Алексей Кочетков Внутренний фронт
Четвертая часть повести
«Иду к тебе. 1936–1945»
Редакторы: Инна Кравченко и Татьяна Губина
Общая редакция и примечания Владимира Кочеткова
Переводы с немецкого Марка Циприна
Берлин
У огромных, отапливаемых газом дезинфекционных печей, орудуют угрюмые глухонемые.
Поговорить не с кем и некого спросить, куда нас привезли, надолго ли?
На нас полосатые больничные или тюремные (не поймешь), куртки и панталоны. Все наши вещи проходят санобработку.
В безжалостной газовой печи гибнет моя испанская козлиная тужурка, которую я собирался подарить Владеку. Если не считать интербригадовскую книжку, завернутую вместе с проездными документами в газетку в кармане полосатой куртки, тужурка – последнее доказательство моего пребывания в Испании.
А как раз теперь этого доказательства и не надо. Таковы новые обстоятельства.
Я всего опасаюсь. Провокаций, слежки. Ведь как-никак не где-нибудь в Гюрсе или Верне, среди своих, а один, пока один, в столице Третьего Рейха. И осторожность – первая заповедь антифашиста в нынешних условиях. Я все-таки кое-что запомнил из лекций-инструктажей там, в Верне.
Я никогда не был в республиканской Испании. Нигде и никогда не состоял в политических организациях. Это надо зарубить себе на носу. Но к этому надо еще и привыкнуть.
Я – Косетков, а не Кочетков. Латвийский моряк и только. Отстал от парохода по пьянке. Недолго жил в Париже. А документы?.. Документы какая-то девка стянула. Все вместе – документы и деньги. Они алчны на деньги, эти портовые шлюхи. Сейчас вот пробираюсь домой в Латвию. Почему не морем? Так сейчас же война!
Вот такое и плету моему новому приятелю Антону, почти земляку, пожилому, седому как лунь, прецизионному механику-украинцу из Таллина. Из предосторожности и для проверки – как все это звучит, правдоподобно ли?
Но у Антона свои заботы и моя биография его не интересует.
У него тоже были какие-то недоразумения во Франции. И если не с портовыми шлюхами, то определенно с французской полицией. Отсюда и высылка из Франции, и вынужденная отсидка в Ле Турель[1]. Так, во всяком случае, он объясняет.
Санобработка и дезинфекция, в конце концов, заканчиваются, и мы снова облачаемся в наши помятые костюмчики.
Появляются представители берлинских заводов и фабрик. Нас разбирают крупными и мелкими партиями: пожилого, хорошо говорящего по-немецки файнмеханикера[2] Антона – с большим удовольствием; меня – моряка без нужной сухопутной профессии – с меньшим. А, в общем – всех. Спрос на дешевую рабочую силу огромный. Миллионы мужчин – в армии, автоматизация – в зачатке, а военные заказы растут.
Нас выводят из приземистого санпропускника, затерянного в длинном квартале серых и скучных жилых домов.
Сажают в трамвай и, любезно объясняя, где мы находимся, везут через весь город.
Мы едем мимо редких очередей домашних хозяек у продовольственных магазинов. Мимо чопорно строгих офицеров вермахта и лихо козыряющих, подтянутых солдат. Мимо полицейских – шупо[3] в приплюснутых, обрезанных сверху, черных касках. И проезжающих навстречу друг другу велосипедистов, изгибающихся в римском нацистском приветствии с риском слететь с велосипедов.
Проезжаем мимо школьных участков с резвящейся детворой в форме гитлерюгенд[4] с кинжальчиками у поясов. Вдоль колонны армейских вездеходов с белокурыми румяными пехотинцами, беспечно посматривающими на проезжих. Мимо пивных и магазинов, церквей с готическими шпилями и памятников старины.
По большому спокойному и самоуверенному столичному городу Берлину.
1 – дом, где автор жил в 1941 г.; 2 – завод АЭГ-ТРО; 3 – завод «Пертрикс».*1
Рабочий завода АЭГ-ТРО
Дородный полицай, отрубив громогласно «Хайль Гитлер!», ведет нас узкими проходами между коек. На рукаве зеленого форменного мундира желтая повязка, на ней надпись: «Заводская полиция» и название фирмы, которой он служит – «АЭГ».
Двухэтажные койки тесно расставлены в комнатах особняка, превращенного в лагерь для рабочих.
Располагаюсь на втором этаже. Тут же куда-то проваливаюсь, усталость берет свое…
Какие-то угрюмые мохнатые чудовища хватают меня за руки и за ноги, легко раскачивают и, прокричав оле[5], бросают меня в газовую печь. Я до того тощ, что не чувствую своего веса. Мне страшно и необычно жарко, но я не сгораю… и почему-то слышу топот ног, вздрагиваю и просыпаюсь. Наверное, жандармы. Сейчас ворвутся. Потащат на работу…
Нет, это возвращаются с работы обитатели особняка. Молодежь, на ходу раздеваясь, хватает полотенца, вытаскивает бритвенные принадлежности, спешит за кипятком, в тесные умывальные, наводит лоск и исчезает. Кто постарше, занимаются стряпней.
Новичков обступают:
– Откуда? Парижанин?
– Не совсем.
– Как дела дома?
– А здесь каково?
– О, у меня только месяц до конца контракта…
…– Марио, – знакомится со мной застенчивый щуплый итальянец, – ты из какого арондисмана?
– Пятого.
– А я из пятнадцатого.
Еще раз просыпаюсь далеко за полночь. Гот фердам[6], – чертыхается запоздавший гуляка, натыкаясь впотьмах на койки. От этого верхние койки раскачиваются и, ударяясь друг о друга, глухо позванивают. «Безобразие» (ном де дье[7]), – ворчат потревоженные.
Надо спать. Завтра девятнадцатое марта сорок первого года, первый раз выходить на работу, на Трансформаторный завод электротехнической фирмы АЭГ.
Вид с улицы Вильхельминенхоф на угол бывшего завода АЭГ-ТРО и улицу, ведущую к мосту через Шпрее.
Здание бывшего завода АЭГ-ТРО.
Здание, в котором находилось заводоуправление.
Мост через Шпрее. Вид завода со стороны реки.*2
Завод АЭГ-ТРО: 1 – заводоуправление; 2 – ворота и проходная, 3 – склады, 4 – цех DS-1, 5 – цех DS-3; 6 – улица Вильхельминенхоф; 7 – мост через Шпрее (4 октября 1943 г.).*3
Заводская учетная карточка и пропуск автора.*4
Фотографии для заводского архива*5 и Советского консульства*6.
* * *
Апрель сорок первого. Шагаю домой по тихой Остмаркштрассе[8]. Трех-, реже четырехэтажные дома. На каждом светло-красный с белым кругом и паутиной свастики государственный флаг. За домами сады и огороды. Там копошатся железнодорожники, их кооперативы застроили всю улицу. Здесь тихо и чисто. Герани, занавески в окнах.
Размеренная добротная жизнь.
А флаги? Они вывешены по случаю дня рождения фюрера.
В этот район перебрались недавно. Спасибо молодому слесарю – весельчаку австрийцу! Хороший дал адресок.
Хозяйка добра и приветлива. Комнатка чистенькая. Отдаем хозяйке все оставшиеся талоны продовольственных карточек после заводской столовой. Платим за пансион[9] много. Все это гораздо дороже, чем в лагере-общежитии.
Но нам экономить ни к чему.
Нам надо просто отдохнуть перед поездкой домой – на Родину.
А то, что я скоро буду дома, это уже точно.
Советское посольство на Унтер ден Линден[10] я разыскал в первый же выходной. Там, правда, была очередь к окошечку, но я, убедившись, что за мной не следят, спокойно постоял в очереди. И, добравшись до окошечка, начал объяснять, что хотя паспорта у меня с собой нет, но я – латвийский, а сейчас, значит, советский гражданин. Что я навоевался, насиделся и вообще хочу домой. Особенно интересовало товарища в окошечке, где и при каких обстоятельствах я оставил мой заграничный паспорт.
Под строгим взором товарища в окошечке я начал оправдываться: «Ехал воевать в Испанию, на что мне был тогда паспорт?» Товарищ сочувственно кивал головой, поддакивал и, наконец, дал адрес, куда мне надлежало обратиться.
В Советском консульстве[11], естественно, все пришлось повторить сначала. И здесь моя, чудом уцелевшая интербригадовская книжица тоже произвела благоприятное впечатление. Мне выдали анкетные бланки и чистые листы бумаги для биографии. «Не отходя от кассы» я в один присест в том же консульстве все написал и все заполнил. В четвертый раз! И приложил к заявлению интербригадовскую книжицу. А через несколько дней занес и фотокарточки.
Нет, действительно, все – великолепно. Обещали ускорить, просили наведываться…
Пакт о ненападении действует. Война полыхает где-то в отдалении. От Берлина до Риги – рукой подать. А на билет сэкономлю. Скоро, скоро увижу родных – брата Колю, сестренок Зину и Люсю, друзей-однокашников.
Я молчаливо храню это близкое счастье свидания с Родиной. Не рассказываю никому, даже Антону. Вот придет ответ, тогда и расскажу.
А пока будем наслаждаться уютным мирком нашей тихой и мирной квартирки после долгого рабочего дня в грохочущих, пропахших маслом цехах завода.
Дом на Остмаркштрассе, где автор жил в 1941 году.*7 Огороды за домом.*8
Посольство СССР (1934 г.).*9
1, 2 – Посольство и Консульство СССР; 3 – Главное управление имперской безопасности.*10
Полотенце с немецкой пословицей.*11
Кляйн, абер майн (хоть маленькое, да свое)
Своя отдельная комнатушка. Две кровати. Пружинный матрас – не чета слежавшемуся лагерному мешку, набитому трухой. Чисто и тихо.
И мы с наслаждением окунаемся в этот уютный мирок.
С удовольствием моемся в крохотной чистенькой ванне и обтираемся белоснежными полотенцами с вышитыми на них старинными буквами готического шрифта сентенциями: «Кляйн, абер майн» (Хоть маленькое, да свое), «Айгнер херд ист голдес верт» (Свой очаг – на вес золота)… Чудесные мягкие полотенца – их мы свято обещали хозяйке не портить лезвиями бритв, когда впервые договаривались обо всем.
А после скромного ужина сидим частенько втроем в соседней хозяйской комнате, удобно разместившись в мягких уютных креслах. Хозяйка вяжет, а я и Антон, всегда готовые к вежливым, пусть не всегда правдивым ответам на ее расспросы, почитываем (у Антона – «Клошмерль»[12]) или слушаем радио.
И я, терпеливо снося бравурные марши и залихватские солдатские песни, кошусь на станции других городов, помеченных на шкале радиоприемника. Но пользоваться им в этих целях разрешаю себе в исключительных случаях: только оставшись один, и зная время прихода хозяйки и Антона, и только пустив приемник как можно тише.
И не из-за аккуратно вырезанного картонного кружка со стрелкой, нацеленной на Лондон с соответствующим лаконичным и строгим текстом, который предупреждает радиослушателя о государственной измене и шпионаже и печальных для него последствиях слушания зарубежной радиостанции. Нет, не из-за кружочка со стрелкой, а просто потому, что там, на лекциях в Верне, я все же усвоил, что слежка в рейхе начинается именно здесь, в семейном кругу, и что мне, при всех обстоятельствах, не следует, чем бы то ни было, выделяться.
И все же я вскоре узнал нечто новое для меня. Однажды настроившись на Ригу (Москву приемник не брал), я с замиранием сердца услышал репортаж о встрече там, на железнодорожном вокзале, героев освободительной испанской Гражданской войны. И передо мной замелькали лица моих друзей по Сан Сиприену, Гюрсу и Верне: задумчивого Тимофеева, белокурого Брозиня, который, уезжая из Верне, оставил мне свое теплое испанское одеяло, а сам мерз еще несколько месяцев в лагере де Миль под Марселем, ожидая репатриации, и кипучего Жаниса Фолманиса, и мечтательного Липкина. И я был бесконечно рад, что вот хоть для них уже кончились эти мытарства, и считал это для себя хорошим предзнаменованием.
Теперь-то и я непременно попаду на Родину.
Сатирический роман Габриэля Шевалье «Клошмерль» (издание 1937 г.).
Фюрер думает за нас
Она добра и приветлива, наша хозяйка. Ее ровное доброжелательное к нам отношение сохранилось даже, на некоторое, правда, время после начала тех страшных событий на Востоке, которые все же ворвались в скромный уютный мирок. Ворвались и разрушили все.
Ее вполне устраивает мирок, в котором она живет. Мирок, который создал для нее ее муж – пожилой, толстеющий и немногословный, всегда затянутый в мундир железнодорожного служащего. Он в постоянных разъездах, и мы его редко видим.
Она трудолюбива, бережлива, расчетлива. Устроить небольшой пансион, впустить квартирантов – ее затея.
Весь мир для нее не выходит за пределы Германии. Это самая уютная, приятная, порядочная страна. А в этой Германии центральное место принадлежит фюреру. Он цепко владеет ее воображением. Ежедневно, а не только в день своего рождения, напоминает ей о себе. Он подмигивает ей выпученными, как у быка, глазищами, смотрит на нее в упор с широких полос «Фелькишер беобахтер»[13], со страниц роскошных иллюстрированных журналов. О нем говорит и поет радио.
Его, уже и так обожаемого, снимают на фоне книжных полок, и это вызывает новые ассоциации у хозяйки:
– Он думает о нас, не правда ли?
– Естественно, фрау.
Вот он обнимает аккуратно подстриженных мальчика и девочку, преподносящих ему огромный букет цветов.
– Он обожает детей.
Он расточал улыбки, обменивался рукопожатиями, говорил сам себе хайль, изящно изгибая руку в малом римском салюте, кричал о величии Германии.
И освобожденная от обязанностей думать о будущем своей родины (фюрер думает за нас) хозяйка занималась хозяйством.
Она всему верила. Даже моим рассказам о себе. А в них – ни слова об Испании, лагерях и консульстве.
«Эс гейт аллес форюбер» (все проходит), – напевало радио. – Кончится война, будет лучше с продуктами, не правда ли?
– Несомненно, фрау…
В дальнем углу заводской территории, у Шпрее, на складе фарфоровых изоляторов неожиданно встретил знакомого гюрсовского, вернетовского серба, коммуниста-интербригадовца. Встрече сперва не обрадовались, даже испугались. Уж слишком все необычно, ново, неясно. Не знаешь, как себя вести. Потом осторожно разговорились. Общая обстановка? Так себе…
Товарищ предупредил, что здесь он не серб, а хорват – так легче пробраться домой. Он тоже под другой фамилией.
