, зажатый в руке, похож на свиное ухо. Мусульмане свинину ненавидят, свиное ухо для них — оскорбление. А оскорблённый человек берётся за оружие. Вот и вся разгадка.

Корнилов ухватил пухлую увесистую лепёшку за небольшой плотный отросток и отправил лепёшку в рот. Отросток швырнул в миску.

   — А почему эту пупочку есть нельзя? — спросила Таисия Владимировна.

   — Типично женское слово — пупочка. — Корнилов засмеялся. — Мужчины таких слов не произносят.

   — Не придирайся. Не то уеду назад в Санкт-Петербург.

У Корнилова насмешливо дрогнули губы.

   — Пупочку есть можно. Но здешний народ руки моет редко, поэтому хвостики эти идут в мусорное ведро. Кстати, нас, русских, которые моют руки часто, здесь считают большими грязнулями.

   — Почему же людей, которые часто моют руки, здесь считают грязнулями?

   — Закон простой арифметики: раз человек часто подходит к ведру с водой и моет руки — значит, он грязный, иначе с чего бы ему так часто смывать грязь? Вот и всё.

   — М-да, — Таисия Владимировна неожиданно вздохнула, — здесь, в Азии, всё шиворот-навыворот.

   — Азию ты, Таточка, полюбишь, я в этом уверен. Придёт время — ты и жизни своей мыслить без Азии не будешь. Азия много интереснее, чище, честнее, душевно богаче Европы.

   — Манты, хоть и нет в них свинины, очень сочные.

   — Во-первых, здешние повара кладут в баранину много лука, во-вторых, растут тут кое-какие травки, неведомые, между прочим, кулинарам Европы, которые делают мясо сочным. Даже жёсткое мясо, сплошь жилы и одеревеневшие волокна, и то делается сочным.

Из соседней комнаты пушистым комком вылетела Ксюшка, растопырила лапки, тормозя, обиженно сощурила сонные глаза: как это люди посмели без неё расправляться с вкусной едой? Мяукнула тонко, просяще.

   — Ещё одна любительница азиатской кухни. — Таисия Владимировна в встревоженном движении вытянула голову, прислушалась: ей показалось, что из соседней комнаты донёсся голос проснувшейся дочери, но нет, было тихо — дочь спала.

Капитан взял жестяную крышку-нахлобучку от монпансье, сунул в неё одну пельменину из туеска, поставил на пол. Ксюшка прыгнула к еде.

   — А Наталья Лавровна — молодец, — сказал Корнилов, голос у него зазвучал нежно, — знает, что плачут только плохие девчонки, держится.

   — Расскажи всё-таки, чем ты был встревожен, когда пришёл?

Глаза у капитана угасли.

   — Тем, что коллеги иногда прячут головы в песок, будто страусы, живут только днём нынешним и совсем не хотят думать о том, что наступит день завтрашний.

   — И это всё?

   — И это всё.

   — Стоило ли расстраиваться?

   — Ещё как стоило, — убеждённо произнёс Корнилов, подумал о том, что джихад, провозглашаемый воинствующими мусульманами, может однажды широко распространиться по миру — исламисты будут мстить христианам только за то, что они — христиане, и тогда всякая Варфоломеевская ночь покажется европейскому обывателю светлым днём.

Чтобы это не произошло где-нибудь в году тысяча девятьсот девяносто пятом, упреждающий выстрел надо делать сейчас.

Англичане тем временем продолжали прощупывать незнакомый им Памир, организовывали экспедицию за экспедицией: им очень важно было сделать здешние места своими, чтобы английским духом пахли даже собачьи норы, вырытые в земле, — как это уже есть в Индии, — но им здорово мешали русские.

Впрочем, ради справедливости надо заметить, что русские пока особой активности в приручении Памира не проявляли, и это также настораживало англичан: вдруг русские действуют, исходя из какого-нибудь своего секретного, очень хитроумного плана?

Корнилов застрял в Ташкенте: им заинтересовались сотрудники так называемого ГУ — Главного управления. Оно так и называлось в военном ведомстве — Главное управление, без каких-либо словесных добавлений и расшифровок. Но эту аббревиатуру офицеры произносили шёпотом. Это было самое секретное управление в русской армии — разведывательное. Попасть туда было невозможно, ни протекция, ни знакомства не играли никакой роли — считалось, что сотрудники ГУ подчиняются лично царю.

Разведка была, есть и будет святая святых всякой военной кампании. Драчку, даже самую маленькую, можно вообще не начинать, если она не будет подготовлена разведчиками.

Это очень хорошо понимал батюшка нынешнего государя Николая Александровича хитроватый, мудрый, с широкой крестьянской грудью, похожий на сельского купца Александр Третий. Из жизни он ушёл так внезапно, что Россия даже охнуть не успела — только зажмурилась от горя, стиснула зубы, и всё, а Александр уже в могиле лежит — закопан в роскошной мраморной яме и сверху чугунная плита надвинута.

Корнилов хорошо помнил день, когда его производили в офицеры — по окончании Михайловского артиллерийского училища...

Вечером новоиспечённые подпоручики, блестя погонами, выстроились в очередь к казначею учебного заведения: тот лично выдавал господам офицерам так называемые «смотровые» — первые серьёзные в их самостоятельной жизни деньги — по триста рублей на нос хрустящими сторублёвками, на эти деньги можно было справить приличный офицерский мундир и показать себя в обществе на «смотринах». Корнилов этим деньгам был очень рад.

Богатые юнкера швыряли деньги налево-направо охапками, по три раза в году заказывали себе хромовые сапоги и приобретали у Савельева — знаменитого мастера с Офицерской улицы — шпоры-фёдоровки с прямыми «отростками» и малиновым звоном — по паре шпор на пару новых сапог, но то, что для других было привычным, для Корнилова было внове.

У только что произведённого в подпоручики зайсанского парня не было ни сапог лишних, ни шпор-фёдоровок, и в любимом злачном месте михайловцев, «Кафе де Пари», расположенном на Невском проспекте напротив Гостиного Двора, он также ни разу не удосужился побывать — не было денег.

Впрочем, в честь окончания училища богатые михайловцы врезали уже не по студенческому «Кафе де Пари», а стали брать планку повыше — компаниями заглядывали в «Медведь» и «Аквариум», слушали цыган, засовывали им в гитары деньги, пили холодную водку и закусывали её икрой и кулебяками — рыбными либо мясными; были ещё ягодные кулебяки, но их новоиспечённые офицеры брезгливо отталкивали от себя и делали официантам выговор, чтобы те больше не путали их с гимназистами. Официанты, смущённо кланяясь, отходили от них и снова смущённо кланялись, пряча за спиной поднос с ягодным изделием, — старались держаться от греха подальше. И правильно, кстати, делали.

Трёхсот рублей для посещения таких ресторанов хватало ненадолго.

Напившись основательно, старались забраться на чугунных лошадей, украшавших Аничков мост, и, ухарски поплёвывая в чёрную воду Фонтанки, «прокатиться» на них.

Военный комендант Санкт-Петербурга был вынужден издать для «господ офицеров» приказ о «безусловном воспрещении посещать Русское купеческое общество (Прикащичий клуб), Первое Общественное собрание (Немецкий клуб), салон-варьете, зал общедоступных увеселений Лейферта и танцевальный зал Александрова». На приказ этот новоиспечённые офицеры старались внимания не обращать — мало ли что взбредёт в голову старому дураку-генералу.

Хоть и не любил Корнилов Санкт-Петербург, но был град Петров лучше той завшивленной, грязной дыры, куда загнали подпоручика; оказался он в такой глуши, какая не водилась даже на бескрайних зайсанских просторах, — на батарее, не имевшей ни одного орудия. Посёлок, примыкавший к горам, был небольшой, состоял из пяти дувалов и восьми кибиток, тут даже не знали, что такое, например, керосиновые лампы — вечера проводили при свете лучин, связанных в щепоть, умываться ходили к небольшому ручью, мылись в бочках — наливали в большую кадку горячей воды и, если человеку хотелось попариться, накрывали его с головой огромным тулупом, который был в пору самому голуб-явану или как его называли — снежному человеку.

Впрочем, мытарства подпоручика были, слава богу, недолгими — зимой его отозвали в Ташкент. А в Ташкенте — своя жизнь, своё общество, свои игры.

Надо было подумывать о поступлении в академию, ведь для того, чтобы продвинуться хотя бы на несколько шагов по военной стезе, училища было мало. Самое лучшее — поступить в Академию Генерального штаба. Но имелась одна закавыка — в эту академию стремились очень многие, а поступали единицы. Слишком тяжёлыми были вступительные экзамены, и вообще более трудного учебного заведения в России, чем Академия Генерального штаба, не существовало. Серебряные аксельбанты, указывающие на принадлежность к Генеральному штабу, продолжали манить очень многих, поэтому поток желающих поступить в эту академию меньше не становился.

Если Корнилов был силён в тактике, в расчётах артиллерийской стрельбы, с математикой справлялся великолепно, без всяких подсказчиков и репетиторов, то европейские языки знал плохо. «Плавал» и в английском, и во французском — едва скрёб лопатой по воде, норовя опрокинуть лодку.

С языками надо было что-то делать.

В офицерском собрании его познакомили с невысоким смуглым человеком, живот которого, похожий на большой арбуз, плотно обтягивал пикейный жилет. Это был Рафаил Рафаилович Стифель, обрусевший француз.

Особенностью Стифеля было то, что он всегда находился в курсе всех последних событий, происходивших не только в Ташкентском гарнизоне, но и во всём Туркестане. Когда Стифель что-либо рассказывал, то обязательно пританцовывал, дёргал короткими мускулистыми ногами, параллельно с рассказом помыкивал себе под нос мелодии Оффенбаха — этого композитора он просто боготворил, иногда останавливал самого себя, исполнял куплет из какой-нибудь арии и вновь продолжал рассказ. Таким же макаром он вёл и уроки французского. Язык он знал хорошо, и, как ни странно, пританцовывания, мычание, ахи и охи Стифеля помогали его ученикам усваивать материал.

Предварительные экзамены для поступающих в академию были устроены в штабе округа. Сдавали двенадцать человек, выдержали экзамен только пять.

Это были подпоручики Корнилов и Дробинский из артиллерийской бригады и подпоручики Мельников, Карликов и Петров из пехотных батальонов.

Двенадцатого июля 1895 года командующий округом подписал распоряжение, и все пятеро отправились в Санкт-Петербург, в академию.

Впереди было четыре месяца напряжённой подготовки — именно на такой срок офицеры освобождались от службы и должны были в поте лица долбить предметы, которые предстояло сдавать строгим экзаменаторам.

Самая недобрая слава ходила про генералов Штубендорфа, Цингера и Шарнгорста, которые откровенно зверствовали на самом трудном экзамене — по математике. Генералы с немецкими фамилиями стояли на экзаменах плотной стеной, не было щели, в которую можно было проскочить.

Высшая оценка на экзаменах составляла двенадцать баллов. Вот по математике-то Корнилов все двенадцать баллов и получил. Столько же получил и на экзамене по фортификации. Непросто достались ему экзамены по военной географии, администрации, политической истории.

Экзамен по артиллерии принимал генерал-майор Потоцкий, которого Корнилов знал по Михайловскому училищу. Был Потоцкий человеком немногословным, замкнутым, завалить соискателя для него было делом плёвым.

Билет Корнилову попался непростой — предстояло сделать несколько чертежей. Поручик Корнилов — несколько дней назад пришло сообщение, что ему присвоено звание поручика, — встал к доске и поспешно заработал куском мела.

Время текло быстро, не успел Корнилов оглянуться, как генерал Потоцкий подошёл к его доске.

— Та-ак, — брюзгливо произнёс он и качнулся на ногах, переваливаясь с пяток на носки и обратно. Вгляделся в меловые чертежи. — Рисуночки могли бы сделать и получше, поручик, — решил придраться он, — всё-таки Михайловское артиллерийское заканчивали... Гм-хм!

Задал вопрос — простой и одновременно коварный. Корнилов дал на него короткий, точный ответ.

   — Гм-хм! — хмыкнул Потоцкий себе в нос. Непонятно было, доволен он ответом или нет. Задал ещё один вопрос.

Корнилов, втягивая испачканную мелом манжету рубашки в рукав, ответил в обычном своём духе, чётко и коротко.

   — Гм-хм!

И опять непонятно, доволен Потоцкий ответом поручика или нет. Задал третий вопрос. И снова Корнилов ответил в обычной своей манере, очень подкупающей.

Генерал-майор Потоцкий поставил Корнилову оценку, которую не поставил на своём экзамене никому — одиннадцать с половиной баллов. Общая оценка у Корнилова — несмотря на то, что поручик боялся завалить экзамен по иностранным языкам, — оказалась лучше, чем у других: 10,93 балла.

Корнилов был принят в одно из самых капризных, самых высокочтимых и аристократических учебных заведений России.

Пока Таисия Владимировна находилась в Ташкенте, Корнилов быв счастлив — ему нравилось, с каким любопытством и тщанием она выбирает на базаре фрукты (этого добра на ташкентской толкучке было видимо-невидимо, до середины апреля на рынке, например, продавали свежие дыни — прошлогоднего, естественно, урожая, их оплетали травяными косичками и в глиняных сараях-кибитках подвешивали на стропила, хранились скоропортящиеся дыни невероятно долго, хотя к весне и делались вялыми и теряли обычную сочность; ташкентские дыни вызывали у Таисии Владими ровны особый восторг), с каким восхищением рассматривает огромную голоствольною чинару, растущую во дворе офицерского собрания, как кормит золотых рыбок в каменном бассейне, как тетёшкает дочку... Корнилов наблюдал за женой, и всякое движение её, всякий жест, взгляд, наклон головы вызывали у него нежность и тепло.

Несмотря на начальственную накачку, последовавшую из Санкт-Петербурга, на подзатыльники и окрики, в штабе округа были довольны вылазкой капитана Корнилова в Афганистан.

— Побольше бы таких офицеров в округе! — басил, склоняясь над картой, Николай Александрович Иванов, командующий войсками Туркестанского округа. Прикидывал, как станут двигаться его части, если он получит приказ выступить, скажем, на Бомбой... Как в таком разе удобнее будет обойти крепость Дейдади, слева или справа? Штурмовать её бессмысленно. Её надо огибать стороной либо, если она будет слишком мешать, окружить и уморить голодом и жаждой, — и сделать это несложно, благодаря рекогносцировке капитана Корнилова... Крепость перестала быть белым пятном. — Побольше бы таких офицеров, — заведённо пробасил генерал-лейтенант, почесал пальцем нос и подумал: а к чему бы это?

Неужели к выпивке? Или, наоборот, к штуке более приятной, воспетой в русских сказках как предмет национальной гордости, — к кулаку?

Корнилов тем временем получил задание — отправиться в Патта-Гиссар и Чубек для осмотра пограничной зоны.

Отряд капитана Корнилова был немногочисленным: один казак, совсем ещё молодой, с тёмными аккуратными усами и чёлкой, нависшей над бледным потным лбом, и четверо текинцев, одного из которых капитан хорошо знал. Это был Керим.

Кериму капитан обрадовался, обнял его, похлопал по спине рукой:

   — Друг мой!

Керим ответно похлопал рукой по спине Корнилова, сделал это мягко, уважительно, словно специально подчёркивал расстояние, которое отделяло его от капитана Генерального штаба:

   — Господин!

   — Вместе будем, Керим, снова вместе. — Корнилов почувствовал, что внутри у него даже тепло сделалось, будто там возник кусок солнца, нырнул под самое сердце и теперь растекается широкими кругами. — Я этому очень рад.

   — И я очень рад, господин...

   — Жаль, Мамата нет, Керим... Нам будет не хватать Мамата.

   — Он — житель другой страны, господин, но если вы замолвите слово, Мамат вступит в отряд туркменской милиции.

   — Я, конечно, готов замолвить слово...

   — Пожалуйста! — вежливо попросил Керим.

Увы, никакие ходатайства, даже если они исходили от генерала, не могли стать основанием для зачисления гражданина другого государства в туркменскую милицию, — Корнилов обратился с такой просьбой к помощнику начальника штаба округа, тот только отвёл глаза в сторону и отрицательно покачал головой.

   — Не моя прерогатива, — произнёс он неохотно.

   — А чья?

Помощник начальника штаба выразительно потыкал пальцем в потолок, глаза его обрели почтительное выражение:

   — Это может сделать только военный министр.

   — Да никто об этом даже не узнает, — горячо воскликнул Корнилов.

   — Но если узнает, такой потрясающий скандал получится — на небе будет слышно.

Пришлось Корнилову отступить, он посмотрел на помощника начальника штаба как на человека, не справляющегося со своими обязанностями, и, щёлкнув каблуками, вышел из кабинета.

Отъезд отряда был задержан на двое суток.

Вечером в казарме к Корнилову подошёл казак Созинов.

   — Ваше благородие, а я ведь вам поклоны с Зайсана привёз.

Корнилов вспыхнул молодо:

   — Господи, Зайсан! Мне он иногда снится. Караси по-прежнему по пуду весом ловятся?

   — По-прежнему.

   — А сомы воруют детишек у полоротых баб?

   — И такое бывает. Но казаки держат свои ружья наготове — отбивают.

   — Кабанья охота как? Существует ещё? Вепри есть?

   — Кабанов развелось видимо-невидимо. Столько их, что они стали делать набеги на огороды — за один набег полдеревни оставляют без картошки.

   — Господи! — Корнилов запоздало обнял земляка. — Вот не думал, что судьба мне пошлёт станичника с родной земли...

   — Я сам к вам напросился, ваше благородие, поскольку знал: вы — наш!

   — Как тебя зовут? — обратился Корнилов на «ты», положил руку на плечо казака.

Тот шмыгнул по-ребячьи носом.

   — Василий. Вася.

   — К походу готов, Василий? Будет трудно. Особенно в горах.

   — Я трудностей не боюсь. — Лицо Созинова на мгновение онемело, будто он заглянул в горную пропасть, после паузы проговорил с сожалением: — А батюшка ваш здорово постарел.

   — Это я в последний свой приезд заметил — начал дед сдавать. Внучку очень хочет посмотреть, даже слёзы на глазах проступают...

   — Станица наша расширилась, расстроилась. Только в этом году восемнадцать новых дворов возведено.

   — Завидую я тебе, Василий, — дрогнувшим голосом произнёс Корнилов. Пожаловался: — Мне так иногда хочется вернуться назад, в своё прошлое, в детство, на озеро Зайсан, либо в станицу Каркаралинскую, что хоть криком кричи. Если бы человек мог возвращаться в своё прошлое, он бы многие досадные оплошности исправил...

   — Не дано, ваше благородие.

   — Охо-хо-хо, грехи наши тяжкие. — Корнилов согнулся по-старчески, в голосе его прозвучали скрипучие разлаженные нотки. Он ещё раз хлопнул казака по плечу. — Дорога у нас будет длинная, времени свободного — воз и маленькая тележка, о многом сумеем переговорить... Кстати, а по отчеству как будешь?

   — Васильевич.

   — Василий Васильевич, выходит. Буду знать. Кстати, Василий Васильевич звучит лучше, чем просто Вася.

   — Да-к... — Казак замялся, приподнял одно плечо, потом другое. — Мне неудобно как-то.

   — Неудобно с печки в штаны прыгать, а всё остальное очень даже удобно, друг мой. Завтра с утра надо проверить лошадей, особенно ноги — нет ли расхлябанных подков... Это раз. И два — нет ли потёртостей? В горах нам никто не поможет, только сами себе...

   — Я в станице, случалось, ковалю вашему помогал.

   — Митричу, что ль?

   — Ему самому. Так вот, не взять ли нам, ваше благородие, с собой кое-какой инструмент? А? В пути мало ли что может случиться.

   — Взять. Обязательно взять. — Корнилов ещё раз примял ладонью погон на плече Созинова и ушёл.

Несмотря на апрель, погода в Ташкенте стояла уже летняя, жаркая, как в июле, воздух гудел от пчёл, солнце выжаривало карагачи и высокие, стройные стволы пирамидальных тополей до гитарного звона, город пахнул мёдом, яблоками и цветами.

Из казармы капитан направился на рынок, купил там снизку чеснока.

   — А чеснок зачем? — спросила Таисия Владимировна.

   — Никакая зараза не пристанет, если в кармане лежит головка чеснока, — даже холера, даже брюшной тиф, и те не прицепятся... Проверено много раз. В походе же всё может быть: и кусок грязи можно съесть, и хворую дичь случайно попробовать, и в моровое место попасть. А чеснок — штука спасительная, от всякой опасной хвори способен уберечь. После любой еды, после любой воды достаточно съесть дольку и можно быть уверенным — не занеможешь.

   — Интересно как. — Таисия Владимировна зябко поёжилась — дальних дорог и неизвестности она боялась, за мужа опасалась.

Созинов оказался ловким казаком, у него всё спорилось в руках, он, кажется, успевал бывать одновременно сразу в нескольких местах, чем вызывал у текинцев некое нехорошее изумление.

   — Шайтан! — крутили они из стороны в сторону каракулевыми папахами и делали круглые глаза.

Созинов, ловя на себе взгляды текинцев, только посмеивался. Потом не выдержал, подошёл к ним:

   — Я могу, чтобы мы лучше понимали друг друга, поставить вам бутылку. Хотите?

В глазах Керима мелькнуло что-то заинтересованное, живое, он отрицательно качнул головой:

   — Нет. Коран нам это запрещает.

Созинов развёл руки в стороны:

   — Тогда как же быть?

Керим улыбнулся:

   — Не знаю.

Улицы ташкентские благоухали, не было в городе ни одного палисадника, ни одного угла, где бы что-нибудь не цвело. Самым сильным запахом на улицах был запах мёда, он восхищал молодого казака, Созинов невольно крутил головой и произносил:

   — Вот это да-а-а!

По растроганному лицу его катился пот: в Ташкенте было жарко. На сухое ташкентское тепло Созинов реагировал по-своему:

   — Жар костей не ломит, но размягчаться нельзя.

В дорогу выступили ранним розовым утром, когда ночная темнота начала отступать, сбиваться в клубки, забивать низины и горные щели; светлые пятна, появившиеся в воздухе, стремительно порозовели, пространство наполнилось пением птиц.

Корнилов заглянул в комнату, где Таисия Владимировна спала с Наташей, вгляделся в сумрак — жена, почувствовав взгляд мужа, поспешно поднялась, капитан приблизился к ней и остановил коротким движением руки:

   — Таточка, не поднимайся, лежи, лежи...

   — Всё-таки ты уезжаешь? — неверяще прошептала успевшая подняться с постели Таисия Владимировна. Хотя она точно знала, что, несмотря на все задержки, муж уедет обязательно, об этом они вели речь каждый раз за ужином, и каждый раз её глаза наполнялись слезами, она не верила, что муж уедет.

   — Это же служба, Тата, — произносил Корнилов укоризненным тоном.

   — Я не хочу, чтобы ты уезжал.

Корнилов обнял её, погладил рукой по спине, лопаткам, стараясь, чтобы голос его звучал как можно мягче, что-то проговорил про службу, про дело, которое не ждёт, ощущая тщетность, пустоту своих слов...

   — Лавр... — Таисия Владимировна всхлипнула беспомощно, говорить она не могла: не было сил.

Он хотел отбыть не прощаясь — не получилось.

— Таточка, — произнёс Корнилов и умолк — виски сдавило что-то тугое, от жалости к жене, от осознания того, что она остаётся одна, сделалось нечем дышать, Корнилов поцеловал её в волосы, обнял и вышел из дома.

Во дворе его ожидал Созинов с конём. Капитан легко взлетел в седло, тронул шпорами коня. Конь ястребом перенёсся через невысокую каменную ограду, приземлившись, взбил подковами яркую электрическую сыпь, целое сеево...

Самое трудное в горах — проходить ледники. Ледяные реки, издающие при движении пушечный гром, опасные, глубокие, способные проглотить всадника вместе с конём, требовали внимания и осторожности.

В горах, примыкающих к России и находящихся на её территории, насчитывалось немало гигантских ледников, имеющих свои тайны, свою мрачную славу. От блеска льда на солнце быстро выгорали глаза, бывалые путешественники старались брать с собой в дорогу маски — наподобие тех, которыми изнеженный аристократический люд обзаводится перед костюмированными балами, только эти маски и спасали людей от беды. И всё равно плакать от жестокости беспощадного горного солнца будут все — и кони, и люди.

Через две недели пути Корнилов, обросший — в горах лучше не бриться, яростное солнце сжигает кожу до волдырей, оно вообще может грызть мясо до костей, никакая мазь не помогает, ожоги болят долго, мешают спать, превращают человека в лунатика, — остановил отряд у грязной, круто вздыбившейся в небеса кромки ледника. Огляделся.

Из-под высокого среза вытекала прозрачная говорливая вода — несколькими ручьями, чуть ниже ледника ручьи сливались в один, и дальше между скалами погромыхивала, сдвигая с места камни, выламывая из отвесных стен целые куски породы, буйная река; справа, если лицом встать к леднику, в бездонное небо уносились угрюмые коричневые скалы.

Кое-где, в центре высветленных проплешин-пятен, — видимо, в этих местах порода была послабее, — росли небольшие, скрученные в восьмёрки, изломанные зелёные кустики. Это была арча — памирские деревца, мученики, изуродованные природой, лютыми холодами и ветрами.

За спиной также круто вздымались к облакам усталые, ноздреватые от старости, грязные горы. Горы эти словно ждали чего-то, в их облике застыл невольный вопрос уж не конца ли света они ждали? Вопрос был громок, красноречив, сформулирован толково, но ответить на него вряд ли кто решался.

Чтобы увидеть верхнюю кромку этих гор, голову надо было задирать так, что шапка обязательно хлопалась на землю, не удерживалась на макушке.

— Будем разбивать становище. На отдых — два дня, — проговорил Корнилов, спрыгнув с коня.

Слева, на взгорке, который огибала говорливая ледниковая речка, гнездилось несколько глиняных кибиток. Там жили кыргызы. Над кибитками возвышались кривоватые, небрежно слепленные купола мазаров — могил людей, когда-то живших здесь. Это кладбище было расположено на площадке более безопасной и более высокой, чем кишлак, — туда и вода не дотянется, и лавина мазары не накроет, и камни, сорвавшиеся с верхотуры, не размолотят. Место было выбрано с умом.

Совсем недалеко, за срезом вознёсшихся в небо гор находился Китай: там точно такие же горы, такие же глиняные кибитки, похожие на гнезда гигантских ласточек, там текли такие же реки и сползали по наклонной каменной тверди, образуя внизу грязные марсианские нагромождения, такие же ледники. Только всё, что находилось по ту сторону скал, было чужим и в душе капитана не рождало никаких чувств — ни озабоченности, ни тепла, ни причастности к тамошним горам, которые не было необходимости и защищать... И совсем другое дело — земля по эту сторону гор.

Поставили три палатки, две большие, солдатские, для отряда, и одну маленькую, офицерскую, с клапаном, в который было вшито крохотное слюдяное окошко — для Корнилова.

От кибиток, стоявших вдалеке, отделились две фигуры в халатах; пригибаясь низко, будто в атаке, с винтовками наперевес, они двинулись к отряду.

   — Керим, принимай гостей! — предупредительно выкрикнул Корнилов.

Кивнув, Керим неспешно двинулся навстречу к шедшим к ним кыргызам — те не гостями были в здешних местах, а хозяевами, с представителями службы государевой встречались редко, потому себя так и вели — будто атаку с несколькими обходными манёврами совершали...

   — Кто такие будете? — издали, гортанно, словно орёл, прокричал старший из кыргызов, старик с подслеповатыми глазами и тощей, внизу завитой в косичку бородкой.

Керим прижал к груди обе руки, показывая, что худых намерений не имеет, и ответил старику по-кыргызски:

   — Свои, аксакал! Из штаба Туркестанского военного округа.

Старик вскинул ко лбу ладонь, развернул её ребром на манер козырька, подслеповатые глаза его шустро заскользили по фигурам людей, находившихся на площадке.

   — Свои, говоришь? А что вы тут делаете?

   — Проводим ре... ре... Как это называется, господин капитан? — Керим повернулся к Корнилову.

   — Проводим рекогносцировку.

   — Вот-вот, аксакал... Проводим рекогносцировку.

Сложное, загогулистое слово произвело впечатление на старого кыргыза, он что-то сказал своему спутнику, и тот опустил ствол винтовки.

   — Милости прошу к нам в аил, — кыргыз указал на плоские, косовато стоящие на земле кибитки, розовеющие в лучах закатного солнца, с шестами-мётлами, отгоняющими от жилья злых духов. — Рады будем видеть.

   — Обязательно придём, — по-кыргызски ответил Корнилов.

Кыргыз приложил руку к сердцу.

Утром Корнилов исследовал шубу ледника. Губы у капитана потрескались и начали кровоточить, кожа с них слезла, как шкурка с сопревшего лука — слоистой плёнкой. Глазастый Созинов заметил непорядок и подскочил к Корнилову с бутылкой подсолнечного масла, протянул её услужливым движением:

   — Ваше благородие, смажьте этим губы, иначе замучаетесь — даже есть не сможете.

   — Масло? Разве среди наших лекарств никаких мазей нет? Доктор нам не положил?

   — Только порошки да капли. Мазей нет.

   — Вот каналья-доктор! — Корнилов хотел выругаться покрепче, но сдержал себя. — Ладно, Созинов, давай, что есть.

Слезящиеся от солнца глаза Созинова, горошины зрачков источали участие. С намасленным ртом — губы сразу как плёнкой покрылись — Корнилов отправился исследовать устье ледника.

По дороге осматривался — не попадётся ли на глаза какой-нибудь сук, чтобы на него можно было опираться, но дерево в царстве камней было штукой редкой, проще было найти золотой самородок величиной с куриную голову, чем кривую дубину.

От тёмных, заляпанных грязью дырявых глыб льда тянуло холодом, из-под огромной, спёкшейся в движении массы сочилась вода, звенела по-весеннему ликующе, освобождённо, что-то радостное было сокрыто в этой звени. Идти по шубе ледника, по страшным марсианским нагромождениям было опасно: под ногой мог легко лопнуть какой-нибудь пузырь, присыпанный каменной мукой, а под ним могла оказаться пропасть метров двадцать глубиной, тут вообще могли водиться трещины бездонные, Корнилов это чувствовал и старался не делать невыверенных движений.

Утро выдалось тихое, с розовыми облаками, прилипшими к макушкам гор, и тихим движением орлов в безмолвном небе; в затенённых каменных щелях похрустывал лёд; вода, вытекающая из-под шубы, искрилась, била в глаза режущим электрическим сверком.

Около большого камня «жандарма», угрюмо поднимавшегося над ледником, — «жандарму» не хватало только форменной фуражки с кокардой, чтобы быть похожим на блюстителя политического порядка, способного одним только взглядом раздеть иного человека до исподнего, — Корнилов нашёл серебристо-серый голыш, украшенный тёмными вкраплениями. Колупнул пальцем одно из вкраплений. В глаза ему ударил острый красный лучик.

— Ого! — не удержался от довольного восклицания Корнилов. — Дорогой камень. Похоже на непромысловые рубины. — Снова колупнул ногтем срез.

И опять в глаза ему ударил тёплый беспокойный лучик, родил внутри восхищение. Наколупать бы этих камней десятка два, обработать — глядишь, получилось бы что-нибудь толковое для Таисии Владимировны. Корнилов неожиданно ощутил охотничий азарт, желание искать камни и находить их, но в следующее мгновение задавил это желание в себе — отставить все поиски, а камни эти диковинные показать в штабе округа: вдруг они представляют интерес для государства Российского?

Корнилов тщательно отёр камень, сбил с него налипь и сунул в полевую сумку, затем в блокноте сделал запись, сопроводив её небольшим чертёжиком, в котором точно обозначил место, где был найден серебряный голыш.

Личная выгода для Корнилова не существовала, он, кажется, выскреб из себя само это понятие и брезгливо относился к сытым офицерам, имевшим дело с сомнительными купцами, к тем сослуживцам, кто готов был продать что угодно, лишь бы из этого вышла выгода, способная приятно отяжелить карман...

Впрочем, надо отдать должное справедливости: таких офицеров в армии было немного, очень немного, но те, что были, «портили воздух» своим существованием более чем достаточно; как известно, чтобы испортить бочку мёда, достаточно лишь ложки дёгтя.

Из-под спёкшихся грязных глыбин веяло холодом, холод сжимал горло, заставлял слезиться глаза — пространство делалось радужным, многоцветным. Капитан прикинул на глаз ширину ледника. Глаз у капитана, как говорится, не глаз, а ватерпас, и потому поправки на ошибку можно было не делать — максимум мог он ошибиться сантиметров на двадцать. Попытался Корнилов определить, каким же ледник должен быть в длину, задача эта была посложней, он засомневался в своих расчётах, качнул головой удручённо: чтобы получить точную цифру, надо пройти насквозь весь ледник, а это съест несколько дорогих дней. Затем, также прикидочно, измерил глубину. Шуба была глубокой, имела разное дно, в отдельных местах толщина льда превышала тридцать пять метров.

Оставалось сделать ещё один замер — скорости, с которой ледник ползёт вниз.

Корнилов достиг безопасной, лишённой трещин кромки, от которой резко свернул влево, прыгая с валуна на валун, ушёл на полкилометра вверх. Там из разноцветных камней сложил столбик, кривоватый, но прочный — установил таким образом некую реперную точку, затем в двадцати метрах от этого столбика сложил ещё одну каменную «затесь», следующую затесь сложил в ста метрах от берегового репера.

Работой своей Корнилов остался доволен.

Иногда ледник сотрясал глухой, задушенный стук — казалось, что стук этот рождается под самыми ногами, что тело ледника сейчас разверзнется, под человека нырнёт стремительная холодная молния, но молния всё время промахивала мимо — Бог оберегал Корнилова. Он крестился, слыша стук, — это лопался ледник.

После каждого такого удара воздух над ледником стекленел и, как казалось Корнилову, твердел, устанавливалась тяжёлая, глухая тишина.

Потом тишина делалась прозрачной, в ней возникало что-то мягкое, и до Корнилова доносилось клекотанье кекликов — горных куропаток.

Через полчаса в одном из острогов ледника, посреди грязных глыб шубы Корнилов неожиданно увидел ровную, хорошо обработанную ладонями — до лакового блеска — палку, пальцем подбил козырёк фуражки вверх, затем отёр слезящиеся глаза — откуда здесь могла взяться тщательно оструганная палка, схожая с древком копья?

Присел над палкой, увидел, что конец её прочно впаян в серую намерзь, подцепил рукою камень, стараясь оторвать его, но тот спёкся со льдом, и тогда капитан, приподнявшись, ударил каблуком сапога по камню, потом ударил ещё раз. Из-под камня в разные стороны поползли мелкие белые трещины. Корнилов ударил снова, и камень с пистолетным щёлком отлетел в сторону.

Корнилов поднял его, перевёл дыхание — здесь, на высоте, воздух застревал в глотке, спекался в жёсткий ком — ни проглотить такой комок, ни выплюнуть его, грудь, плечи, лёгкие стискивает боль, перед глазами плывут круги. Корнилов слышал про тутек — горную болезнь, разговаривал с людьми, которые благополучно перемогли её, они рассказывали о своём беспомощном состоянии, о том, как хрипели, лязгали зубами, слюнявились, плакали, пытаясь бороться с тутеком, и отказывались от этой мучительной борьбы, поскольку тутек был сильнее...

Лекарств от этой болезни не было никаких, помогал только чеснок: надо очистить пару долек и как можно чаще подносить чесночные дольки к ноздрям. И хотя дыхание от этого не улучшится, боль в груди всё-таки исчезнет. И ещё одно важно — здесь, в горах, на высоте, не следует делать резких движений. Резкие движения быстро надсаживают лёгкие. Корнилов подождал, когда у него выровняется дыхание, набрал в грудь воздуха и ударил камнем по намерзи, оковавшей древко. Только минут через двадцать капитан освободил древко копья — прочная ноздреватая намерзь не хотела отдавать человеку свою добычу, но Корнилов был упрям. Догадка его оказалась правильной — к скрытому до поры концу древка был прилажен заострённый железный наконечник. Хоть и ожидал этого капитан, но всё равно, выпрямившись над находкой, присвистнул изумлённо: вот так-так!

Находка эта сделает честь любому музею.

Надо было спешно уходить с ледника. Но что-то держало здесь Корнилова, держало прочно, словно захлестнуло на его ноге верёвку, капитан не мог понять, что же именно его держит, оглядывался по сторонам, щурил глаза, стряхивал с них слёзы и продолжал топтаться на одном месте.

Положив копье на видное место — эту точку терять было нельзя, во всех случаях надо возвращаться к ней, — Корнилов отошёл метров на десять от места находки, огляделся. Невдалеке хлопнул сухой пистолетный выстрел — это метрах в тридцати от капитана лопнул ледник, Корнилов даже не оглянулся на этот звук, привык, за выстрелом чёрная узкая молния стремительно метнулась в сторону и растаяла, капитан заметил её. На теле ледника осталась извивистая, неровная трещина толщиной не больше волоса.

Через несколько дней одна часть трещины отползёт на несколько сантиметров к устью, трещина расширится, станет опасной, порой такие трещины могут быть настолько широкими, что в них даже провалится лошадь. Глаз на леднике надо держать востро.

Минут через десять Корнилов заметил, что в запорошенном каменной крошкой углублении темнеет что-то смятое, раздавленное, изжёванное льдом и из этой странной жеванины выглядывает небольшая, неловко вывернутая лапка, очень похожая на птичью.

Но это была не птичья лапка, а человеческая рука, ссохшаяся, коричневая, с приросшей к костям кожей.

В неглубокой, почти вывернутой на поверхность ледника трещине лежал человек. Скорее всего, это и был владелец копья, древний охотник, погнавшийся за добычей и в пылу стремительного бега угодивший в ледяной капкан.

Недалеко от высохшей, костлявой руки капитан разглядел тело охотника, укутанное плащом, сшитым из двух козлиных шкур. К похожему на небольшой круглый сосуд черепу неряшливо прилип сдвинутый набок, по-обезьяньи сплющенный нос, редкие чёрные зубы были крепкими — значит, охотник этот погиб молодым.

Капитан присел на камень, вытаявший из ледяной плоти и повисший на крепкой голубой ножке, — сиденье было хоть и непрочным, но удобным, — достал из полевой сумки блокнот и проворно заскользил по нему карандашом — зарисовывал находку. Потом сделал ещё один рисунок и направился в лагерь.

На ледник отправились впятером — капитан, Созинов и три текинца. Одного текинца оставили стеречь лагерь.

Хотя воровать в их палатках было нечего, всё равно один должен был оставаться на хозяйстве — таков закон жизни всех воинских частей без исключения, даже если в них числится полторы калеки.

До броска на ледник Корнилов промыл чаем глаза, это было единственное лекарство, которое помогало побороть блестящих «зайчиков», прыгающих перед взором, других снадобий не было.

Ледяную вдавлину, в которой лежала мумия, Корнилов нашёл сразу.

Керим склонился над трещиной, всмотрелся в круглый коричневый череп охотника и звонко, будто птица, поцокал языком, потом колупнул крепким ногтем лёд и поцокал языков вновь. Лицо у него приняло досадливое выражение.

   — Лёд здесь крепче камня, — сказал он, — спёкся лёд. Взять его можно только динамитом.

   — Всё равно останки желательно извлечь изо льда и похоронить по-человечески, — сказал Корнилов. — У человека должна быть могила.

   — Понятно, господин, — Керим почесал пальцем затылок, — хотя дело это нелёгкое не только потому, что лёд прочен, как чугун... Этот человек сгнил во льду.

   — Не сгнил, а превратился в мумию.

   — Это одно и то же, господин.

К вечеру тело древнего охотника освободили от намерзи и вытащили на поверхность. Оно было страшно помято, шкура плаща прикипела к костям.

   — По здешним понятиям его надо сегодня же, до захода солнца похоронить, — сказал Керим.

   — До захода солнца ещё три часа.

Корнилов вместе с Созиновым обследовал мумию — рассчитывал найти в складках плаща какой-нибудь металлический предмет, нож или наконечник копья, но ничего не нашёл.

Останки древнего человека Корнилов сфотографировал с нескольких ракурсов — пригодится для музея, — использовав на это шесть серебряных пластинок, затем скомандовал Кериму:

   — Заверни получше, пора нести кости в аил... 11усть душа охотника успокоится.

Керим послушно наклонил голову:

   — Всё будет сделано как надо, господин.

Мешок с телом охотника текинцы несли вдвоём — Вайрам шёл спереди, Типак — за ним, потом, когда одолели шубу, с которой лило так, будто шёл дождь, их сменили Созинов и Керим.

Добравшись до крайней кибитки, остановились, капитан стукнул кулаком в дверь, сколоченную из кривых веток карагача.

   — Хозяин! — прокричал он по-русски, затем повторил по-кыргызски: — Хозяин!

Дверь, врезанная в дувал, — признак благосостояния, это как подушки в кибитке: чем больше лежит подушек на полу в мужской половине кибитки, тем богаче семья. Корнилов снова стукнул кулаком по двери:

   — Хозяин!

Из кибитки показался подслеповатый человек в старой шляпе, похожей на размятый, затрушенный пеплом костров котелок, вгляделся в офицера, стоявшего за дувалом, пробормотал что-то под нос.

   — Где живёт староста аила? — по-кыргызски спросил Корнилов.

   — Кибитка его — посередине села будет... А тебе, русский, чего надо? Я — заместитель старосты. — Бабай достал из кармана халата тусклую медную бляшку, показал её капитану.

Символы власти — значки, жетоны, бляхи, медали — здесь ценятся высоко, гораздо выше, чем в России, случается, что за обладание ими люди теряют жизнь, поэтому старик не выпускал символ власти из рук, держал его в кармане халата, а ночью с этой бляшкой спал. Как с женой.

   — Мы нашли на леднике тело человека. Много лет назад он провалился в трещину и погиб. Сейчас вытаял.

   — Бывает, — равнодушно прошамкал старик, — здесь всё бывает... И чего вы хотите?

   — Похоронить его на вашем погосте.

   — Хороните, — старик махнул крапчатой от возрастной «гречки» рукой. — Скажите, что я разрешил.

Процессия поспешно двинулась дальше, к кладбищу, солнце, казалось, шагало по небу вместе с людьми, подпрыгивало, дёргалось, кренилось в такт движению то в одну сторону, то в другую. Корнилов шёл сосредоточенный, молчаливый, иногда перепрыгивал через камни, будто соревновался с самим собою в ловкости.

Охотника успели похоронить до заката солнца. Закат был долгим, словно светило не хотело уходить на ночной покой. Несколько раз солнце ныряло за рваный горный край, и казалось, что больше не поднимется, но оно упрямо возникало вновь, выползало из-за какой-нибудь острозубой вершины и раскаляло докрасна макушки гор, а потом в нём что-то сломалось, яркий диск нырнул вниз и больше не появлялся.

А через пять минут на землю навалилась чернильная темнота, всё в ней растворилось: и ледник с его марсианской, неряшливо всклокоченной шубой, и опасные кряжи, с которых, как сообщил капитану Керим, днём сползло два гремучих камнепада, и затихший, будто иссочившийся ручей, вытекающий из-под ледника.

Прошло ещё несколько минут, и из аила, из-за крайних могил погоста послышался волчий вой.

Вечером при свете небольшой «летучей мыши» Корнилов писал письмо жене. «Милая моя Таточка! Хотя я и нахожусь от тебя далеко, мои мысли — с тобою, с Натуськой. Как вы там? Не обижает никто? Есть ли в доме продукты, есть ли деньги? Ксюшка, наверное, уже подросла и стала настоящей взрослой дамой, великосветской по ташкентским понятиям, и теперь около забора нашей хозяйки-купчихи толпами ходят местные коты?

Если бы вы с Натуськой знали, как мне хочется очутиться рядом с вами, обнять вас, подышать одним с вами воздухом. «Но если бы да кабы, то тогда б во рту росли грибы», — как говорит мой земляк-сослуживец, находящийся со мной на рекогносцировке, Василий Созинов, а он — человек, который не делает ошибок. Иногда мы с ним ведём речи о станице нашей, об озере Зайсан, о летних хлопотах, и на душе делается легко — все мы любим места, в которых родились, в которых жили в юности, преданы им, стараемся отвести от них беду, защитить... Наверное, это и есть родина — не в глобальном всеобъемлющем понятии, иногда просто не вмещающемся в голове, а такое вот, малое, вызывающее в душе тепло и щемление.

Дорогая моя, мы находимся в пути, в сторону дома повернём ещё не скоро: в дороге придётся провести, как я полагаю, ещё не менее полутора месяцев. До встречи нашей — далеко, о чём я искренне сожалею».

Корнилов знал, что письмо это он вряд ли сумеет отправить жене — не стоит ждать, что по пути им попадётся селение, где будет иметься почтовый «околоток» — путь корниловского отряда пролегал по безлюдным местам... В лучшем случае он вручит письмо Таисии Владимировне, когда уже вернётся в Ташкент — отдаст прямо в руки. Капитан отложил блокнот с письмом в сторону.

Утро занялось безмятежное, яркое, с золотым светом солнца, растворившем в своём сиянии пространство, — в природе сейчас, по сравнению с ночью, не было ничего злого, враждебного, даже намёка — и того не было, сердце отзывалось на эту предрасположенность природы радостным стуком. Корнилов поймал себя на том, что обрадовался, услышав стук своего сердца.

Это бывает редко — услышать стук собственного сердца могут только люди либо очень счастливые, либо очень больные. Капитан считал себя счастливым человеком. У него была Тата, Таисия Владимировна, был жив отец, жива была и маленькая, ссохшаяся, превратившаяся в печёный гриб мать-казашка, был жив брат, статью пошедший в отца — крупный, с сильным волевым лицом и сильным голосом, человек, умеющий добиваться в жизни своего; была дочка Наталья — не умеющее капризничать существо.

Да и сам Корнилов к двадцати восьми годам сумел добиться немало — и Академию Генерального штаба закончить, и капитанские погоны получить на плечи... Это много[8].

В аиле кричали-заливались петухи. Два дня их совершенно не было слышно, а сейчас обозначились, словно новый месяц открыли.

Днём Корнилов взял из неприкосновенного запаса бутылку водки, новенький нож в кожаном чехле, украшенном медной шлёвкой, чтобы можно было вешать на пояс, к ножу добавил две пачки серных спичек — получался вполне сносный подарок — и вместе с Созиновым и Керимом отправился в аил к старосте. Корнилов шёл впереди, неспешно взмахивая рукой, Керим и Созинов — отступя два шага, оба — невозмутимые, со строгими лицами, будто нукеры какого-нибудь важного шаха.

Староста аила Худайберды — длинноногий, худой, жидкобородый — бородёнка его состояла из трёх волосинок и какого-то странного пуха, схожего с плесенью, обметавшей узкий костлявый подбородок, — ждал капитана у порога своей кибитки.

— Милости прошу, — пригласил он гостей в дом.

Маленький, со стройной, словно высохшей от постоянной муштры, фигурой, капитан почувствовал, что в узкой, насквозь пропахшей пылью кибитке ему тесно.

В гостевой половине на земляной пол было брошено несколько половиков-пестряков, сшитых из разных лоскутов — красных, синих, жёлтых, половики заменяли ковёр, у дальней стенки, положенные одна на одну, высились подушки. Чем больше подушек — тем богаче хозяин.

Корнилов взял из рук Созинова дары, передал их старосте.

   — Это вам от русской армии.

Старик расцвёл. Даже борода у него, кажется, сделалась пышнее и гуще, глаза молодо преобразились, в них появился блеск.

   — Благодарствую... Благодарствую... — пробормотал он по-русски. Говорил он чисто, без акцента. — Это очень приятный бакшиш.

   — Садитесь, господин... — староста глянул подслеповато на погоны Корнилова и добавил, — господин капитан, на подушки. Там — место для почётных гостей.

Созинов также поспешно опустился на пол. То же самое сделал и Керим.

   — Я вас угощу нашим национальным напитком, — сказал Худайберды, — водку мы не пьём, не положено... — он растянул губы в бледной кроткой улыбке, поднял глаза к потолку, — Коран не позволяет. А вот джарму пьём. Это и вкусно, и полезно, и не так крепко, — добавил он.

О джарме Корнилов кое-что слышал, но никогда не пробовал, это был напиток кочевников, сваренный из забродивших зёрен ячменя и молодого бараньего жира. Градусов в джарме — ноль целых, ноль десятых, но, несмотря на ничтожную крепость, от джармы, как говорили, можно захмелеть.

Худайберды хлопнул в ладони, подавая сигнал, на женской половине кибитки как некая мышка-норушка зашуршала, звякнула посуда, и через мгновение на гостевой половине появилась старуха в длинном чёрном халате и чёрном выгоревшем тюрбане. В руках она держала деревянный поднос, на котором стоял кувшин из хорошо обожжённой красной глины и несколько широких вместительных пиал, также слепленных из глины — видно, местной: уж очень необычным, в сизость, был тёмный, похожий на хороший румянец цвет глины.

Старуха поставила поднос перед Корниловым.

   — Прошу отведать джармы, — сказал старик, разлил желтоватый густой напиток по пиалам.

Корнилов с удовольствием выпил. Вкус нельзя было спутать ни с каким другим: джарма ни на что не была похожа, таким вкусом обладает, наверное, только одна она.

   — Хорошая штука, — похвалил капитан, накрыл пиалу ладонью, — хоп! Соседи не появляются? — спросил он неожиданно.

   — Китайцы-то? — Староста запустил в бороду пальцы, разгрёб редкие длинные волосины. — Сюда они не спускаются, но на перевале, на вершине горы, над ледником постоянно появляются. Здесь им нечего делать, а там, — староста ткнул пальцем в пространство перед собой, — там мы их замечаем частенько.

   — А почему в аил не спускаются?

   — Причина простая: аил наш — бедный, взять у нас нечего, а вот пулю схлопотать можно. В аиле все — охотники, умеют лупить прямо в глаз...

Китайцев Корнилов считал противником несерьёзным. Другое дело — англичане, плотно засевшие в Индии, считающие Кашгарию — обширный район на северо-западе Китая — своей вотчиной. Китайцы называли Кашгарию Сиюй, что означало в переводе «Западный край», а во времена Маньчжурской династии именовали Синьзян, то есть «Новая граница».

А вот англичане — враги серьёзные. Друзья же — никакие. Мастера подкупа — непревзойдённые. Сунуть какому-нибудь китайцу пару монет в лапу и приказать взорвать кыргызский аил — всё равно что щелчком сшибить муху со стола.

Возвращались от гостеприимного кыргыза в сумерках. Созинов от выпитой джармы раздулся, как клещ, на ходу сыто похрюкивал в кулак.

Тёмные макушки гор сдвинулись над людьми.

   — Я перед стариками кыргызцами готов на колени встать, ваше благородие, — разглагольствовал Созинов на ходу, прикладывал к губам кулак, крякал в него и вёл разговор дальше: — У меня есть старший брат Егор, так он очень долго болел — гнил заживо. Готов был умереть, ваше благородие, но смерть не приходила к нему. На ногах у Егорки даже появились свищи, в свищи эти вылезали куски костей — он вытаскивал эти осколки по штуке и зарывал в землю. Фельдшер станичный ничего не мог сделать — не знал, что за болезнь, а раз не знал, то и лекарства не мог подобрать. Повезли Егора к полковому врачу — тот тоже руки развёл в стороны... Отвезли брата к другому врачу, и также, ваше благородие, никакого результата... Егорка умирал. Бабки окрестные — а этих ведьм развелось видимо-невидимо, они берутся всё лечить, — также ничего не смогли сделать. И тогда отец обратился к кыргызам, к старикам. Вскоре пришёл один, кривоногий, в шапке из лисы, подслеповатый, поселился у нас в доме... Вы верите, ваше благородие, он целую неделю ничего не делал, только наблюдал. Сидел в углу, подогнув ноги под себя и наблюдал. Даже не шевелился, ровно бы и человеком перестал быть. И так — с утра до вечера. А потом попросил отвезти его домой, в аил. Велел не беспокоиться — сказал, что появится сам. Папаня, естественно, спросил, когда же появится, кыргыз ответил: «Не знаю».

   — Ну и что дальше? Вернулся кыргыз?

   — Вернулся. Лекарство с собой привёз — мелкие чёрные шарики. Заставил Егорку эти шарики глотать и запивать молоком. И — никакой еды, ваше благородие, просто ничего не моги. Брат даже плакал от голода — так ему хотелось есть, но старик не давал. Так лечил две недели. Потом сказал Егорке: «Теперь можешь есть», взял за лечение четыре барана и ушёл. Через месяц свищи начали заживать, ещё через месяц Егорка, который уже лежал, не поднимался, встал на ноги, а в нынешнем году определился служить в казачий полк — ушёл вместе со мной. — Созинов умолк, подбил носком сапога голыш, с громким хрипом втянул в себя воздух.

   — Азия — великая часть света — во многом таинственная и совершенно не разгаданная. И вряд ли в ближайшее время будет разгадана. Англичане на это потратили несколько веков — все хотели познать Азию. И что же? Познали? Нет, не познали. Правда, они, в отличие от нас, стремились познать всё сразу, целиком, мы же пытаемся познать частности, и, по-моему, мы правы. Ведь нельзя же объять необъятное, как говорит Козьма Прутков, как одной лопатой нельзя срыть гору... Всякому живому существу — свой шесток...

Утром пошли на ледник. Лошадей решили оставить внизу, под шубой: они не смогут одолеть нагромождения спёкшихся ледяных и каменных глыбин... Лошади при виде шубы храпели испуганно, вращали окровяненными глазами, рвали поводья, и Корнилов, вспомнив, как шёл по леднику сам, как шарахался от трещин и старался держаться морены — нескончаемой каменной полосы, которую будто кто-то огромный сгрёб к середине ледяного поля, — понял, что их лошади по леднику не пойдут. Для этого они должны иметь специальную подготовку. Вот ещё одна особенность, которую надо будет обязательно отметить в докладе в штаб округа.

Первую остановку сделали у реперной точки, сложенной Корниловым, капитан обычной линейкой измерил расстояние, которое отделяло кривобокую пирамидку от «засечки», удивлённо покачал головой.

   — Что-то не так, ваше благородие? — спросил Созинов.

   — Всё так. Только ледник ползёт слишком быстро. Не ожидал-с, не ожидал-с.

   — Сколько? — спросил Созинов. Ему хотелось всё знать.

   — Семьдесят сантиметров в сутки. Это много.

Двигаться дальше старались по морене, там безопаснее, — шли под звук мелких струек, проворно стекающих с ледника в голубые ломины. Стеклянный нежный звон этот доносился отовсюду, он будто висел над ледником, им был наполнен воздух, горы, стиснувшие ледник с двух сторон, камни, целые ряды породы, ползущие вниз, даже орлы, кажется, издавали звон — переполнились им.

Трещин было много — кривые, дышащие холодом, вечностью, могильной глубью, бедою, — в основном трещины уже раскупорились, потекли, но были и такие, что накрепко запечатывала корка наста.

Впрочем, скрытые настом трещины тоже можно было разглядеть — важно только, чтобы глаза всё время находились в напряжении, засекали всякую мелочь. Наст на этих трещинах бывает обычно либо просевший, либо выгнувшийся горбиной, это раз, и два — он почти всегда имеет желтоватый цвет. Если белизну снега перечёркивает едва приметная жёлтая линия, линию эту надо обходить как можно дальше — нехорошая она...

Однако зрение притупляется, устают глаза, их выжигает яркое солнце, пытается выжечь буквально до дна, перед самым лицом прыгают электрические «букашки», резвятся беззаботно, ноги так дрожат от напряжения, что даже слышен скрип коленных суставов, в чашечках что-то скрипит и скрипит несмазанно, руки набухают неподъёмной тяжестью — их невозможно поднять даже на уровень пояса...

Созинов на ходу приклеил себе к векам две бумажки, сделался похожим на марсианина; бумажки эти, странное дело, помогали, отгоняли от глаз «зайчиков», не сваливались, хотя вроде бы через несколько секунд должны были слететь. Капитан, увидев «марсианский» взгляд Созинова, только головой качнул:

— Ну и ну! — Затем спросил неожиданно: — А как брат... которого лечили, Егор, как он сейчас себя чувствует?

   — Нормально всё с ним. В станице перетягивание каната устроили — кто кого, так Егор в одиночном соперничестве победил. Шашкой научился очень ловко махать. В беге — тоже первый, на ходу в седло запрыгивает. — Облупившееся лицо Созинова сделалось счастливым, по-мальчишески безмятежным, довольным, словно это он сам на ходу запрыгивал в седло. — В общем, был он мертвяком, в могилу уже собрался ползти, а стал человеком.

Тёмные усы Созинова на беспощадном солнце сделались рыжеватыми — выгорели, посветлели, завились в колечки, со скул скрутками сползала кожа.

Несмотря на усталость, на то, что тутек не давал продыха, действовал круто, вколачивал дыхание назад в лёгкие, группа шла не останавливаясь. Корнилов хрипел, задыхался, но зоркости взгляда старался не терять, лишь устало дёргал головой, когда перед глазами возникала густая электрическая сыпь, прогонял её и вновь срисовывал взглядом рельеф ледника оглаженных старых скал, разрушенных морозами, ветрами, солнцем, временем, но всё ещё грозных, способных причинить всякому войску много неприятностей, если оно тут пойдёт...

Созинов сделал несколько шагов по пористому искрящемуся льду, очень чистому, безмятежно голубому, приложил руку ко лбу, вглядываясь в далёкую вершину, ярко посверкивающую зеркально-снежной макушкой, — над вершиной вдруг вспухло пороховое облако, проворно поползло вверх, Созинов изумлённо открыл рот и произнёс:

   — Ап!

Голубоватый лёд под его ногами с хрустом проломился, под ним оказалась охристо-жёлтая корка снега, глаза казака от мгновенного испуга сделались антрацитово-тёмными, он стремительно выбросил руки в обе стороны, с правого плеча у него соскользнула винтовка, отъехала вбок. Созинов впился ногтями в закраины трещины, пытаясь удержаться, но не удержался, — под ногами не оказалось никакой зацепки, было очень скользко, и он полетел вниз.

   — А-а-а-а! — долгим раскатом вымахнул из трещины крик Созинова.

Корнилов рванулся к нему, распластался у края трещины, выбросил перед собой руку, чтобы вцепится в Созинова, в его волосы, в его руки и выдернуть, но не тут-то было — оказалось, что казака уже не достать.

На его счастье, трещина расширялась к верхней закраине, будто воронка, в горловине же, внизу, метрах в четырёх от верха, створки её резко сходились, оставляя в донье воронки маленький чёрный зев. В этот зев Созинов и всадился сапогами.

Из-под каблуков вниз полетели осколки льда.

Созинов ударился затылком о ледяную стенку, застонал от боли.

   — Хы-ы-ы... Ваше благородие!

   — Тянись, тянись, Созинов... — Капитан выгнулся горбато, стараясь достать рукою до казака, заскрёб пальцами по скользкой влажной стенке. — Тянись, земляк!

Созинов захрипел, рот у него, как и глаза, сделался чёрным, лицо перекосилось, он упёрся рукою в стенку, перенося центр тяжести тела и освобождая из обжима узкой глубокой щели правый сапог, замычал немо:

   — Хы-ы-ы!

   — Керим! — приказал капитан подоспевшему текинцу. — Быстрее сюда верёвку!

Верёвок они взяли с собою две, перестарались, — обе были прочные, сплетённые из тропического сизаля. Единственное, что плохо — не очень длинные: одна метров пятнадцать, другая и того меньше — метров десять.

Но этого было достаточно, чтобы вытащить казака.

Керим поспешно принёс верёвки, глянул в трещину, на Созинова, лицо которого сделалось маленьким, как детский, сваляный из коровьей шерсти мячик — таким мячиком Корнилов играл в лапту давно, ещё до Зайсана, на пыльной станичной окраине.

   — Хы-ы-ы! — протяжно простонал Созинов.

В ледяной глубине, под ногами у казака что-то загудело, залопотало по-лешачьи, словно дух подземный, видя, что в его владения пытаются проникнуть люди, начал яриться, зрачки у Созинова закатились под лоб, и Корнилов поспешно приказал Кериму:

   — Привязывай обе верёвки к камням. Можно к ледяным надолбам, это тоже прочно. — Капитан неожиданно заметил, что голос у него стал каким-то незнакомым, потёк, и протестующе помотал головой: не хватало ещё сейчас дать слабину.

Чем-чем, а упрямством он отличался, станичная ребятня ему всегда завидовала — маленький, жёсткий, со скуластым азиатским лицом и непроницаемыми чёрными глазами, Корнилов не привык отступать.

Одной верёвкой капитан обвязался сам, пропустив её под мышками и затянув узлом на груди, другую приготовил для Созинова, сделал на конце её петлю, подстраховал узлом, чтобы петля была мёртвой, не могла сползти, вообще сдвинуться, — эту петлю Созинов должен будет накинуть на себя, пролезть в неё — верёвка должна быть закреплена на Созинове, как и на капитане, иначе казака не вытянуть. Закончив приготовления, Корнилов скомандовал себе:

   — Я пошёл!

Керим стравливал верёвку с капитаном, Вайрам, обычно медлительный, меланхоличный, а сейчас подобравшийся, помогал ему. Вторую верёвку держал наготове Тилак.

   — Хы-ы-ы-ы! — донёсся снизу стон.

Корнилов добрался до казака быстро. На лбу у Созинова краснела широкая ссадина, струйка крови скатилась на нос и застыла, оставив после себя страшноватый след. Капитан ощупал голову земляка руками.

   — Живой, казак?

   — Жи... живой.

   — Не поломался?

   — Не знаю.

   — Ничего не болит?

   — Всё болит, — пожаловался Созинов, — всё тело, все кости.

   — Это от шока, — успокаивающе произнёс Корнилов, — скоро пройдёт.

Капитан подтянул к себе верёвку, расправил петлю и задрал голову, проверяя, готовы ли действовать люди, находящиеся наверху. В трещину заглянул Тилак, прикрыл глаза ладонью — трещин он боялся. А кто их, собственно, не боится? Даже барсы, ловкие звери, для которых страха вообще не существует, и те боятся.

Корнилов перекинул петлю Созинову.

   — Надень её на себя. Верёвка должна пройти под мышками, — капитан красноречиво пошевелил плечами, — так же, как у меня. Понял?

   — Хы-ы-ы, — жалобно простонал Созинов, руками он упирался в безмятежно голубые, лаково поблескивающие края трещины, одной рукой в один край, другой — во второй. Пальцы, прилипшие ко льду, задрожали — он не мог оторвать их от стенок. — Хы-ы-ы!

   — Тихо, тихо, тихо, Василий, — попытался его успокоить Корнилов. — Всё в порядке... Приди в себя. Всё в порядке...

Он спустился чуть ниже, чтобы в случае срыва задержать Созинова.

Чёрная бездонь, глянувшая на капитана из горловины трещины, дышала холодом, мраком, была полна могильного духа, Корнилова пробил озноб, он передёрнул плечами и с трудом отвёл взгляд в сторону — бездонь притягивала к себе, манила и словно обещала вечное блаженство, капитан упёрся правым каблуком в крохотный выступ, за которым начинался «слив» воронки, снова подал верёвку Созинову.

Глаза у того округлились.

   — Не-ет, — просипел он сдавленно и испуганно покосился на свои пальцы, примерзшие ко льду. — Не могу.

   — Ну, Василий, ну... — пробормотал Корнилов успокаивающе. В следующее мгновение голос его дрогнул... Он представил себе ситуацию невероятную: вдруг сейчас ледник двинется вниз, воронка с хрустом сомкнётся, и тогда в ней навсегда застрянут и казак Созинов, и капитан Корнилов. По спине, по щекам у него поползли колючие мурашки: он увидел эту картину наяву.

   — Хы-ы, — вновь протестующе прохрипел Созинов, — не могу.

   — А ты переступи через «не могу». У тебя другого выхода нет. — Корнилов старался, чтобы голос его звучал как можно спокойнее, мягче, обыденнее. — И у меня другого выхода нет.

   — Не могу-у... Хы-ы-ы.

Где-то в далёкой глуби, под ногами, неожиданно раздался тяжёлый скрежет, будто некая железная машина — этакая огромная страшная молотилка, способная перемалывать стальные болты, сдвинулась с места, размяла несколько металлических болванок и остановилась.

Корнилов ощутил, как по спине вновь забегали холодные острекающие мурашки.

   — Созинов, — проговорил он и умолк: внизу, под тяжёлым телом ледника вновь что-то заскрежетало, горловина воронки под ногами Корнилова шевельнулась, обкололась, голубые светящееся осколки стеклянными крошками унеслись вниз с лёгким звоном. Корнилов ощутил, как что-то противное, цепкое, чужое начало сдавливать ему горло.

   — Хы-ы-ы! — напрягся Созинов, красные распухшие пальцы у него задрожали, на окровавленном лбу вздулась крупная вертикальная жила, в уголках рта появилась слюна.

Несмотря на оцепенение, сковавшее его, капитан нашёл в себе силы спуститься ещё ниже, нащупал ногой крохотный заструг, упёрся в него и накинул на Созинова верёвку, подсунул руку ему под мышку, приподнял, Созинов в ответ засипел и отрицательно помотал головой. Из глаз у него полились слёзы.

   — Не могу-у...

   — Спокойнее, Созинов... Переступи через себя.

Созинов вновь помотал головой. Край верёвочной петли лежал у него на шее, будто удавка, из глаз продолжали катиться слёзы. Капитан поудобнее упёрся каблуком в заструг, глянул вверх — как там текинцы?

В трещину смотрел Керим, взгляд его был встревоженным.

   — Что-то не получается, господин? — спросил он.

   — Всё получится, Керим, всё обязательно получится, — успокаивающе произнёс Корнилов, снова подсунул одну руку Созинову под мышку, чуть приподнял его.

Верёвка раскрылась широко и сползла вниз, к самому запястью руки.

   — Хы-ы-ы, — просипел Созинов, наливаясь кровью, из распахнутых круглых глаз его вновь полились слёзы.

Корнилов понял, что казак вот-вот потеряет сознание, проверил сапогом заструг — держит ли, убедился в его прочности, ухватился одной рукой за запястье Созинова и с трудом, стиснув зубы, оторвал его пальцы от ледяной стенки и проворно подсунул под них верёвку.

Дело сдвинулось.

   — Хы-ы-ы, — снова зажато задышал Созинов.

Капитан, кряхтя, развернулся в трещине, задрал голову в неловком движении и опять встретился взглядом с Керимом.

   — Сейчас, Керим, — предупредил текинца Корнилов, — будь наготове!

Керим в ответ понимающе кивнул. Капитан натянул верёвку на второе плечо расщеперившегося, сделавшегося похожим, на краба казака, подтащил край петли к руке, спёкшейся со льдом, и подсунулся под Созинова. В горле у Корнилова возник твёрдый комок, капитан закашлялся.

Внизу, под телом ледника, словно под днищем медленно движущегося по каменьям железного корабля, вновь раздался затяжной скрежет, вышибающий дрожь на коже.

Корнилов плечом приподнял тело Созинова, рука у казака ослабла, пальцы задрожали, задёргались, и капитан не замедлил воспользоваться этим, повторил операцию. Созинов замычал.

Над головой Керима пронёсся орёл, перечеркнул высокое синее пространство, послышался голодный клёкот птицы, из угрюмой глубины трещины, будто отзываясь на этот клёкот, выпростался на поверхность задавленный скрежет.

   — Тихо, тихо, Созинов, — успокаивающе произнёс капитан, — сейчас мы тебя вытащим.

   — Хы-ы-ы... — Лицо у Созинова перекосилось, уголки рта задёргались.

   — Вот и хорошо, — спокойно проговорил Корнилов, поправил верёвку на груди казака, — главное, не упускай петлю, она всё время должна быть у тебя на груди... Понял?

   — Давит, — пожаловался Созинов, — на грудь, гадина, давит.— Его влажный рот поехал в сторону и застыл криво, в глазах заплескалась боль.

Капитан понимающе кивнул:

   — Терпи, казак, атаманом будешь.

Созинов захрипел, шевельнулся всем телом в петле, Корнилов подал сигнал Кериму: поднимай! Голова, видневшаяся в трещине, исчезла. Послышался голос Керима — он по-туркменски подал команду Байраму:

   — Тащи верёвку... Только очень аккуратно... Чтобы русский не сорвался.

Созинов всадился в лёд ногтями, сломал их, извернулся, вытягивая сорвавшуюся ногу — та опасно зависла над трещиной, и казак пробормотал неожиданно жалобно:

   — Не потерять бы сапог, ваше благородие...

Состояние шока, в котором находился Созинов, начало проходить.

Человек учится на своих ошибках, и если он не погибает, то старается больше их не повторять. Впрочем, учатся не только отдельные индивидуумы на ошибках отдельных людей — учится всё человечество, ошибки закладываются в судьбу, в кровь, в будущую жизнь, в генные коды людей. Созинов благополучно вытащил сапог из щели, покрутил ступней из стороны в сторону:

   — Всё в порядке. Хы-ы-ы...

   — Поднимай, Керим, — повторил команду капитан, ухватил казака за кожаный пояс, потянул его вверх. — Потихоньку-полегоньку... Пошёл!

Созинов всосал сквозь зубы воздух, в резком выдохе выбил его из себя, словно выплюнул, пожаловался:

   — Голова совсем чужая, господин капитан. Как из дерева вырезана... Бестолковка!

   — Поднимай, поднимай, Керим! — Корнилов подпёр казака снизу, чтобы тот не сорвался, ощутил, что лёгкие у него сделались чужими, какими-то чугунными, подставил своё плечо под сапог Созинова.

Главное, чтобы у Созинова не выскользнула из-под мышек петля, если она выскользнет... Нет, об этом лучше не думать. Капитан вздохнул хрипло:

   — Теперь начинай меня поднимать, Керим. Потихоньку. — Одной ногой Корнилов упёрся в стенку трещины, второй — в другую стенку, помог себе руками, он был много легче Созинова, через минуту капитан снова подпёр снизу казака.

   — Хы-ы-ы, — знакомо просипел Созинов, качнулся на верёвке, будто маятник, откатился к одной стенке — расширившейся, Корнилов откинулся назад, завис спиной над трещиной и вновь оказался под Созиновым. Другого способа, как самим собой подстраховать казака, не существовало.

Хоть и небольшое расстояние надо было одолеть — всего четыре метра, а дались эти метры трудно, грудь Корнилову сдавила цепкая боль, растеклась внутри, горло тоже сдавило, сделалось нечем дышать. Он то подсовывал собственный сапог под ногу Созинова, то подпирал казака своим плечом, то делал ещё что-то; сильный, жилистый Керим, натянув на ладони рукава халата, сами отвороты, пытался справиться с верёвками. Байрам и Тилак помогали ему.

«Только бы не сорвался земляк, не соскользнул, — немо молил Бога капитан, — если он рухнет вниз, то всё... И сам погибнет и меня уволокёт вниз. Главное сейчас — не торопиться».

Внизу, в глубине трещины, что-то ржаво поскрипывало, погромыхивало, повизгивало, будто сюда стеклись все горные духи и теперь собирались расправиться с людьми.

«Главное — не торопиться... Главное — не торопиться...» Эта мысль не покидала капитана, настойчиво билась в мозгу.

Через десять минут Созинов вцепился пальцами в закраину трещины.

Байрам и Тилак ухватили его за запястья и поспешно выдернули на поверхность. Созинов, сипя, растянулся на льду, пошевелил, потряс ногами, проверяя их, потом с закрытыми глазами затих...

Когда Корнилов вернулся в Ташкент, стоял уже август. Город изнывал от жары. По улицам ходили небрежно одетые цыганки — смуглые, золотозубые, в невесомых одеждах, орали гортанно, хватали за руки почтенных граждан и по секрету сообщали о конце света, который произойдёт в начале января будущего года. А наступал год 1900-й.

Таисия Владимировна зябко ёжилась:

   — Лавр, а вдруг это действительно произойдёт, а?

Корнилов смеялся:

   — Не вбивай себе в голову. Лучше занимайся Наташкой да Ксюшкой.

Ксюша — крохотный пушистый котёнок с нежными янтарными глазами — заметно подросла, превратилась в настоящую взрослую кошку. Хотя повадки у неё остались «щенячьи» — маленькой кошки.

Вскоре капитан Корнилов получил новое назначение: стал исполнять обязанности помощника старшего адъютанта окружного штаба.

   — Эта должность не для меня, — мрачно заявил Корнилов, — я на ней долго не задержусь.

Он как в воду глядел — сам не стремился усидеть на полусалонной-полувоенной вакансии, да и она действительно была не для него, — осенью капитан уехал в командировку в Асхабад.

Между тем к Корнилову очень внимательно присматривались, иногда он лопатками, затылком ощущал чьё-то присутствие за спиной, стремительно оглядывался, но никого не видел.

Капитан стал предметом для исследования двух разведок — русской и английской, впрочем, не следует ставить эти две разведки на одну ступень — они рассматривали Корнилова с разных точек, и цели у них были разные.

Незримая война, которая развернулась между русскими и англичанами за господство на Памире, в Китае и, в частности, в Кашгарии — Восточном Туркестане, продолжалась. Правда, эту войну и войной назвать было нельзя. Скорее, это было жёсткое соперничество.

Англичанам очень хотелось на любой памирской горе, в любом ущелье, во всех урочищах и отхожих местах понатыкать свои флаги — чтобы, куда ни сунулись русские, их встречали английские штандарты: застолблено, мол...

Русские с таким ковровым «флагованием» не были согласны, да и позвольте повторить: слишком уж далёк Памир географически от Великобритании. И совсем другое дело — Россия. Памир с Кашгарией находятся у неё под боком.

Когда появление британских офицеров засекли в Нагаре и Хунзе, Главный штаб издал так называемое «секретное отношение», из которого следовало, что «в Кашгаре обязательно должен работать резидент русской военной разведки, офицер».

Из «секретного отношения» исходило, что «офицер этот должен знать обязательно тюркские наречия (киргизское, сартовское) и монгольское, без чего производить разведку в стране, где только чиновники китайцы, а остальное население принадлежит к тюркским племенам, не предоставляется возможным».

Все экспедиции, какими бы успешными они ни были, приносили России только разовые удачи, а удача должна быть постоянной. Обеспечить это могли только люди, находящиеся на месте, в Кашгарии, и там работающие.

«Секретное отношение» было утверждено, деньги из казны отпущены, резидент подыскан. Выбор пал на капитана Генерального штаба Корнилова.

В «весьма секретном» рапорте генерал-лейтенанта Иванова, посланном из Ташкента в Петербург на имя военного министра Куропаткина, указывалось, что, кроме Корнилова, в кашгарскую группу включены также «подпоручик 3-го Туркестанского стрелкового батальона Кириллов» и «для заведывания почтовым сообщением между Кашгаром и Памиром 1-го Ташкентского резервного батальона поручик Бабушкин 3-й /Николай/».

Генерал Иванов просил утвердить вышеупомянутых офицеров «на предлагаемые должности». Главный штаб с предложением Иванова согласился, и вскоре свет увидел приказ № 2203, который и застолбил это решение, а военный министр, сам не раз бывавший и Кашгарии и знающий тамошние условия очень хорошо, «изъявил согласие присвоить капитану Корнилову звание состоящего при консульстве».

Это нужно было для того, чтобы все письма Корнилова можно было переправлять в Санкт-Петербург с секретной дипломатической почтой.

Военный министр Куропаткин[9] неоднократно бывал в Кашгарии — причём не туристом-зевакой (такие редкостные экземпляры, кстати, часто попадались среди путешественников, немцев и англичан, и неведомо бывало, кто кем больше дивился: англичанин кашгарцем или жидкобородый кашгарец сухопарым англичанином, испуганно зажавшим стекляшку монокля в глазу — иногда стекляшка держалась в глазу так крепко, что её приходилось выщипывать оттуда пинцетом либо плоскогубцами), а во главе серьёзных научных экспедиций, причём одна из них продолжалась около года. Но результатам своих поездок Куропаткин написал книгу. И хотя в Кашгарии бывали и Пржевальский, и Чокан Валиханов, и Роборовский[10] и писали об этой загадочной горной земле, книга Куропаткина была признана лучшей. Поэтому можно предположить, с каким вниманием военный министр следил за приготовлениями группы офицеров к отъезду в Кашгарию, как глубоко изучал личность Корнилова, прежде чем дать «добро»...

Перед отъездом Корнилов получил в штабной кассе неплохие деньги на «обзаведение» — сохранилась ведомость той поры — 4755 рублей, из которых 3150 рублей было отведено на жалованье — платили сотрудникам военной миссии по 262 рубля 50 копеек в месяц. Армейские офицеры — товарищи того же Кириллова Вячеслава Евгеньевича, оставшиеся служить в стрелковом батальоне, получали в несколько раз меньше; высокая зарплата свидетельствовала о том, что разведчики в России ценились. Три сотни рублей были выделены Корнилову на «непредвиденные надобности», две с половиной сотни — на «негласные расходы» и так далее.

Из Ташкента выехали ранним засинённым утром первого декабря 1899 года. Таисия Владимировна провожала мужа слезами — не сдержалась.

За Кашгаром начиналась сказочная страна, которую мало кто видел, но слышали о ней на Памире все (в ту пору Памир назывался Памирами, во множественном числе, и, наверное, это было правильно, ибо у каждого кишлака была собственная вершина, свой «личный» Памир). Столица Кашгарии носила имя страны — Кашгар. Кашгар да Кашгар, хотя хозяева-китайцы норовили величать город на срой манер — Суле, как и в старые времена, когда они всецело правили здесь.

В Кашгар группа Корнилова прибыла девятнадцатого декабря 1899 года, пробыв в пути без малого три недели.

В Кашгаре было холодно и сухо. На холод никто не обращал внимания, детишки на улице бегали босиком, холод давно уже стал обязательной частью, принадлежностью здешней жизни, с ним мирились, как с приступами горной болезни.

На похудевших, обросших в дороге всадников в русской военной форме кашгарцы смотрели исподлобья — никогда раньше не видели.

К Корнилову подскочил худой сопатый мальчишка с косыми глазами-сливами, выкинул перед собой грязную ладошку, пролопотал что-то по-уйгурски.

На ладошке поблескивал металлом крохотный животастый старец со смешливым морщинистым ликом, — скульптура была сделана очень изящно.

   — Чего он хочет? — спросил Кириллов.

   — Предлагает купить старца.

   — А что означает эта скульптурка старика?

   — Старец — символ долголетия и вообще вечности.

Столица Кашгарии делилась на два города — старый, который приезжий люд звал Куня-Шааром, и новый — Янги-Шаар; новый город был расположен от старого в девяти километрах, поставили его на берегу вздорной, с замутнённой жёлтой водой Туменги — рукава Кызыл-Су, считавшейся в здешних местах великой рекой. Новый город был обнесён высокой глиняной стеной, на западе прямо к городской стене примыкала китайская крепость Куня-Гульбах, также слепленная из жёлтой местной глины, способной со временем превращаться в камень.

В военном отношении это укрепление ничего серьёзного не представляло — Корнилов изучил информацию о крепости Куня-Гульбах ещё в Ташкенте и высказался однозначно:

   — Эту глиняную загородку можно закидать городошными битами, и гарнизон сдастся. Базар с торговыми рядами, а не крепость.

Базар в Кашгаре тоже имелся — в центре города, названный по имени мечети, расположенной неподалёку — Хайт-Кар. Гул на базарной площади всегда стоял такой, что пальни из пушки — никто выстрела этого и не услышит.

   — Купи Лао, — снова раздалось под стременем у Корнилова писклявое, щенячье.

Капитан посмотрел вниз, рядом с конём бежал босоногий мальчишка-уйгур, протягивал бронзового божка.

   — Смотри, какой роскошный Лао! Ты нигде, белый, в Кашгаре больше такого Лао не найдёшь.

Раскосые глаза уйгурчонка смотрели на капитана моляще и одновременно насмешливо: такой мог обмануть кого угодно, даже самого мандарина — главного китайского чиновника, более того, мальчишка почитал обман, считал его некой доблестью: обманешь иноверца — сорок грехов с себя снимешь.

   — Потом, — сказал Корнилов мальчишке и стукнул коня черенком камчи.

   — Купи! — раздался вслед выкрик.

Корнилов оглянулся:

   — Приходи завтра на это же место.

   — Обманешь ведь, белый.

   — Не обману.

   — Купи сейчас!

   — У меня нет денег.

   — Я готов обменять Лао на хлеб!

   — Завтра!

Перед отъездом Корнилов постарался прочитать всё, что имелось в России о Кашгарии, и знал город теперь, наверное, не хуже, чем чиновники ямыня — управления кашгарского даотая, китайского наместника. Знал, где находится телеграф и отделение Русско-китайского банка, ашхана — кухмистарская, и как пройти в Китайский квартал, безошибочно мог отыскать любые из четырёх городских ворот, врезанных в глиняную стену, — названия их Корнилов вживил в свой мозг так прочно, что мог даже назвать во сне: Яр-баг-дарваз — это северные ворота, на юге — Кунь-дарваз, на востоке — Тешик-дарваз. На западе — Янги-дарваз. Слова звучат, как строки некой мусульманской молитвы, которую речитативом повторяет множество людей...

Подпоручик Кириллов огляделся и вздохнул озадаченно:

   — А мечетей-то, мечетей...

   — В Кашгаре — тридцать, — сообщил Корнилов, — ровно тридцать. А почему вы, собственно, обратили внимание на мечети, а, Вячеслав Евгеньевич?

   — Честно говоря, я думал, что здесь, как и на Гималаях, главной религией должен быть буддизм, а оказывается — ислам.

   — Здесь, замечу, живут и православные, в основном китайцы, но, к сожалению, их очень мало. Православная церковь есть только в нашем консульстве, священник приезжает лишь раз в два года из Нарына...

   — Не знал, не знал этого...

Подпоручик Кириллов был ещё очень молод — недавно ему исполнилось двадцать два года. У него всё ещё было впереди, впоследствии он стал капитаном, начальником конно-охотничьей команды — Корнилов привил ему вкус к опасности и профессии разведчика, — затем получил под своё начало роту, а через какое-то время Корнилов потерял его следы — их пути-дороги разошлись.

   — Да, раз в два года, — подтвердил капитан.

Российское консульство располагалось около северных ворот. Здание консульства было неказистое, с плоской крышей, на которой было удобно ночевать в жаркие летние ночи, любоваться звёздами, слушать размеренные шаги часовых — консульство охраняла казачья конвойная полусотня, — а утром с восхищением наблюдать за ярким багряным восходом: в горной Кашгарии восходы бывали необыкновенно живописны и ослепительны.

Русская колония была небольшая, жила кучно, занимала зелёную площадку между городской стеной и берегом Тумени — ловить жирных усачей в жёлтой быстрой воде можно было едва ли не из окна спальни самого консула. Очень тесно к территории консульства прижались два караван-сарая, небольшой базар и несколько садов.

Корнилов, оглядев территорию, первым делом прикинул, откуда можно ждать нападения. Собственно, нападения можно было ждать отовсюду, а вот обстрелять территорию консульства можно было только с реки или из-за реки, с противоположного берега.

Едва Корнилов спрыгнул с лошади, как в дверях дома показался плотный человек с небольшой интеллигентной бородкой и внимательными, источающими тепло глазами. По тому, как он раскинул руки в стороны и по-хозяйски неторопливо двинулся к прибывшим, капитан понял — это и есть сам генеральный консул.

Консулом здесь был давний сотрудник Певческого моста, очень опытный дипломат, знаток не только Кашгарии, но и всего Китая — Николай Фёдорович Петровский. Он обнял Корнилова.

   — Очень рад... очень рад вашему прибытию. Лавр Георгиевич, если я не ошибаюсь?

   — Так точно!

   — Располагайтесь, Лавр Георгиевич, чувствуйте себя как дома. Вы будете жить у меня. Коллег ваших мы сейчас расселим. Места в дипломатической миссии много.

Корнилов согласно кивнул. Потом задал вопрос совершенно неожиданный:

   — Английское консульство отсюда далеко находится?

Консул всё понял, улыбнулся:

   — Рядом. В саду Чины-баг... Англичане устроились очень неплохо. Думаю, что ваш приезд не остался для них тайной.

Милейший Николай Фёдорович ошибался. Англичане прозевали Корнилова, как обычные лохи, любители за кружкой пива поделиться друг с другом международными сплетнями. Группа Корнилова прибыла в Кашгар девятнадцатого декабря, а британцы узнали о ней лишь в марте, через четыре месяца, когда она уже работала вовсю.

Однако надо отдать им должное — узнав о Корнилове, они прицепились к нему мертво, как репей к штанам, меняли агентов и неотступно водили капитана по всей Кашгарии. Сопровождающих было так много, что Корнилов не успевал запоминать их лица.

В декабре 1899 года в Кашгаре вышла первая газета на китайском языке, почти весь номер был посвящён британцам: газета рассказывала об их потерях в Трансваале[11], об эпидемии чумы в Индии и прочих страстях. Антианглийскую направленность издания отметили едва ли не все иностранцы, жившие в Кашгаре, и прежде всего сам сэр Макартни — английский консул.

Консульство у англичан было небольшое — Макартни, его помощник, два секретаря, врач и пятеро слуг. Иногда из Лондона к консулу приезжала жена, имевшая русское имя Катерина. Кашгар ей не нравился: слишком много пыли, вони, грязи, пота, нищих, — и она, сморщив нос, уезжала обратно.

Отношения у Макартни с Петровским были более чем натянутые — они не разговаривали. Хотя Катерина Макартни, когда появлялась в Кашгаре, старалась обязательно пообщаться с женой секретаря русского консульства Колоколова, и Петровский иногда использовал эту дружбу в служебных целях.

Николай Фёдорович оказался человеком очень деятельным — занимался разведкой и имел в Кашгаре полтора десятка толковых агентов, которых он потом передал Корнилову, имелись у него, правда, и агенты разовые, но этот товар считался менее ценным, чем постоянные поставщики секретных сведений, консул раскрыл шифры китайского МИДа — Цзунли Ямыня и регулярно перехватывал переписку с Лондоном, Парижем, Берлином, был в курсе всех хитроумных каверз, которые китайские чиновники готовили аккредитованным в Кашгаре дипломатам. Петровский знал Кашгарию как свои пять пальцев и признавался Корнилову:

   — От Санкт-Петербурга я уже отвык и вряд ли теперь смогу пройти пешком с Невского проспекта на Литейный — забыл, а тут могу с закрытыми глазами найти любые из четырёх городских ворот...

   — Да это же очень просто — с Невского на Литейный...

   — И тем не менее, батенька, — голос консула невольно делался грустным, — тем не менее... — Петровский подсовывал под кран-рожок самовара стакан, вставленный в серебряный подстаканник, наливал себе чаю, спохватывался, подсовывал под рожок стакан капитана, произносил укоризненно: — А вы чего, батенька, ведёте себя как неродной? Вы здесь не чужой, вы — свой.

Корнилов благодарно улыбался:

   — Спасибо, я и так чувствую себя словно дома.

При упоминании о доме в глазах Корнилова будто горячие костерки зажигались — он невольно думал о том дне, когда Таисию Владимировну с дочкой можно будет перевезти в Кашгар.

Чай Петровский любил пить с сахаром вприкуску: брал кусковой сахар и азартно колол его на маленькие дольки. Проглядывало в этой привычке что-то крестьянское, основательное.

   — На Кашгарию наконец обратила внимание Европа, — проговорил Петровский, — да так плотно занялась Алты-Шааром, что я даже решил: пришла мода и на Кашгарию... А оказалось, нет, виной всему — государственные интересы. Вначале приехал знаменитый шведский географ Свен Гедин. Ну, он действительно приехал по делу — готовился совершить прыжок в Тибет, мы принимали шведа в нашем консульстве, он жил у нас... Очень интересный, очень живой дядечка, поговорить с ним было любопытно. Следом приехал англичанин Марк-Аурел Стайн, поставил на уши британское консульство: очень капризным и требовательным оказался этот господин. Консул Макартни получил от общения с ним, надо полагать, большое удовольствие. — Петровский едва приметно усмехнулся. — Следом появились извечные соперники англичан — немцы. Гонведель и Лекок. Потом — француз Пелью, затем — узкоглазый сын Страны восходящего солнца с итальянской фамилией Отани. И все до единого — с многочисленными экспедициями. Выправка рабочих этих экспедиций никаких сомнений, Лавр Георгиевич, не оставляла. Всем нужны Памиры, всем нужна Кашгария и всем одинаково наплевать на Россию. Но Россия позволить себе этого не может... — Петровский и сам не замечал, как за неторопливой беседой стакан с чаем у него вновь оказывался пустым, лицо консула делалось смятенным, и он бормотал виновато: — Однако!

Корнилов перехватывал разговор.

   — Выход один — в Кашгарии должна появиться русская экспедиция. Ведь здесь бывали Куропаткин и Пржевальский...

   — Бывали. Но бывал и кое-кто ещё, хотя сведения об этой экспедиции в печать не просочились — видимо, наверху решили, что слишком явного соперничества с англичанами быть не должно, — только что отработала своё экспедиция капитана Петра Кузьмича Козлова. Всё, что было намечено, экспедиции удалось выполнить: по маршрутам прошли восемь тысяч миль, сделали четыреста фотоснимков, собрали тысячу двести образцов пород, тридцать тысяч ботанических образцов, обнаружили полторы тысячи особей птиц, пятьсот — рыб и рептилий, тридцать тысяч насекомых. — Петровский, загибая палец за пальцем, выдал эти цифры без запинки — память он имел превосходную, такой может позавидовать всякий разведчик.

Корнилов не выдержал, похвалил консула:

   — Восхищен вами!

Тот махнул рукой:

   — А, пустое! — подставил стакан под звонкую самоварную струю. — В общем, мы, Лавр Георгиевич, когда надо, тоже стараемся не отстать и что было силы надуваем щёки. Козлов, кстати, очень толковый человек. Я ему предсказываю генеральское будущее.

У консула Петровского оказалась лёгкая рука — географ Козлов Пётр Кузьмич, один из ближайших сподвижников Пржевальского, изучавший летом и осенью 1899 года китайский Алтай и верховья реки Кобдо, действительно стал генералом, имя его в отечественной географии — серьёзной науке, не допускающей отсебятины и неточностей, заняло очень видное место.

Зимние дни в Кашгаре были короткими, как бросок змеи, увидевшей шевелящуюся цель, вечера и ночи — затяжные, однообразные, с криками сторожей, доносившихся с улицы, и ударами маленькой пушчонки, отсчитывавшей в крепости время.

В доме консула имелась большая библиотека, в которой Корнилов любил засиживаться, — только по истории и географии капитан насчитал на полках полторы тысячи томов... Здесь было хорошо. Потрескивала печь, в которой медленно горели чурки карагача; от затейливых изразцов, которыми были обложены бока печи, исходило тепло, от него приятно покалывало кожу; в комнатах было сухо, в приоткрытые ставни стучались ветки яблонь — дом консула стоял в саду, в окружении фруктовых деревьев и прудов, кишевших золотыми рыбками...

Нравилось здесь Корнилову, но пора было отправляться и в дорогу. Ему предстояло изучать места, к которым столь пристально приглядывались англичане, — приграничный город Яркенд, самый южный в Кашгарии, за Яркендом уже находилась территория Британской Индии, долину Раскема, облюбованную сразу несколькими китайскими гарнизонами, а также Сарыкол и Каргалык, находившиеся под особым присмотром британского консула. Интересно было также узнать, что совсем недавно делал в Яркенде английский офицер Дейзи. А появлялся он там явно не за тем, чтобы собрать коллекцию хвойных растений и жуков-древоточцев, способных в несколько месяцев сгубить богатые леса Индии, — свой визит офицер этот наносил совсем с другой целью.

— Будьте осторожны, — предупредил капитана Петровский. — Вы находитесь между тремя огнями. С одной стороны — англичане, с другой — китайцы, с третьей — местное начальство, которое только выглядит мирно, а душу имеет разбойную. Следить за вами будут и те, и другие, и третьи. На службу к вам станут подсылать осведомителей. Возможны даже провокации. Всего этого вы хлебнёте вдосталь. А главное, вы и шагу не сумеете сделать незамеченным. За вами будут следить, как за жуком, которого решили изловить для коллекции...

Петровский сделал паузу, раскуривая трубку, Корнилов, воспользовавшись несколькими мигами тишины, проговорил спокойно:

   — Быть жуком для коллекции — такого удовольствия я ни англичанам, ни китайцам не доставлю.

   — Всё может произойти помимо вашей воли, Лавр Георгиевич. Люди здесь живут хитрые, а пришлые, они — ещё хитрее! Обмануть, например, одного англичанина — это всё равно что обмануть трёх бухарских евреев.

   — Кстати, англичане перестали появляться в Бухаре, — заметил Корнилов, — раньше их засекали с завидной регулярностью, два раза в месяц минимум — то с караваном индийских пряностей придут, то с грузом шёлка на верблюдах, то с ароматным табаком, то с бусами, а сейчас как отрезало.

   — Сами англичане ездить перестали, это верно, но вот их соглядатаи наведываются регулярно, бывают не только в Бухаре, но и в Самарканде и даже в Ташкенте.

   — Это я знаю, — сказал Корнилов.

Знал он, конечно, гораздо больше, чем говорил. Более того, сумел выявить кое-кого из агентов Макартни, в том числе и тех, кто крикливо расхваливал свой товар на бухарском рынке, а сам исподтишка разглядывал интересующих его людей, солдат эмирской гвардии, дворцы и другие объекты, способные представлять военный или политический интерес.

Кроме того, Корнилову было известно, что на Мургабском посту Макартни завербовал целых трёх человек, ставших его агентами, — Курбан Куля, Халика и Шерхана, в Рангкуле — Якуба, в Бадахшане — Мирзу Сулеймана. Деньги консул им платил небольшие, но для этих людей и малые суммы были хорошим подспорьем. Желая получить пачку купюр потолще, эти люди часто выдавали желаемое за реальное, и тогда Макартни на их полуграмотных донесениях ставил краткое: «Нуждается в перепроверке».

В Бухаре были убиты кадровые английские разведчики капитан Конолли и полковник Стоддарт, после чего в Лондоне издали секретное распоряжение, запрещающее англичанам выполнять опасную работу самим. Её отныне должны были выполнять другие люди — теперь жар предстояло загребать чужими руками. И прежде всего — руками местных жителей.

Вице-король Индии лорд Лоуренс выразился на этот счёт хоть и не очень изящно, но по-государственному точно: «Не имея возможности отомстить в случае их смерти, мы потеряем лицо». Использование местных жителей на «грязной» работе в условиях «холода» позволяло это лицо сохранять во всех случаях жизни, даже в самых неприятных.

Во-первых, местных и обнаружить труднее, чем спесивых, медлительных британцев, во-вторых, если местные провалятся — их не жалко, этот товар стоит недорого, в-третьих, политические последствия в результате провала будут равны нулю — за каких-то там узкоглазых туземцев Англия отвечать не намерена... И так далее.

А главное — местным можно было платить меньше, чем своим.

Впрочем, меры предосторожности, предпринятые англичанами, особых результатов не дали — вскоре в Дарксте был убит британский разведчик Хейуорд. Корнилов удивился: чего же этот дурак застрял там, когда была команда драпать? Хотел выслужиться? Итог получился печальный: замешкавшемуся британцу вспороли брюхо от пупка до кадыка.

— Вы слышали когда-нибудь об агентах-пандитах, Николай Фёдорович? — спросил Корнилов.

   — Странствующие монахи?

   — Да. С тибетского на русский это так и переводится: «странствующие монахи».

   — О том, что арестовали кого-то из них — взяли с полипными, не слышал, но о том, что среди них могут быть шпионы, догадывался всегда. У вас есть какие-нибудь новые сведения об этих людях?

   — Есть.

   — Интересно, интересно... Надеюсь, расскажете?

   — У меня нет от вас секретов, Николай Фёдорович.

   — О пандитах мне рассказывал в одном из писем Пржевальский, он встречался с ними в горах. Более того, они подарили ему древнее молельное колесо.

Корнилов сощурился иронически: молельное колесо для всякого монаха, познающего смысл жизни ногами, — святой предмет, с ним они не расстаются. Молельное колесо — это такой полый медный цилиндр-сундучок, внутри которого монахи хранят свитки с молитвами, а используют они эти сундучки по многу раз на день — ни одна молитва без свитков не обходится.

   — Ох, — Корнилов качнул головой, — не те это были пандиты.

   — Что, ненастоящие?

   — Настоящий странствующий монах никогда не подарит своего молельного колеса встреченному путешественнику, даже если у того будет царский титул, это — табу. Одну минутку, Николай Фёдорович. — Корнилов сходил к себе в комнату, принёс оттуда небольшое молельное колесо, выкованное из старой жёлтой меди, с тёмным замысловатым рисунком по всему барабану, на четырёх металлических ножках, погнутых от времени и долгих путешествий, поставил колесо перед консулом. — Полюбуйтесь, Николай Фёдорович!

   — Ну что... Молельное колесо как молельное колесо, вполне обычное. — Петровский снял с него верхнюю крышку, внутри колеса находились бумаги — молитвы, скрученные в небольшие бумажные рулоны, достал один из свитков, развернул. Свиток был написан тусклыми, выгоревшими от времени чернилами. — Молитва очень старая, вышла из-под руки писца лет двадцать назад. — Петровский вгляделся в текст. — Обращение к Всевышнему, чтобы дал дождя.

   — Как вы думаете, сколько лет этому молельному колесу?

Петровский приподнял колесо, подержал его в руках, словно хотел определить его вес, поставил на стол.

   — Старое колесо.

   — И всё-таки, Николай Фёдорович, сколько ему лет?

   — Точно не могу сказать, это, наверное, даже археолог-профессионал не определит, но колесу лет двести, не меньше.

Корнилов вздохнул:

   — Два с половиной года, Николай Фёдорович... Всего-то. Колесо это «древнее» сработано в местечке Дехра-Дан под руководством капитана топографического управления британской армии Томаса Монтгомери.

Консул покачал головой удивлённо, вновь взял колесо на руки, потетёшкал, будто ребёнка.

   — Поразительно, — произнёс он.

   — Смотрите. — Корнилов перехватил из рук консула колесо, вытряхнул из него свитки. — Само колесо — очень удобный контейнер для карт, путевых заметок, схем, зарисовок и прочих бумаг. — Капитан щёлкнул ногтем по внутренней стенке цилиндра. — А вот и потайное отделение. — Он подцепил пальцем небольшой плоский язычок и снял со дна цилиндрическую крышку. — Для двух-трёх секретных записок места хватает вполне.

   — Потрясающе! — Петровский неверяще покачал головой.

   — Вот углубление, видите? — Корнилов провёл пальцем по абрису лунки, выдавленной в крышке молельного колеса. — Это — место для компаса. Англичане сейчас заняты тем, что стараются ликвидировать белые пятна на своих топографических картах. Кашгария для них — сплошное белое пятно.

   — Естественно, для того, чтобы завладеть миром, нужны очень хорошие карты. — Петровский не выдержал, усмехнулся.

   — Для определения высоты пандиты используют термометры, их Монтгомери наловчился врезать прямо в посохи этих монахов. Более того, пандиты, Николай Фёдорович, научились делать то, до чего мы вряд ли когда додумаемся — наши отечественные агенты на это не способны: в раковинах улиток возят ртуть, и если им, например, нужно определить наклон вершины, они выливают ртуть в молитвенную чашу. Молитвенная чаша, в свою очередь, украшена рисунком. В орнамент вкраплены деления. По этим делениям пандиты очень точно определяют уровень горизонта и углы вершины.

   — Ну, что ж, — движения Петровского сделались неожиданно суетливыми, он с расстроенным выражением лица промокнул платком лоб, — это называется «Век живи — век учись». Я об этом никогда раньше не слышал.

   — Я и сам до приезда сюда не слышал. Между тем, замечу, я совершенно уверен, что нашего Левшу по части изобретательности вряд ли какой иностранец обставит. Далее... — Корнилов тщательно придавил фальшивое дно-крышку ко дну молельного колеса, стукнул ногтем по медному гулкому боку. — Из нескольких обычных пуговиц Монтгомери умудрился сделать секстант. — Капитан вновь стукнул молельное колесо по боку. — Очень похоже на солдатский ранец.

   — Странствующие монахи могут ходить по миру месяцами, годами... Господи!

   — Они и ходят месяцами и годами... И шпионят против нас. В пользу Англии.

   — Мы можем что-нибудь сделать, Лавр Георгиевич?

   — Конечно, можем. Но для этого нужны очень большие деньги. И способы — совсем не дипломатические. Кстати, над рассусоливанием в этом мире смеются, а вот жестокость признают и уважают. Для начала агентов надо перекупить, а потом поступать с ними, как в Бухаре поступили с полковником Стоддартом и капитаном Конолли.

Петровский невольно передёрнул плечами.

   — Иногда я думаю, что дипломатом быть гораздо приятнее, чем военным, — аккуратно произнёс он, поморщился — всё же фраза, несмотря на старание, получилась более грубой и неуклюжей, чем ему того хотелось бы.

   — Возможно, — не стал отрицать Корнилов, отнёс молельное колесо в свою комнату. — Вот мы и ищем способ, как достойно ответить капитану Монтгомери, — произнёс он, вернувшись.

   — Этот молодой человек пойдёт далеко, — прозорливо заметил Петровский.

   — Он уже далеко пошёл. Начальник разведшколы. По меркам австро-венгерского генерального штаба — на генеральской должности. До лампасов — один шаг.

В окна стучались своими жёсткими ветками яблони, словно просились в дом погреться.

Петровский глянул на Корнилова, по его лицу понял, о чём тот думает, и произнёс скорее для самого себя, чем для капитана:

   — Как много бы я дал, чтобы моя семья была здесь, со мною...

   — Я о своих тоже думаю очень часто, — признался Корнилов.

   — На вашем бы месте, Лавр Георгиевич, я не стал бы маяться и при первой же возможности отправился бы в Ташкент, взял семью в охапку и привёз сюда.

   — Это произойдёт обязательно, — сказал Корнилов, — через несколько месяцев.

   — Если нужно вмешательство моего ведомства, Певческого моста, я готов это организовать. — Лицо Петровского приняло готовно-сочувственное выражение.

Корнилов чуть приметно улыбнулся:

   — Лучше не надо, Николай Фёдорович! Спасибо!

Натянутые отношения между военным ведомством и Певческим мостом в последнее время ухудшились ещё больше, конца-края этому противостоянию не было видно, поэтому попасть в тисках двух сильных министерств и оказаться там зажатым — опасно для кого угодно.

   — Моё дело — предложить... — искренне произнёс Петровский.

Корнилов не дал договорить генеральному консулу:

   — Отложим эту тему до лучших времён, Николай Фёдорович, — и, поймав себя на резкости тона, смягчил его, улыбнулся виновато: — Наши с вами добрые отношения — это наши с вами отношения, а отношения ведомств — это отношения ведомств... Бог с ними. Как они считают нужным жить у себя в Петербурге, так пусть и живут.

Сообщение о том, что в Кашгаре появился русский военный агент в чине капитана Генерального штаба, англичанин Томас Монтгомери получил лишь в апреле, во время десерта, когда лакомился свежей клубникой со сливками. Он вытер салфеткой губы и произнёс весело:

   — Русские спохватились. Наконец-то!

Его гостем в этот день был чиновник из канцелярии вице-короля Индии — сухощавый, загорелый — сплошь коричневая, как у индусов, кожа да крепкие, будто у скакового коня, кости — джентльмен по фамилии Хартли (вполне возможно, это был тот самый Хартли, в семье которого впоследствии родилась гениальная актриса Вивьен Ли). Хартли степенно откашлялся и произнёс густым басом:

   — Они опоздали примерно на пятьдесят лет. Им никогда не догнать нас.

Монтгомери подцепил лопаткой из тарелки горку клубники, перенёс её в свою чашку, украшенную золотыми китайскими драконами, и обильно полил сливками из фарфорового изящного молочника, втянул ноздрями райский дух, который распространяла клубника:

— Будем надеяться, что это так. Хотя, если судить объективно, они отстали от нас на все семьдесят пять — восемьдесят лет. С одной стороны, у них нет карт. Ни карт Кашгарии, ни карт Гималаев, ни карт Памира, ни карт Тянь-Шаня с Гиндукушем... Есть только примерные кроки[12]. А по крокам даже самый гениальный полководец не сможет провести войска. — Монтгомери придавил языком к нёбу одну ягоду, с наслаждением раздавил её, закрыл глаза. — А с другой стороны, они стараются вредить нам во всём, везде видны ноги русских. Вспомните историю консула Шоу. Без русских тут дело не обошлось, я в этом уверен.

История английского консула Шоу была действительно показательна. Правитель Кашгарии Якуб-бек[13] симпатизировал русским, осуждал налёты англичан и французов на Крым и чудовищные бомбардировки Севастополя, и когда ему доложили о том, что в городе появился матёрый английский шпион, он велел арестовать не только его, но и британского политического агента — консула Роберта Шоу.

Это произвело на англичан эффект взорвавшегося артиллерийского ядра — джентльмены с фасонистыми бакенбардами даже рты пооткрывали — не ожидали от Якуб-бека такого поступка.

Впрочем, консула Шоу кашгарский правитель в тюрьму всё-таки не посадил — приставил к воротам консульства двух здоровенных, звероватого вида часовых в тёплых полосатых халатах, тем и ограничился. Однако и этого было достаточно, чтобы Шоу надолго покрылся нехорошей испариной — бедняга консул даже от завтраков начал отказываться и несколько дней ходил по комнатам резиденции с поджатым по-собачьи животом, но потом стал есть с прежним аппетитом и довольно быстро набрал вес.

Якуб-бек не снимал часовых, державших английского консула под арестом, несколько месяцев. Лондон пытался вмешаться в ситуацию, давил на Якуб-бека, слал грозные депеши, но правитель был непреклонен: надменные британцы симпатий у него не вызывали, и он получал удовольствие от того, что регулярно щипал их, более того, считал своим долгом делать это постоянно.

Томительно тянулось время.

Однажды Шоу передали записку, в которой неизвестный человек по имени Мирза просил прислать для точных астрономических вычислений часы, поскольку у автора записки они сломались, а также сообщить дату, соответствующую европейскому календарю.

Консул недовольно приподнял верхнюю губу и фыркнул:

— Чушь какая-то! Не знаю никакого Мирзы!

Он демонстративно разорвал записку и швырнул её в кожаное мусорное ведро.

Но это была не чушь. Записку консулу прислал Мирза Шурджа, особо ценный агент британской разведки, — Мирза совершил невероятное: через заснеженные зимние перевалы, в лютый мороз, когда лопались камни, пришёл в Кашгарию из Афганистана, — и как только не погиб, не остался в лавине, не знает никто, — бородачу этому просто повезло, и можно было представить себе его состояние, когда консул Шоу отказался встретиться с ним. Хоть перерезай себе ножом горло.

А задание Мирза получил жёсткое: составить отчёт о реальном, без разных восточных прикрас, положении Якуб-бека, об отношении к нему населения и точно нанести на карту географическое положение столицы Кашгарии — англичане не унимались и продолжали готовиться к мировому владычеству.

Русская агентура засекла бородатого Мирзу — без «хвоста» он и шага не ступал в Кашгаре, сведения о нём получил и Якуб-бек: близкие люди шепнули ему на ухо несколько слов, правитель потемнел лицом и велел арестовать шпиона.

В отличие от британского консула Мирзу швырнули в камеру, в которой на земляном полу валялся тюфяк, набитый блохами. Дело дошло до вице-короля Индии. Это уже была тяжёлая политическая сила. В результате его вмешательства и Мирза Шурджа, и Джон Хейуорд, и Роберт Шоу были освобождены.

Хейуорд уехал в Даркоту, где его вскоре нашли бездыханным в придорожной канаве, а Шурджа направился в Русский Туркестан, в Бухару. Русские агенты не спускали с него глаз, проводили до самой Бухары, до окраины города, а точнее, до караван-сарая, в котором он остановился на ночь. Шурджа, изображая богатого торговца, пристроился к каравану с шёлком, бороду свою, чтобы его не узнали, окрасил в ядовитый красный цвет.

Напрасно он это сделал: всё яркое обязательно привлекает к себе внимание, и уж тем более — ядовито-алая, будто огромная роза из эмирского сада, борода.

Утром Шурджу нашли в его постели с перерезанным горлом — располосовали ему глотку от уха до уха так, что голова держалась только на одном лохмоте кожи. Кто это сделал, у кого оказался такой острый нож — неведомо, тёмная бухарская ночь покрыла всё.

Роберт Шоу от страха долго ходил зелёный, пока наконец-то не передал дела новому политическому агенту и не отбыл в Лондон. Томасу Монтгомери, узнавшему о появлении капитана Корнилова в Кашгарии, хоть и трудно было из Индии, из топографического управления, по которому проходил британский капитан, разглядеть нового сотрудника русской миссии — вообще люди в Кашгаре из индийской дали выглядели как мошки, — однако отнёсся он к появлению русского агента серьёзно и послал кашгарскому резиденту бумагу, в которой просил держать нос по ветру и не спать даже ночью. Монтгомери усмотрел в действиях Корнилова «пролог крупных акций в районе Сарыкола».

А на Сарыкол — суровый, но богатый район — Британия претендовала как на забытый в железнодорожном вагоне баул с дорогими вещами, считала его своей личной собственностью.

Корнилов это хорошо понимал и решил открыть в Ташкургане — центре Сарыкола — русский наблюдательный пост с небольшой воинской командой. Ташкент эту затею одобрил, Санкт-Петербург — тоже, и Петровский стал проситься на приём к даотаю — китайскому наместнику, который формально представлял в Кашгарии центральную власть. Даотай потянул немного и принял русского политического агента. После короткого разговора и долгих консультаций с Пекином он дал добро на открытие русского наблюдательного поста. Что же касается местных кашгарских властей, то здесь вообще никаких вопросов не возникло — Кашгария продолжала симпатизировать России, на Лондон же старалась смотреть из-за забора: Британия для здешнего люда была страной далёкой и загадочной.

   — Николай Фёдорович, я — в Сарыкол, — объявил Корнилов консулу, — мой час наступил.

Петровский согласно наклонил голову и перекрестил капитана:

   — С Богом!

Корнилов выехал в Сарыкол.

В Сарыколе капитан совершил невероятное: за месяц построил казарму для солдат поста и служебные помещения — работал, извините, как стахановец — возникло в последующие годы в советской России такое передовое движение, — новенькая казарма на пятнадцать человек радовала глаз, и вообще дом весь получился просто загляденье.

Штаб округа не стал тянуть с присылкой гарнизона — вскоре в Ташкургане появились пятнадцать казаков в мохнатых папахах. Командовать ими Корнилов назначил поручика Бабушкина.

Лондону едва худо не сделалось от этих действий, консул Макартни немедленно помчался на приём к даотаю, но тот в разговоре был сух, цитировал стихи и просьб о закрытии русского наблюдательного поста в Сарыколе старался не замечать. Даотай боялся испортить отношения с Петровским. Русский консул оказался сильнее британского.

Макартни попробовал подтянуть крупные силы — подключил Лондон, своё министерство, чтобы оттуда ахнули из орудия крупного калибра, но и это не помогло: взрывы не испугали даотая, он отказал Британии, лишь ткнул пухлым пальцем в пространство и произнёс с улыбкой:

— Если хотите, можете построить свой пост в Сарыколе. Рядом с русским постом. Я разрешаю.

Несколько дней Корнилов провёл в Ташкургане с солдатами наблюдательного поста: ему важно было понять, как отнесутся к нововведению местные жители.

Конечно, Кашгария — это не Центральный Китай, где обитают сотни миллионов людей, здесь живёт примерно один миллион двести тысяч человек, китайцев тут совсем мало — живут уйгуры, кыргызы, таджики, солоны, дунгане, монголы, есть даже оседлые русские, отпустившие себе жиденькие длинные бороды: попадая в чужую страну, человек через некоторое время обязательно меняет свой облик, — происходит это произвольно, — и становится похож на местных жителей. Так бывает почти всегда.

На третий день солдаты заметили около поста буддистского монаха в красной, потемневшей от пыли накидке, монах явно приглядывался к посту, определил его точное, до метра, расположение — то с одной стороны рассматривал его, то с другой, то с третьей, — глаза его были быстрыми, цепкими и угрюмыми, в руках монах держал чёрные лакированные чётки, проворно перебирал их. Это был пандит. Корнилов красноречиво покосился на Бабушкина.

Поручик всё понял и выразительно подкрутил усы.

   — Два человека из дежурной группы — за мной!

Пандит тем временем развинтил верхнюю часть посоха и достал из полого ствола термометр. В ту же секунду рядом с пандитом выросли двое казаков с шашками и тяжёлыми револьверами, грузно обвисшими на кожаных ремнях.

Следом появился щеголеватый офицер в полевой форме, перетянутый портупеей.

Монах глянул в одну сторону, потом в другую и сделал длинный звериный прыжок, пробуя пробиться сквозь кольцо. Оторваться от земли он сумел, а вот приземлиться — нет, его прямо в воздухе перехватили казаки, и монах повис у них на руках, задёргал ногами, стараясь освободиться от крепкой хватки. Казаки держали его прочно.

Светлоглазый, с ухоженными усами офицер произнёс наставительно:

   — Тих-ха!

Пандит сник и стал походить на тощую испуганную курицу. Через несколько секунд он уже находился в помещении поста.

Из молельного колеса пандита выгребли бумаги, Корнилов равнодушно перелистал их, отложил в сторону — истёршиеся, в пятнах бумажные свитки его не заинтересовали. А вот к чёткам отнёсся со всем вниманием.

На глазах у изумлённых казаков он занялся делом, которым могли заниматься, по их разумению, только детишки: капитан начал прилежно, будто гимназист-младшеклассник считать количество бусин в чётках.

Бабушкин протёр глаза:

   — Ничего не понимаю, Лавр Георгиевич!

   — Скоро поймёте, — спокойно ответил Корнилов, — осталось совсем немного. Всё дело в том, что обычно чётки у монахов содержат сто восемь бусин, а Монтгомери пошёл на совершенствование чёток, оставил в них сто бусин. Сто бусин — это очень удобно для разных вычислений, требующих географической привязки. Одна четка — это сто шагов. Сто бусин — это десять тысяч шагов. Вот и вся великая арифметика... Поэтому шпионы ходят с чётками по сто бусин, а настоящие пандиты, не связанные с капитаном Монтгомери, носят чётки со ста восемью бусинами.

Монах обеспокоенно закрутил шеей, худое тёмное лицо его задёргалось, он что-то выкрикнул визгливо, в следующее мгновение умолк, глаза сделались узкими, как лезвие ножа. Корнилов оторвался от чёток.

   — Сейчас он попытается выпрыгнуть в окно, — прежним спокойным тоном, словно ничего не происходило, предупредил он. — Подстрахуйте, пожалуйста, поручик. — Корнилов вновь склонился над чётками.

Руки у пандита были сухими, жилистыми, в глазах замерла угроза, он мог бы прыгнуть на капитана — и прыгнул бы, если б не люди, находившиеся рядом. Корнилов тем временем досчитал до конца, усмехнулся.

   — Ну что, Лавр Георгиевич? — спросил Бабушкин.

   — Сто. Ровно сто штук.

   — Значит, шпион?

   — Стопроцентный.

   — У-у, гнида! — не выдержал поручик, поднёс к носу пандита кулак.

В то же мгновение пандит резким броском швырнул своё тело к окну. Ещё немного — и он взлетел бы, как птица, в стекло, вынес бы его вместе с рамой на улицу.

Реакция у поручика была ещё более стремительной, чем у пандита, — он изловил лазутчика на лету, у самого окна, и обрушил на пол. Придавил.

   — Тихо, тихо, господин хороший! Шпионы от нас голодными не уходят. Мы обязаны вас чем-нибудь накормить. Это — непременное условие нашего гостеприимного поста.

Пандит, лежавший на полу, взвыл.

В том же году Корнилов начал писать книгу о Кашгарии. Опубликованная Куропаткиным работа, рассказывающая о здешних местах, была хоть и ценной, но во многом уже устарела, в тексте имелись и неточности, и недосказанность, и неверные выводы — в том числе и по поводу боеспособности китайской армии.

Корнилов эту армию и в грош не ставил, по его наблюдениям, в Китае в солдаты шли никчёмные люди, отбросы общества, которых больше интересовало курение опиума, чем воинская служба, и которых отличала ухватистость — ведь им очень важно было углядеть плохо лежащее где-нибудь добро и перебросить его к себе в мешок.

Офицеры тоже увлекались опиумом и воровством, обирали своих солдат, поскольку других возможностей обогатиться у них не было, только собственные солдаты да базарные побирушки, которых они, не стесняясь, обдирали до исподнего. С солдатами они пили, резались в карты, часто выслушивали от подопечных оскорбления и если, играя в карты на щелчки, проигрывали, то покорно подставляли солдатам лбы. Ну как с таким командиром потом идти в атаку? Понятие офицерской чести в китайской армии отсутствовало совершенно.

Корнилов ни разу не видел, чтобы у китайских солдат где-либо дымилась кухня, складывалось такое впечатление, что им, словно духам бестелесным, пища не требовалась, а на самом деле питались они тем, что им удавалось добыть — украсть или отнять.

Книгу свою капитан Корнилов написал довольно быстро, дал ей название, из которого было всё понятно — даже аннотация была не нужна — «Кашгария или Восточный Туркестан». Труд оказался объёмным — когда книга в 1903 г. вышла в свет, то потянула на 426 страниц. Отпечатана книга была в Ташкенте в типографии Туркестанского военного округа.

Обстановка в Китае тем временем обострилась. Набрало силу движение «ихэтуаней». В переводе на русский «Ихэтуань» — «Общество справедливости и гармонии», англичане же перевели это гораздо проще — «Боксёры», и в историю летние погромы 1900 года вошли, как «Боксёрское восстание».

Направлено восстание было против пришлых, некитайцев — в основном против европейцев. Впрочем, китайцы пострадали тоже: боксёры нападали на своих же соотечественников-христиан, жгли их фанзы, ломали церкви, убивали миссионеров. Может быть, движение это быстро бы угасло на задворках Китая, в придорожной пыли, если бы его не поддерживала вдовствующая императрица Цыси. Действующий император был ещё мал, ничего не соображал, поэтому вся власть находилась в руках Цыси — женщины недалёкой, очень вздорной и злобной.

Движение ширилось, клокотало, но власти не давали возможности этой кастрюле переполниться. Впрочем, как оказалось потом, возможностей властей хватило ненадолго...

На севере Китая два года подряд лютовала засуха, тысячи крестьян, отчаявшись, подтянув голодные животы, бросали свои наделы и уходили на юг, в сытые богатые районы. «Ихэтуани» использовали народную беду в своих интересах — стали распространять слухи о том, что во всех бедах виноваты чужеземцы, пришедшие в Срединную империю со своей религией — христианством, и собственные раскосые соотечественники, эту религию принявшие. Лозунг «ихэтуаней» вполне сравним с лозунгом черносотенцев: «Бей жидов, спасай Россию!»

Китай залила кровь. «Боксёры» стали неистовствовать. Восьмого июня 1900 года богдыхан издал пространный, с множеством слов, но лишённый обычной цветистости указ, в котором, в частности, говорилось: «С давних пор у нас с европейцами были наилучшие отношения до последнего времени, но теперь эти отношения испорчены, и мой народ восстал на христиан». Особенно горячо сделалось в Шаньдуне, Чжили и Пекине.

Двадцатого июня в Пекине был убит германский посланник барон Кеттелер, следом — ещё один дипломат, секретарь японской дипмиссии.

Большинство дипломатов, находившихся в китайской столице — примерно двести человек, — поспешили укрыться в английском посольстве, как наиболее защищённом. Посольские кварталы забаррикадировались. Над крышами домов поплыл чёрный жирный дым.

Корнилов находился в это время в Ташкенте, в штабе округа, хлопотал о перевозе Таисии Владимировны и дочки в Кашгар. Разрешение на перевоз он получил, но почти одновременно пришли сообщения о том, что «боксёры» разрушили часть строящейся КВЖД — Китайско-Восточной железной дороги[14], блокировали Порт-Артур и на лодках совершили нападение на Благовещенск — сотни джонок беспрепятственно перебрались через Амур, сильно обмелевший в жаркую летнюю пору, и появились на нашем берегу.

Китайцы размахивали винтовками и орали:

— Прочь с нашей земли!

От множества срочных телеграмм штаба Приамурского пограничного округа в Хабаровске дымились телеграфные аппараты. Николай Второй, человек мягкий, интеллигентный, не желал обострений и до поры до времени уходил от принятия резких, так называемых волевых решений, но когда «боксёры» высадились в Благовещенске, приказал направить в Китай несколько русских военных отрядов.

Командовать этими отрядами было поручено генералу Стесселю, будущему «герою» Порт-Артура[15], и полковнику Анисимову.

События развивались стремительно, медлить было нельзя — уже через сутки оба отряда ступили на китайскую землю в устье реки Пэйхе, в порту Таху.

Подоспели также воинские части, получившие экспедиционный статус, из Франции, Японии и Германии. Получился очень недурной железный кулак, о который могла разбиться любая «боксёрская» волна.

Корнилов поспешил в Кашгар — он должен был находиться там, а не в Ташкенте, и в случае чего — защитить консульство.

В одном он колебался до последней минуты — не мог решить, брать с собой жену и дочь или не брать, ведь в Кашгаре всё могло случиться, тем более там сейчас не было Бабушкина — тот так и не покидал своего поста в Сарыколе.

Надо заметить, что Таисия Владимировна, обычно мягкая, уступчивая, на этот раз проявила характер.

   — Лавр, я с тобой! — заявила она.

   — Не «я», а «мы», — осторожно поправил её Корнилов, — ты же не одна, а с Наташкой. Я беспокоюсь — всё ли будет в порядке? Особенно с Наташкой. Как перенесёт она дорогу — это раз, и как будет чувствовать себя в Кашгаре — два.

Было ещё и «три», что больше всего беспокоило Корнилова, но об этом капитан умолчал.

   — И дорогу перенесёт хорошо, и в Кашгаре будет чувствовать себя нормально, в этом я уверена, — сказала Таисия Владимировна.

В конце концов Корнилов, удивившись самому себе — ведь необдуманных поступков он обычно старался не совершать, но, видно, уж очень соскучился по жене, по семье, — махнул рукой и произнёс решительно:

   — Поехали!

Если в Пекине и Шаньдуне громили всё, что было некитайским, то в Кашгаре наоборот — начали громить всё китайское. Китайцев здесь считали захватчиками, неё попытки со стороны защитить их, навести порядок пресекались решительным рёвом толпы:

   — Иностранцы, не лезьте в наши дела! Китайцев — на деревья!

На деревьях болтались верёвочные петли. По вечерам на тёмных улицах Кашгара звучали выстрелы. В такой обстановке любой человек, очутись он в положении Корнилова, невольно начал бы жалеть, что привёз сюда жену и ребёнка, но капитан не жалел...

По русскому консульству несколько раз пальнули из винтовки — били издалека, пули вреда не причинили, — тем и ограничились, но неприятный осадок остался у всех, кто находился в здании. Петровский вызвал к себе Корнилова:

   — Что будем делать?

Капитан молча развернул перед консулом несколько листов бумаги с чертежами и лаконичными пояснениями.

   — Что это? — нелоумённо спросил Петровский.

   — План обороны консульства.

План этот предусматривал защиту всех русских, живущих в Кашгаре. Корнилов привёл в боевую готовность казаков, нёсших службу по охране консульства, — сабель набралось немного, всего полсотни, и это обстоятельство вызвало у Корнилова невольную озабоченность; поразмышляв пару дней, он отправил в Ташкент, в штаб округа нарочного с просьбой прислать в Кашгар ещё две сотни казаков с основательным боевым припасом.

Корнилова очень обеспокоило то обстоятельство, что многие обеспеченные кашгарцы вывозили свои семьи из города, отправляли их к родственникам в селения, а всё ценное, что имелось в домах, зарывали в землю. Это был плохой признак. Был и ещё один признак. В Кашгаре, на улицах, попрошайничали две тысячи «сукуров» — нищих, китайские власти разглядели в этой голи опасность и решили на ночь выпроваживать «сукуров» за ворота. Для этого пустили по нищим специальных счётчиков, которые переписали их.

Китайский генерал, командовавший разрозненными воинскими частями, расположенными в Кашгарии — это его офицеры играли с солдатами в карты на щелчки, — разразился руганью в адрес России и русского консульства, от которого в своей речи не оставил камня на камне. Корнилов, узнав об этом, лишь усмехнулся: он не был уверен в том, что китайская армия, все части, расквартированные в Кашгарии, собравшись в кулак, сумеют взять хотя бы консульство — скорее всего не возьмут. Тем не менее ругань этого плосколицего, ожиревшего от безделья чина заставила Корнилова на следующее же утро отправить в Ташкент бумагу, где он предложил подтянуть к границе сильный сводный отряд и «при первых же признаках смуты двинуть его для занятия Кашгара».

Терпеть сановную брань, делать испуганное лицо при первых хрипах этого жирного борова, приносить извинения и отступать было нельзя — иначе в глазах кашгарцев Россия упала бы враз, просто хлопнулась бы наземь. Корнилов предпочитал действовать разумно и жёстко.

Четырнадцатого августа 1900 года союзные отряды вошли в Пекин и сняли блокаду с посольского квартала. Восстание «боксёров» закончилось — вчерашние крикуны попрятались по щелям, будто тараканы.

Китай, допустивший несколько пренебрежительных, произнесённых на высоком уровне высказываний, в которых задевалась честь России, сконфуженно опустил голову — от имени маленького, ещё ничего не понимающего императора было заявлено, что китайцы готовы расстаться с Маньчжурией, лишь бы не гневалась северная соседка, но Россия легкомысленно отмахнулась от Маньчжурии — «Чужого нам не надо!» — и вывела отряды Стесселя и Анисимова из Пекина.

Жизнь вошла в нормальное русло.

Английский консул Дж. Макартни ознобно передёргивал плечами, когда проезжал мимо русского квартала и видел развевающееся над треугольным сломом арки ворот трёхцветное знамя, — у британца сразу начинали болеть зубы, а брови топорщились, будто щётки.

Макартни дошёл до того, что стал устраивать мелкие козни.

В один из засинённых январских вечеров 1901 года один русский таможенник, малый недалёкий, мордастый, стосковавшийся по кухаркам и здоровой деревенской жратве, вместе с тремя казаками, освободившимися от вахты у консульских ворот, решил пройтись по местным притонам и так называемым «опиумным павильонам».

Выпив местного вина, гуляки повели себя так, будто находились где-нибудь в Питере на Литейном проспекте или просаживали деньги в кабачках на задворках Финляндского вокзала, где любили собираться горластые железнодорожные работяги. С проститутками они пытались расплатиться снисходительным похлопыванием ладонями по ягодицам, за выпивку рассчитывались кулаками: чего стоит сунуть пудовый оковалок под нос какому-нибудь кабатчику? — да ничего не стоит, но после такой превентивной меры за зелье уже не надо было платить, более того, кабатчик был готов налить ещё, лишь бы осталась цела его мебель...

Об этом походе узнал британский консул, взбодрился необыкновенно, призвал на помощь «доверенных лиц» из числа местных, которые ели и пили из его рук.

Вскоре у ворот русского консульства собралась двухтысячная толпа, которая требовала, чтобы таможенник с напарниками заплатил за спиртное и извинился перед проститутками, а заодно рассчитался и за украшенное огромным фонарём лицо одного из кабатчиков. Корнилов выглянул за ворота.

Толпа волновалась, над головами возбуждённых людей взмётывались кулаки. Больше всего суетились «доверенные лица» консула Макартни, их капитан хорошо знал. Более того, знал, где они живут, сколько им Макартни платит за каждую провокацию и в какой валюте, кто из них нелегально переходил границу и бывал на территории Русского Туркестана и так далее.

Ругательства раздавались в толпе всё громче. Страсти накалялись. Один из осведомителей британского консула подхватил с земли камень и запустил его в русский флаг. В то же мгновение он был выдернут из толпы могучей рукой дежурного казачьего вахмистра.

   — Ах ты, тля подзаборная! — Вахмистр задохнулся от возмущения, с трудом одолел себя и гаркнул «доверенному лицу» прямо в физиономию: — За оскорбление русского флага будешь сидеть в зиндане! Гниль!

Вахмистр залепил обидчику русской государственности такую оплеуху, что тот болидом врезался в толпу и расчистил коридор не менее двадцати метров длиной, по дороге поднимая пыль и заваливая на землю людей.

Завязалась драка, в которой собравшиеся попытались атаковать часовых. Часовые незамедлительно передёрнули затворы и выставили перед собой стволы винтовок.

Еле-еле удалось разогнать беснующуюся толпу.

На следующий день, двадцать шестого января Петровский решил провести расследование, на которое специально, чтобы малость разрядить обстановку, приехал сам городской голова. И вновь перед воротами русского консульства образовалась двухтысячная толпа, вновь стали звучать угрозы в адрес русских.

   — Вы же прекрасно понимаете, господин консул, что это несерьёзно, — сказал городской голова Петровскому, — Россия — великая страна, к которой у нас относятся очень уважительно, а этот сброд — обычные червяки, выползшие из нор, и не больше.

   — Но кто-то же собрал этот сброд... Кому-то это нужно!

   — Я знаю, кому это нужно, — сказал голова. Глаза его влажно затуманились.

   — Кому? — спросил Петровский.

Городской голова на этот вопрос не ответил.

   — У меня иная задача, — сказал он, — найти тех, кто напал на ваших часовых, и хорошенько их вздуть. Чтобы другим было неповадно.

Эти люди были найдены и основательно выпороты на главной городской площади — вопли их были слышны даже в Сарыколе.

На этом волнения в Кашгаре закончились, однако отзвуки беспорядков ещё долго бранным эхом возникали то в одном месте, то в другом. Корнилов никогда не думал, даже предположить не мог, что прошедшие события повлияют на его отношения с милейшим Петровским. Но — повлияли!

В феврале 1901 года поручик Бабушкин взял четырёх казаков и отправился в Ташкурган, на пост, который уже несколько месяцев находился без присмотра. Макартни это не понравилось, и он опять призвал на помощь «доверенных лиц». Поскольку из его рук питались очень многие, то неожиданно брюзгливо выпятил нижнюю губу важный китайский чиновник, сидевший в Ташкургане, — он запретил русскому поручику появляться в столице Сарыкола, хотя оснований для этого не было никаких.

Более того — чиновник начал распространять слухи о том, что казаки скоро вообще заполонят весь Сарыкол и сделают его русским. Это никак не соответствовало истинному положению вещей.

Сарыкол заволновался. К русскому наблюдательному посту подтянулись неряшливо одетые, крикливые «сукуры» и люди, знакомые капитану Корнилову, — «доверенные лица» консула Макартни. Тьфу!

Петровский поехал к даотаю. Пост удалось сохранить, но вскоре после визита консула к даотаю состоялся непростой разговор в консульстве. Корнилов не поверил тому, что услышал от Петровского.

   — Лавр Георгиевич, пост надо ликвидировать, — неожиданно произнёс Петровский. — Лучше всего, если мы сделаем это сами, — в назидательном движении консул вздёрнул указательный палец, — иначе его просто-напросто сожгут.

   — Я придерживаюсь совершенно иной точки зрения, Николай Фёдорович, — твёрдым тоном проговорил Корнилов, — для России пост очень важен в военном отношении.

   — А в дипломатическом отношении совершенно не важен, — сказал Петровский, — поэтому отстаивать его я больше не буду.

Капитан невольно поморщился: к такой позиции генерального консула он не был готов. В голосе Петровского появились капризные начальственные нотки.

   — Количество русских офицеров, находящихся в Кашгарии, необходимо сократить, — произнёс он.

Корнилов отрицательно покачал головой. Проговорил тихо:

   — С этой точкой зрения я буду бороться.

Дружеские, очень тёплые отношения, ещё вчера связывавшие генерального консула и военного атташе, оказались очень непрочными, дружба расползлась, как старая материя — от цельного полотна остались одни обрывки.

Консул начал требовать, чтобы Корнилов знакомил его со всеми своими донесениями, отправляемыми в Россию дипломатической почтой, Корнилов отказался делать это наотрез.

   — Это сугубо военные записки, Николай Фёдорович, соображения чисто оборонительного характера... Уверяю вас — в них вы не найдёте ничего интересного.

   — Раз не хотите показывать мне свои записки так называемого оборонительного характера, — язвительно произнёс консул, — то потрудитесь снять с них дипломатический гриф.

На своих конвертах военный атташе ставил специальный штамп: «Состоящий при Императорском Российском Генеральном консульстве в Кашгаре Генерального штаба капитан Корнилов». Это делалось специально, чтобы пакеты Корнилова могли уходить в Ташкент и Санкт-Петербург без досмотра, дипломатической почтой.

   — Гриф этот поставлен не мною, Николай Фёдорович, и снимать его — не моя прерогатива, — сказал Корнилов.

   — В ваших же интересах будет, если я стану просматривать ваши сообщения, — упрямо набычился Петровский. Корнилов не мог понять, какая же муха укусила консула, но укус этот всё-таки был. — Ваш Бабушкин, например, поставляет вам много ложных сведений...

Корнилов вскинулся, как от удара. Тёмные глаза его сделались непроницаемо чёрными.

   — Откуда это известно?

   — Поэтому если я буду читать сообщения, то смогу уберечь вас от ошибок.

   — В последнее время поручик Бабушкин занимался опросом лиц, которые были рекомендованы вами, — Боты-бека, Толля-бай-бека, Мирзы Сулеймана... Сведения, поставляемые ими, всегда отличались правдивостью.

   — И у дорогой бадахшанской лисы шкура может оказаться с дыркой. Как говорят господа социалисты, всё течёт — всё изменяется... Сведениям, полученным вашим подчинённым поручиком Бабушкиным, я не верю. Извините меня, капитан.

По натуре своей Николай Фёдорович Петровский был человеком властным, не терпел возражений — даже умных, хотя сам считался умницей, но, видимо, где-то у консула происходило короткое замыкание, взгляд зашоривался, и Петровский делался невыносимым. В случае с Корниловым коса нашла на камень.

   — А я верю сведениям, которые поставляет поручик Бабушкин, — твёрдым голосом отчеканил Корнилов, подчеркнул специально: — Это раз. И два — учитывая, что земля здешняя буквально дымится под ногами, количество русских офицеров в Кашгарии должно быть не сокращено, а увеличено. Об этом я соответственно пошлю рапорт в штаб округа.

   — А я — в Санкт-Петербург, — запальчиво произнёс консул.

К этой поре Петровский прослужил в Кашгарии ни много ни мало шестнадцать с половиной лет, для дипломатов это срой огромный.

Точка зрения Корнилова была поддержана: вскоре в Кашгаре появился капитан Захарий Иванович Зайченко — человек вдумчивый, медлительный, способный быть буфером в любой стычке горячих голов и примирить их (дело дошло до того, что Корнилов и Петровский уже не встречались — находясь в двух шагах друг от друга, они теперь обменивались записками). Следом прибыл есаул Чернозубов, ставший впоследствии генерал-майором, затем с тройкой сопровождавших казаков прискакал поручик Фёдоров Дмитрий Яковлевич, за ним — поручик Ласточкин Владимир Гурьевич, также через несколько лет надевший генеральские погоны; число служивых офицеров в российском консульстве увеличивалось, и это свидетельствовало о том, что точка зрения Корнилова взяла верх, но... Как всегда бывает в таких случаях, появляется некое сюжетное «но», этакая ложка дёгтя в бочке мёда...

Из штаба округа Корнилов получил обидное служебное послание, в котором ему строго предписывалось «улучшить сбор и проверку сведений о Кашгарии». Это был больной щелчок. Правда, получен он был не в открытой схватке, а в подковёрном ползании по пыли...

Нетерпимый к разного рода интригам, Корнилов написал рапорт об отзыве его из Кашгарии.

Англичане, надо полагать, вложили немалую лепту и распрю между генеральным консулом и военным агентом, сделали всё, чтобы конфликт был раздут до размеров хорошего костра. С Корнилова они не спускали глаз ни днём ни ночью.

Макартни докладывал в Лондон, что Корнилов «активно занимается составлением карт и сбором статистических данных о доходах, обрабатываемых землях и воинских контингентах в каждом из округов Кашгарии», также «усиленно занимается изучением языка индустани и проводит много времени за чтением индийских газет».

Командующий войсками Туркестанского округа генерал-лейтенант Иванов имел по поводу Корнилова и его деятельности свою точку зрения и отправил начальнику Главного штаба сообщение о том, что успешную работу Корнилова надо обязательно продолжить, и предложил оставить капитана и его офицеров в Кашгарии.

Корнилов же твёрдо стоял на своём и в июне 1901 года отправил в штаб округа следующую телеграмму: «Прошу не отказать уведомить распоряжением рапорту моему четвёртого апреля № 52 и ходатайства отчисления».

Текст, конечно, звучит несколько странно для современного уха, но ничего странного в нём нет, скорее, наоборот — Корнилов настаивал на своём отзыве из Кашгарии, работать с Петровским он больше не мог.

Когда ссорятся два великих человека, это совсем не бывает похоже на ссору Ивана Ивановича с Иваном Никифоровичем.

...Надев халат, кыргызскую шапку, неприметный Корнилов вышел на берег Тумени через потайную калитку в саду. Постукивая палкой по земле, он миновал английское консульство — его не узнали, стражник-китаец в замызганном сером халате даже пообещал спустить собак, если бродяжка появится здесь ещё раз. А «бродяжка» углубился в тёмный, недобро затихший квартал.

Корнилов прощался с Кашгаром — городом, который успел полюбить. Что-то цепкое, печальное стискивало ему горло, он протестующе тряс головой и, постукивая палкой, шёл дальше. Именно из Кашгара он привёз в Россию привычку ходить с палкой — причём старался выбирать для неё дерево потяжелее, поосновательней, чтобы при ударе палка не расщепилась и не разлетелась на мелкие части.

Вряд ли когда ещё ему удастся побывать в Кашгарии. Уголки рта у Корнилова дёрнулись и замерли — он умел брать себя в руки.

Телеграмма, отправленная в Ташкент, решила его судьбу — апрельский рапорт капитана был подписан. Военным агентом в Кашгарии был назначен Зайченко, Кириллова сменил Казанович[16] — тот самый Казанович, который станет генерал-лейтенантом и в 1918 году вместе с Корниловым будет участником Ледяного похода и командовать одной из колонн отступающей Белой армии.

Что же касается поручика Бабушкина, то он уже находился в Ташкенте, где, подвыпив, наставлял друзей-офицеров:

   — Никогда не имейте дела с дипломатами! Страшные это люди.

В Ташкенте, в штабе округа, Корнилова ждал первый орден — Святого Станислава III степени — награда за кашгарскую командировку.

Командующий округом Иванов вызвал к себе Корнилова, несколько секунд стоял напротив него, рассматривал молча — взгляд выпуклых глаз генерала ничего, кроме усталости, не выражал, — потом произнёс:

   — Я поздравляю вас с производством в подполковники.

Корнилов вытянулся, хотел произнести принятые в таких случаях благодарственные слова, но Иванов лёгким движением руки остановил его:

   — Вам положен отпуск, это я прекрасно понимаю, но вместо отпуска вынужден послать вас на рекогносцировку пограничной полосы в Персию. Надо разметить границу от Мешеда до Нусратабада, а также уточнить пути, ведущие из Персии к Герату и Сабзевару. Есть некоторые сложности, Лавр Георгиевич. — Генерал с хрустом помял пальцы, подошёл к окну, за которым мерно постукивали каблуками сапог, сходясь и расходясь, двое часовых. — Персы крайне негативно относятся к появлению на своей земле офицеров в чужой форме.

Это было знакомо Корнилову, он кивнул. В своё время генерал Скобелев вообще запретил появляться своим подчинённым на территории Персии в военной форме. И когда его близкий друг полковник Гродеков нарушил это правило, разъярённый Скобелев чуть не содрал с него погоны.

   — Я являюсь членом Русского географического общества, ваше высокопревосходительство, — спокойно произнёс Корнилов, — могу отправиться в Персию в этом качестве.

   — Скорее всего, так и придётся сделать.

В начале ноября Корнилов в сопровождении двух казаков Первого Кавказского полка Кубанского казачьего войска выехал в Асхабад. Оттуда группа Корнилова направилась к границе, пересекла её и углубилась в горы Копетдага. Пошёл плотный, холодный, зимний дождь.

Встречали члена Императорского географического общества и его спутников по-разному. Помогало знание языка. Во всяком случае, до оружия дело ни разу не дошло.

Труднее всего пришлось в Сеистане, где сидели англичане и ощущали себя хозяевами.

Англичане возводили в Сеистане железную дорогу, имевшую военное значение, и это беспокоило русских.

Имелось на персидской карте пятно, совершенно белое, ничем не заполненное, которое очень интересовало Корнилова: Белуджистан. Соваться туда было опасно — могли убить, но сведения о Белуджистане собрать надо было обязательно.

Помогли купцы, которые беспрепятственно ходили в Белуджистан и обратно, они рассказали Корнилову много ценного.

Удалось подполковнику изучить строящуюся англичанами дорогу основательно, и в очередном своём сообщении начальству он писал: «На всём 875-вёрстном протяжении пути до Нусретабада, главного города в Сеистане, устроено 30 станций с помещениями для путешественников, проходящих караванов, почтарей и милиционеров, набранных из местных белуджей для охраны караванов в пути. Почти на всех станциях устроены укреплённые рабаты в виде небольших, азиатского вида фортов, которые, служа убежищем для караванов, представляют готовые этапы на случай, если бы Нушкинской дорогой пришлось воспользоваться для передвижения войск. На некоторых из станций устроены склады продовольственных запасов, фуража и английских товаров для продажи караванам и белуджам, кочевья которых стали появляться близ станций». Однако Корнилов нашёл в «чугунке» много слабых мест. «Путь колёсный, — написал он, — но вследствие недостаточного снабжения водой, годной для питья, и полного отсутствия местных продовольственных средств он пригоден только для продвижения небольших конных партий, движение сколько-нибудь значительного отряда будет сопряжено с весьма тяжёлыми, почти непреодолимыми трудностями».

Вернулся Корнилов в Ташкент весной, когда в горах размыло дороги, холодное небо поголубело, погорячело, в нём появились не только тёплые краски, но и караваны птиц, уходящих домой, на север.

Часть вторая СВЕЖИЙ ВЕТЕР НАД УТРЕННЕЙ РЕКОЙ

  том, что между Россией и Японией началась война, Корнилов узнал в очередной командировке.

Япония подготовилась к войне основательно — ещё за три года до боевых действий японские шпионы так плотно наводнили Россию, что куда ни глянь в Хабаровске или во Владивостоке — обязательно увидишь лукавую физиономию «анаты».

Один английский торговец, поставлявший товары во Владивосток, имел там своего слугу-японца, человека услужливого, верного, молившегося на своего хозяина. Японец научился предугадывать все его желания, дело дошло до того, что британцу даже казалось, что он не только подружился, но и породнился со своим слугой.

В январе 1904 года японец пришёл к хозяину и сообщил, что на работу больше не явится.

   — Как так? — ахнул британец.

   — А так, — жёстко ответил слуга и, чётко развернувшись, как солдат на плацу, покинул хозяйский дом.

Англичанин прокричал ему вслед, что готов повысить жалованье, но слуга в ответ лишь пренебрежительно махнул рукой.

Изумлению британца не было пределов: он не думал, даже не предполагал, что слуга может себя так повести. Но он изумился ещё больше, когда в Токио, на одной из оживлённых улиц встретил слугу в форме капитана генерального штаба японской армии.

Во Владивостоке японские разведчики работали разносчиками зелени и брадобреями, официантами и грузчиками, продавцами в модных магазинах и кольщиками льда при ресторанных кухнях, доставщиками угля в офицерские дома и мусорщиками. В Хабаровске японских шпионов было ещё больше, чем во Владивостоке.

Но больше всего их оказалось в Порт-Артуре. Могущественный Витте[17], чьи заслуги перед Россией нельзя было переоценить, перевёл из Владивостока в Порт-Артур главные силы флота — тяжёлые броненосцы и минную флотилию, несмотря на то, что там была и бухта очень сложная, с «кручёным» фарватером, и полностью отсутствовала ремонтная база.

Бригада же крейсеров по высочайшему повелению министра была оставлена во Владивостоке — таким образом флот к началу войны оказался раздроблен, разобщён, что очень устраивало японцев.

Те корабли, которые Витте перебросил в Порт-Артур, узкоглазые разведчики ни на минуту не выпускали из виду. Руководил «анатами» в Порт-Артуре помощник начальника Третьей японской армии, который выдавал себя за подрядчика по очистке города от нечистот и, густо облепленный зелёными сортирными мухами, разъезжал по городу на большой вонючей бочке и ведром вычерпывал дерьмо из переполненных нужников. Делал он это очень вдохновенно и ловко, а заодно также вдохновенно и ловко срисовывал укрепления — его «кроки» с пушечных редутов и крепостных стен были очень точные. Особенно ассенизатора интересовали погреба, в которых хранились артиллерийские снаряды.

Когда начались боевые действия, орудия генерала Ноги очень точно били по оборонительным узлам Порт-Артура — сложилось такое впечатление, что японские пушки пристрелялись по квадратам ещё до того, как город был построен.

В публичных домах опасным шпионским ремеслом занимались проститутки — из карманов офицеров они выуживали всё, вплоть до расчёсок и ключей от квартир. Тем же занимались владельцы курилен и сутенёры, продавцы скобяных лавок и владельцы огородов, поставлявших редиску к барским столам. Порт-Артур был наводнён шпионами.

Японцы очень точно — щёлкая бухгалтерскими костяшками и перенося данные на бумагу, — посчитали, что российские железные дороги могут пропускать в день не более трёх воинских эшелонов, и вообще, максимум, что можно доверить кривым чугунным рельсам России, — это перевозку муки, угля и дров... Однако узкоглазые ошиблись: наша дорога совершенно легко пропускала по девять эшелонов в день, воинские соединения шли по «железке» со всем своим скарбом, с неповоротливыми тыловыми хозяйствами, и довольно скоро в Порт-Артуре оказался миллион с четвертью солдат — огромная цифра! — и двадцать три тысячи офицеров.

Япония начала войну, имея под своим флагом двести пятьдесят тысяч человек пехоты, одиннадцать тысяч кавалерии и девятьсот орудий.

Что же касается нашего пополнения, то, когда стали разбираться в Порт-Артуре с новобранцами, оказалось, что пятьдесят с лишним тысяч человек из прибывших (точная цифра — 52 340 человек) не могут держать в руках оружие и ходить в атаки. Это были обычные «болезные» люди, полуинвалиды, попадались среди новобранцев и обычные деревенские дурачки с открытыми ртами, в уголках которых пузырилась слюна, а на языке бугрилась пена. А их экипировали по полной программе — одели, обули, перевезли за многие тысячи километров, но поставить в строй не смогли — они сделались «обыкновенным ярмом», как подметили иностранные военные наблюдатели.

И вообще, у армии авторитет уже был не тот, что, допустим, во времена Шипки и Плевны[18] или азиатских походов генерала Скобелева[19], — её бросали то в одно сомнительное мероприятие, то в другое, она давила мужицкие и рабочие бунты, в адрес солдат неслись проклятия, а после того как армия сыграла в девятьсот пятом — девятьсот седьмом годах роль сурового карателя, авторитет человека в погонах вообще рухнул. Не должна была армия идти против своего народа, но она пошла. Это случилось уже позже, после Русско-японской войны, но основы пренебрежения к солдатским и офицерским погонам были заложены за пять, максимум за семь лет до войны.

Генерал Куропаткин умел хорошо ездить на лошади, ловко танцевал мазурки, любил путешествовать и интересно об этом рассказывать, но военачальником он оказался никаким — это окончательно выяснилось в пору боевых действий с японцами. Более растерянного, смятого, даже испуганного человека на фронте не было, зачастую он просто не знал, что делать.

Толковых офицеров на фронте также не хватало. Корнилов несколько раз подавал рапорт о переводе в действующую армию, получал отказы и снова садился писать бумагу о переводе... В конце концов он был направлен на фронт, в штаб Первой стрелковой бригады. Бригадой командовал генерал-майор Добровский.

Куропаткин делал ошибку за ошибкой, принимал неверные решения, чаще планировал отступления, чем наступления, чем вызывал ярость не только у офицеров, но и у солдат.

— Куропатка — птичка для косоглазых безвредная, лишний раз не клюнет, — горько посмеивались солдаты в окопах, — даже муху обидеть побоится, не то что япону мать... Что же касается нас, то... — солдаты невольно вздыхали, — а-а, лучше об этом не говорить вовсе.

Проиграв все битвы, выпавшие на его долю, Куропаткин по реке Хуньхэ отступил к Мукдену. Генерал Стессель к этой поре благополучно подготовил сдачу Порт-Артура. Дело дошло до того, что не только командующие армиями, — как, например, генерал Гриппенберг, но даже командиры корпусов — Церпицкий, Штакельберг — начали принимать решения самостоятельно и, когда Куропаткин отдавал приказ отходить, наоборот, яростно бросались на неприятеля в атаку.

Так, двенадцатого января 1905 года Первый сибирский корпус генерала Штакельберга в вое метели без единого выстрела и без всяких приказов взял Хейгоутай — хорошо укреплённый опорный пункт генерала Оку. Оку засуетился, занервничал, двинул на выручку своему окружённому штабу резервы — те расколотились о полки корпуса, как недоваренные куриные яйца о кирпичную стенку, только желток потёк вниз да к кладке прилипла скорлупа. Не в шутку напуганный таким успехом Штакельберга Куропаткин поспешно послал к нему штабного офицера, приказывая остановить наступление, но упрямый генерал не послушался приказа и скрестил шпаги с армией Оку. Один-единственный корпус с целой армией. Это было, выражаясь убогим языком современных мыслителей, «круто».

Штакельберга поддержал командир Десятого корпуса генерал Церпицкий, малость поднажал — и японцы побежали. Побежали как миленькие — лишь снег сзади вздымался кудрявыми облачками.

Командующий армией Гриппенберг назначил штурм Сандепу — главного укрепления генерала Оку, и генералу этому также пришлось бы смазывать пятки либо поднимать руки и под белым флагом прошествовать куриной поступью в русский тыл, но опять вмешался Куропаткин, отменил штурм, корпус Церпицкого отвёл за реку Хуньхэ, Штакельберга же за самостоятельность отстранил от должности и провалил наступление. Победу, которую с таким трудом добыли его подчинённые, он буквально выломал из их рук и швырнул японцам под ноги, в грязь. Штакельберг, пребывая в ярости, говорят, сам себя отхлестал плёткой.

Гриппенберг сложил с себя полномочия командующего армией и послал телеграмму в Санкт-Петербург, царю, с объяснением, почему он это сделал. Попросил разрешения приехать в столицу и лично, «вживую» рассказать о том, что происходит на фронте.

Свидетельств того, что царь ответил на телеграмму Гриппенберга, нет — он продолжал по-прежнему доверять «бабушке в галошах» — генералу Куропаткину.

Хоть и было много снега, валил он с небес и валил, и выглядела зима под Мукденом страшной, лютой, а морозов особых не было. Многие офицеры так и не надели на головы папахи — предпочитали ходить в фуражках, щегольски сдвинув их на одно ухо.

Поскольку Куропаткин в ход событий ещё не вмешался, то здорово пахло победой — в воздухе носился её хмельной дух, смешанный с запахом хорошего вина.

Все беды начались, когда вялый, словно невыспавшийся, нерешительный Куропаткин высунул голову из тёплого бабьего капора наружу и отдал первое приказание... Вскоре Корнилова вызвал к себе генерал Добровский:

   — Лавр Георгиевич, выручайте! Кроме вас послать больше некого...

   — Что случилось?

   — Второй стрелковый полк на плечах японцев ворвался в деревню Чжантань-Хенань и попал под сильный огонь. Командир полка Евниевич погиб...

   — Господи, — не выдержал Корнилов. Полковника Евниевича он хорошо знал. — Толковый был командир!

   — Полк залёг под огнём. Его надо срочно вывести, иначе японцы вырубят полк целиком, не оставят ни одного солдата.

Вскочив на лошадь, Корнилов бросил ординарцу — прыткому тамбовскому парню по фамилии Федяинов:

   — За мной!

Федяинов также поспешно вскочил на лошадь, шлёпнул её ладонью по гулкому боку.

Под копытами чавкал, летел в разные стороны мокрый снег, тяжёлые сырые облака, низко повисшие над дорогой, тряслись и мотались из стороны в сторону в такт лошадиному бегу.

Неожиданно над дорогой с трубным гудом пронёсся снаряд, лёг на боковину пологой, с облезлой макушкой сопки. Вывернутая наизнанку земля покрыла сопку чёрным бусом. Корнилов в сторону взрыва даже не повернул головы — пригнувшись, продолжал скакать.

За первым снарядом принёсся второй, всадился в неубранное гаоляновое поле, расположенное в низине между двумя взгорбками, в воздух взлетел высокий плоский столб, снег, собравшийся на поле, разом вскипел и сделался чёрным. Федяинову стало страшно, он ткнулся головой в шею лошади и зажмурил глаза.

Стрельба была неприцельной, японцы послали эти снаряды случайно, но всадники попали точно в вилку, и третий снаряд мог накрыть дорогу вместе с людьми, ординарец это понимал хорошо, потому так и жался к шее лошади.

Но третий снаряд не пришёл, стрельба прекратилась так же неожиданно, как и началась.

Полк Евниевича, зажатый в лощине, лежал под огнём уже целый час. Весь, до последнего солдата, был на виду... Не оставалось никаких сомнений: если полк поднимется, то тут же будет скошен японскими пулемётами.

Корнилов соскочил на землю, бросил повод ординарцу:

   — Скачи обратно! Доложи, что до полка я добрался благополучно и принял его.

Федяинов послушно подхватил повод и развернул лошадь. Под копыта коню попала японская фуражка — новенькая, с ярким красным околышем и синим верхом, похожая на цветной поварской колпак с прикреплённым к нему лаковым козырьком, — конь вдавил головной убор в грязь, расплющил кокарду. Федяинов прикрикнул на него, конь протестующе мотнул головой и тем не менее перешёл на галоп, вскоре Федяинов исчез за пологой, издырявленной снарядами сопкой.

   — Только бы не побежал полк, только бы не поднялся, — пробормотал Корнилов, пробираясь лощиной к лежащим солдатам, — если поднимется — будет плохо. Только бы не поднялся.

Стало понятно, какой манёвр решил совершить погибший Евниевич.

Над головой с тугим треском лопнула шрапнель, горячее свинцовое сеево рассыпалось кругом — дробь с шипеньем всаживалась в чёрный снег, взбивала тёмный пар, Корнилов на шрапнель даже внимания не обратил.

Евниевич, взяв с ходу одну деревню, решил по пологой лощине, которую сейчас одолевал Корнилов, неприметно пройти ко второй — к деревне Вацзявопу, битком набитой японцами, — но попал под сильный огонь. Лощина оказалась хорошо пристрелянной, и полк залёг. Полковник погиб. Теперь надо было спасать людей, оттягивать их к деревне Чжантань-Хенань.

Хоть и трудны были сложные китайские названия для русского уха и тем более — для языка русского, сразу не возьмёшь, но Корнилов выговаривал их легко.

К Корнилову подполз капитан в разодранной шинели, испачканной грязью.

   — Господин подполковник!

Это был капитан Луневич, с которого, собственно, и началась эта рискованная атака, — именно Луневич мерной январской ночью взял Чжантань-Хенань.

   — Капитан, полк будем выводить из-под огня, — сказал ему Корнилов, — иначе нас всех тут положат. Ваша задача — организовать прикрытие. Я займусь отходом.

Луневич обрадованно кивнул подполковнику.

   — Берите добровольцев. Чем ближе вы подойдёте к деревне — тем лучше.

   — Задачу понял, — по-неуставному произнёс Луневич и уполз.

Вскоре по окраинным домам деревни, где мелькали сине-красные фуражки японцев, грохнул винтовочный залп, следом застучал пулемёт.

   — Молодец, Луневич! — похвалил капитана Корнилов.

Утром Корнилов подсчитал потери. Прореха, образовавшаяся в полку Евниевича, была немалая — двенадцать офицеров и пятьсот тридцать восемь солдат. Из боя было благополучно вынесено знамя, вытащены все раненые, а также все пулемёты.

Деревня Чжантань-Хенань оказалась забита трофеями. В девять тридцать утра девятнадцатого января в неё прискакал Добровский со своим конвоем.

Солдаты, стоя на улице, чесали затылки, разглядывая диковинные японские знамёна с изображением драконов и змей, украшенные яркими солнечными дисками.

   — Из этих тряпок хорошо бы нам несколько скатертей в деревню на столы сгородить, — задумчиво произнёс Федяинов. — Там эти флаги в самый раз, а тут что с ними делать?

   — Пусти на портянки.

   — Портянки будут плохие, шёлк — материя скользкая, в сапоге будет сбиваться в комок — с мозолями потом намаешься. Нет, на портянки флаги не годятся.

   — Тогда сделай из какого-нибудь стяга носовой платок.

   — Это ж какую швыркалку надо иметь, чтобы её таким платком утирать. В такой платок вся деревня может сморкаться.

Вдалеке погромыхивало одинокое орудие — то ли наше, то ли японское, не разобрать — расстояние размывало звук. Над фанзами летали большие чёрные птицы.

Соскочив с коня, Добровский обнял Корнилова.

   — Спасибо, Лавр Георгиевич, вы спасли полк. А у нас новости. Куропаткин вместо Гриппенберга на Вторую армию поставил генерала Каульбарса, на Третью — генерала Вильдерлинга.

Бильдерлинга Корнилов знал — ещё совсем недавно тот командовал Семнадцатым корпусом. Средний генерал среднего роста средних возможностей — всё среднее. От Куропаткина Бильдерлинг — в восхищении, и тот, понимая, что малоразговорчивый, с покладистым характером немец никогда не посмеет ослушаться начальства, отдал ему в руки армию.

   — Комментариев на эти назначения у меня нет. — Добровский развёл руки в стороны. — Теперь — новость тревожная. На юге скапливаются значительные силы японцев. Похоже, генерал Ноги собирается пойти на выручку генералу Оку.

Добровский не ошибся: Ноги действительно двигался на помощь своему незадачливому коллеге. Человек предприимчивый, умный, хитрый, Ноги считал, что победа должна быть добыта любым способом, победителю прощается всё — обман, жестокость, трусость, коварство, пренебрежение нормами, обязывающими армию гуманно обращаться с пленными, и так далее. Ноги был достойным сыном Тенно[20], божественного микадо.

Стремясь сбить Куропаткина с толку, Ноги распространил слух, что собирается повернуть свои войска во Владивосток и взять его штурмом — это раз, и два — послал один японский эскадрон в полосу отчуждения КВЖД навести там шороху и цели своей достиг... Генерал Чичагов, начальник охраны дороги, у которого под командованием находилось двадцать пять тысяч человек, забил тревогу и стал бомбить Куропаткина телеграммами: «Японцы собираются захватить КВЖД, идут целыми полчищами», Куропаткин же, вместо того чтобы прикрикнуть на Чичагова, ослабил фронт, снял с него несколько сильных частей — в совокупности целый корпус — и перебросил в зону отчуждения.

Хитрецам, отмечавшим праздники рисовой лапшой, это только и надо было.

Хмурым утром семнадцатого февраля пять японских батальонов атаковали деревню Чжантань-Хенань. Плоские, скудно освещённые фигурки японских солдат передвигались по снегу, замирали, вскакивали, падали... Погромыхивала артиллерия.

Японцев подпустили совсем близко, так, что можно было различить их лица, и дружно ударили из пулемётов. Японцы бросили несколько дымовых шашек, прикрылись клубами вонючего сизого дыма и отступили.

В двенадцать часов дня они повторили атаку. Безуспешно. Седьмой полк бригады Добровского прочно удерживал деревню, сдавать её не собирался. К японцам тем временем подошло подкрепление, и они вновь двинулись на Чжантань-Хенань.

Половина фанз в деревне уже была разбита, на окраине горели сараи с углём, густой дым низко стелился над землёй, уносился в поле — уголь, если он разгорелся, будет полыхать долго, вонь его разъедала людям глаза и ноздри, из уцелевших фанз доносился ядрёный русский мат. Очередная атака японцев была также отбита.

Не спал Корнилов уже двое суток. К вечеру почувствовал: если он сейчас не прикорнёт хотя бы на полчаса, то свалится с ног. Он отполз в угол фанзы, где было устроено пулемётное гнездо, и ткнулся головой в кучу соломы. К нему по-пластунски подгрёбся Федяинов с бутылкой ханки, заткнутой кукурузным початком:

   — Это вам, ваше высокоблагородие, если замерзать будете... Хотел достать спирта, но не удалось. Не обессудьте.

   — Не обессужу, — тяжёлым, неповоротливым языком проговорил Корнилов, отпил немного из бутылки и закрыл глаза. — Разбуди меня через двадцать пять минут, Федяинов, ни позже, ни раньше, ладно?

   — Есть! — Федяинов, лёжа на земляном полу фанзы, стукнул одним сапогом о другой.

Корнилов мигом погрузился в сон. Во сне он неожиданно увидел своего сына Димку, который умер совсем маленьким, — Корнилов, чтобы в душе не скапливалась горечь, не точила живую плоть, о нём вспоминал редко и, видно, был тем виноват перед малышом. Димка смотрел из сна на отца очень ясными, осмысленными глазами, улыбался укоризненно, вот он что-то произнёс, но Корнилов его голоса не услышал, рванулся к нему, тот, отодвинувшись от отца, отрицательно качнул головой и исчез — словно бы растаял в пространстве. Подполковник вскинулся и протёр глаза.

   — Вы чего, ваше высокоблагородие? — Федяинов осуждающе покачал головой. — Чего вскинулись? Вам отдохнуть надо, на вас лица нет — весь серый...

Подполковник усмехнулся:

   — М-да, японцы дадут отдохнуть... В полную меру. И ещё добавят. Чтобы нам лучше жилось. — Он огляделся. — Ну, что там разведчики?

Сведения, принесённые разведчиками, были неутешительны: с юга к японцам продолжали поступать подкрепления.

Через несколько минут далеко за горбатыми сопками задушенно рявкнуло орудие, в воздухе что-то заскрипело, словно по небу пронеслась телега с несмазанными колёсами, и в семидесяти метрах от крайней фанзы лёг снаряд. В небо полетели чёрные спёкшиеся комки снега и чёрные оковалухи земли. Начался очередной артиллерийский обстрел Чжантань-Хенань.

   — В покое они нас не оставят, — проговорил Корнилов с сожалением, — в конце концов выкурят из деревни.

Через два часа в деревне не осталось ни одной целой фанзы.

   — Пристрелялись косоглазые! — восхищённо произнёс Добровский.

   — Деревню придётся оставить, — повторил свою мысль Корнилов.

   — Придётся, — согласился Добровский, — слишком уж точно они лупят.

К вечеру из штаба Куропаткина пришло сообщение: Добровского отзывали из бригады, он получил повышение — теперь будет возглавлять резерв Второй армии.

   — Тьфу! — отплюнулся горячий поляк. — Не дали вволю повоевать. Принимайте, Лавр Георгиевич, бригаду как старший по должности.

   — Я готов драться дальше, — вытянулся Корнилов.

   — Драться не надо. «Бабушка в галошах» отдала приказ о всеобщем отступлении. Собирайте бригаду и перебрасывайте её к Мукдену.

Отходили под гулкими взрывами «шимозы». Эти «чемоданы» рвались прямо в облаках и поливали головы людей раскалённым свинцом. Иногда шрапнель ложилась так густо, что превращала землю в камень — она твердела, набитая свинцом, спекалась на глазах, на ней ничто уже не могло расти — ни трава, ни кусты.

За собою Корнилов вёл два полка бригады — первый и третий, второй полк по распоряжению «бабушки в галошах» был передан в отряд генерала Чурина. Куропаткин решил, что надо создать летучие отряды, которые и днём и ночью тревожили бы японцев чувствительными щипками. Проку от этих отрядов не было никакого, а вот дыры в линии фронта появлялись регулярно. Второй полк бросать было нельзя, и Корнилов послал к Чурину подпоручика — офицера для особых поручений.

Весь путь отхода подполковник разбил на несколько этапов. Первый отрезок — до деревни Унтогунь.

Над землёй носились чёрные быстрые птицы, нестройно галдящие, суматошные, иногда какая-нибудь их них попадала под охлест «шимозы», билась, орошала воздух кровью и впечатывалась в землю.

Невооружённым глазом было видно, что проигрывают они войну бездарно — так бездарно, что на глазах от досады, обиды, унижения невольно наворачиваются слёзы, и всё на свете, в том числе и сама война, делалось солдатам безразличным.

От постоянной опасности, от одуряющего кислого духа пироксилина и мелинита, от взрывов, хлопков «шимозы» и собственной шрапнели внутри у человека притупляется всё, он перестаёт чувствовать даже боль, что же касается своей безопасности, то о ней он даже не думает. И Корнилов не думал бы — был бы таким, как и все, безучастным, равнодушным к собственной судьбе, но ответственность за других не позволяла ему расслабляться.

Он шёл вместе с двумя полками (впрочем, если эти два полка слить в один, то всё равно полновесной единицы не получилось бы, постукивал по земле палкой и думал... собственно, ни о чём он не думал. Даже о Таисии Владимировне не думал.

Жизнь эта прекрасная, недоступная осталась там, далеко-далеко, за горизонтом, за пределами времени. Японцы продолжали обстреливать бригаду, но на стрельбу эту уже никто не обращал внимания — стрельба была как неприятное, но обязательное, само собою разумеющееся условие отхода. Для безопасности Корнилов выдвинул несколько охотничьих команд по бокам бригады, одну команду послал вперёд, другую, усиленную, отправил прикрывать хвост колонны.

К вечеру подошли к деревне Вазые. Плюгавенькая деревушка, полтора десятка фанз, прикрытых густыми деревьями, но огонь из неё японцы вели такой плотный, что два полка должны были немедленно зарыться в землю, чтобы не погибнуть.

   — Взять деревню! — скомандовал Корнилов.

Её взяли с лёту, на одном дыхании, молча — японцы даже не поняли, почему глохли их пулемёты.

В сумерках, уже в пятом часу вечера, в деревню прискакал на коне генерал. Сопровождал его только ординарец. Генерал — фамилия его была Соллогуб — устало покрутил серой седеющей головой, оглядел японские трупы, валявшиеся около фанз, и похвалил Корнилова:

   — Молодец, подполковник!

Корнилов вытянулся и по всей форме, как и положено в армии, доложил, что согласно плану отступления, выводит два полка.

   — Вижу, вижу, подполковник. — Соллогуб одобрительно наклонил голову. — Желаю вам удачи! — Генерал помялся немного, пощёлкал пальцами: — У меня к вам просьба, подполковник...

   — Я — начальник штаба бригады, — перебил его Корнилов, — предлагаю вам взять командование вверенными мне частями на себя...

По усталому лицу генерала проползла тень.

   — Нет, подполковник. — Соллогуб отрицательно покачал головой, в глазах у него заметались недовольные тени, и он вновь покачал головой — сделал это как-то суматошно, будто предложение Корнилова было неприличным. — У меня другая планида. А вас я очень прошу дать мне охрану. — Соллогуб заморгал часто, униженно. А лицо его приняло такое выражение, словно генералу на зуб попало горькое зерно. — Дайте мне небольшой отряд, человек сто... — Он просяще поглядел на Корнилова и поправился: — Ну, если не сто, то хотя бы пятьдесят, и я с этими людьми прорвусь к своим. Прошу вас!

Видно, Соллогуб был очень интеллигентным человеком, раз произносил такие сугубо штатские слова: «Прошу вас».

У Корнилова каждый солдат был на счету, но тем не менее он выделил Соллогубу пятьдесят человек — сделалось жалко этого растерянного усталого генерала, который так же, как и Корнилов, был предан собственным начальством.

В освобождённой деревне бригада переночевала, утром снова двинулась в путь, к далёкому Мукдену.

Прошли совсем немного — километра полтора, как впереди замаячили японские разъезды. Один из разъездов даже гарцевал под белым шёлковым знаменем, на котором был вышит красный круг — символ солнца. Сзади тоже были японцы, подпирали плотно — едва бригада ушла из деревни, как «доблестные воины Тенно» появились в ней.

Стало понятно — бригаду они попытаются окружить.

Хорошо было одно: при таком тесном соприкосновении с неприятелем над головой не будут рваться противные «чемоданы» со шрапнелью — японцы побоятся поразить своих. Корнилов снова выдвинул команды охотников на исходные позиции — охотники двигались параллельно отступающей бригаде, прикрывали её спереди и сзади.

Беспокоил пропавший второй полк. Где он?

Со вторым полком — израненным, наполовину выбитым — соединились через сутки, на радостях Корнилов устроил большой привал. Бригада вышла к нескошенному полю гаоляна, похожему на лес — четырёхметровые мёрзлые стебли были переплетены, спутаны, прорубаться сквозь них можно было только с топором. Корнилов вытащил из кармана серебряную луковку «мозера»:

— На привал — сорок минут.

Команды охотников окружили гаоляновое поле, в низинах заполыхали костры, если можно было выпить хотя бы кружку горячего чая — старались сделать это. В брошенных огородах, случалось, попадалась картошка — выкапывали её, промороженную, твёрдую, ножами, мыли в сочащемся холодной сукровицей снегу, скоблили лезвиями и засовывали в котелок.

А ординарец Корнилова Федяинов наловчился делать из мёрзлой картошки блюдо, названное им тертики. Он как-то нашёл в брошенном японском блиндаже кусок блестящей жести, сам не зная зачем, припрятал в своём сидоре. Жесть через некоторое время пригодилась: запасливый солдат гвоздём наделал в поверхности рваных, с зазубринами дырок — получилась тёрка. На ней он натирал не успевшую до конца разморозиться картошку. Из получавшейся некой массы Федяинов лепил набольшие синевато-угольного цвета тошнотики, которые торжественно называл «тертиками». Жарил их на лопате. Несмотря на непотребный цвет, тошнотики были очень даже ничего, а с кружкой травяного чая — Федяинов заваривал листья и ягоды лимонника вперемешку с боярышником и кипреем, да ещё бросал кусок спёкшегося сахара — получалось и вкусно и сытно.

После привала двинулись дальше.

Время от времени охотничьи команды схлёстывались с противником, Корнилов немедленно высылал им подкрепление, а бригада, не останавливаясь, продолжала двигаться дальше. К ней каждый день примыкали разрозненные, голодные, холодные группы солдат — иногда даже без оружия и патронов, — Корнилов принимал всех.

Бригада продолжала отходить к Мукдену. Стычки с японцами участились — теперь они происходили едва ли не каждый час. Иногда «воины Тенно» упускали бригаду из виду, и тогда на ближайших сопках, в падях появлялись их конные разъезды.

День сменялся вечером, вечер — ночью, ночь — утром. Движение времени было однообразным и очень муторным, люди уставали так, что падали без сил на землю, хлопали впустую губами, стараясь захватить живительного воздуха, но воздуха не хватало. Случалось, на обочине длинного скорбного пути оставались скромные могилы. Эти могилы были, как вехи.

Бригада подполковника Корнилова продолжала отступать.

В тот день, когда бригада пересекла горбатое, перепаханное снарядами, припорошённое свежим снегом поле, из недалёкого леска, изувеченного, превращённого в обычный бурелом, вытаяла группа худых, обратившихся в тени солдат во главе с раненным, перевязанным грязным бинтом поручиком-сапёром.

У сапёра, когда он увидел справное воинское соединение, солдат, шагающих при полной выкладке, офицеров, направляющих строй, глаза сделались влажными от радости: его группа уже десять дней скиталась по сопкам в надежде выйти к своим и всё никак не могла выйти, плутала в незнакомой местности.

Поручика подвели к Корнилову. Едва держась на ногах от слабости, тот козырнул, доложил, что за группу он вывел из японского окружения, потом, пошатнувшись, произнёс тихо:

   — Извините, господин подполковник, на мне находится знамя десятого стрелкового полка.

   — Как? — не понял Корнилов.

   — Помогите мне снять шинель.

К сапёру поспешно подскочил Федяинов; поручик, морщась от боли, расстегнул несколько пуговиц, нагнулся, попытался зажать зубами стон, но это ему не удалось. Сдул капли пота, появившиеся над верхней губой.

   — Извините меня!

Подполковник и ординарец помогли поручику стянуть шинель. Его туловище было обмотано шёлковым полотнищем. Когда ткань с вышитым на нём изображением Христа и надписью «10-й стрелковый полк» размотали, поручик выпрямился и произнёс просто:

   — Вот. Прошу взять знамя под охрану.

Корнилов козырнул, проговорил тихо:

   — Спасибо, поручик. Вы достойны быть награждённым орденом Святого Георгия IV степени. Соответствующие документы будут оформлены в Мукдене.

Раненного сапёра перевели в обоз, уложили на сани и двинулись дальше.

На привалах Федяинов, удивляя сослуживцев, лихо жарил на лопате тошнотики. В одной из китайских фанз он нашёл кусок сала, теперь мазал им лопату, лепил тертики и быстрёхонько, словно боясь, что эти страшноватые на вид оладьи застынут, совал лопату в огонь. Через три минуты Федяинов нёс тошнотики в оловянной миске подполковнику:

   — Прошу отведать, ваше высокоблагородь!

Усталый, с коричневым измученным лицом, Корнилов завидовал Федяинову, который, как казалось, был неутомим, хотя наверняка временами и Федяинов готов был вот-вот сдаться: слишком уж в тяжёлых условиях отступала бригада.

Ветреным днём, когда бригада, вытянувшись в шевелящуюся длинную людскую верёвку, двигалась между сопок, переходя из одной плоской долины в другую, на третий стрелковый полк свалилась лавина японцев.

Атаку отбили. Бригада потеряла семнадцать человек, ловкие, как черти, и проворные, как тени, японцы потеряли четырнадцать. Среди убитых японцев оказался офицер — капитан. Офицера обыскали, в сумке у него нашли ценный трофей: свежую оперативную карту с нанесёнными на неё данными и рисунком земляных укреплений. Корнилов повертел карту в руках, пожалел, что не знает японского языка, хотя всё было понятно и без знания сложных иероглифов... Вряд ли в ближайшее время — в два или в три дня — японцы сумеют вырыть новые окопы и перебросить пушки из одного места в другое, максимум, что они смогут сделать, — перекинуть пару батальонов пехоты из точки А в точку Б. Корнилов прикинул, как лучше пройти к Мукдену.

До Мукдена оставалось всего ничего. Главное — выйти к дороге, к КВЖД, а там будет легче, там свои помогут... По прикидкам, учитывая расположение японской артиллерии на карте, получалось, что лучше выйти не к Мукдену, а к станции Усутхай. И ближе, и стычек будет меньше.

Корнилов решил:

   — Идём к Усутхаю!

Корнилов вывел Первую стрелковую бригаду к железной дороге, к станции Усутхай. Бригада уже считалась погибшей — и Корнилова, и его товарищей успели похоронить.

Узнав об этом, Корнилов привычно усмехнулся.

   — Что-то слишком мало лет отвели вы нам для жизни... — проговорил он жёстким, простуженным голосом, — могли бы вначале получить неоспоримые вещественные доказательства нашей гибели...

Генерал-майор Добровский, получив известие о том, что его бывшая бригада вышла из японского мешка без особых потерь — все три полка, и все со знамёнами, находятся на станции Усутхай, — примчался в бригаду на взмыленной лошади, обнял Корнилова.

   — Лавр Георгиевич... От всего сердца... спасибо вам. — Что-то перехлестнуло Добровскому горло, он замолчал.

Корнилов стоял перед генералом молчаливый, с опущенной головой, какой-то усохший, будто старик, щуплый и маленький.

   — Вас ведь в штабе уже с довольствия списали, — сдавленно проговорил Добровский. — Считали, что бригада погибла.

   — Что слышно в некоронованной столице русскояпонской войны, городе Мукдене? — неожиданно посвежевшим голосом спросил Корнилов.

   — Поговаривают о предстоящей отставке Куропаткина.

   — Об этом говорили и раньше, ваше превосходительство, но каждый раз оказывалось — слухи ложные.

   — На этот раз — точные.

Куропаткина сместили в марте 1905 года. На его место пришёл неторопливый, одышливый генерал, которого в армии звали «папашей Линевичем». Боевого прошлого у Линевича не было. Максимум, что он сделал в своей военной карьере, — разогнал во время восстания «ихэтуаней» несколько жидких толп китайцев, вооружённых палками. Линевич дал им такого жару, что у китайцев во время дёра, кажется, даже пятки лопались.

Что ещё имелось у него? Очень добродушная, подкупающая улыбка: «папаша Линевич» умел радоваться приятным мелочам жизни — щедрому утреннему солнцу, бутылке хорошего вина, возможности поспать подольше.

При Линевиче боевые действия с японцами уже не велись: «папаша» был выше этого, да и японцы выдохлись: от тех солдат, которые начинали войну с русскими, кажется, не осталось даже пуговиц — почитай, едва ли не все полегли, а немногие выжившие с тяжёлыми ранениями были увезены в Японию. С новым пополнением на фронт прибыло сырое «мясо» — старики да необстрелянные юнцы. Заставить их побежать до самого Токио можно было двумя взмахами палки, но Линевич гнать японцев не стал — ему нравилась спокойная жизнь.

При штабе завели курятник, чтобы «папаша» мог каждое утро употреблять прямо из-под несушки свежие яички, которые интеллигентный питерский денщик (из учителей) стыдливо называл «куриными фруктами». Был на скорую руку построен и хлев, в который поселили несколько бурёнок, дающих по большому ведру молока.

От яростных схваток, совсем недавно сотрясавших маньчжурскую землю, осталось одно воспоминание. В свою очередь, японцы также старались особо не теребить наши позиции — случались мелкие стычки по незначительным поводам (присядет очумевший от сна аната под куст оправиться, на него пластуны, умеющие бесшумно передвигаться, и накинут мешок, чтобы поменьше гадил на чужой земле, — такие инциденты происходили чаще всего), но поводов было так мало, что все столкновения можно было пересчитать по пальцам.

Разведка много раз докладывала Линевичу, что у японцев фронт держат необстрелянные части, но Линевич в ответ лишь добродушно рокотал:

   — Сидят они в окопах и пусть себе сидят. Мне они не мешают... Не в моих же окопах они, в конце концов, мух кормят.

Как ни подталкивал Линевича собственный штаб, как ни намекали ему, что все прошлые неудачи можно разом покрыть одной козырной картой — блестящей победой, Линевич всех советчиков крепкой рукой отодвигал подальше:

   — Не мешайте мне жить спокойно!

В отличие от военной хозяйственная деятельность у него находилась на такой высоте, что даже японцы разевали рты — каждый день «папаша» ел сметану, пил чай со свежими сливками и потреблял несметное количество горячих румяных калачей.

Позже аналитики сделали горький для России вывод: перейди Линевич тогда в наступление — хотя бы один раз, — японцы побежали бы. Мало того, что Россия могла бы выйти в этой войне победительницей и на нашей, пардон, заднице не было бы следа чужой ступни, — не вспыхнула бы и революция 1905 года, вполне вероятно, что не было бы и взрыва 1914 года, не произошли бы события 1917 года...

Однако вместо наступления «папаша Линевич» трескал сметанку да слал на берега Невы телеграммы, и которых специально подчёркивал, что «русские войска непобедимы и горят желанием сразиться с врагом».

С врагом Линевич так ни разу и не сразился.

Уже на яхте «Мэйфлауэр» Витте подписал унизительный для России мирный договор, а «папаша» всё слал в Санкт-Петербург телеграммы о желании его войск сразиться с врагом.

Похоже, Линевич так и не понял, где он находится и зачем его поставили командовать большим вооружённым войском.

А сметану при нём в штабе подавали на стол отменную, такой даже в петербургских ресторанах не было.

С войны Корнилов вернулся огрубевшим, постаревшим, с сединой, прорезавшейся в чёрных жёстких волосах и двумя печальными морщинами, прячущимися в усах.

Таисия Владимировна, увидев в окно подъехавшую пролётку, обмерла нехорошо — ей показалось, что у неё остановилось сердце. Она прижала руки к груди, прошептала слёзно, тихо, так тихо, что не услышала своего шёпота:

   — Лавр!

Из дальней комнаты вышла худенькая темноглазая девочка с двумя тощими косичками, украшенными пышными белыми бантами.

При виде её у Корнилова тоскливое тепло стиснуло сердце. Девочка диковато глянула на отца.

   — Наташка! — сдавленно проговорил подполковник. — Наталья! Совсем уже взрослая дама. Наташка моя!

Сосредоточенное лицо девочки разгладилось, на губах появилась улыбка, она смело шагнула к отцу, обняла его ногу и прижалась к ней.

Корнилов подхватил дочь на руки, расцеловал её лицо, прижал к себе.

   — Наташка! — прошептал он потрясённо, не в состоянии справиться с изумлением, с собственным удивлённым состоянием. — Как ты выросла!

Через час, уже сидя за столом и выпив две стопки водки, Корнилов сообщил жене, что скорее всего он будет назначен на должность командира полка.

   — Какого именно полка? — спросила Таисия Владимировна.