Рассказал, что когда ехал в Берлин, видел в своем поезде русских вернетовцев. Кто же это мог быть?
Знает, где живут испанцы из Гюрса. Обещал свести.
Я осторожно расспрашивал его о немцах на заводе. Кто наш? Где партия? Товарищ молчал. Еще не разобрался. А вообще собирается домой.
В цехах завода
Мое знание немецкого языка пригодилось. Недаром в рижской гимназии был на хорошем счету у немца Купфера.
Я больше не «помощник ревизора» гальванического цеха, а бециер – подносчик небольших узлов и мелких деталей в цехе ДС-1.
Здесь собираются гигантские пневматические высоковольтные выключатели для электростанций. На многих, полусобранных, таблички с надписью «Руссланд[14]». Завод выполняет заказы и для Советского Союза.
В цехе своя испытательная станция. Несколько раз в день здесь оглушительно щелкают мощные электрические грозы. Тогда в цеху начинает пахнуть озоном.
На новой работе легче. Не надо больше день-деньской пробираться с тележкой из одного закоулка цеха в другой, грузить там тяжеленные ящики с ножами-рубильниками, болтами и гайками и толкать тележку через булыжный двор – к гальваникам, к румяному строгому мастеру.
На новой работе я сам себе хозяин. Никто тебя не ждет и не торопит. У меня маленький склад мелких узлов и деталей, свой стол, свой стул. Здесь главное – вовремя отбить свою карточку: отметить время прихода у безжалостных часов автомата. Успел – порядок. Есть время прочесть газету, расправиться с толстым штулле – бутербродом.
Потом поступают заказы.
– Морген, Алекс, тащи под новый.
Рама под новый выключатель уже плывет над цехом. Выписываю требование – бецугшайн. Первое время показывал кому-нибудь из форарбайтеров – бригадиров.
– Правильно написал, Эмиль?
Высокий, сухопарый, седеющий Эмиль Кирхнер, всегда приветливый и доброжелательный, недолго водит своим крупным тонким носом с горбинкой по строчкам, потом соглашается или вносит поправки. Плотный, краснощекий молодой Буяк с меньшей охотой, но тоже даст консультацию.
После этого надо разыскать мастера цеха Фихтнера – Олле (старика), как все его зовут, а если он болен, то стремительно носящегося по цехам мастера Застрова.
Эмиль Кирхнер.
Теодор Буяк.
Эмиль Фихтнер.
Машинистка Урсула Йенч.
Фридрих Муравске.*12
Олле реже всего можно застать в застекленной конторке, висящей орлиным гнездом над длинным цехом. Туда ведет крутая винтовая лестница. Там целый день сидят однорукий пожилой бухгалтер-учетчик и его помощник, тщедушный добрый Адольф Денрих.
Гладко выбритая большая голова Олле с покатистым лбом и пышными запорожскими усами мелькает среди рядов собираемых выключателей. Ему очень много лет[15]. Он сутулится. На нем неизменный черный мягкий сюртук и белая, до блеска чистая рубашка с накрахмаленным воротничком. Он стар, но взор его по-прежнему зорок. Он все замечает. Олле страшно не любит бумаг и, подписывая требования, спрашивает у меня не что, а для кого я выписываю.
Получив подпись, я засовываю свернутые трубочкой бумаги в верхний карман моей всегда чистой теперь синей спецовки. Из кармана выглядывает сложенная нарукавная повязка красного цвета. На повязке собственноручно химическим карандашом выведена буква «Л» – латвиец (летлендер). У каждой национальности своя буква: «Ф» – у французов, «Х» – у голландцев (холландер), «Б» – у бельгийцев. Повязки эти надлежит носить на рукаве. Но носят их там, где положено, только новички. Те, кто еще не обжился на заводе.
Совсем было собрался в заводоуправление и, даже, пригладил прическу – это для белокурой Урсулы в отделе снабжения, но благому намерению начать трудиться препятствует братушка Иосиф Гнат, сварщик нашего цеха. Он перестает дымить и слепить своим аппаратом и вылезает из-под рамы. Вылезает и распрямляется во весь рост, так что я начинаю понимать разницу: Иосиф на полметра выше меня. Он мой друг и мы недолго треплемся обо всем понемногу. О том, что нового в протекторате[16], в его Трибнице и вообще на белом свете. И о том, как он при своем росте помещается под рамой и нужен ли вообще таким силачам, как Гнат, протекторат (он при этом супит брови и виновато улыбается). И о том, будут ли довольны русские товарищи его сваркой (при упоминании о русских Гнат расцветает).
Но, все же, надо трогаться… Мне еще надо повидать кое-кого, и я прикидываю, каким проходом лучше пройти. Центральным, что ли?
Мимо черноволосого весельчака австрийца слесаря, который указал нам хороший адресок. Мимо другого слесаря, молчаливого русского парижанина (русских первыми сократили на «Рено», как только пришли немцы), вдоль склада соседнего цеха ДС-3, где за решетчатыми стеллажами орудует маленький, толстенький, всегда приветливый Фриц.
Или другим – вдоль заводской кантины[17], где те, кому положено, получают свои бутылки с молоком (йедем дас зайне – каждому свое), где у грохочущих размеренно штампов стоят в одном ряду, рядом, черноволосый, застенчивый парижский итальянец Марио и степенный, очень похожий на немца француз Жозеф с «Рено».
И я выбираю второй путь. А там, конечно, нельзя удержаться, чтобы не перекинуться парой слов с Марио. Но грохот здесь адский, и я делаю знак – перекур. Марио покорно выключает штамп, то же делает и Жозеф. И мы выбираемся поболтать о Париже и о многом другом в немецкую уборную-курилку. Она расположена по пути в заводоуправление. Здесь спокойнее и чище, чем в «клубе красных», в другой отдаленной уборной-курилке, которую облюбовали иностранцы (у них красные повязки).
Вдоль стен негусто стоят спокойные чистенькие немцы-рабочие. Задумчиво дымят сигаретами, не спеша перебрасываются словечками, замечаниями. То же мне патуа[18], этот берлинский жаргон. Уборная считается привилегированной, и нас могут из нее попросить. Сюда на короткий перекур забегают вечно занятые мастера, и даже инженеры. Заходят покурить заводские полицаи. Накурившись и послушав степенные разговоры, полицаи идут в «клуб красных» – вышибать бездельников-курильщиков.
В заводоуправлении меня быстро отпускают. Красавица Урсула, абсолютно равнодушно на меня поглядывая, разносит мои требования в картотеке. Возвращаюсь сравнительно быстро в цех, забираю свою тележку и уже другим путем тащусь на склад.
Удобно. Целый день на людях. То в том конце завода, то в другом, и все на законном основании.
Ищу своих
Мне очень неплохо на заводе. После вернетовских финальных голодовок я полностью оправился. После пяти лет войны и лагерного безделья простой, несложный физический труд для меня наслаждение. К тому же все это временно, я непременно вернусь к себе на Родину. Скоро. Может быть, на днях. А там все будет еще лучше. И я полон радужных надежд и симпатий к окружающим меня простым трудовым людям, таким вот разным. У меня немало друзей.
Я внешне беспечен. Легко расплываюсь в улыбке при каждом новом знакомстве, при каждом разговоре. Но не все они интересны, не все затрагивают главное. И я упорно и настороженно ищу настоящих друзей, ищу своих. По-настоящему дружить можно только с политическими единомышленниками, потому что я ни на йоту не изменил своим политическим убеждениям. Потому что пролетариат – могильщик капитализма, фашизм – кровавая диктатура буржуазии, а Германия – родина Маркса и Энгельса – подготовлена к социалистической революции, поскольку она очень индустриализирована.
Я, конечно, чувствую, что не все стройно в моих политических схемах. Кое-что знаю о страшных расправах нацистов с политическими противниками, о концлагерях и «болотных солдатах».
Знаю, что где-то здесь, неподалеку, томится Тельман – вождь немецких пролетариев. И что немецкие антифашисты вторыми после итальянцев потерпели разгром. Разгром неожиданный, невероятный.
Но мне не верится в этот разгром, хотя я не вижу вокруг себя тех, кому предстоит совершить социалистическую революцию. И не понимаю этой тишины и безразличия. Не понимаю, почему так лояльна к нацистскому режиму наша квартирная хозяйка. Не понимаю, почему рабочие на заводе приветствуют друг друга «немецким приветствием», хотя кое-кто и говорит при этом «драй литер» (три литра) вместо «хайль Гитлер!».
Все странно и неожиданно. И совсем не так, как на лекциях, которые я слушал в Верне. Но я объясняю это себе тем, что плохо знаю Германию и отстал от всего – слишком долго сидел за проволокой.
Особенно трудно разобраться в этом хитросплетении языков и наций. Иностранцев больше трети на нашем заводе. Сюда съехались со всех концов Европы. Никакого единства. Винегрет языков и политических убеждений. У всех за малым исключением никаких симпатий к оккупантам и отсюда неприязнь к немецким рабочим. И к тому же все временные. Всех согнали сюда, в Германию, нужда и безработица. Все здесь – на заработках, по контрактам на год. А заработки? Они хотя и ниже, чем у немцев той же квалификации, но курс немецкой марки в оккупированных странах искусственно взвинчен так высоко, что можно неплохо подработать – послать кое-что домой, вернуться на родину не с пустыми руками.
Как же с единством? С единым антифашистским фронтом, который надо создавать по решениям Бернской партийной конференции?
Пока я одинок. Правда, знаю, что есть иностранцы, настроенные, как я. Что парижский итальянец Марио и француз Жозеф – коммунисты. Этого они еще не научились скрывать.
Но мы же в Германии. Где хотя бы один из трехсоттысячной армии немецких коммунистов? Неужели все за проволокой? Не может быть!
Суммирую впечатления от немецких коллег. Начать хотя бы с веселого, немного плосковатого Пауля – трубопроводчика. Нет, этот отпадает. Пауль – единственный в нашем цехе наци. С ним нечего говорить, партайгеноссе[19] – потенциальный политический надзиратель. С ним надо держать ухо востро. Он изредка появляется на работе в полной нацистской партийной форме, на нем коричневое кепи с жокейским козырьком, светло-коричневая рубаха, заправленная в галифе, светло-зеленый галстук и черные краги. Вид в такие дни у него торжественный. В конце рабочего дня он важно проследует мимо нас на партийное собрание. Тогда он нам уже не камрад, рассказавший только что скабрезную историю о жеребце и толстой барыне, а государственный деятель. Но мы-то знаем, что Пауль не большой политик, а весьма ограниченный темный парень. Впрочем, именно от него первого позднее я услышу: «Ах, аллес ист шайзе!» (Все – дерьмо!).
Кто же среди немцев наш? Всегда благожелательный, деловитый, умный Эмиль Кирхнер? Не знаю. Он ничем не дал этого понять. Быть может, этот щуплый помощник бухгалтера Адольф Денрих? Позднее он, тонко улыбаясь, читает мне вслух репортаж военного корреспондента из Туниса и спрашивает: «Как это можно, Алекс, драпать без оглядки и при этом все время брать в плен англичан?».
Но мне нужны организованные наши, а не просто сомневающиеся. Нужны борцы, единомышленники.
И я особенно внимательно присматриваюсь к моему коллеге, кладовщику соседнего цеха, пожилому Фрицу. Он притягивает меня как магнит, этот маленький, кругленький, толстенький говорун Фридрих.
– О, нет, кладовщиком я только в последнее время. С тридцать восьмого. Заставили по мобилизации на работы. Я шофер, старый шофер, а до автомобилей – кучер конки. Ты знаешь, что такое конка?
Я частенько захожу на его склад. И нередко застаю его спорящим. Тогда доброе круглое лицо его становится молодым. Выпуклые синие глаза мечут молнии. В азарте он прижимает кулаки к груди и отбрасывает их от себя.
Но стоит мне появиться, сразу же все это прекращается. Из закоулка склада Фрица вылезают и уходят к себе пожилые, как и он, кряжистые, замкнутые и неприступные немцы-рабочие.
Здесь что-то есть.
Но я не спешу. Я ведь проездом. Я гость.
Он тоже иногда заходит на мой склад. Мы говорим друг с другом о том, о сем, и ни о чем конкретно, присматриваемся друг к другу. И я начинаю сознавать, что он мне очень нравится, что он умный и твердый. Такой не обманет, не предаст и не станет зря трепаться. И мне хочется спросить его о главном. И я чувствую, что ему тоже хочется сказать мне нечто важное, но каждый раз, дойдя до решающего момента, он умолкает и недоуменно, как будто в обиде, что его останавливают, вздыхает.
Встревожен необычным слухом: «Заключено новое соглашение… СССР уступает Германии Украину в аренду на 99 лет». Об этом только и говорят сегодня в курилках. Чушь какая-то. Как это в аренду?
И все же спешу после работы в консульство. Там все узнаю. Надо спросить еще раз и о том, как дела с моим заявлением. Когда же домой – на Родину?
Молчаливый буржуазный квартал в центре города. Пугливо озираясь, почти вбегаю в подъезд консульства. Навстречу из подвального помещения привратника поднимаются трое. Коренастые, крепкие. Настороженные прощупывающие взгляды. Свой или чужак?
Свой, свой. В обычно оживленной приемной – никого. В чем дело? Уже знакомый, чем-то встревоженный секретарь приглашает к себе. Дольше обычного расспрашивает об Испании, опять журит: «Не надо было оставлять заграничный паспорт в Париже».
О растревожившем меня слухе распространяться не стал. Сказал только: «Да, начинается» и как-то отчужденно посмотрел мимо.
А что начинается, я так и не понял. А, не поняв, успокоился. Какая там к черту аренда. Абсолютная чушь. Взбрело кому-то в голову. Отношения с Германией вполне добрососедские. Действует пакт.
Ну, конечно же, я скоро вернусь домой. Столько ждал, осталось совсем немного.
Родина, я с тобой!
23 июня! Какой кошмар! Все рухнуло. Еще вчера была надежда вернуться домой, а сегодня один, один в тылу врага, на этом треклятом, грохочущем, как ни в чем не бывало, заводе.
Вот оно страшное, суровое испытание, о котором, возможно, предупреждал Димитров.
Как безмятежно начался вчерашний воскресный день 22 июня, и какими страшными переживаниями он кончился.
Впервые собрались с Антоном на лоно природы. День обещал быть душным. Наш первый аусфлуг инс грюне[20].
– Поезжайте в Грюнау, на Лангер Зее[21], – посоветовала хозяйка, – там просто замечательно. Вы хорошо отдохнете.
Встали чуть свет. Подготовили закуску. Вышли на тихую Остмаркштрассе, когда все еще спали. Все, как обычно.
Правда, садясь на Шеневайде в электричку, заметил слежку. Какой-то квадратный приземистый тип, проходя мимо поезда, неуклюже выбросил руку вниз, указывая, очевидно, другому шпику на наш вагон. Нормально! Так и полагается опекать отдыхающих в тоталитарном государстве.
*13
Шеневайде.
Лангер Зее около Грюнау.*14
Разыскали озеро. Нашли местечко на теплом чистом песчаном пляже. Купались целый день, не спеша закусывали. Какая-то девушка, заплыв чуть ли не на середину спокойного, длинного, окаймленного сосновым лесом-парком озера, звонко звала подругу: «Хельга, ком дох инс вассер! Хиер ист эс я вундершёёёёён![22]».
В полдень пришел, обливаясь потом, шупо в черной приплюснутой с боков каске. Поискал кого-то среди неподвижных обнаженных тел. Подошел. Тот торопливо оделся и ушел вместе с полицейским. Вот и все происшествия за день у тихого Лангер Зее.
А вечером, у станции Грюнау, на которой мы вышли вместе с толпой нехотя возвращавшихся отдохнувших берлинцев – этот неожиданный ажиотаж у газетных киосков. И эти жуткие огромные черные заголовки вечерних газет: «Вероломные нарушения нашей границы…» «Заговор большевиков раскрыт…» «Немецкая армия выступила на Востоке…»
И сразу же целая гамма необычайно резких чувств. Здесь и растерянность – как это так? А что же с пактом? А возвращение? И мелкое шкурное: посадят в лагерь или не посадят? Но главное – никогда до тех пор так не прорывавшаяся, а здесь неожиданно вспыхнувшая глубинная атавистическая любовь к России. Милая Родина – я русский, я с тобой!
Из-за бессонной ночи и так и не решенного вопроса, что же делать, все валится из рук.
Все гадко и омерзительно. И этот грохочущий, как ни в чем не бывало завод. И этот чужой, ставший ненавистным, с утра в цеху торчащий штурмовик-нацист, отвратительное чучело с как будто приклеенным красным кончиком носа, в парадной форме.
Обходит всех по порядку. Каждому одно и то же: «Хайль Гитлер, камрад! Война с большевиками, не так ли?.. – бесцветные мутные глазенки стараются пробраться в душу, – мы им покажем, как нападать… не так ли?».
«Нападать!» Старый шулерский трюк. Это кто же на кого напал? Красная армия?! Нет, этого так нельзя оставить. Надо тоже действовать. Первым делом нужно доказать, кто агрессор, а там Красная армия даст свой ответ. Чтоб не повадно было… И очень скоро.
Давно назревавший разговор с кладовщиком Фридрихом Муравске сегодня состоялся. Я не выдержал – все во мне кипело. Обход друзей не успокоил меня, и я решил пойти на риск. Тем более что первым начал Фридрих.
Он затащил меня в дальний угол своего склада и задал в упор только один вопрос. Что я думаю о только что начавшейся войне на Востоке? Большие честные синие глаза Фрица несколько недоуменно моргали за толстыми стеклами очков в дешевой оловянной оправе. По осунувшемуся, сразу постаревшему лицу кладовщика я видел, что мой ответ ему далеко не безразличен.
И я не выдержал. И сказал ему даже более твердо, чем моим растерянным друзьям-иностранцам: «Да, я считаю, что Гитлер ее начал. Да, это несправедливая, разбойничья война. Да, я желаю победы Красной армии, и думаю, что доживу до этого дня».
Сказал и осекся, что-то скажет Фриц? А Фридрих в ответ (вот радость!) разразился таким потоком отборнейших ругательств в адрес «этих кровавых собак наци», ввергших его страну в новую преступную авантюру, что у меня не осталось ни тени сомнений, что Фридрих – наш. Он – это то, что надо. И что сейчас я уже не один, а буду вместе с Фрицем. И впервые за этот кошмарно тяжелый день у меня чуточку отлегло на сердце.
«Немецкое оружие отвечает России», «Реакция Европы на английско-российский шантаж», «Воззвание Фюрера к немецкому народу», «От Арктики до Черного моря» («Hamburger Fremdenblatt», 22 июня 1941 г., стр. 1).
23 июня 1941 г. «Московское предательство предупреждено», «Самое большое военное выступление в истории», «Для сохранения Рейха, для спасения Европы! – На 2000 км против красного врага – Рассчет с предателями в Кремле – Британско-большевистский заговор раскрыт – Фюрер к немецкому народу: «Наконец я могу говорить открыто» – Бесcтыдное нарушение пакта, неслыханные нарушения нашей границы» («Fränkische Tageszeitung», 23 июня 1941 г., стр. 1).
23 июня 1941 г. «Вооруженные силы великой Германии выступили на Востоке», «Заговор с Лондоном открыто признан Москвой», «Оба сообщника едины в желании уничтожения Германии и Европы», «Двойная игра быстро признана в официальном заявлении ТАСС», «Большая миссия» («Völkischer Beobachter», 23 июня 1941 г., стр. 1).
24 июня 1941 г. «Черчилль признает сговор со Сталиным», «Сотрудничество Англии с Кремлем подтверждено – Советский Союз является передним краем империи», «Час Востока». Альфред Розенберг…Фюрер открыл немецкому народу в своем большом воззвании то, как вымогательски СССР поступал эти 2 года. Это воззвание показало нам всем так же, как неусыпно Фюрер наблюдал за событиями на Востоке и как он, в конце концов, после поражения противников на Западе ни в коей мере больше не мог допустить нападения Советского Союза («Völkischer Beobachter», 24 июня 1941 г., стр. 1).
* * *
Они идут вперед. Как на Балканах, как во Франции. Ставшие ненавистными «белокурые дьяволы» прут, лезут в фанфарах побед, при общем одобрении и помощи со всех сторон. При общем попустительстве. Никто не встал на защиту. Никто не сказал: руки прочь! Никто не бросил работу. Как же все это получается? Как противостоять этому насилию, потоку крови, лжи, бахвальства и жестокости? Как жить дальше? И стоит ли?
Три первых дня нацистская пропаганда выжидающе помалкивала. Сухие, ничего не говорящие сводки. И я начал думать: нашла коса на камень. Перемалывает Красная армия непрошенных гостей, чтобы неповадно было совать свиное рыло. Малой кровью, могучим ударом…
Но сейчас – как прорвало. Что ни день, то зондерберихты – специальные сообщения: «Аус дем фюрерхауптквартир (из ставки фюрера). Еще один город – наш!» Эти известия, как нож в сердце. Иногда таких сообщений по нескольку в день.
Громкоговорители – на полную мощность!
Как же все это?
А может быть, вранье? По утрам лихорадочно листаю «Фелькишер беобахтер».
Фотоснимки из Риги. Узнаю узенькие улочки старого города. Что с братом, с сестренками?
В цехах среди немцев настоящий спортивный ажиотаж. Как на футбольном состязании. Собираются кучками (иностранцы не подходят) – «Колоссаль[23]! Сто километров в день… Куда им против нашей техники!». Прикидывают, сколько еще до Москвы осталось. А там и войне конец. Радуются.
В столовой фашисты, рексисты[24] затянули песню. Многие из страха и просто за компанию подхватили. Сидел, уставившись в оловянную миску с брюквенной бурдой, так и не поел. Поднялся из-за стола, вышел.
Друзья-иностранцы приуныли. Гнат, Марио, Жозеф ходят мрачные, переживают. В курилках, в «клубе красных» настроение неважное. Одни говорят: «Они все могут», другие не верят ни одному слово: «Брехня, немецкая пропаганда!», третьим на все наплевать.
Когда же Козельск[25] – «Злой город», как прозвали его татары?
Когда же контрнаступление Красной армии?
Вид Риги с левого берега Двины, сообщение о взятии Риги, немецкая евангелическая церковь Святого Петра со 140-метровой колокольней («Фелькишер беобахтер», 2 июля 1941 г., стр. 3).
Вид рыночной площади с домом Черноголовых в Риге («Фелькишер беобахтер», 12 июля 1941 г., стр. 4).
* * *
Какое глухое безрадостное время и как медленно оно тянется. Каждое утро выдумываю предлог, чтобы повидать Фридриха. Но чаще обычного заходить нельзя. Теперь мы не просто заводские друзья-приятели, но члены подпольной организации, и наши встречи не должны бросаться в глаза.
С Фридрихом сейчас полная договоренность. Немного рассказал о себе – об Испании, лагерях и тельмановцах. Сказал, что не один из партийцев на заводе, есть группа. Ждем распоряжений. Договариваемся о работе с людьми. Советует не поддаваться настроению, а главное – соблюдать осторожность.
Я все еще жду чуда. Со дня на день, в самом ближайшем будущем. Красная армия и отступление – это не вяжется. К этому нельзя привыкнуть.
– Что слышно, Фридрих? – я жду от него сообщения о чуде.
По медленному усталому движению рук, он вытирает их, перепачканные машинным маслом, чтобы пожать мне руку и недолго поговорить со мной, понимаю, что ничего хорошего не услышу.
– Они опять продвинулись. А Брест еще держится. В кольце окружения.
Стараюсь получше запомнить сводку Би-Би-Си (Москву приемник Фридриха не берет). Потом перескажу ее друзьям. Все плохо. Очень плохо.
Фридрих грустно комментирует. Война надолго.
– У наших, – он так и говорит – «у наших», и это режет мне слух, – огромные преимущества нападающего. Техника. Вся Европа на поводу. Но Красная армия победит, – это он говорит всегда с подъемом. «О, ты не знаешь Советского Союза, Алекс!»
Он видел мою Родину. Он побывал в Советском Союзе. В 1928 году с рабочей делегацией от кооперативного общества «Конзум». Он видел военный парад на Красной площади и демонстрацию трудящихся. И даже – об этом всегда с гордостью – беседовал с Ворошиловым – «эйн штрамер керл» (крепкий мужик).
Ему тяжело. Он – в годах, ему почти 65 лет[26]. И вся сознательная жизнь отдана партии. В ней он чуть ли не со дня ее основания. Он видел Либкнехта, участвовал в Ноябрьской революции восемнадцатого года. Прошел вместе с ней и успехи и поражения. Он часто рассказывает сейчас мне об этом и воспоминания оживляют его: «О, какой у нас был энтузиазм, Алекс, какая воля к борьбе! Какие митинги! – я был в охране руководящих товарищей». Демонстрации, факельные шествия. Успехи на выборах. Победы, казавшиеся окончательными. А потом разгром. Махтюбернаме (приход к власти наци). Запрет компартии. Оппозиционно мыслить – стало хохферрат (государственная измена). Драконовы законы «защиты Республики». Превентивные аресты. Безработица для политических. Успехи наци, гибель товарищей при обработке в гестапо, уход в изгнание и измена… О, сколько перекрасились, Алекс, ты даже и не представляешь!». И вот под старость – завод. «Старая социал-демократическая лавочка». И это безверие вокруг, апатия у всех, за малым исключением. И это страшное, суровое испытание – война против отечества трудящихся.
Ему тяжело, и он не скрывает этого. Но каждый раз я ухожу с укрепленной верой в конечное торжество справедливости. Она живет в нем, эта вера. Ничто не затуманило широты, живости, гуманности его ума. Ему претит, ему ненавистны эта кровь, тупое мещанское бахвальство, шовинизм, националистическая тупость и ограниченность.
– Правда победит, Алекс. Красная армия не может не победить. Это ее священный долг перед трудящимися всего мира. Увидишь, в конце концов, очнутся и наши рабочие. Надо учесть и нацистскую пропаганду. Она у них образцово поставлена. Кто слышал наш передатчик в первый день начала войны с Советским Союзом? Единицы! Ты тоже не слышал… Надо работать, разъяснять, надо верить. И чаще улыбаться: чем труднее, тем чаще.
Какое все-таки счастье, что я не один. Какое счастье, что есть Фридрих. Вот он, наш наднациональный пролетарский интернационализм в действии.
* * *
Надписи «Руссланд» на табличках, стоявших на самых крупных выключателях, демонстративно перечеркнуты. Синим мелом наискосок небрежно через всю табличку выведено «Остланд[27]»… Ого! России, выходит, больше нет! Есть безымянная «Восточная земля» вроде Огненной. Новое жизненное пространство для длинноголовых арийцев – долихоцефалов[28]. И я по одному вожу знакомых русских-парижан слесарей в наш цех полюбоваться на эту метаморфозу.
– Понятно, что нас ждет, если эти победят. – Слесаря пугливо озираются, робко поддакивают и медленно мрачнеют.
Землячки
Как-то шел домой в Йоханнисталь и почти обогнал скромно одетую молодую женщину, но что-то родное, русское почудилось в мягком овале слегка скуластого и курносого светлого лица.
– Русачка?
Женщина обернулась.
– Да, я русская…
Оказалось – морячка, буфетчица. Интернированная! Зовут Заира. Можно просто Зоя. Идет в общежитие, здесь же в Йоханнистале. Живет не одна. Их целая группа. Интернированы в начале войны. Тоже буфетчицы, радистки… с лесовозов Ленинградского пароходства «Хасан», «Днестр», «Волголес»… Не успели уйти домой из Штеттина…
Проводил, расспрашивая, до общежития. Пригласила подняться. Познакомила со всеми: Клава, Дуся, Полина, Нина… Все работают на аккумуляторном заводе «Пертрикс».
Комната просторная, но морячек много. Пол чисто вымыт, койки аккуратно заправлены, но на всем отпечаток бедности, импровизации… Держатся вежливо и настороженно… Себя назвал Володей… Потом не удержался…
А дома долго тихонько ругал сам себя. Поддался все же настроению. Передал адресок лавчонки, где можно без карточек купить кровяную колбасу, и – достаточно для первого раза. Придумаем сообща, как еще помочь морячкам. А вот политически страстных речей произносить при первом знакомстве не следует. Сердце, говоришь, разрывалось при виде пленниц? Почему не смогли их обменять? А может быть, ты их только растревожил? Смотрели ведь в упор, не особенно доверяя, ахали. Такие простые, натруженные, одинокие. А пожилая-то, старшая у них, та, приглашая заходить, твердо сказала:
– Не может быть, чтобы немец так далеко зашел. Приедем домой – все прочтем в «Правде».