Вопрос был не праздный. От места дислокации полка зависело, где им придётся жить — в захламлённом, засиженном мухами провинциальном городишке либо в губернском центре...

Впрочем, главным для Таисии Владимировны было, чтобы муж остался доволен новым назначением, а уж она как-нибудь пообвыкнется.

Корнилов пожал плечами:

   — Пока не знаю. Всё, думаю, решится на этой неделе... После того, как я доложусь начальству. — Он покосился в окно, помолчал немного. По худому тёмному лицу его задвигались тени. — Армия наша развинчена, расшатана, расколота — война на пользу нам не пошла. Армию русскую надо строить заново.

Таисия Владимировна промолчала, потом, понимая, что молчание — штука в таких условиях неестественная, тронула мужа за руку — движение было невесомым, по-птичьи стремительным, — и спросила:

   — Тяжело было?

Корнилов вздохнул и не ответил на её вопрос.

Через несколько дней Корнилов узнал, что он награждён офицерским Георгием IV степени и ему присвоен очередной воинский чин — полковника.

В туманном январе 1906 года полковник Корнилов отбыл в Санкт-Петербург, где был зачислен на должность делопроизводителя 1-го делопроизводства части 2-го обер-квартирмейстера, — попросту говоря, стал оперативным офицером Главного управления разведки.

Про людей этого управления по Питеру ходили целые легенды. Как-то у одного военного атташе, представлявшего великую державу, заболел истопник. Уголь атташе получал, естественно, с наших складов, и истопник при его печах-голландках также был наш — прикормленный, обласканный, сытый, которому атташе в полковничьем чине доверял.

Вместо заболевшего истопника появился сменщик — кривобокий шустрый дедок с бельмом на глазу и кудлатой бородёнкой, в которой застревали сухие хлебные крошки. Пора стояла холодная, зимняя, с промороженной Балтики тянуло очень студёным ветром — после двадцати минут пребывания на ветру косточки начинали стучать друг о друга, как отлитые из звонкого металла. Военный атташе не желал звенеть костями, будто обычный питерский работяга, бегущий с трамвайной остановки к проходной Путиловского завода, он требовал тепла.

   — Счас, господин хорошой, будет вам тепло! — Дедок прошёлся по дому, простучал узловатым пальцем дымоходы, в двух местах ликвидировал сажевые теснины — внутри трубы напластовалась сажа, спрессовалась, сделала проход очень узким — от этого голландки в доме атташе кое-где поддымливали, плевались тугими сизыми струями, пахнущими еловой смолой, — и заправил печи дровами.

Голландки загудели обрадованно, освобождённо, через тридцать минут в остывшем доме стало тепло — кривоглазый дедок своё дело знал на «пять», — атташе сбросил с себя лисью шубу и переоделся в обычный шёлковый халат.

На нового печника он не мог нарадоваться.

   — Кар-рош, рус! — гортанно говорил он. — Мастер — длинный рука!

Он забыл, как по-русски звучат слова «золотые руки» или «золотая рука», и употребил слово «длинный», и в общем-то не ошибся: печник за три дня пребывания в доме военного атташе сумел скопировать все секретные документы, находящиеся там, в том числе и те, которые были спрятаны в сейфе.

Как можно догадаться, этим печником был офицер Генерального штаба» и, встретив через две недели на приёме в военном ведомстве этого человека при орденах, в великолепно сшитом мундире, атташе его не узнал.

Понятно, что и за российскими военными агентами, находящимися за границей, следили не менее пристально, чем мы за иностранцами, там тоже имелись специалисты — «мастер — длинный рука». Мидовские почтовые мешки с важной дипломатической перепиской они вскрывали так ловко, что от ломкой сургучной печати не отлетала ни одна малая крошка. И тем не менее сотрудники ведомства на Певческом мосту регулярно требовали, чтобы военные агенты посылали свою почту вместе с мидовской. Так, мол, надёжнее... Военные сопротивлялись до последнего, и когда терпеть наставления полоротых мидовцев сделалось невмоготу, на Певческий мост пришёл опытный военный агент, капитан первого ранга Васильев, недавно вернувшийся из Америки, наглядно продемонстрировал, как можно распотрошить мешок с дипломатической почтой.

И печать сургучная осталась на месте, и верёвки не были тронуты, а мешок оказался пустым. Мидовцы только рты открыли да глазами захлопали — такого они не видывали никогда.

— Так что, господа, время, когда дипломатическая почта была самой надёжной из всех, безвозвратно ушло в прошлое. Дозвольте нам доставлять почту в Санкт-Петербург своими каналами. Это надёжнее, а главное — Генеральный штаб будет уверен, что его почтовые мешки не будут распотрошены, как этот. — Васильев брезгливо, двумя пальцами приподнял опустошённый мешок и показал его собравшимся.

Потрясённые мидовцы молчали — они даже предположить не могли, что их благородные зарубежные коллеги могли опуститься до такой низости.

Вообще-то у военных агентов с агентами политическими, которых начали постепенно величать то послами, то посланниками, по части почты всё время возникали конфликты. Нашему военному агенту в Берлине стало известно, что в посольстве работает немецкий секретный агент Юлиус Рехак, который постоянно засовывает нос куда не надо, но более всего интересуется почтой, отправляемой в Россию военным атташе.

Рехак и с одного бока пробовал к этой почте подобраться, и с другого, но как только он протягивал к ней руку, как военный агент, будто по мановению волшебной палочки, возникал за его спиной.

Дело дошло до того, что военный агент перестал сдавать в посольский сейф шифры и секретные папки. Посол этим был недоволен, гудел себе в нос:

   — Волюнтаризм какой-то! А в наших делах волюнтаризм недопустим.

При всяком удобном случае посол старался поощрить Рехака, поддерживал его, несмотря протесты военного агента, Рехак был слишком нужен, слишком услужлив: отправлял в Россию и получал оттуда товары без всяких таможенных пошлин, доставал билеты на модные театральные постановки, когда они были проданы на месяц вперёд, буквально из-под земли добывал редкие товары и вообще по этой части был настоящим магом.

   — Ох, быть беде! — озабоченно кряхтел военный агент и с пронырливого Рехака старался не сводить глаз.

Наконец наступил момент, когда военный агент решительно потребовал от посла уволить Рехака.

   — Но мы же его не поймали за руку, — недовольно поморщился посол.

   — Если надо — поймаем, — пообещал военный агент.

   — Вот когда поймаете, когда предоставите мне неопровержимые доказательства о вредительской деятельности Рехака, тогда и пойдёт разговор об увольнении, — ответил на это посол.

Военный агент слово сдержал — ухватил Рехака в тот самый момент, когда лицедей по локоть запустил руку в мешок с дипломатической почтой, приволок шпиона к послу, не давая разжать руку, держащую бумаги, и швырнул Рехака на пол.

   — Теперь вы видите, кого пригрели? — спросил он у посла.

Тот знакомо поморщился и скрепя сердце подписал приказ об увольнении Рехака. Одновременно посол настрочил жалобу на военного агента в Петербург, и тому пришлось давать подробные объяснения, почему он не сдавал шифры и секретные папки на хранение в посольский сейф. Занятие это оказалось довольно унизительным. Отношения между ведомствами натянулись ещё больше.

Оперативному офицеру Главного управления полковнику Корнилову приходилось всем этим заниматься.

Сталкивался он и с чудовищными ошибками, проволочками, с небрежностью, когда от досады хотелось как следует всадить кулаком по столу, ударил бы, если б помогло, да увы...

Бюджет у Главного управления был небольшой. Наверху, где-нибудь в Минфине и в коридорах Генерального штаба, не всё ещё осознали, что значит разведка в современном мире и сколько дивизий с её помощью можно сохранить в случае военных столкновений.

В частности, на агентурные расходы было заложено лишь сорок пять тысяч рублей — это на все страны от Англии до Китая, от Персии до САШ — Соединённых Американских Штатов.

Зимой 1907 года русскому военному агенту в Англии генералу Вогаку К.И. было предложено купить семь очень важных секретных документов. За тридцать тысяч рублей.

Деньги нужны были срочно: документы представляли интерес для России — стратегический интерес, «долгоиграющий». Вогак отправил в Питер спешную — «молнией» — телеграмму с просьбой срочно прислать деньги. Вместо денег он получил неторопливый, в брезентовом мешке для дипломатической почты ответ: «Обоснуйте такие громадные траты ». Генерал едва не застонал от досады: секретные документы, за которыми он долго охотился, могли уплыть в другую страну. Взяв себя в руки, он сочинил подробное письмо, в котором объяснил, что это за документы и как важно их получить России. В ответ — снова отписка в почтовом брезентовом мешке.

В общем, когда в Петербурге наконец решили приобрести эти важные бумаги, было уже поздно — они уплыли в другое государство. У генерала Вогака не было сил даже на то, чтобы основательно разозлиться — он сделался печальным и язвительным. И было отчего стать таким.

Военные агенты, которых вскоре начали по-новомодному величать атташе, делилась на пять разрядов. Хотя жалованье у всех было одинаковым — 1628 рублей в год, всё остальное было разбито соответственно по разрядам. Агентами первого разряда считались военные атташе в Англии и в Штатах, второго — в Австро-Венгрии, Германии, Франции и в Японии, дальше — ниже. Если военный агент первого разряда получал квартирных полторы тысячи рублей, то второго — уже тысячу двести, первый имел столовых 4342 рубля, второй — 3799 рублей, служебные расходы агента первого разряда составляли 800 рублей, второму отпускали уже на сто рублей меньше. Агентам пятого разряда в какой-нибудь стране Помидории или Бегемотии денег вообще отпускали с гулькин нос, только на пару щепотей нюхательного табака, и всё — обязательно учитывался факт, что военных интересов у России в этих странах тоже с гулькин нос, поэтому и существовала такая разница.

Поскольку служба в качестве командира полка отодвинулась на неопределённый срок, то Корнилов готовился теперь стать военным агентом в одной из азиатских стран. В какой именно стране, он мог только предположить, и не более.

Несмотря на ветры и мороз, встретившие Корнилова по приезде в Питер, зима в городе выдалась тихая, снежная, с тёплыми днями. Под ногами в такие дни хлюпал мокрый снег, воробьи, гроздьями сидевшие на деревьях, орали так оглашенно и радостно, что услышать человеческий голос было невозможно, надо было кричать: на ветках, обманутые теплом, набухали почки.

Вода вскрылась не только на Неве — лёд сполз, опустился на дно даже в каналах, по самим каналам начали раскатывать прогулочные лодки — штука небывалая для этого времени года.

Ходить по улицам было невозможно: мигом промокали ноги. Можно было, конечно, купить галоши, положенные по форме полковнику, но Корнилов эту старческую обувь не любил.

Человек, дослужившийся до звания полковника, имел право носить лакированные, с глубоким байковым нутром «мокроступы», а вот подполковник, даже если ему уже стукнуло шестьдесят лет, на это не имел права. Такое обстоятельство и веселило Корнилова и одновременно вызывало грустные мысли: убей бог, но армия в его представлении никак не совмещалась с галошами.

...Он неспешно шёл берегом канала, параллельно ему, тем же курсом, легко обгоняя, двигались лодки с нахохлившимися иностранцами, наряженными в тёплые шубы, похожие на грустных петухов.

На одной из лодок Корнилов неожиданно прочитал цветистое название, написанное по-русски и по-японски: «Свежий ветер над утренней рекой, раскачивающий гибкие побеги бамбука». Корнилов даже остановился от неожиданности. А ведь эта лодка привезена в Питер каким-то офицером с Дальнего Востока, с войны. Возможно, лодка была продана здесь, а возможно, офицер сдал её в аренду кому-нибудь из местных предприимчивых людей...

Полковник облокотился на парапет и долго глядел вслед уплывающей лодке — до тех пор, пока она не скрылась за каменным изгибом канала. Он в эти минуты словно проводил своё собственное прошлое. То самое, которое никогда уже не вернётся.

В Главном управлении его встретил дежурный делопроизводитель — бравый подполковник с щегольски нафабренными тёмными усами:

   — Поздравляю вас, Лавр Георгиевич!

   — С чем?

   — От Алексеева получено предписание — вам надлежит отправиться в Поднебесную империю, в Пекин. На должность военного агента.

Тридцатого января 1907 года полковник сдал в канцелярию Генерального штаба рапорт на имя начальника Генштаба: «Доношу, что сего числа я отправился в г. Пекин в распоряжение военного агента».

Русским посланником в Пекине был действительный статский советник Покотилов — человек знающий, умный, болезненный, искренне переживающий за Россию, авторитет которой на Востоке сильно упал, и это обстоятельство причинило Покотилову прямо-таки физическую боль.

Состав военного атташата в Пекине был небольшой, в такой огромной стране, как Китай, сотрудников должно быть гораздо больше, но... С этим извечным российским «но» — прежде всего чиновничьим — Корнилову приходилось сталкиваться постоянно, и прошибить это «но», сработанное из материала, который не брало даже пушечное ядро, было невозможно.

История сохранила для нас фамилии сотрудников русской военной миссии, трудившихся вместе с Корниловым. Полковник Вальтер — помощник военного атташе по резидентуре и глава русской агентуры в Шанхае, капитан Афанасьев — помощник военного агента и глава агентуры в Мукдене, сотрудники пекинской резидентуры: есаул Румянцев, капитан Шаренберг, штабс-капитан Печевой, штабс-капитан Милевский, есаул Кременецкий.

Переезду в Пекин Таисия Владимировна обрадовалась. Во-первых, на неопределённый срок откладывалась необходимость быть матерью-командиршей — женою командира полка в каком-нибудь захолустном, пропахшем конским навозом и солёными огурцами городке (собственно, это только откладывалось, всё равно Корнилову надо было отслужить положенный срок в должности командира полка, иначе генеральского звания ему не видать, как родинки на собственной шее), во-вторых, таинственный Восток манил Таисию Владимировну к себе, волновал, в голове у неё рождались возбуждённые мысли — вполне возможно, в прошлой своей жизни она была китаянкой, особой, приближённой к императору, или кем-нибудь в этом духе. Корнилов раскусил жену, рассмеялся, впрочем, в смехе его не было ничего обидного:

— Ну, Тата, у тебя даже походка стала медленной и величественной, как у важного китайского мандарина.

Все домашние дела, всю организацию их он взвалил на жену — сам с головой влез в свою работу.

Его в очередной раз удивили китайские солдаты. Конечно, он немало повидал этих вояк в рваных галошах и цветастых грязных халатах в Кашгарии, но Кашгария — это захолустная окраина, до которой у китайских чиновников просто не доходят руки, а здесь, в Пекине — здесь и тянуться не надо, тут всё рядом, под боком, поправить положение легко, нужно только меньше воровать и часть этих денег пустить на потребности армии, вот и всё... Корнилов от досады покрутил головой.

Солдаты Поднебесной империи ходили чумазые, как последние замарашки, не знали, что такое мыло; неухоженным, грязным телом, гнилью от них воняло за полверсты, при встрече с китайским воякой хотелось заткнуть нос и перейти на противоположную сторону улицы. Русская беднота даже без мыла старалась держать себя в чистоте, руки мылила глиной, золой, мягкой щелочной водой, при первом же удобном случае старались сбегать в баню, одежду — особенно исподнее — стирали как можно чаще. Так же на Зайсане вела себя и казахская беднота — люди, даже бездомные, никогда не давали появиться на теле язвам и струпьям.

У половины пекинских солдат не было не то что сапог — не было даже тапочек. Ходили босиком, высоко взбивая голыми пятками пыль и шваркая твёрдыми подошвами по тротуару. Некоторые носили непрочные соломенные сандалии — они сопревали прямо на ноге, — улицы пекинские были засыпаны гнилой соломой.

Давние «друзья» полковника Корнилова, англичане, посвятили китайской солдатне несколько исследований. Они знали, какими должны быть солдаты, чтобы успешно воевать, но не знали, какими солдаты быть не должны, познакомившись с китайской армией, англичане сделали для себя открытие: не должны быть именно такими, как местные цирики[21].

Ружьё для китайских солдат, кажется, было лишней тяжестью, всё равно что лопата для работяги, — они носили винтовку точно так же, как усталые землекопы кайло — на плече, поглядывая с ненавистью на неудобный груз. При каждом удобном случае китаец готов был зашвырнуть ружьё в кусты.

Едва выйдя за ворота посольства, Корнилов столкнулся с неряшливым китайским солдатом, которого сопровождала целая ватага облепленных мухами ребятишек. Тонкими голосами они что-то кричали солдату.

Корнилов не сразу понял, что они просили дать им подержать ружьё.

   — Солдат, а солдат, — вопили мальчишки, — дай нам твоё ружьё...

Солдат упрямо мотал головой и звонко щёлкал окостеневшими пятками по гальке насыпного тротуара.

   — Дай твоё ружьё! — продолжали вопить мальчишки.

Ружьё, которое солдат тащил на плече, было старым, нечищеным, ржавым, из него стреляли в последний раз, наверное, лет двадцать назад, и вообще штуцер этот вполне мог украсить экспозицию какого-нибудь музея.

Наконец мальчишки надоели солдату, он остановился и стащил ружьё с плеча. С отвращением повертел его в руках и резким движением, будто выполнял команду офицера, отодвинул от себя.

   — На, сопливый, — сказал он самому настырному пацанёнку. — Только не урони!

Пацанёнок подхватил ружьё и засипел от натуги: старый ржавый штуцер был для него слишком тяжёл. Ружьё едва не выскользнуло у него из рук, накренило худосочное мальчишеское тело в одну сторону, потом в другую, жёлтое лицо посинело от натуги, и он вместе со штуцером шлёпнулся в грязь.

К ружью немедленно подскочил другой китайчонок, такой же худосочный, с руками-прутинками, с трудом поднял штуцер с земли. Не удержал и уронил. Корнилов с интересом наблюдал за происходящим. Солдат стоял рядом, азартно почёсывался — видно, швы его халата были густо населены живностью — и не делал никаких попыток помочь пацанёнку.

От солдата здорово приванивало нужником, мочой и застывшей грязью. На стоявшего рядом русского офицера он не обращал никакого внимания. Корнилов неожиданно ощутил, каким нелепым, чужим выглядит генштабовский аксельбант, прикреплённый к плечу его мундира. И сам Корнилов — чужой на узкой улице, среди этой грязи и китайцев...

Второй пацанёнок наконец справился со штуцером, отодрал его от земли, ухватился за тяжёлую металлическую планку, намереваясь поставить ружьё на боевой взвод. Лицо китайского солдата даже не дрогнуло.

Корнилов вздохнул и двинулся дальше — надо было в ближайшей лавке купить молока и хлеба.

Торговые ряды примыкали к улице, на которой располагалось русское посольство. Самой живописной была мясная лавка, насквозь пропахшая свежей кровью. Лавочник — плечистый, пухлый, с цепкими руками двухметровый гигант тут же, прямо на улице, на пятаке перед лавкой, резал телят, овец, иногда, по заказу, ему пригоняли коз, и он одним взмахом острого ножа отваливал козе бородатую голову, иногда это происходило так стремительно, что сама коза не успевала сообразить, что произошло, и без головы пыталась ускакать по улице на какую-нибудь зелёную лужайку. У мясника была лёгкая рука.

За торговыми рядами тянулись несколько задымлённых, чадящих едален, где можно было отведать вполне сносный шашлык с китайскими приправами, пельменей с травами, выпить чашку пахучего вкусного бульона... Едальни были забиты какими-то странными людьми, наряженными в полусопревшие лохмотья, люди эти курили глиняные трубки и смачно сплёвывали себе под ноги.

Вечером Корнилов повидался с посланником Покотиловым — болезненным господином с бледным, измученным лицом.

   — Насколько мне известно, Лавр Георгиевич, вам и раньше доводилось бывать в Китае, — начал разговор посланник, с хрустом разминая пальцы. В умных тёмных глазах его гнездилась тоска. — И что же вас, если судить навскидку, со свежего взгляда, больше всего удивило здесь?

   — Китайские солдаты, — не стал лукавить Корнилов. — На солдат похожи не больше, чем я на франциеканского монаха. Немытые, вшивые — и как только они не боятся тифа? Щеголяют с дамскими веерами, которые солдатам вообще зазорно носить.

Покотилов преодолел боль, возникшую у него внутри, и натужно рассмеялся. На крыльях носа у посланника выступили капельки пота.

   — Вы, Лавр Георгиевич, наверное, ещё не видели солдат, которые летом, в жару, укрепляют веер над головой, на манер дамской шляпки и обматывают его косичкой, чтобы не потерять. Это зрелище удивительное.

   — Видел, видел, всё это видел. Как и бамбуковые курительные трубки, которые китайскому солдату гораздо дороже, чем оружие, и старые рваные зонтики.

Посланник был прав: здешние солдаты представляли собой зрелище именно «удивительное». Солдат был всегда готов променять на какую-нибудь интересную безделушку не только свой штуцер, но даже современную японскую пятизарядную «арисаку», окажись в руках одна из этих винтовок, которых в китайской армии насчитывалось всего десятка полтора штук. Однако тот же солдат никогда нигде не забудет и ни на что не променяет свою трубку. Носили солдаты трубки, как пистолеты — затыкали сзади за пояс. Отсутствие же зонтика в амуниции приравнивалось к беде — это означало, что солдат принадлежит к самому низшему слою общества.

Трубка, правда, была главнее зонтика. Она помогала китайскому солдату одолевать голод: затянется иной плосколицый бедолага горьким сизым духом, покашляет дымом в кулак — и ему малость полегчает, чувство голода отступит, живот перестанет противно бурчать, словно солдат уже вкусно пообедал в какой-нибудь сельской харчевне.

Во время воинских походов доблестные защитники Поднебесной империи напропалую грабили лавки, подгребали в них всё, что попадалось на глаза. Китайские лавочники при виде доблестного отечественного войска, призванного их защищать, разбегались с визгом, кто куда.

Минут через двадцать Покотилов пригласил нового военного атташе на ужин.

   — Я попросил повара, чтобы ужин состоял только из китайских блюд, желательно редких, — сообщил он.

Посольская столовая была небольшой, уютной, с чистыми желтоватыми окнами; большое печальное дерево тихо постукивало по стёклам своими тёмными голыми ветками.

Обедали за круглым китайским столом, посреди которого на вертящемся круге стоял аквариум с золотыми рыбками. Всё пространство около аквариума было заставлено блюдами с едой.

Личный повар посланника Покотилова постарался; на столе было всё — от жареной свинины с травами и бараньих потрохов до рыбы в белом соусе и пирожков с мясистой сочной травой.

   — Китайскими палочками пользоваться умеете? — спросил Покотилов.

   — Научился в Кашгаре. Хотя... — Корнилов улыбнулся воспоминаниям, всплывшим в мозгу, не улыбнуться им было нельзя, — сложно оказалось привыкнуть к тому, что палочки во время обеда являются естественным продолжением пальцев. А закончился обед — и пальцы вновь превращаются в пальцы.

   — Китайцы — мастера перевоплощений. Если не хотите есть палочками — прислуга подаст нож и вилку, Лавр Георгиевич.

В посольстве с этим было просто — никакого обязательного следования этикету страны, в которой посольство располагалось.

Корнилов пощёлкал двумя длинными деревянными спицами, зажатыми в пальцах.

   — Спасибо. В Китае надо есть по-китайски.

Покотилов понимающе улыбнулся, потянулся палочками к жареным коричневым сморчкам, обильно обложенным зеленью, ухватил небольшой, поблескивающий маслом кусок, отправил его в рот.

   — Трепанги. Люблю трепанги, приготовленные на сильном огне, — признался посланник. — Что вы предпочитаете пить?

   — Как и все офицеры — водку.

   — Есть водка из риса, есть из гаоляна, есть из фисташков, есть русская водка из Санкт-Петербурга, есть водка из магазина Чурина, владивостокская. — Посланник снова ловко подцепил кусочек трепанга и отправил его в рот.

   — Рисовой и гаоляновой водки я много выпил на войне, когда мы стояли под Мукденом, русской омедаленной водки — в Питере, а вот фисташковой не пробовал никогда.

Посланник сделал знак сухонькому чёрному человеку, стоявшему у стола, и тот поспешно подхватил квадратную бутылку из чёрного стекла и налил водки в стопку Корнилова.

Водка была густая, тягучая, больше походила на лекарство, чем на водку.

   — Я, пожалуй, присоединюсь к вам, выпью фисташковой, — сказал Покотилов.

Стопка, стоявшая перед ним, незамедлительно была наполнена. Посланник ловко подцепил палочками очередной кусок трепанга.

   — Раньше трепангов много было во Владивостоке, в бухте Золотой Рог, сейчас, когда там стоят боевые корабли, трепангов почти не стало.

   — Я слышал, китайцы до сих пор называют Владивосток Бухтой трепангов?

   — Да, Хайшенвэй. В переводе на русский так и будет — Бухта трепангов, — подтвердил посланник. Поднял стопку, произнёс коротко: — За Россию!

   — За Россию — с превеликим удовольствием. — Корнилов чокнулся с посланником, осушил стопку крохотными глотками: ему хотелось понять вкус фисташковой водки, которую хитроумные мастера наловчились гнать из косточек, водка была мягкой, некрепкой — градусов двадцать пять, наверное, но, несмотря на то, что она была некрепкой, Корнилов почувствовал, как в ушах у него что-то зашумело, в виски натекла приятная тёплая тяжесть. Всё-таки градусов было в водке больше.

   — Син-жень-лю, — коротко произнёс Покотилов.

Маленький чёрный человечек поспешно кивнул, и перед посланником появились большие бокалы, доверху наполненные молоком. Корнилов не выдержал, спросил:

   — Разве фисташковую водку в Китае принято запивать молоком?

   — Это сок из молодых абрикосовых косточек, — пояснил посланник.

Корнилов отпил немного из бокала. У сока был неожиданный, горьковатый, ни на что не похожий вкус.

   — Простите, не ожидал, — смущённо пробормотал полковник.

   — Китай способен удивить не только иностранцев, но и самих китайцев. Попробуйте древесные грибы, Лавр Георгиевич, — предложил посланник, — их можно отведать только в Китае. Даже в Корее я их не встречал, хотя китайская и корейская кухни очень близки друг к другу.

На первое повар подал суп из акульих плавников — нежный, густой, будто кисель, белёсый, словно разбавленный молоком, Корнилов, который любил рыбные супы и больше всего — наваристую зайсанскую уху, едва сдержался, чтобы не попросить добавки, ограничился тем, что сказал посланнику:

   — Отменный специалист заправляет у вас кухней, ваше превосходительство!

   — В годовщину коронации государя у нас собралось шестьсот человек гостей. Повар удивил всех уткой по-пекински, приготовленной так, как не умеют готовить даже сами китайцы, салатом из медуз с молодым бамбуком, обжигающе-горячей картошкой с карамелью, чесночными пельменями, ягнятами в соевом соусе, тигровыми креветками «асадо» по-аргентински и ещё полусотней блюд, которых я уже просто не помню. Ради интереса, Лавр Георгиевич, советую вам отведать гаоляновой водки.

   — Я её много пил в Мукдене.

   — Такую водку вы не пили, — мягко произнёс Покотилов, — отведайте!

Здешняя гаоляновая водка разительно отличалась от грубого мукденского «сучка».

В помещении было прохладно, маленький чёрный человечек иногда ёжился, шея у него покрывалась густой сыпью, подбородок синел, и тогда было слышно, как внутри у него раздаётся сухой хруст.

Корнилов, глядя на него, тоже ёжился.

   — Уголь нам привозят на верблюдах с горных копий, — заметив это, сказал посланник. — Уголь дешёвый, обычно мы покупаем его много, но печи в посольстве очень прожорливые... У вас ведь маленькие дети, Лавр Георгиевич?

   — Да. Дочка и сын.

   — Я прикажу отпустить вам казённого угля со склада, а потом, когда придёт караван, вы уже купите себе столько угля, сколько надо. Гораздо хуже дело обстоит с молоком. У китайцев есть коровы, но молоко у них, к сожалению, очень плохое. Как и вода в колодцах. Здешние коровы никогда не получают свежего корма, их не выпускают из помещений, как в России на траву, поэтому молоко и получается таким... Свежего масла не достать. Советую вам — пользуйтесь лавками для иностранцев: там можно купить консервированное масло — французское, голландское или гамбургское, другие товары... Качество превосходное, в местных лавках вы таких не найдёте...

Это были те самые практические советы, которые можно услышать только от своего человека, знающего, что нужно земляку, очутившемуся в далёком краю. Корнилов вспомнил своё общение с главою русской дипломатической миссии в Кашгаре. Каким умным, мягким, .обходительным, тактичным Петровский был поначалу, и во что эта обходительность обернулась в конце...

   — Я уже пил местное молоко, — запоздало признался Корнилов.

Посланник посмотрел на него укоризненно и ничего не ответил.

На второе был выбор: Покотилов заказал себе седло ягнёнка, Корнилов — морскую белорыбицу, мясистую, сочную, гибкую, как змея, с плотной жирной спиной. Рыба полковнику понравилась, соус же — нет, соус оказался слишком сладким, хоть чай с ним пей. Как с вареньем.

Что же касается Покотилова, то он производил самое приятное впечатление, и военный агент не замедлил это отметить.

На десерт был подан фрукт, которого Корнилов не видел никогда в жизни: похожий на кочан капусты, в свекольно красной чешуйчатой одёжке.

Крохотный человечек, стоявший у Покотилова за креслом, ловко распотрошил его большим ножом, затем каждую половинку поделил ещё на три части; в мгновение ока одна из долек очутилась на тарелке у Корнилова.

Чешуйчатая одёжка оказалась тонкой и плотной, как ткань, внутри находилась соблазнительно белая, пересыпанная тёмным пшеном каша. Покотилов запустил в кашу серебрянную чайную ложку.

   — Этот полуфрукт-полуовощ китайцы называют «пламя дракона», — пояснил он. — Растёт на юге, в жарком климате.

Тёмное пшено приятно похрустывало на зубах, вкус у каши был кисловато-нежным, приглушённым, имелись в этой каше и сладкие нотки, но они тоже были приглушённые. Фрукт этот — или овощ — действительно был вкусным, запах имел нейтральный — мякоть пахнула сыростью, только что вымытым, не успевшим просохнуть столом, — запах явно не соответствовал вкусу.

Начало службы в Китае запомнилось Корнилову именно по этому запаху — всякий раз потом, когда он входил в избу, где был только что вымыт и выскоблен ножом обеденный стол или даже пол, он вспоминал обед с русским посланником в Пекине, обильность блюд и диковинный полуфрукт-полуовощ, как определил его действительный статский советник Покотилов — «пламя дракона».

Работал Корнилов с восьми утра до десяти вечера. С электричеством происходили перебои, но это его не беспокоило: у таможенников имелся свой газовый участок, а газовые фонари светили лучше электрических. Корнилов готовил для Санкт-Петербурга несколько подробных докладов: «О полиции в Китае», «Описание манёвров китайских войск в Маньчжурии», «Охрана императорского города и проект формирования императорской гвардии», «Телеграф в Китае» и так далее.

Суматоха тех дней не смогла смягчить удара, который был нанесён по русской дипломатии, хотя Корнилов почувствовал, как слёзные спазмы сдавили ему горло — умер посланник Покотилов.

На место Покотилова из Санкт-Петербурга спешно приехал первый секретарь Арсеньев, человек заносчивый, гордый, с хлестаковскими замашками. Прибыв в Пекин, он первым делом приказал Корнилову построить охранный отряд.

Отряд этот был довольно большой, охранял не только посольские объекты, но и все русские службы в Китае от Мукдена до Кашгара и подчинялся военному агенту. Корнилов молча выслушал приказ нового начальства и велел вывести отряд на посольскую площадь.

Арсеньев, небрежно похлопывая одной белой перчаткой о другую, прошёлся вдоль строя и поздравил солдат; Корнилов не расслышал, с чем новый посланник поздравил их, — но явно не с выглянувшим из туч солнышком, скорее всего, с собственным вхождением в должность, улыбнулся язвительно и подошёл к Арсеньеву ближе.

Новый посланник быстро закончил речь и сказал Корнилову:

   — А теперь, господин полковник, проведите войска торжественным маршем!

Корнилов ответил резко — будто выстрелил:

   — Эти почести вам — не по чину!

Лицо у посланника неприятно дёрнулось:

   — Как так?

   — Не полковничье это дело — проводить войска торжественным маршем перед капитаном.

Неторопливо Корнилов двинулся вдоль строя, здороваясь с каждым солдатом за руку, — многих он уже знал по фамилиям и именам, знал, чем эти люди дышат, чем живут.

Скандал вышел грандиозный. Естественно, он не укрепил отношения между Певческим мостом и военным ведомством. Арсеньев был отозван в Санкт-Петербург.

В августе 1908 года в Пекан прибыл новый русский посланник — И.Я. Коростовец. Корнилов остался на своём месте — продолжал готовить аналитические записки, принёсшие ему впоследствии известность.

Несмотря на то что китайские солдаты больше походили на монахинь из женских католических монастырей и за своими зонтиками и веерами следили больше, чем за ружьями, Корнилов пришёл к выводу, что самые боеспособные части в Китае — это «луцзюнь», полевые войска. Они ещё что-то могут сделать — в крайнем случае сумеют хотя бы грамотно убежать от противника... Все другие войска уступали полевым.

Ещё в Китае имелись «ба ци» — «восьмизнамённые войска», «сюньфан дуй» — охранные отряды, «цзиньвэй» — гвардия и «хайцзюнь» — морские силы.

Китайские генералы вознамерились не скупиться на затраты и избавиться от старых штуцеров и фузей, с которыми императоры в древности ходили охотиться на горных козлов, — вместо отслужившего своё оружия приобрести на фирме Маузера современные винтовки и пулемёты, а также закупить на заводах Круппа скорострельные пушки.

Корнилов стал искать подход к людям, которые вели переговоры насчёт закупок, и очень скоро нашёл — помог полковник Вальтер, однокашник по Академии Генерального штаба, — в Шанхайской экспортной компании он завербовал важного сотрудника, и тот вскоре передал русскому военному агенту материалы о переговорах по поводу покупки шестидесяти пушек-скорострелок, а французский офицер-артиллерист, который принимал участие в испытании орудий, подарил два альбома с фотоснимками. На фотоснимках были изображены орудия и разные фирменные крупповские узлы, по которым любой русский умелец мог сочинить узлы свои собственные, а из большой болванки стали выточить орудийный ствол. Корнилов незамедлительно, «лёгкой» почтой, которую считал быстрой, отправил материалы в Питер.

Дипломатическая почта той поры была двух видов — «лёгкая» и «тяжёлая»: первая находилась в пути сорок пять дней, вторая, когда приходилось перевозить громоздкие предметы, — доставлялась более двух месяцев.

Отправил Корнилов в Питер также альбом с образцами тканей, из которых китайским солдатам собирались пошить новую форму, указал также фабрики, где будет произведён материал, и объёмы военного заказа.

У русских солдат до войны 1904 года форменными считались белые рубахи, приметные издали. На фоне тёмных полей гаоляна и зелени сопок солдаты выглядели в них, будто выцветшие мухи на сочной свежей материи, ещё не побывавшей под солнцем, — по этим рубахам «бравых ребятушек» отстреливали поштучно. Генерал Куропаткин, едва появившись на фронте, первым делом приказал солдатам покрасить одежду в зелёный цвет: японцы, которых он пытался разглядеть в мощный бинокль, были в своей защитной форме совершенно неприметны, прятались в естественных складках местности, как блохи в швах одежды, растворялись, словно духи бестелесные... Куропаткин даже крякнул от досады и велел немедленно закупить у китайцев зелёную краску...

Правда, краска оказалась некачественной, стоило солдатику попасть под дождь, как он делался зелёным, как кузнечик, собирающийся обзавестись потомством. Хохотали солдаты друг над другом до упаду, были случаи, когда их увозили в лазарет с вывихнутыми от смеха челюстями, — и так продолжалось до тех пор, пока из дома, из «Расеи» не пришло несколько вагонов с новым, спешно пошитым на фабриках обмундированием.

Именно Русско-японская война заставила нашу армию принять форму защитного цвета.

Сохранилась шифровка, присланная Корниловым из Пекина, на ней имеются личные пометки государя.

Корнилов тщательно проанализировал военное положение на Дальнем Востоке и составил подробный доклад в Генеральный штаб. В нём он, в частности, отметил: «До тех пор, пока Россия твёрдо стоит у Владивостока и на берегах Великого океана, на фланге операционной линии Японии на материке, Япония будет считать положение своё здесь непрочным, и новая борьба между Россией и Японией фатально неизбежна; так не лучше ли смотреть опасности прямо в глаза и готовиться к войне, заранее обеспечив себе выгодное исходное положение».

В конце 1909 года в Пекин «лёгкой» почтой пришёл пакет из Генерального штаба, в нём находилось предписание полковнику Корнилову — ему пора было возвращаться домой. Но прежде чем покинуть Пекин, Корнилов отправил в Россию полковника Вальтера. Тот должен был четыре месяца отслужить в должности командира стрелкового батальона — без выполнения этого ценза он не имел права двигаться дальше по служебной лестнице, — а через четыре месяца Вальтер должен был вернуться в Пекин и занять место Корнилова, отъезд которого из китайской столицы по этой причине был отложен до середины следующего года.

Жену с детьми Корнилов отправил домой по железной дороге, сам же решил совершить рекогносцировку трассы, ведущей из Пекина в Калган, оттуда пройти на Алтай, с Алтая — на Памир и Тянь-Шань, конечной точкой маршрута он избрал город Ош.

Санкт-Петербург утвердил этот план.

Когда-то по местам этим пролегал Великий шёлковый путь, позже по этой дороге к Чингисхану трясся, сидя верхом на верблюде, знаменитый Марко Поло, в огромной угрюмой пустыне Гоби решались судьбы мира.

Генштаб выделил на поход Корнилова 1250 рублей золотом. Деньги эти были отпущены целевым назначением — на «толмача, подарки, вьючных лошадей и выдачу кормовых казакам».

Хотя стоял уже сентябрь, осенний месяц, предполагающий прохладу, а в пустыне Гоби дули жестокие горячие ветры, с песком и мелкой мучнистой пылью, мертво прилипавшей к лицу — ни отмыть пыль, ни отскрести, — с кручёными смерчами, способными сбить с ног лошадь. Барханы, будто живые, шевелились от жара — в них можно было печь куриные яйца.

Затягивать с отъездом было нельзя, просто ни в коем разе нельзя, — пройдёт ещё немного времени, и лютая жара стремительно сменится лютым холодом, а что из них опаснее, не брались определить даже бывалые люди, испытавшие и то и другое.

Несмотря на раскалённые дни — что в пустыне Гоби, что в Хамийской пустыне, спать приходилось у костров, завернувшись в войлок, — ночью звенели морозы.

Сопровождали полковника два казака. По дороге встречались китайские воинские части, по мнению Корнилова, не всегда удачно дислоцированные. Он продолжал вести записи, давал в них оценки вооружению, способности солдат драться, также анализировал и боеспособность дружин монгольских князей — в основном мелких, хотя среди них попадались и значительные, очень подвижные формирования, видевшие перед собой только одного врага — китайцев.

Было ясно — придёт время, возможно придёт оно очень скоро, когда монголы и китайцы сцепятся основательно, и становление Монголии как самостоятельного государства окажется неизбежностью.

В конце сентября Корнилов прибыл в Урумчи — главный город Синьцзянской провинции. После безжизненных песков Гоби, после дневной раскалённости и ночной стужи огромных пространств, среди которых человек ощущал себя жалкой мошкой, здешняя зелень, ухоженные поля, сады, еловые леса, буквально набитые оленями и фазанами — плюнуть некуда, обязательно попадёшь в фазана, — показались путешественникам райскими.

В Урумчи имелось генконсульство, проживала большая русская колония — без малого триста человек, имелся также взвод охраны в количестве тридцати шести штыков. Взвод демонстративно совершал мелкие манёвры, на которых ходил с песнями, лихо печатая шаг и примкнув к винтовкам штыки — делал это специально, чтобы местные китайцы знали, кого надо бояться, а заодно понимали и другое — к кому можно обращаться в случае опасности.

Русские, кстати, не единожды защищали китайцев, когда их собирались уничтожить монголы.

По субботам в русской колонии топили баню. После бани как обязательное мероприятие устраивали козловую охоту. Не было ещё случая, чтобы солдаты возвращались с охоты без трофеев. Всё добытое шло в общий котёл.

Солдаты охраняли не только консульство и консула, но и всех русских, находящихся в городе. Большинству солдат такая служба нравилась.

Корнилов провёл в Урумчи несколько дней и двинулся дальше. Следующую остановку он сделал в Илийском округе, в Сундуне — будущей столице атаманов Дутова[22] и Анненкова.

Дутов нашёл в этих местах свой конец: генерал-лейтенант был застрелен сотрудником собственного штаба, нервным молодым человеком в чине штабс-капитана. Атаман этому человеку, фамилия которого была Чернышев, очень доверял. Впоследствии штабс-капитан смог переехать в Ташкент, там угодил в психиатрическую больницу, где покончил с собой. Но это не имело никакого отношения к поездке полковника Корнилова по Великому шёлковому пути.

В середине октября, пятнадцатого числа, Корнилов выехал в Кульджу.

В Кульдже стоял конвойный взвод 1-го Сибирского казачьего Ермака Тимофеева полка, которым командовал Анненков. Тот самый Анненков (лёгок на помине), потомок декабриста и будущий атаман... В полку этом служил ещё один герой Гражданской войны — будущий атаман Кубанского казачьего войска Краснов[23]. Но к делу это отношения не имеет, это для сведения. Что же касается Анненкова, то он через год после встречи с Корниловым, будучи командиром сотни, позволил себе нарушить государственную границу.

Произошло это так: сотня шла вдоль границы и увидела на противоположной стороне китайский пост. В глинобитном утлом помещении поста находился всего один человек — китаец в старом халате, перевязанном пеньковой верёвкой. Недолго думая, Анненков вместе с сотней перемахнул через мосток и очутился за кордоном. Хоть и наряжен китаец был в рваный халат, а вооружён превосходно. На стене висела винтовка Маузера. Анненкову захотелось пострелять из этой винтовки, он сдёрнул её с гвоздя, зарядил и в следующий миг метким выстрелом сшиб ворону, летевшую вдоль границы, воскликнул восхищённо: «Игрушка, а не винтовка!» — и ускакал на свою сторону. Следом за командиром ускакала и лихая сотня.

Скандал получился на славу, разбирались с ним два министерства иностранных дел, России и Китая, дипломаты вынуждены были обменяться несколькими нотами, тем и обошлись. Сотник же Анненков как удивлял знающих его людей, так и продолжал удивлять. Это было в характере будущего атамана.

Из Кульджи Корнилов выехал в Аксу — это пять дней пути и четыреста трудных вёрст, затем повернул в Кашгар, в котором не был уже десять с лишним лет, и там неожиданно для себя ощутил некую острую печаль, узнав, что Петровский несколько лет назад скончался, а достойную замену ему так и не нашли. Противостояние же с англичанами продолжалось — правда, на более мелком уровне.

Нестареющий британский консул Макартни по-прежнему находился на своём посту и, узнав, что в Кашгар прибыл русский полковник, попортивший ему столько крови, поспешил появиться в русском консульстве — ему интересно было посмотреть на человека, с которым он вёл хитрые и тонкие игры десять лет назад.

Корнилов на него произвёл впечатление — небольшой, ладный, с загорелым до глянцевой коричневы лицом и обветренными губами, он объяснялся на чистом, не испорченном «китаизмами», английском языке, каким в Лондоне объясняются, наверное, только лорды. Чёрные глаза полковника были насмешливы.

   — Однако, — не выдержав, крякнул английский консул и сел с русским полковником пить чай.

Макартни очень интересовало мнение Корнилова о китайской армии, о нынешнем вооружении её и о перестройке, которую предпринял Цзай Тао. Полковник обстоятельно отвечал, Макартни беззвучно отхлёбывал из большой чашки чай, заправленный топлёным молоком, и изучающе поглядывал на Корнилова. Тот видел своего собеседника, что называется, насквозь, и на колючесть, прочно поселившуюся во взоре англичанина, внимания не обращал. Полковник, так же как и консул, пил чай с молоком, неспешно откусывал от куска сахара крохотные дольки, перекатывал их во рту, насмешливо щурился.

Прощаясь, Макартни неожиданно спросил:

   — Я так полагаю, вам приходилось бывать в Англии?

Лицо у Корнилова приняло удивлённое выражение.

   — Никогда в жизни, — сказал он. — Почему вы так решили, господин Макартни?

   — Вы пьёте чай по-английски, с молоком. Так пьют чай только в Англии.

   — Не только, господин Макартни. Чай с молоком испокон веков пьют в Сибири, поскольку считают это очень полезным, пьют на Алтае, пьют в Туркестане, в частности на Зайсане, и в казахских степях, где я жил. Там это дело обычное, совершенно рядовое.

Макартни наклонил голову:

   — Не знал, господин Корнилов.

   — У нас есть отличная пословица, господин генеральный консул: век живи — век учись!

Вид у Корнилова сделался отсутствующим, печальным — он на мгновение вспомнил Зайсан и себя, голоногого, в цыпках и ссадинах, в следующий миг печаль эта исчезла. Гость поспешил откланяться:

   — Честь имею!

   — Хорошие слова «Честь имею!», — по-английски чисто и чётко проговорил Корнилов. — Перед ними я готов стать на колени.

Шестого ноября Корнилов вместе со своим маленьким отрядом двинулся на север. В горах шёл снег. Таисия Владимировна с детьми была уже в Санкт-Петербурге, в доме отца.

Через месяц, десятого декабря, под звон синего петербургского мороза, сковавшего город железной рукой, Корнилов сделал в портретном зале Генерального штаба доклад «Военные реформы в Китае и их значение для России». Зал был полон, Корнилова долго не отпускали. Потом, как водится в таких случаях, устроили небольшую офицерскую пирушку.

На улице продолжал трещать мороз. В помещении было тепло, уютно, за изразцами голландских печей голосисто потренькивали сверчки. Хорошо было дома...

Выводы, сделанные в докладе Корнилова, имеют значение для России до сих пор.

Часть третья ГЕНЕРАЛЬСКАЯ ГРАНИЦА

олковник Корнилов командовал Восьмым пехотным Эстляндским полком, привычно щёлкал каблуками, принимая рапорты блестящих полковых говорунов, прижимающих к напомаженным усам платки, обильно политые «одеколоном», а душою своей тянулся в Азию, на Дальний Восток, в места, хорошо ему знакомые.

Там полковник Корнилов был бы на своём месте, ощущал, что он нужен — никто не мог заменить его, в отличие от Эстляндского полка, в тех краях у него отдыхала душа...

Неожиданно он узнал, что в Отдельном корпусе пограничной стражи освободилась вакансия командира отряда. Отряды в пограничной страже были равны по своей численности и вооружению армейским бригадам, командовали ими генералы. Командир одного из отрядов Заамурского пограничного округа генерал-майор “Пальчевский подал рапорт с просьбой отправить его в отставку — подошёл, так сказать, возраст... Кормить комаров в дальневосточной тайге Пальчевский больше не желал.

Чётким, каллиграфическим почерком полковник Корнилов написал рапорт на имя начальника корпуса пограничной стражи генерала Пыхачёва с просьбой перевести в корпус, но рапорт решил не отправлять, пока не переговорит с Таисией Владимировной, когда жена даст добро, тогда он бумагу эту и отправит.

Вечером, за ужином, Корнилов сообщил жене о своём намерении.

Таисия Владимировна улыбнулась печально и одновременно благодарно:

   — Лавр, ты же знаешь, я за тобой, как нитка за иголкой: куда иголка, туда и нитка. Поеду куда угодно, даже на Северный полюс.

Полковник нежно поцеловал жену в висок:

   — Ты как декабристка. Только их суженые были такими верными и пошли за мужьями в рудники. Завтра утром я отправлю рапорт в канцелярию генерала Пыхачёва. Хотя... — Корнилов неожиданно замолчал, чёрные глаза у него посветлели, ноздри раздулись, полковник не выдержал и потянулся за штофом, в котором плавали лимонные дольки (Таисия Владимировна умела делать неслыханной вкусноты настойки на цитрусовых корочках), налил себе. Вынырнувший из штофа лимонный обрезок полковник выловил ножом из стопки, отправил обратно в штоф.

   — Что хотя? — прервала паузу Таисия Владимировна.

   — Отдельный корпус пограничной стражи подчиняется Министерству финансов, а Минфин со всеми своими потрохами до сих пор находится в зависимости от этого жирного кота Витте. Не люблю стоять навытяжку перед котами. Да при этом ещё — и это обязательное условие — преданно поедать их глазами. Тьфу.

Полковник выпил стопку залпом, пожевал всухую губами: закусывать не хотелось, да и заедать такую роскошную водку чем-либо было грешно. Чистый напиток — чистый вкус.

   — Но о Витте так много хорошего пишут газеты, — осторожно заметила Таисия Владимировна.

   — Заставить писать несложно, у Витте для этого есть рычаги. И главное — он может заплатить. — Корнилов в предупреждающем движении поднял указательный палец. — А покупать он умеет лихо. Продаваться — ещё более лихо. В Маньчжурии, в тамошних полях я не раз ощутил это на своей шкуре.

Корнилов замолчал — у него испортилось настроение.

Через полминуты вскинул голову, произнёс огорчённо, внезапно севшим голосом:

   — Бедная Россия! — И снова замолчал.

   — Я помню, Витте что-то говорил и насчёт Дальнего Востока...

   — Могу процитировать его слова. Он сказал: «Дальним Востоком буду заниматься исключительно я!»

Обещания этого, недоброго, Витте придерживался исключительно строго и в конце жизни, перед смертью, уже в 1915 году, повторил, с трудом шевеля белыми от немощи губами: «Делами Дальнего Востока занимался исключительно я». Будучи министром финансов, он лез буквально во все дела, по каждому поводу высказывал свою точку зрения, на любой свадьбе был готов выступать в роли жениха, а на любых похоронах — в роли покойника, лишь бы быть в центре внимания. Часто оказывался в роли затычки: если какое-нибудь хорошее дело не было согласовано с ним, он предпочитал сгубить его. Лучше втоптать в землю, задавить, закопать, растворить в чиновничьих ядах, чем поддержать... В этих случаях Витте поддерживал только одного человека — самого себя.

Именно Витте, благодаря его стараниям, была построена знаменитая КВЖД — Китайско-Восточная железная дорога, — построил он её не для России, а для Китая; русское же население огромного Приамурского края осталось без дороги — ни с чем, в общем.

За два с половиной года — с 1898-го по 1900-й — население Маньчжурии увеличилось с трёх миллионов человек до тридцати миллионов, крохотная рыбацкая деревушка превратилась в большой современный город. С богатыми кварталами, многоэтажными зданиями, роскошными ресторациями и трактирами, со своим банком и многочисленными меняльными конторами, с подземным хранилищем, которое вскоре оказалось доверху набитым ящиками с русским золотом.

Русское золото текло на КВЖД, в Китай, рекой. А могло бы течь в Приамурский край. Но... Так повелел Витте, который вскоре после заключения мира с Японией получил титул графа Сахалинского. Россия в результате потеряла Квантунскую область вместе с Порт-Артуром и Дальним и половину Сахалина, южную его часть. Острые на язык люди не замедлили назвать Витте графом Полусахалинским.

КВЖД — это две с лишним тысячи вёрст, проложенных по чужой территории, — вскоре пришлось оставить; русские денежки, вложенные щедрой рукой Витте в чужую землю, плакали горючими слезами. Россия их никогда уже не увидела.

Торговый порт Дальний появился на свет исключительно по прихоти Витте. На строительство торгового порта были использованы деньги, выделенные на укрепление Порт-Артура, на возведение там основательной крепости — этакого прочного орешка, который, по замыслу создателей, нельзя было расколоть ни при каких обстоятельствах. Одни из укреплений Порт-Артура вообще остались недостроенными, сооружение других застряло на нулевом цикле, возведение третьих подкорректировал бойкий карандаш министра финансов: там, где стены надо было класть в шесть кирпичей, клали по его велению в полтора, места, которые требовалось основательно укрепить металлом, укрепили обычным чихом, или, так сказать, честным словом министра...

Правда, был возведён большой, со многими причалами, торговый порт, но военная значимость его для России была не выше, чем значимость дебаркадера деревни Кукушкино где-нибудь на слиянии Хопра и Дона.

По плану крепостные укрепления Порт-Артура должны были выдерживать бомбардировку двенадцатидюймовыми снарядами, Витте собственноручно внёс поправки и снизил планку прочности до шести дюймов.

— Наши враги вряд ли когда-либо обстреляют Порт-Артур снарядами крупнее, — авторитетно заявил он.

Японцы это заявление взяли на заметку — тайна им стала известна сразу же, разведка у них работала великолепно, — и по морю подтянули одиннадцатидюймовые орудия.

В результате крепость Порт-Артура превратилась в груду кирпича. Россия потеряла несколько десятков тысяч человек убитыми, три миллиона рублей золотом и остатки авторитета, который у неё ещё оставался.

23 августа 1905 года на борту личной яхты президента Америки «Мэйфлауэр» Витте от имени России подписал мирный договор с Японией и получил новый портфель — председателя Совета министров. В дела Министерства финансов он лез по-прежнему — считал его обычным карманным министерством. При упоминании имени Сергея Юльевича Корнилов обязательно морщился, а под глазом — правым, обожжённым в горах солнцем, — начинала брезгливо дёргаться мелкая суматошная жилка... Думая о переводе в Отдельный корпус пограничной стражи, Корнилов успокоил себя тем, что он будет служить не графу Полусахалинскому, а России. Родине. Самодержцу.

Начальник Заамурского пограничного корпуса генерал-лейтенант Мартынов также написал представление на имя Пыхачёва — попросил перевести в корпус на должность командира отряда. Пыхачёв представление поддержал, и в мае 1911 года полковник Корнилов был утверждён в новой должности.

Заамурский корпус пограничной стражи контролировал огромную площадь — чтобы проехать её на коне из одного угла в другой, требовалось не менее двух месяцев. Две с лишним тысячи километров тайги, полной клещей, комаров, змей, хунхузов — лютых разбойников-китайцев («хунхуз» в переводе на русский — «красная борода»), беглых каторжников и ссыльных бомбистов, тайги с редкими станциями и посёлками лесозаготовителей, на охрану такой огромной территории требовался не один корпус, а по меньшей мере три-четыре, полностью укомплектованных и людьми, и оружием, и лошадьми...

Главную опасность представляли хунхузы: не было недели, чтобы они не совершили налёта на какую-нибудь станцию или удалённый посёлок. Ножи и пистолеты хунхузы пускали в ход не задумываясь — сопротивления они не любили и всякую попытку воспротивиться пресекали жестоко.

От налётов хунхузов голова болела не только у Мартынова, но и у самого генерал-лейтенанта Хорвата[24], управляющего КВЖД. Кстати, по имени управляющего всю территорию отчуждения дороги называли Хорватией, этакой отдельной страной.

Подчинённые едва ли не каждый день сообщали об этом генералу:

   — Дмитрий Леонидович, знаете, как в народе величают подведомственные вам земли?

   — Как?

   — Хорватией.

Поначалу Хорвату это нравилось, потом надоело, и однажды он рявкнул во всё своё генеральское горло — так, что седая, хорошо расчёсанная лопата его роскошной бороды разом превратилась в кучу лохмотьев, схожих с несколькими пучками небрежно надерганной пакли:

   — Перестаньте!

С этого момента регулярные доклады управляющему о «стране Хорватии» прекратились.

Первым делом Корнилов познакомился со штабным журналом, где фиксировались все происшествия от станции Маньчжурия до Пограничной, от Куанчэнзы до столицы «Хорватии» Харбина.

Происшествий этих было зарегистрировано не менее двух тысяч, и все они походили друг на друга, словно действующие лица работали по одному сценарию.

Снежной ноябрьской ночью банда хунхузов напала на фанзу, занимаемую китайскими железнодорожными рабочими, «красные бороды» разбили прикладами винтовок дверь и окна, в поисках денег и еды расколотили несколько ящиков, ранили двух китайцев, забрали вещи, 139 рублей ассигнациями и ушли. Прибывшая группа солдат пограничной стражи ринулась за бандитами в тайгу. Из одиннадцати человек, участвовавших в нападении, пятеро были арестованы.

3 том же месяце, уже в самом конце, банда хунхузов из пятидесяти человек напала на деревню Ляочудя, расположенную в тайге, в восьми километрах от станции Аньдя, захватила нескольких рабочих и угнала их. На помощь была выслана учебная команда Заамурского конного полка. В тайге конники настигли шайку. Двух человек убили, остальные ушли. Освободили шестерых китайцев, доставили их домой, в Ляочудю... Двое солдат из учебной команды были ранены, их увезли в лазарет города Харбина.

И так далее.

Что ни страница журнала, то сообщение о налётах хунхузов, угоне людей, скота, грабежах. Особенно любили «красные бороды» нападать на разных управляющих — у тех всегда имелись деньги для расчётов с временными рабочими. То одному несчастному проломят голову, как это было с инженером из компании Скидельского, то другого — из лесных складов Попова — полоснут топором по ушам и отымут кошелёк с ассигнациями, то навалятся на десятника, командовавшего на станции Вайшахэ рабочими-отсыпщиками. Хунхузы имели среди рабочих своих стукачей-наводчиков, не выпускали «денежные мешки» из поля своего зрения ни на минуту и грабили их, грабили, грабили...

Держались стражники тесно, с местным населением старались дружить, на помощь им приходили обязательно, так же, как и местные, старались откликаться на их просьбы...

В отряде полковника Корнилова оказались и браться Созиновы, Василий и Егор. Василий возмужал, раздался в плечах, обзавёлся рыжей бородкой, на погонах теперь носил лычки младшего урядника, на груди — серебряного Георгия IV степени. Круглые крыжовниковые глаза Василия сияли по-прежнему радостно и готовно.

Корнилов, увидев его, удивился:

   — Земляк, а бородка раньше вроде бы тёмная была, не рыжая. И усы были тёмные... А?

Созинов беззаботно рассмеялся:

   — Выгорели, ваше высокоблагородие. И усы, и борода. — Созинов сделал шаг в сторону, за ним стоял такой же плечистый крепыш, как и сам Василий, побратавшийся с солнышком, с короткой потной чёлкой, выбивающейся из-под форменной казачьей бескозырки, и зеленовато-наземными круглыми глазами. — Это брат мой, ваше высокоблагородие, — представил его Созинов, — родной. Помните, когда мы были на Тянь-Шане, я вам о нём рассказывал?

Корнилов этого не помнил, но тем не менее наклонил голову:

   — Помню.

   — Зовут Егором. — Созинов хлопнул брата ладонью по плечу. Голос младшего урядника звенел радостно. — Старшой в нашей семье. А теперь когда отца нет — вдвойне старшой.

Егор Созинов неспешно приложил руку к бескозырке:

   — Ваше высокоблагородие!

Корнилов тронул его рукою за плечо.

   — Можно без высокоблагородий. Мы — из одной станицы.

Егор снова вскинул ладонь к виску.

   — Есть!

   — Как устроились?

   — Служим на одном посту — четырнадцатом, — доложил младший Созинов, — успели уже побывать в двух стычках. Ждём родственное подкрепление.

Корнилов приподнял бровь.

   — Какое подкрепление?

   — Младший брат должен прибыть — попросился сюда, в Китай. Будем служить втроём. — Звонкий голос Созинова сделался ликующим, младший урядник искренне был рад тому, что целая фамилия Созиновых служит на границе.

   — Это хорошо, — сказал полковник, оглядел выгоревшее обмундирование братьев. — Жалобы какие-нибудь есть?

   — Есть, ваше высокоблагородие. — Младший Созинов одёрнул на себе гимнастёрку, вытянулся — хоть и разрешил полковник обращаться к нему без «высокоблагородий», а обращаться так, упрощённо, было нельзя: слава о Корнилове шла как о человеке очень строгом. — Разрешите наябедничать?

   — Ну... ябедничайте!

   — К нам на пост привезли гнилую муку.

Лицо Корнилова изменилось, по щекам как судорога пробежала, ноздри недовольно раздулись.

   — Этого ещё не хватало, — удручённо пробормотал он.

   — Так точно, ваше высокоблагородие! — Василий снова одёрнул на себе гимнастёрку. — Я тоже так считаю.

Старший брат, Егор, дёрнул его за рукав:

   — Ты чего?

   — Тихо, тихо, братец, — осадил старшего брата младший и решительным движением руки загнал его за себя. — У нас с господином полковником не только добрые земляческие отношения — нас связывает и другое: мы двенадцать лет назад вместе на Памирах грызли лёд. Такое не забывается.

   — Сегодня вечером я приеду к вам на пост, — пообещал Корнилов.

Свои обещания полковник Корнилов привык выполнять.

В сумерках он прискакал на четырнадцатый пост вместе с адъютантом — подпоручиком в ладной шинели, перетянутой новенькими скрипучими ремнями. На кителе подпоручик с удовольствием носил значок выпускника Казанского пехотного училища.

Начальник поста прапорщик Косьменко поспешно выскочил на порог дома, в котором призывно светились огнями керосиновых ламп окошки, вытянулся в докладе, но полковник движением руки остановил его.

   — Не надо никаких докладов, — сказал он. — Показывайте вашу муку.

Начальник поста смутился:

   — Виноват, господин полковник!

   — Не краснейте, прапорщик, вы не девица. Показывайте, что вам привезли.

Растерянное лицо прапорщика сделалось обречённым, он махнул рукой.

   — Прошу за мной, господин полковник!

На пост привезли пять мешков муки, их сгрузили в кладовку, примыкавшую к кухне, и накрыли рогожей. Прапорщик, сдёрнув рогожу, указал на мешки, Корнилов мрачно оглядел мешки, ткнул плёткой в один из них:

   — Ну-ка, вытащите этот куль.

Куль вытащили.

   — Развяжите! — приказал Корнилов.

Прапорщик дёрнул верёвку за небольшой кручёный хвостик, размочаленной метёлкой выглядывавший из узла, распустил верёвку. Корнилов освободил горло мешка, запустил руку в муку, ухватил горсть. В муке шевелились жирные, противно морщинистые черноголовые червяки. Брезгливая тень наползла на лицо полковника.

   — Кто прислал муку?

   — Привезли с продовольственного склада корпуса...

Корнилов потемнел ещё больше: продовольственными складами ведал могущественный человек, имевшей прочные связи в столице, в кругах, приближённых к царской фамилии, — генерал-лейтенант Сивицкий. Бороться с Сивицким было бесполезно, Корнилов это знал, но тем не менее приказал:

   — Развяжите второй мешок!

Второй мешок также оказался набит червями.

   — В остальных мешках — то же самое, — виновато произнёс прапорщик.

   — И что вы собираетесь со всем этим делать? — спросил Корнилов.

   — Была бы моя воля — вернул бы, господин полковник. Но ведь тогда меня со света сживут. Порядки у нас суровые, высшие чины низшим спуска не дают.

   — Понятно, — глухо, без всякого выражения в голосе проговорил полковник. — Завтра вам, прапорщик, привезут другую муку, в обмен. А этим, — Корнилов ткнул плёткой в горловину мешка, — этим я займусь сам.

Он вихрем слетел с крыльца дома, в котором располагалось помещение поста, и прыгнул в седло. Огрел лошадь плёткой, та, бедная, едва на дыбы не взвилась. Корнилов галопом пустил её к воротам и уже на скаку запоздало скомандовал адъютанту:

   — Поехали!

Снабжение округа продуктами находилось не только в руках генерала Сивицкого, но и его людей — в основном «штатских шпаков» — гражданских чиновников, привыкших не только вкусно есть и пить, но и с размахом устраивать свою жизнь. Естественно, за счёт подопечных солдатских душ.

Колеса пролёток этим людям смазывали чистым сливочным маслом, в то время как солдаты готовы были заправлять свой жидкий кулеш тележной мазью либо жиром дохлых коров. Мука, набитая червями, как филипповские булки изюмом, мясо, к которому нельзя было подходить без противогаза — можно свалиться замертво на землю, словно в газовой атаке, рыба, нашпигованная белыми глистами, — всё это считалось в поставках обычной вещью.

Офицеров, которые отказывались принять «порядок», навязываемый генерал-лейтенантом Сивицким, из корпуса пограничной стражи старались убрать.

Так это произошло с капитаном Вилямовским, который отказался кормить червивой мукой своих солдат. Поляка просто съели, как его соотечественники едят горячие шпикачки с тушёной капустой. Вилямовский, кажется, слышал, как хрустят его кости, как чужие зубы вгрызаются в его тело, кричал, взывал о помощи, но никто на помощь к капитану не пришёл.

Воровством казённых денег, обиранием солдат, у которых отнимали последние копейки, даже на махорку не оставляли денег, хапужничеством занимались фигуры более крупные, чем Сивицкий. Например, генерал-адъютант Ренненкампф. Этот чин с широкими жёлтыми лампасами закупил двадцать тысяч пудов солёной кеты, совершенно несъедобной, от которой воротили морды даже голодные собаки, — она не годилась не только псам, не годилась даже в печь — слишком много было от неё ядовитого дыма, вони, треска, искр, — поставку кеты Ренненкампфу осуществил некий Шлезингер. В ту же пору хабаровский заводчик Грачёв готов был поставить первосортную подкопчённую кету за цену, в три раза меньшую, чем поставил Шлезингер... Однако Ренненкампф предпочёл отдать казённые деньги Шлезингеру. Надо полагать, что изрядная часть их вернулась к славному генерал-адъютанту. В большой кожаный кошель.

Несколько позже Ренненкампф решил ударить по-крупному, так, чтобы у коллег-широколампасников от зависти округлились глаза: став командующим Первой армией, он при помощи подрядчиков Сутина, Рабиновича и Пагера купил несколько эшелонов очередного гнилья для солдат, заплатив за «червей в мешках» гигантскую сумму в золотых червонцах, — в благодарность за что ему было отписано богатое имение Юмерден.

Имение Ренненкампф брал не для того, чтобы в нём жить со своим семейством и, вооружившись удочками, водить внуков на берег ближайшего карасиного пруда, брал для последующей реализации. Деньги, которые генерал-адъютант рассчитывал получить от продажи Юмердена, вряд ли бы поместились в карманах его просторного мундира и уж точно не влезли бы в толстый кожаный кошель командующего. Преподнесли ему имение на голубом блюдечке с золотой каёмкой — по заявлению посредника Нохима Троецкого, «без всякой затраты личных средств, почти даром...».

Ренненкампфу не повезло: о сделке стало известно, сведения попали в печать, и генерал-адъютанту пришлось откреститься от своих сообщников.

Впрочем, сообщники точно так же поступили с генералом, они сдали его вместе со всеми потрохами. Но что не дозволено быку, дозволено Юпитеру — Ренненкампфу за его «предпринимательскую» деятельность ничего не было, коллегам же по «бизнесу» пришлось ответить.

Начальник третьего отряда полковник Корнилов знал, что скандалы с гнилой мукой бывали и раньше, ещё до капитана Вилямовского, но Сивицкому всё сходило с рук. Корнилов настоял, чтобы в пограничном округе был создан общественный комитет по снабжению, в который вошли он и полковник Пневский.

Встретив Корнилова в штабе округа, Сивицкий сунул в глаз монокль, висевший на чёрном шёлковом шнурке, смерил полковника с головы до ног оценивающим взглядом:

   — Это вы, полковник, командуете третьим отрядом?

   — Так точно! — спокойно ответил Корнилов.

   — Ну-ну, — Сивицкий приподнял густую соболью бровь, и стёклышко само выпало из глаза, — Ну-ну, — повторил генерал и двинулся дальше по коридору.

Сказать ему было больше нечего. Он ощущал своё превосходство над Корниловым и считал — не без оснований, естественно, — что этот полковник ему совершенно не опасен.

Созиновы встречали своего младшего брата на маленькой станции, даже не имевшей перрона, — перрон заменяла утрамбованная земля, в которую были втиснуты несколько листвяковых брёвен.

Лиственница, как известно, дерево вечное, ни гнили, ни воды, ни ржави не боится, делается только прочнее, тяжелее, — это вечное дерево, поэтому строители здешние ценили превыше всего именно лиственницу. Столбы из стволов лиственницы никогда не падали, брёвна, положенные в сруб пятистенки, переживали не только дом, но и его фундамент, листвяковая дранка, предназначенная для крыши, по сто лет держала воду, не пропуская в помещение ни капельки.

И глаз человека лиственница радует, как никакое другое дерево: хвоя её летом была нежной, имела сочный зелёный цвет, как короткая мягкая трава на горном лугу, осенью горела, словно огонь, делала солнечным всякий пасмурный день. Средний из братьев Созиновых, Василий, самый знающий и опытный, считал лиственницу главным на Дальнем Востоке деревом, которое человека может и защитить, и обогреть, и от зверя сберечь, и хунхуза с его худыми намерениями отвести в сторону, и страшного клеща, превращающего людей в инвалидов, отогнать...

   — Это царь-дерево, — любил повторять он.

Команда новобранцев прибыла на рабочем поезде, развозившем китайцев по фанзам, с детскими вскриками вывалилась из вагона наружу и поспешно построилась. Последним на земляной перрон спрыгнул седой урядник с выгоревшими погонами на плечах, вздёрнул сидор, поудобнее перехватывая лямку.

Поезд дёрнулся, паровоз запоздало дал гудок — дырявый, ржавый, окутался паром, снова дёрнул вагоны, на этот раз удачнее, и состав неспешно покатил дальше.

Посту прапорщика Косьменко из этого пополнения полагалось двенадцать человек.

Младший урядник Созинов никак не мог угадать в строю одинаково круглоголовых, похожих друг на друга казачков — будто они были рождены одной матерью — своего брата, наконец не выдержал, вскрикнул горласто, молодо:

   — Ванька Созинов! Где ты есть? Подними руку!

Один из казачков, стоявший в середине строя, наряженный в мешковатую новенькую гимнастёрку, подпоясанный брезентовым ремнём, поднял руку.

Василий бросился к нему, выдернул из строя, обнял.

   — Чего же ты, чёртушка, не отзываешься? Я тебя ищу, ищу...

   — А я тебя сразу увидел.

   — Тогда чего из строя не выскочил?

   — Ды-к, — Иван оглянулся на своих товарищей и застенчиво потёрся щекой о плечо, о погон, — неудобно.

Братья Созиновы приехали за пополнением на двух подводах, усадили новобранцев на телеги, Василий расписался в сопроводительной бумаге у седого урядника, что людей принял по реестру и, прыгнув на головную телегу, ловко подхватил вожжи. Стегнул кобылу кнутом:

   — Но! — Только серебряный Георгиевский крест забряцал, стукаясь о пуговицу на груди.

Ванька с восхищением смотрел на брата.

   — Вась, а Вась, — не выдержал он, — а тут медведи есть?

   — Есть.

   — А волки?

   — Более, чем положено...

   — Кем положено?

   — Богом.

   — А ещё кто есть?

   — Тигры.

Иван невольно поёжился, знакомо потёрся щекой о погон, это детское движение вызвало в Василии тепло, что-то щемящее, словно он вспомнил собственное детство.

   — Кто-кто?

   — Тигры. Цари тайги. Гигантские кошки.

   — Сильные они?

   — Очень. Когда такая кошка приходит из тайги, китайцы в землю прячутся. Запросто перемахивает через полутораметровый забор, лапой перебивает хребет телке, взваливает её себе на спину и перепрыгивает через забор обратно.

   — Це-це-це, — восхищённо и одновременно испуганно поцецекал Иван. — На Зайсане такие зверюги не водятся.

   — В горах есть леопарды. Тоже запросто могут откусить голову человеку.

С обеих сторон к дороге подступил высокий тёмный шеломайник, непроходимо густой, пахнущий мёдом и муравьиной кислотой — здешние муравьи, крупные, угольно-чёрные, с железными челюстями, жили, как крысы, в норах, в шеломайниковом густотье.

Василий Созинов на всякий случай подтянул к себе винтовку, настороженно глянул в одну сторону, потом в другую. Новобранцы, сидевшие в телегах, втянули головы в плечи.

   — Что, тигра? — шёпотом поинтересовался Иван.

   — Нет, не тигра.

   — Тогда зачем винтовку приготовил?

   — Здесь, Ванек, водятся звери пострашнее тигры. Называются хунхузы.

   — А это кто такие? Слоны с большими зубами?

   — Узнаешь. Всему своё время. В двух словах о хунхузах не расскажешь.

   — Свят-свят-свят! — Иван не выдержал, перекрестился. — Это кто же такие будут?

Брат не ответил, вновь настороженно глянул в одну сторону, потом в другую, затем посмотрел на вторую телегу, где на поводьях сидел Егор. Было тихо. Но именно эта тишина и не нравилась младшему уряднику Созинову — даже птицы умолкли, — чёрная тайга подступила к дороге вплотную, в темноте возникали недобрые огоньки, похожие на светящиеся волчьи глаза, перемещались в сторону и исчезали.

   — Что это? — шёпотом спросил Иван.

Брат не ответил, огрел кобылу крутом:

   — Но!

А Иван едва глаза себе не вывернул, стараясь разглядеть, что же за огоньки мечутся в таёжной темноте, но так ничего не увидел и не понял, притих и молчал до самого поста, до гостеприимно распахнутых ворот, которые закрылись на толстую деревянную слегу, как только на двор въехали обе телеги.

Прошло два месяца.

Дни будто слились в один, они были похожи друг на друга, как близнецы, ничем не различались. Иван быстро втянулся в службу, тащил лямку в полную силу, словно всегда только этим и занимался — и за хунхузами гонялся, и работяг-китайцев защищал. Однажды со своим напарником и тёзкой, амурским казаком Ваней Сидоренко отбил у «красных бород» стадо заморённых коров, которых те на лошадях перегоняли к себе, за что получил личную благодарность полковника Корнилова — в общем, на совесть служил Отечеству. Без скидок на молодость и трудности.

В тот вечер казаки, свободные от службы, решили приготовить уху — настоящую, казачью, со специями и картошкой, с лаврушкой, перцем, помидорами и несколькими стопками водки, влитыми в кипящий бульон уха в таком разе получается особенно вкусной, с пикантной горчинкой, крепкой, бередит душу, напоминает о родных местах, бодрит кровь, — под такую уху казаки обычно, рассевшись кругом у костра, пели печальные песни, пускали по рукам «обчественную» трубку, всматривались в чужие звёзды, сравнивали их со звёздами своими и загадывали желания — каждому из них хотелось, чтобы в эти минуты кто-нибудь из родных также вышел из дома на улицу и глянул в небо. Тогда, может быть, один взгляд через звёзды дойдёт до другого.

Неожиданно за забором раздался конский топот, и во двор поста влетел казак в неподпоясанной, парусом надувшейся на спине рубахе:

   — Хунхузы!

Василий Созинов первым вскочил на ноги:

   — Тревога! Где хунхузы?

   — На лесные склады напали!

В четырёх километрах от поста, возглавляемого прапорщиком Косьменко, располагались лесные склады, так называемые нижние, их было несколько. На склады свозили древесину, прямо к огромным штабелям брёвен были подведены чугунные рельсы, потому склады и назывались нижними, последними в цепочке заготовки леса, здесь брёвна грузили на платформы и увозили в глубину Китая.

На складах всегда работало много народа, от сотни до трёхсот человек, всё зависело от времени года и количества добытого дерева. Во времянках-засыпушках часто ночевали конторщики с большими деньгами — представители кампаний Скидельского, Попова и других, — и хунхузы об этом знали.

   — Наших там здорово покалечили, — прохрипел прискакавший казак, он дышал с трудом и слова из себя будто бы выплёскивал. — Одного убили — топором рубанули по шее.

   — Братцы, за мной! — скомандовал Василий Созинов, бросился к ружейной пирамиде, выхватил из неё свою трёхлинейку, поспешно нацепил на себя пояс с двумя подсумками, плотно набитыми обоймами с патронами, и прыгнул на коня. — Покажем краснобородым, где раки зимуют!

На посту оставались только прапорщик Косьменко, которого трясла лихорадка — частая в ту пору болезнь, и трое казаков — дежурная группа, которая всегда должна находиться под рукой у начальника поста. Так положено.

Косьменко, кутаясь в два ватных одеяла и безуспешно пытаясь согреться, простучал едва слышно зубами:

   — Вы там поосторожнее!

А Созинов уже вымахнул за ворота поста. За ним на кауром жеребце с коротко подвязанным хвостом скакал старший брат Егор, затем — амурец Сидоренко, белозубый, горластый, со светлыми пшеничными усами, следом — замешкавшийся, упустивший несколько дорогих секунд Иван Созинов.

За младшим Созиновым вытянулась целая цепочка всадников — семь человек. Замыкал цепочку старший урядник Подголов, степенный тёмноголовый казак — амурский, как и Сидоренко, — с лица которого никогда не сходила доброжелательная улыбка. Если в каком-нибудь деле участвовал Иван Подголов, можно было не беспокоиться — успех обеспечен: он и выход из любой, самой дохлой ситуации мог отыскать, и с китайцами был дружен — калякал с ними на их языке, получалось у него это очень лихо. И стрелял он как никто: одной дробинкой снимал с дерева белку — причём всякий раз старался всадить дробинку в глаз, чтобы шкурка не была попорчена, цельные беличьи кожицы ценились превыше всего, их пушные магазины были готовы закупать сотнями. Подголов на скаку стянул с плеча винтовку и загнал патрон в ствол. Когда патрон в стволе — надёжнее себя чувствуешь.

Четыре километра, отделяющие пост от нижних лесных складов, одолели за несколько минут. Василий Созинов по-прежнему скакал первым.

Одна из избёнок-засыпушек, примыкавших к складам, горела — полыхала ярко, с треском. Дыма почти не было — старая сухая избёнка горела жарко.

Метрах в двадцати от горящей засыпушки, прислонившись спиной к забору, сидел окровавленный человек и одной рукой держался за голову. Созинов на скаку вылетел из седла, подскочил к нему — он знал этого человека, — склонился жалостливо:

   — Вы живы, господин управляющий?

Тот оторвал руку от головы, посмотрел на слипшиеся, сплошь в крови пальцы.

   — М-м-м, — промычал невнятно и умолк. Одно ухо у управляющего висело на лохмоте кожи — хунхуз ударом топора почти снёс его.

   — Погодите минуту, — Созинов поспешно выдернул из кармана форменных штанов бинт, скатанный в рульку, наложил управляющему на голову повязку, стараясь плотнее прихватить отрубленное ухо — вдруг умелые врачи в лазарете сумеют прилопатить его?

Через мгновение Созинов вновь сидел на коне.

   — М-м-мы-ы, — простонал вдогонку раненый.

   — Держитесь, господин управляющий! — выкрикнул Созинов, огрел коня звонким шлепком ладони, — как в детстве, когда гоняли лошадей в ночное. — Мы сейчас... Сейчас вернёмся. Иначе хунхузы уйдут.

Созинов опустил поводья, конь понёсся галопом по единственной улочке посёлка. От дыма щипало ноздри, вышибало изо рта слюну, глаза слезилась.

   — Тьфу, — на скаку отплюнулся Созинов.

Впереди, в конце улицы, вразнобой, беспорядочно грохнуло несколько выстрелов. Значит, хунхузы ещё здесь, не ушли, казаки с пограничного поста поспели вовремя. Созинов пустил коня вправо, через штакетник, за которым несколько предприимчивых китайцев выращивали густую, схожую с шеломайником морковку. К огороду этому примыкал длинный плоский ложок, по которому бежали двое людей с косичками. В руках они держали берданки.

Конь легко взял препятствие, подмял копытами жирную морковную ботву и вынес всадника в ложок.

По ложку стелился вонючий, едкий дым.

   — Стой! — прокричал Созинов азартно, вскинул на скаку винтовку. — Стой, стрелять буду!

В ответ один из китайцев поспешно развернул берданку и, не целясь, пальнул в казака. Промазал. Пуля прошла в стороне от Созинова, он даже не услышал её опасной песни.

   — Стой! — вновь прокричал он, давясь воздухом, дымом, смолистым смрадом, исходящим от сырых досок, сдул в сторону слёзы, вытекшие из глаз, и выстрелил в хунхуза. Не попал. Пуля сбила с его головы мятую дырявую кепку и исчезла в пространстве.

   — Стой! — в третий раз прокричал Созинов, передёрнул затвор винтовки. — Стой, гад!

Китаец в ответ по-заячьи взвизгнул, словно в зад ему попал заряд соли, и прыгнул в сторону. В ту же секунду он ткнул перед собой берданкой, ствол винтовки окрасился розовым цветом — вспух целый бутон, — Созинову показалось, что пуля сейчас снесёт ему половину головы, он поспешно пригнулся и сделал это вовремя. Пуля прошла у Созинова почти у самого виска.

Стрелок взвизгнул снова, дёрнул затвор, выбивая гильзу из ствола берданки, но сменить патрон не успел: Созинов настиг его, ударом приклада, очень ловко, вышиб оружие из рук хунхуза, второй удар нанёс разбойнику ногой, не вынимая её из стремени, — саданул китайца стременем прямо по голове. Хунхуз ахнул и кубарем покатился по земле.

Невдалеке Созинов заметил младшего брата.

   — Ива-ан! — выкрикнул он, зовя брата на помощь. — Свяжи бусурманина! — Сам же, не останавливаясь, поскакал по ложку дальше, за вторым хунхузом, прокричал азартно: — Йех-хе-е!

По пути ему попались две старые поваленные лесины, на которых работяги-китайцы любили сидеть по вечерам и тихонько тянуть заунывные песни про своё тяжёлое житьё-бытьё, конь с лёту взял лесины, но, приземляясь, поскользнулся — что-то ему попало под копыто, — и Сезонов чуть не вылетел из седла.

Сам удержался, а вот тяжёлая винтовка невесомой птичкой вымахнула у него из руки и, всадившись прикладом в одну из лесин, отскочила в сторону. Созинов поднял коня на дыбы — лучше упустить разбойника, чем потерять верную подругу-винтовку. За такую потерю и урядничих лычек могут лишить, и серебряного Георгия содрать с груди.

Созинов, свесившись с седла, исхитрился и подцепил рукою винтовку под ремень. Развернулся, на ходу заглянул в ствол трёхлинейки — не забит ли землёй? Если забит, при выстреле может разорваться. Ствол был чист.

   — Йех-хе-е! — ощущая азарт, ликование победы, прокричал Созинов и устремился за убегающим китайцем.

А тот ушёл уже в самый низ ложка и был едва виден, из струящегося дымного пласта то высовывалась его голова, то исчезала — она будто плыла в некоем диковинном зелёном течении.

Созинов направил ствол винтовки на его голову:

   — Стой, ходя!

Китаец нырнул вниз, в пласт дыма, исчез почти бесследно, но долго там не продержался, вынырнул вновь, прижал к плечу приклад берданки и выстрелил.

Созинову не раз говорили, что он заговорённый, пули его не берут, сослуживцы завидовали младшему уряднику — от чего угодно может погибнуть Васька Созинов, но только не от пули, считали они, — пуля китайца прожгла воздух в нескольких сантиметрах от созиновского виска и всадилась в дровяной штабель.

   — Йех-хе-е! — вновь звонко, заведённо прокричал Созинов, сдавил каблуками бока коня и передёрнул затвор трёхлинейки — больше уговаривать хунхуза он не будет — будет стрелять.

Китаец засек это движение боковым зрением и опять нырнул в шевелящийся пласт дыма, разгрёб вонючее плавающее густотье, под его прикрытием метнулся в сторону, через несколько метров снова вынырнул на поверхность. Голова его поплавком закачалась в волнах дыма.

Младший урядник швырнул коня к китайцу.

   — Бросай берданку! — прокричал он что было силы, оглушая самого себя и нагоняя страх на китайца — от крика полоса дыма даже заколыхалась нервно, китаец шарахнулся в сторону, остановился и поднял руки. Но оружие не выпустил, продолжал держать берданку в правой руке.

   — Бросай винтовку! — вновь прокричал китайцу Созинов.

Хунхуз задрал голову, кинул на берданку сожалеющий взгляд и бросил её в опасно шевелящийся длинный шлейф. Созинов отвёл ствол трёхлинейки в сторону, поманил китайца пальцем:

   — А теперь иди сюда! Руки можешь опустить.

Пленник послушно опустил руки, двинулся к Созинову. Тот оттянул рычажок затвора, ставя винтовку на предохранитель, отёр рукою горячее потное лицо.

Выстрелы, звучавшие в посёлке, стихли. Созинов стволом винтовки подтолкнул китайца в спину, сделал это не больно, хунхуз в ответ вздёрнул голову и пробормотал что-то злобно.

   — Нет, человеческого языка ты, скотина, не понимаешь, — рассудительно проговорил Созинов и снял винтовку с предохранителя, — а раз не понимаешь человеческого языка, то давай говорить по-другому... А ну руки в гору! — он повёл стволом трёхлинейки вверх.

Голос китайца сорвался на визг.

   — Шагай, шагай, кривозадый! — подогнал его Созинов, увидел впереди младшего брата, извлёкшего из дыма лежащего хунхуза, прокричал ему: — Ванек, прими ещё одного... Подарок об двух кривых.

   — Лучше бы ты подарил что-нибудь ещё, — рассмеявшись, выкрикнул брат в ответ.

Передав храпящего, плюющегося слюной китайца Ивану, Созинов поскакал в посёлок — вдруг понадобится его помощь? Стрельба, стихнувшая было, разгорелась снова; в самом конце улицы, там, где посёлок смыкался с тайгой, что-то взорвалось.

Созинов подоспел вовремя, казаки, прискакавшие с ним в посёлок, погнали китайцев дальше в тайгу, замешкались только двое — старший брат Созинова, зарубивший хунхуза, прыгнувшего на него с топором, и Подголов, выковырнувший из штабелей дедка с жидкой косичкой, по-хохлацки подпоясанного грязным красным кушаком. За кушаком у дедка красовался старый нечищеный наган. Хорошо, что наган был нечищеный — замусоренное, ржавое оружие обязательно подводит хозяина, так наган подвёл и дедка: тот стрелял в старшего урядника в упор, но наган дважды дал осечку. Выстрелить в третий раз дедку не удалось — Подголов точным ударом ноги выбил у него оружие из пальцев, затем соскочил с коня и ткнул дедку в живот ствол винтовки.

   — А руки чего не поднимаешь?

   — Моя по-русски совсем не понимай, — промямлил дедок. По лицу его было видно, что по-русски он всё понимает, и понимает очень даже неплохо.

Подголов клацнул затвором. Дедок поспешно поднял руки. Урядник сдёрнул с дедка кушак и, загнув старому хунхузу руки за спину, перетянул ух кушаком. Пояснил с хриплыми придыханиями — дымом ему сдавило лёгкие:

   — Это, бачка, чтобы ты не убег. Понял?

У того штаны, лишившись подвязки, сноровисто поползли вниз, обнажив худой морщинистый живот. Дедок испуганно завизжал: не хотелось представать перед народом в таком постыдном виде.

Старший урядник, всё поняв, ловкой подсечкой свалил дедка на землю.

   — Полежи покуда! И не дёргайся. Как только я освобожусь — подниму тебя.

Дедок проныл что-то невнятное, но Подголов не стал слушать его, вскочил на коня. В эту секунду на него из-за штабеля досок выпрыгнул ещё один хунхуз, взмахнул рукой, в которой был зажат нож. Подголов успел подставить под удар приклад винтовки.

Нож с глухим звуком всадился в плотное дерево приклада, китаец вскрикнул, пробуя вытянуть его, но не тут-то было, урядник знал, что делал — легонько шевельнул винтовкой, и нож переломился, оставив лезвие в прикладе.

Хунхуз глянул на обломок лезвия безумными, побелевшими от страха и злости глазами и, сжав покрепче в руке черенок, кинулся с ним на урядника. Подголов во второй раз подставил под удар приклад, отбил обломок — тот, словно влажный обмылок, выскользнул из некрепкой руки. Урядник сделал короткое резкое движение, и китаец, охнув, кубарем покатился по земле. Разделался он с разбойником вовремя.

Из-за того же штабеля, как из-за некоего надёжного укрытия, выскочили ещё двое хунхузов и с воплями кинулись на Подголова. Тот выстрелил из винтовки, сшиб с ног низенького головастого китайца, размахивающего здоровенным японским револьвером, к которому был привязан кожаный ремешок, на второго очень кстати налетел Василий Созинов — поспел в нужную минуту, — сшиб на землю своим коронным ударом — ногой, не вытаскивая её из стремени.

Разбойник взвизгнул по-заячьи, покатился колобком по сухой, колюче затрещавшей траве.

Из-за штабеля в эту минуту вылезли ещё двое хунхузов.

   — Да откуда вы берётесь, косоглазые? — вскричал Созинов. — Вам чего, счёту нет?

Очередная пара хунхузов мало походила на заморённых китайцев — это были высокие, плечистые люди, с лоснящимися широкими лицами и плоскими, круто вывернутыми носами. Хунхузы дружно распахнули рты — послышался шаманий протяжный вой.

   — Иван Василии, бери на себя супостата, который слева, я возьму правого.

   — Добро! — Подголов передёрнул затвор винтовки и выругался — в стволе застряла гильза.

   — Держись, Иван Василии, — всё поняв, ободряюще выкрикнул Созинов. — Тебе помочь?

   — Не надо, — мотнул головой Подголов, — сам справлюсь.

Верзила, шедший на него, держал в руках топор с длинным черенком. Топор выглядел страшно, чёрное лезвие недобро поблескивало в дымном воздухе, и всё-таки топор был не так страшен, как револьвер. Подголов направил коня прямо на верзилу, на топор. Конь сделал прыжок вперёд, потом шарахнулся в сторону и поднялся на дыбы. Китаец поспешно взмахнул топором. Старший урядник опередил китайца на мгновение, с силой ткнул стволом винтовки в него, попал в низ шеи.

Хунхуз отпрыгнул назад, покачнулся — удар был чувствительный, топор едва не вылетел у него из руки, китаец покачнулся, но удержал своё оружие и в следующее мгновение сделал замах. И опять опоздал, Подголов оказался проворнее его, вторично ткнул стволом винтовки в хунхуза, разодрал ему на шее кожу.

Китаец захрипел, схватился за шею одной рукой, отшатнулся, показал противнику крупные жёлтые зубы, Подголов извернулся и ударил его прикладом по голове. Китаец выронил топор, Подголов ударил противника снова — старшему уряднику было важно добить хунхуза, свалить на землю, подмять, не то этот живучий гад снова бросится на него. Этот китаец — боров здоровый, может много бед наделать. Хунхуз охнул сдавленно, зашатался. Подголов ударил его в третий раз.

Пока китаец возился, трепыхался внизу, под копытами коня, Подголов выбил из ствола винтовки застрявшую гильзу, в ствол загнал новый патрон, оттянул затвор и наставил трёхлинейку на китайца:

   — Поднимайся, ходя!

Созинов тем временем справился со вторым верзилой — тот валялся на земле и, держась обеими руками за живот, стонал.

   — Он у тебя что, беременный? — со смешком выкрикнул Подголов. — Чего за брюхо держится?

   — Да едой своей похвалиться хочет. Слишком нежный оказался. Не смог переварить казачье железо.

Банда, налетевшая на нижние склады, оказалась многочисленной — в ней насчитывалось сорок три человека. Восьмерых хунхузов стражники поста номер четырнадцать взяли в плен, девять человек убили — ровно столько, сколько разбойники убили китайцев, — остальные ушли. В том числе ушёл и предводитель банды — бывший шахтёр по прозвищу Янтайский Лао.

Лао — в переводе на русский — старик. Человек этот — сильный, угрюмый, с переломленным носом и бельмом на правом глазу — работал когда-то на знаменитых Янтайских копях, добывал лучший в Китае уголёк, там потерял глаз и изуродовал себе лицо, был подчистую списан и, оставшись без работы, подался в «красные бороды».

Став «краснобородым», действовал напористо, резко, нагло, успешно совершил несколько ограблений, разбогател, сколотил одну из самих удачливых банд, державшую в страхе едва ли не треть населения, находящегося в «полосе отчуждения» КВЖД. Если Янтайскому Лао наступали на хвост, он поспешно выдёргивал его из-под казачьего каблука и уходил вглубь Китая, в места, куда казакам доступа не было, отсиживался там, потом снова объявлялся на богатой железной дороге.

Так в бандитах Янтайский Лао и поседел, сальная жиденькая косичка его, похожая на высохший щенячий прутик, сделалась серой, покрылась плесенью от того, что никогда он не мыл бородёнку свою, состоявшую из пятнадцати или шестнадцати длинных, свивающихся в колечки волос, Янтайский Лао регулярно красил косичку индийской хной, и она у него делалась красной, как несъедобные морские водоросли.

Узнав, что на складах лесных обществ побывал Янтайский Лао, Созинов с досадой хлопнул кулаком по штабелю досок:

   — Где же этот стервец? Очень хочу встретиться с ним... Где он?

Пленный китаец — тот, которому Созинов отшиб живот, — усмехнулся, издевательски глядя на младшего урядника:

   — Янтайского Лао не достать. Это, русский, тебе не по зубам.

Созинов в ответ весело рассмеялся, клацнул белыми зубами, пугая китайца:

   — И по зубам, и по губам, бачка. Ты не знаешь, с кем имеешь дело.

   — Знаю. Я даже твоё прозвище, русский, знаю.

   — Какое же у меня прозвище?

   — Фазан.

   — Это почему же я Фазан? С какой такой стати?

   — Ты рыжий, как фазан в китайской степи... Потому и — Фазан!

   — Тьфу, — отплюнулся Созинов и поднёс к носу китайца кулак. — Я тебе покажу-у... Фазан! Тьфу! Долго будешь по кустам кувыркаться. Теперь доложи-ка мне, узкоглазый, куда ваш дед этот, Лао, подевался?

   — Не знаю.

   — Он в налёте участвовал? В посёлке вместе с вами был?

По лицу китайца пробежала тень, он поморщился, потрогал пальцами голову. Китаец этот был хорошим актёром — несмотря на звон в голове, актёрствовал довольно точно, дал понять, что намерен жаловаться — русские покалечили его, — в следующий миг он произнёс знакомую фразу:

   — Моя твоя не понимай!

Это была коронная фраза, которой при случае пользовались все китайцы на КВЖД.

   — Не понимай, ага. — Созинов усмехнулся, потом проговорил решительно, не спуская глаз с китайца: — Поехали на пост, там ты живо всё поймёшь!

Во взгляде китайца появилась испуганная тень, губы задёргались сами по себе, и он произнёс отчётливо и очень чисто:

   — Янтайский Лао был здесь.

   — Куда он ушёл?

   — Не знаю.

   — Когда ты видел его в последний раз?

   — Три часа назад.

   — Где?

   — Здесь же. Вон там. — Китаец повёл головой в сторону склада Скидельского.

Созинов переглянулся с Подголовым. Тот понимающе наклонил голову.

   — А ведь он не мог далеко уйти, Иван Васильевич!

   — Не мог, — согласился с младшим урядником Под голов, — только найти его мы всё равно не найдём.

   — Жалко, хотелось бы встретиться с этим мастером кайла на узкой тропке.

   — Бог даст, Вася, и встретимся, — рассудительно произнёс Подголов и, погрозив пальцем китайцу, будто несмышлёному гимназисту, добавил убеждённо: — Обязательно встретимся.

Убитых хунхузов стащили в центр посёлка, примыкавшего к складам — девять плохо одетых, в дырявых кофтах из облезлой синей бумазеи — похоже, ткань эта была у Янтайского Лао форменной, — испачканных кровью и грязью тел. Трое хунхузов были сильно изрублены шашками.

   — Потери у нас есть? — запоздало поинтересовался Созинов.

Убитых у стражников не было, а вот раненые имелись: одному, забайкальскому казаку по фамилии Гурьев, хунхуз навылет прострелил плечо, второй пострадал от ржавого кривого ножа.

   — Ах, ребята, ребята, — страдальчески поморщился Подголов, — как же вас угораздило? С этим народом надо вести себя аккуратнее, не себя под нож подставлять, а шашку или приклад винтовки.

Один из убитых хунхузов обликом походил на русского.

   — Это гуран, — осмотрев его и глянув в остановившиеся глаза, сделал заключение Подголов, — наполовину русский, наполовину барга. Бурят-баргинец. Возможно, сбежал с нашей каторги, из Нерчинска или с Шилки... Такой народец здесь встречается часто.

Рабочие, убитые хунхузами, были китайцы, все до единого, все девять.

   — Свои своих порешили, — болезненно морщась, пробормотал Подголов, покачал головой — ему было жаль этих людей, жалко убитых китайских рабочих, у которых наверняка остались детишки, жалко желтолицых хунхузов, порубленных шашками, жалко самого себя, вообще жаль жизни такой, в которой люди вместо того, чтобы ходить друг к другу в гости, гонять зелёные чаи до упаду — чем больше чая, тем крепче здоровье, зелёные чаи эти и приятны и полезны, пить хану, тёплую забористую водку, и есть рыбу с молодым папоротником, — хватаются за пистолеты и ножи.

Не дело это, ой не дело.

   — Да. Свои своих. — Созинов пошмыгал носом, поднял голову, прислушался — не раздастся ли какой-нибудь подозрительный шум в тайге, не затрещат ли выстрелы, ничего не услышал и вновь пошмыгал носом. — Может, Иван Васильевич, всё-таки попробуем пошуровать в тайге — вдруг Янтайского Лао накроем?

   — Нет. — Подголов, как старший по званию среди стражников, был твёрд. — Только лошадей да людей уморим... Бесполезно, Вася.

   — Тьфу! — Созинов сплюнул себе под ноги. — Но всё-таки, дядя Ваня, я этого старого проходимца изловлю.

   — Дай Бог, Вася, нашему теляти волка скушать, — рассудительно проговорил Подголов. — А пока у нас другая задача, более важная — раненых отправить в больницу, пленных — в штаб отряда, к господину Корнилову.

   — Мой земляк, — не преминул похвастаться Созинов.

   — Я знаю.

Не было дня на огромном участке корниловского отряда, чтобы хунхузы не нападали на железнодорожных рабочих, на фанзы строителей, на посёлки; они даже пытались останавливать составы, но охрана выстрелами из винтовок отгоняла «краснобородых» от вагонов; не зафиксировано ещё случая, чтобы хунхузы одолели поезд, а вот железнодорожных рабочих щипали здорово.

По прикидкам Корнилова выходило, что нужна ещё одна бригада — или, по пограничной терминологии, отряд, — чтобы навести на дороге порядок.

Он вычертил схему, на нитке дороги обозначил крупные станции — Шаньчжи, Ачен, Вэйхэ, Муданьцзян, Суйфыньхэ, на которых хунхузы стараются не появляться, обозначил посёлки, находящиеся в тайге, красным карандашом обвёл те точки, где разбойники появляются чаще всего, и невольно зажмурился: в глазах рябило от красного цвета.

Но и среди красного густотья у хунхузов имелись свои, наиболее любимые точки, Корнилов обвёл их посильнее. Ряби стало больше.

Пограничные посты Корнилов обвёл синим карандашом, около каждого поставил число, на сколько бы человек он увеличил пост, чтобы местность можно было постоянно прочёсывать, как гребёнкой. Плюс неплохо бы иметь подвижные группы, которые можно на конях либо дрезинах перебрасывать из одного горячего места в другое, плюс лечебные команды в живописных местах, куда можно было бы отводить людей на отдых, учёбу, восстановление, ежели человек здорово пострадал в схватках с хунхузами и в глазах у несчастного начали прыгать проворные кровавые чёртики... В общем, выходило, что отряд надо увеличивать как минимум в полтора раза.

Полковник сочинил бумагу — черновик её слепил за один вечер, потом сделал несколько поправок и переписал текст начисто. Тщательно поправил документ, расставил запятые и, когда фельдъегери из штаба корпуса привезли очередную почту, отправил с ними бумагу в Харбин. Попросил передать её лично генерал-лейтенанту Мартынову.

«Фельды» сели в почтовый вагон и отбыли в Харбин.

Отправил Корнилов бумагу и будто в пустоту какую угодил — ничто не шло в голову. Надо было немного отдохнуть. Таисия Владимировна вместе с детьми, с Натальей и Юркой, находилась в Петербурге, у отца, который в последние годы здорово сдал, согнулся, словно бы попал под удар сокрушительной паровой бабы, поседел, движения у него сделались неверными, рассеянными, речь временами пропадала совсем, он часами не мог произнести ни одного слова, только беспомощно шевелил губами. По лицу его катились слёзы. Таисия Владимировна чувствовала: если она уедет, то отца очень скоро не станет, без неё он быстро отправится в мир иной, поэтому Петербург не покидала.

Полковник Корнилов это понимал и не препятствовал Таисии Владимировне, хотя очень скучал по ней. Особенно плохо было, когда он оставался один, за окном чернела тоскливая долгая ночь, в этот поздний час полковник отпускал даже ординарца, в виски натекала затяжная саднящая боль, сердце наполнялось печалью. Приступы одиночества были такими ошеломляюще глубокими, сильными и продолжительными, что на глазах иногда наворачивались слёзы. Человек не может быть один, он создан для общения, для жизни с другими людьми, он очень быстро сгорает, если остаётся один.

Светлые минуты наступали, когда от жены приходило письмо, пространство вокруг разом наполнялось теплом, сам Корнилов делался совершенно другим человеком — у полковника даже становилось иным лицо, он начинал улыбаться, и эта улыбка, вроде бы совсем беспричинная, была понятна его подчинённым.

Он очень хотел увидеть Таисию Владимировну, Наташку, Юрку. Сын, судя по письмам жены, подрастал очень быстро, Наталья в его возрасте была много меньше. Известия о детях рождали в Корнилове радостное чувство: находясь далеко от своей семьи, он ощущал себя отцом больше, чем в те дни, когда семья была рядом.

Впрочем, судьба всякого офицера — это, по разумению Корнилова, судьба обречённого человека — он обречён на постоянные разлуки с семьёй, с домом, с женой, и пока иной судьбы у всякого офицера нет и быть не может. Не дано. Увы.

Корнилов ждал, что Мартынов на его предложение об увеличении штата отряда ответит немедленно — ведь в этом был заинтересован и сам генерал-лейтенант, но прошла неделя, за ней вторая, потом началась и третья, а от Мартынова — ничего.

Полковник поехал в Харбин. Мартынов принял его сердечно, полуобнял за плечи и заговорил тихо, очень доверительно:

   — Я получил, батенька, ваше послание и со многими положениями согласен, но... — Мартынов поморщился и умолк. — Вы понимаете, какую серьёзную силу представляет генерал-лейтенант Сивицкий?

   — А при чём тут Сивицкий? — непонимающе спросил полковник. — Это же вор, это... — Корнилов почувствовал, что он вот-вот задохнётся — что-то сдавило ему горло, он ощутил на своей шее чужие цепкие пальцы, и ему сделалось противно. Корнилов протестующе помотал головой.

   — При том, что от Сивицкого практически зависит жизнь нашего корпуса. Вы, полковник, просто слишком многого не видите, — голос у генерал-лейтенанта сделался брюзгливым, в нём прорезались трескучие наставительные нотки, под правым глазом задёргалась синяя нервная жилка, — слишком многого, — повторил он, — не видите и не знаете. — Мартынов заметил жёсткий, какой-то беспощадный взгляд Корнилова и умолк.

   — Да уж... Где уж нам, ваше высокопревосходительство, видеть с нашей-то колокольни, — произнёс Корнилов зло, — наша точка зрения — не выше ночного горшка...

   — Извините, полковник, — всё поняв, произнёс Мартынов, — но уж больно гадкий человек этот Сивицкий. Вы даже не представляете, какой гадкий...

   — Представляю, — прежним злым тоном проговорил Корнилов, — очень хорошо представляю, ваше высокопревосходительство.

   — Напрасно вы так, полковник, — голос Мартынова сделался виноватым, — я просто хотел уберечь вас от ненужных разбирательств.

Взгляд Корнилова наполнился горечью, полковник наклонил голову:

   — Благодарю вас, но...

Мартынов предупреждающе поднял руку:

   — Не надо, полковник. Иначе мы с вами поссоримся.

Давно Корнилов не ощущал себя так отвратительно, он почувствовал, как у него погорячели скулы, пространство перед глазами сместилось в сторону. Корнилов посмотрел в упор на генерала. Тот отвёл взгляд, глаза у Мартынова сделались какими-то бесцветными, очень холодными.

   — Хорошо, Евгений Иванович, — сказал Корнилов, — больше докучать вам этим делом не буду.

   — Докучайте, полковник, сколько угодно. Только это вовсе не означает, что каждой бумаге будет дан ход.

На улице шумел весёлый месяц май. Деловито покрикивали извозчики, разносчики зелени привлекали к себе внимание тонкими певучими голосами, на все лады хвалили свой товар, неподалёку от дома, который занимал штаб корпуса пограничной стражи, по тротуару ходил цирюльник в накрахмаленном белом халате и громко щёлкал ножницами — зазывал клиентов в обшарпанное матерчатое кресло, обещал любого дремучего бармалея превратить в писаного ресторанного красавца; рядом с цирюльником худой темнолицый кореец продавал с телеги древесный уголь — знал, что нужно русским кухаркам, любительницам гонять чай из хозяйского самовара.

У каждого были свои заботы, своя жизнь, суета эта никак не касалась полковника, она существовала сама по себе.

Около Корнилова остановилась пролётка с огромным рыжебородым мужиком, сидящим на облучке. Мужик был на старинный манер подпоясан широким шёлковым кушаком.

   — Господин полковник, не подвезти вас куда-нибудь? Прокачу с ветерком... К реке Сунгари, например, на набережную. Там очень хорошо дышится.

Корнилов отрицательно качнул головой:

   — Нет.

   — Может быть, к девочкам, господин полковник? — Мужик, сидящий на облучке, был настроен на игривый лад. — Есть очень хорошие девочки, господин полковник. Одна — ещё ни разу не целованная.

Корнилов вновь отрицательно качнул головой:

   — Нет.

   — Есть китаянки — пальчики оближете, ваше высокородие, есть две русские, два дня назад прибыли — одна из Москвы, другая — из Владивостока.

   — Я же сказал — нет! — Корнилов повысил голос.

Извозчик огорчённо крякнул и покатил дальше.

Воздух был прозрачный, имел желтоватый оттенок и пахнул мёдом.

Весна в Харбине, по сравнению с другими районами Китая, всегда запаздывала — это Корнилов знал ещё по своей службе в посольстве в Пекине, — она долго набирала скорость, но зато, когда она разгонялась, остановить её было невозможно... Запаздывала весна и сейчас. С недалёкой реки прилетал ветер, стоило ему чуть запутаться где-нибудь в харбинских проулках и стихнуть, как лицо начинало приятно покалывать тепло. Это был признак, что лето будет в Харбине жарким.

Харбин по китайским меркам — северный город, тут летняя жара ещё терпима, но какой она бывает на юге страны — это надо испытать на себе. Впрочем, что такое лютое китайское лето, полковник Корнилов знал очень хорошо.

Шумели тополя. Их в Харбине много, они отличаются от тополей, что есть в России, хотя летом от них противного пуха бывает не меньше, чем от тополей российских. Листья их клейкие, нежные, говорливые. Каждое дерево имеет свой голос и свою печаль, если прислушаться, можно даже понять, о чём говорят тополя, что просят... Речи их бывают горьки, как речи людей. Живому существу всегда чего-то не хватает, и сколько оно ни живёт на белом свете — всё борется, требует внимания, добра, ласки, понимания... Человек — не исключение. Пожалуй, даже напротив. Всё остальное — исключение, но не человек.

Китайцы звали харбинские тополя яншу.

— Яншу — великое дерево! — утверждал какой-нибудь чумазый продавец дров, предлагая несколько поленьев для печи, — для других целей яншу, дерево во всех отношениях приятное, не годился. — Яншу не только много тепла даёт, но и разводится, размножается без всяких хлопот.

Это верно. Достаточно воткнуть в землю черенок — простой обрубок, деревяшку, какую-нибудь бросовую ветку, как кочерыжка эта немедленно прорастает, и на голом стволе появляются зелёные листки, вылезают они прямо из-под коры — беззащитные, нежные, вызывающие ощущение некой странной слабости... Проходит полгода, и вчерашний черенок обрастает довольно густой кроной.

Да, правы разносчики дров: великое всё-таки это дерево — харбинский тополь яншу...

Корнилов медленно шёл по тротуару, разглядывал встречных людей, фиксировал по старой привычке лица — это качество разведчика уже не вытравить из него, оно растворилось в крови, прочно засело в теле — из попадавшихся на пути не было ни одного знакомого — ни одного...

По каменной мостовой прогрохотала телега, остановилась около большого водопроводного люка. Дюжий малый соскочил с телеги, стянул с пояса массивный ключ, висевший на кожаной шлее, и открыл замок люка. Поставил люк на ребро.

На круглой, как древний богатырский щит, крышке была изображена изящная женщина, играющая на фортепьяно. Корнилов остановился: это было что-то новое — украсить чугунную водопроводную плиту тонкой женской фигуркой. Гордый постав головы, точный взмах гибких рук, роскошная коса, падающая на спину... Корнилов остановился: у него невольно защемило сердце, в ключицах возникла и наполнила кости саднящей тяжестью боль. Женщина была похожа на Таисию Владимировну.

Полковник почувствовал, что из горла у него вот-вот вырвется стон. Он прижал руку ко рту, наклонился над водопроводным колодцем.

Мастеровой в замасленной куртке проворно спустился по скобам в колодец и исчез в широком, похожем на железнодорожный тоннель, коридоре. Свет керосиновой лампы, которую мастеровой держал в руке, мерцая, слабо колебался, будто бы по воздуху ползли сгустки пара, недобро шевелились, перемещались по пространству, то исчезали, то, наоборот, делались густыми, очень приметными, это была игра чего-то неведомого, и Корнилов подумал, что в подземных водопроводных штреках этих можно спрятать целую армию «краснобородых» и что надо будет сказать об этом Мартынову, а тоннели, из которых несёт сыростью и острым ржавым духом, обязательно регулярно проверять.

   — Эй, служивый! — наклонившись ниже над колодцем, выкрикнул Корнилов. — Где ты? Отзовись!

Служивый не отозвался. А может, просто затаился, обратился в тень, испугался чего-то.

   — Служивый! — вновь позвал Корнилов. — Отзовись!

Служивый продолжал молчать. Лошадь его мерно потряхивала головой, отгоняя от себя мух. Корнилов по привычке пощупал пояс — при нём ли револьвер? Револьвера не было. В Харбин он приехал без оружия.

Проворно, ловко, будто кошка, Корнилов забрался в колодец. По скобам спустился вниз. Сырой застойный запах здесь был густым, щипал ноздри, полковник глянул в глубину подземного коридора. Ему показалось, что сейчас раздастся выстрел, Корнилов машинально отшатнулся, уходя за выступ, прикрылся. Затем аккуратно выглянул. Пуля ведь дура, принестись может откуда угодно.

Выстрела не раздалось. Однако ощущение того, что за ним кто-то смотрит, фиксирует каждое движение и не спускает пальца со спускового крючка, у Корнилова было.

Чутьё у военного человека всегда бывает обострённым — оно просто обязано быть таким, иначе гибель; было оно обострено и у Корнилова. Полковник почувствовал, что идти дальше по тоннелю одному, без прикрытия, без оружия — штука опасная, это хождение кончиться может плохо. В этих подземных катакомбах упрятать можно половину громадного Харбина — пространства тут хватит. Корнилов выбрался из колодца.

Первый человек, которого он увидел, был прапорщик со знакомым лицом. Прапорщик обрадованно улыбнулся полковнику, козырнул.

   — Косьменко! — вспомнил фамилию Корнилов.

   — Так точно! Осмелюсь доложить — только что выписался из госпиталя. Находился на лечении по болезни.

С реки принёсся порыв ветра. Над головами полетел белый пух.

   — Кто-нибудь из наших здесь ещё есть? — спросил полковник.

   — С моего поста — три человека. Приехали за продуктами.

   — Давай-ка их сюда!

С Сунгари вновь подул ветер. Белый пух яншу зарябил в воздухе сильнее.

«Дождя бы, — подумал Корнилов, — после первого же дождя от этого гагачьего пуха останется один серый мусор». Он сел на скамейку неподалёку от открытого водопроводного люка.

Вскоре, громко топоча сапогами и тяжело дыша, примчались трое стражников. Одного из них — младшего урядника Созинова — Корнилов хорошо знал.

   — Ваше высокоблагородие! — Созинов поспешно вскинул руку к козырьку.

Пожав уряднику руку, полковник начал:

   — Задача такая... В общем, мне этот колодец очень не нравится. — Корнилов ткнул пальцем в сторону открытого люка. — Может, я слишком обеспокоенно смотрю на водопроводное хозяйство города Харбина, — полковник едва приметно усмехнулся: слишком высоко он берёт, так, глядишь, до хозяйства самого Сивицкого доберётся, — может, я не прав — в этих штреках ничего нет, но их обязательно нужно проверить. Там, кстати, находится один человек, водопроводчик... На этой вот кляче приехал. — Корнилов показал пальцем на потряхивающую головой лошадь.

   — Ничего нет проще, чем проверить водопроводный колодец! — Косьменко козырнул и первым шагнул к люку.

За ним, громыхая винтовками, в колодец полезли солдаты. Замыкающим — младший урядник Созинов.

Мимо Корнилова пробежал, чётко опечатывая пятками булыжную мостовую, кореец, перед собой толкал тележку с ранними, только что сорванными с дерева абрикосами. Корнилов проводил корейца внимательным взглядом, словно этот чумазый человек был связан с хунхузами.

Прошло десять минут. Из подземелья не доносилось ни звука. Полковник ждал.

Харбин — город, которому может позавидовать не только российская глубинка, но и блистательные столицы. У столиц обычно бывает только фасад вылизанным, начищенным, а то, что за фасадом, не поддаётся критике: и свалки там есть, и зловонные ямы, куда стекают нечистоты, и провалы, где бесследно исчезают люди. Вид задворков — загаженный, облупленный — невольно заставляет сжиматься сердце. Харбин — иной... Он строится, строится, строится. Город этот поднялся буквально из ничего — на месте трёх рыбацких деревушек, запущенного ханшинного завода «Сян фан», который в конце концов сожгли хунхузы, да крохотной «детской» крепости со «взрослым» названием Импань.

Новые улицы, новые дома. Названий для улиц не хватило, мозг на этот счёт оказался стеснённым, поэтому улицы начали называть однобоко, под копирку. Например, Продольные. Первая Продольная, Вторая Продольная, Третья и так далее. У кого-то из тугодумных чиновников оказалась зацикленной голова, а Витте, не глядя, подмахнул бумагу, присланную им.

Есть, правда, и другие улицы, но они также поименованы были без вымысла, видны всё те же деревянные мозги: Солдатская, Драгунская, Пограничная, Оружейная, Интендантская, Сапёрная, Лагерная и так далее. С теми названиями, которые дают своим затхлым уголкам китайцы или японцы, ни в какое сравнение не идёт... Улица Розового Утреннего Тумана, Пробитого Первыми Лучами Солнца, улица Вишнёвых Садов, Затихших Под Луной, улица Гибкого Бамбука, Шелестящего Под Порывами Нежного Речного Ветра и так далее. Вот это названия, вот это работа ума, вот это прогибы в чиновничьей спине — восхититься можно!

Корнилов напряжённо вслушивался в подземную тишь — она явственно врезалась в звуки города, была объёмной, глухой, словно часть земли накрыли одеялом. Эта тишина звонила своей мрачной глухотой, и крики рикш, и надсаженное сипенье носильщиков, тащивших мешки с углём в один из домов, и хлопки в ладони зазывал, заманивающих покупателей в свои магазины, и кряканье автомобильных клаксонов — «моторная» мода докатилась и до Харбина. Что там происходит под землёй?

Лошадь водопроводчика всё так же мотала головой, с громким хрустом жевала какую-то дрянь, попавшую ей на зубы, и ждала своего хозяина. Полковник Корнилов тоже ждал.

Стражники появились через двадцать минут, пришли совсем с другой стороны, в руках они держали несколько винтовок.

   — Накрыли склад оружия, господин полковник, — доложил Косьменко.

   — А этот самый... водопроводчик который... — Корнилов выразительно покосился на лошадь.

   — Ушёл. Скользкий оказался... Как червяк.

   — Вот его кляча. — Корнилов ткнул пальцем в лошадь. — За ней он обязательно должен вернуться. Надо подождать его здесь.

   — А если он не придёт? Скользкий ведь. Настоящий угорь. Червяк, одним словом.

   — Тогда забирайте лошадь на пост — пригодится.

Водопроводчик не вернулся.

Когда об этом доложили Корнилову, он сказал:

   — Хоть и не моё это дело, но надо проверить всё подземное хозяйство от винтов и замков до водопроводных люков. Усилить охрану банков и контор, в которых имеются деньги, причём сделать это по возможности так, чтобы усиление охраны не бросалось в глаза. Складывается впечатление, что хунхузы готовят налёт на город — хотят поживиться. — Лицо полковника приняло озабоченно-нелоумённое выражение. Он вспомнил курносое конопатое лицо водопроводчика, покачал головой: — Только вот как попал к китайским узкоглазым бандитам русский налётчик — убей бог, не пойму. Не было ещё такого. Китайские солдаты были, маньчжуры были — солдаты вообще стали попадаться часто, гураны были, а вот русских не было... Откуда он взялся в банде «краснобородых»? Нет, такого ещё не было. На границе России с Китаем, на Амуре, под Благовещенском, — там они попадаются часто, но тут, в Харбине?.. Пожалуй, это первый, больше на реке Сунгури таких нет. — Корнилов нахмурился. — В общем, есть над чем задуматься.

В подземелье была сделана засада.

Пограничную стражу той поры называли «гвардией Матильды» — по имени жены всемогущего Витте. Смыслил, конечно, Сергей Юльевич в пограничных делах не больше, чем в астрономии или в шитье бальных платьев, но так уж повелось — самоуверенный «граф Полусахалинский» имел по всякому поводу свою точку зрения, не всегда, увы, верную... Он знал всё — так, во всяком случае, Сергею Юльевичу казалось, — мог выступать по любому поводу: и как выгуливать сук с течкой, чтобы к ним не приставали настырные кобели, и как варить огурцы для ротных выпивох, чтобы не было слышно хруста, когда они закусывают, и как чинить зубы, и как сподручнее летать в ступе с помелом... И так далее. Витте — это Витте.

«Лучше бы «граф» этот правил где-нибудь в Пруссии и никогда не появлялся в России», — такая мысль не раз приходила в голову Корнилову.

Пограничные посты на КВЖД были оборудованы слабо. Примитивная ограда — чаще всего плетень из лозы (у прогрессивного Косьменко в отличие от других стоял забор из штакетника), наспех сколоченный примитивный домик из тех, что называют времянками, — хотя русскому человеку очень хорошо известно, что нет ничего более постоянного, чем времянки, сооружённые на короткий срок, — вышка с двумя десятками заранее заготовленных тряпичных факелов — на случай, если придётся устремиться ночью за хунхузами в тайгу, — вот и вся «техника». Плюс, конечно, ноги стражников-погранцов, меткие глаза да твёрдые руки.

Иногда, случалось, бойцам на постах приходилось держать оборону по нескольку часов, пока не подоспевала подмога.

Во время «боксёрского» восстания «гвардия Матильды» довольно успешно держала оборону Харбина, пока по Сунгари на пароходах не прибыла подмога из Хабаровска, из штаба Приамурского округа пограничной стражи... Впрочем, какой бы доблестной ни была «гвардия Матильды», армия всё равно сражалась лучше, в армии существовали свои понятия о чести, о дисциплине, о поведении в бою, о храбрости и разуме.

Армейские офицеры недолюбливали пограничников, называли их таможенниками, вкладывая в это слово пренебрежительный смысл.

   — Эй, трясуны! — кричали солдаты-гвардейцы из строевых частей, завидя стражников. — Много нижнего бельишка изъяли во время объездов подведомственной территории? Смотрите, блох не наберитесь! Говорят, от укусов китайских блох зубы вываливаются.

Стражники на выпады старались не отвечать, лишь иногда кто-нибудь из них бросал через нижнюю губу:

   — Чего с вами, дураками, связываться! Селёдочники! Пожиратели рыбьей требухи!

В Заамурском округе пограничной стражи, как знал Корнилов, в штате числилось пятьсот офицеров и двадцать пять тысяч солдат. Отрядов, которые по старинке продолжали называть бригадами, что в общем-то соответствовало истине, было четыре. Первый отряд занимался охраной западной линии, от станции Маньчжурия до Харбина. Второй — этакий «зелёный» гарнизон — стоял в Харбине и нёс охрану могучей руки Сунгари и её притоков. Третьему отряду была поручена охрана восточной линии, от Харбина до станции Пограничная, и лесных концессий. А последний отряд, четвёртый, охранял южную линию от Харбина до Порт-Артура.

Каждый отряд имел по восемь рот пехоты и четыре сотни кавалерии, имел также резервную группу, состоявшую из четырёх пехотных рот, трёх сотен кавалерии и батареи конной артиллерии.

Главная задача Заамурского округа «гвардии Матильды» — охрана КВЖД, особенно станций, территорий, примыкающих к железнодорожной нитке, — по двадцать пять километров в одну сторону и другую, а также проведение разведки на семьдесят пять километров в обе стороны от трассы.

Суровые дни пережил Харбин во время восстания «Ихэтуань».

В середине лета все китайцы — сезонные рабочие, строители, ремонтники, прислуга, лавочники, зеленщики — неожиданно поднялись со своих мест и покинули КВЖД — они словно испарились, перестали существовать по мановению некой волшебной палочки.

В Харбине осталось несколько тысяч русских.

Оружие в городе имелось — винтовки, но к трёхлинейкам не было патронов, гарнизон харбинский не мог похвастаться своей военной мощью — восемь рот и десять конных сотен, а также писарская и музыкантская команды. Все, даже те, кто валялся в госпитале на койке, встали под ружьё. Поскольку в городе не оказалось ни одной пушки, рабочие Главных механических мастерских попытались отлить пушку из меди, но из благой затеи ничего не получилось: из орудия этого нельзя было стрелять. Кроме того, продукты в городе находились на исходе, а все дороги в Харбин были перекрыты.

Харбин уже успел расстроиться, сделался громоздким — вдоль быстрой, с рыжеватыми опасными волнами Сунгари встало несколько разобщённых, почти не связанных друг с другом районов — Пристань, Новый город, Старый Харбин, Затон. Территория была большая, чтобы защитить её, требовались немалые силы, поэтому те, кто оставался в городе, стянулись к пристани. Так было проще защищаться — это раз, и два — если их всё-таки сбросят в воду, по воде можно будет уйти от погони.

Ранним утром тринадцатого июля 1900 года в Харбине стали рваться снаряды — с запада подошли враждебно настроенные китайские части. Значительные силы приближались с юга. Через несколько часов разведчики отметили клубы пыли, поднявшиеся на востоке, — оттуда тоже накатывался враждебный вал.

Харбин обложили со всех сторон. По прикидкам, город окружили не менее шести тысяч человек. Оставалось одно — сопротивляться.

Сопротивление было успешным: защитники города не только остановили наступающих, но и сами перешли в наступление и взяли ханшинный завод. Водка, которую здесь выпускали, сводила скулы и могла довести питока до обморока. На заводе было захвачено два орудия, несколько знамён, три сотни винтовок — не менее — и много патронов. Кроме этого, харбинцы захватили большой гурт скота и несколько подвод с продовольствием. Жить защитникам города стало веселее.

Ночью добровольцы-охотники сделали вылазку на противоположный берег Сунгари и обнаружили, что берег пуст: китайцы неожиданно дали деру, причём настолько поспешно, что бросили даже подводы с патронами. Охотники были довольны.

Через сутки конный отряд харбинцев догнал пеший строй китайцев и развернул его в сторону Хуланьчена, несколькими ловкими ударами вколотил их в этот невзрачный пыльный городок и запечатал там. Следом харбинцы в пух и в прах разнесли большой отряд китайцев, наступавший со стороны Ахиче. Бой этот был трудным, с потерями: харбинцы не досчитались тринадцати человек убитыми и сорока трёх — ранеными.

Тем временем к китайцам подоспело новое подкрепление — пришли войска сразу из двух провинций — из Цицикара и Гирина. Китайцев пришло так много, что воевать с ними было уже бесполезно, оставалось лишь укрыться в Харбине и, уповая на помощь Всевышнего, ждать подхода своих.

Подмога подошла двадцать первого июля — на реке Сунгари показались пароходы, идущие под флагами Отдельного корпуса пограничной стражи. Привёл корабли начальник штаба Приамурского округа генерал Сахаров.

Корнилов вспомнил дни, проведённые во время восстания «ихэтуаней» в Кашгарии, и грустно улыбнулся.

Хоть и чужая это земля — Харбин, а уже так обильно полита русской кровью, что кажется роднее родной — и степь здешняя с её ветрами, пахнущими травой и коровьим молоком, и Сунгари с плотной желтоватой водой, в которой водятся трёхпудовые сазаны, — наверное, даже в Волге таких боровов нет, слишком уж здоровы, — и дома эти, любовно сложенные — не наспех, а с толком и с чувством, свидетельствующие о том, что люди пришли сюда надолго и намерены расположиться здесь основательно, на долгие годы.

Впрочем, что касается самого Корнилова, то он и сейчас не был согласен с точкой зрения всесильного « графа Полусахалинского»: не сюда бы ему вкладывать деньги — а в российский Дальний Восток, не в Китай — а в убогое, полунищее Приамурье. Во-первых, и деньги эти были бы целее, и приключений на свою, пардон, задницу русские имели бы меньше, и крови нашей было бы пролито меньше на чужой земле, а во-вторых, эта дорога дала бы работу русскому человеку, это рубли, которые русские мужики приносили бы к себе в дом, своим семьям, детишкам, жёнам своим, а деньги в доме — это процветание, хотя и худое, по-русски, но всё-таки — процветание, что очень важно...

К сожалению, по-другому были устроены мозги у господина Витте и у тех, кто ему внимал.

Иногда Корнилову казалось, что человек этот живёт совсем не в России и на интересы российские ему глубоко наплевать.

Младший урядник Созинов стоял на вышке. Место вокруг поста было расчищено — надоели внезапные налёты хунхузов из зарослей, поэтому полковник Корнилов приказал вырубить вокруг каждого поста специальную «зону отчуждения», как на дороге, чтобы можно было заметить не только подползающего разбойника, но и засечь птицу, случайно вымахнувшую из тайги.

Было утро. Сырое, какое-то настороженное, со странной, предвещающей беду тишью, в которой даже не было слышно обычного синичьего теньканья, словно бы всех птиц выморила нечистая сила.

На макушках недалёких сопок висел туман — прилип клочьями прямо к деревьям, сваливался на землю неряшливыми комками, таял, растекался жгучей, вышибающей дрожь на коже сыростью.

Иногда с сопок приносилось чужое холодное дыхание, прошибало до костей, Созинов невольно передёргивал плечами и старался сжаться в клубок, сгруппироваться, стать одним большим мускулом, не пропустить в себя холод... И всё равно холод прошибал до костей, кожа на руках покрывалась сыпью.

Туман, пристрявший к кудрявым невесёлым сопкам, раздвинулся, охапки ваты пробил острый, лезвистый луч, и, словно отзываясь на пробуждение солнца, в кустах, обрамлявших вырубленное вокруг поста пространство, по-дурному громко заголосила незнакомая птица. Созинов насторожился.

— Уж не сорока ли? — беззвучно прошевелил он белыми, остывшими губами. — Китайские сороки отличаются от российских...

Китайские сороки, как слышал Созинов, и в горляшек — диких воркующих голубей — могут обращаться, и в воробьёв, и в синиц, и в попугаев, которых на юге жарят, варят, парят вместе с рисом и змеями, а захотят — обратятся и в мрачных, хрипло кричащих ворон...

Созинов насторожился недаром — кусты вокруг «зоны отчуждения» зашевелились, на открытое место выскочил плечистый кривоногий китаец, глянул в одну сторону, потом в другую, увидел сторожевую вышку и стоявшего на ней казака, пискнул что-то и поспешно втиснулся задом в кусты. В следующее мгновение из кустов раздался пистолетный хлопок. Созинов подхватил винтовку, стоявшую на дощатом настиле вышки, передёрнул затвор, приложился и выстрелил в густую шевелящуюся листву.

Стрелял он вслепую, ориентируясь на шевеление веток, и, похоже, попал — из зарослей донёсся вскрик, по листве словно ветер пробежал, на открытое место выскочил ещё один китаец, в руке он держал старый тяжёлый револьвер с тускло поблескивающим стволом, с таким оружием деды воевали на Шипке, подхватил револьвер другой рукой, пальцем натянул курок и выстрелил.

Пуля с басовитым гуденьем прошила воздух метрах в двух от вышки и растаяла в воздухе. Созинов почувствовал, как его щёку запоздало обдало теплом. Китаец выкрикнул что-то гортанно, громко и вторично взвёл курок своего огромного револьвера, снова надавил на спусковую собачку. Револьвер рявкнул оглушительно, подпрыгнул в руке китайца. Вновь — мимо. Пуля, как и в первый раз, обогнула Созинова.

— Хорошо, — прокричал он азартно и выстрелил ответно. — Очень хорошо! — Недовольно сморщился — впустую сжёг патрон, так же, как и криворукий китаец, промазал.

Из зарослей на открытое место выскочили ещё несколько человек, вооружённые как попало, кто чем — ножами, тесаками для рубки бамбука, ружьями, у двоих хунхузов в руках были японские «арисаки», были также странные самопалы, прикрученные проволокой к плохо выструганным ясеневым прикладам, берданки, старые пищали, которые надо заряжать со ствола; несколько человек вскинули оружие и дали нестройный залп. Созинов даже сжался — показалось, что ему сейчас продырявят шкуру.

Но нет, пронесло. Две пули всадились в вышку, встряхнули её, остальные промахнули мимо. Созинов выстрелил ответно. Удачно выстрелил — один из нападавших заверещал, подпрыгнул по-заячьи высоко и повалился на спину. Созинов передёрнул затвор.

Снизу, с поста, прямо из окна, также ударил выстрел: друзья-стражники очнулись от сна, протёрли глаза и схватились за винтовки. Сквозь ватную наволочь снова проклюнулся лезвистый радужный луч, засиял дорого, неузнаваемо преобразил местность; в следующее мгновение из дома стражников ударило сразу несколько выстрелов.

Хунхузы закричали возбуждённо, попятились. Трое лежали на земле, дёргали ногами. Громко хлопнула дверь домика — у двери к стальному тросику был привязан тяжёлый противовес, хлопал оглушительно, будто люк на орудийной башне. Старший урядник Подголов договорился с Созиновым, чтобы тот, спец по части чего-нибудь смастерить, заменил противовес на более лёгкий, тогда дверь не будет лупить так оглушающе, не будет пугать «стрельбой» птиц и зверей, но Созинов не успел выполнить заказ.

На площадку из караульного помещения выбежал Подголов, пригнувшись, огляделся и поспешно прижал к плечу приклад винтовки, прокричал что-то, крик был заглушён звуком выстрела, Подголов ударил точно — из кустов, будто птица из гнезда, вывалился хунхуз. Созинов ударил снова, сверху он видел, как на площадку выскочили сразу полдесятка стражников, проворной цепью покатились к кустам.

— Поаккуратнее, мужики! — прокричал им с вышки Созинов, — их там всё равно, что мух в выгребной яме — на каждом кусту развешаны.

Выкрик Созинова только добавил стражникам решимости. Созинов почувствовал, как у него задёргалась щека — младший урядник опасался за ребят: молоды, горячие, с ветром в голове, они могут в беду попасть. Этого Созинов боялся. Он передёрнул затвор в очередной раз, выстрелил в шевелящийся куст, снова передёрнул затвор и выругался — в обойме кончились патроны.

Ухватился рукой за подсумок, рванул ремешок. Чтобы сменить обойму, понадобилось несколько секунд, — движения Созинова были отработанными, чёткими, во всяком бою бывают важны не только секунды, но и миги куда более краткие, десятые доли секунды, — пустую обойму, горячую, пахнущую дымом, он швырнул себе под ноги, клацнул затвором, загоняя патрон в ствол, и выстрелил в очередной раз.

Из домика стражников и примыкавшего к нему караульного помещения выскочило ещё несколько человек.

Кто-то громко проревел:

   — Ур-ра-а-а!

Крика этого хунхузы боялись, залопотали, засуетились в кустах, в следующее мгновение попятились, уходя дальше в безопасные заросли. Воевать хунхузы могли лишь втихую, нападая на посты исподтишка, когда дежурные команды отдыхали, удары старались наносить в спину, чтобы иной несчастный боец не видел, кто втыкает ему под лопатки ножик, а прямых столкновений боялись. Но если уж происходили лобовые стычки, хунхузы сопротивлялись яростно. Это было как сопротивление тараканов, загнанных в угол, в таких случаях тараканы могли кусаться, словно тигры — до крови.

Младший урядник Созинов — честь и хвала ему — не проворонил разбойников, встретил их достойно. А проворонить было легко, ведь час этот утренний — самый сладкий, люди видят самые затяжные и желанные сны, спят будто оглушённые... Внизу с топотом пронеслись братья урядника — Егорка и Иван.

Неподпоясання рубаха пузырём вздувалась у Ивана на спине, в руках он крепко держал винтовку.

   — Как же это он без подсумка-то? — обеспокоился Созинов. — Патроны в обойме кончатся, он же тогда без патронов совсем голеньким останется, брательник, беззащитным, как улитка, выползшая из раковины...

Однако размышлять было некогда. В следующий миг Созинов увидел в кустах плоскую краснобородую морду, распахнувшую рот в вое, поспешно выстрелил, впечатывая пулю прямо центр рта. Хунхуз поспешно захлопнул «курятник» и исчез.

   — Надо бы счёт этим червякам вести, — пробормотал Созинов озабоченно, — чтобы знать, как, когда, кого, где и сколько? А то стрелять без счета стало неинтересно.

Братья Созиновы скрылись в кустах метрах в двадцати от того места, где младший урядник подстрелил краснобородого воющего хунхуза.

Иван Созинов вошёл в здешнюю жизнь, будто нож в масло, сделался своим — его признали даже такие старички, как бранчливый, вечно надутый, холодно поблескивающий выцветшими глазами Ребров, человек неказачьего происхождения, среди казаков оказавшийся случайно, но по любому поводу имевший «казачье» суждение... Реброву хотелось, чтобы его суждение разделяли все стражники, живущие на посту. Этот человек также принял Ваньку Созинова, угощал его кашей со сладкой ягодой и ласково называл сынком.

   — Я тут это... Кашу по-китайски собираюсь огородить, с жимолостью пополам... И с сахаром. Очень вкусная будет каша, заходи через полчаса, вместе поедим, — зазывал он младшего Созинова.

В Реброве запоздало проснулись отцовские чувства, он присматривал себе китаянку — в конце концов увезёт её домой, в родную Рязанскую губернию, наклепает там полукитайчат-полуребровцев — архаровцев, словом, и те с гиканьем станут носиться по деревне, славя отца своего и маманьку, но китаянки почему-то отворачивались от Реброва, русские же — тем более.

С уважением к Ване Созинову относился и старший урядник Подголов — правая рука прапорщика Косьменко, сам Косьменко также пару раз останавливал взгляд на старательном хлопце и произносил что-нибудь ободряющее.

Так что жизнь у Ивана была полна радужных красок и хороших перспектив. Собою он был доволен. Братья им — также.

   — Молодец, Ванек, — хвалил его Егор. — Не заришься на лёгкие зелёные яблочки, стараешься срывать только зрелые.

   — Что, разве это плохо?

   — Я и говорю — хорошо! Единственное что — смотри, чтобы червяк на зуб не угодил.

   — Бог милует!

Егор укоризненно качал головой:

   — Легкомысленный ты парень, Ванька!

Младший брат вместо ответа только руки разводил: такой, мол, уродился.

Он нырнул в тёмные, остро пахнущие муравьиной кислятиной кусты, перепрыгнул через сырую, наполненную прелыми листьями яму, проскользил одной ногой по коре поваленной лесины, отслоившейся от ствола, и чуть не упал — удержаться помогла кошачья ловкость, перепрыгнул через вторую яму, доверху набитую прелью, и выскочил на небольшую, скудно освещённую серым светом поляну.

В конце поляны заметил кривоногого хромого китайца — тот, раскорячившись пытался одолеть широкую яму. Оглянувшись, хунхуз встретился взглядом с молоденьким русским, устремившимся за ним, злобно фыркнул и, махом одолев злополучную яму, врубился в густые кусты.

Только сверкучая серая морось полетела в разные стороны.

Иван разбежался посильнее, подпрыгнул и, будто лось, перелетел через яму, в которой чуть было не забуксовал хунхуз. Приземлился удачно, на обе ноги, гаркнул оглушающе, на всю округу:

   — Стой, душегуб!

В ответ из кустов ударил выстрел. Пуля не зацепила Созинова, с сочным чавканьем пробила пространство над его головой и всадилась в ствол покрытого чёрным мхом, наполовину сгнившего вяза — от дерева только гнилая кора полетела во все стороны, один ошмёток хлопнулся в лицо Созинову, приклеился к щеке.

Иван на ходу чертыхнулся, стряхнул с лица неприятный ошмёток. Дышать было трудно, дыхание втягивалось назад в глотку, крик, казалось, прилипал к нёбу, к зубам, закупоривал горло. На мгновение он остановился, приложил приклад винтовки к плечу и выстрелил по пятну, мелькнувшему в кустах.

В лицо ему ударил едкий ружейный дым, с ближайшего дерева слетело несколько гнилых сучков, шлёпнулось на фуражку.

Кусты продолжали шевелиться, в разъёме веток вновь мелькнуло пятно. Иван опять приложился к винтовке. Выстрелил. Выстрел получился неприцельный, словно Созинов бил в некий стог — листва ему напоминала именно стог, пуля прошила пространство насквозь и утонула в воде недалёкой речки.

До Созинова донёсся треск — криволапый хунхуз продолжал ломиться сквозь чащу.

— Врёшь, не уйдёшь, — пробормотал Созинов, ожесточённо сжимая зубы, выбил из ружья пустую гильзу — та проворным воробушком прыгнула на землю и покатилась под ближайший куст.

Созинов понял, что совершил ошибку — не стрелять надо было, а гнаться за хунхузом, зубами цепляться в него, вместо этого он понадеялся на ружьё и пулю. А пуля — правильно говорил великий полководец Суворов — оказалась дурой... Он всхлипнул неожиданно обиженно, перемахнул через очередную глубокую яму, наполненную прелью; на дне её, среди кучи гнилья, влажно проблескивала завлекающими зраками вонючая вода, Созинов передёрнул плечами и перепрыгнул через гниль.

Скоро он нагнал криволапого хунхуза. Тот, ощущая, что на него вот-вот коршуном насядет преследователь — настырный молодой русский, на ходу отплюнулся двумя выстрелами, не попал и, выругавшись громко, откинул в сторону оружие. Из-за пояса выхватил кривой, тускло сверкнувший заточенной гранью нож. Коротким ловким броском перекинул его из одной руки в другую. Потом перекинул обратно.

   — Ну! — выкрикнул хунхуз азартно, опалил Созинова чёрным огнём, выбрызнувшим из его раскосых глаз. — Давай! Давай!

Китаец этот знал русский язык. Впрочем, ничего удивительного тут не было: почти все китайцы, которые ходят на русскую сторону и разбойничают в сёлах, разумеют русскую речь. Это знание является для них частью их профессии, без этого они не отправляются на дело.

   — Давай! — азартно брызгаясь чёрным огнём, повторил китаец.

Созинов тоже вошёл в азарт — чего-чего, а ножа Иван не боялся, — на ходу взмахнул винтовкой, делая ложное движение, затем резко ударил прикладом китайца по руке, в которой был зажат нож.

Китаец охнул, скривился и выронил нож.

   — Всё, ходя, — прохрипел Созинов, наваливаясь на него, — отходился ты.

Он сбил китайца с ног, тот ткнулся головой в землю, закричал яростно, завозился под Созиновым отчаянно, но хватка у Ивана была крепкая, держал попавшегося мертво, выдернул из кармана бечёвку и ловко стянул её на запястьях у пленника.

   — Всё, ходя, — повторил он довольно, вытер пот, проступивший на лбу.

Он не успел стряхнуть этот пот с пальцев, как на него из кустов с пронзительным криком вывалился мордастый безбровый хунхуз, прыгнул на младшего Созинова, тот в последний миг извернулся, подставил под прыжок винтовку. Китаец ухватился за неё здоровенными пухлыми руками, рванул к себе. Созинов стремительно соскочил с пленника — рывок помог ему это сделать, Иван взлетел в воздух, будто птичье перо, вцепился пальцами в ремень винтовки и сделал лёгкое, едва уловимое движение. Китаец так и не понял, что за сила оторвала его от земли, над кустами мелькнули его толстые ноги, из горячего горла вырвалось протяжное «а-а-ах!», и он некрасиво, задом шмякнулся о землю. Только стон по кустам пошёл да задрожал воздух.

Созинов выдернул из кармана ещё одну пеньковую бечёвку, прочно стянул ею руки хунхузу, проверил, не оборвётся ли, и произнёс привычно:

   — Всё, ходя! Отходился, откукарекался ты! Хватит проливать нашу кровушку!

Хунхуз застонал, задышал тяжело — не верил, что всё кончилось, из короткого плоского носа у него, как у грудного младенца, выползли два пузыря, лопнули с сочным сырым звуком.

   — Гы-ы-ы, — противно, по-комариному тонко заныл китаец, — отпусти меня, ламоза!

Ламозами китайцы звали русских, русские же китайцев — ходями либо бачками, кому какое слово удобнее ложилось на язык, тот тем словом и пользовался.

   — Не отпущу, — отрицательно покрутил головой Созинов. — Отвезём тебя, ходя, на станцию Эрцендяньцзы, — Созинов с трудом выговорил это сложное название, остался доволен тем, что успешно справился с ним, на всякий случай придавил китайца коленом, — там штаб охраны дороги расположен, расскажешь, зачем разбойничаешь... Тебе приговор, как всякому гражданину, который ходит под Богом, вынесут, может быть, смертный.

   — Гы-ы-ы, — вновь заныл китаец, — отпусти меня, ламоза!

   — Не отпущу, — решительно заявил Созинов, поднимаясь с земли. — Вдруг ты кого-нибудь убил... Я тебя отпущу, а ты опять за разбой возьмёшься. — Мимо промахнули двое отставших стражников, волоча за собой тяжёлые винтовки, скрылись в кустах. — А разбой — штука богопротивная... Понял, ходя? — назидательно произнёс Созинов.

   — Гы-ы-ы...

Созинов перевернул китайца лицом вниз, проверил, нормально ли лежит второй хунхуз, и, подхватив винтовку, понёсся дальше.

Он успел взять и третьего пленника — Ваньке Созинову в этот день везло как никогда, — тощего, похожего на некормленного синюшного парнишонку китайца, спрятавшегося в кустах. Созинов заметил его случайно, оскользнулся на бегу, совершил сложный кульбит и чуть не упал, но в кульбите сумел заметить в кустах синюю выгоревшую куртку спрятавшегося там китайца — сделал прыжок в сторону и схватил хунхуза за шиворот.

   — Вылезай, бачка! — приказал он китайцу.

Тот застонал, залопотал что-то певуче, тоненько, вывернул жалкое, залитое потом и слезами лицо, рассматривая человека, взявшего его в плен.

   — Поздно плакать, бачка, — сказал китайцу Созинов, — плакать раньше надо было, до вступления в шайку. — Что-то сдавило Созинову дыхание, он покрутил головой, сопротивляясь одышке. — Понял, бачка? А сейчас ты должен ответить за свои деяния по закону.

Созинову нравились слова, которые он произносил, — они будто бы сами по себе срывались с языка, рождались легко, без натуги, ему нравилась собственная смелость, самостоятельность, рассудительность, в нём словно рождался другой человек, по возрасту много его старше.

Не успел Созинов выдернуть из кармана бечёвку, чтобы связать разбойнику руки, как тот изловчился и выхватил из-за пазухи нож. Коротко вскрикнув, взмахнул им, Созинов проворно отшатнулся от него, подставил под удар руку, кулак под запястье, прикрытое лезвием, под самую косточку, затем, ухватив китайца за хрустнувшее от удара запястье, обвил его пальцами и резким движением ломанул в сторону.

Китаец взвыл, нож выпал у него из руки, Созинов ударил его кулаком в шею, противник Ивана ткнулся головой в мягкую влажную землю — будто впечатался в неё. Только брызги в разные стороны полетели. Созинов нащупал в кармане очередной кусок бечёвки, накинул его хунхузу на руки, завязал покрепче — узел больно впился в кожу китайцу, и он горестно заблестел повлажневшими чёрными глазами.

   — Всё, бачка, — сказал ему Созинов. — Сам виноват...

Он выволок хунхуза на видное место, подумал, что надо бы злодею и ноги связать, но длинной верёвки в кармане не оказалось, остались лишь два небольших обрывка, и Ваня Созинов, махнув рукой, побежал дальше, ориентируясь на сопение, чавканье, топот, раздававшиеся впереди, в густотье кустов, — там, похоже, затевалась настоящая рукопашная схватка.

Сделав несколько длинных сильных прыжков, Созинов перемахнул через очередную яму, набитую прелью, взбил целое сеево чёрных жирных брызг, снова перелетел через яму, подивился собственной ловкости и очутился на слабо освещённой, странно клубящейся мутью, в которой поблескивали мелкие блескучие точки, поляне.

Поляна была заполнена людьми — стражниками и хунхузами.

   — Братцы! — азартно вскричал Созинов и бросился в центр схватки.

Ударом приклада он сбил с кряхтящего, согнувшегося в три погибели Подголова рослого хунхуза с яркой рыжей бородой, крашенной жгучей растительной краской, добываемой из цветочных кореньев, хунхуз только удивлённо приподнялся на сильных ногах, завращал ожесточённо глазами и грохнулся на землю; следом Созинов налетел на двух жиглявых китайцев, атаковавших Реброва. Ребров сопел загнанно — то прикладом, то стволом отбивал удары хунхузов, которые нападали на него с ножами. Действовал он успешно, ахал загнанно и шумно сопел.

Иван коршуном прыгнул на китайца, находившегося ближе к нему, саданул прикладом по руке, в которой был зажат нож, хунхуз успел увернуться, перехватил нож другой рукой и, взвизгнув, кинулся на Созинова. Тот по-кошачьи проворно отпрыгнул в сторону, китаец пронёсся мимо него, Иван вдогонку ударил хунхуза кулаком. Попал по хребту, посередине лопаток.

Удар был сильный. Китаец покатился по земле, разбрызгивая чёрную клейкую грязь, по дороге потерял нож, вскочил, перепачканный, дрожащий от злости и нетерпения, с перекошенным лицом.

   — Ну, давай, бачка, — подогнал его Созинов, — давай!

Хунхуз покрутил головой, словно что-то стряхивал с себя, набычился и, по-кошачьи резко оттолкнувшись от земли, прыгнул на казака. Тот опять ловко увернулся, ушёл в сторону, и китаец пролетел мимо него. Созинов вторично опечатал его кулаком, хунхуз молча кувыркнулся на землю, в грязь, взбил целый сноп брызг, прокатился колобком метра три и вновь вскочил на ноги.

   — Ну, бачка, — изумлённо произнёс Созинов, — а ты крепкий, однако!

Китаец растёр по лицу грязь, превращаясь в негра, выкрикнул что-то гортанно, угрожающе и, раскинув руки в стороны, приготовился вновь прыгнуть на русского.

   — Давай, давай, бачка! — подогнал его Иван. — Налетай, подешевело!

Вряд ли хунхуз понял, что хотел сказать русский, он знакомо, по-кошачьи оттолкнулся обеими ногами от земли и вновь взвился в воздух. Правда, прыгнул он в этот раз менее уверенно, чем несколько минут назад: ноги у хунхуза сдали. Он опять со стоном пронёсся мимо Созинова и получил очередной удар кулаком по спине. Более того, Созинов извернулся и не только кулаком огрел разбойника, нападавшего на него, — ногой достал и хунхуза, возившегося с Ребровым.

«Ребровский» хунхуз зарычал яростно, сделал стремительное движение, уходя от второго удара, но не удержался на ногах и шлёпнулся на землю, но ножа не выпустил — продолжал держать его в руке.

Ребров не упустил момента, также двинул хунхуза ногой, затем сапогом вышиб у него из руки нож.

Китаец заорал.

   — A-а, больно тебе, — скривил лицо Ребров, — тебе больно, а мне не больно, да? Считаешь, мне не больно было?

На рукаве Реброва растекалось красное кровяное пятно — хунхуз всё-таки задел его лезвием. Словно вспомнив о винтовке, казак подёргал затвор, вытягивая из ствола застрявший патрон, благополучно вытянул и на его место загнал новый, ткнул стволом трёхлинейки в китайца:

   — Вставай, гад!

Хунхуз попробовал освободиться, вытянуть своё тело, свои кости из вязкой почвы, но не тут-то было — земля держала его. Китаец захныкал.

Вдавив ногою нож в почву, Ребров протянул хунхузу руку:

   — Давай, выскребайся, бедолага!

Несмотря на то что хунхуз зацепил Реброва ножом, казак не держал на китайца зла, потому и протягивал руку. Сопение, задавленные вопли, чавканье разъезжающихся ног, стоны, ругань, раздававшиеся кругом, прекратились — солдаты пограничной стражи одолели хунхузов, положили их на землю.

Выдернув несчастного из вязкой, колыхавшейся, как на болоте, проплешины, Ребров связал ему руки и уложил в ряд с другими пленными. Велел:

   — Отдохни-ка тут с загнутыми салазками... Это полезно для здоровья.

Хунхуз покорно замер. Теперь ему оставалось одно — ждать своей участи.

Старший урядник Подголов торопливо обежал кусты. Вернулся на поляну:

   — Вроде бы никого.

Иван Созинов почистился, стер с рубахи чёрные жирные пятна, остался собою доволен и выступил вперёд:

   — А можно я, дядя Ваня, проверю — вдруг какой-нибудь косоглазый под густой куст залез и затаился там... А?

   — Проверка — дело полезное, — одобрил намерение Ивана старший урядник. — Давай, Ванек, действуй!

Шагнув в кусты, Созинов растворился в них — словно попал в другой мир: с поляны, расположенной совсем рядом, сюда не доносился ни один звук. Лишь назойливо, вышибая на коже мелкую неприятную сыпь, пищали комары. Комаров было много. Впрочем, Созинов, привыкший к разным пищащим кровососам, на них совершенно не обращал внимания.

Перепрыгнул через длинный чёрный ложок, почти лишённый растительности, — богатого перегноя здесь было столько, что он давил всё живое, сквозь жирную кислую массу ростки не могли пробиться, — затем пересёк лысую чёрную плешку и остановился.

Пахло гнилью и муравьиной мочой, способной вывернуть наизнанку ноздри, воздух был такой плотный, что его, казалось, можно было мять пальцами, как хлебный мякиш. Или будто «синенькую» — лощёную пятирублёвую ассигнацию. Созинов осмотрелся и двинулся дальше.

Он чувствовал, что обязательно наткнётся на какую-нибудь невидаль, в спешке пропущенную Подголовым. Может, это будет груз, который стремились куда-то доставить хунхузы, но не доставили, брошенное оружие, мешок с золотым песком, принесённый с неведомой таёжной речки и спрятанный под кустом, или ещё что-нибудь. Ощущение открытия сидело в нём как заноза, рождало нетерпение, некий зуд. Созинов вытянул перед собой руку, глянул на неё — пальцы подрагивали. Вздохнув, он двинулся дальше.

Золотого мешка он не нашёл. Нашёл другое — небольшой синеватый цветок, выросший в укромном месте — под таловым кустом. Таких цветов Созинов ещё не видел, наклонился над ним с изумлённым видом.

Цветок был небольшой, с тонкими, причудливо завёрнутыми верх лепестками, с яркими оранжевыми и чёрными прожилками и длинным живым пестиком, растущим посерёдке, — пестик излучал такой сильный сладкий запах, что у Созинова едва не закружилась голова.

— Синяя саранка, — не веря тому, что видит, прошептал Созинов, присел на корточки, подставил под саранку ладонь, сшевельнул её с места. С лохматого пестика полетела оранжевая пыльца. — Саранка... Синяя, — вновь прошептал Созинов — он всё ещё не мог поверить тому, что видел настоящую синюю саранку, редкостный цветок, который, как он считал раньше, водится только в сказках.

Лицо Созинова осветилось нежной синевой, на щеках затрепетали лёгкие блики — цветок жил, цветок принял молодого человека, озарил его своим светом.

Подумав о том, что не может выкопать синюю саранку и взять её с собой, — если он это сделает, то цветок через полчаса умрёт, — Иван вздохнул сожалеюще.

Метрах в пятнадцати от таловых зарослей начиналась полоса зарослей иных — густой малинник, источавший острый медовый дух. В малиннике раздалось лёгкое шевеление. Созинов поспешно подтянул к себе винтовку, переместился чуть в сторону, прикрываясь ветками тальника, и увидел, как из кустов малины вылез китаец с посеченным рябью лицом, в бязевой куртке, подпоясанный широким кожаным ремнём.

Из-за ремня торчала рукоятка нагана.

«А вот и главный, — мелькнуло в голове Созинова, — этот самый... Лао. Лично. В руки идёт Лао...»

Китаец торопливо огляделся и беззвучно пересёк поляну — под ногой у него ни один гнилой сучок не хряпнул, ни одна ветка не щёлкнула — человек этот был настоящим охотником.

«А может, это не Лао? — засомневался Созинов. — На Лао он что-то не похож. Хотя по поступи, по манере держаться — явно главный в этой шайке».

Правую руку хунхуз держал чуть отведённой в сторону от бедра — в любой миг мог ухватиться за рукоять нагана и открыть стрельбу.

Созинов ждал, когда хунхуз подойдёт ближе — действовать надо было наверняка. А тот остановился, словно бы почувствовал присутствие человека на этом пятаке земли, закрутил обеспокоенно головой, пробежался взглядом по кустам, но Созинова не увидел. Широкие ноздри у хунхуза затрепетали, он с шумом втянул в себя воздух и двинулся дальше.

Кроме шумного вздоха, ни одного звука больше не родилось — ни треска сучков под ногами, ни чавканья жирной почвы, ни бряканья железок в кармане — этот человек умел обходиться без звуков, перемещался в тиши. Не было шевеления веток, кустов, высоких травяных стеблей — того, что выдало его в малиновых зарослях и на что обязательно обращает внимание всякий лесной зверь, — ничего этого не было. Слышен был лишь писк комаров. Созинов зажал в себе дыхание.

Хунхуз подошёл ближе и снова остановился, повернул голову в одну сторону, потом — в другую. Никого не заметил. Но если никого рядом нет, тогда почему же у него так резко, едва ли не с хрустом раздуваются ноздри, — работают сами по себе, — почему всё тело его напряжено — от натуги даже начали неметь мышцы... Что происходит?

Этого хунхуз не знал. Вытянул голову, стараясь поймать ноздрями дуновение воздуха, пахнущего табачным дымом, русские солдаты смолили такую махорку, что, кажется, от одного её запаха на землю шлёпались птицы — они теряли ориентацию, махорочный дух выворачивал им глаза, делал глазницы пустыми. Однако табаком не пахло... Значит, и русских стражников на этом пятаке земли не было.

Успокоившись, хунхуз двинулся дальше: он в утренней схватке потерял сына Лю и теперь шёл к нему на выручку. Он обязан его найти — пусть даже мёртвого. Тогда будет спокоен, лишь когда похоронит тело сына по обычаям своего народа, отпоёт, оплачет родное дитя, а пока не вынесет тело — не успокоится. Китаец шевельнул плечами, присел на ходу, оглядывая пространство снизу, прошёл несколько метров на корточках и вновь поднялся.

Где-то далеко, на опушке леса, на станции, возле вагонов, на посту, около несуразного домика, в котором жили русские, слышались человеческие голоса, были они слабыми, и эта удалённость успокаивала старого хунхуза. Птицы, которых было полно в этом лесу, также молчали.

Иван Созинов продолжал ждать.

Хунхуз шевельнул нижней челюстью, украшенной редкой кудрявой порослью, замер на мгновение, слушая пространство, затем двинулся дальше.

Ноздри у него в очередной раз хищно раздулись и застыли, он до сих пор не мог понять, что его беспокоит. Стрельнул небольшими чёрными глазами в одну сторону, потом — в другую. Снова ничего. Только вязкая сырая земля расползается под ногами, будто гнилая.

Лоб хунхуза рассекла крупная вертикальная морщина, которая, как говорят, служит признаком того, что человек этот очень упрям и цели, поставленной перед собой, всегда достигал.

Вдалеке заверещала сорока, хунхуз насторожился, замер с приподнятой в движении ногой. Созинов видел его хорошо, подумал, что сейчас, когда противник стоит в петушиной позе с поднятой ногой, вроде бы самый момент брать разбойника, но брать его было рано — хунхуз должен был подойти ещё на несколько метров.

Дыхание у Созинова остановилось, застряло в глотке, руки потяжелели, налились силой — он был достойным соперником.

Воздух загустел ещё больше, в нём даже не стало слышно комаров — исчезли, летать в вазелиновой серой плоти им было трудно, — сделалось очень тихо. Созинов услышал, как где-то под левой ключицей, совсем рядом, у него бьётся сердце. Он, продолжая следить за хунхузом, раздвинул губы в некой детской благодарной улыбке. Тот сделал ещё несколько шагов и остановился.

Теперь до него было совсем близко, рукой достать можно, но Созинов не прыгал на разбойника, продолжал ждать — надо было, чтобы тот приблизился ещё хотя бы метра на два. Проигрывать схватку было нельзя, действовать надо беспроигрышно.

Ноздри на плоском носу китайца опять выгнулись, лицо стало совсем ровным, как фанера, только ноздри выпирали двумя бугорками... «Двуносый», — мелькнуло в голове у Созинова, он ощутил, как у него невольно задёргались уголки рта, а в височных выемках выступил холодный пот.

«Ну, ближе, ближе, — немо попросил хунхуза Созинов, — хотя бы ещё метра на полтора... Ну!»

Китаец зорко глянул в одну сторону, потом в другую, сделал ещё несколько беззвучных шагов. Левый высветленный глаз у него был неподвижен, его словно бы накрыла белёсая лунная тень, хна, которой китаец красил свою редкую бороду, выгорела.

Созинов стремительно поднялся перед хунхузом и уткнулся штыком винтовки в грудь.

— Стой, ходя! — тихо проговорил он. — Ты арестован! Хватит разбойничать!

Китаец сделал изумлённое лицо и непонимающе глянул на Созинова. Испуга, который должен был появиться в его глазах, не было.

   — Чего, чего? — проговорил он грубым басом. — А, русский?

   — Ты арестован, ходя. Руки вверх!

Хунхуз, не отводя глаз от стражника, неторопливо поднял руки. Созинов вышел из своей схоронки, сбил с куста целую стаю каких-то прозрачных противных мошек, выразительно повёл стволом винтовки в сторону, приказывая хунхузу идти на пограничный пост.

Глаза у китайца сделались совсем маленькими, полыхнули жгуче.

   — Ты ошибся, русский, арестовав меня, — проговорил он. — Я — не разбойник.

   — Пошли, пошли. — Созинов вновь выразительно повёл стволом в сторону поста. — Пошли, пошли, там разберёмся, разбойник ты или нет. У нас на этот счёт имеются умные головы.

Пленник неторопливо, с достоинством развернулся, сделал несколько коротких шагов, неожиданно резко остановился и выкрикнул гортанно, будто кавказец, отсылающий своего коня на горное пастбище:

   — Йех-хе!

Он знал, он точно определил, что русский не будет в него стрелять — не того коленкора этот человек, такие, как Созинов, стреляют в открытом бою, но не стреляют в пленных.

В то же мгновение с руки китайца сорвалась блескучая тёмная молния, стремительно разрезала пространство, и Созинов пошатнулся. Он попытался удержать в руках винтовку, но трёхлинейка, сделавшись неподъёмно тяжёлой — по весу своему она словно бы обратилась в пушку, стала такой же грузной, покрылась в этой духоте холодным потом, — продолжала выскальзывать из его пальцев. Созинов засипел надорванно, стараясь удержать в руках оружие, но из этого ничего не получилось, трёхлинейка накренилась и полетела на землю.

Иван Созинов притиснул к горлу одну руку, второй зашарил по пространству, пытаясь задержать пленённого им китайца. Свет перед ним потемнел, сделался багряным, жарким, Созинов застонал. Хунхуз отошёл на несколько метров и, остановившись, теперь с интересом смотрел на русского.

Молодой, полный энергии человек из последних сил цеплялся за жизнь, стискивал рукою горло, стараясь, чтобы кровь не протекала сквозь пальцы, сдерживал её, но сдержать не было дано, голова у Созинова свалилась на грудь, ноги подогнулись в коленях, и он упал на куст, за которым скрывался. В воздух взметнулось недоброе прозрачное облачко мотылей, одна нога у Созинова дёрнулась, пытаясь упереться в твердь, но попытка не удалась, и он тихо угас.

Китаец подхватил его винтовку, с рубахи сдёрнул пояс с двумя подсумками, набитыми патронами, бросил несколько зорких взглядов по сторонам и исчез.

Работа в комитете по снабжению была для начальника Третьего отряда Корнилова общественной, отрывала от основных дел и вызывала у полковника невольное раздражение, тёмные скулы от прилива отрицательных эмоций у него делались красными, как только он начинал вчитываться в бумаги по снабжению отрядов Отдельного корпуса пограничной стражи продовольствием, так ему хотелось немедленно вымыть руки — слишком много грязи полоскалось прямо на поверхности бумаг. А о глубине, о раскопках внутри, там, где всё было скрыто цифирью, вынесенной в прописи, и говорить не приходилось: в этой грязи можно было просто скрыться с головой и захлебнуться.

Встретившись с членом комитета по снабжению полковником Пневским, Корнилов выругался.

   — Не могу понять, почему Сивицкий не дорожит своим именем. Ведь его же изгадят, извозюкают так, что не только самому Сивицкому невозможно будет отмыться, но и его потомкам.

   — Сивицкому на это наплевать, Лавр Георгиевич. — Пневский был такой же горячий, как и Корнилов, и так же быстро заводился. — Деньги у Сивицкого — на первом месте, они заслонили у него всё — и совесть, и честь, и ум, и людей, которые находятся рядом и смотрят ему прямо в генеральский рот... Тьфу!

   — Вот именно — тьфу! — Корнилов печально улыбнулся. — Ко мне тут приходили люди от Сивицкого, загадочно улыбались, делали разные телодвижения, намекали... — Корнилов умолк.

   — На что же намекали, Лавр Георгиевич?

   — Чтобы я, сославшись на неграмотность в бухгалтерских делах, не очень-то вгрызался в эту мудреную цифирь. — Корнилов на пальцах показал собеседнику толщину бухгалтерских книг, в которые ему приходилось углубляться. — Пришлось указать ходатаям на дверь.

   — У меня они тоже были, — помрачневшим тоном проговорил Пневский, махнул рукой. — И грозили, и увещевали, и деньги предлагали... Всё было.

   — И что же?

   — Выгнал.

   — Правильно поступили. Не то скоро от этой мрази совсем нечем дышать будет.

Два полковника прогуливались по деревянному перрону станции Пограничная — подведомственной Корнилову. Эту большую станцию «обслуживал» Третий отряд. Перрон был загромождён камнями — их сложили аккуратными штабелями, будто кирпичи: вместо деревянного перрона собирались возводить новый, каменный.

Пограничная купалась в зелени — на станции росли огромные, под самые облака, ясени, кудрявился лимонник, а недалеко от водокачки, украшенной длинным брезентовым шлангом-хоботом, где заправлялись паровозы, высился ствол редкого в здешних краях пробкового дерева. Ствол был ободран: местные рыбаки вырезали поплавки прямо из коры.

На пыльной площади перед станцией на земле лежала сука с чёрными, тяжело отвисшими сосцами. Её чуткий сон охраняли кавалеры — двое тощих палевых кобелей. Пневский не выдержал, хмыкнул:

   — Обратите внимание, Лавр Георгиевич, на редкую картину — собаки на улице. В Китае вы такой картины не увидите.

   — Собственно, полковник, мы ведь в Китае находимся...

   — Зона отчуждения перестала быть Китаем, едва здесь поселились мы, — с неожиданным апломбом произнёс Пневский. Сам Пневский, насколько знал Корнилов, происходил из польских шляхтичей. — Тут живут русские люди, и порядки в зоне отчуждения — русские. А в Китае собак любят, как в России горячие калачи. Вылавливают, едва завидят, и — в котёл. Блюда из собачатины получаются у них вкусными. Я пробовал.

Корнилов с интересом посмотрел на Пневского:

   — А это, случайно, не корейцы были?

   — Нет, китайцы.

   — И как блюдо? Псиный дух присутствует?

   — Ни капельки. Очень вкусное, мягкое, аппетитное мясо. Знающие люди лечат им туберкулёз. — Пневский покосился на суку, продолжавшую нежиться в пыли, отвернулся. — Но испробовав собачатину один раз, пробовать во второй я уже ни за что не соглашусь.

   — А я не соглашусь и в первый, — жёстким голосом произнёс Корнилов, — даже если меня будет съедать любопытство. Простите меня, полковник.

   — Ничего, ничего...

   — Что будем делать с Сивицким?

   — Бороться.

На станцию вынесся рыжий запаренный конь. С него соскочил подпоручик в запылённой одежде. Вытянулся перед фланирующими полковниками и, обращаясь к Корнилову, вскинул к козырьку ладонь:

   — Ваше высокоблагородие, на четырнадцатый пост совершено нападение!..

Урядник тряс за плечи младшего брата:

   — Ваня! Ванек! Ванюшка!

Голова Вани Созинова надломленно тряслась, из ровной резаной раны, красневшей на шее, на рубаху скатывались крупные капли крови, глаза на бледном, испачканном лице были затянуты синюшными веками, губы раздвинуты в странной лёгкой улыбке, словно бы Иван перед смертью увидел что-то хорошее, хотя чего хорошего могло быть в его быстрой нелёгкой жизни? Если только что-нибудь в раннем детстве. А так он уже в шесть лет впрягся в тяжёлую домашнюю работу, в которой не было ни дней, ни ночей — всё перемешалось.

   — Ваня! — вскрикнул урядник.

Брат не отозвался и на этот вскрик и вряд ли когда уже отзовётся, это Василий должен был понять, но не понимал, не хотел, не мог, случившееся не укладывалось у него в голове. Младший урядник, смахнув с глаз слёзы, всхлипнул тоненько, как мальчишка, которого здорово обидели, кадык у него подпрыгнул, хлобыстнулся обо что-то громко, и на глазах у Василия Созинова вновь появились слёзы.

   — Ваня, — прошептал он обречённо, — что же ты наделал, почему не уберёг себя? Что мы теперь с Егором скажем матери, а? — Тоскливый голос его увял.

Некоторое время Созинов молча сидел на корточках рядом с телом брата, не вставал, жизнь словно бы покинула и его тело, младший урядник сидел, не шевелясь, только желваки у него играли, да иногда с хлюпающим громким звуком подпрыгивал кадык. Убитых хунхузов стащили во двор поста, пленённых также согнали сюда.

К Созинову подошёл Подголов, постоял несколько минут молча, потом положил руку на его плечо. Младший урядник поднял голову с замутнёнными, налитыми болью глазами.

   — Это был Янтайский Лао, — сказал Подголов. — Сам.

Созинов молча кивнул. Потом пожевал губами и проговорил дрожащим голосом:

   — Мне, дядя Ваня, от этого не легче.

   — Я понимаю.

   — Что он хотел найти на нашем посту?

   — Хотел ликвидировать его. А потом напасть на почту и забрать деньги, которые привезли ночным поездом.

   — Много денег-то хоть? Что-то я не слышал, чтобы в нашем почтовом отделении водились деньги.

   — На этот раз они там были. Кто-то стукнул об этом Янтайскому Лао, вот он и заявился. Всем составом — банда пришла сюда целиком. Деньгами он мог завладеть, только уничтожив наш пост. Вот и весь сказ.

Созинов вновь наклонил голову.

   — Что же я матери скажу?

   — То, что есть... А что ещё? Вот это и скажешь. — Подголов мотнул головой, сгоняя комаров, севших ему на задубелую оголённую шею, озабоченно глянул на ворота. — Скоро должен приехать полковник Корнилов.

На лице Созинова что-то ожило, дрогнуло, он открыл рот, но промолчал.

Корнилов прибыл на трескучей, расхлябанной дрезине — другой у дорожников не нашлось, — сидел на чумазой, испачканной мазутными пятнами табуретке в тесной, сколоченной из простых досок кабине, в которую спереди и сзади были вставлены стёкла. Форменная фуражка надвинута на нос, взгляд угрюмый, будто у птицы, попавшей под дробь охотничьего ружья, китель перетянут видавшим виды кожаным офицерским ремнём, через плечо переброшена портупея, на боку — наган в кобуре, в руках — палка, вырезанная из ясеневого сука. В последнее время Корнилов стал ходить с палкой: побаливали застуженные в горах, на лютом ветру, кости, иногда их прихватывало так, что ни рукой, ни ногой не мог пошевелить, но молчал, никому не жаловался.

Хоть и не по-офицерски вроде это было — палка в руках, но Корнилову было совершенно наплевать на светский политес, поскольку существовали вещи более важные, которые и делали офицера офицером.

На станции, к которой примыкал четырнадцатый пост, дрезину загнали на запасной путь — впрочем, через полчаса её убрали с проходных рельсов, перекинули на тупиковую ветку, а на резервный путь, который одновременно был и запасным, определили состав из десяти вагонов с лесом; Корнилову подвели коня, но он раздражённо махнул тёмной, загорелой рукой:

   — Не надо! Пройдусь пешком. Не барин, — и пошёл постукивать ясеневой клюшечкой по земле.

О том, что это был налёт знаменитого Янтайского Лао, Корнилов уже знал. Крови на этом шахтёре было больше, чем угольной пыли — пропитан ею с головы до ног. Банде Янтайского Лао надо поставить капкан — не может быть, чтобы она в него не попала, — и Корнилов уже знал, как это сделать.

Первый человек, которого полковник увидел на огороженной территории поста, был младший урядник Созинов. Вид у урядника был побитый, плечи опущены, в глаза лучше не заглядывать — они словно бы выгорели изнутри. Корнилов всё понял, похлопал урядника по плечу и, когда запоздало выскочил с докладом Косьменко, махнул рукой:

   — Потом, прапорщик!

Полковник осмотрел трупы убитых хунхузов, поговорил с пленными, записал кое-что себе в блокнот — писал он с сокращениями, понять текст человеку непосвящённому было невозможно.

   — Может быть, ночевать на посту останетесь, Лавр Георгиевич? — Косьменко вытянулся перед полковником в струнку.

   — Останусь. Почему бы не остаться, — ответил полковник.

В зоне отчуждения, в тридцати километрах от четырнадцатого поста, в пади поселились два плечистых работящих русских мужика — Викентий и Виталий Грибановы, два родных брата. Приехали они сюда из Владивостока, где служили приказчиками у богатых купцов, сколотили кое-какой капиталец и переселились на КВЖД, в солнечную, полную ягод, груздей и зверья падь, запланировав разбить там плантацию женьшеня — решили попытать счастья на этом поприще.

Женьшень растёт медленно, прежде чем вызреет корешок величиной в полмизинца, лет двадцать пройдёт, не меньше.

   — А мы никуда и не торопимся, — говорили всем братья, — если не мы урожай женьшеня снимем, то снимут наши дети... Себе же мы найдём другое занятие.

Занятие это было не менее достойное, чем выращивание живительных корней, — панты дальневосточных оленей-маралов. Панты были также ценны, как и женьшень, и лимонник — кислая местная ягода... Ещё из медвежьего сала братья делали ароматическую мазь, вместе с травами — от отморожения, успешно поставляли её во Владивосток. Из лимонника и лекарство получалось, и водка, и хорошее вино. Зёрна плодов лимонника способны были давать человеку второе дыхание. Бывает, гонит охотник соболя полсуток, сутки, выдохнется совсем — ни руки, ни ноги уже не слушаются, — так несколько сухих зёрен, брошенные на ходу в рот, приводят человека в чувство, он начинает гнать соболя с прежней силой.

В общем, братья Грибановы знали, что хорошо и что плохо и чем надо заниматься... Из Владивостока им привозили деньги. Иногда — немалые суммы.

Янтайский Лао это знал. Он уже несколько раз прикидывал, как совершить налёт на дом братьев, но пока медлил — то ли сведения собирал, то ли просто не был готов — банду здорово щипали посты пограничной стражи, последний раз это произошло в стычке у четырнадцатого поста, — то ли его держало что-то ещё...

Грибановы, понимая, что Янтайский Лао в одну из ночей обязательно заявится к ним, согласились, чтобы в их доме была устроена засада. Произошло это после разговора с полковником Корниловым.

Ночью, тайком, в дом братьев переправилась группа стражников — пятнадцать человек, — с винтовками и патронами, их принесли целых два ящика.

Параллельно на железной дороге был пущен слух, что братья Грибановы получили выгодный заказ на большую партию целебных пантов и им привезли деньги. Большие деньги...

Климат на КВЖД был как в тропиках, всё гнило, особенно в низинных местах, проваливалось, никакие пропитки не помогали, да их особо-то и не было, поэтому только на замене шпал корпела целая дивизия старательных работяг, китайцы, работавшие на отсыпке путей, на замене шпал, на строительстве дополнительных водокачек, новость о деньгах для братьев проглотили, как стая рыб богатую наживку, и через пару часов об этом знал Янтайский Лао.

В том, что Лао будет известно обязательно, Корнилов был уверен. Оставив вместо себя расторопного поручика Красникова — не для командования боевыми действиями, а больше для связи, для координации, полковник отбыл в Пограничную — ожидался проезд по линии КВЖД большого чина из Министерства финансов, надо было сбагрить его на территорию России... Хоть и не любил такие мероприятия Корнилов, а делать было нечего.

Что же касается схватки с Янтайским Лао, то с этим разбойником и Косьменко наверняка справится. «Боевой мужик, надо подумать о представлении его к очередному чину», — рассуждал полковник, сидя в пустом купе вагона первого класса. Он пил вкусный чай по-китайски, заправленный душистыми местными цветками, и мрачно поглядывал в окно.

Мимо проползали невысокие кудрявые сопки, пятнистые от теней, отбрасываемых на землю круглыми тугими взболтками облаков, пади были сизыми от созревающей голубики и комарья; из малинника, подступившего к самой дороге — плети растения едва не улеглись на рельсы, — неожиданно высунулась круглоухая медвежья морда, зверь повёл длинным хрюком вдоль поезда, встретился взглядом с человеком и, ушибленно икнув, поспешил вновь нырнуть в малинник — против человека он не тянул.

Речки, серыми струями втягивающиеся под мосты, охраняемые специальными стрелками, спешенными казаками, были рябыми от несмети рыбы, в здешней воде нерестился лосось. Из зарослей лимонника на полотно выбегали бесстрашные фазаны, машинист новенького «микста», тянувшего состав, давал частые гудки, отпугивая глупых птиц... Богатая земля. Хозяина бы ей хорошего, да вот беда, что в Китае, что в России хорошие хозяева словно перевелись. Но такого же не может быть! Не может быть, чтобы в огромной стране — что в одной, что в другой, — не нашлось толковых людей.

Полковник поморщился, запустил руку под борт кителя, помял пальцами грудь — слева, где сердце. Ему показалось, что сердце утишило свой бег, исчезло — такие ощущения даже у бывалых людей вызывают страх, — он помял, пощипал кожу и снова стал смотреть в окно вагона. Картина проплывающих мимо пейзажей никогда не утомляет взгляд.

Несколько дней назад он получил письмо от Таисии Владимировны, в котором та сообщала, что папеньке стало лучше, скоро она соберёт ребятишек и отправится в дальнюю дорогу к мужу.

На лице Корнилова возникла тёплая, по-детски раскованная улыбка, продержалась недолго, через несколько секунд исчезла, и лицо полковника вновь приняло озабоченное выражение.

Падь, в которой братья Грибановы срубили себе из вековых деревьев дом, была широкой, круглой, её надвое рассекала светлая, чистая протока с холодной водой, в которой водилась не только нерка-красница с ленком, но и форель — рыба в здешних краях редкая; густая, сочная трава подступала к самому дому, её не успевали выедать коровы, за дровами тоже не надо было далеко ходить...

Впрочем, хозяйственный Викентий не ленился, он уже дважды ездил на станцию за углём и привозил оттуда хороший, лаково поблескивающий антрацит, горел этот уголь жарко — никакое дерево не могло с ним сравниться.

Братья были похожи друг на друга как две капли воды: оба высокие — почти под два метра, плечистые, ясноглазые, с коротко остриженными русыми бородками, с волосами, подвязанными, как у старых мастеровых людей, цветной верёвочкой, на редкость добродушные — братья Грибановы даже не умели ругаться матом. При случае лишь могли выругаться «чернаком» — к чёрту послать, — но Викентий боролся и с этим, произносил укоризненно, мягко: «Виталий!» — и брат его мигом умолкал, виновато прижимал ко рту пальцы.

Стражников они встретили как родных — всем приготовили топчаны в пристройке и велели ложиться отдыхать.

   — Этой ночью никаких нападений не будет, — объяснил гостям Викентий, — я точно знаю. А утром во всём разберёмся. Утро вечера мудренее. Ложитесь спать.

   — Вы уверены, что нападения не будет? — строгим тоном спросил прапорщик Косьменко.

   — Уверен.

Утро над падью занялось розовое, ласковое, с фазаньим клёкотом, раздающимся в густой траве, призывным рёвом грибановских бурёнок и криком двух петухов, соперничавших друг с другом — один петух никак не мог уступить другому куриный гарем, оба одинаково хорошо дрались, ходили потрёпанные, гологрудые, с ощипанными хвостами, но, несмотря на помятый вид, продолжали исправно обслуживать хохлаток. В розовом воздухе, в кустах сладкоголосо пели птицы.

Младший урядник Созинов вгляделся в небольшое оконце, врезанное в стену, зевнул завистливо:

   — Райское место! — похлопал ладонью по рту и добавил: — Не в пример посту номер четырнадцать.

За занавеску, в закуток, где ночевали стражники, просунулась голова Викентия:

   — Как насчёт свежего молока, господа мужики?

Созинов взбодрился:

   — Очень даже! — и поспешно спрыгнул с топчана на пол: — Спасибо, отец!

Викентий иронично посмотрел на него с высоты своего роста и хмыкнул:

   — Пожалуйста, сынок!

Был Викентий Грибанов не намного старше Созинова, года на четыре всего, а если судить по внешнему виду, то и того меньше.

   — Я тоже не откажусь от кружки парного, — на пол спрыгнул Подголов, гулко хлобыстнулся о доски голыми крепкими пятками.

   — Только чур, господа урядники, на улицу носа не казать, — предупредил Викентий, — иначе китайцы засекут.

Днём у Грибановых появился ещё один гость — китаец. Невысокий, ладно сложенный, хорошо говорящий по-русски. На плече он на манер стрелка петровского времени держал винтовку.

   — Лю Вэй! — обрадовались ему братья.

Китаец обнялся вначале с Викентием, потом с Виталием. Поставил винтовку в угол.

   — Однако я пригожусь вам сегодня, — тихо и спокойно, добродушным голосом проговорил Лю Вэй.

   — А как ты догадался, что может быть жарко? — Викентий сощурился, словно заглядывал в винтовочный прицел.

   — Один человек сказал... — не меняя спокойного тона, произнёс Лю Вэй. — Он знает.

   — Люди знают всё, — сказал Викентий, лицо у него приняло огорчённое выражение.

   — Всё знают только все. — Лю Вэй приподнялся, глянул в оконце, проверяя, широкий ли открывается обзор. — Я подумал, что вдвоём вам будет трудно сдерживать Янтайского Лао, вот и... — китаец покосился на свою винтовку. — В общем, я с вами. Мне очень надоели хунхузы.

   — Спасибо, Лю! — Викентий вновь обнялся с охотником.

   — Три ствола — это не два...

   — Три ствола — это сила, — подтвердил Викентий, довольный тем, что даже такой приметливый глазастый траппер[25], как Лю Вэй, не заметил того, что в доме сейчас находилась команда из пятнадцати человек.

   — Во всяком случае, мы сумеем продержаться на полчаса больше, — сказал Лю Вэй, — а за это время может подоспеть помощь с русского пограничного поста, — он снова заглянул в оконце, нахмурился: — Через два часа будет сильный ливень.

   — С чего ты взял? Небосвод, как бутылочное стёклышко — блестит прозрачно.

   — Комары, — неопределённо ответил китаец.

Ровно через два часа воздух потяжелел, загустел, сделалось нечем дышать — воздух твёрдыми комками застревал в груди, забивал глотку, и хотя на чистое небо так ни одного облачка не наползло, весь свод от края до края, по косой, распорола яркая ветвистая молния, громыхнул гром. Сильный гром — людям показалось, что с дома сорвало крышу, но крыша находилась на месте.

Китаец пригнулся, вновь глянул в оконце и покачал головой.

   — Природа! — помедлив немного, высказался он.