Завод «Пертрикс» (1939 г.).*15
1 – завод «Пертрикс», 2 – лагерь (4 октября 1943 г.).*16
Здания бывшего завода.*17
Пропуск польки Эмилии Балуты.*18
* * *
Многим позднее свел Заиру с Жоржем Клименюком, с другими русскими вернетовцами, интербригадовцами. Их, может быть, и видел знакомый гюрсовский и вернетовский серб в берлинском поезде. Серб уже уехал. Выхлопотал проездные документы в Хорватию и уехал. Звал с собой. «Поедем вместе, махнем к партизанам». Нет, не могу, я в организации. Не могу же так просто все бросить. Да и как без документов. Перед отъездом товарищ показал мне общежитие испанцев. И вот же везет – Пепе. Неунывающий, веселый Пепе. Политкомиссаром или кем ты там, в штабе 31-й дивизии под Тремпом был?!
* * *
7-го августа сорок первого – наш первый долгожданный праздник, первая воздушная тревога, первый холодный душ. Вот она, «давно уничтоженная авиация русских». Загнанные свистками в подворотню высокого дома, недалеко от общежития испанцев, тревожно и радостно следим за крохотным серебристым самолетиком.
– Нуэстрос (наши). Совьетикос[29].
– Тише, Пепе. Мы не на фронте под Тремпом!
Самолет высоко, но в перекрестье прожекторов под ним вспыхивают оранжевые в темноте ватные клочья разрывов.
Только бы ушел сейчас самолет… Ну еще немного… Забирайся выше, товарищ летчик… Еще немного… Возвращайся. Прилетай. Да не один. Сбрасывай больше бомб на этот проклятый город. Далеко на западе ухают глухие взрывы. Зенитки неистовствуют.
Гаснут прожекторы. Отбой. Мы с Пепе вспоминаем Испанию.
Интерес к военным событиям на заводе спал. Спортивный ажиотаж прошел. Зондерберихты приелись, и на них уже мало кто обращает внимания. Разве что этот плюгавый рыжий коротыш на центральном складе. Он всерьез считает себя представителем высшей арийской расы и полон брюзжащего презрения к иностранцам. Его так все и зовут – «высшая раса».
Блицкриг такой, как во Франции, явно не удался. Но от этого не легче. Черные стрелы вражьих атак все глубже продвигаются к сердцу России – Москве.
А Берлин продолжает жить спокойной размеренной жизнью далекого тылового города.
И хочется нарушить его покой, презренное самодовольство победителей, самодовольство сытых бюргеров, с благословения которых все это началось. Но как?
Извожу себя и Фридриха: «Что делать?» Одних пересказов сводок зарубежных радиостанций мне не достаточно. Что это меняет в ходе войны? Пробую мелкий саботаж. Везу фарфоровые изоляторы по самым тряским местам. Роняю их, будто ненароком, при выгрузке. Не бьются, проклятые! А если и отломится кусочек, то…
– Алекс, привези другой, целый. Нельзя же такую дрянь на выключатель ставить.
Разговариваю на эту тему с Гнатом, Марио, Жозефом. Соглашаются в принципе. Надо действовать. Но как?
Филоню, часами пропадаю в курилках, задерживаю доставку деталей. И вот уже выведенный из себя бригадир Буяк отвешивает мне оплеуху.
Даю сдачи. Небольшая драка. Скандал в цехе и на следующий день – так называемый выездной суд. Меня вызывают, требуют объяснения. Прикидываюсь дурачком и кое-как выкручиваюсь.
Фридрих встревожен.
– Спокойнее, Алекс, нельзя же так. В следующий раз дело передадут в гестапо.
Товарищ Отто
Утром на склад присеменил Фридрих. Он сегодня серьезнее обычного. В руке пачка нарядов.
– Морген, Алекс.
– Здравствуй, Фридрих.
– Пришел попросить тебя прихватить мои бумаги в заводоуправление.
Потом зоркий взгляд на меня, в цех и тише:
– Приезжай ко мне ровно в восемь.
– Буду непременно, Фридрих.
– Там тебя один товарищ желает видеть.
– Буду непременно. Радио успеем послушать?
– Успеем. Только точно.
– Само собой.
…И вот ровно в восемь, сквозь надсадное пиликанье глушителей, далекие звуки тамтама. В приемнике тонкое посвистывание.
– Настраиваются на Лондон, проклятые наци, – ворчит на жильцов верхних этажей Фридрих, – увидишь, как сейчас спадет напряжение. Им во всем преимущество. Ты знаешь, какие у них мощные приемники.
Прильнув к радио, мы стараемся запомнить сводку. Она безрадостная.
Небольшая темная, бедно обставленная комнатка привратницы – консьержки по французским понятиям. Жена Фридриха Мария – тоже маленькая, скромная, вышла. Она что-то делает во внутреннем дворике – она на часах.
– Пора, – говорит Фридрих и накидывает плащ. Выходим. С Фрейлигратштрассе[30] – направо. Шагаем по Фонтанепроменаде, пересекаем оживленную Урбанштрассе, уходим от огней к пустынной набережной Ландвер-канала.
– Отто, которого ты встретишь, – на ходу поясняет Фридрих, – хороший, крепкий товарищ. Он заинтересовался твоей работой с иностранцами, захотел на тебя посмотреть. Я ему много о тебе рассказывал.
В наступивших сумерках на набережной кто-то, молча, сзади присоединяется к нам. Коричневый мягкий дождевик, круглая фетровая шляпа.
– Отто, – представляет мне Фридрих незнакомца, – ну, я пошел.
Не спеша удаляемся от места встречи, молча петляем, осторожно на поворотах посматривая на пройденный путь. В отблесках далеких уличных фонарей украдкой разглядываю Отто. Смуглое, слегка скуластое, тонкое лицо. Плотно сжатый рот. Среднего роста, сухощавый, стройный. Во всем: в лице, в походке, в фигуре, – постоянная привычная настороженность.
Снова петляем, оглядываемся. Наконец:
– Я слышал о тебе, Алекс, от Фрица.
Он говорит, чуть приоткрывая губы и не меняя напряженного выражения лица, негромко, но отчетливо.
– Расскажи вкратце о себе, – из-под густых черных бровей суровый взгляд. – Как и почему попал в Германию?
Рассказываю без большой охоты. Не об этом, думалось, пойдет разговор. Рассказываю о Москве и Латвии, о Париже и Испании. О тельмановцах за проволокой, о вернетовских голодовках, о том, как попал сюда, но не о том, как застрял. Это теперь лишнее.
При упоминании о тельмановцах Отто переспрашивает. Кого знаю. Называю нескольких. Суровые глаза его теплеют.
Жду, что скажет. Но он немногословен. И совсем не в том направлении. Сперва о трудностях: знаю ли, на что иду? В гестапо за нелегальную политическую деятельность, за принадлежность к враждебной им организации – пытки и смерть. Говорит так, словно я маленький. Ладно, наверное, так надо. Я не обидчив.
Потом (и откуда только он успел узнать?):
– У нас есть товарищи, которым не терпится взять в руки динамит. Есть такие товарищи. Но сейчас не время. Не созрели условия.
Ну что ж. Не созрели, значит, созреют. Скорее бы только.
Потом переходит к работе среди иностранцев. Она оказывается очень нужна: надо перекинуть мост взаимопонимания между всеми честными антифашистами, разобщенными языковыми барьерами и национальной принадлежностью. Основное, сейчас…
А на прощание на мой трафаретный: «Как обстановка на фронте?» – неожиданно мягкое и прочувствованное:
– Русские товарищи полны хороших надежд.
Значит, русские товарищи надеются, уверены! Чудесно! Значит, еще стоит жить. Но Отто сразу же тушит вспыхнувший у меня энтузиазм. Он применяет те же слова, что и Фридрих: «Война будет тяжелой, длительной». Да что они, нарочно, что ли. Как сговорились!
На складе у Фридриха делюсь впечатлениями от встречи с Отто. Фриц принимает восторги как должное. А как же. Перевелись, что ли, интеллигенты-антифашисты в Германии?!
Немного рассказывает об Отто – об Отто Грабовски. Он родом из Кенигсберга, женат на польке. Слесарь по образованию, но давно увлекается искусством. Художник, скульптор, немного поэт. Тоже прошел и тюрьмы и концлагерь. Сейчас бедствует. Не брезгует черной работой – даже красит полы, только бы иметь свободу действий, возможность свободно передвигаться, агитировать, организовывать – служить делу партии. Чудесный стойкий товарищ.
1 – Фрейлигратштрассе, 2 – Фонтанепроменаде, 3 – Ландвер-канал, 4 – Яновицбрюке, 5 – авторемонтная мастерская «Гебрюдер Биттрих».*19
Фрейлигратштрассе.
Фонтанепроменаде.
Ландвер-канал.*20
Отто Грабовски.
Отто Грабовски и его жена Йоханна.*21
«Большой час пробил:» «Кампания на Востоке решена!», «Армии Тимошенко и Ворошилова окружены – Армия Буденного в расформировании», «Новый котел под Брянском», «Последние ударные дивизии Советов принесены в жертву», «Военный конец большевизма». Неделю назад в ночь с 1-го на 2-е Фюрер призвал немецких солдат Восточного фронта к последнему могучему удару, который еще до наступления зимы должен раскрошить противника, к последней большой решающей битве этого года. Это был приказ такой величины и храбрости, как никакой другой документ военной истории. Сегодня, неделю спустя, фронт сообщает Фюреру и народу, что приказ по существу выполнен, что решение в смысле этого приказа стратегически удалось. Если когда-либо понятие «блицкриг» могло быть осуществлено, здесь это осуществилось. Достаточно семи коротких осенних дней, чтобы самую чудовищную военную машину всех времен подвергнуть смертельному удару, от которого она никогда не оправится. («Völkischer Beobachter», 10 октября 1941 г., стр. 1).
«Маршал Тимошенко отстранен от командования», «Сталин рубит головы», «Козел отпущения за военную катастрофу большевизма» («Völkischer Beobachter», 24 октября 1941 г., стр. 1).
На чердаке у Жоржа, среди своих
В сорок втором, после того как я привел Заиру к Жоржу, вошло в привычку собираться у него по субботам. У него – это на большом, похожем на верхний этаж вернетовского барака, чердаке, который он именует «мансардой Мон Плезир». Чердак – на пятом этаже нежилого дома-склада, в глубине небольшого дворика на Рунгештассе. Удобно – почти в центре: у Яновицбрюке. Всем нам одинаково удобно съезжаться.
Внизу – во дворике – авторемонтная мастерская фирмы «Гебрюдер Биттрих». Днем, во дворике, в распотрошенных автомашинах не спеша копаются Жорж Клименюк, его сосед по комнате – лионский возвращенец Миша Дробязгин, двое французов и молодой немец-моторист. Копаются очень не спеша. К явному удовольствию фронтовиков, сдавших свои машины в ремонт, к величайшему неудовольствию директора фирмы и владельца мастерской Биттриха. И с явного попустительства мастера этой небольшой мастерской Пауля Омонски. Он – свой, как все здесь в мастерской, если не считать ее владельца.
Труду отведен день, а к вечеру все расходятся. Жорж и Миша лезут к себе на чердак. Кругом – никого. Все под замком. И никто не мешает нам собираться.
Если приехать немного пораньше, пройти через никем не охраняемые ворота, мимо огромной, во всю стену, рекламы – аппетитно дымящейся сигареты «Юно» фабрики Йосетти (под рекламой надпись – «Аус гутем грунд ист Юно рунд[31]») – и взобраться по черной лестнице на чердак, то можно попасть на церемонию приготовления жаркого по-домашнему.
У огромной, на всю раскаленную буржуйку, сковородки священнодействуют Жорж или Миша.
– Оближите пальчики, мальчики. Лучше, чем пом фри[32] по-парижски.
К сожалению, картошки, и тем более мяса, – в обрез, и к жаркому по-домашнему добавляют кровяную колбасу. Благо, она без карточек.
А вот и робкий стук в дверь. Хозяева чердака несутся навстречу гостям.
– Зоя, Клава, Дуся, заходите, заходите! Мы вас так ждали!
– А где же Полина? – волнуется Миша Дробязгин.
Все напоминает верхний этаж вернетовского барака и все здесь, если не считать морячек, из того же блока «Ц» вернетовского концлагеря. Знакомая барачная обстановка, знакомые лица действуют на нас успокаивающе. Можно хоть вечер побыть самим собой, перестать скрытничать и играть в аполитичного бездумного апатрида[33]. Можно, наконец, пока нет морячек, дать волю настоящим чувствам тревоги за Родину – за боль ее и страдания, за кровь, проливаемую там ее защитниками, обменяться последними новостями из хорошо осведомленных источников, спеть вполголоса «Катюшу» или «Три танкиста» и вообще наговориться всласть без опаски и дипломатии.
Здесь легко, здесь некого агитировать, здесь никто не мыслит своей жизни без победы Красной армии.
Душа нашего небольшого общества, несомненно, Георгий Клименюк. Ведь он – бывший старшина одного из диких бараков нашего блока «Ц», а почти все, кто сюда по субботам заглядывает: степенный румяный Тарасыч (И. Т. Михневич), и неразлучный с ним Миронов, и застенчивый силач Лейбенко, и полнеющий флегматичный повар Ваня Стадник (он работает в ресторане «Ис Мих», и мы иногда пируем за счет ресторана в его роскошной по нашим понятиям комнате) – все бывшие подшефные Жоржа, все из его барака.
Мы признаем его старшинство еще и потому, что он старый профсоюзный шоферский деятель и активист союза возвращенцев. А еще, и это нам особенно импонирует, он женат на настоящей советской гражданке. Жена и младшая дочка – обе Али – в Париже. Они ему регулярно пишут. Он их очень любит. Вслух всем читает их письма, восторженно комментирует. Ему, как и нам, тяжело, но он лучше нас скрывает и боль, и ненависть под маской беспечной веселости.
Но если Жорж своими увлекательными рассказами смешит и отвлекает нас от мрачных мыслей, то рассудительный Тарасыч – бывший штабной офицер царской армии, бывший интербригадовец, вернетовец и будущий политкомиссар франко-русского партизанского отряда «Максим Горький» в Дижоне, своим бесстрастным анализом военных операций укрепляет в нас веру в то, что все не так уж плохо и что мы обязательно победим.