По крыше с грохотом стебанул дождь, капли — тяжёлые, как пули, будто из свинца отлитые, готовы были насквозь прошибить прочную дранку, в окна дождь ударил так, с таким грохотом, что звук ударов слился в один сплошной гул, даже голосов не стало слышно — лишь мощный, сотрясающий весь дом гул.

Викентий также пригнулся, глянул в оконце. Азартно потёр руки:

   — Готовь, братуха, кадки под грузди.

   — Да, груздей будет много, — подтвердил Лю Вэй.

Грохот дождя оборвался — произошло это также внезапно, кате началось, и в наступившей тишине полоса воды оттянулась за сопки, небо к тому времени уже имело сумеречный цвет, было затянуто плотной тёмной плёнкой. Викентий глянул в окошко и, передёрнув плечами, будто от холода, повторил слова Лю Вэя:

   — Природа!

Конечно, природе здешней, климату только удивляться приходилось, но Викентий климатом был доволен. Зимой, например, в пади, где он поселился с братом, не было ни трескучих морозов, ни резких студёных ветров, как в столице КВЖД Харбине, на берегу Сунгари, а летом в пади жара не лютовала — климат в этой небольшой географической точке был смягчённым.

   — Лю, бражки хочешь? — неожиданно предложил Викентий.

Китаец отрицательно мотнул головой:

   — Не пью.

   — Ты же раньше пил, Лю...

   — Теперь перестал.

   — Силён, бобёр, — восхищённо произнёс Викентий.

Этой ночью банда Янтайского Лао также не явилась. Стражники сидели в засаде беззвучно, будто мёртвые, — ни кашля, ни чоха, ни шевеления, оживали они лишь во время еды да походов в нужник, который был сколочен прямо тут же, в пристройке: Лю Вэй уже понял, что он не один поспешил на подмогу к братьям Грибановым, но ничего Викентию, с которым дружил, не сказал.

Утром Косьменко, не таясь, не пригибаясь, прошёл к Викентию. У того сидел Лю Вэй, поставив винтовку между коленями, — опытный прапорщик мигом определил, что стрелок держит патрон в стволе.

Косьменко, поздоровавшись с китайцем, который в ответ церемонно поклонился, сел на табуретку напротив Викентия.

   — Ну что, друг любезный, будем делать? — спросил прапорщик.

Викентий вздохнул, приподнял плечо, потёрся о него щекой.

   — Разве у нас есть какой-то иной выход?

   — Выхода нет, — проговорил прапорщик, в голосе его послышались озабоченно-виноватые нотки. — Нету выхода. Хотя ребята у меня здорово застоялись — вторые сутки взаперти.

   — Остаётся только одно, Андрей Викторович, — терпеть. — Викентий назвал прапорщика по имени-отчеству, что делал редко. — Бог терпел и нам велел.

Викентий вообще мало кого величал по имени-отчеству, обращался так только к людям, которым верил безоговорочно.

Два члена комитета по снабжению Заамурского пограничного округа Корнилов и Пневский поняли, что своими силами с Сивицким и его окружением им не справиться: слишком уж всё повязано, хорошо смазано, свито в один узел, куда ни сунься — всюду приманка торчит, стоит только взяться за неё — и невинный человек тут же становится таким же замазанным, Корнилов и Пневский очень боялись этого, поразмышляв немного вечером за бутылкой смородиновой настойки, отправили депешу в Петербург, начальству. В депеше подробно рассказали о деятельности генерал-лейтенанта Сивицкого, скрывать ничего не стали.

Воз, однако, с места не сдвинулся, более того, при встречах с Корниловым Сивицкий ехидно посмеивался — значит, содержание письма двух полковников ему было известно, Сивицкий демонстративно подбивал кончик правого уса и, не здороваясь, проходил мимо.

   — А ведь эти червяки нас сожрут, Лавр Георгиевич, — сказал Пневский Корнилову.

   — Не верю. Не может быть, чтобы в Петербурге не было людей, которые не понимали того, что происходит.

Такие люди в Санкт-Петербурге были, но их точку зрения перекрывали другие, куда более сильные: за Сивицкого вступился временно исполняющий обязанности командующего Отдельным корпусом пограничной стражи Кононов.

Хоть и был Кононов «врио», а сил его хватило на то, чтобы защитить Сивицкого: бумагу, присланную Корниловым и Пневским, положили под сукно.

Корнилов отплюнулся, выругался матом и рванул крючки на тесном воротнике кителя:

   — Душно!

Неужели Пневский прав? На лице Корнилова напряжённо вздулись желваки, потом они опали. Глаза угасли.

   — Воры не унимаются, — произнёс он раздражённо при встрече с Пневским.

   — Значит, надо посылать в Санкт-Петербург следующую бумагу. Если и её положат под сукно, пошлём третью. Под лежачий камень, Лавр Георгиевич, вода не течёт.

С этим Корнилов был согласен. Настроение у него было паршивое. Такое паршивое, что он даже ощутил некую ноющую далёкую боль, очень противную — у него начали болеть зубы.

   — Хотел бы я повидаться с этим зловредным стариком один на один, — задумчиво произнёс Василий Созинов, лёжа на топчане. В зубах он держал прутик, грыз его.

   — Выплюнь ветку, — строгим тоном потребовал Егор, — что за привычка — всякую грязь в рот тащить...

   — Не скажи, брательник, — Василий ещё немного погрыз ветку и швырнул её к порогу, — китайцы ветками чистят себе зубы. Это специальное дерево, — он вытащил из кармана вторую ветку, — чистящее. И дух от него остаётся приятный.

   — Ты какого старика имеешь в виду? Янтайского Лао или кого-то ещё?

   — Лао. Пока я с этим гадом не поквитаюсь, других стариков для меня не существует.

   — Никто даже сказать точно не может, как он выглядит. Одни говорят — седой дохлый таракан, другие — мужик в соку, корове голову запросто может свернуть, третьи вообще называют молодым человеком... Не пойму, в общем. Каждый говорит своё.

   — Главное знать, что это — Янтайский Лао, а там глаз на задницу можно натянуть любому — и молодому, и старому. В отместку за Ванюшку.

Яркий диск уже опустился за сопки, но темнота пока не наступала — солнце продолжало светить из-за сопок, наполнять не только большое грибановское поместье, но и всю падь печальным вечерним теплом.

Днём к братьям приезжал почтмейстер, сопровождаемый двумя конными стражниками. В бричке у почтмейстера лежал большой парусиновый мешок, украшенный неряшливо застывшей сургучной печатью. В таких мешках возят деньги. Да и стражники могли сопровождать только деньги — не почтмейстера же!

Из усадьбы Грибановых почтмейстер уехал уже без приметного мешка. Это видели по меньшей мере полсотни китайцев — на станции прокладывали дополнительную ветку, шпалы для этой запасной ветки возили из здешнего леса, резали их и обрабатывали вонючей жидкостью прямо в тайге.

Полковник Корнилов действия своих подчинённых одобрил.

   — Я так полагаю — гулять Янтайскому Лао на свободе осталось совсем немного, — сказал он.

Наконец свет над сопками начал гаснуть, печальная тёплая лиловость уступила место серой синеве, в просторной избе братьев сделалось темно.

   — Может, запалим лучину? — предложил Викентий прапорщику Косьменко. — Лампу зажигать не будем, это слишком жирно, а лучину запалить в самый раз... А?

   — Не надо, — отрицательно качнул головой прапорщик. — Я в тайгу отправил разведку, подождём, когда она вернётся, что принесёт.

   — Да? — удивлённо произнёс Викентий, не заметивший, как ушли разведчики. Выходит, те обладали даром быть невидимыми и неслышимыми.

Разведчики вернулись через час, незамеченными проскользнули через заднюю дверь в дом и прошептали на ухо прапорщику Косьменко:

   — В лесу видели полтора десятка вооружённых китайцев.

   — Всё понятно, — молвил тот и отправился к Викентию.

   — Теперь можно зажигать лучину. И лампу можно.

Викентий повёл головой в сторону двери:

   — А эти ваши...

   — Уже вернулись.

Брови на лице Викентия подскочили удивлённым домиком.

   — Надо же! — проговорил он, поджал губы, недовольный собой: он, профессиональный охотник, должен всё видеть, всё слышать, всё знать, даже то, как мыши под землёй гоняют друг дружку, а он ничего не засек, не увидел, — коричневое лицо его покрылось тёмным румянцем.

   — Ну-ну, — произнёс он и замолчал уязвлённо.

Поспешно запалив две лампы, он повесил их на крюки в разных комнатах дома.

   — Этого пока достаточно, — сказал он.

Лю Вэй, сидевший неподвижно — не менял позу несколько часов, — вытянул голову, ноздри у него округлились.

   — Однако... — проговорил он настороженно, повёл головой в сторону, вновь замер.

   — Что «однако», Лю? — спросил Викентий.

   — Ждать осталось совсем немного, говорю.

   — Ты считаешь, нынешней ночью придут?

   — Обязательно придут.

Едва стемнело, как недалеко от дома, выйдя на опушку леса, коротко и голодно взвыл волк. Викентий молча перекрестился — не любил он волков. Другое дело тигры — благородные животные... К тиграм Викентий относился с уважением — случалось, сталкивался с ними нос к носу в тайге, столкнувшись, молитвенно поднимал руки:

   — Амба, извини, я нечаянно оказался на твоей тропе. Давай разойдёмся мирно.

И они расходились мирно — Викентий уступал дорогу, тигр величественно проходил мимо и растворялся в густотье деревьев.

И скотину тигры брали выборочно, лишнюю не трогали — не то что волки, которые, забравшись в загон, обязательно клали на землю всё стадо.

Вскоре в небесной выси прорезалась круглая яркая луна, осветила всё кругом мертвенным зелёным светом. От такого мертвенного колдовского света у людей даже мурашки по коже побежали.

Виталий, брат Викентия, крякнул в кулак:

   — Никого сегодня не будет, ошиблись вы, господа хорошие. Разбойники любят ночи тёмные, а тут вон — вышивать можно, всё видно.

Он отставил винтовку в угол, сел на скамейку и, свесив голову на грудь, задремал. Керосиновые лампы в доме погасили — ни к чему они.

Хунхузы пришли в два часа ночи. Их было так много, что, казалось, они заполонили всю падь — шли, как в атаку, волнами. Шли не таясь, неспешно, во весь рост. Косьменко невольно присвистнул:

   — Без подмоги не обойтись.

   — Пока подмога подоспеет, ваше благородие, нас уже не будет, — вставил Подголов, поцеловал винтовку в ложе. — Не подведи, ружьецо!

   — Встречаем дорогих гостей залпом, — предупредил Косьменко, — без моей команды не стрелять. После трёх залпов ты, Созинов, — он поискал глазами младшего урядника, — возьмёшь двух человек и переместишься к поленнице. Там — выгодная позиция.

   — Я возьму Егора, брата, ваше благородие... Этого достаточно. Мы вдвоём справимся.

   — Как знаешь, Созинов. Не подведи только. — Прапорщик повысил голос: — Приготовились...

Винтовочные дула воткнулись в окна. Прикрытые тенью крыши, они не были видны.

Хунхузам вообще ничего не было видно — они шли на лунный свет, навстречу потоку.

Тишина вызвездилась такая, что в ней было слышно, как гудит собственная кровь в жилах — люди, кажется, глохли от этого звука.

   — Пли! — разорвал прапорщик тишину резким вскриком.

Громыхнул залп, дом заволокло сизым вонючим дымом. Команда стражников дружно передёрнула затворы.

   — Пли! — вторично скомандовал Косьменко.

Вновь ударил залп. Если, первый залп ошеломил хунхузов, они остановились, послышались вопли тех, кого задели пули, то второй залп будто ветром повалил их на землю.

   — По лежачим целям, если видите их — пли! — в третий раз скомандовал прапорщик.

Третий залп был нестройным, жидким — не все видели цель.

   — Созинов, на выход! — напомнил прапорщик младшему уряднику.

Созинов беззвучно выметнулся из дома в сияющую ночь. Следом за ним дом покинул Егор.

Скатившись едва ли не кубарем с крыльца, Созинов распластался на земле, пополз к поленнице. Он слился с ночью, с землёй, с предметами, валявшимися во дворе, казалось, что он сам стал ночью, землёй, от его тела даже не было тени.

Следом за братом, ловкий, невидимый и неслышимый, пополз Егор.

Из окон вновь ударил залп — Косьменко смел целую шеренгу хунхузов, внезапно поднявшуюся из травы. Василий Созинов устроился под поленницей, в выемке, из которой открывался хороший обзор, стволом винтовки раздвинул несколько досок в заборе. Десятка полтора нападавших сумели уйти в тень, Косьменко их не видел.

Егор устроился рядом с братом — в пяти метрах всего — также выбрал неплохую позицию.

Над травой приподнялись сразу несколько человек — головы их были похожи на подсолнухи, эта схожесть невольно родила в младшем уряднике щемящее чувство, — люди тут же нырнули назад. Из окон дома опять ударил залп — прапорщик Косьменко засек «подсолнухи»; впрочем, он видел одни цели, братья Созиновы — совсем другие.

Василий открыл частую стрельбу — начал щёлкать хунхузов, как орехи, — клал пули в шевелящуюся траву, причём точно угадывал, как хунхуз в этой траве расположился, головой к дому или головой к лесу. Только короткое жёлтое пламя, почти незаметное в струящемся лунном свете, выхлёстывало из ствола винтовки... Несколько раз прозвучали ответные выстрелы, пули с визгом всаживались в дрова, от визга этого железный звон возникал в ушах, и только.

Иногда Созинов слышал выстрелы брата — более редкие, чем его, смазанные, словно наполовину растворившиеся в воздухе, приподнимал голову, стараясь в расщелины между поленьями рассмотреть Егора, но ничего не видел: едкий плотный дым заткнул все щели, как паклей.

А вот выстрелы стражников Созинов слышал хорошо — чёткие, словно каждый выстрел звучал сам по себе, хотя били кучей, без разрывов, стрельба смахивала на беспорядочную барабанную дробь, всякий стрелок в этом грохоте только внутреннюю команду и слышал.

Минут через десять Косьменко послал две группы к лесу, в каждой группе по три человека, — надо было отсечь банду от тайги и в этой пади положить полностью. Одну группу возглавил Подголов, другую — Ребров. Конечно, было бы лучше, если бы вторую группу возглавил младший урядник Созинов, но тот сидел в поленнице, вёл прицельную стрельбу, и прапорщик не стал его трогать, лишь качнул головой сожалеюще и скомандовал командирам групп:

   — Вперёд!

Стражники скрылись в лунной ночи. Странное дело — свет от луны был такой сильный, яркий, что можно было блоху на ладони разглядеть, увидеть, как она шевелит лапками и готовится перепрыгнуть на другую ладонь, а людей с винтовками не было видно — они выползали из дома, ныряли в траву и исчезали.

Косьменко скомандовал:

   — Прекратить огонь!

Выстрелы затихли. Братья Созиновы, лежавшие в поленнице, также перестали стрелять, словно услышали команду прапорщика.

В лунном свете плавали клубы дыма, похожие на облака. Слышались стоны раненых хунхузов.

   — Слава богу, остановили вал, — прапорщик перекрестился, — и кажись, потрепали разбойников здорово.

   — Однако да. — Лю Вэй, сидевший с винтовкой у окна, шевельнулся, произнёс своё коронное «однако» и умолк — чего слова впустую тратить!

В пади хлопнул одинокий выстрел, у самого уха Лю Вэя пропела свою опасную песню пуля, всадилась в печь, выколотив из кирпича красное, пахнущее гарью облачко.

   — Однако, — спокойно повторил Лю Вэй и спрятался за косяк окна, — кто-то очень хорошо пристрелялся...

Он достал из кармана круглое зеркальце, обрамленное мелкими ракушками, какое можно было купить в любой лавке на КВЖД, особенно популярны эти зеркальца были у пожилых, но не желающих сдаваться времени женщин, навёл его на падь, доверил один угол, затем другой — он исследовал местность сосредоточенно, детально, будто учёный, — нащупал нужную точку и проговорил удовлетворённо:

   — Однако!

Дохнув на зеркальце, протёр, глянул в него лукавым узким глазом, передёрнул затвор винтовки. Высунувшись в окно, он не целясь, навскидку, выстрелил.

В траве беззвучно вскинулся хунхуз, одетый в русскую солдатскую рубаху, поднялся на колени и, взмахнув руками, упал на спину.

Лю Вэй вновь спрятался за косяк окна.

   — Как у вас, у русских, говорят...

   — Бережёного Бог бережёт, — подсказал Косьменко.

   — Вот-вот.

Косьменко ждал сигнала, который должны были ему подать от леса Подголов и Ребров, — как только он получит сигналы, так поднимет стражников и пойдёт в атаку на банду.

В том, что хунхузы больше не будут атаковать дом братьев, Косьменко был уверен: Янтайский Лао не был дураком и наверняка после первого же солдатского залпа понял, в чём дело.

И Подголов, и Ребров пока молчали.

Хунхузы, залёгшие в высокой траве, начали отползать — то в одном месте показывался тощий зад, обтянутый старыми штанами, то в другом взмётывались над травой костистые чресла и тут же исчезали. Косьменко продолжал ждать.

Наконец на краю пади, справа, у самого леса, вспыхнул и погас рыжий огонёк, хорошо видимый в мертвенном, голубом свете луны — это подал сигнал Подголов, потом такой же тёплый огонёк загорелся слева, также на краю леса — это зажёг спичку и прикрыл её ладонями Ребров.

   — Всё, мужики, пошли с разбойниками на сближение, — скомандовал Косьменко. — Примкнуть штыки, если они у кого-то не примкнуты.

Стражники защёлкали штыками, натягивая их на стволы трёхлинеек.

   — На выход по одному! — просипел Косьменко неожиданно просевшим голосом и первым нырнул в дверь. — Поспешай!

В доме остался лишь один из братьев Грибановых, Виталий — спокойный, сосредоточенный, молчаливый; это Викентий мог говорить много, Виталий же большей частью молчал.

Лунное сияние, кажется, достигло силы прожекторного света, ярилось, от него шёл дым, струящиеся многослойные волны рождали нехорошее чувство; Виталий ощутил, как затылок сдавила непонятная боль, а в голове и в волосах забегали опасные мурашики с неприятными колючими ногами. От муравьиного бега волосы на голове делались жёсткими, как проволока, шевелились, становились дыбом. Сопротивляясь лунному свету, он потряс головой, подумал, что вот так, вероятно, и сходят с ума, для этого, оказывается, надо очень немного.

Неожиданно Виталий увидел, как из-за поленницы, за которой ещё десять минут назад лежали братья Созиновы, выбрался человек, наряженный, несмотря на тёплую ночь, в меховой лисий малахай и утеплённую куртку, воровато огляделся и, припадая на обе ноги так, чтобы шаг был беззвучным, двинулся к дому.

Виталий замер, словно опасался, что хунхуз увидит его, потом подхватил казачий карабин, стоявший в углу, и прижался к стене около двери. Отметил про себя, что хунхуз — смелый человек, раз решился пробраться в дом.

Вскоре хунхуз громыхнул в сенцах ведром и затих, ожидая, что на грохот кто-нибудь в доме среагирует, но Виталий даже не шевельнулся, — хунхуз выждал с минуту, понял, что в доме никого нет, и стал действовать смелее.

Наконец он добрался до двери, скребнул по ней ногтями, затих.

Виталий продолжал ждать — весь обратился в слух, сам сделался лунной тенью. Выждав ещё немного, хунхуз беззвучно отворил дверь и всунул в горницу голову. Виталий хотел огреть его прикладом карабина, но пожалел — проворно выкинул перед собой руку, ухватил хунхуза за твёрдое большое ухо и сделал резкий рывок вперёд, втягивая китайца в помещение.

Тот заорал от боли и по воздуху, раскрылатившись, будто большой воробей, влетел в комнату. Покатился кубарем по полу.

Виталий наступил на него ногой, приставил к голове ствол винтовки.

   — Кто таков?

   — Ламоза, не трогай меня, — моляще простонал китаец, — я не хунхуз.

   — Кто же ты?

   — Я — это я, — ответил китаец совершенно неожиданно, ответ прозвучал типично по-русски, только русский человек может так ответить.

   — Кто ты? — тем не менее спросил Виталий.

   — Человек.

   — Вор ты, разбойник. — Виталий не выдержал, выругался. Потом сдёрнул с гвоздя обрывок прочной верёвки, сплетённой из сизальского волокна, добываемого на юге Китая, в джунглях, связал хунхузу руки. Ткнул пальнём в пол. — Сядь! И сиди до тех пор, пока с тобою не разберутся.

Китаец ему понравился. Смышлёный, такой в хозяйстве, на работе во дворе может пригодиться. А им с братом в хозяйстве требовались помощники.

Со стороны леса, из курящейся лунной голубизны донёсся выстрел. За ним второй, потом — третий. Виталий настороженно вытянул голову.

   — Что это? — обеспокоенно завозился китаец. — А, ламоза?

Виталий не выдержал, хмыкнул насмешливо:

   — Ламоза!

   — Ага, — подтвердил китаец, — лосян. Значит — старый друг.

Виталий вновь хмыкнул:

   — Старый друг лучше новых двух.

   — Слушай, лосян, не сдавай меня стражникам, — неожиданно попросил китаец. — Прошу тебя.

   — Где так здорово научился русскому языку?

   — В Благовещенске. Я туда купцов из Мукдена сопровождал.

Виталий вспомнил толстых, неповоротливых людей в лисьих шубах, с сальными косичками, тощими прутиками, выпрастывающимися из-под малахаев, владельцев ценных обозов, идущих из Китая в Россию, и доброжелательно наклонил голову:

   — Знаю таких!

Вероятно, лисий малахай, гнездившийся на голове этого хунхуза на манер птичьего гнезда, был содран с какого-то купца.

   — Не сдавай меня стражникам, лосян, — продолжал канючить китаец, — я тебе пригожусь.

   — Если много будешь болтать — не пригодишься, — сказал Виталий.

Из несмети лунного света, из шевелящихся голубых клубов вновь ударило несколько выстрелов. Одна из пуль всадилась в крышу и застряла в дранке — был хорошо слышен её тупой удар, вторая пуля попала в угол рамы, на землю полетело расколовшееся стекло.

Схватка шла в лесу, а стреляли почему-то по дому.

Василий Созинов, когда надобность сидеть в поленнице отпала, увязался с группой Подголова — знал, как тот будет действовать, Иван Васильевич был командиром предсказуемым, в отличие от Реброва, — Егор хотел было уйти с Ребровым, но Василий остановил его:

   — За мной!

   — Надо же по-честному — разделиться поровну.

   — За мной!

   — Но... — попробовал воспротивиться Егор.

   — Здесь всё решает не количество, а качество. За мной!

Егор подчинился.

Около леса братья столкнулись сразу с тремя хунхузами. Те отходили кучкой, держась друг друга, подстраховываясь, Созинов, увидев это, хмыкнул — опытные жуки!

Он налетел на одного из хунхузов, ударил прикладом винтовки, отжимая его от остальных, Егор выстрелом в упор уложил второго — рыжего, похожего на камышового кота китайца; и наставил штык на третьего.

   — А ну, руки в гору!

Команда «Руки в гору!» была модной среди солдат пограничной стражи.

Китаец с ужасом глянул на своего товарища, лежавшего на земле, по дряблому свечному лицу у него пробежала тень, и он поспешно вскинул руки.

   — Молодец!

Егор вытащил из кармана бечёвку. Хорошо, по настоянию брата запасся этим добром заранее, ровно нарезанные куски крепкой верёвки оказались вон как нужны, иначе пришлось бы связывать ходю брючным ремешком. Задрав китайцу лытки назад, Созинов накинул ему на руки бечёвку, крепко стянул и соорудил три прочных узла — развязать их мог только он сам, остальным они были не по зубам, можно было разрубить узел, но развязать — ни в коем разе. Егор приказал хунхузу лечь на землю. Красноречиво ткнул в него стволом винтовки:

   — Жди меня!

А Василий Созинов тем временем допытывался у своего пленника:

   — Янтайский Лао был здесь? Участвовал в налёте?

   — Был, — признался хунхуз.

   — Где он сейчас?

   — Там! — хунхуз вздёрнул голову, засинел от натуги и показал подбородком на опушку леса.

   — Э-э-э! — будто подстёгнутый, взвился младший урядник. — Даёшь Янтайского Лао! — Он вскинул над головой винтовку, воинственно тряхнул ею. — Даёшь этого каторжника!

На него надвинулась полоса кустов, он проскочил сквозь заросли, как поезд через тоннель, только сбитое с листвы комарье противно запищало над головой, выпрыгнул на полянку, посреди которой лежал хунхуз — судя по тряпично вывернутой и неловко подогнутой под тело ноге — мёртвый, пронёсся над ним и снова врезался в полосу кустов.

Столкнулся с Ребровым, чуть не сбил его с ног, тряхнул мокрой, в туманной мороси головой:

   — Где Янтайский Лао?

   — Если бы я знал!

Группы Подголова и Реброва свои задачи выполнили — отсекли часть хунхузов от леса и уложили их — частично повязали, частично отправили в вечную командировку на тот свет — каждому судьбу определили индивидуально. Горстка хунхузов всё-таки просочилась в лес, и стражники теперь гнали её к реке, надеясь прижать разбойников к широкой воде либо — что было ещё лучше — загнать в сырой, труднопроходимый угол, образованный с одной стороны рекой, а с другой — чистым говорливым ручьём, окружённым топью. Отсюда хунхузы точно бы не ушли, все оказались бы в руках стражников.

Больше всего Василию Созинову хотелось встретить Янтайского Лао, но ни среди убитых, ни среди пленных его не было.

   — Даёшь Янтайского Лао! — ревел младший урядник, носясь по лесу.

Василий, с окровяненной щекой — кровь была не его, чужая, — страшный, в разодранной на плече рубахе, выпрыгивал из клубящегося лунного света, будто леший, несколькими взмахами винтовки расчищал себе пространство и вновь стремительно исчезал в сияющей лунной голубизне.

   — Где этот Лао? — Рёв младшего урядника был слышен далеко. — Я должен расквитаться с ним за брата!

Банда Янтайского Лао — теперь это можно было сказать совершенно определённо, — перестала существовать. Если от неё останется пять-семь человек — это ужа не в счёт. Это будет не банда.

Тем временем Янтайский Лао — сильный, плечистый мужик, совсем не старец, — продолжал отходить к реке вместе со своим телохранителем Сюем — молчаливым шахтёром, у которого лицо было изувечено огнём (как и у Лао, но у главаря оно было изувечено много меньше) — Сюй горел прямо в штреке. С ними отходили ещё двое хунхузов, наиболее ловких и вёртких из всех членов банды.

Янтайский Лао ругал себя: он понял, что его провели на мякине, как последнего простачка, даже голодные воробьи на это не попадаются. Он кинулся на плохо защищённый дом двух братьев без пробного заброса, без разведки, — и поплатился за это... На бегу у него из-под век сочились слёзы, застилали взор, изувеченный глаз жгло солью, иногда Лао переставал видеть. До него доносился далёкий рёв Созинова «Где Янтайский Лао?», он вздёргивал голову, будто от удара, и невольно спотыкался — под ногу обязательно попадала какая-нибудь дрянь, внутри у предводителя что-то подозрительно ёкало, словно оборвался некий важный орган и теперь сочился кровью, Лао с шумом втягивал в себя воздух и бежал дальше.

Главное было — оторваться от погони, от цепких стражников, дальше будет легче, дальше он знает, что делать. Дыхание с хрипом выбивалось у Лао из груди, встряхивало голубые лунные лучи, пространство перед ним шевелилось, ездило из стороны в сторону, казалось опасным — того гляди, из-под какой-нибудь коряги на него прыгнет медведь, одетый в форму солдата пограничной стражи.

Вместе с телохранителем Янтайский Лао выскочил на большую затуманенную поляну и в то же мгновение услышал выстрел.

Сюй вскрикнул и по-птичьи распластался в воздухе; пролетев несколько метров, он снова вскрикнул и головой врезался в мелкий неряшливый куст голубики.

Предводитель, не останавливаясь, побежал дальше.

— Не оставляй меня, Лао, — простонал Сюй.

Янтайский Лао резко взмахнул рукой, будто отбил что-то на бегу, в пальцах у него, как по мановению волшебной палочки, появился нож. Нож рыбкой выскочил из руки и вонзился телохранителю в шею. Сюй дёрнулся, всадился головой в голубичный куст глубже и замер. Человек, которому он служил верой и правдой, побежал дальше.

   — Прости, Сюй! — запоздало пробормотал он.

В ярком лунном свете было видно, как по обожжённому, обтянутому страшной глянцевой кожей лицу Сюя потекла кровь.

Через несколько минут на поляну выскочил взлохмаченный, с винтовкой наперевес Василий Созинов. Фуражку он, чтобы не потерять, засунул под ремень, из распахнутого чёрного рта вырывался пар. Увидев лежащего человека, младший урядник подскочил к нему, нагнулся. Сюй был ещё жив. Открыл глаза.

   — Жив, ходя, жив! — неожиданно обрадованно произнёс Созинов. — Держись, тебя сейчас перевяжут!

   — Меня убил Янтайский Лао, — отчётливо произнёс раненый.

Услышав имя Лао, Созинов дёрнулся, будто от удара.

   — Где этот каторжник? — прокричал он.

Сюй с трудом шевельнул головой, показал глазами, куда побежал предводитель.

   — Там!

   — Э-э-э! — паровозом заревел Созинов, выпрямился, разом становясь хищным, беспощадным, как таёжный зверь, рот у него задёргался.

Перехватив винтовку, взяв её под ремень — так было удобнее держать на бегу, — Созинов, по-лосиному громко давя ветки, перемахнул через сырые заросли малинника, потом перепрыгнул через выворотень — обломок дерева, выкрученный из земли, задравший в воздух длинные, схожие с щупальцами корни, пробежал ещё немного и вскоре заметил впереди плотную фигуру, мелькнувшую между стволами, и закричал что было силы:

   — Сто-о-ой!

В ответ притемь, в которой скрылся хунхуз, окрасилась в рыжий цвет, над головой Созинова пропела нуля. Выстрела он не слышал — услышал только голос пули.

   — Сто-о-ой! — снова громко прокричал Созинов, хотел было пальнуть по басурманину, но сдержал себя — этого человека следовало взять живым. Ради погибшего младшего брата взять, посмотреть хунхузу в глаза, понять, что это за тип, плюнуть в лицо... И вообще увидеть, как мертвеет, делается от страха белым его взгляд, как отваливается внезапно потяжелевшая нижняя челюсть при виде винтовочного ствола, готового окраситься рыжим огоньком выстрела. — Сто-ой! — прокричал Созинов снова — резче, громче.

Из кустов ещё раз раздался выстрел.

Созинов погнал Янтайского Лао к реке. Спутники главаря отделились от него, нырнули в заросли и растворились там, Лао теперь оставался один; урядник, добежав до обнажённого откоса, не удержался на краю, сорвался, съехал вниз на согнутых ногах, как заправской лыжник, уже внизу выматерился: скользкий крутой обрыв среди кудрявых, словно специально причёсанных и оглаженных сопок — штука редкая. С ходу влетев на противоположную сторону обрыва, Созинов увидел плотного усталого человека, одолевающего полосу мелких кустов.

«На Янтайского Лао вроде бы не похож, — мелькнула в голове у Созинова встревоженная мысль. — Или же всё-таки это Янтайский Лао? »

   — Стой, сволочь! — вновь прокричал Созинов что было силы, оглушил самого себя и выбил изо рта клейкий густой плевок.

Дыхание вырывалось у него из груди с надсаженным хрипом, в лёгких что-то дыряво сипело, ободранный висок покалывало противной тупой болью — рану разъедал пот. Из кустов опять грохнул выстрел.

«И когда же у него кончатся патроны? — возник в мозгу вопрос и тут же исчез, поскольку Созинов хорошо знал — у запасливого человека патроны не кончаются никогда. — И ещё... Он что, не знает, что бежит в тупик? Не может быть, чтобы он этого не знал. Он должен хорошо знать здешние места... Вдруг это ловушка?»

Останавливаться было нельзя. Нужно догнать этого хоря и придавить его — другой цели для Созинова сейчас не существовало. Он готов был пожертвовать собою, сломать себе голову на берегу таёжной реки с мудреным китайским названием, готов был утонуть — сделать что угодно, лишь бы догнать хунхуза. Урядник сделал несколько крупных прыжков, преодолевая скользкую, сырую низину, снёс куст голубики, подвернувшийся ему под ноги, и минут через пять догнал плотного круглоголового китайца с широко открытым чёрным запаренным ртом.

   — Стой, сука! — задыхаясь, прокричал хунхузу Созинов.

В ответ тот торжествующе рассмеялся. В руке у него был зажат револьвер. Короткий, будто бы обрубленный, ствол смотрел на Созинова. Урядник в этой схватке проигрывал: он не успевал развернуть свою винтовку — слишком тяжела и неувёртлива была его трехлинеечка. Прежде чем он развернёт её, противник успеет трижды выстрелить.

Во рту у Созинова сделалось сухо. Он неожиданно успокоился, с него словно слетела вся шелуха, вся накипь, рождавшая в душе тревогу, а вместе с тревогой — некую внутреннюю суетливость, состояние суматошности и одновременно пустоты, Созинов подумал о себе самом как о ком-то постороннем: сейчас его не станет... Из револьверного дула вымахнет раскалённая свинцовая плошка, проткнёт его насквозь жалом, намотает на своё тело созиновские жилы, мышцы и отправит человека в вечную тишь, в небытие.

   — Ну, стреляй, сука, — облизнув сухие губы, хрипло проговорил Созинов.

Китаец чуть приподнял револьвер и нажал на спусковую собачку. Раздался пустой звонкий щелчок. Лицо у китайца сделалось растерянным, каким-то обиженным, он беспомощно оглянулся, надавил большим пальцем на курок, взводя его, и снова притиснул спусковую собачку к предохранительной скобе револьвера.

Вновь раздался пустой железный щелчок.

Патроны в револьвере китайца кончились. Оспяные, посеченные рябью щёки хунхуза налились кровью, недоверчиво задёргалась верхняя губа, обнажая желтоватые крепкие зубы, полыхнувшие в лунном свете ярким колдовским светом — разбойник ещё не верил, что так бездарно проиграет эту схватку.

Настала очередь Созинова торжествовать. Он ещё раз облизнул губы, приложился лбом к рукаву гимнастёрки, промокнул горячий едкий пот.

   — Вот и всё, бачка, — устало проговорил он.

Не желая сдаваться, китаец в третий раз взвёл курок, ожесточённо надавив пальцем на собачку. Выстрела опять не последовало. Барабан револьвера был пуст.

   — Хватит фокусничать, — прежним усталым тоном проговорил Созинов, — не мучай пушку — не выстрелит.

Китаец на этот раз послушался его — опустил револьвер. Он хорошо знал русский язык. Впрочем, многие янтайские шахтёры, которым каждый день приходится иметь дело с русскими, продавать свой качественный уголёк на русские паровозы, менять его на русскую муку, хорошо знают язык своих северных соседей.

   — Молодец! — одобрил действия хунхуза Созинов, изучающе сощурил глаза. Вся ярость, ещё несколько минут назад сидевшая в нём, куда-то улетучилась, внутри ничего, кроме некой загнанности да усталости, которая часто одолевает солдат на здешней земле, не осталось. Земля под ногами Созинова дрогнула, поползла в сторону, младший урядник напрягся, сопротивляясь попыткам планеты уйти из-под ног, в следующее мгновение земля остановилась. — Скажи-ка, бачка, — спокойным голосом проговорил Созинов, — ты — Янтайский Лао?

Один глаз у хунхуза, живой, сверкнул остро и тут же погас, второй глаз оставался тусклым. Налившаяся кровью рябь на лице хунхуза потемнела.

   — Откуда ты знаешь, что я — Янтайский Лао? — спросил он.

   — Ты убил моего брата, — сказал Созинов.

   — Откуда я знал, что убиваю твоего брата? — Китаец шевельнул широкими плечами. — Все русские имеют одинаковые лица.

   — Как и все китайцы, — не остался в долгу младший урядник.

   — Русские — мои враги, — сказал Лао.

   — Чем же мы тебе насолили?

   — Нашими руками построили свою дорогу, разделили ею Китай, угнетаете мой народ, сжираете наши природные богатства. — Янтайский Лао был грамотным человеком, он умел говорить и говорил очень убедительно, красиво, ровно.

Созинов поймал себя на том, что в нём нет уже ни злобы, ни ненависти к бандитскому вожаку, с которым он так мечтал встретиться... А что есть? Да ничего, собственно.

   — Дурак ты, — вздохнув, проговорил Созинов, приблизился к Янтайскому Лао.

Делать этого не надо было — расслабился младший урядник, — противник совершил короткий прыжок вперёд и как камнем запустил револьвером в Созинова, тот едва успел увернуться — револьвер тяжело просвистел около уха, в следующее мгновение Лао совершил ещё один прыжок, вцепился обеими руками в ствол созиновской винтовки, с силой рванул её на себя.

   — Хы! — угрожающе выкрикнул он.

Младший урядник обладал хорошей реакцией, он напрягся, упёрся ногами в землю и в свою очередь выкрикнул, стараясь устрашить противника:

   — Хы!

Янтайский Лао снова рывком потянул винтовку на себя. Был он силён, как бык, Созинов это почувствовал сразу, горячее дыхание вырвалось из глотки хунхуза, обдало младшего урядника... Лао сегодня ел много чеснока, воняло от него так, что с ног свалиться можно было. У Созинова чуть слёзы не выбрызнули из глаз, он еле-еле удержал винтовку в руках, Василий брал другим — он был ловчее Янтайского Лао.

Медлить было нельзя — ещё два рывка — и противник выдернет винтовку у него из рук и заколет штыком, Созинов, сопротивляясь этому, прохрипел:

   — Вр-рёшь, не в-возьмёшь...

Не выпуская винтовки из рук, он повалился спиной на землю, изловчился и что было силы пнул Янтайского Лао сапогом в причинное место, в разъем ног. Почувствовал, что угодил точно, под носком сапога даже что-то мягко хрупнуло. Китаец оглушительно заревел, глаза у него округлились, стали большими, как колеса. Здоровый глаз полез из орбиты, мёртвый залило слезами. Хватка цепких рук бывшего шахтёра ослабла.

Созинов, держась за винтовку, как за гимнастическую перекладину, упёрся ногою в живот хунхуза и, ахнув натуженно, перекинул его через себя. Янтайский Лао только крякнул, ударившись всем телом о землю. Созинов проворно вскочил, направил штык на лежащего хунхуза, в следующее мгновение, словно вспомнив о чём-то, передвинул рукоять затвора.

   — Вставай, падаль! — прохрипел он. — Нечего валяться... Разлёгся тут!

Китаец ухватился обеими руками за низ живота, перекатился вначале на один бок, потом на другой.

   — Падаль! — вновь прохрипел Созинов. — Подымайся!

Не выдержав — боль, похоже, была оглушающей, — Янтайский Лао снова взвыл, потом стиснул зубы, давя этот вой, но справиться не сумел и завыл опять.

   — За что ты убил моего брата? — продолжал хрипеть младший урядник. — Он же мальчишка ещё был... Мальчишка!

Младший урядник почувствовал, как на глазах у него навернулись слёзы, разъеденные потом виски начало ломить. Он ткнул ногой хунхуза.

   — Поднимайся! — приказал он тихо, минутное ослепление прошло, слез, которыми были только что забиты глаза — в горькой мокрети всё двоилось, троилось, тонуло в радужной поволоке, — не осталось, всё это исчезло. И слабости не было. Остались только холод да ненависть к лежавшему на земле человеку. — Ну! — повысил Созинов голос, вновь ткнул Лао ногой. — Поднимайся, или я тебя застрелю. Считаю до трёх!

Янтайский Лао в ответ промычал что-то протестующее, смятое — ему действительно было больно. А Ване, когда его резал этот хряк, не было больно? Созинов стиснул зубы.

   — Раз!

Хунхуз вновь протестующе покрутил головой, выбил изо рта слюну, смешанную с кровью, застонал.

   — Два! — продолжил счёт Созинов, приподнял ствол винтовки целя китайцу в голову.

Пуля размозжит черепушку этому поганому человеку, как гнилую дыню. Только брызги полетят в разные стороны.

   — Не надо! — простонал Янтайский Лао, загораживаясь от винтовки обеими руками. — Не надо, русский.

   — Поднимайся! — снова приказал Созинов, отступил от Лао на шаг.

   — Не убивай меня, русский! — Китаец подёргал ногами, будто раненный, потом, не выдержав, ухватил себя одной рукой за промежность — всё-таки здорово ему досталось от Созинова, — взвыл громко.

   — Ну, чисто волк. — Младший урядник неверяще качнул головой — не может быть, чтобы человек издавал такие звуки. — Не бойся, я не буду такую падаль, как ты, убивать. — Он отступил от поверженного хунхуза ещё на шаг. — Хотя убить надо было бы...

— Не убивай меня! — вновь слезливо простонал Янтайский Лао.

Созинов сплюнул под ноги, отвернул голову в сторону.

Яростный свет луны ослабел, будто ночное светило затянуло махорочным дымом, небо на востоке порозовело, кричали проснувшиеся птицы.

Занималось новое утро.

Таисия Владимировна приехала на КВЖД в самый разгар схватки Корнилова с Сивицким.

Перед отъездом из Санкт-Петербурга она послала мужу телеграмму: «Скоро буду тчк Подробности письмом».

Корнилову, когда он получил эту телеграмму, дышать легче сделалось. Скорее всего отец стал чувствовать себя лучше, раз Таисия Владимировна решилась покинуть Санкт-Петербург. Расправив ладонями заскорузлую бумагу с наклеенными на неё короткими полосками текста, полковник ощутил, как внутри у него рождается благодарное тепло. Сердце возбуждённо забилось, взгляд невольно застила слёзная влага.

Он, стыдясь того, что делает, стыдясь своей внезапной слабости, отёр глаза пальцами, хотел было позвонить дежурному по штабу, чтобы забронировать себе купе до станции Маньчжурия и встретить жену там, на первой после российской границы остановке, но в следующую минуту выругал себя за мальчишескую поспешность — это надо сделать, когда он будет знать точное время приезда Таисии Владимировны, сейчас рано. Пока же надо готовить жильё к её приезду.

Полковник резво, будто молодой, вскочил со стула, обежал кругом стол, стоявший посреди комнаты, по дороге сколупнул с обоев засохшее пятно, оставленное в этой неблагоустроенной, с вечно холодной печью офицерской квартире предшественником, тронул занавески на окнах, поморщился с досадою — убого всё это, неуютно, Таисии Владимировне здесь не понравится.

Сжав кулаки, он со свистом втянул сквозь зубы воздух и крикнул денщика. В следующее мгновение вспомнил, что отпустил его к земляку в казарму строительной роты — у «земели» сегодня был день рождения — как не повидаться, не поддержать товарища в этот день, в праздник, в общем-то, грустный, свидетельствующий о старении человека.

«Лишь бы денщик не переборщил с ханкой, — подумал Корнилов, ощутил, как у него противно заныли скулы. Пьяных людей полковник не любил, пьяных подчинённых не терпел. — Однако раз в год можно напиться. Чего в этом худого?»

Надо будет завтра же заняться приведением жилья в божеский вид, решил полковник и неожиданно почувствовал свою беспомощность. Ремонт жилья — это не решение каких-нибудь сложных стратегических задач, это гораздо большее, это больше, чем выиграть войну у всех хунхузов вместе взятых, не только у одного, пусть даже и крупного, предводителя, тут есть перед чем растеряться.

Ехать в Маньчжурию навстречу супруге не пришлось — она появилась раньше, чем из Санкт-Петербурга пришло обещанное письмо. В последний год Таисия Владимировна из-за болезни отца писала реже обычного. Корнилов в день её приезда находился на четырнадцатом посту и беседовал с Янтайским Лао, старался понять, что находится внутри у этого человека, который совсем не производил впечатления лютого разбойника. Неожиданно настырно и хрипло, будто простуженный хунхуз, зазвонил телефон — громоздкий аппарат, заключённый в лакированную деревянную коробку.

Прапорщик Косьменко вопросительно глянул на полковника:

— Разрешите!

   — Вы здесь хозяин, прапорщик, можете даже не спрашивать.

Косьменко поднял трубку, гаркнул в неё, в воронку, что было силы, представляясь, потом протянул трубку Корнилову:

   — Это вас, господин полковник!

У того неожиданно сжалось сердце — командир отряда словно бы почувствовал что-то худое, но в своих ощущениях разобраться до конца не смог, не сумел понять, что это — радость или беда, для того, чтобы разобраться, требовалось время, — лицо его продолжало оставаться спокойным, он взял трубку и произнёс своим обычным негромким голосом:

   — Полковник Корнилов у аппарата!

   — Лавр! — услышал он совсем близко от себя, понял, что Таисия Владимировна уже приехала, и у него ещё сильнее сдавило сердце, выпрямляясь, он воскликнул сипло, с радостью:

   — Тата, ты?

   — Лавр!

Больше ничего ни он, ни она не могли сказать.

   — Тата!

   — Лавр!

Наконец справившись с собой, он проговорил, выразительно глянув на прапорщика, и Косьменко, всё поняв, скомандовал, чтобы из комнаты вывели Янтайского Лао, следом исчез сам.

   — Мне держат наготове купе, чтобы я мог выехать за тобой в Маньчжурию, — сказал полковник, — ждал только твоего письма или телеграммы. Тата.

   — Я приехала без телеграммы, Лавр.

   — Ты где?

   — Дома! — коротко и выразительно произнесла Таисия Владимировна.

   — Я сейчас, я сейчас, — заторопился Корнилов, зашарил рукою по столу, стараясь вслепую нащупать козырёк фуражки и натянуть её на голову.

Был он одет в старую полевую форму, до белизны выгоревшую на здешнем злом солнце, ноги туго обтягивали козловые, до зеркального блеска начищенные сапоги. Китель украшал серебряный значок Генерального штаба — двуглавый орёл в лавровом венке. Погоны, пришитые к кителю, также были серебряные, потемневшие, мягкие — два просвета по гладкому полю, без всяких звёзд.

Не найдя фуражки, полковник оглянулся неожиданно беспомощно и одновременно рассерженно, словно собирался спросить, кто покусился на его головной убор, но в комнате никого не было. Только на столе сиротливо белели несколько листов бумаги — протокол допроса Янтайского Лао, который вёл прапорщик Косьменко.

   — Тьфу! — отплюнулся Корнилов.

   — Это ты мне? — насмешливо поинтересовалась Таисия Владимировна.

   — Прости, Таточка, — смятенно пробормотал полковник — не думал он, что может так стушеваться. — Это я не тебе, это у меня... Служба, в общем... Я еду! Жди меня, я еду!

Первый раз в жизни он жалел, что трескучая, воняющая бензином и плохим спиртом дрезина не может идти быстрее. Он подгонял урядника, сидевшего за длинными рычагами, украшенными резными деревянными бобышками, но тот в ответ долдонил одно и то же, произнося сонно и невыразительно:

   — Бегать быстрее не может, ваше высокородие. Бездушное железо, ничего не понимает.

   — Не может, не может, — передразнивал Корнилов урядника и стихал разгневанно.

Треск от дрезины стоял такой, что всё местное зверьё наверняка разбежалось от страха. Издали могло почудиться, что на КВЖД начались боевые действия. Корнилов продолжал ругаться, но поделать ничего не мог — дрезина со слабым полубензиновым-полуспиртовым мотором не могла бегать быстрее «микста» — мощного паровоза, гонявшего курьерские поезда в Париж...

Когда Корнилов вошёл к себе домой, то не узнал того убогого жилья, в котором обитал без малого полгода, — оно сияло чистотой, благоухало духом саранок — таёжных цветов, от вида которых даже у суровых стариков разглаживаются морщинистые лица. Дом был тот же, что и сутки назад, когда Корнилов уезжал на допрос Янтайского Лао, и вместе с тем это был уже совсем иной дом. Он был уютным, что Корнилов отметил в первые же мгновения, едва вошёл сюда.

   — Тата! — воскликнул он обрадованно, заметил предательскую дрожь в собственном голосе... Это от волнения, это пройдёт. — Таточка!

В глубине дома шевельнулась портьера, которой раньше не было, — сейчас портьера разделяла две проходные комнаты, — и Корнилов увидел Таисию Владимировну, постаревшую, похудевшую, с обвядшим лицом.

   — Лавр! — произнесла она тихо, словно бы борясь с чем-то, и протянула к мужу руки.

Это было движение, просящее о помощи, о спасении, Корнилов кинулся к жене, прижал её к себе и, зарываясь лицом в её волосы, спросил хрипло:

   — Отец? Да?

Таисия Владимировна коротко, по-птичьи, быстро покивала.

Полковник втянул в себя дух, исходящий от её волос — волосы Таты всегда приятно пахли чистотой и какими-то неведомыми травами, очень вкусными, забытыми в детстве, рождающими печаль и внутреннее тепло.

   — Тата! — пробормотал полковник растроганно, не в силах одолеть восторг, возникший в нём, потом всё-таки одолел и спросил озабоченным тоном: — А что у отца? В письмах ты писала, делала намёки, предположения, но я так и не понял, чем именно он болен.

   — Чем... — Таисия Владимировна сжалась, становясь меньше, превращаясь в этакую озабоченную хозяйку, у которой столько дел, что она ни за одно из них не может взяться — всё валится из рук. — Болен болезнью, Лавр, неизлечимой — старостью. Плюс ещё кое-что имеется.

   — Что именно, Тата? — спросил Корнилов и удивился тихости, глухости собственного голоса, в следующее мгновение понял, почему у него такой голос — он, как и Таисия Владимировна, боялся услышать в ответ что-нибудь страшное, не оставляющее надежды, он переживал за старика Марковина, своего добрейшего тестя, всегда в трудные минуты жизни супругов Корниловых подставлявшего им своё плечо, а сейчас полковник хотел подставить ему плечо своё, но не знал, как это сделать.

Таисия Владимировна вздохнула, попыталась не дать вырваться наружу плачу, её плечи задрожали, но в следующее мгновение она стихла.

   — Понятно, — негромко проговорил Корнилов.

   — Если бы я могла хоть чем-то помочь отцу, хоть чем-то...

   — У нас здесь, на КВЖД, разные умельцы водятся. В том числе и лекари, и знахари, и...

   — Не верю я им. — Жена отрицательно качнула головой.

   — А ты поверь. У нас с тобою другого выхода нет. Есть тут мастера, которые лечат любую болезнь, например чагой. Знаешь, что такое чага?

   — Знаю, Лавр. Берёзовый гриб.

   — Говорят, чага способна поднять на ноги человека, который уже попрощался с белым светом и лежит в гробу... Случается, что у человека внутри ничего уже не осталось — ни желудка, ни почек, ни печени, а он пьёт чатовый настой и живёт. Живёт, не имея ни одного шанса на жизнь, Тата. Всё это — чага. Недавно, я сам читал, нашли русскую летопись одиннадцатого века, в ней говорится, что с помощью чагового отвара вылечили от рака губы великого князя Владимира Мономаха. Всё это — чага. Не горюй, Тата, мы твоего отца спасём.

Таисия Владимировна всхлипнула, прижалась к мужу.

   — Я об этом молюсь каждый день, — прошептала она.

   — А потом здесь, в Китае, — своя древняя медицина, очень популярная на Востоке. Знахари лечат травами, ягодами, корой, поднимают на ноги безнадёжных больных. — Корнилов неожиданно засуетился, сделался непохожим на самого себя, всплеснул руками: — Что же я тебя на ногах держу? — Через мгновение он устыдился собственной суетливости и вновь зарылся лицом в волосы жены, втянул в себя ноздрями чистый, нежный, сухой дух, подумал, что волосы жены пахнут ещё одним, не замеченным им впопыхах, — духом дороги.

Дух дороги — это сложный запах, в нём собрано всё, все запахи — пространства, ветра, паровозного дыма, машинного масла, степи, рек и гор, тайги, ресторанных угольев, которым раскочегаривают самовары в вагонах класса люкс, вяленой рыбы, копчёных гусей, еды, что прямо на перрон выносят во время остановок торговки, солнца и звёзд, шпал, мостов, усталых паровозов и солидола, которым осмотрщики колёс плотно нашпиговывают разогретые буксы, это дух самой жизни... А раз так, то о смерти не надо говорить. Он, Корнилов, сделает всё, чтобы тесть выздоровел.

Таисия Владимировна словно почувствовала эту решимость мужа, выпрямилась, стала выше ростом — она сейчас готова была противостоять любой беде, любой напасти, способной опечалить их — её и Лавра — жизнь.

   — Как дети? — запоздало спросил Корнилов. — Юрка, конечно, ещё маленький, ни фига не соображает, а вот Наташка явно подросла, сделалась, я полагаю, совсем взрослой, не узнать, наверное... Да?

   — Наталья — совсем невеста, можно уже выдавать замуж, такая стала... Скоро мы с тобою, Лавр, дедом и бабкой окажемся.

   — Пусть вначале гимназию закончит, — ворчливо заметил полковник, — а там видно будет, замуж или не замуж...

   — Детям я наняла няньку, — сказала Таисия Владимировна, — без присмотра их оставлять нельзя. Заодно пусть присмотрит и за отцом.

   — Значит, ты пробудешь тут недолго, — с сожалением произнёс Корнилов, поцеловал жену в висок.

   — Увы, Лавр. Наведу здесь порядок, это большое мусорное ведро, — Таисия Владимировна демонстративно обвела рукой пространство, показала характер, так сказать, Корнилов понял этот «жест души», улыбнулся — он всегда приветствовал подобную строгость, — превращу в нормальный дом, в котором не стыдно будет жить, и уеду.

Янтайского Лао и двенадцать его сообщников передали китайским властям: русские стражники не могли, не имели права держать у себя подданных другого государства, — в результате Лао прямиком угодил на скамью подсудимых.

Судили без всякого разбирательства — решили обойтись теми протоколами, что были составлены в пограничном отряде полковника Корнилова, судья оказался человеком жёстким, размышлять по поводу судеб своих «клиентов» никогда не любил и на этот раз приговор вынес по верхней планке: Янтайского Лао — к повешению, трёх его наиболее упёртых соратников — к расстрелу, остальных — под землю, в шахты, на вечную каторгу.

Узнав о приговоре, Корнилов лишь удручённо вздохнул и ничего не сказал.

Старшему уряднику Подголову исполнилось сорок лет. Отмечали юбилей прямо на четырнадцатом посту, на месте. Развели костёр. Подголов побывал на охоте, уложил в тайге маралёнка, из гибких ивовых веток соорудил волокушу и на ней доставил трофей на пост.

Ребров, увидев добычу урядника, довольно потёр руки:

   — Угощение будет богатое!

Из конторки, где обычно сидел прапорщик Косьменко, — сейчас его не было, отправился в объезд пограничных позиций, — выглянул Василий Созинов.

   — Дядя Ваня, только что телефонировали из штаба: к вечеру к нам приедет Корнилов.

Подголов одобрительно тряхнул головой — полковника он уважал.

   — Это дело хорошее!

Лицо его разгладилось, растеклось в довольной улыбке.

   — Помощь, дядя Ваня, нужна? — спросил Созинов.

   — Не нужна. — Подголов глянул вопросительно на Василия, в глазах у него неожиданно мелькнула смятенная тень. — Маралёнка одного, я так разумею, недостаточно будет...

   — Хватит, дядя Вань. Кстати, Корнилов — малоежка.

   — Откуда знаешь?

   — А мы с ним на Памире в одной экспедиции были... Тогда полковник носил всего лишь капитанские погоны. Он всегда своей порцией с другими делился.

В глазах Подголова вновь мелькнула тень сомнения, старший урядник задумчиво поскрёб пальцем седеющий висок.

   — Ладно, — поразмышляв немного, махнул он рукой, — в таком разе мы возьмём не количеством, а качеством. Я такое мясо приготовлю — полковник пальчики оближет. С корешками, с травами, с бульбой — по-казачьи. Как мы у себя на Амуре делали.

   — Это будет угощение что надо, — кивнул Созинов, одобряя затею Подголова. — Ханки достал?

   — Ё-пуё! — на китайский манер воскликнул Подголов. — А полковник не заругает?

   — Полковник — нормальный человек. Пьянство не любит и к разным стопкам-мензуркам относится отрицательно. Но юбилеи и дни рождения отмечать разрешает.

   — Тут есть один китаец, домашнюю ханку продаёт, — Подголов забавно пошевелил усами, — нормальная ханка, не горлодёр, с утра голова от неё не болит.

Можно было, конечно, в лавке на станции взять пару бутылок русской водки — продавался и «Смирновъ» в светлых бутылках, и никитинская водка — самая популярная на КВЖД, и «Жемчуг» — мягкая водка, которую женщины употребляли вместо вина, но всё это были дорогие напитки, не по карману старшему уряднику. А вот домашняя ханка — совсем другое дело. Но она бывает такая дурная, что потом от неё три дня в себя прийти не можешь: всякий раз голова утром бывает свёрнута набок, и весь мир от этого видится в опрокинутом состоянии, хотя если такой ханки налить в ложку — горит, как бензин, в режиме взрыва.

   — Ты сам-то пробовал ханку у этого китайца? — спросил Созинов.

   — Пробовал.

   — Из чего она? Из риса? Из проса?

   — Из гаоляна.

Созинов поморщился:

   — Гаолян — продукт из-под лавки. Пыльный, некачественный.

   — А рис — штука для этого старика дорогая, но он из гаоляна научился такое чистое пойло гнать, что оно, кажется, конфетами пахнет. Я пробовал — сладкое. И дух как от саранки идёт. Даже закусывать не надо.

   — Интересно, через какое сито он свою ханку пропускает? — Созинов сорвал с ветки горький ясеневый стебелёк, покусал его. — Может, рецептом нам следует разжиться, а, дядя Ваня? Пригодится ведь.

   — Мне сдаётся — через корешки какие-то. Может быть, даже той же саранки. Крошит их мелко и пропускает. В общем, давай возьмём стариковской ханки, рискнём головой и погонами. — Подголов вытянул за серебряную цепочку из кармана штанов старые, с вытертой медной крышкой часы, щёлкнул замком, открывая их. — Главное — не опоздать бы, ухватить китайца, пока он куда-нибудь в тайгу не решил нырнуть. Ищи-свищи его тогда да в носу пальцем ковыряйся. — Подголов по-дедовски подпёр поясницу руками, заохал: — Охо-хо!

   — Давай, дядя Ваня, я пока маралёнком займусь, а ты дуй к китайцу — вдруг он действительно вздумает куда-нибудь намылиться? А без ханки — всё равно, что без... В общем, трофей твой только зря съедим, пропадёт продукт. — Созинов ткнул пальцем в остывший бок маралёнка.

Через полчаса Подголов принёс две литровых крынки с ханкой. Поставил ханку в тёмное прохладное место — под скамейку в штабной комнате. А чтобы она не выдыхалась, придавил крынки фанерками, сверху положил по обломку кирпича.

Корнилов появился в сумерках — прибыл на дрезине, в новой форме с серебряными погонами полковника Генерального штаба, при аксельбантах, также положенных генштабистам по уставу, при офицерском Георгии, способным украсить любой военный мундир.

Приняв рапорт командира поста, Корнилов неспешно прошёл во двор, где горел костёр, вокруг которого, вскочив с брёвен, стояли стражники. Подголов вытянулся перед полковником — старший урядник не только выше ростом сделался, он даже, кажется, помолодел.

   — Спасибо, ваше высокородие, что почтили...

Корнилов, прерывая старшего урядника, махнул рукой:

   — Роду я такого же, как и вы, урядник, так что нечего тянуться передо мной.

Подголов вытянулся ещё больше, пробормотал внезапно осипшим от волнения голосом:

   — Премного благодарен!

   — Полноте, урядник. — Корнилов достал из кармана серебряный портсигар с изображением порт-артурской крепости, звонко щёлкнул им, словно бы хотел проверить замок, перевернул. — Здесь есть надпись, специально выгравирована. — Корнилов поднёс портсигар к глазам, прочитал громко и чётко: — «Старшему уряднику Подголову И.В. за успехи в охране границы».

Полковник вручил портсигар Подголову.

   — Служу Государю и Отечеству! — запоздало гаркнул тот, прижал руки к бёдрам, будто находился в парадном строю. Глаза у Подголова сделались влажными.

Корнилова угостили дедовской ханкой. Полковник не отказался, выпил — ханку пили из оловянных солдатских кружек, — поймал кончиком языка последнюю каплю, прижал её к нёбу, раздавил, прислушался к вкусу. Почмокав выразительно губами, похвалил:

   — Хорошая хана!

На землю опустился вечер; в ясеневой листве прошелестел ветер, увидев высокое начальство, запутался в ветках и умолк сконфуженно; в небе зажглись мелкие, тусклые, будто их давно не чистили, звёзды.

   — В России, ваше высокородие, звёзды более радостные, чем здесь, — сказал Подголов полковнику, — что ни звёздочка, то будто свечечка в небе. Словно бы удача какая. А здесь... — урядник задрал голову, — здесь звёзды, наверное, и русских слов не понимают.

Василий Созинов подарил Подголову револьвер, который добыл в драке с Янтайским Лао, на досуге разобрал его, почистил, смазал. Не револьвер оказался, а загляденье.

   — Бой у него зверский, дядя Ваня, — сказал он, — осечек не даёт. У такого револьвера патроны даже без пороха и капсюлей стреляют. Держи! — Созинов вложил револьвер Подголову прямо в ладонь и, вздохнув, неожиданно услышал, как у него в горле что-то заскрипело, запершило, и увядший разом голос сделался влажным. — Мысль была себе оставить, но мне этот револьвер держать у себя нельзя. А тебе в самый раз.

   — Почему же тебе нельзя?

   — Он ведь принадлежал Янтайскому Лао. А Лао, ты знаешь, убил моего брата...

   — Ну, Ивана, может, убил и не Лао, а кто-то другой, из его разбойников, этого ведь никто не знает...

   — Лао убил... Точно Лао, — убеждённо произнёс Созинов, — я это дело вот чем чувствую, — он похлопал себя ладонью по груди, — мотором своим.

   — Ладно, не будем по этому поводу спорить, — проговорил Подголов тихо. — Спасибо тебе, брат, за подарок.

Через час полковник Корнилов отбыл с поста — его ждала Таисия Владимировна. Она относилась к числу женщин, которые никогда не надоедают — сколько ни будешь с ней общаться, всё равно это общение будет желанным, каждая встреча с нею — это встреча внове, вызывает ощущение тепла, благодарности, нежности.

Вскоре Таисии Владимировне предстояло возвращаться в Петербург, к отцу. Корнилов набрал ей целый мешок чаги, снабдил также разными китайскими снадобьями.

   — Не забывай про чудодейственную силу чаги, Тата, — наставлял он, передавая мешок жене.

   — Я всё запомнила, Лавр, и — записала.

   — Записала — это хорошо, Тата. Я тоже порой стал выпускать из виду важные детали, — Корнилов поднёс к виску пальцы, помял выемку, — раньше такого не было, а сейчас — увы... Поэтому тоже начал записывать себе в полевой блокнот: сделать то-то, сделать сё-то...

Через неделю на пост номер четырнадцать из штаба отряда пришло сообщение: младшему уряднику Созинову Василию Васильевичу присвоено звание урядника. На погонах у него теперь вместо двух лычек будут красоваться три.

Созинов к повышению в чине отнёсся спокойно. Хотя губы у него горько дрогнули.

   — Все свои лычки, все три, готов отдать за то, чтобы ожил братуха Иван. К лычкам готов добавить Георгия, — он поддел пальцем серебряный крест, — лишь бы Ванька мой был жив...

Смахнув комара, усевшегося на шею — здоровенный прилетел кровосос из тайги, наполнился, как бочонок, кровью, сделался рубиновым, — Подголов понимающе кивнул:

   — Я бы и свою лычку, широкую, добавил к твоим, не пожалел бы, лишь бы Иван был бы рядом с нами.

Созинов благодарно и печально махнул рукой, сощипнул кончиками пальцев что-то с глаз — то ли слезу, то ли налипь, то ли ещё что-то, со вздохом наклонил голову:

   — Спасибо тебе, дядя Ваня... Но чего не дано, того не дано... — Он снова вздохнул.

В августе одиннадцатого года полковник Корнилов получил новое назначение — стал начальником Второго отряда. Этот отряд был больше Третьего, считался в Заамурском пограничном корпусе генерал-лейтенанта Мартынова элитным.

Несколько раз Корнилов пробовал привлечь Мартынова на свою сторону — Сивицкий, несмотря на членов комитета по снабжению, продолжал гнать в корпус гнилую муку и гнилую рыбу, наживался на этом открыто.

Однако гораздо больше Сивицкого наживались разные его подрядчики, помощники, посредники, сводники, десятники, заместители с приказчиками и пристяжными — вся эта свора гоп-стопников с толстыми золотыми цепями, перекинутыми через плотные, набитые по самую пробку отменной едой животы, собравшись вместе, просто-напросто обгладывала заамурцев до костяшек.

У Мартынова всегда серело лицо, когда Корнилов заводил разговор о поставщиках гнилья в корпус и просил вмешательства. Генерал всякий раз демонстративно вскидывал пухлые ладони:

   — Голубчик, постарайтесь обойтись без меня, ладно? И очень прошу на будущее: не вмешивайте меня в это дело. Ладно?

   — Ваше высокопревосходительство, — голос Корнилова наполнялся звонкими укоризненными нотами, — ведь речь идёт о здоровье солдат целого корпуса...

   — Нет, нет и ещё раз нет, прошу вас, — Мартынов вскидывал ладони ещё выше, — не надо заботиться о здоровье всего корпуса, Лавр Георгиевич, заботьтесь лучше о здоровье вверенного вам отряда. О корпусе я позабочусь сам.

Так ни разу разговор с Мартыновым не получился. Прощался Корнилов с командующим заамурцев с тяжёлым сердцем.

Капитана Вилямовского, который первым, ещё до Корнилова, выступил против обирал и хапуг, уже не было ни видно, ни слышно, полковник пытался отыскать его следы, отгоняя мысли о том, что, может быть, этого человека уже вообще нет в живых. Сейчас, когда полковник набрал силу, капитан Вилямовский оказался бы во Втором отряде к месту — такие люди Корнилову были нужны. Однако поиски ничего не дали... был Вилямовский и пропал. Где он? Кто ответит?

Во второй отряд вместе с полковником перевелись старые знакомые — братья Созиновы, старший урядник Подголов, прапорщик Косьменко, чьи погоны украсила вторая звёздочка — Косьменко стал подпоручиком, Ребров, которому было присвоено звание младшего унтер-офицера — он проходил не по казачьему списку, а по ведомству матушки инфантерии, «царицы полей», подпоручик Красников... В общем, если собрать всех вместе да пересчитать, то человек пятьдесят наберётся.

Это были люди, которые полюбили Корнилова как командира, и других начальников себе уже не представляли — только Корнилов, и больше никто.

Именно тогда, за семь лет до революционных событий в России, и возникло, если хотите, звучавшее, как удар плётки по голенищу, наводившее ужас в Гражданскую войну слово — корниловцы.

...Обстановка на китайской территории накалялась. В Маньчжурии вспыхивали бунты, Монголия была разогрета, раскочегарена настолько, что достаточно было одного чирканья спички, чтобы пламя взвилось до небес.

Китайцы одинаково плохо относились и к русским, и к монголам, считали, что одни их обманывают, другие плохо прислуживают. Запах грядущего пожара носился в воздухе. Корнилов поспешил проводить жену в Санкт-Петербург: затевавшаяся заварушка могла быть серьёзной.

— Ох, Лавр! — опечаленно вздохнула Таисия Владимировна. Вид у неё был встревоженный, около губ пролегли непроходящие морщины — приметы увядания.

Корнилов молча прижал к себе её голову. В горле образовалась твёрдая пробка, мешала дышать — ни туда, ни сюда, не слышно было стука сердца, словно бы оно совершенно отсутствовало, вместо живого стука — тишина. Полковник подумал о том, что прощание с женой у него всегда происходит очень тяжело. Так бывает каждый раз, когда он смотрит вслед поезду, увозящему её, на глаза едва ли слёзы не наворачиваются, потом ещё целую неделю не находит себе места, переживает — успокаивается лишь на несколько часов сна, а потом всё начинается снова. Когда рядом не было жены, жизнь казалась Корнилову бесцельной, пустой, полной провалов, словно он находился в неком безвоздушном пространстве.

Потом он получал от Таисии Владимировны письмо — первое после разлуки, — и в нём рождалась надежда, серые краски приобретали живые оттенки, а будни, их суровое течение наполнялись смыслом. И появлялась цель — встреча с женой, которая состоится не сегодня, не завтра, не послезавтра, но обязательно состоится — будущая встреча не за горами, в конце концов. Только когда появлялась надежда, в нём исчезала муторная, схожая с противной обволакивающей слизью тоска. Жизнь обретала смысл.

   — Ох, Лавр! — вторично воскликнула жена и умолкла.

   — Пора, Тата, — мягко проговорил Корнилов, — машина ждёт.

Таисия Владимировна оторвала голову от груди мужа, ресницы у неё склеились от слез...

Он посадил её в вагон первого класса и, когда поезд тронулся, велел шофёру гнать машину рядом, сам, высунувшись в окно, смотрел, как роскошный пассажирский поезд набирает скорость.

Так бывало и в прошлые разы, но гонки эти прекращались довольно быстро: рельсы уходили в одну сторону, дорога — в другую, между «чугункой» и автомобилем оказывалось какое-нибудь болото, поле, засеянное просом, или кудрявая, заросшая кустарником сопка, и в сердце возникала знакомая тоска, будто бы жизнь состояла только из одних разлук... В этот раз в этой погоне ничего не изменилось — дороги, как всегда, разошлись... Корнилов устало опустился на сиденье и велел водителю:

   — Поехали в штаб!

Прошло совсем немного времени, и Монголия объявила о своей независимости. Амбаню — разжиревшему китайскому губернатору, уже не вмещавшемуся в свои огромные шёлковые халаты, — предложили немедленно запрягать лошадей и убираться домой. Солдат у амбаня не было — тех сто пятьдесят наряженных в засаленные халаты и куртки попрошаек, которые промышляли на рынке, занимаясь тем, что сбывали украденные у амбаня продукты, считать солдатами было нельзя, поэтому китайский губернатор решил не сопротивляться и покорно поднял пухлые ладошки. Свою судьбу он вверил воле Божьей.

Губернатора точно посадили бы на кол, не подоспей русские казаки, в том числе и пограничные стражники. Казаки перевезли несчастного, ничего не понимающего амбаня в Кяхту, в русское консульство — тут он мог пребывать в полной безопасности. По дороге амбаня пытались закидать камнями, но толпа побоялась казаков, их грозного вида и отступила.

Поняв, что до амбаня не добраться — жирный кот скрыт за неприступными воротами, — громко галдящие «революционеры» начали громить театр.

Толпу опять остановили казаки. Матерящиеся погромщики нехотя отступили.

К этой поре охране русского консульства подоспела подмога — двести человек с пулемётами. Это были люди очень решительные. Достаточно сказать, что среди них находился хорунжий Унгерн[26] — человек, у которого глаза от приливов бешенства делались белыми, как бумага.

Унгерн уже тогда, в 1911 году, стучал себя кулаком в грудь, требовал, чтобы его публично именовали потомком тевтонских рыцарей, и готов был драться на саблях с каждым, кто не принимал его «великих азиатских идей».

В Калгане китайцы понесли первые потери — монголы с такой яростью начали метелить их прямо на улицах, что по воздуху летали китайские халаты, изображая воздушных змеев.

Единственной защитой у китайцев оказались русские, но китайцы наплевали на своих защитников, начали сколачивать против русских войска и вооружать население винтовками.

— Русские — наши главные враги! — вещали мандарины и трясли своими грязными косичками. — Они враги нашей солнцеликой императрицы Цинь. Бей русских!

Население молча слушало и наматывало «патриотические» речи мандаринов на ус. Обстановка продолжала накаляться.

«Хорошо, что я отправил Тату в Питер, если бы она осталась здесь, то мне пришлось бы дома держать солдат с пулемётом», — думал Корнилов глядя на то, что творится кругом.

26 декабря 1911 года царь подписал Высочайший приказ по Отдельному корпусу пограничной стражи — полковнику Корнилову Лавру Георгиевичу было присвоено звание генерал-майора. Отодвинув от себя бумагу с подписью, царь поднял глаза на Коковцева[27] — нового шефа Отдельного корпуса пограничной стражи.

   — Кто такой Корнилов, я не знаю и знать, честно говоря, не хочу, — проговорил он строго, — но до меня доходят слухи о том, что в пограничный округ, где служит этот полков... где служит этот генерал-майор, поставляют гнилую муку и тухлую рыбу. Объясните, сударь, почему это происходит, а?

Объяснить это Коковцев не смог, и у государя недовольно дёрнулся левый ус.

   — А кто же сможет мне это объяснить? — спросил он.

Этого Коковцев тоже не знал, удручённо склонился к столу Николая и развёл руки в стороны.

   — Я разберусь, государь, — сказал он, — дайте мне неделю срока.

   — Даю два дня, — строго произнёс Николай и отвернулся от Коковцева, тот с огорчением понял, что разговор окончен, степенно, по-боярски отбил царю поклон и вышел.

Через два дня Коковцев снова был на докладе у Николая в Царском Селе. Царь продержал его в приёмной сорок минут. Посетителю от долгого ожидания уже сделалось не себе, он потерял нормальный цвет лица, на скулах проступили багровые пятна, а тёмные венозные прожилки прорисовались очень чёткой сеточкой, он уже начал думать о том, что окончательно впал в немилость, когда его позвали.

Царь сидел в кресле бледный, какой-то выпотрошенный, извинился перед Коковцевым за то, что заставил ждать. В кабинете пахло спиртом и лекарствами.

«Что-то случилось с наследником, — безошибочно определил Коковцев, — значит, разговор на состоится».

Разговор состоялся. Царь был категоричен.

— Конечно, этот ваш Сивицкий — порядочная бестия, — сказал он Коковцеву, — руки у него, будто у процентщика, всё загребают... Если разбираться с ним по-настояшему, то до суда окажется полшага, но генерала можно судить лишь за поражение в войне, а не за воровство. Иначе пятно падёт на весь генеральский корпус России. — Государь вопросительно глянул на Коковцева, словно хотел понять, разделяет тот такую точку зрения или нет. Коковцев сидел с опущенной головой, с безучастным видом, он чувствовал себя виноватым, государь это понял и смягчил тон: — Поэтому поступим следующим образом: следствие по делу Сивицкого и его компании прекратим и тихо, без всякой огласки уберём этих людей с их хлебных мест. Согласны?

С этим Коковцев был согласен.

Однако концовка у этой истории была совсем не такой, более того — неожиданной: ни один опытный бумагомаратель, способный изводить на хитроумные сочинения километры «верхэ», не мог бы развернуть сюжет так, как его развернули последующие события.

Следом за Сивицким своей должности лишился генерал-лейтенант Мартынов — он получил от Коковцева указание немедленно сдать корпус и отправиться в Рязань: Мартынова назначили на должность начальника 35-й пехотной дивизии.

Позиция невмешательства в дела, творящиеся в Заамурском корпусе пограничной стражи, обернулась для него боком. Если не хуже: Мартынов почувствовал, что он очутился, извините, люди добрые, в глубокой заднице. Подобные сравнения царский генерал, а в будущем известный советский литератор, написавший немало книг, в том числе и книгу о Корнилове, любил известное ленинское суждение насчёт кухарки, способной управлять государством, очень ценил, поэтому иногда козырял «сочными» сравнениями, фразами, бьющими не в бровь, а в глаз, и всё, что исходило от кухарки и её детей,брал на заметку.

Китайцы продолжали вооружаться. Население смотрело в сторону русских косо. Корнилов несколько раз ловил на себе откровенно злобные, наполненные огнём взгляды — кое-кто уже готов был стрелять русским в спину.

Деньги, вложенные господином Витте в эту страну, оборачивались ненавистью!

Войной стало пахнуть сильнее.

От Коковцева из Питера пришло указание: в случае вооружённого конфликта с китайцами командование Заамурским корпусом взять на себя... Сивицкому. Круг замкнулся.

Корнилов ощутил, как в нём вспух брезгливый нарыв, дышать сделалось трудно — нарыв перекрыл путь воздуху, сердце обдало нехорошим холодом. Корнилов выругался. Затем произнёс, не в силах побороть в себе брезгливость:

— Строевой командир из Сивицкого, как из трёхногого мерина скаковая лошадь, максимум, на что способен такой скакун, — засунуть голову в стеклянную банку, выпить рассол и сожрать укроп, оставшийся после засолки.

Заамурскому корпусу было хорошо известно, что на параде в честь трёхсотлетия Дома Романовых Сивицкий даже не смог забраться на лошадь и войска обходил пешком, натянув на сапоги глубокие резиновые галоши.

Строевые офицеры, глядя на генерала, отворачивались. Корнилову не хотелось видеть эту картину. Он чувствовал себя униженным, оскорблённым, приехав домой, достал из буфета графин, который был по самую пробку наполнен прозрачной, в медовую золотистость жидкостью — настойкой зёрен лимонника, и поспешно налил себе стопку. Потом налил вторую.

Было стыдно, противно, горько. Неужели там наверху, в Питере, не понимают, что тут происходит? Или им уже всё людское стало чуждо?

Корнилов выпил третью стопку — только сейчас заметил, что пьёт он стоя, без закуски, — опустился на стул. Некоторое время он сидел неподвижно, обдумывая своё положение, потом покачал головой:

— Слова «За Веру, за Царя, за Отечество» для меня никогда не были пустыми. И никогда не будут... С мздоимцами мне не по пути.

Он решил уйти из корпуса пограничной стражи, вернуться в армию. Кем угодно, хоть командиром полка, хоть командиром батальона — готов и на такое, несмотря на свои генеральские погоны.

В марте 1913 года Корнилов подал рапорт о переводе его в военное ведомство.

Рапорт был принят, но о «боевых действиях» Корнилова с генералом Сивицким в столице были хорошо наслышаны, и питерское начальство долго не могло подобрать генерал-майору подходящую должность — несколько месяцев он находился не у дел.

Часть четвёртая ВЕЛИКАЯ ВОЙНА

огда двадцать восьмого июня 1914 года в боснийском городе Сараево прозвучали выстрелы, поразившие нелюдимого, чопорного до обморока эрцгерцога Франца Фердинанда и его жену красавицу графиню Софью Хотек, Европа ещё не думала о том, что эти выстрелы станут началом лютой мировой бойни, но когда ровно через месяц, двадцать восьмого июля, дальнобойные орудия австрийцев накрыли огнём Белград, многие поняли — началась война, которой конца-края не будет. И коснётся эта война буквально каждого человека.

Франц Фердинанд хоть и жил на славянской земле, в замке Конопиш под Прагой, а славян — и прежде всего русских — очень не любил. Какие только клички он не понапридумывал народу, обитающему на востоке Европы, и все очень обидные; при любом случае старался если уж не навредить, так уколоть — например, взял да вычеркнул из списков Пражской академии Льва Толстого... Из-за этой самой нелюбви он очень не хотел ехать на манёвры под славянское Сараево, но его убедили — ехать надо!

   — Вам полезно будет побывать там, — сказали эрцгерцогу, — тамошний воздух очень полезен для ваших лёгких...

Именно этот аргумент оказался для закоренелого русофоба, довольно удачно залечившего когда-то туберкулёз, убедительным: Франц Фердинанд в ответ кивнул и стал собираться в дорогу.

Графиня выехала в Сербию на несколько дней раньше мужа: она рассчитывала провести пару недель в Илидже — курортном местечке недалеко от Сараево — намеревалась подлечить там своё пошатнувшееся здоровье.

Чем закончилась эта поездка в «медицинских целях», известно всем — убийством супругов.

Австро-Венгрия немедленно выдвинула Сербии ультиматум: на колени! Сербия подчинилась всем требованиям, кроме одного — просила, чтобы судебная власть в стране оставалась самостоятельной, не была подмята... Это единственная просьба, очень несущественная. Любой разумный человек просто-напросто закрыл бы на это глаза: хотят сербы иметь собственный суд — пусть имеют. Однако император Франц-Иосиф нервно дёрнул головой — пышные усы от резкого движения у него стали походить на два размотавшихся шерстяных клубка — и произнёс детским, истончившимся голосом:

   — Они этого недостойны!

Франц-Иосиф, который вместе с убитым племянником на паях делил верховное командование австро-венгерской армией, скомандовал, будто находился на военных учениях:

   — Пли!

Он хорошо знал, что означает на армейском языке слово «Пли!» — требовал, чтобы ему принесли свежую газету.

Газету принесли. Старик свернул её и стал щёлкать сидевших на стенах его кабинета мух:

   — Сколько вас тут развелось, жирных и глазастых... Пли! Житья нет. Пли!

В те же дни русский император Николай Второй, пребывая во вполне понятной меланхолии, заявил:

   — Россия никогда не останется равнодушной к судьбе Сербии.

Началась так называемая «предупредительная» война, в результате которой Россия объявила частичную мобилизацию: азартное хлопанье Франца-Иосифа газетой по стенам кабинета в замке Шеннбург Николаю не понравилось — слишком много разрушений последовало после этого в Белграде.

Немцы и пальцем не пошевелили, чтобы остановить своих союзников и вместе с ними — «предупредительную» войну. Более того, 30 июля 1914 года официальный орган страны «Локаль Анцейгер» — довольно крикливая бюргерская газета — ударил по своим читателям из крупнокалиберного орудия: опубликовал сообщение о всеобщей мобилизации в Германии.

Русское посольство немедленно телеграфировало о появлении этого материала на страницах «Локаль Анцейгера» в Санкт-Петербург, спешно менявшего свою вывеску на «Петроград» (так было более патриотично).

В семь часов вечера царь подписал указ о всеобщей мобилизации в России.

Чиновники с Вильгельмштрассе тем временем послали в «Локаль Анцейгер» опровержение насчёт всеобщей мобилизации в рейхе и одновременно задержали телеграмму сотрудников русского посольства, которые ставили Певческий мост в известность об этом опровержении.

Завертелись колеса машины совсем не дипломатической. Германия, которая уже вошла в режим всеобщей мобилизации, но прикрывалась опровержением, как некой жиденькой зелёной веточкой, потребовала от России в двадцать четыре часа остановить мобилизацию. Хитрый был, конечно, ход, но очень уж наглый, беспардонный. Николай Второй по-свойски предложил самоуверенному родственнику-кайзеру хорошенько подумать, а потом подать бумаги в третейский суд в Гааге, чтобы разрубить этот узел.

Вилли гордо отвернулся, распушил усы и первого августа 1914 года объявил войну России. Небо над Европой мигом потемнело.

Четвёртого августа войну Германии объявила Великобритания.

С вершины горы покатился огромный снежный ком. Шестого августа войну России объявила Австро-Венгрия. Пушки загрохотали на огромных пространствах Европы, от севера до юга, одна канонада смешивалась с другой, земной шар затрясло, будто в падучей. Не думали ни Николай, ни Вильгельм, что эта война будет им стоить всего, что они имели. В том числе и жизни.

Русский самодержец, исходя из патриотических чувств, громогласно пообещал, что мир с Германией он не станет заключать до тех пор, пока хотя бы один чужой солдат будет находиться на его земле, — видимо, он на что-то ещё надеялся, но надежда эта была очень слабой.

Корнилов появился на фронте в середине августа во главе стрелковой бригады и с ходу вступил в бой. Бригада его — Первая, 49-й пехотной дивизии — входила в состав Восьмой армии, которой командовал Брусилов[28]. У двух генералов, Брусилова и Корнилова, отношения были более чем натянутыми — не сложились.

Двенадцатого августа корниловская бригада ворвалась в старую австрийскую крепость Галич, взяла пятьдесят орудий и огромное количество боеприпасов. Это была весомая победа, за которую Корнилова наградили орденом Святого Владимира с мечами III степени. Награде он не обрадовался — принял её равнодушно. И вообще, он сделался суровым, малоразговорчивым и очень требовательным, а в теле усох, стал лёгким, как птица.

Двадцать пятого августа Корнилов был назначен начальником 48-й пехотной дивизии. Вступив в командование, он первым делом полюбопытствовал, почему улицы многих австрийских городов напоминают свалку, донельзя замусорены. К генералу привезли одного из бургомистров — испуганного человечка с чёрными глазами навыкате и длинными пейсами. Корнилов строгим тоном спросил у него, почему на улицах нет порядка. Человечек в ответ проблеял что-то жалобное.

— Для наведения порядка даю вам двадцать четыре часа, — сказал Корнилов, не дослушав объяснений. — Если не выполните распоряжение — обижаться будете на самого себя.

Новый начальник дивизии старался вникать во все дела, вплоть до мелочей. Сохранился приказ № 213 от двадцать девятого августа, вот цитата из него: «Мною также замечено, что низшие чины, награждённые Георгиевскими крестами, почему-то их не носят. Требую внушить нижним чинам, награждённым этими орденами, чтобы они никоим образом не скрывали свою высокую боевую награду и гордо её всегда носили».

В этом приказе — весь Корнилов.

Воевал Корнилов жёстко, с выдумкой.

Десятого ноября в горах около Лупковского перевала вспыхнул тяжёлый ночной бой с австрийцами. Группа добровольцев во главе с Корниловым прорвала позиции неприятеля. Австрийцы попробовали ослепить нападавших светом прожекторов и загнать их назад, в ночь, однако прожекторная атака не остановила Корнилова.

Его солдаты отбили прожекторы у австрийцев и погнали неприятеля — австрийцы бежали, соревнуясь друг с другом в скорости, сапог в том беспримерном драпанье потеряли немало. Прожекторы и захваченные в бою пулемёты Корнилов обратил против прежних их владельцев.

В плен были захвачены тысяча двести человек, в том числе и австрийский генерал Рафт. Увидев, как мало было русских, разнёсших в пух и в прах его дивизию, Рафт схватился за голову:

   — Доннер веттер! Я бы мог отогнать вас от своих окопов пинками сапог!

   — Для этого сапоги ещё надо собрать — слишком много обуви ваших солдат валяется на дороге, — без тени улыбки ответил австрийскому генералу Корнилов.

Вот ещё одно сохранившееся донесение той поры, красноречиво свидетельствующее о жестокости боев в Карпатах: «Со времени выступления из Лисно 26-го октября ко дню возвращения на северную сторону Карпат дивизией были взяты в плен 1 генерал, 58 офицеров и 6756 нижних чинов, 13 пулемётов, 2 вьюка и 20 лошадей. Потери выразились следующими цифрами: убито 10 офицеров, 578 нижних чинов, ранено 15 офицеров, 2510 нижних чинов и без вести пропало 7 офицеров и 1991 нижний чин. Командующий 48-й пехотной дивизией генерал-майор Корнилов».

Позже Брусилов заметил, что к началу 1915 года в нашей армии почти не осталось старых солдат — они были выбиты. Заменили старичков обыкновенные молодые неучи, в основном из деревень, с трудом отличающие гаубицу от телеги-двуколки, а командирскую портупею от темляка, прицепленного к шашке. Катастрофически не хватало патронов. Норма, установленная в Русско-японскую войну — восемьсот патронов на одну винтовку, перекочевала и в Первую мировую. Восьми сотен патронов для новой войны было мало.

В горах казаки спешивались: не очень-то поездишь верхом по глиняным каменным кручам, лошади ломали ноги. Покалеченных лошадей приходилось пристреливать.

Сотня, в которой находились братья Созиновы, была придана Ларго-Кагульскому полку. Командовал ларго-кагульцами боевой офицер — полковник Карликов. Единственная жалоба, которую от него услышал Корнилов, заключалась в том, что слишком много в полку «бабушкиной гвардии» — так на фронте звали мокрогубых новобранцев, деревенских парубков, ничего не умевших делать. Они даже ползать не умели: лишь только шлёпнутся на землю, так и начинают пахать её, как кроты, только куски почвы в разные стороны летят. А по земле ползти надо, ползти...

Карликов стонал от досады и бессилия, наблюдая за действиями «бабушкиной гвардии».

Немцы перебросили на Карпаты только что сформированную армию генерала Линзингена, а это ни много ни мало — пять великолепно оснащённых, вооружённых до зубов дивизий.

Армия Линзингена врубилась в боевые порядки Восьмой армии Брусилова. Карпаты застонали.

   — В соседнем полку, у рымникцев, я видел Реброва, — сообщил Егорка Созинов своему брату.

   — В одной дивизии, значит, воюем.

У Василия Созинова виски уже стали седые, время брало своё, — седина серела и в тёмных, с рыжинкой усах. До полного георгиевского кавалера Василию не хватало одного креста, последнего, первой степени, золотого, будет у него золотой крест — и генералы при встрече станут вытягиваться перед ним во фрунт и отдавать честь, вот ведь как... И звание у него теперь было офицерское — подхорунжий.

В мирное время этот чин не присваивали, в подхорунжие могли только разжаловать, офицерский ряд начинался с двух звёздочек, с хорунжих, а вот в войну подхорунжих и прапорщиков плодили тысячами.

   — Нет, Васька, не видать тебе золотого Георгия, как своих ушей, — сказал Егор брату, когда тот получил офицерские погоны с жестяной звёздочкой, окрашенной в защитный цвет.

   — Почему?

   — Офицером ты стал... А Георгиевские кресты — ордена солдатские.

   — Чего ты буровишь, чего буровишь? — возмутился Василий. — Завидуешь, что ли?

   — Нет, не завидую.

   — Тогда чего несёшь? Офицер из меня, как из тебя — полковник, командующий из спальни раздачей фуража и портянок... Тьфу! Офицер с одной звёздочкой на погонах — это тот же солдат. Только хрен знает для чего отмеченный...

   — Вот эта одна-единственная звёздочка и помешает тебе сделаться полным Георгиевским кавалером. Тебе надо снова строить свой иконостас — начинать с ордена Святого Георгия IV степени — офицерского. Белый, знаешь такой... Эмалированный.

   — Эмалированными только тазы на кухне да в госпиталях бывают. Эмалированный...

   — У Корнилова такой орден есть, за Русско-японскую...

   — Я видел.

Подхорунжий Созинов успокоился также быстро, как и вскипел. Егоркины погоны тоже были украшены знаками отличия — двумя красными лычками: брат имел чин младшего урядника. Василий в этом чине проходил, можно сказать, полжизни. Ещё Егор заработал две Георгиевские медали, что для полного банта тоже имело значение.

Не будет хватать в банте одной медальки — и почётный Георгиевский бант будет считаться неполным, это Егор знал, но усердия особого, чтобы заработать награды, не проявлял: понимал, что до полного Георгиевского набора ему также далеко, как до облаков. Не дотянуться.

В начале сентября, во время наступления Егор был ранен, попал в госпиталь, но, боясь отстать от своей части, от брата, сбежал из палаты и вскоре появился в расположении сотни — худой, охромевший на одну ногу, в штопаной, с чужого плеча гимнастёрке: достать свою одежду ему не предоставилось возможности.

Василий обнял его, прижался головой к его голове.

   — Молодец! Поступил так, как привыкли поступать Созиновы.

Потом достал из своего сидора гимнастёрку, перекинул её брату.

   — Надень! Не то очень уж неприлично ты выглядишь в этом дранье с чужого плеча.

Егорка захохотал:

   — А ты чего? От богатых немецких харчей голова что, стала в сторону смотреть? Больно привередлив сделался... Небось каждый день потрошишь телячьи ранцы?

Василий махнул рукой, проговорил миролюбиво:

   — Главное, мы снова вместе. — Он огляделся, задрал подбородок, всмотрелся в макушку высокой, густо поросшей соснами горы. — Ну, как тебе Карпаты? А? Меня они, например, подавляют... Своей мощью, величием.

Егор не ответил. Было тихо. Даже говорливые воробьи, которые всегда держатся подле людей, унеслись куда-то.

Через несколько дней пошёл снег. Крупный, густой. Попадались снежины-гиганты. Кажется, если одна такая лепёшка попадёт в котелок, то разом наполнит его. С верхом. Солдаты повеселели: не надо каждый раз бегать к реке за водой — достаточно растопить снег в котелке.

Ночи сделались очень холодными.

Снега навалило столько, что, случалось, в него с головой проваливались целые роты. Армия Линзингена, поддерживаемая Десятой армией Эйхгорна, начала на Карпатах наступление.

На пути у наступающих встала Восьмая армия Брусилова. Удар немцев был жестоким, даже горы затрещали, брусиловцы попятились. Впрочем, пятились они недолго. Двенадцатого января 1915 года наступление немцев захлебнулось.

   — Я думал, они из другого теста сделаны, не из того, из которого слеплены мы, прут и прут, — признался Егор брату, — мы задыхаемся, тонем в лавинах, своей кровью прожигаем снег насквозь, а они будто на крыльях по воздуху летают. Пули их вроде бы не берут... Ан нет! Оказывается, берут. Ещё как берут. — Егор улыбнулся во весь рот — он радовался тому, что брусиловцы устояли; Василий же, наоборот, мрачно поглядывал на него да чесал пальцами усы.

Наконец он не выдержал, вздохнул:

   — Ты погоди «гоп» кричать — плетень мы ещё не перепрыгнули. Впереди — наше «ломайло». Вот закончится оно благополучно, тогда будем пить водку.

«Ломайлом» на фронте называли наступление.

Через три дня началось «ломайло». Дивизия Корнилова взяла важный перевал, три тысячи пленных и шесть пулемётов.

На вершине перевала Егор умело, с одной спички — коробок он нашёл в шинели убитого австрийского офицера, — разжёг костёр, на рогульку повесил котелок, набитый снегом.

   — Вот тебе и «ломайло», — проговорил он устало.

Наступление продолжалось до первых чисел февраля.

   — Если дело пойдёт так дальше, то к маю мы будем в Берлине, — радовался Егорка.

Брат его радость не разделял, по-прежнему был мрачен.

   — Ты чего? Почему такой пасмурый? — начал приставать к нему с расспросами Егор.

   — Беду чую, вот и пасмурный.

   — Тьфу, тьфу, тьфу! — плевал через плечо Егор. — Типун тебе на язык. Поплюй и ты!

   — Не поможет.

В результате зимнего наступления дивизия Корнилова захватила в плен 691 офицера и 47 640 солдат, а также взяла орудия и пулемёты. Много орудий и пулемётов.

В феврале 1915 года начальнику 48-й пехотной дивизии Корнилову было присвоено звание генерал-лейтенанта.

Шестого марта 1915 года армии Брусилова и Радко-Дмитриева перешли в новое наступление. «Ломайло» продолжалось.

Морозной ночью одиннадцатого марта был взят Бескидский перевал — один из самых тяжёлых и важных (может быть, самый важный на Карпатах), Корнилов оседлал высоту 650, которую штабные стратеги уважительно прозвали «Малым Перемышлем» — слишком трудно было её брать. Когда речь заходила о «Большом Перемышле» — крепости, сплошь начиненной стреляющей сталью, с могучей артиллерией, — то штабисты скучнели, они не завидовали тем людям, которые в лоб пойдут на каменные крепостные стены.

Тем не менее Перемышль был взят с лёту — сделал это генерал Артамонов. Не будучи искушённым в паркетно-штабных играх, телеграмму о взятии крепости он прислал с опозданием. В телеграмме сообщил о том, что пленил 120 тысяч человек во главе с генералом Кусманеком. Артамонову в штабе фронта не поверили, тогда он, разозлившись, отбил вторую телеграмму, заверенную самим Кусманеком.

В штабе фронта, скрывая зависть, лишь развели руки, да какой-то наголо обритый полковник прохрипел раздражённо:

— Сегодня некий Артамонов взял Перемышль, а завтра никому не ведомый Корнилов возьмёт Вену.

Услышав эту фразу, командующий Юго-Западным фронтом Николай Иудович Иванов[29] довольно расчесал пальцами пышную бороду и достал из кармана маленькую серебряную иконку, поцеловал её.

   — И хорошо! Это будет великолепный подарок царю-батюшке, если генерал Корнилов возьмёт Вену. Главное — мы крушим Вильгельма — это раз, и два — Ставка наконец-то поняла, что главный театр военных действий для немцев не Франция, как Ставка считала раньше, а Россия. — Иванов ещё раз поцеловал иконку и сунул её в нагрудный карман, поближе к сердцу. Покосился на адъютанта, всюду следовавшего за ним бестелесной исполнительной тенью.

   — Срочно пошлите в Ставку телеграмму.

   — О взятии Перемышля?

   — Это они уже знают. Текст оставьте прежний: «Пополнения и снарядов».

Это была уже третья телеграмма командующего фронтом великому князю Николаю Николаевичу[30], на первые два послания Ставка даже не дала ответа, уж не говоря о том, чтобы подогнать пару эшелонов с новобранцами и снарядами.

Ставка хоть и пришла к выводу, что главное поле борьбы для немцев — Восточный фронт, но по части выбора собственных приоритетов колебалась, не знала, какую цель считать основной — то ли взятие Вены, то ли успешный штурм Берлина. Только что назначенный на должность командующего Северо-Западным фронтом генерал от инфантерии Алексеев[31] считал, например, что от Вены надо отказаться, главное — взять Берлин и сломать кайзеру его сухую, уродливую руку, о чём он и написал начальнику штаба Ставки Янушкевичу. Янушкевич заколебался. А немцы тем временем решили съедать пирог частями и для начала, чтобы аппетит развивался равномерно, — уничтожить группировку русских в Карпатах, а для этого совершить прорыв у Горлицы и на Дунайце, выйти в тыл дивизиям, удерживающим Юго-Западный фронт.

План был хитрый, коварный, хорошо просчитанный на несколько ходов вперёд. Генерал Радко-Дмитриев первым разгадал замысел немцев и попросил разрешения у командующего фронтом отойти на укреплённые позиции и там мертво срастись с камнями и землёй. У Радко-Дмитриева имелись сведения о том, что немцы скрытно перебросили на этот участок фронта четырнадцать дивизий, — значит, что-то затевают, — несмотря ни на что, командующий фронтом разгладил бороду и показал генералу фигу.

Брусилов, который дрался яростно, поддерживал, чем мог, своего соседа, рычал:

— Регулярной армии у нас нет, она исчезла, её заменили неучи, из тыла нагрянула татарская тьма — один миллион семьсот пятьдесят тысяч новобранцев... Но все эти люди винтовку держат, как дубину, не знают, с какой стороны она стреляет... Разве это солдаты?

Новобранцы дрались, как могли. Стрелять они научились довольно быстро. А уж по части владения штыком и прикладом — освоили эту науку ещё быстрее.

Брусилов поддержал просьбу командующего Третьей армией Радко-Дмитриева, но Иванов отказал и на этот раз. Ставка в переговоры вообще не вмешивалась, она словно совсем не существовала.

Девятнадцатого апреля на огромном участке фронта длинною в тридцать пять километров взорвалась земля: на этот участок обрушила свой огонь тысяча немецких орудий. Образовалась брешь, в которую вошли две армии: 11-я немецкая и 4-я австро-венгерская.

Радко-Дмитриев, уже не спрашивая разрешения штаба фронта — надо было спасаться, — дал команду отходить. Фланг брусиловской армии обнажился, 48-я дивизия вместе со своим начальником Корниловым попала в окружение.

Офицерам действующей армии выдавали толстые, в чёрном ледериновом переплёте полевые книжки. Книжки эти были специально выпущены официальным поставщиком его императорского величества военно-учебных заведений Березовским. Полевая книжка — штука удобная, качественная бумага хорошо горела, шла на растопку костров и курево, Корнилов выдирал из книжки страницы, писал на них донесения и отправлял в штаб армии.

Окружённый, оглушённый, с рассечённой щекой генерал-лейтенант, перед тем как повести дивизию в прорыв, сел на пенёк в раскуроченном, затянутом чёрным дымом лесу и сочинил донесение в штаб корпуса.

В нём он писал: «Задержанная плохим состоянием дорог на участке сел. Илона-Хирова и поздним получением приказания об отходе (приказание было получено в 10 ч вечера), а также сильным утомлением войск, дивизия начала движение только в три часа ночи по дороге Хирова-Ивла, но на подходе к Ивле было обнаружено, что высоты 489 — Гойце — 421 — 534 заняты противником в окопах. Рымникский полк с двумя батальонами повёл наступление на фронте высот 524 — Гойце; два батальона измаильцев обеспечивали левый фланг рымникцев на высоте 696.

Очаковцы направлены на обеспечение м. Дукла. Противник упорно держится и, видимо, готовится перейти в наступление, тяжёлая ар-я и пул-ты противника держат под жестоким обстрелом шоссе на Ивлу, нанося большие потери нашей артиллерии, обозам и в рядах. Генерал Попович-Липовац (командир бригады в дивизии Корнилова. — Авт.) ранен и сдал командование. Предполагаю отходить на линию высот 648 — 694 — 551 — Дукла, искать выхода на указанную линию Рож-Риманув, по дороге восточнее Дуклы. Положение дивизии очень тяжёлое, настоятельно необходимо содействие со стороны 49-й пех. див. и частей 12-го корпуса. Связи с корпусом держать не могу, т. к. линия Красно-Дукла не действует. Подробности будут доложены поручиком Машкиным.

Генерал-лейтенант Корнилов».

Это было последнее донесение, больше депеш из 48-й пехотной дивизии не было. Корнилов повёл солдат на прорыв, а своё донесение отдал поручику Машкину, обнял его и попросил — попросил, а не приказал:

   — Попробуйте, поручик, пробиться в штаб корпуса. Вдруг повезёт?

Поручику повезло. Вечером двадцать третьего апреля пакет с донесением вскрыл генерал Цуриков, прочитал текст и, вместо того, чтобы бросить свежие силы навстречу Корнилову и помочь ему пробиться, отдал приказ 49-й пехотной и 11-й кавалерийской дивизиям закрепиться и ждать подхода корниловской дивизии.

   — Корнилов — мужик упрямый, он немецкое кольцо разломает легко, словно оно слеплено из глины, — сказал Цуриков.

Так Корнилов фактически был сдан.

Тем временем донесение его пошло дальше — в Генеральный штаб. В сопроводительной бумаге к нему были указаны потери, понесённые русскими в боях на Дуклинском перевале, в частности в графе «Пропавшие без вести» было написано: «Командующий 48-й пехотной дивизией генерал-лейтенант Л.Г. Корнилов».

Донесение прочитал генерал Аверьянов, один из руководителей Главного управления, который благоволил к Корнилову, перекрестился с печальным лицом:

   — Жаль Лавра Георгиевича... Толковый был офицер. — Голос Аверьянова сделался очень тихим. — И генерал из него получился толковый. Неужели погиб? Не верю.

С фронта и раньше приходили разные худые вести — в том числе и о гибели Корнилова, — но потом оказывалось, что они ложные. А воевал Корнилов лихо.

В Петрограде, среди штабных работников, был популярен рассказ о бое около Городецких позиций, где дивизия Корнилова потеряла около половины своего состава и начала откатываться... В чёрном дыму, в разрывах, в визге снарядов появился Корнилов. На коне. Скомандовал коротко: «За мной!» — и дивизия поднялась, бросилась вслед за командиром.

Под ним убили лошадь, он пушинкой вылетел из седла, распластался среди трупов. По цепи понёсся горький крик: «Корнилов погиб!» Но Корнилов был жив, когда ему подвели нового коня, командир, прихрамывая, обошёл его кругом, похлопал по морде, сунул в зубы кусок сахара и забрался в седло. Через полчаса дивизия была уже в немецких окопах, а на рассвете перешла в наступление и погнала противника дальше. Взяты были трофеи и несколько тысяч пленных.

— Всё это было, было, было, — со вздохом произнёс Аверьянов. — Не верю, что Корнилов может пропасть без вести, погибнуть... Он жив. Жив!

Генерал Аверьянов был прав. Корнилов не погиб. Из семи тысяч человек дивизия потеряла в последних боях пять тысяч — столько душ она положила, выходя из окружения; потеряла также тридцать четыре орудия. (Впоследствии Корнилов написал в своём докладе: «Полки дивизии отбивались на все стороны, имея целью возможность дороже отдать свою жизнь и свято выполнить свой долг перед Родиной.

48-я дивизия своей гибелью создала условия для благополучного отхода тыловых учреждений XXIV корпуса, частей XII корпуса и соседних с ним частей 8-й армии».

Корнилов выручил многих, но на помощь к нему самому не пришёл никто.

Тем не менее позже нашлись люди, которые попытались свалить на него вину за карпатские промахи и поражения.

Среди этих людей был и генерал Брусилов).

Армия Радко-Дмитриева была разгромлена целиком.

Хотя дивизия Корнилова полегла едва ли не полностью в тех тяжёлых боях, полки её вынесли все свои знамёна. Раз знамёна сохранены — значит, и дивизия сохранена. Так по воинским законам было всегда. Из окружения вышел только командир Очаковского полка Побаевский.

Дивизию, лишившуюся своего начальника, принял новый командир — генерал-лейтенант Новицкий.

А Корнилов с остатками Рымникского полка ухолил на север, отбивался от немцев, мадьяр, австрийцев штыками — не было ни одного патрона.

Апрельские ночи в Карпатах — тёмные. Как только на землю опускалась ночь, и сами окруженцы, и те, кто окружал их, прижимались к земле, в ямах разводили костры, чтобы не было видно пламени, и затихали до утра.

На немецкой стороне в воздух взвивались осветительные ракеты — шипящие бледные шары, легко протыкавшие низкие чёрные облака, — некоторое время ракеты освещали дрожащим слабым сиянием заоблачную пустоту, затем горелыми жалкими комками шлёпались вниз, на сырую холодную землю. Всё, что попадалось людям под ноги, было скользким, скользило, уходило в сторону из-под ноги всё: и старый рыжий мох, и гладкие, будто бы облитые глазурью валуны, и стволы поваленных деревьев с отслаивающейся корой. Солдаты срывались с глиняных и каменных круч, молча уносились вниз — случалось, разбивались насмерть, — поэтому ночью все старались отсиживаться на временных стоянках.

Ранним утром двадцать пятого апреля обнаружилось, что ночь провели по соседству с батальоном горных егерей — щекастыми, двухметрового роста парнями, умело пиликающими на губных гармошках; как только сумеречный свет наступающего дня коснулся макушек елей, егеря достали из карманов гармошки и самозабвенно запиликали на них.

Рымникцы собрались, сгрудились вокруг генерала. Тот сидел на пне и, опершись на палку, мрачно разглядывал перед собой пространство.

   — Ваше высокопревосходительство, что будем делать?

   — Прорываться, — спокойно ответил Корнилов.

   — У нас нет ни одного патрона.

   — А штыки на что? — Корнилов приподнял палку, словно собирался проткнуть ею холодный воздух, подержал несколько мгновений на весу, затем опустил. — Выдающийся русский полководец Суворов Александр Васильевич всегда штык ценил выше пули и, случалось, сам, несмотря на слабое здоровье, ходил в штыковые атаки. — Корнилов вновь приподнял палку, стукнул ею о камень. — Немцев же Суворов бивал так, что те потом, слыша его имя, начинали чесаться.

Голос у начальника дивизии был спокойным, ровным, почти лишённым красок, это был голос человека, который прошёл длинный путь и очень устал — надо бы ему в такой ситуации отдохнуть, но отдых не предвиделся, он это знал и смирился с тяжестью своей судьбы.

Корнилов подумал о том, что в его револьвере тоже нет ни одного патрона — всё расстрелял во время последнего прорыва, теперь он жалел об этом: если его попытаются взять в плен, то не будет пули, чтобы пустить её себе в лоб. Он ощутил, как у него дёрнулась щека, приложил к ней руку, затем втянул сквозь зубы в себя воздух — этим простым приёмом приводил себя, свой организм в чувство, — опёрся на палку, поднялся. Пару револьверных патронов надо всегда держать в нагрудном кармане кителя — для собственных нужд, — а он оказался не на высоте, обмишурился, расстрелял все патроны, ничего себе не оставив.

Произнёс тихо, опустив голову и глядя себе под ноги, на гнилой осклизлый мох, подернутый ночным ледком:

   — Приготовиться к атаке!

Звуки губных гармошек, на которых пиликали егери, ожидая, когда им подволокут термосы с горячим кофе, сделались нестерпимыми, громкими, казалось, немцы находятся совсем рядом, только русские не замечают их и делают это специально... На самом же деле горы обманывали людей: немцы конечно же были рядом и вместе с тем находились довольно далеко, внезапного нападения, даже если им очень бы захотелось, всё равно не получилось бы.

Вдруг гармошки стихли, послышался конский топот, лица солдат, находившихся рядом с Корниловым, удивлённо вытянулись, в следующее мгновение на немецкой стороне ударило несколько выстрелов, пули с весёлым пением пронеслись в воздухе, и на поляну выскочил всадник — унтер в рваной рубахе, с карабином, болтавшимся за спиной.

Остановив коня, унтер выпрыгнул из седла. Корнилов ощутил, как в груди у него шевельнулось что-то тёплое, неверяще отступил на шаг назад и проговорил решительно, словно бы боялся ошибиться:

   — Серко!

У коня тряпкой была перевязана нога, шкура в нескольких местах испятнана кровью.

   — Так точно, Серко, ваше высокопревосходительство, — доложил унтер и добавил уважительно: — Ваш конь... Он самый.

   — Серко, — тихо, с нежностью произнёс генерал, прижал морду коня к себе. Потом нагнулся, потрогал пальцами повязку на ноге. — Что это?

   — Конь ранен, ваше высокопревосходительство. — Унтер вновь притиснул ладонь к виску. — Я его перевязал и увёл у немцев.

Конь пропал у Корнилова во время одного из боев, когда пришлось спешиться, и генерал очень жалел об исчезновении Серко — это был его любимый конь, — думал, что тот погиб, как и большинство лошадей, на которых в эти дни садился Корнилов, но Серко оказался жив.

   — Серко, Серко... — с нежностью проговорил генерал, вновь прижал его голову к себе, потом скосил глаза на унтера: — Мы с вами знакомы ещё по КВЖД, правильно?

   — Так точно, ваше высокопревосходительство! — Унтер вытянулся. Генерал поморщился, осадил его рукой. — Унтер-офицер Ребров!

   — Спасибо, Ребров. — Генерал вздохнул, глянул в серое небо. — Ну, что там немцы?

   — Кофий пьют. Только что подвезли...

Генерал усмехнулся:

   — Это нам подходит, — похлопал коня по большой тёплой морде и скомандовал тихим жёстким голосом: — За мной!

Серая солдатская лава беззвучно понеслась по лесу. Корнилов двигался в первых рядах её, совершенно безоружный, без единого патрона в револьвере, несколько солдат, словно зная, в каком положении находится генерал, обогнали его, прикрыли...

Лава, молчаливая, страшная, шатающаяся от голода — довольствовались только тем, что удавалось отбить у немцев, в основном это были шнапс, галеты, испечённые то ли из крахмала, то ли из картона, и эрзац-шоколад, — навалились на горных егерей.

Послышались испуганные крики — егеря не ожидали ранней атаки, грохнуло несколько выстрелов, забивая их, затявкал пулемёт, полоснул очередью по русской цепи, в следующее мгновение замолк — перекосило ленту. Тут послышалось рокочущее, напряжённое, будто с трудом прорывающееся сквозь горячие распахнутые рты:

   — Ур-ра-а-а-а!

Егерей били штыками. Вниз, под кручу, на нарядные зелёные ёлки покатились тела в тяжёлых горных ботинках и коротких утеплённых шинелях — егери были экипированы по первому разряду, Корнилов позавидовал их продуманной справной амуниции, до которой у русских интендантов никак не доходят руки, поморщился с досадою, в следующее мгновение рубанул палкой, как саблей, по шее толстого неповоротливого егеря, оказавшегося у него на пути.

Конопушины на лоснящемся лице егеря налились кровью, он ахнул, захватил полными красными губами целое беремя[32] воздуха и повалился головой в грязную снеговую кочку. Удар палки пришёлся ему в сгиб шеи, в самый низ — место болезненное, опасное. Корнилов легко перепрыгнул через тело и через мгновение очутился перед другим егерем — жилистым, рыжим, вскинувшим перед собой винтовку. Выстрелить егерь не успел: в него выстрелил из подхваченной с земли винтовки казак, бежавший рядом с Корниловым, ударил точно, угодил в лоб — голова у егеря вздулась арбузом и лопнула, егерь даже понять не успел, что погиб, и покатился по крутому склону вниз.

Сбоку вновь ударил пулемёт, несколько пуль с хрипом проткнули воздух над головой генерала, обдали жаром, но не задели, Корнилов пригнулся, глянул вправо, стараясь угадать, откуда бьёт пулемёт. Не хватало гранаты, всего одной гранаты, чтобы заткнуть этой машине глотку. В следующее мгновение пулемёт снова умолк, и послышалось тихое, упрямое, с трудом выбитое из глоток:

— Ур-ра-а!

Из-под лап толстой чёрной ели на Корнилова выскочили два егеря в распахнутых шинелях, с винтовками, к которым были примкнуты плоские штыки, кинулись на генерала, оглушая его своими воплями. Корнилова поспешно прикрыли три солдата, вскинули свои винтовки, схлестнулись с немцами.

«Не надо оберегать меня! — возникла у Корнилова недовольная мысль, он изловчился, с силой ударил одного из немцев палкой по руке. — Я же солдат, а солдат не должен укрываться от опасности».

Немец вскрикнул, вытаращил водянистые глаза, выпуклые, крупные, от боли и изумления они едва не вывалились из орбит. Рука с винтовкой мгновенно опустилась, на миг застыв у пояса. Пояс у немца был добротный, кожаный, вкусного сливочного цвета, с такими же «вкусными», призывно желтеющими в утреннем свете подсумками, плотно набитыми патронами. Перехватив винтовку другой рукой, егерь запоздало шарахнулся от генерала, но уйти от русского штыка не успел — тусклое остриё всадилось ему в грудь, изо рта выскочил окровяненный, прокушенный язык, и егерь покатился по густому, заросшему ельником склону вниз.

— Хы-ы-ы-ы!

Ноги немца зацепились за зелёную мохнатую кривулину, выросшую на самой закраине скоса, у обрыва, тело задержалось на несколько мгновений, заломленные кверху руки уже не действовали, и егерь сорвался с закраины вниз, на обледенелые камни, между которыми, всхлипывая и стеная, с трудом пробирался прозрачный чёрный ручей.

Через несколько секунд до дерущихся донёсся глухой мягкий удар.

Корнилов подхватил винтовку немца, передёрнул затвор и в упор разрядил её во второго егеря; пуля отбила того к еловому стволу и насадила на острый, похожий на кривой рыбий зуб, сук. Затем Корнилов выстрелил ещё в одного егеря, устремившегося было к нему, но остановившегося и вскинувшего свою винтовку. Генерал опередил его буквально на мгновение — успел выстрелить раньше. Пуля пробила ему голову, и он всем телом влетел в узкое пространство между двумя молодыми елями, застрял среди стволов, безвольно вытянув руки. Это была поза мёртвого человека.

Тут на фланге снова ушибленно залаял пулемёт, его голос всколыхнул пространство, заглушил сопенье, всхлипывания, топот, загнанные вздохи многих десятков, сотен людей, скопившихся на этом склоне. Пули жаркой строчкой прошли над головами дерущихся, срезали несколько еловых макушек и всадились в мёрзлую землю. Корнилов невольно пригнулся, переместился за ствол ели — сделал это вовремя, в следующее мгновение свинцовая очередь врезалась в ель, встряхнула её. С макушки дерева посыпались шишки, с грохотом ударяясь о камни, они уносились вниз.

Если этот пулемёт не подавить, он перекрошит всех людей, находящихся с Корниловым, но давить было нечем, только штыками, а с голым штыком к этой машине не подобраться. Корнилов едва не застонал от досады.

Через несколько мгновений пулемёт опять умолк: пулемётчик боялся попасть в своих — на крутом склоне большой карпатской горы всё перемешалось, отовсюду доносились крики, сопение, хлёсткие удары, шла драка — остатки полка, замерзшие, голодные, невыспавшиеся люди дрались со свежим егерским батальоном, отдохнувшим вволю, сытым, привыкшим побеждать.

Над макушками елей пронеслась стая ворон — горластых, злобных, крупных, отъевшихся на фронтовых харчах. Корнилов глянул вверх, передёрнул затвор винтовки — патронов в магазине больше не было, из горловины ствола шёл вонючий дым, и генерал швырнул винтовку в снег: теперь это была обычная палка, только тяжёлая, проку от неё — никакого...

   — Ур-ра-а-а! — послышался задыхающийся, жидкий крик на правом фланге, затем кто-то закричал сзади, и Корнилов призывно взмахнул палкой:

   — Вперёд!

Пулемёт заработал снова. Корнилов вскрикнул от внезапного удара, выбившего у него из руки палку, застонал, споткнулся и чуть не упал, но всё же не упал, взмахнул не поражённой ударом рукой и удержался на ногах. Стиснул зубы, боясь потерять сознание.

К генералу кинулся Василий Созинов. Кресты и медали, чтобы не потерять, он упаковал в аккуратный холщовый мешочек, затянул его бечёвкой.

   — Что с вами, Лавр Георгиевич?

   — Кажется... кажется, я ранен. — Корнилов попробовал раздвинуть в улыбке бледные обветренные губы, но они не подчинились ему.

   — Егорка! — испуганно закричал Созинов, зовя на помощь брата: — Егор!

Тот, откликаясь на зов, вывалился из гущи дерущихся, разгорячённый, с разбитым лбом — со лба свисал лохмот кожи, сочился кровью, красные тягучие капли падали на нос, подбородок, рубаху — Егор был страшен.

   — Помоги! — приказал ему Василий. — Прикрой сбоку.

На правом фланге снова — в который уж раз — ожил проклятый пулемёт, расстрелял в упор несколько человек, — под очередь угодили и два егеря, — и опять умолк, на этот раз навсегда, пулемётчика заколол один из казаков, выдернул из обмякшего тела штык, выкрикнул недовольно:

   — Расстрекотался тут! — Саданул что было силы по замку пулемёта, сбивая несколько нежных тонких железок — систему наводки, потом раскурочил механизм взвода.

Сделалось тихо. Корнилов почувствовал, что рука у него стала свинцовой, чужой. Рукав кителя набух кровью.

   — Надо бы перевязать, ваше высокопревосходительство, — обеспокоенно проговорил Созинов.

   — Потом, потом, — раздражённо шевельнул губами Корнилов, — когда прорвёмся, тогда и перевяжем.

Егерский батальон был уничтожен полностью — только губные гармошки жалобно пищали под ногами уходящих русских солдат. Одну гармошку хотел было поднять Ребров, но на него рявкнул Егор Созинов:

   — Ты ещё суп из неё свари. Играл на этой пиликалке какой-нибудь сифилитик, а ты эту гадость потянешь в рот. Нечего сказать, молодец, Ребров! Через пару месяцев у тебя, глядишь, нос провалится.

Ребров с отвращением швырнул гармошку в сторону.

В каменной расщелине, в километре от места схватки, Корнилов остановился, прислонился спиной к обломку елового ствола, перерубленного пополам снарядом, сказал Созинову:

   — Подхорунжий, теперь можно и перевязать. Иначе, чувствую, скоро кровью истеку.

Созинов присел перед генералом на колени, выдернул из небольшого мешка, который постоянно таскал за спиной, чистое полотенце — хлебное, в него он обычно заворачивал хлеб, если удавалось его достать, — и, не раздумывая ни секунды, рванул его, разделяя на два узких полотнища. Хлеба всё равно нет, заворачивать нечего.

   — Сейчас, ваше высокопревосходительство, сейчас, — с хрипом выкашлял он из себя, вытащил из мешка пузырёк с йодом, смочил конец рушника. — Будет жечь, ваше высокопревосходительство... Терпите.

Генерал откинул голову назад, проговорил без всякого выражения в голосе:

   — Сколько раз говорил: ко мне можно обращаться без всяких «превосходительств».

   — Прошу простить, ваше... — Созинов споткнулся, накапал ещё йода на конец рушника и, хваля себя за сообразительность, за то, что вовремя разжился в госпитале йодом и сохранил пузырёк, не потратил йод на смазывание мозолей и прыщей, ловко перебинтовал генералу руку. — Пуля прошла навылет... Это ничего.

В тот же день генерал-лейтенанта Корнилова ранило ещё раз — в ногу. Корнилов, с которым оставалось несколько человек, стянул с убитого немецкого солдата рубаху, разодрал её на несколько частей, перевязал себе ногу. Некоторое время он задумчиво сидел на валуне, прислушиваясь к звукам, доносившимся на эту горную полянку с узкой дороги, проложенной внизу, потом произнёс обречённо, стараясь, чтобы голос его не дрожал от усталости и боли:

— Похоже, я не смогу идти дальше.

В кронах елей заливались птицы — свободные голосистые птахи, для которых весна была настоящим праздником. Корнилов завидовал этим безмятежным существам, способным в любую минуту улететь отсюда. Люди не могли улететь. Обросшие, чёрные, худые, они лежали на земле рядом с генералом и ждали, что он скажет. Корнилов молчал, ему нечего было сказать.

Он попытался пошевелить покалеченной ногой, но она не двинулась, словно была перебита кость, нога не только не двигалась, не подчинялась человеку, но и ничего не ощущала: ни прикосновений, ни ударов, ни боли, ни холода, ни тепла — нога омертвела...

Через четыре дня неподалёку от Хырова, маленького городка, славящегося своими черепичными крышами, сливовой водкой и огородами, в которых вырастала клубника величиной с брюкву, австрийцы окружили небольшую группу русских солдат и взяли её в плен. У солдат не было ни одного патрона, чтобы защищаться. В числе пленных оказался и раненый генерал Корнилов.

...Ночами, ворочаясь на тесных, со вшами, нарах — австрийцы хоть и чистюлями были, а с вшами бороться, кажется, не умели, — Корнилов размышлял о том, где же он промахнулся, чего не учёл, в какой недобрый час совершил неверный ход? Ведь не должен он был попасть в плен, не должен — и всё-таки попал. Левая щека у него начинала невольно дёргаться: для простого солдата и то плен — позорная штука, а уж для генерала... Корнилов стискивал зубы, чтобы не застонать.

Стон уходил внутрь, в грудь, гаснул там — Корнилов слышал лишь задавленный взрыд, левая щека у него начинала дёргаться сильнее.

В бараке пахло немытыми телами, потом, грязными сапогами, чем-то кислым, затхлым, этот запах раздражал генерала, но он давил в себе раздражение и делал это легко — научился...

Конечно, другой генерал, какой-нибудь Ранненкампф, бросил бы своих солдат на произвол судьбы, а сам, оберегая погоны, попытался бы спастись, но только не Корнилов, Корнилов остался со своими солдатами и находился с ними до конца. В пепле, в огне.

Перед солдатами он чист, а вот перед царём-батюшкой, перед Россией, естественно, виноват. Плен — не самое почётное дело...

Корнилов вновь зажал стон, сдавил его зубами, втянул в себя сырой, простудный воздух, поморщился от неудобства и боли. С тем, что произошло, надо было мириться.

Солдат-фельдшер, из русских, неразговорчивый, с дергающейся щекой, дважды в день перевязывал ему раздробленную кость руки, раненую ногу перевязывал реже — она заживала лучше и быстрее, чем рука. Несколько раз Корнилов пытался с солдатом заговорить, но тот отвечал невнятными короткими междометиями, и Корнилов понял, что фельдшер был контужен на фронте снарядом.

Но однажды фельдшер произнёс неожиданно внятно:

   — Вам надо в госпиталь, ваше высокопревосходительство. Кость руки плохо срастается.

Корнилов поморщился: какой госпиталь! Солдат посмотрел на него внимательно — глаза у фельдшера были ясные, печальные, таилось в них что-то притягивающее, — в ответ Корнилов медленно, ощущая, как боль сверлит затылок, покачал головой:

   — Нет.

   — Здесь можно получить заражение крови. В лагере сплошная антисанитария, ваше высокопревосходительство. Австриякам же на всё чихать, даже на своих солдат, не говоря уж о пленных.

В ответ Корнилов вновь отрицательно покачал головой:

   — Нет.

Однако солдат-фельдшер оказался настырным, вскоре в барак, где находился Корнилов, пришёл капитан-австриец, со стеком, в перчатках, с моноклем.

Блеснув моноклем, австриец издали глянул на генерала и проговорил по-петушиному резко и громко:

   — Гут!

На следующий день Корнилова под конвоем отвезли в госпиталь.

Если в бараке на Корнилова совсем не обращали внимания — делали это словно специально, то в госпитале к нему отнеслись, как к настоящему генералу — постель у него оказалась застеленной настоящим бельём, туго поскрипывавшем от крахмала. Что стало причиной такого изменения отношения к нему, Корнилов не знал.

Рука в госпитале пошла на поправку, кости хоть и медленно, но начали срастаться, из гнойных струпьев перестала сочиться противная влага.

Он решил изучать немецкий язык — тот самый язык, от которого раньше демонстративно отворачивался, считая его языком муштры, казармы, собачьего лая, — и неожиданно пришёл к выводу, что в языке этом есть очень красивые, очень звучные и точные слова. И вообще, язык этот очень скоро может ему понадобиться.

Всё, что ни задумывал Корнилов — обязательно доводил до конца.

Он сидел на койке и аккуратно сжимал и разжимал пальцы раненой руки. Кость срослась, боли не было, хотя Корнилову казалось, что пальцы работают не так проворно, как раньше, не столь быстрые они и не столь цепкие, не столь послушные... Так оно и было.

Лицо у генерала высохло, потяжелело, усы обвисли, он сделался похожим на старого, потускневшего от жизни монгола, приготовившегося уходить к «верхним людям», во взгляде появилась неземная горечь, у губ пролегли две скорбные складки.

Хоть и было обращение в госпитале с ним очень вежливым, но его по-прежнему никуда не выпускали, общаться с земляками запрещали. Он сидел в четырёх душных стенах и ощущал себя некой подопытной мышью.

Впрочем, госпитальные углы были всё-таки лучше, чем тесные сырые стены крепостной каморки, в которую его перевели через некоторое время. Передвигаться по каморке можно было только согнувшись, каменные углы норовили стиснуть, размять человека, не хватало воздуха, чтобы полной грудью дышать, пространство ограничивалось лишь несколькими скудными метрами.

Вообще, камни здешние норовили действовать колдовски — притягивали к себе человека, стремились высосать из него последние соки, обратить живую плоть в мёртвую; Корнилов, ощущая эту шаманскую злую силу, сопротивлялся ей.

Каждое утро он старался делать зарядку — наловчился так, что мог делать её даже на четвереньках, разрабатывал руку и ногу и ловил себя на мысли, что готов пойти на любую работу — даже собирать бураки у бюргеров-австрийцев, лишь бы выбраться за пределы этой каменной каморки, но его отсюда по-прежнему не выпускали.

Корнилов упрямо продолжал учить немецкий язык.

— Кюхельхен... кирхе... бляйстиф... дер рабе...дас медхен... кнабе... тиш...

Интересно было, как идут дела на фронте, удался ли Брусилову его прорыв, если не удался, то выходит, что Корнилов даром уложил своих солдат, даром пострадал и сам. Усы у генерала, самые кончики, скорбно обвисали.

Через несколько дней, утром, в дверь его камеры постучали, что само по себе было невероятно — в камеры военнопленных не положено стучать, — и Корнилов увидел в проёме двери того надменного австрийского капитана с моноклем, который когда-то отправлял его в госпиталь. Рядом с капитаном стоял унтер в лихо заломленной форменной кепке с длинным козырьком.

Капитан что-то пробормотал по-немецки, Корнилов не разобрал — немецкую речь австрийцев могут понимать только австрийцы, — унтер поспешно перевёл:

   — Разрешите войти, господин генерал?

Корнилов оглянулся, обвёл рукой тесное пространство своей каморки, украшенное зарешеченным оконцем.

   — А куда, простите, входить? В этой каморке даже один человек не в состоянии поместиться.

Унтер одобрительно засмеялся — он симпатизировал генералу, — перевёл ответ австрийцу.

У того сама по себе выпятилась нижняя губа, он задумчиво хлопнул стеком по сапогу, потом оглянулся. В глазах его Корнилов уловил беспокойство — капитан боялся получить от кого-то нагоняй. Австрияк огляделся и что-то сказал унтеру. Тот, продолжая лучисто улыбаться, перевёл:

   — Господин капитан предлагает прогуляться вместе с ним в штаб лагеря.

   — Воля ваша, — Корнилов вздохнул, — вы — хозяева.

Предложение, которое австрийцы сделали Корнилову в штабе — новом, недавно возведённом, покрашенном суриком доме, было интересным. Генералу предложили стать инспектором лагерей для военнопленных.

   — Это как же? — Корнилов удивлённо приподнял бровь. — Мне, военнопленному — и инспектировать лагеря военнопленных?

   — Да, — офицер важно наклонил голову. — Ваши солдаты, находясь в наших лагерях, часто бунтуют...

   — Это совершенно естественно, — вставил Корнилов несколько слов в неторопливую речь офицера.

   — Прекратить бунт может только командир, обладающий авторитетом. — Капитан выронил из глаза плохо сидевшее стёклышко монокля, ловко, на лету, поймал его пальцами и снова вставил на место.

Что-то механическое, неживое, почти нереальное было сокрыто в этом ловком движении, как, собственно, механическими, заученными были и другие движения австрийца, казалось, он был составлен из нескольких совершенно разных, но довольно умело состыкованных друг с другом частей, напоминал машину, это было неприятно видеть, и Корнилов невольно отвёл взгляд в сторону.

   — Как вы себя чувствуете? — задал австриец вопрос, с которого должен был начинать этот разговор.

   — Благодарю, нормально.

   — Тогда принимайте предложение и — с Богом! — сказал австриец.

   — Надо подумать, — спокойно произнёс Корнилов. Он уже принял решение, но всё равно надо было потянуть время.

   — Завтра утром австрийское командование рассчитывает получить от вас положительный ответ. — Австриец вновь выронил из глаза стёклышко монокля и ловко, отработанным до тонкостей движением поймал его и вставил обратно.

Утром Корнилов дал положительный ответ, к вечеру его под охраной двух австрийских солдат, вооружённых винтовками, в сопровождении толмача-унтера привезли в небольшой лагерь, расположенный недалеко от Кёсега — небольшого, очень уютного мадьярского городка.

В лагере зловонно пахло помоями, серые тени невесомо перемещались по пространству, разгребали руками воздух. Корнилов почувствовал, как у него потяжелело лицо.

К машине подошёл щеголеватый мадьяр в офицерской форме, с тонкими ниточками-усиками, будто нарисованными на его подтянутом, с блестящими скулами лице, козырнул.

   — Вы плохо кормите людей, — сказал ему Корнилов, выбираясь из машины.

   — Назовите мне место, генерал, где военнопленных кормили бы хорошо, — мадьяр усмехнулся, провёл ногтем по усикам, подправляя их, — чтобы еду носили из ресторана, а свежее пиво поставляли прямо с завода, — он вскинул голову и закончил с пафосом: — Таких мест нет!

Корнилов ощутил, как внутри у него что-то простудно захлюпало, заскрипело, в груди возникла боль. В следующее мгновение он подавил её.

   — И всё-таки распорядитесь, чтобы военнопленных накормили, — потребовал Корнилов. — Они больше похожи на тени, чем на людей.

   — Это вы у себя, в разбитой армии, генерал, можете распоряжаться, как хотите, а здесь ваша задача другая — успокаивать заключённых.

   — Не заключённых, а военнопленных.

   — Какая разница, генерал! Углубляться в филологические дебри я не намерен.

Унтер, спокойно переводивший разговор, что-то сказал мадьяру, — сверх того, что говорил Корнилов, и мадьяр нехотя замолчал.

Через час прямо в лагерь прибыла полевая кухня с дымящейся трубой.

Пленные — в основном русские солдаты, хотя среди них были и греки, и англичане, и французы, выделявшиеся своей форменной одеждой, — немедленно выстроились в очередь. В руках держали кто что — кто полусмятый котелок, кто кастрюльку, кто чёрный закопчённый чугунок, кто чайник с оторванным носиком, Корнилов сидел в стороне, смотрел на эту безрадостную картину, и у него тупо и холодно сжималось сердце. Было больно. Больно и обидно.

Один из солдат, измождённый, небритый, с крупным носом — российские носы отличаются от всех остальных, у этого солдата был чисто российский нос, похожий на аккуратную картофелину, — сел неподалёку на камень, обхватил обеими руками котелок и восхищённо покрутил головой:

   — Хорошо-то как!

Корнилов поугрюмел, сдвинул брови в одну линию, спросил:

   — Чего хорошо?

   — Да котелок греет хорошо. Бока у него тёплые. Век бы так сидел и грелся.

   — А есть разве не хочется?

   — Хочется. Но тепла хочется больше.

Солдат вгляделся в Корнилова, лицо его дрогнуло и распустилось в улыбке.

   — Ваше высокопревосходительство, это вы?

Корнилов в свою очередь всмотрелся в солдата — солдат как солдат, таких у него были тысячи, — и вместе с тем в его облике было что-то знакомое.

Это был солдат Рымникского полка. Две трети этого полка полегло, прикрывая вначале отход брусиловцев, потом — своей родной дивизии, и одна треть угодила в плен вместе с генералом.

Солдат протянул Корнилову свой котелок:

   — Может, подкрепитесь, ваше высокопревосходительство?

Этот жест тронул Корнилова, он знал, что такое поделиться самым дорогим, что есть у человека в концлагере, — едой. От этого котелка, может, зависит, будет этот человек жить или нет. Корнилов вымученно, краями губ, улыбнулся и проговорил, стараясь, чтобы голос его звучал строго и сухо, — генерал боялся раскиснуть:

   — Спасибо, сегодня я уже ел.

   — Я, ваше высокопревосходительство, год с небольшим назад получил от вас именные часы за отличную стрельбу на учебном поле, — сказал солдат.

Вот почему лицо его знакомо Корнилову. Генерал одобрительно наклонил голову, проговорил прежним сухим и строгим тоном:

   — Весьма похвально. Часы сохранились?

   — Нет. Мадьяры отняли при обыске.

   — Жаль. — Корнилов вздохнул. — А в плен как попал?

Солдат по-ребячьи шмыгнул носом, несмотря на заморенность, усталую горечь, в нём проглянуло что-то светлое, доверчивое, он снова шмыгнул носом и пояснил просто:

   — Попал, как и все. Раненный был...

Корнилов понимающе кивнул.

   — Бежать не пробовал?

   — Нет. Слишком далеко мы находимся. Чтобы бежать, нужен знающий человек. Среди нас таких нет. Нужна карта. Как только добудем карту, тут же удерём.

И такая уверенность прозвучала в словах этого солдата, что Корнилов ни на минуту не сомневался: так оно и будет.

   — Как фамилия твоя, солдат?

   — Лепилов. Василий Петров Лепилов.

   — Держись, Василий Петрович, держись, Лепилов. Поднакопи силёнок и беги. Солдаты сейчас нужны России. — Корнилов покрутил кистью раненой руки: хоть и затянулась рана, и зажило вроде бы всё — остался лишь красный глянцевый след, — а всё равно рука продолжала болеть.

   — И вы бегите, ваше высокопревосходительство, — сказал Лепилов, — я буду молиться за вас. Толковых солдат у России много, а вот толковых генералов — нет.

Корнилов оставил эту фразу без ответа, промолчал, лицо его потемнело, сделалось печальным. О чём думал сейчас генерал, догадаться было несложно.

Когда прощались, он сказал Лепилову:

   — Мы ещё повстречаемся, Василий Петрович!

Корнилов посетил три лагеря для военнопленных, и во всех лагерях были свои — солдаты корниловской дивизии. Подлечившиеся, неустроенные, с тоской поглядывающие на восток, где находилась Россия и их оставленные дома. Эти солдаты, не бритые, в большинстве своём молчаливые, тянулись к своему генералу. Один из них в мятой мерлушковой шапке, украшенной тусклой металлической кокардой, подошёл к Корнилову и встал перед ним на колени.

   — Ваше высокопревосходительство, как же так? — пробормотал он беспомощно, каким-то обиженным голосом: до сих пор, похоже, не верил, что находится в плену. — Как же так?

Корнилов ухватил его под мышки, потянул наверх, раненую руку прокололо болью.

   — Встань, солдат!

   — Как же так? — продолжал спрашивать тот нелоумённо, с горечью. Нехотя поднялся на ноги. — Надо бежать отсюда.

   — Надо, — согласился с ним Корнилов, глянул в одну сторону, потом в другую.

   — Или поднять восстание в лагере.

   — Это вряд ли. Нас перебьют, и этим всё закончится.

   — Скомандуйте общий побег, ваше высокопревосходительство, и мы все поднимемся... Все как один.

   — Побег должен быть хорошо организован. Если этого не будет, то погибнет много людей.

По лицу солдата пробежала судорога. Корнилов понял, что на фронте солдат этот попал в газовую атаку.

   — Повторяю, — спокойным, отрезвляющим тоном произнёс Корнилов, — побег должен быть хорошо организован. Иначе австрийцы всех перебьют, и этим дело закончится. Этого допустить нельзя.

   — Понятно, ваше высокопревосходительство, — тихо произнёс солдат. — Будем готовить побег.

   — И чем тщательнее — тем лучше, — добавил Корнилов.

В третьем лагере к Корнилову подковылял, опираясь сразу на две палки, унтер с исхудалым, очень знакомым лицом.

   — Ребров! — вглядевшись в лицо унтера, произнёс Корнилов.

   — Так точно, Ребров, — ответил унтер, лицо его осветила скупая улыбка, он неловко перехватил одну из клюшек, опёрся на неё, облизал сухие, в трещинах, губы. Щека у Реброва расстроенно дёрнулась. — Извините, ваше высокопревосходительство, сдали мы вас в плен, — в голосе унтера послышались виноватые нотки, — и сами в плен угодили. Лучше бы смерть, чем плен, — губы Реброва скривились, он всхлипнул.

Корнилов не был сентиментальным человеком, умел смотреть смерти в глаза, от опасности не уходил — разворачивался к ней лицом, старался делать это всегда, умел принимать жёсткие решения, не уходил от неприятных разговоров, разжалобить его было трудно, а тут он неожиданно размяк, ощутил, как затылок ему сжал тёплый обруч, а на глаза навернулись слёзы.

Неверно говорят, что солдаты не умеют плакать. Умеют. Ещё как умеют. И генералы умеют. Корнилов шагнул к Реброву, обнял его.

Невдалеке стояли австрийцы — сменный караул из охраны лагеря, выделенный, что называется, на всякий случай — вдруг, увидев своего любимого генерала, солдаты вздумают поднять бунт? — так австрийцы эти, увидев, как генерал обнял солдата, дружно зааплодировали.

   — Ах, Ребров, Ребров, — прошептал Корнилов растроганно, хотел сказать что-то ещё, но не смог: в нём словно бы что-то заклинило, и он начал повторять раз за разом, совершенно не замечая, что говорит: — Ах, Ребров, Ребров! Ах, Ребров...

Висячие, отросшие усы у Корнилова расстроенно дёргались. Он вспомнил, как Ребров отбил у егерей его коня. На следующий день снарядный осколок срезал коню со спины часть шкуры, а два мелких осколка всадились ему в круп.

   — Нам нечего делать здесь, ваше высокопревосходительство, — прошептал Ребров. — Надо бежать.

   — Наших здесь много? — тихо спросил Корнилов.

   — Из Рымникского полка человек двенадцать, из Измаильского человек двадцать пять, из Ларго-Кагульского человек пятнадцать — в общей сложности из нашей сорок восьмой пехотной дивизии человек восемьдесят. Большинство попало в плен раненными, многие были без сознания. И я тоже, ваше высокопревосходительство, — добавил Ребров.

   — Кормят здесь плохо?

   — Очень плохо. Среди наших много голодных. Понос, дизентерия.

   — Продукты купить можно?

   — Если есть золотые монеты, десять либо пять рублей, то можно, на бумажные ассигнации ничего не дают.

Корнилов расстегнул шинель, следом расстегнул пуговицы кителя. Внутри, в маленьком потайном карманчике, пришитом к кителю, у него лежало пять золотых десятирублёвок. Он отщипнул пальцами две монеты.

   — Держите, Ребров.

   — Зачем, ваше высокопревосходительство?.. — Голос у унтера сделался виноватым.

   — Держите, держите! Купите, если удастся, еды, подкрепитесь сами и товарищей своих подкрепите.

Ребров взял монеты, поклонился генералу.

   — Каждому добуду по куску хлеба, — пообещал он.

Вечером Корнилов сидел в каменной каморке и на листе бумаги писал немецкие слова — язык этот давался, в отличие от других, ему с трудом. «Дер Вег» — путь, дорога. «Вег» ещё переводится как «прочь». «Кинвег» — дорога туда. Нет, всё-таки суконный язык немецкий. «Шоймен» — пениться. «Дас Лезегельд» — выкуп... Корнилов вздохнул. Слова «прочь», «выкуп», «дорога туда» имеют самое прямое отношение к его планам. «Ди Хинрихтунг» — казнь.

Он усмехнулся. Чего-чего, а казни Корнилов не боялся. Это гораздо легче, проще, чем, скажем, потеря чести. Потеря чести — это страшно, а казнь — нет.

В маленьком, зарешеченном толстыми прутьями оконце был виден чёрный огромный двор, устланный крупными плоскими камнями, по которому расхаживали двое часовых с винтовками. Шаги их звучали убаюкивающе. В четырёх углах двора в землю были врыты столбы, на них висели газовые фонари, дававшие неровный жалкий свет.

Разъезжая по лагерям, Корнилов старался запоминать, куда какая дорога ведёт, где стоят австрийские посты. Интересовало его и то, как мадьяры относятся к русским.

Жене своей он отправил — через Красный Крест — несколько писем, совсем, впрочем, не надеясь, что они дойдут до Таисии Владимировны, на этот счёт он даже сделал в конце писем специальные приписки... Ответа не получил.

Главное было, чтобы Таисия Владимировна знала, что он живой, стремится на родину, помнит и жену свою, и дом свой, всё это прочно сидит в нём. Ночами он часто просыпался, подходил к окну и долго смотрел на тёмный, угрюмый двор, словно ожидал кого-то, какого-то тайного знака или сигнала, но ни знака скрытого, ни сигнала не было, и Корнилов, опечаленный, с горько обвисшими усами, отходил от окна.

Через месяц Корнилов снова попал в город Кёсег, в резервный госпиталь, расположенный в дубовой роще, на невидимой границе Австрии и Венгрии, — два государства эти были слиты тогда в одно...

Стояло тихое лето, недалёкие горы таяли в горячем сизом мареве, в роще самозабвенно пели птицы. От пения их щемило душу, горло сжимала чья-то тугая лапа.

Корнилов пробовал избавиться от неё — бесполезно, на шею словно бы насадили металлический обруч.

Через три дня к Корнилову в госпитальный барак пришёл врач.

   — Вам, господин генерал, надо бы банки поставить, — послушав хрипы, возникшие в груди генерала, произнёс врач на чистом русском языке.

   — Вы русский? — спросил Корнилов.

   — Так точно! Полковой врач Гутковский.

Генерал вздохнул: в любом немецком лагере сейчас сидят русские.

   — Ну что ж, банки так банки, — покорно сказал Корнилов, хотя очень не любил разные медицинские процедуры — не потому не любил, что от них не было никакой пользы, по другой причине — ощущал себя беспомощным, особенно когда ставили банки, лёжа с голой спиной и задранной на шею рубахой. — Ставьте!

   — Организм у вас крепкий, господин генерал, — сказал Гутковский, — только ослаб после ранения. Организму нужна реабилитация.

   — Реабилитация... — Корнилов поморщился: он плохо относился и к разным словечкам, имеющим к России примерно такое же отношение, как Кёсег к Гималаям.

   — Да, восстановление организма, — подтвердил врач.

В госпитале работало несколько русских военнопленных. На подхвате у Гутковского, в частности, находился фельдшер Окского пехотного полка Серафим Цесарский, тёмные тесные палаты убирали Константин Мартьянов и Пётр Веселев — неунывающие люди, которые вечером под мандолину пели грустные песни про ямщика и его погибающую любовь, песни эти приходили послушать люди из всех бараков.

Гутковский снабжал их лекарствами, лечил, выдавал рецепты, занимался растирками, ставил банки и клизмы, заставлял стирать бинты... А вообще, русская речь в Кёсеге звучала в различных местах, не только в резервном госпитале, предназначенном для военнопленных.

Банки Гутковский поставил мастерски, Корнилов даже не почувствовал их, после двух сеансов ему сделалось легче, и Корнилов поблагодарил врача.

   — Спасибо, доктор. Напрасно я сомневался в силе банок.

   — Ещё пара сеансов — и вы можете говорить мне спасибо, ваше высокопревосходительство. Сейчас ещё рано.

Гутковский познакомил Корнилова и с чехом Францишеком Мрняком, который числился в госпитале работником на подхвате — он и судки из-под больных выносил, и полы мыл, и печи в больших гулких палатах топил, и с винтовкой в охране стоял — словом, был на все руки...

   — Я сочувствую России, господин генерал, — сказал Мрняк Корнилову, — и готов перейти на сторону русских.

   — Весьма похвально, — сухо отозвался Корнилов.

   — Наверное, потому меня и не посылают на фронт, — голос Мрняка сделался жалобным, — знают, что я перейду на сторону русских. — Мрняк показал чистые частые зубы. — Уважаю русских!

Гутковский, оглядевшись по сторонам — не слушает ли кто их, — сказал Корнилову:

   — Францишек — надёжный человек. Ему можно доверять.

Францишек Мрняк достал Корнилову старую, потёртую форму австрийского ландштурмиста[33], а также затрёпанную, побывавшую в разных передрягах солдатскую книжку на имя рядового 83-го пехотного полка Штефана Латковича. Корнилов прекратил бриться, зарос и стал походить на безнадёжного, смирившегося со своей судьбой старика. Гутковский у знакомого мадьяра купил карту Карпат, отдал её Корнилову.

   — Карта хоть и не военная, но довольно приличная.

Бежать генералу непросто — он всё время находится на виду, за ним следят, если он долго не показывается — начинает суетиться охрана. Рядовых часто выводят на работу, генералы, как правило, сидят в крепости, если же генерала куда-то отправляют, то окружают плотным конвоем, который не даст сделать лишнего шага.

Корнилов твёрдо решил бежать. Уповая на Бога, на везение, на счастливую звезду, хотя и понимал: если его поймают, то, как пить дать, поставят к стенке. К беглецам и немцы и австрийцы относятся одинаково плохо, выкручивают руки, швыряют в ледяные карцеры, вышибают зубы.

Главное — оторваться от погони, обмануть тех, кто кинется следом, сделать бросок по железной дороге, потом отсидеться где-нибудь на чердаке среди пыльных, старых вещей два-три дня, выждать, когда уляжется суматоха, и зашагать на восток, к линии фронта, к границе.

Корнилов был мрачен. Часами вглядывался в небольшую карту, переданную ему Гутковским, в изгибы капризной Быстрицы, Днестра, в коричневые наплывы горных высот, теребил тёмную бородку, обильно проросшую на щеках. Впрочем, не везде она была тёмной, седины тоже хватало.

В один из душных июльских вечеров, когда за стенами госпиталя недобро гукал молодой филин — зловещая птица, — Корнилов перекрестился.

   — Пора!

Самое лучшее было покинуть госпиталь ночью, но Корнилов боялся это делать в темноте — можно заплутать, нужен хороший проводник, Мрняк же в проводники не годился, он знал эти места плохо, да потом ему надо обязательно возвратиться в госпиталь, иначе его повесят — в общем, Мрняк отпадал... Но сам Францишек решил по-другому.

В Кёсеге, в солдатском магазине, он купил два отпускных бланка, аккуратным писарским почерком заполнил их — один на имя Штефана Латковича, второй на имя Иштвана Немета, и в отсутствие главного врача госпиталя доктора Клейна поставил на них печати. Подпись Клейна подделал.

Подделал и другое — специальную приписку в углу отпускного бланка, обеспечивающую бесплатный проезд по железной дороге до Карансебеша. Карансебеш — пограничный мадьярский городок, находящийся рядом с Румынией. Корнилов наметил его отправной точкой для пешего броска на восток.

Приписку Мрняк сделал красными чернилами, лихим росчерком пера поставив подпись доктора Клейна, оглядел её и остался работой доволен.

В солдатском магазине Мрняк купил и другие, не менее нужные вещи — пару штатских костюмов, два ранца, бинокль, компас и карманный фонарь. Потёр руки. Понюхал их, ухмыльнулся:

   — Порохом пахнут.

Он принёс Корнилову также старое, нечищенное ружьё, передёрнул затвор, проверяя ствол, — канал ствола был ржавым, винтовкой этой давно не пользовались, и чех извинился перед генералом, — дал также обойму с позеленевшими патронами, украшенными крупными головками-пулями.

   — Это на всякий случай, господин генерал, — сказал Мрняк. — Мало ли что может случиться.

   — Действительно, мало ли что может случиться, — согласился с ним Корнилов, — побег есть побег. — Повторил эту фразу по-немецки.

Мрняк удивлённо приподнял брови:

   — О-о, господин генерал! — Похлопал в ладони. — Браво, браво!

Когда Корнилов натянул на себя куцый, тесноватый мундир ландштурмиста, потом надел шинель, Мрняк придирчиво осмотрел его. Протянул поношенную форменную кепку с маленькой пуговкой-кокардой.

   — Теперь примерьте это, господин генерал.

Корнилов натянул на голову кепку, Мрняк с придирчивым видом обошёл его кругом. Потом обошёл ещё раз.

   — Ну что, не очень-то я похож на ландштурмиста?

   — Нет, почему же. — Мрняк критически сощурил глаза. — Вполне, вполне...

Поскольку генерал — не рядовой, в окошко палаты Корнилова, оформленной по всем правилам тюремного искусства, всё время кто-нибудь заглядывал — то дежурный надзиратель, наряженный в давно не стиранный, с желтоватыми пятнами халат, то заведующий тюремным отделением, то фельдшер-австриец, очень вредный, недоверчивый, с собачьим лицом, то просто любопытствующий денди-офицер из штаба крохотного гарнизона, расположенного в Кёсеге, — очень хотелось этому хлыщу посмотреть на русского генерала. Из-за всего этого было решено, что перед побегом Корнилов скажется больным и уляжется в постель. В нужный момент, когда настанет пора уходить, его подменит Веселов либо Мартьянов, — накроется одеялом с головой и сделает вид, что спит.

   — Господин генерал, может быть, к ружью ещё патронов добавить, для комплекта? — спросил Мрняк.

   — Не надо. — Корнилов покачал головой. — Я не уверен, что из этой дубины вообще можно стрелять.

Мрняк засмеялся — шутка ему понравилась.

   — При желании, господин генерал, стрелять можно даже из пальца, — сказал он.

Францишек Мрняк, несмотря на то что по его шее может заплакать австрийская верёвка, решил всё-таки бежать с Корниловым. На прощание он написал письмо отцу, в котором хвастливо заявил, что собирается утечь на восток вместе с «одним русским генералом». Письмо Францишек перечитал несколько раз, сделался грустным, запечатал послание в конверт и положил в тумбочку. Когда будут уходить, он заберёт его и по дороге бросит в почтовый ящик.

Но то ли природная забывчивость была тому виной, то ли спешка, то ли ещё что-то произошло, но, покидая казарму, Мрняк забыл письмо в тумбочке. Фраза насчёт того, что он собирается бежать с «одним русским генералом», стала ключом ко всему происходящему.

Ясным утром Мрняк вошёл в каморку, где стояла кровать генерала, огляделся, словно за ним мог войти кто-то ещё. Вытащил из кармана часы.

   — Вы готовы, господин генерал?

   — Я всегда готов, — с нотками некого раздражения, — надоело ждать, — ответил Корнилов.

   — Сегодня — очень удачный день для побега, — сообщил Мрняк. — Доктор Клейн отбыл в Вену, половина охраны — в увольнении...

   — Я готов бежать хоть сейчас. Хоть сию минуту.

В каморку генерала заглянул Цесарский. Увидев ожившее лицо Корнилова, он всё понял.

   — Я сейчас, — поспешно пробормотал Цесарский, — я сейчас... Только приведу Веселова.

На улице продолжало ярко светить солнце, пели птицы. Дышалось легко. Неужели спёртый дух этой жалкой каморки скоро забудется и вообще всё останется позади? Корнилов почувствовал, как у него обрадованно дрогнуло лицо.

Во дворе госпиталя тем временем выстроилась группа пленных, через несколько минут она, подгоняемая горластым унтером-ландштурмистом, направилась к воротам.

   — Ать-два, ать-два! — по-русски командовал горластый ландштурмист.

Мрняк посмотрел на часы.

   — Нам пора, господин генерал.

Корнилов молча кивнул, вскинул на плечо тяжёлое ружьё.

Их никто не остановил — ни на выходе из самого здания, у двери, где дремал старый красноносый солдат с седыми, встопорщенными, будто метёлки, баками, — солдат приоткрыл глаз, увидел Мрняка и, успокоенно кивнув, вновь безмятежно, как ребёнок, засопел носом, — ни на воротах, когда беглецы покидали территорию госпиталя.

Город Кёсег был городом белых стен и красных черепичных крыш. В палисадниках, обнесённых проволочными оградами, цвели пионы и золотистые, схожие с круглыми резиновыми мячиками цветы с бархатными лепестками. На крохотных балкончиках висели перины обитателей города — июльское солнце прекрасно прожаривало их, выедало клопов и прочих вредных насекомых, которых местные жители боялись, как проказы.

В городе, едва ли не на всех улицах сразу, раздавались визгливые крики — это переругивалась прислуга.

Мрняк и Корнилов неспешным шагом одолели одну улицу, другую, третью и не заметили, как очутились на окраине Кёсега — весь город состоял всего из пяти или шести улиц. Корнилов угрюмо вглядывался в лица встречавшихся ему людей, ловил в их глазах то любопытство, то равнодушие, то сочувствие, то недоумение, не выдерживал, отводил взгляд в сторону.

Его спутник считал, что садиться на поезд в Кёсеге не стоит — опасно, Корнилов же возражал ему:

   — Чем раньше мы покинем Кёсег — тем лучше, чем дальше мы уедем — тем целее будем. Если не сядем в поезд — потеряем несколько дней.

   — Два-три дня, не больше, — пытался убедить генерала Мрняк.

Однако генерал был непреклонен. Они сели в поезд, идущий на юг, в сторону станции Сомбатхей.

На кёсегском вокзале Корнилов купил полдесятка свежих газет: важно было узнать, что происходит в мире, каково положение на Русском фронте, который тут звали Восточным, и главное — не вступила ли Румыния в войну? По предположениям Корнилова, Румыния должна была вот-вот вступить в войну, как только она это сделает, границу между Румынией и Австро-Венгрией мигом наводнят войска неприятеля, тогда и шагу не сделаешь без проверки, без предъявления пропусков и вопросов: куда идёте, господа, и кто вы такие?

Всё это важно было узнать из газет, вычитать между мелкими строчками официальных сообщений, обесцвеченных и обезличенных военной цензурой. Но как ни старается цензура, всё равно в материалах кое-что остаётся.

Перелистав несколько газет, Корнилов произнёс удовлетворённо:

   — Слава богу!

Мрняк приподнял брови:

   — Что-нибудь случилось, господин генерал?

Корнилов нахмурился.

   — У Штефана Латковича из восемьдесят третьего пехотного австрийского полка — совсем другое звание, — сказал он.

Мрняк смутился, хлопнул себя ладонью по лбу:

   — Извините!

В половине четвёртого дня они покинули поезд, идущий на юг, — сошли на станции Раб. Здесь надлежало пересесть на поезд, направляющийся в Будапешт.

До прихода этого поезда оставалось полтора часа, и Мрняк предложил:

   — На привокзальной площади есть хорошая пивнушка — пиво сюда привозят аж из самой Чехии. Предлагаю дёрнуть пару кружек.

Корнилов согласился.

Здесь, на воле, несмотря на то, что территория была вражеской, даже воздух пахнул по-другому, ощущения были иными, чем в крепости либо в тюремном лазарете, и дышалось тут по-иному. В пивной выбрали угол потемнее, сели за стол.

Пивная была забита солдатами. Многие из них, как и Мрняк с Корниловым, ожидали будапештского поезда. Слышались ядрёные словечки и выражения — их будто бы высыпали на стол из лукошка, щедро, без счета, — смех, полупьяные вопли.

В основном это были солдаты, которые возвращались из отпуска в свои части.

Официант принёс Корнилову с Мрняком две кружки пива, поставил на стол. Заесть пиво Корнилов предложил блюдом экзотическим — солёными свиными ушами. Мягкий хрящ был нарезан, как лапша, полосками, густо сдобрен солью и перцем. Закуска к пиву первоклассная.

   — Солёные свиные хрящи очень вкусно хрустят на зубах, — сказал Корнилов.

Спутник его прелести солёных свиных ушей не понимал, но поскольку за стол платил Корнилов, согласился с ним.

Едва пригубили пиво, как за спиной раздалось громкое:

   — Ба-ба-ба! Францишек!

Мрняк вздрогнул и втянул голову в плечи. Медленным движением, словно ожидая удара сзади, поставил кружку на стол, обернулся. Сзади стоял Алоис Домносил — сослуживец Мрняка по полку, такой же, как и Мрняк, рядовой — щекастый, упитанный, пышущий здоровьем, весёлый.

   — Ты же должен быть в Кёсеге, Францишек.

   — Должен быть, — кисло согласился Мрняк, — да только понадобилось срочно выехать в Будапешт к невесте.

   — И ты что? — голос Алоиса понизился до шёпота.

   — Удрал в самоволку. А что мне оставалось делать?

   — А если засекут?

   — Не засекут. Ты только не говори об этом никому.

Алоис понимающе приложил палец к губам.

   — Можешь быть спокоен, Францишек. Я сам не раз бывал в самоволках. — Он подмигнул Мрняку, потом перевёл взгляд на Корнилова. — Ты с товарищем?

   — Нет, я один, — поспешно произнёс Мрняк.

   — Тогда я сяду с тобой, — сказал Алоис. — Вы не будете против, если я посижу за вашим столиком?

Корнилов равнодушно кивнул: пожалуйста, мол.

   — А ты куда собрался, Алоис? — спросил Мрняк.

   — Да родителей надо навестить. Отпуск дали — отец совсем плохой. Вот-вот преставится.

   — Ну, для таких вещей наши командиры отпусков не жалеют.

   — Да. Дай Бог им здоровья, — согласился с Мрняком Алоис.

Официант принёс большую кружку чёрного пива для Алоиса. Тот сделал несколько крупных глотков, вздохнул облегчённо.

   — Когда идёт твой поезд? — спросил Мрняк.

   — Через час.

«Правильно поступил Францишек, сделав вид, что не знаком со мною, — отметил про себя Корнилов, — молодец, парень, сообразил... Иначе бы мне тоже пришлось болтать с этим разговорчивым Алоисом».

Через некоторое время Мрняк проводил своего словоохотливого товарища на поезд, вернувшись с вокзала, с облегчением стер пот со лба:

   — Фу-у! До печёнок достал. И как можно столько говорить? Болтает, болтает, болтает...

Корнилов сочувственно улыбнулся:

   — У языка костей нет. Почему бы и не поболтать.

Через полчаса они уже находились в вагоне — их поезд, постукивая колёсами на стыках, неспешно отошёл от перрона.

В вагоне Корнилов вновь развернул газеты...

Когда поезд заполз под гулкие своды вокзала в Будапеште, вкусно пыхнул угольным дымком и дал короткий прощальный гудок, в городе была уже ночь. Будапешт был затемнён, огни горели только в центре, по улицам ходили патрули.

Вокзал на ночь очищали от пассажиров. В основном это были бедолаги-транзитники, которым утром предстояло ехать дальше, а пока они остались без крыши над головой. Так же, как и Корнилов с Мрняком. В шесть часов утра им надлежало сесть в поезд, идущий в Карансебеш.

   — Что будем делать? — спросил Мрняк у генерала.

   — Документы у нас надёжные?

   — Надёжные документы нынче могут быть только у одного человека — у кайзера.

   — Два солдата, оставшиеся без ночлега, невольно привлекут внимание первого же патруля, — сказал Корнилов.

   — На вокзале должно быть помещение для таких бедолаг, как мы с вами, — сказал Мрняк, — пойду искать коменданта.

   — Идём вместе, — решительно произнёс Корнилов.

   — Зачем? Если уж завалюсь, то я один. Завалиться сразу вдвоём было бы глупо.

   — Глупо, — согласился Корнилов, — но постараемся не завалиться. Не думаю, чтобы наши две головы — две! — он поднял указательный палец, — были бы хуже, чем одна голова коменданта.

Им сопутствовала удача — самого коменданта на вокзале не оказалось, был только его помощник, лейтенант с аккуратными серебряными погонами на плечах. Глянув на Корнилова с Мрняком, он, ни слова не говоря, выписал им пропуск в солдатскую гостиницу, расположенную тут же, на вокзале.

   — В пять часов утра вас разбудят, — сказал он, — чтобы вы не опоздали на шестичасовой поезд.

Это очень устраивало беглецов. Да и поспать под надёжной солдатской охраной — в гостиницу вряд ли заявится патруль — тоже не мешало.

Народу в гостинице было немного — в основном те, кто возвращался в свои части после ранений, Мрняк и Корнилов разделись, аккуратно сложили у кроватей своё имущество и уснули.

Спали крепко, без сновидений, проснулись оба, разом, едва к их кровати подошёл замызганный, с длинным носом, на кончике которого висела простудная капля, солдатик.

Только солдатик хотел рявкнуть что было силы «Подъём!» и насладиться суматошным пробуждением людей, которым очень хочется спать, как заметил, что его подопечные уже не спят, лицо у солдатика вытянулось, вместо одной капли на кончике носа образовались две.

   — Иди-ка лучше, парень, умойся, — посоветовал солдатику Мрняк.

В открытую форточку доносились звуки рано проснувшегося города: гаркал грубым клаксоном автомобиль, привёзший на вокзал солдат, — похоже, бедолаги эти, которым надлежало стать пушечным мясом, отправлялись сразу на Русский фронт, в молотилку — дюжий мужик под окном ломом колол уголь для ресторанной печи, на площади громко переговаривались две лоточницы — по резким птичьим вскрикам их можно было понять, что они представляют две конкурирующие фирмы, проще говоря, соперничают друг с другом, обмен мнениями у лоточниц происходил на высоком дипломатическом уровне, одна из них явно имела шансы покинуть площадь с расквашенным носом.

   — Вперёд, тётки! — произнёс Мрняк громко на немецком языке — слишком уж беспардонными были лоточницы, — чем быстрее вы закончите свою баталию — тем будет лучше для города Будапешта.

Корнилов засмеялся.

Без десяти минут шесть беглецы уже сидели в поезде, друг против друга, и поглядывали в замызганное серое окно вагона, которое, наверное, не мыли с той поры, когда вагон покинул заводскую территорию.

Неожиданно движения у Мрняка сделались суетливыми, на лбу появился мелкий липкий пот. Корнилов заметил перемену в попутчике, спросил спокойно:

   — Что-то случилось?

Мрняк вместо ответа отрицательно помотал головой. Он вспомнил, что забыл в тумбочке письмо. Письмо, которое надо было отправить отцу.

   — Вот так дела-а... — протянул он, вспотев ещё больше.

   — Что случилось, Францишек? — повторил вопрос Корнилов.

Мрняк вновь не ответил, опять слепо помотал головой.

Так они доехали до Карансебеша. Карансебешский перрон был запружен полицией — полицейских набежало столько, что яблоку негде было упасть, Корнилов помрачнел — похоже, здесь происходила какая-то гигантская облава. Перевёл взгляд на Мрняка. Тот беззвучно пошевелил губами — слабый шёпот его едва был слышен:

   — Что будем делать?

   — Отступать некуда, — сказал Корнилов, поправил кепку на голове и первым направился к оцеплению. Хорошо, что в Будапеште, в солдатской гостинице он побрился — тщательно скрёб трофейной бритвой себе щёки, сбрил и свои усы...

Не знал он, как не знал и Мрняк, что ещё вчера вечером все комендатуры, находящиеся на территории Венгрии, получили следующую телеграмму: «Из Императорского и Королевского лазарета бежал сегодня утром Корнилов Лавр, военнопленный генерал, и, вероятно, будет пытаться прорваться в Румынию. Наружное описание: 45 лет, среднего роста, продолговатое худощавое лицо, коричневый цвет лица, плоский нос, большой рот, глаза, волосы, острая бородка — чёрные; говорит по-немецки, по-французски, по-русски. Вероятно, в штатском платье. Вместе с ним бежал Мрняк Франц, чех-денщик, голубые глаза, блондин, длинное лицо, пушистые усы. Его левая рука парализована ревматизмом, один из пальцев не действует. Говорит по-чешски и плохо — по-немецки. Этот, по всей вероятности, с помощью других, возможно, что при содействии русских военнопленных, подготовил побег, так как в оставленном письме он сообщает своему отцу, живущему в Требнице, что он за 20.000 крон вознаграждения помогает бежать одному генералу».

Письмо Мрняка, забытое в тумбочке, сыграло свою роль, ружьё, повешенное на гвоздь, выстрелило.

Корнилов первым подошёл к военному жандарму, проверявшему документы, и предъявил свои бумаги. Тот некоторое время вертел их в руках, вглядывался острыми голубыми глазами в лицо Корнилова и недовольно шевелил нижней губой, потом, не задав ни одного вопроса, вернул:

   — Проходи!

Жандармы искали беглецов в штатской одежде, не в военной, а Мрняк и Корнилов были одеты в австрийскую форму.

Следом проверку точно так же — у того же жандарма — прошёл и Мрняк — документы, которые он слепил буквально у себя на коленке, сработали на «пять».

Обогнав Корнилова, Мрняк стремительно пересёк площадь, завернул за угол, в кафе, где всех желающих бесплатно угощали свежими пышными булочками, но за кофе брали двойную плату — такова здесь была торговля, — азартно потёр руки:

   — Ха-ха!

Корнилов его восторга по поводу бесплатных булочек не разделял, да и человеком он был совершенно иного склада, чем Мрняк, но «гомо сапиенс» — существо такое, что легко приспосабливается ко всему. С волками воет по-волчьи, среди кротких овечек сам становится кротким, с дураками делается дураком, а с умными — умным. Очень любопытный, очень неожиданный организм создан природой — человек. Другого такого нет. Корнилов не ответил Мрняку, посмотрел на тяжёлое ружьё, которое держал в руках:

   — Опротивела эта фузея!

Через пятнадцать минут они уже находились на окраине Карасенбеша.

Мрняк ткнул рукой в сторону голубеющей в задымлённом солнечном пространстве горной гряды:

   — Нам туда. За этой грядой находится граница.

Корнилов промолчал — это знал и без Мрняка. Лицо у генерала было спокойным и одновременно сосредоточенно-усталым.

   — Вообще неплохо бы заглянуть в какой-нибудь трактир, — сказал он, — перекусить. И продуктами запастись.

   — Продуктами запасаться не надо, — категорично произнёс Мрняк. — Через тридцать часов мы будем в Румынии.

   — Дай Бог нашему теляти волка съесть.

   — Это что? — не понял Мрняк. — Шутка?

   — Это, Францишек, русская поговорка...

   — Русская поговорилка, — попробовал повторить за Корниловым Мрняк.

   — Не «поговорилка», а «поговорка». Не говори «гоп», пока через плетень не перепрыгнешь.

На этот раз Мрняк всё понял и повторил:

   — Через тридцать часов мы будем в Румынии. А трактир нам, господин генерал, очень скоро встретится по дороге. Там и перекусим.

   — Ладно, — согласился с ним Корнилов. — Судя по карте, сёла здесь расположены часто.

   — Европа перенаселена, — с неожиданной патетикой воскликнул Мрняк. — Людьми забиты чердаки и подвалы не только в городах, но и в приграничных сёлах, скоро народ будет селиться в канавах. Я подозреваю, войны выдуманы для того, чтобы среди людей не было перенасыщения, чтобы они не сидели друг у друга на плечах, свесив ноги...

Корнилов усмехнулся:

   — Любопытная теория.

Хоть и находилось всё в здешних местах рядом, хоть и были сёла расположены близко друг к другу, а всё-таки надо было зайти в трактир в Карансебеше, не пускаться в путь на пустой желудок. В горах стоит только один раз не поесть, как силы начинают очень быстро сходить на нет. Это Корнилов хорошо знал по Памиру.

Сделали один привал, потом — второй, за вторым — третий.

   — Знаете, почему в Карансебеше было так много полиции? — спросил Мрняк.

   — Почему?

Мрняк с шумом втянул в себя сквозь зубы воздух — он никак не мог решиться и признаться спутнику, — с шумом выдохнул:

   — Я оставил в казарме в тумбочке письмо, которое должен был отправить по почте отцу... Бедный отец! Они нашли это письмо, прочитали и на всю страну накинули полицейскую сеть.

Корнилов отнёсся к этому сообщению спокойно. Это тот прокол, который уже не поправить. А раз это так, то с ним надо мириться. Он вздохнул, будто ему сделалось больно, поднялся, подхватил ружьё и медленно двинулся по осыпающейся горной тропке дальше.

Мрняк, охая, поспешно засеменил следом.

   — Я, конечно, виноват, господин генерал, — он запнулся на ходу, — но...

   — Что «но»?

   — Они-то ищут людей в штатском, а мы одежду не меняли, мы — в военном. Но не это главное.

   — А что главное?

Мрняк сплюнул себе под ноги с виноватым видом, потом поддел носком сапога зазевавшегося зелёного жука, неосторожно выползшего на тропку.

   — Есть вещи, о которых я не подумал, господин генерал.

   — Какие же?

   — Немцы, узнав, что я помог бежать вам, расстреляют моего отца, всю семью... Они не жалеют даже детей.

Это была правда. Корнилов знал о таких случаях. Они шли по горной тропке, на которую выскакивали проворные ящерицы, стреляли чёрными глазами-бусинками в сторону двух усталых, вяло бредущих людей, стремительно исчезали.

   — И что делать в таком разе, Францишек?

   — Если бы я знал, — печально проговорил Мрняк.

   — Вам, Францишек, надо вернуться.

   — А если немцы уже дознались, что я помог вам бежать?

   — Вряд ли. Откуда?

   — Во-первых, из письма, во-вторых, у них есть очень толковые дознаватели.

Корнилов остановился, присел на камень, Мрняк сел на камень рядом, отёр рукой лоб, произнёс запаренно:

   — Правильно, надо малость перевести дыхание. — Потёр ладонью левую сторону груди, пожаловался: — Болит. Предчувствия давят.

   — Прекратите, Францишек, — резко произнёс Корнилов. — Не раскисайте. Раз дело так складывается, отправляйтесь-ка лучше в обратный путь. Чем раньше вы вернётесь в госпиталь, тем будет лучше. Постарайтесь встретиться с Гутковским.

   — Гутковскому в госпитале нет веры.

   — А мне показалось, что наоборот.

Мрняк махнул рукой, повесил голову.

   — Дай бог, чтобы немаки не нашли в тумбочке моё письмо. — Мрняк, кряхтя ушибленно, поднялся с камня. — А насчёт вернуться — не знаю. Боюсь, что будет хуже...

Минут через двадцать они увидели в гуще тёмных деревьев нарядные белые домики.

   — Деревня, — обрадовался Мрняк. — Здесь мы сможем разжиться продуктами.

На окраине деревни разделились: Мрняк пошёл добывать еду, Корнилов остался.

— Если меня долго не будет, оттянитесь по дороге вон туда, — Мрняк показал на вершину недалёкой горы. — Мало ли что, господин генерал... Около деревни лучше не находиться — опасно.

С этим Корнилов был согласен. Через несколько минут он остался один. Некоторое время ему были слышны усталые шаркающие шаги Мрняка, потом всё стихло. Корнилов подхватил винтовку, подержал её в руках, дивясь тяжести, неувёртливости чужого орудия — уж очень неловким было ружьё, подумал, что в случае стычки с патрулём он много из него не настреляет, а вот когда будет уходить от патруля, ружьё помешает ему здорово.

От тяжёлой ржавой дуры этой надо было освобождаться.

Он ждал Мрняка минут двадцать, прислушивался — не раздадутся ли шаги чеха в дали, но кроме шума листвы, подбиваемой ветром, да далёкого гомона птиц, доносившегося из деревьев, дугой опоясывающих горный кряж, ничего не было слышно. Что-то Францишек задерживается.

Корнилов решил повторить немецкие слова, которые заучил в последнее время. Слова легко, как птицы, вспархивали в мозгу, он с удовольствием произносил их, складывал вместе, добавлял прилагательные и глаголы, строил предложения.

Строение человека таково, что в пиковой ситуации, когда нужно, мозг его сам выдавит из глубины памяти на поверхность целые выражения, фразы, не говоря уже о словах. Слова появляются одно за другим, чистенькие, освобождённые от разного побочного мусора, готовые к «употреблению».

Неожиданно в деревне раздался гулкий выстрел. За ним, чуть погодя, — второй. Корнилов вскинулся. Было ясно, что Мрняк попал в передрягу. Двинуться сейчас к нему на выручку — значит влипнуть самому. Через несколько минут около одного из белых домиков Корнилов увидел вооружённых людей. Подхватив винтовку, генерал, пригибаясь, нырнул в кусты, потом по едва приметной боковой тропке двинулся к горе, на которую ему указал Мрняк. Через полчаса он был уже на её вершине. Сама макушка, будто лысина некого старца, была окаймлена редким полуоблезлым кустарником, словно здесь не так давно прошёл пожар и следы его ещё не успели зарасти. Сердце билось усиленно, болью отзывалось в горле — высота есть высота, глаза слезились: в них натёк едкий пот. Корнилов отошёл от тропки в сторону метров на пятьдесят, швырнул винтовку в траву и сам повалился рядом. Надо было ждать.

Невдалеке, прилипнув боком к горному склону, висело пушистое белое облако. Оно замерло — не двигалось ни в одну, ни в другую сторону. Корнилов перевернулся на спину, вгляделся в небо. Небо было рябым, с белёсым налётом, тревожным, как где-то в России. Подумал о том, что Таисия Владимировна тоже, возможно, в эту минуту смотрит в небо, находясь у себя дома. Рот у генерала шевельнулся печально, узкие чёрные глаза сжались в щёлки.

Было горько. Сердце, только что успокоившееся, затихшее, вновь забилось громко, отозвалось болью в горле. Как ей сейчас живётся одной в России?

При мысли о жене, о доме в усталом теле и силы появились, и дыхание сделалось ровнее. Корнилов рывком поднялся с земли.

Не дождавшись Мрняка, он двинулся дальше.

Через два часа он шагал по узкой нарядной улочке небольшого ухоженного села. Дома на улочке стояли как на подбор — игрушечные, побелённые раствором мела, крыши были высокие, черепичные, — этакие рисованные строения из сказок братьев Гримм. Улочка была пустынна — ни людей, ни собак, ни всадников. Может, тут и солдат нет? Это очень устраивало Корнилова.

Ружьё, которое он намеревался засунуть где-нибудь под камень и навсегда распрощаться с ним, Корнилов всё-таки не бросил, решил пока тащить — все солдаты, встреченные им, имели при себе ружья, отсутствие оружия могло вызвать подозрение, и Корнилов смирился с ненужной ржавой тяжестью, отдавливающей ему плечо.

Он неспешно двигался по улочке, вглядываясь в чистые, радужно посверкивавшие в проступившем солнце окна, в крашенные свежей краской металлические ворота, за которыми белели собачьи будки, сработанные одним мастером по одному чертежу, — все будки были заселены, но ни из одной не выглянула собачья морда — одуревшие от летнего тепла псы дружно дрыхли прямо в будках, не высовываясь наружу; в некоторых дворах, кажущихся игрушечными, сохли перины.

В этом селе обязательно должна была быть харчевня, в неё Корнилов и шёл.

Харчевня обозначилась за несколько домов сочным духом жареного мяса, пахучих приправ, острого мадьярского соуса и свежего сыра; этот запах, присущий всем харчевням Европы, потом долго сопровождал Корнилова в его скитаниях, снился по ночам, когда он спал под навесом обросших мхом каменьев либо в кустах, терзаемый комарьём, а желудок, ссохшийся от голода, пробивала острая боль, она будила его, но в следующее мгновение он засыпал вновь, и тогда во сне перед ним возникала еда, много еды, она стояла на бесчисленных столах, исходила вкусным паром, один её вид мог запросто лишить сознания, но стоило Корнилову прикоснуться к какой-нибудь тарелке, как тарелка тут же исчезала, стремительно растворялась в воздухе, оставался только дух еды, дразнящий, острый, вышибающий слюну.

На этот дух Корнилов сейчас и шёл.

Корчма была расположена на краю села, за ней начинался сизый ломаный лес, населённый крикливыми жирными воронами. Неприятная птица ворона, всю дорогу сопровождает солдат на войне.

Над дубовой, добротно сколоченной дверью корчмы болтался газовый фонарь, помещённый в кованую клетку, к двери была прикручена железная ворона, выкрашенная в бронзовый цвет. Корнилов бросил взгляд по сторонам и, не останавливаясь, вошёл в корчму.

Напрасно он надеялся, что в игрушечном селении этом не будет солдат — в прокуренном, с плавающими в воздухе серыми прядями дыма помещении сидели солдаты. Шесть человек. Они заняли два стола, стоявшие рядом, пили пиво, заедали его хорошо прожаренными шпикачками, хлебом и свежим луком.

Увидев Корнилова, солдаты дружно загоготали:

— Во, ещё один фронтовик явился! Из наших! Также успешно воюет...

Корнилов на мгновение остановился, хотел было развернуться и уйти, но уходить было поздно, он понимающе улыбнулся собравшимся и прошёл к отдельному круглому столику, стоящему у окна.

Через несколько минут в корчму вошли ещё трое солдат с ружьями, уселись за стол, находившийся рядом со столом Корнилова. Судя по нашивкам, это были сапёры.

Сапёры вели себя не столь шумно, как их товарищи, успевшие хватить по паре больших глиняных кружек пива. Пиво здешнее было крепким.

Один из сапёров достал из кармана куцего хлопчатобумажного мундира газету, развернул её. Корнилов невольно покосился и увидел на газетной полосе снимок. Снимок был знакомый. Корнилов не сразу понял, что изображён на нём он сам — слишком молодым было лицо, чётко отпечатавшееся на желтоватой газетной бумаге. Корнилов ощутил, как вдоль хребта у него поползла холодная капелька пота. Ощущение было противное.

К его столу подошёл долговязый малый в белом халате, с длинным красным носом. Глянув на помятую солдатскую форму Корнилова, он хмуро поинтересовался:

   — А у господина есть чем заплатить за обед?

Корнилов на выдержал, раздвинул губы в усмешке:

   — Есть.

   — В таком разе что угодно? — прежним хмурым тоном спросил долговязый.

Корнилов заказал то, что ели солдаты — две порции горячих, с лопающимися пузырями масла, прожаренных до хрустящей коричневы шпикачек, пару лепёшек с луком и большую кружку пива — ему не хотелось выделяться из общей массы солдат. Долговязый встряхнул полотенце, повешенное на руку и отправился на кухню.

Сапёр, читавший газету, проговорил недовольно:

   — Вот так-так! Мы на фронте, рискуя жизнью, захватываем в плен русских генералов, а эти недотёпы их выпускают, будто имеют дело с мухами, а не с генералами.

Двое других сапёров заинтересованно подняли головы:

   — Что случилось, Петер?

   — Из резервного госпиталя сбежал русский генерал Корнилов, — сапёр щёлкнул пальцем по газетному листу.

   — И что, до сих пор не поймали?

   — Нет.

Лицо у Корнилова закаменело, внутри всё напряглось, он с равнодушным видом повернул голову к сапёрам, посмотрел на них.

Встретился с ответным взглядом, щекастый с носом-пуговкой сапёр поправил на плече кителя мятый погон и подмигнул Корнилову:

   — А тебе, дед, русский генерал не попадался в здешних горах?

Корнилов, усмехнувшись про себя — он обладал хорошей выдержкой, — отрицательно покачал головой.

   — Найн! — голос его, наполненный старческой трескучестью, был твёрд.

   — За поимку генерала назначена хорошая цена, — сапёр вновь звонко щёлкнул ногтем по газетной странице, — очень неплохо было бы положить эти деньги в свой кошелёк.

   — Каким образом? — спросил у сапёра его товарищ.

   — Очень простым. Совершить прочёсывание здешних гор. Генерал сам и попадётся.

   — Попадётся ли? — усомнился его товарищ.

   — А куда он денется? Он идёт сюда, к румынской границе, гор не знает — обязательно заплутает...

   — Эта работа не по мне, — заявил третий сапёр, дотоле молчавший, — пусть этим занимаются жандармы.

Шпикачки оказались такими аппетитными, что Корнилов заказал ещё одну порцию, а когда рассчитывался, попросил официанта:

   — Заверните мне в бумагу пару лепёшек. Возьму с собой.

   — У нас очень хорошие лепёшки, — осклабился официант. Он был доволен чаевыми, которые ему оставил этот старый, одетый в помятый китель солдат — видать, только что из госпиталя. И как он в нём не разглядел щедрого клиента, легко расстающегося с деньгами? По лицу официанта пробежала досадливая тень, он с достоинством положил деньги в карман и исчез на кухне.

А сапёры, сидевшие за соседним столом, продолжали обсуждать свои действия — как бы им изловчиться да поймать генерала Корнилова...