И мы уже нигде не видим поражений, но фантазируем о тактике «живых крепостей» из окруженцев, которые, мол, и заставили немецкие бронированные кулаки разжаться, и об удачном отрыве под Ростовом, приведшем к Сталинградской победе, и даже о необходимости отступления для закрепления союза внутри антигитлеровской коалиции. Мы приветствуем введение единоначалия в армии, радуемся каждой контратаке наших.
Когда с нами нет морячек, я рассказываю о борющейся антифашистской Германии – о Фридрихе, об Отто (конечно, не называя ни имен, ни кличек). Это ни у кого сомнения не вызывает. Внутреннее неприятие войны и режима – на каждом шагу. Анекдоты, критические высказывания – этого не отнять у смешливых ироничных берлинцев.
Но надо действовать, а не болтать. Да что поделаешь в такой ситуации. Впрочем, от предлагаемых небольших акций никто не отказывается. Все считают своим долгом передать, расклеить, размножить что надо.
Но об этом последнем только с глазу на глаз, когда нет девушек-морячек. Они наши гости, и мы пока не желаем впутывать их в наши мужские дела.
Они гости – и только. Сюда, на укрытый от дурного глаза чердак, к ним тянутся ниточки доброжелательства, товарищеской помощи, солидарности. От немцев и французов мастерской, от всех нас, от рядом живущих сочувствующих. Зубной врач, живущий неподалеку, бесплатно лечит им зубы, торговки съестным выделяют им через Пауля Омонски продукты. Главное, чтобы не чувствовали себя заброшенными. А там видно будет.
Здесь позже, в сорок третьем, будут плакать, обнимая и утешая друг друга, две женщины – одна русская, другая – немка. Одна – это Зоя, другая – Гертруда, жена Пауля Омонски.
– Я немка и люблю Германию, – скажет Гертруда, – но пусть камня на камне не останется от Берлина, от этого рабовладельческого царства наци.
Зоя, Клава, Дуся, Полина – это кусочек нашей Родины. Вряд ли когда-нибудь они имели более почтительных и внимательных слушателей. С придирчивостью следователей мы расспрашиваем их о Родине, о довоенном Ленинграде.
Зоя планирует переход через линию фронта. Есть такая возможность. В оккупированной Одессе живет тетка, надо только прикинуться больной. Полина все ласковее посматривает на Мишу Дробязгина – певуна и балагура. Она без него никуда не поедет. На наших глазах завязывается роман, скрепленный потом супружескими узами.
Пауль Омонски и автор (1964 г.).*22
Иван Стадник (1943 г.).*23
Здание бывшей сигаретной фабрики Йосетти.*24
1 – станция Яновицбрюке, 2 – Шпрее, 3 – сигаретная фабрика Йосетти, 4 – склад авторемонтной мастерской «Гебрюдер Биттрих»; 5 – дом, в котором после войны жил Пауль Омонски (4 октября 1943 г.).*25
Дом, в котором после войны жил Пауль Омонски.*26
Поручение партии
– Алекс, приезжай ко мне. Есть дело. У Отто есть для тебя поручение.
Вечером у Фридриха Отто крепче обычного жмет руку. И сразу к делу:
– Надо расклеить перед праздником наши лозунги.
– Отлично.
– Через два дня вечером, ровно с восьми. Успеешь распределить?
– Успею.
Тянусь к раскрытой жестяной коробочке. В ней горбится, поблескивая темной типографской краской, стопочка наклеек. Небольшие – в ладонь, удобные. Коричневого цвета.
– Не трогай наклейки пальцами.
Отдергиваю руку. Читаю верхний лозунг: «Гитлер фюрт унс цур катастрофе!» (Гитлер ведет нас к катастрофе!).
Правильно. Москвы им не взять. Об этом уверенно говорят в курилках.
– Будешь распределять по конвертам – надень перчатки.
– Хорошо.
– Скажи всем, что расклеивать только в перчатках. Никаких отпечатков пальцев.
– Скажу.
– Поговори с каждым отдельно. Чтобы добровольно. Чтобы знали, на что идут.
– Поговорю.
Передает коробочку и клок ваты. Ох, уж эта мне немецкая аккуратность. Ладно, беру и вату. Ею надлежит смачивать клей наклейки.
Взволнованный и гордый спешу домой. Первое серьезное дело. Боевое крещение.
Коробочка жжет карман моей теплой короткой зеленой куртки (такие носят многие рабочие немцы). На мне фуражка с козырьком, тоже весьма распространенная, но я чем-то отличаюсь от сидящих и стоящих в трамвае пассажиров. Может быть, побледнело мое лицо? Почему на меня поглядывают? Или мне все это кажется? Или коробочка излучает какие-то флюиды? И я подаюсь ближе к выходу.
Соскакиваю за несколько остановок. Оглядываюсь. Нет ничего подозрительного. Кружу около дома. Все в порядке. С чувством облегчения запираюсь в комнатке.
Это уже на новой квартире. Антона нет. Очень хорошо. Он в больнице. Подольше бы. Мы с ним больше не друзья. Он равнодушный человек. Вернется из больницы – я перееду в Шпиндлерсфельд, в домик знакомого крановщика.
Вытаскиваю конверты и думаю: сколько дать Жоржу, Пепе, Марио. Коробочку и добрую половину наклеек оставляю себе.
Мы больше не друзья с Антоном и сейчас мне с ним встречаться опасно. Самостийник, оказывается. Нашел время сводить счеты. Ругнул комиссаров, со мной вдруг заговорил только по-украински.
Квартирную хозяйку в Йоханнистале напугали наши внезапно ставшие постными лица, и она вежливо, но безапелляционно попросила нас освободить комнату.
Мостовой кран, скрежеща и лязгая, тянет по воздуху новую раму. Эмиль Кирхнер, отступая перед ней, что-то семафорит крановщику. Гнат и Пауль, налегая на еще раскачивающуюся, опускающуюся раму, заводят ее на место.
Усатая бритая голова Олле мелькает среди полуготовых выключателей.
На испытательной станции хлопают первые разряды-молнии. Пахнет озоном. Кругом гудит.
Обычный трудовой понедельник. Кажется, 3 ноября сорок первого.
Все, как обычно. И только я с опаской поглядываю сквозь решетки стеллажей, из-за ящиков на ворота. Жду, вот распахнутся они и в цех на склад ворвется свора. В черном. Из тех, кто туп и подл, кому поручено «держать и не пущать», и сокрушать, выметать измену – хохферрат, из тех опричников-фанатиков слуг фюрера, которым ничто не стоит предать родного отца, и размозжить о камень голову ребенку-иудею, и наблюдать в глазок, как корчатся в предсмертных судорогах под газом люди. Из тех, которые идут за фюрером в море крови, те, про кого на заводе говорят: «Э! Этот не удался! Пошел в СС».
Но все, как обычно. Значит, никто не знает, чем мы вчера занимались. Значит, никто не читал.
Неужели успели замазать, сорвать наклейки? Все до одной, как ту, мою последнюю – на железных перилах моста через Шпрее, в десятке шагов от завода.
Шел утром с электрички в толпе рабочих через мост. Так и подмывало толкнуть рядом шедшего: «Это что там написано? Вот здесь». Отчетливо помню, именно здесь торопливо облизнул наклейку (какая там к черту вата), бац – приклеил, пустую коробочку – в воду и ходу. Но нет наклейки, нет ничего, кроме мазка чуть более свежей, такой же серо-зеленой краски. А под краской только мне заметно горбится моя наклейка. Вот гады, подумать только, такие переживания за вчерашний вечер, а вся работа, что говорится, насмарку. Успели даже краску подобрать. Закрасили!
Не стряслось ли чего с Марио? Стоит ли за штампом щуплый курчавый Марио? Проверить или выждать? Эх, да чего более естественного. В заводоуправление схожу тем боковым проходом…
Ура! Еще издали вижу. Стоит Марио. Стоит за своим штампом. Ну вот, видишь, зря тогда волновался.
– Са газ[34], Марио?
Оборачивается. Смотрит сперва испуганно, а потом с хитрой усмешкой, весело.
– Са бум, уи[35]!
Молодец, Марио. «Рот фронт!» Перекур потом. Главное, стоит у штампа мой друг, французский коммунист-итальянец Марио.
У входа на склад чуть не наталкиваюсь на Фридриха Муравске.
– Я к тебе. Ну как, расклеили? Рассказывай.
– Конечно.
– Все целы?
– Марио да я – как видишь. Об остальных еще не узнал.
– Надо окольным путем. Осторожненько. Не сразу.
– Само собой.
– Ну как, страшновато было?
Еще бы, такая куча непредвиденного. Распускаю до предела натянутые нервы, торопливо рассказываю о перипетиях вчерашней расклейки в Йоханнистале и здесь, в Обершеневайде. О том, как сглупил, не надо было клеить первую в витрину пропаганды. Да уж очень соблазнительно – ложку дегтя в бочку с медом. И о том, что надо было подальше от общежития морячек, о том, как перепугался, когда на пустынной улице догнала легковая автомашина. Думал, – все, сейчас заберут (коробочку выбросил в небольшой сугроб возле палисадника), оказалось – пьяные офицеры какую-то улочку спрашивали, к аэродрому. И как потом копошился в потемках, разгребая сугроб. Нашел проклятую коробочку, только пальцы страшно замерзли. И еще как размахнулся было влепить наклейку на столб афиш и объявлений, да так и прошел мимо с поднятой рукой: из-за столба вышел кто-то, прикуривал, что ли, там. И он мне отсалютовал «малым римским», мы спокойно разошлись, но я все же прибавил шагу.
Мне очень понравилось, когда Фридрих меня похвалил и обещал передать все Отто; меньше понравилось пришедшее распоряжение – «отстояться», выждать, осмотреться. За передачу, расклейку хетцбрифе (подстрекательских листков) – ведь мера отмеренная. Тоже хохферрат – измена.
Тревога
Идет все тот же февраль сорок второго. Красная армия все гонит и гонит врага на Запад на всем огромном Центральном фронте. Неудержимо, я в этом уверен, все быстрее и быстрее.
Правда, рассудительный Тарасыч – на чердаке, у Жоржа, – давно говорит о каких-то ограниченных целях контрнаступления, об обороне Москвы. Но меня не переубедишь. Восторженные комментарии Би-Би-Си подкрепляют мою уверенность. Нет, это долгожданное чудо. Полный крах военной машины Гитлера, начало не менее стремительного похода на Запад.
У меня приподнятое настроение. Забыты отчаянно тяжелые дни тревоги за Москву. Фридрих тогда говорил: «Я верю в победу Красной армии, но если этим кровавым собакам удастся взять Москву – дня больше жить не буду в их треклятом рейхе. Увидишь: поднимусь вот на этот балкон, произнесу последнюю речь, и пусть они меня хоть четвертуют».
И вот когда это все позади, а чаша военного счастья явно перевесила в нашу сторону, победа, психологический перелом в массах близки и нам, чтобы их ускорить, необходимо действовать решительно, смело, самоотверженно, в нашей подпольной организации… объявлена тревога.
Тревога! Нет, надо же. Какая неожиданность! Как в приключенческом фильме. Едет, скажем, себе герой на реквизированном велосипеде (метро не ходит) по только что оставленному врагом большому знакомому городу. Едет и радуется: победа, долгожданная победа. Передовые части, освободившие вместе с повстанцами город – в двух шагах от тебя, на набережной. Едешь на знакомую квартиру. И вдруг в дверях этой квартиры тебя схватывают свои же повстанцы: «Ага, попался шпион». Схватывают и под дулами пистолетов везут через весь ликующий город – в тюрьму, а там ставят к стенке – расстреливать…
Нет, надо же! И именно сейчас, когда надо действовать. Но Фридрих не шутит. Военные события своим чередом, а подпольная организация живет по своим законам. О, он-то хорошо знает, что это значит, когда дают сигнал тревоги. Опасность близка.
– В ХОДЕ РАССЛЕДОВАНИЯ, ПРОВЕДЕННОГО…
Замри ненадолго, рви связи. В соседней подпольной организации – провал. В группе Роберта Урига[36].
– ГЛАВНЫМ УПРАВЛЕНИЕМ ИМПЕРСКОЙ БЕЗОПАСНОСТИ…
Наш Отто был с ними связан. Нет, не простым связным с кем-то, а с их руководством – доверенным лицом от нашей организации.
– УСТАНОВЛЕНО СУЩЕСТВОВАНИЕ В БЕРЛИНЕ КОММУНИСТИЧЕСКОЙ…
Это еще не нам обвинительный акт. Мы еще не там у них на Принц-Альбрехт-штрассе[37]. Там мучают, пытают из группы металлиста Роберта Урига сотню арестованных. «Майн гот[38], – говорит Фридрих, – как это печально, только по арестам и можешь судить, что мы не одни».
И чтобы не было этого, мы должны замереть, осмотреться.
Тревога! Она уже идет по всей цепочке, по всей настороженной организации. От товарища по борьбе к товарищу. От одного прошедшего обработку в гестапо, «лечение» в тюрьмах и концлагерях и получившего последнее предупреждение антифашиста к другому.
От Отто – доверенного лица, ответственного за агитацию и пропаганду нашей группы – организации, которая возникла, как это я позже узнал, осенью 1939 года из остатков некогда обширной и деятельной Нойкёльнской районной организации КП Германии, – к политруководителю нашей группы-организации – белокурому печатнику Герберту Грассе. По всей руководящей тройке нашей группы-организации.
Отстояться! Осмотреться – пойдет ли слежка за Отто? Затихнуть ненадолго.
Джон Зиг – журналист в прошлом, сотрудник «Роте Фане»[39], передаст сигнал тревоги своим друзьям-железнодорожникам. Им он стал в нацистское время. Железнодорожникам и в салоне у оберлейтенанта авиации Шульце-Бойзена своим старым друзьям, которые помнят и его литературный псевдоним – Зигфрид Небель. Собрания в салоне у Шульца-Бойзена порой многолюдны, и это обстоятельство беспокоит других руководителей нашей подпольной организации. Они считают эту связь Зига опасной. Увы, опасения подтверждаются.
Герберт Грассе передаст сигнал на предприятия, с которыми он связан, а через графиню Эрику фон Брокдорф или кого-нибудь другого рабочему Нейтерту – в группу Нейтерта-Бёме-Грассе, выделившуюся для активной борьбы из кружка кинорежиссера Вильгельма Шюрмана.