   — Видать, важная шишка, этот генерал, — проговорил сапёр, державший в руках газету. — Вначале за него давали тысячу крон, сейчас — десять тысяч...

«Десять тысяч австрийских крон — сумма неплохая не только для бедного человека, но и для богатого», — не замедлил отметить Корнилов про себя, усмехнулся едва приметно.

Не торопясь, смакуя каждый кусок, прислушиваясь к разговору сапёров, он доел шпикачки, допил пиво, поднялся и вышел из корчмы.

Мрняку не повезло. Дома, к которым он направился за едой, оказались хутором. Хутор был совершенно безлюдным, картинным, тихим, словно вырезанным из некой книжки и помещённым сюда, в горную зелень. Даже лёгкие белые курчавые дымы, поднимающиеся из высоких цинковых труб, делавшие дома похожими на морские корабли, и те были словно вырезаны из бумаги.

Мрняк сглотнул голодную слюну, скопившуюся во рту, кадык гулко бултыхнулся, нырнул вверх, потом опустился, и Мрняк, поправив на себе одежду, — прежде чем войти в хутор, он в кустах переоделся в штатское платье, в мятый, с полежалостями костюм и такие же брюки, — направился к крайнему дому, в котором была призывно приоткрыта входная дверь.

Стукнул в дверь костяшками пальцев один раз, другой и, не услышав ответа, заглянул внутрь.

   — Вам кого? — раздался у него за спиной скрипучий, недовольный голос, то ли женский, то ли мужской — не понять.

Повернувшись, Мрняк увидел старую сгорбленную женщину, опиравшуюся на суковатую, до лакового блеска вытертую палку.

   — Не продали бы вы, матушка, мне немного еды? — заискивающим, каким-то противным голосом попросил Мрняк.

   — Какой еды конкретно? Сырая картошка тебе ведь не нужна?

   — Не нужна.

   — Тогда чего? Сыра?

   — Сыр — это хорошо.

   — У меня есть только овечий сыр.

   — Овечий сыр — это более чем хорошо. — Мрняк вновь сглотнул голодную слюну, стремительно натёкшую ему в рот, кадык снова подпрыгнул с гулким булькающим звуком и опустился вниз.

   — Могу ещё продать немного солонины и чёрного хлеба.

   — Буду премного благодарен, — прежним противным, заискивающим голосом произнёс Мрняк и поклонился женщине.

Та ещё раз смерила его с головы до ног взглядом и ушла.

Минут через десять она вынесла ему небольшой холщовый мешок с завязанной горловиной, в котором находился кругляш сыра весом чуть больше килограмма, килограмм вяленой говядины и полкаравая хлеба, протянула Мрняку.

   — Семьдесят пять крон!

Мрняк поморщился — цена была завышенная, но делать было нечего, он отсчитал старухе деньги.

Он собрался было по тропке нырнуть в лес и направиться к поджидавшему его генералу, но на тропке неожиданно появились двое дюжих мужиков с ружьями и перекрыли ему дорогу. Мрняк ощутил, как во рту у него сделалось сухо, глаза предательски заслезились: ему стало жаль себя. Произнёс дрогнувшим, незнакомым голосом:

   — Что-то произошло?

   — Произошло, — проговорил один из мужиков недобрым тоном, приподнял в руке ружьё. — Ты кто такой будешь? Чего здесь делаешь?

   — Вот, — Мрняк покосился на мешок с едой, — солонины с сыром купил, пообедать на пеньке собираюсь.

   — Здесь — пограничная зона...

   — И что, в пограничной зоне уже нельзя пообедать? — удивлённо, с иронией произнёс Мрняк. — Как же вы питаетесь?

   — Как надо, так и питаемся, — рявкнул второй мужик. — А ты приготовь свои документы!

   — Но вы же не полицейские, чтобы проверять меня?

   — Полицейские, ещё какие полицейские. — Из-за дома вышел третий человек, прилично одетый — в городском костюме, при галстуке, — вытащил из кармана удостоверение.

У Мрняка сделалось сухо не только во рту, но и в желудке.

Мужчина в городском костюме поднёс удостоверение к его глазам:

   — Сотрудник пограничной стражи. Предъявите ваши документы!

Нехотя опустив руку в карман, Мрняк достал оттуда отпускное свидетельство на имя Иштвана Немета.

Офицер пограничной стражи, молодой, лощёный, с ровным пробором, отставил в сторону ногу:

   — Ваши документы оформлены не по правилам, я вынужден вас задержать.

Брови у Мрняка подпрыгнули сами по себе.

   — За что?

   — Я же объяснил: документы оформлены не по правилам. Вам придётся пройти со мной в полицейский участок.

В кармане у Мрняка лежал револьвер, можно было бы сделать попытку отбиться, отстреляться, уйти в лес, но Мрняк побоялся это сделать. Во-первых, офицер мог оказаться ловчее и выстрелить раньше, во-вторых, не ведомо, кто ещё мог находиться поблизости — вдруг за стеною дома притаились человек двадцать стражников, от их ружей уйти не удастся. Мрняк услышал взрыд, родившийся в его собственной груди. В-третьих, если он воспользуется револьвером, то его по законам военной поры могут расстрелять. Здесь же, прямо на этой тропке.

   — Пошли разбираться, — оказал Мрняку офицер.

Первым двинулся мужик с ружьём наперевес, следом — Мрняк с офицером, замыкающим — также мужик с ружьём. Когда миновали хутор, недалеко в кустах раздался выстрел. Следом ещё один. Офицер настороженно вытянул голову, но конвоир, шедший первым, успокоил его:

   — Это Ласло на фазанов охотится. К обеду обещал пару принести...

Полицейский участок располагался в обыкновенной деревенской избе, пахнущей помоями и жжёной известью. В участке их встретил офицер с красным носом и густыми стариковскими бровями. Он окинул Мрняка с головы до ног пронзительным взглядом и прорычал:

   — Попался, голубчик!

Выдвинув ящик стола, офицер выдернул из него длинноствольный тяжёлый револьвер, щёлкнул курком и наставил на Мрняка:

   — А ну, раздевайся!

   — К-как раздеваться? — дрогнувшим голосом спросил Мрняк.

   — А так! Снимай пиджак, снимай штаны...

   — Зачем?

   — Много будешь спрашивать — муниципальным судьёй заделаешься. А муниципальным судьёй тебе быть не дано. — Полицейский захохотал, показав крупные лошадиные зубы, ткнул в Мрняка револьвером. — Где твой напарник?

   — Нет у меня никакого напарника, — поморщившись, ответил Мрняк.

   — Врёшь! — напористо проговорил полицейский, снова ткнул в Мрняка револьвером. — С тобой шёл беглый русский генерал. Куда ты дел генерала?

   — Не было со мной никакого генерала! — В следующую секунду Мрняк согнулся от сокрушительного удара — полицейский огрел его кулаком по шее.

   — Ты почему не выполняешь приказ и не раздеваешься? Снимай пиджак!

Мрняк, постанывая, начал раздеваться. Он не мог понять, откуда здесь, в этой затрюханной глуши, в царстве кислого овечьего сыра и печей с длинными трубами, стало известно о побеге генерала Корнилова?

Полицейский, не выпуская из руки оружия, ловко перехватил пиджак Мрняка, стволом револьвера поддел складку на подкладке и с треском отодрал гладкую лёгкую ткань от верха, потом перекинул револьвер пограничному офицеру и начал проверять швы пиджака.

   — Чисто, — произнёс он через несколько минут с разочарованием, рявкнул на Мрняка: — Снимай штаны!

В штанах тоже ничего не нашлось. Лицо полицейского сделалось обескураженным.

   — Странно, странно, — пробормотал он. — Ничего нет. А должно быть. — Выпрямился с жёстким костяным хрустом, швырнул штаны Мрняку. — Одевайся, овца бесполая!

Мрняк поспешно натянул штаны на себя, поднял с пола пиджак.

   — Где генерал? — подступил к Мрняку пограничный стражник.

   — Не знаю, — выдавил из себя Мрняк, в следующий миг удар, нанесённый ему по затылку, заставил Мрняка согнуться, он зашипел от боли, покрутил головой, приходя в себя, и ответил твёрдо: — Не знаю никакого генерала.

   — Знаешь! Фамилия его Корнилов. Где генерал Корнилов?

Мрняк упрямо повторил «Не знаю», и очередной удар не заставил себя ждать. Мрняк застонал. Наконец, уже лёжа на полу, он произнёс:

   — Хорошо, я покажу вам, где расстался с генералом.

Из полицейского участка вышли впятером: начальник околотка с длинноствольным револьвером в руке, Мрняк и пограничный офицер с двумя стражниками.

Мрняк несколько часов водил эту группу по окрестным лесам и горам, показал несколько мест, не имеющих никакого отношения ни к нему, ни к Корнилову, и вообще постарался сделать всё, чтобы сбить ищеек со следа.

Корнилов успел за это время уйти.

Лепёшки, которые Корнилов купил в селе, в корчме, кончились на удивление быстро. Ночевал Корнилов в выворотнях под обнажившимися корнями упавших деревьев, старался разложить у ног неяркий костёр, по дороге собирал грибы, жарил их, насадив на прутья, однажды на него выскочил из чащи огромный тугобокий марал с крупными ветвистыми рогами, остановился, с изумлением глядя на человека. Его и марала разделяла лишь небольшая полянка. Можно было бы попытаться убить животное — в желудке у Корнилова всё спеклось от голода, от боли, от того, что генерал уже несколько дней не ел ничего путного, а грибы и ягоды не утоляли голод, лишь забивали на некоторое время, но потом голод возникал вновь, и от него начинала кружиться голова, но марал был слишком красив и так доверчив, что Корнилов решил не трогать его.

— Иди, — сказал Корнилов тихо, — иди отсюда... От греха подальше.

Марал понял человека. Развернулся и бесшумным, осторожным шагом — под копытами не хрустнул ни один сучок — удалился в чащу. Корнилов обессиленно опустился на пень. Вытянул усталые, гудящие от напряжения и боли ноги.

Уже трое суток он шёл по лесу, взбирался на густо поросшие деревьями горы и спускался с них, перепрыгивал через ручьи и вброд, по осклизлым камням переходил реки, снова забирался на очередною, кудрявую от зелени гору, там, встав на наиболее высокую точку, камень или пень, вглядывался в пространство — не мелькнёт ли где среди нескончаемой зелени красная крыша кирхи или яркий бок побелённого извёсткой дома.

Трое суток — и ни одной деревни по пути, а значит, ни одного куска хлеба. Предположение Мрняка, сделанное ещё в Карансебеше, что через тридцать часов они будут в Румынии, — граница под боком, — не сбылось.

Корнилов знал, он нюхом своим солдатским чувствовал — австрийцы ищут его, они до сих пор не потеряли надежды поймать беглеца. Кстати, именно в эти дни газета «Pester Lloid» сообщила следующее: «Вчера вечером патруль заметил на берегу Дуная в г. Коморне подозрительного человека в штатском. При попытке задержать неизвестный бросился в реку и утонул. Сегодня труп извлечён из воды, в нём узнан бежавший из плена русский генерал Корнилов, который и похоронен на Коморнском кладбище».

Писали о Корнилове часто — и мадьяры, и австрийцы, и немцы, писали, собственно, одно и то же, мол, Корнилов пойман и расстрелян, труп его закопан там-то. А живой Корнилов меж тем всё продолжал упрямо двигаться на восток, к своим, пробирался через лесные завалы и карабкался на скользкие глиняные кручи, по брёвнам, по камням переходил реки, голодал, но от цели своей не отступал — шёл вперёд, ориентируясь по солнцу, по приметам, — он знал много примет, которые помогали определять, где юг, а где север...

Погода испортилась. Наступил август — месяц предосенний, в горах было много туманов, они выползали из ущелий, похожие на гигантские ворохи тяжёлой сырой ваты... Утром и вечером шёл дождь, противный, как зубная боль, мелкий, как пыль, — холодная влага проникала всюду, кажется, хлюпала внутри, где-то около сердца.

Одежда промокала насквозь, ландштурмистская шинель делалась грузной, пропитывалась дождём настолько, что из неё можно было выжать целые ручьи воды. Сил становилось всё меньше и меньше.

Однажды утром Корнилов проснулся от странного ощущения, будто на него кто-то смотрит. Взгляд был пристальным, изучающим. Может быть, на него смотрел и не человек вовсе, а зверь. Несколько секунд Корнилов лежал неподвижно, с закрытыми глазами, потом открыл их и рывком поднялся на ноги.

Перед громоздким, похожим на старую чёрную копну выворотнем, под которым ночевал Корнилов, стоял человек в чабанском одеянии, с топорцом в руке — топорик был насажен на длинное, расписанное потускневшими красками древко.

   — Ты кто? — спросил у Корнилова чабан.

Язык был немного знаком Корнилову — генерал сообразил, что на его ночёвку набрёл румын либо гуцул, — многие слова были понятны, они имели славянские корни. Тяжесть, натёкшая в руки Корнилову, приготовившегося к драке, ослабла, он неожиданно улыбнулся чабану.

Тот улыбнулся ответно.

Корнилов махнул в сторону недалёкой сырой горы, окутанной туманным поясом.

   — Туда иду. Домой.

   — Домой... — эхом повторил за ним чабан, слово это прозвучало грустно, словно чабан понял, о чём думает этот усталый худой человек.

   — Домой...

Десять минут назад Корнилов действительно видел во сне свой дом, Таисию Владимировну, склонившуюся над пяльцами — она никак не хотела оставлять этого девичьего увлечения, хотя муж много раз говорил ей:

   — Бросай своё занятие, ни к чему тебе, Тата, ломать глаза!

Таисия Владимировна в ответ улыбалась тихо и кротко. У Корнилова от таких улыбок на душе всегда делалось светлее, и если ему угрожали беды, они обязательно отступали...

   — Да, домой, — подтвердил Корнилов.

   — Русский? — спросил чабан.

   — Русский, — не стал скрывать Корнилов.

Чабан сделал рукой приглашающий жест:

   — Пошли со мной!

В колыбе, чабанском доме, сколоченном из неошкуренных досок (судя по всему, доски были обычной отбраковкой, на здешних лесопилках эту обрезь по дешёвке продавали сотнями километров), пахло кислым молоком, горелым жиром и ещё чем-то — похоже, сухими травами.

Чабан ткнул рукой в топчан, застеленный несколькими овечьими шкурами:

   — Садись, русский!

Корнилов сел, вытянул ноги, огляделся.

   — Здесь можешь чувствовать себя в полной безопасности, — сказал ему чабан. — Жандармы сюда не заходят. Боятся. Последний раз были лет двенадцать назад. Но тогда колыбы этой ещё не было. — Чабан усмехнулся.

Место для колыбы было выбрано удачное — рядом с горы со звоном падал чистый горный ручей, в небольшой запруде, которая была видна через открытую дверь, плавало несколько проворных рыбёх — форель или хариусы, высокое зелёное дерево широким пологом, будто зонтом, прикрывало колыбу сверху.

Небольшое оконце было завешено рогожей, чабан сдёрнул её с гвоздей, и в помещении сделалось светло.

   — Ты русский — голодный, — утвердительно произнёс чабан. — Посиди немного, я тебе приготовлю еду.

На стене, как раз напротив оконца, висело две иконы — Николы Чудотворца и Почаевской Божьей Матери. Корнилов почувствовал, как у него неожиданно сделались влажными глаза, в висках потеплело.

Он опустился перед иконами на колени, перекрестился.

   — Молю тебя, святое Провидение, не оставь русский народ без помощи, выведи его на путь истины и вечной жизни, чтобы он поборол всё зло и с чистым сердцем совершил свои дела по приказу дедов и чтобы единой душой, единым словом и единой мыслью шёл к своей заветной цели.

Корнилов перекрестился и поднялся на ноги. Подивился тому, что молитва у него будто бы сама по себе родилась, вот ведь как слова сложились складно, одно к одному. Чабан за стенкой гулко ухал топорцом, располовинивая небольшие сухие поленья. Корнилов повесил свою сырую, пахнущую прелью шинель на гвоздь, подумал, что она хоть немного просохнет в тепле колыбы. А если хозяин ещё затопит печку...

Усталость навалилась на него, словно и не было ночного отдыха под выворотнем, не было зыбкого прозрачного сна. Он сомкнул глаза и на несколько минут забылся. Едва прозрачная темень наползла на него, как он опять увидел Таисию Владимировну. Её лицо находилось совсем рядом с его лицом, Корнилов немо шевельнул губами, потянулся к жене и в то же мгновение проснулся.

Чабан продолжал громыхать топорцом за стенкой колыбы, через несколько минут он внёс в дом несколько крупных поленьев, положил на пол у печки, потом внёс целую охапку поленьев помельче.

   — Отец, откуда у тебя эти иконы? — спросил Корнилов.

   — Они у меня давно, — сказал чабан. — Ещё отец, царствие ему небесное, принёс эти иконы из Почаева. Он ходил туда молиться.

   — А сам ты какой веры?

Чабан улыбнулся неожиданно грустно:

   — Русской. — Он быстро, очень ловко растопил печку, отёр тыльной стороной ладони взмокший лоб. — Только мадьяры нашу веру не любят и измываются над ней.

Растопив печку, чабан достал из маленькой кладовки, приделанной к колыбе, кусок холодной жареной баранины. Корнилов почувствовал, как голод стиснул ему горло. Чабан выложил баранину на стол, на плоскую, со следами порезов дощечку, придвинул еду Корнилову. Потом положил рядом полкруга будзы — сыра и большую круглую буханку кукурузного хлеба.

   — Ешь, русский! — сказал он.

Корнилов, едва сдерживая себя — на еду хотелось накинуться и рвать её руками, — начал есть. Запоздало наклонил голову в благодарном поклоне.

   — Ты грамотный? — спросил его чабан.

   — Грамотный.

   — Скажи, кто кого осилит, русские немцев со всеми их приспешниками — с австрийцами, мадьярами и так далее, или, наоборот, немцы русских, а?

Корнилов отложил в сторону кусок баранины — после таких вопросов в горло не полезет не только мясо...

   — Это одному Богу и известно, — сказал он.

   — Охо-хо. — Чабан по-стариковски сгорбился, хотя был ещё не стар, кости у него простуженно заскрипели. — Дай Бог твоему народу удачи, — пробормотал он, — сил для победы... Если вы не свернёте шею этому чёрту, то кто же тогда свернёт? Охо-хо! — Чабан посмотрел на Корнилова, разжевал какую-то крупинку, попавшую на зубы. — Ты женат?

   — Женат. У меня дочка и сын, — Корнилов ощутил, как у него дрогнули губы, выдали его внутреннее состояние, — с женою в России остались.

Чабан сочувственно покачал головой.

   — Да-а... Тебе их, надо полагать, сильно не хватает.

   — А ты как думаешь, отец? — Голос у Корнилова невольно дрогнул.

   — Давно находишься в пути?

   — Больше недели.

   — Ты отдохни здесь, задержись. — Чабан показал на топчан. — Тут тебя никто не найдёт, не тронет. Я, ежели что, покараулю. А если кто-то из незваных гостей покажется, я тебя очень надёжно спрячу. У меня есть несколько укромных мест. Никто не найдёт.

Корнилов согласно кивнул. Он чувствовал, как его пробивал озноб, так обычно бывает, когда человек собирается серьёзно, надолго заболеть. Чабан произнёс ещё что-то, Корнилов слов не разобрал, уловил только интонацию и вновь согласно кивнул.

Через десять минут он спал — слишком уж выдохся за прошедшую неделю. Сон под корягами, под елями, в сырости, на холоде, под звук дождя — это не сон. Только сейчас Корнилов, отойдя немного в тепле чабанской избушки, убаюканный гудением печки, весёлым щёлканьем поленьев, спал по-настоящему — безмятежно, будто ребёнок, шевелил во сне губами и улыбался.

Чабан долго сидел около Корнилова, потом вышел на улицу, зорко глянул в конец тёмной, проложенной среди камней и травы тропки — не появится ли кто там, но тропка была пустынна, пропитана водой — между камнями плескались целые озера, другой дороги к колыбе не было, и чабан, успокоенный, присел на сосновый чурбак. Закурил трубку, упёрся руками в колени, пробормотал горестно:

   — Охо-хо!

Он просидел так часа четыре, караулил своего гостя, и все четыре часа Корнилов спал не просыпаясь.

Когда Корнилов проснулся, то невольно поморщился от боли, в ушах стоял звон — он ощущал себя так, как человек, который должен был заболеть, но не заболел, — с ломотой наружу выходила набившаяся в его тело хворь... Чабан подал ему воду в ковше — налита по самый край.

   — Выпей, русский, вода ягодная, — сказал он. — Полегчает.

Корнилов выпил, отёр рукою рот.

   — Спасибо. Мне пора идти дальше.

   — Отдохни ещё немного.

   — Не могу. Спасибо. Меня там... — Корнилов махнул рукой в сторону кудрявой задымлённой горы, к которой прилипло плотное серое облако, под завязку напитанное водой, далеко за этой горой находилась Россия. — Меня там ждут.

   — Понимаю. — Чабан наклонил голову, вид его сделался печальным. Он сгорбился, закряхтел, словно на него навалилась непомерная тяжесть, и вышел из колыбы.

Через несколько минут вернулся, держа в руке холщовый мешок, под самое горло набитый едой. Протянул мешок Корнилову:

   — Держи, русский! Тут — баранина, варёная кукуруза, брынза. И-и — пойдём, я тебя выведу на нужную тропу.

   — Спасибо, — растроганно поблагодарил чабана Корнилов. — Может быть, мне когда-нибудь удастся отплатить вам тем же — таким же добром.

   — Мир тесен, — философски заметил чабан, подхватил топорец, служивший ему одновременно и посохом, накинул на плечи дзюбенку и ткнул перед собою рукой: — Вперёд!

Размокшая земля чавкала под ногами, от кустов поднимался пар, тяжёлые, набрякшие водой стебли коровяка нависали над тропой, чабан аккуратно отводил их рукой в сторону, давал возможность пройти Корнилову.

Они опустились в затуманенную сырую долину, на дне которой плескалась, журчала задиристо, прыгала с камня на камень небольшая речушка.

   — Здесь водится хорошая форель. — Чабан ткнул топорцом в воду.

Едва поднялись на соседнюю гору, как туман неожиданно расползся, как гнилая ткань, и выглянуло солнце, яркое, безмятежное, по-летнему горячее, словно на дворе хозяйничал не август, печальный предосенний месяц, полный-хмари и дождей, а всё ещё стояло лето, — каждая балка, каждый прутик заиграли, заискрились, засветились яркими цветами.

Чабан одобрительно качнул головой. Через пару часов он попрощался с Корниловым:

   — Эта тропка приведёт тебя на Карпаты. А вера на Карпатах кругом — русская... — Чабан перекрестил своего спутника: — Иди!

Попался Корнилов через два дня после встречи с чабаном.

Дожди шли не переставая, одежда на Корнилове от того, что не просыхала, начала плесневеть. Продукты, выданные чабаном на дорогу, подходили к концу, хотелось пить.

Воды, конечно, было полно в замутнённых, взбесившихся от дождей ручьях, но пить эту воду было нельзя — слишком грязная, да и к ручьям нельзя было спускаться — берега крутые, скользкие, если даже по ним спустишься, то потом наверх не поднимешься.

Корнилов подошёл к Ужу — вздувшейся, в клочьях пены реке, одолеть которую можно было только по мосту. О том, чтобы переправляться где-нибудь в другом месте, даже думать было нельзя — вода свивалась в стремительные глубокие воронки, грохотала, подмывала с корнями деревья и волокла их вниз, — мирный чистый Уж было не узнать. Река взбесилась.

Мост охраняли мадьярские посты: один с одной стороны моста, второй — с другой. На обоих постах, обложенные мешками с песком, стояли пулемёты, мрачно задирали в воздух стволы. Надо было рисковать, иначе на противоположный берег не перебраться. Корнилов поправил на себе шинель, складки загнал под ремень, выровнял их, поудобнее приладил к плечам ранец и по скользкой тропке заспешил к мосту. Ни дать ни взять фронтовик, отпущенный после ранения домой.

Остановившись у первого поста, он произнёс спокойно, недрогнувшим голосом:

   — Момент, я сейчас достану документы, — расстегнул шинель, чтобы забраться внутрь, но белобрысый веснушатый солдат, сидевший на бруствере, сложенном из мешков, милостиво махнул рукой: — Проходи!

То же самое сделал и солдат, стоявший на часах на противоположной стороне моста, — разрешающе махнул рукой, Корнилов в ответ кивнул и застегнул шинель.

Вдруг сзади послышался резкий сорочий вскрик:

   — Эй!

Корнилов не сразу понял, что это обращается к нему — ну будто бы к неодушевлённому предмету, а неодушевлённым предметом Корнилов никогда не был, — поэтому он на оклик не обернулся и спокойно двинулся дальше.

   — Эй, стой! Кому сказали!

Чуть придержав шаг, Корнилов оглянулся. К нему, на ходу застёгивая куцый, с короткими рукавами мундир, нёсся взводный — здоровый, похожий на лошадь, малый с квадратной нижней челюстью. Корнилов остановился.

   — Почему не отдаёшь честь офицеру? — заорал на него взводный.

   — Извините, не заметил, — пробормотал Корнилов виноватым тоном, вытянулся — отдал взводному честь.

   — Болван! — заорал пуще прежнего взводный, взмахнул рукой, как саблей. — А вы, болваны, чего пропустили этого человека? — закричал он на солдат, находившихся в пулемётных гнёздах. Снова рассёк ладонью воздух. — Задержать и доставить на гауптвахту! — Взводный ткнул кулаком в сторону Корнилова. — Пусть там разберутся, почему этот болван не отдаёт чести офицеру.

«Глупо попался, очень глупо». — Корнилов вздохнул. Бежать было нельзя — солдаты, находящиеся в пулемётных гнёздах, мигом бы скосили его.

Из караулки выскочили двое пехотинцев с винтовками. Встали у Корнилова по бокам, винтовки взяли наизготовку.

   — Вперёд! — вновь рассёк рукою пространство взводный.

Караульные повели Корнилова по тропе в деревню. Под ногами сочно чавкала жирная глина. Караульные переговаривались между собой, обсуждая какого-то незадачливого Петера, который пробовал поймать в мутной воде Ужа форель, но вместо этого сам стал форелью и чуть не утонул. Когда его вытащили, то вода лилась у Петера не только из ноздрей — лилась даже из ушей.

   — Когда спадёт вода, тогда и можно будет ловить форель, — сказал один из солдат, потянулся на ходу — сладко потянулся, даже кости захрустели.

На окраине села стояла корчма, продублённая ветрами и дождями, тёмная от дыма, с двумя большими винными бочками, на манер часовых установленными у входа. Над дверью висела жестяная вывеска, от времени и копоти почерневшая настолько, что название этого заведения уже невозможно было прочесть.

   — Камрады, не зайти ли нам в корчму? — неожиданно предложил Корнилов. — Не то живот подвело уже основательно.

Солдаты, сопровождавшие Корнилова, переглянулись.

   — А деньги у тебя есть? — спросил один из них, старший, с медной медалью, висевшей на груди.

   — Двадцать крон. — Корнилов достал из кармана деньги, показал их.

Солдаты вновь переглянулись. Корнилов понял — клюнули. Да и какой солдат откажется на дармовщину выпить пару стопок палинки и закусить водку аппетитными шпикачками?

   — Идём! — решительно произнёс старший и сделал крутой разворот в сторону корчмы, только галька заскрипела под подошвами. — У нас тоже брюхо подвело, камрад.

Корчма была набита так плотно, что тут даже не осталось места мухам, но тем не менее к Корнилову, угадав в нём старшего, подбежала девушка в красном переднике, спросила запыхавшимся голосом:

   — Господ трое? Я сейчас поставлю вам отдельный столик. Подождите минуту.

Через несколько мгновений она появилась из подсобного помещения, с натуженным лицом и красным румянцем, полыхавшем на щеках, обеими руками она держала за крышку столик. Корнилов поднялся, поспешил к ней:

   — Одну минуту, мадемаузель, я вам помогу!

Он подхватил столик с другой стороны, помог его поставить. Девушка придвинула к столу три новых сосновых табуретки, стоявших у стенки.

   — Чего желают господа солдаты? — спросила девушка. — Пива? Жареных колбасок?

   — Лучше — черешневой водки, — сказал Корнилов.

   — И пива тоже, — добавил старший солдат, брякнул медалькой и подмигнул своему напарнику.

   — И пива тоже, — согласно наклонил голову Корнилов. — К пиву — жареных колбасок, три лепёшки и брынзу.

Солдаты придвинулись поближе к Корнилову, словно собирались взять его в клещи, это не ускользнуло от взгляда девушки. По лицу её проскользила досадливая тень.

После двух стопок крепкой черешневой палинки лица солдат раскраснелись, они вступили друг с другом в спор: какой поросёнок лучше — с капустой и яблоками или с гречневой кашей и луком?

В разгар спора девушка подошла к Корнилову, шепнула:

   — Тебя арестовали, солдат?

   — Да.

   — За что?

   — Не отдал честь взводному.

   — Совсем оборзели, — выругалась девушка и сделала знак Корнилову: приходи, мол, в кухню.

Через несколько минут Корнилов сказал старшему конвойному:

   — Камрад, у меня переполнился желудок, — он демонстративно обнял руками живот. — Мне надо прогуляться до уборной.

   — Прогуляйся, — милостиво разрешил старший, продолжая отстаивать достоинства поросёнка, начиненного капустой с яблоками.

Корнилов неспешно поднялся и, оставив на полу свой ранец, как некий залог, свидетельствующий о том, что он вернётся, ушёл. Туалет находился прямо в корчме, это солдаты знали, поэтому особо не беспокоились о том, что задержанный может исчезнуть.

Из-за занавески, прикрывавшей вход в кухню, выглянула девушка, сказала Корнилову:

   — Иди за мною!

Он оглянулся — не видят ли его конвоиры? — конвоиры продолжали спорить на «поросячью» тему и не обращали на него внимания, Корнилов шагнул вслед за девушкой. Она открыла заднюю — чёрную — дверь:

   — Счастливой дороги, солдат!

Корнилов вышел. Жаль было только, что не удалось хорошенько поесть. И ранец с остатками еды, преподнесённой ему чабаном, остался в корчме. Корнилов поспешно скатился вниз, под взгорбок, перемахнул через кривую непрочную изгородь и через несколько минут очутился в густотье сырых кустов.

Стоял конец августа. Солнце светило, как в июне. Погода в Румынии радовала тех, кто по воскресеньям предпочитал ездить к Дунаю, либо даже к морю, где можно было подышать целебным воздухом, искупаться, побродить по отмели в длинных, ниже колен, полосатых панталонах — война войною, а мода модой, этот наряд был очень моден среди состоятельных людей.

У русского военного представителя в румынском городе Тур-Северин капитана второго ранга С.М. Ратманова было неважное настроение: только что представитель румынского Министерства иностранных дел заявил, что в ближайшие несколько часов Румыния примет важное решение. Это сообщение Ратманов выслушал с каменным лицом. Новость, озвученная важным мидовским чиновником, означала, что Румыния готова вступить в войну с Германией. Чем обернётся этот шаг, Ратманов знал хорошо: у России появится ещё один слабенький союзник на тощих ногах, за которого придётся воевать. Вести самостоятельные боевые действия Румыния не сможет.

Ратманов понимал, что нет силы, способной помешать развёртыванию крикливой румынской армии в боевые цепи... Придётся России прикрывать собою большой участок фронта и нести новые жертвы. А на фронте, как знал Ратманов, старых, опытных солдат не осталось — либо выбиты подчистую, либо искалечены. Пришли новички, не отличающие винтовку от обломка оглобли. Более полтора миллиона человек, если быть точнее — 1 750 000 человек. Прежде чем из этого пушечного мяса получится что-нибудь толковое, потери составят не менее семисот тысяч человек. В общем, было отчего находиться не в духе.

Автомобиль Ратманова медленно двигался по забитой военными повозками улице — вся Румыния всполошилась, будто её укусила муха цеце, вся страна поднялась на ноги... Опытным глазом Ратманов отметил, что за его автомобилем идут сразу две машины «сопровождения», не отрываясь ни на метр, будто скованные цепью. Это означало одно — за ним следят.

Впрочем, к чему, к чему, а к этому капитан второго ранга относился спокойно: он знал, был уверен, что в любую минуту сможет оторваться от хвоста. В толчее это сделать несложно.

Когда автомобиль Ратманова подъехал к воротам особняка, где располагалось представительство России, капитан увидел несколько измождённых солдат в потрёпанной русской форме, это прибавило ему настроения.

   — Бегут наши из немецкого плена, бегут! — воскликнул он возбуждённо. — Молодцы, ребята!

Велев водителю загонять автомобиль во двор, он сам вылез из машины и одобряюще улыбнулся:

   — Сейчас мы вас накормим, напоим, обогреем, умоем, отдохнёте немного, а потом уж будем думать, что делать дальше. — Ратманов понимал, сколько лиха хватили эти люди, как тяжело досталась им дорога из плена сюда, потому и был так участлив. — Вы находитесь дома, на русской территории, поэтому чувствуйте себя здесь спокойно...

К Ратманову подошёл худой, чёрный, одетый в потрёпанную австрийскую форму солдат, проговорил тихо и очень отчётливо:

   — Я — генерал-лейтенант Корнилов.

Брови на лице капитана удивлённо взлетели.

   — Вы — Корнилов?

   — Да.

   — Генерал-лейтенант Корнилов Лавр Георгиевич находится в немецком плену.

   — Я бежал из плена.

Ратманов с сомнением оглядел усталого, с жёстким лицом человека, стоявшего перед ним.

   — Пойдёмте ко мне, — предложил Ратманов, — там, в кабинете, поговорим.

Ратманов никак не мог поверить, что перед ним знаменитый генерал Корнилов, начал осторожно расспрашивать его об Академии Генерального штаба. Гость на назойливость вопросов не обратил внимания, отвечал машинально, оживился, лишь когда Ратманов произнёс:

   — Вы знаете, Дмитрия Георгиевича перебрасывают на юг, на наш фронт.

   — Щербачёва? — лицо Корнилова озарила улыбка, будто он вспомнил что-то светлое, доброе. — Давно не видел старика.

Генерал от инфантерии Щербачёв командовал армией — и неплохо командовал, вначале Седьмой армией, потом Одиннадцатой. Считался он толковым генералом, был человеком прямолинейным, грубоватым, но очень честным.

Щербачёва мог знать только выпускник Академии Генерального штаба.

Через десять минут Ратманов спустился в аппаратную, к дежурному телеграфисту, дремавшему около громоздкого, размеренно пощелкивающего механизмами аппарата Бодо, и отбил в Могилёв, в Ставку телеграмму о том, что генерал-лейтенант Корнилов бежал из плена и сейчас находится в румынском городе Тур-Северин...

Ратманов отвёл Корнилову самую большую комнату в своём доме, где генерал решил первым делом хорошенько выспаться. Всё остальное — потом.

На следующий день о побеге Корнилова из плена сообщили едва ли не все российские газеты. Такого ещё не было. Корнилов к газетной шумихе отнёсся спокойно, хотя с назойливыми, будто мухи, репортёрами постарался не общаться.

Его мысли были устремлены к одному — к дому своему, к Таисии Владимировне, к Наташке, к маленькому крутолобому Юрану, очень похожему на мать. Говорят, когда мальчишка похож на мать — это к счастью. Вот этого очень хотелось бы — счастья, пусть его у детей будет побольше. Отец для них это заслужил, заработал... Семью свою Корнилов не видел два года.

Генеральскую форму в Тур-Северине достать оказалось непросто, Ратманов хотел пошить её у толкового портного — имелся у него один такой в наличии, — но Корнилов категорически отказался ждать.

— Пустое всё это, — устало проговорил он. — Достаточно обычной полевой гимнастёрки либо кителя и бриджей. Доберусь до дома, там переоденусь.

Через два дня Корнилов выехал в Россию.

Петроград встретил его мелким, схожим с пылью, дождём и резкими порывами ветра, приносящимися с Невы. Вода в Неве была тёмная, с сизым, мертвенным налётом, в городе, кажется, пахло гнилью.

Улицы были забиты мешочниками и расхристанными солдатами-резервистами, которые ходили по домам и клянчили деньги. Карманы у резервистов были набиты семечками, на шинелях и гимнастёрках гроздьями висела подсолнуховая шелуха. Корнилова от вида таких солдат передёргивало, он брезгливо отворачивал голову в сторону.

На вокзале Корнилов сел в пролётку и поехал на Пятую линию Васильевского острова, в дом номер восемь, где семья Корниловых снимала квартиру.

Первой в прихожей к отцу кинулась Наташка. Господи, как она выросла, стала уже самой настоящей дамой. Корнилов ощутил, что ему сдавило виски.

   — Папа, папка приехал! — Наташка повисла у него на шее. Поцеловала отца в одну щёку, потом в другую. На глазах у неё появились слёзы радости.

Следом в прихожую торопливо выбежала Таисия Владимировна, за ней — крутолобый незнакомый паренёк с внимательными глазами. Это был Юран, Юрка, сын... У Корнилова сжалось сердце.

   — Папка! — Наташка продолжала висеть у него на шее.

Корнилов вместе с дочерью, не отпускающей его из своих объятий, сделал шаг вперёд, ощутил неожиданно, что усы у него сделались мокрыми, солёными, в мозгу мелькнуло укоризненное: «Расквасился...» — он неловко, одной рукой обнял Таисию Владимировну.

   — Папка! — в очередной раз взвизгнула Наташка и умолкла.

   — Дайте мне хоть сына обнять, — попросил Корнилов.

Когда ахи-охи улеглись и Корнилов в прихожей стянул с себя сапоги, переобувшись в лёгкие кожаные тапочки, он спросил у Таисии Владимировны:

   — Вы хоть письма мои, которые я из лагеря посылал через Красный Крест, получили?

Таисия Владимировна стёрла с глаз слёзы:

   — Получили.

   — Я очень тревожился: как вы тут без меня? Время-то военное, затолкать, растоптать кого угодно могут...

   — Знаю одно, Лавруша, — сказала жена, — в немецком тылу находится шестьдесят русских генералов.

Эту цифру, в которую не хотелось верить, на следующий день подтвердил встреченный в штабе генерал, давнишний знакомый Корнилова.

   — Вы все как сговорились, — невольно воскликнул Корнилов. — Вчера жена мне тоже назвала цифру шестьдесят. — Корнилов удручённо качнул головой. — Шестьдесят русских генералов в плену — это национальная трагедия.

Генерал мрачно кивнул:

   — К сожалению, что есть, то есть. Обстоятельства сильнее нас. Но... — генерал взял Корнилова под локоть, — из шестидесяти попавших в плен генералов в строй вернулись только вы один.

Но этот разговор произойдёт завтра, а сегодня Корнилов находился дома. Этой встречи он так долго ждал...

   — Всё, больше я ни тебя, ни детей от себя не отпущу, — сказал он Таисии Владимировне. — Мне, как генерал-лейтенанту, даже на фронте положены сносные условия. Будете жить вместе со мной, а во время боевых действий — перемещаться во второй эшелон и двигаться вместе с ним. — Он вновь обнял жену, прижал её голову к груди, носом зарылся в волосы, втянул ноздрями сухой приятный запах.

   — Я приготовила к твоему приезду праздничный обед, — шёпотом, едва различимо произнесла Таисия Владимировна.

   — Я слышал, в Петрограде плохо с продуктами?

   — Плохо, — призналась Таисия Владимировна, — но я кое-что достала к твоему приезду... Мы так ждали тебя!

   — Больше ты ни в чём не будешь нуждаться, — пообещал Корнилов.

Перед окном жалобно тряс ветками, ссыпая с крупных тяжёлых листьев плотную морось, каштан, несколько маленьких птичек сбились в плотную стайку под шапкой перехлестнувшихся веток, не пробиваемых сверху водяной пысью, и заглядывали в квартиру наёмного дома Мейпариани, в которой горел электрический свет. Внизу, в выбоинах асфальта, пузырилась тёмная холодная вода.

Корнилов подумал, что какой бы тяжёлой ни была доля солдата, — неважно, в каком чине этот солдат находится, в генеральском или он обычный рядовой, — его жизнь всегда бывает легче, если у него хорошо прикрыт тыл, есть дом, где можно отлежаться, залечить раны, есть очаг, около которого можно обогреться...

Тыл у Корнилова был прикрыт надёжно.

На следующий день Корнилов появился в военном министерстве. Первая встреча — в коридоре, с осанистым человеком в генеральской форме, неторопливо шагавшим по зелёному ковру с папкой в руке. Корнилов прищурился, стараясь разглядеть лицо генерала — в плену у него стали сдавать глаза, — тот тоже пригляделся к нему и обрадованно вскинул руки:

   — Ба-ба-ба, Лавр Георгиевич собственной персоной!

Это был генерал Аверьянов, человек в военном ведомстве не последний. Корнилов обнялся с ним.

Аверьянов ухватил Корнилова под локоть.

   — Пошли-ка ко мне в кабинет, попьём чайку, — предложил он.

Кабинет у Аверьянова был огромный, уютный, тихий, не хуже, чем у министра. И чай был отменный — китайский, присланный из Иркутска, где располагались знаменитые чайные склады и работала фабрика. И печенье было первоклассным — из подвалов магазина Филиппова. Аверьянов усадил Корнилова в кресло, сам сел напротив.

   — Имей в виду, — сказал он, — кое у кого из высших чинов нашего ведомства есть желание повесить на тебя разгром сорок восьмой дивизии.

Корнилов грустно усмехнулся:

   — Вместо того, чтобы поддержать хотя бы артиллерийским огнём, не говоря уже о людских резервах, о помощи, меня оставили подыхать вместе с дивизией в зубах у немцев, а теперь обвиняют в том, что я остался жив... И кто же так упорно пытается меня утопить?

Аверьянов не стал скрывать:

   — Больше всех — твой бывший командующий генерал Брусилов.

Корнилов сморщился:

   — Паркетный шаркун!

Брусилов был одним из немногих высших военачальников в России, кто не окончил Академию Генерального штаба.

   — Зато у него есть другие качества, совершенно неоценимые, которых нет у нас с тобою, — сказал Аверьянов.

   — Какие?

   — А кто учил государя подавать строевые команды?

В своё время Брусилов был начальником кавалерийского училища, среди его учеников имелись и блистательные особы, в том числе и будущий император Николай Александрович.

Поставить командный голос — штука непростая, Брусилов всё делал, чтобы у будущего государя голос был громовым, старался как мог, но поставить голос, чтобы тот звучал, как иерихонская труба, не сумел — пороху не хватило. Впрочем, сделанного Брусилову хватило с избытком, чтобы построить блестящую карьеру.

   — И чего же хочет господин Брусилов? — спросил Корнилов.

Аверьянов сжал глаза в негодующие щёлки, по лицу его проскользила быстрая тень.

   — Отдать тебя под суд. — Аверьянов сделал крупный глоток чая, качнул головой. — Страшные времена наступают.

Корнилов также отпил чай из стакана.

   — Но я чувствую, наступят ещё страшнее. А что собой представляет новый военный министр генерал Поливанов[34]?

   — Как ты говоришь, паркетный шаркун. — Аверьянов повторил безжалостные слова Корнилова. — В правительстве сидит одна бездарь, премьер Горемыкин[35] насквозь пропах нафталином, каждый день приходится посыпать его этой пакостью, чтобы не съела моль...

   — Сколько лет Горемыкину?

   — Ста ещё нет, но скоро будет. Когда Поливанов явился к нему представляться, так дед этот, уже не различающий ногтей на собственных пальцах, совершенно слепой, засек блеск орденов на груди министра, перепутал его с дамой и кинулся целовать руку.

   — Тьфу! — отплюнулся Корнилов.

   — В общем, предстоит тебе, друг мой, великая борьба, — с горечью констатировал Аверьянов, отпил ещё немного чая и поставил стакан на стол. — Но ты, Лавр Георгиевич, голову не склоняй, помни, что ты не один, у тебя есть друзья, в том числе и боевые.

   — На фронте борьба, здесь борьба, — с печалью проговорил Корнилов, — когда же всё это кончится?

Помощь Корнилову пришла не только от верного генерала Аверьянова, но и с театра военных действий, от командующего войсками Юго-Западного фронта Иванова и командира корпуса Цурикова. Брусилову не удалось очернить Корнилова.

Более того, Корнилов вскоре узнал, что ему назначил аудиенцию сам государь. Аудиенция была простой, сердечной — государь решил пообедать вместе с Корниловым и генералом Врангелем. За обедом, между первым и вторым блюдами, под стопку коньяка, он сообщил Корнилову, что Комитет георгиевских кавалеров решил рассмотреть вопрос о награждении генерал-лейтенанта орденом. Каким именно орденом, государь не сказал, но и без слов было понятно — Святого Георгия III степени. Комитет георгиевских кавалеров рассматривал только такие наградные дела.

   — Думаю, что всё будет в порядке, — благодушно заметил государь.

Корнилов благодарно кивнул, улыбнулся про себя: случаев, чтобы Комитет георгиевских кавалеров ослушался царя, ещё не было, государь знал, что говорил.

Разговор зашёл и о дальнейшей судьбе Корнилова.

   — Вы стали в России национальным героем, — заметил государь, — нет, пожалуй, газеты, которая не рассказала бы о вашем подвиге.

   — К сожалению, газетам свойственно допускать преувеличения, — заметил Корнилов, — сделали из меня этакого Алёшу Поповича, а я никаких подвигов не совершил, я просто выполнил свой долг и постарался не нарушить клятву, которую дал: «За Веру, Царя и Отечество». Под этой клятвой стоит моя подпись.

Корнилов умоляюще посмотрел на Врангеля. «Пётр Николаевич, расскажи хоть ты что-нибудь, — немо попросил он, — не то всё время речь идёт только обо мне. Неудобно». Врангель в ответ понимающе улыбнулся, но на выручку не пришёл.

Казаки-каркаралинцы, прочитав в газетах о приключениях своего именитого земляка, прислали ему в Петроград своё благословение, нательный золотой крестик и сто рублей — на «поправку здоровья».

Вскоре Корнилову был вручён орден Святого Георгия III степени. Вместе с орденом пришло и новое назначение, с повышением — Корнилов стал командовать 25-м армейским корпусом.

Полагая, что Францишек Мрняк погиб, Корнилов добился, чтобы его посмертно назначили почётным стрелком в первый взвод первой роты Первой чешской дружины, сформированной на территории России.

Теперь во время вечерних поверок дежурный по первой роте выкликал:

   — Рядовой Мрняк!

Фельдфебель отвечал густым громовым голосом:

   — Расстрелян австрийцами в Прессбурге[36] за содействие в освобождении генерала Корнилова.

Более того, спустя семь месяцев, двадцатого марта 1917 года, был подписан приказ, где отмечались особые заслуги Франца Мрняка, Петра Веселова и Спиридона Цесарского — все трое были награждены Георгиевскими крестами. Как было указано в бумаге, «за то, что организовали и способствовали побегу из австрийского плена бывшего начальника 48-й пехотной дивизии генерал-лейтенанта Корнилова, причём первый пожертвовал даже жизнью...».

Но Мрняка не расстреляли — сведения у Корнилова были неверные. Францишека продержали в сельском околотке четыре дня, на пятый отправили в тюрьму, где уже сидели Мартьянов, Веселов, Цесарский и врач Гутковский.

Дружная четвёрка на следствии призналась, что помогла пленному генералу бежать.

   — Мы с вами находимся на разных полюсах военной борьбы, — сказал Цесарский следователю-австрийцу, — мы — враги... Естественно, я буду помогать своему соотечественнику, своему брату, своему товарищу, но не вам. Было бы противоестественно помогать вам. Поэтому всё совершённое мною и моими товарищами я не считаю преступлением. Никакое это не преступление, а обычное выполнение своего гражданского долга.

Совершенно по-иному был настроен австрийский прокурор Шварц, требовавший для виновных жестокой кары — смертной казни. Одна из газет той поры писала: «Прокурор Шварц заявил, что мягкотелость австрийского правительства против политических преступников чешской национальности вредит интересам государства».

Суд шёл три дня, с одиннадцатого по тринадцатое октября 1916 года в Прессбурге. Четверо подданных России в один голос заявили, что посчитали своим долгом помочь боевому генералу, решившему бежать из плена, суд к этому заявлению отнёсся одобрительно, и Гутковский, Мартьянов, Веселов и Цесарский получили дисциплинарное наказание сроком в восемь недель. Боюсь, что никто уже не сможет объяснить, что такое дисциплинарное наказание и с чем его едят. Может быть, их заставили плести колючую проволоку для будущих лагерей, а может, они с лопатами убирали территорию Австро-Венгрии от навоза либо чистили гигантские лагерные сортиры — этого молва до наших дней не донесла.

А вот с Францишеком Мрняком дело приняло скверный оборот. Как сообщили тогдашние газеты, «суд вынес Мрняку смертный приговор: казнь через повешение, лишение гражданских прав и исключение из списков армии». На лишение гражданских прав и исключение из армейских списков Францишеку в сложившейся ситуации, конечно, было наплевать, а вот насчёт головы... Голову было очень жаль.

Мрняк подал кассационную жалобу и стал ждать, когда жалобу эту рассмотрит Верховный военный суд Австро-Венгрии, и дождался. Этот суд отменил прессбургский приговор, дал Францишеку десять лет заключения в крепости. Однако Мрняк попробовал уклониться и от этой напасти — начал успешно демонстрировать сумасшествие.

Седьмого сентября 1917 года при перевозке с одного места на другое Мрняк выскочил из вагона санитарного поезда, скатился вниз по насыпи и скрылся в густых придорожных кустах.

Долгое время он скитался по окрестностям Трнавы, прятался в лесах и оврагах, голодал, питался полусохлыми ягодами и кореньями, в одну из тихих тёплых ночей достиг города и, найдя больницу, перемахнул через забор, поскольку ворота были заперты на замок...

Утром выяснилось, что он попал по назначению — это была лечебница для умалишённых.

Мрняк, ругаясь последними словами и держась обеими руками за голову, снова бежал; несколько недель он скитался по окрестным чащам, забивался в норы и кусты, при всяком подозрительном звуке вздрагивал — больше всего он боялся услышать в лесу человеческую речь, — ночью вылезал на опушку и, оглядываясь, останавливаясь через каждые десять метров, подбирался к какому-нибудь хутору... А там всегда можно поживиться съестным; то кто-нибудь несколько колец колбасы вывесит для вяления, то круг сыра положит для просушки, то перекоптившийся окорок, чтобы он малость проветрился, то ещё что-нибудь...

В общем, Мрняк на себе испытал — когда рядом находятся люди, с голоду не помрёшь.

Другое беспокоило Францишека — надвигались холода. Конечно, места здешние — это не лютая русская Сибирь, здесь-то и снег не всегда выпадает, и птицы, случается, остаются тут на зимовку, но всё равно замёрзнуть можно.

На всякий случай Мрняк стащил в одной усадьбе с изгороди старый длиннополый кожух — таким и накрываться ночью было сподручно, и подстилать его под себя, и укутываться с головой, если лужи вдруг подёрнутся льдом, а студь начнёт подбираться к костям. С кожухом стало жить веселее.

Выходить к людям было нельзя, если его захватят жандармы, то обязательно расстреляют. А лежать где-нибудь под кустом с дыркой в черепушке Мрняку очень не хотелось.

Францишеку повезло: пятнадцатого октября 1918 года Чехия стала независимым государством. Все приговоры, вынесенные чешским гражданам по политическим мотивам или хотя бы имеющие в своих формулировках политические намёки, были отменены.

Францишек Мрняк в одночасье из преступника превратился в героя. Чешское правительство наградило его военным орденом и двумя медалями, так что ему после этого только и оставалось, что давать автографы. Что он охотно и делал до конца своей жизни.

Тринадцатого сентября 1916 года Корнилов был назначен командиром 25-го армейского корпуса. Корпус входил в состав Особой армии генерал-адъютанта Безобразова и вёл тяжёлые бои у Ковеля.

Несколько раз Особая армия пробовала взять Ковель, но не могла. Из так называемой «ковельской мясорубки» (определение это было рождено людьми, далёкими от армии, в частности председателем тогдашней Государственной думы Родзянко[37]) она выходила с большими потерями, которые потом никак не могла восполнить.

Родзянко, приехав на фронт, попросил, чтобы ему дозволили посетить Особую армию. Генерал Безобразов председателю Госдумы не понравился, и Родзянко написал разгромное письмо командующему фронтом Брусилову, в котором растёр Безобразова, как ногой растирают букашку.

В результате Безобразов упаковал свои баулы и покинул Особую армию. На его место приехал генерал Гурко[38]. Родзянко, находясь в Петрограде, одобрительно похлопал в ладони:

— Браво! Старым широколампасникам нечего делать в армии — они давно уже перестали отличать немцев от эфиопов, а артиллерийские орудия от самоварных труб. Пусть воюют молодые. За ними — победа!

Но и Гурко Ковель не взял. Брусилов усилил армию Гурко кавалерийскими частями, придал в помощь артиллерийскую бригаду и скомандовал вновь:

   — Вперёд!

Увы, Особая армия опять откатилась от хорошо укреплённого города.

Тогда Брусилов вызвал к себе Гурко и, не предлагая сесть, проколол его острым железным взглядом:

   — Это что же за город такой Ковель, коли от него откатывается целая армия, усиленная пушками и кавалерией?

   — Нам не хватает самолётов, — неожиданно объяснил свою неудачу Гурко, — очень нужны самолёты.

Самолётов на фронте действительно не хватало, в то время как немцы утюжили небо во всех направлениях, где хотели, там и летали, их самолёты тарахтели буквально над самыми головами русских солдат, которые пробовали сшибать наглецов из винтовок, но тщетно — пули с противным сырым чавканьем протыкали промасленную парусину крыльев и уносились в пространство, гансы и михели же, наряженные в кожаные шлемы с большими очками-консервами, смеясь, швыряли сверху гранаты прямо в окопы: им нравилось бессилие находящихся внизу людей.

Шестое сражение у стен Ковеля также закончилось неудачей — собственно, сражение это уже не играло никакой роли, поскольку изменилась обстановка, линия фронта стала иной, от того, падёт Ковель или уцелеет, уже ничего не зависело. Брусилов объяснял поражение словами Гурко:

   — Нам катастрофически не хватало самолётов на фронте. С помощью самолётов мы бы по методу французского генерала Жоффра[39] задавили бы неприятеля грудами земли, дерева и человеческого мяса, но этого не произошло — не было летательных аппаратов.

К этой поре в России уже наступили политические перемены, было образовано Временное правительство, которое сняло Гурко с Особой армии и арестовало, чем, вполне возможно, сохранило ему жизнь, — генералом Гурко был в общем-то неплохим, это признавали все, — в 1917 году он отбыл в эмиграцию, за границу.

Но это случилось позже. А пока шла тяжёлая позиционная война.

Царь приехал в Особую армию смотреть полки: и ему самому, и генералу Алексееву, командовавшему штабом Ставки, очень важно было понять, что происходит с армией, кто в ней остался, какие солдаты способны воевать, а какие нет. По печальным подсчётам штаба инфантерия уже шесть раз успела сменить свой состав — на место опытных, способных сломить любого противника солдат пришли мокрогубые новички, которые максимум что умеют делать — грызть семечки.

Семечки вообще стали неким велением времени, символом поражения, этакой подсолнуховой чумой — от них некуда было деться ни на фронте, ни в тылу. В Петрограде все тротуары были заплёваны шелухой, на улицах стояли солдаты в шинелях с оборванными пуговицами и, глядя пустыми глазами на шпили городских соборов, грызли семечки. Таких солдат было много.

Люди с офицерской косточкой, знающие цену чести, были выбиты, на их место пришли запасники — представители среднего сословия, которые... тоже начали грызть семечки, хотя солдат, из которых они выросли сами, за людей не считали, вот ведь как.

Появились так называемые «земгусары» — бойцы земско-городских союзов, которые наладили бесперебойный конвейер доставки в армию, прямо в окопы, прокламаций и политической литературы. Революционеры считали, что армия мешает им, боялись людей в шинелях — особенно фронтовиков, у которых отсутствовало чувство страха, — и стремились армию разложить. Поезда земсоюза были по самые крыши забиты подрывной литературой, на станциях её раздавали пудами, без всякой меры.

Было тревожно. Неизвестность угнетала людей.

Царь выглядел усталым, под глазами вспухли серые мешки, кожа на лице также была серой, нездоровой. Опрятная солдатская шинель была на нём глухо застёгнута. Он неторопливо прошёлся вдоль строя, потом остановился около одного из полков, возглавляемого молодым полковником, с неровной клочковатой бородой, попросил, именно попросил, а не приказал, голос у Николая был прерывистым, со сбитым, неровным дыханием:

   — Прошу выйти из строя тех, кто находится в полку с августа четырнадцатого года.

Царю хотелось узнать, остались ли в полках солдаты, которые два года назад гнали немцев назад с такой скоростью, что у тех встречным потоком воздуха сбивало с голов тяжёлые каски «фельдграу».

Строй колыхнулся, замер, потом снова колыхнулся и опять замер — на плац вышли всего два человека — два солдата в поношенной форме с георгиевскими медалями на рубахах.

Николай посмотрел на них удручённо, было видно, как на шее у него подпрыгнул кадык, и самодержец, ничего не сказав, двинулся вдоль строя дальше.

Остановился около другого полка, повторил просьбу:

   — Прощу выйти из строя тех, кто находится в полку с начала войны.

Строй шевельнулся дважды, и из него также вышли два человека — один с левого фланга, другой с правого — приметный гренадер с пшеничными усами и крупным носом-картофелиной, украшенный Георгиевским крестом, рядом с ним встал тщедушный заморыш с туго набитым «сидором» за плечами.

Брусилов, следовавший за царём словно тень, отступил на несколько шагов, сделал знак адъютанту и негромко скомандовал:

   — Коней!

Подогнали двух лошадей: царскую и командующего фронтом. Брусилов прежним негромким тоном — голос его не был слышен выстроившимся солдатам, — предложил Николаю:

   — Пожалуйте в седло!

Царь беспрекословно подчинился, забрался в седло, сделал это ловко — он был прирождённым наездником, и это производило впечатление на солдат. Брусилов вспрыгнул в седло следом. Дальше они инспектировали полки Особой армии верхом.

Царь остановил коня около третьего полка — пожалуй, самого малочисленного из всех, полк был наполовину вырублен в последнем сражении у Ковеля. Несмотря на малочисленность, полк дружно гаркнул, приветствуя государя, тот приложил к козырьку руку и произнёс тихим голосом:

   — Прошу выйти тех, кто служит в полку с начала войны.

Строй колыхнулся, опять вышли два человека — словно двойка была заколдованным числом — пожилой унтер-офицер с двумя Георгиями на груди и высокий, схожий с жердью рядовой в собранной спереди оборками рубахе. Корнилов, увидев его, поморщился: давно не попадались в солдатских рядах такие чучела.

Царь на неопрятность солдата не обратил внимания, тронул поводья коня и двинулся дальше: то, что он видел, производило удручающее впечатление. Но что есть, то есть — картина эта была реальной.

Из рядов четвёртого полка на просьбу Николая не отозвался ни один человек — там «старички» отсутствовали.

Для царя и Брусилова в армии был приготовлен торжественный обед, но обедать они не стали — сели в автомобили и в сопровождении конвойной сотни отбыли.

Корнилов заметил, что в конвойной сотне у Николая было много людей в черкесках с газырями — почти половина. Держались кавказцы и азиаты кучно, особняком, скалили белые зубы и при каждом удобном случае стремились джигитовать — лихачили отчаянно, носились, стоя на сёдлах, либо, как в цирке, выдёргивали ногу из стремени и, повиснув на другом, скакали вниз головой. Это производило впечатление. Корнилов подумал о том, что в корпусе неплохо бы завести свою конвойную сотню из инородцев.

Идея эта нравилась Корнилову — он вспомнил свой поход совместно с текинцами в Афганистан, к крепости Дейдади, когда он и сам, обрив наголо голову, переоделся текинцем.

Славное было то время! Неужели оно ушло в прошлое навсегда и ничего от него не осталось, кроме слабых всплесков памяти?

Из Петрограда приходили неутешительные вести. Там за спиной царя развернулась отчаянная борьба за власть. В неё включился Родзянко, недавно приезжавший на фронт, — он возглавил самую многочисленную группу знати, желавшую свержения династии Романовых, во второй эшелон входила так называемая либеральная оппозиция, провозгласившая ликвидацию самодержавия, — либералы хотели создать в России демократическую республику, облизывались, как коты, узревшие большие запасы колбасы и сметаны, носились со своей идеей, но не знали, как её реализовать, и третья группа — революционеры, подполье, находившееся в России, плюс эмиграция. Как разумел Корнилов, это была самая опасная, самая реальная группа, которая могла взять власть и закрутить гайки так, что тошно будет всей России.

Ещё в 1915 году, когда отмечали годовщину Великой войны, Гучков[40] выступил с призывом вести войну на два фронта. Первый фронт — это, естественно, Германия, второй — существующий российский строй, царь и его окружение.

Когда Корнилов слышал такие речи, у него сжимались кулаки. Сделать что-либо он был бессилен: Гучков создал так называемую «Военную ложу», куда вошли генералы от инфантерии, Поливанов — недавний военный министр, старый знакомый Корнилова Лукомский и другие, которые планировали сместить Николая, а верховную власть сделать «трёхточечной», где всё вершил бы триумвират... Регентом должен был стать председатель Государственной думы Родзянко, председателем Совета министров — глава земцев князь Львов[41], военным министром — сам Гучков.

Царь относился и к Родзянко, и к Гучкову, и к князю Львову плохо, в частности, председателя Госдумы он даже не называл по фамилии, бросал пренебрежительно «этот толстяк», императрица Александра Фёдоровна при свидетелях довольно круто отзывалась о Гучкове, говоря, что ему «место на высоком дереве».

Ни Родзянко, ни Гучков в долгу не оставались, дружно называли царя «врагом народа». Вот кто, оказывается, автор этого страшного термина, с громом и молниями расколовшего нашу страну в тридцатых годах, — Родзянко и Гучков, а совсем не Ежов, не Ягода, не Берия.

Фронт продолжал расползаться, будто гнилой; солдаты, начитавшиеся книжек, доставленных услужливыми «земгусарами» в окопы, стали покидать позиции и, на ближайшей станции набив карманы семечками, удирали домой. Офицеров, которые пытались помешать им, поднимали на штыки.

Двадцать седьмого февраля 1917 года ЦИК партии большевиков провозгласил, что Россией отныне будет управлять Совет рабочих депутатов во главе с Чхеидзе[42]. Чхеидзе был меньшевиком и представлял в России Второй интернационал[43]. Замами у Чхеидзе стали эсер Керенский и большевик Нахамкес. Ленин в страну ещё не вернулся, поэтому сценарий последующих политических изменений был расписан слабо. Требовались существенные поправки мастера.

Газеты не замедлили сообщить, что Нахамкес представляет в новом органе власти восставший пролетариат и германский генштаб, а голосистый, надушенный бабским «одеколоном» Керенский — самого себя.

Об изменениях в Петрограде сообщили в Могилёв, в Ставку, лично царю, но там не придали этой новости никакого значения.

Через сутки, двадцать восьмого февраля, была арестована большая группа министров, в том числе и военный министр, и министр внутренних дел, а с ними и другие. Царь, стараясь понять, что происходит в Петрограде, задумался.

Точку в размышлениях поставило письмо жены, в котором она очень кратко, но верно расставила точки над «i» и рассказала, что происходит.

Царь решил съездить домой, всё увидеть своими глазами.

Умный, хитрый старый лис Алексеев, фактически командовавший Ставкой, не замедлил явиться к государю.

   — Прошу вас, не покидайте Ставку! — взмолился старый лис.

Царь хмуро посмотрел на него:

   — Мне надо повидать своих детей. У меня их — пятеро. — Николай неожиданно, будто мальчишка, выкинул перед собой руку с широко расставленными пальцами. — Пятеро, и все очень дороги, Михаил Васильевич. Я их давно не видел...

Однако Алексеев чувствовал то, чего не чувствовал государь, предложил тихо, страдальчески кривя губы:

   — Хотите, я встану перед вами на колени и попрошу, чтобы вы не ездили в Петроград?

   — Нет, — коротко и резко ответил царь.

Едва царский поезд отстучал колёсами на могилёвских стрелках морзянку, как связь с ним была потеряна — мощная радиостанция Ставки впустую щупала эфир, безуспешно пытаясь отыскать царский поезд. Безрезультатно. Поезд словно растворился в бескрайних российских просторах.

Алексеев был прав, надо отдать должное старику — чутьё он имел отменное... Но и Николай был хорош: едва выехав из Ставки, он, кажется, тут же лишил себя возможности вести борьбу не только за власть, но и за жизнь: и свою собственную, и жизнь своей семьи. Похоже, он не верил, что обстановка в Петрограде накалилась так серьёзно.

Следом за государем отправился ещё один поезд, также литерный — командующего фронтом Иванова Николая Иудовича, человека чрезвычайно порядочного и знающего цену части. Для наведения порядка Николай наделил Иванова чрезвычайными полномочиями.

Командующие Северным и Западным фронтами получили приказ выделить в распоряжение Иванова по одной пехотной бригаде и конницу. Главное было — навести порядок в столице. И Иванов его бы навёл, но...

Родзянко уже взял под контроль железную дорогу. Когда первого марта царский поезд прибыл в Псков, его поспешно загнали в тупик, выезд из которого тут же загородили проворные маневрушки, и состав государя на Николаевскую железную дорогу не пустили. Случилось то, что предчувствовал генерал Алексеев, до ареста государя оставалось совсем немного — рукой дотянуться можно было.

К Николаю прибыл генерал Рузский[44] — тоже, между прочим, большой хитрец — и сообщил неприятную новость: власть в стране от Совета перешла к Временному правительству, которым руководит князь Львов. Лицо у государя даже не дрогнуло.

— Ну и что? — спросил он спокойным тоном. — Что мне прикажете делать?

Ему хотелось сейчас лишь одного — чтобы скорее всё закончилось, очень хотелось очутиться в Царском Селе, надёжно защищённом штыками, увидеть Александру Фёдоровну, детей, — до слёз, до стона, до крика хотелось... Он сжал зубы.

Рузский с интересом глянул на государя.

   — Для начала отзовите войска, идущие с генералом Ивановым на Петроград, и дайте ему указание ничего не предпринимать. — Голос Рузского неожиданно дрогнул, было видно, что Иванова он боялся и вообще чувствовал себя очень неуверенно. — Это р-раз, — сказал он твёрже.

   — Что будет «два»? — спросил царь, и Рузскому почудилась насмешка в его голосе.

   — Дайте возможность князю Львову сформировать ответственное министерство.

Рузский так и сказал: «Ответственное министерство».

   — Может, кабинет министров? — спросил Николай.

   — Да, да — кабинет министров, — поправился Рузский. — Это будет второе условие.

Царь согласился и с этим предложением.

Родзянко тем временем продолжал суетиться: он боялся опоздать и лишиться головы — что очень легко могло случиться, котелок ему за милую душу отхватили бы по самую репку, — поэтому он спешно разослал по командующим фронтами — их было пятеро — телеграммы, в которых просил, чтобы генералы убедили государя отказаться от власти... Потом Родзянко снизошёл до генералов пониже рангом — до командующих армиями и корпусами.

Обстановка была тревожная — не в пользу Николая, люди за одну ночь перекрашивались, превращались из монархистов в республиканцев и революционеров.

Из всей армии — огромной армии — нашлись только трое генералов, которые не изменили царю. Это были Гурко, Хан-Нахичеванский и Келлер. Ещё два генерала — командующий Десятой армией Лечицкий и командир корпуса Мищенко — подали в отставку, не желая позорить свои имена происходящим.

Впрочем, про командира Гвардейского кавалерийского корпуса Хан-Нахичеванского говорили всякое. Телеграмма, присланная им в царский поезд, гласила: «До нас дошли сведения о крупных событиях. Прошу Вас не отказать повергнуть к стопам Его Величества безграничную преданность Гвардейской кавалерии и готовность умереть за своего обожаемого монарха. Генерал-адъютант Хан-Нахичеванский. № 2370». Хоть и стояла под телеграммой подпись Хана, а подписал её начальник штаба корпуса генерал А.Г. Винекен. Командир корпуса в это время находился в отъезде, а вернувшись в штаб, устроил скандал. В результате Винекен застрелился.

Что же касается генерала Гурко, то телеграмма об отречении царя поступила к нему ночью четвёртого марта — её принёс генерал Герца, дежуривший в штабе. Гурко поспешно натянул на плечи куртку из мягкой верблюжьей шерсти, развернул моток телеграфной ленты, который ему передал бледный генерал Герца, и медленно, шевеля губами, будто неграмотный, стал читать текст. Прочитав, обессилено опустился в кресло.

— Теперь Россия потонет в крови, — проговорил он тихо.

Следом пришло сообщение о том, что в Петрограде восстал гарнизон — начальник гарнизона Хабалов не сумел справиться с солдатами. Попытка навести порядок едва не кончилась плачевно: генерала Хабалова чуть не подняли на штыки.

Пройдёт ещё немного времени, и плюющиеся семечками солдаты наставят стволы винтовок не только на Хабалова, но и на новую власть. Кто-то должен был остановить солдат. И сделать это должен был человек, имеющий у солдат авторитет... Кто этот человек? Родзянко послал в Ставку, Алексееву, следующую телеграмму: «Комитет Госдумы признает таким лицом доблестного, известного всей России героя, командира 25-го армейского корпуса генерал-лейтенанта Корнилова».

Алексеев направил эту телеграмму в два адреса: государю и командующему Юго-Западным фронтом Брусилову.

Брусилов, человек нервный, самолюбивый, никаких авторитетов, кроме своего собственного, не признающий, высказался против нового назначения Корнилова, назвал такую кадровую перестановку «малоподходящей» . Корнилова же в ответной телеграмме охарактеризовал как человека «прямолинейного и чрезвычайно пылкого».

Николай же, которому доложили о просьбе Родзянко, отнёсся к перемещению Корнилова спокойно, и из Пскова полетела следующая телеграмма: «Государь Император соизволил на отозвание в Могилёв генерал-адъютанта Иванова и назначение главнокомандующим войск Петроградского военного округа комкора-25 генерал-лейтенанта Корнилова».

Дела по корпусу надлежало сдать генерал-лейтенанту Илькевичу.

В новой должности при нынешнем положении Корнилову была положена охрана. Можно было собрать её из доверенных людей, с кем он был на КВЖД, во Владивостоке, на острове Русском, или того раньше — в Кашгарии, но Корнилов следы многих уже потерял, а объявлять розыск по всем фронтам — дело хлопотное, поэтому он, встретив нескольких наряженных в мохнатые папахи текинцев во главе с корнетом, пригласил их к себе.

Говорили по-туркменски, Корнилов задавал вопросы, выслушивал ответы, а сам старался заглянуть корнету внутрь, в душу, понять, что там, в темноте, под сердцем, происходит, о чём думает этот человек, способен ли он на предательство. Побеседовали на фарси, затем — на английском.

Корнет оказался человеком смышлёным, быстрым в решениях, начитанным, Корнилову он понравился, и новый командующий столичным округом предложил ему отобрать из состава Текинского полка сотню наиболее умелых всадников. Корнет всё понял, козырнул и расплылся в весёлой белозубой улыбке.

— Разрешите выполнять приказание, ваше высокопревосходительство!

Корнилов кивнул с озабоченным лицом — мысли его уже переключились на другое. Так он познакомился с Ханом Хаджиевым — верным мюридом, ставшим начальником его личной охраны, разделившим все трудности последующих полутора лет — самых тяжёлых в жизни Корнилова.

В Питере царил полный раздрай. Город, кажется, ещё больше заплевали семечками. Новая власть упразднила все органы царской администрации, полицию, корпус жандармов, контрразведку. В армии началась так называемая тучковская чистка: военный министр Гучков, который не отличал субмарину от полевой кухни, а гаубицу от повара, решил навести в воинских рядах порядок. В течение двух дней он уволил восемь командующих фронтами и армиями, тридцать пять командиров корпусов (из шестидесяти восьми), снял погоны с семидесяти пяти начальников дивизий (из двухсот сорока). Чистка оказалась такая, что на всех фронтах только стон стоял, никакие «немаки» не сумели нанести такого урона, какой нанёс один только Гучков.

Точно так же лишились своих кресел и командующие округами — опытные, достойные генералы — всех их новый «военачальник» Гучков вымел одной беспощадной метлой. Во главе Киевского округа встал, например, некий Оберучев — демонический мужчина из разжалованных подпоручиков, во главе Московского и Казанского — бравые выпивохи-подполковники.

Корнилов не мог понять, что происходит в Петрограде, это у него просто не укладывалось в голове.

Город оказался переполнен дезертирами. Досужие головы из штаба округа подсчитали, что в месяц фронт добровольно покидают тридцать пять тысяч человек... Целая дивизия! Если дело пойдёт так дальше — в окопах скоро не останется ни одного солдата.

Корнилов как в воду глядел: за восемь месяцев 1917 года с фронта дезертировали два миллиона человек — цифра, которую мозг охватить не в состоянии.

Восьмого марта 1917 года Корнилов получил распоряжение Временного правительства арестовать царскую семью. Генерал недовольно поморщился: во-первых, он солдат, а не жандарм, во-вторых, это было то самое дело, которым ему хотелось меньше всего заниматься. Поразмышляв немного, Корнилов решил выполнить приказ. Прежде всего, если этого не сделает он, то сделают другие... И сделают грубо, неаккуратно, обидно.

Как ни странно, этот жест генерала оценила Александра Фёдоровна, она сказала мужу:

— Николя, очень хорошо, что мы оказались в руках генерала Корнилова. Другие нас могли просто убить.

Царь согласился с женой.

А Корнилов страдал от того, что сделал, чувствовал себя униженным, иногда ему в голову приходила мысль, что он опозорил своё имя, и тогда он готов был схватиться за пистолет и пальнуть себе в висок. Большого труда ему стоило взять себя в руки...

Он много ездил по частям округа, каждый день наносил визит в какую-нибудь дивизию либо в полк и с огорчением отмечал, как быстро расшатываются, разваливаются буквально на глазах некогда боеспособные, вышколенные соединения. Он выступал перед солдатами, а солдаты заглушали его речи свистом. В Финляндском полку с автомобиля, на котором приехал Корнилов, сорвали георгиевский флажок.

Вообще-то Корнилов попал между несколькими огнями сразу. С одной стороны, Гучков с его глупыми реформами, с другой — облопавшиеся семечек солдаты в расхристанных шинелях с оторванными пуговицами и подсолнечной шелухе, с третьей — обязанность ежедневно поддерживать фронт и беспокоиться о нём... Не лучше ли заниматься чем-нибудь одним?

Шестнадцатого октября в Петроград прибыл Владимир Ленин, о котором излишне болтливый адвокат (бывший) Керенский высказался так: «Я хочу, чтобы Ленин мог говорить в России столь же свободно, как и в Швейцарии».

Ленин не замедлил этим воспользоваться. Вскоре появились его знаменитые «Апрельские тезисы» — мысли, высказанные Владимиром Ильичом устно, потом обрели вид статьи.

Двадцать третьего апреля Корнилов подал в отставку — окончательно понял, что занимается не своим делом.

Ровно через неделю, тридцатого апреля 1917 года, в отставку подал Гучков. Военным и морским министром стал Керенский, человек, который в делах армейских разбирался ещё меньше, чем Гучков.

Один из штабных генералов не преминул заметить с грустным липом:

— Растерявшегося дилетанта заменил самоуверенный профан.

Командующий Западным фронтом генерал Гурко вызвал нового министра к прямому проводу, поздравил его с назначением и попросил: «Приостановите революцию и дайте нам, военным, выполнить до конца свой долг и довести Россию до состояния, когда вы сможете продолжать свою работу. Иначе мы вернём вам не Россию, а поле, где сеять и собирать будет наш враг, а вас проклянёт та же демократия».

В ответ разъярённый Керенский поставил подпись под «Декларацией прав солдата», которая свела на нет остатки дисциплины в армии. Теперь на приказ командира «В атаку!» солдат мог спокойно лежать на зелёной травке и ковырять в зубах рыбьей костью...

Корнилов вернулся на фронт, двадцать девятого апреля он был назначен командующим Восьмой армией, сменив на этой должности Алексея Максимовича Каледина, генерала от кавалерии. Про Каледина революционно настроенный Брусилов — новый Верховный главнокомандующий — сказал:

   — Каледин потерял сердце и не понял духа времени.

Братья Созиновы ели печёную картошку, лёжа под огромным деревом, вывернутым взрывом с корнем, — снаряд выдернул ствол, стряхнул с него все ветки, будто ненужную налипь, и швырнул на камни. Вокруг стоял потемневший от гари, иссечённый осколками полуживой лес, истекал смолой, соком, стонал тихо.

Неподалёку шебуршились синицы, поглядывали на людей косо, иногда какая-нибудь осмелевшая птичка подлетала близко, трясла хвостом, прося еды, и Василий отщипывал от картофелины несколько мягких комочков, кидал синице. Та в ответ благодарно тенькала.

   — Тишь какая стоит, — пробормотал Егор хрипло, потряс головой, вытряхивая из уха закатившуюся во время умывания капельку, поморщился, — трудно поверить, что такая тишь может быть на фронте...

   — Не нравится мне эта тишина, Егор. — Василий приподнялся, засек на соседней горе блеск бинокля и поспешно нырнул под выворотень.

   — Немцы не дремлют, — он усмехнулся, — следят за нами.

   — И правильно делают.

   — Мурашки по коже бегут от этой тишины. Спрятаться некуда. — Василий взял картофелину, разломил. — Интересно, почему не стреляют немцы? Могут убить, но не убивают.

   — Им так же, как и нам, надоела война. — Егор проследил за синицей, которая волокла в кусты картофельную кожуру, скрученную трубочку. — Тебе война не надоела?

   — Надоела. А что делать?

   — Как что! Что делают умные люди? Бегут от неё куда глаза глядят.

   — Ты имеешь в виду дезертиров?

   — Их можно называть как угодно, хоть навозом, хоть горшками колотыми, хоть колунами, но то, что войне конец, они прекрасно поняли...

   — А я, извини, братуха, этого не понял.

   — Ну что делать, если голова у тебя дырявая? Сегодня ночью я уйду.

В сердцах Василий отшвырнул от себя недоеденную картофелину, тёмное усталое лицо его дёрнулось, будто у контуженного, он вытер губы испачканной рукой и попросил униженно, тихим, севшим от неверия голосом:

   — Не делай этого, братуха! Не надо этого делать.

   — А чего надо делать?

   — Останься. Останься на фронте.

   — Все его покидают, а ты талдычишь — останься. Война осточертела всем. Давай уйдём вместе. Вдвоём мы очень скоро доберёмся до Зайсана. Подумай над тем, что я сказал...

Василий отрицательно покачал головой:

   — Нет и ещё раз нет. Дезертиром я не буду.

   — Жаль. — Егор вздохнул. — Завтрак испорчен окончательно.

   — Ты его и испортил, — жёстко, с режущими нотками в голосе произнёс Василий, отвернулся от брата.

На соседней горе вспыхнуло и тут же исчезло яркое световое пятно: немцы внимательно наблюдали за русскими позициями. Продолжали галдеть синицы, радовались хорошей погоде, на запах картошки прилетела стайка тощих красноглазых галок. Одна из них, самая смелая, боком подскакала к людям, просипела что-то — Василий невольно подумал: галка-то контуженная, видно, попала под взрывную волну... Ей перекрутило горло, не иначе. Господи, какие всё-таки мелкие мысли лезут в голову в трудные минуты. Василий готов был застонать — еле-еле сдержал в глотке задавленный всхлип, стиснул зубы, слепо пошарил около себя пальцами, поискал картофелину, не нашёл и отогнал настырную галку рукой:

   — Кыш!

Галка не испугалась, подпрыгнула с недовольным, зажатым в глотке Сипом, остановилась около небольшой чёрной лужицы, покрытой тонким чистым льдом, ткнулась в лужицу. Лед тонко зазвенел под ударами клюва.

Василий невольно поморщился, в очередной раз поймав глазами хрустальный блик на соседней горе. Немцы внимательно следили за ними, буквально каждого человека держали на мушке, но не стреляли. Это было унизительно. Уж лучше бы они палили из всех стволов, жгли землю, деревья, людей, но не молчали. Созинов бессильно сжал кулаки и выругался:

   — С-суки!

Ночью Егор ушёл. Василий пропустил момент, когда тот исчез — забылся, казалось, всего на несколько минут, открыл глаза — брата уже нет. Лишь записка сереет около ног Василия, на ней химическим карандашом начертано всего лишь одно слово: «Дурак!»

Сделалось обидно, от обиды, от слез, скопившихся внутри, даже запершило в горле, Созинов заворочался на полосатом немецком матрасе, брошенном на землю, — спал на матрасе, по-царски, второй матрас, доставшийся ему от убитого Федяинова, бывшего ординарца генерала Корнилова, он натаскивал на себя вместо одеяла... В трёх метрах от Василия, приспособив также два матраса, ещё совсем недавно спал Егор... До последней минуты Василий не верил, что брат может уйти, собственно, он и сейчас в это не верил — Егор просто отлучился до ветра по малому делу, стоит сейчас у какой-нибудь коряги, тужится... Пройдёт несколько минут, и он вернётся. А записка с обидным словом, оставленная им, — это так, обычный розыгрыш, без которого на войне делается тошно. Вернётся Егорка, обязательно вернётся.

Однако Егор не вернулся, и Василий, уже на рассвете, окончательно понял, что тот не вернётся, сморщился с досадою, потом отёр пальцами глаза — и словно бы снял с себя некую паутину.

Немцы опять не стреляли, молчали, за день не сделали ни одного выстрела.

Корнилов, находясь на переднем крае, в окопах, знакомился с линией обороны, с биноклем лазил по местным горам, раздражённо сказал капитану Неженцеву[45], сопровождавшему его:

   — Позор! Измена!

Слова прозвучали резко, как удар плётки, были беспощадны. Неженцев деликатно кашлянул в кулак.

   — Вы чувствуете весь ужас и кошмар этой тишины? За нами следят, но не обстреливают, над нами издеваются, как над бессильными.

Неженцев вновь кашлянул в кулак. Неплохо, конечно бы, поднять людей в атаку и повести их на немецкие позиции, но в атаку сейчас поднимутся только офицеры да ещё несколько стойких солдат, остальные даже пальцем не пошевелят, будут плевать в спину, а то и начнут стрелять.

   — Я вижу одно, — сказал Корнилов капитану, — надо объединить тех, кто ещё способен воевать, кто способен уберечь Родину от захватчиков, в ударные батальоны. Это раз. И два — если не будет решительных мер со стороны нашего командования — нам конец.

Корнилов сел на перевёрнутый снарядный ящик, положил руки на палку.

   — Митрофан Осипович, голубчик, вам поручается создание первого такого ударного батальона. Беритесь за это дело немедленно!

   — Есть! — Неженцев вскинул руку к фуражке.

   — Немедленно, — повторил генерал, — иначе все мы окажемся в германском плену. А что такое германский плен, я знаю очень хорошо. — Корнилов замолчал. У него сама по себе нервно дёрнулась щека.

Первый ударный отряд из трёх тысяч человек был сформирован десятого июня 1917 года.

Командиром его стал Неженцев. У бойцов ударного отряда были свои знаки отличия — погоны, эмблемы на рукавах, своё походное знамя.

Погоны были черно-красные, эмблема вобрала в себя цвета России: на голубом щите — белый череп с костями, под черепом — карминно-красная граната, знамя, как и погоны, тоже имело два цвета — чёрный и красный.

Корнилов неторопливо, постукивая палкой по голенищу ярко начищенного сапога, прошёл вдоль строя, вглядываясь в лица солдат и офицеров ударного отряда, отметил про себя, что в строю очень много офицеров, в некоторых взводах их было больше, чем солдат, но ничего на это не сказал, задержался на мгновение около Василия Созинова, произнёс негромко:

   — Молодец, подхорунжий, не остался в стороне!

В ответ Созинов вскинул голову и щёлкнул каблуками, будто молодой юнкер. Корнилов стукнул палкой по голенищу и проследовал дальше.

Неженцев, отступя два шага, двигался за ним, будто послушная тень. Корнилову хотелось запомнить каждое лицо, каждого человека и вместе с тем — всех людей, стоявших в строю перед ним.

Три тысячи человек, три тысячи судеб. Ветер тихо пошевеливал тяжёлое полотнище знамени ударного отряда. Корнилов прошёл строй до конца, потом вернулся и, остановившись посередине, как раз напротив Созинова, произнёс речь.

   — Русский народ, — сказал Корнилов, — добился свободы, но ещё не пробил час, чтобы строить свободную жизнь. Война не кончена, враг не побеждён, под ним ещё русские земли. Если русская армия положит оружие, то немцы закабалят на долгие годы всю Россию. Нашим детям и внукам придётся работать на немцев. Должны победить мы. Победа близка! На ваших рукавах нашит символ смерти — череп на скрещённых мечах. Это значит — победа или смерть! Страшна не смерть, страшны позор и бесчестье.

Генеральное наступление на немцев было назначено на начало июня, но солдаты митинговали, собираясь в кучки около костров, читали брошюрки, которыми окопы были, кажется, забиты по самые брустверы, — вопрос о том, где взять бумагу, чтобы скрутить пару цигарок, уже не стоял, бумаги хватало не только на цигарки, но и на подтирку в кустах, и на растопку костров, — и идти в бой отказывались наотрез.

Керенский, узнав об этом, стукнул себя кулаком в грудь и, провозгласив громко: «Я разбужу в моих солдатах совесть», поехал к портному, велел ему пошить форму хаки — чтобы только воротник френча был отложным, как у англичан. В походном френче этом Керенский меньше всего походил на военного министра — скорее смахивал на учителя танцев из провинциальной гимназии либо приказчика из магазина модных дамских шляпок. Корнилов, увидев Керенского, прибывшего на фронт, процедил сквозь зубы:

   — Главноуговаривающий!

Автомобиль военного министра на большой скорости подъехал к строю и, заскрипев рессорами, остановился. Накрылся большим облаком пыли. Из пыли поспешно выскочил военный министр — суетливый, невысокий, с изящной фигурой любителя «рисовать» на паркете кадриль.

Подбежав к строю, Керенский стал трясти руки солдат.

   — Здравствуй, товарищ! Здравствуй, товарищ! Здравствуй, товарищ!

Хохолок на его голове смешно подпрыгивал.

Офицеры стояли в стороне и угрюмо молчали. Потом Керенский подбежал к Корнилову и, излишне громко щёлкнув каблуками, принял рапорт. Развернувшись лицом к строю, Керенский приказал солдатам сесть на землю. Это было что-то новенькое, ещё неведомое, раньше такого не случалось. Солдаты зашевелились, раздались смешки, охи, кряканье, стенания, солдаты один за другим повалились на землю. Винтовки держали кто как — легко можно было и на штык насадиться.

   — Привыкайте, — клекотал Керенский, глядя на суетящихся солдат. — У нас армия новая, демократическая, народная, у нас все команды хороши и понятны.

Народу собралось много, до всех не докричаться, всем не объяснить, что за армия существует ныне в России, каков её статус. На шее Керенского надувались жилы, а голос садился, делался всё тише и тише, наполнялся болезненной хрипотой. Керенский стал помогать себе жестами.

Но язык жестов — плохой язык. Солдаты начали откровенно смеяться над «главноуговаривающим». Офицеры продолжали молчать.

   — Мы должны дружно подняться на врага, единой лавиной навалиться на него и сломать ему хребет, — вещал Керенский.

Солдаты переговаривались с откровенным хохотком:

   — Вот сам бы и навалился на врага лавиной, перегрыз бы ему хребет. Зубы-то вон какие... Как черенки от лопаты. Такими зубами можно перекусить хребет у целой сотни немаков. А вещает как, а! Явно сегодня неплохо позавтракал, слова из задницы, как котяхи, лезут такие гладкие...

   — Да, говорит он гладко, но в наступление сам не пойдёт. Нас пошлёт.

   — Естественно. Своя-то жизнь дороже. Потому что она — своя.

Когда к Керенскому подвели коня, военный министр шарахнулся от него, будто от паршивой болезни.

   — Нет, нет, нет! — вскричал Керенский и поспешно, вприпрыжку, побежал к автомобилю. Коней он боялся.

«Главноуговаривающий» покинул Восьмую армию также внезапно, как и появился, — на противно тарахтящем автомобиле, обдав солдат сладкой бензиновой вонью. Непонятно было, зачем он приезжал — то ли солдат уговаривать, то ли себя, любимого, показывать. Корнилов не сдержался, процедил сквозь зубы:

   — Некоторые командующие этого петуха специально приглашают к себе, чтобы потом, в случае неудачи, можно было сказать: «У меня сам Керенский был, пробовал уговорить солдатиков воевать... Не уговорил!»

«Главноуговаривающий» совершенно искренне считал, что он очень популярен в народе, и буквально упивался осознанием этого. Но его поездки на фронт никаких результатов не приносили, они были пустыми.

В Тарнополе был устроен смотр Забайкальской казачьей бригады. Керенский подкатил к строю с шиком — его автомобиль сопровождал второй, так же как и первый украшенный красным флажком, — вышел из машины и картинно заложил руку за борт френча.

Казаки, словно обрадовавшись этому, взяли шашки наголо — приветствовали почётного гостя, однако в ответ на это лицо у Керенского посерело испуганно, он сделался ниже ростом, ужался, что-то пропищал слабым детским голоском и проворно, вызвав удивление в лохматых казачьих головах, прыгнул назад в автомобиль. Керенский посчитал, что его решили арестовать.

Восемнадцатого июня наступление всё же началось. Это было последнее наступление наших войск на Германском фронте. Участок, в который прорвались две русские армии — Седьмая и Одиннадцатая, был узким — шестьдесят вёрст. В плен взяли триста офицеров и восемнадцать тысяч солдат, захватили также двадцать пять орудий.

Через сутки был отдан приказ наступать и Восьмой армии, которой командовал Корнилов.

За несколько часов до сигнала атаки произошло ЧП — два полка отказались выходить на исходные позиции. Корнилов с силой грохнул палкой по полу:

   — Чьё это решение?

   — Председателей полковых комитетов.

   — Арестовать негодяев!

Такая постановка вопроса была опасной. Солдаты подчинились командующему армией, хотя преимущество, появившееся с победным броском Седьмой и Одиннадцатой армий, было потеряно. Тем не менее трескучей тёмной ночью, полной звёзд и всполохов, боевое охранение немцев было сбито, и армия Корнилова стремительно пересекла долину реки Быстрицы, походя взяв в плен триста полоротых, не успевших проснуться австрийцев, и вышла к реке Певетче. Здесь завязался тяжёлый бой.