И вот мы отцеплены от Отто, от руководства. Мы одни на заводе и можем только гадать: какой же группе принадлежат и за что арестованы на заводе голландец Томас Баккер из упаковочного цеха и полька Кюнцель – у нее муж немец. За «антинациональные разговоры», за распространение подстрекательских листков (хетцбрифен). Что, естественно, классифицируется у нацистов как хохферрат, как «содействие враждебной воюющей стороне» и как «попытка насильственного свержения существующего строя».
Мы многим дольше, чем после расклейки лозунгов, отстаиваемся. Потому что тревога. Соседняя группа подпольщиков «пошла вверх».
Мы изолированы, и я встречаюсь только с Марио. В курилках больше слушаю, чем говорю. Сводки Би-Би-Си передаю только Марио, только с глазу на глаз. Ему поручаю собирать среди партийцев пожертвования на партию. И не чаще обычного захожу на склад к Фридриху.
Мы «отцеплены», изолированы, и поэтому не спеша рассуждаем о том, что все-таки хорошо, что успели до тревоги распространить газету «Иннере Фронт», перевести речь Сталина на праздновании Октябрьской революции. И что эта речь лаконична и выдержана, она понравилась всем на чердаке у Жоржа и производит сильное впечатление. Но что вообще-то пропаганда и особенно массовые мероприятия у наци поставлены неплохо. Одна навязчивая, проводимая огромным количеством сборщиков на улицах винтер-хильфсверк (зимняя помощь) чего стоит. Попробуй пройди в это время по улице без нацепленных безделушек, какой-нибудь пары деревянных сабо-башмачков – в обмен на пожертвованную мелочь: «Нашим солдатам на фронте холодно». А нацепил, не устоял – чувствуешь себя уже не антифашистом, а иудой-предателем, сообщником наци (я опять в таких случаях за свое: «ферштейе нихт, нихтс да[40]»).
И еще о том, что зимнее наступление Красной армии (сейчас оно все же на исходе) – большая военная и политическая победа, но еще не окончательная. Летом можно ожидать новой попытки гитлеровцев занять Москву.
И здесь мы резко расходимся во мнениях. Фридрих считает, что солдаты еще пойдут. Потому что «послушание трупов[41]», врожденная дисциплина и чинопочитание, вдолбленное нацистами, привычка ходить строем в маршевом ритме, и пока еще успехи.
А я начинаю злиться, мой интернационализм дает трещину. Мне начинает казаться, что Фридрих – немец и только немец. Один из тех, кто разоряет, грабит мою страну, убивает, расстреливает, вешает, и что никакого антифашистского движения в Германии нет, не было и быть не может.
И я говорю колкости, и мы обиженно умолкаем, прислушиваясь к обычному шуму и грохоту завода.
А Фридрих, возможно, думает, что вот так, на старости лет приходится без признания и без результатов стоять на своем и гибнуть порознь и в одиночку.
И может быть о том, что вот молодой приезжий партиец Алекс без году неделя в рабочем движении, и он сомневается в искренности, твердости немецких антифашистов.
Но Фридрих выше мелких обид. Чтобы подбодрить меня, он рассказывает, какой эффект произвели листовки, которые советские летчики разбросали над Ростоком, и что на памятнике Вильгельму Первому перед Берлинским замком в Люстгартене кто-то вывел мелом: «Спустись вниз, благородный всадник, потому что ефрейтор (чин Гитлера во время Первой мировой войны) ни на что не годен» (дер гефрайте кан нихт вайтер).
В заключение беседы Фридрих приглашает меня в театр.
«Rote Fahne», 26/27 февраля 1933 г., стр. 1.*27
«Иннере Фронт», № 15, август 1942 г.
Оборудование подпольной типографии.*28
Томас Баккер. Работает упаковщиком в отделе Vlp. Родился 18 февраля 1916 г. в г. Хилверсум. Национальность: Голландия. Передан в гестапо 12 декабря 1941 г. за распространение подстрекательских листовок.*29
Герберт Грассе.
Отто и Хедвиг Дитрих, Герберт Грассе.*30
Софи и Джон Зиг.
Харро и Либертас Шульце-Бойзен.
Евгений Нейтерт. Эрика фон Брокдорф. Роберт Уриг.*31
Главное управление имперской безопасности.*32
Берлинский замок (почтовая открытка, 1930 г.).
Памятник Вильгельму Первому (почтовая открытка, 1900 г.).
Внутренний фронт
Тревога прошла, и я снова вижусь с Отто. Украдкой, ненадолго, со всеми предосторожностями и каждый раз в новом, только нам известном месте, у виадука между станциями Шеневайде и Адлерсгоф, в Трептовер-парке, в лесу у Грюнау, на станции Варшауерштрассе.
По-прежнему, чуть-чуть приоткрывая рот, упруго шагая, делится он со мной информацией, строит планы. Но о вынужденной отсидке, об арестах друзей молчит.
Однажды объясняет понятие «Внутренний фронт». Незримый, условный фронт. Он есть во всех оккупированных странах, везде, где еще дышит хоть один антифашист, в застенках гестапо, лагерях и тюрьмах. Везде, где идет бой, разрозненные схватки.
«Внутренний фронт» (Иннере Фронт) – «ИФ» – это одновременно и название газеты нашей группы – «боевого листка за новую свободную Германию». Она издается с осени сорок первого (а может быть, только с весны сорок второго). Вместо прежней, давно уже не выходящей «Нойкёльнер штурмфане» (из-за арестов). Наш «ИФ» печатается на новом, более производительном множительном аппарате типа «ротари». Получение его, перенос через город в летний домик брата Отто – Макса Грабовски – целая эпопея.
ОБВИНЯЕМЫЙ НЕЙТЕРТ ПОЛУЧИЛ МНОЖИТЕЛЬНЫЙ АППАРАТ ОТ… КОППИ… И ПЕРЕДАЛ ЕГО ГРАССЕ
Герберт дотащил тяжеленный аппарат до домика Макса в тихом поселке Рудов.
В ХОДЕ СЛЕДСТВИЯ ОСТАЛОСЬ НЕВЫЯСНЕННЫМ, ГДЕ В НАСТОЯЩЕЕ ВРЕМЯ НАХОДИТСЯ ЭТОТ АППАРАТ…
Рассказываю о первой встрече с советскими военнопленными на станции Трептовер-парк.
Вышел из электрички, вдруг дробный грохот деревянных колодок по плиткам дебаркадера. Оглянулся – толпа людей. Все темные, заросшие, высохшие. Подумал – югославы. Потом разглядел – наши. Знак «СУ» (Зовьет Унион) на полосатых куртках. Не люди, а скелеты. Кожа да кости. Все стариками выглядят.
Какое беззаконие, – возмущается Отто и рассказывает о происшедшем на заводе «Хенкель». Пригнали туда первую партию военнопленных – строить самолеты. Те отказываются, есть, мол, международная конвенция. Тогда им срезают паек. Какое там срезают – просто не кормят! А в заводской столовой каждый день накрывают столы – на всех. Пожалуйста, мол. Долго отказывались. Потом несколько человек все же вышли. Работать. Съели свои порции в столовой, вернулись в лагерь, а ночью всех их свои же передушили. Тогда лагерь выстраивают и… каждого десятого… тут же, перед строем. Сопротивление сломлено.
Со слов Джона Зига рассказывает о другом зверстве нацистов. В Берлин пригнали эшелон солдат вермахта. Они взбунтовались там, на Восточном фронте. Не хотели больше воевать против русских, требовали демобилизации. На какой-то берлинской пригородной станции их выгрузили, построили вдоль вагонов… и всех покосили из пулеметов…
Прощаясь, Отто передает мне толстый пакет с «ИФ» («Иннере Фронт») – пахнущие типографской краской, скрепленные по углам листочки ротаторной бумаги. Прячу пакет под рубашку, перетягиваю ремень брюк и ухожу. Если позволяет время, сразу же развожу газету, но чаще привожу домой, в Шпиндлерсфельд.
Домой надо вовремя являться, надо строго рассчитывать каждый свой шаг. Колония – поселок небольших домиков, не так многолюдна, чтобы не заметить из-за ограды садика: вот переоделся после работы и вышел за калитку молодой иностранец. Куда направляется? Наверно, отоваривать карточки в Адлерсгоф. Правильно поступает, сегодня выдают яйца.
Можно молодому и в Берлин съездить, после получки особенно.
– Куда собрался? К веселым вдовушкам?
На широком медно-красном лице крановщика, у которого я снимаю прикухонную комнатку, любопытство и сочувствие.
– К ним, конечно, или на Алекс (Александерплац).
Я часто помогаю хозяину в огородике, и у нас хорошие отношения. Он ни о чем не спрашивает и ничего не говорит. Только раз, не знаю для чего, повел к сарайчику и показал топор: «Из России! Еще с той войны». Повертел его и положил.
Газеты – смертельно опасный груз, это хохферрат и все остальное, но суетиться с ними не следует. Все должно быть, как у других. Размеренно, спокойно, чинно. Надо газету и самому прочесть.
Статьи в газете длиннющие, обстоятельные, читаешь, как всасываешь.
Вот толковый обзор военных событий, не беда, что устарел.
В статье проводится параллель с первой Отечественной войной – с нашествием Наполеона. Да, характерно – один и тот же день нападения на Россию – 22 июня. Вспоминаю анекдот, услышанный у Жоржа. «Благослови, великий полководец, в поход на Россию, – будто бы прошептал Гитлер, склонив, как все входящие, голову в дез Инвалид[42] (гробница с прахом императора находится глубоко внизу)… – Ложись рядом, – будто бы ответил великий корсиканец и подвинулся, освобождая место».
…Из головы не выходит «Письмо к гауптману полиции», которое недавно распространяли. Там говорилось и о куколке, простой тряпичной куколке, которую ставила на колени в снег маленькая девочка. Она уже стояла на коленях и все еще играла. Ее мать с грудным ребенком, брат и много-много других – все стояли на коленях и куколка, наконец, тоже, а сзади подходили палачи с автоматами… Побольше бы вот таких материалов, чтобы ненавистью к палачам-фашистам плавилось сердце, чтобы не было равнодушных.
На ночь засовываю пакет под матрас.
Нет, никакой суетливости с газетами. Все должно быть, как у других. Надо слиться с окружающим, раствориться. Утром с хозяином, как всегда, бегом на электричку, на завод. И не важно, что под рубашкой у тебя кипа «ИФ». Надо беззаботно, как всегда, болтать. И не важно, что через полчаса в узкой проходной ты пройдешь между рядами зеленых. А случись, ненароком ощупают тебя фараоны – тогда в сторонку, и дальше все ясно: «пойдешь вверх». Но это все никого, кроме тебя, не касается. Сейчас главное – беззаботно шутить, улыбаться, а там, в проходной, там из последних сил показать зеленым, что человек торопится и что самое важное в жизни – это вовремя попасть на работу.
Партбилет Макса Грабовски.*33
Летний дом Макса Грабовски в Рудове.*34
1 – летний дом Макса Грабовски.*35
Люди с голубыми ромбами
Все чаще на улицах, у продовольственных магазинов с посеревшими объявлениями: «Полякам и евреям – вход запрещен», в электричках, у газетных киосков, где продают берлинское «Новое слово», можно встретить людей с голубыми нарукавными или нагрудными нашивками-ромбами с буквами «ОСТ».
В нашем фабричном, юго-восточном предместье таких людей сейчас, пожалуй, больше, чем с желтыми ромбами и буквой «П» (поляки).
Совсем не радует такая встреча с земляками.
Самые противоречивые слухи о первых прибывающих с оккупированной территории СССР.
– Встретила одну тетку, – делится на чердаке у Клименюка Дуся, – расспрашиваю: как, почему приехала? Оказывается, за ситчиком. Европу посмотреть.
Тарасыч сообщает без большого удовольствия:
– Ко мне учительница какая-то прибегала. Юркая такая. Новой идеологией интересуется. Услыхала где-то, что новая идеология вводится, приставала – объясните. Успокоил ее, говорю: поживите с наше, тогда все будет ясно.
Французы, работавшие в гараже, рассказывали Жоржу:
– Собралась группа остовок в выходной в Зоологический сад, а там гитлерюгендовцы их избили, платья порвали, хорошо еще в клетку к медведям не смогли затолкать.
Отто явно озабочен наплывом остовцев. Плохо. На фронте развертывается летнее наступление вермахта. Его можно было предвидеть. Правда, первоначальное направление наступления на Москву изменилось. Их отпихнули на юг. Но снова потери территории, потери хлеба и угроза потерять нефть. А тут этот нежданный обильный поток дешевой рабочей силы для гитлеровской военной машины, приток с «освобожденной территории». Отто Грабовски подробно объясняет юридическое положение остовцев – бесправные рабы.
На каждом шагу: в Йоханнистале, Шеневайде, Адлерсгофе, в Темпельгофе, в Рейникендорфе – на пустырях рядом с заводами окружают проволокой бараки лагерей восточных рабочих.
И все новые эшелоны прибывают с востока. Подростки, девушки, женщины, старики – белорусы, украинцы, русские, измученные, истощенные – это уже не добровольцы и не за ситчиком.
Плохо, очень плохо. Помощь Гитлеру, удар партизанам, удар всем нам.
– Надо связаться, Алекс, с остовцами, – требует Отто. – Там должны быть наши: коммунисты, комсомольцы, просто патриоты Советской Родины. Вот и единая платформа – советский патриотизм. Организационная форма – лагерные комитеты советских патриотов.
Связи уже есть – у меня, у всех друзей-вернетовцев, у девушек-морячек и даже у испанцев.
Пепе рассказывает мне о молодом ленинградце Олеге. Двое знакомых Пепе работают с ним вместе. По их отзывам Олег – парень что надо: скромный, выдержанный, развитой, понимает, что к чему. Пепе сводит меня с Олегом, и мы регулярно встречаемся, понемногу договариваемся. Олегу нужны доказательства. Кто мы? Откуда? Говорить-то каждый умеет.
Надо написать что-то по-русски, вроде обращения к остовцам.
Ходим с Отто, ломаем голову, назначаем внеочередные встречи.
На какой-то скамеечке в тихом садике читаю свой набросок. Отто прислушивается к моему переводу, посматривает по сторонам.
– Да, вот примерно так, за русский язык не ручаюсь…
Улыбается.
Дома, запершись в комнатке, корплю над листом – вывожу крупными печатными, как можно отчетливее. Потому что техник – Макс Грабовски, будет переписывать русский текст на восковку.
Горд за оказанное доверие, но тяжело, волнуюсь. Впервые приходится сочинять, все кажется вяло… Длиннющее название… Ничего, зато в нем вся квинтэссенция воззвания («К гражданам великого непобедимого Советского Союза!»). Вот именно, к гражданам, а не обывателям-рабам! Вот именно! К тем, кому дороги судьбы Родины!
О СОДЕРЖАНИИ ХЕТЦБРИФЕ НА РУССКОМ ЯЗЫКЕ… ОБВИНЯЕМОМУ ТЬЕССУ… РАССКАЗАЛ ГРАССЕ…
Непобедимого. Именно так. Отступление не в счет, будет и на нашей улице праздник… Могучего… – волей своих граждан, волей к победе над вероломными захватчиками. Смерть им!
РУССКИХ РАБОЧИХ ПРИЗЫВАЛИ ДЕРЖАТЬСЯ… ДЕРЖАТЬСЯ ДО КОНЦА… ИХ УВЕРЯЛИ В СОЛИДАРНОСТИ С НИМИ НЕМЕЦКИХ РАБОЧИХ…
Вы на чужбине… Вам уготовано рабство. Вас нещадно эксплуатируют немецкие капиталисты и помещики… но вы не одни. Передовые немецкие рабочие с вами. Они шлют вам свой пролетарский привет, выражают свою солидарность. Все вместе на борьбу с проклятым фашизмом! Организовывайтесь! Очищайте свои ряды от предателей!
Нашивка с буквами «ОСТ».*36
Бараки рабочего лагеря в Шеневайде.*37
Ответственный по работе среди иностранцев
Никогда так не был нагружен общественной работой, как летом сорок второго.
Положение обязывает. Сейчас я – ответственный по работе среди иностранцев в юго-восточном секторе города. Так определил мои функции Отто.
Вереница встреч, особенно во время десятидневного отпуска, куча дел, десятки проблем. Листовки-воззвания «К гражданам…» тогда получились неплохо. Наш техник (художник-график) милый Макс зря волновался. Все можно было хорошо прочесть. А что до текста, так не в нем соль.
Важно, что есть листовка, что ее издают. Есть организация, партия. Листовка – это паспорт подпольщика. И она растопила лед недоверия.
Олег больше не хмурится, не отмалчивается и не крутит вокруг и около. С еле сдерживаемой яростью рассказывает о том, как интересно учиться в Ленинградском строительном институте, уехать летом на каникулы и как трагично увидеть вдруг над скошенным лугом где-то в глуши у Чудского озера зловещие тени чужих бомбардировщиков и очутиться вскоре у них – «освободителей». И о залпах расстрелов в Саласпилсском лагере. И предсмертных криках товарищей, которых он не может забыть…
Он охотнее делится положением в небольшом Темпельгофском лагере остовцев. Есть решительные, твердые ребята, прошедшие все и готовые на все против нацистских гадов.
Олег не хуже меня разбирается в обстановке и ставит порой меня и Отто в тупик вопросами. Действительно, что ему ответить? Доверять или не доверять тому русскому, который чуть ли не среди белого дня раздавал печатные листовки остовцам? Кто он, этот незнакомец? Гестаповский крючок-провокатор, парашютист-смертник или отчаявшийся подпольщик? Если подпольщик, то из какой группы?
Вступать или не вступать в армию предателя Власова? Это еще зачем? За оружием!? Нет, не вступать – это политическая ошибка! Нет, не доверять тому русскому с листовками. Будь осторожен.
Олег знакомит меня со своим дружком Николаем из лагеря остовцев в Адлерсгофе. Это совсем близко от меня. Лагерь тянется вдоль длиннющей Адлергештелл. По воскресеньям его проволочный забор расфлажен, как линкор, постиранными пестрыми платьями, сорочками, рубахами, простынями. Метрах в тридцати от лагеря по железнодорожному полотну иногда проползают на восток эшелоны. Полуголые танкисты, развалясь на брезенте, позируют перед высыпавшими к проволоке пленницами.
Вместе Николай и Олег еще раз прощупывают меня. Какой я ориентации? Не английской ли? Как я отношусь к будущему разделу Германии? Ого, куда хватили! Медведь еще не убит – рано шкуру делить.
Николай и его связная – рослая серьезная дивчина – производят впечатление людей, не воевавших, но которые хорошо знают, что им здесь делать.
Договариваюсь с ним о создании лагерного комитета патриотов, о группах самообороны и саботажа, о работе в других лагерях.
Предлагаю написать ответ немецким рабочим на воззвание «К гражданам…». Николай составляет. Тон ответа спокойный, уверенный – в нем весь Николай.
Отто заметно взволнован моим переводом. Вот она, первая благодарность советских людей за годы упорной неизъяснимо тяжелой борьбы.
– Спасибо советским товарищам! Я передам всем нашим их славный привет.
В сутолоке летних встреч сорок второго он возник передо мною внезапно, неожиданно, до обидного ненадолго и останется в моей памяти навсегда «белокурым дьяволом», только нашим – белокурый Герберт (Герберт Грассе) – веселый, молодой, красивый.
Знакомя меня с ним, Отто сказал:
– Герберт будет снабжать тебя литературой. Решай с ним все вопросы, как со мной.
А увидя мой смущенный вид, сказал в утешение: «Не на век расстаемся… У меня дела на стороне… через Фридриха всегда найду… когда нужно».
И нашел раньше, чем думалось.
С Гербертом Грассе легко и просто. Постоянно улыбается, поблескивая большими темными, слегка печальными глазами, шутит. Остер на язык. Энергичен.
Делюсь с ним проектом другой листовки. Недавно – неудачный десант союзников во Франции, в Дьеппе[43]. Высадились, потоптались немного и назад на корабли.
– Надо сделать листовку, Герберт. Понимаешь, плохое впечатление о союзниках. Красной армии тяжело.
– Делай. Второй фронт они все-таки откроют.
– Вот так и назовем: «Второй фронт – будет!»
– Согласен.
– Восковку на этот раз сам распишу.
– Достать ее трудно, но я постараюсь, – улыбается…
ДЕСЯТКИ ВОСКОВОК БЫЛИ ПЕРЕДАНЫ ГРАССЕ ДЛЯ ГРУППЫ…
Николай передает: что-то надо делать с мастером. Бьет, подлец, мальчишек. В стенку влипают пацаны.
– Вот мерзавец, – глаза Герберта мгновенно потухают.
– Николай предлагает заявить протест.
– Кому, Гиммлеру? – секунду смотрит невидящим взглядом, – он что, твой ответственный, на дипломата, что ли, учился? – улыбается нехотя краешком губ, – ты скажи ему, Алекс, чтобы втемную, без дипломатии. Подкараулить, набросить одеяло и все. Никакой жалости к таким подлецам.
Помню последнюю встречу с ним. Восковка и пакет с «ИФ» – за пазухой, договорились о следующей встрече. Идем к Шеневайде, вдоль железнодорожной насыпи. На улицу выходит колонна остовок.
– Пройдем немного с ними рядом, – просит Герберт. – Не поверишь, впервые вижу русских женщин.
Из длинной колонны к нам изредка поворачиваются спокойные усталые лица.
– Какие они у вас простые и разнообразные, как разноцветный ковер. – А что ты думаешь, Алекс. Вот кончится война, покончим с наци, возьму да женюсь на русской.
Это, кажется, чтобы сказать мне приятное. Отвечаю тем же.
В последней декаде октября сорок второго Герберт Грассе не пришел на встречу. Не пришел и на запасную, к виадуку около Баумшуленвег.
Фридриха очень встревожило это сообщение.
– Такое без оснований не бывает, Алекс!
С трудом расписанную восковку листовки «Второй фронт – будет!» я уничтожил в тот же вечер. Тревога Фрица передалась и мне, но текст листовки переписал химическим карандашом под копирку. Второй фронт – будет! Обязан быть! Сколько же можно ждать? Надо со всех сторон, общими усилиями перекрыть этот поток крови. Смести с лица земли рабовладельцев, варваров, убийц!
Поехал к Шеневайде – в Йоханнисталь к новому лагерю. Сунул копии листовки через проволоку первой, подошедшей остовке: «Прочти и передай другим». Вызвал из общежития морячек Дусю:
– Первое тебе комсомольское поручение за границей – перепиши и раздай.
– Ладно, уж ради тебя.
О гибели Герберта Грассе мне рассказал Отто в сорок третьем году, когда тревога улеглась, и все стало ясным. Герберт выбросился в лестничный пролет[44] в здании Полицайпрезидиума (штаб-квартиры полиции), когда его вели на допрос. А его матери вернули окровавленную одежду сына: «Ваш мальчик зря разнервничался, ему у нас ничего плохого не сделали бы».
Отто рассказывал обо всем скупо. Не шире обычного разжимались его губы, не более настороженно, чем всегда, оглядывался он назад, когда на перекрестке пересекали улицу, по-прежнему суров и непреклонен был его взгляд из-под густых черных бровей.
Аресты тяжелые – взяли не одного Герберта. К такому концу каждый заранее должен быть готовым. Никаких иллюзий. Никакой защиты закона, никакой пощады. Попал к ним – готовься достойно прожить остаток дней. А можно и не жить эти мучительные дни. Такова судьба немецкого антифашиста-подпольщика.
Отто не рассказывал и я не представлял себе размеры несчастья, обширность октябрьских арестов и их значение для нашей организации.
А между тем Герберт, упорный бесстрашный Нейтерт (что касается Нейтерта, то он фанатичный коммунист), унесли с собой большую часть связей нашей подпольной организации со многими заводскими, учрежденческими ячейками-группами, перекрестные связи с другими организациями берлинского подполья.
Герберт (я узнал это позже) – это целое «государство в государстве»: целая побочная группа нашей организации, которую по именам главных (погибших, естественно) активистов, по их именам и фамилиям можно назвать группой Герберта Грассе – Евгения Нейтерта – Вольфганга Тьесса – Бёме, группой комсомольцев, коммунистов, выделившейся для активной борьбы из развалившейся, самораспустившейся группы-кружка кинорежиссера Вильгельма Шюрмана.
Из трех друзей, трех инициаторов возрождения некогда обширной и деятельной Нойкёльнской районной организации КПГ в живых остался только Отто. Двое других: незнакомый мне Джон Зиг – журналист и сотрудник «Роте Фане» – пропагандист и агитатор и, так мне понравившийся, Герберт Грассе – типографский рабочий и неутомимый организатор – ушли добровольно из жизни после ареста. Их уже однажды обрабатывали и лечили в застенках гестапо. С ними «занимались спортом» в концлагерях. Их предупреждали в последний раз. Повторять все это сначала перед верной казнью они не желали.
Смерть чуть не задела нас. Аресты обессилили нашу организацию. Мы долго, гораздо дольше, чем после арестов в группе Роберта Урига, отстаивались.
Новогодняя елка
Разные бывают новогодние елки. Большие и маленькие, густые и невзрачные. Пластмассовые и натуральные.
И еще самодельные. Их изготавливают, когда настоящую негде или не на что купить. Или когда время для празднования по официальному толкованию совсем не подходящее.
Тогда такую елку делают. И очень даже просто.
– Берем обыкновенную метелку, – Клименюк, балагуря, осуществляет свой замысел, – «метелкус вульгарис»… Так что ли по-ботанически, Алеша?.. Разбояриваем… Из двух поленьев делается крест. Миша, действуй, сверли. Теперь прутики. Нет, листьев нам не надо, обрывай. Нам надо хорошее настроение, а оно у нас есть. Под Сталинградом – все, как и следовало ожидать! Не так ли, Тарасыч? Шестой армии Паулюса[45] – капут[46]! Не так ли? В просверленную палку вставляем прутики. Елка-палка постепенно принимает коническую форму.
– Теперь, – кричит Жорж, – нужны нежные заботливые женские руки. И они у нас есть! Люся, вот вам вата – берлинская. Больше снега. Она должна утопать в снегу, наша елка. Как у нас на Родине… А украшения?
Я помогаю Люсе (Людмиле Пашковой) распаковать коробочку елочных украшений. Это ее подарок из Парижа. И елка – ее затея.
– Праздновать, так праздновать! Надо хоть немного отвлечься от черных дум.
И потом, рядом очаровательная Людмила, а на чердаке у Жоржа тепло, спокойно, уютно.
В коробке, под ворохом деревянных стружек, наши пальцы сталкиваются, и она не отдергивает руки. Я ощущаю тепло ее пожатия, и мне очень хорошо. Ее лицо, молодое, свежее, еще больше хорошеет. Но потом ей, очевидно, приходит в голову, что все это не то и что она совершила промах. Она отчужденно отходит к окну, бросив всю возню с елкой, и недоверчиво на меня посматривая, оправляет золотистую копну прически. Но я иду за ней, тоже бросив возню с елкой, потому что я тоже не понимаю, как это все произошло…
Ведь только вчера я ничего о ней не знал. Вчера я завернул не без опаски, после долгого перерыва, со всеми предосторожностями разузнав, что здесь все пока тихо, на чердак к Жоржу, и тут ворвалась она. Только что с поезда, из Парижа, вместе с балетной труппой какого-то театрика. Ворвалась и, не замечая меня, бросилась обнимать Жоржа, старого парижского дядю. Он ее знал еще девочкой, дружил с ее отцом.
Наобнимавшись всласть (везет же Жоржу!) и непринужденно и мило познакомившись со мной, начала говорить о Париже, который ждет своего часа – часа «Аш[47]», томится, волнуется, ненавидит бошей. А она их ненавидит всей душой. Что они там, проклятые, в России делают! О, как она их ненавидит! «Была бы бомба, – решительный взгляд на меня, – я ее им в их жирные пуза со сцены бы бросила!».
Я опустил тогда глаза и увидел ее стройные ноги. Она болтала ими, сидя на кровати Жоржа. И передо мной проплыли окровавленный костюм и рубашка Герберта, которые выдали его матери. Он тоже был красивым, смелым. И мне стало страшно за Люсю.
И тогда, не поняв моего смущения, она принялась за меня.
– Вы же русский, Алексей. Разве у вас не болит сердце за Родину? Что вы все здесь делаете? Вы же работаете на немцев!..
Я уже был неравнодушен к ней. И благодарен за все, что она принесла сюда с собой, в эту темницу.
Но я не представлял ее себе в роли террористки, бросающей бомбу, как мячик, со сцены.
И поэтому, ни словом не обмолвившись о том, чего ей не полагалось знать, и, прощая ее колкости, долго говорил о патриотизме, о любви к России – родине ее предков и о любви к родному народу.
И весь тот новогодний вечер на чердаке мы сидели рядом, и на нее, как на видение из далекой довоенной жизни, с восторгом смотрели мои друзья-вернетовцы и притихшие подшефные морячки.
Были дружные тосты, звон стаканов и кружек с дешевым шипучим пивом. За Победу! За встречу на Родине! И, конечно, за русских женщин!
В Париж – на десять дней
В августе сорок третьего я собирался в Париж в десятидневный отпуск. Уезжал почти последним. Клименюк, Тарасыч, Лейбенко, Миронов были уже там. Никто из них не возвращался.
На опустевшем чердаке оставался только весельчак Миша Дробязгин. Он не мог уехать без Полины.
Уехал Марио и еще раньше Жозеф.
Я давно планировал этот отпуск. В Арбейтсамте[48], в русском отделе, при получении выездных документов отпускника, я мог, не кривя душой сказать, что в Париже меня ждет невеста. После той новогодней ночи Люся писала, что ждет меня. И мне очень хотелось ее увидеть. Только увидеть и совсем ненадолго. Я все уже решил. Я знал, что до конца войны, до Победы, мы не сможем стать мужем и женой.
В общем, я не собирался оставаться в Париже. И обсуждая с Отто предстоящую поездку, мы даже говорили, что не плохо бы раздобыть там, у французов, свежую информацию и литературу. Но я предполагал и не скрывал этого от Отто, что французская компартия, как только я получу с ней связь, может меня задержать.
Мне не хотелось покидать моих берлинских друзей-подпольщиков, притихшую, полуразрушенную, но начинавшую уже восстанавливаться подпольную организацию.
Да, ужасные по своей внезапности и размаху аресты сорок второго, которые начались с разгрома группы Шульце-Бойзена[49], обезглавили нашу группу-организацию и ряд других, более или менее крупных групп берлинских подпольщиков. Мы потеряли тогда многих…
Но был еще Отто, был Фридрих, были другие товарищи. Оставалась техника – все в том же летнем домике Макса Грабовски.
Деятельность группы-организации восстанавливалась. И мне жаль было покидать берлинских друзей-подпольщиков. Ведь с Фридрихом и Отто мы много пережили и очень сдружились. Наша дружба была воплощением великого интернационального антифашистского братства. Для меня эти люди были первыми гуманистами в этой каннибальско-шовинистической «Новой Европе».
Но я не мог не уехать. В душе я уже начал обманывать моих друзей, становился с ними неискренним.
Боясь обидеть их самолюбие, я не хотел говорить, что антифашистское движение в Германии, на мой взгляд, не поспевает за изменяющимся не в пользу бесноватого фюрера положением, и что корни мещанского филистерства, бездумья и приспособленчества глубоко проникли во все слои немецкого народа.
Я считал, что одних наших листовок и агитации сейчас недостаточно, что надо воевать, а не проповедовать, убивать, перед тем как быть убитым.
А наша группа не имела специальных заданий, не имела радиосвязи, не была вооружена. Именно последнего мне и хотелось.
И я считал, что во Франции дела веселее, там не топчутся на месте. Там действуют. Маки́[50]! Там настоящий «Внутренний фронт».
Отто все понимал и все же не хотел терять меня для организации. На одно из последних свиданий он пришел не один, может быть, чтобы показать, что организация живет, несмотря на потери.
– Эрнст, – назвал себя стройный брюнет в щегольской офицерской форме вермахта.
Но, Бог мой, какой это произвело эффект! Бедный доверчивый Отто, ты, наверняка, ошибся! Может ли быть нашим, подпольщиком, офицер вермахта? Разве не предатели родины все, надевшие мундиры врага?!
На полупустой открытой террасе кафе где-то в Нойкёльне, где мы присели, я с минуты на минуту ждал ареста. Я никак не мог заставить себя смотреть в глаза офицеру и даже не подал ему на прощание руки.
А между тем Эрнст Зибер (это я узнал позднее) был старинным другом Джона Зига и Герберта Грассе и настоящим антифашистом. Это он, приехав в Берлин после октябрьских арестов сорок второго, не колеблясь, включился в работу нашей группы. Это Зибер через Курта Гесса привлек к работе группы жившую нелегально, присланную через Швецию с запасом микрофильмированного агитационного материала, еще до выезда из Швеции проданную гестапо и чудом уцелевшую опытную подпольщицу Шарлотту Бишофф («Анну Хофман»), и свел ее с Гейнцем Плюшке. И не освободи его полуживого в апреле сорок пятого союзники в концлагере Байройте, не снести арестованному в июле сорок четвертого Эрнсту, разжалованному в рядовые потомственному военному Эрнсту Зиберу своей головы.
Издание «Иннере Фронт», других агитационных материалов возобновилось и продолжалось (по рассказам Шарлотты Бишофф) до января 1944 года, последнее время газета «Иннере Фронт» издавалась в Ораниенбауме под Берлином. Налаживались и обрывались связи с другими подпольными организациями (с группой Антона Зефкова, с людьми 20 июля сорок четвертого[51] – через Зибера). Потом ложная тревога: Шарлотта Бишофф и Гейнц Плюшке теряют связь с Отто и Зибером. Отто вскоре призывают в фолксштурм[52], Зибер арестован. Затем вся деятельность группы глохнет в грохоте катастрофических бомбежек и завершающего штурма Берлина Красной армией.
Я уезжал во Францию. Помимо того основного, без чего я не мог жить, мне хотелось хоть немного, хоть ненадолго, разрядить обстановку вокруг себя… Он нехорошо посмеивался, тот заводской шпик, паршивый хлюпенький французик-коллаборационист. Он подсаживался уже ко мне в столовой во время обеда. Нехороший признак. Плохо, когда вот такие мокрицы над тобой посмеиваются. На заводе аресты! Не густые, правда, выборочные. Кого-то ищут. А дома, в затерявшемся среди садиков-огородиков домике крановщика, в дверь моей комнатки из соседней кухни заглядывает случайный посетитель с вытянутой мордой полицейской ищейки.
Очень нехорошо. Может быть, все это – игра воображения? Результат постоянного нервного напряжения? Забудется до тех пор, пока не вернусь.
Я управился уже с моими небольшими организационными делами. Попрощался на всякий случай с Отто. В закоулке склада долго жал руку старому Фрицу (он умер после войны, за несколько лет до смерти Отто[53], в очень преклонном возрасте), представил ему братишку Иосифа Гната (его позднее арестовало гестапо). Гната свел с Николаем.
А вскоре стоял на перроне и ждал отправления скорого на Париж. Ждал и, поглядывая по сторонам, наблюдал за компанией пожилых бюргеров, засевших за столиком привокзального буфета. И прислушивался по привычке.
Самый толстый из них, с позолоченным значком наци на лацкане пиджака, ораторствовал. И хотя даже плюгавому рыжему коротышу, из центрального заводского склада, стало ясно, что дела обожаемого фюрера совсем швах[54], толстенный партайгеноссе доказывал обратное. Порозовевшие от пива бюргеры в такт его жестикуляциям кивали головами, бездумно поддакивали. Они еще верили в эндзиг – конечную победу.
Первая страница приговора военного суда по делу о государственной измене в отношении Харро и Либертас Шульце-Бойзен, Арвида и Милдред Харнак, Герберта Голлнова, Хорста Хайльмана, Курта и Элизабет Шумахер, Ханса Коппи, Курта Шульце, Эрики фон Брокдорф и Йоханнеса Грауденца, на которой также перечислены судьи и представители обвинения.*38
Тюрьма Плётцензее. Монумент жертвам гитлеровской диктатуры. Здание, где исполнялись смертные приговоры.*39
Источники иллюстраций, их авторы или обладатели авторских прав
*1, *10, *13, *19, *35 Карта Берлина, 1939 г.
*2, *7, *14, *17, *20, *24, *26, *37, *39 В. А. Кочетков, 2011 г.
*3 (Frame 4256, Oberschöneweide, Berlin), *16 (Frame 4254, Oberspree, Berlin), *25 (Frame 3267, Berlin) Sortie E313, 4 October 1943, National Collection of Aerial Photography. © RCAHMS. Licensor RCAHMS / aerial.rcahms.gov.uk
*4, *6, *33 Центральная студия документальных фильмов, Документальный фильм «Камрад Алекс», 1969 г.
*5, *12, *29 АЭГ-ТРО
*8 М. Г. Циприн, 2011 г.
*9 LKB F 1361 B, Landesdenkmalamt Berlin
*11 В. А. Кочетков, 2010 г.
*15 Bundesarchiv, R 4606/2635
*18 Foundation for Polish – German Reconciliation
*21, *23 Архив А. Н. Кочеткова
*22 Wolfgang Schröder, архив А. Н. Кочеткова
*27, *28, *31, *38 Gedenkstätte Deutscher Widerstand, Berlin
*30, *34 Institut für Marxismus-Leninismus, Bildarchiv, Berlin, DDR
*32 Bundesarchiv, Bild 183, R 97512
*36 Музей русской культуры в Сан Франциско
Примечания
1
Ле Турель – пересыльная тюрьма в Париже.
(обратно)2
Файнмеханикер – прецизионный механик.
(обратно)3
SchuPo, Schutzpolizei (нем.) – полицейский в форме.
(обратно)4
Гитлерюгенд – юношеская военизированная нацистская организация.
(обратно)5
Olé (исп.) – выражение одобрения.
(обратно)6
Проклятие, черт побери.
(обратно)7
Во имя Бога!
(обратно)8
Остмаркштрассе возникла в 1924 г. в связи с образованием поселка железнодорожников, вынужденных покинуть Остмарк («Восточную границу») – территорию, отошедшую к Польше по Версальскому мирному договору 1919 г.
(обратно)9
За жилье и питание.
(обратно)10
Посольство СССР находилось на Унтер ден Линден, 63.
(обратно)11
Консульство СССР находилось на Курфюстенштрассе, 134.
(обратно)12
Сатирический роман Габриэля Шевалье, написанный в 1934 г.
(обратно)13
Ежедневная газета, печатный орган Национал-социалистической немецкой рабочей партии.
(обратно)14
Россия.
(обратно)15
Ему шел тогда 61-й год. Он родился 14 мая 1880 г.
(обратно)16
Имеются в виду Богемия и Моравия, объявленные протекторатом Германии 15 марта 1939 г.
(обратно)17
Кантин – столовая.
(обратно)18
Местный говор.
(обратно)19
Член партии.
(обратно)20
Выезд на природу.
(обратно)21
Лангер Зее – озеро длиной 11 км, расположенное между юго-восточными берлинскими пригородами Кёпениг и Шмёквитц.
(обратно)22
Хельга, иди в воду! Здесь великолепно!
(обратно)23
Колоссально.
(обратно)24
Члены фашисткой партии Бельгии.
(обратно)25
Имеется в виду беспримерное мужество и храбрость, с которыми жители Козельска семь недель сопротивлялись войскам хана Батыя, за что он назвал Козельск Злым городом. Козельск находится в 70 км к юго-западу от Калуги, рядом с ним – Оптина пустынь.
(обратно)26
Он родился 30 ноября 1876 г.
(обратно)27
Остланд – созданное 17 июля 1941 г. административно-территориальное образование нацистской Германии, включавшее страны Прибалтики, западную Белоруссию (кроме Гродненского региона) и отдельные территории восточной Польши.
(обратно)28
Долихоцефал – человек с длинной и узкой головой.
(обратно)29
Советские.
(обратно)30
Фридрих Муравске и его жена жили в доме № 9 на Фрейлигратштрассе.
(обратно)31
Юно (сигарета) круглая по хорошей причине!
(обратно)32
Жареный картофель.
(обратно)33
Апатрид – лицо без гражданства.
(обратно)34
Как дела?
(обратно)35
Очень хорошо!
(обратно)36
В 1941 г. гестапо внедрило своих агентов в его группу. В феврале 1942 г. он и двести его соратников были арестованы. Урига отправили в концлагерь Заксенхаузен. 7 июня 1944 г. его приговорили к смертной казни, которая была приведена в исполнение 21 августа 1944 г.
(обратно)37
Принц-Альбрехт-штрассе, 8 – адрес Главного управления имперской безопасности.
(обратно)38
Бог мой!
(обратно)39
«Роте Фане» – центральный орган КПГ. Основана 9 ноября 1918 г. Карлом Либкнехтом и Розой Люксембург. Запрещена в феврале 1933 г., до 1935 г. издавалась в подполье, затем ее издание было перенесено сначала в 1935 г. в Прагу, а в октябре 1936 г. – в Брюссель. Выходила до осени 1939 г.
(обратно)40
Ничего не понимаю, ни в коем случае.
(обратно)41
Такого послушания требовал от своих приверженцев создатель ордена иезуитов монах Игнатий де Лойола, т. е. он требовал, чтобы ему подчинялись полностью и безоговорочно, не рассуждая.
(обратно)42
Дез Инвалид – сокращенное название Государственного дома инвалидов, архитектурного комплекса, включающего в себя собор, четыре военно-исторических музея, госпиталь и жилые помещения для инвалидов французской армии. В крипте собора находится саркофаг с останками императора Наполеона.
(обратно)43
19 августа 1942 г. англичане и канадцы атаковали порт Дьепп на северном побережье Франции. Штурм начался в 5 часов утра, но уже через четыре часа был отдан приказ к отступлению.
(обратно)44
24 октября 1942 г., на следующий день после ареста.
(обратно)45
Она находилась в окружения с 23 ноября 1942 г. и была обречена.
(обратно)46
Все, конец.
(обратно)47
От первой буквы слова heure (фр.) – час.
(обратно)48
Арбейтсамт – бюро по трудоустройству.
(обратно)49
Харро Шульце-Бойзен был арестован 31 августа 1942 г. 19 декабря 1942 г. он был признан виновным в государственной измене. Через три дня его повесили в берлинской тюрьме Плётцензее.
(обратно)50
Французские партизаны.
(обратно)51
Участники неудачного покушения на жизнь Гитлера.
(обратно)52
Народное ополчение.
(обратно)53
Отто Грабовски умер 9 июля 1961 г.
(обратно)54
Швах – плохо (о состоянии дел).
(обратно)
Комментарии к книге «Внутренний фронт», Алексей Николаевич Кочетков
Всего 0 комментариев