Немцы были разбиты. Наголову разбиты. Капитан Неженцев со своим ударным отрядом отбросил их штыками на семь километров — любители копчёных сарделек с тушёной капустой покатились на запад, словно колобки, хорошо смазанные салом. В плен попали сто тридцать офицеров и семь тысяч солдат. Сорок восемь немецких орудий также очутились в наших руках.

Следом была целиком разгромлена 15-я австро-венгерская пехотная дивизия — она потеряла девять десятых своего состава, более девяноста процентов, а также все орудия, все до единого. Керенский ликовал, ходил гордый, с выпяченной грудью и большим красным бантом, пришпиленным к френчу.

   — Вот что значит новая революционная армия! — кричал он фальцетом, словно ему не хватало воздуха. — Вот что значит умение объясняться с солдатами! Нужно только подобрать доходчивые слова, убедить их, и тогда они свернут горы.

Но русские солдаты воевать не хотели. Особенно после общения с Керенским. Они не видели смысла проливать свою кровь за таких людей, как Керенский.

Наступление угасло.

Двадцать седьмого июля Керенский подписал «Приказ по армии и флоту» — теперь это называлось так — о присвоении Корнилову звания генерала от инфантерии. Это означало, что Лавр Георгиевич достиг высшего звания в русской армии той поры — выше не было — и стал полным генералом.

Немцы тем временем перебросили на Восточный фронт около десятка дивизий с Западного фронта, из Франции, вывели несколько дивизий из резерва, в результате образовался мощный кулак — и ударили этим кулаком по самому слабому месту — по корпусу генерала Эрдели[46], входившему в состав Одиннадцатой армии.

Корпус, который ещё совсем недавно успешно наступал, не выдержал и побежал.

Бежали солдаты галопом, на бегу азартно вскрикивали:

— Так до самого Петрограда дотелепаем, там долбанём по буржуям. Бей буржуев! — Словно эти «буржуи» были виноваты в том, что немцам удалось собрать мощный кулак и врезать по русскому фронту так, что искры несколько суток сыпались из солдатских глаз.

В Петрограде начались беспорядки. Керенский ответил на них своеобразно — снял генерала Гурко с должности командующего фронтом.

На освободившееся место назначил Корнилова.

Корнилов, понимая, что нужны решительные меры — без них армию не спасти, — потребовал от Временного правительства возобновления смертной казни на фронте.

В это время в армии появились комиссары — люди в основном штатские, но с горящими глазами, увлечённые революционными идеями. Комиссары были направлены в роты, батальоны, полки, дивизии... Комиссаром фронта, которым командовал Корнилов, стал знаменитый Борис Савинков[47] — лысоватый, насмешливый, умный, решительный до резкости.

Савинков поддержал командующего фронтом.

   — Если солдата, бегущего с вытаращенными от страха глазами, не остановить, он будет бежать до самого Томска, — сказал Савинков. — Если мародёра не угостить пулей, впечатав её в лоб, как кастовое пятно у индийской красавицы, он не только своего раненого товарища ограбит — обдерёт как липку целую армию. Один, в одиночку... Даже фронт раздеть может.

Скрепя сердце, подёргивая раздражённо ртом, Керенский согласился на смертную казнь. Получив по аппарату Бодо разрешение на крайние меры, Корнилов вызвал к себе начальника штаба:

   — Мародёров расстреливать на месте! Без всякого суда. Трупы вывешивать на деревьях. Как бельё. Чтобы лучше было видно. Естественно, с надписью, за что расстрелян. Дезертиров, ошивающихся в тылу, также ставить к стенке. Разложение армии началось именно с них — с мародёров и дезертиров.

Вскоре Савинков покинул фронт, получил новое назначение — стал военным министром. Понимая, что его авторитет в армии — нулевой, меньше, чем у «главноуговаривающего», что нужно привлечь на свою сторону опытных военных и их авторитетом, с их помощью давить не только неповинующиеся части, но и давить самого Керенского, Борис Викторович постарался заручиться поддержкой Корнилова.

Поскольку Савинков был симпатичен Корнилову, тот поддержал его. Поддержка эта была настолько сильна, что Керенский, решивший через некоторое время сместить Савинкова, несколько раз смещение это опасливо откладывал.

Савинков сполна отблагодарил Корнилова: когда началось противостояние Корнилова и Керенского, он принял сторону Керенского. Генерал, узнав об этом, поморщился брезгливо, но ничего не сказал.

Позже, уже в 1918 году, когда на Дону шло формирование Добровольческой армии, в Ростове появился поблекший, осунувшийся Савинков и предложил свои услуги, Корнилов решительно отверг их:

   — Не нужно!

Савинков приложил к груди кепку, которую перед этим, будто послушный гимназист, сдёрнул с головы, и проговорил с искренним огорчением:

   — Жаль!

Позже Корнилов заметил:

   — Савинков оказался порядочнее своих коллег... Он, в отличие от них, явился ко мне со своими извинениями... Бог ему судья! Жаль только Россию и то, что эти люди сделали с нею. Это не поддаётся осмыслению. Чтобы исправить всё, понадобятся долгие годы. Плюс миллионы человеческих жизней. В том числе и моя жизнь.

Корнилов как в воду глядел.

Вскоре он получил новое назначение — назначения эти сыпались на него, как грибы из лукошка, сплошным потоком — стал Верховным главнокомандующим, первым человеком в русской армии.

Когда он приехал в Могилёв, в Ставку, ему прямо на вокзале устроили восторженный приём — качали так, что у генерала хрустели кости, как в уличной схватке. Чуть шпоры с сапог не сорвали.

Керенскому в тот же день рассказали, как Ставка встретила Корнилова, — постарались донести в деталях. Про шпоры тоже упомянуть не забыли. Керенский, считавший себя любимцем армии, такой встречей был недоволен. Несколько минут он немо шевелил губами, будто читал какой-то невидимый текст, и текст этот давался ему с трудом, потом щёлкнул пальцами:

   — М-да, не на того человека сделал я картёжную ставку, Корнилов — не туз и не король... Его может побить даже дама. И валет может...

Над Зимним дворцом, где обитал Керенский, каждый раз, когда он там появлялся, поднимали флаг. Когда уезжал — опускали. Керенский требовал себе королевских почестей.

Поговаривали о его увлечении «ночными бабочками» и кокаином.

Во всяком случае, в представления о замшелом русском чиновнике с тяжёлым кирпичным задом и загребущей правой рукой-лопатой, способной взять много, он никак не вписывался.

Насчёт дамы с валетом Керенский, конечно, брякнул впустую — он не знал Корнилова, но тем не менее предпочёл выразиться эффектно, сжал губы в старушечью щепоть — ощутил к Корнилову ревность... Неужели в русской армии кто-то может быть популярнее его? Губы у Керенского вновь немо зашевелились, кожа на щеках пожелтела. Он отрицательно качнул головой и произнёс тихо:

   — Таких людей нет.

Самыми близкими людьми к Корнилову в эти дни стали генерал-лейтенант Лукомский Александр Сергеевич, начальник штаба Ставки; полковник Голицын — офицер для особых поручений; Завойко — ординарец, сын известного российского адмирала, журналиста с неплохим пером, издателя и очень небедного человека; адъютанты генерала — прапорщик граф Шаповалов, штаб-ротмистры Перепеловский и Корнилов — однофамилец генерала; корнет Хаджиев — командир конвойной сотни...

В Ставку, в Могилёв, перебралась и семья Корнилова — Таисия Владимировна и Наталья с Юрком. Едва Таисия Владимировна появилась в городе, как к ней тут же пристал весёлый ясноглазый котёнок. Повторилось то, что было когда-то в Ташкенте.

Вечером Таисия Владимировна показала котёнка мужу.

   — Правда, похож на кошечку, которая прыгнула ко мне в пролётку, когда я приехала в Ташкент? — с улыбкой спросила она.

   — Когда это было, — устало произнёс муж, — я того времени уже не помню.

   — Ту кошечку мы назвали Ксюшей. Давай назовём так же и эту, а?

   — Мне всё равно. Это мальчик или девочка?

   — Девочка.

   — Тогда вполне может быть Ксюшей.

Таисия Владимировна прижала кошечку к щеке, проговорила умилённо:

   — Тёплая.

   — Детей, Тата, не отпускай от себя ни на шаг, — строго предупредил жену Корнилов.

   — Наташка-то уже — взрослая...

   — Всё равно не отпускай. Если бы тыл был безопасным — можно было бы отпускать, но в тылу ныне опаснее, чем на фронте.

   — В Петрограде, я слышала, в очередной раз бунтуют рабочие...

   — Да. Не хватает им белых булочек, — в голосе Корнилова возникли раздражённые нотки, — нет бы завершить войну... Тогда бунтуйте, сколько хотите. Ан нет! Если мы проиграем войну, то контрибуцию придётся платить такую, что денег не только на булочки не хватит — не будет даже на окаменевшие сухари со ржавой селёдкой.

Через два дня Корнилов увидел, как в старом парке, недалеко от штаба, в сопровождении двух текинцев, прогуливаются Наталья и Юрка. Сын превратился в угрюмого, сосредоточенного подростка, который ходил, опустив голову, словно борец на цирковом ковре, характер у него был отцовский. Корнилов внимательно оглядел детей в окно, и у него сделалось тепло на сердце; на шее, под жёстким воротником кителя, украшенным белым офицерским Георгием, забилась восторженно жилка: он совсем не заметил, как подросли дети. Наташка уже стала настоящей невестой...

Одёрнув китель, Корнилов поспешно сбежал по лестнице — потянуло к детям.

Текинцы, наряженные в тёмные лохматые папахи, при оружии — им было наказано охранять детей главковерха как зеницу ока, — вытянулись. Корнилов скользнул торопливым взглядом по их лицам, скомандовал «Вольно», потом перевёл взгляд на одного из текинцев, поджарого, с седеющими висками — лицо его показалось знакомым.

   — Мамат? — неверяще проговорил Корнилов.

   — Так точно! — отчеканил тот хрипловатым, просквожённым голосом.

   — Мамат, — растроганно повторил Корнилов, — Мамат...

Он шагнул к текинцу, обнял, вгляделся неожиданно повлажневшими глазами в его лицо. Это был тот самый Мамат, с которым Корнилов когда-то переправлялся дождливой зимней ночью через Амударью на афганскую сторону. Сколько лет прошло с той поры...

Корнилов повторил фразу, возникшую у него в мозгу:

   — Сколько лет прошло с той поры...

Текинец вскинул голову, глаза у него также сделались влажными.

   — Не сосчитать.

   — Сосчитать не трудно, Мамат, — всего два десятка лет и будет, но годы эти непросто окинуть взором... Всё теряется в пространстве, во времени, куда ни глянь — всюду даль и наши следы.

Мамат кивнул: на Востоке всегда было так.

Корнилов ещё раз оглядел Мамата, потом оглядел его спутника:

   — Как я понимаю, вы оба служите в Текинском полку.

   — Так точно, — в один голос, дружно ответили туркмены.

   — Ну что ж... Значит, видеться будем чаще.

Не знал ещё Корнилов, что текинцы будут находиться с ним в самые трудные минуты его жизни, что ему вообще осталось прожить очень трудный год, даже меньше года, и всё это время текинцы будут пребывать рядом — Хан Хаджиев, Мамат, Шах-Кулы... Самого Корнилова туркмены почтительно называли Уллы-Бояром — Великим Бояром — и старались не оставлять его без охраны ни на минуту. Ни на фронте, ни в поездке в Петроград, когда он выяснял отношения с Керенским, ни в последующие дни, когда бывший «главноуговаривающий» практически объявил генерала вне закона и отдал приказ частям Петроградского гарнизона уничтожить Корнилова, ни в тяжёлые недели пребывания в маленьком мрачном городишке Быхове, где, кроме Корнилова, содержались под арестом другие известные генералы — Деникин, Марков, Лукомский, Романовский, Орлов, Эльснер, Ванновский, Эрдели — весь цвет русской армии, — впрочем, не только цвет, но и её мозг. Сопровождали текинцы Корнилова и позже, когда он в лютую зимнюю пору ушёл из Быхова на Дон — в боях (в том числе и с бронепоездами). Текинский полк полёг почти полностью. На Дон — вместе с Корниловым и Ханом Хаджиевым — пробились буквально единицы.

Но всё это произойдёт позже. А пока Корнилов находился в Могилёве, в Ставке и ломал голову над тем, как сохранить русскую армию, не дать ей до конца разложиться и выиграть войну. И не вина Корнилова в том, что задача эта не была решена. Виноваты совсем другие люди, но только не он.

...Минут десять генерал пробыл с детьми — он вообще боялся оставлять их надолго одних, при мысли о том, что с ними может что-то случиться, у него перехватывало дыхание, — и вернулся к себе в кабинет.

О периоде жизни генерала Корнилова с тревожного лета 1917 года по конец марта года 1918-го написано очень много, изданы целые тома — именно на этом невысоком, с резкими движениями и пронзительными тёмными глазами генерале сосредоточились в ту пору взгляды всей России. Современники почему-то считали, что именно он, и никто иной, может спасти страну, сваливающуюся в пучину, в гражданскую войну, в огонь и боль, и Корнилов предпринял попытки спасти Россию, но сделал это по-солдатски прямолинейно и расплатился за всё собственной жизнью. И жизнью жены.

В русской армии той поры не было генерала более авторитетного, чем Корнилов, он мог объединить народ, но для этого нужно было пойти на переговоры с людьми, к которым он относился брезгливо, проявить гибкость не только в мозгах, но и гибкость спины... Корнилов на это не пошёл и, наверное, по-своему был прав.

Уже тогда, в Могилёве, он ощущал, какие испытания ему придётся перенести, и думал о том, а не послать ли всё к чертям собачьим и не снять ли с кителя погоны — пусть другие решают непосильные задачи, но в следующий миг раздражённо обрывал эту мысль. Он не мог предать, оставить людей, с которыми дружил, ради которых жил, воевал, проливал кровь собственную и кровь чужую. Это были русские люди.

Тёмное лицо его делалось неприступным, бесстрастным, когда ему докладывали о нововведениях Временного правительства, о кознях, о борьбе, творящейся на ковровых дорожках Петрограда, о том, как один сановник льстит другому, более высокому рангом, и зарабатывает медальку, а то и крест на грудь, не вступая в обсуждение происходящего в столице, уходил к простым солдатам, предпочитая проводить время с ними.

Небо над Россией было недобрым, заваривалась каша, которая поперёк горла скоро встанет всем — и правым, и виноватым, и грешникам, и безгрешным, — все наедятся её вдоволь, только не все после этого обильного обеда уцелеют.

Часть пятая ПОСЛЕДНИЕ СТРАНИЦЫ ЖИЗНИ

естого декабря 1917 года Корнилов, переодетый в мешковатое драповое пальто с барашковым воротником, с документами беженца из Румынии Лариона Иванова, возвращающегося домой, появился в Новочеркасске. Здесь уже находились генералы Алексеев и Деникин.

Началось формирование Добровольческой армии. Донской атаман Каледин был против создания армии, он вообще стоял за отделение Дона от России и за превращение здешних земель в самостоятельную республику, Корнилов же не был склонен распылять Россию, делить её на куски и крохи, о чём не преминул сказать атаману в лицо.

Тот покраснел, ответил генералу, резко ответил — заявил, что Корнилов мечтает стать диктатором.

Корнилов вскочил с места, неистово рубанул рукой воздух:

— Хан, где моя палка и папаха?

Хан Хаджиев молча подал генералу палку и папаху.

— Пошли отсюда! — Корнилов громыхнул палкой о пол, с яростью всадив её в паркет, и исчез за дверью.

На следующий день Добровольческая армия снялась с места — Корнилов решил передислоцировать её в Ростов.

Там штаб армии разместили в богатом особняке купца Парамонова, рядом со штабом Корнилов снял квартиру для своей семьи, которая находилась с ним.

Едва Добровольческая армия покинула Новочеркасск, как под Калединым зашаталось кресло: революционно настроенные казаки провели свой съезд, приняли резолюцию, записали в ней, что Донской областью должен управлять военно-революционный комитет, а генералу Каледину пора бы и честь знать... Удар атаману был нанесён оглушительный.

Двадцать девятого января 1918 года Каледин застрелился.

Оставаться на Дону было нельзя. Восьмого февраля Корнилов отдал приказ армии покинуть Ростов. Из города уходили едва ли не со слезами...

...Василий Созинов лежал в мелком, наспех вырытом окопе и ловил на мушку накатывающуюся цепь солдат, чьи папахи были украшены полинявшими красными ленточками, пробовал пальцем холостой ход спускового крючка, думал о том, что винтовка у него совсем стала старая, такой уже не воевать нужно, а гвозди заколачивать, но другого оружия в роте не было, поэтому приходилось довольствоваться тем, что имелось.

Цепь красных молчаливо, страшно накатывалась на окопы белых. Было тихо. Пока ещё не прозвучало ни одного выстрела. Созинов переводил мушку с одного бегущего солдата на другого, задерживал в себе дыхание, готовясь произвести выстрел, потом переводил на третьего.

Половина созиновской роты была оставлена в этой промёрзлой, насквозь продутой лютыми ветрами кубанской степи для прикрытия, всем оставшимся суждено было погибнуть. Зато основные силы, ушедшие с генералом Корниловым, будут целы. Дул сильный ветер, подвывал тоскливо, сшибал сухие, хрустящие былки, волок их по твёрдому спёкшемуся снегу, больно щипал кожу на лице, но Созинов боли не чувствовал.

Пошевелился в окопе, почувствовал, что одеждой примёрз к земле, что-то цепко ухватило его за шинель, не оторваться. Неожиданно по груди прополз холод, проник в самое сердце — прямо на Василия, упрямо нагнув голову и прокалывая глазами пространство, шёл родной брат Егор.

У Василия даже дыхание перехватило — вон что, оказывается, получается... Они с братом теперь находятся по разные стороны фронта, они — враги! Губы у Василия дёрнулись, поползли в сторону, он всадил зубы в нижнюю, твёрдую от холода губу, прокусил до крови...

Но крови не почувствовал — ни солёного вкуса её, ни тепла. Он поддел напружиненную, костлявую от недоедания фигуру Егора мушкой, привычно задержал в себе дыхание. На глаза ему наползла влажная пелена: Созинов понял, что в брата своего он не сумеет выстрелить. Не готов.

Скосил глаза в сторону. В снегу, в мелких промерзших окопах — больше вырыть не удалось, слишком твёрдой была спёкшаяся от студи земля, — лежали его товарищи по офицерской роте: штабс-капитан Косьменко — старый сослуживец, знакомый ещё по КВЖД, подполковник Красников, который охранял границу на «чугунке», как все в ту пору звали все железнодорожные магистрали, юный прапорщик Печников — студент из Пскова, получивший офицерское звание уже здесь, в Добровольческой армии, подхорунжий Саенко — донской казак, награждённый, так же как и Созинов, тремя солдатскими Георгиями, выбившийся в офицеры из рядовых.

Залёгшая цепь молчала. Идущая цепь также молчала. Каждый человек, находящийся на этом промороженном поле, ждал, когда же тишина рухнет, когда же раздастся первый выстрел.

Когда он раздастся — будет легче.

До столкновения оставалось совсем немного — несколько мгновений. Василий Созинов смотрел на брата, идущего на него, и вспоминал брата Ивана, погибшего на КВЖД. Какой всё-таки жестокой оказалась жизнь, разметавшая их не то чтобы по разным углам, а просто выдавшая им на руки разные наборы игральных карт... У каждого оказалась своя судьба.

Созинов ощутил, как в нём вновь возник холодный колючий комок, пополз по телу, причиняя боль, Василий задержал в себе дыхание — ему показалось, что на глазах у него проступили слёзы... Всякие слёзы — это признак слабости. Он промокнул глаза рукавом шинели.

Наступающая цепь продолжала приближаться, до неё осталось совсем немного. Тишина сделалась ещё более гнетущей. Даже ветер, простудно посвистывавший, и тот стих, перестал носиться над землёй. Тёмное небо набрякло пороховой темнотой, низины, покрытые снегом, сделались чёрными. Созинов пожевал зубами окровяненную нижнюю губу и не ощутил боли.

До Егора оставалось всего ничего, метров двадцать, Василий поймал себя на мысли, что ему хочется вскочить и, раскинув руки в стороны, кинуться навстречу брату. И плевать, чем тот встретит его — объятьями или выставит перед собой оружие, всё-таки брат — это брат, родная кровь, близкий человек. А брат против брата не должен идти. Василий вновь отёр рукавом шинели глаза, затем потёр пальцами щёки — совсем онемели.

Он прищурился — захотелось получше рассмотреть лицо Егора. Егор постарел, был небрит, в щетине поблескивала седина, и судя по тому, что он держал в руке наган, а шинель его была крест-накрест перечёркнута кожаными ремнями, старший брат занимал у красных командную должность. Василий ощутил некое удовлетворение, будто сам в люди выбился, хотя выше взвода у него под началом не было. И не будет.

Странное дело — отсутствовало привычное чувство опасности, а ведь оно обязательно возникало в Созинове перед всякой стычкой, так бывало всегда, а сейчас этого ощущения не было. Словно бы война кончилась, и на них, примерзших к снегу, распластанных, наступает не вражеская цепь, ощетинившаяся винтовками, а обычная шеренга деревенских мужиков, любителей выпить, а после выпивки сойтись в кулачном бое.

Сверху, с небес, свалился ветер — сверзнулся тяжёлым мешком-сидором, набитым морозной пылью, снегом, твёрдым ледяным пером, хлопнулся о твердь с гулким страшным звуком. Лицо Василия Созинова обдало холодом, ноздри защипало, и он почувствовал, что жёсткая, укатанная студью до чугунной прочности земля не так прочна, как кажется, она запросто может разверзнуться, и на то есть причины... Где же это видано, в каких кущах, в городах и весях каких, чтобы брат шёл на брата с винтовкой? А сын на отца, дед на внука... Нигде, ни в одном углу мира такого нет.

Ветер, свалившийся с облаков, загоготал, загугукал по-лешачьи, свился в жгут и пошёл плясать по полю. Красноармейская цепь, сталкиваясь с ним, замедляла ход, кренилась, некоторые падали на колени, но тут же поднимались вновь и устремлялись вперёд, на залёгшую цепь...

Им бы за одним столом сидеть, тосты друг за друга произносить, а они бездумно палят из винтовок, угомониться никак не могут. Облака раздвинулись на несколько мгновений, осветились слабым мерцающим светом и тут же сомкнулись вновь, сделались плотными, пороховыми, тёмными... Но и этих мгновений было достаточно, чтобы на душе сделалось спокойнее. Созинов поймал в прицел согбенную фигуру брата — лицо Егора приблизилось, укрупнилось, левая щека у него была белой — подмёрзла, к подглазьям прилипли льдинки — туда натекли и застыли слёзы. В Василии что-то дрогнуло, возникла жалось, и он поспешно отвёл ствол трёхлинейки в сторону.

Над головой его вновь раздался гогот — это опять пронёсся лютый ветер, соскоблил с земли ледяную корку, измолол её в жёсткую стеклянную пыль, обсыпал головы лежащих людей, остатки щедрой пригоршнью швырнул в глаза тем, кто шёл в атаку на лежащую добровольческую цепь.

Послышался мат. Что красные, что белые — и те и другие умели ругаться с одинаковой лихостью.

   — Рота-а... — послышался тихий напружиненный голос с правого фланга, и Созинов напрягся — это был голос командира роты, оставшегося с ними, полковника с изувеченным, обгоревшим в огне лицом, носившего древнюю княжескую фамилию. — Пли!

Грохнул винтовочный залп. Василий Созинов стрелял в усатого, темнолицего человека, одетого в длинную кавалерийскую шинель, по виду рабочего, и верно, он был рабочим — руки у него были огромными, сильными, не руки, а клешни. Созинов, по обыкновению, не промахнулся, и темноликий работяга, остановившись, всадил штык винтовки в землю, как лопату, и замер, держась за оружие, словно за костыль. Рот у него открылся, на подбородок выбрызнула кровь.

Красноармеец накренился в одну сторону, потом в другую — ноги не держали его, — он изо всех сил пытался устоять на земле, но тело его стало непокорным, ватным, и он тихо сполз вниз. Созинов поспешно перевёл взгляд на брата — уцелел ли тот после залпа?

Егор, набычившись, с согнутой спиной и выставленной слишком далеко вперёд рукой с наганом продолжал идти. В груди у Василия зажёгся обрадованный костерок: жи-ив курилка!

   — Ро-ота, — вновь послышался тихий, натянутый как струна голос полковника, — пли!

Ударил второй залп. Ошалелый ветер, взвизгнув, унёсся вверх, следом за ним в небеса прыгнуло и снеговое облако. Горсть снежной крошки всадилась Василию в лицо, тело его приподняла неведомая сила, попыталась выковырнуть из окопа, но Созинов упёрся одной ногой в твёрдую, будто отлитую из железа, стенку, другую ногу развернул так, чтобы ребро подошвы слилось с землёй, в следующее мгновение его вновь притиснуло к железному боку окопа.

Второй залп был удачнее первого — красноармейская цепь уменьшилась на треть. Егора залп не тронул, он как шёл, так и продолжал идти на залёгшего противника. Василий обрадованно покрутил головой: молодец, брательник, устоял...

Сам Василий в этот раз подбил рыжебородого простоватого мужика, широко распахнувшего рот. Мужик не выдерживал быстрого шага наступающей цепи, задыхался, хлопал на ходу губами, тряс бородой, захватывал воздух, из глаз у него лились слёзы — ему бы лечь где-нибудь в сторонке на землю, отдышаться, но вместо этого рыжебородый хрипел, на ходу отчаянно дёргал затвором винтовки, вышибая из ствола горелую гильзу и загоняя новый патрон, вёл стрельбу по залёгшей цепи.

Одна из его пуль всадилась в землю около самого лица Созинова, взбила мёрзлый фонтанчик, брызнувший подхорунжему прямо в глаза. Хорошо, успел зажмуриться.

Залпов больше не было — залёгшие стали стрелять без команды, в нескольких местах уже завязалась рукопашная схватка, люди молотили друг друга прикладами, пытались пускать в ход штыки...

Егор Созинов не дошёл до брата нескольких шагов, Василий выпрыгнул из окопчика, покачнулся, оскользаясь на наледи, взмахнул рукой и выкрикнул что было силы:

— Братка!

Егор увидел его, улыбнулся зубасто, обрадованно, махнул рукой ответно.

В это время сбоку, из лежащей цепи, выстрелил штабс-капитан с перебинтованной головой, на которую не налезала папаха — слишком толстой была повязка, — чтобы шапка хоть как-то держалась на голове, штабс-капитан разрезал мех сбоку по шву ножом.

Пуля всадилась Егору в грудь, он остановился с изумлённо открытым ртом, в следующее мгновение на губы ему выбрызнула кровь — пуля штабс-капитана повредила внутри что-то важное, перерубила нерв или артерию. Ноги у Егора подогнулись.

   — Братка! — кинулся к нему с отчаянным криком Василий, остановился, развернулся лицом к своей роте, к штабс-капитану, которого можно было увидеть издали: слишком приметной была его перебинтованная голова, передёрнул затвор винтовки и выстрелил в штабс-капитана.

Не попал. Василий передёрнул затвор снова. Выстрелить вторично не успел. Пуля, выпущенная из красноармейской цепи, оглушила его скользящим ударом в голову, оторвала ухо и, забусив воздух красной сыпью, растворилась в пространстве. Следом принеслась вторая пуля, всадилась Созинову в затылок, сбрила кожу вместе с волосами, и Василий полетел на землю.

   — Братка! — просипел он незнакомым шёпотом, приподнялся и, всаживаясь ногтями в землю, сдирая их, отрывая от пальцев, пополз к Егору.

   — Братка!

Егор был ещё жив. Он также нашёл в себе силы — приподнялся, вывернул голову, жадно глядя на Василия. С губ Егора текла кровь. Он шевелил ртом, что-то пытался произнести, но что именно хотел сказать, угадать было невозможно. Оторвал пальцы, вместе с кровью примерзшие к обледенелой поверхности земли, ответно протянул руку. Над головой Егора свистнула пуля, прожгла шапку, та, дымящаяся, покатилась по полю, пыся вонючим сизым чадом, — на шапке загорелась мерлушка.

   — Братка! — вновь призывно просипел Василий.

Ему плевать было на то, что они с Егором очутились на разных полюсах жизни, что кровь у них в жилах ныне течёт разная, у одного красная, у другого белая — всё равно эта кровь влита в них одним отцом и одной матерью, и боль они ощущают одинаково, и по дому тоскуют с равной силой, что Василий, что Егор — тянет их Зайсан, снится во сне и рождает в глотке тёплые слёзы.

Василий сделал несколько отчаянных гребков по земле. Пока полз, в него всадилась ещё одна пуля, перебила хребет, Созинов вскрикнул от боли и в то же мгновение почувствовал, какими чужими, тяжёлыми сделались у него ноги. Он ткнулся лбом в лёд, разбил голову до крови, потом закусил губы и, вонзаясь пальцами, ногтями в лёд, протащил своё тело на полметра вперёд, замер, затем протащил тело ещё чуть... Всё ближе и ближе к Егору.

   — Братка! — выдохнул он сдавленно, выплюнул изо рта набившуюся туда кровь, собрался с силами — оставалось их в нём совсем немного — и сделал ещё несколько резких отчаянных движений, подтягиваясь к Егору.

А у Егора угасали, делались тусклыми, безжизненными глаза. Кровь, залепившая ему губы, на морозе остыла, превратилась в кисель, сползла тягучей страшной массой на подбородок. Рука, которую он тянул к брату, упала. Егор согнулся, упёрся пальцами в землю, но, видно, тяжесть, которая тянула его вниз, была непосильной, он не мог ей сопротивляться, и Егор согнулся, ткнулся головой в мёрзлый, покрытый чёрной ледяной коркой комель глины.

Василий подполз к брату, притиснулся своей головой к его голове, прохрипел что-то бессвязное, жаркое, и сам не разобрал, что произнёс, да это и неважно было, важно, что Егор услышал его голос, и если не разобрал слова, то разобрал тон, которым они были произнесены, — тёплый, ободряющий, каким к брату только и можно — и нужно — обращаться. Василий обхватил Егора за плечи, прижал к себе и затих.

Стрельба тем временем угасла, люди рубились теперь шашками, штыками, ножами, гвоздили друг друга прикладами, ахали, матерились, сопели, за первой красноармейской цепью накатилась вторая, включилась в дело, и вскоре никого из офицерской полуроты не осталось в живых, ни одного человека...

Созинов почувствовал, как дёрнулся и затих Егор, бульканье в его горле участилось, громко лопнул невидимый пузырь, и голова старшего Созинова поплыла в крови.

«Всё, — понял Василий, — отмучился брательник... Всё! Ах, братка!»

Через несколько минут не стало и Василия. С небес, с головокружительной верхотуры на землю вновь сорвался ветер, пробормотал что-то умиротворённо, довольно, потом, поняв, что здесь ему делать нечего, всё сделали без него, взвыл и унёсся в дальний угол поля.

Дневная темнота сгустилась. Наступал вечер. Пошёл тихий, медленный снег, через некоторое время накрыл убитых белым пухом, будто саваном.

Корнилов вместе со своей армией отступал к Екатеринодару — богатому, сытому, хлебному городу, наполненному малиновым звоном церковных колоколов, пахнущему пшеничными караваями и калачами.

Армии требовался отдых — люди устали. Ледяной поход, ежедневные стычки вымотали их.

В станице Ольгинской к армии примкнули пятнадцать девушек-прапорщиков, Корнилов распорядился зачислить их в разведотдел. Девушки уже целую неделю мотались по югу России в поисках корниловских частей, прибыли они из Москвы, где окончили Александровское военное училище и получили специальность пулемётчиц.

В Ольгинской сделали смотр юнкерскому батальону. Часть юнкеров произвели в прапорщики, а кадетов старших классов, уже вытянувшихся, с тоненьким пушком усов на лицах — в «походных юнкеров».

Двинулись дальше. С ходу взяли подряд несколько станиц — Весёлую, Старолеушковскую, Ираклиевскую. У станицы Березанской остановились: там собрались слишком крупные силы красных. Предстоял тяжёлый бой.

Кроме того, на подступах к Березанской Корнилов получил сообщение, что кубанский атаман Филимонов[48], к которому они шли, срочно оставил Екатеринодар, поэтому цель похода, очень тяжёлого, прозванного Ледяным, была потеряна.

Самое лучшее было — развернуться и уйти куда-нибудь в спокойное место, где ни пуль, ни холода, ни беды — ничего этого нет. Но где найти такое спокойное место?

   — Будем атаковать Березанскую! — решил Корнилов.

На станицу пошли в лоб, прямо на пулемёты, — и взяли её. Сделали это так стремительно, что многие из красных защитников станицы даже не смогли убежать — просто не успели.

Прапорщик Иван Ребров — старый знакомый — заскочил в одну из изб, там увидел лежащего на полу матроса с перевязанной головой — тот едва двигался, был бледен как бумага от потери крови. Ребров ткнул в него стволом маузера:

   — А ну, вошь большевистская, подымайся! Чего клёши в разные стороны раскинул? Обмарался от страха, что ли? Выходи на улицу!

Матрос застонал и с трудом поднялся с пола. На виске у него краснела свежая ссадина — видно, потерял сознание и, падая, ударился об угол лавки. Ребров вывел его во двор, приказал:

   — Становись на колени!

Матрос, не произнеся ни слова, отрицательно покачал головой.

   — Становись на колени! — что было силы рявкнул Ребров и, взмахнув коротко, ударил его рукояткой маузера.

Матрос выплюнул изо рта кровь и проговорил тихо:

   — Перед буржуйскими сволочами я на колени не встаю!

Ребров вдавил ствол маузера в затылок матроса, звонко щёлкнул курком и, стиснув зубы, проговорил:

   — Молись!

В ответ — угрюмое молчание.

   — Молись!

Матрос неспешно недрогнувшей рукой перекрестился. Ребров нажал на спусковой крючок маузера. Двор окутался жирным маслянистым дымом выстрела. Пуля снесла матросу половину черепа. Ребров, забрызганный кровью, с перекошенным лицом, выбежал со двора.

Люди начали ненавидеть людей, происходило некое бесовское превращение, на смену белому пришло чёрное, добру — зло, теплу — холод, надёжности — двуличие, любви — ненависть. Всё в мире поменялось местами, и конца-края этому страшному переделу не было видно.

В Выселках взяли в плен красного пулемётчика. Оказалось — немец. Корнилов выслушал коротким доклад о пленном и приказал:

   — Расстрелять!

Жестокость рождала жестокость.

Следом взяли ещё двух пленных, оба — немца. К их мятым солдатским папахам были пришиты красные ленточки. У Корнилова невольно дёрнулась щека, и он произнёс безжалостным тоном:

   — Расстрелять!

Шестого марта армия повернула на юг, направляясь к станице Усть-Лабинской. Сбоем взяли станицу Рязан скую, за ней — несколько горных черкесских аулов — Несшукай, Понежукай. Гатлукай, Шенжий, потом Калужскую и Новодмитровскую — казачьи станицы.

Новодмитровскую взяли в штыковой атаке. Дул резкий ветер, с неба сыпал мелкий дождь, который до земли не долетал — превращался в тонкие колючие льдинки, от такого дождя ледяной коркой покрывались не только выбившиеся из сил люди — обледеневали и лошади, обрастали твёрдыми, громыхающими, будто латы, панцирями, почти не могли двигаться. Тем не менее Корнилов постоянно подгонял армию:

   — Вперёд, вперёд, вперёд!

Станица стояла у бурной горной реки — вода неслась вниз, переворачивала камни, грохотала, пузырилась, вышвыривала на берега куски льда. Ударный корниловский полк вброд форсировал реку и в штыковой атаке смял позиции красных — атака была яростной, стремительной, раненых в таких атаках не бывает — погибают все.

Штаб решили разместить в доме, где находилось станичное правление. Около правления уже толпился народ. Слышались крики «Слава Корнилову!». Генерал относился к таким лозунгам равнодушно — не замечал их.

Когда он в сопровождении Хана Хаджиева поднимался на высокое крыльцо правления, на него свалился здоровенный, потный мужик в казачьей фуражке, лихо сдвинутой на ухо.

   — Кто такой? — спросил он у Корнилова, отёр крупной, испачканной ружейной смазкой ладонью лицо.

   — Корнилов, — спокойно ответил генерал, выжидающе глянул на здоровяка, тот в ответ хмыкнул и выхватил из-за пояса револьвер.

Опоздал он на несколько мгновений, Корнилов успел спрыгнуть с крыльца вниз, а здоровяк попал под выстрел Хана, тот всадил в него пулю почти в упор, здоровяк вскрикнул и повалился лицом вперёд, на ступеньки крыльца. Хаджиев спрыгнул вниз, к Корнилову.

   — Вы живы, Лавр Георгиевич? Пуля не зацепила?

   — Жив, — неожиданно недовольным тоном ответил тот. — Пули, слава богу, перестали меня брать.

Лучше бы он этого не говорил. Хотя погибнуть ему было суждено не от пули, но всё же...

Внутри дома, в правлении красные разместили корниловских разведчиков, взятых в плен, — все они были связаны и соединены друг с другом верёвкой. На полу валялись россыпи винтовочных патронов. Патроны лежали горами, целые, новёхонькие, с блестящими задками капсюлей. Было также много стреляных гильз. Тут же находились несколько раненых стонущих красноармейцев.

Один из них, лежащий в большой луже крови, открыл сожжённые жаром и мукой глаза, попросил Корнилова:

   — Браток, пристрели меня... Ну, пожалуйста! Очень мучаюсь. Больно.

Корнилов отрицательно покачал головой:

   — Нет.

   — Пристрели, прошу...

   — Нет! Я раненых не добиваю! — И, повысив голос, как в атаке, Корнилов скомандовал зычно: — В госпиталь его!

Раненый застонал и снова опустил голову в лужу крови.

   — В госпиталь его! — повторил приказ Корнилов.

В Новодмитровской к Добровольческой армии примкнул большой отряд кубанских казаков. Корнилов свежим силам обрадовался. Теперь у него под началом находилось девять тысяч человек. Артиллерийский парк также пополнился — насчитывал теперь шестнадцать орудий. Были и пулемёты — пятьдесят стволов.

Корнилов начал готовиться к схватке за Екатеринодар. В Екатеринодаре позиции прочно держала армия под командованием Сорокина. Драка предстояла нешуточная. Корнилов разбил Добровольческую армию на бригады, их получилось три — две пеших под командой генералов Романовского и Маркова и одна конная, которую возглавил генерал от кавалерии Эрдели.

У Сорокина же под началом было двадцать тысяч человек. Плюс четырнадцать орудий и несколько бронепоездов.

Готовясь к решительному бою с Корниловым, Сорокин издал следующий приказ: «В случае враждебного выступления в г. Екатеринодаре с чьей-либо стороны город Екатеринодар будет подвергнут артиллерийскому обстрелу; чрезвычайным комиссаром г. Екатеринодара назначается Макс Шнайдер; буржуазный класс Екатеринодара немедленно должен выступить на позиции для рытья окопов. Саботаж будет подавляться кровью и железом».

Корнилов, усталый, невыспавшийся, с тёмным лицом, с искорками седины, пробивающимися сквозь чёрные густые волосы, занял угловую комнату, одно окно которой выходило на реку, вспухшую под желтоватым, славно обильно политым конской мочой, льдом, второе — в поле, где были вырыты свежие окопы — позиции одного из полков, стоявшего во второй линии.

Напротив кабинета Корнилова в просторной комнате разместилась команда связи, рядом, по левую руку — штаб, чуть дальше — перевязочная комната.

Вечером, в пять часов, начали штурм Екатеринодара. Первым на штурм пошёл полк Неженцева.

После штурма выяснилось, что от полка осталось шестьдесят семь человек, сам же полковник был убит. Когда он поднимал людей в атаку, в него попали сразу две пули: одна — в голову, вторая в грудь — угодила точно в сердце. Тело Неженцева вытащили из боя, полк отступил.

Поздно вечером, в темноте Корнилов собрал военный совет армии. Был генерал угрюм, расстроен, губы плотно сжаты, глаза ввалились. В походе он сильно постарел, седины в голове прибавилось — седел он с каждым днём всё больше. Из руки Корнилов не выпускал палку.

   — Екатеринодар нам надо взять во что бы то ни стало, — заявил он на военном совете. — Прошу высказываться по этому поводу.

Корнилова поддержал только Алексеев, остальные были едины в своём мнении: Екатеринодар брать рано. Несмотря на это, Корнилов произнёс жёстко, тоном, не терпящим возражений:

   — Атакуем Екатеринодар первого апреля!

На том военный совет и закончился. Генералы тихо, стараясь не бряцать шпорами, словно в доме был покойник, разошлись. В штабной комнате остался Деникин. Он озадаченно поскрёб бородку, поправил её и, воспользовавшись тем, что отношения у них с Корниловым были такие, что генералы могли задавать друг другу любые вопросы, спросил:

   — Почему ты настаиваешь на незамедлительной атаке, Лавр? Не лучше ли перевести дыхание, собраться с силами и потом ударить наверняка?

Корнилов покачал головой, покусал губы.

   — Нет. Промедление смерти подобно. Сорокину сейчас всякая передышка на руку. Он укрепляет свои позиции. — Корнилов повертел в пальцах красный толстый карандаш, глянул на него с досадой и швырнул на карту. Сунул руки в карманы. Было такое впечатление, что он не знал, куда деть свои руки. Поморщился, будто съел стручок горького перца, проговорил хмуро: — Если мы не возьмём город, я пущу себе пулю в лоб.

Деникин вздохнул:

   — Это будет гибелью армии.

   — Мы уже были в городе. — Корнилов вновь подхватил с карты карандаш, постучал им по столу. — Партизаны генерала Казановича дошли до Сенной площади, пленили несколько красных конных патрулей, сам Казанович, который ездил на кляче, обзавёлся великолепным конём под офицерским седлом, — в общем, всё складывалось успешно, а результат минусовый — партизаны покинули город. Виною всему — отсутствие связи между частями. Если бы Казанович остался в Екатеринодаре — брать город было бы много легче.

В шесть утра Корнилов вышел из дома, чтобы попрощаться с убитым Неженцевым, к которому был привязан так же прочно, как и к текинцам, — полковнику вырыли могилу под елью, тело его лежало рядом, накрытое знаменем.

Корнилов присел на корточки, подцепил рукою горсть земли, помял её пальцами.

   — Хорошая земля, сухая, — генерал вздохнул, — Митрофану Осиповичу здесь будет... — он замялся, подбирая нужное слово, — будет удобно лежать. И река рядом — будет каждый день слышать, как течёт Кубань.

У тела Неженцева стоял часовой.

   — Поднимите знамя, — севшим, едва слышным голосом попросил Корнилов. Он был расстроен. Более того — смерть командира ударного полка подорвала его силы.

Генерал вгляделся в лицо Неженцева, оно казалось живым, будто полковник спит, вот только кровь, запёкшаяся на его голове, указывала, что вряд ли он когда встанет. Корнилов некоторое время стоял склонившись над погибшим молча, не шевелясь. Было слышно, как где-то далеко ухнула пушка, серовато-жёлтый плотный воздух всколыхнулся, и вскоре над деревьями пробултыхался снаряд, шлёпнулся в реку. Корнилов даже головы не повернул в сторону взрыва.

   — Прощай, — произнёс он тихо, — царствие небесное тебе, Митрофан Осипович. Ты был честным патриотом, человеком без страха и упрёка, таким и остался.

На краю краёв земли, где-то за далёким горизонтом опять бухнула пушка. Тяжёлый снаряд вновь опасно прошелестел над головами, на лету срубил половину тополя — тот сломался, как спичка, ткнулся острой изящной вершиной в землю, вверх взвилось облако пыли, погрузило пространство в красноватую муть, через мгновение в этой мути разорвался снаряд. Осколки дождём посыпались в реку.

Корнилов, попрощавшись с Неженцевым, неторопливо вскидывая перед собой палку, прошёл в дом. На столе разложил карту и, задумчиво покусывая сгиб указательного пальца, углубился в неё: генерал Казанович сумел прорваться со своими партизанами в город, надо повторить его путь, учесть, что в екатеринодарской обороне имеются слабые места, использовать их и удар нанести в один из прогибов обороны.

Тем временем в соседней комнате на кровати, с головой накрывшись шинелью, отдыхал Деникин, от взрыва очередного снаряда Деникин проснулся, закряхтел по-стариковски, свесил ноги с кровати, взглянул на Хаджиева, который, сидя за столом, писал что-то в блокноте — он в последнее время стал увлекаться писаниной: понимал, что является свидетелем исторических событий, и стремился их зафиксировать на бумаге.

   — Ну как, Хан, обстрел стихает или нет? — спросил Деникин.

Хаджиев покачал головой:

   — Не стихает. И вообще у меня... тяжёлые предчувствия, словом.

   — Какие?

   — Как бы снаряд не попал в наш дом.

Деникин приподнялся на кровати, заглянул в окно.

   — Охо-хо-хо! Хоть и весна стоит по календарю, а весной совсем не пахнет. Протопить бы это помещение.

Передёрнув плечами, Деникин накинул на плечи шинель и вышел на улицу. Хаджиев проводил его взглядом. Услышав голос Корнилова, спешно поднялся — генерал звал его. Стукнув пальцами в дверь, Хаджиев заглянул в комнату, где работал Корнилов.

Генерал продолжал изучать карту.

   — Хан, дорогой, дайте мне чаю, — попросил Корнилов, не поднимая головы.

Хаджиев побежал к повару, которого все называли коротко Фокой, — Фока недавно растопил печку и теперь колдовал над огнём.

   — Чаю для командующего! — потребовал Хаджиев.

   — Сей момент, уважаемый, — проговорил Фока на манер московского полового, — чайник вскипит буквально через полминуты, и я заварю для Лавра Георгиевича свеженького... Для него у меня всегда есть специальная заначка. — Фока заговорщицки поднял указательный палец, лицо его расплылось в хитрой улыбке.

Где-то далеко, по ту сторону земли, вновь что-то громыхнуло, будто бы лопнуло, пол под ногами дрогнул, и Фока невольно пригнулся. Пожаловался Хаджиеву:

   — Во лупят, а! Спасу нет!

   — Это ещё терпимо, Фока, — сказал Хаджиев. — Я однажды, спасаясь от обстрела, прыгнул в воронку, а там воды — по горло. Так и просидел полтора часа — били так, что голову невозможно было из воронки высунуть. Еле меня потом из этой воронки вытащили — сам выбраться не мог — руки-ноги занемели, совсем не сгибались.

Фока заварил свежий чай, поставил на поднос, рядом на блюдце положил два куска сахара и несколько ломтей белого хлеба, доставленного из города партизанами генерала Казановича. Протянул поднос Хаджиеву:

   — Пра-ашу!

Хаджиев ловко подхватил поднос, двинулся с ним по коридору к кабинету Корнилова.

Неожиданно пространство перед ним высветилось ярко, в лицо корнету плеснуло чёрным горячим дымом, таким острым и вонючим, что Хаджиеву показалось — у него вот-вот вывернутся наизнанку глаза, он вскрикнул от неожиданности и боли и, сбитый с ног сильным тугим ударом, повалился на пол. Поднос перевернулся на него, руку обожгло чаем.

   — Попали, гады... — прошептал он неверяще, раскалённый воздух загнал ему слова назад в глотку. — Снаряд попал!

На несколько мгновений Хаджиев отключился. Очнулся от того, что через него, лежащего, перепрыгивали люди, топали ногами, кричали. Среди криков этих, в пороховом треске и слизи, он разобрал фамилию генерала «Корнилов».

   — Что с Корниловым? — Хаджиев с трудом оторвал от пола тяжёлую, гудящую голову. — Что с Лавром Георгиевичем?

Хаджиев перевернулся на живот, приподнялся на руках, но сил не хватило, и он, застонав, ткнулся головой в пол. Некоторое время лежал неподвижно, с шумом втягивая в себя воздух, постанывая, потом вновь приподнялся на руках. Перед глазами всё плыло, вспыхивали розовые брызги, метались беспорядочно из стороны в сторону, старались выпрыгнуть из мути; голову, сам череп, тесно сжимал прочный обруч, из ушей невозможно было вытряхнуть металлический звон — он прочно увяз в барабанных перепонках.

Поняв, что встать он не сумеет — не хватит сил, — Хаджиев пополз к выходу.

И вновь у него над головой несколько раз подряд прозвучало испуганно-громкое:

   — Корнилов... Корнилов!

   — Лавр Георгиевич... Лавр Георгиевич, — смятенно забормотал Хаджиев, подметая полами шинели грязный пол. — Не может этого быть!

На улице толпился народ. Стена здания была чёрной от дыма и гари, облупленная штукатурка грудой лежала на земле, угол дома был разворочен — там зияла дыра: снаряд угодил в стену между завалинкой и подоконником, вывернул угол здания. Из пролома вместе с чёрным едким дымом выносились наружу какие-то бумажки и улетали в небо.

Корнилов лежал на земле, на подстеленных под него двух шинелях. Заострившийся нос задрался вверх.

Рядом с Корниловым стоял полковник Григорьев, недавно назначенный начальником конвоя. Лицо у полковника дёргалось, Григорьев пытался держаться, управлять лицом, но этого не удавалось, перчаткой он сбил со щеки одну слезу, потом вторую и, не стесняясь окружающих, отвернулся в сторону.

Корнилов хрипел. У него было посечено осколками лицо и наполовину оторвано левое ухо. Рука, лежавшая на груди, была в крови. Около генерала хлопотал врач — метался, как показалось Хаджиеву, суматошно, бесцельно между людьми и ничего не делал, — попробовал остановить кровь, текущую из перебитой руки, но это у него не получилось, пощупал пульс у генерала, потом достал из сумки бинт и, неожиданно разом сломавшись, сунул его обратно в сумку.

Григорьев вновь смахнул перчаткой слёзы со щёк и спросил у врача:

   — Доктор, надежда есть?

Тот вздохнул, потянулся рукой к лицу Корнилова, приоткрыл вначале один глаз, потом второй и медленно покачал головой:

   — Нет!

Корнилов выгнулся на земле, словно бы хотел подняться, в следующее мгновение сник — из него уходили остатки жизни, последние силы. Вот-вот должна была начаться агония. Это поняли все, кто находился сейчас во дворе. Полковник Григорьев слепо помотал головой, сунул в карман шинели перчатки и заплакал, уже никого не стесняясь.

Хаджиев вглядывался в лицо генерала, ставшее дорогим, и ощущал, что у него плавятся глаза — из-под век льются слёзы, стекают на щёки, скатываются к подбородку, корнет пробовал сдерживать их, зажимал зубами, но слёзы всё текли и текли. Точно так же ощущали себя сейчас все, кто склонился во дворе над Корниловым. Ожидали, что он напоследок откроет глаза и перед тем, как уйти, что-то скажет.

Но Корнилов глаз так и не открыл, задышал хрипло, часто, потом хрип прекратился, над головами людей пронёсся ледяной ветер, свил в тугой столб пыль, и Корнилова не стало.

Командование Добровольческой армией приняли генералы Алексеев и Деникин — оба мягкие, наделённые мужицкой хитростью и хваткой, не всегда решительные, — и тот и другой мялись, будто гимназисты, там, где человек должен был обратиться в металл. Екатеринодар генералы решили не брать.

Гроб с телом Корнилова погрузили на подводу и повезли в Гначбау — немецкую колонию. Туда же доставили и тело Неженцева — полковника решили похоронить рядом с Корниловым, поскольку командующий очень благоволил к нему.

Похоронили их второго апреля 1918 года в нескольких метрах друг от друга. По распоряжению Деникина был снят подробный план местности, чтобы знать, где конкретно можно отыскать дорогие могилы, когда они вернутся сюда.

День был на удивление тихим, будто природа, поняв, что произошло, присмирела, пригорюнилась — ни ветра, ни дождя, ни снега, ни холода, ни угрожающей пасмурной наволочи на небе, и птиц почти не было видно, вот ведь как, словно бы они попрятались, убрались подальше от людей — если уж люди вон что делают друг с другом, не жалеют ни стариков, ни детишек, кровь пускают почём зря, то что же они могут сотворить со слабыми небесными птахами! Страшное время наступило в России.

И белые и красные начали выпускать программы — их было много, этих программ, и что одни, что другие писали их одними и теми же словами, иногда даже целые абзацы, целые страницы были одинаковыми, и все хотели одного — счастья для России.

Хотели, чтобы люди в этой стране жили богато, не боялись завтрашнего дня, чтобы дети не знали, что такое война, чтобы звенели песни, смех, цвели яблони, а в домах, что в городе, что в деревне, пахло хлебом. Эта цель была главной у людей, взявшихся за оружие. Ради этой цели — общей для всех них — они и метелили друг друга.

Погибали в этой беспощадной драке лучшие. Земля делалась сирой, холодной, нищей — не хватало не только хлеба, но и умов и сильных людей, будущее страны было тёмным.

Но что было бы, если б воюющие люди объединились во имя великой цели, во имя России? Поколения, пережившие Гражданскую войну, очутились бы совсем в иной стране — в той, между прочим, о которой так мечтал генерал Корнилов, сын обычного казака-бедняка и нищей казашки. И мечтал генерал Алексеев — крестьянский сын...

Впрочем, все эти рассуждения — совсем из других материй — из пропагандистских, а пропаганда хоть и влияла на умы людей, как бормотуха, выпитая без закуски, но народ её не любил, считал брехнёй, от которой ничего хорошего ждать не следует.

Так считала половина Добровольческой армии. Будущего у этой армии не было.

Когда на гроб Корнилова бросили первые комья земли, многие из тех, кто находился на похоронах, заплакали: неужели всё кончено?

Да, всё было кончено.

Таисию Владимировну невозможно было узнать — она сгорбилась, постарела, в голове появились седые пряди, рот скорбно сомкнулся в сухую, неразжимающуюся старческую скобку. Глаза были сухие — она не плакала, слов но бы в ней иссякли слёзы. А слёзы у неё были, много слёз, ночью она просыпалась от того, что надо было выжимать набухшую влагой подушку, а днём слёзы пропадали. На Таисию Владимировну нельзя было смотреть без боли.

Она ненадолго пережила мужа — всего на несколько месяцев. Да она и жить-то уже не хотела, света не видела в самые яркие солнечные дни, дни для Таисии Владимировны перемежались с ночами, цвет у времени теперь был только один — тёмный. Жизнь без мужа потеряла для неё смысл.

Она угасла тихо, незаметно: в один из тёплых осенних дней её не стало.

Говорят, перед смертью Таисия Владимировна произнесла слабым, едва слышным шёпотом следующие слова:

— Я довольна тем, что Бог послал мне такого мужа, как Лавр Георгиевич, лучшего мужа просто быть не может... Считается, что русским женщинам на роду написано хоронить своих мужей, они не имеют права до тех пор уйти на тот свет, пока не похоронят своего мужа. Я могу уйти, мне уже можно...

Таисия Владимировна пошевелила рукой, пытаясь поднять её, чтобы перекреститься, но сил не было, рука безвольно упала на грудь. Врач кинулся к умирающей, ухватил руку за запястье, попытался нащупать пульс. Пульса не было.

Произошло это двадцатого сентября 1918 года. Диагноз был поставлен простой, проще не бывает — воспаление лёгких. Но умерла Таисия Владимировна не от воспаления лёгких, а совсем от другой хвори — от тоски по мужу.

Похоронили её в одной ограде с мужем, на берегу Кубани, куда с полей приносился игривый ветер, пахнущий ржаными колосьями...

Когда в немецкую колонию пришли красные, то один из них, командир полка в жёлтых кожаных штанах и таких же сапогах, поинтересовался:

   — А где похоронен генерал Корнилов?

Кто-то из доброхотов, которые на Руси водились, увы, во все времена, показал на могилу, обнесённую скромной деревянной оградой:

   — Тута!

Командир в кожаных штанах приказал разрыть могилу. В имении в это время застряла сестра милосердия, которая вместе с Корниловым совершила Ледяной поход, но жестоко заболела брюшным тифом и свалилась в беспамятстве. Её оставили на ферме выздоравливать.

Из могилы извлекли один труп, в чёрной форме, с чёрными погонами. Это был Неженцев. Командир в кожаных штанах послал за сестрой милосердия.

Та пришла бледная, шатающаяся от слабости.

Командир ткнул в труп рукой:

   — Это Корнилов?

Сестра, борясь со слабостью, медленно покачала головой:

   — Нет.

   — Зарыть! — приказал командир полка. — Чернопогонники нам и даром не нужны.

Гроб с телом Неженцева вновь опустили в могилу. Достали второе тело — в серой тужурке, с серебряными генеральскими погонами. Командир в кожаных штанах торжествующе рассмеялся — и без всяких вопросов-ответов было понятно, что это — тело Корнилова.

Тем не менее он спросил у сестры милосердия:

   — Это Корнилов?

Та не ответила, отвела взгляд в сторону. Командир в кожаных штанах вновь громко рассмеялся, потом прихлопнул смех ладонью и сказал:

   — Можешь не отвечать. И без тебя знаю, что это — Корнилов.

С Корнилова содрали тужурку — кому-то понравилась, тело бросили в телегу, сверху натянули брезент и повезли в Екатеринодар.

Привезли на Соборную площадь, где располагалась гостиница Губкина. В роскошной гостинице этой обитало всё красное руководство — Сорокин, Автономов, Золотарёв, Чистов, Чуприн и другие. Командарм Сорокин, услышав, что привезли тело его заклятого врага, в неподпоясанной гимнастёрке выскочил на балкон гостиницы, захохотал громко, торжествующе. Потом велел загнать телегу во двор.

Там сделали несколько снимков — каждому захотелось сфотографироваться рядом с убитым генералом, покрасоваться перед объективом в горделивой позе, затем с трупа содрали рубашку, разорвали её на несколько частей, клочки ткани с бессильно-яростными криками разбросали по двору.

Двор тем временем наполнился людьми — многим красноармейцам захотелось посмотреть на поверженного Корнилова, они примчались сюда, как на весёлое цирковое представление. Даже два фотографа с городского рынка прибежали, расставили свои треноги — за пару буханок хлеба можно было получить незабвенное изображение самого себя рядом с телом убитого генерала. Глумление над покойниками на Руси в чести никогда не было, но людей словно кто-то специально опьянил, превратил в нелюдей. Среди собравшихся носился, будто обычный половой, командующий Северо-Кавказской армией Сорокин с расстёгнутым на все пуговицы воротом, в вольно вздувшейся, неподпоясанной гимнастёрке и что-то азартно вскрикивал.

Наконец Сорокин остановился, потыкал рукой в дерево, закричал радостно, звонко, будто революция победила в мировом масштабе и теперь пролетариат командует всей жизнью от Америки до Австралии:

   — Повесить его! На дерево!

На дерево полезли сразу несколько человек. Затрещали сучья.

   — Вы мне растение не завалите! — заорал Сорокин, опасливо отбегая в сторону.

Из подвала гостиницы, где находился хозяйственный склад, поспешно притащили верёвку, соорудили на конце петлю, накинули её на шею Корнилову, второй конец перебросили через толстый, с обломанными отростками сук. Последовала команда Сорокина:

   — Р-раз — два — взяли!

Верёвка оборвалась. Прочная, толстая, пропитанная олифой, чтобы её преждевременно не съела сырость, верёвка лишь гнило фукнула, и тело генерала упало на землю. Казалось бы, это обстоятельство должно было остановить людей, отрезвить их, они должны были шарахнуться назад, но они не остановились, их вообще уже ничто не могло остановить. Сорокин схватился пятерней за лицо — он уже успел где-то выпить, рассмеялся хрипло, торжествующе:

   — Раз не хочет висеть — не надо! Уважим волю покойника... Сжечь его!

Появился топор. Кто-то стал рубить на дрова толстый сук, на котором только что хотели повесить тело Корнилова.

   — Да не здесь сжечь, не здесь! — заорал Сорокин. — Отвезите его куда-нибудь за город, там спалите.

Тело вновь бросили в телегу и повезли за город.

По дороге тело рубили шашками, втыкали в него штыки; все кому не лень кидались к телеге, выхватывали из ножен тесаки... Безумство охватило людей. И никто это безумство не мог, не хотел остановить. Лошадь, тащившая телегу, испуганно косилась на людей, храпела, прядала ушами, пыталась выкрутиться из оглоблей и убежать, но возница попался крепкий, он достойно исполнял свой красноармейский долг, не давал нервному животному своевольничать.

Наконец тело привезли на городскую бойню, на далёкий пустынный двор, там сбросили на землю, обложили соломой, сверху кинули несколько поленьев и подожгли. Костер горел плохо — солома была сырая.

Откуда-то взялись ряженые, стали ходить по домам, требовать у хозяев деньги:

— На помин души генерала Корнилова! — кривлялись они. — Иначе он будет сниться вам по ночам... Гоните деньгу!

...С той поры прошло много лет. Большинство героев Гражданской войны — что с одной стороны, что с другой — забыто, а Корнилова помнят. Одни говорят о нём хорошее, другие — плохое. Впрочем, есть и такие, которых обычно называют «Иванами, не помнящими родства». Для нашей милой России это, увы, типично.

В семье Корниловых, у старого хорунжего-писаря, было ещё двое детей — младший сын Пётр и дочь Анна.

Пётр Корнилов пошёл по семейным стопам, стал военным — в конце августа 1900 года поступил в Казанское пехотное юнкерское училище, после окончания его в чине подпоручика служил в 15-м Туркестанском стрелковом батальоне. Изучал языки народов Индии — это посоветовал ему старший брат Лавр, овладел несколькими сартовскими наречиями, некоторое время был русским военным представителем при хивинском хане.

Женился Пётр Георгиевич Корнилов на Лидии Ивановне Садовской, в семье появилось двое детей — Ольга в 1908 году и Георгий в 1910 году.

Из пороховых передряг Первой мировой войны Пётр Корнилов вышел полковником, за заслуги был награждён четырьмя боевыми орденами.

В годы Гражданской войны был активным участником белого движения, руководил крупным отрядом в Фергане.

Сколько ни пробовали его прижать, заманить в ловушку, сколько делали засад — всё было безуспешно: каждый раз Пётр Корнилов легко ускользал — капканы, поставленные на него, оказывались пустыми.

И всё-таки его взяли.

Семья Петра Корнилова жила в Ташкенте в нищете, Корнилов, как мог, помогал ей, присылал продукты, деньги, но всё равно этого не хватало. Несколько раз полковник приезжал в Ташкент, переодетый, ночью появлялся в своём доме, рано утром исчезал.

Во время одного из таких посещений он попался на глаза местному почтальону, платному осведомителю, человеку завистливому и цепкому. Почтальон немедленно помчался в ЧК.

Пётр Корнилов был арестован. Его подвергли тяжёлым пыткам, но он не назвал ни одного из своих сподвижников в городе, не выдал ни одну фамилию, и его расстреляли.

Сестра генерала Анна несколько лет жила под чужой фамилией в Луге, под Питером, работала учительницей в школе, но и она была вычислена, арестована и в 1929 году расстреляна. «Карающий меч революции» был беспощаден, семью Корниловых старались вырубить под корень, чтобы никого из этого рода не сохранилось.

Так оно, наверное, и было бы, если б семья генерала оставалась на одном месте, в России, но всё сложилось по-иному: Наталья с Юрием после смерти матери жили на одном из кубанских хуторов, в стороне от войны... Деникин, помня о своей дружбе с Корниловым, ни на минуту не выпускал из виду детей погибшего генерала, при всяком удобном случае старался им помочь.

Жила Наталья на Тереке под чужой фамилией — Марковой. Эту фамилию она носила недолго. Всё дело в том, что капитан второго ранга Марков сопровождал Наталью Корнилову на Терек. Переброска была опасной. Для того чтобы обмануть многочисленные посты, наряды, облавы, пропускные пункты, и был оформлен фиктивный брак. Мол, пара юных голубков едет домой, чтобы там провести медовый месяц.

Позже дети генерала Корнилова были вывезены в Константинополь, а оттуда, уже в 1920 году, на английском крейсере — в Великобританию.

Из Великобритании они переселились в Бельгию. Там в 1924 году Наталья Корнилова вышла замуж за генерал-майора Алексея Шапрона дю Ларрэ. Он служил адъютантом у Деникина, потом — командиром Второго офицерского конного полка, в бою получил тяжёлое ранение и был вынужден сдать полк. После лечения его назначили генералом для особых поручений при командующем.

В 1932 году у супругов родился сын, которого назвали в честь деда Лавром. В 1947 году Алексея Шапрона дю Ларрэ не стало. Похоронили его в Бельгии.

Наталья Лавровна Шапрон дю Ларрэ перебралась вместе с сыном в Париж — хотела поселиться там навсегда, но через некоторое время вернулась: в бельгийской земле всё-таки лежал её муж.

Умерла она в середине восьмидесятых годов в Бельгии. Похоронена в Брюсселе.

Сын её Лавр с первой же минуты влюбился в Париж — этот город-праздник приятно поразил его, он решил поселиться где-нибудь неподалёку от Елисейских Полей и мечту свою, в конце концов, осуществил, у Лавра ныне трое детей. Все — парижане. Это — Алексей, названный так в честь деда, Лавр — в честь прадеда, и Ксения — в честь супруги Деникина.

Теперь о сыне генерала Юрии. Сохранились снимки времён Гражданской войны, где Юрий снят вместе с Натальей. Оба — в военной форме. У Натальи на плечах — офицерские погоны, у Юрия — обычные, без знаков отличия. Встревоженный взгляд обоих хватает за живое, сразу видно, что они ещё не знают, как сложится их судьба, удачно или нет.

В Бельгии Юрий поступил учиться в университет, потом бросил его и отправился искать судьбу за океан, в Соединённые Штаты. Долго жил в Лос-Анджелесе вместе со своей семьёй. Скончался в конце восьмидесятых годов, уже будучи глубоким стариком.

У Юрия Лавровича остались две дочери, одна — незамужняя, другая, желая сохранить в роду славянские корни, вышла замуж за поляка с редкой фамилией Пьянка. У четы — двое детей: дочь Анна и сын Георгий.

Печальной оказалась судьба тех, кто глумился над трупом генерала Корнилова. Главком Северо-Кавказской армией Сорокин буквально через полгода — в ноябре 1918-го — был убит в тюремной камере, второй командарм, принимавший в глумлении активное участие — Автономов, — умер от тифа в феврале 1919 года, начальник Екатеринодарского гарнизона Золотарёв был обвинён в бандитизме и расстрелян.

Настигла кара и других участников этой дикой вакханалии, которую иначе, как пьяной, не назовёшь. Бессмысленная, жестокая, непотребная.

Вот, пожалуй, и всё.

Ферма — невзрачный одноэтажный домик, где был убит генерал Корнилов, — ещё недавно была цела, в её внешнем облике ничто не напоминало о событиях той грозной поры. Размещалась в этом доме какая-то контора с незвучным названием, хотя, как говорят в таких случаях, сам Бог велел устроить музей Гражданской войны: ведь земля здешняя густо полита кровью русских людей (и не только русских), и надо сделать всё, чтобы былое не повторилось.

Не то ведь история — дама хитрая, она любит повторы сюжетов, существует даже закон парности случаев, который с точки зрения науки доказывает, насколько бывает изворотлива и лукава госпожа история. Как, впрочем, и люди, игравшие на боевых трубах и определявшие ход событий.

А повторов нам не надо.

Автор благодарит сотрудницу главной библиотеки страны, которую по традиции до сих пор называют Ленинкой, Елену Борисовну Горбачеву за помощь, оказанную в работе над этой книгой.

В работе были использованы сведения, опубликованные в Англии в книге М.К. Басханова «Генерал Лавр Корнилов», выпущенной издательством «Skiff Press».

ХРОНОЛОГИЧЕСКАЯ ТАБЛИЦА

1870 г. — 18 августа в станице Каркаралинской в семье казака-хорунжего Георгия Корнилова родился сын Лавр.

1889-1892 гг. — Корнилов учится в Михайловском артиллерийском училище. 4 августа ему присвоен чин подпоручика. Молодой подпоручик направлен служить в Туркестан.

1895-1898 гг. — Корнилов учится в Академии Генерального штаба, окончил академию с отличием.

   1896 г. — Корнилов женился на дочери титулярного советника Марковиной Таисии Владимировне.

   1897 г. — в марте в семье Корниловых родилась дочь Наталья.

1899 — июнь 1901 гг. — работа в Кашгарии на посту русского военного агента.

1903 г. — в Ташкенте в типографии Туркестанского военного округа вышла книга Лавра Корнилова «Кашгария, или Восточный Туркестан».

1905 г., декабрь — Корнилов награждён орденом Святого Георгия IV степени, ему присвоено звание полковника.

1907-1910 гг. — работа в Пекине в должности русского военного атташе.

Май 1911 г. — март 1913 г. — служба в качестве командира отряда в Отдельном корпусе пограничной стражи.

1911 г. — 26 декабря царь подписал Высочайший приказ о присвоении Корнилову Л.Г. звание генерал-майора.

1915 г., февраль — начальнику 48-й пехотной дивизии Корнилову Л.Г. присвоено звания генерал-лейтенанта.

Апрель 1915 — август 1916 гг. — пребывание в австро-венгерском плену.

В сентябре 1916 г. Корнилов после побега из плена награждён орденом Святого Георгия III степени.

1917 г., март-апрель — Корнилов командует войсками Петроградского военного округа.

Май-июнь — командует 8-й армией и войсками Юго-Западного фронта.

С 19 июля (1 августа) — Верховный главнокомандующий.

27 июля (9 августа) — приказом по армии и флоту Корнилову Л.Г. присвоено звание генерала от инфантерии.

В середине августа Корнилов произносит речь на созванном Временным правительством Государственном совещании, прошедшем 12—15 (25—28) августа в Москве.

25 августа (7 сентября) — Корнилов выступил против политики Временного правительства, потребовал его отставки и направил войска на Петроград.

27 августа (9 сентября) — Керенский объявил Корнилова мятежником и отстранил от должности Верховного главнокомандующего.

31 августа (13 сентября) — официально объявлено о ликвидации Корниловского мятежа.

2 (15) сентября — Корнилов арестован по приказу Временного правительства и заключён в тюрьму г. Быхова.

19 ноября (2 декабря) — при содействии генерала Духонина Корнилов бежал в Новочеркасск к М.В. Алексееву, куда прибыл 6(19) декабря.

24 декабря (5 января) — объявлен секретный приказ о вступлении Корнилова в командование вооружёнными силами Алексеевской организации, которые спустя три дня были переименованы в Добровольческую армию.

1 апреля 1918 г. — Л.Г. Корнилов погиб под Екатеринодаром от прямого попадания снаряда в здание фермы Кубанского экономического общества, где располагался штаб Добровольческой армии.

Примечания

1

Ионов Михаил Ефремович (1846-1923) — в 1866 г. начальник Памирской экспедиции. В 1867-1868 гг. участвовал в покорении Бухары, в 1873 г. — Хивы и Коканда. В 1883 г. командовал 2-м Туркестанским линейным батальоном. В 1892 г. во главе особого отряда занял Памир, спустя год назначен начальником алтайского резерва и войск, расположенных за Алтаем и на Памирах. В 1894 г. Ионов был произведён в генерал-майоры и возглавил 4-ю Туркестанскую линейную бригаду. В 1898 г. командовал войсками в Ферганской области, был начальником Джаркенского отряда. С 1899 г. и до отставки — губернатор Семиреченской области.

(обратно)

2

Леер Генрих Антонович (1829-1904) — генерал-лейтенант, член-корреспондент Императорской академии наук и почётный член Королевской шведской академии военных наук. Был преподавателем тактики в военных училищах, профессором стратегии в Академиях Генерального штаба, артиллерийской и инженерной. С 1889 г. — начальник первой из них.

(обратно)

3

Робертс Фредерик (Frederick Sleigh Roberts) лорд Кандагар и Уотерфор (1832-1914) — английский фельдмаршал. Главнокомандующим английских войск в Индии назначен в 1885 г. С декабря 1899 г. Робертс возглавил английские войска в Южной Африке, а сентябре 1900 г. объявил об успешном окончании войны Англии с бурами. Радикальная печать обвиняла его в «бесцельных жестокостях», в том, что его действия «возбуждали ненависть к Англии». В 1901 г. Робертс назначен главнокомандующим великобританских войск, в 1904 г. он оставил эту должность.

(обратно)

4

Громбчевский Бронислав Людвигович (1855-1905) — путешественник; служил в Туркестане, был ординарцем при М. Д. Скобелеве, участвовал в Алайском походе 1876 г. и в Самаркандском 1878 г. В 1880 г. перешёл на службу «по военно-народному управлению». В 1885 г. в качестве старшего чиновника особых поручений при военном губернаторе Ферганской области командирован в Кашгар и на Тянь-Шань для проверки границы с Китаем. В 1886-1889 гг. исследовал, в частности, верховья Сыр-Дарьи, Ферганский и Александровский хребты, Памир, часть Гиндукуша, Кашгарский хребет и др. За свои экспедиции Громбчевский был произведён в подполковники, Императорским русским географическим обществом награждён Серебряной и Золотой медалями. С 1903 г. он астраханский губернатор и наказной атаман Астраханского казачьего войска.

(обратно)

5

Трензеля — металлические удила, которые служат для управления лошадью, а также цепочка для удержания мундштука во рту лошади.

(обратно)

6

Иванов Николай Александрович (1842-1904) — за участие в военных действиях в Средней Азии награждён орденом Св. Георгия IV степени. В 1862-1871 гг. служил в Заравшане, после Хивинского похода (1873) — подполковник и начальник Амударьинского отдела, образованного из покорённых Хивинских земель. Затем начальник Заравшанского округа, военный губернатор Ферганской области. В 1889 г. вышел в отставку, но в i899 г. призван на службу и в чине генерал-лейтенанта назначен помощником Туркестанского генерал-губернатора по управлению военной и гражданской частью края. С января 1901 г. до своей смерти Иванов был Туркестанским генерал-губернатором и командующим войсками Туркестанского военного округа.

(обратно)

7

Абдуррахман (Абдур Рахман) (1830—1901) — эмир Афганистана. После смерти отца и поражения от Шир-Али и его сына Якуб-хана в 1869 г. бежал в Россию, где ему предложили для жительства Самарканд и дали пенсию 25 тысяч рублей. По предложению главнокомандующего британской армией, разгромившей Якуб-хана, Абдуррахман в 1879 г. призван в Кабул, и в июле 1880 г. князья Восточного и Среднего Афганистана провозгласили его эмиром. В 1893 г. он вынужден был заключить с Англией соглашение, по которому в пользу Индии переходили некоторые пограничные пункты.

(обратно)

8

«...капитанские погоны получить на плечи. Это много» — звание капитана в прежней армии соответствует званию майора в армии современной, кроме того, подъём по «лестнице чинов» в то время был более долгим.

(обратно)

9

Куропаткин Алексей Николаевич (1848-1925) — генерал от инфантерии (1901). На его счету участие в экспедиции французских войск в Сахару и в Кокандском походе под начальством М. Д. Скобелева, в отряде которого впоследствии он стал начальником штаба и при переходе отряда через Балканы (1877 г.) был тяжело ранен. В 1876-1877 гг. Куропаткин возглавлял посольство в Кашгарию, где заключил договор с правившем там Якуб-беком. В 1879 г. Куропаткин назначен начальником стрелковой бригады в Туркестане, успешно командовал главной штурмовой колонной; с 1882 г. служил при Главном штабе, где «ему вверялись важные стратегические работы». Однако имя его, несмотря на все заслуги, ассоциируется прежде всего с поражениями в Русско-японской войне, вину за неготовность к которой современники возлагали на него как на человека, в 1898-1904 гг. руководившего военным ведомством. В 1904-1905 гг., уже будучи командующим русскими сухопутными силами на Дальнем Востоке, он потерпел поражение под Ляояном и Мукденом. В Первую мировую войну Куропаткин командовал (в 1916) армией и Северным флотом, затем был назначен туркестанским генерал-губернатором. С мая 1917 г. до конца своих дней он жил в имении в Псковской губернии и преподавал в школе.

(обратно)

10

Роборовский Всеволод Иванович (1856-1910) — исследователь Центральной Азии; участник экспедиций Н. М. Пржевальского (1879-1880, 1883-1885, 1988 гг.) и М.В. Певцова (1889-1890 гг.). В 1893-1895 гг. руководил экспедициями в Восточный Тянь-Шань, Северный Тибет и др. Роборовский состоял членом многих учёных обществ; получил от Географического общества высшую награду — Константиновскую медаль.

(обратно)

11

«...газета рассказывала об их потерях в Трансваале» — речь идёт о потерях британских войск в ходе англо-бурской войны 1899-1902 гг., в результате которой Южно- Африканская Республика (Республика Трансвааль) стала британской колонией.

(обратно)

12

Кроки — эскиз, набросок; план местности, основанный на глазомерной съёмке.

(обратно)

13

Магомет-Якуб-бек-Бадаулет (1820-1877) — правитель Кашгара, родился в Ташкенте. В 1864 г. защищал от русских войск Чимкент и Ташкент, после падения крепостей, воспользовавшись восстанием дунган, стал в 1865 г.

правителем Кашгара. В мае 1877 г. был убит своими при дворными.

(обратно)

14

КВЖД — Китайская Восточная железная дорога (Китайская Чанчуньская железная дорога — КЧЖД) магистраль в северо-восточном Китае построена Россией в 1897-1903 гг. После Русско-японской войны южное направление отошло Японии. С 1924 г. КВЖД находилась в совместном управлении СССР и Китая; в 1935 г. продана властям Маньчжоу-Го. С августа 1945 г. в совместном управлении СССР и Китая. В 1952 г. права на КВЖД безвозмездно переданы правительству КНР.

(обратно)

15

«...Стесселю — будущему «герою» Порт-Артура» — Стессель Анатолий Михайлович (1848-1915) — генерал-лейтенант. В Русско-японскую войну начальник Квантунского укреплённого района. В конце апреля 1904 г., когда Порт-Артур был отрезан от русской армии, Стессель фактически уступил власть генералу Смирнову. 19 декабря Стессель, несмотря на то, что военные и съестные припасы не были израсходованы и крепость ещё могла сопротивляться, а его предложения о её сдаче были на военном совете большинством голосов отвергнуты, он вступил в переговоры с командованием японской армии и подписал капитуляцию. Войска были сданы в плен, оружие и припасы оказались у противника, правда, личное имущество генерала японцы ему позволили вывести. Некоторое время он имел ореол героя Порт-Артура, во Франции даже собирались пожертвования на поднесение ему почётной шпаги. Кстати, Стессель ещё в августе 1904 г. закрыл газету «Новый Край», чтобы помешать распространению сведений о действительном положении дел, запретив посещение батарей, фортов и позиций. После вскрытия всех обстоятельств произошедшего в Порт-Артуре Стессель был предан военному суду, приговорён им к смертной казни, но помилован царём.

(обратно)

16

Казанович Борис Ильич (1871-1943) — генерал-майор, начальник штаба и командующий 6-й Сибирской стрелковой дивизии. В Добровольческой армии с декабря 1917 г. Участник Ледяного похода. Командовал партизанским полком, затем — начальник 1-й дивизии, командир 1-го армейского корпуса. В октябре 1919 г. — начале 1920 г. — командующий войсками Закаспийской области, начальник Сводной пехотной дивизии в десанте на Кубань. Эмигрировал в Югославию.

(обратно)

17

Витте Сергей Юльевич (1849-1915) — граф, государственный деятель. В 1882 г. министр путей сообщения, с 1892 г. — министр финансов, с 1903 г. — председатель Кабинета министров, в 1905-1906 гг. — Совета министров. Инициатор винной монополии (1894), денежной реформы (1897), строительства Сибирской железной дороги. Автор Манифеста 17 октября 1905 г.

(обратно)

18

«...во времена Шипки и Плевны» — то есть во времена Русско-турецкой войны 1877-1878 гг.

(обратно)

19

«...азиатских походов генерала Скобелева» — Скобелев Михаил Дмитриевич (1843-1882) после окончания Академии Генерального штаба был назначен в войска Туркестанского военного округа и принял участие в завоевании Средней Азии. Он участвовал в Хивинском походе 1873г., в экспедиции 1875-1876 гг., в ходе которой было подавлено Кокандское восстание, и Ахалтекинской экспедиции 1880-1881 гг. Результатом последней стало падение крепости Геок-Тепе, что, как отмечается в энциклопедии Брокгауза, «имело громадное значение для скорейшего усмирения туркмен». За эту операцию Скобелев был произведён в генералы от инфантерии и получил орден Святого Георгия II степени.

(обратно)

20

«...достойным сыном Тенно» — то есть императора Японии; Тенно или Тен-о («небесный государь»), а также Микадо — древнейшие титулы, обозначавшие верховного светского повелителя Японии. В период, упоминаемый в романе, японским императором (с 1867 г.) был Муцухито (1852-1912). Он назвал своё правление «просвещённым владычеством», начал обширные реформы.

(обратно)

21

Цирик — церик — воин, солдат.

(обратно)

22

Дутов Александр Ильич (1879-1921) — с октября 1917 г. войсковой атаман Оренбургского казачьего войска. В ноябре 1917 — апреле 1918 г. на Южном Урале возглавил выступление против советской власти, с октября 1918 г. — генерал-лейтенант, командующий Оренбургской отдельной армией. Возглавлял гражданское управление Семиреченского края. С марта 1920 г. — в Китае. Дутов был смертельно ранен (по версиям при попытке похищения сотрудниками ЧК) в конце января 1921 г.

(обратно)

23

«...будущий атаман... Краснов» — Краснов Пётр Николаевич (1869-1947) — генерал-лейтенант. В октябре 1917 г. командовал войсками, направленными Керенским на Петроград. В 1918 г. — атаман Войска Донского, создал белогвардейскую казачью армию. В 1919 г. эмигрировал в Германию. Во время Второй мировой войны помогал немецкому командованию формировать части из эмигрантов. Казнён по приговору Верховного суда СССР.

(обратно)

24

Хорват Дмитрий Леонидович (1858-1837) — генерал-лейтенант, управляющий и глава военной администрации КВЖД. После октября 1917 г. был в белых войсках Восточного фронта. 10 июля — 14 ноября 1918 г. возглавлял «Деловой кабинет» в Харбине и Владивостоке. Временный верховный правитель России. 28 октября — 18 августа 1919 г. — Верховный уполномоченный Всероссийского правительства на Дальнем Востоке. 11 мая — 18 июля 1919 г. — командующий войсками Приамурского военного округа. Эмигрировал в Китай.

(обратно)

25

Траппер — от англ. trapper — зверолов, охотник, ставящий капканы.

(обратно)

26

Унгерн фон Штернберг (Унгерн фон Штернберг фон Пилькау) Роман Фёдорович (1886-1921) —- барон, есаул 3-го Верхнеудинского казачьего полка Забайкальского казачьего войска. В конце 1917 г. начальник отряда в Даурии, с декабря 1918 г. командовал Туземным (Азиатским) корпусом, затем — Азиатской конной дивизией. Вёл борьбу против советской власти в Забайкалье, затем в Монголии. Советская историография именует барона «подручным атамана Семенова» и «диктатором Монголии». В 1921 г. отряды Унгерна вторглись на территорию Советской России, он был взят в плен и расстрелян в Новосибирске.

(обратно)

27

Коковцев Владимир Николаевич (1853-1943) — граф; в 1904 г., 1906-1914 гг. — министр финансов, в 1911-1914 — председатель Совета министров. После октября 1917 г. эмигрировал из России.

(обратно)

28

Брусилов Алексей Алексеевич (1853-1926) — генерал от кавалерии, в Первую мировую войну командовал 8-й армией, с 1916 г. — главнокомандующий Юго-Западным фронтом. Провёл успешное наступление (Брусиловский прорыв). С мая по июнь 1917 г. занимал должность Верховного главнокомандующего, был назначен специальным советником Временного правительства. К Белому движению не присоединился, а с 1919 г. — в Красной Армии, с 1920 г. — председатель Особого совещания при Главкоме. В 1923-1924 гг. - инспектор кавалерии.

(обратно)

29

Иванов Николай Иудович (1851-1919) — генерал от артиллерии, в Первую мировую войну командовал Юго-Западным фронтом. По приказу Николая I направлен на подавление Февральской революции, но приказа выполнить не смог. В 1919 г. командовал белоказачьей армией у генерала Краснова.

(обратно)

30

Николай Николаевич (1856-1929) — великий князь, двоюродный дядя Николая II. В 1895-1905 гг. генерал, инспектор кавалерии, с 1905 г. — главнокомандующий войсками гвардии и Санкт-Петербургского ВО. В 1905-1908 гг. — председатель Совета государственной обороны, в Первую мировую войну — Верховный главнокомандующий, затем (1915-1917 гг.) — наместник царя на Кавказе и главнокомандующий Кавказской армией. После Февральской революции находился в ссылке в Крыму. В марте 1919 г. эмигрировал в Италию, с 1922 г. переселился во Францию. С декабря 1924 г. принял руководство деятельностью всех русских военных зарубежных организаций, которые к этому времени оформились в РОВС. Среди части белой эмиграции считался главным претендентом на русский престол.

(обратно)

31

Алексеев Михаил Васильевич (1857-1918) — генерал от инфантерии. С1915 г. — начальник штаба Ставки; в марте-мае 1917 г. — Верховный главнокомандующий. После октября 1917 г. организатор и руководитель Добровольческой армии.

(обратно)

32

Беремя — большая охапка, вязанка.

(обратно)

33

Ландштурм — вспомогательные части в Пруссии, в Германии, которые в военное время формировались из военнообязанных запаса 3-й очереди. В ландштурм входило все мужское население от 17 до 45 лет, не состоявшее на действительной службе.

(обратно)

34

Поливанов Алексей Андреевич (1855-1920) — генерал от инфантерии (1915). Участвовал в Русско-турецкой войне 1877-1878 гг.; в 1899-1904 гг. служил в Главном штабе; в 1905-1906 гг. начальник Главного штаба; в 1906-1912 гг. помощник военного министра. В 1912-1915 гг.- член Государственного совета, с июня 1915 по март 1916 г. — военный министр и председатель Особого совещания по обороне государства, затем в отставке. С февраля 1920 г. служил в Красной Армии (член Военно-законодательного совета, член Особого совещания при Главкоме).

(обратно)

35

Горемыкин Иван Логгинович (1839-1917) — в 1895-1899 гг. — министр внутренних дел, в апреле-июле 1906 и 1914-1916 гг. — председатель Совета министров.

(обратно)

36

Прессбург — прежнее название города Братислава.

(обратно)

37

Родзянко Михаил Владимирович (1859-1924) — председатель IV Государственной думы, 27 февраля (12 марта) встал во главе Временного Исполнительного комитета Государственной думы, принявшего на себя власть в стране. После октября 1917 г. эмигрировал.

(обратно)

38

Гурко (Ромейко-Гурко) Василий Иосифович (1864-1937) — генерал-лейтенант, участник Русско-японской и Первой мировой войн. С 10 ноября 1916 г. по 17 февраля 1917 г. замещал генерала Алексеева в должности начальника штаба главнокомандующего. В марте 1917 г. — командующий Западным фронтом, 22 мая снят с должности, в июле арестован и помещён в Петропавловскую крепость. В сентябре по решению Временного правительства выслан за границу. Умер в Риме.

(обратно)

39

Жоффр Жозеф Жак (1852-1931) — маршал Франции, в 1911-1914 гг. — начальник Генштаба, в 1914-1916 гг. — главнокомандующий французской армии.

(обратно)

40

Гучков Александр Иванович (1862-1936) — депутат и с 1910 г. председатель III Государственной думы. В 1915-1917 гг. — председатель Центрального военно-промышленного комитета, в 1917 г. — военный и морской министр. Один из организаторов выступления Корнилова в августе 1917 г. Эмигрировал.

(обратно)

41

Львов Георгий Евгеньевич (1861-1925) — князь, председатель Всероссийского земского союза, депутат I Государственной думы, кадет. В 1917 г. — председатель Временного правительства первого состава. После Октября — белоэмигрант, в 1918-1920 гг. — глава Русского политического совещания в Париже.

(обратно)

42

Чхеидзе Николай Семёнович (1864-1926) — депутат III и IV Государственной думы, в 1917 г. — председатель Петросовета.

(обратно)

43

Второй интернационал — основанное при участии Ф.Энгельса в 1889 г. в Париже международное объединение социалистических партий, просуществовавшее до 1919 г.

(обратно)

44

Рузский Николай Владимирович (1854-1918) — генерал от инфантерии, участник Русско-турецкой и Русско-японской войн. Во время Первой мировой войны командовал 3-й армией, Северо-Западным фронтом, 6-й армией, Северным фронтом. С апреля 1917 г. в отставке по болезни.

(обратно)

45

Неженцев Митрофан Осипович (1886-1918) — сын коллежского асессора. Подполковник, командир 1-го Ударного полка, участник боев в Киеве в октябре 1917 г. В декабре 1917 г. привёл в Новочеркасск остатки полка и стал командиром Корниловского ударного полка.

(обратно)

46

Эрдели Иван Георгиевич (1870-1939) — генерал от кавалерии. Участвовал в выступлении Корнилова. Представитель Добровольческой армии при Кубанском правительстве. Участник Ледяного похода, командир отдельной конной бригады, 1-й конной дивизии, с апреля 1919 г. — главноначальствующий и командующий войсками Терско-Дагестанского края (Северного Кавказа), до марта 1920 г. — начальник Владикавказского отряда. После эвакуации возвратился в Крым в Русскую Армию. Эмигрировал во Францию.

(обратно)

47

«...знаменитый Борис Савинков» — один из лидеров партии эсеров и руководителей её боевой организации Борис Викторович Савинков (1879-1925) летом 1917 г. — был комиссаром Временного правительства, помощником военного министра (Керенского).

(обратно)

48

«...атаман Филимонов... оставил Екатеринодар» — Филимонов Александр Петрович (1866-1948), полковник, атаман Лабинского отдела Кубанского казачьего войска. С 1917 г. — председатель Кубанского правительства, с октября — войсковой атаман Кубанского казачьего войска. Участник Ледяного похода. Генерал-лейтенант. Эмигрировал в Югославию.

(обратно)

Оглавление

  • Часть первая АЗИЯ
  • Часть вторая СВЕЖИЙ ВЕТЕР НАД УТРЕННЕЙ РЕКОЙ
  • Часть третья ГЕНЕРАЛЬСКАЯ ГРАНИЦА
  • Часть четвёртая ВЕЛИКАЯ ВОЙНА
  • Часть пятая ПОСЛЕДНИЕ СТРАНИЦЫ ЖИЗНИ
  • ХРОНОЛОГИЧЕСКАЯ ТАБЛИЦА Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

    Комментарии к книге «Жизнь и смерть генерала Корнилова», Валерий Дмитриевич Поволяев

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства